У мертвых свои дороги и перекрестки, и иногда они пересекаются с нашим миром. На одном из таких пересечений женщина-ученый проводит эксперимент. Подросток-медиум пытается одурачить ее, но им овладевают настоящие души усопших, которые превращают его тело в Книгу крови, повествующую об их страданиях.
Каждый человек — это Книга Крови; вы можете открыть ее в любом месте и прочитать...
У мертвых есть свои магистрали. Проложенные в тех неприветливых пустырях, что начинаются за пределами нашей жизни, они заполнены потоками уходящих душ. Их тревожный гул можно услышать в глубоких изъянах мироздания, сквозь выбоины и трещины, оставленные жестокостью, насилием и пороком. Их лихорадочную сутолоку можно мельком увидеть, когда сердце готово разорваться на части, а взору открывается то, чему положено быть тайным.
У них, у этих магистралей, есть свои дорожные указатели, развилки и мосты. У них есть свои тупики и перекрестки.
Именно на этих перекрестках эти запретные пути иногда могут коснуться нашего мира. Толпы мертвецов здесь встречаются друг с другом, и их голоса звучат громче, чем где-либо. Здесь бесчисленными ступнями подточены барьеры, отделяющие одну реальность от другой.
Такое перепутье дорог мертвых находилось по адресу в Толлингтон Плейс, 65. Во всех прочих отношениях Номер Шестьдесят Пять был ничем не примечателен — просто старый кирпичный особняк, выстроенный в условном Георгиевском стиле. Заброшенный и лишенный даже той дешевой помпезности, на которую некогда претендовал, этот дом пустовал целыми десятилетиями, а порой и дольше.
Но не сырость, поднимавшаяся снизу, изгоняла обитателей Шестьдесят Пятого, не плесень в подвалах и не фундамент, осевший настолько, что по всему фасаду от входной двери до мансарды протянулась огромная трещина. Причиной их бегства был невыносимый шум чьих-то незримых хождений через дом. На верхнем этаже грохот движения не умолкал ни на минуту. От него осыпалась штукатурка и дрожали балки под крышей. От него дребезжали стекла и трещали оконные рамы. Мозги тоже сдавали. Номер Шестьдесят Пять на Толлингтон Плейс напоминал проходной двор, и никто не мог жить в нем, не теряя здравого рассудка.
Когда-то в истории этого дома произошло нечто такое, после чего в нем поселился ужас. Никто не знал, когда и что именно здесь случилось. Но даже неподготовленный наблюдатель обращал внимание на гнетущую атмосферу особняка, особенно ощутимую на верхнем этаже Номера Шестьдесят Пять, какие-то жуткие воспоминания и обещания крови, неотвратимо проникавшие за пазуху и выворачивавшие самые крепкие желудки. Этого здания избегали мыши, птицы и даже мухи. Ни одно насекомое не заползало на кухню, ни один скворец не пытался свить гнездо под крышей. Каким бы ни было совершенное здесь насилие, оно пронзило сверху донизу весь дом подобно ножу, вспарывающему рыбье брюхо; и вот, через этот порез, через эту рану бытия выглядывали мертвецы — и вылезали наружу.
Во всяком случае, так утверждали многие…
Шла третья неделя исследований на Толлингтон Плейс, Шестьдесят Пять. Третья неделя беспрецедентных успехов в царстве паранормальных явлений. Используя в качестве медиума двадцатидвухлетнего новичка по имени Саймон Макнил, отделение парапсихологии Эссекского университета записало на пленку все, кроме неопровержимого доказательства существования посмертной жизни.
На верхнем этаже дома, в комнате с клаустрофобическим коридором молодому Макнилу удавалось вызывать мертвых; по его просьбе они оставляли многочисленные свидетельства своих визитов — в виде сделанных разными почерками надписей на бледно-коричневых стенах. Казалось, они записывали все, что приходило им на ум. Конечно же, свои имена, даты рождения и смерти. Обрывки воспоминаний и пожелания живущим потомкам; странные эллиптические фразы, намекающие на их теперешние мучения и на скорбь об утерянном счастье. Некоторые надписи были сделаны грубой мужской рукой, некоторые — весьма аккуратно — изящной женской ручкой. Были какие-то малопонятные наброски и разрозненные строчки из романтической поэзии. Одна плохо нарисованная роза. Расчерченное поле с незаконченной игрой в крестики и нолики. Перечень вещей, купленных в каком-то магазине.
К этой стене плача приходили знаменитости — здесь побывали Муссолини, Джон Леннон, Джейнис Джоплин — и никому неизвестные люди, расписавшиеся под именами великих. Это была какая-то перекличка мертвых; она разрасталась изо дня в день, как будто некий клич распространился среди ушедших племен и искушал каждого изгнанника отметить эту пустую комнату своим священным присутствием.
Проработав большую часть жизни на поприще психологических исследований, доктор Флореску привыкла мириться с неудачами. Было даже почти комфортно, когда всякий раз приходилось возвращаться к уверенности в том, что искомое доказательство не появится никогда. И вот, столкнувшись с неожиданным и несомненным успехом, она чувствовала себя окрыленной и в то же время сконфуженной.
Как и все эти три немыслимые недели, она сидела посреди самого большого помещения второго этажа, в одном лестничном пролете от верхней комнаты с ее настенными росписями, и, прислушиваясь к доносившемуся оттуда шуму, едва осмеливалась поверить в то, что ей позволено присутствовать при чуде. До сих пор были танталовы муки поисков, намеки на существование голосов из другого мира, но теперь их область сама настойчиво взывала о том, чтобы быть услышанной.
Шум наверху прекратился.
Мери взглянула на часы: было шесть семнадцать вечера. По каким-то причинам, лучше известным незримым посетителям дома, контакт с ними никогда не продолжался намного позже шести часов. Она решила подождать до половины седьмого. Что-то будет сегодня? Кем окажется тот, кто придет в эту убогую комнату и оставит там свою отметину?
— Включить камеры? — спросил Рег Фаллер, ее ассистент.
— Да, пожалуй, — изнывая от ожидания, прошептала она.
— Любопытно — что у нас будет сегодня?
— Мы дадим ему десять минут.
— О'кей.
Наверху Макнил грузно опустился на пол в углу комнаты и взглянул на октябрьское солнце в крошечном окне. Ему было немного одиноко, запертому в этом проклятом месте, но он все равно улыбнулся — той чарующей улыбкой, от которой таяли самые сухие женские сердца. Особенно сердце доктора Флореску: о да, эта женщина была ослеплена его обаянием, его глазами, его заговорщицкими взглядами…
У них была забавная игра.
По крайней мере, сначала. Теперь Саймон Макнил знал, что они играли по-крупному; то, что прежде выглядело как некая разновидность теста на детекторе лжи, быстро превратилось в серьезное состязание: Макнил против Истины. Истина была проста: он был мошенником. Все эти «послания призраков» он написал обломком грифеля, который прятал под языком: если же стучал кулаками в стены, катался по полу и кричал во все горло, то исключительно ради собственного удовольствия; а все неизвестные имена, которыми была испещрена комната, — ха, о них нельзя было вспоминать без смеха — их он нашел в телефонном справочнике.
Да, их игра и в самом деле была чудесной забавой.
Она сулила ему очень многое; обольщала славой, поощряя каждую сочиненную ложь. Обещала богатство, бесчисленные выступления по телевизору и поклонение, которого он еще не знал. Но — лишь до тех пор, пока он вызывал духов.
Он еще раз улыбнулся. Она называла его Промежуточником: невинным почтальоном, приносящим послания из ниоткуда. Скоро она поднимется наверх — посмотрит на его тело и будет готова прослезиться от патетического возбуждения, когда увидит новую серию каракулей и прочей настенной чепухи.
Ему нравилось, когда она смотрела на его наготу — точнее, на все, кроме наготы. Во время своих оккультных сеансов он надевал только узкие плавки, что должно было исключить применение каких-либо запрещенных вспомогательных средств. Смехотворные предосторожности. Все, что ему было нужно, — это лишь грифель под языком и некоторый избыток энергии, чтобы полчаса крутиться волчком и выть во весь голос.
Он вспотел. Выемка на груди блестела от пота, волосы прилипли к бледному лбу. Сегодня выдалась тяжелая работа: ему не терпелось выбраться из комнаты и ненадолго расслабиться. Млея от удовольствия, Промежуточник закрыл глаза. Его рука проникла в плавки и стала поигрывать плотью. Где-то в комнате застряла муха — или мухи. Лето уже давно прошло, но он явственно слышал их неподалеку от себя. Они жужжали и бились то ли в окно, то ли в колбу электрической лампы. Он различал их тонкий писк, но не придавал ему никакого значения, слишком поглощенный мыслями о своей игре и своим невинным занятием.
А они жужжали и жужжали, эти безобидные твари. Жужжали, пищали и жаловались. Они жаловались.
Мери Флореску барабанила пальцами по столу. Сегодня ее обручальное кольцо почти свободно болталось на оправляемой им фаланге — она чувствовала, как оно подпрыгивало в ритме постукиваний по дереву. Иногда кольцо сидело плотно, иногда нет: одно из небольших чудес, которые она не анализировала, а просто принимала как необъяснимую реальность. Сегодня оно болталось больше, чем обычно, — оно чуть не сваливалось. Она вспомнила лицо Алана. Дорогое, желанное. Мери подумала о нем, глядя в отверстие обручального кольца — как в некий переносный туннель, за которым была только темнота? Она повертела кольцо перед глазами. Держа его кончиками указательного и большого пальцев, она почти ощущала металлический привкус — как будто попробовала кольцо на язык. Любопытное ощущение, своего рода иллюзия.
Чтобы отогнать от себя горькие воспоминания, она снова стала думать об этом юнце. Его лицо плавно — очень плавно — всплыло перед ее мысленным взором, не привлекательное и не мужественное. Совсем как у девочки: округлое, с нежной и чистой кожей, почти непорочное.
Кольцо оставалось в пальцах, а металлический привкус во рту постепенно усиливался. Она подняла глаза. Фаллер колдовал над аппаратурой. Вокруг его лысины мерцал и переливался нимб бледно-зеленого света…
Внезапно у нее закружилась голова.
Фаллер ничего не видел и ничего не слышал. Он полностью сосредоточился на своем деле. Мери не сводила взгляда с ореола над ассистентом и чувствовала, как в ней просыпались новые, захватывающие ощущения. Воздух вдруг показался ожившим: сами молекулы кислорода, водорода и азота теснились вокруг, обнимая ее — крепко и жарко. Нимб над головой Фаллера расширился, постепенно обволакивая все предметы комнаты. Неестественное ощущение в кончиках ее пальцев тоже разрасталось. Она могла видеть цвет своего дыхания — клубящееся розовое облако перед глазами. Она могла слышать голос стола, за которым сидела: жалобный стон под его твердой поверхностью.
Мир открывался ей: смешивая все чувства в каком-то диком первобытном экстазе. Внезапно она подумала, что способна понять мир не как систему политических или религиозных взглядов, а как совокупность чувств, которые распространяются от живой плоти к неодушевленному дереву письменного стола, к потускневшему золоту обручального кольца.
И дальше, вглубь. За дерево, за золото. Перед ней расползлась трещина, выходившая на широкую дорогу. В голове зазвучали голоса, которые не могли принадлежать живущим.
Она взглянула наверх — точнее, какая-то грубая сила оттолкнула ее голову назад, и она вдруг поняла, что смотрит в потолок. Тот был сплошь покрыт червями. Нет, этого не могло быть наяву! Он казался живым, он кишел жизнью — пульсирующей, извивающейся, пляшущей.
Сквозь потолок она видела мальчика. Он сидел на полу, держа руку между ног. Его голова была запрокинута так же, как и ее. Он был погружен в экстаз, как и она. Ее новое зрение различало пульсирующий свет вокруг его тела — источавшийся из нижней части живота. Он изнывал от наслаждения.
Она видела его ложь, отсутствие силы там, где, как ей казалось, могло быть нечто феноменальное. Он не обладал талантом общения с духами — не обладал никогда. Она ясно это видела. Он был маленьким лжецом, наивным белокурым обманщиком, не имевшим понятия о сострадании и не разумевшим того, что осмелился вытворять.
Дело было сделано. Ложь была произнесена, шутки сыграны, и мертвецы, разгневанные надругательством над ними, толпились у трещины в стене, требуя возмездия.
Эту трещину разверзла она — бессознательно расшатала и вскрыла незаметными движениями. Все свершили ее чувства к мальчику: бесконечные мысли о нем, отчаяние, пылкие желания и отвращение к собственной пылкости раздвинули эту трещину. Из всех сил, которые могли подействовать, самыми властными были любовь, ее спутница — страсть, и их спутница — утрата. Она была воплощением всех трех сил. Она любила и желала близости, и остро ощущала невозможность того и другого. Ослепленная агонией чувств, в которых не могла признаться самой себе, она полагала, что любит мальчика просто как посредника между собой и чем-то высшим. Как Промежуточника.
Да! Именно так. Она хотела, хотела его сейчас, желала всем своим существом. Только сейчас было слишком поздно. Те широкие пути больше не могли сворачивать перед препятствиями: они требовали — да требовали — доступа к этому маленькому шалуну и проказнику.
Она ничего не могла предотвратить. Что она могла — лишь вздрогнуть от ужаса, когда увидела широкую дорогу, открывшуюся перед ней, и поняла, на каком перекрестке они находились.
Фаллер услышал какой-то звук.
— Доктор?
Краем глаза она увидела его обеспокоенное лицо. Оно было объято голубоватым свечением.
— Вы что-то сказали? — спросил он.
Не в силах проглотить комок, застрявший в, горле, она подумала о том, чем все это должно было кончиться.
Восковые лица мертвецов отчетливо проступали перед ней. Она понимала глубину их страдания и сочувствовала их жажде быть услышанными.
Она явственно видела, что магистрали, пересекавшиеся на Толлингтон Плейс, не были заурядным перепутьем. Она смотрела отнюдь не на счастливое, беззаботное блуждание обычных мертвых. Нет, этот дом отворился на дорогу, по которой шагали только жертвы и творители насилия. Здесь были мужчины, женщины и дети, которые перед смертью испытали всю боль, доступную рассудку и нервам. Их память запечатлела собственную агонию, их глаза красноречиво говорили о ней, а тела еще хранили раны, умертвившие их. Среди безвинных она видела их мучителей и убийц. Обезумевшие исчадия человеческого рода; они болтали какие-то бессвязные слова и тревожно озирались вокруг.
Теперь и мальчик наверху ощутил их присутствие. Она увидела, как он повернул голову — до него дошло, что голоса, которые он слышал, не были жужжанием насекомых, жалобным мышиным писком. Он внезапно осознал, что жил в крохотном уголке мироздания и что остальные части этого монолитного целого — Третий, Четвертый и Пятый миры — вплотную прикасались к его холодеющей спине. Да, она чувствовала его так, как давно и страстно желала, но их ощущения объединил не поцелуй, а панический страх. Он заполнял ее: проникновение было полным. Ужас в глазах принадлежал ему так же, как и ей; из их пересохших гортаней вырвалось одно и то же короткое слово:
— Пожалуйста…
Которому учат детей.
— Пожалуйста…
Которое завоевывает улыбки, заслуживает прощение.
— Пожалуйста…
Которое даже мертвые — о, даже они! — должны знать и уважать.
— Пожалуйста…
Она знала наверняка, что сегодня такой милости не будет. Призраки, шедшие по дороге печали, отчаялись в надежде избавиться от увечий, с которыми умерли, и от безумия, с которым убивали. Они не вынесли его легкомыслия и наглости, его дерзких проделок, высмеивавших их скорбный удел.
Фаллер вглядывался в нее более пристально, чем прежде. Его лицо сейчас плавало в море пульсирующего оранжевого света. Она почувствовала его руки на своей коже. У них был привкус уксуса.
— С вами все в порядке? — хрипло спросил он.
Она покачала головой.
Нет, с ней не все было в порядке. Ничего не было в порядке — вообще ничего.
Трещина расширялась с каждой секундой; сквозь нее уже виднелось другое небо — тяжелое и серое, нахмурившееся над дорогой. Оно подавляло обыденность внутренней обстановки дома.
— Пожалуйста, — проговорила она, тараща глаза на рассыпавшуюся поверхность потолка.
Шире. Шире.
Мир, к которому она привыкла, был напряжен до последнего предела.
Затем он разломился, и в образовавшуюся брешь хлынула черная вода. Она быстро затопляла комнату.
Фаллер знал — что-то было не так, неправильно (в цвете его ауры появился испуг), — но не понимал того, что случилось.
Она почувствовала, как у него по спине забегали мурашки; увидела смятение его мыслей.
— Что здесь происходит? — громко произнес он. Пафос его вопроса чуть не рассмешил ее.
Наверху бурлила вода, низвергавшаяся в комнату, как в кувшин с расписными стенками.
Фаллер отпрянул и опрометью бросился к двери. Та уже ходила ходуном — как если бы снаружи в нее стучались все обитатели преисподней. Ручка бешено крутилась то в одну, то в другую сторону. Краска пузырилась. Ключ в замке раскалился докрасна.
Фаллер оглянулся на доктора, которая сидела в прежнем гротескном положении, с запрокинутой головой и широко раскрытыми глазами.
Он потянулся к ручке, но дверь распахнулась прежде, чем он дотронулся до нее. Коридора не было. Вместо знакомого интерьера открылся вид на простиравшуюся до самого горизонта широкую дорогу. Эта панорама мгновенно уничтожила Фаллера. Его рассудок не смог вынести такого зрелища — слишком велико было напряжение, сковавшее каждый его нерв. Его сердце остановилось; желудок сжался, мочевой пузырь лопнул; у него подкосились ноги. Когда он рухнул на пороге комнаты, его лицо начало пузыриться, как краска на двери, а тело задергалось, как дверная ручка. От него осталась лишь косная материя; не более восприимчивая к подобным унижениям, чем дерево или сталь.
Где-то далеко на Востоке его душа ступила на дорогу, ведущую к перекрестку, на котором секундой раньше он умер.
Мери Флореску видела, что осталась одна. Наверху ее дивный мальчик, ее очаровательный шалопут корчился и пронзительно визжал в мстительных руках мертвецов, обхватывавших его обнаженное тело. Она знала их намерение — в нем не было ничего нового. Предания издавна рассказывали ей об этой пытке.
Он должен был стать их исповедальной книгой, сосудом их воспоминаний. Книгой крови. Книгой, сотворенной из крови. Книгой, написанной кровью. Она подумала о маньяке, который сшил для себя одежду из человеческой кожи: такие вещи вызывали у нее смешанное чувство ужаса и омерзения. Она подумала о татуировках, которые ей доводилось видеть: демонстрации уродства на низкопробных шоу; наколотые на спинах мертвых подростков послания, предназначавшиеся их матерям. Да, подобное не было невиданным или неслыханным делом — писать книгу крови.
Но на этой коже, на этой сияющей, нежной коже — о Господи, вот где совершилось настоящее преступление! Когда осколки разбитого оконного стекла вонзились в его плоть, он истошно завопил. Она ощущала его боль так, как если бы была на его месте — и эта боль была не так кошмарна…
Он все еще кричал. И вырывался, и проклинал своих мучителей. Они же не обращали никакого внимания на его душераздирающие вопли. Глухие к мольбам и оскорблениям, они сгрудились вокруг него и работали с ожесточенностью существ, которые были обречены на слишком долгое бездействие. Мэри слушала его крики и боролась со страхом, сковывавшим ее тело. Она чувствовала, что должна была подняться в ту комнату. Что бы ни происходило за дверью или на лестнице — достаточно было того, что он нуждался в ней.
С волосами, развевавшимися, как змеи на голове Медузы Горгоны, она встала и сделала первый шаг. Почти гребок — едва ли можно было назвать полом то, что виднелось у нее под ногами. Из-за призрачных стен дома на нее уставился зияющий, жуткий мрак. Ощущая в себе какую-то бессильную вялость, она взглянула на дверь.
Там явно не желали ее появления. «Может быть, даже побаивались», — подумала она. Эта мысль придала ей решимости: разве стали бы запугивать ее, если бы она, отворившая их мир, не представляла для них какую-то угрозу?
Облупившаяся дверь была открыта. За ней реальная обстановка жилого дома уже целиком уступила место чудовищному хаосу дороги мертвых. Она переступила порог, чувствуя под ногами твердую поверхность, которой не видела глазами. Над ней нависло небо цвета берлинской глазури, дорога была широкой и ветреной, а по обеим сторонам навстречу шли мертвецы. Она расталкивала их, как толпу живых людей, и они с ненавистью заглядывали ей в лицо.
«Пожалуйста» было забыто. Теперь она ничего не говорила: лишь стиснула зубы, зажмурила глаза и осторожно передвигала ступни, пытаясь нащупать лестницу, которая должна была находиться где-то здесь. С каждым прикосновением к ее телу толпа поднимала вой и свист. Она не могла понять, смеялись ли она над ее неуклюжестью или предупреждали о том, что она зашла слишком далеко.
Шаг. Другой. Третий.
Она с трудом пробиралась вперед. Там была дверь комнаты, в которой, широко раскинув руки, лежал ее маленький лжец. Над ним склонились его мучители. Плавки на нем были спущены до лодыжек: происходившее напоминало сцену изнасилования. Он больше не кричал, но в обезумевших глазах застыли боль и ужас. Она видела, что он был еще жив. Его молодое сознание только наполовину воспринимало то, что творили с его телом, — и только поэтому он до сих пор не умер.
Внезапно он судорожным движением поднял голову и через дверь посмотрел прямо на нее. В этой экстремальной ситуации в нем проснулся дар, — несоизмеримый со способностями Мери, но достаточный для того, чтобы почувствовать ее приближение. Их глаза встретились. В море синего мрака, отовсюду окруженного миром, который они оба не знали и не понимали, их сердца устремились друг к другу.
— Прости меня, — беззвучно сказал он. Его терзало раскаяние. — Прости меня, прости.
Он отвел взгляд.
Она была уверена в том, что поднялась почти на вершину лестницы. Ее ступни все еще переступали в воздухе. Сверху, снизу, слева и справа она различала искаженные ненавистью лица путников, шедших ей навстречу. Впереди смутно темнело кубическое пространство комнаты, где лежал Саймон. Он был окровавлен с головы до пят. Она могла рассмотреть багровые отметины, иероглифы агонии на каждом дюйме его торса, лица и конечностей. На какой-то короткий момент он попал в некое подобие оптического фокуса, и она увидела его лежащим в пустой комнате, в луче света, падавшем сквозь разбитое окно. Затем эту картину вновь затмил тот невидимый мир, в котором он висел в воздухе, разрезаемый вдоль и поперек кусками стекла — вонзавшегося в его кожу, выбривавшего волосы с головы и тела, впивавшегося в его подмышки и глазные веки, чертившего на гениталиях, в ямке между ягодиц и на подошвах ступней.
Каждые два соседних знака объединялись одной раной. Видела ли она его окруженным авторами этих писем или одиноко распростертым в комнате, он истекал и истекал кровью.
Она уже достигла двери. Ее дрожащая рука протянулась вперед, но не нащупала никакой твердой поверхности. Сосредоточив всю свою волю, она попыталась отвлечься от посторонних звуков и видений. Ей повезло. Что-то вдруг прояснилось, и на короткий миг из хаоса проступила дверная ручка. Она схватила ее, повернула и распахнула комнату с письменами.
Он был там, прямо перед ней. Их разделяли не больше трех ярдов обезумевшего пространства. Их глаза снова встретились, они обменялись взглядом, общим для живого и мертвого миров. В этом взгляде были жалость и любовь. Вместо наигранных улыбок у мальчика была неподдельная нежность, отраженная на его лице.
И мертвые в страхе отпрянули от этого взгляда. Их лица вытянулись, кожа стала быстро темнеть, а голоса превратились в жалобный писк. Они почувствовали свое поражение. Она бросилась к нему, больше не обращая внимания на орды мертвецов; они отваливались от своей жертвы и падали на пол, как высохшие мухи сыплются из распахнутого после зимы окна.
Она осторожно коснулась его лица. В ее прикосновении было что-то от благословения. У него из глаз хлынули слезы — потекли по обезображенным щекам, смешиваясь с кровью и разъедая свежие раны.
От мертвецов не осталось ни голосов, ни ртов, еще недавно искаженных ненавистью. Они пропали на своей дороге, их злодейство было проклято.
Постепенно комната стала приобретать свой прежний вид. Стали видны каждый гвоздь и каждая залитая кровью доска паркета под всхлипывающим телом. Отчетливо прояснилось разбитое окно — с вечерней улицы доносился гомон детских криков. Магистраль мертвых исчезла из поля зрения живых. Ее путники ушли во тьму, канули в забвение, оставив после себя только свои знаки и талисманы.
На втором этаже Номера Шестьдесят Пять лежало обугленное и чадящее тело Рега Фаллера. Оно вздрагивало всякий раз, когда проходившие по перекрестку наступали на него. Наконец собственная душа Фаллера пришла и посмотрела сверху на то, что раньше было ее жилищем. Затем напирающая сзади толпа подтолкнула ее дальше, и она двинулась туда, где должен был вершиться суд над ней.
В полутемной комнате на третьем этаже Мери Флореску стояла на коленях перед молодым Макнилом и осторожно притрагивалась к его окровавленной голове. Она не хотела покидать дом и звать на помощь, не убедившись в том, что его истязатели не вернутся. Сейчас вокруг не было слышно ни звука, если не считать жалобного воя реактивного самолета, прокладывавшего в стратосфере путь к утреннему свету. Даже дыхание юноши было тихим и спокойным. Каждое чувство обрело свое место. Зрение. Слух. Осязание.
Осязание.
Она прикасалась к нему так, как не посмела бы никогда прежде — ласково поглаживала тело, нежно проводила кончиками пальцев по вспухшей коже: как слепая, читающая азбуку Брайля. На каждом миллиметре его тела теснились десятки микроскопических слов, написанных множеством разных почерков. Даже сквозь запекшуюся кровь она могла осязать дотошную отчетливость слов, врезанных в живую плоть. Даже в сумерках можно было прочитать некоторые случайные фразы. Они были неопровержимым свидетельством. Они были тем доказательством существования загробной жизни, которое она ожидала всю свою жизнь. Но, Господи, как она желала никогда не получать его!
Она не сомневалась в том, что мальчик выживет. Его бесчисленные раны уже начали затягиваться. В конце концов, у него был здоровый и крепкий организм, и ему не нанесли смертельных телесных повреждений. Конечно, его красота пропала навсегда. Отныне он в лучшем случае должен был стать объектом любопытства; в худшем — отвращения и ужаса. Но она знала, что будет защищать его и что когда-нибудь он научится понимать ее и доверять ей. Теперь их сердца были неразрывно связаны друг с другом. Теперь они стали одним нераздельным целым.
Придет время, слова на его теле превратятся в струпья и шрамы, и тогда она прочтет его. С бесконечной любовью и терпением она будет вникать в то, что мертвые поведали на нем.
В письмена, старательно выведенные на его животе. В каллиграфические строки заветов, покрывавшие его лицо и темя. В исповеди, испещрившие его спину, горло и пах.
Она вчитается в них, тщательно перепишет все до последней буквы, горящей и сочащейся под ее чуткими пальцами, и мир узнает рассказы тех, кто жил в нем.
Он был Книгой Крови, и она была ее единственным переводчиком. Когда спустилась темнота, она оставила свое тревожное бдение и повела его, обнаженного, в целебную прохладу ночи.
Это рассказы, написанные в Книге Крови. Читайте, если хотите, и запоминайте.
Они — карта той мрачной дороги, что ведет из жизни в неизвестность окончательного забвения. Немногим суждено ступить на нее. Большинство мирно пойдут по светлым улицам, напутствуемые заботами и молитвами живущих. Но немногим — немногим избранным — явятся те ужасы, чтобы повлечь за собой, на дорогу проклятия.
Так что, читайте. Читайте и запоминайте.
Все-таки лучше быть готовым к худшему, и вы поступите мудро, если научитесь ходить раньше, чем испустите дух.
…Леон Кауфман уже хорошо знал этот город. Дворец Восторгов — так он называл его раньше, в дни своей невинности. Но тогда он жил в Атланте, а Нью-Йорк еще был неким подобием обетованной земли, где сбывались все самые заветные мечты и желания. В этом городе грез Кауфман прожил три с половиной месяца, я Дворец Восторгов уже не восторгал его.
Неужели вправду миновало всего четверть года с тех пор, как он сошел с автобуса на станции возле Управления порта и вгляделся в заманчивую перспективу 42-й улицы, в сторону ее перекрестка с Бродвеем? Такой короткий срок и так много горьких разочарований.
Теперь ему было неловко даже думать о своей прежней наивности. Он не мог не поморщиться при воспоминании о том, как тогда замер и во всеуслышание объявил:
— Нью-Йорк, я люблю тебя. Любить? Никогда.
В лучшем случае это было слепым увлечением. И после трех месяцев, прожитых вместе с его воплощенной страстью, после стольких дней и ночей, проведенных с нею и только с нею, та утратила даже ауру былого великолепия.
Нью-Йорк был просто городом. Может быть, столицей городов.
Столицей — буквально. Он видел ее утром просыпавшейся, как шлюха, и выковыривавшей трупы убитых из щелей в зубах и самоубийц из спутанных волос. Он видел ее поздно ночью, бесстыдно соблазнявшей пороком на грязных боковых улицах. Он наблюдал за ней в жаркий полдень, вяло и безразличной к жестокостям, которые каждый час творились в ее душных переходах.
Нет, этот город не был Дворцом Восторгов. Он таил не восторг, а смерть.
Все, кого встречал Кауфман, были отмечены клеймом насилия; таков был непреложный факт здешней жизни было даже что-то утешительное в том, чтобы вновь узнать о чьей-нибудь насильственной смерти. Это свидетельствовало о жизни в этом городе.
Но он почти двадцать лет любил Нью-Йорк. Свою будущую любовную связь он планировал большую часть своей сознательной жизни. Поэтому ему нелегко было забыть о своей страсти, как будто ее не существовало. Порой очень рано, задолго до воя полицейских сирен, все еще выдавались минуты, когда Манхеттен по-прежнему был чудом.
Вот за эти-то редкие мгновения и ради лучших снов юности он дарил бывшей возлюбленной свои сомнения в ней — даже если она вела себя не так, как положено добропорядочной леди.
Она не дорожила его щедротами. За те несколько месяцев, что Кауфман прожил в Нью-Йорке, на улицы города были выплеснуты целые потоки крови.
Точнее, не на сами улицы, а в тоннели под ними. «Подземный убийца» — таково было модное выражение, если не пароль того времени. Только на прошлой неделе сообщалось о трех новых убийствах. Тела были найдены в одном из вагонов сабвея, на Авеню оф Америка — разрубленные на части и почти полностью выпотрошенные, как будто какой-то умелый оператор скотобойни не успел закончить свою работу. Эти убийства были совершены с таким отточенным профессионализмом, что полицейские допрашивали каждого человека, который, по их сведениям, когда-либо имел дело с торговлей мясом. В поисках улик или каких-нибудь зацепок для следствия были тщательно осмотрены мясоперерабатывающие фабрики в портовом районе и дома, где жили жертвы преступления. Газеты обещали скорую поимку убийцы, но никто так и не был арестован.
Недавние три трупа были не первыми из обнаруженных в аналогичном состоянии; в тот самый день, когда Кауфман приехал в город, «Таймс» разразился статьей, которая до сих пор не давала покоя впечатлительным секретаршам из его офиса.
Повествование начиналось с того, что некий немецкий турист, заблудившись в сабвее поздно ночью, в одном из поездов набрел на тело. Жертвой оказалась хорошо сложенная, привлекательная тридцатилетняя женщина из Бруклина. Она была полностью раздета. На ней не было ни одного лоскута материи, ни одного украшения. Даже клипсы были вынуты из ушей.
Не менее экстравагантной выглядела та систематичность, с которой вся одежда была свернута и упакована в отдельные пластиковые мешки, лежавшие на сиденье возле трупа.
Здесь орудовал не обезумевший головорез. Тот, кто это сделал, должен был быть чрезвычайно организованным и хладнокровным субъектом; каким-то лунатиком с весьма развитым чувством опрятности.
Еще более странным, чем заботливое оголение трупа, было надругательство, совершенное над ним. В сообщении говорилось — хотя полицейский департамент не брался подтверждать сведения репортера, — что тело было тщательнейшим образом выбрито. На нем был удален каждый волос: на голове, в паху и в подмышках; волосы сначала срезали чем-то острым, а потом опалили. Даже брови и ресницы были выщипаны.
И наконец, это чересчур обнаженное изделие было подвешено за ноги к поручням на потолке вагона, а прямо под трупом была поставлена пластиковая посудина, в которую стекала кровь, сочившаяся из ран.
В таком состоянии нашли обнаженное, обритое, повешенное вниз головой и практически обескровленное тело Лоретты Дайс.
Преступление было омерзительным, педантичным и обескураживающим.
Оно не было ни изнасилованием, ни каким-то изощренным истязанием. Женщину просто убили и разделали, как мясную тушу. Мясник же как в воду канул.
Отцы города поступили мудро, запретив посвящать прессу в обстоятельства убийства. Было решено, что человека, обнаружившего тело, необходимо отправить в Нью-Джерси, где он находился бы под защитой местной полиции и где до него не смогли бы добраться вездесущие журналисты. Однако уловка не удалась. Один нуждающийся в деньгах полицейский поведал все детали преступления репортеру из «Таймс» — Теперь эти тошнотворные подробности обсуждались всюду, они были главной темой разговоров в каждом баре и в каждой забегаловке; и, разумеется, в сабвее.
Но Лоретта Дайс была только первой из многих. Вот и еще три тела были найдены в метро; хотя на этот раз работа была явно прервана на середине. Тела не все были обриты, а кровь из них не совсем вытекла, потому что вены остались не перерезанными. И другое, более важное, отличие было в новой находке: на трупы наткнулся не турист из Германии, а хроникер из «Нью-Йорк Таймс».
Кауфман как раз проглядел репортаж, занявший всю первую полосу газеты. Проглядел и поморщился. Смакование подземных ужасов не увлекало его, чего нельзя было сказать о соседе слева, который сидел вместе с ним за стойкой кафе. Леон отодвинул яичницу. Статья лишний раз свидетельствовала о загнивании его города. Она не прибавляла аппетита.
Тем не менее, он не мог вовсе не обращать внимания на страницу с репортажем (убогая притязательность описания усиливала чувство сострадания к жертвам). Он также не мог мысленно не полюбопытствовать, кто же стоял за этими жестокостями. Совершил ли их какой-нибудь один психически ненормальный человек или несколько, одержимых манией копирования оригинала? Возможно, настоящий кошмар только начинался. Он подумал, что, может быть, произойдет еще немало убийств, прежде чем последний убийца, перевозбужденный кровью или уставший от нее, потеряет бдительность и попадется в руки полиции. А до тех пор весь город, обожаемый город Кауфмана, будет жить в состоянии между истерикой и экстазом.
Сидевший рядом бородатый мужчина ударил кулаком по стойке, опрокинув чашку Кауфмана.
— Дерьмо! — выругался он.
Кауфман отодвинулся от растекшегося кофе.
— Дерьмо, — повторил мужчина.
— Ничего страшного, — сказал Кауфман. Он презрительно взглянул на соседа. Неуклюжий бородач достал носовой платок и теперь пытался вытереть кофейную лужицу, еще больше размазывая ее по стойке.
Кауфман поймал себя на мысли о том, насколько этот неотесанный субъект был способен убить кого-нибудь. Был ли в его цветущем лице или в маленьких глазках какой-нибудь знак, выдающий истинную натуру их владельца?
Мужчина снова заговорил:
— Заказать другую?
Кауфман кивнул.
— Кофе. Одну порцию. Без сахара, — сказал субъект девушке за стойкой.
Та подняла голову над грилем, с которого счищала застывший жир:
— Мм?
— Кофе. Ты что, глухая?
Мужчина повернулся к Кауфману.
— Глухая, — ухмыльнувшись, объявил он. Кауфман заметил, что у него не хватало трех зубов в нижней части рта.
— Неприятно, а?
Что он имел в виду? Пролитый кофе? Отсутствие зубов?
— Сразу трое. Ловко сработано.
Кауфман еще раз кивнул.
— Поневоле призадумаешься, — добавил сосед.
— Еще бы.
— Сдается мне, нам хотят запудрить мозги, а? Они знают, кто это сделал.
Бестолковость разговора начала досаждать Кауфману. Он снял очки и положил их в футляр. Бородатое лицо больше не было так отчетливо назойливым. Стало немного легче.
— Ублюдки, — продолжал бородач, — паршивые ублюдки, все они. Ручаюсь чем угодно, они хотят запудрить нам мозги.
— Зачем?
— У них есть улики, — просто они скрывают их. Держат нас за слепых. Так люди не поступают.
Кауфман понял. Некая теория всеобщей конспирации, вот что проповедовал этот субъект. Панацея на все случаи жизни, он был хорошо знаком с ней.
Что-то здесь неладно. Все эти истории, они плодятся с каждым днем. Вегетативный период. Небось, вырастают какие-то дерьмовые монстры, а нас держат в темноте. Говорю же, хотят запудрить нам мозги. Ручаюсь чем угодно.
Кауфман оценил его уверенность — в ней была заманчивая перспектива. Незримо крадущиеся чудовища. С шестью головами, двенадцатиглазые. Почему бы и нет?
Он знал, почему. Потому что это извиняло бы его город. А Кауфман ни на минуту не сомневался в том, что монстры, поселившиеся в подземных тоннелях, были абсолютно человекообразны.
Бородач бросил деньги на стойку, скользнув широким задом по запачканному кофейными пятнами стулу.
— Может быть, какой-нибудь паршивый легавый, — сказал он на прощание, — пробовал сделать какого-нибудь паршивого супермена, а сделал паршивого монстра.
Он гротескно ухмыльнулся.
Ручаюсь чем угодно, — добавил он и неуклюже заковылял к выходу.
Кауфман медленно, через нос выпустил воздух из легких — напряженность в теле постепенно спадала.
Он ненавидел этот сорт конфронтации; в подобных ситуациях у него отнимался язык и появлялось чувство какой-то неловкости. И еще он ненавидел этот сорт людей: мнительных скотов, которых во множестве производил Нью-Йорк.
Было почти шесть, когда Махогани проснулся. Утренний дождь к вечеру превратился в легкую изморось. В воздухе веяло чистотой и свежестью, как обычно на Манхеттене. Он потянулся в постели, откинул грязную простыню и встал босыми ступнями на пол. Пора было собираться на работу.
В ванной комнате слышался равномерный стук капель, падающих с крыши на дюралевую коробку кондиционера. Чтобы заглушить этот шум, Махогани включил телевизор: безразличный ко всему, что тот мог предложить его вниманию.
Он подошел к окну. Шестью этажами ниже улица была заполнена движущимися людьми и автомобилями.
После трудного рабочего дня Нью-Йорк возвращался домой: отдыхать, заниматься любовью. Люди торопились покинуть офисы и сесть в машины. Некоторые будут сегодня вспыльчивы — восемь потогонных часов в душном помещении непременно дадут знать о себе; некоторые, безропотные, как овцы, поплетутся домой пешком: засеменят ногами, подталкиваемые не иссякающим потоком тел на авеню. И все-таки многие, очень многие уже сейчас втискивались в переполненный сабвей, невосприимчивые к похабным надписям на каждой стене, глухие к бормотанию собственных голосов, нечувствительные к холоду и грохоту туннеля.
Махогани нравилось думать об этом. Как-никак, он не принадлежал к общему стаду. Он мог стоять у окна, свысока смотреть на тысячи голов внизу и знать, что относится к избранным.
Конечно, он был так же смертей, как и люди на улице. Но его работа не была бессмысленной суетой — она больше походила на священное служение.
Да, ему нужно было жить, спать и испражняться, как и им. Но его заставляла действовать не потребность в деньгах, а высокое призвание.
Он исполнял великий долг, корни которого уходили в прошлое глубже, чем Америка. Он был ночным сталкером: как Джек-Потрошитель и Жиль де Ре; живым воплощением смерти, небесным гневом в человеческом обличье. Он был гонителем снов и будителем страхов.
Люди внизу не знали его в лицо и не посмотрели бы на него дважды. Но его внимательный взгляд вылавливал и взвешивал каждого, выбирая самых пригодных, селекционируя тех молодых и здоровых, которым суждено было пасть под его сакральным ножом.
Иногда Махогани страстно желал объявить миру свое имя, но на нем лежал обет молчания, и эту клятву нельзя было нарушить. Он не смел ожидать славы. Его жизнь была тайной, и только лишь неутоленная гордость могла жаждать признания.
В конце концов он полагал, что жертвенному тельцу вовсе не обязательно приветствовать жреца, стоя на коленях и трепеща перед ним.
Во всяком случае, он не жаловался на судьбу. Сознавать себя частью великого обычая — вот в чем состояло искупление и вознаграждение неудовлетворенного тщеславия.
Правда, были кое-какие недавние открытия… Нет, он ни в чем не был виноват. Никто не смог бы упрекнуть его. Но времена были не из лучших. Жизнь стала не такой легкой, как десять лет назад. Он постарел, работа уже давно измотала его; а на плечи ложилось все больше забот и обязанностей. Он был Избранным, и эта привилегия была нелегка.
Он все чаще подумывал о том, как передать свои знания какому-нибудь более молодому человеку. Конечно, нужно было посоветоваться с Отцами, но рано или поздно преемника предстояло найти, и он чувствовал, что для него не могло быть большего преступления, чем пренебрежение таким драгоценным опытом.
В его работе слишком многое значили навыки. Как лучше всего подкрасться, нанести удар, раздеть и обескровить. Как выбрать наилучшее мясо. Как проще всего избавиться от останков. Так много подробностей, так много приемов и уловок.
Махогани прошел в ванную комнату и включил душ. Перед тем, как встать под теплый, упругий дождь, он оглядел свое тело. Небольшое брюшко, поседевшие волосы на груди, фурункулы и угри, испещрившие бледную кожу. Он старел. И все же этой ночью, как и в любую другую ночь, у него было много работы…
Купив пару сэндвичей, Кауфман вбежал обратно в вестибюль, опустил воротник пиджака и смахнул с волос капли дождя. Часы над лифтом показывали семь шестнадцать. Работать предстояло до десяти, не дольше.
Лифт поднял его на двенадцатый этаж, в общий зал конторы. Немного поплутав в лабиринте пустых столов с зачехленными компьютерами, он добрался до своего крохотного рабочего места, над которым все еще горел свет. Уборщицы уже покинули помещение и теперь переговаривались в коридоре; кроме них здесь никого не было.
Он снял пиджак, стряхнул его, насколько мог, от водяных брызг и повесил на спинку стула.
Затем уселся перед ворохом ордеров, с которыми возился в последние три дня, и принялся за работу. Он хотел побыстрее закончить баланс, а сосредоточиться было легче, когда вокруг не стучали пишущие машинки и не жужжали принтеры.
Развернув пакет с сэндвичами, он достал ломтик ветчины с густым слоем майонеза, а остальное отложил на вечер.
Было девять.
Махогани оделся на ночную работу. На нем был его, обычный строгий костюм с аккуратно заколотым коричневым галстуком; серебряные запонки (подарок первой жены) торчали в манжетах безукоризненно выглаженной сорочки, редеющие волосы были смазаны маслом, ногти острижены и отполированы, а лицо освежено одеколоном.
Его чемоданчик был собран. В нем лежали полотенца, инструмент, крючки и кожаный фартук.
Он придирчиво вгляделся в зеркало. Ему подумалось, что с виду его можно было принять за человека лет сорока пяти, от силы — пятидесяти.
Всматриваясь в собственное лицо, он не переставал думать о своих обязанностях. Кроме всего прочего, ему нужно было соблюдать осторожность. Сегодня ночью к нему будет приглядываться множество глаз. Его вид не должен был вызывать никаких подозрений.
«Если бы они только знали, — подумал он, — те люди, что проходят и пробегают мимо него на улице; те, что наталкиваются, задевают локтями и не извиняются; те, что сочувственно улыбаются ему; те, что посмеиваются за его спиной, глядя на этот мешковатый костюм. Если бы они только знали, кем он был, что делал и что носил с собой!»
Он еще раз предупредил себя о том, что нужно быть осторожным, и выключил свет. Комната погрузилась во мрак. Он подошел к двери и открыл ее, привычный к темноте. Рожденный в ней.
Дождевых облаков уже не было. Махогани направился к станции сабвея на 145-й улице. На эту ночь он выбрал «Авеню оф Америка», свою излюбленную и, как правило, наиболее продуктивную линию.
С жетоном в руке он спустился по лестнице. Прошел через автоматический турникет. В ноздри дохнуло запахом метро. Пока что не из самих туннелей. У тех был свой собственный запах. Но уже этот спертый, наэлектризованный воздух подземного вестибюля — уже он один придавал уверенности. Исторгнутый из легких миллиона пассажиров, он циркулировал в этом кроличьем загоне, смешиваясь с дыханием гораздо более древних существ: созданий с мягкими, как глина, голосами и отвратительными аппетитами. Как он любил все это! И запах, и мрак, и грохот.
Он стоял на платформе и критически рассматривал тех, кто спускался сверху. Его внимание привлекли два или три тела, но в них было слишком много шлаков: далеко не все могли удостоиться охоты. Физическое истощение, переедание, болезни, расшатанные нервы. Тела, испорченные излишествами и плохим уходом. Как профессионала они огорчали его, хотя он и понимал слабости, свойственные даже лучшим из людей.
Он пробыл на станции больше часа, прогуливаясь от платформы к платформе, с которых уходили поезда с людьми. Отсутствие качественного материала приводило его в отчаяние. Казалось, день ото дня предстояло выжидать все дольше и дольше, чтобы найти плоть, пригодную для использования.
Было уже почти половина одиннадцатого, а он еще не видел ни одной по-настоящему идеальной жертвы.
«Ничего, — говорил он себе, — время терпит. Вот-вот толпа народа должна хлынуть из театра. В ней всегда были два-три крепких тела. Откормленные интеллектуалы, перелистывающие программки и обменивающиеся своими соображениями об искусстве, — да, среди них можно было подыскать что-нибудь ценное».
Иначе (бывали же ночи, когда здесь не встречалось ничего подходящего) ему пришлось бы подняться в город и подстеречь за углом какую-нибудь припозднившуюся парочку влюбленных или одного-двух спортсменов, возвращающихся из гимнастического зала. Обычно они поставляли неплохой материал — правда, с подобными экземплярами всегда был риск натолкнуться на сопротивление.
Он помнил, как больше года назад подловил двух черных самцов, различавшихся возрастом чуть не на сорок лет, — может быть, отца и сына. Они защищались с ножами в руках, и он потом шесть недель отлеживался в больнице. Та бешеная схватка заставила его усомниться в своем мастерстве. Хуже — она заставила его задуматься о том, что сделали бы с ним его хозяева, если бы те раны оказались смертельными. Был бы он тогда перевезен в Нью-Джерси, к своей семье, и предан должному христианскому погребению? Или его плоть была бы скинута в этот мрак, на их собственное потребление?
Заголовок «Нью-Йорк Пост», оставленного кем-то на лавке, уже несколько раз попадался на глаза Махогани: «Все силы полиции брошены на поиски убийцы». Он вновь не удержался от улыбки. Сразу исчезли мысли о неудачах, старости и смерти. Как-никак, а ведь именно он был этим человеком, этим убийцей, но предположение об аресте вызывало разве только смех. Ни один полисмен не смог бы отвести его в участок, ни один суд не смог бы вынести ему приговор. Те самые блюстители закона, что с таким рвением изображали его преследование, служили его хозяевам не меньше, чем правопорядку: иногда ему даже хотелось, чтобы какой-нибудь безмозглый легавый схватил его и торжественно предал суду, — посмотрел бы он на их лица, когда из той темноты придет весть о том, что Махогани находится под покровительством высшей власти. Самой высшей: Подземной.
Время близилось к одиннадцати. Поток театралов уже заполнил станцию, но все еще не было ничего примечательного. Он решил пропустить толпу, а потом с одной или двумя особями доехать до конца линии. Как любой настоящий охотник, он умел терпеливо выжидать.
Кауфман не закончил даже к одиннадцати, на час позже установленного им самим срока. Спешка и отчаяние намного затрудняли работу; колонки цифр на бумаге уже давно начали плыть перед глазами. В десять минут двенадцатого он бросил авторучку на стол и признал поражение. Затем тыльными сторонами ладоней протер воспаленные веки.
— Фак ю, — сказал он.
Он никогда не ругался в компании. Но порой это слово было его единственным утешением. Он собрал документы и с влажным пиджаком на локте направился к лифту. От усталости у него ломило спину, глаза слипались.
Снаружи холодный воздух немного взбодрил его. Он пошел к сабвею на 34-й улице. Оставалось лишь поймать экспресс до «Фар Рокуэй». Все. Дорога домой обычно занимала не больше часа.
Ни Кауфман, ни Махогани не знали того, что в это время под пересечением 96-й и Бродвея в поезде, следовавшем из центра, полицейские обезвредили и арестовали человека, которого приняли за подземного убийцу. Европеец по происхождению, довольно щуплый, он был вооружен молотком и пилой, которой грозил во имя Иеговы разрезать пополам молодую женщину, оттесненную им в угол второго вагона.
Едва ли он был способен привести в исполнение свою угрозу. Тем более что такая возможность ему просто не представилась. Пока остальные пассажиры (включая двух морских пехотинцев) следили за развитием событий, потенциальная жертва нападения ударила его ногой в пах. Он выронил молоток. Она подобрала этот инструмент и размозжила им правую скулу обидчика, после чего в дело вступила морская пехота.
Когда поезд остановился на 96-й, «палача сабвея» уже поджидали полицейские. Они ворвались в вагон, крича от ярости и готовые наложить в штаны от страха. Изувеченный «палач» лежал в луже крови. Торжествуя победу, они выволокли его на платформу. Женщина дала показания и поехала домой в сопровождении морских пехотинцев.
Это происшествие сыграло на руку ничего не ведавшему Махогани. Полицейские почти до самого утра не могли установить личность задержанного — главным образом потому, что тот едва шевелил свернутой челюстью и вместо ответов на вопросы издавал только нечленораздельное мычание. Лишь в половине четвертого на дежурство пришел капитан Девис, который в арестанте узнал бывшего продавца цветов, известного в Бронксе как Хэнк Васерли. Выяснилось, что Хэнка регулярно арестовывали за угрожающее поведение и непристойные выходки, почему-то всегда совершавшиеся во имя Иеговы. Его поступки были обманчивы; сам он был не опасней чем Истер Банки. Он не был Подземным Убийцей. Но к тому времени, когда полицейские удостоверились в этом, Махогани уже давно покончил со своим делом.
В одиннадцать пятнадцать Кауфман вошел в экспресс, следовавший через Мотт-авеню. В вагоне уже были двое пассажиров: пожилая негритянка в лиловом плаще и прыщавый подросток, тупо взиравший на потолок с надписью «Поцелуй мою белую задницу».
Кауфман находился в первом вагоне. Впереди было тридцать пять минут пути. Разморенный монотонным громыханием колес, он прикрыл глаза. Поездка была утомительной, а он устал. Он не видел, как замигал свет во втором вагоне, не видел и лица Махогани, выглянувшего из задней двери.
На 14-й Стрит негритянка вышла. Никто не вошел.
Кауфман приподнял веки, посмотрел на пустую платформа станции и вновь закрыл глаза. Двери с шипением ударились одна о другую. Он пребывал в безмятежном состоянии между сном и бодрствованием; в голове мелькали какие-то зачаточные сновидения. Ощущение было почти блаженным. Поезд опять тронулся и, набирая скорость, помчался в глубь туннеля.
Возможно, подсознательно Кауфман отметил, что дверь между первым и вторым вагонами ненадолго отворилась. Может быть, он почувствовал, как на него дохнуло подземной сыростью, а стук колес внезапно стал громче. Но он предпочел не обращать внимания на перемены обстановки.
Возможно, он даже слышал шум драки, когда Махогани расправлялся с туповатым подростком. Но все эти звуки были слишком далеки, а сон был слишком близок. Он задремал.
По каким-то причинам сновидение перенесло его в кухню матери. Она резала репу и ласково улыбалась, отделяя от овощей крепкие, хрустящие дольки. Во сне он часто оказывался ребенком и видел ее за работой. Хрум. Хрум. Хрум.
Он вздрогнул и открыл глаза. Его мать исчезла. Вагон был пуст.
Как долго продолжалась его дрема? Он не помнил, чтобы поезд останавливался на «Уэст 4-й Стрит». Все еще полусонный, он поднялся и чуть не упал от сильного толчка под ногами. Состав разогнался до едва ли допустимого предела. Вероятно, машинисту не терпелось поскорей очутиться дома, в постели с женой. Они во весь опор летели вперед; было довольно жутковато.
Окно между вагонами затемняли шторы, которых (насколько он помнил) раньше не было. Кауфман окончательно пробудился, и в его мысли закралась смутное беспокойство. Он заподозрил, что спал чересчур долго и служащие метро просмотрели его. Может быть, они уже миновали «Фар Рокуэй», и теперь их состав мчался туда, где поезда оставляют на ночь.
— Фак ю, — вслух сказал он.
Следовало ли ему пройти вперед и спросить машиниста? Вопрос был бы совершенно идиотским: простите, где я нахожусь? Разве в такое время ночи не ожидал бы его в лучшем случае поток ругани вместо ответа?
Затем состав начал тормозить.
Какая-то станция. Да, станция. Поезд вынырнул из туннеля на грязный свет «Уэст 4-й Стрит». Он не пропустил ни одной станции.
Так где же сошел мальчик?
Либо тот проигнорировал предупреждение на стене, запрещающее передвигаться между вагонами во время движения, либо прошел вперед, в кабину управления. Скривив губы, Кауфман подумал, что подросток вполне мог очутиться между ног машиниста. Такие вещи не были неслыханной редкостью. Как-никак, это был Дворец Восторгов, и в нем каждый имел право на свою долю восторгов в темноте.
Кауфман еще раз криво усмехнулся и пожал плечами. Какое ему дело до того, куда направился тот подросток?
Двери закрылись. В поезд никто не сел. Тронувшись со станции, состав перешел на запасной путь, и лампы вагона снова замигали — поезду потребовалась почти вся мощность, чтобы набрать прежнюю скорость.
Кауфмана уже не клонило в сон. Страх потеряться впрыснул немалую дозу адреналина в его артерии; все мышцы сразу напряглись.
Обострились сразу и чувства.
Даже сквозь стук и лязганье колес на стыках он услышал звук разрываемой ткани, доносившийся из второго вагона. Может быть, там кто-нибудь рвал на себе одежду?
Он стоял и держался за поручень, чтобы сохранять равновесие.
Окно между вагонами было полностью зашторено, но он внимательно всматривался в него и хмурился, как если бы внезапно его зрение обрело проницательность рентгеновских лучей. Вагон бросало из стороны в сторону. Состав стремительно мчался вперед. Снова треск материи. Может быть, изнасилование?
Как загипнотизированный, он медленно двинулся в сторону задней двери, надеясь найти какую-нибудь щель в шторе. Его взгляд был все еще прикован к окну, и он не замечал крови, растекшейся на дрожавшем полу.
Затем его нога поскользнулась. Он посмотрел на пол. Его желудок опознал кровь раньше, чем мозг, и выдавленный спазмами комок теста с ветчиной мгновенно подкатил к горлу. Кровь. Сделав несколько судорожных глотков спертого воздуха, он отвел взгляд — назад к окну.
Его рассудок говорил: кровь. От этого слова некуда деться. Между ним и дверью оставалось не больше одного ярда. Ему нужно было заглянуть за нее. На его ботинках была кровь, и кровь узкой полосой тянулась в следующий вагон, но ему все равно нужно было глянуть за дверь. Ему нужно было глянуть за нее.
Он сделал еще два шага и начал исследовать окно, надеясь найти какую-нибудь щель в шторе: ему хватило бы даже микроскопической прорези от нити, случайно вытянутой из ткани. Оказалось, что там было крошечное отверстие. Он приник к нему зрачком.
Его разум отказался воспринять то, что разглядел глаз. Открывшееся зрелище представилось ему какой-то нелепой, кошмарной галлюцинацией. Но если разум отвергал увиденное, то голос плоти убеждал в обратном. Его тело окаменело от ужаса. Глаз, не мигая, смотрел на тошнотворную сцену за шторой. Он стоял перед дверью шаткого грохочущего поезда, пока кровь не отхлынула от его конечностей и голова не закружилась от недостатка кислорода. Багровые вспышки света замелькали перед его взором, затмевая картину содеянного злодейства.
Затем он потерял сознание.
Он был без сознания, когда поезд прибыл на Джей-стрит. Он не слышал, как машинист объявил, что пассажиры, следующие дальше этой станции, должны пересесть в другой состав. Если бы он услышал подобное требование, то мог бы задать вопрос о его смысле. Ни один поезд не высаживал пассажиров на Джей-стрит: эта линия тянулась к Мотт-авеню, через Водный Канал и мимо Аэропорта Кеннеди. Он мог бы спросить о том, что же это был за поезд. Мог бы — если бы уже не знал. Истина находилась во втором вагоне. Она ухмылялась и подмигивала ему, жалко покачиваясь на окровавленных крючьях.
Это был Полночный Поезд с Мясом.
В глубоком обмороке отсутствует счет времени. Прошли секунды или часы, прежде чем глаза Кауфмана открылись и мысли сосредоточились на его новом положении.
Раньше других у него появилась мысль о том, что судьба благоволила к нему: должно быть, от тряски его бесчувственное тело перекатилось сюда, в единственное безопасное место этого поезда.
Он подумал об ужасах второго вагона и едва подавил в себе рвотные спазмы. Где бы ни находился дежурный по составу (скорее всего, убитый), звать на помощь было невозможно. Но машинист? Лежал ли он мертвым в кабине управления? Мчался ли поезд навстречу гибели в этом неизвестном, нескончаемом туннеле без станций?
Если ему не грозило смертью крушение на рельсах, то был Палач, все еще орудовавший за дверью, перед которой лежал Кауфман.
Что бы ни случилось, эта дверь именовалась: Смерть. Его, Кауфмана, Смерть.
Грохот колес заглушал все звуки — особенно теперь, когда он лежал на полу. От вибрации у Кауфмана ныли зубы; лицо онемело; даже череп болел.
У него уже давно затекли конечности. Чтобы восстановить кровообращение, он принялся осторожно сжимать и разжимать пальцы рук.
Ощущения вернулись вместе с тошнотой. Перед глазами все еще стояла омерзительная картина, увиденная в соседнем вагоне. Конечно, ему приходилось видеть фотографии с мест преступлений; но здесь были необычные убийства. Он находился в одном поезде с Мясником сабвея — монстром, который подвешивал свои жертвы за ноги, нагими и безволосыми.
Как скоро этот убийца должен был выйти из этой двери и окликнуть его? Он был уверен, что умрет — если не от рук Палача, то от мучительного ожидания смерти.
Внезапно за дверью послышалось какое-то движение. Инстинкт самосохранения взял верх. Кауфман забился глубже под сиденье и сжался в крохотный полуживой комок с бледным лицом, повернутым к грязной стене. Он втянул голову в плечи и зажмурил глаза, как ребенок, скрывающийся от кошмаров Богимена.
Дверь начала открываться. Щелк. Чик-трак. Порыв воздуха с рельсов. Запах чего-то незнакомого: незнакомого и холодного. Воздух из какой-то первобытной бездны. Он заставил его содрогнуться.
Щелк — дверь закрылась.
Кауфман знал, что Мясник был совсем рядом. Без сомнения, тот стоял в нескольких дюймах от сиденья.
Может быть, сейчас он смотрел на неподвижную спину Кауфмана? Или уже занес руку с ножом, чтобы выковырять его отсюда, как улитку, спрятавшуюся в свой жалкий домик?
Ничего не произошло. Он не почувствовал злорадного дыхания в затылок. Лезвие, обагренное чужой кровью, не вонзилось ему под лопатку.
Просто послышалось шарканье ног возле головы; неторопливый, удаляющийся звук.
Сквозь стиснутые зубы Кауфмана вырвался выдох. В легких осталась боль от задержанного в них воздуха.
Махогани почти расстроился от того, что спавший мужчина вышел на Уэст 4-й Стрит. Он рассчитывал заниматься делом вплоть до прибытия к месту назначения. Увы, нет: мужчина пропал. «Впрочем, это тело выглядело не совсем здоровым, — сказал он себе, — вероятно, оно принадлежало какому-нибудь малокровному еврею-бухгалтеру. Его мясо едва ли могло быть сколько-нибудь качественным». Успокаивая себя такими мыслями, Махогани пошел через весь вагон, в кабину управления. Он решил провести там оставшуюся часть поездки.
Кауфман задышал судорожными рывками. У него не хватало духа предупредить машиниста о приближающейся опасности.
Послышался звук открываемой двери. Затем низкий и хриплый голос Мясника:
— Привет.
— Привет.
Они были знакомы друг с другом.
— Сделано?
— Сделано.
Кауфман был потрясен банальностью этих реплик. О чем они? Что сделано?
Несколько последующих слов он пропустил из-за того, что поезд загромыхал по рельсам какого-то другого, особенно глухого туннеля.
Больше Кауфман не мог выносить неизвестности. Он осторожно выпрямился и через плечо взглянул в дальний конец вагона. Из-под сиденья виднелись только ноги Палача и нижняя половина открытой двери. Проклятье! У него появилось желание еще раз посмотреть в лицо этого монстра.
Там засмеялись.
Кауфман быстро оценил ситуацию: впал в арифметическую форму паники. Если продолжать оставаться на месте, то Мясник рано или поздно заметит его и превратит в отбивную котлету. С другой стороны, если рискнуть покинуть убежище, то можно оказаться обнаруженным еще раньше. Что хуже: бездействовать и встретить смерть загнанным в нору или попробовать прорваться и испытать Судьбу в середине вагона?
Кауфман сам удивился своей храбрости: он уже отодвинулся от стены.
Не переставая следить за спиной Палача, он медленно выбрался из-под сиденья и пополз к задней двери. Каждый преодоленный дюйм давался ему с мучительным трудом, но Палач, казалось, был слишком увлечен разговором, чтобы оборачиваться.
Кауфман добрался до двери. Затем начал подниматься на ноги, заранее готовясь к зрелищу, которое ожидало его во Втором Вагоне. Дверная ручка поддалась почти без нажима; он отворил дверь.
Грохот колес и смрад, какого никогда не бывало на земле, на мгновение оглушили его. Боже! Наверняка Палач услышал шум или почувствовал запах. Сейчас он обернется.
Но нет. Кауфман проскользнул в дверной проем и через два шага очутился в залитом кровью вагоне.
Чувство облегчения сделало его неосторожным. Он забыл как следует прикрыть за собой дверь, и она, качнувшись вместе с поездом, распахнулась настежь.
Махогани повернул голову и внимательно оглядел ряды сидений.
— Что за черт? — спросил машинист.
— Не захлопнул дверь, вот и все.
Кауфман услышал, как Палач подошел к двери. Всем телом вжавшись в торцевую стену и оцепенев от ужаса, он внезапно подумал о том, что его мочевой пузырь переполнен. Дверь затворилась, и шаги начали удаляться.
Опасность вновь миновала. Теперь по крайней мере можно было перевести дыхание.
Кауфман открыл глаза, стараясь не смотреть на то, что находилось перед ним.
Этого невозможно было избежать.
Это заполоняло все его чувства: запах выпотрошенных внутренностей; вид багрово-красных тел; ощущение липких сгустков на его ладонях, которыми он опирался на пол, когда полз; скрип крючьев и веревок, вытягивавшихся под тяжестью трупов; даже воздух, разъедавший небо соленым привкусом крови. Он угодил в жилище смерти, на всей скорости мчавшееся сквозь тьму.
Но тошноты уже не было. Остались только редкие приступы головокружения. Неожиданно он поймал себя на том, что с некоторым любопытством разглядывал тела.
Ближе всего были останки того прыщеватого подростка, которого он встретил в первом вагоне. Его труп, подвешенный за ноги, при каждом повороте поезда раскачивался в такт с тремя другими, видневшимися поодаль: омерзительный танец смерти. Руки мертвецов болтались, как плети: под мышками были сделаны глубокие надрезы, чтобы тела висели ровнее.
Все анатомические части подростка гипнотически колыхались. Язык, вывалившийся из открытого рта. Голова, подергивавшаяся на неестественно длинной шее. Даже пенис, перекатывавшийся из стороны в сторону по выбритому лону. Из большой раны в затылке кровь капала в черное пластиковое ведро, предусмотрительно подставленное снизу. Во всем этом было нечто от элегантности: печать хорошо выполненной работы.
Немного дальше висели трупы двух белых женщин и одного темнокожего мужчины. Кауфман наклонил голову, чтобы разглядеть их лица. Они были полностью обескровлены. Одна из девушек еще недавно была настоящей красавицей. Мужчина показался ему пуэрториканцем. Все головы и тела были тщательно острижены. Волосы лежали в отдельном пластиковом пакете. Кауфман отодвинулся от стены, и как раз в этот момент тело женщины повернулось к нему спиной.
Он не был готов к такому ужасу.
Ее спина была разрезана от шеи до ягодиц; в рассеченных мускулах сверкала белая кость позвоночника. Это был отточенный штрих Мастера, финальное торжество его искусства.
О, жалкие человеческие останки, безволосые, истекшие кровью, распоротые, как рыбы, предназначенные для не менее жуткого пожирания.
Кауфман почти рассмеялся над законченностью своего ужаса. Он чувствовал, как им овладевало безумие, сулившее помутненному рассудку забвение и полное безразличие к окружающему миру.
Он чувствовал, как стучали его зубы; как тряслось все тело. Он знал, что его голосовые связки пытались издать какое-то подобие крика. Ощущение было невыносимым: только способность кричать еще отличала его от того, что находилось перед ним, и она могла в несколько секунд превратить его в такую же окровавленную, неодушевленную массу.
— Фак ю, — сказал он громче, чем намеревался.
Затем плечом оттолкнулся от стены и пошел по вагону, разглядывая аккуратные стопки одежды на сидениях. Слева и справа мерно раскачивались трупы. Пол был липким от высыхающей желчи. И даже сквозь прищуренные веки он слишком отчетливо видел кровь в пластиковых ведрах: она была черной и густой, с тяжело колебавшимися световыми бликами.
Он миновал тело подростка. Впереди была дверь в третий вагон. Путь к ней пролегал между двумя рядами воплощенных кошмаров его вчерашней и позавчерашней жизни. Он старался не замечать их, сосредоточившись на дороге, которая должна была вывести его из этого невменяемого состояния.
Он прошел мимо первой женщины. Он знал, что ему нужно было пройти всего лишь несколько ярдов; не больше десяти шагов, если ничего не случится.
Затем погас свет.
— О, Боже, — простонал он.
Поезд качнуло, и Кауфман потерял равновесие.
В кромешной тьме он взмахнул руками и ухватился за висевшее рядом тело. Ладони ощутили холодную и скользкую плоть, пальцы погрузились в рассеченные мышцы на спине женщины, ногти вцепились в столб позвоночника, царапая его, как громадную рыбью кость. Щека вплотную прижалась к липкой поверхности бедра.
Он закричал; его крик еще не затих, когда начали вновь зажигаться лампы на потолке.
Неоновые трубки еще мигали, не успев разгореться своим ровным мертвенным свечением, когда из первого вагона послышались шаги Палача.
Его руки выпустили тело, за которое держались. Лицо было вымазано еще не свернувшейся трупной кровью. Он ощутил ее у себя на щеке: как воинственную раскраску индейца.
Крик привел его в чувство — и неожиданно придал силы. Он понял, что бегство не спасло бы его: в этом поезде он не скрылся бы от преследования. Предстояла примитивная схватка двух человек, встретившихся лицом к лицу в логовище смерти. И он был готов не раздумывая воспользоваться любым средством, которое помогло бы ему уничтожить противника. Это был вопрос выживания, простой и ясный.
Дверная ручка начала поворачиваться.
Кауфман быстро огляделся в поисках какого-нибудь оружия. Мозг лихорадочно, но четко просчитывал возможные варианты обороны. Внезапно взгляд упал на аккуратную стопку одежды возле тела пуэрториканца. На ней лежал нож с рукояткой, инкрустированной под золото. Длинное, безукоризненно чистое лезвие. Почти кинжал; вероятно, гордость бывшего владельца. Шагнув вперед, Кауфман подобрал нож с сиденья. С оружием в руке, он почувствовал себя увереннее; пожалуй, даже — веселее.
Дверь стала отворяться. Показалось лицо убийцы.
Их разделяли два ряда раскачивавшихся трупов. Кауфман пристально посмотрел на Махогани. Тот не был чересчур безобразен или ужасен с виду. Всего лишь лысеющий, грузный мужчина лет пятидесяти. Тяжелая голова с глубоко посаженными глазами. Небольшой рот с изящной линией губ. Совершенно неуместная деталь: у него был женственный рот.
Махогани не мог понять, откуда во втором вагоне появился незваный гость, но осознавал, что допустил еще один просчет, еще одну промашку, свидетельствующую об утере былой квалификации. Он должен был немедленно распотрошить этого маленького человечка. Как-никак, до конца линии осталось не более одной-двух миль. Новую жертву предстояло разделать и повесить за ноги прежде, чем они прибудут к месту назначения.
Он вошел во второй вагон.
— Ты спал, — узнав Кауфмана, сказал он. — Я видел тебя.
Кауфман промолчал.
— Тебе следовало бы сойти с этого поезда. Что ты здесь делал? Прятался от меня?
Кауфман продолжал молчать.
Махогани взялся за рукоятку большого разделочного ножа, торчавшего у него за поясом. Из кармана фартука высовывались молоток и садовая пила. Все инструменты были перепачканы кровью.
— Раз так, — добавил он, — мне придется покончить с тобой.
Кауфман поднял правую руку. Его нож выглядел игрушкой по сравнению с оружием Палача.
— Фак ю, — сказал он.
Махогани ухмыльнулся. Попытка сопротивления казалась ему просто смешной.
— Ты не должен был ничего видеть. Это не для таких, как ты, — проговорил он, шагнув навстречу Кауфману. — Это тайна.
В голове Кауфмана промелькнули отрывочные воспоминания о варварских жертвоприношениях, о которых он читал еще в школе. Они кое-что объясняли.
— Фак ю, — снова сказал он.
Палач нахмурился. Ему не нравилось подобное безразличие к его работе и репутации.
— Все мы когда-нибудь умрем, — негромко произнес он. — Тебе повезло больше, чем другим. Ты не сгоришь в крематории, как многие из них: я могу использовать тебя, чтобы накормить твоих праотцев.
Кауфман усмехнулся в ответ. Он уже не испытывал суеверного ужаса перед этим тучным, неповоротливым мясником.
Палач вытащил из-за пояса нож и взмахнул им. — Маленькие грязные евреи вроде тебя, — сказал он, — должны быть благодарны, если от них есть хоть какая-то польза. Ты пригоден только на мясо!
Бросок был сделан без предупреждения. Широкое лезвие стремительно рассекло воздух, но Кауфман успел отступить назад. Оружие Палача распороло рукав его пиджака и с размаху погрузилось в голень пуэрториканца. Под весом тела глубокий надрез стал расползаться. Открывшаяся плоть была похожа на свежий бифштекс: сочный и аппетитный.
Палач начал вытаскивать свое орудие из ноги трупа, и в этот момент Кауфман кинулся вперед. Он метил в глаз Махогани, но промахнулся и попал в горло. Острие ножа насквозь пронзило шейный позвонок и узким клином вышло с той стороны шеи. Насквозь. Одним ударом. Прямо насквозь.
У Махогани появилось такое ощущение, будто он чем-то подавился — будто у него в горле застряла куриная кость. Он издал нелепый, нерешительный, кашляющий звук. На губах выступила кровь — окрасившая их, как помада у женщины, пользующейся слишком яркой косметикой. Тяжелый нож со звоном упал на пол.
Кауфман отдернул руку. Из двух ран заструилась кровь.
Удивленно опершись на оружие, которое убило его, Махогани опустился на колени. Маленький человечек безучастно смотрел на него. Он что-то говорил, но Махогани был глух к словам: будто находился под водой.
Внезапно Махогани ослеп. И с ностальгией по утраченным чувствам, понял, что уже никогда не будет слышать или видеть. Это была смерть: она обхватывала его со всех сторон.
Его руки еще ощущали горячий и влажный воротник сорочки. Его жизнь еще колебалась, привстав на цыпочки перед черной бездной, пока пальцы еще цеплялись за это последнее чувство… затем тело тяжело рухнуло на пол, подмяв под себя его руки, священный долг и все, что казалось таким важным.
Палач был мертв.
Кауфман глотнул спертого воздуха и, чтобы удержаться на ногах, ухватился за поручень. Его колотила дрожь. Из глаз хлынули слезы. Они текли по щекам и подбородку и капали в лужу крови на полу. Прошло какое-то время: он не знал, как долго простоял, погруженный в апатию своей победы.
Затем поезд начал тормозить. Он почувствовал и услышал, как по составу прокатилось лязганье сцеплений. Висящие тела качнулись вперед, колеса прерывисто заскрежетали по залитым слизью рельсам.
Кауфманом завладело смутное любопытство.
Свернет ли поезд в какое-нибудь подземное убежище, украшенное коллекцией мяса, которое Палач собрал за свою карьеру? А этот смешливый машинист, такой безразличный к сегодняшней бойне, — что он будет делать, когда поезд остановится? Но что бы ни случилось, вопросы были чисто риторическими. Ответы на них должны были появиться с минуты на минуту.
Щелкнули динамики. Голос машиниста:
— Дружище, мы приехали. Не желаешь занять свое место, а?
Занять свое место? Что бы это значило?
Состав сбавил ход до скорости черепахи. За окнами было по-прежнему темно. Лампы в вагоне замигали и погасли. И уже не зажигались.
Кауфман очутился в кромешной тьме.
— Поезд тронется через полчаса, — объявили динамики, точно на какой-нибудь обычной линии.
Состав двигался только по инерции. Стук колес на стыках, к которому так привык Кауфман, внезапно исчез. Теперь он не слышал ничего, кроме гула в динамиках. И ничего не видел.
Затем — шипение. Очевидно, открывались двери. Вагон заполнялся каким-то запахом: таким едким, что Кауфман зажал ладонью нижнюю часть лица.
Ему показалось, что он простоял так целую вечность — молча, держа рот рукой. Боясь что-то увидеть. Боясь что-нибудь услышать. Боясь что-нибудь сказать.
Затем за окнами замелькали блики каких-то огней. Они высветили контуры дверей. Они становились все ярче. Вскоре света было уже достаточно, чтобы Кауфман мог различить тело Палача, распростертое у его ног, и желтоватые бока трупов, висевших слева и справа.
Из гулкой темноты донесся какой-то слабый шорох, невнятные чавкающие звуки, похожие на шелест ночных бабочек. Из глубины туннеля к поезду приближались какие-то человеческие существа. Теперь Кауфман мог видеть их силуэты. Некоторые из них несли факелы, горевшие мутным коричневым светом. Шуршание, вероятно, издавали их ноги, ступавшие по слою ила; или, может быть, их причмокивающие языки; а может, то и другое.
Кауфман был уже не так наивен, как час назад. Можно ли было сомневаться в намерениях этих существ, вышедших из подземной мглы и направлявшихся к поезду? Палач сабвея убивал мужчин и женщин, заготавливая мясо для этих каннибалов; и они приходили сюда, как на звон колокольчика в руке камердинера, чтобы пообедать в вагоне-ресторане.
Кауфман нагнулся и поднял нож, который выронил Па-дач. Невнятный шум становился громче с каждой секундой. Он отступил подальше от открытых дверей — обнаружил, что противоположные двери тоже были открыты и за ними тоже слышался приближающийся шорох.
Он отпрянул. Он уже собирался укрыться под одним из сидений, когда в проеме ближней двери показалась рука — такая худая и хрупкая, что она выглядела почти прозрачной.
Он не мог отвести взгляда. Но его охватил не ужас, как у окна. Им снова завладело любопытство.
Существо влезло в вагон. Факелы, горевшие сзади, отбрасывали тень на его лицо, но очертания фигуры отчетливо вырисовывались в дверном проеме.
В них не было ничего примечательного.
Оно было таким же двуруким, как и он сам. Голова была обычной формы, тело — довольно хилым. Забравшись в поезд, оно хрипло переводило дыхание. В его одышке сказывалась скорее врожденная немощь, чем минутная усталость; поколения людоедов не наделили его физической выносливостью. Пожалуй, в нем было что-то изначально старческое.
Сзади из темноты поднимались силуэты таких же существ. Больше того — они карабкались во все двери.
Кауфман очутился в ловушке. Взвесив в руке нож, примерившись к его центру тяжести, он приготовился к Схватке с этими дряхлыми чудовищами. Одно из них принесло с собой факел, и лица остальных озарились неровным светом.
Они были абсолютно лысыми. Их иссушенная плоть обтягивала черепа так плотно, что, казалось, просвечивала насквозь. Кожу покрывали лишаи и струпья, а местами из черных гнойников выглядывала лобная или височная кость. Некоторые из них были голыми как дети, — с сифилитическими, почти бесполыми телами. Болтались сморщенные гениталии.
Еще худшее зрелище, чем обнаженные, представляли те, кто носил покровы одежды. Кауфману не пришлось напрягать воображение, чтобы догадаться, из чего были сделаны полуистлевшие рваные лоскуты, наброшенные на плечи и повязанные вокруг их животов. Напяленные не по одному, а целыми дюжинами или даже больше, как некие патетические трофеи.
Предводители этого гротескного факельного шествия уже достигли висящих тел и с видимым наслаждением поглаживали своими тонкими пальцами их выбритую плоть. В разинутых ртах плясали языки, брызгавшие слюной на человеческое мясо. Глаза метались из стороны в сторону, обезумев от голода и возбуждения.
Внезапно один из монстров заметил Кауфмана. Его глаза перестали бегать и неподвижно уставились на незнакомца. На лице появилось вопросительное выражение, сменившееся какой-то пародией на замешательство.
— Ты, — пораженно протянул он.
Возглас был таким же тонким, как и губы, издавшие его.
Мысленно прикидывая свои шансы, Кауфман поднял руку с ножом. В вагоне было десятка три чудовищ — гораздо больше находилось снаружи. Однако они выглядели совсем слабыми, и у них не было никакого оружия — только кожа да кости.
Оправившись от изумления, существо заговорило снова. В правильных модуляциях его голоса зазвучали нотки некогда обаятельного и культурного человека:
— Ты приехал с остальными, да?
Оно опустило взгляд и увидело тело Махогани, Ему понадобилось не больше двух-трех секунд, чтобы уяснить ситуацию.
— Ладно. Слишком старый, — объявило оно и, подняв водянистые глаза на Кауфмана, принялось осторожно изучать его.
— Фак ю, — сказал Кауфман.
Существо попыталось улыбнуться. Забытая техника этого мимического упражнения проявилась в гримасе, оскалившей два ряда острых зубов.
— Теперь ты должен будешь делать это для нас, — проговорило оно, и его ухмылка стала плотоядной. — Мы не можем жить без мяса.
Его рука похлопала одно из человеческих тел. Кауфман не знал, что ответить. Он с отвращением следил за пальцами монстра, скользнувшими в щель между ягодиц и ощупывавшими выпуклую мякоть.
Оно нам так же отвратительно, как и тебе, — добавило чудовище. — Но мы обязаны есть это мясо. Чтобы не умереть. Господь знает, что оно не вызывает у меня аппетита.
Все-таки у монстра было какое-то чувство юмора. К Кауфману вернулся дар речи. Он удивленно вслушался в собственный голос — в нем было больше смятения, чем страха.
— Кто вы? — Он вспомнил бородача из кафе. — Что с вами произошло? Какой-нибудь несчастный случай?
— Мы — отцы Города, — сказало существо, — и матери, и дочери, и сыновья. Строители, творцы законов. Мы создали этот город.
— Нью-Йорк? — спросил Кауфман, вспомнив Дворец Восторгов.
— Задолго до твоего рождения, до рождения всех живущих.
Продолжая разговаривать, оно засунуло пальцы в рану висящего тела и начало ногтями раздирать жировую ткань под его обритой поверхностью. За спиной Кауфмана послышались восторженные возгласы и звон крючьев, освобождаемых от трупов. Там тоже снимали кожу — с таким же деловитым возбуждением, с каким на скотобойне освежевывают туши телят.
— Ты принесешь нам больше, — сказал отец Города. — Больше мяса. Предыдущий был слишком слаб.
Не веря своим ушам, Кауфман уставился на него.
— Я? — наконец выговорил он. — Кормить вас? За кого ты меня принимаешь?
Хрупкая рука протянулась в сторону окна.
Последовав за этим указующим жестом, взгляд Кауфмана вонзился во мрак. Совсем рядом с поездом находилось нечто такое, чего он до сих пор не видел: гораздо большее, чем что-либо человеческое.
Существа расступились, чтобы Кауфман мог подойти и рассмотреть поближе то, что было снаружи. Однако его ноги не двигались с места.
— Иди, — сказал отец.
Кауфман подумал о городе, который любил. В самом деле они были его старейшинами, его философами и создателями?
Ему верилось в это. Возможно, там, на поверхности, преспокойно жили люди — бюрократы, политики, представители всех видов власти, — которые знали эту страшную тайну и все время поддерживали существование этих чудовищных тварей; кормили их, как дикари выкармливают ягнятами своих богов. Так ужасающе отлажен был начинавшийся ритуал. Он, словно удар колокола, изнутри потряс Кауфмана. Он отозвался не в сознании, а в более глубокой, более древней его части: в его существе.
Его ноги, больше не подчинявшиеся рассудку и повиновавшиеся только инстинкту поклонения, сделали шаг вперед. Он прошел сквозь коридор тел и вышел из вагона.
Зыбкие огни факелов едва освещали мглу, простирающуюся снаружи. Воздух казался почти окаменелым; таким крепким и застоявшимся был смрад первобытной тверди. Но Кауфман не чувствовал запахов. Он нагнул голову — только так он мог бороться с новым приближающимся обмороком.
Вот где он был: предшественник человека. Самый первый американец, чей дом находился здесь задолго до Алгонкинов или Шауни. Его глаза — если у него были глаза — смотрели на Кауфмана.
У Кауфмана затряслось тело; мелкой дробью застучали зубы.
Он различил звуки, доносящиеся из утробы этого исполинского чудища: пыхтение, хруст.
Оно пошевелилось в темноте.
Даже шум его движения был способен вызвать благоговейный страх. Точно гора — вспучилась и осела.
Внезапно подбородок Кауфмана задрался кверху, а сам он, не раздумывая о том, что и для чего делает, повалился на колени, в липкую жижу перед Прародителем Отцов.
Вся его прожитая жизнь вела к этому дню. Все бессчетные мгновения складывались в ней для этого момента священного ужаса — ужаса, который полностью подавил его.
Если бы в этой доисторической пещере было достаточно света, чтобы полностью разглядеть увиденное, то его трепещущее сердце, вероятно, разорвалось бы на части. Он чувствовал, как надсадно гудели мышцы у него в груди.
Оно было громадно. Без головы и конечностей. Без каких-либо черт, сравнимых с человеческими, без единого органа, назначение которого можно было бы определить. Оно было похоже на все, что угодно, и напоминало стаю. Тысячу больших и малых рыб, сгрудившихся в один общий организм: ритмично сокращавшихся, жевавших, чавкавших. Оно переливалось множеством красок, цвет которых глубже, чем любой из знакомых Кауфману.
Все, что видел Кауфман, и было больше того, что он хотел видеть. И еще больше оставалось скрытым в темноте: колыхавшимся и вздрагивавшим в ней.
Не в силах смотреть, Кауфман отвернулся. И краем глаза заметил, что из поезда вылетел футбольный мяч, шлепнувшийся в лужу перед Прародителем.
Он думал, что это был футбольный мяч, пока не вгляделся и не узнал в нем человеческую голову. Голову Палач его лица были содраны широкие лоскуты. Блестя от крови голова замерла возле Повелителя.
Кауфман отвел взгляд и пошел обратно в вагон. Все тело содрогалось, как от рыданий, и только глаза не могли оплакать прошлую жизнь. Слишком много испепеляющей ярости оставалось у него за спиной — она иссушила все слезы.
Внутри уже началось пиршество. Одно существо склонилось над трупом женщины и выковыривало нежную студенистую мякоть из глазницы. Другое засунуло руку в ее рот. У двери лежало обезглавленное тело Палача; из обрубленной шеи все еще струилась кровь.
Перед Кауфманом стоял тот низкорослый отец Города, который недавно говорил с ним.
— Будешь служить нам? — спросил он с такой кротость с какой можно попросить корову пойти за человеком.
Кауфман уставился на тяжелый нож Палача, символ службы. Существа покидали поезд, волоча за собой подует денные тела. Когда унесли факелы, вагон снова стал погружаться во мрак.
Перед тем как огни полностью исчезли в темноте, он шагнул вперед и, обхватив ладонью голову Кауфмана, повернул его лицо к грязному стеклу вагонного окна. Отражение было мутным, но Кауфман мог различить насколько он изменился внешне. Мертвенно бледный, заляпанный гримом крови. Рука существа еще не выпускала лица Кауфмана, а пальцы уже проникли в его рот, залезая все дальше в горло и царапая ногтями гортань. Кауфмана тошнило, но у него не было воли противиться этому вторжению.
— Служи, — сказало существо. — Молча.
Слишком поздно Кауфман осознал намерение этих пальцев.
Внезапно его язык был крепко сжат, повернут вокруг корня. Оцепенев, Кауфман выронил нож. Он силился закричать, но не сумел издать ни звука. В его горле бурлила кровь, он слышал, как чужие когти раздирали его плоть — и окаменел от боли. Затем рука вылезла наружу и застыла перед его лицом, держа большим и указательным пальцами его багровый, покрытый пеной язык.
Кауфман навсегда утратил способность говорить.
— Служи, — повторил отец и, отправив его язык себе в рот, с явным удовольствием начал жевать.
Кауфман упал на колени, изрыгая потоки крови и остатки сэндвича. Отец заковылял прочь, в темноту; остальные старцы уже исчезли в своей пещере, чтобы остаться в ней до следующей ночи.
Щелкнули динамики.
— Возвращаемся, — возвестил машинист.
С шипением захлопнулись двери, загудели электродвигатели. Лампы замигали, погасли и снова зажглись.
Поезд тронулся.
Кауфман лежал без движения, а по его лицу текли слезы — слезы покорности и смирения. Он решил, что истечет кровью и умрет на этом липком полу. Смерть его не пугала. Этот мир был отвратителен.
Его разбудил машинист. Он открыл глаза. Над ним склонилось черное негритянское лицо. Оно дружелюбно улыбалось. Кауфман хотел что-то сказать, но его рот был залеплен спекшейся кровью. Он замотал головой, как слюнявый дегенерат, старающийся произнести какое-нибудь слово. У него не выходило ничего, кроме мычания и хрюканья.
Он не умер. Он не истек кровью.
Машинист усадил его к себе на колени, обращаясь и разговаривая с ним так, будто он был трехлетним ребенком:
— У тебя будет важная работа, дружище: они очень довольны тобой.
Он облизал свои пальцы и прикоснулся к опухшим губам Кауфмана, пробуя разлепить их:
— До ночи нужно многому научиться…
Многому научиться. Многому научиться.
Он вывел Кауфмана из поезда. Они находились на станции, подобной которой тот еще никогда не видел. Платформу окружала первозданная белизна кафеля: безукоризненная нирвана станционных служителей. Стены не были обезображены корявыми росписями. Не было сломанных турникетов; но не было и эскалаторов или лестниц. У этой линии было только одно назначение: обслуживать Полночный Поезд с Мясом.
Рабочие утренней смены уже смывали кровь с сидений и пола поезда. Двое или трое уже снимали одежду с тела Палача, готовя его к отправке в Нью-Йорк. Все люди были заняты работой.
Сквозь решетку в потолке струился мутный поток утреннего света. В нем клубились мириады пылинок. Они падали и снова взвивались, как будто старались взобраться вверх, против светового напора. Кауфман восторженно следил за их дружными усилиями. Такие чудесные зрелища ему встречались только в раннем детстве. Волшебные пылинки. Вверх и вниз, вверх и вниз.
Наконец машинисту удалось разлепить его губы. Изувеченный и онемевший рот еще не двигался, но, по крайней мере, уже можно было вздохнуть полной грудью. И боль уже начала утихать.
Машинист улыбнулся ему, а потом повернулся к работавшим на станции.
— Хочу представить вам преемника Махогани. Он наш новый Мясник, — объявил он.
Рабочие посмотрели на Кауфмана. Их лица выразили несомненное почтение, которое он нашел довольно трогательным.
Кауфман поднял глаза на потолок, где квадрат света становился все ярче. Мотнув головой, он показал, что хочет выйти наверх, на свежий воздух. Машинист молча кивнул и повел его через небольшую дверь, а потом по узкой лестнице, выходящей на тротуар.
Начинался хороший, погожий день. Голубое небо над Нью-Йорком было подернуто тающей пеленой бледно-розовых облаков. Отовсюду веяло запахом утра.
Улицы и авеню были почти совсем пустыми. Вдали через перекресток проехал автомобиль, едва проурчавший двигателем и сразу скрывшийся за поворотом; по противоположной стороне дороги трусцой пробежал пожилой мужчина в спортивном костюме.
Очень скоро эти безлюдные тротуары должны были заполниться толпами народа. Город продолжал жить в неведении: не подозревая о том, на чем был построен и кому обязан своим существованием. Без малейшего колебания Кауфман встал на колени и окровавленными губами поцеловал грязный бетон. Он давал клятву верности этому вечному творению.
Дворец Восторгов снисходительно принял его поклонение.
Зачем высшие силы (такие занятые, такие утомленные возней с обреченными на вечное проклятие) подослали его к Джеку Поло, этого Йеттеринг никак не мог выведать. Всякий раз, когда он пробовал навести справки и через все инстанции обращался к хозяину с простым вопросом: «Что я здесь делаю?», его сразу же упрекали в излишнем любопытстве. «Не твое дело, — отвечали ему, — твое дело — выполнить порученное». Выполнить или умереть. И после шести месяцев охоты на Джека самоликвидация стала казаться ему не самым худшим из возможных исходов. Эта нескончаемая игра в прятки никому не шла на пользу, а Йеттерингу уже давно истрепала все нервы. Он боялся язвы, боялся психосоматической проказы (болезнь, к которой предрасположены низшие демоны), но больше всего опасался, что однажды потеряет остатки терпения и убьет человека, приводившего его в такое отчаяние.
Кем же был Джек Поло?
Импортером корнишонов. Во имя всех назиданий Левита, он был самым заурядным импортером корнишонов! Его жизнь была серой, семья — подлой и обывательской, у него не было ни устойчивых политических взглядов, ни каких-либо религиозных убеждений. Человеком он был совершенно ничтожным, одним из безликого множества. К чему же стараться из-за таких? Он не был доктором Фаустом: творцом договоров, торговцем собственной душой. Если бы ему представился случай заключить сделку с самим Сатаной, он бы хмыкнул, пожал плечами и вернулся к импорту корнишонов.
И вот Йеттеринг был обязан находиться в его доме до тех пор, пока не превратил бы своего подопечного в лунатика или нечто подобное. Такая работа обещала быть долгой, если не бесконечной. О да, бывали времена, когда даже психосоматическая проказа была бы спасительна, если бы освободила его от этого невыполнимого задания.
Со своей стороны Джек Джей Поло продолжал сохранять исключительное неведение относительно того, что творилось вокруг. Он всегда был таким: его прошлое было усеяно жертвами его наивности. О том, что его несчастная бывшая жена наставляла ему рога (по крайней мере два раза он сам присутствовал в доме, сидя перед телевизором), он узнал в последнюю очередь. А сколько улик они оставляли после себя! Слепой, глухой, слабоумный — и тот заподозрил бы неладное. Слепой, глухой, слабоумный — но не Джек. Он был занят скучными перипетиями своего бизнеса и не замечал ни запаха чужого мужского одеколона, ни поразительной регулярности, с которой его жена меняла постельное белье.
Не проявил он особого интереса к семейным делам и тогда, когда его младшая дочь Аманда призналась ему в своих лесбийских наклонностях.
— Ну, до тех пор, пока тебе не грозит беременность… — смущенно пробормотал он и, отведя взгляд, продефилировал в сад обрабатывать розовые кусты.
Разве можно было привести в ярость такого человека?
Для существа, обученного бередить раны людских душ, Поло представлял абсолютно ровную, неуязвимую поверхность, сравнимую разве что с гладью ледника на скалистой твердыне.
Казалось, ни одно событие не могло поколебать его полного безразличия к окружающему миру. Жизненные неурядицы и катастрофы не задевали ни его чувств, ни мыслей. Когда, наконец, ему пришлось узнать правду о неверности супруги (он застал их плескавшимися в ванной), у него отнюдь не потемнело в глазах.
— Что ж, бывает и такое, — сказал он себе, выходя из ванной комнаты, чтобы не мешать им закончить начатое.
— Ке сера, сера[1].
Ке сера, сера. Эту проклятую фразу он произносил с монотоннейшей регулярностью. Создавалось впечатление, будто философия фатализма помогала ему не замечать унижений, со всех сторон сыпавшихся на него — сыпавшихся и отскакивавших, как капли дождя от его лысины.
Йеттеринг сам слышал, как жена Джека во всем призналась своему мужу (невидимый для обоих супругов, он висел вниз головой на люстре). Разыгравшаяся сцена заставляла его морщиться, как от боли. Несчастная блудница умоляла обвинить ее, наказать, даже ударить, а Джек Поло, вместо того чтобы утолить жажду возмездия, только пожимал плечами и, ни разу не перебив оступившуюся спутницу жизни, дал ей говорить до тех пор, пока у нее было, что сказать. В конце концов она тихо вышла из комнаты — больше расстроенная, чем пристыженная; Йеттеринг слышал, как она плакала в ванной, жалуясь зеркалу на оскорбительное отсутствие гнева у некоторых людей. Вскоре она выбросилась с балкона в Рокси Синема.
Ее самоубийство в каком-то смысле могло послужить тому, что ей не удалось при жизни. Оставшись без жены и без дочерей (те сразу ушли из дома), Джек должен был испытать на себе самые изощренные уловки Йеттеринга, которому теперь не нужно было скрывать свое присутствие от существ, не обозначенных высшими иерархами как объекты нападения.
Правда, опустевший дом уже через несколько дней стал навевать невыносимую скуку на Йеттеринга. Время с девяти до пяти часов часто казалось ему целой вечностью. Он бродил взад и вперед, измерял шагами комнаты и замышлял новые козни против Поло, сопровождаемый только потрескиванием остывших радиаторов или щелканьем и гудением включающегося и выключающегося холодильника. Положение быстро стало таким отчаянным, что он начал ждать дневной почты как кульминации всего дня и погружался в глубокую меланхолию, когда почтальон, не имея ничего для Джека, проходил мимо.
Оживлялся он лишь с возвращением Поло. В качестве затравки для игры у него всегда был припасен старый прием: он встречал Джека у двери и не давал ему повернуть ключ в замке. Борьба, как правило, продолжалась минуту или две, пока Джек не выяснял меру сопротивления Йеттеринга и не одерживал победу. После чего в доме начинали раскачиваться все люстры. Впрочем, рассеянный домовладелец редко обращал внимание на их исступленную пляску. В лучшем случае он пожимал плечами и бормотал:
— Верно, фундамент оседает…
И, вздохнув, ронял неизменное:
— Ке сера, сера.
В ванной комнате Йеттеринг обычно выдавливал зубную пасту на сиденье унитаза и обматывал туалетной бумагой водопроводные краны. Он даже принимал душ вместе с Джеком, незримо свисая с никелированной трубы и нашептывая ему на ухо различные неприличные предложения. Это всегда приносило нужный результат, так учили демонов в академии. Непристойности, навязчиво звучавшие в ушах, неминуемо выводили клиентов из состояния душевного равновесия, заставляли их заподозрить себя в пагубных пристрастиях, вызывали сначала отвращение к себе, затем самонеприятие и, наконец, помешательство. Конечно, иные чересчур восприимчивые натуры после таких нашептывании выбегали на улицу и принимались рьяно исполнять то, что считали велением внутреннего голоса. В этом случае жертву чаще всего арестовывала полиция. Тюрьма приводила к новым преступлениям, а постепенное расшатывание моральных устоев — опять-таки к победе. Так или иначе, сумасшествие им было обеспечено.
Исключая Поло, который почему-то не подходил под эту закономерность: он был непоколебим — незыблемый столп благочестия.
Пожалуй, дело шло к тому, что надломиться должен был Йеттеринг. Он устал, очень устал. Эти бесчисленные дни, которые он коротал, то мучая кота, то читая всякую чушь во вчерашних газетах, то сидя перед телевизором, — они иссушили его ярость. С недавних пор у него даже появилась страсть к женщине, жившей через дорогу от Поло. Она была молодой вдовой и, казалось, наибольшую часть жизни тратила на то, чтобы обнаженной фланировать по своим апартаментам. Порой это становилось просто невыносимо — в середине дня, когда почтальон снова проходил мимо, наблюдать за той женщиной и знать, что он никогда не сможет переступить порог дома, принадлежавшего Джеку Поло.
Таков был Закон. Йеттеринг относился к числу низших демонов, чья охота за душами ограничивалась периметром жилища его жертвы. Сделав всего один шаг наружу, он оказался бы во власти хозяина дома; он был бы вынужден сдаться на милость человеческого существа.
Весь июнь, июль и август он трудился, как каторжник, заточенный в самой надежной из тюрем, и все эти месяцы Поло сохранял полнейшее безразличие к его стараниям.
Йеттеринг был сбит с толку. Он терял веру в собственные силы. Ему было больно видеть, как его плешивая добыча ускользала из всех ловушек, стоивших такого труда и терпения.
Йеттеринг плакал.
Йеттеринг кричал.
От отчаяния и обиды он вскипятил воду в аквариуме, заживо сварив в нем десяток гуппи и одну золотую рыбку.
Поло ничего не видел и ничего не слышал.
Наконец, в середине сентября, Йеттеринг не выдержал и, нарушил одну из первых заповедей демона, представ прямо перед своими хозяевами.
Осень — время года, специально созданное для Преисподней: демоны высших рангов были настроены благодушно. Они милостиво согласились выслушать своего посланца.
— Ну, чего тебе? — спросил Вельзевул и при звуке его голоса в резиденции потемнел воздух.
— Этот человек… — нерешительно начал Йеттеринг.
— Ну?
— Поло…
— Ну?
— Я ничего не могу с ним поделать. Мне не удается запугать его, не удается заставить запаниковать или даже просто встревожиться. Повелитель Мух, я оказался бессилен и желаю избавиться от моих страданий.
Лицо Вельзевула ненадолго показалось в зеркале над камином.
— Желаешь — чего?
Внешне Вельзевул напоминал что-то среднее между слоном и осой. Йеттеринг задрожал.
— Желаю — умереть.
— Ты не можешь умереть.
— Только для этого мира. Пожалуйста. Только перейти в другое измерение.
— Ты не умеешь.
— Но я не могу сломить его, — простонал Йеттеринг.
— Ты должен сломить его.
— Почему?
— Потому что так мы тебе велели, — Вельзевул всегда употреблял королевское «мы», хотя не имел на это никакого права.
— Мне нужно хотя бы знать, зачем меня послали в его дом, — взмолился Йеттеринг. — Кто он? Никто! Он ничтожество!
Его отчаяние показалось Вельзевулу забавным. Он трубно расхохотался.
— Джек Джей Поло — сын прихожанина Церкви Утраченного Спасения. Он принадлежит нам.
— Но зачем он Вам? Он так глуп!
— Его душа была обещана нам, но его мать не передала ее нам. Так же, как и свою. Ей удалось провести нас. Она умерла на руках священника и благополучно попала на…
Последовавшее слово было анафемой. Повелитель Мух с трудом заставил себя выговорить его.
— …на небо, — бесконечно печальным голосом докончил Вельзевул.
— На небо, — повторил за ним Йеттеринг, тщетно пытаясь вникнуть в значение сказанного.
— Поло должен быть доставлен сюда по воле своего отца. Кроме того, он должен понести наказание за проступок его матери. Никакие мучения не достаточны для семьи, обманувшей нас.
— Я устал, — умоляюще произнес Йеттеринг и осмелился приблизиться к камину. — Пожалуйста. Прошу Вас.
— Передай нам этого человека, — сказал Вельзевул, — или окажешься на месте, которое предназначено для него.
Изображение в зеркале взмахнуло черно-желтым хоботом и начало таять.
— Где твоя гордость? — донесся до него голос хозяина, когда того уже не было видно. — Гордость, Йеттеринг, гордость!
Йеттеринг вернулся в ненавистный ему дом.
От расстройства он схватил кота и швырнул в огонь, где тот был немедленно кремирован. «О, как бы все было просто, если бы точно так же можно было поступить с человеческой плотью», — подумалось ему. Если бы. Если бы. Тогда он заставил бы Поло испытать адские мучения, не покидая этого света. Но Йеттеринг знал законы: недаром столько лет их вдалбливали в него. А Первый Закон гласил: «Не смей прикасаться к своей жертве».
В Академии учителя не объясняли — почему. Просто заставляли повторять за ними, и все.
«Не смей прикасаться…»
И он не смел. И поэтому страдал так же, как и прежде. Проходили дни, а человек не проявлял ни малейших признаков капитуляции. В течение последующих нескольких недель Йеттеринг убил еще двух котов, которых Поло принес на смену своему бесценному Фредди (испепеленному и удобряющему почву под яблоней).
Вторая из этих несчастных жертв однажды оказалась утопленной в унитазе. Было приятно видеть выражение лица Поло, когда он расстегнул ширинку и взглянул вниз. Однако удовольствие от его замешательства было полностью уничтожено тем сосредоточенным и умиротворенным видом, с которым он вытащил из толчка комок мокрого меха, завернул его в полотенце и, не произнеся ни слова, похоронил в саду.
Третий принесенный Джеком кот был настолько умен, что с самого начала учуял незримое присутствие демона. Тогда, в середине ноября, Йеттеринг на одну неделю даже ощутил некоторый интерес к жизни, играя в кошки-мышки с Фредди Третьим. Фред был мышкой. Правда, коты не относятся к числу особенно храбрых животных, и их игру едва ли можно было назвать великим интеллектуальным развлечением, но, во всяком случае, его появление стало хоть какой-то переменой в унылой череде надежд и разочарований. В конце концов, это существо смирилось с присутствием Йеттеринга. Тем не менее, однажды, когда Йеттеринг снова пребывал в скверном настроении (по причине вторичного замужества обнаженной вдовы), оно все-таки вывело демона из терпения. Когти животного постоянно скребли по нейлоновому ковру, царапали обивку дивана и кресел. Демона передергивало от этих звуков. В один прекрасный момент он не выдержал и бросил на кота такой взгляд, что тот разлетелся на мелкие куски, будто проглотил гранату с выдернутой чекой.
Эффект был зрелищным. Кошачьи мозги, шерсть, внутренности — теперь они были повсюду.
В тот вечер Поло пришел домой усталым. Он долго стоял на пороге комнаты и сурово разглядывал то, что осталось от его Фредди Третьего.
— Проклятые собаки, — наконец сказал он. — Паршивые, паршивые псы.
В его голосе явно звучала злость. Йеттеринг чуть не подпрыгнул от радости. Этот человек впервые вышел из себя: его эмоции были написаны на лице.
Воспрянув духом и решив закрепить успех, демон заметался по дому. Он хлопал каждой дверью. Он смахивал на пол вазы. Он раскачивал люстры.
Пол начал соскабливать со стен останки кота.
Йеттеринг опрометью слетел вниз по лестнице и в клочья разорвал подушку. Затем поднялся наверх и, обмотавшись простыней, изобразил привидение. Он носился под потолком, хихикал и издавал запахи, неаппетитные для людей.
Пол всего лишь похоронил Фредди Третьего рядом с могилой Фредди Второго и прахом Фредди Первого.
Потом улегся в постель, без простыни и подушки.
Демон тяжело рухнул на пол. Если этого человека только на миг обеспокоило то, что его кот взорвался в обеденной комнате, то как же можно было справиться с ним?
Оставалась только одна, последняя, возможность.
Приближалась Христова Месса, и дети Джека должны были навестить лоно семьи. Может быть, они смогли бы убедить ее главу в том, что не все в мире так хорошо и спокойно; может быть, им удалось бы запустить ногти под толстокожую плоть этого болвана и изнутри подточить его безразличие. Пугаясь собственных надежд, Йеттеринг провел три недели декабря, вынашивая планы самых изощренных злодейств, на какие только было способно его воображение.
Между тем жизнь Джека Поло текла своим чередом. Казалось, он жил отдельно от ее течения, как автор какого-нибудь романа, наперед знающий описываемые им события и не слишком углубляющийся в них. Некоторое исключение, впрочем, составляли надвигающиеся праздники. Он тщательно прибрал комнаты дочерей. Застелил их постели бельем с ароматной отдушкой. Очистил ковер от последних пятнышек кошачьей крови. Он даже водрузил рождественскую ель посреди большой комнаты, увешав зеленую хвою яркими игрушками, гирляндами и сувенирами.
Во время этих приготовлений Джек не раз задумывался об игре, в которую решился играть, и перебрал в уме все ее вероятные испытания. Ему приходилось учитывать не только свои собственные силы, но и силы дочерей, которые тоже были брошены на весы, на другой чаше которых лежал всего лишь один шанс на победу. Но сколько бы он ни занимался своими расчетами, возможность успеха всегда перевешивала меру предстоящей опасности.
Поэтому он продолжал писать книгу своей жизни — и терпеливо ждать.
Вскоре пошел снег, его пушистые белые хлопья закружились за окнами, постепенно устилая сад и дорогу перед домом. Во двор ватагой прибежали дети, распевавшие веселые рождественские гимны, и он был щедр с ними. На какое-то короткое время можно было поверить, что на земле царит мир.
Поздно вечером двадцать третьего декабря приехали дочери, засыпавшие его подарками в бумажных свертках и поцелуями. Первой появилась младшая, Аманда. С наблюдательного пункта на шкафу Йеттеринг недобро осмотрел ее. Она не выглядела идеальным материалом для внедрения во вражескую оборону. У нее были чересчур внушительные габариты. Джина последовала двумя часами позже: стройная и довольно миловидная, она казалась такой же неуправляемой особой, как и ее сестра. Они с хохотом бросились хозяйничать в доме: вытащили все содержимое из морозильника; переставляли мебель; носились по всем комнатам и кричали друг дружке (и отцу), как им не хватало семейной компании. Через несколько часов унылое жилище одинокого вдовца засияло чистотой, опрятностью и любовью.
Йеттерингу стало не по себе.
Он сунулся в ванную комнату, намереваясь перевернуть вверх дном всю ее обстановку, но внезапно его охватило какое-то оцепенение. Он был способен только сидеть, слушать и обдумывать планы возмездия.
Джек радовался тому, что дочери навестили родной дом. Аманда, такая же решительная и сильная, как ее мать. Джина, больше напоминавшая его мать: сообразительностью, лукавством. Их присутствие было трогательным до слез: и вот он, гордый отец, был вынужден подвергать их обеих жуткой опасности. Но разве у него был другой выход? Если бы он отменил рождественские праздники, то это выглядело бы крайне подозрительно. Это могло нарушить его стратегический замысел, насторожить врага и сорвать всю игру.
Нет; он должен был по-прежнему прикидываться круглым идиотом и не делать того, чего враг ожидал от него.
Его время еще не наступило.
В 3 часа 15 минут рождественского утра Йеттеринг открыл военные действия, сбросив Аманду с постели. Сонно потирая ушибленную голову, она забралась обратно — только для того, чтобы ее ложе мгновенно затряслось и встало на дыбы, как норовистый жеребец.
От грохота и воплей проснулся весь дом. Первой в комнате очутилась Джина:
— Что случилось?
— Там кто-то под кроватью.
— Что?
Джина взяла со стола пресс-папье и громко потребовала, чтобы злоумышленник вылез наружу. Йеттеринг незримо сидел на подоконнике и строил женщинам неприличные жесты.
Джина заползла под кровать. Йеттеринг уже вскарабкался на люстру и раскачивал ее, отчего тени прыгали по стенам, как на корабле во время четырехбалльного волнения.
— Там ничего нет.
— Есть.
Аманда знала, что говорила.
— Есть, Джина, — сказала она. — Мы не одни в этой комнате, я уверена.
— Нет, — насупилась Джина. — Здесь никого нет.
Аманда пыталась заглянуть за гардероб, когда вошел Поло:
— Что за шум?
— Папа, в доме что-то неладное. Меня кто-то сбросил с кровати.
Джек посмотрел на скомканные простыни, на перевернутый матрац и перевел взгляд на Аманду. Предстояло первое испытание: нужно было солгать по возможности небрежно.
— Похоже, тебе приснился нехороший сон, дочурка, — сказал он и изобразил невинную улыбку.
— Под кроватью что-то было, — продолжала настаивать Аманда.
— Сейчас там никого нет.
— Но я же чувствовала.
— Хорошо, я проверю весь дом, — предложил он без особого энтузиазма, — а вы обе оставайтесь здесь, на всякий случай.
Когда Поло покинул комнату, люстра закачалась еще сильнее, чем прежде.
— Фундамент, — сказала Джина. — Осадка.
Внизу было нетоплено, и Поло мог бы обойтись без шлепанья босиком по холодному кафелю кухни, но его радовало то, что битва началась с подобной мелочи. Он немного боялся, что с такими хрупкими жертвами в руках враг окажется куда более свирепым. Но нет: он не ошибся, оценивая характер этого существа. Оно было из разряда низших. Могучее, но несообразительное. И способное потерять самообладание. Теперь он знал, что делать. Главное — соблюдать осторожность.
Он побродил по всему дому, добросовестно открывая шкафы и заглядывая за мебель; потом вернулся к дочерям, которые молча сидели на лестнице, у двери в комнату. Аманда выглядела маленькой и бледной — снова ребенок, а не двадцатидвухлетняя женщина.
— Никого и ничего, — с улыбкой объяснил он. — Рождество наступило, но в нашей избушке…
Джина договорила за него.
— Никого не слыхать: даже мышки-норушки.
— Даже мышки-норушки, дочка.
В этот момент Йеттеринг дал о себе знать, смахнув с этажерки тяжелую хрустальную вазу.
Даже Джек подскочил на месте.
— Дерьмо, — вырвалось у него.
Ему хотелось поспать, но Йеттеринг явно не намеревался оставлять его в одиночестве.
— Ке сера, сера, — пробормотал он, подобрав осколки вазы и завернув их в газету.
— Видите, дом оседает на левый бок, — добавил он немного громче. — Это продолжается уже несколько лет.
— Осадка фундамента, — со спокойной уверенностью проговорила Аманда, — не вышвырнула бы меня из моей постели.
Джина промолчала. Число альтернатив было ограниченным. Ситуация складывалась неприятная.
— Ну, значит, это был Санта-Клаус, — почти развязно предположил Поло. Он взял обеими руками сверток с осколками вазы и направился в кухню, ничуть не сомневаясь в том, что каждый его шаг внимательно прослеживается.
— А кто же еще? — крикнул он снизу, запихивая сверток в мусорную корзину. — Единственное другое объяснение, — тут он осмелел настолько, что позволил себе вплотную приблизиться к истине, — единственное другое возможное объяснение было бы сейчас слишком неуместным.
У него екнуло сердце от собственной наглости. И все-таки забавно было поменяться ролями с тем, чье присутствие он ощущал каждую минуту.
— Ты имеешь в виду полтергейст? — спросила Джина, когда он вернулся к ним.
— Я имею в виду все, что мешает спокойно спать по ночам. Но ведь мы уже взрослые, да? Мы уже не верим в Богимена?
— Нет, — решительно сказала Джина. — Я не верю, как не верю и в оседание фундамента.
— Ну, теперь придется поверить, — беззаботно отрезал Джек. — Начинается Рождество. Мы не хотим испортить его разговорами о гоблинах, полагаю.
Они все вместе рассмеялись.
Гоблины. Это было уж слишком. Назвать посланника Ада гоблином.
До боли стиснув зубы, Йеттеринг едва заставил себя сдержаться.
Нет, у него еще будет время посмотреть, как эта проклятая атеистическая ухмылка сползет с гладкого, жирного лица Джека. Скоро, скоро пробьет его час. Отныне никаких полумер. Никаких утонченностей. Начинается наступление по всему фронту.
Пусть прольется кровь. Пусть здесь воцарится Ад. Они все пропали.
Аманда была на кухне и готовила рождественский обед, когда Йеттеринг предпринял свою следующую атаку. По дому плавали напевные рефрены хора Королевского колледжа, исполнявшего «О городок Вифлеем, ты стоишь перед нашими взорами…»
Подарки были распакованы, свечи зажжены, весь дом с крыши до подвала был объят семейным теплом и уютом.
В жаркой кухне пронесся порыв холода, заставивший Аманду внезапно задрожать; она подошла к окну и закрыла форточку. Вероятно, она немного простыла.
Йеттеринг со спины наблюдал за тем, как она занималась праздничным салатом. Аманда отчетливо почувствовала чей-то взгляд. Она обернулась. Никого, ничего. Она продолжила мыть брюссельскую капусту и укладывать ее на блюдо.
Все так же пел хор.
В столовой Джек о чем-то разговаривал с Джиной.
Затем раздался какой-то странный грохот. Как будто кто-то стучал кулаками в дверь. Аманда бросила нож на стол и осмотрелась, пытаясь определить источник шума. Он становился все громче и громче. Если бы это был какой-нибудь незнакомый дом, то можно было бы подумать, что кто-то оказался запертым в одном из буфетов и теперь силится выбраться наружу. Точно кот попал в ящик или…
Птица.
Звуки доносились из печи.
Вообразив худшее, Аманда ощутила какую-то тошнотворную пустоту в желудке. Неужели она заперла кого-то в печи, когда ставила туда индейку? Крикнув отца, она взяла в руки сухую тряпку и приблизилась к дверце плиты, которая сотрясалась от ударов паникующего узника. Ей представилось, как оттуда на нее выпрыгивает несчастный кот — с опаленной шерстью, обугленным мясом и дико вытаращенными глазами.
На пороге кухни появился Джек.
— Там кто-то в печи, — сказала она ему, как будто он нуждался в ее словах. Печь ходила ходуном; странно, что ее беснующееся содержимое еще не вышибло дверцу.
Он взял у нее тряпку. Он ничего не понимал. Это было что-то новое. Враг вполне мог быть умнее, чем ему казалось. Это было нечто оригинальное.
В кухню подоспела Джина.
— Что жарим? — язвительно спросила она.
Шутка осталась незамеченной, потому что в этот момент печь пустилась в пляс, как живая, и с горелок на пол опрокинулись кастрюли с кипятком. Разлившейся водой ошпарило ногу Джека. Он заорал от боли, отскочив в сторону, натолкнулся на Джину и ринулся на печь с воплем, который не посрамил бы любого самурая.
Ручка заслонки была скользкой от сажи и жара, но ему удалось схватить ее и распахнуть дверцу.
Его обдало клубами пара и сочным запахом печеной индейки. Но птица, которую Аманда положила внутрь, явно не желала быть съеденной. Она носилась по противню, стуча костяными культяшками и разбрызгивая во всех направлениях мелкие капли подливки. Ее поджаренные, с румяной корочкой крылья бешено колотились в стенки печки, яростно били по чугунным крышкам и поддону.
Затем она словно почувствовала открытую дверцу. Изрезанные крылья вытянулись вдоль нафаршированного туловища, и, глумясь над всякой живой тварью, дичь вылетела наружу. Обезглавленная, сплошь покрытая кипящим жиром и разбрасывающая липкие комки фарша, она заметалась по кухне — сейчас ни один здравомыслящий человек не сказал бы, что она неживая. Аманда завизжала.
Джек отпрянул к двери, а птица взмыла в воздух, со слепой, исступленной свирепостью кидаясь из стороны в сторону. Что она намеревалась делать, если бы настигла хоть одну из своих съежившихся жертв, это оставалось загадкой для всех троих. Джина подхватила Аманду и выскочила в коридор. Следом за ними ретировался Джек. Он едва успел захлопнуть за собой дверь — секундой позже та затрещала под ударами ничего не видящей птицы. Из нижней щели по полу потекла темная, жирная подливка.
Дверь не запиралась на ключ, но Джек был вправе думать, что взбесившаяся индейка не сумеет повернуть дверную ручку. Отступая назад, он проклинал свою самонадеянность. Противник оказался куда более коварным, чем он предполагал.
Прислонившись к стене, Аманда всхлипывала и не замечала пятен подливки у себя на лице. Казалось, она была способна только лишь отрицать увиденное, мотая головой и одними губами повторяя слово «нет», как заклинание против издевательского кошмара, который продолжал ломиться в дверь коридора. Джек отвел ее в сторону. Унылые гимны, все еще звучавшие по радио, несколько приглушали грохот ударов и падающей посуды, но обещания небесной благодати уже не доставляли никакого комфорта.
Джина налила для сестры полный бокал бренди и, сев рядом на софу, принялась ободрять ее всеми доступными словами. Но они не производили большого впечатления на Аманду.
— Что это было? — спросила наконец Джина, обратившись к отцу.
Вопрос был задан тоном, требовавшим немедленного ответа.
— Не знаю, — ответил Джек.
— Массовая истерия?
Джина не скрывала недовольства, у ее отца была какая-то тайна: он знал, что происходит в доме, но по неизвестной причине отказывался говорить об этом.
— Кого мне позвать: полицию или экзорциста?
— Никого.
— Ради Бога…
— Ничего не происходит, Джина. Поверь мне.
Ее отец отвернулся от окна и посмотрел на нее. Его глаза сказали то, о чем умолчал язык, — началась война.
Джек был испуган.
Дом внезапно превратился в тюрьму. В игре наметился летальный исход. Враг бросил свои дурацкие проделки и теперь намеревался причинить зло, настоящее зло им всем.
В кухне индейка наконец признала свое поражение. В радиоприемнике вялые гимны незаметно сменились рождественской проповедью.
Нежная улыбка на его лице прокисла и скорее походила на гримасу отчаяния. Он затравленно посмотрел на Аманду и Джину. Обе дрожали, у каждой был свой повод для страха. Еще немного, и Поло рассказал бы им обо всем. Но эта проклятая тварь должна была находиться совсем рядом — он был уверен в том, что сейчас она пожирала их злорадным взглядом.
Он ошибался. Йеттеринг, удовлетворенный достигнутым эффектом, вернулся на чердак. Птица — он это чувствовал — была находкой гения. Теперь он мог немного отдохнуть: восстановить силы. Пусть враг сам потреплет себе нервы. Потом наступит время решающего удара.
Гордясь собой, он даже позволил себе праздный вопрос: что если бы какие-нибудь инспектора увидели его операцию с индейкой? Вероятно, тогда ее впечатляющий результат улучшил бы его служебные перспективы. В самом деле, не для того же он учился столько лет, чтобы возиться с такими простаками, как Поло! Ему нужно было задание, достойное его способностей. Он почти осязал победу: ощущение было приятным.
Охота на Поло, конечно, подходила к концу. Его дочери должны были убедить отца (тут у Йеттеринга не было никаких сомнений), что вокруг него происходит нечто ужасное. Поло не сможет устоять. Он должен рухнуть. Может быть — превратиться в классического сумасшедшего: вымазать себя своими собственными экскрементами и выкрикивать что-нибудь нечленораздельное.
О да, победа была близка. И она открывала дорогу к почестям, наградам, похвалам хозяев.
Оставалось устроить только лишь одно небольшое представление. Одно, последнее нападение — и Поло будет повержен в прах.
Усталый, но уверенный в успехе, Йеттеринг спустился в столовую.
Аманда спала, вытянувшись во всю длину софы. Очевидно, ей снилась индейка. Ее глаза двигались под сомкнутыми веками, губы вздрагивали. Джина сидела у радиоприемника, который теперь безмолвствовал. У нее на коленях лежала раскрытая книга, но она не читала ее.
Импортера корнишонов в комнате не было. Не его ли шаги слышались на лестнице? Ну конечно, он пошел облегчить свой мочевой пузырь, изнемогавший от выпитого бренди.
Идеальный момент.
Йеттеринг пересек комнату. Во сне Аманда увидела что-то темное и угрожающее — что-то такое, от чего у нее во рту появился горький привкус.
Джина оторвала взгляд от книги.
Серебряные шары на рождественской ели тихо покачивались. И не только шары. Ствол и ветви — тоже.
Вообще — все дерево. Вся ель раскачивалась, как будто кто-то схватил ее.
Ель начала крутиться вокруг ствола.
— Господи, — прошептала она. — Господи Иисусе.
Аманда спала.
Ель накренилась.
Джина встала. Затем, ступая по возможности ровными шагами, подошла к софе и попыталась растолкать сестру. Аманда спросонок стала отбиваться.
— Отец, — сказала Джина. Ее голос был достаточно громким, чтобы достичь холла. Он также разбудил Аманду.
Спускаясь по лестнице. Поло услышал звук, похожий на вой собаки. Нет, двух собак. Пока он добегал до нижней ступени, дуэт превратился в трио. Ворвавшись в столовую, он был готов увидеть там все войско Ада — с песьими головами, пляшущее на растерзанных телах его дочурок.
Вместо этого он увидел рождественскую ель, с безумной скоростью крутящуюся на месте, завывающую, как стая голодных псов.
Лампы уже давно были выкручены из патронов. В воздухе стоял запах жженого пластика и еловая смолы. Сама ель с виду напоминала какую-то огромную юлу, которая с щедростью спятившего Санта-Клауса расшвыривала игрушки и подарки.
Джек оторвал взгляд от этого зрелища и увидел Джину и Аманду, скорчившихся за спинкой софы.
— Убирайтесь отсюда! — заорал он.
Не успел он выкрикнуть эти слова, как телевизор дерзко повернулся на одной ножке и, быстро набрав скорость, стал вращаться вместе с елью. К их пируэтам присоединились часы, до тех пор спокойно стоявшие на камине. Затем — кочерга перед очагом. Подушки софы. Вазы и украшения. Каждый предмет добавлял свою ноту в аккорды надсадного воя, который по своей силе был сравним со звучанием мощного органа. Запахло паленым деревом — трение разогревало крутящиеся части до точки воспламенения. Комната начала заполняться дымом.
Джина схватила Аманду за руку и потащила к двери, заслоняясь одной ладонью от града еловых иголок, которые выпустило им вслед дерево, вращающееся с нарастающей скоростью.
Теперь крутились и лампы.
Книги, высыпавшиеся с полок, тоже присоединились к этой тарантелле.
Джек мысленно видел врага, метавшегося от одного предмета к другому и, как жонглер в цирке, пытавшегося заставить их двигаться одновременно. Такая работа была явно изнурительной. Демон, вероятно, уже изнемогал. Он был ослеплен собственной яростью. И уязвим. Если когда-либо Поло мог вступить в битву с ним, то более подходящего момента невозможно было представить. Сейчас это существо можно было заманить в ловушку.
Что касается Йеттеринга, то он наслаждался оргией разрушения. Ему давно хотелось дать выход энергии, накопившейся в нем за месяцы вынужденной бездеятельности.
Ему нравилось смотреть на суетившихся женщин; он почти смеялся, глядя на пожилого мужчину, который неподвижно уставился на этот безумный танец.
Глаза мужчины были дико вытаращены. Не спятил ли он, а?
Не замечая еловых иголок, впивавшихся в волосы и кожу, дочери добрались до двери. Поло не видел, как они выползли за порог. Он зигзагами добежал до стола и, уворачиваясь от дождя настенных украшений, схватил длинную металлическую вилку, которую проглядел враг. Вокруг него с устрашающей скоростью замелькали различные безделушки и столовые приборы. У него сразу появилось несколько ушибов и порезов. Увлеченный боевым азартом и не обращавший внимания на полученные раны, он принялся протыкать книги, вдребезги разбивать часы и крушить блюдца из китайского фарфора. Как человек, сражающийся с тучами саранчи, он носился по комнате, нанося удары направо и налево, разя подвернувшиеся под руку томики любимых стихов, смахивая на пол дрезденскую посуду, пронзая гардины и абажуры. Обрывки и черепки истребляемой собственности заполоняли пространство комнаты, но при этом продолжали сохранять все признаки жизни. Каждая разбитая вещь превращалась в дюжины бешено вращающихся и воющих осколков. От них стало трудно уклоняться.
Он услышал, как Джина из-за двери кричала ему, чтобы он все бросил и бежал к ним.
Но до чего же упоительно было играть с врагом так открыто, как он еще никогда не позволял себе! Нет, ему не хотелось сдаваться. Он желал, чтобы демон показал себя, предстал во всем своем обличье.
Он желал в первый и последний раз схватиться с посланником Ада.
Внезапно дерево уступило диктату центробежной силы и взорвалось. Звук получился оглушительным — точно сама смерть рявкнула где-то рядом. Ветви, сучья, остатки хвои, шары, лампочки, провода и гирлянды — все эти рождественские аксессуары разлетелись по комнате подобно шрапнели артиллерийского снаряда. Джек, стоявший спиной к месту взрыва, почувствовал сильный толчок в спину и упал на пол. Его затылок и шея были поражены множеством острых щепок и еловых иголок. Довольно большая, лишенная хвои ветка просвистела над его головой и вонзилась в спинку софы. Мелкие обломки дерева усеяли ковер.
Следом стали взлетать на воздух другие предметы, структура которых не выдерживала нарастающей скорости вращения. Взрывом разметало телевизор, и смертоносная волна стеклянных осколков ударилась в противоположную стену. Их раскаленная лавина рикошетом накрыла Джека, который, как солдат во время бомбежки, на локтях полз к двери.
Заградительный огонь был так силен, что границы комнаты казались скрытыми в густом тумане. Разодранные подушки внесли свою лепту в ее пейзаж, устлав ковер белыми хлопьями перьев. Куски фарфоровых статуэток — то глазированная рука всадника, то голова куртизанки, то еще что-нибудь — со звоном падали прямо перед его носом.
За порогом Джина, стоя на коленях, срывающимся голосом умоляла его поспешить. Когда он добрался до дверного проема и почувствовал, как ее руки обхватили его, то мог поклясться, что из столовой послышался хохот. Отчетливый, раскатистый, довольный хохот.
Аманда, зеленая от еловой хвои, неподвижно стояла в холле и тупо смотрела на него. Он втянул ноги за порог, и Джина захлопнула дверь.
— Что это? — спросила она. — Полтергейст? Призрак? Мамин призрак?
Мысль о том, что его мертвая жена несла ответственность за это массовое разрушение, показалась Джеку довольно забавной.
На лице Аманды появилась блуждающая улыбка. Он обрадовался, подумав, что она отходит от первого потрясения. Затем увидел ее отсутствующий взгляд, и истина прояснилась. Она не выдержала, ее покинул рассудок, не справившийся с тем, что она испытала.
— Что там было? — настойчиво спрашивала Джина. Ее пальцы сжимали его локоть с такой силой, что рука почти онемела.
— Я не знаю, — солгал он. — Аманда!
Улыбка не исчезла. Аманда просто смотрела куда-то сквозь него.
— Ты знаешь.
— Нет.
— Ты лжешь.
— Кажется.
Он тяжело поднялся на ноги и стряхнул с себя осколки фарфора, стекла и перья.
— Кажется… Мне нужно прогуляться.
За его спиной в столовой утихли последние звуки кошмарного воя. Воздух в холле был наэлектризован от незримого присутствия врага. Тот был поблизости — невидимый, как всегда, но почти ощутимый. Наступило самое опасное время. Ему нельзя было терять спокойствия. Он должен был действовать так, будто ничего не случилось: должен был предоставить Аманду самой себе и не пускаться ни в какие объяснения, пока все это не закончится.
— Прогуляться? — недоверчиво переспросила Джина.
— Да… прогуляться… мне нужно немного свежего воздуха.
— Ты не можешь нас бросить.
— Я позову кого-нибудь на помощь.
— Но Менди! Посмотри на нее!
Это было жестоко. Это было почти непростительно. Но слова были уже сказаны.
Нетвердыми шагами он направился к входной двери, чувствуя тошноту после карусели в столовой. Джина рассвирепела.
— Ты не можешь так уйти! Ты что, свихнулся?
— Мне нужен свежий воздух, — сказал он настолько небрежно, насколько позволяли его гулко колотившееся сердце и пересохшее горло. — Я ненадолго. Я скоро вернусь.
«Нет, — захотелось крикнуть Йеттерингу. — Нет, нет, нет!»
Он был сзади. Поло чувствовал его. Такого разъяренного, готового в любую секунду сорваться и броситься на Поло. Вот только его запрещалось трогать. Но он ощущал злобу, лютую злобу этого существа — так же, как и его присутствие.
Он сделал еще один шаг к двери.
Тот не отставал. Поло чувствовал его и упрямо продвигался вперед. Джина заорала во весь голос:
— Ты, сукин сын, посмотри на Менди! Она сошла с ума!
Нет, ему нельзя было оборачиваться. Если бы он взглянул на Менди, то мог бы разрыдаться, мог бы потерять самообладание, чего и добивалась эта тварь, и тогда все пропало бы.
— С Менди все будет в порядке, — чуть не шепотом проговорил он.
Он добрался до ручки входной двери. Демон сразу же задвинул запор — с резким, громким щелчком. У него уже не хватало терпения для притворства.
Тщательно контролируя свои движения, Джек отодвинул засов. Тот задвинулся снова.
Игра была упоительной, настолько же, насколько и ужасающей. Мог ли он заставить демона позабыть все свои угрозы?
Плавно и неторопливо он снова отпер дверь. Настолько же плавно и неторопливо, насколько быстро Йеттеринг запер ее.
Джеку стало любопытно, как долго еще мог продолжаться этот поединок. Ему нужно было каким-то образом выйти наружу: выманить врага из дома. По его расчетам, требовался всего один шаг. Один простой шаг.
Задвинуто. Отодвинуто. Задвинуто.
Джина стояла тремя ярдами позади своего отца. Она не понимала того, что видела; ей было ясно одно: ее отец с кем-то или с чем-то борется.
— Папа… — начала она.
— Заткнись, — мягко перебил он и, усмехнувшись, в седьмой раз отпер дверь. В его усмешке было что-то лунатическое — слишком беззаботное и слишком кроткое.
Как ни странно, она улыбнулась в ответ. Улыбка была мрачной, но не фальшивой. Что бы здесь ни творилось, она любила его.
Джек попробовал прорваться через заднюю дверь. Демон опять опередил его и запер замок прежде, чем он успел коснуться дверной ручки. Ключ повернулся, вылез из замочной скважины и рассыпался в воздухе, стертый в порошок невидимой рукой.
Джек сделал движение в сторону окна и двери, но там сразу же опустились жалюзи и хлопнули ставни. Впрочем, Йеттеринг был слишком занят окном и не уследил за тем, что происходило в доме.
Когда же демон увидел, какую шутку с ним сыграли, то опрометью кинулся назад — чуть не столкнувшись с Джеком на гладко отполированном полу. Катастрофы он избежал лишь благодаря фантастическому балетному пируэту, который удался ему в самый последний момент. Крушение было бы смертельной, досаднейшей оплошностью: коснуться человека, почти победив его!
Пока Йеттеринг и Джек боролись возле заднего окна, Джина уразумела стратегию своего отца и отперла входную дверь. Джек молился в душе за то, чтобы его дочь успела открыть ее. Она успела. Щелкнул замок. В холл ввалились клубы морозного воздуха.
Несколько оставшихся до двери ярдов Джек преодолел одним рывком, всей кожей чувствуя ярость Йеттеринга, от которого ускользнула такая долгожданная и почти пойманная добыча.
Йеттеринг не относился к числу чересчур амбициозных созданий. Все, что он хотел в этот миг и что стало бы для него самым лучшим сбывшимся сном, — лишь крепко схватить череп этого человека, а потом превратить его в жидкое месиво. И навсегда расстаться с Джеком Джей Поло. Разве много он просил у судьбы?
Поло ступил в скрипучий сугроб. Брючины и домашние тапочки, надетые на босу ногу, погрузились в колючий холод. К тому времени, когда его рассвирепевший преследователь достиг порога, он уже был в трех ярдах от крыльца и уходил в сторону ворот. Уходил. Уходил.
Йеттеринг взвыл от злости, забыв обо всем, чему его столько лет учили. Все правила и уроки, которые так настойчиво вколачивали в его сознание, уступили место всепоглощающему желанию завладеть жизнью Поло.
Он покинул человеческое жилье и бросился в погоню. Его проступок был непростителен. Где-то в Аду высшие власти (такие занятые, такие утомленные возней с обреченными на вечное проклятие) поняли, что битва за душу Джека Джей Поло была ими уже проиграна.
Джек тоже это понял. Он слышал приближающееся шипение воды, вскипавшей под ногами демона. Тот погнался за ним! Эта тварь нарушила первый закон своего существования. Ее ждала горькая расплата. Он торжествовал победу.
Демон обогнал его уже у самых ворот. Его дыхание отчетливо различалось в морозном воздухе, хотя тело еще было незримым.
Джек попытался открыть ворота, но Йеттеринг захлопнул их прямо перед его носом.
— Ке сера, сера, — сказал Джек.
Йеттеринг больше не мог выносить подобных издевок. Он обхватил голову Джека, намереваясь немедленно стереть ее в порошок.
Это касание было его вторым грехом. Агония последовала мгновенно. Он взвыл, как смертельно раненный зверь, и упал в снег, отброшенный какой-то чудовищной, неведомой силой.
Он осознал свою ошибку. Уроки, которые столько лет вдалбливали в него, теперь дали о себе знать пронзительной, ни с чем не сравнимой болью. Он знал, за что ему было послано наказание: за то, что покинул дом; за то, что Дотронулся до этого человека. Отныне он был обязан подчиняться новому хозяину, пресмыкаться перед гадким, безмозглым кретином, который сейчас стоял перед ним.
Поло победил.
Он улыбался, глядя на место в снегу, где проступали контуры демона. Его облик проявлялся, как на фотоснимке.
Нарушенный закон делал свою работу постепенно, но неотвратимо. Йеттеринг больше не мог скрываться от нового хозяина. Он предстал перед глазами Поло во всем своем неприглядном величии. С коричневой безволосой кожей, с горящими, лишенными ресниц глазами, с дрожащими руками и с длинным хвостом, пляшущим на снегу.
— Ублюдок, — сказал поверженный. У него был акцент австралийского аборигена.
— Ты будешь говорить только тогда, когда тебя попросят, — со спокойной властностью в голосе приказал Поло. — Понятно?
Лишенные ресниц веки чуть-чуть дрогнули.
— Да, — сказал Йеттеринг.
— Да, мистер Поло.
— Да, мистер Поло.
Хвост поджался, как у побитой собаки.
— Можешь встать.
— Благодарю, мистер Поло.
Он встал. Вид у него был не из приятных, но тем не менее Джек наслаждался им.
— Они все равно доберутся до вас, — мрачно сказал Йеттеринг.
— Кто они?
— Вы знаете, — в некотором замешательстве произнес демон.
— Назови их.
— Вельзевул, — ответил он, гордясь именем своего бывшего хозяина. — Власти. Сама Преисподняя.
— Не думаю, — усмехнулся Поло. — Во всяком случае, ты постараешься засвидетельствовать мое умение постоять за себя. Разве я не сильнее их всех?
Глаза потупились.
— Разве я не сильнее?
— Да, — с горечью признал бывший посланник Ада. — Да. Ты сильнее их всех.
Его начала колотить мелкая дрожь.
— Тебе холодно? — спросил Поло.
Он кивнул с видом потерянного ребенка.
— Тогда тебе будет полезно заняться кое-какими физическими упражнениями, — сказал человек. — Ступай в дом и приступай к уборке.
Казалось, пришелец из другого мира был озадачен, даже разочарован этой инструкцией.
— И ничего больше? — недоверчиво протянул он. — Никаких чудес? Ни Прекрасной Елены? Ни полетов на метле?
При мысли о полетах в такой морозный, снежный день Джек почувствовал довольно сильный озноб. Он был человеком весьма простых вкусов: от жизни ему хотелось получить только любовь своих дочерей, уютную обстановку дома и выгодную цену за корнишоны, импортом которых он занимался.
— Никаких полетов, — решительно произнес он. Возвращаясь к крыльцу, Йеттеринг вспомнил об одной вещи, от осознания которой немного воспрянул духом. Он вновь повернулся к Поло — раболепно, но и торжественно.
— Могу я кое-что сказать? — спросил он.
— Говори.
— В качестве моей первой услуги я хочу довести до вашего сведения, что контакт с такими, как я, считается не лучшим фактом человеческой биографии. Точнее сказать, ересью.
— В самом деле?
— О, да, — заверил Йеттеринг, воодушевленный своим пророчеством, — за это по меньшей мере сжигают.
— Ну, только не в наше время, — ответил Поло.
— Но Серафим все увидит, — упрямо сказал демон. — Ты никогда не попадешь в это место.
— В какое место?
И тогда у Йеттеринга вырвалось слово, которое он слышал от Вельзевула.
— На небо, — торжественно объявил он. Его лицо исказила глумливая ухмылка: он поступил исключительно мудро, проделав этот фокус; он никогда не думал, что сможет так ловко жонглировать всякими теологическими штуковинами.
Джек прикусил нижнюю губу и медленно кивнул головой.
Это существо, пожалуй, говорило правду: факт общения с ему подобными едва ли мог быть благосклонно воспринят Ликом Святых и Ангелами. Вероятно, теперь для него была закрыта дорога в рай.
— Ну, — сказал он, — ты ведь знаешь, что я скажу об этом, не так ли?
Йеттеринг хмуро уставился на него. Нет, он этого не знал. Затем он понял, куда клонил Поло, и удовлетворенная усмешка сползла с его лица.
— Так что я скажу? — спросил Поло.
Окончательно сраженный Йеттеринг с трудом выдавил из себя эту фразу.
— Ке сера, сера.
Поло улыбнулся.
— Для тебя не все потеряно, — похвалил он и пошел домой, тщательно сохраняя подобие суровости на своем лице.
Малолеток можно было бы узнать, даже не видя их, — по застоявшемуся слабому запаху мочи в коридорах с голыми окнами, по спертому прокисшему воздуху, по атмосфере уныния и покорности, царившей в здании. И уже потом — по голосам, нивелированным правилами внутреннего распорядка.
Не бегать. Не кричать. Не свистеть. Не драться.
Это называлось Специальным Центром для несовершеннолетних правонарушителей, но больше всего напоминало тюрьму. Тут были и замки, и ключи, и надзиратели. Ростков либерализма было немного, и они не слишком тщательно маскировали истину: Тифердаун был худшей из тюрем, его обитатели хорошо знали это.
Нельзя сказать, что Рэдмен испытывал какие-то иллюзии в отношении своих будущих учеников. Они были закоренелыми преступниками, и их не без причины изолировали от общества. Почти все при первом же удобном случае постарались бы обчистить вас до нитки, изувечить. Если бы это было им нужно, не стали бы рассусоливать. Он слишком много лет проработал в детских исправительных учреждениях, чтобы все еще верить социологическим эвфемизмам. Да, он имел возможность узнать этих заложников демографической политики и родительского воспитания. Они вовсе не были беспомощными недоумками — нет, они были исключительно сообразительны, коварны и аморальны. И не нуждались ни в чьих сантиментах.
— Добро пожаловать в Тифердаун.
Как была фамилия этой женщины? Левертон? Или Леверфолл? Или…
— Доктор Ловерхол.
Ловерхол. Да. Та отпетая стерва, которую он встретил…
— Мы встречались на интервью.
— Да.
— Мы рады видеть вас здесь, мистер Рэдмен.
— Нейл. Пожалуйста, зовите меня Нейл.
— Мы стараемся не обращаться друг к другу по именам, когда поблизости могут быть мальчики. Не следует давать им повода думать, будто здесь позволено совать нос в чужую частную жизнь. Поэтому я бы предпочитала, чтобы вы оставили имена на нерабочее время.
Своего имени она, конечно, не назвала. Вероятно, что-нибудь кремнеподобное. Ирэна. Кларисса. Итак, ему предстояло подобрать какой-нибудь подходящий заменитель. Она выглядела на пятьдесят, а была лет на десять моложе. Никакой косметики, волосы заплетены на затылке так туго, что он удивлялся, почему у нее до сих пор не лопнули глаза.
— Уроки вы начнете вести послезавтра. Наш директор попросил меня познакомиться с вами и от его имени извиниться за то, что он сам не смог приехать сюда. У нас неотложные проблемы с бюджетными ассигнованиями.
— Они у вас часто возникают?
— К сожалению, да. Боюсь, здесь мы плывем против течения: основные общественные настроения в этой стране не ориентированы на закон и порядок.
Любопытно, что подразумевало это высказывание? Может, прикажете сажать за решетку каждого подростка, перешедшего улицу в неположенном месте? Да, в свое время он и сам держался таких взглядов, но они уводили в тупик — еще худший, чем излишняя сентиментальность.
— Дело идет к тому, что мы вообще можем потерять Тифердаун, — сказала она, — а это было бы слишком грустно. Я понимаю, он выглядит не так, как хотелось бы…
— Но обстановка в нем самая уютная, — улыбнулся он. Шутка не нашла никакого отклика. Казалось, ее даже не расслышали.
— Ваше, — в ее голосе появились ледяные нотки, — прошлое… (или она сказала — пошлое?)…связано с полицией. У нас есть надежда, что, пригласив вас, мы заручимся поддержкой органов бюджетного финансирования.
Вот оно что. Жетон бывшего полицейского, призванный задобрить власти и засвидетельствовать почтение к департаменту гражданской дисциплины. Сам он не был им нужен. Их вполне устроил бы любой преподаватель социологии, способный строчить отчеты о том, как система классного воспитания отражается на жестокости среди тинэйджеров. Итак, она спокойно объявляла ему, что он здесь лишний.
— Я говорил вам, почему оставил службу.
— Вы упоминали об этом. По инвалидности.
— Я не хотел заниматься канцелярской работой, а от привычных обязанностей меня отстранили. Из-за опасности для моей собственной жизни, если верить некоторым утверждениям.
Казалось, она была немного смущена его объяснениями. Так же, как и он сам; ей предстояло проглотить горькую пилюлю, ему же не улыбалась перспектива обсуждать здесь свои личные обиды. Но перед Богом он желал предстать с чистой совестью.
— Поэтому я уже не связан со своим прошлым, — он запнулся, но остальное досказал почти равнодушным тоном. — У меня нет даже полицейского жетона, я вообще не отношусь к полиции. Моя бывшая служба и я — это теперь две разные вещи. Вы понимаете, о чем я говорю?
— Хорошо, хорошо!
Она, разумеется, не поняла ни черта. Он попробовал подступить с другой стороны:
— Хотелось бы знать, что сказали мальчикам.
— Сказали?
— Обо мне.
— Ну, кое-что о вашем прошлом.
Да, они уже предупреждены. Внимание, дети, вы имеете дело с порядочной свиньей.
— Это нужно было сделать. Вы согласны со мной?
Он хмыкнул — если не хрюкнул.
— Видите ли, очень многие беды этих подростков заключаются в проблеме агрессивности. Вот откуда берется большинство их трудностей. Они не могут контролировать себя, и сами же страдают от этого.
Она взглянула на него так, как если бы он собирался спорить с ней.
— О да, страдают. Вот почему мы так настойчиво стараемся научить их ценить свое нынешнее положение: им нужно показать, что для них существуют альтернативы.
Она подошла к окну. Со второго этажа открывался почти такой же вид, как и с первого. Тифердаун был своего рода поместьем, и к главному зданию примыкал довольно большой земельный участок. Игровое поле, трава на котором пожухла после июльской засухи. За ним — хаотично разбросанные пристройки, несколько хилых деревьев и пустырь, тянувшийся вплоть до самой стены. Он видел эту стену с другой стороны дома. Алькатрас гордился бы ею.
— Мы стараемся дать им немного свободы, немного образования и немного любви. Почему-то бытует мнение, будто правонарушители восторгаются своими поступками. Мой опыт свидетельствует об обратном. Я не могу не пожалеть их…
Один из таких жалких правонарушителей сделал за ее спиной жест из двух повернутых вверх пальцев (Ловерхол уже вела нового сотрудника по коридору). Волосы у подростка были взъерошены. На руке мелькнула какая-то незаконченная татуировка.
— Тем не менее, они совершали уголовные преступления, — заметил Рэдмен.
— Да, но…
— И им необходимо напоминать об этом факте.
— Не думаю, что им нужно напоминать об этом, мистер Рэдмен. Я думаю, они родились с сознанием своей вины.
Вину она ставила во главу угла, что его нисколько не удивило. Ни один из этих психоаналитиков не был первооткрывателем кафедры, с которой они возвещали свои ошеломительные откровения. Их место досталось им по наследству от суровых толкователей Библии, не менее вдохновенных, но не обладавших таким пестрым лексиконом. Они проповедовали почти то же самое, включая обещание полного исцеления — разумеется, при соблюдении должных ритуалов. И в обоих случаях правоверным завещалось Царство небесное.
На игровом поле происходило какое-то действие, привлекшее его внимание. Преследование, которое быстро завершилось пленением. Один маленький охотник догнал свою маленькую добычу, поверг на землю и ударил ногой — игра оказалась довольно жестокой.
Ловерхол заметила эту сцену одновременно с Рэдменом.
— Извините меня. Мне нужно…
Она стала спускаться по лестнице.
— Ваша мастерская за третьей дверью слева, если хотите взглянуть, — бросила она через плечо. — Я скоро вернусь.
Едва ли она могла скоро вернуться. Судя по сцене, разыгравшейся на поле, разнять соперников сумел бы только дюжий рабочий с очень прочным ломом.
Рэдмен побрел в мастерскую. Дверь оказалась запертой, но сквозь небольшой глазок были видны лавки, наглядные пособия, инструменты. Зрелище в общем-то утешало. Если бы у него было достаточно времени, то он мог бы даже обучить ребят столярной работе.
Немного расстроенный тем, что не попал внутрь, он пошел туда, куда недавно направилась Ловерхол. Лестница привела прямо на игровую площадку. Место драки, точнее — побоища, было окружено редкой толпой зрителей. Посредине стояла Ловерхол. Она молча взирала на мальчика, лежавшего на земле. К его голове склонился один из надзирателей; рана на затылке подростка выглядела серьезной.
Некоторые зрители оглянулись на приближавшегося Рэдмена. Донесся приглушенный шепот; замелькали улыбки.
Рэдмен оглядел жертву. Мальчику было лет шестнадцать. Он лежал, уткнувшись щекой в траву, как будто прислушивался к чему-то, доносившемуся из-под земли.
— Лью, — Ловерхол назвала фамилию мальчика специально для Рэдмена.
— Сильно пострадал?
Мужчина, стоявший на коленях перед Лью, отрицательно покачал головой.
— Нет, не слишком. Ушибся при падении. Кости не повреждены.
По лицу мальчика текла кровь, и она же сочилась из разбитого носа. Глаза были закрыты. Выражение было мирным и отстраненным — почти как у мертвого.
— Ну, где же эти чертовы носилки? — раздраженно произнес надзиратель. Ему явно было невмоготу стоять на коленях и хотелось побыстрее встать с твердой, пересохшей земли.
— Уже несут, сэр, — сказал кто-то.
Рэдмену показалось, что это был нападавший. Худощавый паренек лет девятнадцати, не больше. С такими глазами, от взгляда которых молоко может свернуться за несколько минут.
И верно, из главного здания вышла небольшая группа подростков с носилками и красной простыней. Новые действующие лица радостно ухмылялись.
Толпа зрителей начала таять: лучшая часть представления была уже закончена. Невелико удовольствие подбирать останки.
— Погодите, погодите, — окликнул Рэдмен. — Или нам не нужны свидетели? Кто это сделал?
Некоторые неопределенно пожали плечами, большинство решили притвориться глухими.
Рэдмен сделал вторую попытку.
— Мы все видели. Из окна.
Ловерхол посмотрела в сторону здания.
— Разве нет? — спросил он ее.
— Думаю, с такого расстояния невозможно было разглядеть зачинщика. Но я не желаю принимать участие в подобных разбирательствах. Надеюсь, вы меня понимаете?
Она увидела и узнала Лью. Почему же не разглядела его обидчика? Рэдмен упрекнул себя в несобранности: не ознакомившись заранее со своими будущими воспитанниками, он едва ли мог различить их по лицам. Слишком велика была вероятность ошибки — пусть даже он почти не сомневался в том, что нападавшим был паренек с кислым взглядом. Сейчас у него не было права на неверные обвинения, и поэтому оставалось лишь смириться со своей пассивной ролью в данной ситуации.
Ловерхол не принимала никакого участия в происходящем.
— Лью, — спокойно произнесла она. — Как всегда.
— Он сам напрашивался на это, — встряхнув белокурой челкой, сказал один из мальчиков с носилками. — Он не понимает другого обращения.
Проигнорировав его замечание, Ловерхол проследила за тем, как Лью положили на носилки, а затем в сопровождении Рэдмена направилась к главному зданию. Инцидент был исчерпан.
— Не так уж он безобиден, этот Лью, — в качестве объяснения загадочно проговорила она и больше ничего не добавила. Никаких сожалений или обещаний наказать виновных.
Рэдмен оглянулся на красную простыню, покрывавшую неподвижное тело Лью. И тогда — почти одновременно — случились две вещи.
Первая: кто-то в толпе произнес слово «свинья».
Вторая: Лью открыл глаза и посмотрел прямо на Рэдмена — ясным и чистым взглядом.
Почти весь следующий день Рэдмен приводил в порядок мастерскую. Большинство инструментов оказались сломанными или пришедшими в негодность из-за неумелого обращения с ними: в пилах недосчитывалось зубьев, напильники были затуплены, на тисках была сорвана резьба. Чтобы восстановить рабочие места, требовалось немало денег, но время для претензий еще не наступило. Сейчас приходилось довольствоваться более скромными задачами. Просто ждать. Как и на прежней службе: в полиции тоже ни одно дело не решалось сразу, без проволочек и канцелярской волокиты.
Приблизительно в четверть пятого начал звенеть звонок — можно было собираться домой. Сначала он проигнорировал его, но вскоре инстинкт взял верх. Звонок мог быть сигналом тревоги, а сигнал тревоги предназначался для того, чтобы настораживать людей. Он прекратил приборку и, заперев мастерскую, пошел туда, куда его вел собственный слух.
Звонок доносился из места, издевательски называемого больничным отделением, которое на самом деле было двумя или тремя комнатами, отгороженными от основных помещений здания, а также условно декорированными парой дешевых картин на стенах и занавесками на окнах. Дымом не пахло, следовательно, причиной тревоги был не пожар. Тем не менее, слышались крики. Больше чем крики. Настоящие вопли.
Он ускорил шаги и за поворотом одного из нескончаемых коридоров столкнулся с небольшой человеческой фигуркой, со всех ног бежавшей навстречу. Столкновение было неожиданным для обоих, но Рэдмен успел ухватить паренька раньше, чем тот смог снова дать деру. Пленник ответил незамедлительным ударом босой ноги по его голени. Удар достиг цели, но не подействовал.
— Пусти меня, ты, паршивый…
— Спокойно! Спокойно!
Его преследователи были совсем близко.
— Держи его!
— Легавый! Свинья!
— Держи его! Держи!
Бороться с ним было не легче, чем с крокодилом: страх удесятерил силы подростка. Однако весь заряд ярости был почти истрачен. Из его подбитых глаз брызнули слезы, а изо рта вырвался плевок, растекшийся по лицу Рэдмена. В руках бывшего полицейского был Лью, все тот же небезобидный Лью, пострадавший во вчерашнем инциденте.
— О'кей. Он у нас…
Отступив на шаг, Рэдмен поручил Лью надзирателю, который сжал локоть мальчика с силой, достаточной для перелома кости. Из-за угла появились трое других преследователей: двое подростков и воспитательница с малопривлекательной внешностью.
— Пусти меня… Пусти… — Лью все еще кричал, но сил для борьбы уже не было. Его лицо исказила гримаса отчаяния, широко раскрытые глаза с беспомощным укором уставились на Рэдмена. Он выглядел моложе своих шестнадцати лет — почти ребенок. Вчерашние синяки и ссадины были смазаны йодом, на переносице белел плохо приклеенный пластырь, но лицо было совсем как у девочки. Как у невинной девочки. И с такими же невинными глазами.
Показалась Ловерхол — слишком поздно, чтобы найти себе применение в этой сцене.
— Что здесь происходит?
Надзиратель шумно, всей грудью вобрал воздух. Погоня сбила его дыхание и отняла воинственный дух.
— Он заперся в туалетной комнате. Пытался сбежать через окно.
— Почему?
Вопрос относился ко взрослому, не к ребенку. Надзиратель сконфузился. И смущенно пожал плечами.
— Почему? — Рэдмен обратился к Лью.
Тот смерил его таким взглядом, будто впервые столкнулся с необходимостью отвечать на чьи-либо расспросы.
— Ты — свинья? — шмыгнув носом, внезапно проговорил он.
— Свинья?
— Он хотел сказать — полицейский, — недовольно произнес один из мальчиков. Это разъяснение было сделано таким тоном, каким обычно обращаются к слабоумным.
— Спасибо, парень. Я знаю, что он хотел сказать, — проговорил Рэдмен, не сводивший глаз с Лью. — Я очень хорошо знаю, что он хотел сказать.
— Неужели?
— Не зарывайся, Лью, — подала голос Ловерхол, — у тебя и так достаточно неприятностей.
— Хорошо, сынок. Я — свинья.
Противоборство взглядов вступило в решающую фазу — поединок должен был чем-то закончиться.
— Вы ничего не знаете, — сказал Лью. В его реплике не было никакой озлобленности. Он просто высказал свою версию истины, его глаза смотрели не мигая.
— Ладно, Лью, пока хватит. — Надзиратель попытался увести подростка за собой; из-за пояса пижамы вылезла складка бледно-молочной кожи.
— Пусть он договорит, — сказал Рэдмен. — Чего я не знаю?
— Свою интерпретацию случившегося он сможет изложить директору, — произнесла Ловерхол прежде, чем успел ответить Лью. — Вас это не касается.
Нет, это его очень даже касалось. Он почти непосредственно ощущал на себе взгляд Лью, отчаянный, затравленный, умолявший о защите и спасении.
— Пусть он скажет, — повторил Рэдмен, властностью голоса отменяя распоряжение Ловерхол.
Надзиратель немного ослабил свое объятие.
— Лью, почему ты пытался убежать?
— Потому, что он вернулся.
— Кто вернулся? Имя, Лью! О ком ты говоришь?
Несколько секунд Рэдмену казалось, что мальчик пробовал пересилить себя; затем встряхнул головой, разорвав незримую связь между ним и взрослым. Точно мысленно перенесся куда-то и затерялся там, на него напало какое-то оцепенение.
— Не бойся, тебе ничего не будет.
Лью нахмурился и принялся смотреть себе под ноги.
— Я хочу вернуться в постель. Сейчас мне хочется спать, — тихо сказал он.
— Тебе не сделают ничего плохого, Лью. Я обещаю.
Это обещание не произвело немедленного эффекта, даже наоборот. Лью еще больше замкнулся в себе. Тем не менее, оно было обещанием, и Рэдмен надеялся, что позже Лью мог бы оценить его. Сейчас подросток выглядел изможденным усилиями, которые потратил на неудачное бегство, на попытку скрыться от погони и на битву взглядов. Его лицо побледнело. Он безропотно позволил надзирателю повернуть себя и повести за собой. Прежде чем исчезнуть за углом, он, казалось, внезапно передумал; попробовал высвободиться — не смог, но успел оглянуться на своего недавнего визави.
— Хенесси, — сказал он, в последний раз обменявшись взглядом с Рэдменом. Произнесенное слово тоже было последним. Он пропал из виду раньше, чем смог что-нибудь добавить.
— Хенесси? — недоумевая, произнес Рэдмен. — Кто такой Хенесси?
Ловерхол достала сигарету и закурила. У нее дрожали руки. Вчера он этого не заметил, но сейчас не удивился. Он еще не встречал такого блюстителя нравов, у которого не было бы своих личных проблем.
— Мальчик врет, — сказала она. — Хенесси у нас нет.
Короткая пауза. Рэдмен не торопил ее — любые расспросы сейчас были преждевременны.
— Лью довольно умен, — продолжала она, поднеся сигарету к своим бесцветным губам. — Он всегда знает, где можно найти слабое место.
— Мм?
— Вы здесь новый человек, и он хочет создать у вас впечатление, будто у нас есть какая-то тайна.
— Значит, это не тайна?
— Хенесси? — фыркнула она. — Господи, конечно, нет. Он сбежал от нас в начале мая… (Она против воли замешкалась). Между ним и Лью что-то было. Мы так и не выяснили, что именно. Может быть, наркотики. Может быть, токсикомания или взаимная мастурбация — одному Богу известно.
Она и в самом деле не испытывала удовольствия от этого разговора. Ее лицо выражало отвращение.
— Как Хенесси удалось сбежать отсюда?
— Мы до сих пор не знаем, — сказала она. — Однажды его просто не оказалось на утренней поверке. Были осмотрены все помещения и лазейки. Но он исчез. Бесследно исчез.
— А может он вернуться?
Снисходительная улыбка.
— Боже! Конечно, нет. Он ненавидел это место. Да и как он смог бы пробраться сюда?
— Выбрался же он наружу.
Ловерхол задумчиво стряхнула пепел и вздохнула.
— Он не был особенно отважен, но сообразительности у него хватало. В общем-то я не удивилась, когда он пропал. За несколько недель до своего исчезновения он полностью ушел в себя. Я не могла добиться от него ни слова, хотя до тех пор он был довольно общителен.
— А Лью?
— Был у него под пятой. Такое случается. Младшие мальчики нередко пресмыкаются перед старшими, более опытными и более яркими личностями. И у Лью несчастное семейное прошлое.
Рэдмен подумал, что ситуация была изображена весьма доходчиво. Настолько доходчиво, что он не поверил ни единому слову. Нарисованные детали не были картинами на какой-нибудь выставке: педантично пронумерованными и расположенными в порядке возрастания важности, от именуемой «Сообразительный» до «Впечатляющий». Они скорее напоминали каракули — грязные настенные росписи с подтеками краски, непредсказуемые и хаотичные.
А маленький мальчик Лью? Он был как картинка на воде.
Занятия начались на следующий день. Солнце палило так, что к одиннадцати часам мастерская превратилась в раскаленную жаровню. Тем не менее, подростки быстро и охотно усваивали все, что объяснял им Рэдмен. Они признали в нем человека, которого могли уважать, не утруждаясь особой любовью или привязанностью. И не ожидая от него излишне дружелюбных чувств, они не удостаивались их. Это было чем-то вроде взаимного соглашения.
Рэдмен заметил, что служащие и преподаватели Центра были менее общительны, чем их воспитанники. Каждый взрослый здесь держался в стороне от другого. Он решил, что среди них не было ни одного сколько-нибудь незаурядного человека. Казалось, рутинные порядки Тифердауна перемалывали их в серую, унылую массу. Вскоре он поймал себя на том, что стал избегать разговоров с равными по возрасту и социальному статусу. Его постоянным убежищем стала мастерская, манившая запахом свежей древесной стружки и ребячьих тел, разогретых дружной работой.
Здесь он проводил большую часть своего времени: вплоть до следующего понедельника, когда один из мальчиков впервые упомянул о ферме.
До тех пор никто не говорил ему, что на территории Центра расположена ферма, и сама идея ее существования поначалу представилась ему совершенно нелепой.
— Туда мало кто ходит, — сказал Крили, один из тех подростков, кого Господь не наделил склонностями к столярному ремеслу. — Там смердит.
Всеобщий смех.
— Спокойнее, ребята. Ну-ка, угомонитесь.
Смех затих, уступив место каким-то негромким перешептываниям.
— Где же находится эта ферма, Крили?
— Это даже не совсем ферма, сэр, — пожевав губами, объяснил Крили. — Это просто несколько старых бараков. И они очень смердят, сэр. Особенно сейчас.
Он показал за окно, в сторону деревьев за игровой площадкой. С того дня, когда Рэдмен рассматривал их вместе с Ловерхол, пустырь от засухи разросся. Теперь в отдалении виднелась часть кирпичной стены, окруженной почти облетевшим кустарником.
— Видите, сэр?
— Да, Крили, вижу.
— Это хлев, сэр.
Снова приглушенное хихиканье.
— Что здесь смешного? — строго оглядев класс, проговорил он.
Две дюжины голов тотчас склонились над работой.
— Я бы не пошел туда, сэр. Там очень нечистый дух.
Крили не преувеличивал. Даже в сравнительно прохладную предвечернюю пору запах, доносившийся от фермы, грозил вывернуть желудок. Миновав игровую площадку, Рэдмен всего лишь пошел вслед за указаниями своего носа. Постройки, часть которых он разглядел из окна мастерской, появились довольно скоро. Несколько обветшалых бараков, поднимавшихся из груды искореженной металлической арматуры и гнилых деревянных досок, загородка для цыплят да кирпичный хлев — вот и все, что представляла собой эта ферма. И, как сказал Крили, на самом деле она едва ли была фермой. Скорее она была небольшим Дахау для домашних животных, заброшенным и запустевшим. По всей видимости, кто-то еще кормил нескольких содержавшихся в нем узников — кур, полдюжины гусей, свиней, — но, казалось, никто не заботился об уходе за ними. Отчего и был весь этот тошнотворный смрад. Свиньи лежали на подстилке из собственного навоза, на солнце запекались горы отбросов, над ними роились тысячи мух.
Сам хлев состоял из двух отделений, разгороженных высокой кирпичной стенкой. Прямо у входа в луже нечистот валялся поросенок, его бок шевелился от полчищ клещей и блох. Другой, более крупный, виднелся поодаль, на куче изгаженного сена. Ни один из них не проявил ни малейшего интереса к Рэдмену.
Второе помещение казалось пустым, в нем не было экскрементов и почти не слышалось жужжания мух над соломой. Тем не менее, застоявшийся смрад старых фекалий здесь был ничуть не слабее, а потому Рэдмен едва не отпрянул, когда внутри что-то шумно зашевелилось и в проеме показалась огромная свинья. Грузно ступая, она приблизилась к невысоким воротам с висячим замком.
Животное вышло, чтобы посмотреть на него. Оно было в три раза крупнее любых своих сородичей и могло быть родительницей поросят, обитавших в смежном помещении, но если помет прозябал в грязи, то сама она содержалась в безукоризненной чистоте, ее сияющие розовые бока дышали отменным здоровьем. Рэдмена поразили исполинские размеры свиньи. Она, как ему показалось, должна была весить в два раза больше, чем он: весьма впечатляющая туша. По-настоящему великолепный экземпляр. С нежной кожей на рыле, переходящей в лоснящуюся щетину вокруг оттопыренных ушей, с загнутыми рыжими ресницами и сытыми, маслянистыми глазами.
Горожанин, Рэдмен не часто имел возможность видеть одушевленные мясные изделия. Этот превосходный живой окорок был для него открытием, почти откровением. Представление о нечистоплотности свиней, создавшее им такую скверную репутацию, казалось варварским заблуждением.
Эта хавронья была просто чудом — от похрюкивавшего пятачка до штопором завитого хвостика и соблазнительных ляжек.
Ее глаза разглядывали его как равного — он не сомневался в этом — и восхищались им гораздо меньше, чем он восхищался ею.
Она была по-своему уверена в своей безопасности, он по-своему знал свою силу. И оба были равны под этими знойными августовскими небесами.
Даже вблизи она не издавала никакого дурного запаха. Очевидно, кто-то приходил утром и заботливо мыл ее. Рэдмен заметил, что корыто, стоявшее за перегородкой, было до краев наполнено помоями, остатками вчерашнего ужина. Она не притрагивалась к нему: она не была обжорой.
Вскоре она составила какое-то мнение о нем и, повернувшись на проворных ногах, вернулась в прохладу своего жилища. Аудиенция завершилась.
В тот же вечер Рэдмен пошел навестить Лью. Мальчика уже выписали из больничного отделения и поместили в убогую комнатенку на втором этаже. В спальне его все еще задирали остальные ребята, и единственной альтернативой было это одиночное заключение. Рэдмен застал его сидевшим на ворохе старых комиксов и уставившимся в обшарпанную стену. По сравнению с яркими книжными обложками его лицо выглядело даже более бледным, чем раньше. Пластырь на носу отсутствовал, синяк на щеке отливал желтизной.
Он слегка потряс Лью за плечо, и мальчик поднял на него взгляд. Со времени их последней встречи в нем произошла очень заметная перемена. Лью был на редкость спокоен и покорен. На рукопожатие Рэдмена он ответил вяло и равнодушно.
— Ну как? Тебе лучше?
Мальчик кивнул.
— Тебе нравится быть одному?
— Да, сэр.
— Когда-нибудь тебе придется вернуться в спальню.
Лью покачал головой.
— Но ты же знаешь, что не сможешь оставаться здесь вечно.
— Знаю, сэр.
— Ты должен будешь вернуться.
Лью кивнул. Логические доводы, казалось, не действовали на него. Он открыл один из комиксов и уставился в страницу, не разглядывая ее.
— Послушай, Лью. Я хочу, чтобы мы правильно поняли друг друга. Да?
— Да, сэр.
— Я не смогу помочь тебе, если ты не скажешь мне правды. Не смогу?
— Нет, сэр.
— Почему ты на прошлой неделе упомянул о Хенесси? Я знаю, что его здесь больше нет. Он ведь убежал, разве не так?
Лью смотрел на трехцветного супермена, занимавшего полстраницы комикса.
— Разве не так?
— Он здесь, — очень спокойно произнес Лью.
Внезапно им овладело какое-то недеятельное помешательство. Оно было в его голосе и в отрешенном выражении лица.
— Если он сбежал, то зачем ему возвращаться? Мне это кажется довольно бессмысленным, а тебе?
Лью замотал головой. У него к горлу подступили слезы, они мешали ему говорить, но глаза оставались сухими.
— Он никуда не убегал.
— Как? Что значит, никуда не убегал?
— Он умный, сэр. Вы не знаете Кевина. Он умный.
Он закрыл комикс и взглянул на Рэдмена.
— В каком смысле умный?
— Он все спланировал заранее, сэр. Он все предвидел.
— Ты не можешь говорить яснее?
— Вы не поверите мне. Со мной все кончено, потому что вы не поверите мне. Вы не знаете — он все слышит, он всюду. Стены для него не имеют значения. Для мертвых ничего не имеет значения.
Мертвый. Короткое слово, всего два слога. Но оно заслонило все остальные.
— Он может прийти и уйти, — сказал Лью, — тогда, когда захочет.
— Ты говоришь, Хенесси мертв? — тихо произнес Рэдмен. — Осторожней, Лью!
Мальчик заколебался: он знал, что шел по натянутому над пропастью канату без единой возможности как-нибудь подстраховаться.
— Вы обещали, — вдруг сказал он ледяным голосом.
— Обещал, что тебя не накажут. Я не нарушу своего слова. Но, Лью, это не значит, что ты можешь лгать мне.
— Лгать о чем, сэр?
— Хенесси не умер.
— Умер, сэр. Об этом все знают. Он повесился. В хлеву, сэр.
Рэдмену не раз приходилось слышать ложь, изрекаемую куда более опытными устами, и он думал, что научился распознавать лжецов. Ему были известны все признаки умышленного обмана. Но мальчик не проявлял ни одного из них. Он говорил правду. Рэдмен кожей ощущал это.
Правда, полная правда, ничего, кроме правды.
Это не значило, что слова мальчика соответствовали истине. Он высказывал то, что считал ею. Он верил в смерть Хенесси. Это ничего не доказывало.
— Если Хенесси умер…
— Он умер, сэр.
— Если так, то как он может до сих пор оставаться здесь?
Мальчик не без лукавости взглянул на Рэдмена.
— Вы не верите в духов, сэр?
Столь очевидное решение, что Рэдмен даже опешил. Хенесси был мертв, и Хенесси все-таки был здесь. Следовательно, Хенесси был призраком.
— Не верите, сэр?
Мальчик задавал вопрос, который вовсе не был риторическим. Он хотел — нет, требовал! — разумного ответа на свой резонный вопрос.
— Нет, парень, — сказал Рэдмен. — Не верю.
Такое несовпадение взглядов, казалось, ничуть не смутило Лью.
— Вы увидите, — просто сказал он. — Увидите, сэр.
В хлеву, окруженном пожухлым кустарником, безымянная свинья мучилась от голода.
Она имела свое представление о ритме чередующихся дней и ночей: с их прогрессией увеличивались ее страдания. Она знала, что время прокисших помоев в корыте уже давно миновало. В ней проснулся другой, более взыскательный аппетит.
У нее с самого первого раза развилось пристрастие к пище с определенным запахом и определенным вкусом. В этой пище она нуждалась нечасто. Однако когда потребность в ней возникала, то была весьма настойчивой: достаточной для того, чтобы откусить руку, кормившую ее.
Стоя перед воротами своей тюрьмы, она ждала и ждала. Она фыркала, она хрипела, ее нетерпение перерастало в тупую злобу. В смежном загоне ее кастрированные сыновья чувствовали настроение матери и в свою очередь начинали проявлять беспокойство. Они знали ее характер, знали, как это было опасно. Как-никак, она заживо сожрала двух их братьев, выношенных в ее же собственной утробе.
Затем в голубом проеме небольшого оконца под потолком послышались шелестящие звуки: мягкий шорох чьих-то шагов в зарослях крапивы, сопровождаемый приглушенными Детскими голосами.
К хлеву приближались двое мальчиков, ступавших с почтительной и боязливой осмотрительностью. Их настороженность была вполне понятной. Число ее уловок не смог бы сосчитать никто.
Разве не разговаривала она, когда злилась, этим невообразимым, страшно знакомым голосом, который доносился из ее разинутой пасти, ворочавшей похищенным языком? Разве не вставала порой на задние ноги, потрясая складками розового аристократического жира, и не требовала, чтобы какого-нибудь самого младшего мальчика подложили под сосцы, обнаженного, как ее опоросы? И не била ли она своими тяжелыми копытами по земле до тех пор, пока принесенная ей пища не была разрезана на маленькие кусочки, которые нужно было брать большим и указательным пальцами, поочередно отправляя в ее ненасытное чрево? Да, все это она делала.
И гораздо худшие вещи.
В этот вечер мальчики знали, что не принесли ей того, чего она хотела. Нет, не та пища, которая ей полагалась, лежала на их тарелке. Не то сладкое, белое мясо, которого она требовала своим чужим голосом, — мясо которое если бы пожелала, то могла бы взять силой. Ее сегодняшней пищей был всего лишь заплесневевший бекон, украденный на кухне. А то питание, которое она действительно просила, то мясо, которое для еще большего удовольствия уже было отбито, как сочный бифштекс, — оно находилось под особой зашитой. И нужно было еще какое-то время, чтобы добыть его.
Поэтому они надеялись, что она примет их мольбы и слезы и не загрызет их от злости.
Еще не дойдя до кирпичной стены хлева, один из мальчиков наложил в штаны. Свинья учуяла его запах. Тембр ее голоса указывал на то, что она наслаждалась их страхом, находила его пикантным. Вместо короткого, низкого похрапывания она издавала более высокие, звенящие нотки. Они говорили: «Я знаю, я знаю. Идите и предстаньте перед своим судьей. Я все знаю».
Она наблюдала за ними сквозь щель в дощатых воротах, и ее глаза сверкали, как два бриллианта пасмурной ночью: ярче, чем ночь, потому что живые, прозрачней, чем ночь, потому что выжидательные.
Мальчики встали на колени и покорно склонили головы. Они вдвоем держали одну тарелку, покрытую куском грязного муслина.
— Ну? — сказала она. Они бесспорно слышали этот голос: его голос, доносившийся из пасти свиньи.
Старший мальчик, негритенок с заячьей губой, пересилил страх и спокойно взглянул в эти сияющие глаза.
— Это не то, что ты хотела. Мы виноваты перед тобой. Младший, чувствовавший себя неловко в своих переполненных штанах, тоже шепотом попросил прощения.
— Но мы приведем его к тебе. Правда, приведем. Он будет у тебя, как только мы сможем получить его.
— Почему не сейчас? — спросила свинья.
— Его охраняют.
— Новый учитель, мистер Рэдмен.
Свинья уже знала об этом. Она помнила, как тот человек смотрел на нее через ворота хлева — как на какую-то зоологическую невидаль. Так вот кто был ее врагом. Что ж, она доберется до него. Ох, доберется!
Мальчики слышали ее обещание скорой расправы и казались довольными тем, что это дело не было поручено им.
— Дай ей мяса, — сказал негритенок.
Младший встал, снимая лоскут муслина с тарелки. От бекона плохо пахло, но, тем не менее, свинья проявила все признаки энтузиазма. Может быть, она простила их.
— Давай, быстро.
Мальчик двумя пальцами взял первый ломтик бекона и протянул за ворота. Свинья склонила набок свое умное рыло и, показав желтые зубы, взяла предложенное лакомство. Оно было проглочено почти мгновенно. Так же, как и второй, третий, четвертый и пятый куски.
Шестой и последний ломтик бекона она отхватила вместе с его пальцами, откушенными с такой изящностью и с такой быстротой, что мальчик даже не закричал, когда она, чавкая, начала пережевывать их. Отдернув руку, он уставился на свою изуродованную кисть. Она тоже задумчиво посмотрела на свежее увечье. Одна фаланга большого и половина указательного пальца были срезаны, как бритвой. Из ран хлынула кровь, сразу забрызгавшая его рубашку и ботинки. Она фыркнула, но было ясно, что зрелище ей понравилось.
Мальчик заорал во все горло и бросился прочь.
— Завтра, — сказала свинья оставшемуся просителю, — но не эту старую свинину. Завтрашнее мясо должно быть белым. Белым и… Льющимся. — Шутка показалась ей очень удачной.
— Да, — проговорил негритенок. — Да, конечно.
— Обязательно, — велела она.
— Да.
— Или я приду за ним. Ты меня понял?
— Да.
— Я найду его, где бы он ни прятался. Если я захочу, то съем его прямо в постели. Пока он будет спать, я отгрызу сначала его ступни, затем голени, затем коленки…
— Да, да.
— Я хочу его, — роя копытами солому, сказала свинья. — Он мой.
— Хенесси умер? — переспросила Ловерхол, склонившаяся над одним из своих бесконечных докладов. — Еще одна выдумка. Вчера ребенок говорит, что он в Центре, сегодня — что его нет в живых. Мальчик не может даже толком сочинить свою историю.
Да, это противоречие было трудно оспаривать, если мысль о существовании призраков не принимали с такой же готовностью, какую проявлял Лью. Рэдмен не мог ничего возразить ей. Призраки были глупостью, чепухой, всего лишь детскими страхами, воплощенными в зримые очертания. Однако самоубийство Хенесси не казалось Рэдмену такой же бессмыслицей. Он решил прибегнуть к заранее припасенному доводу.
— А откуда Лью взял историю о смерти Хенесси? Ее не так просто придумать.
Она удостоила его коротким взглядом, как будто улитка на мгновение высунулась из своего домика и снова спряталась.
— Здешние подростки отличаются очень богатым воображением. Если хотите, я дам вам послушать кое-какие записи: среди них есть такие, от которых у вас голова пойдет кругом.
— Здесь были случаи самоубийства?
— При мне? — она ненадолго задумалась, авторучка застыла над листом бумаги. — Две попытки. И ни одна, полагаю, не замышлялась как самоубийство. Всего лишь крик о помощи.
— И одним из них был Хенесси?
Покачав головой, она позволила себе едва заметно усмехнуться.
— Неуравновешенность Хенесси заключалась в другом Он думал, что будет жить вечно. Это была его маленькая мечта: Хенесси — сверхчеловек из «Заратустры». У него было что-то вроде презрения к общей массе. Он, насколько мог, старался держаться в стороне от окружающих. Мы для него были простыми смертными, а себя он считал стоящим выше всех этих серых…
Он понял, что она собиралась сказать «свиней» и запнулась как раз на этом слове.
— Этих серых домашних животных, — сказала она и вновь уткнулась в свой доклад.
— Хенесси часто бывал на ферме?
— Не чаще, чем любой другой подросток, — солгала она. — Ни один из них не любит работу в подсобном хозяйстве, но она входит в число их обязанностей. Вывозить навоз — не самое приятное занятие. Я могу это подтвердить.
Ее очевидная ложь заставила Рэдмена вспомнить последнюю деталь из рассказа Лью: тот говорил, что Хенесси покончил с собой в хлеву. Он помолчал, а потом предпринял новый тактический ход.
— Лью получает какие-нибудь лекарства?
— Только снотворное.
— Снотворное дают всем мальчикам, участвующим в драках?
— Только если они пытаются убежать. У нас накопился достаточный опыт, чтобы предугадать поступки таких подростков, как Лью. Я не понимаю, почему это вас так беспокоит.
— Я хочу, чтобы он доверял мне. Я дал ему слово. Я не хочу подводить его.
— По правде говоря, все это подозрительно напоминает какую-то особую опеку. Этот мальчик — один из многих. У него нет ни особых проблем, ни особых надежд на искупление.
— Искупление?
Слово было довольно странным.
— На реабилитацию, если вам так угодно. Послушайте, Рэдмен, я буду искренней. У всех нас есть такое чувство, что вы здесь играете не совсем за наши ворота.
— Вот как?
— Нам всем кажется, полагаю, это не исключает и директора Центра, что вам следует позволить нам вести дела так, как мы привыкли их вести. Узнайте наши порядки, прежде чем…
— Вмешиваться.
Она кивнула.
— Это можно по-разному называть. Вы приобретаете врагов.
— Спасибо за предупреждение.
— Наша работа и без врагов достаточно трудна, поверьте мне.
Она попробовала бросить на него примирительный взгляд, но Рэдмен проигнорировал ее усилия. Он мог ужиться с врагами, но не с лжецами.
Кабинет директора был заперт, как и всю неделю. Его отсутствие объяснялось по-разному. Чаще всего сотрудники упоминали о каких-то собраниях в бюджетных организациях, но секретарша о них ничего не знала. Кто-то говорил о семинарах в университете, где проводились исследования, призванные решить проблемы исправительного Центра. Может быть, директор был занят на одном из них? «Если мистеру Рэдмену угодно, то он может оставить записку — директор непременно получит ее».
Он вернулся в мастерскую. Там его поджидал Лью. Уроки уже закончились: кроме него, в помещении никого не было.
— Что ты здесь делаешь?
— Жду вас, сэр.
— Зачем?
— Вы мне нужны, сэр. Я только хотел передать вам письмо, сэр. Для моей мамы. Вы отошлете его?
— Ты ведь можешь послать его как обычно — разве нет? Отдай секретарю, и она сделает все остальное. Тебе разрешается два письма в неделю.
Лью понуро посмотрел на свои ботинки.
— Сэр, их всегда распечатывают и читают: на тот случай, если кто-нибудь напишет лишнего. И если в письмах есть что-нибудь такое, то их сжигают.
— А ты написал что-то лишнее?
Он кивнул.
— Что именно?
— О Кевине. Я рассказал ей о Кевине. О том, что случилось с ним.
— А ты не ошибаешься в своих предположениях?
Мальчик пожал плечами.
— Это правда, сэр, — произнес он спокойно и уже явно не заботясь о том, насколько его слова были убедительны для Рэдмена. — Это правда. Он здесь, сэр. Он в ней.
— В чем? О ком ты говоришь?
Может быть, Лью просто пересказывал свои страхи (как и предполагала Ловерхол)? С этим парнем можно было потерять всякое терпение, и Рэдмен чувствовал, что был уже близок к тому.
В дверь постучали. В мастерскую просунулся неопрятный подросток по фамилии Слейп, быстро оглядевший их сквозь очки в металлической оправе.
— Входи.
— Вас срочно просят к телефону, сэр. К тому, который в кабинете секретаря.
Рэдмен ненавидел срочные телефонные звонки: они никогда не приносили ничего хорошего.
— Срочно? Кто?
Слейп только пожал плечами.
— Останешься с Лью, ладно?
Казалось, подобная перспектива не очень обрадовала Слейпа.
— Здесь, сэр?
— Здесь.
— Ладно, сэр.
— Я полагаюсь на тебя. Не подведи меня, Слейп.
— Не подведу, сэр.
Рэдмен повернулся к Лью. Казалось, тот был готов расплакаться.
— Дай мне свое письмо. Я передам его секретарше.
Лью нехотя вынул конверт из кармана и протянул его Рэдмену.
— Нужно сказать «спасибо».
— Спасибо, сэр.
В коридорах никого не было.
Настало время телевизора, час ночного поклонения могучему идолу. Вероятно, все прилипли к черно-белому экрану, украшавшему унылую обстановку рекреационной комнаты, и бездумно впитывали мешанину из боевиков, космических войн и мелодрам. Обычно они застывали там с разинутыми ртами и молчали, как загипнотизированные, до первой сцены насилия или намека на секс. Тогда зал взрывался улюлюканьем, свистом, непристойными выкриками и ободрительными аплодисментами — только для того, чтобы вновь смениться гробовым молчанием, в течение которого они вновь напряженно ждали нового выстрела, нового нескромного кадра. Он и сейчас слышал ружейный огонь и музыку, эхом разносившуюся в пустом коридоре.
Кабинет был открыт, но секретарша отсутствовала. Будильник на ее столе показывал девятнадцать минут девятого. Рэдмен подправил стрелки на своих часах.
Телефонная трубка лежала на рычаге. Тот, кто его вызвал, видимо, устал ждать и не оставил никакой записки. Обрадованный тем, что звонок оказался не настолько срочным, чтобы абонент не мог проявить немного терпения, он, впрочем, почувствовал легкое разочарование, лишившись возможности поговорить с внешним миром, как Робинзон Крузо, завидевший на горизонте парус, который проплыл мимо его острова.
Почти смехотворная ситуация: ведь это была не его тюрьма. Он мог в любое время выйти отсюда. Ему захотелось сейчас же выйти за ворота и больше не быть несчастным Робинзоном.
Сначала он подумал оставить письмо Лью на столе секретарши, но почти сразу переменил решение. Он обещал защищать интересы мальчика и не собирался отказываться от своих слов. При необходимости можно было самому бросить письмо в почтовый ящик.
Возвращаясь в мастерскую, он ни о чем особенном не размышлял. Ему мешало сосредоточиться какое-то смутное беспокойство, смешанное с усиливающимся раздражением. Его лицо все больше хмурилось. «Проклятое место», — он вслух произнес свою мысль, подразумевая не эти стены и пол, а ту ловушку, частью которой они были. Он чувствовал, что мог бы здесь умереть, не успев претворить своих самых лучших намерений. И никто не узнал бы, не пожалел бы, не стал бы оплакивать его смерть. Идеализм здесь не был в почете, жалость считалась потаканием. Всюду царили озлобленность, отчужденность и…
Молчание.
Вот что было не так. Телевизор гремел на полную катушку, его звуки разносились по пустому коридору, но их не сопровождали ни свист, ни бранные крики.
Рэдмен ускорил шаги и свернул в коридор, ведущий к рекреационной комнате. В этой части здания было устроено место для курения — на полу валялось множество раздавленных окурков. Спереди доносился ничем не заглушаемый шум драки. Женский голос выкрикнул чье-то имя. Мужской голос ответил, но был прерван ружейными выстрелами. Явно близилась развязка.
Он открыл дверь.
Вопли были почти оглушительными.
— Ложись!
— Он вооружен!
Снова выстрелы.
Женщина, большегрудая блондинка, заработала пулю в сердце и, упав на обочину дороги, умерла рядом с мужчиной, которого любила.
Трагедия завершалась при полном отсутствии зрителей. Их стулья были расставлены перед телеэкраном, но сами они, очевидно, на этот вечер нашли какое-то другое развлечение. Лавируя между рядами пустых сидений, Рэдмен пробрался к телевизору и нажал кнопку. Едва погасло изображение и исчезла музыка, как за дверью послышались чьи-то спешные шаги.
— Кто там?
Дверь открылась.
— Слейп, сэр.
— Я велел тебе оставаться с Лью.
— Ему нужно было куда-то уйти, сэр.
— Уйти?
— Он сбежал, сэр. Я не смог задержать его.
— Черт тебя побери! Что значит, не смог задержать?
Рэдмен пошел к выходу. По дороге он задел один из стульев, и тот, протестуя, жалобно взвизгнул на скользком линолеуме.
Слейп поежился.
— Извините меня, сэр, — сказал он. — Я не мог поймать его. У меня не в порядке нога.
Да, Слейп прихрамывал на одну ногу.
— Куда он направился?
Слейп пожал плечами.
— Не заметил, сэр.
— Постарайся вспомнить.
— Не нужно нервничать, сэр.
Это «сэр» было совсем неразборчивым: пародия на уважение. У Рэдмена появилось желание ударить этого прыщавого подростка. Он был уже в двух шагах от двери. Слейп не двигался с места.
— Прочь с дороги, Слейп.
— Правда, сэр. Вы уже ничем не поможете ему. Он сбежал.
— Я сказал, с дороги!
Он уже шагнул вперед, чтобы оттолкнуть Слейпа, когда на уровне пупка раздался щелчок и в живот Рэдмена уперлось острие ножа с выкидывающимся лезвием.
— Правда, сэр. Не нужно ходить за ним.
— Боже! Что ты делаешь, Слейп?
— Мы играем в одну игру, сэр, — побледнев, процедил тот сквозь стиснутые зубы. — Ему не будет ничего плохого. Лучше оставить его в покое, сэр.
Острие ножа осторожно проткнуло кожу Рэдмена. Теплая струйка крови потекла вниз по животу. Вне всяких сомнений, Слейп был готов убить его. Если это была игра, то Слейп явно наслаждался своей ролью. Она называлась «Убийца своего учителя». Нож все так же медленно, но неуклонно вдавливаемый, бережно вонзался в тело Рэдмена. Струйка крови превратилась в горячий поток, постепенно заполнявший его брюки.
— Кевину нравится иногда приходить к нам и немного поиграть.
— Хенесси?
— Вы предпочитаете называть нас по фамилиям, да? Это почти по-мужски, верно я говорю? Это значит, что мы уже не дети, а взрослые. Но Кевин совсем не взрослый, если хотите знать. Он никогда не хотел быть взрослым. И знаете почему? (Лезвие ножа все так же неторопливо резало его мускулы.) Он думал, что как только ты становишься взрослым, так сразу начинаешь умирать, а Кевин говорил, что никогда не умрет.
— Никогда не умрет?
— Никогда.
— Я хочу повидать его.
— Все хотят, сэр. Он — харизматический лидер. Так о нем сказала доктор Ловерхол: он — харизматический лидер.
— Я хочу повидать этого харизматического парня.
— Скоро повидаете, сэр.
— Сейчас.
— Я сказал «скоро».
Рэдмен схватил запястье Слейпа так быстро, что тот не успел двинуть ножом ни в ту, ни в другую сторону. Возможно, реакция подростка была заторможена каким-то наркотиком — бывший полицейский сжал пальцы, и нож упал на пол. Левой рукой Рэдмен обвил шею Слейпа, довольно сильно надавив на адамово яблоко.
— Где Хенесси? Ты отведешь меня к нему?
Подросток хрипел, уставившись на него мутными вытаращенными глазами.
— Отведи меня к нему! — потребовал Рэдмен.
Слейп нащупал рану на животе Рэдмена и вцепился в нее ногтями. Рэдмен выругался и разжал правую руку. Слейп почти вырвался, но получил резкий удар коленом в пах. Взвыв от боли, подросток рванулся с удвоенной силой, однако локоть, державший его шею, не дал ему выскользнуть. Колено взметнулось снова — уже резче. И еще раз. И еще.
Из глаз Слейпа непроизвольно брызнули слезы, сразу растекшиеся по вулканическим фурункулам на его лице.
— Я могу сделать тебе в два раза больнее, чем ты мне, — сказал Рэдмен. — Если ты хочешь всю ночь продолжать это занятие, то я буду счастлив доставить тебе такое удовольствие.
Слейп замотал головой, сдавленным горлом глотая воздух, который ловил широко открытым ртом.
— Больше не хочешь?
Слейп снова замотал головой. Рэдмен вытолкнул его из комнаты в коридор. Подросток ударился о противоположную стену и, опустившись на пол, замер в положении утробного плода.
— Где Лью?
Слейп затрясся всем телом, затем, стуча зубами, заговорил:
— А вы думаете где? Кевин забрал его.
— Где Кевин?
Слейп снова замер и с явным недоумением взглянул на Рэдмена.
— Вы что, не знаете?
— Если бы знал, не спрашивал бы.
Слейп издал приглушенный стон и начал клониться вперед. В первую секунду Рэдмен подумал, что подросток собирался растянуться на полу, однако у того были другие намерения. Внезапно он схватил лежавший неподалеку нож и, распрямившись со скоростью сжатой пружины, бросился на Рэдмена. Рэдмен отпрянул, чудом избежав удара, и Слейп снова оказался на ногах. Боли как не бывало. Лезвие, сверкая, рассекало воздух во всех направлениях. Слейп сквозь зубы шипел проклятия и торопился побыстрей осуществить свое желание.
— Убью, свинья! Убью!
Затем его рот широко раскрылся, и он закричал во все горло:
— Кевин! Кевин! На помощь!
Взмахи ножа становились все менее целенаправленными. Наступая на свою жертву, Слейп все больше терял контроль над собой. Его глаза застилали пот и слезы, из носа текли сопли, мешавшие ему дышать.
Рэдмен выбрал момент и изо всей силы ударил мыском ботинка под колено больной, как рассчитывал, ноги Слейпа. Он не просчитался, Слейп взвыл и, прижав локти к бокам, медленно повернулся лицом к стене. Не давая ему прийти в себя, Рэдмен с размаху пнул подростка ногой в спину. Он слишком поздно осознал то, что сделал. Слейп вздрогнул, распрямился, и его правая рука, уже безоружная, но окровавленная, стала хвататься за воздух. Испустив хриплый предсмертный выдох, он рухнул на пол. В его животе торчала рукоятка ножа. Слейп умер, еще не успев упасть.
Рэдмен испуганно уставился на неподвижное тело. Он все еще не привык к внезапности смерти. Так быстро уйти из жизни! Угаснуть, как изображение на экране телевизора. Нажал на выключатель — и темнота. И никаких вестей из нее.
Тишина в коридорах стала оглушающей — он уже шел обратно к вестибюлю. Порез на животе был незначительным, кровь, прилипшая к рубашке, превратилась в подобие временного пластыря. Рана почти не болела. Но порез был не самой важной его проблемой: он должен был решить возникшую загадку — и не находил в себе силы даже подступиться к ней. Гнетущая атмосфера этого заведения заставляла его чувствовать себя подавленным и уставшим. Слишком нездоровой была окружающая обстановка — нездоровой и безумной.
Внезапно он поверил в привидения.
В вестибюле горел свет — пыльная лампочка над мертвым пространством пустого помещения. Рэдмен вытащил из кармана смятый конверт и прочитал письмо Лью. Угловатые буквы, тлеющие на белой бумаге, были подобны ломаным спичкам, от которых вспыхнула его паника.
Мама.
Меня скормили свинье. Не верь, если тебе скажут, что я никогда не любил тебя или что я сбежал от них. Я не убежал от них. Они скормили меня свинье. Я люблю тебя.
Томми.
Он сунул письмо в карман, выбежал из здания и опрометью помчался через поле. Уже сгустилась мгла, тяжелая, беззвездная и слепая. Тропинку, ведущую к ферме, нелегко было найти и при дневном свете — тем более ночью. Вскоре он понял, что сбился с дороги; очутился где-то между игровой площадкой и деревьями. Расстояние до главного здания было слишком большим, чтобы разглядеть его очертания, а все деревья казались похожими одно на другое.
Воздух был затхлым и застоявшимся: ни дуновения ветерка, который мог бы освежить уставшее тело. Вокруг все было так же неподвижно, как и в доме, точно целый мир превратился в душную комнату с серыми облаками, нарисованными на потолке.
Не слыша ничего, кроме гула в голове, он стоял посреди этой темноты и пытался сориентироваться.
Слева, где, как ему казалось, должны были находиться пристройки, мерцал какой-то огонек. Приглядевшись к нему, он понял свою ошибку. Свет горел в хлеве. Там отчетливо различались контуры загородки для кур. Рядом было несколько человеческих фигур, застывших и как будто смотревших на какое-то зрелище, которого он не видел.
Он направился к хлеву, еще не зная, что будет делать, когда окажется там. Если все они были вооружены, как Слейп, и разделяли его агрессивные намерения, то он шел навстречу собственной смерти. Эта мысль его не испугала. Любая возможность покинуть этот наглухо замкнутый мир была благоприятным исходом сегодняшнего вечера, гнетущего и бесконечного.
И там был Лью. После разговора с Ловерхол он какое-то время сам не мог понять, почему так заботился об этом мальчике. То обвинение в особой опеке — в нем была доля истины. Испытывал ли он, бывший полицейский, какое-то предосудительное влечение к Томми Лью? Хотел ли видеть его обнаженным перед собой? Не в этом ли состоял подтекст реплики, которую бросила ему Ловерхол? Как бы то ни было, даже сейчас, неуверенно продвигаясь в сторону огней, он мог думать только о глазах этого мальчика, огромных, умоляющих и глядящих в его душу.
Впереди появилось еще несколько людских фигур, вышедших из фермы. Они были хорошо различимы на фоне огней в хлеве. Неужели все было кончено? Он сделал большой крюк влево, чтобы не повстречаться с возвращавшимися зрителями. Они двигались бесшумно: не перешептывались, не смеялись. Все порознь шли, склонив головы, как собрание людей, покидающих кладбище после похорон. Было жутко видеть этих безбожных сорванцов такими торжественными и благоговейными.
Он добрался до куриной загородки, не столкнувшись ни с одним из них.
Перед хлевом все еще оставались пять или шесть человеческих силуэтов. Кирпичная стена была озарена пламенем многих дюжин свечей, обрамлявших ее с четырех сторон. Они отбрасывали густые красноватые блики на каменную кладку постройки и на лица тех, кто смотрел на ее подножие.
Среди них были Ловерхол и тот надзиратель, который в первый день стоял на коленях перед головой Лью. И еще двое или трое подростков, чьи фамилии он абсолютно не помнил.
Из хлева доносились хруст и шорох: свинья лениво возилась в соломе. Кто-то говорил, но Рэдмен не мог разобрать, кто именно. Какой-то детский голос, тонкий и музыкальный. Когда в этом голосе прозвучали повелительные интонации, надзиратель и один из мальчиков повернулись и ушли в темноту. Рэдмен подкрался немного ближе. Сейчас была дорога каждая минута. Скоро первая группа ребят должна была пересечь поле и вернуться в главное здание. Там они могли увидеть труп Слейпа и поднять тревогу. Нужно было поскорее найти Лью, если его еще можно было найти.
Ловерхол первой заметила его. Она оторвала взгляд от хлева и приветливо кивнула, ничуть не обеспокоенная его появлением. Точно его присутствие в этом месте было неудивительным и даже неизбежным, точно все дороги Тифердауна вели к этой куче соломы, разившей тяжелым смрадом экскрементов. Казалось, Ловерхол думала именно так. Он и сам был готов так думать.
— Ловерхол, — все еще не веря своим глазам, произнес он.
Она открыто и широко улыбнулась ему. Подросток, стоявший рядом с ней, поднял голову и тоже улыбнулся.
— Ты Хенесси? — спросил он, глядя на мальчика.
Тот засмеялся вместе с Ловерхол.
— Нет, — сказала она. — Нет, нет. Хенесси здесь.
Она указала на хлев.
Рэдмен приблизился к кирпичной стене.
— Где? — встретившись взглядом со спокойно лежавшей свиньей, спросил Рэдмен.
— Здесь, — ответил мальчик.
— Это свинья.
— Она съела его, — продолжая улыбаться, сказал подросток. — Она съела его, и он теперь говорит из нее.
Рэдмену захотелось смеяться. Басни о призраках, которые рассказывал Лью, звучали вполне приемлемо по сравнению с этим признанием. Оказывается, свинья была чревовещательницей.
— Хенесси повесился? Томми говорил правду?
Ловерхол кивнула.
— В хлеве?
И снова кивок.
Внезапно свинья предстала перед ним в новом виде. Недоверчиво оглядевшись, он вообразил ее обнюхивающей ноги Хенесси и терпеливо дожидающейся окончания предсмертных конвульсий: ноги неподвижно застывают, и у нее из пасти начинает капать слюна. Он увидел, как она рывками тащит к себе тело, облизывает, обгрызает — и пожирает без остатка. Нетрудно было понять, как у этих подростков возник их варварский культ: и сочиненные ими гимны, и поклонение свинье как божеству. Все эти свечи, торжественное молчание, намерение совершить человеческое жертвоприношение — все это свидетельствовало о порочности, но было не более странным, чем тысячи других религиозных обрядов. Он даже стал понимать апатию Лью, его неспособность бороться с силами, которые овладели им. «Мама, меня скормили свинье».
Не «мама, помоги, спаси меня». Просто: меня отдали свинье.
Все это он мог понять: они были еще детьми, многие из них — совершенно необразованные, склонные к предрассудкам и суевериям. Но это не объясняло поведения Ловерхол. Она снова смотрела в глубь хлева, и он только сейчас заметил, что ее волосы были распущены. Они падали на плечи плавными волнами, отсвечивавшими мягким медовым оттенком.
— По-моему, это всего лишь обыкновенная свинья, — сказал он.
— Она говорит его голосом, — спокойно произнесла она. — Его языком, если вам так больше нравится. Скоро вы услышите его. Моего дорогого мальчика.
Тут он понял.
— Вы и Хенесси?
— Не смотрите на меня так испуганно, — сказала она. — Ему было восемнадцать, волосы черные, как смоль. И он любил меня.
— Зачем он повесился?
— Чтобы жить всегда, — ответила она. — Чтобы никогда не стать взрослым и не умереть.
— Мы шесть дней не могли найти его, — подойдя сзади к Рэдмену, почти прошептал подросток. — И даже тогда она никого не подпускала к нему, потому что он принадлежал ей. Я хочу сказать — свинье, а не доктору. Знаете, Кевина все любили. — Его губы приблизились к уху Рэдмена. — Он был очень красивым.
— А где Лью?
Улыбка медленно сползла с лица Ловерхол.
— С Кевином, — сказал подросток. — Там, где он нужен Кевину.
Он указал в дверной проем. На соломе спиной к выходу лежало человеческое тело.
— Если он вам нужен, то отправляйтесь к нему, — сказал подросток, и в следующее мгновение его пальцы впились в горло Рэдмена.
Рэдмен попытался вырваться и в то же время ударил локтем в живот подростка. Тот охнул, разжал пальцы и скорчился где-то сзади, но его место уже заняла Ловерхол.
— Отправляйся к нему! — закричала она, вцепившись в волосы Рэдмена. — Отправляйся, если хочешь его! — Ее ногти расцарапали его нос и виски, едва не задев глаз.
— Пусти! А ну, пусти!
Он пробовал сбросить с себя женщину, но она висела на нем мертвой хваткой. Она визжала и мотала головой из стороны в сторону, изо всех сил стараясь прижать его к стене.
Все остальное произошло с ужасающей быстротой. Ее волосы коснулись горевшей свечи и вспыхнули, как промасленная пакля. Испустив душераздирающий вопль, она отпрянула и натолкнулась на невысокие ворота хлева. Те не выдержали веса ее тела и повалились внутрь. Рэдмен увидел, как объятая пламенем женщина упала на солому и огонь с готовностью рванулся вверх, сразу охватив развешанные на стенах связки хвороста.
И даже сейчас свинья была всего лишь свиньей. Никакого чуда не случилось: не было ни угроз, ни криков о помощи. Животное просто в панике завизжало, когда языки пламени лизнули его бока. В воздухе запахло паленой шерстью. Щетина загорелась, как подожженная сухая трава.
Ее голос был голосом свиньи, паника — паникой свиньи. Истерически визжа и хрюкая, она бросилась через тело.
Ловерхол, оттолкнулась от него копытами и выскочила в сломанные ворота.
Полыхавшая, как факел, носившаяся по полю и от боли шарахавшаяся во все стороны, она представляла собой поистине волшебное зрелище. Ее вопли продолжали слышаться даже тогда, когда сама она уже исчезла в темноте: тогда крик стал похожим на эхо, долго не затихающее в пустом и запертом помещении.
Рэдмен перешагнул через чадящий труп Ловерхол и вошел в хлев. Солома горела все ярче, пламя уже подбиралось к двери. К потолку поднимались клубы едкого дыма. Прищурив глаза и набрав в легкие воздуха, он нырнул во мглу.
Лью лежал у самого выхода, так же неподвижно, как и прежде, Рэдмен перевернул его на спину. Он был еще жив. И он был в сознании. Его лицо исказила гримаса ужаса, глаза грозили вылезти из орбит.
— Вставай, — сказал Рэдмен, наклонившись над мальчиком.
Тело Лью свело от судорог, и Размену с трудом удалось разнять его онемевшие руки. Всячески подбадривая мальчика, он поставил его на ноги только тогда, когда дым уже начал обволакивать помещение свиньи.
— Давай, давай. Все в порядке.
Рэдмен распрямился, и в этот момент что-то зашевелилось у него в волосах. Почувствовав у себя на щеках мелкий дождик из холодных и мокрых червей, он поднял глаза и увидел Хенесси — или то, что от него осталось, висевшее на верхних балках хлева. Его лицо было почерневшим и сморщенным, как сушеный гриб, черты были неразличимы. Тело было обглоданным до пояса, и из зловонных внутренностей сыпались черви, падавшие на голову и плечи Рэдмена.
Если бы не дым, смрад тела был бы невыносимым. Рэдмена стошнило, и рвотные спазмы придали ему силы. Он вывел Лью из-под тошнотворного дождя и вытолкнул за дверь.
Снаружи солома уже догорала, но даже мерцание свечей и тлевшего трупа, казавшееся ослепительным после темноты хлева, заставили его зажмуриться.
— Ну, давай, парень, — сказал он и перенес ребенка через огонь. Глаза мальчика, большие и неподвижные, светились лунатическим блеском. Они говорили об обреченности всех попыток вырваться из этого ада.
Взрослый и подросток прошли через ворота, обогнули тело Ловерхол и направились через поле в темноту, отделявшую их от главного здания.
Мальчик, казалось, с каждым шагом все больше оправлялся от недавнего оцепенения. Хлев, полыхавший позади, уже был дымящимся воспоминанием. Мгла, царившая впереди, была такой же непроницаемой, как и прежде.
Рэдмен старался не думать о свинье. Скорее всего, та была уже мертва.
Правда, продвигаясь вперед, они все время слышали какой-то гул под ногами, как будто что-то огромное неотступно следовало за ними, враждебное и неумолимо приближавшееся.
Он тянул Лью за руку. Он торопился миновать выжженную солнцем неровную площадку. Лью негромко стонал — еще не слова, но уже какой-то звук. Стон был хорошим признаком, и Рэдмен немного приободрился. До сих пор он беспокоился за рассудок мальчика.
До здания они добрались без происшествий. Коридоры были такими же пустыми, как и час назад. Вероятно, тело Слейпа еще не нашли. Иначе почему никого не было ни на крыльце, ни на лестнице? Наверное, подростки сразу разошлись по спальням и уснули, уставшие от всего, что пережили вечером.
Самое время найти телефон и вызвать полицию.
Держась за руки, взрослый и ребенок направились к кабинету директора. Лью снова замолчал, но выражение его лица уже не было таким безумным; казалось, он мог в любую минуту разразиться очистительным потоком слез. Он сопел, издавал горлом какие-то хриплые звуки.
Его рука сжала ладонь Рэдмена, а затем расслабилась.
Впереди вестибюль был погружен в темноту. Кто-то совсем недавно разбил лампочку. Патрон с осколками стеклянной колбы еще раскачивался на своем проводе, освещаемый из окна тусклым лучом света.
— Давай, давай. Здесь нам нечего бояться. Давай, мальчик.
Внезапно Лью наклонился к запястью Рэдмена и впился в него зубами. Этот трюк был проделан так быстро, что Рэдмен непроизвольно выпустил мальчика, и тот со всех ног бросился во мрак коридора, ведущего из вестибюля.
Ничего. Все равно он не смог бы далеко убежать. Рэдмен впервые порадовался тому, что у этого заведения были высокие стены с колючей проволокой над ними.
Он пересек темный вестибюль и подошел к комнате секретаря. Никакого движения. Тот, кто разбил лампочку, сохранял спокойствие и ничем не выдавал себя.
Телефон оказался разнесенным вдребезги. Не просто разбитым, а превращенным в груду пластмассовых и металлических обломков.
Рэдмен вернулся к кабинету директора. Там тоже был телефон, недосягаемый для вандалов.
Дверь, конечно же, была заперта, но Рэдмен и не ожидал ничего другого. Он локтем разбил матовое стекло над дверной ручкой и просунул руку внутрь. Ключа с той стороны не было.
Мысленно выругавшись, он попробовал вышибить дверь плечом. Добротное дерево поддалось не сразу. К тому времени, когда замок был выбит, у Рэдмена болело все тело, а на животе снова открылась рана. Наконец он ввалился в кабинет.
Его пол был устлан грязной соломой, смрад казался еще более невыносимым, чем в хлеву. Рядом со столом лежал наполовину выпотрошенный труп директора.
— Свинья, — сказал Рэдмен. — Свинья. Свинья.
И, продолжая повторять это слово, потянулся к телефону.
Раздался какой-то звук. Он обернулся и всем лицом встретил удар, от которого у него сломались переносица и скула. Комната сначала засверкала яркими вспышками света, а потом побелела.
В вестибюле уже не было темно, как прежде. Всюду горели свечи, десятками или даже сотнями расставленные под каждой стеной. Правда, он был контужен, и его глаза не могли ни на чем сосредоточиться. Поэтому вполне вероятно, что горела всего одна свеча, многократно размноженная его болезненными чувствами.
Он стоял посреди вестибюля и не понимал, как это ему удавалось, потому что ноги его не слушались, он их не ощущал под собой. Откуда-то издалека доносилось приглушенное бормотание людских голосов. Слова были неразличимы и скорее даже были не словами, а какими-то бессмысленными, нечленораздельными звуками.
Затем он услышал похрюкивание: утробное, астматическое похрюкивание свиньи, которая вскоре появилась перед ним, между плавающими языками пламени. Она больше не была ни лоснящейся, ни очаровательной. Ее бока были обуглены, глаза сморщены, а рыло неправдоподобно перекручено вокруг шеи. Она медленно заковыляла к нему, и так же медленно показалась человеческая фигура на ее спине. Это был, конечно же, Томми Лью — нагой и розовый, как один из ее детенышей. Ни его глаза, ни лицо не выражали ничего такого, что можно было бы назвать человеческими чувствами. Он правил свиньей, держа ее за уши. Хрюкающие звуки, которые слышал Рэдмен, доносились не из пасти животного, а из его рта. У него был голос свиньи.
Стараясь сохранять спокойствие, Рэдмен позвал его по имени. Не Лью, а Томми. Мальчик, казалось, не расслышал. Свинья и ее наездник уже немного приблизились, когда Рэдмен понял, почему до сих пор не упал ничком на пол. Вокруг его шеи была обмотана толстая веревка.
Не успел он о ней подумать, как петля затянулась и тело оказалось поднятым в воздух.
Он почувствовал не боль, а неописуемый ужас — им овладело нечто гораздо большее и худшее, чем боль, и оно поглотило его без остатка.
Свинья не спеша подошла к его раскачивающимся ногам. Мальчик слез с нее и встал на четвереньки. Рэдмен увидел гладкую золотистую кожу его спины. И еще он увидел узловатую веревку, обвязанную вокруг пояса и свисавшую между бледными ягодицами. Ее свободный конец был распущен, наподобие кисточки. Нет, не кисточки — свиного хвоста.
Свинья задрала рыло, хотя ее обгоревшие глаза не могли ничего видеть. Рэдмена немного утешала мысль о том, что она страдала сейчас и должна была страдать до самой смерти. Затем ее пасть открылась, и она заговорила. Он не совсем понял, как ей удавалось произносить человеческие слова, но, как бы то ни было, она произнесла их. Тонким детским голосом.
— Такова участь скотов, — сказала она. — Поедать и быть съеденными.
Затем свинья совсем по-человечески улыбнулась, и Рэдмен почувствовал первый приступ невыносимой боли (хотя до сих пор думал, что не ощущал себя), когда Лью впился зубами в его ступню и стал взбираться вверх по висевшему телу, постепенно лишая его плоти и жизни.
Диана провела пальцами по рыжеватой щетине, отросшей за день на подбородке Терри.
— Ты мне нравишься, — сказала она. — Тебе идет.
Ей все в нем нравилось, во всяком случае, так она заявляла.
Когда он целовал ее: «Ты мне нравишься».
Когда раздевал: «Ты мне нравишься». Когда стягивал с нее трусики: «Ты мне нравишься».
Она с таким неподдельным энтузиазмом повалилась перед ним на колени, что ему оставалось только смотреть за ее качающейся пепельноволосой головой и молить Бога, чтобы никого не угораздило зайти в гримерную. Как никак, она была замужней женщиной, хотя и актрисой. У него тоже была жена — пусть даже он сам не знал, где именно. Этот тет-а-тет мог послужить смачным поводом для шумихи в какой-нибудь из местных бульварных газетенок, а он хотел сохранить за собой репутацию серьезного театрального режиссера: никаких скандалов, никаких сплетен, только искусство.
Затем все мысли об амбициях растаяли на ее языке, вразнос игравшем его нервными окончаниями. У нее не было большого актерского таланта, но, Господь свидетель, эту свою роль она исполняла неподражаемо. Безукоризненная техника, безупречное чувство партнера; инстинкт или частые репетиции, но она знала, как подобрать верный ритм и привести все действие к благополучному финалу.
В кульминационный момент этого акта он почти хотел аплодировать.
Разумеется, весь состав актеров, занятых в постановке «Двенадцатой ночи», знал об их связи. Были нередки даже сальные комментарии, когда актриса и режиссер опаздывали на репетицию, когда она выглядела чересчур довольной, заставляя его краснеть. Он пробовал убедить ее в том, что женщина должна следить за выражением своего лица, но она была плохой притворщицей. Что могло показаться странным, учитывая ее профессию.
Но Ла Дюваль, как настойчиво просил называть ее Эдвард, не нуждалась в большом даре перевоплощения: она была знаменита. Что с того, что она декламировала Шекспира как если бы хотела отчеканить «Гайавату»: трам-та-та-там, трам-та-та-там? Что с того, что смутно разбиралась в психологии персонажей, не понимала их внутренней логики и не представляла, как адекватно передать сценический образ? Что с того, что не чувствовала поэзии так, как умела чувствовать наживу? Она была звездой, а это означало бизнес и ничего кроме бизнеса.
Без нее нельзя было обойтись: ее имя обещало деньги. Вот почему перед входом в Театр Элизиум красовалась афиша с трехдюймовыми буквами, напечатанными внизу:
ДИАНА ДЮВАЛЬ
ИСПОЛНИТЕЛЬНИЦА ГЛАВНОЙ РОЛИ В СПЕКТАКЛЕ «ДИТЯ ЛЮБВИ».
«Дитя любви». Вероятно, худшая из всех мыльных опер, когда-либо мелькавших да экранах телевизоров: каждый день по сорок пять минут напыщенных диалогов, бесконечных сцен прощания и слезоточивых встреч, в результате чего она в течение года завоевывала наивысшие рейтинги, а ее исполнители стали самыми крупными звездами на фальшивом телевизионном небосклоне. Ярчайшей из которых была Диана Дюваль.
Может быть, она не родилась для классических ролей, не зато она была кладом для театральной кассы. А в эпоху пустующих лож и партеров это было важнее всего.
Каллоуэй рассчитывал на то, что участие Дианы обеспечит его «Двенадцатой Ночи» по крайней мере коммерческий успех, который открыл бы ему кое-какие двери в Вест-Энде.
Кроме того, работа с такой энергичной актрисой, как миссис Д. Дюваль, имела свои преимущества.
Каллоуэй застегнул брюки и посмотрел на нее. В ответ она подарила ему очаровательную улыбку, одну из тех, что использовала в недавней сцене. Улыбка номер пять из репертуара Дианы ла Дюваль: что-то среднее между девственной и материнской.
Он в свою очередь удостоил ее взглядом из собственного бутафорского реквизита: выражением глубокой благодарности, которую с расстояния в пять ярдов можно было принять за неподдельную. Затем сверился с часами.
— Господи! Милая, мы опаздываем.
Она облизала губы. Неужели ей и в самом деле так нравился этот вкус?
— Может быть, мне сначала причесаться? — спросила она и, встав, погляделась в длинное зеркало над раковиной.
— Да.
— Как ты себя чувствуешь?
— Лучше невозможно, — ответил он и, поцеловав ее в плечо, вышел из комнаты.
По пути на сцену он заглянул в мужскую гримерную, чтобы привести в порядок одежду и ополоснуть холодной водой раскрасневшиеся щеки. Занятия сексом всегда сказывались на его кровообращении. Вытерев лицо, Каллоуэй критически посмотрел в зеркало. После тридцати шести лет игры в прятки с собственным возрастом ему предстояло отказаться от части своего прежнего амплуа. Едва ли он теперь мог претендовать на роль пылкого юноши. Под глазами были неоспоримые припухлости, которые не имели ничего общего с бессонницей, так же, как и морщины на лбу или вокруг рта. Увы, он уже давно не выглядел подающим надежды вундеркиндом, все тайны распутной жизни были написаны на его лице. Излишества в сексе, чрезмерное пристрастие к спиртному, стрессы от изнурительных поединков с судьбой и всегда упущенного одного главного шанса. Он с горечью подумал о том, как мог бы сейчас выглядеть, если бы довольствовался каким-нибудь менее притязательным репертуаром, гарантировавшим десяток-другой зрителей на каждый вечер сезона. Пожалуй, тогда его физиономия была бы гладкой, как попка младенца и как у большинства людей, работающих в периферийных театрах. Беззлобные, обреченные, несчастные кролики.
— Ну а ты рискуешь и платишь за это, — сказал он самому себе.
Он в последний раз взглянул на осунувшегося херувима в зеркале и, отметив, что, какими бы заметными ни были мешки под глазами, женщины все еще не могли сопротивляться ему, побрел испытывать все тяготы и горести третьего акта.
На сцене разгоралась какая-то жаркая дискуссия. Плотник — его звали Джейк — уже сколотил две ограды для сада Оливии. Их еще предстояло прикрыть листвой, но даже сейчас они, протянувшиеся из глубины сцены к циклораме, где предстояло нарисовать остальную часть пейзажа, выглядели вполне впечатляюще. Не какая-нибудь символическая бутафория. Сад как сад: зеленая трава, голубое небо. Как раз такой, каким публика хотела видеть Бирмингем. Терри в некотором смысле симпатизировал ее не изощренным вкусам.
— Терри, любовь моя.
Эдди Каннингхем взял его под локоть и повел к спорившим.
— В чем проблема?
— Терри, любовь моя, скажи, что ты не всерьез задумал эти чертовы (он выговорил не без изящества: ч-чертовы) ограды. Скажи дяде Эдди, что это не всерьез, пока я не грохнулся в обморок. (Он сделал широкий жест в сторону циклорамы.) Ведь ты же и сам видишь их? (Он сплюнул на пол.)
— В чем проблема? — снова спросил Терри.
— Проблема? В движении, любовь моя, в движении. Пожалуйста, подумай еще раз. Мы только что репетировали всю сцену, и я скакал через эти барьеры, как молодой горный козел. Я просто не успеваю обежать их вокруг. И послушай! Они загромождают весь задник, эти ч-чертовы ограды.
— Но без них нельзя, Эдди. Они нужны для иллюзии.
— Они мне мешают, Терри. Ты должен понять меня.
Он вызывающе посмотрел на остальных людей, находившихся на сцене: плотников, двух рабочих и трех актеров.
— От них слишком много неудобства.
— Эдди, мы можем немного раздвинуть их.
— Вот как?
Он сразу сник.
— По-моему, это самое простое решение.
— А как же сцена с крокетом?
— Вот ее мы можем сократить. Извини, мне нужно было подумать об этом заранее.
Эдди отвернулся.
— Пожалуйста, любовь моя, почаще обдумывай все заранее.
Послышалось приглушенное хихиканье. Терри пропустил его мимо ушей. Эдди был отчасти прав: он не отдавал никаких точных указаний о размерах этих проклятых оград.
— Извини, Эдди, извини. Та сцена все равно была слишком затянутой.
— Ты бы не сократил ее, если бы в ней играл не я, а кто-нибудь другой, — сказал Эдди.
Он бросил презрительный взгляд на появившуюся Диану и направился в гримерную. Уход разгневанного актера, передний план. Каллоуэй не пытался остановить его. Это не улучшило бы ситуации. Поэтому он только пробормотал «О, Господи!» и провел рукой по лицу. Таков был роковой недостаток его профессии: работать с актерами.
— Кто-нибудь сходит за ним? — сказал он немного погодя.
Молчание.
— Где Рьен?
Высунувшись из-за злополучной ограды, режиссер-постановщик огляделся и водрузил на нос очки.
— В чем дело?
— Рьен, милый, ты можешь отнести Эдди чашку кофе и вернуть его в лоно семьи?
Рьен состроил гримасу, которая означала: ты обидел его, тебе и идти. Однако Каллоуэй уже имел некоторый опыт укрощения его строптивости: тут не требовалось большого мастерства. Он не переставал в упор смотреть на Рьена, вызывая его на возражения, до тех пор, пока противник не опустил глаза и не кивнул — хотя и с еще более недовольным видом, чем прежде.
— Ладно, — угрюмо сказал он.
— Хороший мальчик.
Рьен бросил на него укоризненный взгляд и исчез, отправившись в погоню за Эдди Каннингхемом.
— Как всегда. Ни одного шоу без грома и молнии, — проговорил Каллоуэй, стараясь немного разрядить напряженную атмосферу.
Кто-то хмыкнул. Небольшой полукруг зрителей начал таять. Шоу было окончено.
— О'кей, — окликом остановил их Каллоуэй. — Теперь все за работу. Повторяем ту же самую сцену. Диана, ты готова?
— Да.
— Хорошо. Приступаем.
Чтобы собраться с мыслями, он отвернулся от сада Оливии и выжидательно застывших актеров. Лампы горели только над сценой, в зале было темно. Там зияла черная пустота, ряд за рядом углублявшаяся и жадно требовавшая все новых подачек, уже и так пресыщенная развлечениями. Да, в его жизни случались дни, когда удовольствие какого-нибудь бухгалтера казалось ее единственным и благополучнейшим завершением, если перефразировать Принца Датского.
В амфитеатре Элизиума что-то зашевелилось. Каллоуэй отвлекся от своих мыслей и, сощурившись, вгляделся во мрак. Не Эдди ли нашел убежище на заднем ряду? Нет, конечно нет. Хотя бы потому, что не успел забраться туда.
— Эдди? — козырьком приставив ладонь ко лбу, на всякий случай позвал Каллоуэй. — Это ты?
Он никак не мог разглядеть двигавшейся фигуры. Нет, не фигуры — фигур. Двух человек, медленно пробиравшихся к выходу из зрительного зала.
— Это не Эдди, нет? — спросил Каллоуэй, обернувшись к бутафорскому саду.
— Нет, — ответил кто-то.
Говорил сам Эдди. Он стоял за циклорамой, облокотившись на ограду и держа в губах незажженную сигарету.
— Эдди…
— Ладно, все в порядке, — добродушно произнес актер. — Не унижайся. Не выношу, когда симпатичные мужчины унижаются.
— Может быть, мы куда-нибудь впихнем эту сцену с крокетом.
Эдди зажег сигарету и, затянувшись, покачал головой.
— Ни к чему.
— Правда?..
— Все равно у меня не слишком хорошо получалось.
Скрипнула, а затем хлопнула центральная дверь. Каллоуэй даже не обернулся. Кем бы ни были недавние посетители, они ушли.
— Сегодня кто-то заходил в театр.
Хаммерсмит оторвался от листа бумаги с двумя колонками цифр и поднял голову.
— Да?
Движение взметнувшейся челки было подхвачено его густыми, жесткими бровями. В деланном изумлении они взлетели высоко над крошечными глазками Хаммерсмита. Желтыми от никотина пальцами он потеребил нижнюю губу.
— Кто же это был?
Не оставляя в покое свою пухлую губу, он задумчиво вгляделся в посетителя, на лице мелькнуло пренебрежительное выражение.
— Это какая-то проблема?
— Я просто хочу знать, кто подглядывал за репетицией, вот и все. Полагаю, у меня есть полное право на подобное любопытство.
— Полное право, — повторил Хаммерсмит и недовольно кивнул.
— Я слышал, сюда собирались зайти из Национального театра, — сказал Каллоуэй. — Так говорил мой коммерческий агент. Я только не хочу, чтобы к нам приходили без моего ведома. Особенно если это важные посетители.
Хаммерсмит уже снова изучал колонки цифр. В его голосе прозвучали усталость и досада.
— Терри, если кто-нибудь с Южного Берега придет взглянуть на твое творение, то, обещаю, ты первым узнаешь об этом. Ты удовлетворен?
Интонации были нестерпимо грубыми. Они означали: катись отсюда, мальчик, и не мешай занятым людям. Каллоуэй ощутил острое желание ударить его.
— Я не хочу, чтобы подглядывали за моей работой. Слышишь, Хаммерсмит? И я хочу знать, кто сегодня был в театре!
Менеджер тяжело вздохнул.
— Поверь мне, Терри, — сказал он. — Я и сам не знаю. Полагаю, тебе нужно спросить у Телльюлы. Сегодня она дежурила у входа в театр. Если кто-нибудь заходил, то она не могла не заметить его.
Он еще раз вздохнул.
— Ну, все в порядке? Да, Терри?
Каллоуэй вышел, оставив вопрос без ответа. Он не доверял Хаммерсмиту. Этому человеку не было абсолютно никакого дела до театра, о чем он сам не переставал упоминать; если с ним говорили не о деньгах, то он напускал на себя такой усталый вид, точно эстетические тонкости были ниже его достоинства. И еще у него было слово, которым он объединял как всех актеров, так и режиссеров: «бабочки». Беззаботные однодневки. В мире Хаммерсмита вечными были только деньги, и Элизиум стоял на его земле: находился в собственности, правильно распорядившись которой, умный хозяин мог получать солидный доход.
Каллоуэй не сомневался в том, что Хаммерсмит продал бы театр завтра же, если бы смог приделать к нему колеса. Такому небольшому и растущему пригороду, как Реддитч, требовались не театры, а конторы, офисы, супермаркеты, склады: ему была нужна современная индустрия. А для этой новой индустрии нужны были земельные участки. Никакое искусство не могло выжить в такой прагматической обстановке.
Телльюлы не было ни в фойе, ни в подсобных помещениях.
Раздраженный грубостью Хаммерсмита и исчезновением Телльюлы, Каллоуэй вернулся в зрительный зал, чтобы забрать пиджак и пойти чего-нибудь выпить. Репетиция закончилась, актеры давно ушли. С последнего ряда партера две одинокие ограды выглядели жалкими и маленькими. Может быть, их не помешало бы увеличить на несколько дюймов. Он записал на обороте какого-то счета, который нашел в кармане: «ограды больше?»
Услышав звуки чьих-то шагов, он поднял голову и увидел человеческую фигуру, появившуюся на сцене. Плавная походка, задний план, как раз посередине, между декорациями. Каллоуэй не узнал этого мужчину.
— Мистер Каллоуэй? Мистер Теренс Каллоуэй?
— Да.
Незнакомец подошел к краю сцены, где в прежние времена были бы огни рампы, и вгляделся в темноту зала.
— Примите мои извинения, если отвлек вас от ваших мыслей.
— Ничего страшного.
— Я хотел бы поговорить.
— Со мной?
— Если не возражаете.
Каллоуэй прошел через партер и оценивающе оглядел посетителя.
Он с головы до пят был одет в серое. Серый костюм с начесом, серые ботинки, серый галстук. Самодовольный щеголь, в первую минуту подумал Каллоуэй. И почему-то решил, что гость был знаком с искусством производить впечатление на других людей. Широкополая шляпа затеняла черты его лица.
— Позвольте представиться.
Ясный, хорошо поставленный голос. Идеальный для того, чтобы звучать за кадром в какой-нибудь рекламе — например, туалетного мыла. После дурных манер Хаммерсмита этот голос определенно не резал слуха.
— Моя фамилия Литчфилд. Но я не ожидаю, что это много значит для человека в таком нежном возрасте, как ваш.
«Нежный возраст: ну-ну. А может быть, в нем еще осталось что-то от внешности вундеркинда?»
— Вы критик? — осведомился Каллоуэй.
Под шляпой наметилась явно ироническая улыбка.
— Именем Иисуса, нет, — ответил Литчфилд.
— Извиняюсь, но в таком случае я в затруднительном положении.
— Не стоит извиняться.
— Это вы были сегодня в зале?
Последний вопрос Литчфилд проигнорировал.
— Я понимаю, вы занятый человек, мистер Каллоуэй, и не хочу отнимать у вас много времени. Театр — мое ремесло, как и ваше. Думаю, мы станем союзниками, хотя и не встречались до сих пор.
Вот оно что. Великое братство служителей Мельпомены. Каллоуэй чуть не сплюнул с досады. Слишком много он повидал так называемых союзников, которые при первом удобном случае старались толкнуть его в спину, — драматургов, назойливости которых он в свою очередь не выносил, актеров, которых изводил небрежными насмешками и колкостями. К черту братство, это была грызня голодных псов, как и в любой другой области людских профессий.
— Я питаю, — продолжил Литчфилд, — непреходящий интерес к Элизиуму.
Он довольно странно выделил слово «непреходящий». Оно прозвучало с каким-то похоронным оттенком. Непреходящий со мной.
— Вот как?
— Да, я провел немало счастливых часов в этом театре в течение многих лет. И искренне сожалею о том, что должен был прийти к вам с горькой вестью.
— С какой вестью?
— Мистер Каллоуэй, я вынужден сообщить вам, что ваша «Двенадцатая ночь» будет последней постановкой, которую увидит Элизиум.
Несмотря на то, что это сообщение не было неожиданным, оно тем не менее было болезненным. Выражение лица Каллоуэя не укрылось от внимания его гостя.
— Ах… так вы не знали. Не ожидал. Насколько понимаю, здесь предпочитают держать артистов в неведении? Служители Аполлона никогда не отказывают себе в подобном удовольствии. Месть уязвленного бухгалтера.
— Хаммерсмит, — пробормотал Каллоуэй.
— Хаммерсмит.
— Ублюдок.
— Его клану нельзя доверять. Вижу, вам не нужно говорить об этом.
— Вы думаете, театр будет закрыт?
— Увы, не сомневаюсь. Если бы он мог, то закрыл бы Элизиум завтра же.
— Но почему? Я поставил Стоппарда, Теннеси Уильямса — их всегда играют в хороших театрах. Зачем же закрывать? Какой смысл?
— Боюсь, исключительно финансовый. Если бы вы, подобно Хаммерсмиту, мыслили цифрами, то это было бы для вас вопросом элементарной арифметики. Элизиум стареет. Мы все стареем. Мы вымираем. Нам всем предстоит одна и та же участь: закрыть дверь с той стороны и уйти.
«Уйти» — в его голосе появились мелодраматические оттенки. Он как будто собирался перейти на шепот.
— Откуда у вас такие сведения?
— Я много лет был всей душой предан этому театру и, расставшись с ним, стал — как бы это сказать? — чаще прикладывать ухо к земле. Увы, в наши времена уже трудно возродить успех, который видела эта сцена…
Он ненадолго замолк. Как казалось, задумался о чем-то. Затем вернулся к прежнему деловому тону:
— Этот театр близок к своей кончине, мистер Каллоуэй. Вы будете присутствовать на ритуале его погребения. Вы ни в чем не виноваты, но я чувствую… что должен был предупредить вас.
— Благодарю. Постараюсь оценить. Скажите, вы ведь были актером, да?
— Почему вы так подумали?
— Ваш голос.
— Отчасти риторический, я знаю. И боюсь, с ним ничего не поделать. Даже если им попросить чашку кофе, то он звучит как голос короля Лира во время бури.
Он виновато улыбнулся. Каллоуэй начинал испытывать теплые чувства к этому парню. Может быть, он выглядел несколько архаично, даже немного абсурдно, но в его натуре была какая-то аристократическая скромность, которая понравилась Каллоуэю. Литчфилд не превозносил своей любви к театру, как большинство людей его профессии, и не призывал громы и молнии на головы тех, кто работал, например, в кинематографе.
— Признаться, я немного утратил свою былую форму, — добавил Литчфилд. — Но, с другой стороны, я уже давно не нуждаюсь в ней. Вот моя жена-Жена? Каллоуэй даже не подозревал, что у Литчфилда были гетеросексуальные склонности.
— Моя жена Констанция играла здесь довольно часто, и — могу сказать — с большим успехом. До войны, разумеется.
— Жаль, если театр закроют.
— Конечно. Но я боюсь, в последнем акте этой драмы никаких чудес не предвидится. Через шесть недель от Элизиума не останется даже камня на камне. Я только хочу, чтобы вы знали: за закрытием театра следят не одни лишь алчные и корыстолюбивые. Вы можете считать нас своими ангелами-хранителями. Мы желаем вам добра, Теренс, мы все желаем вам добра.
Это было сказано искренне и просто. Каллоуэя тронуло сочувствие его гостя. И стало немного совестно за свои честолюбивые амбиции. Литчфилд продолжил:
— Мы желаем, чтобы этот театр достойно закончил свои дни и принял добрую смерть.
— Какой позор…
— Сожалеть уже поздно. Мы совершили непростительную ошибку, когда предпочли Диониса Аполлону.
— Что?
— Продались бухгалтерам. Легитимности. Таким, как Хаммерсмит, чья душа, если она вообще есть, не превышает размеров моего ногтя, а цветом походит на серую вошь. Мы поддались малодушию и не послушались своего внутреннего голоса. Голоса, который служил поэзии и звучал под звездами.
Каллоуэй не совсем понял аллюзии своего гостя, но уловил основной смысл его высказываний и вновь почувствовал симпатию к Литчфилду.
Внезапно в торжественную атмосферу их разговора ворвался голос Дианы, раздавшийся из-за кулис:
— Терри? Это ты?
Чары были рассеяны: Каллоуэй даже не замечал, какое почти гипнотическое воздействие производило на него присутствие Литчфилда. Точно какие-то знакомые руки бережно укачивали его. Теперь Литчфилд отступил от края сцены и заговорщически зашептал.
— Одно последнее слово, Теренс.
— Да?
— Ваша Виола. Если разрешите высказать мое мнение, ей не хватает многих качеств, необходимых для ее роли.
Каллоуэй промолчал.
— Я знаю, — продолжил Литчфилд. — Личные чувства иногда мешают смотреть правде в глаза…
— Нет, — прервал его Каллоуэй, — вы правы. Но она пользуется популярностью.
— У нее медвежья ухватка, Теренс…
Широкая ухмылка расползлась под полями шляпы и повисла в ее тени, как улыбка Чеширского Кота.
— Я пошутил, — тихо засмеялся Литчфилд. — Медведи могут быть очаровательными.
— Терри! Вот ты где!
Диана появилась с левой стороны сцены, как всегда одетая с пышной безвкусностью. В воздухе запахло конфронтацией. Однако Литчфилд уже удалялся в бутафорскую перспективу двух оград за циклорамой.
— Зашел за пиджаком, — объявил Терри.
— С кем ты разговариваешь?
Литчфилд исчез — так же спокойно и бесшумно, как и появился.
Диана даже не видела, как он ушел.
— Всего лишь с ангелом, дорогая, — сказал Каллоуэй.
Генеральная репетиция была плоха, но не так, как предвидел Каллоуэй. Она была неизмеримо хуже. Реплики оказались наполовину забытыми, выходы перепутанными, все комические эпизоды выглядели надуманными и ходульными, игра была то вялой, то тяжеловесной. Казалось, что новая «Двенадцатая ночь» будет длиться не меньше года. В середине третьего акта Каллоуэй взглянул на часы и подумал о том, что не урезанная ни в одном месте постановка «Макбета» (с антрактами) к этому времени уже закончилась бы.
Он сидел в партере, обхватив ладонями низко опущенную голову, и с тоской думал о том, что же ему еще сделать, чтобы придать своему творению хоть сколько-нибудь приемлемый вид. Не первый раз во время работы над этой постановкой он чувствовал свое бессилие перед проблемами с составом исполнителей. Реплики и монологи можно было выучить, мизансцены отрепетировать, выходы повторять до тех пор, пока они не врежутся в память. Но плохой актер есть плохой актер. Он мог бы до Судного дня налаживать неудававшуюся игру, но не сумел бы ничего поделать с медвежьим слухом Дианы Дюваль.
Она проявляла поистине акробатическое мастерство, избегая всякого намека на внутренний смысл своей роли, уклоняясь от каждой возможности расшевелить зрительный зал и игнорируя все нюансы, заложенные в характере ее персонажа. Она была героически непреклонна в противостоянии любым попыткам Каллоуэя создать на сцене цельный и живой образ. Ее Виола была призраком мыльной оперы, еще менее одушевленным и более плоским, чем бутафорские ограды в саду Оливии.
Критики должны были растерзать ее.
Хуже того, она должна была разочаровать Литчфилда. К своему удивлению, Каллоуэй не мог забыть его старомодной риторики. Он даже признавался себе в том, что было бы стыдно подвести Литчфилда, ожидавшего увидеть в его «Двенадцатой ночи» лебединую песню своего любимого Элизиума. Это ему казалось почти неблагодарностью.
О тяжелом бремени режиссера он знал задолго до того, как стал серьезно изучать свое ремесло. Его первый наставник из Актерского Центра (которого все называли Наш Возлюбленный Учитель) с самого начала говорил ему:
— На земле нет более одинокого существа, чем режиссер. Он знает все достоинства и недостатки своего творения — или должен знать, если хоть чего-нибудь стоит. Но он должен хранить эту информацию при себе и никогда не переставать улыбаться.
В то время это не казалось невыполнимым.
— Твоя главная задача состоит не в том, чтобы добиться успеха, — говорил Возлюбленный Учитель, — а в том, чтобы научиться не падать в грязь лицом.
Дельный совет, как выяснилось позже. Каллоуэй часто вспоминал своего гуру, поблескивавшего очками и улыбавшегося жестокой, циничной улыбкой. Ни один человек на земле не любил театр с такой страстью, с какой любил его Возлюбленный Учитель, и никто не ставил его претензии так низко, как он.
Был уже почти час ночи, когда они покончили с этой злосчастной репетицией и, расстроенные неудачей, стали расходиться по домам. Каллоуэй не хотел проводить этот вечер в компании: его не прельщала перспектива долгих возлияний, излияний в любви к искусству и массажа собственного или чужого эго. Его мрачной подавленности не рассеяли бы ни женщины, ни вино, ни что-либо другое. Он старался не смотреть на Диану и избегал ее взглядов. Все его едкие замечания, выговоренные ей в присутствии трупы, пропали даром. Она играла хуже и хуже.
В фойе он встретил Телльюлу; несмотря на время, довольно позднее для пожилой леди, она стояла и задумчиво смотрела в окно.
— Вы запрете двери? — спросил он, скорее из необходимости что-нибудь сказать, чем из любопытства.
— Я всегда запираю их на ночь, — ответила она.
Ей было далеко за семьдесят: возраст, едва ли располагающий к перемене образа жизни, А вопрос о ее увольнении был уже чисто академическим — разве нет? Каллоуэй боялся подумать о том, как она воспримет закрытие театра. Ее слабое сердце могло не выдержать этого известия. Разве Хаммерсмит не говорил ему, что Телльюла здесь работала еще, когда была пятнадцатилетней девочкой?
— Ну, спокойной ночи, Телльюла.
Она, как всегда, чуть заметно кивнула. Затем взяла Каллоуэя за руку.
— Да?
— Мистер Литчфилд… — начала она.
— Что мистер Литчфилд?
— Ему не понравилась репетиция.
— Он был здесь вечером?
— О да, — ответила она таким тоном, словно только слабоумный мог подумать иначе. — Конечно, он был здесь.
— Я его не видел.
— Ну… это все равно. Ему не понравилась репетиция.
Каллоуэй постарался сдержаться и не вспылить.
— Ничего не поделаешь.
— Он очень близко к сердцу принимает вашу постановку.
— Я это понял, — сказал Каллоуэй, избегая укоризненного взгляда Телльюлы. Он и без ее помощи знал, что эта ночь будет для него бессонной.
Он высвободил руку и пошел к двери. Телльюла не пыталась остановить его. Она только сказала:
— Вам нужно было повидаться с Констанцией.
Констанция? Где он мог слышать это имя? Ну конечно, жена Литчфилда.
— Она была прелестной Виолой.
Нет, он слишком устал, чтобы выражать соболезнования из-за смерти той актрисы — ведь она же умерла, не так ли? Разве Литчфилд не сказал, что она умерла?
— Прелестной, — повторила Телльюла.
— Спокойной ночи, Телльюла. Завтра увидимся.
Старая карга не ответила. Что ж, если она обиделась на его бесцеремонность, то это ее дело. Он оставил ее наедине со своими жалобами и вышел на улицу.
Была холодная ноябрьская ночь. Воздух не освежал:
пахло недавно уложенным асфальтом, дул пронизывающий, колючий ветер. Каллоуэй поднял воротник пиджака и нырнул в темноту.
Телльюла устало побрела в партер театра, где прошла вся ее жизнь. Его стены были такими же ветхими и обреченными, как она сама. В этом не было ничего неестественного: судьбы зданий и людей мало чем отличаются друг от друга. Но Элизиум должен был умереть, как и жил, достойно и славно.
Она благоговейно отдернула красную штору, закрывавшую портреты в коридоре. Берримор, Ирвинг — великие имена, великие актеры. Пожалуй, немного потускневшие краски, но в памяти такие лица никогда не увядают. На самом почетном месте, в последнем в ряду за шторой висел портрет Констанции Литчфилд. Прекрасные, незабвенно прекрасные черты: неповторимое анатомическое чудо.
Конечно, она была слишком молода для Литчфилда, и это стало частью их трагедии. Ее супруг, который был вдвое старше ее, мог дать своей непревзойденной красавице все, что она желала: славу, деньги, высокое положение в обществе. Все, кроме того, что ей больше всего требовалось: самой жизни.
Она умерла, когда ей еще не исполнилось и двадцати лет, — рак груди. Кончина была такой внезапной, что в нее до сих пор было трудно поверить.
Вспоминая об этом утерянном таланте, Телльюла почувствовала, как у нее на глаза стали наворачиваться слезы. Так много ролей могла бы оживить Констанция, если бы только сама не ушла из жизни. Клеопатра, Гедда, Розалина, Электа…
Увы, ничему этому не суждено было сбыться. Она исчезла во мраке, угасла, как свеча, опрокинутая порывом ветра, и после нее в жизни не было ни радости, ни света, ни тепла. С тех пор дни стали такими тоскливыми, что иногда под вечер хотелось заснуть и больше никогда не просыпаться.
Теперь она уже плакала, прижимая ладони к сморщенным глазам. И — о, Боже! — кто-то подошел к ней сзади, может быть, мистер Каллоуэй вернулся за чем-нибудь, а она стояла здесь, жалкая, и не могла вытереть слезы, которые текли и текли по щекам, как у какой-нибудь старой глупой женщины — ведь именно старой и глупой женщиной он считал ее. Молодой и сильный, что он знал о тоске по ушедшим годам, о горечи невосполнимых утрат? Когда-нибудь он испытает это. Нет, не когда-нибудь — скорее, чем думает.
— Телли, — сказал кто-то.
Она знала, кто это был. Ричард Уалден Литчфилд. Она обернулась и увидела его стоявшим в шести футах от нее, такого же подтянутого и стройного, как и раньше. Он был на двадцать лет старше ее, но возраст, казалось, совсем не изменил его. Ей стало стыдно за свои слезы.
— Телли, — мягко сказал он. — Я знаю, уже довольно поздно, но, по-моему, ты хочешь сказать: «здравствуйте».
— Здравствуйте!
Пелена слез медленно спала, и она увидела спутницу Литчфилда, уважительно державшуюся в двух шагах позади него. Та выступила из его тени, и Телльюла не могла не узнать ее неповторимо прекрасных черт. Время оборвалось, остатки смысла покинули этот мир. И внезапно из творившегося вокруг хаоса блеснул маленький лучик надежды, предназначавшийся для Телльюлы: внезапно она перестала чувствовать себя такой старой и обреченной, как прежде. Ибо почему же она не должна была доверять собственным глазам?
Перед ней стояла Констанция, по-прежнему блистательная и юная. Она приветливо улыбалась Телльюле.
Дорогая мертвая Констанция!
Репетиция была назначена на девять тридцать следующего утра. Диана, как обычно, опоздала на полчаса. Выглядела она так, будто не спала всю ночь.
— Простите, я задержалась, — бросила она, безжалостно коверкая открытые гласные.
Каллоуэй не чувствовал в себе желания броситься перед ней на колени.
— У нас завтра премьера, — процедил он, — а мы только и делаем, что дожидаемся тебя.
— Неужели? — спросила она, польщенная, но старавшаяся казаться удивленной и огорченной. Даже это ей не удавалось.
— О'кей, начинаем с первой сцены, — вздохнув, объявил Каллоуэй. — Пожалуйста, все возьмите тексты и ручки. Я сделал сокращения в нескольких диалогах и хочу, чтобы мы к обеду отрепетировали их. Рьен, ты подготовил свой экземпляр?
Рьен сверился с бумагами и, как следовало предполагать, смущенно извинившись, отрицательно замотал головой.
— Ладно, все равно приступаем. Предупреждаю, сегодня нам предстоит напряженная работа. Вчерашняя репетиция была крайне неудачной, нам нужно многое исправить. Заранее прошу прощения, если буду не слишком вежливым.
Он пытался сдерживать себя. Они тоже. И все-таки не было конца взаимным упрекам, спорам, обидам, даже оскорблениям. Каллоуэй с большим удовольствием согласился бы висеть вниз головой на трапеции, чем руководить четырнадцатью уставшими людьми, две третьих из которых не понимали, что от них хотят, а остальные были попросту неспособны выполнить требуемое. У Каллоуэя сдавали нервы.
Хуже всего было то, что у него все время было такое чувство, будто за ним наблюдают, хотя зрительный зал был абсолютно пуст. Он подумал, что Литчфилд мог смотреть за репетицией сквозь какую-нибудь потайную щелку, но затем посчитал эту мысль первым признаком развивающейся паранойи.
Наконец обед.
Каллоуэй знал, где найти Диану, и был готов к предстоящей сцене. Обвинения, слезы, уверения в любви, снова слезы, примирение. Шаблонный вариант.
Он постучал в дверь ее гримерной.
— Кто там?
Плакала она или говорила, не отнимая ото рта стакана с чем-нибудь тонизирующим?
— Я.
— Что тебе?
— Могу я войти?
— Войди.
Она держала в одной руке бутылку водки (хорошей водки), а в другой стакан. Слез еще не было.
— От меня нет никакого толка, да? — сказала она, как только он закрыл за собой дверь. Ее глаза умоляли его, чтобы он что-нибудь возразил.
— Ну, не будь такой глупенькой, — уклончиво проговорил он.
— Никогда не понимала Шекспира, — надулась она, как если бы в этом была вина великого барда. — Все эти слова, о которые можно сломать язык.
Буря приближалась и вскоре должна была разразиться.
— Не волнуйся, все идет правильно, — солгал он, обняв ее одной рукой. — Тебе просто нужно немного времени.
Ее лицо помрачнело.
— Завтра премьера, — медленно произнесла она. Этому замечанию трудно было что-нибудь противопоставить.
— Меня разорвут на части, да?
Он хотел ответить отрицательно, но у него не повернулся язык.
— Да. Если только…
— И я больше никогда не получу работы, да? Мне говорил Гарри, этот безмозглый недоделанный еврей: «Прекрасно для твоей репутации», — сказал он. Мне не помешает хорошая затрещина, он так сказал. Ему-то что? Получит свои проклятые десять процентов и оставит меня с ребенком. Выходит, я одна буду выглядеть такой круглой дурой, да?
При мысли о том, что она будет выглядеть круглой дурой, грянула буря. На этот раз не какой-нибудь легкий дождик — настоящий ураган, скоро перешедший в безутешные рыдания. Он делал все, что мог, но успокоить ее было трудно. Она плакала так горько и обильно, что его слова просто тонули в ее слезах. Поэтому он нежно поцеловал ее, как поступил бы любой приличный режиссер, и — чудо из чудес! — его уловка как будто удалась. Тогда он проявил немного большую активность, чем прежде: его руки задержались на ее груди, скользнули под блузку, нащупали соски, зажали между большими и указательными пальцами.
Это сработало безупречно. В грозовых тучах забрезжили первые лучи солнца: она вздохнула, расстегнула ремень на его брюках и позволила высушить последние капли недавнего дождя. Его пальцы нашарили кружевную тесемку ее трусиков и с достаточной настойчивостью стали проникать дальше. Упала бутылка водки, опрокинутая ее неосторожным движением, и залила разбросанные по столу бумаги, они даже не услышали стука стекла о дерево.
Затем отворилась проклятая незапертая дверь, и дуновение сквозняка сразу остудило их пыл.
Каллоуэй уже почти обернулся, но вовремя сообразил, какое зрелище представлял бы собой, и вместо этого уставился в зеркало, висевшее за спиной Дианы. Оттуда на него смотрело невозмутимое лицо Литчфилда.
— Простите, что не постучал.
В его ровном голосе не было ни доли замешательства. Каллоуэй поспешно натянул брюки, застегнул ремень и обернулся, мысленно проклиная свои горящие щеки.
— Да… это было бы вежливо, — выдавил он из себя.
— Еще раз примите мои извинения. Я хотел переговорить, — он перевел взгляд на Диану, — с вашей кинозвездой.
Каллоуэй почти физически ощутил, как что-то возликовало в душе Дианы. Его охватило недоумение: неужели Литчфилд отказался от своего прежнего мнения о ней? Неужели он пришел сюда как пристыженный поклонник, готовый припасть к ногам величайшей актрисы?
— Я был бы очень благодарен, если бы мне позволили поговорить с леди, — продолжил тот вкрадчивым голосом.
— Видите ли, мы…
— Разумеется, — перебила Диана. — Но только через пару секунд, хорошо?
Она мгновенно овладела ситуацией. Слезы были забыты.
— Я подожду в коридоре, — сказал Литчфилд, покидая гримерную.
За ним еще не закрылась дверь, а Диана уже стояла перед зеркалом и вытирала черные подтеки туши под глазами.
— Приятно иметь хоть одного доброжелателя, — проворковала она. — Ты не знаешь, кто он?
— Его зовут Литчфилд, — сказал Каллоуэй. — Он очень переживает за этот театр.
— Может быть, он хочет предложить мне что-нибудь?
— Сомневаюсь.
— Ох, не будь таким занудой, Теренс, — недовольно проворчала она. — Тебе просто не нравится, когда на меня обращают внимание. Разве нет?
— Извини, каюсь.
Она придирчиво осмотрела себя.
— Как я выгляжу? — спросила она.
— Превосходно.
— Прости за недавнее.
— Недавнее?
— Ты знаешь, за что.
— Ах… да, конечно.
— Увидимся внизу, ладно?
Его бесцеремонно выставляли за дверь. Присутствие любовника и советчика уже не требовалось.
— В коридоре было прохладно. Литчфилд терпеливо дожидался, прислонившись к стене. Свет здесь был довольно ярким, и он стоял ближе, чем в предыдущий вечер. Каллоуэй все еще не мог полностью разглядеть лицо под широкополой шляпой. Но что-то в его чертах — какая странная мысль! — показалось ему искусственным, не настоящим. Была какая-то нескоординированность в движениях мышц, когда тот говорил.
— Она еще не совсем готова, — сказал Каллоуэй.
— Замечательная женщина, — промурлыкал Литчфилд.
— Да.
— Я не виню вас…
— М-м.
— Но все-таки она не актриса.
— Литчфилд, вы ведь не собираетесь мешать мне? Я вам этого не позволю.
— Можете расстаться со своими опасениями.
Явное удовольствие, которое Литчфилд получал от его замешательства, сделало Каллоуэя менее почтительным к своему собеседнику, чем прежде.
— Если вы ее хоть немного расстроите…
— У нас общие интересы, Теренс. Я не хочу ничего, кроме удачи для вашей постановки, поверьте мне. Неужели вы думаете, что в сложившейся ситуации я рискнул бы чем-нибудь встревожить вашу Первую леди? Я буду кроток, как козочка, Теренс.
— Во всяком случае, — последовал откровенный ответ, — вы не похожи на козочку.
Улыбка, скользнувшая по губам Литчфилда, была скорее условностью, чем проявлением каких-либо чувств.
Спускаясь по лестнице, Каллоуэй крепко сжимал зубы и никак не мог объяснить себе причину своего беспокойства.
Диана отошла от зеркала, готовая сыграть свою роль.
— Можете войти, мистер Литчфилд, — объявила она.
Тот появился в дверях прежде, чем она успела договорить.
— Миссис Дюваль, — почтительно поклонившись, сказал он (она улыбнулась: какие старомодные любезности), — вы не простите мою недавнюю неучтивость?
Она взглянула на него коровьими глазами: мужчины всегда таяли от ее взгляда.
— Мистер Каллоуэй… — начала она.
— Очень настойчивый молодой человек, полагаю.
— Да.
— Надеюсь, он не слишком докучает своей Первой леди?
Диана немного нахмурилась, на переносице проступила едва заметная зигзагообразная складка.
— Боюсь, да.
— Профессионалу это непозволительно, — сказал Литчфилд. — Но, прошу простить меня, его пылкость вполне объяснима.
Она придвинулась к лампе возле зеркала, зная, что яркий свет особенно выгоден для ее черных волос.
— Ну, мистер Литчфилд, что я могу сделать для вас?
— Честно говоря, у меня очень деликатное дело, — сказал Литчфилд. — Горько признать, но — как бы получше выразиться? — ваш талант не совсем идеально соответствует характеру этой постановки. В вашем стиле игры не хватает нужной тонкости.
Последовало напряженное молчание, в продолжение которого Диана сопела носом и обдумывала значение только что сказанных слов. Затем она двинулась к двери. Ей не понравилось то, как началась эта сцена. Она ожидала поклонника, а вместо него получила критика.
— Уходите, — проговорила она бесцветным голосом.
— Миссис Дюваль…
— Вы меня слышали.
— Вы ведь не подходите на роль Виолы, разве нет? — продолжал Литчфилд, как если бы кинозвезда ничего не сказала.
— Вас это не касается, — бросила она.
— Но это так. Я видел репетиции. Вы были вялы и неубедительны. Все комические эпизоды казались пошлыми, а сцена соединения — ни одно сердце не смогло бы выдержать ее — сделанной из какого-то тяжелого и грубого металла. Да, там была прямо-таки свинцовая тяжеловесность.
— Спасибо, я не нуждаюсь в вашем мнении.
— У вас нет стиля…
— Заткнитесь.
— Нет стиля и нет вкуса. Уверен, на экранах телевизоров вы — само очарование, но сцена требует особой правдивости. И души, которой вам, честно говоря, не хватает.
Игра уже выходила за все дозволенные рамки. Диана хотела ударить непрошеного гостя, но не находила подходящего повода. Она не могла воспринимать всерьез этого престарелого позера. Он был даже не из мелодрамы, а из музыкальной комедии — со своими тонкими серыми перчатками и со своим тонким серым галстуком. Безмозглый, озлобленный клоун, что он понимал в искусстве?
— Убирайтесь вон или я позову менеджера, — сказала она.
Но он встал между ней и дверью.
Сцена изнасилования? Вот какую пьесу они играли? Неужели он сгорает от страсти к ней? Боже, упаси.
— Моя жена, — улыбнувшись, произнес он, — играет Виолу…
— Я рада за нее.
— …И она чувствует, что сможет вдохнуть в эту роль немного больше жизни, чем вы.
— У нас завтра премьера, — неожиданно для себя проговорила она, как будто защищая свое присутствие в постановке. Какого черта она пыталась оправдываться перед ним, после того как услышала от него все эти ужасные вещи? Может быть, потому что была немного испугана. Его дыхание, уже довольно близкое к ней, пахло дорогим шоколадом.
— Она знает роль наизусть.
— Эта роль принадлежит мне. И я исполню ее. Я исполню ее, даже если буду самой плохой Виолой за всю историю театра, договорились?
Она старалась сохранять самообладание, но это было нелегко. Что-то в нем заставляло ее нервничать. Нет, она боялась не насилия, но все-таки чего-то боялась.
— Увы, я уже обещал эту роль своей жене.
— Что? — она изумилась его самонадеянности.
— И эту роль будет играть Констанция.
Услышав имя соперницы, она рассмеялась. В конце концов это могло быть комедией высочайшего класса. Чем-нибудь из Шеридана или Уальда, запутанным и хитроумным. Но он говорил с такой непоколебимой уверенностью: «Эту роль будет играть Констанция», как если бы все дело было уже обдумано и решено.
— Я не собираюсь больше дискутировать с вами. Поэтому, если вашей жене угодно играть Виолу, то ей придется играть ее на улице. На паршивой улице, ясно?
— У нее завтра премьера.
— Вы глухой, тупой или то и другое?
Внутренний голос твердил ей, чтобы она не теряла самоконтроля, не переигрывала, не выходила из рамок сценического действия. Какими бы последствиями оно ни обернулось.
Он шагнул к ней, и лампа, висевшая возле зеркала, высветила лицо под широкополой шляпой. До сих пор у нее не было возможности внимательно разглядеть его, теперь она увидела глубоко врезанные линии вокруг его глаз и рта. Они не были складками кожи, в этом она не сомневалась. Он носил накладки из латекса, и они были плохо приклеены. У нее руки зачесались от желания сорвать их и открыть его настоящее лицо.
Конечно. Вот оно что. Сцена, которую она играла, называлась «Срывание маски».
— А ну, поглядим, на кого вы похожи, — произнесла она, и, прежде чем он перестал улыбаться, ее рука коснулась его щеки. В самый последний момент у нее мелькнула мысль, что именно этого он и добивался, но уже было поздно извиняться или сожалеть о содеянном. Ее пальцы нащупали край маски и потянули за него. Диана вздрогнула.
Тонкая полоска латекса соскочила и обнажила истинную физиономию ее гостя. Диана попыталась броситься прочь, но его рука крепко ухватила ее за волосы. Все, что она могла, — это лишь смотреть в его лицо, полностью лишенное какого-либо кожного покрытия. С него кое-где свисали сухие волокна мышц, под подбородком виднелись остатки бороды, но все прочее давно истлело. Лицо большей частью состояло из кости, покрытой пятнами грязи и плесени.
— Я не был, — отчетливо проговорил череп, — бальзамирован. В отличие от Констанции.
Диана никак не отреагировала на это объяснение. Она ни единым звуком не выразила протеста, несомненно требовавшегося в данной сцене. У нее хватило сил только на то, чтобы хрипло застонать, когда его рука сжалась еще крепче и отклонила назад ее голову.
— Рано или поздно мы все должны делать выбор, — сказал Литчфилд, и его дыхание сейчас не пахло шоколадом, а разило гнилью.
Она не совсем поняла.
— Мертвым нужно быть более разборчивыми, чем живым. Мы не можем тратить наше дыхание на что-либо меньшее, чем самое чистое наслаждение. Я полагаю, тебе не нужно искусство. Не нужно? Да?
Она согласно закивала головой, моля Бога о том, чтобы это было ожидаемым ответом.
— Тебе нужна жизнь тела, а не жизнь воображения. И ты можешь получить ее.
— Да… благодарю… тебя.
— Если ты так хочешь, то получишь ее.
Внезапно он плотно обхватил ее голову и прижался беззубым ртом к ее губам. Она попыталась закричать, но ее дыхания не хватило даже на стон.
Рьен нашел Диану лежавшей на полу своей гримерной, когда время уже близилось к двум. Понять случившееся было трудно. У нее не оказалось ран ни на голове, ни на теле, не была она и мертвой в полном смысле слова. Складывалось впечатление, что она впала в нечто похожее на кому. Возможно, поскользнулась и ударилась обо что-то затылком. Во всяком случае, она была без сознания.
До премьеры оставалось несколько часов, а Виола очутилась в реанимационном отделении местной больницы.
— Чем быстрее это заведение пойдет с молотка, тем лучше, — сказал Хаммерсмит. Он пил во время рабочего дня, чего раньше Каллоуэй не замечал за ним. На его столе стояли бутылки виски и полупустой стакан. Темные круги от стакана были отпечатаны на счетах и деловых письмах. У Хаммерсмита тряслись руки.
— Что слышно из больницы?
— Она прекрасная женщина, — сказал менеджер, глядя в стакан.
Каллоуэй мог поклясться, что он был на грани слез.
— Хаммерсмит! Как она?
— Она в коме. И состояние не меняется.
— Полагаю, это уже кое-что.
Хаммерсмит хмуро посмотрел на Каллоуэя.
— Сопляк, — сказал он. — Крутил с ней шашни, да? Воображал себя черт знает кем? Ну, так я скажу тебе что-то. Диана Дюваль стоит дюжины таких, как ты. Дюжины!
— Вот почему вы позволили продолжать работу над постановкой, Хаммерсмит? Потому что увидели ее и захотели прибрать к своим липким ручонкам?
— Тебе не понять. Ты думаешь не головой, а кое-чем другим. — Казалось его глубоко оскорбило то, как Каллоуэй интерпретировал его восхищение Дианой ла Дюваль.
— Ладно, пусть по-вашему. Так или иначе, у нас нет Виолы.
— Вот почему я отменяю премьеру, — сказал Хаммерсмит, растягивая слова, чтобы продлить удовольствие от них.
Это должно было случиться. Без Дианы Дюваль не могло быть никакой «Двенадцатой ночи». И такой исход, возможно, был наилучшим.
Раздался стук в дверь.
— Кого там черти принесли? — устало проговорил Хаммерсмит. — Войдите.
Это был Литчфилд, Каллоуэй почти обрадовался, увидев его странное лицо с пугающими шрамами. Правда, он хотел бы задать ему несколько вопросов о его разговоре с Дианой, закончившемся ее нынешним состоянием, но в присутствии Хаммерсмита нужно было остерегаться голословных обвинений. Кроме того, если бы Литчфилд пытался причинить какой-нибудь вред Диане, то разве появился бы здесь так скоро и с такой улыбающейся физиономией?
— Кто вы? — спросил Хаммерсмит.
— Ричард Уалден Литчфилд.
— Я вас не знаю.
— Старый приверженец Элизиума, если позволите.
— Ох, Господи.
— Он стал моим основным делом…
— Что вам нужно? — прервал Хаммерсмит, раздраженный его неторопливой манерой говорить.
— Я слышал, что постановке грозит опасность, — невозмутимо ответил Литчфилд.
— Не грозит, — потеребив нижнюю губу, сказал Хаммерсмит. — Не грозит, потому что никакой постановки не будет. Она отменена.
— Вот как?
Литчфилд перевел взгляд на Каллоуэя.
— Это решение принято с вашего согласия? — спросил он.
— Его согласия здесь не нужно. Я обладаю исключительным правом отменять постановки, если такая необходимость продиктована обстоятельствами. Это записано в его контракте. Театр закрыт с сегодняшнего вечера и больше никогда не откроется.
— Театр не будет закрыт.
— Что?
Хаммерсмит встал из-за стола, и Каллоуэй понял, что еще не видел его во весь рост. Он был очень маленьким, почти лилипутом.
— Мы будем играть «Двенадцатую ночь», как объявлено в афишах, — промурлыкал Литчфилд. — Моя жена милостиво согласилась исполнять роль Виолы вместо миссис Дюваль.
Хаммерсмит захохотал хриплым смехом мясника. Однако в следующее мгновение он осекся, потому что в кабинете появился запах лаванды, и перед тремя мужчинами предстала Констанция Литчфилд, облаченная в роскошный черный наряд. Мех и шелка ее вечернего туалета торжественно переливались на свету. Она выглядела такой же прекрасной, как и в день своей смерти, даже у Хаммерсмита захватило дух, когда он взглянул на нее.
— Наша новая Виола, — объявил Литчфилд.
Прошло две или три минуты, прежде чем Хаммерсмиту удалось совладать с собой.
— Эта женщина не может вступить в труппу за полдня до премьеры.
— А почему бы и нет? — произнес Каллоуэй, не сводивший глаз с женщины. Литчфилд оказался счастливчиком: Констанция была головокружительно красива. Внезапно он стал бояться, что она повернется и уйдет.
Затем она заговорила. Это были строки из первой сцены четвертого акта:
Зависеть от одежд, принадлежащих
Не мне, то не обнимешь ты меня,
Покуда место, время и фортуна
Не отдадут мне права быть Виолой.
Голос был легким и музыкальным; казалось, он звучал во всем ее теле, наполняя каждое слово жаром глубокой страсти.
И лицо. С какой тонкой и экономной выразительностью ее подвижные, удивительно живые черты передавали внутренний смысл поэтических строк!
Она была очаровательна. Ее чары не могли не околдовать их.
— Превосходно, — сказал Хаммерсмит. — Но в нашем деле существуют определенные правила и порядки. Она включена в состав исполнителей?
— Нет, — ответил Литчфилд.
— Вот видите, ваша просьба невыполнима. Профсоюзы строго следят за подобными вещами. С нас сдерут шкуру.
— Вам-то что, Хаммерсмит? — сказал Каллоуэй. — Какое вам дело? После того, как снесут Элизиум, вашей ноги уже не будет ни в одном театре.
— Моя жена видела репетиции и изучила все особенности этой постановки. Лучшей Виолы вам не найти.
— Она была бы восхитительна, — все еще не сводя глаз с Констанции, подхватил Каллоуэй.
— Каллоуэй, вы рискуете испортить отношения с профсоюзами, — проворчал Хаммерсмит.
— Это не ваши трудности.
— Вы правы, мне нет никакого дела до того, что будет с театром. Но если о замене кто-нибудь пронюхает, премьера не состоится.
— Хаммерсмит! Дайте ей шанс. Дайте шанс всем нам. Если премьера не состоится, то я уже никогда не буду нуждаться в профсоюзах.
Хаммерсмит вновь опустился на стул.
— К вам никто не придет, вы это понимаете? Диана Дюваль была кинозвездой, ради нее зрители сидели бы и слушали всю вашу чепуху. Но никому неизвестная актриса?.. Это будут ваши похороны. Готовьте их сами, если так хотите. Я умываю руки. И запомните, Каллоуэй, вы один будете во всем виноваты. Надеюсь, с вас живьем сдерут кожу.
— Благодарю вас, — сказал Литчфилд. — Очень мило с вашей стороны.
Хаммерсмит начал разбирать на столе бумаги, стеснявшие бутылку и стакан. Аудиенция была окончена, его больше не интересовали эти легкомысленные бабочки и их мелкие проблемы.
— Убирайтесь, — процедил он. — Убирайтесь прочь.
— У меня есть две или три просьбы, — сказал Литчфилд, когда они вышли из офиса. — Они касаются условий, при которых моя жена согласна выступать.
— Условий чего?
— Обстановки, удобной для Констанции. Я бы хотел, чтобы лампы над сценой горели вполнакала. Она просто не привыкла играть при таком ярком свете.
— Очень хорошо.
— И еще я бы попросил вас восстановить огни рампы.
— Рампы?
— Я понимаю, это немного старомодно, но с ними она чувствует себя уверенней.
— Такое освещение будет ослеплять актеров, — сказал Каллоуэй. — Они не будут видеть зрительного зала.
— Тем не менее… я вынужден настаивать.
— О'кей.
— И третье. Все сцены, в которых обыгрываются поцелуи, объятия и другие прикосновения к Виоле, должны быть исправлены так, чтобы исключить любой физический контакт с Констанцией.
— Любой?
— Любой.
— Но, Господи! Почему?
— Моя жена не нуждается в излишней драматизации, Теренс. Она предпочитает не отвлекать внимание от работы сердца.
Эта странная интонация в слове «сердца». Работы сердца. Каллоуэй поймал взгляд Констанции. Ее глаза, казалось, благословляли его.
— Нужно ли представить труппе новую Виолу?
— Почему нет?
Трио переступило порог театра.
Установить осветительную аппаратуру и исправить эпизоды, предусматривающие физическое соприкосновение актеров, было делом несложным. И, хотя почти все исполнители поначалу не испытывали дружеских чувств к своей новой партнерше, ее скромная манера держаться и природное обаяние вскоре покорили их. Кроме того, ее присутствие означало, что представление все-таки состоится.
Без пяти шесть Каллоуэй объявил перерыв и назначил на восемь часов начало костюмированной генеральной репетиции. Актеры расходились группами, оживленно обсуждавшими новую постановку. То, что вчера казалось грубым и неуклюжим, сегодня выглядело довольно неплохо. Разумеется, многое еще предстояло отточить и подправить: некоторые технические неувязки, плохо сидевшие костюмы, отдельные режиссерские недочеты. Однако успех был уже практически обеспечен. Это чувствовали и актеры. Даже Эд Каннингхем снизошел до пары комплиментов.
Литчфилд застал Телльюлу стоявшей у окна в комнате отдыха.
— Сегодня вечером…
— Да, сэр.
— Только не надо ничего бояться.
— Я не боюсь, — ответила Телльюла.
Что за мысль? Как будто она и так…
— Будет немного жалко расставаться. И не тебе одной.
— Я знаю.
— Я понимаю тебя. Ты любишь этот театр так же, как и я. Но ведь тебе известен парадокс нашей профессии. Играть жизнь… ах, Телли, какая это удивительная вещь! Знаешь, иногда мне даже интересно, как долго я еще смогу поддерживать эту иллюзию.
— Ваше представление замечательно, — сказала она.
— Ты и вправду так думаешь?
Он и в самом деле обрадовался: до сих пор у него еще были сомнения в успехе своей имитации. Ему ведь нужно было постоянно сравнивать себя с настоящими, живыми людьми. Благодарный за похвалу, он коснулся ее плеча.
— Телльюла, ты хотела бы умереть?
— Это больно?
— Едва ли.
— Тогда я была бы счастлива.
— Да будет так, Телли.
Он прильнул к ее губам, и она, не переставая улыбаться, умерла. Он уложил ее на софу и ее ключом запер за собой дверь. Она должна была остыть в этой прохладной комнате и подняться на ноги к приходу зрителей.
В пятнадцать минут седьмого перед Элизиумом остановилось такси, и из него вышла Диана Дюваль. Был холодный ноябрьский вечер, но она не ощущала дискомфорта. Сегодня ее ничего не могло огорчить. Ни темнота, ни холод.
Никем не замеченная, она прошла мимо афиш, на которых были отпечатаны ее лицо и имя, поднялась по лестнице и отворила дверь в гримерную. Объект ее страсти был погружен в густое облако табачного дыма.
— Терри.
Через порог комнаты она переступила только тогда, когда убедилась в том, что ее появление было в достаточной мере осознано. Он побледнел, и поэтому она немного надула губы, что было нелегким делом. Мышцы лица почти не слушались, но она приложила некоторые усилия и все-таки добилась удовлетворительного эффекта.
Каллоуэй не сразу смог найти какие-либо слова. Диана выглядела больной, тут не было двух мнений, и если она покинула больницу, чтобы принять участие в костюмированной генеральной репетиции, то он должен был отговорить ее от этого. На ней не было косметики, ее волосы нуждались в немалом количестве шампуня.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он, когда она закрыла дверь.
— У меня есть одно незаконченное дело.
— Послушай… Я должен кое-что сказать тебе… (Господи, ему вовсе не хотелось быть таким непорядочным человеком, но…) Видишь ли, мы нашли тебе замену. Я хочу сказать — замену в постановке. (Она непонимающе смотрела на него. Торопясь договорить, он путался в словах и терял мысли). Мы думали, что тебя не будет. То есть, не всегда, конечно, а только на премьере. Что потом ты вернешься…
— Не беспокойся, — сказала она.
У него медленно начала отвисать челюсть.
— Не беспокойся?
— Мне-то какое дело?
— Но ты же, говоришь, вернулась, чтобы закончить…
Он осекся. Она расстегивала верхние пуговицы платья. У него мелькнула мысль, что она решила разыграть его. Нет, у нее не могло быть серьезных намерений! Секс? Сейчас?..
— За последние несколько часов я многое передумала, — сказала она, вынув руки из рукавов, спустив платье и переступив через него; на ней был белый лифчик, крючки на застежке которого она, заломив локти, безуспешно пыталась рассоединить. — И решила, что театр меня мало волнует. Ты поможешь мне или нет?
Она повернулась и подставила ему спину. Он автоматически разъединил крючки, хотя еще не осознал, хотел ли это делать. Впрочем, его желания будто и не играли роли. Она вернулась, чтобы закончить то, на чем их прервали, — вот так просто… И несмотря на какие-то хриплые звуки в горле, несмотря на какой-то остекленевший взгляд, она все еще оставалась очень привлекательной женщиной. Она вновь повернулась, и Каллоуэй увидел ее грудь — более бледную, чем та, что была в его памяти, но такую же соблазнительную. Ему сразу стало неудобно от тесноты в брюках, и ее телодвижения только усугубляли неловкость его положения: ее руки раздвигали бедра, как на самых непристойных стриптизах в Сохо, поглаживали между ног…
— Не беспокойся за меня, — сказала она. — Я уже все решила. Все, что я по-настоящему хочу…
Она отняла руки от живота и приложила ладони к его лицу. Они были холодными как лед.
— Все, что я по-настоящему хочу, это ты. Я не могу заниматься и сексом, и сценой… У каждого в жизни наступает время, когда нужно принимать решения.
Она облизнула губы. Они остались такими же сухими, как и прежде, точно у нее на языке не было ни капли влаги.
— Этот случай заставил меня задуматься о том, чего я действительно хочу. И если честно, — она расстегнула ремень на его брюках, — то меня не волнует…
Теперь молния.
— …ни эта, ни любая другая паршивая пьеса.
Брюки упали на пол.
— Я покажу тебе, что меня по-настоящему волнует.
Она дотронулась до его трусов. От холода ее рук прикосновение казалось особенно сексуальным. Он улыбнулся и закрыл глаза. Она опустила его трусы до лодыжек и встала перед ним на колени.
Она умела делать то, что собиралась делать. Ее губы почему-то были суше, чем обычно, язык царапал его плоть, но ощущения, которые она в нем порождала, могли кого угодно свести с ума. Блаженствуя, он даже не замечал, насколько глубоко она вбирала его, возбуждая все больше и больше. Глубоко и медленно, затем все быстрее и, когда уже почти наступал оргазм, снова медленнее, пока не проходила потребность в нем. Он был в полной ее власти.
Желая посмотреть за ее работой, он открыл глаза. Она была сосредоточена и серьезна.
— Господи, — выдохнул он, — как хорошо.
Она не ответила, продолжая безмолвно трудиться над ним. Она даже не издавала своих обычных звуков: ни удовлетворенного посапывания, ни тяжелых вздохов. Просто всасывала и отпускала его плоть — в абсолютной тишине.
На какое-то время он задержал дыхание. У него — не в голове, а где-то в животе — мелькнула неожиданная мысль. Ее голова все так же покачивалась, губы были плотно прижаты к его коже. Прошло полминуты, минута, полторы. Но теперь он уже был полон дикого, тошнотворного ужаса.
Она не дышала. Ее ноздри были неподвижны, и ее работа так удавалась ей именно потому, что она ни разу не остановилась, чтобы вдохнуть или выдохнуть воздух.
Тело Каллоуэя одеревенело, а то, что было напряжено, стало быстро вянуть и морщиться. Она не переставала трудиться, но ее неутомимые движения могли утвердить его только лишь в этой дикой мысли: она мертва.
Она держала его губами, своими холодными губами, и была мертва. Вот зачем она вернулась — покинула больничный морг и вернулась сюда. Она не заботилась ни о пьесе, ни о своей профессии, а только хотела закончить то, что начала несколько часов тому назад. Вот какой акт она предпочла: один лишь этот акт. Она выбрала роль, которую собиралась исполнять до бесконечности.
Каллоуэй не мог пошевелиться, как и не мог не смотреть на голову трупа, трудившегося между его ног.
Затем она, казалось, почувствовала его ужас. Ее глаза открылись и взглянули на него. Как мог он принять этот взгляд за взгляд живого человека? Она оставила в покое рудимент его мужского достоинства.
— Что такое? — спросила она голосом, в котором уже не было ни одной живой нотки.
— Ты… не… дышишь.
Ее лицо превратилось в безжизненную маску. Она встала с колен.
— Ох, дорогой, — уже отбросив всякое притворство, сказала она. — Эта роль мне не удалась, да?
У нее был голос привидения: тонкий, бесцветный. Кожа, восхищавшая его своей бледностью, при повторном рассмотрении оказалась белой, как воск.
— Ты умерла? — спросил он.
— Боюсь, да. Два часа назад, во сне. Но мне нужно было прийти, Терри: слишком много незаконченного… Я сделала выбор, и ты должен быть доволен. Ты ведь доволен, да?
Она направилась к дамской сумочке, которую оставила возле зеркала. Каллоуэй беспомощно посмотрел на дверь. Его тело не подчинялось ему. Кроме того, на лодыжках были спущенные брюки. Два шага — и он растянулся бы на полу.
Она вновь повернулась к нему, держа в руке что-то блестящее и острое. Он, как ни старался, никак не мог сфокусировать зрение на этом сверкающем, ярком, лучистом… Но чем бы это ни было, оно предназначалось для него.
С тех пор, как в 1934 году построили новый крематорий, на кладбище не прекращались осквернения могил. В поисках несуществующих драгоценностей гробы выкапывались и вскрывались, надгробия переворачивались и разбивались, на плитах постоянно появлялись бутылочные осколки и нецензурные надписи. За памятниками и оградами почти никто не ухаживал. Сменилось уже несколько поколений, и теперь здесь разве что изредка можно было встретить человека, у которого поблизости был похоронен какой-нибудь родственник и при этом хватало смелости ходить по мрачным аллеям кладбища, изуродованного следами алчности и вандализма.
Конечно, так было не всегда. На мраморных фасадах уцелевших викторианских мавзолеев здесь красовались имена некогда знаменитых и влиятельных людей. Основателей города, местных предпринимателей и аристократов, которыми раньше гордился каждый горожанин. Здесь была погребена и актриса Констанция Литчфилд («Покойся, пока не наступят день и не рассеются тени»), могила которой содержалась в уникальном порядке благодаря заботам какого-то таинственного поклонника.
В эту ночь никто не рассматривал надгробий, не читал эпитафий — для влюбленных было слишком холодно. Никто не видел, как Шарлотта Хенкок отворила дверь своего склепа и два голубя захлопали крыльями, приветствуя ее появление на залитой лунным светом дорожке. С ней был ее муж Жерар, умерший тринадцатью годами раньше и потому не сохранившийся так хорошо, как она. К ним присоединились похороненные неподалеку Джозеф Жарден с семейством, Анна Снелл, Ларио Флетчер, братья Питчкок, за ними последовали и другие. В углу кладбища Альфред Краушо (капитан 17-го уланского полка) помогал своей горячо любимой супруге Эмме встать с ее погребального ложа. Мелькали лица, сдавленные тяжестью могильных плит, — были ли среди них Кетти Рейнольдс со своим ребенком, который прожил всего один день и которого она держала на руках, или Мартин ван дёр Линде («Да не умрет память о праведных»), чья жена пропала без вести во время позапрошлой войны. Роза и Селина Голдфинг, блиставшие в лучших театрах мира, и Томас Джерри, и…
Слишком много имен, чтобы всех упомянуть. Слишком много скорбных отметин времени, чтобы все описать. Достаточно сказать, что они восстали: в остатках своих креповых костюмов, с лицами, так не похожими на фотографии, глядевшие с памятников. И еще то, что все они вышли через главные ворота кладбища и, мягко ступая по сухой земле пустыря, направились к Элизиуму. Вдали по дороге проносились автомобили. В небе гудел реактивный самолет. Заглядевшись на его бортовые огни, один из братьев Питчкок оступился, упал и сломал челюсть. Его осторожно подняли и, беззлобно посмеиваясь, повели дальше. Ничего страшного не произошло, а что же за воскресенье без нескольких дружеских улыбок?
Итак, представление продолжалось:
Коль музыкой питается любовь,
То, музыкант, игра! — до пресыщенья,
Чтоб навсегда мой голод утолить…
Каллоуэя за кулисами так и не нашли. Однако Рьен получил указание от Хаммерсмита (через вездесущего Литчфилда) начинать спектакль без режиссера.
— Должно быть, он в директорской ложе, — сказал Литчфилд. — Да, кажется, я вижу его там.
— Он улыбается? — спросил Эдди Каннингхем.
— У него улыбка до самых ушей.
— Значит, только что от Дианы.
Все засмеялись. В этот вечер смех почти не умолкал. Спектакль явно удавался, и, хотя недавно установленные огни рампы мешали разглядеть зрителей, каждый чувствовал доброжелательную атмосферу в зале. Со сцены актеры возвращались окрыленными.
— Мистер Литчфилд, ваши друзья преобразили эту богадельню, — добавил Эдди. — Жаль, не могу разглядеть партера, но, по-моему, в нем еще не было столько улыбающихся лиц.
Акт первый, сцена вторая: уже одно появление Констанции Литчфилд в роли Виолы вызвало гром аплодисментов. И каких аплодисментов! Точно тысячи барабанных палочек разом обрушились на тугую кожу каких-то гулких ударных инструментов. Настоящий шквал рукоплесканий!
И, Боже, как она играла! Как и предполагала — с полной самоотдачей, всем сердцем вжившись в роль, не нуждаясь ни в объятиях, ни в поцелуях, ни в прочей театральной бутафории и одним мановением руки заменяя сотню иных многозначительных жестов. После первой сцены каждый ее выход сопровождался все тем же градом аплодисментов, вслед за которыми зрительный зал погружался в напряженное и почтительное молчание.
За кулисами вся труппа наслаждалась предчувствием успеха. Успеха, вырванного из лап почти неминуемой катастрофы.
О, эти аплодисменты! Громче! Еще громче!
Сидя в своем офисе, Хаммерсмит смутно различал порывы восторженных рукоплесканий, то и дело доносившихся из театра.
Его губы в восьмой раз приникли к краю стакана, когда слева отворилась дверь. На мгновение скосив глаза, он признал Каллоуэя. «Пришел извиняться», — допивая порцию бренди, подумал Хаммерсмит.
— Ну, чего тебе?
Ответа не последовало. Краем глаза Хаммерсмит заметил широкую улыбку на лице посетителя. Самодовольную и неуместную в присутствии скорбящего человека.
— Полагаю, ты слышал?
И снова усмешка.
— Она умерла, — начиная плакать, проговорил Хаммерсмит. — Несколько часов назад, не приходя в сознание. Я уже сказал труппе. Едва ли стоило — ни слова соболезнования.
Эта новость, казалось, не поразила Каллоуэя. Неужели этому ублюдку не было никакого дела до нее? Неужели он не понимал, что наступил конец света? Умерла женщина. Умерла в гримерной Элизиума. Теперь будет официальное расследование, будут проверять все счета и бумаги: они раскроют многое, слишком многое.
Не глядя на Каллоуэя, он в очередной раз плеснул бренди на дно стакана.
— С твоей карьерой все кончено, сынок. Можешь поверить, ты хлебнешь горя не меньше, чем я. Да, можешь мне поверить.
Каллоуэй по-прежнему молчал.
— Тебя это не волнует? — спросил Хаммерсмит.
Некоторое время стояла полная тишина, а потом Каллоуэй ответил:
— Мне наплевать.
— Ах, вот как. Где же твоя любовь к искусству? Все вы, выскочки, сдаетесь после первого же хорошего удара. Нет, ты не выскочка, а неудачник. Если ты еще этого не знаешь, то я тебе объясню…
Он посмотрел на Каллоуэя. Его глаза были затуманены алкоголем и фокусировались с большим трудом, но он сразу все понял.
Каллоуэй, этот грязный педераст, был голым от пояса и ниже. На нем были ботинки и носки, но не было ни брюк, ни трусов. И этот эксгибиционизм был бы комичным, если бы не выражение его лица. Он явно лишился рассудка: вытаращенные глаза беспокойно озирались, изо рта и носа текла то ли слюна, то ли какая-то пена, а язык вывалился наружу, как у загнанной собаки.
Хаммерсмит водрузил очки на нос и увидел то, что представляло собой наихудшее зрелище. Сорочка Каллоуэя была залита кровью, след которой вел к левой стороне шеи. Из уха торчали маникюрные ножницы Дианы Дюваль. Они были загнаны так глубоко, что напоминали заводной ключ в голове механической куклы. Несомненно, Каллоуэй был мертв.
И все же стоял, говорил, ходил.
Из театра донесся новый взрыв аплодисментов, приглушенных расстоянием и стенами. Там находился мир, из которого Хаммерсмит всегда чувствовал себя исключенным. Когда-то он пробовал стать актером, и Господь знает, сколько усилий от него потребовалось, чтобы сыграть пару своих ролей, окончившихся полным провалом. Гораздо больше ему был послушен сухой язык деловых бумаг, который он и использовал для того, чтобы оставаться как можно ближе к сцене.
Аплодисменты ненадолго стихли, и Каллоуэй стал медленно приближаться к нему. Хаммерсмит отпрянул от стола, но тот успел ухватить его за галстук.
— Филистер, — процедил Каллоуэй и сломал ему шею, прежде чем грянул новый взрыв аплодисментов.
…то не обнимешь ты меня,
Покуда место, время и Фортуна
Не отдадут мне права быть Виолой.
В устах Констанции каждая строка звучала как открытие. Как если бы «Двенадцатая ночь» была написана только вчера и роль Виолы предназначалась специально для Констанции Литчфилд. Актеры, игравшие вместе с ней, были в душе потрясены ее талантом.
Весь последний акт зрители буквально не дышали, о чем можно было судить по их напряженному и неослабевающему вниманию.
Наконец Герцог произнес:
Дай мне твою руку,
Хочу тебя поближе рассмотреть.
На репетиции это приглашение игнорировалось: тогда никто не прикасался к Виоле и, тем более, не брал ее за руку. Однако в пылу представления все наложенные табу оказались забытыми. Захваченный игрой, актер потянулся к Констанции. И она, в свою очередь поддавшись порыву чувств, протянула ему руку.
Сидевший в директорской ложе Литчфилд прошептал «нет», но его приказ не был услышан. Герцог обеими руками взял ладонь Констанции. Жизнь и смерть соединились под бутафорским небом Элизиума.
Ее рука была холодна, как лед. В ее венах не было ни капли крови.
Но здесь и сейчас она была ничем не хуже живой руки.
Живой и мертвая, в эту минуту они были равны, и никто не смог бы разнять их.
Литчфилд выдохнул и позволил себе улыбнуться. Он слишком боялся, что это прикосновение разрушит чары искусства. Однако Дионис сегодня не покидал его. Все должно было кончиться хорошо: он уже отчетливо ощущал удачу.
Действие близилось к финалу. Мальволио, оставшись в одиночестве, произносил свои последние слова:
Все кончено, игра завершена,
Но развлекать мы будем вас, как прежде.
Свет погас, опустился занавес. Партер разразился яростными овациями. Актеры, довольные успехом, собрались на сцене и взялись за руки. Занавес поднялся: аплодисменты грянули с удвоенной силой.
В ложу Литчфилда вошел Каллоуэй. Он уже был одет. Ни на шее, ни на сорочке не осталось ни одного пятна крови.
— Ну, у нас блестящий успех, — сказал мертвый режиссер Элизиума. — Жаль, что труппу придется распустить.
— Жаль, — согласился оживший труп.
На сцене актеры закричали и ободряюще замахали руками. Они приглашали Каллоуэя предстать перед публикой.
Он положил ладонь на плечо Литчфилда.
— Вы не составите мне компанию, сэр?
— Нет, нет, я не могу.
— Вы обязаны пойти со мной. Этот триумф принадлежит вам так же, как и мне.
Поколебавшись, Литчфилд кивнул, и они покинули ложу.
Очнувшись, Телльюла принялась за работу. Она чувствовала себя лучше, чем прежде. Вместе с жизнью исчезла боль в пояснице, не осталось даже невралгии, мучившей ее все последние годы. Теперь у нее не дрожали руки, и поэтому она с первого раза зажгла спичку, которую поднесла к вороху старых афиш.
Раздался крик, перекрывший даже гром аплодисментов:
— Замечательно, дорогие мои, замечательно!
Это был голос Дианы. Они его узнали, еще не видя ее. Она пробиралась из партера к сцене.
— Безмозглая стерва. Она привлекает к себе внимание, — сказал Эдди Каннингхем.
— Шлюха, — сказал Каллоуэй.
Диана подошла к краю сцены и, пытаясь взобраться на нее, схватилась за раскаленный металл рампы. Лампы горели уже давно, она не могла не обжечься.
— Ради Бога, остановите ее, — взмолился Эдди.
Диана не обращала внимания на то, что у нее с ладоней начала слезать кожа: только улыбалась и упорно лезла вверх. В воздухе запахло горелым мясом. Актеры отпрянули, триумф был забыт.
Кто-то завопил:
— Выключите свет!
Огни рампы погасли. Диана упала навзничь, ее руки дымились. В труппе кто-то свалился в обморок, кто-то побежал к боковому выходу, едва сдерживая рвотные спазмы. Из глубины театра доносился треск огня, но ни один актер не слышал его.
Свет больше не ослеплял их, и они увидели зрительный зал. Все ряды были заполнены. Кто-то привстал, закричал «Браво!», и снова грянули аплодисменты. Но актеры уже не гордились ими.
Даже со сцены было видно, что среди зрителей не было ни живых мужчин, ни живых женщин, ни живых детей. Некоторые размахивали платками, держа их в полуистлевших руках, но большинство просто хлопали и стучали костями о кости.
Каллоуэй улыбался и благодарно кланялся. За пятнадцать лет работы в театре он еще ни разу не видел такой восторженной публики.
Констанция и Ричард Литчфилд взялись за руки и стали спускаться со сцены навстречу восхищенным взглядам своих поклонников, а живые актеры в ужасе бросились за кулисы.
Но там уже вовсю плясали языки пламени.
Пожар бушевал почти всю ночь. И хотя пожарные делали все, что от них зависело, к четырем часам утра с Элизиумом было покончено.
В развалинах были найдены останки нескольких человек, состояние которых не позволяло рассчитывать на безошибочное опознание. Позже, сверившись с записями в книгах различных дантистов, следствие предположило, что один труп принадлежал Жилю Хаммерсмиту (администратору театра), другой — Рьену Ксавье (сценическому менеджеру), и еще один, как ни поразительно, Диане Дюваль. «Исполнительница главной роли в фильме «Дитя любви» погибла во время пожара» — писали газеты. Через неделю о ней забыли.
Не выжил никто. Некоторые тела просто не были обнаружены.
Они стояли у автострады и смотрели на машины, уносившиеся в ночь.
С виду они ничем не отличались от живых мужчин и женщин. Но разве не в том и заключалось их искусство? Разве не научились они имитировать жизнь так, что она ни в чем не уступала настоящей? Или даже в чем-то превосходила ее? Если так, то именно это должно было привлечь к ним новых зрителей, ожидавших их в тишине кладбищ. И кто же, если не расставшиеся с этим миром, мог по достоинству оценить их умение воплощать давно забытые чувства и страсти?
Мертвые. Ведь развлечения им были нужнее, чем живым. Нужнее, но не доступнее.
Странствующие актеры, стоявшие у дороги и изредка попадавшие в луч проезжавшего автомобиля, не устраивали представлений за деньги. Таково было первое же требование Литчфилда. Служение Аполлону должно было остаться в прошлом.
— Итак, какую дорогу мы выберем? — спросил он. — На север или на юг?
— На север, — сказал Эдди. — Моя мать похоронена в Глазго. Она никогда не видела меня на сцене.
— Значит, на север, — сказал Литчфилд. — Ну, пойдем, подыщем какой-нибудь транспорт?
И он повел труппу к ресторану с автостоянкой, огни которого виднелись вдалеке.
— Не сомневаюсь, какой-нибудь водитель найдет для нас немного места, — добавил он.
— Для всех? — поинтересовался Каллоуэй.
— Нам ведь подойдет и грузовик. Странники не должны быть слишком привередливыми, — ответил Литчфилд. — А мы теперь стали бродягами, бродячими актерами.
— Мы можем угнать какую-нибудь машину, — сказала Телльюла.
— Зачем заниматься воровством, когда нет такой необходимости? — улыбнулся Литчфилд. — Мы с Констанцией пойдем вперед и найдем какого-нибудь отзывчивого шофера.
Он взял свою жену за руку.
— Перед красотой не многие смогут устоять, — сказал он.
— А что нам делать, если кто-нибудь вдруг заговорит с нами? — нервничая, спросил Эдди. Он еще не привык к своей новой роли и постоянно хотел, чтобы его приободряли.
Литчфилд повернулся к труппе и воскликнул:
— Как что делать? Разумеется, играть жизнь! Играть жизнь и улыбаться!
Лишь в Югославии Мик понял, какого политического фанатика выбрал себе в любовники. Разумеется, его предупреждали. Один голубой из Бата говорил ему, что Джуд был неукротим, как Аттила, но тот человек как раз недавно расстался с Джудом, и Мик посчитал, что в этом сравнении сказалась его собственная озлобленность.
Если бы он прислушался! Тогда бы ему не пришлось колесить в этом тесном, как гроб, «фольксвагене» по бесконечным дорогам Югославии и обсуждать взгляды Джуда на проблему советской экспансии. Иисус, до чего же тот был утомителен! Он не говорил, а читал лекции. В Италии он проповедовали то, как коммунисты пытались сорвать избирательную кампанию. Теперь, в Югославии, Джуд вновь загорелся этой темой. Мик был готов схватить молоток и размозжить ему голову.
Не то чтобы он был во всем не согласен с Джудом. Многие его доводы (те, что доходили до Мика) казались вполне резонными. Но во многом ли он сам разбирался? Он был учителем танцев. А Джуд был журналистом, профессиональным всезнайкой. И, как большинство журналистов, с которыми встречался Мик, считал своим долгом судить обо всем на свете. Особенно о политике: о том болоте, в котором легче всего увязнуть, а потом проклинать свою жизнь. Самый кошмар заключался в том, что, если верить Джуду, политика была везде. Искусство было политикой. Секс был политикой. Религия, торговля, разведение кроликов, домашние обеды и ужины в ресторанах — все было политикой.
Иисус, это было занудно и утомительно.
Хуже всего, что Джуд не замечал (или не хотел замечать), насколько утомлял Мика. Не глядя на его унылую физиономию, он все говорил и говорил. И его рассуждения удлинялись с каждой милей, которую они проезжали.
В конце концов Мик решил, что Джуд был самовлюбленным ублюдком, с которым нужно расстаться, как только закончится их медовый месяц.
Лишь к концу их путешествия, этого бесцельного вояжа по необозримому кладбищу западноевропейской культуры, Джуд понял, какого беспросветного тупицу обрел в лице Мика. Этот парень совершенно не интересовался ни экономикой, ни политикой стран, по которым они проезжали. Он проявлял полнейшее равнодушие к сложной предвыборной ситуации в Италии и зевал — да, зевал! — когда его пытались (безуспешно) вызвать на разговор о русской угрозе, нависшей над западным миром. Приходилось признать горький факт: Мик был самым заурядным педиком; ни одно другое слово к нему больше не подходило; да, он пребывал в своем сонном мирке, заполненном фресками раннего Ренессанса и югославскими иконами, но не понимал губительных противоречий старой европейской культуры и не хотел вникать в причины ее упадка. Его суждения были так же не глубоки, как его блеклые глаза. Он был полнейшим интеллектуальным ничтожеством.
Загубленный медовый месяц.
Шоссе из Белграда в Нови-Пазар было, по югославским стандартам, неплохим. Относительно прямое, оно не было сплошь изуродовано трещинами и рытвинами, как дороги, по которым они до сих пор ездили. Городок Нови-Пазар стоял в долине реки Раска, к югу от города, носившего название той же реки. Эта область была не особенно популярна среди туристов. Несмотря на сравнительно хорошую дорогу, она не отличалась слишком большой доступностью и не изобиловала благоустроенными местами для отдыха; однако Мик решил во что бы то ни стало посмотреть монастырь в Сопокани, находившийся к западу от этого городка, и в горячем споре одержал победу.
Путешествие оказалось безрадостным. По обе стороны дороги тянулись однообразные серые поля. Засуха, продолжавшаяся во время всего этого жаркого лета, сказывалась на большинстве пастбищ и деревень. У немногих прохожих, мелькавших на обочине, были, как правило, нахмуренные и унылые лица. Даже лица детей выглядели по-взрослому суровыми; их брови были такими же тяжелыми, как и зной, повисший над долиной.
Еще в Белграде выложив все, что думали друг о друге, они большую часть пути проехали молча; однако прямая дорога, как и все прямые дороги, требовала какого-нибудь разговора. Такова особенность всех долгих поездок на автомобиле: чем легче им править, тем большей разрядки требуют ничем не занятые мысли путешественников. Какая же разрядка лучше, чем ссора?
— Что за дьявол тебя потянул в этот проклятый монастырь? — наконец проговорил Джуд.
Это был несомненный вызов.
— Мы проехали столько дорог…
Мик старался сохранять разговорный тон. Он не был расположен к распрям.
— Чтобы взглянуть на своих паршивых девственниц, да?
Мик достал путеводитель и, следя как мог за голосом, прочитал: «…здесь невозможно не залюбоваться величайшими творениями сербского изобразительного искусства, включающими такой признанный современными критиками шедевр школы Раска, как «Сон Невинной Девы».
Молчание.
Затем Джуд сказал:
— Мне осточертели церкви.
— Это шедевр.
— Если верить твоей дерьмовой брошюрке, они все шедевры.
Мик почувствовал, что теряет самообладание.
— Самое большее — два с половиной часа…
— Говорю тебе, хватит с меня церквей. Меня тошнит от их запаха. От протухшего фимиама, от прокисшего пота, от…
— Всего лишь небольшой крюк. А потом мы вернемся на эту дорогу, и ты сможешь прочитать мне еще одну лекцию о положении фермеров в Сандзаке.
— Полагаю, мы можем говорить на любую нормальную тему, обходясь без всей этой чепухи о дерьмовых сербских шедеврах…
— Останови машину!
— Что?
— Останови машину!
Джуд подрулил к обочине. Мик вышел из «фольксвагена».
Шоссе было раскаленным, но дул слабый ветерок. Он всей грудью вобрал воздух и, сделав несколько шагов, встал посреди дороги. Не было видно ни пешеходов, ни других машин. Никого, в обоих направлениях. Слева простирались широкие поля, а за ними в полуденном зное плавали вершины далеких гор. В заросшем кювете краснели бутоны дикого мака. Мик подошел к краю дороги, нагнулся и сорвал один из них.
За его спиной хлопнула дверца «фольксвагена».
— Почему мы должны останавливаться из-за тебя? — громко спросил Джуд. Судя по тону, он все еще надеялся вызвать ссору. Умолял о ней.
Мик стоял, поигрывая маковым стеблем с набухшей коробочкой. Лепестки осыпались и теперь крупными алыми каплями лежали на сером асфальте.
— Я задал тебе вопрос, — снова сказал Джуд.
Мик оглянулся. Джуд, мрачно хмурясь, стоял у автомобиля. Злобный, но смазливый; о да, его лицо заставляло рыдать от отчаяния немало женщин, когда они узнавали, что он был голубым. Густые черные усы (всегда в идеальной форме) и глаза, в которые можно было смотреть вечно, ни разу не встречая одного и того же оттенка. Мику стало даже немного тошно оттого, что такой чудесный мужчина мог быть таким бесчувственным дерьмом.
Разглядывая привлекательного паренька, который стоял у края дороги и надувал губы, Джуд презрительно усмехнулся. Его тоже не восхищало поведение спутника. То, что было допустимо для шестнадцатилетней девочки, в двадцать пять лет, по меньшей мере, вызывало недоверие.
Мик отбросил цветок и вытащил нижнюю часть майки из джинсов. Поочередно обнажились подтянутый живот и худая плоская грудь. Затем показалась взъерошенная голова. Он улыбнулся и откинул майку в сторону. Мик посмотрел на его торс. Аккуратный, не слишком мускулистый. Шрам от аппендицита над поясом узких потертых «Левайсов». На шее висела небольшая, но ярко блестевшая на солнце золотая цепочка. Неожиданно для себя Джуд снисходительно улыбнулся: мир частично был восстановлен.
Мик расстегивал ремень.
— Хочешь трахнуться? — не переставая улыбаться, спросил он.
— Бесполезно, — последовал ответ, хотя и не на тот вопрос.
— Что бесполезно?
— Мы не подходим друг другу.
— Может, на свежем воздухе попробуем?
Он расстегнул зиппер и повернулся к пшеничному полю, расстилавшемуся за дорогой.
Джуд смотрел, как Мик прокладывал путь в колыхавшемся море. Его загорелая спина была одного цвета с колосьями и поэтому почти сливалась с ними. Он предлагал ему довольно опасную игру — тут был не Сан-Франциско и даже не степи Хемпстеда. Нервничая, Джуд взглянул на дорогу. Все так же безлюдна в обоих направлениях. А Мик, то и дело оборачиваясь, все шел в глубь этого поля; уходя, он разгребал руками золотистые волны, точно погружался в воды какого-то волшебного залива. Какого черта!.. Рядом никого не было, никто не мог увидеть их. Здесь были только горы, безмолвно плавившиеся на полуденном солнце, да какая-то потерявшаяся собака, которая сидела у края дороги и поджидала своего хозяина.
Джуд пошел вслед за Миком, на ходу расстегивая рубашку. На протоптанной полосе лежали колосья пшеницы — поваленные, как деревья под ногами великана. Они были как один повержены на землю, и Джуд, все также улыбаясь, мог представить панику, охватившую их маленький мирок. Он не хотел причинять им зла, но как они могли узнать об этом? Пожалуй, он растоптал сотни жизней — спелых зерен, жуков, личинок, гусениц, — прежде чем добрался до стерни, где на подстилке из свежего жнивья лежал Мик, уже совсем обнаженный.
Любовью они занимались с наслаждением, равным для обоих. Им было упоительно хорошо, когда они так близко ощущали друг друга, обмениваясь страстными поцелуями, все крепче свивались руками и ногами в узел, который только оргазм мог развязать. Разгоряченные, они слышали тарахтение трактора, проехавшего по дороге; но были слишком поглощены своими телами, чтобы обратить внимание на него.
Возвращаясь к «фольксвагену», они на ходу отряхивались от пшеничных усов и оба блаженно улыбались. Перемирие было установлено если не навсегда, то, по меньшей мере, на несколько часов.
В машине можно было изжариться заживо, и они опустили стекла, чтобы проветрить салон прежде, чем продолжать путь в Нови-Пазар. Часы показывали половину четвертого, впереди было не меньше часа быстрой езды.
Мик сел справа и проговорил:
— Забудем о монастыре, а?
Джуд вздохнул.
— Мне казалось…
— Я не вынесу еще одной невинной девы.
Они оба рассмеялись. Затем поцеловались, снова ощутив друг друга на вкус: смесь слюны и соленый привкус семени.
Следующий день выдался солнечным, но не особенно жарким. Голубое небо постепенно затягивалось тонкой облачной дымкой, не затенявшей ярких лучей дневного света. Свежий утренний воздух щекотал ноздри, как запах эфира или мяты.
Вацлав Джеловсек смотрел на голубей, круживших над главной площадью города. На площади устанавливалось множество различных приспособлений как гражданского характера, так и военных. В воздухе витали эманации того деловитого возбуждения, которое — он это знал — чувствовали все мужчины, женщины и дети Пополака и которое не могло не передаваться голубям. Вот почему они подлетали так близко, взмывали вверх, опускались и сновали между большими колесами деревянных блоков; они знали, что сегодня им не причинят никакого вреда.
Он снова взглянул на небо. Облачная дымка понемногу сгущалась: не самые идеальные условия для празднества. В его мыслях промелькнуло выражение, которое он слышал от одного знакомого англичанина: «витать головой в облаках». Насколько он понимал, это означало — мечтать о чем-то несбыточном, жить туманными сновидениями. Он криво усмехнулся. Да, Запад не знал об облаках ничего, кроме того, что они приносят сны и бесплодные мечтания. Пожалуй, Западу не помешало бы увидеть сегодняшнее зрелище, чтобы внести дополнительный смысл в свою поговорку.
Здесь, в горах, она получала самое первородное значение. Все-таки неплохо было сказано.
Головой в облаках.
На площадь недавно прибыл первый отряд людей. Двое или трое болели и не смогли прийти, но им тотчас нашлась замена. Да с какой готовностью! С какими широкими улыбками запасные, услышав свои имена и номера, вышли из строя, чтобы занять пустующее место в уже формировавшейся конечности! Чудеса организованности в каждом кубическом ярде пространства. У каждого человека — свое положение и свое дело. Ни суеты, ни криков: все голоса не громче взволнованного шепота. Он восхищенно наблюдал за их слаженной и быстрой работой, за отточенными движениями рук с веревками и ремнями.
Впереди был долгий и славный день. Вацлав сегодня встал за полчаса до рассвета, пил кофе из импортных пластиковых стаканов, обсуждал метеорологические сводки из Митровицы и смотрел, как на беззвездном небе занималась алая заря. Количество выпитого кофе сейчас перевалило за шестую порцию, а часовая стрелка еще не достигла семичасовой отметки. Метцинджер, стоявший по ту сторону площади, выглядел таким же усталым и возбужденным, как и сам Вацлав.
Они вместе наблюдали за тем, как розовел восток. Однако затем разошлись и не должны были подходить друг к другу до тех пор, пока не кончится состязание. Как никак Метцинджер был из Подуево. В предстоящей битве ему надлежало поддерживать свой собственный город. Конечно, завтра им можно будет переговорить о том, что с ними приключилось, но сегодня они должны вести себя, как два незнакомых человека. Сегодня они были только патриотами, исполненными решимости одержать победу над противником.
Вот и воздвигнута, к обоюдному удовлетворению Метцинджера и Вацлава, новая нога Пополака. Все страховочные узлы тщательно подогнаны, нога высится над площадью, отбрасывая тень на фасад городской ратуши.
Вацлав отхлебнул остывшего кофе и позволил себе улыбнуться. Что за дни, что за дни! Великие свершения, развивающиеся знамена и это неповторимое зрелище, один вид которого мог бы лишить жизни многих людей. Вот они, деяния, достойные неба.
Ах, какие золотые дни.
На главной площади Подуево царило не меньшее оживление.
Может быть, здесь торжественность, сопутствующая ежегодному празднеству, была смешана с печалью, но это было понятно. Весной ушла из жизни Нита Габрилович, всеми почитаемая предводительница города. Она умерла в девяносто четыре года, лишив горожан своих технических знаний и организаторского таланта. Шестьдесят лет она готовила эти состязания, с каждым разом увеличивая и усовершенствуя свое колоссальное творение. И теперь ее не стало.
Разумеется, без нее порядок тоже не нарушался. Люди были слишком дисциплинированны, чтобы не подчиняться приказам. Тем не менее, в половине восьмого сооружение еще только близилось к середине. Дочь Ниты, руководившая этим, явно не имела достаточного опыта. Она была не совсем решительна в своих действиях, а для того, чтобы правильно расставить людей по местам — сплотить их в единое целое, — нужно было быть наполовину пророком, наполовину цирковым укротителем. Может быть, через два или три года, одержав по крайней мере пару побед, дочь Ниты Габрилович приобрела бы необходимые навыки. Однако сегодня Подуево опаздывал: то и дело происходили неувязки со страховочными ремнями; в отличие от предыдущих лет, горожане нервничали, обменивались неуверенными взглядами.
Лишь в восемь часов Подуево сделал первый шаг по направлению к тому месту, где его уже ждал соперник.
Скоро должен был прозвучать условный сигнал к началу битвы.
Мик проснулся ровно в семь, хотя в непритязательном номере отеля «Белград» будильника не было. Лежа в своей постели, он слышал ровное дыхание Джуда, доносившееся с двуспальной кровати, стоявшей поперек комнаты. Сквозь тонкие шторы пробивался мутный утренний свет, не побуждавший к ранней поездке. После нескольких минут взирания на облупившийся потолок и не менее длительного разглядывания грубо слепленного распятия на противоположной стене Мик, наконец, встал и подошел к окну. Он был прав: день выдался пасмурным. Под серыми облаками громоздились невзрачные крыши Нови-Пазара. За крышами высились блеклые вершины гор. По их склонам ползли вверх сине-зеленые кроны деревьев. Там был лес. Единственное место, обладавшее хоть какой-нибудь притягательностью в этом захолустье.
Сегодня можно было поехать на юг, в Косовску Митровицу. Кажется, там должен быть музей? Или рынок? А оттуда они могли спуститься в долину реки Ибар, по дороге, окруженной горами. Да, горы: сегодня он решил посмотреть горы.
Было пятнадцать минут девятого.
В девять Пополак и Подуево величественно выходили на рубежи атаки.
Вацлав Джеловсек приложил ладонь козырьком ко лбу и изучающе оглядел небо. Оно было затянуто облаками, но на западе виднелись голубые просветы; под ними ярко блестели горы. День был не самым удачным для состязания, хотя и вполне приемлемым.
Мик и Джуд позавтракали ветчиной с яичницей и несколькими чашками хорошего черного кофе. Облака над Нови-Пазаром уже рассеялись, и они, воспрянув духом, собрались в путь. Косовска Митровица до обеда, а после, возможно, горная крепость в Цвекаке.
В половине десятого они покинули Нови-Пазар и поехали по шоссе Србсвак на юг, в долину реки Ибар. Дорога не из лучших, но даже выбоины и неровности асфальта не могли испортить нового дня.
Не считая отдельных пешеходов, шоссе было пустым. По обе стороны высились волнистые, поросшие густым лесом горы. Из фауны встречались только редкие птицы. Затем исчезли даже пешеходы, а сельскохозяйственные фермы, мимо которых они иногда проезжали, казались запертыми и безлюдными. В одном дворе они увидели черных поросят — их никто не кормил. На веревках сушилось выстиранное белье; прачек же словно не было.
Поначалу отсутствие человеческих контактов действовало освежающе, но по мере приближения полудня уже становилось немного не по себе.
— Мик, разве мы не должны были увидеть знак поворота на Митровицу?
Он пригляделся к карте.
— Может быть…
— …мы едем не той дорогой.
— Если бы знак был, то я бы его увидел. По-моему, нам нужно свернуть с этой дороги и взять немного южнее. Тогда мы спустимся в долину даже ближе к Митровице, чем думали.
— Как мы свернем с этой чертовой дороги?
— Мы проехали пару поворотов…
— Там были только разбитые грунтовки.
— Ну, либо они, либо то, что имеем.
Джуд поджал губы.
— Сигарету? — спросил он.
— Закончились милю назад.
Впереди горы поднимались непреодолимой стеной. Там не было ни одного признака жизни: ни струйки дыма из трубы, ни голосов, ни звука работающих машин.
Затем:
— Вон!
Поворот, явный поворот. Правда, не основная дорога. Скорее, просто разбитая колея, вроде двух предыдущих. И все же, это было лучше, чем перспектива бесконечного петляния по горным склонам.
— Наше путешествие превращается в какое-то проклятое сафари, — мрачно бросил Джуд, когда «фольксваген» запрыгал по кочкам и ухабам.
— Где же твоя жажда приключений?
— Забыл взять с собой.
Они начали взбираться вверх. Эта дорога тоже неотвратимо вела в горы. На капоте машины замелькали тени сомкнувшихся над ними древесных крон. Внезапно всюду запели птицы — праздно и оптимистично. Запахло хвоей и сырой землей. Впереди на дорогу выскочила лиса. Лениво взглянув на приближающийся автомобиль, она неспешно продолжила свой путь и скрылась среди деревьев.
Мик подумал, что они правильно сделали, свернув с того унылого и нескончаемого шоссе. Вскоре можно было остановиться и размять ноги, а потом найти какой-нибудь спуск в долину.
Два человека находились в часе езды от Пополака.
Сам город полностью опустел. В нем не осталось даже больных и стариков: никто не хотел пропускать сегодняшнего зрелища. Дети, незанятые взрослые, калеки, слепые и беременные женщины — все уже собрались в условленном месте. Конечно, таков был обычай: его соблюдение не требовало применения каких-либо принудительных мер. Сегодняшнее состязание стоило того, чтобы его увидеть.
В сражении должны были участвовать все: город против города. Так было всегда.
Поэтому города вышли в горы. К полудню все жители Пополака и Подуево, собравшись в ущелье, ожидали начала битвы.
Десятки тысяч сердец колотились все быстрее и быстрее. Десятки тысяч тел натужно, но согласованно сгибались и выпрямлялись — города выступали на исходные позиции. Две громадные тени этих тел ложились на кроны деревьев, на дороги и горные склоны; ступки выдавливали белый сок из травы; под ногами гибли звери, в труху сминались кустарники и пни. Земля дрожала от тяжелых шагов. Эхо разносилось далеко в горах.
В колоссальном теле Подуево все заметней проявлялись некоторые технические неувязки. Город уже немного прихрамывал на одну из своих циклопических ног. Воины, составлявшие ее, напрягали все силы, чтобы выправить крен исполинского торса: на них ложилась вся тяжесть города и вся ответственность за него. Тем не менее, сказывались недостатки в их подготовке, которой прежде руководила сама Нита Габрилович. Воины уже изнемогали от усталости.
Они остановили машину.
— Слышал?
Мик покачал головой. Его слух не отличался особенной остротой. Подростком он слишком часто ходил на рок-концерты.
Джуд выбрался из автомобиля.
Птицы, казалось, немного угомонились. Звук, который он слышал в салоне, повторился. Это был какой-то необычный звук: скорее, похожий на колебание почвы под ногами.
Может быть, отдаленный гром?
Нет, слишком ритмично. Вот и опять, словно нечто огромное ворочалось под склонами гор. И снова, где-то под ногами…
Бум.
Теперь и Мик услышал. Он перегнулся через окно машины.
— Это где-то впереди. Я тоже слышу.
Джуд кивнул.
Бум.
Вновь прокатился подземный гром.
— Что за дьявольщина? — недовольно проговорил Мик.
— Что бы это ни было, я хочу взглянуть…
Джуд, улыбаясь, забрался обратно в «фольксваген».
— Похоже на пушки, — заводя машину, сказал он. — На большие пушки.
Приложив к глазам русский полевой бинокль, Вацлав Джеловсек наблюдал за сигнальщиком. Тот поднял руку с пистолетом, ствол которого окутался маленьким облачком белого дыма. Через пару секунд из долины донесся звук выстрела.
Состязание началось.
Он перевел взгляд на двух исполинов. Головы в облаках — или почти в облаках. Они представляли собой потрясающее, незабываемое зрелище. Вот оба города вздрогнули, готовясь выйти навстречу друг другу и вступить в ритуальную битву.
Один из них, Подуево, держался менее уверенно. Перед тем как поднять левую ногу и сделать первый шаг, он чуть заметно поколебался. Ничего серьезного, просто небольшие трудности с координацией мускулов. Через пару шагов город должен был приноровиться к ритму движения, еще через пару его обитатели должны были заработать как одно неразделимое целое, чтобы вскоре показать могущество их великана, шедшего к своему двойнику как к отражению в зеркале.
Выстрел вспугнул стаи птиц, сидевших на деревьях. Они дружно и шумно взмыли над долиной, словно в честь предстоявшего великого сражения.
— Ты слышал выстрел? — спросил Джуд.
Мик кивнул.
— Военные маневры?.. — Джуд широко улыбнулся.
Он уже видел заголовки на первых полосах газет — эксклюзивные репортажи о секретных войсковых учениях в глубине югославской территории. Может быть, русские танки на каком-то своем полигоне, надежно скрытом от взглядов Запада. В случае удачи, он мог стать почтовым голубком этой новости.
Бум.
Бум.
В воздух поднялось множество птиц. Гром стал слышен отчетливее.
Он походил на орудийные залпы.
— Это за следующей горой… — сказал Джуд.
— По-моему, нам лучше вернуться.
— Мне необходимо посмотреть.
— А мне нет. Нас там не ждут.
— Ну и что? И почему ты так думаешь?
— Нас все равно не пустят. Может быть, депортируют. Не знаю, мне просто кажется…
Бум.
— Я должен посмотреть.
Он еще не договорил этих слов, когда послышались первые вопли.
Вопли издавал Подуево: даже не вопли, а жуткий предсмертный вой. Погиб один из людей, составлявших его слабую левую ногу — погиб, надорвавшись от тяжести, которую нес на себе, — и смерть тут же стала распространяться по всему сооружению. Человек, потерявший опору, не выдерживал сам и падал, сминаемый давившими на него телами. Болезнь была подобна раковой опухоли, но развивалась в течение секунд. Вся колоссальная система покачнулась и начала заваливаться набок.
Великолепный шедевр, созданный жителями Подуево из собственной плоти и крови, падал, как исполинская многоэтажная башня.
С левого бока на него сыпались изувеченные человеческие останки. Падая, Подуево на лету рассыпался на части.
Громадная голова, только что касавшаяся облаков, все больше откидывалась назад. Мертвые падали, увлекая за собой живых. Люди хватались друг за друга. Их голоса слились в один протяжный, душераздирающий крик, взывавший о помощи к небесам, на недоступность которых они сегодня посягнули.
— Ты слышал это?
Это было несомненно человеческим, хотя и оглушительно громким и невыносимо протяжным. У Джуда что-то перевернулось в желудке. Он поглядел на бледного, как полотно Мика.
Мотор был сразу же выключен.
— Нет, — сказал Мик.
— Послушай! Ради Бога…
До них докатилась волна предсмертных стонов и стенаний, приглушенных падением чего-то очень тяжелого. Земля содрогнулась.
— Нам нужно туда, — умолял Мик.
Джуд замотал головой. Он был готов ко встрече с какими-нибудь военными соединениями — хоть по всей русской армии, дислоцированной за соседней горой, — но гул, стоявший в его ушах, был человеческим, слишком человеческим гулом голосов. Они напомнили о том, каким ему в детстве представлялся Ад: нескончаемыми, невыразимыми с помощью слов мучениями, которыми стращала его мать на тот случай, если он отступится от Христа. Это был ужас, забытый им больше чем на двадцать лет. И вот он снова был с ним — такой же сильный, как и прежде. Может быть, там, за зубчатым горизонтом, находилась сама Преисподняя, у края которой стояла его мать и звала сына испытать отведенное ему наказание.
— Если ты не хочешь вести машину, то я сам сяду за руль.
Мик выбрался из машины и выпрямился, не сводя взгляда с колеи перед ним. На какое-то мгновение в его глазах мелькнуло глуповатое, недоверчивое выражение. Затем его лицо стало еще белее, чем прежде, и он выдохнул:
— Иисус Христос…
Его голос был сдавленным приступом тошноты, подступившей к горлу.
Его любовник сидел за рулем, обхватив голову руками, все еще не в силах вырваться из своих воспоминаний.
— Джуд…
Джуд медленно поднял глаза. Впереди колея быстро темнела от несущегося навстречу машине потока — потока крови. Разум Джуда попытался как-нибудь иначе понять смысл того, что он видел через ветровое стекло. Однако других объяснений не было. Это была кровь, настоящий кровавый потоп, кровь без конца…
И почти сразу же в воздухе повеяло свежевыпотрошенными внутренностями: запахом, исходящим из глубины человеческих тел, — наполовину пряным, наполовину приторным.
Мик навалился на дверную ручку «фольксвагена». Она подалась неожиданно легко, и он, с вытаращенными глазами, обезумевшими глазами плюхнулся на правое сиденье.
— Назад, — выдавил он из себя.
Мик потянулся к ключу зажигания. Кровавая река уже плескалась под передними колесами автомобиля. Впереди весь мир был окрашен в багровые тона.
— Быстрей, назад! Отъезжай, чтоб тебя!..
Джуд не делал никаких попыток стронуть машину с места.
— Мы должны посмотреть, — неуверенно проговорил он. — Должны.
— Нам не нужно ничего, — простонал Мик, — кроме того, чтобы к дьяволу убраться отсюда. Это не наше дело…
— Авиакатастрофа…
— Нет дыма!
— Но человеческие голоса…
Все инстинкты Мика умоляли поскорей вернуться назад. Он мог прочитать об этой катастрофе в завтрашних газетах — мог посмотреть фотографии и телерепортажи. Сегодня все было слишком свежо, слишком непредсказуемо…
На том конце этой колеи могло быть все, что угодно. И кто знает, как это истекающее кровью…
— Мы должны…
Не слушая стонов Мика, Джуд завел машину. «Фольксваген» пополз вперед, навстречу багровому, пенящемуся течению.
— Нет, — неожиданно спокойно произнес Мик. — Пожалуйста, не надо…
— Мы должны, — стиснув зубы, ответил Джуд. — Должны. Должны.
Всего лишь в нескольких ярдах правее уцелевший город бросил тень на залитую кровью дорогу. Мик ничего не видел из-за слез, а Джуд, сощуривший глаза и готовившийся к зрелищу, которое ожидало их за поворотом, только смутно отметил, как что-то ненадолго застлало свет. Может быть, облако. Или стая птиц.
Если бы в этот момент он поднял глаза и немного повернулся на северо-восток, то увидел бы голову Пополака. Огромную, наклоненную вперед голову обезумевшего города, который прошествовал между горами и исчез из поля зрения. Тогда бы Джуд знал, что эта область была выше его разумения; что в этом углу Ада уже никого нельзя было исцелить. Но ни он, ни Мик не видели последнего посланного им предупреждающего знака. И отныне их судьба была решена. Как Пополак и его мертвый близнец, они были лишены рассудка и всех надежд на возвращение к жизни.
Они обогнули горный склон, и перед ними предстало то, что осталось от Подуево.
Примитивное человеческое воображение еще никогда не имело дела с подобной картиной.
Возможно, на полях сражений Европы иногда случалось быть нагроможденными друг на друга такому бесчисленному количеству трупов; но было ли среди них столько женщин и детей, связанных с мертвыми телами мужчин? Были ли когда-нибудь такие горы трупов, недавно и одновременно лишенных жизни? Да, погибали целые города, но когда они погибали из-за закона притяжения?
Зрелище было из могущественнейших. Перед его лицом разум медленно уползал в свою жалкую каморку и, захватив с собой неопровержимые улики этого жуткого и безжалостного мира, осторожно ощупывал их, пытался найти какой-нибудь незамеченный сразу изъян, где бы можно было сказать: «Этого ничего нет. Это не смерть, а сон, это просто кошмарное сновидение».
Но разум не находил ни одной трещины в стене, вставшей перед ним. Это была правда. Это была сама смерть.
Подуево рухнул.
Тридцать восемь тысяч семьсот шестьдесят пять жителей были повержены на землю и превращены в груду распадающейся, сочащейся плоти. Те, кто не погиб от удара или удушья, мучились в предсмертных судорогах. Не выжил никто, кроме дряхлых стариков, не успевших подойти к месту состязания. Эти несколько подуевцев, сгорбленных и изможденных, смотрели на гору человеческих останков и, как Мик и Джуд, старались не верить своим глазам.
Джуд первым выбрался из машины. Почва под ногами была липкой от сворачивающейся крови. Он оглядел пространство бойни. Никаких обломков или других признаков авиакатастрофы; ни огня, ни дыма, ни запаха топлива. Только лишь десятки тысяч остывающих тел, обнаженных или одетых в одинаковую серую форму: как мужчины, так и женщины и дети. На некоторых сохранились остатки каких-то кожаных сбруй с тянущимися от них многими и многими милями канатов. Чем больше он присматривался, тем отчетливее видел сложную систему узлов и петель, опутывавших и соединявших неподвижные людские тела. По какой-то причине почти все они были связаны друг с другом. Некоторые были прикреплены к плечам своих соседей, как мальчики во время игры в конный бой. Некоторые были плотно прикручены к чьим-то локтям, поясам, лодыжкам и бедрам. Были обмотанные веревками с головы до ног; с шеей, пригнутой к ступням. Все были связаны одной, хотя и многократно разорванной паутиной тросов, канатов, веревок.
Еще один выстрел.
Мик поднял глаза.
По грудам тел пробирался одинокий мужчина, одетый в серую шинель. Он держал в руке револьвер и методично пристреливал умирающих. Исполняя свой жалкий акт милосердия, медленно шел вперед, приглядываясь, в первую очередь выбирая мучившихся детей. Разряжал револьвер и заряжал снова. Разряжал и заряжал, разряжал…
Мик выскочил из машины.
Он заорал во все горло, перекрывая стоны раненых.
— Что это?
Мужчина прервал свое занятие и поднял лицо — такое же серое, как и его шинель.
— А? — он хмуро осмотрел двоих непрошеных свидетелей катастрофы.
— Что здесь произошло? — неестественно высоким голосом прокричал Мик. Он почувствовал себя лучше оттого, что мог кричать и злиться на этого человека. Может быть, он был виноват. Ему нужно было кого-то обвинить в случившемся.
— Скажите, — сквозь слезы кричал Мик. — Скажите! Ради Бога, скажите! Объясните!
Мужчина в серой шинели покачал головой. Он не разобрал ни слова из того, что кричал этот молокосос. Он понял то, что язык был английским, но больше ничего. Мик пошел ему навстречу, не переставая чувствовать на себе взгляды мертвых. Они смотрели на него снизу вверх — своими неподвижными, остекленевшими глазами, в которых застыл беззвучный и оттого еще более невыносимый крик.
Тысячи, тысячи глаз.
Он достиг мужчины, когда тот уже расстрелял почти все патроны. Его осунувшееся лицо было мокрым от слез.
Кто-то дотронулся до его ноги. Он не желал смотреть вниз, но чья-то рука все пыталась и пыталась ухватиться за его ботинок. Он опустил глаза. Под ним лежал юноша, распростертый в форме свастики. Все его суставы были вывихнуты. Из под него высовывались ноги ребенка, окровавленные и торчавшие среди других тел, как два стебля с красными лепестками.
Он хотел отнять у мужчины револьвер, но руки юноши не отпускали его. И еще больше ему захотелось найти где-нибудь пулемет, который мог бы прекратить эту бессмысленную и мучительную агонию.
Когда Мик снова посмотрел вперед, человек в серой шинели уже поднимал револьвер.
— Джуд! — заорал он, но его вопль был заглушен выстрелом револьвера, направленного в рот мужчины.
Последнюю пулю тот оставил для себя. Его затылок лопнул, как разбитое яйцо, и, все еще держа дуло во рту, он рухнул на другие тела.
— Мы должны… — начал Мик, хотя сам не знал, к кому обращался. — Мы должны…
Что он собирался делать. Что они должны были делать в этой ситуации?
— Мы должны…
К нему подошел Джуд.
— Помочь, — сказал он.
— Да. Мы должны позвать на помощь. Мы должны…
— Пошли…
Да. Вот что нужно было сделать. Пусть из трусости, пусть под любым предлогом, но они должны были как можно скорее оставить это поле битвы с его окровавленными, протянутыми к ним руками.
— Нужно сообщить властям. Найти какой-нибудь город. Позвать на помощь…
— Священников, — сказал Мик. — Им нужны священники.
Джуд мрачно усмехнулся. Подобная мысль показалась ему совершенно абсурдной. Здесь потребовалась бы целая армия исповедников с брандспойтами, поливающими святой водой, и мощными динамиками для благословений.
Они отвернулись от этого чудовищного зрелища и, поддерживая друг друга, стали пробираться к машине.
Она оказалась занятой.
За рулем сидел Вацлав Джеловсек. Он пытался завести двигатель. Один поворот ключа! Второй. С третьего раза зажигание сработало, и из-под задних колес вырвались комья липкой, бурой грязи. Разворачивая «фольксваген», Вацлав увидел двух англичан, бегущих к автомобилю и размахивающих руками. Сейчас они ничего не значили — он не хотел быть похитителем машин, но ему нужно было выполнять свою работу. Он был судьей сегодняшнего состязания и нес ответственность за всех его участников. Один из этих героических городов уже рухнул. Он должен был сделать все возможное, чтобы не дать Пополаку последовать за своим собратом. Второго великана нужно было догнать и урезонить. Успокоить любыми словами и обещаниями. Во что бы то ни стало образумить его и не допустить второй такой же катастрофы.
Мик все еще бежал за «фольксвагеном» и во все горло кричал ему вслед. Похититель не обращал внимания, полностью сосредоточившись на маневрировании по скользкой дороге. Мик быстро отставал. Автомобиль набирал скорость. Взбешенный, но сбившийся с дыхания, Мик остановился посреди дороги и уперся ладонями в колени. У него не было сил даже для того, чтобы дать волю своей ярости.
— Ублюдок, — выругался Джуд.
Мик поднял голову. Автомобиль уже скрылся из виду.
— Сволочь. Не умеет даже рулить как следует.
— Мы… поймать… мы должны поймать его, — тяжело дыша, выдавил из себя Мик.
— Как?
— Догнать… Бегом… Пешком…
— У нас нет даже карты… Она осталась в машине.
— Иисус… Христос… Всемогущий.
Они медленно побрели вниз по колее, прочь от этого поля.
Через несколько метров течение стало мелеть. До основной дороги дотягивалось только несколько тоненьких ручейков. Следуя за красными отпечатками протекторов, Мик и Джуд вышли на распутье.
Шоссе на Србовак было пустым в обоих направлениях. Отпечатки шин поворачивали налево.
— Он направился в горы, — сказал Джуд, тупо уставившийся в сине-зеленый пейзаж с издевательски искусно вплетенной в него лентой дороги. — Он сошел с ума!
— Будем возвращаться прежним путем?
— Нам придется идти до утра.
— Подсядем к кому-нибудь.
Джуд покачал головой: его лицо выражало усталость и потерянность.
— Мик, ты еще не понял? Они все знали о происходящем. Все люди с ферм — они убрались к чертям подальше, как только сюда пришли эти сумасшедшие. Готов держать пари на что угодно, на дороге не будет ни одной машины. Разве что встретится парочка таких же безмозглых туристов, как мы с тобой, но ни один турист не затормозит рядом с нами. Посмотри на себя.
Он был прав. Они выглядели, как два мясника — по пояс залитые кровью. Их лица были перепачканы подтеками пота, глаза — безумно вытаращены.
— Нам придется пойти за ним, — сказал Джуд.
Он махнул рукой в сторону гор. Солнце уже скрылось за ними, и склоны быстро темнели.
Мик вздрогнул. Так или иначе, им предстояло провести ночь на дороге. И ему было все равно, куда идти, если это увеличивало расстояние между ним и смертью у него за спиной.
Пополак был недвижим. Паника сменилась тупым, равнодушным приятием мира таким, каким он предстал сегодня. Тысячи людей, накрепко привязанных друг к другу и выстроенных в один живой организм, позволили согласию безумия восторжествовать над спокойным голосом разума. Они сплотились в один мозг, одну мысль, одно желание; в течение нескольких секунд стали бездушной тканью ожившего гиганта, образ которого так удачно воссоздали. Все их хрупкие личные чувства были сокрушены могучим потоком общей воли — не страстями, правящими толпой, а телепатической волной, превратившей тысячи голосов в одно слитное повеление.
И этот голос скомандовал: «Иди!»
Этот властный голос сказал: «Я хочу никогда не видеть этого страшного зрелища».
Пополак повернулся и, ступая тяжелыми полумильными шагами, направился в горы. Мужчины, женщины и дети, составлявшие тело шагающего исполина, были незрячими. Они видели глазами своего города. Думали его мыслями. Жили его желаниями. И верили в его бессмертие.
Пройдя две мили, Мик и Джуд почувствовали в воздухе запах бензина, а чуть позже увидели перевернутый «фольксваген». Его колеса торчали из глубокого кювета у левого края дороги. Странно, что он не горел.
Дверца водителя была открыта. Вацлав Джеловсек неподвижно лежал рядом. Он дышал. На его теле не было заметно никаких ран, если не считать двух или трех царапин на лице. Они осторожно вытащили похитителя из пыльного кювета и уложили на дорогу. Мик подложил ему под голову свою куртку и развязал его галстук.
Внезапно его глаза приоткрылись.
Он медленно обвел их взглядом.
— С вами все в порядке? — спросил Мик.
Какое-то время мужчина молчал. Казалось, он не понимал.
Затем:
— Англичане? — через силу произнес он.
Акцент был чудовищный, но вопрос был вполне ясен.
— Да.
— Я слышал ваши голоса. Англичане.
Он поморщился.
— Вам больно? — проговорил Джуд.
Мужчина, казалось, нашел этот вопрос забавным.
— Больно? Мне? — переспросил он, и на его лице появилась смешанная гримаса агонии и восторга.
— Я умру, — выдавил он сквозь стиснутые зубы.
— Нет, — сказал Мик. — С вами все в порядке…
Мужчина решительно замотал головой.
— Я умру, — уверенным голосом повторил он. — Я хочу умереть.
Джуд ближе наклонился к нему.
— Скажите, что нам сделать, — тихо произнес он.
Мужчина закрыл глаза. Джуд довольно бесцеремонно встряхнул его.
— Скажите нам, — забыв о сострадательном тоне, громко сказал он еще раз. — Скажите, что это было?
— Что? — не открывая глаз, проговорил мужчина. — Это было падение, вот и все. Просто падение…
— Какое падение? Кто упал?
— Город. Подуево. Мой город.
— Откуда? Из-за чего он упал?
— Из-за себя, конечно.
Ответы мужчины ничего не объясняли; вместо них одна за другой следовали какие-то загадки.
— Куда вы собирались ехать? — спросил Мик, стараясь говорить как можно менее агрессивно.
— За Пополаком, — сказал мужчина.
— За Пополаком? — спросил Джуд.
Мик начал улавливать какой-то смысл в сбивчивых словах похитителя.
— Пополак — это второй город. Такой же, как Подуево. Города-близнецы. На карте они…
— Где же сейчас этот город? — перебил его Джуд. Казалось, Вацлав Джеловсек решился открыть им всю правду. Был момент, когда он застыл между смертью с загадкой на своих губах и несколькими минутами жизни, достаточными для того, чтобы кое-что объяснить. Ему было все равно. Новое состязание уже не могло состояться.
— Они вышли на битву, — негромко произнес он. — Пополак и Подуево. Они боролись каждые десять лет…
— Боролись? — снова перебил Джуд. — Вы хотите сказать, все эти люди были убиты?
Вацлав покачал головой.
— Нет, нет. Они упали. Я же говорил.
— Ну, и как они боролись? — спросил Мик.
— Для этого они шли в горы, — последовал ответ.
Вацлав приоткрыл глаза. Лица, склонившиеся над ним, выглядели измученными и больными. Ему стало жалко этих ни в чем не повинных иностранцев. Они заслуживали того, чтобы знать истину.
— Они бились, как великаны, проговорил он. — Их строили из собственных тел, понимаете? Корпуса, мускулы кости, глаза, нос, зубы, — все делалось из мужчин и женщин.
— Он бредит, — сказал Джуд.
— Ступайте в горы, — повторил мужчина, — и увидите, это правда.
— Даже предполагая… — начал Мик.
Вацлав нетерпеливо прервал его.
— Многие века мы учились по-настоящему играть в великанов. С годами они становились все больше и больше. Каждый новый всегда превосходил своего предшественника. Его строили с помощью канатов и подпорок… В желудке была пища… испражнения выводились через специальные трубы… Самых зорких усаживали в его глаза, самых громогласных — в гортань. Вы не поверите, с каким техническим совершенством все это делалось.
— Не поверим, — вставая, сказал Джуд.
— Это образ нашей общины, — почти шепотом проговорил Вацлав. — И форма нашей жизни.
Наступило молчание. Над горными склонами медленно плыли белые облака. Дорога постепенно погружалась во мрак.
— Чудо, — добавил он с таким выражением в голосе, будто в первый раз осознал неестественность происходившего. — Случилось чудо.
Этого было достаточно. Да. Этого было вполне достаточно.
Его глаза снова закрылись, морщины на лице разгладились. Он умер.
Его смерть Мик прочувствовал острее; чем гибель тысяч людей, оставшихся позади; или лучше сказать, его смерть была ключом к боли, которую он испытал за всех них.
Он не мог решить, правду ли сказал этот человек. Его разум не знал, что делать с услышанным. Он только ощущал свою беспомощность и какую-то тоскливую жалость к самому себе.
Они стояли на дороге, молча глядя на загадочные и мрачные очертания гор.
Наступили сумерки.
Пополак уже не мог идти дальше. Каждый его мускул изнемогал от усталости. То и дело в глубине его исполинского тела кто-нибудь умирал; однако город не горевал из-за своих отмирающих клеток. Если мертвые находились вблизи наружного слоя, то их отвязывали и сбрасывали на землю.
Великан не был способен испытывать жалость. Он знал только одну цель и собирался идти к ней, пока были силы.
Закат солнца Пополак проводил, сидя на одном из крутых склонов и поддерживая руками свою огромную голову.
На небе засияли звезды. Сгущалась тьма, бережно обволакивавшая незажившие раны этого страшного дня и дававшая отдых глазам, которые видели слишком много.
Пополак снова встал на ноги и, сотрясая шагами почву, двинулся в путь. Он должен был идти, сколько мог, а потом спуститься в какую-нибудь долину и найти в ней свою могилу.
Мик хотел похоронить угонщика. Однако Джуд сказал, что с приездом полиции это погребение будет выглядеть довольно подозрительно. И кроме того, разве не абсурдно было заниматься с одним трупом, когда всего лишь в миле от них лежали тысячи неприбранных тел?
Они оставили мертвого лежать рядом с перевернутой машиной и скова тронулись в путь.
Становилось холодно, хотелось есть. Однако те дома, мимо которых они проходили, были наглухо заперты и не подавали никаких признаков жизни.
— Что он имел в виду? — устало проговорил Мик, когда они стояли возле очередной запертой двери.
— Он говорил метафорами…
— И про великанов?
— И про великанов. Троцкистская белиберда, — продолжал настаивать Джуд.
— Мне так не кажется, — повторил Мик и пошел обратно к дороге.
— У тебя есть иная точка зрения? — оставаясь на прежнем месте, с вызовом спросил Джуд.
— Он не был похож на человека, сочиняющего речи заранее.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что вокруг нас бродят какие-то великаны? Ради Бога, опомнись!
Мик повернулся к Джуду. В сумерках трудно было разглядеть выражение его лица. Однако голос был твердым и уверенным.
— Да. Я думаю, он говорил правду.
— Абсурдно! Абсурдно и смешно! Нет!
В этот момент Джуд ненавидел Мика. Ненавидел за его наивность, за готовность поверить в любой вымысел, если тот окружен некоторым ореолом романтичности. Господи! Поверить даже в такую нелепую выдумку…
— Нет, — повторил он. — Нет. Нет. Нет.
Небо было ярко-синим. Очертания гор под ним слились в один черный зубчатый контур.
— Я замерз, как собака, — сказал из темноты Мик. — Ты пойдешь со мной или останешься здесь?
— На этой дороге мы ничего не найдем! — крикнул Джуд.
— Возвращаться уже поздно.
— Там только горы, и все!
— Поступай, как знаешь. Я пошел.
Его шаги стали удаляться во мраке.
Немного поколебавшись, Джуд последовал за ним.
Ночь была безоблачной и холодной. Они шли, подняв воротники и сжав пальцы ног в ботинках. Небо над ними сияло крупными немигающими звездами. Глаз мог составить из них столько причудливых сочетаний, сколько хватило бы терпения. Через некоторое время они обнялись. Им было легче идти, поддерживая и согревая друг друга.
Часам к одиннадцати они увидели свет, горевший в далеком окне.
Женщина, открывшая дверь, не улыбалась, но поняла их состояние и впустила в дом. Было бессмысленно рассказывать этой старой крестьянке или ее одноногому мужу о том, что они сегодня видели. В каменном коттедже не было ни телефона, ни признаков имеющихся транспортных средств, и поэтому даже если бы они нашли какой-нибудь способ поведать о случившемся, то все равно ничего не смогли бы предпринять.
Мимикой и жестами они кое-как показали, что проголодались и устали. Затем попробовали объяснить, что заблудились, — и проклинали себя за оставленный в «фольксвагене» разговорник. Едва ли она поняла что-нибудь из их слов, но усадила возле печи, на которую поставила кастрюлю.
Они съели по большой тарелке несоленого горохового супа и улыбками поблагодарили женщину. Ее муж сидел рядом, не проявляя ни малейшего желания заговорить с гостями или хотя бы взглянуть на них.
Сытная еда подействовала. Они немного воспрянули духом.
Теперь им предстояло выспаться, а утром отправиться в обратную дорогу. К следующему вечеру тела, лежащие на поле, будут прибраны, пересчитаны, уложены в гробы и отправлены к родственникам. Воздух будет заполнен гулом моторов, который наконец заглушит стоны, еще звучавшие в их ушах. Будут кружить вертолеты, будут суетиться санитары и полицейские. Будет все, что сопутствует большим катастрофам, случающимся в цивилизованном обществе.
А потом все это будет приятно вспомнить. Все-таки, часть истории: конечно, трагедия, но ее можно объяснить, отнести к какой-нибудь схеме и жить дальше. Все будет хорошо. Скорей бы утро.
Вскоре усталость сразила их. Они заснули прямо за столом, уронив головы на скрещенные руки. Рядом остались пустые тарелки и недоеденные ломти хлеба.
Они ничего не чувствовали. Они провалились в темноту без сновидений и мыслей.
Затем начался грохот.
Где-то под землей. Глухие ритмичные удары, как будто какой-то титан медленно подбирался все ближе и ближе.
Женщина разбудила мужа. Разбудила, зажгла лампу и подошла к двери. Ночное небо было усеяно звездами. Вокруг высились черные горы.
Гром не утихал. Удар и через полминуты новый, с каждым разом становившийся все громче.
Муж и жена стояли рядом и прислушивались к гулкому эху, прокатывавшемуся по горным склонам. Гремело где-то недалеко, но молний не было.
Только тяжелые удары…
Бум…
Бум…
От них сотрясалась земля. Из дверного косяка сыпалась пыль, дребезжали оконные стекла.
Бум…
Бум…
Они не знали, что это было, но во всяком случае бежать из дома не собирались. Каким бы жалким укрытием ни был их коттедж, находиться в нем не казалось опасней, чем в ближнем лесу. Как они могли узнать, под каким деревом остановиться, чтобы их не задела гроза? Нет, лучше было ждать: ждать и смотреть.
У женщины было плохое зрение, и она не совсем поверила своим глазам, когда одна из черных гор вдруг стала вырастать, постепенно заслоняя звезды. Но ее муж видел это: невообразимо огромную голову, которая в темноте казалась еще более огромной — превосходившей даже сами горы.
Выпустив костыли, он упал на колени и зашептал молитвы. Его искусственная нога вывернулась из кожаных ремней.
Его жена завыла: ни одно из известных им слов не могло остановить это чудовище, возникшее из мрака и надвигавшееся на них.
Проснувшись, Мик нечаянно смахнул со стола тарелку и лампу.
Они разбились.
Проснулся Джуд.
Крик за дверью затих. Женщина бросилась бежать в лес. Любое дерево было лучше, чем это зрелище. Ее муж продолжал дрожащими губами повторять молитвы, но великан все вырастал и вырастал. Вот поднялась его громадная нога…
Бум…
Коттедж заходил ходуном. Запрыгала посуда в шкафу, зеркало сорвалось с крючка и вдребезги разбилось.
Любовники знали этот гром: эти подземные удары.
Мик схватил Джуда за плечо.
— Вот видишь? — прохрипел он. — Видишь? Видишь?
В его хрипе слышались истерические нотки. Опрокинув стул, он кинулся к двери. По дороге выругался. Выбежал на крыльцо…
Бум…
Грохот был оглушительным. Со звоном лопались оконные стекла. Трещали балки под крышей.
Джуд догнал любовника у двери. Старик лежал ничком, пальцами судорожно сжимая комья сухой земли.
Мик, подняв голову, смотрел в небо. Джуд посмотрел туда, куда был устремлен его взгляд.
В одном месте звезд не было. Там была кромешная тьма в форме огромного человека, нависшего над горами. Отчетливо выделялись контуры.
Он казался слишком широким. У него были неестественно толстые — не как у человека — ноги и чересчур короткие руки. Может быть, они выглядели так по сравнению с торсом.
Затем он поднял свою исполинскую ступню и опустил на землю, сделав шаг в направлении дома.
Бум…
Крыша коттеджа покачнулась. Все, что говорил угонщик, оказалось правдой. Пополак был и городом, и великаном. И шел, перешагивая через горы…
Их глаза быстро освоились с темнотой, и они уже могли различить ужасающие подробности в строении этого монстра. Несомненно, он был шедевром инженерной мысли: человек, созданный из людей. Или лучше сказать, бесполый гигант, сделанный из живых мужчин, женщин и детей. Все жители Пополака были в нем безжалостно плотно прижаты друг к другу. Их тела и суставы были так крепко скованы в одно целое, что человеческие кости почти ломались от напряжения.
Уже можно было увидеть безукоризненно рассчитанную конструкцию этого исполина: продумано было расположение центра тяжести; как соответствовали слоноподобные ноги громадному весу туловища; как низко к плечам была посажена голова — оптимально для движений и с минимальной нагрузкой на шею.
Несмотря на диспропорции, он был ужасающе человекоподобен. Поверхность составляли полностью обнаженные люди, которые блестели при свете звезд, как одно огромное человеческое тело. Были скопированы даже мускулы, хотя и упрощенно. Можно было разглядеть, как умело все люди были подогнаны друг к другу; с какой акробатической виртуозностью работали те, из кого был сделаны суставы рук и ног, позвонки и сухожилия.
Он наклонил голову, и они увидели его лицо.
Щеки из человеческих тел; глубокие глазные впадины, из которых глядели человеческие головы, образующие глазное яблоко; широкий нос и рот, то открывавшийся, то закрывавшийся — мышцы, расположенные в челюсти, сжимались и разжимались. И из этого рта, зубы которого были сделаны из обритых детских голов, гремела какая-то идиотская песенка.
Пополак шествовал по горам и пел во все горло.
Было ли хоть когда-нибудь в Европе зрелище, подобное этому?
Не в силах сдвинуться с места, Мик и Джуд смотрели, как великан приближался к ним.
Старик обмочился. Бормоча мольбы и молитвы, он пополз к деревьям. За ним волочилась искусственна нога, застрявшая в штанине.
Пополак был уже в двух шагах от коттеджа. Отчетливо виднелись бледные, изможденные, обливающиеся потом лица; их ритмично сгибающиеся и разгибающиеся тела. Некоторые были уже мертвы, они затрудняли его движения, но он шел и шел вперед.
Бум…
Сделав всего один шаг, он подступил к коттеджу ближе, чем можно было ожидать.
Мик видел, как поднималась его громадная ступня. Видел людей — коренастых и крепких — в лодыжке и стопе. Многие были мертвы. Подошва выглядела сплошным месивом из человеческой плоти и канатов, перетершихся от долгой ходьбы.
Нога опустилась. Раздался грохот.
Коттедж разлетелся в щепки. Взметнулось облако пыли; одним из обломков убило Джуда, но Мик не замечал этого.
Пополак заслонил собой все небо. В какой-то момент казалось, что он переполнил собой весь мир — и небо, и землю. Его уже нельзя было охватить одним взглядом: взгляд начинал метаться в пространстве, но даже тогда разум отказывался осознать его истинные размеры.
Одна его нога прочно стояла посреди обломков коттеджа, а другая уже двигалась, делая новый шаг.
Мик воспользовался своим шансом. Испустив душераздирающий вопль, он опрометью бросился к этой громадной ступне. Она уже поднималась в воздух, когда он, задыхаясь, добежал до нее. В последнюю секунду ему удалось, подпрыгнув, ухватиться то ли за обрывки каната, то ли за чьи-то волосы, то ли за саму плоть — удалось ухватиться за это уходящее чудо и стать его частью. Быть с ним, служить ему или умереть вместе с ним, — все это было лучше, чем жить без него.
Мик взобрался на ступню и нашел на ней безопасное место. Взвыв в экстазе от своей удачи, он увидел, как земля стала быстро уходить вниз. Там, внизу, осталось изувеченное тело Джуда, но ему было все равно. Он уже забыл и о нем, и о любви, и о сексе, и о своей жизни.
Все это уже ничего не значило. Вообще ничего. Бум-Бум… Пополак шел. Гул его шагов удалялся на восток.
Страх — вот та тема, в которой большинство из нас находит истинное удовольствие, прямо-таки какое-то болезненное наслаждение. Прислушайтесь к разговорам двух совершенно незнакомых людей в купе поезда, в приемной учреждения или в другом подобном месте: о чем бы ни велась беседа — о положении в стране, растущем числе жертв автомобильных катастроф или дороговизне лечения зубов, собеседники то и дело касаются этой наболевшей темы, а если убрать из разговора иносказания, намеки и метафоры, окажется, что в центре внимания неизменно находится страх. И даже рассуждая о природе божественного начала или о бессмертии души, мы с готовностью перескакиваем на проблему человеческих страданий, смакуя их, набрасываясь на них так, как изголодавшийся набрасывается на полное до краев, дымящееся блюдо. Страдания, страх — вот о чем так и тянет поговорить собравшихся неважно где: в пивной или на научном семинаре; точно так же язык во рту так и тянется к больному зубу.
Еще в университете Стивен Грейс напрактиковался в этом предмете — страхе человеческом, причем не ограничиваясь рассуждениями, а тщательнейшим образом анализируя природу явления, препарируя каждую нервную клетку собственного тела, докапываясь до глубинной сути самых затаенных страхов.
Преуспел он в этом благодаря весьма достойному наставнику по имени Куэйд.
В то время университеты Англии охватило повальное увлечение различного рода гуру: молодые люди обоих полов лихорадочно искали себе пастыря, неважно, с Востока или с Запада, чтобы, словно ягнята, слепо следовать, куда тот укажет. Стив Грейс не был исключением. К несчастью, его «мессией» оказался именно Куэйд. Познакомились они в студенческой забегаловке.
— Меня зовут Куэйд, — без лишних церемоний представился Стиву парень, оказавшийся рядом с ним за стойкой бара, — а ты, если не ошибаюсь…
— Стив Грейс.
— Точно. С отделения этики, верно?
— Верно.
— Вот только что-то я тебя не видел на остальных лекциях и семинарах факультета философии…
— А я с филологического, с отделения английской литературы. Как ты, должно быть, знаешь, мы ежегодно выбираем какой-нибудь дополнительный предмет. Мне предложили древнескандинавские языки, но это было бы уж слитком.
— И ты подался на этику…
— А что мне оставалось?
Куэйд заказал двойкой бренди. По его лицу нельзя было сказать, что он может себе позволить подобные напитки, ну а уж Стив из-за двойного бренди выбился бы из бюджета на целую неделю. Куэйд же, залпом осушив бокал, велел повторить.
— А ты что будешь пить? — поинтересовался он у Стива, который мурыжил полпинты уже теплого легкого пива, надеясь растянуть его еще примерно на часок.
— Мне ничего не хочется.
— Брось.
— Серьезно, этого вполне достаточно.
— Тогда, — обратился Куэйд к бармену, — еще один бренди и пинту пива моему приятелю.
Стив не стал возражать против такой щедрости. В конце концов, полторы пинты пивка слегка развеют охватившую его тоску накануне семинара по теме «Анализ проблем общества в произведениях Чарльза Диккенса». Сама мысль о предстоящем семинаре вызвала у него неодолимую зевоту.
— Интересно, — проговорил Стив, — почему никому не пришло в голову родить диссертацию о пьянстве как одном из видов общественной деятельности?
Куэйд задумчиво взглянул на свой бокал бренди, который тут же и осушил.
— Или как о способе забыться… — заметил он при этом.
Стив окинул взглядом новом знакомого. Выл он лет на пять старше самого Стива, которому недавно исполнилось двадцать. Одежда Куэйда представляла собой довольно забавный коктейль: сильно поношенные кроссовки и брюки из плиса плохо сочетались с дорогой кожаной черной курткой поверх когда-то белоснежной, а теперь грязновато-серой рубашки, свисавшей с его худющих, костлявых плеч. Его продолговатое лицо «украшали» массивные очки, за стеклами которых малюсенькие зрачки едва выделялись на молочно-белом фоне глазных яблок. Полные, почти негритянские губы были также бледными, сухими, одним словом, не из тех, что называют чувственными. Все это дополняли светлые, давно не мытые волосы.
Он напоминает мелкого торговца наркотиками из Голландии, которых развелось полным-полно, решил Стив.
В отличие от подавляющего большинства студентов, Куэйд не носил значков, удостоверяющих принадлежность к одной из многочисленных и разношерстных организаций: сексуальным меньшинствам, участникам кампании в защиту китов, нацистам-вегетарианцам и тому подобным. Так кто же он такой, черт побери?!
— Лучше бы ты выбрал древнескандинавские языки, — тем временем заметил Куэйд.
— Это еще с какой стати?
— А там не заставляют даже писать курсовых работ.
Это для Стива было новостью. Куэйд продолжал:
— И отметок не ставят. Зачеты принимают, подбрасывая монетку: выпал орел — значит, сдал, решка — приходи в другой раз.
Теперь до Стива, наконец, дошло, что Куэйд шутить изволит. Он выдавил смешок, в то время как физиономия самого Куэйда оставалась бесстрастной.
— И все-таки древнескандинавские языки тебе бы больше подошли, — продолжал он. — Да и кого интересует этика в наше время? Епископ Беркли, Платон и остальная дребедень… Все это — дерьмо собачье.
— Совершенно справедливо.
— Я за тобой понаблюдал на лекциях…
Это уже интересно, подумал Стив.
— Ты никогда не пишешь конспектов?
— Никогда.
— На это я и обратил внимание… Отсюда вывод: либо ты целиком полагаешься на собственную память, либо тебе вся эта муть просто-напросто до фени.
— Ни то, ни другое. Конспекты меня жутко утомляют, вот и все.
Усмехнувшись, Куэйд извлек пачку дешевых сигарет. Еще одна несообразность, подумал Стив. Если уж курить, то что-нибудь приличное — «Голуаз» или «Кэмел», либо уж не курить вообще.
— Настоящей философии здесь не обучишься, — с непоколебимой убежденностью проговорил Куэйд.
— В самом деле?
— Конечно. Нас пичкают Платоном, Бентамом и прочей ахинеей; настоящий же анализ полностью игнорируется. Все, что нам преподают, конечно, очень правильно, но это ведь совсем не то, что нужно. Истинная философия, Стивен, чем-то напоминает зверя, дикого, необузданного зверя. Ты со мной согласен?
— Что-то я, честно говоря, не понял. Какого зверя?
— Дикого, Стив, дикого. Который может укусить.
Внезапно Куэйд как-то лукаво-хитровато усмехнулся.
— Да, может укусить, — повторил он с видимым наслаждением.
Подобная метафора была выше понимания Стива, но тем не менее он согласно кивнул.
— По-моему, предмет этот для нас — настоящая пытка. — Мысль о подвергающихся пытке студентах, очевидно, чрезвычайно понравилась Куэйду. — И это правильно, если бы только философию преподавали здесь иначе: без этого псевдонаучного словоблудия с единственной целью скрыть от нас истинную суть вещей.
— И как же, по-твоему, следует преподавать философию?
Стиву больше уже не казалось, что Куэйд шутит: напротив, он выглядел очень серьезным. Его и без того маленькие зрачки сузились до размеров булавочной головки.
— Взять нас за руку и подвести к этому дикому зверю вплотную, чтобы его погладить, приласкать, покормить его… Ты со мной согласен, Стивен?
— Хм… Да что это за зверь такой?
Непонимание Стива, похоже, слегка раздражало Куэйда, тем не менее, он терпеливо продолжал:
— Я говорю о предмете всякой философии, Стивен, если, конечно, она стоящая. Предмет этот — страх, в основе которого лежит прежде всего неизвестность. Люди пугаются того, чего не знают. Вот, например, стоишь ты в темноте перед закрытой дверью. То, что находится за ней, тебе внушает страх…
Стив воочию представил себя во тьме, перед закрытой дверью. Он наконец-то начал понимать, к чему клонит Куэйд: все его столь запутанные рассуждения о философии были лишь прелюдией к разговору о главном — о страхе.
— Вот что должно интересовать нас прежде всего: то, что лежит в глубинах нашей психики, — продолжал Куэйд. — Игнорируя это, мы рискуем…
Внезапно Куэйд запнулся: красноречие оставило его.
— Рискуем — что?
Куэйд уставился в опустевший стакан, вероятно, желая его наполнить снова.
— Хочешь повторить? — спросил его Стив, в глубине души стремясь услышать отрицательный ответ. Вместо этого Куэйд переспросил:
— Чем мы рискуем? Ну, по-моему, если мы сами не пойдем зверю навстречу, если его не разыщем и не приласкаем, тогда…
Стив ощутил, что наступил кульминационный момент разговора.
— Тогда, — закончил Куэйд, — зверь рано или поздно сам придет за нами, где бы от него не прятались.
Страх — вот та тема, что неизменно доставляет нам какое-то болезненное наслаждение. Если, конечно, речь идет о чужом страхе.
В последующие две недели Стив ненавязчиво навел кое-какие справки о философствующем мистере Куэйде, и вот что выяснил.
Знали его лишь по фамилии, имя же никому не было известно.
Точно так же никто точно не знал, сколько ему лет, и только одна из секретарш считала, что Куэйду уже за тридцать, что весьма удивило Стивена.
Та же секретарша слыхала от самого Куэйда, что родители его умерли, но почему-то полагала, что их убили.
Больше никаких сведений о Куэйде собрать не удалось.
— Я твой должник за выпивку, — произнес Стив, дотрагиваясь до плеча Куэйда. Тот дернулся от неожиданности и обернулся. — Бренди, как и в прошлый раз? — поинтересовался Стив.
— Да, благодарю.
— Что, напугал тебя, подкравшись незаметно? — осведомился Стив после того, как заказал напитки.
— Да нет, просто я что-то задумался.
— А мне казалось, что это перманентное состояние философов…
Стив сам не мог понять, почему его вновь потянуло к парню не только на десять лет старше его, но и явно принадлежащему к другой весовой категории, разумеется, в интеллектуальном смысле. Скорее всего, их прошлая беседа лишила Стива душевного равновесия, в особенности рассуждения Куэйда о диком звере, и теперь он жаждал продолжения. Интересно, какие еще метафоры изобретет Куэйд, что нового он скажет о бездарях-преподавателях, калечащих студентов?
С другой стороны, Куэйд на роль гуру не тянул, главным образом из-за его цинизма и неопределенности собственных концепций, если таковые вообще существовали. Определенно было только то, что его взгляды — философские, религиозные или политические — не составляли целостной системы, да он в ней попросту не нуждался.
И тем не менее, у Куэйда было собственное мировоззрение, с изрядной долей чувства юмора (хотя он и смеялся крайне редко). Окружающих он считал ягнятами, которые только и делали, что искали себе пастуха, а все те, кто претендовал на эту роль, были, по его убеждению, шарлатанами. Все, что лежало за пределами загона для ягнят, внушало им непреодолимый, парализующий ужас, который и есть одна-единственная в этом мире истина, не подлежащая сомнению.
Интеллектуальное высокомерие Куэйда доходило до смешного, но Стиву вскоре начала нравиться та легкость, с которой его новый знакомый вдребезги разбивал устоявшиеся, казавшиеся незыблемыми догмы. Иногда, правда, его раздражали убийственные аргументы Куэйда против тех или иных непререкаемых для Стива истин, однако после нескольких недель общения с Куэйдом его всеразрушающий нигилизм вырос в глазах Стивена до высшего проявления свободы человеческого духа.
Воистину для Куэйда не существовало ничего святого. Родина, семья, вера, закон — все это было для него не просто пустыми словами, но и насквозь фальшивыми понятиями, сковывающими, удушающими человека. Страх — вот единственная реальность, имеющая смысл.
— Я боюсь, ты боишься, мы боимся, он, она, оно боится… — говаривал Куэйд. — Ни одно живое существо не может избежать ощущения страха, от которого сердце замирает.
Любимым оппонентом Куэйда в философских спорах была студентка филфака по имени Черил Фромм. Любимой потому, что «железные» аргументы Куэйда неизменно доводили ее до белого каления. Стив обожал наблюдать со стороны за поединками «не на жизнь, а на смерть» между его приятелем-мизантропом и «патологической оптимисткой», как Куэйд называл Черил.
— Дерьмо все это, — говорила она, когда их спор достигал точки кипения. — Да мне плевать, что ты трясешься как осиновый лист, что ты боишься собственной тени. Главное, что я сама отлично себя чувствую.
Вид ее подтверждал это на все сто. От поклонников у Черил Фромм отбоя не было, но она умела расправляться с ними с легкостью неимоверной.
— Все знают, что такое страх, — возражал ей Куэйд, уставившись на нее своими молочно-белыми глазами, стремясь (Стив это прекрасно понимал) поколебать ее непробиваемую убежденность.
— А вот и не все. Я, к примеру, не боюсь ни черта, ни дьявола.
— И никогда-никогда не испытывала страха? И по ночам кошмары не мучили?
— А с какой стати? Семья у меня замечательная, призраков в доме нет, скелеты в чулане тоже не водятся. Да я даже мяса не его, поэтому спокойно проезжаю мимо городской бойни. Еще раз говорю: дерьмо все это. Я в самом деле не испытываю никаких страхов, но это ведь не значит, что я не живу, не существую!
Глаза Куэйда напоминали в этот момент змеиные.
— Держу пари, ты своей самоуверенностью что-то скрываешь.
— Ага, ночные кошмары, что постоянно меня мучат.
— Не исключено, причем кошмары эти жуткие.
— Тогда валяй, поведай нам о них. А мы послушаем…
— Откуда же мне знать твои кошмары?
— В таком случае поведай о своих.
Куэйд заколебался.
— Видишь ли, — наконец проговорил он, — это предмет, не подлежащий анализу.
— Не подлежит анализу моя задница! — отбрила его Черил. Стивен не смог сдержать улыбки: анализировать задницу Черил было занятием действительно глупейшим, скорее, следовало на нее молиться. Куэйд, тем не менее, не сдавался:
— Мои страхи — мое личное дело, и в более широком контексте они лишены смысла. Если хочешь, образы, возникающие в моем мозгу, являются лишь отображением моего страха, своего рода семантическими знаками, передающими тот ужас, что и является глубинной сутью моей личности.
— У меня тоже возникают образы, — неожиданно встрял Стив. — Некоторые эпизоды из детства. Они заставляют меня задуматься о…
Стив запнулся, поняв, что чересчур разоткровенничался.
— Какие эпизоды? — уцепилась за него Черил. — Неприятные воспоминания, да? Ну, например, как ты упал с велосипеда или что-то в этом роде?
— Да, похоже на то, — кивнул Стив. — Временами подобные эпизоды вспоминаются помимо моей воли, как бы машинально, когда я ни о чем таком не думаю.
— Вот именно, — удовлетворенно хмыкнул Куэйд.
— Это есть у Фрейда, — заметила Черил.
— Чего-чего?
— Фрейд, Зигмунд Фрейд, — повторила Черил тоном, каким обычно говорят с малыми детьми. — Ты, вероятно, о нем слышал…
Куэйд скривился с нескрываемым презрением.
— Эдипов комплекс тут абсолютно не при чем. Страх, что таится в глубинах человеческой души, присутствует там задолго до того, как мы осознаем себя как личности. Зародыш в материнском чреве ухе знает, что такое страх.
— Тебе это известно по собственному опыту? — подковырнула его Черил.
— Может быть, и так, — невозмутимо парировал Куэйд.
— Ну и как там, в материнском чреве?
Усмешка Куэйда словно говорила: «Я знаю кое-что такое, о чем ты и понятия не имеешь».
Усмешка эта очень не понравилась Стиву: было в ней нечто зловещее, предвещающее что-то такое фатальное.
— Трепач ты, только и всего, — подвела итог Черил, поднимаясь со стула и глядя сверху вниз на Куэйда.
— Может, и в самом деле трепач, — согласился вдруг тот как истинный джентльмен.
Довольно неожиданно все споры между ними прекратились.
Не было больше разговоров о ночных кошмарах и их глубинной сути. В течение последующего месяца Стив видел Куэйда крайне редко и неизменно в компании Черил Фромм, с которой тот был подчеркнуто вежлив, даже уважителен. Он даже перестал носить свой кожаный пиджак лишь потому, что, по ее словам, ей отвратителен запах мертвых животных. Столь внезапная и крутая перемена в их отношениях весьма озадачила Стивена, но он в конце концов довольно примитивным образом отнес ее на счет сексуальных мотивов. Сам Стивен девственником не был, однако женщина оставалась для него великой тайной матушки-природы, существом столь противоречивым, что понять его не в силах человеческих.
Он, безусловно, ревновал, хотя и сам себе не признавался в этом. Больше всего его обижало то, что амурные дела не оставляли Куэйду времени на общение с ним.
Но, как ни странно, Стивена не покидало ощущение того, что Куэйд вовсе не влюбился в Черил, а стал к ней «клеиться» из каких-то своих, одному ему известных соображений. И уж конечно не из преклонения перед ее могучим интеллектом… Каким-то шестым чувством Стив распознал в Черил Фромм будущую жертву, слепо направляющуюся прямо в силки, расставленные хитрым и безжалостным охотником. Однажды, спустя месяц, Куэйд сам заговорил о Черил:
— А знаешь, она вегетарианка…
— Кто, Черил? — не сразу понял Стив.
— Ну, а то кто же?
— Конечно, знаю. Она ведь как-то раз сама про это говорила.
— Да, но речь идет не просто о причуде или преходящем увлечении. Это прямо-таки какое-то помешательство: ее воротит даже от запаха мяса, а мясников она ненавидит лютой ненавистью.
— В самом деле?
Стив никак не мог понять, к чему он клонит, зачем завел он этот разговор. Куэйд тут же это прояснил:
— Страх, Стивен, страх — вот где собака зарыта.
— Ты хочешь сказать, она боится мяса?!
— Видишь ли, конкретные проявления страха очень индивидуальны. Что же касается Черил, она действительно боится мяса. Послушать ее, так вегетарианское питание — источник здоровья и сбалансированного состояния организма. Бред какой! Ну да ладно, я ее выведу на чистую воду…
— Куда-куда выведешь?
— Страх — вот в чем суть, Стивен, и я это докажу.
— Но ты… — Стив постарался, чтобы его тон, выражая обеспокоенность, не прозвучал как обвинение. — Ты ведь не намереваешься каким-то образом ей навредить?
— Навредить ей? — переспросил Куэйд. — Ни в коем разе. Я ее и пальцем не трону, а если с ней что-то плохое и произойдет, то причиной тому будет она сама.
Во взгляде Куэйда было что-то гипнотическое.
— Настало время, Стивен, научиться доверять друг другу, — продолжал Куэйд, наклонившись к самому уху Стива. — Видишь ли, строго между нами…
— Куэйд, я не хочу ничего слышать!
— Однажды я уже пытался объяснить тебе: необходимо пойти зверю навстречу…
— К дьяволу твоего зверя, Куэйд! Мне все это не нравится, и я больше не желаю тебя слушать!
Стив резко поднялся, не только чтобы положить конец беседе, но и стремясь избавиться от парализующего взгляда Куэйда.
— Мы же друзья, Стивен…
— И дальше что?
— Раз так, ты должен поступать так, как поступают друзья.
— Не понимаю, о чем ты.
— Молчание, Стивен, молчание. Ни слова никому про то, что я тебе сказал, договорились?
Стив нехотя кивнул. В конце концов, это обещать он мог: с кем ему поделиться причинами своей тревоги без риска стать посмешищем?
Куэйд, удовлетворенно усмехнувшись, оставил Стива наедине с мыслью о том, что он помимо своей воли вступил в некое тайное общество с неизвестными ему целями. Куэйд заключил с ним договор, который чрезвычайно беспокоил Стива.
В течение последующей недели он напрочь забросил учебу, лишь дважды посетив университет, при этом двигаясь украдкой, моля Бога, чтобы ему не повстречался Куэйд.
Предосторожности, однако, были излишними. Однажды он действительно заметил Куэйда во внутреннем дворике, но тот не обратил на Стива ни малейшем внимания, поглощенный оживленным разговором с Черил Фромм, которая то и дело закатывалась звонким хохотом. На ее месте он бы не вел себя столь беззаботно наедине с Куэйдом, подумал Стив. Ревность уже давно покинула его, вытесненная совсем иным чувством.
Стив, избегая лекций и оживленных университетских коридоров, имел достаточно времени для размышлений. Словно язык, что так и тянется к больному зубу, мысли его то и дело вертелись вокруг одного предмета. А еще в памяти частенько возникали картинки из детства.
В шесть лет Стив попал под автомобиль. Раны были не опасными, однако вследствие контузии мальчик частично потерял слух. То, что он внезапно оказался отрезанным, пусть и не совсем, от окружающего мира стало настоящей пыткой, тем более, что малыш не мог понять, за что ему такое наказание. Казалось, что оно — навечно.
Совсем недавно его окружал мир, полный звуков, смеха, голосов, и вдруг он оказался будто внутри громадного аквариума, а вокруг плавают рыбы, нелепо улыбаясь и беззвучно разевая рты. Хуже того: Стивена замучил звон в ушах, временами переходивший в рев, а голову наполняли разнообразные неземные звуки, свист и скрежет — отдаленное эхо окружающего мира. Иногда же ему казалось, что голова вот-вот разлетится на мелкие кусочки из-за работающей внутри, грохочущей бетономешалки. В такие минуты он был на грани паники, не способный что-либо воспринимать и тем более соображать.
Но хуже всего было по ночам, когда невыносимый звон будил его в такой уютной (раньше, до несчастного случая) кроватке. Он в ужасе, покрытый липким, горячим потом, раскрывал глаза и, весь дрожа, всматривался в темноту. Как часто он молил хотя бы о недолгом облегчении, о тишине в раскалывающейся от звона голове, уже и не надеясь когда-нибудь снова услышать человеческие голоса, смех, все богатство звуков окружающего мира!
Он так был одинок в своем аквариуме…
Одиночество — вот начало, середина и конец его страха. Одиночество и невыносимая какофония в голове. Душа его превратилась в пленника глухого, страдающего тела.
Как смог малыш вынести такое? Иногда по ночам он рыдал, как ему казалось, совершенно беззвучно. Тогда вбегали в его комнату родители, зажигали свет и, конечно же, старались как-то помочь ему, утешить его, вот только их встревоженные, склонившиеся над ним лица напоминали ему морды огромных, безобразных рыб, бесшумно разевающих рты. В конце концов мать научилась успокаивать его, по крайней мере ее прикосновения прогоняли охвативший мальчика ужас.
Слух вернулся к нему внезапно, за неделю до седьмого дня рождения. Вернулся он, конечно, не полностью, но и это казалось чудом: он вернулся в мир, каким тот был раньше и вместе с тем другим, полным новых звуков и новых красок.
Долгие месяцы мальчик вновь учился воспринимать этот мир, доверять своим органам чувств. И долго еще он просыпался по ночам, в страхе от раскалывающего голову звона и грохота.
Время от времени у него в ушах слегка звенело, из-за чего, например, Стив был не в состоянии посещать с одноклассниками рок-концерты. Слабая тугоухость осталась, но он ее едва замечал.
Однако он, конечно, ничего не забыл: ни охватывавшую его панику, ни бетономешалку в голове. А еще страх темноты и одиночества остался навсегда.
Но кто же не боится одиночества? Горького, безысходного одиночества?
Теперь у Стивена появился новый источник страха, бороться с которым оказалась куда труднее. Этим источником был Куэйд. Однажды, в пьяном недоумении, Стив разоткровенничался перед Куэйдом, поведав ему о детстве, о глухоте и о ночных кошмарах.
А значит, эта его слабость — первопричина его страха — была известна Куэйду и, при случае, могла бы ему послужить отличным оружием против Стивена. Возможно, именно поэтому Стив решил воздержаться от разговора с Черил (быть может, предостеречь ее), и уж конечно по этой причине он старался избегать Куэйда.
Теперь у Стива не было сомнений относительно злобной сущности Куэйда, запрятанной настолько глубоко, что распознать ее было непросто.
Стив распознал. Наверно, за четыре месяца глухоты у него выработалась привычка внимательно наблюдать за людьми, подмечал каждый взгляд, усмешку, необычное выражение лица, каждый мимолетный жест. По тысяче подобных признаков он раскусил Куэйда, почти проникнув через лабиринт его души к самому сокровенному.
Следующий этап проникновения в тайный мир Куэйда наступил лишь без малого три с половиной месяца спустя, когда начались летние каникулы, и студенты разъехались кто куда. Как обычно, Стив решил поработать в отцовской типографии. Рабочий день был долгим, труд изнуряющим физически, но после утомительной учебы Стив в типографии по-настоящему отдыхал душой и, в первую очередь, головой.
Чувствовал он себя прекрасно, практически позабыв о Куэйде.
Вернулся Стив в университет в конце сентября, когда до начала занятий на большинстве факультетов оставалась неделя, студентов было еще мало, и в кампусе царила обычная для этого времени атмосфера легкой меланхолии.
Стив заглянул в библиотеку отложить для себя несколько нужных книг, пока другие школяры не наложили на них лапы. Такая возможность была лишь в самом начале учебного года, сразу после библиотечной инвентаризации, когда еще все мало-мальски стоящие книги не успели растащить. Для Стивена тот год был выпускным, и он задался целью подготовиться к нему как следует. Неожиданно он услыхал знакомый голос:
— Ранняя пташка…
Стив оглянулся, встретившись с колючим взглядом Куэйда.
— Ты, Стивен, меня потряс.
— Чем же?
— Энтузиазмом, — улыбнулся Куэйд. — Что ищешь?
— Что-нибудь из Бентама.
— У меня есть его «Основы морали и права». Сгодится?
Это была явная ловушка: отказаться Стивен просто-напросто не мог, а принять предложение… Хотя, какого дьявола? Он предлагает такую нужную Стиву книгу безо всякой задней мысли…
— Раздумываешь? — Улыбка стала шире. — Ну, подумай-подумай. Экземпляр, если я не ошибаюсь, библиотечный, так что почему бы тебе его и не взять?
— Хорошо, спасибо тебе.
— Как провел каникулы?
— Благодарю, прекрасно. А ты?
— Я-то? Чрезвычайно плодотворно.
Улыбка медленно погасла под его взглядом.
— Усы отпустил? — только теперь заметил Стивен.
Жидкие, клочковатые, грязно-русые усы совершенно ему не шли и казались приклеенными. Из-за них Куэйд, судя по всему, и сам испытывал неловкость.
— Это из-за Черил, да?
Теперь Куэйд уже явно смутился.
— Да понимаешь…
— Похоже, каникулы у тебя выдались и в самом деле неплохими.
Неловкость сменилась чем-то другим.
— У меня есть несколько великолепных фотографий, — сказал Куэйд. — Хочешь, покажу?
— А на какую тему?
— На тему каникул…
Жуткая догадка озарила Стива: неужели Черил Фромм стала миссис Куэйд?!
— От некоторых снимков, Стивен, просто обалдеешь.
Да что же, черт возьми, за фотографии такие? Порнуха с Черил, что ли, или он ее подкараулил за чтением Канта?
— Не знал, что ты увлекаешься фотографией.
— Теперь это моя страсть.
При слове «страсть» Куэйд так и засиял. Улыбка его стала какой-то плотоядной.
— И не вздумай отказываться, — сказал он. — Давай-ка, заходи ко мне, посмотришь.
— Видишь ли…
— Сегодня вечером, о'кей? Заодно и Бентама прихватишь.
— Что ж, спасибо.
— У меня теперь свой дом, понял? На Пилгрим-стрит, тридцать шесть, это от роддома сразу за углом. Где-то после девяти годится?
— Вполне. Еще раз спасибо. Значит, Пилгрим-стрит?
Куэйд кивнул.
— А мне казалось, что на Пилгрим-стрит жилых домов вообще нет…
— Дом номер тридцать шесть, запомнишь?
Пилгрим-стрит давным-давно пришла в упадок: большинство расположенных здесь домов превратились в руины, а остальные подлежали сносу. Те, что уже начали сносить, напоминали пациента под ножом хирурга: их внутренности противоестественно зияли, со стен клочьями свисали розовые или светло-зеленые обои, камины будто повисли на дымоходных трубах, лестницы вели в никуда.
Дом номер тридцать шесть был пока цел, в отличие от двух своих соседей: их не только снесли, но и сровняли остатки с землей при помощи бульдозера, оставив толстый слой кирпичной пыли, сквозь который пыталась прорасти сорная трава.
Территорию вокруг тридцать шестого дома патрулировала грязно-белая псина на трех ногах, одну из которых псина то и дело поднимала, чтобы оставить знак того, что это место — ее собственность.
Дворцом дом Куэйда назвать было трудно, и все же он выгодно контрастировал на столь безрадостном фоне.
Стив захватил бутылку скверного красного вина, которую они выпили, после чего покурили немного «травки», и Куэйд как-то быстро и сильно опьянел. Таким Стиву до сих пор не доводилось его видеть: вместо своих извечных рассуждений о страхе он то и дело беспричинно хохотал и даже рассказал пару скабрезных анекдотов. Обстановка у него была более чем спартанской: никаких там картинок на стенах, да и вообще никаких украшений, книги — сотни, книг — валялись на полу в полнейшем беспорядке, на кухне и в ванной имелось лишь самое необходимое, в общем, жилище Куэйда чем-то напоминало монастырскую келью.
Через пару часов столь легкомысленного времяпрепровождения любопытство Стива взяло верх.
— Ну, и где же твои знаменитые снимки? — осведомился он. Язык у него немного заплетался, но Стиву было наплевать.
— Ах, да, — проговорил Куэйд, — мой эксперимент…
— Какой-такой эксперимент?
— Откровенно говоря, Стив, я уже засомневался, стоит ли эти фотографии тебе показывать.
— А почему бы и нет?
— Послушай, Стивен, я серьезно.
— А я не в состоянии воспринимать серьезные вещи, так? Ты это хочешь сказать?
Стив в глубине души чувствовал, что, настаивая, совершает ошибку, но остановиться он уже не мог.
— Я и не говорю, что ты не в состоянии воспринимать, — возразил ему Куэйд.
— Да что там у тебя на этих фотографиях?!
— Ты помнишь Черил?
Помнил ли Стив Черил? Еще бы!
— Она в этом году в университет не вернется, — огорошил его Куэйд.
— Что-о-о?!
— Видишь ли, ее посетило озарение.
Взгляд Куэйда был теперь как у василиска.
— О чем ты?
— Она отличалась поразительным самообладанием… — Куэйд говорил о Черил в прошедшем времени, как о покойнике. — Самообладанием, хладнокровием, собранностью…
— Да, это так, но что с ней, черт возьми…
— Сучкой она была, вот что. Обыкновенной сучкой, которой нужно лишь одно: подходящий кобель, чтобы потрахаться.
Стив шмыгнул носом, как ребенок. Грязное замечание Куэйда шокировало его так, как первоклассника шокировал бы член, торчащий из штанов учителя.
— Часть каникул она провела здесь, — продолжал Куэйд.
— Как это?
— Да, именно здесь, в этом доме.
— Ты любил ее?
— Любил ли я ее? Эту тупую корову, эту дуру с претензиями?! Эту сучку, которая никак не желала расстаться со своей… Да ладно, что там говорить.
— Расстаться с девственностью? Ты это хочешь сказать?
— Девственностью?! Ха! Да она была всегда готова раздвинуть ноги, лишь почуяв кобеля. Нет, я говорю о ее навязчивой идее, о ее страхе…
Опять старая песня!
— Но мне все-таки удалось ее переубедить, черт побери!
С этими словами Куэйд из-за стопки книг по философии вытащил ящичек, внутри которого оказались черно-белые фотографии размером вдвое больше почтовой карточки. Он взял верхний снимок и протянул Стиву.
— Видишь ли, я задался целью показать ей, что такое страх. — Голос Куэйда, как у теледиктора, был лишен интонаций. — Для этого мне пришлось ее запереть.
— Запереть? Где?
— Здесь, наверху.
У Стива возникло нехорошее ощущение: в ушах раздался легкий звон. Впрочем, такое случалось с ним нередко после мерзкого вина.
— Я запер ее наверху, — повторил Куэйд, — чтобы провести эксперимент. Для этого я и занял этот дом. Тут нет соседей, а значит, и лишних ушей.
Которые услышали бы ЧТО?
Стив посмотрел на фотографию: качество изображения было неважным.
— Снимок сделан скрытой камерой, — пояснил Куэйд. — Она и не знала, что я ее фотографировал.
На фото номер один была изображена маленькая, ничем не примечательная комната с минимумом непритязательной мебели.
— Та самая комната наверху, — заметил Куэйд. — Там тепло, даже душновато, а плавное — никакого шума.
Никакого шума?
Куэйд протянул Стиву фото номер два. Та же комната, но теперь уже почти совсем без мебели. Прямо на полу возле стены лежал спальный мешок. Стол. Единственный стул. Лампочка без абажура…
— В такой вот обстановке она и жила.
— Смахивает на тюремную камеру.
Куэйд усмехнулся, протягивая третью фотографию. Снова та же комната. Графин с водой на столе. В углу что-то вроде кувшина, прикрытого полотенцем.
— Кувшин-то для чего?
— Надо же ей было ходить по нужде?
— Да, действительно…
— Короче, все удобства, — с удовлетворением отметил Куэйд. — В мои планы не входило низвести ее до состояния животного.
Даже сейчас, крепко поддав, Стив четко воспринимал доводы Куэйда. Да, он действительно не намеревался низвести ее до состояния животном. И тем не менее…
Снимок номер четыре. На столе стоит тарелка, а в ней — кусок мяса с торчащей из него костью.
— Говядина, — пояснил Куэйд.
— Но она же вегетарианка.
— Ну и что? Отличная говядина, чуть подсоленная и прекрасно приготовленная…
Фото номер пять. Все тот же интерьер, но теперь в комнате Черил. С искаженным гневом лицом она колотит кулаками и ногами в запертую дверь.
— Было примерно пять утра, она спала без задних ног, и я отнес ее туда на руках. Очень романтично, правда? Она толком и не поняла, что происходит.
— И ты ее запер?
— Разумеется. Для чистоты эксперимента.
— О котором она, конечно, ничего не знала?
— Ну, тебе нетрудно догадаться, что мы с ней часто беседовали на тему страха. Ей было известно, что я исследую этот вопрос и для своих исследований нуждаюсь в подопытных кроликах, но, конечно, не могла предположить, что сама окажется в этой роли. Впрочем, успокоилась она довольно быстро.
На фотографии номер шесть Черил задумчиво сидела в углу комнаты.
— Она, кажется, вообразила, что сможет взять меня измором, проявив терпение и выдержку, — прокомментировал снимок Куэйд.
Фото номер семь: Черил внимательно смотрит на кусок мяса в тарелке.
— Великолепный снимок, не правда ли? Посмотри, какое отвращение написано на ее физиономии: ведь ей был так противен даже запах приготовленного мяса. Впрочем, тут она еще не голодна.
Номер восемь: Черил спит. Номер девять: она писает, присев в неудобной позе на кувшин, спустив трусики к лодыжкам. Лицо у нее заплаканное. От этого снимка Стиву стало нехорошо. Номер десять: она пьет из графина. Одиннадцать: Черил, свернувшись клубочком, снова спит.
— Сколько времени провела она в этой комнате?
— Снимок этот сделан по истечении всего четырнадцати часов. Она очень быстро потеряла ощущение времени. Видишь, тут нет окон, а свет горит постоянно. Удивительно, как скоро ее биологические часы вышли из строя.
— Так сколько времени она провела там в общей сложности?
— Вплоть до успешного завершения эксперимента.
Двенадцатый снимок: проснувшись, Черил исподтишка разглядывает кусок мяса.
— Это уже на следующее утро, когда я спал. Камера работает автоматически и снимает каждые четверть часа. Ты только посмотри, какие у нее глаза…
Стив повнимательней всмотрелся в фотографию: взгляд Черил стал каким-то диким, полным отчаяния. Она смотрела на кусок мяса, словно его гипнотизируя.
— Вид у нее больной, — заметил Стив.
— Усталый, только и всего, хотя она и проспала черт знает сколько, но это, очевидно, ее вымотало еще сильнее. Она понятия не имеет, день сейчас или ночь, к тому же, безусловно, страшно голодна — ведь миновало более полутора суток.
Тринадцать: Черил опять спит, свернувшись калачиком еще плотнее, словно змея, проглатывающая себя с хвоста. Четырнадцатый номер: она пьет воду.
— Когда она спала, я заменил воду в графине на свежую, — пояснил Куэйд. — Надо сказать, спит она чрезвычайно крепко: я вполне мог ее трахнуть, даже не разбудив. Будто отключается ото всего мира…
Куэйд осклабился. Да он просто псих, подумал Стив, определенно шизофреник.
— Ну и запашок же у нее в той комнате стоял, Бог ты мой! — заметил Куэйд. — Знаешь, как иногда пахнет от женщины? Это не пот, это что-то другое. Похоже на запах свежего, кровавого мяса. Короче, на этом этапе она уже доходила до кондиции. Бедняжка и помыслить не могла, что все так обернется…
Номер пятнадцать: Черил дотрагивается до мяса.
— Тут-то ее упорство и дало первую трещину, — удовлетворенно отметил Куэйд. — Теперь мы переходим к основному — к страху.
Стив вгляделся в снимок: плохое качество не позволяло рассмотреть детали, однако было очевидно, что самообладание покинуло Черил. Лицо ее исказилось болью, отражая внутреннюю борьбу между жестоким голодом и отвращением к мясу. Номер шестнадцать: она опять, теперь уже всем телом, набрасывается на запертую дверь. Рот широко открыт, застыв в немом крике отчаяния.
— А помнишь, как она умела загонять меня в угол во время наших споров о природе страха, особенно если заходила речь о мясной пище?
В голосе Куэйда было нескрываемое торжество.
— Сколько времени прошло с момента заточения?
— Уже почти трое суток. Тут ты видишь чертовски голодную женщину…
И без его пояснения это было очевидно. На следующем снимке девушка стояла посреди комнаты, напрягшись всем телом, стараясь отвести взгляд от пищи на столе.
— Ты же мог уморить ее голодом.
— Ничего подобного: человек способен без особого труда прожить без пищи по меньшей мере десять дней. К тому же, Стив, сейчас так популярны всякого рода диеты, а по статистике шестьдесят процентов англичан страдают от патологически избыточного веса. Разве она тебе не кажется несколько полноватой?
Восемнадцатый снимок: «толстушка», сидя в углу комнаты, рыдает.
— Ага, — усмехнулся Куэйд довольно, — начинаются уже галлюцинации. В общем, крыша поехала… Ей стали мерещиться насекомые, ползающие по волосам или по рукам. Несколько раз я наблюдал, как она надолго замирала, уставившись в одну точку, в пространство.
Номер девятнадцать: Черил моется, раздевшись до пояса, обнажив налитую грудь с соблазнительно торчащими сосками. Взгляд при этом у нее отсутствующий. Мясо в блюде, кажется, довольно сильно потемнело по сравнению с предыдущими фотографиями.
Мылась она, однако, регулярно с ног до головы, примерно каждые двенадцать часов.
— А мясо вроде бы…
— «Задумалось»?
— Да, потемнело.
— Ну, комната маленькая, очень теплая, к тому же ей составили компанию несколько мух. Уж они-то не брезговали таким великолепным куском говядины и немедленно отложили туда яички. Немудрено, что мясо, скажем так, созрело.
— Это тоже было частью твоего эксперимента?
— Ясное дело. Если свежайшее мясо вызывает отвращение, то что же говорить о протухшем? Это усугубляет стоявшую перед ней дилемму: чем дольше она отвергает угощение, тем мерзопакостнее становится оно. Таким образом, она оказывается перед необходимостью выбрать меньшее из двух зол: боязни голодной смерти и отвращения к мясу, основанного все на том же страхе. Разве тебе не любопытно, что же она выберет в конце концов?
Стив почувствовал, что и сам оказался перед своего рода дилеммой. С одной стороны, шутка зашла слишком далеко, и «эксперимент» Куэйда стал проявлением чистой воды садизма. С другой, ему действительно очень хотелось узнать, каким же будет выбор Черил и чем этот кошмар закончится. К своему стыду Стив ощутил некий экстаз при виде страдающей женщины.
Следующие семь фотографий — с двадцатой по двадцать шестую — повторяли уже известный цикл: девушка спала, мылась, писала и застывала посреди комнаты, уставившись на мясо. Затем опять спала, ну и так далее. И вот, наконец, номер двадцать семь.
— Смотри, смотри! — торжествующе воскликнул Куэйд. Черил взяла мясо! При этом на ее лице застыла маска ужаса, но все-таки она взяла его. Теперь уже было ясно видно, что мясо гниет, а по всему куску ползают жирные личинки мух вперемешку с отложенными яйцами.
— Смотри, — опять воскликнул Куэйд, — она его кусает!
На следующем снимке лицо девушки полностью закрыто куском мяса. Стива чуть не стошнило, словно это он сам откусил вонючее, покрытое жирными белыми личинками мясо. Боже, как она смогла?!
Номер двадцать девять: Черил сложилась пополам над кувшином в углу комнаты — ее вырвало.
Номер тридцать: она сидит за столом, на котором ничего нет. Графин с водой вдребезги разбит о стену, тарелка из-под мяса тоже. Говядина, напоминающая кучу дерьма, валяется на полу.
Тридцать первый снимок: она спит, уронив голову на руки. Тридцать второй: Черил с омерзением смотрит на мясо. Борьба голода с отвращением прямо-таки написана на лице. Тридцать третий: она снова спит.
— Теперь сколько времени прошло? — спросил Стив.
— Пять дней. Нет, пардон, уже шесть.
Шесть дней, Боже праведный! Номер тридцать четыре: фигура девушки размыта, вероятно, она бросается на стену. Уж не решила ли она покончить с собой, размозжив голову? Спрашивать об этом Куэйда Стив не стал: что-то внутри него воспротивилось.
Тридцать пять: она опять спит, на сей раз свернувшись под столом. Спальный мешок разодран в клочья, раскиданные вперемешку с кусками ватной подкладки по всей комнате.
Тридцать шесть: она разговаривает с дверью, а возможно, пытается докричаться до кого-нибудь сквозь дверь, заранее знав, что ответа не получит. Номер тридцать семь: она поедает тухлое мясо! Словно первобытный человек в пещере, она устроилась под: столом и впилась зубами в мясо. Лицо ее лишено всякого выражения; она полностью поглощена одной единственной мыслью: перед ней мясо; пища, способная утолить зверский голод. Надо набить желудок, и тогда спазмы прекратятся, силы вернутся к ней, головокружение пройдет… Стив замер, не в силах оторвать взгляда от фотографии.
— Да, — сказал Куэйд, — меня тоже поразило, как неожиданно она, наконец, сдалась. Ведь одно время казалось, что ее упрямство не имеет границ. Тот монолог перед закрытой дверью состоял, как и раньше, из угроз, мольбы и извинений. Так было день за днем, и вдруг она сломалась. Надо же, как просто! Уселась под столом и съела весь кусок, обглодав его до кости, как самое изысканное лакомство.
Тридцать восьмая фотография: девушка спит, дверь открыта, снаружи льется: свет. Наконец, тридцать девятая: комната опустела.
— Куда она отправилась?
— Спустилась, будто в полусне, вниз по лестнице и побрела на кухню. Там выпила несколько стаканов воды и три или четыре часа просидела на стуле, при этом не произнеся ни слова.
— А ты пытался с ней заговорить?
— Да, время от времени. Эксперимент завершился, и я особо не настаивал. Не хотелось ее беспокоить. Но в конце концов она вышла из ступора.
— И что тебе сказала?
— Ничего.
— Ничего?!
— Абсолютно ничего. Было такое впечатление, что она меня даже не замечала. Потом я сварил картошки, и она поела.
— Она не пыталась вызвать полицию?
— Нет.
— И не набрасывалась на тебя?
— Тоже нет. Она отлично понимала, что я сделал и зачем. Раньше мы с ней несколько раз касались такого рода экспериментов в наших беседах, разумеется, вскользь, отвлеченно. Пойми же наконец, эксперимент мой не причинил ей никакого вреда, ну, может быть, она немного похудела, только и всем.
— А где она сейчас?
— Она уехала на следующий день, понятия не имею куда.
— Так что ты доказал своим экспериментом?
— Быть может, ничего, но я тем самым положил довольно любопытное начало своим исследованиям.
— Начало? Так это только начало?!
Куэйд почувствовал в голосе Стивена неприкрытое отвращение, граничившее с ненавистью.
— Послушай, Стив…
— Ты понимаешь, что мог убить ее?
— Ничего подобного.
— Она могла потерять рассудок, стать навсегда умалишенной.
— Не исключено, хотя и вряд ли. Она была волевой женщиной.
— А ты сломал ее!
— Вот это точно, но она сама на это напросилась. Более того, она же ведь хотела узнать, что такое страх, ну я ей и помог. Я лишь исполнил ее собственное желание.
— Ты совершил насилие. Добровольно она бы ни в жизнь на такое не пошла.
— И это верно. Что ж, она получила хороший урок.
— Так ты теперь возомнил себя учителем?
Стиву хотелось смягчить сарказм, но не получилось: в его замечании присутствовала и ирония, и гнев, и отчасти страх.
— Да, я учитель, вернее, наставник, — невозмутимо ответил Куэйд. Взгляд его стал каким-то отсутствующим. — Я обучаю людей страху.
Стив опустил глаза.
— И ты доволен результатами своих усилий на этом поприще?
— Я ведь не только обучаю, Стивен, я и сам учусь. И кое-чему, между прочим, научился. Это так захватывающе — исследовать таинственный мир страха, особенно когда «подопытные кролики» обладает достаточно развитым интеллектом. И даже если этот интеллект чересчур рационалистичен…
Стив, не дав ему договорить, резко поднялся.
— Больше не желаю слышать этот бред.
— Вот как? Что ж, дело твое.
— К тому же завтра рано утром у меня занятия.
— Ничего подобного.
— Что-что?
— Занятия еще не начались, так что погоди-ка уходить. Останься еще на немного.
— Зачем?
Стив ощутил гулкое биение сердца: он и подумать не мог, что Куэйд внушает ему такой сильный, даже какой-то суеверный страх.
— Я хотел предложить тебе кое-какие книги. Только и всего!
Стив устыдился внезапного приступа страха. Что он вообразил — что Куэйд намеревается чем-нибудь оглушить его, чтобы на нем провести свои эксперименты? Вот уж действительно бред!
— У меня есть Кьеркегор, он должен тебе понравиться. Книга там, наверху. Подожди пару минут, я мигом.
Куэйд с загадочной улыбкой покинул комнату. Стив, присев на корточки, принялся опять просматривать фотографии. Особенно его заворожил снимок, на котором Черил впервые взяла кусок протухшего мяса. Лицо ее на этом снимке как будто принадлежало другой женщине, не той, которую он знал. Эта неуверенность, растерянность и… Что же еще? Ну, конечно же, страх! Любимое слово Куэйда, мерзкое, грязное слово, которое отныне всегда будет ассоциироваться с пыткой бедной девушки.
Интересно, а что сейчас, при взгляде на эту фотографию, написано на его собственном лице, подумал Стив. Та же растерянность, что и у Черил? И, может быть, такой же страх?
За спиной послышался какой-то звук, слишком тихий, чтобы его произвел Куэйд. Если только он не приблизился крадучись…
В ту же секунду Стив почувствовал, как тряпка, пропитанная хлороформом, закрыла его рот и ноздри. Глаза тут же заслезились, Стив невольно вдохнул усыпляющие пары и мгновенно погрузился во тьму.
Последнее, что он услышал, было произнесенное голосом Куэйда свое собственное имя, прозвучавшее как удаляющееся эхо:
— Стивен… ивен… вен…
Стив рухнул мешком посреди раскиданных фотографий, погрузившись в липкую, пропитанную животным страхом тьму.
Он не сразу понял, очнулся уже, или еще нет: темнота вокруг была кромешной. Так он пролежал, наверно, целый час, пока не осознал, что глаза его открыты.
Сначала он попробовал подвигать ногами, затем руками и, наконец, головой. Как ни странно, связанными оказались только запястья, да и то небольшого усилия оказалось достаточно, чтобы освободиться. Но вот когда он попытался отползти, что-то похожее на кандалы впилось ему в левую щиколотку.
Лежать на полу было страшно неудобно, однако когда он ощупал пространство вокруг себя, то обнаружил, что это вовсе не пол, а нечто вроде массивной решетки. Была она металлической и такой громадной, что он так и не смог дотянуться до краев. Просунув руку между прутьев, он не нащупал ничего: под ним была пустота.
Первые фотоснимки, сделанные Куэйдом в инфракрасных лучах, запечатлели эти попытки Стива исследовать место его заключения. Как и думал Куэйд, пленник повел себя весьма благоразумно: не впал в истерику, не разрыдался, не сыпал ругательствами и проклятиями. Именно рационализм нового «подопытного кролика» и вызывал у экспериментатора особый интерес. Стивен полностью осознавал, что происходит, и будет, безусловно, бороться со своим страхом при помощи логики и трезвого анализа ситуации. Таким образом, сломить его сопротивление — задачка потруднее, нежели в случае с Черил. Что ж, тем ценнее будет результат, когда Стивен, сдавшись наконец, откроет перед Куэйдом настежь свою душу, в которой, несомненно, он найдет так много любопытного, достойного тщательного анализа. В том, что эксперимент завершится успешно, Куэйд не сомневался.
Тем временем глаза Стива постепенно привыкали к темноте. Он находился внутри колодца или вертикального тоннеля, совершенно круглого, футов двадцати в диаметре. Что это было: воздуховод какой-нибудь подземной фабрики? Стив постарался вспомнить, существовало ли что-либо подобное в районе Пилгрим-стрит, однако в голову ничего не приходило. Черт его знает, где он находился… Не на чем было сфокусировать взгляд: ни углов, ни даже дырки или трещины в этих стенах не было.
Хуже того: лежал он на решетке поверх колодца, казавшегося во тьме бездонным. От этого, похоже, бесконечного пространства его отделяли лишь относительно тонкие прутья, да еще цепь на левой ноге.
Он воочию представил себя между темным, бескрайним небом и бесконечным мраком внизу. Воздух в шахте был теплым и спертым, таким сухим, что невольно навернувшиеся на глазах слезы тут же испарились. Справившись кое-как со слезами, он попытался позвать на помощь, но его крик растворился в темноте.
Охрипнув от бесполезного крика, он откинулся навзничь поверх решетки. Что, если дна у этого колодца нет вообще? Какая чушь; дно должно быть у любого колодца, любой шахты. Нет ничего бесконечного, сказал он вслух.
И тем не менее… Если он вдруг свалится вниз, в эту черную, разверстую пасть, то будет падать, падать, падать, но даже не увидит приближающегося дна. Пока не разобьется.
Усилием воли он попытался отогнать эту кошмарную картину. Ничего не получилось.
Увидит ли он яркую вспышку, когда его череп расколется о дно колодца? В момент, когда его тело превратится в кучу мяса и раздробленных костей, придет ли к нему понимание смысла собственной жизни и смерти? Нет, Куэйд не посмеет, подумал он. «Не посмеет! — забился его хриплый крик о стены колодца. — Он не посмеет меня убить!»
И снова мертвая, удушающая тишина, как будто его вопль и не рвался из кромешной тьмы.
И тут его пронзила другая, еще более жуткая мысль. Что, если Куэйд, задавшись целью довести свой идиотский эксперимент до абсолютного конца, поместил его в эту круглую преисподнюю и тут оставил навсегда, чтобы никто его здесь не нашел и он отсюда никогда не выбрался?
Довести эксперимент до конца… Концом могла быть только смерть. Была ли смерть в действительности целью Куэйда? Желал ли он понаблюдать, как умирает человек, как его жертву постепенно охватывает страх смерти, истинная первопричина всякого страха? Кажется, Сартр говорил, что никому не дано познать собственную, смерть. А смерть других? Познать ее, наблюдая, как разум обреченного человека выделывает невероятные трюки, с тем чтобы только не видеть горькой правды? Не здесь ли ключ к познанию этой великой тайны — природы смерти, ее сути? Тот, кто проникнет в эту тайну, сможет в какой-то степени подготовить себя к собственной смерти… Как он говорил: пойти навстречу зверю, отыскать его и приласкать? Что ж, наблюдение за предсмертным ужасом другого человека есть наиболее простой и умный путь, ведущий к этой цели…
С другой стороны, продолжал он размышлять, Куэйд может и убить меня от страха, собственного страха.
От этой мысли Стиву, как ни странно, полегчало. В самом деле, страх ведь глубоко сидит в этом горе-экспериментаторе, возомнившем себя мессией. Он ведь помешан на страхе, разве нет?
Так вот откуда эта его неуемная страсть к наблюдениям за тем, как страх терзает других: так он пытается найти путь к избавлению от собственных терзаний.
За размышлениями прошло несколько часов. В кромешной тьме разум Стивена сделался стремительно-подвижным, словно ртуть, но при этом не поддающимся контролю. Стив обнаружил вдруг, что потерял способность выстраивать длинную, стройную цепочку аргументов, что мысли его походили на стайку юрких, скользких рыбок, беспорядочно снующих туда-сюда. Как только он пытался ухватить одну из них, она от него тут же ускользала.
Однако все же он нашел точку споры: ее давало понимание необходимости обвести Куэйда вокруг пальца, переиграть его, и тогда, может быть, у него появится шанс спастись. Нужно проявить выдержку, собрать всю волю в кулак, попробовать взять Куэйда измором, чтобы тот потерял к Стиву интерес как к объекту наблюдений.
Фотографии, сделанные в те несколько часов, изображали Стивена лежащим на решетке с закрытыми глазами и хмурым лицом. Как ни удивительно, время от времени его губы трогала легкая улыбка. На большинстве снимков не было возможности определить, спал он или бодрствовал, задумался или же видит сон. Куэйд терпеливо ждал. Наконец он заметил, что глазные яблоки под веками у Стива слегка подрагивают — верный признак сна. Пришло время нанести подопытному визит…
Проснувшись, Стивен обнаружил рядом с собой на блюде два кувшина: один наполненный водой, а второй — с горячей, несоленой овсяной кашей. Поев и напившись, он ощутил нечто вроде чувства благодарности за ниспосланное угощение.
Пока он ел, у него возникли два странных ощущения: во-первых, производимые при этом звуки как-то по-особенному гулко отдавались в голове, а во-вторых, что-то сильно сжимало его виски. Запястья Стива были скованы наручниками. На снимках видно, как одно выражение лица сменяется другим (сначала изумление, потом гнев и, наконец, ужас), пока он неуклюже ощупывает собственную голову. На ней было намертво закреплено что-то похожее на конскую сбрую с двумя зажимами, закупорившими слуховые каналы так, чтобы ни звука не проникало в уши Стивена.
Глухота, такой знакомый, казалось, однажды уже побежденный недуг! Теперь он мог слышать только шум внутри головы, лязг собственных зубов, глотательные звуки — и вот это отдавалось между ушей пушечной канонадой.
Слезы навернулись на глазах. Он двинул каблуком по металлической решетке, но ровным счетом ничего не услыхал. И тогда изо рта вырвался вопль ужаса и отчаяния. Он кричал, пока не почувствовал во рту вкус крови из горла, но даже собственного крика не услышал. Стивен запаниковал. Серия последовательно сделанных фотоснимков иллюстрирует возникновение, развитие и кульминацию панического страха. К лицу прилила кровь, глаза расширились, рот оскалился в неправдоподобной гримасе. Он стал напоминать до смерти перепуганную обезьяну. Стивен погрузился в океан таких знакомых с детства ощущений: дрожь в руках и ногах, липкий пот, тошнота, головокружение. В отчаянии он схватил кувшин с водой и вылил себе на лицо: ледяная вода мгновенно остудила разгоряченный мозг. Он откинулся спиной на решетку, заставляя себя дышать глубоко и ровно.
Успокойся, расслабься, остынь, произнес он вслух. Ты спокоен, спокоен, спокоен.
Своего голоса он не услыхал. Единственными различимыми звуками были те, что производил язык во рту, да еще слизь в сузившейся от приступа панического ужаса носовой полости. Но теперь он воспринимал на слух то, что в нормальном состоянии человек слышать не может: работу собственного мозга, проносящиеся в нем мысли.
Звук этот напоминал шелест радиоприемника, когда он не настроен на какую-то определенную волну, или же легкий шум, возникающий в ушах у оперируемого после того, как в маску подан наркоз.
Нервная дрожь так и не прекратилась. От малейшего движения наручники впивались в запястья, однако боли Стив не чувствовал.
На фотографиях документально запечатлена вся эта эволюция поведения подопытного: отчаянная борьба с паническим ужасом, попытки отогнать воспоминания детства, слезы отчаяния, окровавленные запястья.
Как это бывало и в детстве, в конце концов изнеможение вытеснило панику. Сколько раз маленький Стив вот так же, обессиленный, засыпал, чувствуя на губах горько-соленый вкус слез.
Тогда он часто просыпался от звона, шума, грохота где-то в самых недрах мозга. Теперь же забытье принесло Стиву облегчение.
Куэйд был сильно разочарован таким развитием событий: реакция Стивена Грейса, столь стремительная и бурная, внушила ему уверенность, что тот сломается с минуты на минуту. Однако, поразмыслив, Куэйд пришел к выводу, что час-другой отсрочки не имеет большого значения в его эксперименте, в конечном успехе котором у него не было сомнений: ведь на подготовку ушли долгие месяцы, и он возлагал на Стива большие надежды. Однако что если эксперимент все-таки провалится? Подобное вполне могло произойти, если Стивен потеряет рассудок, так и не приоткрыв заветную дверцу, ведущую к разгадке тайны.
Ему хватило бы одного-единственного слова, молитвы или чего-то в этом роде — того, в чем человек ищет последнее спасение, прежде чем погрузиться во мрак безумия. Ведь что-то такое должно же существовать, черт побери?!
Куэйд терпеливо ждал, подобно орлу-стервятнику, ждущему смерти агонизирующего животного в расчете на поживу. Он считал минуты, оставшиеся обреченной жертве…
Проснулся Стивен, лежа лицом вниз, прямо на решетке, прутья которой больно впились в щеку. Воздух стал еще более спертым и жарким.
Некоторое время он лежал без движения, дожидаясь, чтобы глаза снова привыкли к темноте. Разглядывая перекрещенные прутья, вмурованные в стеку и образующие правильные квадраты, он неожиданно для себя нашел в них некую эстетическую прелесть. Да, прелесть! Утомившись, наконец, рассматривать эту картину, он перевернулся на спину и при этом ощутил легкую вибрацию. Ему даже показалось, что решетка чуть-чуть сдвинулась с места.
Ну и жарища! Обливаясь потом, Стив расстегнул рубашку. Во сне он пустил слюну. Она размазалась по щеке, но он даже не удосужился вытереться. В конце концов, кто его видит в этой дыре?
Он кое-как наполовину стянул с себя рубаху и носком одного ботинка скинул с ноги другой.
Жалко ботинок, если он, проскользнув между прутьев, свалится в бездну. Стивен попытался сесть. Нет, ботинок не свалится: два прута служили ему надежной опорой, и можно постараться дотянуться до него.
От этой попытки решетка еще немного сдвинулась, и ботинок начал соскальзывать.
«Ради Бога, — взмолился Стивен, — только не падай…» Ему вдруг почему-то стало ужасно жалко такой замечательный, великолепный ботинок. Ни в коем случае нельзя позволить ему свалиться вниз… Стив рванулся к ботинку, и в этот миг тот, проскользнув между прутьев, рухнул во тьму.
Господи, если бы Стивен мог услышать момент падения, сосчитать секунды и, может быть, рассчитать глубину этом чертова колодца… Тогда, по крайней мере, он бы знал, сколько метров (а может, километров?) отделяют его от смерти…
Все, больше он этого вынести не мог. Стив перевернулся на живот, просунул руки между прутьев и завопил:
— Я тоже, тоже хочу вниз! Хочу упасть туда!
Да, он действительно хотел упасть туда, в преисподнюю, разбиться о невидимое дно — все что угодно, лишь бы только положить конец ожиданию в кромешной тьме и абсолютной тишине… Туда, вслед за ботинком, навстречу спасительной гибели!
Он бился головой о решетку, кричал, вопил, умолял Всевышнего сбросить его, наконец, туда, вниз. Решетка под ним снова сдвинулась, на этот раз сильнее.
Что-то, похоже, сломалось или оборвалось — штифт, цепь, канат, что там удерживало эту чертову решетку в горизонтальном положении… Стив понемногу начал съезжать к краю, и тут он с ужасом обнаружил, что кандалов на щиколотке больше не было. Сейчас он рухнет вниз!.. Этот подонок вознамерился сбросить его в пропасть. Как там его звали — Куэйд, Куэйл, Куоррел?
Машинально Стивен ухватился за прутья обеими руками. Тем временем решетка продолжала наклоняться. Может, он все-таки не хотел последовать за собственным ботинком? Может, он испугался смерти? Как бы то ни было, Стив уцепился за решетку так, как умирающие цепляются за жизнь…
Что там, во тьме, на дне бесконечного колодца, по ту сторону грани, отделяющей жизнь от смерти?
Он уже был полностью во власти панического ужаса. Сердце рвалось из груди, кровь запульсировала в висках, потные пальцы впившиеся в прутья, были готовы разжаться. Неодолимая сила земного притяжения тянула его, всасывала в себя его тело. Оглянувшись на мгновение через плечо в разверстую, черную пасть колодца, Стивен различил во тьме громадных, мерзких чудовищ, сгрудившихся внизу, налезавших друг на друга, пытавшихся достать его за ноги — чудовищ из его детских кошмаров.
— Мама! — завопил Стивен, и в тот же миг пальцы его разжались. Он погрузился в пучину всеохватывающего ужаса. «Мама…» Вот оно, магическое и такое простое слово! Куэйд отлично его слышал, и оно словно пронзило его электрическим разрядом. «Мама!..» Стивен понятия не имел, как долго продолжалось его падение: в момент, когда пальцы разжались, сознание его отключилось. Быть может, спас его животный инстинкт самосохранения, и падение не причинило ему особого вреда.
Стало светло. Стив поднял голову и увидел дверь. В дверях стоял некто в маске Микки-Мауса из детских мультиков. Персонаж Диснея поднял Стивена под мышки и повел к выходу из просторной круглой комнаты, куда он приземлился. Стив ощутил, что брюки у него мокры, кроме того, он помнил, что вымазался слюной, а может быть, слезами во сне, но уж кого, а Микки-Мауса, своего спасителя, он не стеснялся.
Когда тот его вытаскивал из камеры пыток, голова Стивена безвольно упала на грудь. На полу он заметил свой ботинок. Сделав над собой усилие, он поднял голову: решетка, с которой он свалился, находилась лишь в семи-восьми футах над ним.
Микки привел его в какое-то наполненное светом помещение, усадил в кресло и снял затыкавшую уши «сбрую» с головы. Возвращение слуха нисколько не обрадовало Стивена: ведь так забавно было наблюдать за миром, лишенным звуков. Вместо людей он предпочел бы общаться с глупыми, большими рыбами, так смешно-беззвучно разевающими рты. Стивен попил воды и съел кусок сладкого пирога. Он ощутил смертельную усталость во всем теле. Спать, спать, скорей в свою кроватку, а мама споет колыбельную… Но Микки-Маус, судя по всему, не понимал, чего сейчас хотелось больше всего Стиву. Тогда он заплакал, ударил по столу ногой, сбросив с него чашки и блюдца на пол, после чего выбежал в соседнюю комнату, где устроил настоящий разгром. Там было полным-полно каких-то бумаг, и Стив их с наслаждением порвал, а потом принялся подбрасывать клочки в воздух, с интересом наблюдая, как они, кружась, медленно опускаются. Среди бумаг были и фотографии, страшные фотографии, от которых Стиву стало вдруг нехорошо.
Снимки эти — все до одного — изображали мертвецов, мертвых детей, как совсем маленьких, так и постарше. Одни из них лежали, другие полусидели. Их лица и тела были — изборождены глубокими ранами, у некоторых внутренности вывалились наружу, а все вокруг было испачкано чем-то темным.
На трех или четырех снимках присутствовало и орудие, которым были нанесены жуткие раны: тесак.
Одна из фотографий изображала женщину. Тесак почти до рукоятки вонзился прямо ей в лицо. На другом снимке он торчал из ноги мужчины, а еще на одном валялся на полу кухни, рядом с зарезанным младенцем.
Странно, подумал Стив. Микки-Маус коллекционирует фотографии мертвецов, да еще убитых, судя по всему, одним и тем же тесаком.
Мысль эта промелькнула за мгновение до того, как нос и легкие заполнил такой знакомый запах хлороформа, и Стивен снова погрузился в забытье.
Очнулся он от вони застарелой мочи и свежей блевотины. Последняя была, похоже, его собственной: она покрывала весь перед рубашки. Он попытался подняться, но ноги подкосились. Было холодно, а в горле нестерпимо жгло.
Он услыхал шаги. Кажется, Микки-Маус возвращается… Быть может, он наконец отведет Стива домой?
— Вставай, сынок.
Нет, это не Микки-Маус… Это полицейский.
— Что это ты там делаешь, а? Вставай, я тебе говорю, поднимайся.
Хватаясь за обшарпанную кирпичную стену, Стивен, кое-как поднялся на ноги. Полисмен осветил его карманным фонариком.
— Господи, Боже мой, — проговорил он с гадливостью, оглядев Стивена с ног до головы. — Ну и видок у тебя… Ты где живешь?
Впервые Стивен почувствовал стыд, особенно при виде собственной заблеванной рубашки.
— Как тебя зовут?
Вот этого Стив сказать ему не мог: своего имени он не помнил.
— Эй, парень, кто ты такой, я спрашиваю?! Только бы он не орал так…
Стивен копался в памяти, пытаясь вспомнить, как его, черт возьми, зовут.
— Ну же, возьми себя в руки, — увещевал его полицейский.
Легко сказать… Стивен почувствовал, как по щекам потекли слезы.
— Домой, — пробормотал он, — домой хочу…
На самом деле больше всего хотел он умереть, вот прямо здесь лечь и умереть. Полицейский потряс его за плечи:
— Ты что, совсем не в себе? — Он повернул Стива к свету уличного фонаря, вглядываясь ему в лицо. — Идти-то в состоянии?
— Мама, — промямлил Стивен, — хочу к маме…
Настроение полисмена резко изменилось: этот нажравшийся ублюдок с налитыми кровью глазами и заблеванной рубашкой его достал. Вот оно, современное воспитание: деньги, бесконтрольность, вседозволенность…
— К маме, засранец, захотел?! — взревел полицейский, нанося Стиву удар, впрочем, несильный, поддых.
Сложившись пополам, Стивен закричал.
— Ты лучше заткнись, сынок, — рявкнул полицейский, подняв голову Стивена за волосы к себе. — Что, в кутузку захотел?
Стив никогда не был в кутузке и уж конечно попасть туда хотел меньше всего. Ну, почему этот полисмен так на него вызверился. Что он ему сделал?
— Прошу вас, — захныкал он, — отведите меня домой… Ну, пожалуйста…
Этого полицейский не ожидал: как правило, обнаглевшие юнцы пытаются качать права и даже оказывают сопротивление, ну и, конечно, приходится их поучить слегка, чтобы уважали представителя закона. Этот же хныкал, как ребенок… Может, парень просто слабоумный? А он его ударил и за волосы таскал… Полицейский почувствовал нечто вроде угрызений совести. Взяв Стивена под локоть, он повел его к машине:
— Давай, сынок, садись.
— Отвезите меня, пожалуйста…
— Ну конечно, домой, сынок. Я отвезу тебя домой, не волнуйся. Вот только желал бы я знать, где твой дом?..
В приюте для бездомных тщательно обследовали его одежду на предмет обнаружения чего-нибудь, что могло бы помочь удостоверить личность, однако ничего найдено не было. Затем осмотрели его тело и в особенности волосы — нет ли там вшей, после чем полицейский отбыл. Стивен почувствовал облегчение: страж порядка ему активно не понравился.
Служащие приюта говорили между собой о нем, как будто его и не было в комнате: о том, как он молод, как выглядел, в чем был одет, какие у него могут быть умственные сдвиги. Затем ему дали тарелку супа и отвели в душевую. Минут десять он простоял под ледяной струей воды, после чего вытерся грязным полотенцем. Выдали ему и бритву, однако бриться он не стал: забыл, как это делается.
Потом ему дали одежду, довольно сильно поношенную, но тем не менее Стиву она понравилась. Вообще люди здесь, похоже, были неплохие, хотя и обсуждали его, словно он при этом отсутствовал. Один — дородный мужик с седеющей бородой — ему даже улыбнулся, примерно так, как улыбаются собаке или несмышленому ребенку.
Странный, однако, ему выдали набор одежды: что-то было велико, что-то мало, да к тому же разных цветов — носки были желтыми, рубаха грязно-белой, брюки были пошиты на Гаргантюа, свитер уже носили человек сто, а ботинки показались Стиву страшно тяжелыми. Когда служащие приюта отвернулись, Стивен натянул на себя еще одну фуфайку и вторую пару носков: второй слой хлопка и шерсти на теле как-то придавал ему больше уверенности.
Затем он остался один, с зажатым в кулаке билетиком, где был указан номер его койки. Спальни были еще заперты, но Стив терпеливо ждал, в отличие от других ночлежников, собравшихся в коридоре. Их было много, и все галдели, орали друг на друга, переругивались и даже иногда плевались в чью-нибудь физиономию. Стивен ощутил испуг. Больше всего ему сейчас хотелось рухнуть в постель и спать, спать…
В одиннадцать спальни, наконец, открыли, и все бродяги ринулись занимать койки. Стив очутился в просторном, плохо освещенном помещении, вонявшем дезинфекцией и нестранным бельем.
Стараясь избегать своих сотоварищей, Стив добрел до своей железной, плохо убранной койки с единственным, довольно тонким одеялом, и свалился на нее без сил. Ночлежники вокруг него переговаривались, кашляли, что-то бормотали себе под нос, хныкали, а один перед сном читал молитву, уставившись в потолок. Стиву захотелось последовать его примеру, и он постарался вспомнить молитву, которую читал в детстве:
— Милостивый Иисусе, кроткий и всепрощающий, обрати взор Свой на дитя малое, сжалься надо мною и возьми меня к Себе…
Помолившись, Стивен почувствовал облегчение и вскоре заснул крепким, глубоким, исцеляющим сном.
Наедине с собой сидел Куэйд в темноте, охваченный страхом, таким сильным, который испытывать ему еще не доводилось. Тело его оцепенело так, что он был не в состоянии подняться и включить свет. Что, если страх на этот раз не был плодом его воображения? Вдруг там, за закрытой дверью, стоит и ухмыляется тот человек с тесаком, которого он так часто видел в ночных кошмарах?
Ни звука… Лестница не скрипела под тяжестью шагов, во тьме не раздавался дьявольский хохот. Нет, это все-таки не он. Куэйд доживет до утра.
Ему удалось немного расслабиться. Куэйд поднялся и щелкнул выключателем: в комнате и в самом деле никого не было. Тишина стояла во всем доме. Распахнув дверь, он выглянул на лестницу: ну, разумеется, и там было пусто.
Стив проснулся от чьего-то крика. Было темно. Он не имел ни малейшего понятия, сколько времени проспал, однако тело его больше не ныло, и даже запястья с щиколотками не болели. Он присел, облокотившись о подушку, и осмотрелся. Чей это крик разбудил его? А, вот оно что: через четыре койки от него дрались двое ночлежников. Глядя на них, Стивен чуть не рассмеялся: дрались они, как обычно дерутся между собой женщины, ухватив друг друга за волосы и стараясь расцарапав лицо противника ногтями. При лунном свете кровь на их руках и лицах казалась черной. Один из них, постарше, вопил: «Не пойду на Финчли-роуд, ты меня не заставишь! Я на тебя не работаю! Не смей меня бить, в гробу я тебя видал!»
Второй, помоложе, дрался молча. Подбриваемый собравшимися вокруг них зрителями, он, стянув с себя ботинок, молотил им свою жертву каблуком по голове. Стив хорошо слышал гулкие удары, перемежаемые воплями старика, которые, впрочем, становились тише с каждым новым ударом.
Неожиданно дверь спальни открылась, и все стихло. Стиву не было видно, кто вошел: драка происходила как раз между ним и дверью.
Победитель с последним торжествующим криком швырнул свой ботинок за спину.
Ботинок… Стивен не мог оторвать от него взгляда. Перевернувшись в воздухе, ботинок с гулким стуком шлепнулся на пол совсем недалеко от него. Стивен уставился на ботинок так, как, наверно, никогда не смотрел ни на один предмет.
Ботинок упал на бок, точно так же, как и его собственный, тот, что он скинул с ноги, лежа на решетке… В круглом колодце… В доме… В доме на Пилгрим-стрит!
Все тот же кошмар в который раз разбудил Куэйда. Лестница. Он стоит наверху и смотрит вниз, на ступеньки, а перед ним это полу потешное, полу ужасное существо. Оно медленно приближается к нему на цыпочках, и с каждым шагом раздается жуткий смех…
Никогда раньше этот кошмар не посещал его дважды за одну ночь. Куэйд, поискав возле кровати, нащупал бутылку, которую держал там, и крепко приложился к ней.
Не обращая больше внимания на место, где произошла драка и где служители ночлежки вязали обоих драчунов, чтобы вышвырнуть их вон, Стивен прошел в открытую дверь.
Ни в коридоре, ни в вестибюле приюта его никто не остановил. Свежий ночной воздух проникал даже через закрытую входную дверь: перед рассветом поднялся довольно сильный ветер.
Маленькая приемная ночлежки была сейчас пуста. Заглянув туда, Стив заметил висевший на стене ярко-красный огнетушитель. Возле него находился свернувшийся гигантской змеей черный пожарный шланг, а рядом с ним, закрепленный двумя скобами на стене, висел тесак.
Замечательный тесак — просто чудо! Стивен вошел в приемную. Неподалеку послышался топот, крики, звук полицейского свистка, однако ни одна душа не помешала Стиву познакомиться поближе с тесаком. Сначала он улыбнулся тесаку. Его изогнутое лезвие ответило улыбкой. Тогда Стивен до него дотронулся. Тесаку это, кажется, понравилось. Толстый слой пыли указывал на то, что его не трогали уже давненько, что тесаку не терпелось оказаться в человеческих руках. Стив аккуратно, даже а нежностью снял его со скоб и сунул за пазуху, чтобы его согреть, после чего прошел через вестибюль к теперь открытой входной двери. Он отправился за своим вторым, потерянным ботинком…
Тем временем Куэйда снова разбудил кошмар.
Сориентировался Стивен очень быстро. Легким, пружинистым шагом направился он в сторону Пилгрим-стрит. В разноцветной одежде, широченных штанах и идиотских ботинках он походил на клоуна. Посмотреть бы на себя со стороны — вот смеху-то, подумал Стивен.
Холодный, пронизывающий ветер взъерошил его волосы. Даже глазам стало, холодно, они сделались похожими на льдинки.
Стараясь согреться, Стив побежал, пританцовывая, по пустынным предрассветным улицам, светлым там, где были фонари, и темным в промежутках. Как в детской игре: сейчас ты меня видишь, а теперь нет… Сейчас видишь, сейчас нет…
Куэйд понял, что на этот раз не от кошмара он проснулся, а от вполне реального шума. Определенно он что-то слышал…
Через окно луна освещала дверь, а за ней — лестничную площадку. Свет этот Куэйду был не нужен — он и так все видел: на лестничной площадке никого не было.
И тут он отчетливо услыхал скрип нижней ступеньки, такой тихий, словно на нее ступил ребенок. Именно в этот миг Куэйд понял, что такое страх. Опять ступенька скрипнула, на сей раз ближе… Нет, это все-таки был сон, это должно быть сном. Откуда у него в доме клоун, да еще вооруженный тесаком? Абсурд какой-то: это ведь то самое существо, что столько раз его будило ночью в кошмарных снах. Значит, и теперь он спит, определенно спит, как же иначе?
И тем не менее, бывают совершенно абсурдные сны, которые оказываются в конце концов реальностью.
Никаких клоунов, убеждал себя Куэйд, уставившись на залитую лунным светом лестничную площадку. До сих пор ему доводилось иметь дело лишь со слабаками, которые ломались, чуть-чуть почувствовав, что такое смертельный ужас. Ему ведь так и не удалось проникнуть в тайну страха, получить разгадку, способную помочь бороться с так часто терзающим его, паническим ужасом.
Он не знал и знать не хотел никаких клоунов, шутов гороховых… И тут он, наконец, предстал перед Куэйдом наяву. При ярком лунном свете Куэйд увидел лицо умалишенного, белое как снег, небритое, распухшее от ссадин, с улыбкой недоразвитого ребенка. Существо, очевидно, пребывавшее в экстазе, прикусило нижнюю губу, и по подбородку стекала струйка крови. И тем не менее выглядело оно скорее комично, нежели зловеще, в своей идиотской одежде и с такой же идиотской улыбкой на лице. Вот только тесак не очень-то сочетался с улыбкой… Его широкое, изогнутое лезвие посверкивало в лунном свете: маньяк поигрывал своим жутким оружием, блестя глазами в предвкушении предстоящей забавы.
Почти уже поднявшись наверх, он остановился и, все так же улыбаясь, уставился на объятого ужасом Куэйда. Ноги у него подкосились, и Куэйд рухнул на колени. Клоун, не спуская с него глаз, как-то подпрыгнул еще на одну ступеньку, последнюю. Тесак в его мертвенно-бледной руке взметнулся и опустился, рассекая воздух, как будто поражая жертву.
Куэйд, наконец, понял, кто на самом деле этот клоун. Его бывший ученик, его «подопытный кролик», ставший живым воплощением его собственного ужаса. Он, именно он и никто другой. Глухой мальчишка… Клоун издал какой-то горловой звук, словно гигантская сказочная птица. Тесак взлетал и падал, все ближе и ближе, неся смерть.
— Стивен, — выдохнул Куэйд.
Его собственное имя ничего не говорило теперь Стиву. Он его просто-напросто не слышал, лишь видел открывавшийся и закрывающийся рот человека на коленях. Может, тот что-то и говорил ему, а может быть и нет — для него это не имело никакого значения.
Из горла клоуна вырвался пронзительный крик; тесак, который он теперь держал двумя руками, взметнулся вверх. В ту же минуту он ворвался в спальню, залитую лунным светом.
Куэйд рванулся, пытаясь уклониться от разящего удара, однако сделал это недостаточно быстро и ловко. Широкое, изогнутое лезвие рассекло воздух и опустилось на предплечье Куэйда, отделяя мышцы от кости и каким-то чудом минуя артерию.
Вопль Куэйда разнесся по всей Пилгрим-стрит, вот только дома на этой улице опустели много лет назад. Некому было услышать крик, некому прийти несчастному на помощь и оттащить от него свихнувшегося клоуна. Тесак, соскучившийся по работе, рассек на этот раз Куэйду бедро. Он погрузился в мышцы на четыре-пять дюймов, раздробил кость и обнажил костный мозг философа. Удары следовали один за другим, клоун с усилием вытаскивал лезвие из тела Куэйда, которое дергалось из стороны в сторону, будто тряпичная кукла. Куэйд орал, умолял пощадить его — тщетно. Ведь его убийца был глухим! Теперь он слышал только звуки в собственной голове: звон, свист, скрежет бетономешалки. Словно улитка в раковине, он нашел убежище в глухоте, где его не достанут ни доводы рассудка, ни угрозы, где биение собственного сердца было для него единственным аргументом, диктовавшим свою волю, а кровь в жилах кипела, будто зажигательная музыка.
Под эту музыку он, глухой мальчик, пустился в пляс, неотрывно глядя, как его мучитель хватает воздух ртом. Разум его уснул навеки, говорила только кровь, кипящая, бьющаяся в венах и артериях.
Маленький клоун захохотал. Вот это потеха, думал он, просто обалденное развлечение, жалко, что без зрителей. Тесак отныне станет его лучшим другом, добрым и мудрым, ведь он так славно рубит, полосует тело, отсекает все лишнее, и в то же время не убивает, пока не убивает…
Стив был счастлив, как не знающий горя младенец. Ведь впереди у них так много времени — остаток ночи, и так приятно танцевать под восхитительную музыку в голове, в пульсирующих артериях и венах.
А Куэйд, встретившись с пустым взглядом клоуна, понял наконец, что есть на свете кое-что страшнее самого невообразимого кошмара, страшнее самой смерти.
Это боль без надежды на облегчение. Это смерть, которая никак не наступает, когда о ней молишь Бога. А хуже всего то, что ночные кошмары иногда сбываются.
В этом сентябре Ад пришел на улицы и площади Лондона, ледяной Ад глубин Девятого круга, слишком холодный, чтобы его могло согреть даже тепло бабьего лета. Свои планы он строил тщательно, как обычно, хрупкие, сложные планы. В этот раз они, возможно, были еще более изысканные, чем обычно, а каждая их деталь проверялась по два, по три раза, ибо в этот раз проигрыша не должно было быть.
Аду был присущ дух соревнования: тысячи тысяч раз он насылал огонь на живую плоть — долгие столетия — и иногда выигрывал, но чаще проигрывал. В конце концов ставки все повышались. Ведь без людской потребности соперничать, держать пари и заключать сделки обиталище демонов могло бы зачахнуть в безлюдье. Танцы, собачьи бега и игра на скрипке — все было одно для этой бездны — все было игрой, в которой, если повести себя ловко, она могла отыграть душу-другую. Вот почему Ад и пришел в Лондон в этот голубой ясный день — состязаться и победить, и выиграть, если удастся, достаточно душ, чтобы было чем заняться, предавая их смертным мукам, до следующего раза.
Камерон включил радио: голос комментатора то усиливался, то затухал, словно тот говорил не с собора Святого Павла, а по меньшей мере с полюса. До начала забега было еще больше получаса, но Камерон хотел послушать согревающие комментарии, просто для того, чтобы услышать, что там говорят о его мальчике.
«…атмосфера наэлектризована… Вдоль дорожек скопились десятки тысяч…»
Голос исчез. Камерон крутил ручки настройки, пока этот придурок не появился вновь.
«…и назван забегом года. Что за день! Разве не так, Джим?»
«Ну конечно, Майк…»
«Это Большой Джим Делани, который вверху со своим небесным глазом, и он будет наблюдать за забегом вдоль всего маршрута, давая вам обзор с птичьего полета. Верно, Джим?»
«Уж конечно, Майк».
«Ага, за стартовой чертой уже зашевелились, соперники готовятся к старту. Я могу разглядеть там Ника Лоера, он под номером три и, должен сказать, он в неплохой форме. Когда он прибыл, он сказал мне, что обычно не любит бежать по воскресеньям, но на этот раз он сделал исключение для этих состязаний, потому что это благотворительное мероприятие и вся выручка пойдет на борьбу с раком. Тут и Джуэл Джонс, наш золотой медалист, на 800 метров, и он будет состязаться со своим великим соперником Фрэнком Макклаудом. А за нашими великими парнями мы различаем и новые лица. В майке с номером пять южноафриканец Малькольм Войт, а на последней дорожке Лестер Киндерман, неожиданный победитель марафона в Австрии в прошлом году. И я должен сказать, что в этот великолепный сентябрьский денек все они свежи, точно маргаритки. О лучшем дне и мечтать было нельзя, верно, Джим?»
Джуэла разбудил кошмар.
— Все будет хорошо, кончай волноваться, — сказал ему Камерон.
Но он вовсе не чувствовал себя хорошо, его мутило и у него болел желудок. Это не была обычная предстартовая лихорадка, с ней он научился справляться: два пальца в рот, и порядок — вот лучшее средство, и оно столько раз было опробовано. Нет, это не была предстартовая лихорадка, ничего похожего. Для начала она была глубже, так, словно там, в середке, кто-то поджаривал его внутренности.
Камерон не проявил сочувствия:
— Это благотворительный забег, а не Олимпийские игры, — сказал он, оглядев мальчика, — не валяй дурака.
Это был метод Камерона. Его медовый голос был создан для лести, но он использовал его, чтобы запугивать. Без такого запугивания никогда не было бы золотых медалей, восторженных толп, влюбленных девочек. Один из опросов показал, что Джуэл — самый популярный чернокожий в Англии. Это так приятно, когда тебя как друга приветствуют люди, которых ты никогда не встречал — ему нравилось это обожание, хоть и было оно недолговечным.
— Они любят тебя, — говорил Камерон. — Бог знает почему, но они любят тебя.
Он засмеялся, его мимолетный приступ жестокости прошел.
— Ты будешь в порядке, сынок, — сказал он. — Соберись и беги так, словно от этого зависит твоя жизнь.
Теперь в ярком дневном свете Джуэл оглядывал остальных и чувствовал себя чуть более жизнерадостным. У Киндермана было хорошее дыхание, но он не годился на средние дистанции. Вообще техника марафонского забега требует совсем другого искусства. Помимо этого, он был близорук и носил очки в металлической оправе, которые придавали ему вид удивленной лягушки. Тут опасности нет. Лоер тоже был неплох, но это была не его дистанция. Он хорош был в барьерном беге и иногда как спринтер — 400 метров были его пределом, да и это для него было слишком. Войт, южноафриканец. Ну о нем мало что известно. С виду он неплох и нужно бы за ним поглядывать, чтобы избежать всяких неожиданностей. Но самой серьезной проблемой был Макклауд. Джуэл состязался с «молниеносным» Фрэнком Макклаудом три раза. Дважды он отодвинул его на второе место, на третий раз (увы!) все было наоборот. А теперь Фрэнки хотел бы сравнять счет, отыграться за Олимпиаду — он не любил получать серебро. Фрэнки был из тех, кто любит побеждать. Благотворительный там забег или нет, Макклауд будет выкладываться сполна ради зрителей и своей собственной гордости. Он уже был за чертой, пробуя стартовую позицию, и казалось, было видно, как он насторожил уши. Да, Фрэнки крутой мужик, это уж точно.
Какой-то миг Джуэл видел, что Войт внимательно наблюдает за ним. Это было необычно. Соперники редко глядели друг на друга перед забегом, это было что-то вроде суеверия. Лицо у Войта было бледное, линия волос отодвинута назад. Ему было, похоже, лет тридцать или больше, но тело у него выглядело моложе, стройнее. Длинные ноги, большие руки. Словно тело и голова не подходят друг к другу. Когда их глаза встретились, Войт отвернулся. Тонкая цепочка, охватившая его шею, блеснула в солнечном луче, и распятие, которое он носил, сверкнуло золотом у основания шеи.
У Джуэла с собой тоже был амулет на счастье. Зашитая в пояс шортов прядка материнских волос, которую она отрезала специально для него пять лет назад, перед его первыми важными состязаниями. Год спустя она вернулась на Барбадос и умерла там. Глубокое горе и незабываемая потеря. Без Камерона он сломался бы.
Камерон следил за всеми приготовлениями со ступенек Кафедрального собора, он собирался поглядеть на старт, а потом на своем велосипеде вернуться к Стрэнду, чтобы поглядеть финиш. Он мог добраться туда раньше, чем участники соревнований, и следить за бегом по радио. Сегодня он чувствовал себя хорошо. Его мальчик был в хорошей форме, тошнит там его или нет, а состязания — идеальный способ поддерживать в парне боевой дух, не перегибая палки. Это, конечно, было приличное расстояние — через Лудгэйт, по Флит-стрит и мимо Темпла на Стрэнд, потом пересечь наискось Трафальгар и вниз по Уайт-холлу к зданию Парламента. Да и покрытие было гудроновым. Но для Джуэла это был хороший опыт, и он слегка встряхнется — а это было полезным. В мальчике скрывался блестящий бегун на длинные дистанции, и Камерон знал это. Он никогда не будет спринтером — никогда не мог собраться достаточно четко. Ему нужны дистанция и время, чтобы наработать ритм, оглядеться и начать разрабатывать тактику. Он хорошо работал на дистанциях свыше 800 метров, его движения были чудом экономии усилий, его дыхание и ритм были чертовски близки к совершенству. Но более того, у него был кураж. Тот кураж, который принес ему золото, тот, который вновь и вновь приводил его первым к финишу. Вот почему Джуэл так отличался от остальных. Могло приходить и уходить сколько угодно техничных ребят, но без куража, который дополнял бы все их умения, они быстро сходили на нет. Рисковать, когда дело того стоит, бежать, когда боль уже ослепляет тебя, — это что-то, и Камерон понимал это. Он иногда тешил себя мыслью, что у него самого было что-то в этом роде.
Сегодня парень выглядит не слишком счастливым. Камерон готов был держать пари — какие-то неприятности с женщинами. Всегда были проблемы с женщинами, особенно когда Джуэл заработал себе репутацию золотого мальчика. Он пытался объяснить парню, что у него будет полно времени для постелей, когда карьера будет идти на спад, но Джуэл не был горячим поклонником воздержания — и Камерон не мог винить его за это.
Пистолет поднялся кверху и выстрелил. Вслед за звуком, который больше напоминал хлопок, чем выстрел, вылетело колечко белого дыма. Выстрел поднял голубей со стен собора, они взлетели одной большой стайкой и беспорядочно метались в воздухе.
Джуэл великолепно стартовал. Быстро, чисто, аккуратно.
Немедленно толпа начала выкрикивать его имя, голоса звучали у него за спиной, с боков — вопли влюбленного энтузиазма.
Камерон следил за ним первую дюжину ярдов, пока участники забега распределялись по дорожкам. Лоер шел впереди группы, хоть Камерон не знал, специально ли он туда выбрался или это получилось случайно. Джуэл был за Макклаудом, а тот за Лоером. «Не торопись, мальчик», — сказал Камерон и убрался с линии старта. Его велосипед был пристегнут цепью к стойке на Патерностер-роад, в минуте ходьбы отсюда. Он всегда ненавидел машины: безбожные штуки, гремящие, бесчеловечные. Нехристианские штуки. А с велосипедом ты всегда сам себе хозяин. А нужно ли человеку что-нибудь еще?
«…и это был великолепный старт, который обещает нам потрясающее зрелище. Они уже пересекли площадь, и толпа там беснуется так, словно это Первенство Европы, а не благотворительный забег. По-твоему, на что это похоже, Джим?»
«Ну, Майк, я вижу, как толпа беснуется по всему маршруту вдоль Флит-стрит, и полиция попросила меня, чтобы я сказал людям: пожалуйста, не пытайтесь подъехать ближе, чтобы посмотреть забег, потому что все дороги перекрыты, и если вы попытаетесь подрулить, у вас ничего не получится».
«Кто ведет забег на настоящий момент?»
«Ну на этом этапе первым бежит Ник Лоер, хотя, конечно, мы знаем, что на этой дистанции будет еще много тактических перемещений. Эта дистанция длиннее, чем средняя, и меньше, чем марафонская, но все эти спортсмены — опытные тактики, и каждый будет пытаться, чтобы на первом этапе другой повел группу».
Камерон всегда говорил: пусть другие будут героями.
Это оказалось сложным уроком, как выяснил Джуэл. Когда пистолет выстрелил, оказалось трудным не вырваться вперед, не распрямиться, как пущенная стрела. И все тогда бы ушло в первые несколько ярдов, и ничего не осталось бы в резерве.
Героем быть легко, так обычно говаривал Камерон. Для этого много ума не нужно, совсем не нужно. Не трать свое время на то, чтобы покрасоваться, пусть эти супермены валяют дурака. Виси у них на хвосте, чуть-чуть позади. И будь поаккуратнее, потому что они решат, что ты решил проиграть с достоинством.
И вперед. Вперед. Вперед.
Любой ценой. Почти любой ценой.
Вперед!
Человек, который не хочет побеждать, мне не друг, говорил он. Если ты хочешь побеждать из любви к бегу, любви к спорту, делай это с кем-нибудь другим. Только средние школы внушают, что соперничество доставляет радость, парень, для проигравших никакой радости нет. Так что я говорю?
Нет радости для проигравших.
Будь грубым. Играй по правилам, но до известных пределов. Можешь оттолкнуть кого-нибудь и пробиться — оттолкни и пробейся. И пусть эти сукины дети не морочат тебе голову. Ты здесь для того, чтобы выигрывать. Так что я говорю?
Вперед!
На Патерностер-роад радостные крики стихли, и тени зданий заслонили солнце. Стало почти холодно. Голуби все еще парили над ними, словно, раз взлетев, не могли вернуться к своим насестам. Казалось, они единственные обитатели простирающихся сзади улиц. Все остальные в этом мире смотрели на забег.
Камерон расстегнул замок на велосипеде, убрал цепь и подпорки и покатил вперед. Для своих пятидесяти лет я в порядке, подумал он, несмотря на свое пристрастие к дешевым сигарам. Он включил радио. Прием был неважным, наверное из-за стен домов, сплошной треск. Он остановил велосипед и попытался наладить антенну. Это не слишком помогло.
«И Ник Лоер уже отстает».
Быстро. Правда, Лоер уже прошел свой расцвет два или три года назад. Пора бы уже выбросить шиповки и пусть другие, помоложе, займут твое место. Камерон до сих пор отлично помнил, как он себя чувствовал в тридцать три, когда понял, что его лучшие годы уже позади. Это все равно, что стоять одной ногой в могиле — отчетливо понимать, до чего быстро стареет и изнашивается твое тело.
Пока он выезжал с затененной улицы на солнечную, черный «мерседес», ведомый шофером, проплыл мимо так тихо, словно его несло ветром. Камерон лишь на миг успел разглядеть пассажиров. Одним из них был тот человек, с которым Войт говорил перед забегом, — длиннолицый тип, лет сорока, со ртом настолько плотно сжатым, что, казалось, губы у него были удалены хирургическим путем.
Рядом с ним сидел Войт.
Это было невозможно, но казалось, что из задымленного стекла выглянуло лицо Войта, он даже не переменил спортивной одежды.
Вид всего этого Камерону не понравился. Он видел южноафриканца пятью минутами раньше, тот бежал вместе со всеми. Так кто же это был? Очевидно, двойник. Это все отдавало поганым душком.
«Мерседес» уже исчезал за углом. Камерон выключил радио и покрутил педали вслед за машиной. Он взмок из-за проклятого солнца, пока ехал.
«Мерседес» с трудом прокладывал себе дорогу по узким улочкам, не обращая внимания на знаки одностороннего движения. Такой медленный темп был удобен для Камерона, который на своем велосипеде не терял из виду «мерседес», но не был замечен пассажирами автомобиля, хотя усилия и зажгли огнем воздух в его легких.
В маленькой безымянной аллейке к западу от Феттер Лэйн, где тень была особенно густой, «мерседес» остановился. Камерон, спрятавшись за углом ярдов за двадцать от автомобиля, наблюдал, как шофер отворил двери и безгубый человек с кем-то, напоминавшим Войта, вышли из машины и зашли в невыразительное здание. Когда все трое исчезли, Камерон, прислонив свой велосипед к стене, последовал за ними.
Улица была необычно тиха. С этого расстояния доносившийся гомон толпы, сгрудившейся вдоль маршрута, казался шепотом. Казалось, она находилась в каком-то другом мире, эта улочка. Скользящие птичьи тени, закрытые окна здания, облупившаяся краска, запах гнили в застывшем воздухе. В водосточной канаве лежал мертвый кролик, черный кролик с белым воротничком, чей-то пропавший любимец. Вокруг него яростно кружились мухи.
Камерон прокрался к открытой двери так тихо, как только мог. Вроде бояться ему было нечего. Трио исчезло в темном коридоре дома уже довольно давно. Воздух в здании был застывшим и отдавал сыростью. С бесстрашным видом, но чувствуя себя испуганным, Камерон вошел в слепое здание. Обои в коридоре по цвету напоминали дерьмо, краска — тоже. Все это было, словно он был в желудке — в желудке мертвеца, холодном и скользком. Впереди лестница была перекрыта, блокируя доступ на верхний этаж. По-видимому они спустились вниз.
Дверь в погреб прилегала к лестничному пролету, и Камерон мог слышать доносящиеся снизу голоса.
Другого такого раза не будет, подумал он и открыл дверь настолько, чтобы просочиться в темноту внизу. Там был ледяной холод. Не прохладно, не сыро — морозно. На какой-то миг он подумал, что шагнул в холодильную камеру. Дыхание его вырвалось изо рта паром и он изо всех сил стиснул зубы, которые пытались выбивать дробь.
Теперь уже не повернуть назад, подумал он, и начал спускаться вниз по покрытым инеем ступенькам. Тут было не настолько уж темно. Где-то у подножия лестницы, очень далеко внизу, мерцал слабый свет, абсолютно чуждый дневному. Камерон с надеждой оглянулся на приоткрытую дверь за ним. Она выглядела более чем соблазнительно, но ему было любопытно, очень любопытно. Так что пришлось спускаться дальше.
В ноздри ему ударил запах этого места. У него было паршивое обоняние и еще худший вкус — любила напоминать ему его жена. Она говорила, что он не может отличить розу от чеснока, и это, вероятно, было правдой. Но этот запах что-то значил для него, раз желудочная кислота начала подниматься к горлу.
Козы. Он узнал эту вонь, ха-ха, уж он бы рассказал ей: воняло козами.
Он уже почти достиг подножия ступеней и находился на глубине двадцати, возможно, тридцати футов под землей. Голоса все еще звучали вдали, за второй дверью.
Он стоял в маленькой комнатке, стены которой были выкрашены в грязно-белый цвет и изрисованы в основном изображениями полового акта. На полу стоял семисвечник. Были зажжены лишь две свечи и они горели дрожащим, почти синим пламенем. Козий запах стал сальнее, теперь он перемешивался с густым сладким запахом, словно исходящим из турецкого борделя.
Из комнаты вели две двери, и из-за одной раздавалась беседа. Очень осторожно он пересек скользкий пол и придвинулся к двери, стараясь уловить смысл в шепчущихся голосах. В них звучала торопливость и настойчивость.
— …поспеши…
— …если все правильно устроить…
— …дети, дети…
Смех.
— Надеюсь, мы — завтра — все мы…
Опять смех.
Неожиданно голоса изменили направление так, словно говорящие двинулись к выходу. Камерон сделал три шага назад по ледяному полу, почти натолкнувшись на подсвечник. Пламя задрожало и зашептало, когда он миновал его.
Ему нужно было выбирать — лестница или другая дверь. Лестница вела к побегу. Если он выберется по ней, он в безопасности, но он никогда ничего не узнает. Никогда не узнает, почему так холодно, почему синее пламя, почему воняет козами. Дверь — это возможность. Спиной к ней, не сводя глаз с двери напротив, он боролся с обжигающей холодной дверной ручкой. Она с легким скрипом повернулась, и он скрылся из виду как раз тогда, когда открылась противоположная дверь — два движения были великолепно совмещены. Господь был с ним.
Уже когда он затворял двери, он знал, что ошибся. Господь с ним вовсе не был.
Иглы холода пронзили ему голову, зубы, глаза, пальцы. Он чувствовал себя так, словно его нагим замуровали в самую сердцевину айсберга. Казалось, кровь застыла в его венах, слюна на языке замерзла, на пальцах выступил иней пота. В темноте, в холоде он шарил по карманам в поисках зажигалки, и неожиданно она вспыхнула полуживым мерцанием.
Комната была большая — ледяная пещера. Ее стены, ее рифленый потолок — все сияло и вспыхивало искрами.
Сталактиты льда, острые, как лезвия, свисали над его головой. Пол, на котором он стоял, неуверенно приплясывая, вел к дыре в центре комнаты. Пять или шесть футов в поперечнике, со стенками, настолько заросшими льдом, словно сюда во тьму была отведена и замурована река.
Он подумал о Ксанаду, о стихотворении, которое знал наизусть. Виды иного Альбиона…
Там Альф — священная река, в ущельях, темных, как века, бежал в полночный океан.
И точно, там, внизу, был океан. Ледовитый океан. Там была вечная смерть.
Все, что он мог сделать, это держаться поближе к стенке, постараться не соскользнуть в темную неизвестность. Зажигалка замерцала и холодный воздух задул ее.
— Дерьмо, — сказал Камерон, оказавшись в темноте.
То ли его голос насторожил это трио снаружи, то ли Бог полностью покинул его в этот миг, позволив им отворить двери, он никогда не узнает. Но дверь распахнулась так резко, что бросила Камерона на пол. Слишком закоченевший, чтобы удержаться на ногах, он скорчился на ледяном полу и козлиный запах заклубился в комнате.
Камерон полуобернулся. Двойник Войта стоял в дверях и шофер тоже, и тот, третий, который был в «мерседесе». Он носил шубу, видимо, сшитую из нескольких козьих шкур. С них все еще свисали копыта и рога. Кровь на мехе была коричневая и густая.
— Что вы тут делаете, мистер Камерон? — спросил одетый в козьи шкуры человек.
Камерон едва мог говорить. Единственное, что он ощущал, — это острая, агональная боль посередине лба.
— Какого дьявола тут происходит? — сказал он, с трудом заставляя двигаться замерзшие губы.
— Вот именно, мистер Камерон, — ответил человек, — дьявол идет сюда.
Когда они пробегали мимо собора св. Марии-на-Стрэнде, Лоер оглянулся и запнулся. Джуэл, который бежал на добрых три метра позади лидеров, видел, что парень сдает.
Но почему-то чересчур быстро, что-то здесь не то. Он замедлил шаг, пропустив мимо Макклауда и Войта. Они не слишком спешили. Киндерман здорово отстал, не в состоянии соревноваться с этими быстроногими парнями. В этой гонке он был черепахой, это уж точно. Лоера обогнал Макклауд, потом Войт, и, наконец, Джонс и Киндерман. Дыхание Лоера неожиданно сбилось, а ноги точно налились свинцом. Что еще хуже, он почувствовал, что асфальт под его кроссовками треснул и пальцы, точно беспризорные дети, вылезали из земли, чтобы коснуться его. Похоже, никто больше этого не замечал. Толпа просто продолжала гудеть, тогда как призрачные руки вырывались из своей асфальтовой гробницы и цеплялись за него. Он корчился в их мертвых пальцах, его юность увядала, а сила ускользала. Эти хищные пальцы мертвецов продолжали цепляться за него даже тогда, когда врачи унесли его с беговой дорожки, оглядели и дали ему успокоительное.
Лежа на горячем гудроне, он знал, почему эти руки вот так вцепились в него. Он оглянулся. Вот почему они сюда явились. Он оглянулся.
«…и после того, как Лоер сенсационно потерял сознание, забег продолжается. Теперь ведет молниеносный Фрэнк Макклауд, он прямо-таки ускользает от этого новичка. Войта. Джуэл Джонс отстал еще больше, похоже, он даже не пытается бороться за лидерство. А ты как думаешь, Джим?»
«Ну, либо он сам уже выдохся, либо просто выжидает, когда выдохнутся они. Помни, что на этой дистанции он не новичок…»
«Да, Джим».
«И, может, поэтому он позволил себе расслабиться. Разумеется, ему придется здорово поработать, чтобы выдвинуться со своего третьего места, которого он держится сейчас».
У Джуэла кружилась голова. В какой-то миг, наблюдая, как Лоер начал отставать, он услышал, как парень молится вслух. Молится, чтобы Бог его спас. Он был единственный, кто слышал слова:
Если я пойду долиной смертной тени, не убоюсь я зла, потому что Ты со мною, Твой жезл и Твой посох — они успокаивают меня…
Теперь солнце пекло все жарче, и Джуэл уже начал чувствовать знакомые голоса своих усталых ног. Гудрон под ногами был жестким и бежать было трудно, суставам приходилось нелегко. Он попытался выкинуть отчаяние Лоера из головы и сконцентрироваться на сиюминутном.
Бежать еще придется много, забег не был завершен и наполовину. Достаточно времени, чтобы прижать всех этих героев, полно времени.
И пока он бежал, его мозг странным образом вернулся к молитвам, которым научила его мать на случай, если в них возникнет нужда. Он пытался вспомнить их, но годы разъели их — все они ушли.
— Меня зовут, — сказал человек в козьих шкурах, — Грегори Бурджесс, член парламента. Вы меня не знаете. Я стараюсь держаться в тени.
— Член парламента? — переспросил Камерон.
— О, да. Независимый. Очень независимый.
— А это — брат Войта?
Бурджесс поглядел на «второе я» Войта. Тот даже не дрожал в этом чудовищном холоде, несмотря на то, что был одет только в тонкую майку и шорты.
— Брат? — сказал Бурджесс. — Нет, нет. Он мой — как бы это сказать? — знакомый?
Слово напомнило ему что-то, но Камерон не был начитанным человеком. Что значит — знакомый?
— Покажи ему, — сказал Бурджесс многозначительно.
Лицо Войта вздрогнуло, кожа, казалось, начала стягиваться, губы сократились, обнажив зубы, зубы растаяли, точно белый воск, ушли в глотку, которая, в свою очередь, превратилась в сверкающий серебристый столб. Лицо было теперь не лицом человека — даже не лицом млекопитающего. Оно было пучком ножей, и лезвия сверкали в пробивающемся из-за двери пламени свечей. Но как только это новое лицо возникло, оно вновь начало меняться, ножи расплавились и потемнели, пробился смех, появились и выпучились, точно воздушные шары, глаза. На этой новой голове пробились антенны, появились жвалы, и вот на шее Войта возникла огромная, но абсолютно точная копия пчелиной головы.
Бурджесс явно наслаждался зрелищем, он похлопал затянутыми в перчатки руками.
— Оба мои знакомые, — сказал он, показав на шофера. Тот снял кепку и копна каштановых волос рассыпалась по его — ее — плечам. Она была потрясающе красива, то лицо, за которое не жаль отдать жизнь. Но это была иллюзия, как и у того, второго. Без сомнения, способность менять личину.
— Оба мои, разумеется, — гордо сказал Бурджесс.
— Что? — Вот и все, что мог выговорить Камерон, он надеялся, что сможет удержать все теснящиеся в его голове вопросы.
— Я служу Аду, мистер Камерон. И, в свою очередь, Ад служит мне.
— Ад?
— Вон там, за вами один из входов в Девятый круг. Знаете Данте, а? «Оставь надежду, всяк сюда входящий!»
— Зачем вы тут?
— Выиграть эти гонки. Или, вернее, мой третий знакомец как раз выигрывает эти гонки. На этот раз он придет первым. Это будет событие для всего Ада, мистер Камерон, и мы не постоим за ценой.
— Ад! — вновь сказал Камерон.
— Ты же веришь в это, верно? Ты добродетельный прихожанин. Все еще молишься перед едой, как любая богобоязненная душонка. Боишься подавиться за обедом.
— Откуда ты знаешь, что я молюсь?
— Твоя жена сказала мне. О, твоя жена много чего рассказала о тебе, мистер Камерон, она буквально раскрылась передо мной. Очень удобно. Я опекаю одного покладистого психоаналитика. Она дала мне так много… информации. Ты добрый социалист, как и твой отец, а?
— Теперь политика…
— О, политика это нечто, мистер Камерон. Без политики мы бы погрязли в дикости, верно? Даже Аду нужен порядок. Девять великих кругов, и в наказании должен быть порядок. Погляди вниз, сам увидишь.
Камерон спиной ощущал эту дыру — ему не было нужды туда заглядывать.
— Мы стоим за порядок, знаешь ли. Не за хаос. Это всего лишь небесная пропаганда. А знаешь ли, что мы выиграем?
— Это — благотворительный забег.
— Меньше всего нас интересует благотворительность. Мы бежим этот забег не для того, чтобы спасти мир от рака. Мы бежим его для правительства.
Камерон почти ухватил суть.
— Для правительства? — переспросил он.
— Один раз в сто лет проводятся состязания от собора Святого Павла до Вестминстерского Дворца. Часто они проводились под покровом ночи, необъявленные, не привлекая внимания. Сегодня мы бежим при полуденном свете, на нас смотрят тысячи. Но каковы бы ни были обстоятельства, это всегда то же самое состязание. Ваши атлеты против одного нашего. Если вы победите, еще сто лет демократии. Если же мы… как это и будет… конец мира, знаете ли.
Камерон всей спиной почувствовал дрожь: выражение лица Бурджесса изменилось внезапным образом — уверенность помрачилась, спокойствие сменилось нервным возбуждением.
— Ну, ну! — воскликнул он, хлопая руками, точно птица крыльями. — Мне кажется, нас посетят высшие силы. Как почетно…
Камерон повернулся и уставился на край дыры. Теперь уже не имело значения, интересно ему было или нет. Он был у них в руках и мог видеть все то же, что и они.
Волна ледяного воздуха выплеснулась из круга вечной тьмы, и в этой темноте он увидел, как к ним приближается нечто. Движения его были уверенными, а лицо запрокинуто вверх.
Камерон мог расслышать его дыхание и увидеть черты его лица, подобные пульсирующей ране, которая виднелась в темном, маслянистом костяном отверстии, которое, в свою очередь, открывалось и закрывалось, напоминая ротовое отверстие краба.
Бурджесс упал на колени, два «знакомца» распластались на полу по обе стороны от него, уткнув в землю лица.
Камерон знал, что другого шанса у него не будет. Он встал, с трудом шевеля онемевшими конечностями и поплелся к Бурджессу, закрывшему глаза в почтительной молитве. Скорее случайно, чем преднамеренно, он поддел коленом под челюсть Бурджессу, и тот растянулся на полу. Подошвы Камерона, скользнув, пронесли его мимо ледяной пропасти и вынесли в освещенную светом свечей переднюю комнату.
Комната за ним наполнилась дымом и шумом, и Камерон, точно жена Лота, пораженная разрушением Содома, оглянулся только один раз на запрещенное зрелище за его спиной.
Он появился из колодца, его серая туша заполнила отверстие, освещенная каким-то исходящим снизу светом. Его глубоко посаженные в голую кость глаза на слоноподобной голове встретились сквозь отворенную дверь со взглядом Камерона. Казалось, они присосались к нему в поцелуе, проникли сквозь зрачки в самый мозг.
Но Камерон не вернулся. С трудом отведя взгляд от того лица, он скользнул через прихожую и начал карабкаться по ступеням, проскакивая зараз по две, по три, падая и снова карабкаясь, падая и карабкаясь. Он потащился вдоль стены коридора, тело его болело от судорожной дрожи.
Но они не погнались за ним.
День снаружи был слепяще ярким, и он почувствовал возбуждение беглеца, только что ускользнувшего от смертельной опасности. Ничего похожего он раньше не чувствовал. Быть настолько близко и выжить. Должно быть, все же Бог не оставил его.
Он, спотыкаясь, побежал по дороге назад к своему велосипеду, намереваясь остановить забег, рассказать всему миру…
Велосипед его стоял нетронутый, руль был теплым, точно руки его жены.
И когда он перебросил ногу через раму, взгляд, которым он обменялся с Адом, запалил в нем огонь. Тело его, не замечая пылавшего мозга, продолжало свое дело, поставило ноги на педали и покатило прочь.
Камерон почувствовал разгоравшийся в его голове пожар и понял, что умирает.
Этот взгляд, эти глаза, глядевшие в его глаза… Жена Лота. Точно глупая жена Лота!
Молния скользнула меж его ушей быстрее мысли.
Череп треснул, и раскаленная белая молния вырвалась из оболочки мозга. Глаза в глазницах выгорели и стали словно черные лесные орехи, свет полился из его рта и ноздрей. Это пламя в одну секунду превратило его в столб обгоревшей плоти — внутреннее пламя, без языков, без признаков дыма.
Тело Камерона было полностью обуглено, когда его велосипед съехал с дороги и ударился в витрину ателье, где обгорелые останки легли, точно манекен, вниз лицом, на присыпанные пеплом костюмы. Он тоже оглянулся назад.
Толпа на Трафальгарской площади так и кипела энтузиазмом. Приветствия, слезы и флаги. Казалось, что этот скромный забег был для всех людей чем-то особенным — ритуал, смысла и значения которого они не знали. Однако каким-то образом они чувствовали витавший в воздухе сернистый запах, они ощущали, что их жизни приподнимались на цыпочки, чтобы достичь небес. Они бежали вдоль маршрута, выкрикивая неразборчивые благословения, и на лицах отражались все их страхи. Кто-то выкрикивал его имя.
— Джуэл! Джуэл!
Или он вообразил это. Может, вообразил он и то, что слышал молитву, сорвавшуюся с губ Лоера, и сияющие лица младенцев, которых держали на руках повыше, чтобы они могли видеть проносившихся мимо бегунов.
Когда они повернули к Уайт-холлу, Фрэнк Макклауд быстро оглянулся, и Ад забрал его.
Это произошло внезапно и очень быстро.
Он споткнулся, ледяная рука в груди выдавливала из него жизнь. Лицо у него было красным, на губах выступила пена. Джуэл, пробегая мимо него, замедлил бег.
— Макклауд, — сказал он и остановился, чтобы взглянуть в худое лицо своего великого соперника.
Макклауд глядел на него из-за дымки, подернувшей его серые глаза и превратившей их в черные. Джуэл склонился, чтобы помочь ему.
— Не прикасайся ко мне, — застонал Макклауд, кровеносные сосуды его глаз набухли и кровоточили.
— Судорога? — спросил Джуэл. — Это судорога?
— Беги, ты, ублюдок, беги, — говорил ему Макклауд, пока петля, накинутая на его внутренности, выжимала из него жизнь. Теперь он кровоточил всеми порами кожи, у него текли кровавые слезы. — Беги. И не оглядывайся. Ради Христа! Не оглядывайся!
— Что это?
— Беги! Это твоя жизнь.
Эти слова были не просьбой, но приказанием.
Беги!
Не за золото, не за славу. Ради жизни. Всего лишь.
Джуэл поглядел вверх, неожиданно ощущая, что за его спиной маячит какая-то тварь с огромной головой и дышит холодом ему в шею.
Он поднялся на ноги и побежал.
«Ну, похоже, что дела у наших бегунов не очень-то хороши, Джим. После того, как Лоер так сенсационно сошел с дистанции, теперь и Фрэнк Макклауд сдал. Я никогда не видел ничего подобного. Но, казалось, он перекинулся несколькими словами с Джуэлом Джонсом, когда тот пробегал мимо, так что с ним должно быть все тип-топ».
К тому времени, как за ним приехала «скорая», Макклауд был уже мертв. Он сгнил к следующему утру.
Джуэл бежал. О, Боже, как он бежал! Солнце яростно било ему в лицо, вымывая все цвета радостной толпы с лиц, с флагов. Все слилось в один монотонный шум — гул человечества.
Джуэл знал это ощущение, которое охватывало его сейчас, — чувство потери ориентации, которое сопровождало усталость и перенасыщение тканей кислородом. Он бежал точно в оболочке своего сознания, думал, потел и мучился сам, для себя и ради себя.
И не так-то это плохо — быть одному. Его голову начали наполнять песни — обрывки гимнов, нежные фразы любовных песен, грязные стишки. Его «я» растворялось и его сны, неназванные и бесстрашные, взяли верх.
Впереди, омытый тем же белым дождем света, бежал Войт. Это был враг, это существо он должен был обойти. Войт, с его качавшимся, сверкавшим на солнце распятием. Он мог это сделать, только нельзя смотреть туда… смотреть туда…
…назад.
Бурджесс открыл дверцу «мерседеса» и влез внутрь. Время было потеряно даром, драгоценное время. Он должен был быть в Парламенте, у финишной прямой, готовый приветствовать вернувшихся бегунов. Это был спектакль, который он должен был сыграть, показав мягкое, улыбающееся лицо демократии. А на следующий день? Ну, уже не такое мягкое.
Руки его от возбуждения сжимались, а его новый с иголочки костюм провонял козьими шкурами, которые он обязан был носить в той комнате. Однако, никто этого не заметит, а даже если и заметят, какой англичанин будет настолько невежлив, что скажет собеседнику, что от него воняет козлом?
Он ненавидел Комнату Любовников, этот вечный лед, этот проклятый черный зев с дальним отзвуком утраты. Но теперь все кончено. Он выполнил свои обязательства, он выказал яме свое уважение и обожание, теперь настало время потребовать вознаграждения.
Пока они ехали, он думал — сколько всего принес он в жертву своим амбициям? Сначала по мелочам — котята и щенки. Позже, он обнаружил, насколько идиотскими, с их точки зрения, выглядели подобные жесты. Но поначалу он был невинным, не знающим, что давать и как это давать. Потом шли годы, они начали ясно выражать свои требования, и он, в свою очередь, обучился практическому этикету продажи своей души. Все изменения его «я» были тщательно спланированы и решительно выполнены, хоть и оставили они его без всякой надежды на то, что дают человеку дети. Это была худшая боль, однако постепенно к нему приходила сила. Он был в первой тройке выпускников Оксфорда, жена, одаренная его мужской силой свыше всякого воображения, место в Парламенте, и скоро, очень скоро — вся страна.
Прижженные культи его больших пальцев, болели, как всегда, когда он нервничал. Рассеянно, он засунул палец в рот.
«Ну, теперь мы находимся на завершающей стадии забега. Сущий ад, а не забег, верно, Джим?»
«О, да, вот это зрелище, верно? Войт идет впереди и держится вдали от своих соперников без особых усилий. Разумеется, Джуэл сделал благородный жест, остановившись возле Макклауда, чтобы проверить, все ли с ним в порядке после такого неудачного падения, и это его задержало».
«И это помешает Джонсу выиграть, верно?»
«Думаю, что да. Думаю, что он проиграет этот забег».
«Но ведь это всего лишь благотворительный забег».
«Именно. Это не та ситуация, когда нужно победить во что бы то ни стало».
«А уж это как относиться к игре». «Верно».
«Верно».
«Ну вот, они оба уже в виду здания Парламента и обходят Уайт-холл. А толпа приветствует своего парня, но я и вправду думаю, что пропащее его дело».
«Имей в виду, в своей сумке он привез из Швеции кое-что особенное».
«Это уж точно. Это точно».
«Так может, он снова это сделает».
Джуэл бежал, и разрыв между ним и Войтом начал сокращаться. Он сконцентрировался на спине парня, глаза его сверлили тому рубашку, изучали ритм, искали слабые места.
Он замедлил темп. Парень уж не так скор, как раньше. В его движениях появилась неуверенность, верный признак усталости.
Он может взять его. Немного куражу, и он его возьмет.
И Киндерман. Он забыл про Киндермана. Джуэл бездумно оглянулся через плечо и поглядел назад.
Киндерман все еще упорно бежал сзади. Походка марафонца не изменилась. Но что-то там еще было за спиной у Джуэла: еще один бегун, он почти наседал на Джуэла, призрачный, огромный.
Он отвел глаза и уставился вперед, проклиная свою глупость.
С каждым рывком он нагонял Войта. Парень явно выбился из ритма. Джуэл знал наверняка, что может взять его, если постарается. Забудь о своем преследователе, кем бы там он ни был, забудь обо всем, думай лишь, как обогнать Войта.
Но то, что маячило за его спиной, никак не выходило из головы.
«Не гляди назад», — сказал Макклауд, Слишком поздно. Он уже сделал это. Лучше знать, что это за фантом.
Он вновь оглянулся.
Поначалу он ничего не увидел, лишь Киндерман трусил сзади. И потом появился призрачный бегун, появился снова, и он знал, что именно он поверг Макклауда и Лоера.
Это не был бегун, живой или мертвый. Это вообще был не человек. Дымное тело, черный зев вместо головы, это сам Ад напирал на него.
«Не смотри назад».
Его рот, если это был рот, открыт. Дыхание такое холодное, что у Джуэла перехватило дух. Так вот почему Лоер бормотал на бегу молитвы. Хорошо же это ему помогло — смерть все равно пришла за ним.
Джуэл поглядел в сторону, словно ему было все равно, что Ад подошел так близко, пытаясь не обращать внимания на внезапную слабость в коленях.
Теперь Войт тоже оглянулся. Его взгляд был темен и тяжел, и Джуэл каким-то образом знал, что тот принадлежит Аду, что тень за его спиной была властелином Войта.
— Войт, Войт, Войт — Джуэл выдыхал это слово с каждым толчком.
Войт услышал, как произносят его имя.
— Черный ублюдок, — сказал он громко.
Толчки Джуэла слегка удлинились. Теперь он уже был в двух метрах от адского бегуна.
— Погляди… назад… — сказал Войт.
— Я видел это.
— Оно… пришло… за тобой.
Все эти слова звучали мелодраматично, плоско. Он был хозяином своего тела, верно ведь? И он не боялся темноты — он носил ее цвета. Что, это делало его меньше человеком, как считали многие люди? Или наоборот, больше человеком — больше крови, пота, плоти. Больше рук, больше ног, головы. Больше силы, больше аппетита. Что может Ад с ним сделать? Пожрать его? Вкус у него наверняка мерзкий. Заморозить его? Он был слишком горячим, слишком быстрым, слишком живым.
Ничего его не возьмет, он был варваром с манерами джентльмена.
И ни день, и ни ночь.
Войт страдал: боль прорывалась в его изношенном дыхании, в его дергающейся пробежке. Они были лишь в пятидесяти метрах от ступеней и финишной черты, но лидерство Войта явно подходило к концу — с каждым шагом Джуэл настигал его все ближе.
Тогда началась торговля.
— По… слушай… меня…
— Что ты такое?
— Сила… я дам тебе силу… только… дай… нам… победить…
Теперь Джуэл бежал с ним бок о бок.
— Слишком поздно.
Ноги его были сильными, мозг радовался. Ад за спиной. Ад рядом — какое ему дело? Он может бежать.
Он миновал Войта, суставы его были гибкими — невесомая машина.
— Ублюдок, ублюдок, ублюдок, — говорил знакомый голос, лицо искажено агонией напряжения. И не замерцало ли это лицо, когда Джуэл пробежал мимо? Казалось, черты его расплывались, на мгновение теряя человеческое подобие.
Потом Войт оказался у него за спиной, и толпа приветственно завопила и все краски вновь вернулись в мир. Впереди лежала победа. Он не знал, почему, но все равно — победа.
Там был Камерон, теперь он его видел, он стоял на ступеньках рядом с человеком в костюме в узенькую полоску. Камерон улыбался и кричал с нетипичным для него энтузиазмом, приветствуя Джуэла со ступеней.
Он бежал, если это возможно, еще быстрее по направлению к финишной черте, вся его сила сконцентрировалась на лице Камерона.
Тогда это лицо начало меняться. Может, это горячий воздух пошевелил ему волосы? Нет, кожа на его щеках начала вздуваться, на его шее, лбу появились быстро темнеющие пятна. Теперь волосы его приподнялись над головой и уничтожающий свет полился с лысого черепа. Камерон горел и все еще улыбался, все еще махал рукой.
Джуэл внезапно почувствовал отчаянье.
Ад сзади. Ад — впереди.
Это был не Камерон. Камерона нигде не было, значит, Камерон мертв.
Он чуял это всем нутром. Камерон мертв, а эта черная пародия стояла там и улыбалась ему, и махала рукой — это его последние мгновения, повторенные к удовольствию обожателей Джуэла.
Шаг Джуэла сбился, ритм толчков был утрачен. За своей спиной он слышал чудовищное, натужное дыхание Войта, все ближе, ближе.
Все его тело внезапно взбунтовалось. Желудок пытался вывернуть наружу содержимое, ноги скрутила судорога, мозг не мог больше думать — лишь страшиться.
— Беги, — сказал он сам себе. — Беги. Беги.
Но Ад был впереди. Как мог он вбежать прямо в руки этой мерзости?
Войт сокращал разрыв между ними и был уже у его плеча, нагоняя по мере того, как Джуэл терял темп. Победу вырывали из рук Джуэла легко, точно конфету у ребенка.
Финишная черта была лишь в дюжине рывков, и Войт вновь забрал лидерство. Вряд ли соображая, что он делает, Джуэл потянулся и на бегу ухватил Войта за фуфайку. Это было мошенничество, и все вокруг это ясно видели. А как насчет Ада?
Он изо всех сил вцепился в Войта, и оба они споткнулись. Толпа расступилась, когда они скатились с дорожки и тяжело рухнули. Войт упал сверху.
Рука Джуэла, которую тот вытянул, чтобы предотвратить слишком тяжелый удар, оказалась под весом двух тяжелых тел. Ее защемило, кость предплечья хрустнула, и Джуэл услышал этот треск прежде, чем почувствовал боль, а уж потом из его рта вырвался крик.
На ступеньках Бурджесс вопил, как дикарь. Ну и представление! Камеры стрекотали вокруг него, комментаторы комментировали.
— Вставай! Вставай! — кричал мужчина.
Но Джуэл ухватил Войта своей здоровой рукой, и ничто на свете не заставило бы его отпустить Войта.
Двое катались по гравию, каждый толчок все больше сокрушал руку Джуэла и вызывал спазмы в его желудке.
Для Войта все это было слишком. Он никогда не был таким уставшим, не готовым к напряжению гонки, которую велел ему бежать его властелин. Он сорвался, потерял контроль над собой. Джуэл обонял дыхание на своем лице — это был козлиный запах.
— Ну покажись, — сказал он.
Глаза твари лишились радужки — теперь они были полностью белыми. Джуэл выхаркнул ком слизи из своего разбитого рта и плюнул в знакомое лицо.
И тварь сорвалась.
Ее лицо растворилось. Казалось, плоть пыталась принять новый облик — всепожирающая воронка без глаз и носа, без ушей и волос.
Толпа вокруг них отпрянула назад. Люди заорали, кто-то упал в обморок. Джуэл ничего этого не видел, но удовлетворенно различал вопли. Такое превращение не просто было выгодно ему, оно несло знание для всех. Они все увидят это, всю правду, всю мерзкую, лживую правду.
Рот твари был огромным, покрытым рядами зубов, точно глотка какой-то глубоководной рыбы, — уродливо огромным. Здоровая рука Джуэла сомкнулась под нижней челюстью, просто пытаясь удержать этот чудовищный рот подальше, пока он звал на помощь.
Никто не решился подойти.
Толпа стояла на вежливом расстоянии, все еще глазея, все еще крича, не желая вмешиваться. Это всего-навсего зрители, пришедшие на спектакль «борьба с Дьяволом». Отсюда помощи ждать нечего.
Джуэл чувствовал, как уходят его силы — его рука больше не могла удерживать этот рот на расстоянии. В отчаянии, он чувствовал, как зубы вцепляются в его лоб и подбородок, как выгрызают плоть и кости. Наконец, когда рот вцепился ему в лицо, белая ночь поглотила его.
«Знакомец» поднялся над трупом, из его зубов свешивались клочья с головы Джуэла. Оно стянуло с него лицо, точно маску, оставив окровавленную массу трепещущих мышц. В отворенной дыре рта Джуэла дрожал язык, словно пытаясь что-то сказать.
Бурджессу уже было все равно, как все выглядело в мире. Эта гонка была — все, а победа — это победа, как бы она ни была добыта. Да и Джонса в конце концов обошли.
— Давай! — визжал он «знакомцу». — Давай!
Оно повернуло к Бурджессу окровавленное лицо.
— Иди сюда! — приказал ему Бурджесс.
Их разделяло всего несколько ярдов: еще несколько шагов к финишной черте, и забег выигран.
— Беги! — орал Бурджесс. — Беги! Беги!
«Знакомец» устал, но он знал голос своего хозяина. Он поплелся к финишной черте, слепо двигаясь на зов Бурджесса.
Четыре шага… три…
И мимо него к финишной черте пробежал Киндерман. Близорукий Киндерман, обогнав Войта всего на шаг, выиграл забег, не зная, что это за победа, даже не взглянув на простершийся у его ног ужас.
Когда он пересек финишную прямую, все молчали. Ни аплодисментов, ни поздравлений.
Воздух на ступенях, казалось, потемнел, и странный холод витал в нем.
Виновато тряся головой, Бурджесс упал на колени.
— Отче наш, отец не небесный, тот, чье имя да не святится…
Такой старый трюк. Такая наивная реакция.
Толпа начала пятиться. Кое-кто уже побежал. Дети, знающие природу темных сил, с которыми они недавно соприкоснулись, были самыми спокойными. Они взяли своих родителей за руки и повели их со ступеней, точно ягнят, уговаривая их не оглядываться, и родители их, смутно помнящие темное лоно, первый тоннель, первый исход с освященного места, первый чудовищный порыв оглянуться и умереть, покорно шли за своими детьми.
Только Киндермана, казалось, это не трогало. Он сидел на ступеньках и протирал очки, улыбаясь собственной победе, не ощущая холода.
Бурджесс, понимая, что его молитв недостаточно, резко развернулся и ушел в Вестминстерский Дворец.
Предоставленный самому себе «знакомец» потерял всякое сходство с человеком и стал самим собой. Колеблющийся, бесцветный, он выплюнул мерзкую плоть Джуэла Джонса. Полупрожеванное лицо бегуна легло на гравий рядом с его телом. Знакомец растворился в воздухе и вернулся в тот Круг, который он называл своим домом.
Воздух коридоров власти был спертый: ни жизни, ни помощи.
Бурджесс был не в себе, и его бег скоро перешел на шаг. Неверный шаг в коридорах, обшитых темным деревом, почти бесшумный благодаря плотно уложенному ковру.
Он не совсем понимал, что делать. Ясно, что его будут обвинять в том, что он не смог предусмотреть всех случайностей, но он был уверен, что тут он сможет за себя постоять. Он даст им все, что они потребуют, за свое неумение предвидеть обстоятельства. Ухо, ногу — ему нечего терять, кроме своей плоти и крови.
Но он должен был тщательно разработать планы своей защиты, потому что они ненавидели слабую логику. Если он придет к ним, лепеча бессвязные извинения, это будет стоить ему больше, чем жизни.
За его спиной возник холод — он знал, что это было. Ад следовал за ним по молчаливым коридорам даже в этой утробе демократии. Но он еще мог выжить, если только не обернется, если будет идти, уставившись в пол или на свои прижженные, лишенные суставов большие пальцы на руках, тоща с ним не случится ничего плохого. Это был один из первых уроков, которые нужно усвоить, когда имеешь дело с темными силами.
В воздухе стоял мороз. Бурджесс видел свое дыхание, и голова его раскалывалась от холода.
— Мне очень жаль, — искренне сказал он своему преследователю.
Голос, который отозвался ему, был мягче, чем он ожидал.
— Это не твоя вина.
— Нет, — сказал Бурджесс, черпая уверенность в этом сочувственном тоне. — Это была ошибка, и я продолжу. Я недоучел Киндермана.
— Это была ошибка. Мы все их совершаем, — сказал Ад. — Но в следующее столетие мы вновь попробуем. Демократия все же новый культ, она еще не потеряла своего первоначального блеска. Мы дадим им еще столетие, и тогда возьмем лучших из них.
— Да.
— Но ты…
— Я знаю.
— Никакой силы для тебя, Грегори.
— Нет.
— Это еще не конец мира. Погляди на меня.
— Не сейчас, если вы не возражаете.
Бурджесс все еще шел, один аккуратный шаг за другим. Спокойнее, смотри на это рационально.
— Посмотри на меня, пожалуйста, — позвал Ад.
— Позже, сэр.
— Я ведь только прошу тебя поглядеть на меня. Такой маленький знак внимания будет хорошо оценен.
— Обязательно. В самом деле, обязательно. Позже.
Здесь коридор разделялся. Бурджесс выбрал тот из них, который шел по левую руку. Он подумал, что это слишком символично. Это оказался тупик.
Бурджесс стоял, упершись взглядом в стену. Холодный воздух обволакивал его, а обрубки больших пальцев болели.
Он снял перчатки и изо всех сил пососал их.
— Погляди на меня. Повернись и погляди на меня, — сказал любезный голос.
Что ему делать теперь? Вернуться назад в коридор и найти другой путь — вот самое лучшее. Ему просто нужно ходить вот так, кругами, пока он не найдет для своего преследователя достаточно аргументов, чтобы тот оставил его в живых.
И, пока он стоял там, перебирая возможные решения, он почувствовал режущую боль в шее.
— Погляди на меня, — вновь сказал голос.
И горло его сжалось. Затем, странно отозвавшись в его голове, раздался звук кости, трущейся о кость. Ощущение было такое, словно в основание его черепа проникло лезвие ножа.
— Погляди на меня, — сказал Ад еще один, последний раз, и голова Бурджесса повернулась. Не тело. То стояло, отвернувшись к тупику, к его слепой стене.
Но голова его медленно поворачивалась на своей хрупкой оси, невзирая на здравый смысл и анатомию. Бурджесс кашлянул, когда его гортань подобно сырой веревке обкрутилась вокруг самой себя, его позвонок рассыпался, хрящи распались. Глаза его кровоточили, в ушах взорвался гул, и он умер, глядя на это хладное лицо.
— Я же сказал тебе, погляди на меня! — сказал Ад и пошел своим горьким путем, оставив тело стоять в тупике до тех пор, когда демократы, перебрасываясь словами, не натолкнутся на эту загадку в коридоре Вестминстерского дворца.
Боже, — подумала она, — разве это жизнь! День — приходит, день уходит. Скука, нудная работа, раздражение.
Боже мой, — молилась она, — выпусти меня, освободи меня, распни, будь на то твоя воля, но выведи меня из моей малости.
Но вместо благословенной безболезненной кончины, одним тоскливым днем в конце марта, она вынула лезвие из бритвы Бена, заперлась в ванной и перерезала себе запястья.
Сквозь гул в ушах она, в полуобмороке, слышала Бена за дверью ванной:
— Дорогая, с тобой все в порядке?
Убирайся, — подумала, что сказала, она.
— Сегодня я вернулся раньше, золотко.
Пожалуйста, уходи.
Это усилие выговорить заставило ее упасть с унитаза на белый кафельный пол, на котором уже собирались лужицы ее крови.
— Дорогая?
Уйди.
— Дорогая?
Прочь!
— С тобой все в порядке?
Теперь он скребся в дверь, крыса. Неужели он не понимает, что она не откроет ее, не сможет открыть.
— Ответь мне, Джеки.
Она застонала. Она не могла заставить себя замолчать. Боль, против ее ожиданий, не была такой уж страшной, но было неприятное ощущение, словно ее ударили по голове. Все же он не успеет перехватить ее вовремя, уже нет. Даже если он выбьет двери.
Он выбил двери.
Она поглядела на него сквозь воздух, так густо насыщенный смертью, что, казалось, его можно было резать.
Слишком поздно, — подумала, что сказала, она.
Однако нет.
О, Боже, — подумала она, — это не самоубийство. Я не умерла.
Доктор, которого Бен пригласил, оказался слишком искусным. «Все самое лучшее, обещал он, самое лучшее для моей Джеки».
— Ерунда, — заверял ее доктор, — небольшая починка, и мы все уладим.
Почему бы ему не оставить меня в покое, — подумала она. — Ему же наплевать. Он же не знает, на что это все похоже.
— Имел я дело с этими женскими проблемами, — уверял ее доктор, прямо-таки источая профессиональное дружелюбие. — В определенном возрасте они носят характер какой-то эпидемии.
Ей едва исполнилось тридцать. Что он пытается ей сказать? Что у нее преждевременный климакс?
— Депрессия, частичный или полный уход в себя, невроз какого угодно вида и размера. Вы не одна, поверьте мне.
О нет, я одна, — подумала она. — Я здесь, в моей голове, сама по себе, и вы понятия не имеете, на что это похоже.
— Мы приведем вас в порядок прежде, чем ягненок чихнет.
Я ягненок, так что ли? Он что, думает, что я — ягненок?
Он задумчиво глянул на убранный в рамку диплом, висевший на стене, потом на свои наманикюренные ногти, потом на ручки и блокнот на столе. Но на Жаклин он не смотрел. На что угодно, но не на Жаклин.
— Я знаю, — говорил он теперь, — о чем вы думали и как это было болезненно. У женщин есть определенные потребности. Если они не встречают понимания…
Что ты знаешь насчет женских потребностей? Ты ведь не женщина, — подумала, что подумала она.
— Что? — спросил он.
Она что, сказала это вслух? Она покачала головой, отказываясь от своих слов.
Он продолжал, вновь попав в свой ритм:
— Я вовсе не собираюсь прогонять вас через бесконечные терапевтические процедуры. Вы ведь не хотите этого, верно? Вы просто хотите небольшой поддержки и чего-нибудь, что помогло бы вам спать по ночам.
Теперь он ее здорово раздражал. Его снисходительность была огромна, бездонна. Всезнающий, всевидящий Отче — именно этот спектакль он и разыгрывал. Так, словно он был благословен каким-то чудесным зрением, проникающим в самую суть женской души.
— Разумеется, в прошлом я пытался проводить терапевтические курсы со своими пациентами. Но, сугубо между нами…
Он слегка похлопал ее по руке. Отеческая ладонь на тыльной стороне ее ладони. Вероятно, предполагалось, что она смягчится, обретет уверенность, может быть, даже расслабится.
— …между нами, это всего лишь разговоры. Бесконечные разговоры. Ну, честно, какая от них польза? У нас у всех проблемы. Вы ведь не можете избавиться от них, просто высказавшись, верно?
Ты — не женщина. Ты не выглядишь как женщина, ты не чувствуешь себя как женщина.
— Вы что-то сказали?
Она покачала головой.
— Я подумал, вы что-то сказали. Пожалуйста, не стесняйтесь, будьте со мной откровенны.
Она не ответила, и, казалось, он устал притворяться лучшим другом. Он встал и подошел к окну.
— Думаю, самым лучшим для вас будет…
Он стоял против света, затемняя комнату, заслоняя вид на вишневые деревья, растущие на лужайке перед окном. Она глядела на его широкие плечи, на узкие бедра. Прекрасный образчик мужчины, как назвал его Бен. Не создан для того, чтобы вынашивать детей. Такие как он созданы для того, чтобы переделать мир. А если не мир, то чей-то разум тоже подойдет.
— Думаю, самым лучшим для вас будет…
Что он там знает со своими бедрами, со своими плечами? Он слишком уж мужчина, чтобы понять в ней хоть что-нибудь.
— Думаю, самым лучшим для вас будет курс успокаивающих препаратов…
Теперь ее взгляд остановился на его запястьях.
— …и отдых.
Ее разум сконцентрировался на теле, скрытом под одеждой. Мышцы, кости и кровь под эластичной кожей, она рисовала его себе со всех сторон, оценивая, прикидывая его мощь и сопротивляемость, потом покончила с этим. Она подумала:
Будь женщиной.
Тут же, как только ей пришла в голову эта нелепая мысль, его тело начало менять форму. К сожалению, это было не то превращение, которое случается в сказках, — его плоть сопротивлялась такому волшебству. Она вынудила его мужественную грудную клетку сформировать груди и они начали соблазнительно вздыматься, пока кожа не лопнула и грудина не раздалась в стороны. Его таз, словно надломленный посредине, тоже стал расходиться; потеряв равновесие, врач упал на стол и оттуда уставился на нее: лицо его было желтым от потрясения, он вновь и вновь облизывал губы, пытаясь заговорить, но рот его пересох и слова рождались мертворожденными. Самое чудовищное происходило у него в промежности: оттуда брызнула кровь и его внутренности глухо шлепнулись на ковер.
Она закричала при виде сотворенного ею чудовищного абсурда и отпрыгнула в дальний угол комнаты, где ее вырвало в горшок с искусственным растением.
Боже мой, — подумала она, — это не убийство. Я ведь даже не дотронулась до него!
~~
То, что Жаклин сотворила сегодня, она держала при себе. Нет смысла устраивать людям бессонные ночи, заставляя думать о таком странном даре.
Полиция была очень любезна. Они предложили сколько угодно объяснений внезапной кончины доктора Блэндиша, но никто из них не смог как следует объяснить, как получилось, что его грудь распалась таким необычным образом, сформировав два красивых (хоть и волосатых) конуса.
Они сделали вывод, что какой-то неизвестный психопат, сильный в своем сумасшествии, ворвался, сотворил все это своими руками, молотком и пилой и вышел, замкнув безвинную Жаклин Эсс, погруженную в молчание, сквозь которое не мог пробиться ни один допрос.
Так что неизвестное лицо или лица совершенно очевидно отправили доктора туда, где ему не могли помочь ни седативы, ни терапия.
~~
На какое-то время она почти забыла об этом. Но проходили месяцы, и это постепенно возвращалось к ней, точно память о тайной зрелости. Оно мучило ее своим запретным наслаждением. Она забыла ужас, но помнила силу. Она забыла вину, которая мучила ее после содеянного и жаждала, жаждала сделать это вновь.
Но лучше.
~~
— Жаклин.
Это что, мой муж, — подумала она, — ив самом деле зовет меня по имени? Обычно она звалась Джеки, или Джек, или вовсе никак.
— Жаклин.
Он смотрел на нее своими невинными синими глазами, ну точно тот студентик, в которого она влюбилась с первого взгляда. Но рот его теперь стал жестче и поцелуи его несли привкус черствого хлеба.
— Жаклин.
— Да.
— Я хочу поговорить с тобой кое о чем.
Разговор? — подумала она. — Должно быть, будет народное гуляние.
— Не знаю, как тебе это сказать.
— А ты попробуй, — предложила она.
Она знала, что может заставить его язык поворачиваться, произнося речи, которые понравятся ей. Могла заставить его сказать то, что она хотела услышать. Слова любви, быть может, если она сможет вспомнить, на что они похожи. Но какая от этого польза? Лучше пусть будет правда.
— Дорогая, я слегка сошел с рельсов.
— Что ты имеешь в виду? — спросила она.
Да ну, ты, ублюдок, — подумала она.
— Это было, пока ты была не совсем в себе. Ну, ты знаешь, когда между нами более-менее все прекратилось. Отдельные комнаты… Ты же хотела отдельные комнаты… и я сошел с ума от злости. Я не хотел тебя расстраивать, так что ничего тебе не сказал. Но что толку пытаться жить ДВОЙНОЙ ЖИЗНЬЮ?
— Ты можешь иметь интрижку, если ты хочешь, Бен.
— Это не интрижка, Джеки. Я люблю ее…
Он готовился к произнесению одной из своих речей, она прямо-таки видела, как он держит ее в зубах. Обвинения были ритуальными, в конце концов все сводилось к недостаткам ее характера. Если он уж очень разойдется, его ничто не остановит. Она не хотела ничего слушать.
— Она совсем не похожа на тебя, Джеки. Она по-своему кокетлива. Я полагаю, ты назвала бы ее заурядной.
Может стоит прервать его сейчас, — подумала она, — пока он не завяжется своим обычным узлом.
— Она не так впечатлительна, как ты. Понимаешь, она просто обычная женщина. Я не хочу сказать, что ты — ненормальная, ты просто не можешь помешать своим депрессиям. Но она не настолько чувствительна…
— Вовсе незачем, Бен…
— Нет, черт побери! Я наконец выскажусь.
На моих костях, — подумала она.
— Ты никогда не давала мне объяснить, — говорил он тем временем. — Ты всегда швыряла в меня этот свой чертов взгляд так, словно хотела, чтобы я…
— Умер.
— Хотела бы, чтобы я заткнулся.
— Заткнись.
— Тебе все равно, что я чувствую, — теперь он уже почти кричал. — Ты всегда замкнута в своем маленьком мирке.
Заткнись, — подумала, что подумала, она.
Рот его был открыт. Похоже, ей захотелось, чтобы он закрыл рот и челюсти его захлопнулась, отделив самый кончик розового языка. Он выпал из губ и улегся в складках рубашки.
Заткнись, — подумала она вновь.
Два ряда его великолепных зубов, скрипя, терлись друг о друга, перемалывая нервы и кальций и превращаясь в розоватую пену, стекавшую на подбородок, тогда как его рот проваливался внутрь.
Заткнись, — продолжала думать она, и его младенчески-голубые глаза ушли в глазницы, а нос вползал в мозг.
Теперь он больше не был Беном, он был человеком с красной головой ящерицы, которая все уплощалась, впучивалась сама в себя, и, благодарение Богу, он больше никогда в жизни не сможет вымолвить ни слова.
Теперь, когда она на это решилась, она начала получать удовольствие от тех вещей, которые она с ним делала.
Она заставила его уткнуть голову в колени, скорчиться на полу и все сжимать руки и ноги, плоть и сопротивляющиеся кости все в меньшем и меньшем пространстве. Его одежда, сворачиваясь складками, западала внутрь, и ткань его желудка, выпучившись из аккуратно упакованных внутренностей, обволакивала тело. Его пальцы теперь высовывались из плеч, а ноги, все еще дергающиеся от ярости, были где-то на уровне кишечника. Еще один, последний раз, она заставила его позвоночник вывернуться наизнанку, выдавив футовый стебель дерьма, — и на этом все закончилось.
И когда она наконец пришла в себя, она увидела Бена, сидящего на полу и абсолютно безмолвного, он занимал пространство, примерно равное одному из его любимых кожаных чемоданов, а кровь, желчь и лимфа, медленно пульсируя, вытекали из его покореженного тела.
Боже мой, — подумала она, — неужели это мой муж? Он никогда не был так аккуратно упакован.
И на этот раз она не взывала о помощи. На этот раз она понимала, что сделала (и даже догадывалась, как именно она это сделала), и она готова была принять любое воздаяние, которое последует за этим преступлением. Она упаковала свои сумки и ушла.
Я жива, — подумала она. — Первый раз за всю мою паршивую жизнь я чувствую себя живой.
~~
Показания Васси (часть первая)
Для тебя, что мечтает о сильной, прелестной женщине, я оставляю этот рассказ. Это — обещание, но, наряду с этим, — и признание, это последнее слово мужчины, который хотел всего лишь любить и быть любимым. Я сижу здесь, дрожа и ожидая ночи, ожидая, когда этот твердолобый сводник Коос вновь подойдет к моей двери и унесет все, чем я владею, в обмен на ключ от ее комнаты.
Я не мужественный человек и никогда им не был, так что я боюсь того, что может случиться со мной сегодня ночью. Но я не смогу провести всю жизнь в мечтах, в темноте, ожидая лишь отблеска света с небес. Раньше или позже приходится смеяться над всем, что было для тебя важно (вот правильное слово), и собираться в путь на поиски. Даже если это означает, что ты взамен отдаешь все, чем ты владел, — весь твой мир.
Возможно, это звучит как бессмыслица. Ты думаешь, ты, кто случайно прочел это признание: кто он, этот ненормальный?
Меня звали Оливер Васси. Мне сейчас тридцать восемь. Я был юристом до того, как год назад или около того я начал свои поиски, которые окончатся сегодня ночью с появлением этого сводника и ключей от этой святыни святынь.
Но все это началось раньше чем год назад. Много лет прошло с тех пор, как я впервые встретил Жаклин Эсс.
Она как-то пришла в мою контору, сказав, что она вдова моего приятеля по юридическим курсам, некоего Бенджамина Эсса, и теперь, оглядываясь назад, мне кажется, я запомнил ее лицо. Наш общий друг, который присутствовал на свадьбе, показал мне фотографию Бена и его застенчивой новобрачной. И вот передо мною предстала она в том рассвете красоты, на который намекала фотография.
Я помню, что первый разговор с ней вывел меня из себя. Она пришла, когда я по горло был погружен в работу. Но я так увлекся ей, что забросил все свои ежедневные дела, и когда вошла моя секретарша, она кинула на меня один из этих своих стальных взглядов — точно окатила ведром холодной воды. Полагаю, что я влюбился в Жаклин с первого взгляда, и она почувствовала наэлектризованную атмосферу в моей конторе. Однако я притворился, что я всего лишь любезен с вдовой моего старого друга. Я не слишком-то задумывался о страсти — она не была мне свойственна, или, по крайней мере, я так думал. Как мало мы знаем, я имею в виду, по-настоящему знаем о своих собственных возможностях.
Жаклин лгала мне с самой первой встречи. О том, как Бен умер от рака, о том, как часто он вспоминал обо мне и с каким теплом. Я полагаю, она могла рассказать бы мне правду с самого начала — и я бы принял ее, — думаю, я уже тогда безумно влюбился в нее.
Но трудно припомнить, как и с чего началось возникновение интереса к чужому тебе человеческому существу и когда этот интерес начал перерастать в напряженную страсть. Может, я пытаюсь преувеличить то влияние, которое она на меня оказала с самого начала, просто для того, чтобы найти оправдание моим поздним безумствам. Не знаю. Во всяком случае, когда бы и как бы это ни началось — быстро или медленно, — я влюбился в нее и наш роман разгорелся.
Я не чрезмерно любопытен там, где это касается моих друзей или любовниц. Я ведь юрист, который проводит свое время, копаясь в грязном белье чужих людей, и, честно, этого для меня более чем достаточно. Когда я выхожу из своей конторы, мне доставляет удовольствие принимать людей такими, какими они хотят казаться. Я ничего не выясняю, ничего не вскрываю. Я просто не сомневаюсь в их самооценке.
И Жаклин не была исключением из этого правила. Она была женщиной, которую я счастлив был бы иметь рядом с собой, что бы там ни пряталось в ее прошлом. У нее был великолепный темперамент, она была остроумна, вызывающа, уклончива. Никогда я не встречал столь очаровательной женщины. И не мое дело, как она жила с Беном, на что был похож их брак и т. д. Это уже было ее прошлым, а я рад был жить в настоящем, а прошлое пусть умирает своей смертью. Я даже думаю, что убедил себя в том, что если она перенесла какие-то страдания, я смогу помочь ей забыть о них.
Конечно, во всем, что она рассказывала, были темные места. Как юрист я привык замечать сфабрикованную ложь, и как бы я ни пытался отбросить эти предчувствия, я понимал, что она со мной не вполне откровенна. Но у каждого есть свои секреты — и я знал об этом. Так пусть же у нее будут свои, думал я.
Только однажды я поймал ее на мелочах ею придуманной истории. Когда она говорила о смерти Бена, у нее проскользнуло что-то вроде того, что он получил по заслугам. Я спросил ее, что она имела в виду. Она улыбнулась этой своей улыбкой Джоконды и сказала, что ей кажется, что между мужчинами и женщинами нарушилось какое-то равновесие и оно должно быть восстановлено. Я пропустил все это мимо ушей. К тому времени я был уже безумно увлечен ею, и что бы она ни говорила, я рад был принять это.
Она была так прекрасна, понимаете ли. Ничего шаблонного: она не была молода, она не была невинна и в ней не было той бездумной правильности черт, которую так любят рекламщики и фотографы. Ее лицо было именно лицом женщины за тридцать, оно часто плакало и смеялось, и это оставило на нем свои отметки. Но у нее была власть преображаться самым тончайшим образом, и лицо ее было так же изменчиво, как небо. Вначале я думал, что это какие-то фокусы с гримом. Но мы все чаще и чаще спали вместе, и я видел ее по утрам, когда глаза у нее были сонными, и вечерами, когда они тяжелели от усталости, и я вскоре понял, что на костях ее черепа была лишь плоть и кровь. То, что преображало ее, шло изнутри — это были фокусы, но не с гримом, а с желанием.
И, понимаете ли, все это заставило меня еще больше влюбиться в нее.
Потом, однажды ночью, я проснулся, когда она спала рядом со мной. Мы часто спали на полу — там ей нравилось больше, чем на постели. Кровати, говорила она, напоминают ей о ее браке. Так или иначе, она спала под пледом на ковре в моей комнате, и я, просто из обожания, наблюдал за ее лицом, пока она спала.
Если кто-то безумно влюблен, то, глядя на лицо спящей возлюбленной, он может приобрести нелегкий опыт. Может, кое-кому из вас известно, как трудно отвести пристальный взгляд от этих черт лица, которые закрыты для вас, словно вы стоите перед чем-то, куда вы никогда ни за что не можете войти, — в разум другого человека. И, как я сказал, для нас, тех, кто отдал себя без остатка, это ужасное испытание. Может, вы знаете, что в такой миг вы существуете лишь как нечто, связанное с этим лицом, этой личностью. Так что, когда это лицо замыкается в себе, погружается в свой, неизвестный вам мир, вы теряете свою личность и смысл существования. Планета без солнца, затерянная во тьме.
Вот как я чувствовал себя той ночью, глядя на ее незаурядные черты, и пока я мучился, растворяясь в ее личности, она начала меняться. Она явно спала, но что же это были за сны! Казалось, вся ткань ее лица шевелится: мышцы, волосы, подбородок — все двигалось, точно захваченное каким-то глубинным приливом. Губы выпятились вперед, потянув за собой складки кожи, волосы разметались вокруг головы так, словно она лежала в воде, на гладких щеках появились продольные борозды, точно ритуальные шрамы воина, и все это вздымалось и опадало, менялось, лишь успев сформироваться, — ужасное зрелище! Оно испугало меня, и я, должно быть, издал какой-то звук. Она не проснулась, но как будто подплыла ближе к поверхности сна, покинув глубокие воды, где скрывался источник этих сил. Черты ее лица немедленно разгладились и стали обычными, мирными чертами спящей женщины.
Это был, как вы понимаете, необычный опыт, хоть я и пытался несколько последующих дней убедить себя, что я этого не видел.
Но это усилие было бесполезным. Я знал, что с ней что-то не то, но тогда я был уверен, что она об этом ничего не знает. Я был убежден, что что-то в ее организме развивается неправильно и что лучше бы узнать ее историю прежде, чем я расскажу ей о том, что видел.
Теперь, задним числом, все это кажется жутко наивным. Думать, что она не знала о том, что в ней хранятся такие силы! Но для меня легче было воображать ее жертвой этих сил, а не хозяйкой их. Так всегда мужчина думает о женщине, и не просто я, Оливер Васси, и не просто о ней, Жаклин Эсс. Мы, мужчины, не можем поверить, что в женском теле может располагаться власть и сила — разве что если она носит плод мужского пола. Сила должна быть в мужской руке, богоданная. А для женщин — никакой силы. Вот то, что нам рассказали наши отцы. Ну и идиотами же они были!
Тем не менее, я подробно, но очень осторожно исследовал прошлое Жаклин. У меня были связи в Йорке, где жила эта супружеская чета, и было нетрудно предпринять кое-какие расследования. Чтобы связаться со мной, мой поверенный потратил неделю, потому что он раскопал кучу дерьма и полиция могла узнать правду, но я получил новости, и эти новости были плохими.
Бен был мертв — по крайне мере это было правдой. Но он никоим образом не умер от рака. Мой поверенный дал мне лишь самое общее описание трупа Бена, но подтвердил, что на теле были множественные увечья. А кто был основным подозреваемым? Моя возлюбленная Жаклин Эсс. Та самая невинная женщина, которая поселилась в моей квартире и каждую ночь спала рядом со мной.
Так что я сказал ей, что она что-то от меня скрывает. Не знаю, что я рассчитывал услышать в ответ. То, что я получил, было демонстрацией ее силы. Она делала это свободно, без напряжения и злобы, но я же не настолько дурак, чтобы не понять скрывающегося за этим предупреждения. Сначала она рассказала мне, как она поняла, что обрела свой уникальный контроль над материей человеческих тел. В отчаянии, на краю самоубийства, она обнаружила, что в глубине ее природы пробудились силы, о которых она и не подозревала. И силы эти, когда она пришла в себя, выплыли на поверхность, как рыбы всплывают к свету.
Потом она показала мне самую малую из этих сил, выдернув, один за другим, волосы на моей голове. Всего лишь дюжину — просто, чтобы продемонстрировать мне свою потрясающую власть. Я чувствовал, как они выдергиваются. Она просто говорила: вот этот из-за уха, — и я чувствовал, как кожа резко натягивалась, когда она бестелесными пальцами своей воли выдергивала волосок. Потом еще один, и еще один. Это было потрясающее зрелище — она довела свою силу до уровня тонкого рукоделия, выдергивая волоски с моей головы, словно при помощи пинцета.
Если честно, то я сидел парализованный страхом, понимая, что она просто играет со мной. И раньше или позже, я был уверен, настанет время, когда она захочет, чтобы я замолчал навеки.
Но у нее все еще были на свой счет сомнения. Она рассказала мне, что ее сила, пусть и желанная, мучила ее. Она нуждалась, сказала она, в ком-то, кто бы учил ее использовать эту силу как можно лучше. А я не был этим кем-то. Я был всего лишь мужчиной, который любил ее, любил до этого признания и все еще любит теперь, несмотря на это признание.
Вообще-то, после этой демонстрации, я быстро привык смотреть на Жаклин по-новому. Вместо того, чтобы бояться ее, я еще больше привязался к этой женщине, которая позволяла мне владеть ее телом.
Работа моя превратилась в помеху, которая стояла между мной и моей возлюбленной. Я начал терять репутацию — и уважение, и кредитоспособность. Всего лишь за два или три месяца моя профессиональная жизнь свелась практически к минимуму. Друзья махнули на меня рукой, коллеги избегали меня.
Не то чтобы она высасывала из меня все жизненные силы. Я хочу честно пояснить вам это. Она не была вампиром, не была суккубом. То, что со мной случилось, мой уход из обычной, размеренной жизни, был, если хотите знать, делом моих собственных рук. Она и не предавала меня — все это романтическая ложь, чтобы оправдать свою ярость. Она была морем, и мне пришлось пуститься в плавание. Был ли в этом хоть какой-то смысл? Всю свою жизнь я прожил на берегу, на твердой земле закона, и я устал от этой земли. Она была бездонным морем, заключенным в женское тело, оазисом в крохотной комнате, и я бы с радостью утонул в ней, если бы она позволила мне это. Но это было моим собственным решением. Поймите это. Я все решал сам. Я сам решил прийти в эту комнату сегодня ночью и быть с ней еще один, последний раз. По своей доброй воле.
Да и какой мужчина отказался бы? Она была (и есть) грандиозна. Около месяца после того, как она продемонстрировала мне свою силу, я жил в постоянном экстазе. Когда я был с ней, она показывала мне пути любви, лежащие за пределами возможностей живых существ на нашей Господней земле. И когда я был вдали от нее, очарование не спадало, потому что она, кажется, изменила мой мир.
Потом она меня оставила.
Я знаю почему: она нашла кого-то, кто мог учить ее, как пользоваться силой. Но понимание причин не сделало это более легким. Я сломался: потерял работу, потерял свою личность и тех немногих друзей, которые у меня еще остались в мире. Я едва замечал это — что это были за потери в сравнении с тем, что я потерял Жаклин…
~~
— Жаклин.
Боже мой, — подумала она, — и это в самом деле самый влиятельный человек в стране? Он выглядит так неброско, так безобидно. У него даже нет мужественного подбородка.
Но сила у Титуса Петтифира была.
Он владел большим числом монополий, чем смог бы сосчитать, его слово в мире финансов могло рушить компании, как карточные домики, погребая надежды сотен и карьеры тысяч. Состояния за одну ночь возникали в его тени, целые корпорации падали, стоило лишь ему на них дунуть — они были капризами его воли. Уж этот человек знает, что такое сила, если хоть кто-то это знает. У него и нужно учиться.
— Не возражаете, если я буду звать вас «Джи», нет?
— Нет.
— Вы ждали долго?
— Достаточно долго.
— Обычно я не заставляю красивых женщин долго ждать.
— Да нет же, заставляете.
Она уже знала, что он такое, двух минут в его присутствии хватило, чтобы найти к нему подход: он быстрее заинтересуется ею, если она будет вести себя с ним как можно более дерзко.
— И вы всегда зовете женщин, которых вы не встречали до этого, по их инициалам?
— Вы же не намекаете на какие-то чувства, как вы полагаете?
— А уже это зависит…
— От чего?
— Что я получу в обмен на то, что предоставлю вам определенные привилегии.
— Например, привилегию звать вас по имени?
— Да.
— Ну… я польщен. Разве что, может, вы слишком широко пользуетесь раздачей этой привилегии.
Она покачала головой. Нет, он должен понять, что она не раздаривает свое внимание.
— Почему вы ожидали так долго, чтобы увидеть меня? — спросил он. — Мне все время докладывали, что вы измотали моих секретарей требованиями встретиться со мной. Вам нужны деньги? Если так, вы уйдете отсюда с пустыми руками. Я стал богатым, потому что был скупым, и чем богаче я делаюсь, тем более скупым становлюсь.
Это было правдой, и сказал он об этом, не стараясь казаться лучше.
— Мне не нужны деньги, — сказала она тоже без всякого выражения.
— Это обнадеживает.
— Есть люди и побогаче вас.
Его брови удивленно поднялись — она могла жалить, эта красотка.
— Верно, — сказал он.
В этом полушарии было по крайней мере полдюжины богатых людей.
— Но мне не нужны мелкие ничтожества. Я пришла не потому, что меня привлекло ваше имя. Я пришла потому, что мы можем быть вместе. У нас есть многое, что мы можем предложить друг другу.
— Например? — спросил он.
— У меня есть мое тело.
Он улыбнулся. Это было самое прямое предложение за долгие годы.
— А что я могу предложить вам в обмен за подобную щедрость?
— Я хочу учиться.
— Учиться?
— Как пользоваться властью.
Она казалась все более и более странной, эта женщина.
— Что вы имеете в виду? — спросил он, выигрывая время. Он не мог понять, что она из себя представляет, — она все время сбивала его с толку.
— Мне все это повторить снова, по буквам? — спросила она, вновь разыгрывая высокомерную дерзость, с улыбкой, которая опять влекла его к себе.
— Нет нужды. Вы хотите узнать, как использовать власть? Полагаю, я мог бы научить вас.
— Наверняка можете.
— Но понимаете, я женатый человек. Виржиния и я — мы вместе уже восемнадцать лет.
— У вас три сына, четыре дома и горничная, которую зовут Мирабелла. Вы ненавидите Нью-Йорк, любите Бангкок, размер воротничка ваших рубашек 16,5, а любимый цвет — зеленый.
— Бирюзовый.
— И с возрастом вы похудели.
— Я не так уж стар.
— Восемнадцать лет в браке. Это вас преждевременно состарило.
— Не меня.
— Докажите.
— Как?
— Возьмите меня.
— Что?
— Возьмите меня.
— Здесь?
— Задерните шторы, заприте двери, выключите терминал компьютера и возьмите меня. Я вызываю вас на это.
Сколько времени прошло с тех пор, как кто-то бросал ему вызов?
— Вызываете?
Он был возбужден — уже лет с десять он не чувствовал такого возбуждения. Он задернул шторы, запер двери и выключил дисплей с данными о своих доходах.
Боже мой, — подумала она, — я поимела его.
~~
Это не была легкая страсть — не то что с Васси. Во-первых, Петтифир был неуклюжим, грубым любовником. Во-вторых, он слишком нервничал из-за своей жены, чтобы полностью отдаться интрижке. Ему казалось, он везде видит Виржинию — в холлах отелей, где они снимали комнату на сутки, в машинах, проезжающих мимо места их встречи, даже однажды (он божился, что сходство было полным) он признал ее в официантке, моющей полы в ресторане. Все это были вымышленные страхи, но они несколько замедляли ход их романа.
И все же она многому научилась у него. Он был таким же блестящим дельцом, как никуда не годным любовником. Она узнала, как применять власть, не показывая этого, как уверять всех в своем благочестии, не будучи благочестивым, как принимать простые решения, не усложняя их, как быть безжалостным. Не то чтобы она нуждалась в значительном образовании именно в этой области, возможно, честнее будет сказать, что он научил ее никогда не сожалеть об отсутствии инстинктивного взаимопонимания, но оценивать один лишь интеллект, как заслуживающий внимания.
Ни разу она не выдала себя ему, хоть и использовала свое умение самыми тайными путями, чтобы доставить наслаждение его стальным нервам.
На четвертой неделе своего романа они лежали рядом в сиреневой комнате, а снизу доносился гул дневного автомобильного потока. Это был неудачный день для секса — он нервничал и ни одним из трюков она не могла расслабить его. Все окончилось быстро, почти бесстрастно.
Он собирался ей что-то сказать. Она знала это: чувствовалось напряжение, притаившееся в глубине его горла. Повернувшись к нему, она мысленно массировала ему виски, побуждая его к речи.
Он испортил себе день.
Он чуть не испортил себе карьеру.
Он чуть не испортил, храни его Боже, всю свою жизнь.
— Я должен прекратить видеться с тобой, — сказал он.
Ему все равно, — подумала она.
— Я не уверен в том, что я знаю о тебе, или, по крайней мере, думаю, что знаю о тебе, но все это заставляет меня… заинтересоваться тобой, Джи. Ты понимаешь?
— Нет.
— Боюсь, я подозреваю тебя в… преступлениях.
— Преступлениях?
— У тебя есть прошлое.
— Кто это копает? — спросила она. — Уж конечно не Виржиния?
— Нет, не Виржиния, она выше этого.
— Так кто же?
— Не твое дело.
— Кто?
Она слегка надавила на его виски. Это было больно, и он вздрогнул.
— Что случилось? — спросила она.
— Голова болит.
— Напряжение, это всего лишь напряжение. Я могу его снять, Титус. — Она дотронулась пальцами до его лба, ослабляя хватку. Он облегченно вздохнул.
— Так лучше?
— Да.
— Так кто же копает, Титус?
— У меня есть личный секретарь, Линдон. Ты слышала, как я говорил о нем. Он знает о наших отношениях с самого начала. Вообще-то это он заказывает нам гостиницу и организует прикрытие для Виржинии.
В его речи было что-то мальчишеское, и это было довольно трогательно. Хоть он и намеревался оставить ее, это не выглядело трагедией.
— Линдон просто чудотворец. Он провернул кучу дел, чтобы нам с тобой было легче. Тогда он о тебе ничего не знал. Это случилось, когда он увидел одну из тех фотографий, что я взял у тебя. Я дал их ему, чтобы он разорвал их на мелкие кусочки.
— Почему?
— Я не должен был брать их, это было ошибкой. Виржиния могла бы… — он помолчал, потом продолжил: — Так или иначе, он узнал тебя, хоть и не мог вспомнить, где видел тебя до этого.
— Но в конце концов вспомнил.
— Он работал в одной из моих газет, в колонке светской хроники. Именно оттуда он пришел, когда стал моим личным помощником. И он вспомнил твою предыдущую реинкарнацию — ты была Жаклин Эсс, жена Бенджамина Эсса, ныне покойного.
— Покойного.
— И он принес мне еще кое-какие фотографии, не такие красивые, как твои.
— Фотографии чего?
— Твоего дома. Тела твоего мужа. Они называют это телом, хотя. Бог свидетель, там осталось мало человеческого.
— Его и для начала там было немного, — просто сказала она, думая о холодных глазах Бена, его холодных руках. — На одно лишь он и был годен — заткнуться и кануть в безвестности.
— Что случилось?
— С Беном? Он был убит.
— Как?
Дрогнул ли хоть чуть-чуть его голос?
— Очень просто.
Она поднялась с кровати и стояла около окна. Мощный солнечный летний свет прорвался сквозь жалюзи и, прорезав тень, очертил контуры ее лица.
— Это ты сделала.
— Да. — Он учил ее говорить просто. — Да. Это я сделала.
Еще он учил ее, как экономно расходовать угрозы.
— Оставь меня, и я вновь сделаю то же самое.
Он покачал головой.
— Ты не осмелишься.
Теперь он стоял перед ней.
— Мы должны понимать друг друга, Джи. Я обладаю властью, и я чист. Понимаешь? В общественном мнении меня ни разу не коснулась даже тень скандала. Я могу позволить себе завести любовницу, даже дюжину любовниц — и никто не сочтет это вызывающим. Но убийцу? Нет, это разрушит мне жизнь.
— Он что, шантажирует тебя? Этот Линдон?
Он уставился в яркий день сквозь жалюзи, на его лице застыло болезненное выражение. Она увидела, как на его щеке, под левым глазом, подергивается нерв.
— Да, если хочешь знать, — сказал он невыразительно. — Этот ублюдок хорошо прихватил меня.
— Понимаю.
— А если он смог догадаться, другие тоже могут. Понимаешь?
— Я сильна и ты силен. Мы можем расшвырять их одним мизинцем.
— Нет!
— Да. У меня есть свои способности, Титус.
— Я не хочу знать.
— Ты узнаешь! — сказала она.
Она поглядела на него и взяла за руки, не прикасаясь к ним. Пораженным взглядом он наблюдал, как его руки помимо воли поднялись, чтобы коснуться ее лица, самым нежным из жестов погладить ее волосы. Она заставила его пробежать дрожащими пальцами по своей груди, заставив вложить в это движение гораздо больше нежности, чем он смог бы это сделать по доброй воле.
— Ты всегда слишком сдержан, Титус, — сказала она, заставляя его лапать себя чуть не до синяков. — Вот как мне это нравится, — теперь его руки опустились ниже, лицо изменило выражение. Она чувствовала, как ее несет прилив, она вся была — жизнь…
— Глубже.
Его пальцы проникли в ее недра.
— Мне нравится это, Титус. Почему ты не делал это сам, без моей просьбы?
Он покраснел. Ему не нравилось говорить об их близости. Она прижала его к себе еще сильнее, шепча:
— Я же не сломаюсь, знаешь ли. Может, Виржиния и похожа на дрезденскую фарфоровую статуэтку, я же — нет. Мне нужны сильные чувства, мне нужно, чтобы мне было о чем вспоминать, когда тебя со мной нет. Ничего не длится вечно, верно ведь? Но мне по ночам нужно думать о чем-то, что согревало бы меня.
Он утонул в ее коленях, и руки его были, по ее воле, и на ней, и в ней, они все еще зарывались в нее, точно два песчаных краба. Он буквально взмок, и она подумала, что в первый раз видит, как он потеет.
— Не убивай меня, — прошептал он.
— Я могу осушить тебя.
Стереть пот, подумала она, а потом стереть его образ из головы прежде, чем она успеет сделать что-то плохое.
— Я знаю, я знаю, — сказал он. — Ты запросто можешь убить меня.
Он плакал. Боже мой, подумала она, великий человек у моих ног, плачет как ребенок. И что я узнаю о власти из этого жалкого представления? Она вытерла слезы с его щек, используя гораздо больше силы, чем этого требовало дело. Кожа его покраснела под ее взглядом.
— Оставь меня, Джи. Я не могу помочь тебе. Я для тебя бесполезен.
Это была правда. Он был полностью бесполезен. Презрительно она отшвырнула его руки, и они бессильно повисли по бокам его тела.
— Даже не пытайся найти меня, Титус. Ты понимаешь? И не посылай за мной своих шпиков, чтобы охранить твою репутацию. Потому что я буду гораздо более беспощадной, чем когда-либо был ты.
Он ничего не ответил, просто стоял на коленях, уставившись в окно, пока она умылась, выпила кофе, которое они заказали, и ушла.
~~
Линдон удивился, застав двери своего офиса открытыми. Было лишь семь тридцать шесть. Ни одного секретаря тут не будет еще целый час. Очевидно, кто-то из уборщиков оплошал, не заперев двери. Он выяснит кто — и достанется же этому типу.
Он толкнул открытую дверь.
Жаклин сидела, повернувшись к двери спиной. Он узнал ее по очертаниям затылка, по водопаду каштановых волос. Неряшливое зрелище — волосы слишком пушистые, слишком растрепанные. Его контора, прилегающая к конторе мистера Петтифира, хранила идеальный порядок. Он оглядел комнату — казалось, все было на своих местах.
— Что ты тут делаешь?
Она вздохнула чуть поглубже, подготавливаясь.
Это был первый раз, когда она заранее решила сделать это. До сих пор она действовала лишь под влиянием импульса.
Он приближался к столу, опустил свой дипломат и аккуратно сложенный выпуск «Делового мира».
— Ты не имела права входить сюда без моего позволения, — сказал он.
Она лениво повернулась в его вертящемся кресле — именно так он и делал, когда хотел задать взбучку кому-нибудь из своих людей.
— Линдон, — сказала она.
— Ничего из того, что вы можете сказать, не изменит фактов, миссис Эсс, — сказал он, словно пытаясь освободить ее от объяснений. — Вы — хладнокровная убийца. Это была моя обязанность — сообщить об этом мистеру Петтифиру.
— И вы сделали это ради Титуса?
— Разумеется.
— А шантаж, это было тоже ради Титуса, да?
— Вон из моей конторы.
— Так что же, Линдон?
— Ты, шлюха! Шлюхи ничего не знают, они просто невежественные, больные животные! — заорал он. — О, ты хитра, это уж точно, но и хитрость твоя — звериная.
Она встала. Он ожидал оскорблений, по крайней мере, устных. Но этого не было. Зато он почувствовал, как на его лицо что-то давит.
— Что… ты… делаешь? — спросил он.
— Делаю?
Его глаза растянулись в щелочки; словно у ребенка, играющего в зловещего азиата, рот туго натянулся, обнажив сверкающую улыбку. Ему было трудно говорить.
— Прекрати… это…
Она покачала головой.
— Шлюха, — сказал он, все еще бросая ей вызов.
Она просто смотрела на него. Его лицо начало дергаться и сокращаться под чудовищным давлением, мышцы раздирала судорога.
— Полиция… — попытался сказать он. — Если ты дотронешься до меня хоть пальцем…
— Не дотронусь, — сказала она и начала укреплять свое преимущество.
Под одеждой он почувствовал то же давление по всему телу, что-то щипало кожу, стягивало ее все туже и туже. Что-то должно было произойти, он знал это. Какая-то часть его тела будет слаба и не сможет сопротивляться этому нажиму. А уж раз появится слабое место, ничто не помешает ей разорвать его на части. Он совершенно спокойно обдумывал это, тогда как тело его содрогалось, а лицо таращилось на нее, расплываясь в насильственной усмешке.
— Дерьмо, — сказал он, — сифилитичка проклятая.
Похоже, он не слишком-то испуган, — подумала она.
Он настолько ненавидел ее, что почти не испытывал страха. Теперь он вновь называл ее шлюхой, хотя его лицо исказилось до неузнаваемости.
И тогда он начал разрываться на части.
На переносице у него появилась трещина, побежала, рассекая лоб, — и вниз, рассекая надвое губу и подбородок, шею и грудную клетку. Буквально за миг его рубаха окрасилась алым, темный костюм потемнел еще больше, ноги, обтянутые брюками, источали кровь. Кожа слезала с его рук, точно резиновые хирургические перчатки, а по бокам лица появились два кольца алой ткани — словно уши у слона.
Он прекратил выкрикивать проклятия в ее адрес.
Уже секунд десять он был мертв от шока, а она все еще продолжала работать над ним, сдирая кожу с тела и разбрасывая лоскутья по комнате, пока он не встал, прислонившись к стене, в алом костюме, алой рубахе и сверкающих красных ботинках. Он выглядел, на ее взгляд, чуть более нормально, чем раньше. Довольная эффектом, она отпустила его. Он спокойно улегся в лужу крови и заснул там.
Боже мой, — подумала она, спокойно спускаясь по лестнице черного хода, — это было убийство первой степени.
~~
В газетах ей так и не встретилось заметок об этой смерти, и в сводках новостей — тоже. Линдон умер так же, как и жил, — скрываясь от посторонних взоров.
Но она знала, что колеса судьбы, такие огромные, что их кривизна не могла быть замечена такой незначительной особой, как она сама, задвигались. Что они сделают, как изменят ее жизнь, она могла лишь догадываться. Но убийство Линдона не прошло так легко, несмотря на всю свою незначительность. Нет, ей хотелось заставить своих врагов выказать себя, пусть они идут по ее следу. Пусть покажут свои лапы, она насладится их презрением, их ужасом. Ей показалось, что она идет сквозь эту жизнь в поисках осеняющего ее знака, в поисках этого «нечто», отделяющего ее от всех остальных людей. Теперь она хотела с этим покончить. Пришла пора разделаться со своими преследователями.
Ей нужно было увериться, что каждый, кто видел ее: сначала Петтифир, потом Васси, — закрыли глаза навеки. Пусть навсегда забудут о ней. Только тогда, когда все свидетели будут уничтожены, она сможет почувствовать себя свободной.
Разумеется, сам Петтифир ни разу не пришел к ней. Для него было легко нанять агентов — людей, не ведающих жалости, но как гончие, готовых идти по кровавому следу.
Перед ней раскинулась ловушка, стальной капкан, но она еще не могла различить его челюстей. Однако признаки этой ловушки она распознавала везде. Резкий взлет стаи птиц из-за стены, странный отблеск из дальнего окна, шаги, свистки, человек в темном костюме, читающий газету в поле ее зрения. Недели шли, но никто из них не подступился к ней ближе. Но они и не уходили. Они ждали, точно кошка на дереве: хвост чуть подергивается, глаза лениво прищурены.
Но эти преследователи принадлежали Петтифиру. Она достаточно узнала о нем, чтобы распознать его почерк. Они однажды нападут на нее, не в ее — в свое время. И даже не в их время — в его. И хотя она никогда не видела их в лицо, ей казалось, что это сам Титус во плоти преследует ее.
Боже мой, — подумала она, — моей жизни угрожает опасность, а мне все равно.
Вся ее власть над плотью бесполезна, если ее некуда направить. Ведь она использовала ее лишь из собственных ничтожных побуждений: чтобы получить зловещее удовольствие и разрядить гнев. Но все это вовсе не сделало ее ближе к остальным людям — в их глазах она была пугающей.
Иногда она думала о Васси и гадала, где он может быть, что делает. Он не был сильным человеком, но тень страсти не чужда была его душе. Больше, чем у Бена, больше, чем у Петтифира и, разумеется, больше, чем у Линдона. И неожиданно тепло она вспомнила, что он был единственным, кто называл ее Жаклин. Все остальные пытались как-то сократить или исказить ее имя: Джеки, или Джи, или, когда Бен был в одном из самых своих раздраженных настроений, Джи-Джи. Только лишь Васси звал ее Жаклин, просто Жаклин, соглашаясь в своей формальной манере с ее личной цельностью, с неразделимостью. И когда она думала о нем и пыталась нарисовать себе картины его возвращения к ней, она боялась за него.
~~
Показания Васси (часть вторая)
Разумеется, я искал ее. Только когда вы теряете кого-нибудь, вы понимаете, как глупо звучит фраза «это был мой маленький мир». Вовсе нет. Это огромный, всепоглощающий мир, в особенности, если ты остаешься один.
Когда я был юристом, запертым в своей обыденности, день за днем я видел одни и те же лица. С некоторыми я обменивался словами, с некоторыми — улыбками, с некоторыми — кивками. Мы принадлежали, будучи врагами в зале суда, к одному и тому же замкнутому кругу. Мы ели за одним столом, пили локоть к локтю у стойки бара. Мы даже имели одних и тех же любовниц, хотя далеко не всегда об этом знали. В таких обстоятельствах легко поверить, что мир расположен к тебе. Конечно, ты стареешь, но все остальные — тоже. Ты даже веришь, в самодовольной своей манере, что прошедшие годы сделали тебя слегка умнее. Жизнь казалась вполне переносимой.
Но думать, что мир безвреден — это значить лгать себе, верить в так называемую определенность, которая всего-навсего общее заблуждение.
Когда она ушла от меня, все заблуждения развеялись и вся ложь, в которой я благополучно существовал до этого, стала очевидной.
Это вовсе не «маленький мир», если есть только одно лицо, на которое ты можешь смотреть, и это лицо затерялось где-то во мраке. Это не «маленький мир», в котором те жизненно важные воспоминания о предмете твоего обожания грозят потеряться, раствориться в тысяче других событий, которые происходят каждый день, набрасываясь на тебя, точно дети, требующие внимания лишь к ним.
Я был конченым человеком.
Я обнаружил себя (вот подходящее выражение) спящим в спальнях пустынных гостиниц, я пил чаще, чем ел, я писал ее имя, точно классически одержимый, вновь и вновь — на стенах, на подушках, на собственной ладони. Я повредил кожу ладони, царапая по ней ручкой, и с чернилами туда попала инфекция. Отметка до сих пор здесь, я гляжу на нее в этот миг. Жаклин, — говорит она, — Жаклин.
Однажды, по чистой случайности, я ее увидел. Это звучит мелодраматически, но в тот миг я подумал, что вот-вот умру. Я так долго воображал эту встречу, так долго себя к ней готовил, что, когда это произошло, я почувствовал, как мои ноги подкашиваются, и мне стало плохо прямо на улице. Отнюдь не классический сюжет. Влюбленный при виде своей возлюбленной едва не заблевал себе рубашку. Но ведь ничего из того, что произошло между мной и Жаклин, не выглядело нормальным. Или естественным.
Я шел за ней следом, это было довольно трудно. Там было много народу, а она шла быстро. Я не знал, позвать ли мне ее по имени или нет. Решил, что нет. Что бы она сделала, увидев небритого лунатика, который бредет за ней, выкрикивая ее имя? Возможно, она убежит. Или, что еще хуже, проникнет в мою грудную клетку и волею своей остановит мне сердце прежде, чем я смогу сказать ей хоть слово.
Так что я молчал и просто слепо следовал за ней туда, где, как я полагал, была ее квартира. И там, поблизости, я и оставался два с половиной дня, не зная в точности, что мне делать дальше. Это была чудовищная дилемма. После того, как я так долго искал ее, теперь я мог с ней поговорить, дотронуться до нее — и не смел приблизиться.
Может, я боялся смерти. Но вот же я сижу в этой вонючей комнате в Амстердаме, пишу эти показания и жду Кооса, который должен принести мне ее ключ, и теперь я уже не боюсь смерти. Возможно, это мое тщеславие не дало тогда к ней приблизиться — я не хотел, чтобы она видела меня опустившимся и отчаявшимся, я хотел прийти к ней чистым любовником ее мечты.
Пока я ждал, они пришли за ней.
Я не знаю, кто они были. Двое мужчин, неброско одетых. Я не думаю, что полиция, они были слишком откормленными. Даже воспитанными. И она не сопротивлялась. Она шла улыбаясь, словно на оперный спектакль.
При первой же возможности я вернулся в это здание чуть лучше одетым, узнал от портье, где ее комната, и вломился туда. Она жила очень просто. В одном углу комнаты стоял стол, и она делала там свои записи. Я сел, прочел и унес с собой несколько страниц. Она не зашла дальше, чем за первые семь лет своей жизни. И я вновь в своем тщеславии подумал, буду ли я упомянут в этой книге. Возможно, нет.
Я взял и кое-какую одежду — только то, что она носила, когда мы с ней встречались. Ничего интимного: я не фетишист. Я не собирался отправляться домой и зарываться в ее нижнее белье, вдыхая ее запах, я просто хотел иметь что-то, что помогло бы мне помнить о ней, восстанавливать ее в памяти. Хотя никогда я не встречал человеческого создания, которому бы так шла собственная кожа, — лучшая из одежд. Вот так я потерял ее во второй раз, больше из-за собственной трусости, чем по вине обстоятельств.
~~
Петтифир никогда не подходил близко к дому, где они четыре недели держали мисс Эсс. Ей более-менее давали все, о чем она просила, кроме свободы, а она просила лишь это, и то с самым отвлеченным видом. Она не пыталась бежать, хотя это было довольно просто сделать. Раз или два она гадала, сказал ли Титус двум мужчинам и женщине, которые охраняли ее в доме, на что она была способна, и решила, что нет. Они относились к ней так, словно она была всего-навсего женщиной, на которую Титус положил глаз. Они охраняли ее для его постели, вот и все.
У нее была своя комната, а бумаги ей предоставляли сколько угодно, так что она вновь начала писать свои воспоминания с самого начала.
Был конец лета и ночи становились холодными. Иногда, чтобы согреться, она лежала на полу (она попросила их вынести кровать) и позволяла своему телу колыхаться, как поверхность озера. Ее собственное тело, лишенное секса, вновь стало для нее загадкой, и она впервые поняла, что физическая любовь — это попытка проникнуть в ее плоть, в самое интимное ее «я», неизвестное даже для нее самой. Она смогла бы понять себя лучше, если бы с ней был кто-нибудь, если бы она чувствовала на своей коже чьи-то нежные, любящие губы. Она вновь подумала о Васси, и озеро, пока она думала о нем, поднялось точно в бурю. Грудь ее вздымалась, словно две колеблющиеся горы, живот двигался, точно поглощенный странным приливом, течения пересекали застывшее лицо, огибая губы и оставляя на коже отметки подобные тем, что оставляют на песке волны. А поскольку она была потоком в его памяти, она отдавалась течению, вспоминая его.
Она вспоминала те немногие случаи, когда в ее жизни был мир, и физическая любовь, свободная от гордости и тщеславия, всегда предшествовала этим моментам покоя. Возможно, были и другие пути достижения душевного покоя, но тут она была неопытна. Ее мать всегда говорила, что женщины больше в ладу с собой, чем мужчины, поэтому их жизнь течет спокойнее, но в ее жизни было полно разлада и так мало способов с ним справиться.
Она продолжала записывать свои воспоминания и дошла до девятого года жизни. Она отчаялась изложить события — ей трудно было описать, что ощущала она, когда впервые поняла, что становится женщиной. Она сожгла записки в камине, стоящем посреди комнаты, и тут появился Петтифир.
Боже мой, — подумала она, — это власть? Не может быть!
Петтифир выглядел так, словно он был болен. Он изменился физически, как один из ее друзей, который потом умер от рака. Месяц назад он казался здоровым, а сейчас как будто что-то пожирало его изнутри. Он выглядел точно тень человека — кожа его была серой и морщинистой. Лишь глаза сверкали, напоминая глаза бешеной собаки.
Одет он был шикарно, как на свадьбу.
— Джи.
— Титус.
Он оглядел ее с головы до ног.
— Ты в порядке?
— Спасибо, да.
— Они давали тебе все, о чем ты просила?
— Они великолепные хозяева.
— Ты не сопротивлялась?
— Сопротивлялась?
— Тому, что находишься здесь. Закрытая. Я был готов, после Линдона, что ты еще раз поразишь невинного.
— Линдон не был невинным, Титус. А эти люди — да. Ты не сказал им.
— Я не счел это необходимым. Я могу закрыть дверь?
Он сделал ее своей узницей, но пришел он сюда, точно посланник во вражеский лагерь, чья сила была больше. Ей нравилось, как он вел себя с ней, осторожно, но властно. Он закрыл двери, запер их.
— Я люблю тебя, Джи. И я боюсь тебя. Вообще-то я думаю, что люблю тебя потому, что боюсь. Это что, болезнь?
— Я бы так подумала.
— Я тоже так думаю.
— Почему ты выбрал именно это время, чтобы прийти?
— Я должен был привести свои дела в порядок. Иначе начнется неразбериха. Когда я уйду.
— Ты что, собираешься уходить?
Он поглядел на нее, мышцы его лица подергивались.
— Надеюсь на это.
— Куда?
И все же она не догадывалась, что привело его в этот дом, заставив привести в порядок все дела, попросить прощения у жены (та в это время спала), перекрыть все каналы отступления, уладить все противоречия. Она все еще не могла догадаться, что он пришел умереть.
— Ты свела меня на нет, Джи. Свела к ничтожеству. И мне некуда идти. Ты понимаешь о чем я?
— Нет.
— Я не могу жить без тебя, — сказал он. Это была непростительная банальщина. Он что, не смог выразиться каким-нибудь другим образом? Она чуть не засмеялась, настолько тривиально все это выглядело.
Но он еще не закончил.
— И я не могу жить вместе с тобой, — его тон резко изменился, — потому что ты раздражаешь меня, женщина. Все мое естество отторгает тебя.
— Так что же? — спросила она мягко.
— Так что… — он вновь стал нежен, и она начала понимать, — …убей меня.
Это выглядело гротескно. Его сверкающие глаза уставились на нее.
— Это то, чего я хочу, — сказал он. — Поверь мне, это — все, чего я хочу в этом мире. Убей меня, как сочтешь нужным. Я уйду без сопротивления, без сожаления.
— А если я откажусь? — спросила она.
— Ты не можешь отказаться. Я — настойчив.
— Но ведь я не ненавижу тебя, Титус.
— А должна бы. Я ведь слабый. Я бесполезен для тебя. Я ничему не смог тебя научить.
— Ты меня очень многому научил. Теперь я могу сдерживать себя.
— И когда Линдон умер, ты тоже себя сдерживала, а?
— Разумеется.
— По-моему, ты слегка преувеличиваешь.
— Он заслужил все, что получил.
— Ну тогда дай мне все, что я, в свою очередь, заслужил. Я запер тебя. Я оттолкнул тебя тогда, когда ты нуждалась во мне. Накажи меня за это.
Она вспомнила старую шутку. Мазохист говорит садисту: «Сделай мне больно! Пожалуйста, сделай мне больно!» Садист отвечает мазохисту: «Не-ет».
— Я выжила.
— Джи.
Даже в этой, крайней ситуации, он не мог называть ее полным именем.
— Ради Бога! Ради Бога! Мне от тебя нужно всего лишь одно. Сделай это, руководствуясь любым мотивом. Сочувствием, презрением или любовью. Но сделай это, пожалуйста, сделай это.
— Нет, — сказала она.
Внезапно он пересек комнату и сильно ударил ее по лицу.
— Линдон говорил, что ты шлюха. Он был прав, так оно и есть. Похотливая сучка, вот и все.
Он отошел, повернулся, вновь подошел к ней и ударил еще сильнее, и еще шесть или семь раз, наотмашь.
Потом остановился.
— Тебе нужны деньги?
Пошли торги. Сначала удары, потом торги. Она видела, как он дрожит, сквозь слезы боли, помешать которым она была не в состоянии.
— Так тебе нужны деньги? — спросил он вновь.
— А ты как думаешь?
Он не заметил сарказма в ее голосе и начал швырять к ее ногам банкноты — дюжины и дюжины, словно подношения перед статуэткой Святой Девы.
— Все, что ты захочешь, — сказал он. — Жаклин.
Внутри у нее что-то заболело, словно там рождалась жажда убить его, но она не дала этой жажде разрастись. Это было все равно, что быть игрушкой в его руках, инструментом его воли, бессильной. Он вновь пытается ее использовать — ведь это все, чем она владеет. Он содержит ее, точно корову, ради какой-то выгоды. Молока для детишек или смерти для стариков. И как от коровы он ждет от нее, чтобы она делала то, что он хочет. Ну не на этот раз.
Она пошла к двери.
— Куда ты собралась?
Она потянулась за ключом.
— Твоя смерть — это твое личное дело, я тут ни при чем, — сказала она. Он подбежал к двери раньше, чем она управилась с ключом, и ударил с такой силой и злобой, каких она не ожидала от него.
— Сука, — визжал он, и за тем, первым, посыпался град ударов.
Там, внутри, то, что хотело убить его, все росло, становилось сильнее.
Он вцепился пальцами ей в волосы и оттащил ее назад, в комнату, выкрикивая грязные ругательства бесконечным потоком, словно рухнула запруда, удерживающая сточные воды. Это просто еще один способ получить от нее то, что ему нужно, — сказала она себе, — если ты поддашься, ты пропала, он просто манипулирует тобой. И все же ругательства продолжались — их бросали в лицо поколениям неугодных женщин: шлюха, тварь, сука, чудовище.
Да, она была такой.
Да, — думала она, — я и есть чудовище.
Эта мысль принесла ей облегчение; она повернулась. Он знал, что она намеревается сделать еще до того, как она взглянула на него. Он выпустил ее голову. Гнев ее подступил к горлу, насытил воздух, разделяющий их.
Он назвал меня чудовищем, я и есть чудовище!
Я делаю это для себя, а не для него. Для него — никогда! Для себя.
Он вздрогнул, когда ее воля коснулась его, а сверкающие глаза на мгновение угасли, потому что желание умереть сменилось желанием выжить, разумеется, слишком поздно, и он застонал. Она услышала ответные крики, шаги, угрозы на лестнице. Они через секунду ворвутся в комнату.
— Ты — животное, — сказала она.
— Нет, — ответил он, даже теперь уверенный, что владеет положением.
— Ты не существуешь, — сказала она, обращаясь к нему. — Они никогда не найдут даже частичку того, что было Титусом. Титус исчез. А это всего лишь…
Боль была ужасной, она даже лишила его голоса. Или это она изменила его горло, небо, самую голову? Она вскрывала кости его черепа и переделывала их.
«Нет, — хотел он сказать, — это вовсе не тот ритуал умерщвления, который я планировал. Я хотел умереть, когда твоя плоть обволакивает меня, мои губы прижаты к твоим губам, постепенно остывая в тебе. А вовсе не так, так я не хочу».
Нет. Нет. Нет.
Те люди, которые держали ее тут, уже колотились в дверь. Она не боялась их, но они могли испортить ее рукоделие перед тем, как она наложит последние стежки.
Снова кто-то колотился в двери. Дерево треснуло, двери распахнулись. Ворвались два человека, оба были вооружены. Оба решительно наставили свое оружие на нее.
— Мистер Петтифир? — спросил младший. В углу комнаты под столом сверкали глаза Петтифира.
— Мистер Петтифир? — спросил он вновь, забыв про женщину.
Петтифир покачал рылом. Пожалуйста не подходите ближе, подумал он.
Люди наклонились и уставились под стол на копошащегося там омерзительного зверя: он был в крови после превращения, но живой. Она убила его нервы — он не чувствовал боли. Он просто выжил — его руки скрючились и превратились в лапы, ноги вывернуты, колени перебиты так, что он напоминал какого-то четвероногого краба, мозг расширился, глаза лишились век, нижняя челюсть выступила из-за верхней, как у бульдога, уши заострились, позвоночник выступил — странное создание, ничем не напоминающее человека.
— Ты животное, — сказала она. Не так уж плохо ей удалась его животная сущность.
Человек с ружьем вздрогнул, узнав своего хозяина. Он поднялся, набычившись, и поглядел на женщину.
Жаклин пожала плечами.
— Вы это сделали, — в голосе слышался благоговейный страх.
Она кивнула.
— Вперед, Титус, — сказала она, щелкнув пальцами.
Зверь, всхлипывая, потряс головой.
— Вперед, Титус, — сказала она более настойчиво, и Титус Петтифир выполз из своего укрытия, оставляя за собой кровавый след, точно по полу протащилась мясная туша.
Мужчина выстрелил в то, что когда-то было Петтифиром чисто инстинктивно. Все, все что угодно, лишь бы остановить это мерзкое создание, которое приближалось к нему.
Титус попятился на своих окровавленных лапах, встряхнулся, точно пытаясь сбросить с себя смерть, упал и умер.
— Доволен? — спросила она.
Стрелявший испуганно поглядел на нее. Говорила ли ее сила с ним? Нет, Жаклин глядела на труп Петтифира, спрашивая его.
Доволен?
Вооруженный человек бросил оружие. Его напарник сделал то же самое.
— Как это случилось? — спросил человек у двери. Простой вопрос — детский.
— Он попросил, — сказала Жаклин. — Это было все, что я могла дать ему.
Охранник кивнул и опустился на колени.
~~
Показания Васси (заключительная часть)
Случай играл странно значительную роль в моем романе с Жаклин Эсс. Иногда мне казалось, что меня подхватывает и несет любой проходящий по миру прилив, иногда я подозревал, что она управляет моей жизнью, как жизнями сотен других, тысяч других, режиссируя каждую случайную встречу, все мои победы и поражения и направляя меня, ни о чем не подозревающего, к нашей последней встрече.
Я нашел ее, не зная, что нашел ее, — вот в чем была ирония судьбы. Я впервые проследил ее до дома в Суррее — того дома, где в прошлом году был застрелен своим телохранителем биллионер, некий Титус Петтифир. В верхней комнате, где и произошло убийство, все было чинно. Если она и побывала там, они убрали оттуда все, говорящее об этом. Но дом, который начинал рушиться, был исписан всякими настенными надписями, и там, на стенной штукатурке в той комнате кто-то нацарапал женщину. Изображение было утрировано, и секс так и исходил от нее, как молния. У ее ног находилось существо неопределенного вида. Может, краб, может, собака, а может, даже человек. Что бы это ни было, в нем не было силы. Он сидел в свете ее обжигающего присутствия и мог причислять себя к разряду счастливцев. Глядя на это скрюченное создание, не сводящее глаз с пылающей мадонны, я понимал, что это рисунок изображал Жаклин.
Не знаю, сколько я простоял там, разглядывая этот рисунок, но меня отвлек от этого человек, который, казалось, был еще в худшем состоянии, чем я. У него была запущенная борода, он был таким толстым, что я поражался, как он еще ухитряется держаться прямо, и он вонял так, что скунс устыдился бы.
Я так и не узнал его имени, но он сказал мне, что это он нарисовал эту картинку на стене. Было легко поверить этому. Его отчаяние, его жажда, путаница в мыслях — все это были метки человека, видевшего Жаклин.
Если я и был чересчур резок, расспрашивая его, я уверен, что он простил меня. Это было для него большим облегчением — рассказать все, что он видел в тот день, когда был убит Петтифир, и знать, что я поверю всему, что он скажет. Он рассказал мне, что его напарник, телохранитель, который и выстрелил в Петтифира, совершил самоубийство в тюрьме.
Жизнь его, сказал он, стала бессмысленной. Она разрушила ее. Я постарался, как мог, убедить его, что она не хотела ничего плохого, что он не должен бояться, что она придет за ним. Когда я сказал ему это, он заплакал, кажется больше от чувства утраты, чем от облегчения.
Наконец я спросил его, знает ли он, где Жаклин теперь. Я оставил этот вопрос под конец, хоть это и было для меня насущной проблемой, наверное потому, что в глубине души боялся, что он не знает. Но, о Боже, он знал! Она не сразу покинула дом, после того, как застрелили Петтифира. Она сидела с этим человеком и спокойно беседовала с ним о его детях, портном, автомобиле. Она спросила его, на кого похожа его мать, и он сказал ей, что она была проституткой. Была ли она счастлива, спросила Жаклин. Он сказал, что не знает. Плакала ли она когда-нибудь? Он сказал, что никогда не видел ее ни плачущей, ни смеющейся. И она кивнула и поблагодарила его.
Позже, перед тем как убить себя, тот, второй охранник сказал ему, что Жаклин уехала в Амстердам. Это он знал из первых рук, от человека, по имени Коос. Так что круг замыкается, верно?
Я семь недель пробыл в Амстердаме и не нашел ни единого намека на ее местопребывание до вчерашнего вечера. Семь недель полного воздержания — это для меня непривычно. Так что, охваченный нетерпением, я отправился в район красных фонарей, чтобы найти женщину. Они сидят там, знаете, в витринах, как манекены, за розовыми шторами. У некоторых на коленях сидят маленькие собачки, некоторые читают. Большинство глядят на улицу, точно завороженные.
Там не было лиц, которые могли бы меня заинтересовать. Они все казались безрадостными, бесцветными, так непохожими на нее. И все-таки я не мог уйти. Я был как перекормленный ребенок в кондитерской: и есть не хочется, и уйти жалко.
Где-то в середине ночи ко мне обратился молодой человек, который при ближайшем рассмотрении выглядел далеко не так молодо. Он был сильно накрашен. Бровей у него не было — лишь подрисованные карандашом дуги, в левом ухе несколько золотых колец, руки в белых перчатках, в одной — надкушенный персик, сандалии открытые и ногти на ногах покрыты лаком. Он жестом собственника взял меня за рукав.
Должно быть я презрительно сморщился, глядя на него, но он, казалось, вовсе не был задет моим презрением.
— Вас просто узнать, — сказал он.
Я вовсе не бросался в глаза и сказал ему:
— Должно быть, вы ошиблись.
— Нет, — ответил он, — я не ошибся. Вы — Оливер Васси.
Первой мыслью моей было, что он хочет убить меня. Я дернулся, но он мертвой хваткой вцепился мне в рубашку.
— Тебе нужна женщина, — сказал он.
Я, все еще колеблясь, сказал:
— Нет.
— У меня есть женщина, не похожая на других, — сказал он, — она чудесна. Я знаю, ты захочешь увидеть ее во плоти.
Что заставило меня понять, что он говорит о Жаклин? Возможно, тот факт, что он выделил меня из толпы, словно она глядела из окна где-то поблизости, приказывая, чтобы ее поклонников приводили к ней примерно так, как вы приказываете, чтобы вам сварили приглянувшегося омара. Возможно, потому, что его глаза бесстрашно встречались с моими, ибо страх он испытывал лишь перед одним Божьим созданием на этой жестокой земле. Может, в этом его взгляде я узнал и свой. Он знал Жаклин, я не сомневался в этом.
Он знал, что я на крючке, потому что пока я колебался, он отвернулся с еле заметным пожатием плеч, словно говоря: ты упускаешь свой шанс.
— Где она? — спросил я, уцепившись за его тонкую, как прутик, руку.
Он кивнул головой в направлении улицы, и я пошел за ним, послушно, как идиот. По мере того, как мы шли, улица пустела, красные фонари освещали ее мерцающим светом, потом наступила темнота. Я несколько раз спрашивал его, куда мы идем, но он предпочел не отвечать; наконец мы подошли к узкой двери узкого домика на улице, узкой, точно лезвие бритвы.
— Вот и мы, — провозгласил он так, точно мы стояли перед парадным входом в Версаль.
Через два лестничных пролета в пустом доме я увидел черную дверь, ведущую в комнату. Он прижал меня к ней, она была закрыта.
— Смотри, — пригласил он. — Она внутри.
— Там закрыто, — ответил я. Мое сердце готово было разорваться. Она была близко, наверняка я знал, что она близко.
— Смотри, — сказал он вновь и показал на маленькую дырочку в дверной панели. Я приник к ней глазом.
Комната была пуста — в ней был лишь матрас и Жаклин. Она лежала раскинув ноги, ее запястья и локти были привязаны к столбикам, торчащим из пола по четырем углам матраса.
— Кто сделал это? — спросил я, не отрывая глаз от ее наготы.
— Она попросила, — ответил он. — Это по ее желанию. Она попросила.
Она услышала мой голос — с некоторым трудом она приподняла голову и поглядела прямо на дверь. Когда она взглянула на меня, клянусь, волосы у меня на голове поднялись, чтобы приветствовать ее по ее приказу.
— Оливер, — сказала она.
— Жаклин, — я прижал эти слова к двери вместе с поцелуем. Тело ее точно кипело, ее выбритая плоть открывалась и закрывалась, точно экзотическое растение, — пурпурное, и лиловое, и розовое.
— Впусти меня, — сказал я Коосу.
— Если ты проведешь с ней ночь, ты не переживешь ее, — сказал он.
— Впусти меня.
— Она дорогая, — предупредил он.
— Сколько ты хочешь?
— Все, что у тебя есть. Последнюю рубаху, деньги, драгоценности — и она твоя.
Я хотел выбить дверь или сломать ему желтые от никотина пальцы, пока он не отдаст мне ключ. Он знал, о чем я думаю.
— Ключ спрятан, — сказал он. — А дверь крепкая. Ты должен заплатить, мистер Васси. Ты хочешь заплатить.
Он был прав. Я хотел заплатить.
— Ты хочешь отдать мне все, что ты имеешь, все, чем ты был когда-либо. И прийти к ней пустым. Я знаю это. Так они все к ней ходят.
— Все? Их много?
— Она ненасытна, — сказал он без выражения. Это не было хвастовством, это была его боль — я это ясно видел. — Я всегда нахожу их для нее, а потом их закапываю.
Закапывает.
Это, я полагаю, и являлось предназначением Кооса: он избавлялся от мертвых тел. И он наложит на меня свои наманикюренные пальцы, он выволочет меня отсюда, когда я буду высохшим, бесполезным для нее, и найдет какую-нибудь яму или канал, чтобы опустить меня туда. Эта мысль была не слишком привлекательна.
И все же я здесь, со всеми моими деньгами, которые я смог собрать, продав то немногое, что у меня осталось, я выложил их на стол перед собой, я потерял свое достоинство, жизнь моя висит на волоске и я жду ключа.
Уже здорово темно, а он опаздывает. Но я думаю, он обязан прийти. Не из-за денег — должно быть, не взирая на его грим и пристрастие к героину, у него есть кое-что, он придет, потому что она этого требует, а он послушен ей в каждом шаге, точно так же, как и я. Ну конечно, он придет. Он придет.
Ну вот, я думаю этого достаточно.
Вот и все, что я хотел сказать. Времени перечитывать это у меня нет. Я слышу его шаги на лестнице (он прихрамывает), и я должен идти с ним. Это я оставлю любому, кто найдет, пусть использует это, как сочтет нужным. К утру я буду мертв и счастлив. Верьте этому.
~~
Боже мой, — подумала она, — Коос меня предал.
Васси был за дверью — она чувствовала разумом его плоть и ждала. Но Коос не впустил его, несмотря на ее четкие приказы. Из всех мужчин лишь Васси дозволялось входить сюда невозбранно, Коос знал это. Но он предал ее, все они ее предавали, кроме Васси. С ним (возможно) это была любовь.
Она ночи лежала на этой постели и не спала. Она редко спала теперь больше, чем несколько минут, и только когда Коос приглядывал за ней. Она вредила себе во сне, рвала себе плоть, не зная того, просыпалась крича, вся в крови, точно каждый ее сосуд был проткнут многочисленными иглами, которые она создавала из своих мышц, из кожи, — кактус во плоти.
Опять стемнело, подумала она, но трудно сказать наверняка. В этой занавешенной комнате, освещенной лампой без абажура, был вечный день — для чувств и вечная ночь — для души. Она лежала, пружины матраса впивались ей в спину, в ягодицы, иногда на секунду засыпала, иногда ела из рук Кооса, который мыл ее, убирал за ней, использовал ее.
Ключ повернулся в замке. Она привстала на матрасе, чтобы поглядеть, кто это. Дверь отворялась… отворялась… отворялась.
Васси. О, Боже, это наконец был Васси! Он бежал к ней через всю комнату.
Пусть это не будет еще одно воспоминание, — молилась она, — пусть на этот раз будет он, живой, на самом деле.
— Жаклин.
Он сказал имя ее плоти, полное имя.
— Жаклин.
Это был он.
Стоящий за ним Коос уставился ей промеж ног, завороженный танцем ее влагалища.
— Ко… — сказала она, пытаясь улыбнуться.
— Я привел его, — усмехнулся он, не отводя взгляда от ее плоти.
— Целый день, — прошептала она. — Я ждала тебя целый день, Коос, ты заставил меня ждать.
— Что для тебя целый день? — спросил он, все еще усмехаясь.
Ей больше не нужен был сводник, но он не знал об этом. В своей наивности он думал, что Васси — это просто еще один мужчина, который попался на их пути, — он будет опустошен и выброшен точно так же, как другие. Коос думал, что он понадобится завтра — вот почему он так безыскусно играл в эту смертельную игру.
— Закрой двери, — предложила она ему, — останься, если хочешь.
— Остаться? — спросил он, пораженный. — Ты хочешь сказать, я могу посмотреть?
И он смотрел. Она знала, что он всегда смотрел через дырочку, которую он провертел в панели, иногда она слышала, как он переступает за дверью. Но на этот раз пусть он останется навеки.
Очень осторожно он вынул ключ из наружной стороны двери, вставил его изнутри в замочную скважину и повернул. Как только замок щелкнул, она убила его, он даже не успел обернуться и поглядеть на нее в последний раз. В этой казни не было ничего демонстративного: она просто взломала его грудную клетку и раздавила легкие. Он ударился о дверь и соскользнул вниз, проехавшись лицом по деревянной панели.
Васси даже не обернулся, чтобы поглядеть, как он умирает, — она это единственное, на что он хотел смотреть.
Он приблизился к матрасу, нагнулся и начал развязывать ей локти. Кожа была стерта, веревки задубели от засохшей крови. Он методично развязывал узлы, обретя спокойствие, на которое больше не рассчитывал, придя здесь к завершению пути и невозможности вернуться назад и зная, что его дальнейший путь — это проникновение в нее глубже и глубже.
Освободив ее локти, он занялся запястьями, теперь она видела над собой не потолок, а его лицо. Голос у него был мягким.
— Зачем ты позволила ему делать это?
— Я боялась.
— Чего?
— Двигаться, даже жить. Каждый день… агония.
— Да.
Он слишком хорошо понимал, что выход найти невозможно.
Она почувствовала, как он раздевается рядом с ней, потом целует ее в желтоватую кожу живота — того тела, а котором она обитала. На коже лежал отпечаток ее работы — она была натянута сверх предела и шла крестообразными складками.
Он лег рядом с ней, и ощущение его тела на ее теле не было неприятным.
Она коснулась его головы. Суставы ее были застывшими, все движения причиняли боль, но она хотела притянуть его лицо к своему. Он возник у нее перед глазами, улыбаясь, и они обменялись поцелуями.
Боже мой, подумала она, мы — вместе.
И думая, что они вместе, воля ее начала формировать плоть. Под его губами черты ее лица растворились, стали красным морем, о котором он мечтал, и омыли его лицо, которое тоже растворилось, и смешивались воды, созданные из мысли и плоти.
Ее заострившиеся груди проткнули его, точно стрелы, его эрекция, усиленная ее мыслью, убила ее последним ответным подарком. Омытые приливом любви, они, казалось, растворялись в нем, да так оно и было.
Снаружи был твердый, траурный мир: там, в ночи, все длилась болтовня торговцев и покупателей. Но, наконец, усталость и равнодушие нахлынули даже на самых заядлых купцов. Снаружи и внутри наступило целительное молчание: конец всем обретениям и потерям.
Автомобиль закашлялся, захлебнулся и умер. Дэвидсон неожиданно осознал, до чего же сильный ветер дует на пустынной дороге, заглядывая в окна его «мустанга». Он попытался оживить мотор, но тот определенно сопротивлялся. Отчаявшись, Дэвидсон уронил державшие руль потные руки и обозрел территорию. Во всех направлениях, куда ни взгляни, — горячий воздух, горячие скалы, горячий песок Аризоны.
Он отворил дверь и ступил наружу, на раскаленное пыльное шоссе. Оно, не сворачивая, простиралось до самого горизонта. Если он прищуривал глаза, ему удавалось разглядеть далекие горы, но как только он пытался сфокусировать на них взгляд, они расплывались в раскаленном дрожащем воздухе. Солнце уже начало припекать ему макушку там, где начинали редеть светлые волосы. Он отбросил крышку капота и начал безнадежно копаться в моторе, проклиная отсутствие у себя технической сметки. Господи, подумал он, им нужно было так делать эти чертовы штуки, чтобы любой дурак мог разобраться в них.
Тут он услышал музыку.
Она была так далеко, что поначалу походила просто на тихий свист в ушах, потом стала громче.
Это была весьма своеобразная музыка.
Как она звучала? Как ветер в телеграфных проводах, без ритма, без души, ниоткуда — тихий голос, коснувшийся волос на его шее и велевший им подняться; он попытался не замечать ее, но она не прекращалась.
Он огляделся из-под ладони, пытаясь найти музыкантов, но дорога в оба конца была пустынной. Только когда он вгляделся в глубь пустыни, он заметил ряд маленьких фигурок, идущих или скачущих, или пляшущих на пределе способностей его зрения. Их силуэты расплывались в идущем от земли жарком мареве. Эта длинная процессия — если таковой она являлась — двигалась через пустыню параллельно шоссе и, похоже, не собиралась на него выходить.
Дэвидсон еще разок поглядел в остывающее нутро своей машины и вновь на далекую процессию танцоров.
Ему нужна помощь — никакого сомнения.
Он двинулся через пустыню по направлению к ним.
Вне шоссе пыль, которую на дороге уплотняли машины, парила свободно, она кидалась ему в лицо с каждым шагом. Он двигался медленно, хоть и трусил мелкой рысью, — они все удалялись. Тогда он перешел на бег.
Теперь, сквозь шум крови в ушах, он лучше различал музыку. Это была вовсе не мелодия, но просто высокие и низкие звуки множества инструментов, духовых и ударных, — свист, гудение и грохот.
Голова процессии исчезла за краем горизонта, но участники праздника (если это был праздник) все еще шли мимо. Он слегка поменял направление, чтобы пересечься с ними и, обернувшись через плечо, поглядел на то, что осталось позади. Охваченный внезапным чувством одиночества, таким сильным, что оно скрутило ему внутренности, он увидал свой автомобиль, маленький, точно жук присевший на дороге, на который навалилось кипящее небо.
Он побежал. Через четверть часа он начал различать процессию более четко, хотя те, кто возглавлял ее, уже скрылись из виду. Это, подумал он, какой-то карнавал, довольно необычный в этом сердце Господней пустоши. Однако последние в цепочке танцоры были здорово разодеты. Прически и маски — раскрашенные плоскости и ленты, которые развевались в воздухе, — делали их гораздо выше человеческого роста. По какому бы поводу ни был устроен этот праздник, вели они себя точно пьяные, раскачиваясь взад-вперед, падая, некоторые ложились на землю животом в горячий песок.
Легкие Дэвидсона горели от напряжения и было ясно, что он упускает свою цель. Он понял, что процессия движется быстрее, чем он может (или способен заставить себя) двигаться.
Он остановился, уперев руки в колени, чтобы облегчить боль в ноющей спине, и из под залитых потом бровей поглядел на исчезающее вдали шествие. Затем, собрав все оставшиеся силы, заорал:
— Остановитесь!
Поначалу никакой реакции не было. Потом, прищурившись, он увидел, что один или два участника процессии остановились. Он выпрямился. Да, один или двое смотрят на него. Он это больше чувствовал, чем видел.
Он пошел к ним.
Какие-то инструменты смолкли, точно весть о его присутствии распространилась среди играющих. Совершенно очевидно, что они заметили его, сомнений нет.
Он пошел уже быстрее, и, лишенные покрова расстояния, стали видны подробности процессии.
Его шаг слегка замедлился. Сердце его, которое уже колотилось от напряженных усилий, затрепыхалось в грудной клетке.
— Боже мой, — сказал он, и в первый раз за тридцать шесть лет безбожной жизни эти слова по-настоящему зазвучали молитвой.
Он был от них на расстоянии полумили, но он не мог ошибиться в том, что он видел. Его слезящиеся глаза могли отличить папье-маше от кожи, иллюзию от реальности.
Создания в конце процессии, последние из последних, были чудовищами, которые могут пригрезиться лишь в кошмаре безумия.
Одно было, возможно, восемнадцати или двадцати футов ростом. Его кожа, которая складками свешивалась с мышц, была утыкана шипами, коническая голова заканчивалась рядом зубов, сверкавших в алых деснах. У другого было три крыла, а тройной хвост колотил по пыли с энтузиазмом Рептилии.
Третье и четвертое спаривались в чудовищном союзе, еще более омерзительном, чем его составляющие. Казалось, все конечности их стремятся соединиться, проникнуть все глубже и глубже, прорвав плоть партнера. Хоть головы их сплелись языками, они как-то ухитрялись издавать немелодичный вопль.
Дэвидсон отступил на шаг назад и оглянулся на оставленную на шоссе машину. Завидев это, одно из созданий, красное с белым, подняло пронзительный вой. Даже ослабленный расстоянием в полмили, этот вопль чуть не снес Дэвидсону голову. Он вновь взглянул на процессию.
Вопящий монстр покинул процессию и на кривых ногах понесся через пустыню по направлению к Дэвидсону, которого охватила неконтролируемая паника — он почувствовал, как содержимое его кишечника опорожняется ему в брюки.
Создание бежало к нему с неимоверной скоростью, увеличиваясь с каждой секундой, так что с каждым прыжком Дэвидсон мог разглядеть все больше подробностей чуждой анатомии: ладони, лишенные больших пальцев, остальные пальцы острые, точно зубы; голова лишь с одним трехцветным глазом; изгибы плеч и грудной клетки. Он различал даже поднятые в гневе (или, избави Боже, в вожделении) гениталии, раздвоенные, трясущиеся.
Дэвидсон взвизгнул почти таким же высоким голосом, что и монстр, и помчался обратно.
Автомобиль был далеко, до него была миля, может, две мили, и он знал, что машина не защитит его, если монстр до него доберется. В этот миг он понял, насколько близка была смерть, насколько рядом она всегда; он жаждал этого мгновенного осознания посреди бессмысленной паники.
Монстр уже настигал его. Измазанные в дерьме ноги поскользнулись, он упал, скорчился, пополз к машине. Услышав гром поступи за спиной, он инстинктивно свернулся в комок трясущейся плоти и ждал смертельного удара.
Он ждал два биения сердца.
Три. Четыре. Смерть все не шла.
Свистящий голос поднялся невыносимо высоко и потом чуть понизился. Лапы не дотрагивались до его тела. Очень осторожно, каждую секунду ожидая, что голова его будет оторвана, он глянул сквозь пальцы.
Создание обогнало его.
Возможно, из презрения к его слабости оно пробежало мимо по шоссе.
Дэвидсон ощущал запах своих испражнений и страха. Странно, но больше никто не обращал на него внимания. За его спиной процессия продолжала свое движение. Только один или два особенно любопытных монстра все еще глядели через плечо в его направлении, растворяясь в пыли.
Свист изменил свою высоту. Дэвидсон осторожно приподнял голову над землей. Шум лежал вне пределов слышимости, отзываясь зудящей болью в затылке.
Он встал.
Чудовище взобралось на крышу его машины. Голова его была закинута к небу в каком-то экстазе, эрекция выражена еще больше, чем раньше, глаз сверкал на огромной голове; его голос поднялся еще выше, что полностью вывело его за пределы, доступные человеческому слуху. Чудовище склонилось над машиной, припав к ветровому стеклу и обняв капот цепкими лапами. Оно рвало металл, как бумагу, тело его блестело от слизи, голова тряслась. Наконец крыша была сорвана, и создание соскочило на шоссе и подкинуло металл в воздух. Кусок металла перевернулся на лету и упал на пустынную почву. Дэвидсон бегло подумал, как он будет объясняться со страховой компанией. Теперь создание раздирало машину. Двери были сорваны, мотор покорежен, колеса сошли с осей.
В ноздри Дэвидсона ударил отчетливый запах бензина. В тот же момент, когда он почувствовал этот запах, раздался лязг металла о металл — и чудовище, и машина были поглощены колонной огня, постепенно чернеющей от дыма.
Тварь не звала на помощь — если она и делала это, ее предсмертные вопли лежали за пределами слышимости. Она выскочила из этого огненного ада, ее плоть пылала, горел каждый сантиметр тела, руки дико метались в бесплодной попытке сбить с себя огонь, и она помчалась по шоссе, пытаясь уйти от источника своей агонии к горам. Языки пламени раздувались у нее за спиной, и ветер был насыщен запахом горелой плоти.
Однако создание не упало, хотя огонь, видимо, и пожирал его. Оно мчалось прочь, пока совсем не растворилось в трепещущем от жары воздухе вдали на шоссе.
Дэвидсон вяло опустился на колени. Дерьмо на ногах уже высыхало на этой жаре. Машина продолжала гореть. Музыка полностью исчезла, равно как и все шествие.
Солнце погнало его с песка назад, к искореженной машине.
Когда автомобиль, который ехал по шоссе следом, остановился, чтобы подобрать его, глаза у него были пустыми.
Шериф Джош Паккард недоверчиво уставился на когтистые отпечатки на земле у его ног. Они были впаяны в медленно застывающий жир и расплавленную плоть чудовища, которое пробежало по главной (и единственной) улице городка Велкам несколько минут назад. Оно свалилось, испустив последний вздох в десятке метров от местного банка. Все нормальные дела в Велкаме — торговля, препирательства, приветствия — остановились. Одного или двух зрителей, которым стало плохо, пришлось разместить в вестибюле гостиницы, пока запах поджарившейся плоти портил чистый пустынный воздух городка.
Вонь была смесью запаха пережаренной рыбы и падали, и она жутко раздражала Паккарда. Это был его город, он находился под его присмотром, его защитой. Вторжение этой шаровой молнии он не желал рассматривать благосклонно.
Паккард вытащил свой пистолет и пошел по направлению к трупу. К этому времени языки пламени погасли, практически сожрав зверя. Но даже почти уничтоженный огнем он являл собой внушительное зрелище. То, что могло быть конечностями, обхватило то, что могло быть головой. Остальное распознать было трудно. Так или иначе Паккард был этому рад. Даже на основании этой изуродованной путаницы костей и плоти он мог вообразить себе достаточно, чтобы пульс его начал частить.
Это был монстр — сомнений нет.
Создание земли из-под земли. Он поднялся из нижнего мира наверх на великий ночной праздник. Примерно один раз в поколение, как-то сказал ему отец, пустыня выплевывает демонов и на время отпускает их на свободу. Будучи независимым ребенком. Паккард никогда не верил в это дерьмо, про которое толковал ему отец, но разве это не такой демон?
Какой бы несчастный случай ни привел это горящее чудовище умирать в городок. Паккарду было приятно, что демон оказался уязвимым. Его отец никогда не упоминал о такой возможности.
Полуулыбаясь при этой мысли Паккард шагнул к дымящемуся трупу и пнул его ногой. Толпа, все еще прячась в безопасности дверных проемов, охнула, пораженная подобной храбростью. Теперь уже Паккард улыбался во весь рот.
Такой удар один мог стоить целой ночи выпивки, а, возможно, даже и женщины.
Тварь лежала брюхом вверх. С яростным видом профессионального истребителя демонов Паккард внимательно исследовал конечности, обхватившие голову создания. Оно было абсолютно мертво, это уж точно. Он убрал пистолет в кобуру и склонился над трупом.
— Притащи сюда камеру, Джедедия, — сказал он, произведя впечатление даже на самого себя.
Его помощник выбежал из конторы.
— Что вам нужно, — сказал он, — так это фотка этого красавчика.
Паккард опустился на колени и дотронулся до почерневших конечностей твари. Перчатки его будут испорчены, но такое небольшое неудобство ничего не значило перед шикарным жестом, рассчитанным на публику. Он почти ощущал на себе обожающие взгляды, когда дотронулся до обгоревшей плоти и начал разжимать конечности, охватившие голову монстра.
Огонь сплавил все вместе, и ему пришлось потрудиться, чтобы растащить конечности. Но наконец они отлепились с хлюпающим звуком, открыв бельмо единственного глаза на голове чудовища.
С видом крайнего отвращения он вновь уронил лапу чудовища на место.
Удар.
Затем рука демона неожиданно поползла вперед — слишком неожиданно, чтобы Паккард успел пошевелиться, и в мгновенном спазме ужаса шериф увидел, что на ладони передней лапы открылся и вновь закрылся рот, схватив его собственную руку.
Вздрогнув, он потерял равновесие и сел на ягодицы, пытаясь освободиться от этого чудовищного рта, но зубы монстра прорвали его перчатку и вцепились в руку, отхватив пальцы, а глотка засасывала обрубки и кровь все дальше в кишечник.
Задница Паккарда поскользнулась на натекшем месиве, и он завыл, совсем потеряв лицо. Она все еще была жива, эта тварь из нижнего мира. Паккард взывал о помощи, поднимаясь на ноги и волоча за собой всю массивную тушу.
Рядом с ухом Паккарда прозвучал выстрел. Его забрызгало кровью и гноем, а рука твари, размозженная у плеча, ослабила свою жуткую хватку. Груда искореженных мышц упала на землю, и рука Паккарда или то, что от нее осталось, вновь оказалась на свободе. Пальцев не осталось, лишь обрубок большого, и расщепленные кости суставов жутко торчали из изжеванной ладони.
Элеонора Кукер опустила ствол дробовика, из которого она только что выстрелила, и удовлетворенно хмыкнула.
— Руки у тебя больше нет, — сказала она с жестокой простотой.
«Чудовища, — вспомнил Паккард, как говорил ему отец, — никогда не умирают». Он вспомнил это слишком поздно, и ему пришлось пожертвовать для этого рукой — той, которой он наливал выпивку и ласкал женщин. Волна ностальгии по времени, когда у него были пальцы, охватила его, и в глазах у него потемнело. Последнее, что он увидел, свалившись в глубокий обморок, был его исполнительный помощник, поднимавший камеру, чтобы запечатлеть всю эту сцену.
~~
Лачуга, пристроенная к дому сзади, всегда была убежищем Люси. Когда Юджин возвращался из городка пьяным или когда его охватывал внезапный гнев по поводу остывшей каши, Люси пряталась в хижину, где она могла спокойно выплакаться. Никакого сочувствия в жизни Люси не было: ни от Юджина, да и от нее самой (для того, чтобы жалеть себя, у нее было слишком мало времени).
Сегодня Юджина ввел в гнев старый источник раздражения — ребенок.
Вскормленный и любовно выращенный ребенок, дитя их любви, которого назвали, как Моисеева брата, Аароном, что значит «Достойный». Прелестный ребенок. Самый хорошенький мальчик на всей этой равнине. Всего пяти лет от роду, а уже такой очаровательный и вежливый, что любая мамми с Восточного побережья могла бы гордиться такой выучкой.
Аарон.
Гордость и радость Люси, ребенок, достойный того, чтобы с него писать картину, способный выступать в танце, очаровать самого дьявола.
Вот это-то и раздражало Юджина.
— Этот гребаный ребенок не больше парень, чем ты, — говорил он Люси. — Он даже наполовину не парень. Он годится только для того, чтобы сбывать модные туфли да торговать духами. Или чтобы быть проповедником, для проповедника он подойдет.
Он ткнул в мальчика рукой с обкусанными ногтями и кривым большим пальцем.
— Ты — позор своего отца.
Аарон встретил отцовский взгляд.
— Ты меня слышал, парень?
Юджин отвернулся. Большие глаза ребенка глядели на него так, что его замутило — не человечьи глаза, собачьи.
— Пусть уберется из дома.
— Да что он сделал?
— Ему ничего и не нужно делать. Достаточно того, что он таков, какой есть. Все надо мной смеются, ты это знаешь? Смеются надо мной из-за него!
— Никто не смеется над тобой, Юджин.
— Да смеются же!
— Не из-за мальчика.
— Что?
— Если они и смеются, то не из-за мальчика. Они смеются над тобой.
— Закрой свой рот.
— Все знают, что ты из себя представляешь, Юджин. Знают так же хорошо, как и я.
— Говорю тебе, женщина…
— Больной, как уличная собака, всегда говоришь о том, что ты видел и чего боишься…
Он ударил ее, как уже бывало много раз. От удара потекла кровь, как и от многих таких ударов на протяжении пяти лет, но хотя она и покачнулась, первая ее мысль была о мальчике.
— Аарон, — сказала она сквозь слезы боли, — пойдем со мной.
— Оставь этого ублюдка, — Юджин весь дрожал.
— Аарон.
Ребенок встал между отцом и матерью, не зная, кого слушаться. Глядя на его перепуганное лицо, Люси заплакала еще сильнее.
— Мама, — сказал ребенок очень тихо. Несмотря на испуг, его серые глаза смотрели сурово. Прежде чем Люси успела придумать, как разрядить ситуацию, Юджин схватил мальчика за волосы и подтащил его к себе.
— Ты послушай отца, парень.
— Да…
— Да, сэр, нужно говорить отцу, а? Нужно говорить: да, сэр.
Он прижал Аарона лицом к вонючей промежности своих штанов.
— Да, сэр.
— Он останется со мной, женщина. Ты больше не утащишь его в гребаный сарай. Он останется со своим отцом.
Перепалка закончилась, и Люси это поняла. Если она будет настаивать, она лишь подвергнет ребенка дальнейшему риску.
— Если ты сделаешь ему больно…
— Я — его отец, женщина, — усмехнулся Юджин. — Что ты думаешь, я сделаю плохо плоти от плоти моей?
Ребенок был зажат между отцовскими бедрами в положении, которое было чуть ли не непристойным, но Люси хорошо знала своего мужа: он был слишком близок к безудержному гневу. Она больше не беспокоилась о себе — у нее есть свои радости, но мальчик был беззащитным.
— Какого черта ты не выметешься отсюда, женщина? Мы с парнем хотим побыть одни, верно?
Юджин оттащил лицо Аарона от своей ширинки и фыркнул ему, белому от ужаса:
— Верно?
— Да, папа.
— Да, папа. Вот уж точно, «да, папа».
Люси выдала из дома и укрылась в холодной темноте сарая, где она молилась за Аарона, названного, как брат Моисеев, что значит «Достойный». Она гадала, как он выживет среди тех жестокостей, которые обещает ему будущее.
Наконец Юджин отпустил мальчика. Тот очень бледный стоял перед отцом, напуган он не был. Тумаки причиняли ему боль, но это не настоящий страх.
— Да ты слабак, парень, — сказал Юджин, толкая своей огромной лапой мальчика в живот, — слабак, заморыш. Будь я фермером, а ты — боровком, парень, знаешь, что бы я сделал?
Он снова взял ребенка за волосы, а другую руку засунул ему между ног.
— Знаешь, что я бы сделал, парень?
— Нет, папа, что бы ты сделал?
Шершавая рука скользнула по телу Аарона, и Юджин издал хлюпающий звук.
— Ну я зарезал бы тебя да скормил остальному приплоду. Боровки-то любят мясо таких задохликов. Как тебе бы это понравилось?
— Нет, папа.
— Тебе бы это не понравилось?
— Нет, спасибо, папа.
Лицо Юджина отвердело.
— Хотелось бы мне посмотреть на это, Аарон. Что бы ты поделал, если бы я отворил тебя да поглядел бы, что там внутри, разок — другой.
Что-то изменилось в играх отца, что-то, чего Аарон не мог понять: появилась новая угроза, новая близость. Хоть мальчик и чувствовал неловкость, он понимал, что боится не он, а его отец. Страх был дан Юджину по праву рождения, как Аарону — право наблюдать, и ждать, и страдать, пока не придет его время. Он знал (не понимая, как и откуда), что он послужит орудием расправы со своим отцом. А может, чем-то большим, нежели просто орудием.
Гнев все нарастал в Юджине. Он уставился на мальчика, его коричневые кулаки были сжаты так сильно, что костяшки пальцев побелели. Мальчик был его поражением: непонятно как, он разрушил всю ту добрую жизнь, которой они жили с Люси до того, как он родился, — так, как если бы он убил обоих родителей. Едва сознавая, что он делает, Юджин стиснул руку на худенькой шее мальчика.
Аарон не издал ни звука.
— Я могу убить тебя, парень.
— Да, сэр.
— И что ты на это скажешь?
— Ничего, сэр.
— А нужно бы сказать, спасибо, сэр.
— Почему?
— Почему, парень? Да потому, что эта жизнь — не дерьмо свинячье и я, любя, помог бы тебе, как отец помогает сыну.
— Да, сэр.
~~
В сарае за домом Люси перестала плакать. Это не приносит пользы, да и кроме того, сквозь дырявую крышу сарая она увидела небо, и что-то в этом небе вызвало воспоминания, осушившие слезы. Такое надежное небо: чисто-голубое, ясное.
Юджин не сделает мальчику ничего плохого. Он не осмелится, никогда не осмелится сделать ребенку плохо. Он знает, что такое этот мальчик, хоть никогда не признается в этом.
Она помнила день, шесть лет назад, когда небо источало такой же свет, как сегодня, а воздух был насыщен жаром. Юджин и она были распалены, как этот воздух, и целый день не отводили глаз друг от друга. Тогда, в расцвете, он был сильный, высокий, великолепный мужчина, его тело крепло от физической работы, а ноги, когда она гладила их, казались твердыми, как утесы. Она и сама была тогда прелестной: самый лакомый кусочек во всех окрестностях, крепкая и пухлая, а волосы везде у нее были такие мягкие, что Юджин не мог удержаться и целовал ее даже туда — в потайное место. Они развлекались каждый день, а иногда — и ночь, в доме, который они тогда строили, или на песке, под конец дня. Пустыня была удобной постелью, и они лежали, никем не потревоженные, под огромным небом.
В тот день, шесть лет назад, небо потемнело очень быстро, несмотря на то, что до вечера было еще далеко. Казалось, что оно стало черным в один миг, и любовникам сразу стало холодно в их торопливой наготе. Глядя через его плечо, она видела, какую форму принимает небо — огромного грузного создания, которое наблюдает за ними. Он в своей страсти все еще трудился над ней, погружаясь в нее так, как она любила, когда рука свекольного цвета и величиной с человека ухватила его за шиворот и отняла от жениного лона. Она видела, как он болтался в воздухе, вереща, точно загнанный кролик, плюясь из двух ртов — южного и северного, ибо он в воздухе окончил свои труды. Потом его глаза на мгновение открылись, и он увидел свою жену внизу, на расстоянии двадцати футов, все еще нагую, с разбросанными в стороны ногами, и по бокам у нее были чудовища. Небрежно, без злобы, они отбросили его прочь от предмета их любования, и он потерял ее из виду.
Она слишком хорошо помнила, как прошел следующий час, помнила объятия чудовищ. Они никоим образом не были отвратительными, не были грубыми или болезненными, а лишь любящими. Даже их органы размножения, которыми они вновь и вновь пронзали ее один за другим, не причиняли боли, хоть были огромными, точно кулак Юджина, и твердыми, точно кость. Сколько этих чужаков взяло ее в тот день — три, четыре, пять — смешав свое семя в ее теле, поделившись с ней радостью при помощи своих терпеливых толчков? Когда они ушли, ее кожи вновь коснулся солнечный свет, и она почувствовала, хоть и стыдилась этого воспоминания, утрату, так, словно жизнь ее миновала свой зенит и остаток дней ей предстоит лишь медленный путь к смерти.
Наконец она поднялась и прошла туда, где Юджин без сознания лежал на песке, одна нога у него была сломана при падении. Она поцеловала его и села на корточки. Она надеялась, что у нее будет плод от этого семени целого дня любви и что он будет хранилищем ее радости.
~~
В доме Юджин ударил мальчика. Нос Аарона был разбит, но мальчик не издал ни звука.
— Говори, парень.
— Что я должен сказать?
— Я отец тебе или нет?
— Да, отец.
— Врешь!
Он ударил вновь, без предупреждения, на этот раз удар швырнул Аарона на пол. И когда его маленькая ладонь, на которой не было мозолей, оперлась на кафельный пол кухни, он кое-что почувствовал сквозь пол. Там, в земле, слышалась музыка.
— Врешь! — все еще говорил его отец.
Будут еще удары, подумал мальчик, больше боли, больше крови. Но все это можно было перенести, а музыка была обещанием того, что после долгого ожидания уже никогда не будет больше никаких ударов.
~~
Дэвидсон брел по главной улице городка Белкам. Был самый полдень, полагал он (его часы остановились, возможно, из-за невнимания), но городок, казалось, был пуст. Наконец его взгляд уперся в черную дымящуюся тушу посредине улицы за сто ярдов от него.
Если такое возможно, кровь в его жилах похолодела.
Невзирая на расстояние, он опознал эту гору обгорелой плоти, то, чем она была раньше, и голову его стиснул ужас. Значит, все же все это было на самом деле. Он сделал еще пару запинающихся шагов, борясь при этом с тошнотой, пока не почувствовал, что его поддерживают сильные руки, и не услышал сквозь шум крови в голове чей-то успокаивающий голос. Слова не имели смысла, но по крайней мере голос был мягким и человечным. Он мог больше не притворяться, что с ним все в порядке. Он упал, но через миг окружающий мир появился вновь, такой же надежный, как обычно.
Его занесли в дом, уложили на неудобной софе, и на него глядело сверху вниз женское лицо, лицо Элеоноры Кукер. Она увидела, что он пришел в себя, и сказала:
— Этот парень выживет.
Голос у нее был жесткий, как терка.
Она еще сильнее наклонилась вперед.
— Видели эту тварь, верно?
Дэвидсон кивнул.
— Давай-ка сначала успокоимся, — ему в руку сунули стакан, и Элеонора щедро наполнила его виски.
— Пей, — велела она, — потом расскажешь нам, что ты там собирался.
Комната была набита людьми, будто в гостиной у Кукер сгрудилось все население Велкама. Большой прием, но он заслужил его своим рассказом. Виски расслабило его, и он начал рассказывать, ничего не преуменьшая и не преувеличивая — слова лились сами по себе. В ответ Элеонора рассказала про случай с шерифом Паккардом и телом потрошителя машины. Паккард тоже был в комнате и выглядел не лучшим образом, поглотив огромное количество виски и болеутоляющих; его искалеченная рука была так обмотана бинтами, что больше напоминала шар.
— И это не единственный дьявол, который побывал здесь, — сказал Паккард, когда с рассказами было покончено.
— Это ты так говоришь, — в быстрых глазах Элеоноры отнюдь не было убежденности.
— Так говорил мой папа, — сказал Паккард, уставившись на свою перевязанную руку. — И я уверен в этом, черт, я верю во все это!
— Тогда нам лучше что-нибудь предпринять на этот счет.
— Например? — спросил кислого вида тип, устроившийся около камина. — Что можно сделать с такими тварями, которые пожирают автомобили?
Элеонора выпрямилась и одарила оратора презрительной гримасой.
— Может, наконец извлечем пользу из твоей мудрости, Лу, — сказала она. — Что, по-твоему, мы должны делать?
— Я думаю, надо залечь и дать им пройти.
— Я — не страус, — сказала Элеонора, — но если ты захочешь зарыть голову в песок, Лу, я одолжу тебе лопату. Я даже вырою для тебя ямку.
Общий смех. Смущенный скептик замолчал и начал разглядывать свои ногти.
— Мы же не можем сидеть тут и позволять им бродить по улицам города, — сказал помощник шерифа, надувая пузыри из жвачки.
— Они шли к горам, — сказал Дэвидсон. — Прочь от городка.
— Как же сделать так, чтобы они не переменили своих проклятых планов? — спросила Элеонора. — Ну что?
Нет ответа. Кое-кто кивнул, кое-кто помотал головой.
— Джедедия, — сказала она, — ты выбран помощником шерифа. Что ты думаешь обо всем этом?
Юноша с шерифским значком и со жвачкой слегка покраснел и пощипал свои усики. Он явно не знал, что делать.
— Я ясно вижу, какая получается картина, — женщина отвернулась от него прежде, чем он придумал, что ответить. — Ясно как день. Вы все слишком наложили в штаны, чтобы выкурить их из своих нор, верно?
По комнате вновь прокатился виноватый шепот, многие вновь затрясли головой.
— Вы просто собираетесь сидеть тут, и пусть всех женщин пожрут.
Хорошее слово: пожрут. Производит гораздо большее впечатление, чем просто: съедят. Элеонора остановилась для пущего эффекта. Потом мрачно сказала:
— Или что похуже.
Хуже, чем пожрут? Бедняги, что может быть хуже?
— Да мы не дадим этим дьяволам прикоснуться к вам, — сказал Паккард, вставая со своего места с некоторым затруднением. Обращаясь к присутствующим, он слегка покачнулся.
— Мы поймаем этих дерьмоедов и линчуем их.
Этот призыв на битву не слишком воодушевил мужскую половину присутствующих: после своего приключения на Главной улице шериф явно терял доверие избирателей.
— Осторожность — лучшая доблесть, — прошептал Дэвидсон себе под нос.
— Сколько вокруг лошадиного дерьма, — сказала Элеонора. Дэвидсон пожал плечами и прикончил виски. Никто вновь не наполнил его стакан. Он вспомнил, что ему нужно благодарить небо за то, что он остался в живых. Но все его рабочее расписание полетело к черту. Ему нужно добраться до телефона и нанять автомобиль, если необходимо, заплатить кому-нибудь, чтобы его подбросили. Эти «дьяволы», кем бы они ни были, не его ума дело. Может, он с интересом прочитал бы о них колонку-другую в «Ньюсуик», когда вновь будет на востоке и расслабится с Барбарой, но теперь все, чего он хотел, это покончить со своими делами в Аризоне и вернуться домой как можно скорее.
У Паккарда, однако, были свои идеи.
— Ты — свидетель, — сказал он, указывая на Дэвидсона. — И как шериф этой общины я приказываю тебе остаться в Велкаме, пока я не буду удовлетворен твоими ответами на допросе, который я собираюсь тебе учинить.
Странно было слышать официальную речь из этого слюнявого рта.
— У меня дела… — начал было Дэвидсон.
— Так пошли им телеграмму и отложи все дела, мистер занятой Дэвидсон.
Парень подпортит ему репутацию, подумал Дэвидсон, мало ли что подумают на востоке, но все же Паккард представлял закон, и с этим ничего нельзя было поделать. Он кивнул, вложив в этот жест как можно больше покорности. Позже, когда он будет дома в тепле и безопасности, он сможет возбудить формальный процесс против этого местечкового Муссолини. А сейчас лучше послать телеграмму и пусть его деловая поездка рушится дальше.
— Так каков ваш план? — требовательно спросила Элеонора у Паккарда.
Шериф надул свои красные от виски щеки.
— Мы разделаемся с дьяволами, — сказал он. — Ружья, женщина.
— Вам понадобится нечто большее, чем ружья, если они такие, как он говорит.
— Именно такие, — сказал Дэвидсон. — Поверьте, такие.
Паккард фыркнул.
— Возьмем весь наш гребаный персонал, — сказал он, нацелив свой уцелевший палец в Джедедия. — Вытащи все наше тяжелое вооружение, парень. Противотанковое. Базуки.
Общее удивление.
— У вас есть базуки? — спросил Лу, каминный скептик.
Паккард выдавил снисходительную улыбку.
— Военный арсенал, — сказал он. — Остался после мировой войны.
Дэвидсон безнадежно вздохнул. Этот человек — псих с его маленьким устаревшим арсеналом, который, возможно, более опасен для стрелков, чем для потенциальных жертв. Они все умрут. Господи, помоги им, они же все умрут!
— Может, ты и потерял пальцы, — сказала Элеонора Кукер, потрясенная этой демонстрацией храбрости, — но ты единственный мужчина в этой комнате, Джош Паккард.
Паккард оскалился и рассеянно почесал промежность. Дэвидсон больше не мог выносить царившую в комнате атмосферу мужского превосходства.
— Послушайте, — встрял он, — я рассказал вам все, что знаю. Пусть дальше этим займутся ваши парни.
— Никуда ты не уедешь, — сказал Паккард, — если ты под это копаешь.
— Я только сказал…
— Сынок, мы слышали, что ты тут сказал. Но я тебя не слышал. Если я увижу, что ты собираешься нарезать, я притяну тебя за яйца. Если они у тебя есть.
Ублюдок, он это может, подумал Дэвидсон, несмотря на свою одну руку. Ладно, пусть все идет, сказал он себе, стараясь, чтобы губы у него не дрожали. Если Паккард выберется и отыщет этих чудовищ, а проклятая базука разорвется при стрельбе, то это — его личное дело. Пусть так.
— Там их целое племя, — спокойно указал Лу, — если верить этому человеку. Так что, как вы собираетесь справиться с таким количеством?
— Стратегия, — сказал Паккард.
— Да они нас просто затрахают, шериф, — заметил Джедедия, вынимая с усов взорвавшийся пузырь жвачки.
— Это наша территория, — сказала Элеонора. — Мы завоевали ее, мы ее и удержим.
Джедедия кивнул.
— Да, ма, — сказал он.
— Ну а если они просто исчезнут — и все? Предположим, мы их больше никогда не встретим, — возразил Лу. — Мы что, не можем просто дать им уйти под землю?
— Точно, — сказал Паккард. — А мы останемся и будем все время ждать, что они вернутся и пожрут все женское население.
— Может, они не хотят ничего плохого, — предположил Лу.
Паккард в ответ поднял свою перевязанную руку.
С этим спорить было трудно.
Паккард продолжал хриплым от избытка чувств голосом:
— Вот дерьмо, я так хочу с ними разделаться, что пойду туда, с помощью или без. Но нужно их как-то переиграть, перехитрить, мы же не хотим никого потерять.
Что-то в этом есть, подумал Дэвидсон. Да и вся комната тоже была под впечатлением. Отовсюду, даже от камина, раздался шепот одобрения.
Паккард вновь повернулся к своему помощнику.
— Так что подними свой зад, сынок. Я хочу, чтобы ты позвал этого ублюдка Крамба и его патрульных и притащил их всех сюда вместе со всем их оружием. А если он спросит, зачем, скажи ему, что шериф Паккард провозгласил особое положение, что я реквизирую любой ствол, который можно засунуть в задницу в радиусе пятидесяти миль отсюда, и любого человека, который болтается на другом конце этого оружия. Шевелись, сынок.
Теперь вся комната явно обмирала от восторга, и Паккард знал это.
— Мы разнесем этих ублюдков, — сказал он.
На какой-то момент его красноречие, казалось, оказало свое магическое воздействие и на Дэвидсона, и он почти поверил, что это возможно, но потом он вспомнил подробности процессии: хвосты, зубы и все остальное — и храбрость его исчезла без следа.
~~
Они подошли к дому очень тихо — не крадучись, но такой мягкой поступью, что никто их не услышал.
К этому времени гнев Юджина несколько угас. Он сидел, положив ноги на стол, перед ним стояла пустая бутылка виски, а молчание в комнате было таким тяжелым, что казалось удушающим.
Аарон, чье лицо распухло от отцовских ударов, сидел у окна. Ему не нужно было глядеть, чтобы увидеть тех, кто шел по песку в направлении к дому, ибо их приближение отзывалось эхом в его венах. Его лицо в кровоподтеках хотело осветиться приветственной улыбкой, но он подавил это желание и просто ждал, замкнувшись в молчании, пока они не подошли почти к самому порогу. Только когда их массивные тела заслонили свет в окне, только тогда он встал. Движение мальчика вывело Юджина из транса.
— Что там такое, парень?
Ребенок уже повернулся спиной к окну и теперь стоял посредине комнаты, спокойно улыбаясь. Его худенькие руки были раскинуты, как солнечные лучи, пальцы от возбуждения сжимались и разжимались.
— Что там такое с окном, парень?
Аарон услышал сквозь бормотание Юджина голос одного из его настоящих отцов. Точно собака, бросившаяся приветствовать хозяина после долгой разлуки, мальчик подбежал к двери и начал дергать засов, пытаясь открыть ее. Однако дверь была заперта.
— Что там за шум, парень?
Юджин оттолкнул сына в сторону и повернул ключ в замке, тогда как отец Аарона звал своего ребенка из-за двери. Голос его был похож на журчание воды, прерываемое тихим писком. Это был знакомый голос, любящий голос.
И тут Юджин начал понимать. Он ухватил ребенка за волосы и оттащил его от двери.
Аарон взвизгнул от боли.
— Папа! — взмолился он.
Юджин решил, что этот вопль адресуется к нему, но настоящий отец Аарона тоже услышал голос мальчика. В его ответном зове явно звучали настойчивые ноты сочувствия.
Снаружи дома Люси услышала перекличку голосов. Она вышла из-под защиты сарая. Она знала, что увидит на фоне сияющего неба, но тем не менее голова ее закружилась при виде массивных созданий, собравшихся вокруг дома. Ее пронзила мука при воспоминании об утерянной тогда, шесть лет назад, радости. Все они были здесь, незабываемые создания, невероятное сочетание форм…
Пирамидальные головы на нежно-розовом классическом торсе, задрапированном в ниспадающие складки просторной плоти. Безголовый серебристый красавец, чьи шесть рук расходятся в стороны от алого пульсирующего рта. Создания, похожие на рябь на поверхности ручья, устойчивую, но непрерывно меняющуюся, при этом издающие чистый, нежный звук. Создания, слишком фантастичные, чтобы быть реальными.
Слишком реальные, чтобы в них не верить, ангелы порога и очага. У одного была голова, которая двигалась взад-вперед на тонкой, как паутинка, шее, словно какой-то изысканный флюгер, голубая, точно позднее вечернее небо, и утыканная глазами, точно сияющими звездами. Еще один отец, чье тело напоминало веер, открывающийся и запахивающийся от возбуждения, его оранжевая плоть вспыхнула еще ярче, когда вновь раздался голос мальчика.
— Папа!
А у двери дома стояло существо, которое Люси всегда вспоминала с наибольшей благодарностью — тот, кто первым коснулся ее, тот, кто утешил ее страхи, первым проник в нее, необычайно мягко. Когда оно выпрямлялось в полный рост, в нем было, вероятно, футов двадцать росту. Теперь оно склонилось к двери, его могучая безволосая голова, точно у нарисованной шизофреником птицы, прижалась к дому, пока он говорил с ребенком. Оно было обнажено, и его широкая темная спина блестела от пота.
Внутри дома Юджин прижал ребенка к себе, точно щит.
— Что ты знаешь, парень?
— Папа?
— Я сказал, что ты знаешь?
— Папа!
В голосе Аарона звучало торжество. Ожидание закончилось.
Фасад дома был вдавлен внутрь. В отверстие просунулась похожая на крюк конечность и сорвала дверь с петель. Взлетели и осели обломки, в воздухе было полно щепок и пыли. Там, где раньше была спасительная темнота, теперь слепило солнце, обволакивая крошечную фигурку человека среди обломков.
Юджин смотрел из-за пелены пыли. Руки гигантов стащили крышу, и там, где раньше были потолочные балки, теперь виднелось небо. Над ним, куда ни погляди, возвышались конечности, тела и морды невероятных существ. Они растаскивали уцелевшие стены, сокрушая его дом так небрежно, как он бы разбил бутылку. Он выпустил мальчика из рук, не понимая, что он делает.
Аарон побежал к существу на пороге.
— Папа!
Оно подхватило его, точно отец, встречающий ребенка из школы, и запрокинуло голову в экстазе. Из его груди вырвался длинный, неописуемый вопль радости. Этот гимн подхватили остальные создания, точно празднуя великий праздник. Юджин заткнул уши руками и упал на колени. Уже при первых нотах этой чудовищной музыки нос его начал кровоточить, а в глазах застыли слезы. Он не был испуган. Он знал, что они не сделают ему ничего плохого. Он плакал потому, что шесть лет внушал себе, что ничего этого не было, и теперь, когда перед его лицом сияла их слава и тайна, он плакал потому, что у него не хватало мужества принять их и признать. Теперь было слишком поздно. Они забрали мальчика силой и разрушили его дом и его жизнь. Равнодушные к его мукам, они удалились, воспевая свою радость, и мальчик был в их руках навеки.
~~
Среди горожан Велкама самым часто употребимым словом этого дня было «организация». Дэвидсон мог только с симпатией наблюдать, как эти глуповатые, жесткие люди пытались противостоять невозможному и невероятному. Он был странно взволнован этим зрелищем — они были похожи на поселенцев из вестернов, готовящихся дать отпор ордам дикарей. Но в отличие от того, как это бывает в фильмах, Дэвидсон знал, что оборона была обречена. Дэвидсон видел этих монстров — они внушали благоговейный страх. И каковы бы ни были справедливые побуждения поселенцев, как бы ни была чиста их вера, дикари сметали поселенцев с лица земли чаще, чем хотелось бы. Хорошо все кончается только в кино.
~~
Нос Юджина перестал кровоточить спустя полчаса, но он, казалось, не заметил этого. Он тащил, волок, пинал, пинал Люси, подгоняя ее к городку Велкам. Никаких объяснений от этой суки он слышать не хотел, хотя ее голос постоянно гудел у него над ухом. Он продолжал слышать гудящий голос монстра и повторяющийся зов Аарона «папа», в ответ на который чудовищная рука монстра обрушила его дом.
Юджин понимал, что его вновь обвели вокруг пальца, хотя даже в самом своем воспаленном воображении представить полной правды он не мог.
Аарон был безумен, это он понимал. И каким-то образом его жена, пышнотелая Люси, которая была такой красоткой и с которой всегда было так приятно, послужила инструментом безумия мальчика и его собственного поражения.
Она продала мальчика — вот во что он наполовину поверил. Каким-то непонятным образом она заключила сделку с этими тварями из нижнего мира и променяла жизнь и разум их сына в обмен на какой-то дар. Что она выиграла от этой сделки? Какие-то безделушки, что-то, что она зарыла в полу сарая? Боже мой, она хорошенько помучается за это. Но прежде чем заставить ее помучиться, прежде чем он вырвет ее чертовы волосы и расплющит ее цветущие груди, она признается. Он заставит ее признаться — не для него, но для людей из города, которые презрительно кривили губы в ответ на его пьяные признания и смеялись, когда он рыдал над своим пивом. Они услышат из собственных уст Люси правду о случившемся с ним кошмаре и узнают, к своему ужасу, что демоны, о которых он им толковал, существуют на самом деле. Тогда он будет оправдан, и город примет его назад в свое лоно и попросит у него прощения, тогда как высохшее тело его суки-жены будет висеть где-нибудь на телефонном столбе за пределами города.
За две мили до городка Юджин остановился.
— Что-то движется.
Облако пыли, и внутри его клубящегося сердца множество сверкающих глаз.
Он испугался худшего.
— Боже мой!
Он выпустил жену. Может, теперь они пришли за ней? Да, возможно, это была вторая часть заключенной ею сделки.
— Они захватили город, — сказал он. Воздух был насыщен голосами. Все это было уже слишком.
Они шли по дороге, вытянувшись в цепочку, прямо на него, и Юджин повернулся, чтобы бежать — пусть эта шлюха идет себе, куда хочет. Пусть забирают ее, лишь бы оставили его в покое. Люси улыбалась сквозь облако пыли.
— Это Паккард, — сказала она.
Юджин вновь поглядел на дорогу и прищурился. Образы дьяволов растворялись в тумане. Сверкающие глаза превратились в горящие фары, голоса — в гудки и сирены, там была целая армия автомобилей и мотоциклов, которую возглавлял завывающий автомобиль Паккарда, — и все они двигались по дороге прочь от Велкама.
Юджин растерялся. Что это было, массовый исход?
Люси, первый раз за этот великолепный день, почувствовала, как ее коснулось сомнение.
По мере того, как колонна приближалась, она замедляла ход и, наконец, остановилась. Пыль улеглась, открыв бригады паккардовских камикадзе. Там была примерно дюжина автомобилей и полдюжины мотоциклов, все они были заполнены вооруженными полицейскими. Горстка граждан Велкама составила армию — Элеонора Кукер была среди них. Впечатлительное зрелище — не слишком умные, но хорошо вооруженные люди.
Паккард высунулся из своего автомобиля, сплюнул и заговорил:
— Что, проблемы, Юджин? — спросил он.
— Я не идиот, Паккард, — ответил Юджин.
— Никто и не говорит.
— Я видел этих тварей. Люси подтвердит.
— Знаю, что видел, Юджин, сам знаю. Там в холмах засели чертовы дьяволы, это так же верно, как дерьмо. Ты что думаешь, для чего я собрал всю эту компанию, как не из-за дьяволов?
Паккард усмехнулся Джедедии, который сидел за рулем.
— Верно, как дерьмо, — повторил он. — Хотим выкурить их всех к чертовой матери.
С заднего сиденья машины высунулась мисс Кукер, она курила сигару.
— Похоже, мы должны извиниться перед тобой, Джин, — сказала она, виновато улыбнувшись. «Все равно он тряпка, — подумала она, — женился на этой толстозадой бабе, она его и погубит. Жаль человека».
Лицо Юджина отвердело от удовольствия.
— Похоже, что так.
— Залазь в какую-нибудь из задних машин, — сказал Паккард.
— Ты и Люси, оба, и мы выкурим их из их нор, точно змей.
— Они ушли в холмы, — сказал Юджин.
— Так что?
— Забрали моего парня. Разрушили мой дом.
— Много их было?
— Примерно дюжина.
— Ладно, Юджин, тебе лучше идти с нами. — Паккард кивнул кому-то сзади. — Устроим этим ублюдкам взбучку, а?
Юджин обернулся туда, где стояла Люси.
— И я хочу, чтобы ее допросили… — начал он.
Но Люси ушла, она бежала через пустыню и уже сделалась размером с куклу.
— Она сошла с дороги, — сказала Элеонора. — Она же убьет себя.
— Это было бы для нее слишком хорошо, — сказал Юджин, залезая в машину. — Эта женщина заключила сделку с самим Дьяволом.
— Это как, Юджин?
— Продала аду моего единственного сына, эта женщина.
Люси растворилась в жаркой дымке.
— Аду…
— Да оставь ты ее, — сказал Паккард. — Ад заберет ее себе, раньше или позже…
~~
Люси знала, что они не дадут себе труда преследовать ее. С того момента, как она увидела огни машин в облаке пыли, ружья и каски, она поняла, что для нее в предстоящих событиях осталось мало места. В лучшем случае она будет зрителем. В худшем, она умрет от теплового удара, пересекая пустыню, и никогда не узнает, чем закончится грядущая битва. Она часто гадала о происхождении существ, которые были совокупным отцом Аарона, где они жили, почему они в мудрости своей были избраны, чтобы заняться с ней любовью. Она также гадала, знал ли о них кто-нибудь в Велкаме. Какие человеческие глаза, помимо ее собственных, разглядывали сияние их тайной анатомии за все это время. И, конечно, она гадала, настанет когда-либо время встречи, столкновение между двумя расами? Вот оно, похоже, и настало без предупреждения, и если оценивать размеры этого события, ее собственная жизнь перед его лицом ничего не значила.
Как только машины и мотоциклы исчезли из виду, она пошла назад по своим собственным, оставленным в песке следам и вернулась на дорогу. Ей никогда не вернуть Аарона, это она понимала. В некотором смысле она была лишь опекуном ребенка, хотя именно она его родила. Он странным образом принадлежал тем созданиям, которые оставили свое семя в ее теле, чтобы зачать его. Может, она была лишь сосудом в каком-то опыте по оплодотворению и сейчас врачи исследуют получившегося ребенка. Может, они просто взяли его с собой из любви? Каковы бы ни были причины, она лишь надеялась, что ей удастся увидеть исход битвы. Где-то в глубине, в том месте, которого достигли лишь эти монстры, она надеялась на их победу, хоть многие существа того вида, который она считала своим собственным, пострадают в результате этого.
~~
У подножия холмов повисло великое молчание. Аарона усадили среди обломков скал, и они все собрались вокруг и радостно исследовали его волосы, глаза, его одежду, его улыбку.
Уже наступал вечер, но Аарон не чувствовал холода. Дыхание его отцов было теплым и пахло, подумал он, точно помещение центрального универмага в городке: смесь тянучек и пеньковой веревки, свежего сыра и железа. Кожа его потемнела в свете заходящего солнца, а в зените начали появляться звезды. Таким счастливым, как в окружении демонов, он не чувствовал себя даже в объятиях своей матери.
~~
Не достигая подножия холмов, Паккард велел колонне остановиться. Он знал, кто такой Наполеон Бонапарт, и без сомнения чувствовал себя в точности, как этот завоеватель. Если бы он знал историю этого завоевателя, он понял бы, что перед ним лежит его Ватерлоо, но Джон Паккард жил и умер, ничего не ведая о героях.
Он велел своим людям выйти из машин и прошелся среди них, его забинтованная рука была для опоры засунута за лацкан рубашки. Это был не самый вдохновляющий парад в военной истории. Слишком много там было белых от страха лиц, слишком много глаз избегали его взгляда, пока он раздавал приказы.
— Люди! — заорал он.
(Кукер и Дэвидсон, независимо друг от друга подумали, что, когда запланированная атака начнется, она будет не из бесшумных).
— Люди! Мы тут, мы организованны, и Бог на нашей стороне. Мы уже поимели этих гадов, понимаете?
Молчание. Все смотрят в сторону, все потные.
— Если хоть кто-нибудь из вас развернется и побежит, — продолжал он, — не советую, потому что, если я это увижу, он доберется домой с отстреленной задницей.
Элеонора собралась аплодировать, но речь была еще не окончена.
— И помните, парни, — голос Паккарда упал до конспиративного шепота, — что эти дьяволы забрали ребенка Юджина, Аарона, четырех часов еще не прошло. Прямо-таки оторвали его от мамкиной титьки, когда она его укачивала. Они дикари просто, как бы они там ни выглядели. Им наплевать на то, что чувствует мать, или на бедного ребенка. Так что, если вы подберетесь поближе к кому-нибудь из них, подумайте, как бы вы себя чувствовали, если бы вас отняли от мамкиной титьки.
Ему очень понравилась фраза «мамкина титька». Это так по-простому, так трогательно. Мамкина титька произведет на этих ребят гораздо большее впечатление, чем «мамочкин яблочный пирог».
— Вам нечего бояться, парни, бойтесь только, что окажетесь слабаками. Мужчины, ведите себя как мужчины!
Неплохо на этом закончить.
— Разделаемся с ними!
Он вновь забрался в свой автомобиль. Кто-то внизу, в колонне, начал громко аплодировать, и все остальные подхватили. Широкое красное лицо Паккарда перерезала желтая улыбка.
— По вагонам! — усмехнулся он, и колонна двинулась в холмы.
~~
Аарон почувствовал, что воздух изменился. Не то, чтобы ему стало холодно: их дыхание по-прежнему согревало его. Но тем не менее в атмосфере наступили какие-то изменения — в нем появилось что-то чужеродное. Пораженный, он глядел, как реагируют на эти изменения его отцы: их тела засветились новыми красками, более суровыми, военными красками. Один или два даже подняли головы, словно принюхиваясь.
Что-то было не так. Что-то или кто-то приближался, чтобы вмешаться в эту праздничную ночь, нежданный, неприглашенный. Демоны распознали признаки этого, и для них это событие не явилось неожиданностью. Разве не могло быть так, что герои Велкама придут за мальчиком? Разве человек в присущей ему жалкой манере не верил, что их раса была рождена из потребности окружающей природы познать себя, что эстафета передавалась от млекопитающего к млекопитающему, пока не распустилась роскошным цветком человеческой расы?
Естественно, что они рассматривали его отцов как вражескую расу, которую нужно вырвать с корнем и попытаться уничтожить. Настоящая трагедия: когда единственной мыслью отцов было единство брачного праздника, их дети должны все испортить и помешать этому празднику.
И все же человек — он и есть человек. Может, Аарон будет другим, хотя, возможно, он тоже в свое время вернется назад в человеческий мир и забудет все, чему здесь выучился. Эти создания, которые были его отцами, были также отцами всего человечества, а смесь их семени в теле Люси была точно такой же, как та, что и породила первых самцов человеческой расы. Женщины существовали всегда, они жили среди демонов, как обособленный вид, но им нужны были приятели, напарники — и вместе они сделали мужчин.
Что за ошибка была, что за чудовищный просчет! За какую-то одну эпоху все лучшее было заглушено худшим, женщины превратились в рабынь, демоны были убиты или загнаны под землю, оставив на поверхности лишь немногих уцелевших, чтобы те вновь предприняли первый опыт и сделали мужчин, похожих на Аарона, тех, кто поведет себя мудрее по отношению к своим предшественникам. Только увеличив человечность в этих новых детях мужского пола, удастся сделать мягче всю расу. Вероятность этого была достаточно невелика, трудно не нарваться на остальных разгневанных детей, чьи жирные белые кулаки сжимают раскаленные ружья.
Аарон узнал запах Паккарда и своего отчима, он ощущал этот запах как что-то постороннее. С сегодняшнего вечера он относился к ним без всякого сочувствия, точно к животным иного вида. Он видел блистательную славу демонов, он чувствовал свою к ним принадлежность и знал, что готов защитить их даже ценой своей жизни.
Автомобиль Паккарда возглавил атаку. Волна машин выкатилась из тьмы, сирены гудели, передние фары сверкали и они все ехали прямо к кучке празднующих. Из одного или двух автомобилей высунулись перепуганные полицейские и заорали от ужаса, когда им открылось все это зрелище, но к этому времени уже началась атака. Прогремели выстрелы, Аарон почувствовал, что его отцы сгрудились вокруг, защищая его, их кожа потемнела от гнева и страха.
Паккард инстинктивно чувствовал, что этих тварей можно напугать, он это чуял нюхом. Это была часть его работы — распознавать страх, играть на нем, использовать его против обвиняемых. Он выкрикивал приказы в мегафон и велел машинам окружить демонов. В одной из задних машин Дэвидсон закрыл глаза и молился Яхве, Будде и Гручо Маркесу. Дай мне силу, дай мне спокойствие, дай мне чувство юмора! Но это ему не помогло. Его мочевой пузырь быстро наполнялся, его горло пересохло.
Впереди раздались крики. Дэвидсон открыл глаза (самую узенькую щелочку) и увидел, что одно из созданий пурпурно-черной рукой обхватило автомобиль Паккарда и подняло его в воздух. Одна из задних дверей распахнулась и из нее на землю вылетела фигура, в которой он узнал Элеонору Кукер. За ней последовал Юджин. Лишившись своего лидера, машины метались, не зная, что им делать, — всю панораму сражения затянуло пылью и дымом. Раздался звук бьющихся ветровых стекол, поскольку полицейские выбрали самый быстрый способ выбраться из автомобилей, визг сминаемой жести и хлопающих дверей. Умирающий вой сломанных сирен и мольбы умирающего полицейского.
Голос Паккарда был слышен довольно отчетливо: он продолжал выкрикивать приказы, даже когда его автомобиль оказался в воздухе, мотор завывал, колеса идиотским образом продолжали вращаться. Демон потряс автомобиль, как ребенок — игрушку, наконец дверь со стороны водителя открылась, и Джедедия упал на землю в складки кожаного плаща демона. Дэвидсон увидел, как плащ раскрылся и, обхватив побитого помощника шерифа, казалось, затянул его в складки. Он видел, как Элеонора стояла перед громадным демоном, пожравшим ее сына.
— Джедедия, выходи оттуда! — орала она и всаживала заряд за зарядом в лишенную черт цилиндрическую голову пожирателя.
Дэвидсон выбрался из автомобиля, чтобы лучше видеть. Спрятавшись за грудой покореженных автомобилей с капотами, забрызганными кровью, он отчетливо видел происходящее. Демоны уходили от битвы, оставив невероятного монстра держать перевал, и Дэвидсон спокойно воздал молитвы за то, что все закончилось. Демоны удалялись. Это не было смертельной битвой, битвой врукопашную, до последнего дыхания. Мальчишку всего-навсего пожрут живьем или что там они собираются сделать с бедным маленьким ублюдком? А вообще, с того места, где он стоит, удастся ли ему разглядеть Аарона? Не его ли крохотную фигурку удаляющиеся демоны держали так высоко, точно трофей?
Сопровождаемые проклятиями и жалобами Элеоноры, полицейские начали выходить из своих укрытий и окружать оставшегося демона. Лишь он один остался с ними лицом к лицу, и в своей скользкой руке он держал их Наполеона. Залп за залпом они посылали в его клыки и морщины, в неправильной формы голову, но дьявол, казалось, не обращал на это внимания. Он лишь потряс автомобиль Паккарда, пока шериф не начал болтаться там, как дохлая лягушка в консервной банке. Потом он потерял к нему интерес и уронил машину. Воздух заполнил запах бензина, и желудок Дэвидсона вывернулся наизнанку.
Затем раздался крик:
— Пригнитесь!
Взрыв? Наверняка нет, не так уж много бензина на…
Дэвидсон упал на пол. Наступило внезапное молчание, можно было даже слышать, как посреди этого хаоса тихо бормочет раненый, а потом раздался глухой, сотрясающий землю гул разорвавшейся гранаты.
Кто-то сказал:
— Господи Иисусе!
В этом голосе слышалось победное торжество.
Господи Иисусе… Во имя… во славу…
Демон горел. Тонкая ткань пропитанной бензином оболочки пылала, одну из конечностей его оторвало взрывом, другая была изувечена, из всех ран и обрубков хлестала густая, бесцветная кровь. В воздухе разнесся запах, похожий на запах горящей пеньки, — создание явно было в агонии. Тело его содрогалось, а языки пламени добирались до пустого лица. Оно похромало прочь от своих мучителей, не издав ни звука боли. Дэвидсон слегка взбодрился, наблюдая, как создание горит. Подобное нехитрое удовольствие он получал, наступая каблуком на выброшенных на берег медуз. Любимое его занятие во времена детства. В Мэне, в жаркий полдень, под разговоры бывалых вояк…
Паккарда вытащили из-под обломков машины. Боже мой, этот человек сделан из стали: он стоял посреди толпы и призывал покончить с врагом. И в этот его лучший час язык огня метну лея с горящего демона и коснулся озера бензина, в котором стоял Паккард. Мгновение спустя он, его машина и два его спасителя оказались замкнутыми в клубящемся облаке белого пламени. У них не было шанса выжить: пламя просто-напросто смело их. Дэвидсон видел, как их темные очертания растворялись в самом сердце этого ада, обернутые драпировками огня, которые заворачивались вокруг них, если они пытались двигаться.
Как раз перед тем, как тело Паккарда ударилось о землю, Дэвидсон слышал перекрывающий гул пламени голос Юджина:
— Видите, что они делают? Видите, что они делают? Это восклицание было подхвачено воплями полицейских.
— Уничтожьте их! — кричал Юджин. — Уничтожьте их!
~~
Люси могла слышать шум этой битвы, но она не сделала попытки пойти в направлении холмов. Что-то, связанное с тем, как выглядела луна на небе, и с запахом ветра, отняло у нее всякое желание куда-либо двигаться. Усталая и возбужденная, она стояла в открытой пустыне и глядела на небо.
Затем, век спустя, она перевела взгляд к линии горизонта и увидела сразу две вещи, представлявшие сравнительный интерес. Оттуда, с холмов, поднимался грязный столб дыма, а вдалеке, на пределе ее зрения, в мягком ночном свете виднелась линия созданий, которые торопясь удалялись от холмов. Внезапно она побежала.
И пока она бежала, до нее дошло, что она возбуждена, точно молоденькая девушка, и побуждало бежать ее то, что обычно побуждает молоденьких девушек, — она пустилась в погоню за своим возлюбленным.
На плоскости пустыни группа демонов просто-напросто исчезла из виду. Оттуда, где стояла Люси, вглядываясь в самое сердце пустоты, казалось, что земля поглотила их. Она вновь пустилась бежать. Она должна увидеть своего сына и его отцов прежде, чем расстанется с ними навсегда. Или ее после всех этих лет ожидания лишили даже этого?
В головной машине за рулем сидел Дэвидсон. Так ему велел Юджин, который был не в том состоянии, чтобы кто-то рискнул с ним спорить. Что-то в том, как он держал винтовку, заставляло предположить, что он сперва выстрелит, а потом будет задавать вопросы. Его приказы заставили обескураженную армию последовать за ним. Глаза его светились от истерии, рот подергивался. Он был совершенно неуправляем, и он испугал Дэвидсона. Но сейчас было слишком поздно, Дэвидсон был орудием безумца в последней, апокалипсической гонке.
— У них есть голова на плечах, у этих сукиных детей! — орал Юджин, пытаясь перекричать яростный гул мотора. — Почему ты тащишься так медленно, парень?
Он ткнул дуло винтовки в промежность Дэвидсона.
— Рули, или я отстрелю тебе яйца!
— Я не знаю, куда они делись! — заорал в ответ Дэвидсон.
— Что значит, не знаешь? Покажи мне!
— Как я могу показать, если они исчезли?!
До Юджина наконец дошел смысл сказанного.
— Притормози, парень. — Он помахал рукой из окна, чтобы остальная армия остановилась тоже.
— Остановитесь! Остановите машины!
Наконец все остановились.
— И выключите эти гребаные фары! Вы, все!
Передние огни погасли. За ними постепенно погасли огни остальных машин.
Наступила внезапная тьма. Внезапная тишина. Во всех направлениях не было ни видно, ни слышно абсолютно ничего. Они исчезли, все это шумное племя демонов, они просто-напросто загадочным образом растворились в воздухе.
Пустыня прояснялась, когда наконец их глаза приспособились к лунному свету. Юджин выбрался из машины с винтовкой наготове и уставился в песок, словно тот мог ему что-то объяснить.
— Мудаки, — сказал он очень мягко.
Люси замедлила бег. Теперь она брела в направлении к линии машин. Все кончено. Их всех провели, устроили фокус с исчезновением.
И тогда она услышала Аарона.
Она не могла его видеть, но его голос был ясным, как колокольчик, и как колокольчик он провозглашал: время праздновать, веселитесь с ними.
Юджин тоже услышал его. Он улыбнулся — значит, они все-таки подобрались к ним!
— Эй! — сказал голос мальчика.
— Где он! Ты видишь его, Дэвидсон?
Дэвидсон покачал головой. Потом…
— Погоди! Погоди! Я вижу его — смотри, прямо впереди.
— Да. Вижу.
Нервным движением Юджин толкнул Дэвидсона обратно в машину на место водителя.
— Поезжай, парень. Но тихо. И не зажигай огни.
Дэвидсон кивнул. Еще несколько медуз — то-то будет удовольствия, подумал он. Они все же достанут этих ублюдков, а разве для этого не стоит чуточку рискнуть? Ряд машин вновь двинулся, на этот раз со скоростью улитки.
Люси вновь побежала: теперь она различала худенькую фигурку Аарона, который стоял на краю воронки, ведущей в песок. Туда же двигались и машины.
Глядя, как они приближаются, Аарон прекратил их звать и начал отходить по склону воронки. Нужды ждать дольше не было, они наверняка пойдут следом. Его босые ноги почти не оставляли отпечатков в песке насыпи, уводящей его от всех безумств этого мира. В земной тени в глубине осыпи он видел свою семью — они улыбались и приветствовали его.
— Он уходит туда, — сказал Дэвидсон.
— Отправимся за этим маленьким ублюдком, — сказал Юджин. — Может, парень не знает, что делает. И давай-ка посветим на него.
Огни фар осветили Аарона. Его одежда была в лохмотьях, а грудь вздымалась от волнения.
Чуть правее этого склона Люси наблюдала, как головная машина наехала на край воронки и последовала за мальчиком вниз, в…
— Нет, — сказала она себе, — не надо.
Дэвидсон неожиданно почувствовал страх. Он начал тормозить машину.
— Давай-ка, парень! — Юджин вновь уткнул винтовку ему в ширинку. — Мы загнали их в угол. Мы распотрошим все их проклятое гнездо. Малый привел нас прямо туда.
Теперь все машины скользили по склону вслед за лидером, их колеса вязли в песке.
Аарон обернулся. За его спиной, освещенные лишь светом, исходящим от собственных тел, стояли демоны — огромные, невероятные геометрические формы. В телах его отцов присутствовали все атрибуты Люцифера. Необычная анатомия, головы, которые могут лишь присниться в кошмарах, чешуя, клыки, когти, кожистые складки.
Юджин велел конвою остановиться, выбрался из машины и пошёл к Аарону.
— Спасибо, малый, — сказал он. — Иди сюда, теперь мы присмотрим за тобой. Мы достали их. Ты в безопасности.
Аарон, не понимая, уставился на своего отца. За Юджином из грузовиков уже выгружалась армия с оружием наготове — базука, винтовка, гранаты.
— Иди к папе, малый, — настойчиво сказал Юджин.
Аарон не двигался, так что Юджин продвинулся к нему еще на несколько ярдов вниз. Дэвидсон тоже вылез из машины, его трясло.
— Может, вы положили бы винтовку. Может, он напуган, — предложил он.
Юджин хмыкнул и чуть опустил ствол винтовки.
— Ты в безопасности, — обратился к Аарону Дэвидсон. — Все в порядке.
— Иди к нам парень. Медленно.
Лицо Аарона вспыхнуло. Даже в смутном свете горящих на касках фонарей было видно, что оно меняет цвет. Его щеки вздулись, точно воздушные шары, кожа на лбу зашевелилась, точно под ней было полно личинок. Голова его, казалось, потеряла твердые очертания, стала растекаться, расцветая и опадая, точно облако, и вся его мальчишеская, человеческая личина сползала, тогда как в облике начала проступать невообразимая форма его отцов.
И в тот момент, когда Аарон принял облик сына своих отцов, почва на склоне начала размягчаться. Первым это почувствовал Дэвидсон — легкое изменение в текстуре песка: медленно, но непреклонно он начал приобретать иное свойство.
Юджину только оставалось наблюдать за превращением Аарона: теперь все его тело колебалось от изменений, живот его увеличился и из него выступали иглы, которые немедленно превратились в дюжину суставчатых ног; изменения были потрясающими в их сложности, и сквозь облик мальчика проступило иное великолепие.
Без предупреждения Юджин поднял винтовку и выстрелил в своего сына.
Пуля поразила мальчика-демона прямо в лицо. Аарон упал на спину, но превращение продолжало идти своим чередом даже в его крови, поток которой был частично алым, частично серебряным и изливался из ран на полужидкую землю.
Геометрические формы выдвинулись из своих темных укрытий, чтобы помочь ребенку. Их завершенные тела были сглажены светом налобных фонарей, но как только они появились, они вновь начали меняться: их тела вытянулись в своей скорби, а из глоток вырвался траурный вопль.
Юджин поднял винтовку во второй раз.
Он поимел их… О, Боже, он поимел их! Грязные, вонючие, безликие мудаки.
Но грязь под его ногами была, как расплавленный асфальт, она охватила его ноги, и, когда он стрелял, он потерял равновесие. Он позвал на помощь, но Дэвидсон уже пятился назад, скользя по склону и проигрывая эту битву со скользким песком. Вся остальная армия попала в ту же ловушку, так как песок вокруг них потек и липкая грязь поволокла их вниз по склону.
Демоны ушли: пропали во тьме, их стенания заглохли.
Юджин упал на спину в зыбучий песок, сделав два совершенно бесполезных выстрела в сторону Ааронова тела. Он извивался, как боровок с перерезанным горлом, и при каждой судороге его тело погружалось все глубже. Когда его лицо уже исчезало в грязи, он натолкнулся взглядом на Люси, которая стояла на краю склона и глядела на тело Аарона. Потом песок заслонил от него ее лицо и поглотил его.
Пустыня накрывала их со скоростью молнии.
Два или три автомобиля уже полностью ушли в песок, а прилив зыбучих песков, поднимаясь вверх по склону, накрывал отдельных беглецов. Крики о помощи превратился в кашляющие звуки, потом захлебнулись, и настало молчание — рты у всех были забиты пустыней. Кто-то стрелял, в истерической попытке пытаясь остановить поток, но он быстро захлестнул оставшихся. Даже Элеоноре Кукер не удалось выбраться: она боролась, опираясь на тело одного из полицейских, погружая его все глубже в песок в отчаянной попытке вырваться из этой глотки.
Теперь вокруг стоял вселенский вой: мужчины в панике цеплялись друг за друга в поисках поддержки, отчаянно пытаясь удержать свои головы на поверхности зыбучих песков.
Дэвидсон был затянут по пояс. Земля, поглотившая его нижнюю половину, была горячей и странно влекущей. Это интимное прикосновение вызвало у него эрекцию. В нескольких ярдах за его спиной полицейский выкрикивал проклятия небесам по мере того, как пустыня пожирала его. Еще дальше виднелось выступающее из песка лицо — точно живая маска, припорошенная землей. Вон там, поблизости, виднелась рука, она тонула, все еще шевелясь; пара толстых ягодиц торчала из этого песчаного моря, точно два арбуза, — последнее прости.
Люси сделала шаг назад, когда зыбучий песок чуть поднялся над краями воронки, но не коснулся ее ног. Он и не ушел обратно, как это сделал бы морской прилив.
Нет, он застывал, сковывая свои живые трофеи, точно попавших в янтарь мух. С губ каждого человека, кто еще мог дышать, сорвался еще один вопль ужаса, когда они почувствовали, как полужидкая опора застывает вокруг их дергающихся конечностей.
Дэвидсон увидел зарытую по грудь Элеонору Кукер. Слезы текли у нее по щекам, она плакала, как маленькая девочка. Он испуганно подумал о себе, о востоке, о Барбаре — о детях он вообще не думал.
К этому времени люди, чьи лица были погребены, но конечности или части тел торчали на поверхности, уже умерли от удушья. Выжили лишь Элеонора Кукер, Дэвидсон и еще два человека. Один был замкнут в земле по подбородок, Элеонора застыла так, что ее грудь лежала на песке а руки бессильно колотили по земле, которая крепко удерживала ее. Самого Дэвидсона сковало по пояс. И что самое ужасное, последнюю жертву засыпало так, что был виден только нос и рот. Голова его была запрокинута и глаза засыпаны песком, но он все еще дышал, все еще кричал.
Элеонора Кукер скребла по земле обломанными ногтями, но это не был податливый песок. Почва не двигалась.
— Помоги мне, — потребовала она у Люси, ее руки кровоточили.
Две женщины уставились друг на друга.
— Господи Боже! — завопил Рот.
Голова молчала: по его мутному взгляду было ясно, что он потерял рассудок.
— Пожалуйста, помоги! — молил торс Дэвидсона. — Приведи помощь!
Люси кивнула.
— Иди! — потребовала Элеонора. — Иди!
Люси покорно подчинилась. На востоке уже начинало светать. Воздух скоро накалится. В Велкаме, три часа пешей ходьбы отсюда, она найдет только стариков, перепуганных женщин и детей. Раздобыть помощь можно только миль за пятьдесят отсюда. Даже если предположить, что она найдет дорогу обратно. Даже если предположить, что она не ляжет на песок и не умрет от истощения.
К тому времени, как она приведет помощь к женщине, Торсу, Голове и Рту, уже будет полдень. К тому времени пустыня как следует поработает над ними. Солнце испечет их мозги, в их волосах поселятся змеи, личинки будут выглядывать из их беспомощных глаз.
Она вновь оглянулась на их скученные тела, такие маленькие под этим рассветным небом. Словно точки и запятые человеческой боли на этой белой простыне песка. Ей не хотелось думать о том пере, которое вписало их сюда. Об этом она подумает завтра.
Спустя миг, она побежала.
Зима, подумал Луис, время года не для стариков. Снег, который лежал на улицах Парижа слоем толщиной в пять сантиметров, казалось, проморозил его до костей. То, что доставляло ему радость в детстве, теперь обернулось проклятием. Он ненавидел снег всем сердцем, ненавидел детей, играющих в снежки (вопли, тумаки, слезы), ненавидел молодых влюбленных, пытающихся затеряться в метели (вопли, поцелуи, слезы). Все это было неудобно и утомительно, и он хотел бы оказаться в Форте Ладердейле, где, должно быть, сияло солнце.
Но телеграмма Катерины, хоть и путаная, однако же требовала его срочного присутствия, а узы их дружбы оставались крепкими по крайней мере лет пятьдесят. Он был здесь ради нее и ради ее брата Филиппа. Глупо жаловаться на то, что твоя шкура слишком тонка, чтобы противостоять этой ледяной руке. Он здесь ради того, что прошло, и если бы Париж горел, приехал бы так же быстро и так же охотно.
Помимо этого, Париж был городом его матери. Она родилась на бульваре Дидро; в это время Париж еще не пощипали все эти свободомыслящие архитекторы и службы социального планирования. Теперь, каждый раз, когда Луис попадал в Париж, он ощущал, что декорации меняются. Хотя в последнее время не так интенсивно, отметил он. Экономический застой в Европе немного поубавил пыла бульдозерам правительства. Но все же год за годом исчезало все больше великолепных зданий. Иногда исчезали и сравнивались с землей целые улицы.
Даже улица Морг.
Конечно, можно было усомниться в том, что эта прославленная улица всегда существовала именно там, где написано, но с течением времени Луис видел все меньше и меньше смысла в разделении правды и вымысла. Это очень важно для молодых людей, которые хотят совладать с жизнью. А для старика (Луису было семьдесят три) разница была чисто академической. Какая разница, что правда, а что выдумка, что было на самом деле, а что — нет. В его голове все это, вся полуправда и правда, слились в одну протяженность личной истории.
Может быть, улица Морг и существовала, как ее описал Эдгар Аллан По в своем бессмертном рассказе, а может, это — выдумка чистейшей воды.
Как бы то ни было, знаменитую улицу теперь нельзя было отыскать на карте Парижа.
Возможно, Луис был слегка разочарован, не найдя улицы Морг. В конце концов, это же часть его наследства. Если все те истории, которые ему рассказали, когда он был еще мальчиком, были правдивы, события, описанные в рассказе «Убийство на улице Морг», были пересказаны Эдгару Аллану По бабушкой Луиса. Мать его гордилась тем, что ее отец встречался с По во время путешествия по Америке. Очевидно, его дедушка был кем-то вроде вечного странника и очень расстраивался, если раз в неделю не оказывался в совершенно новом месте. А зимой 1835 года он был в Ричмонде, Виржиния. Это была суровая зима, вероятно, похожая на эту, от которой сейчас страдал он сам, и однажды вечером его дедушка укрылся от метели в баре Ричмонда. Там, пока за окнами выла вьюга, он познакомился с маленьким, смуглым, меланхоличным молодым человеком по имени Эдди. Он был чем-то вроде местной знаменитости, поскольку написал сказку, которая выиграла конкурс, устроенный «Воскресной газетой Балтимора». Сказка называлась «Послание, найденное в бутылке», а молодой человек звался Эдгар Аллан По.
Они вдвоем провели тот вечер за выпивкой, и, как гласит семейная легенда. По мягко наталкивал дедушку Луиса на всякие фантастические, оккультные и ужасные истории. Умудренный путешественник был рад услужить, подбрасывая фрагменты сомнительных историй, которые потом писатель превратил в «Тайну Мари Роже» и «Убийство на улице Морг». В обоих этих рассказах, помимо всяких зверств, блеснул причудливый гений Августа Дюпена.
С. Август Дюпен, с точки зрения По, был совершенным детективом: спокойным, рациональным и необычайно восприимчивым. Рассказы, в которых он фигурировал, получили широкую известность, и благодаря им Дюпен стал вымышленной знаменитостью, хотя на самом деле, чего не знал в Америке никто, Дюпен был вполне реальным лицом.
Он был братом дедушки Луиса. Так что дядю Луиса звали С. Август Дюпен.
И его величайшее дело — убийство на улице Морг, — тоже основывалось на фактах. Ужасы, которые описывались в истории, и в самом деле имели место. Две женщины действительно были жестоко убиты на улице Морг. Ими были, как написал По, мадам Леспань и ее дочь, мадемуазель Камилла Леспань. Обе женщины обладали хорошей репутацией и вели спокойную, интересную жизнь. И было ужасно, что их жизнь так жестоко оборвалась. Тело дочери было засунуто в дымоход, тело матери обнаружено во дворе дома, ее горло было так страшно перерезано, что голова практически отделилась от тела. Никакого явного мотива для этих убийств обнаружено не было, и тайна усугублялась еще и тем, что обитатели дома слышали голос убийцы, говорящего на различных языках. Француз был уверен, что этот голос говорил по-испански, англичанин услышал немецкий, датчанин подумал, что говорил француз. Во время расследования Дюпен установил, что ни один из свидетелей не говорил на том языке, который, как они утверждали, они слышали из уст невидимого убийцы. Он заключил, что этот язык вообще не был языком, но бессмысленным набором звуков животного.
На самом деле это была обезьяна, чудовищный орангутанг с Восточных Индийских островов. Его коричневая шерсть была обнаружена в горсти у мадам Леспань. Только его сила и ловкость помогли ему так ужасно спрятать тело мадемуазель Леспань. Зверь, принадлежавший мальтийскому матросу, убежал и учинил разгром в окровавленной квартире на улице Морг.
Таков был костяк истории.
Правдивая или нет, но она почему-то романтически влекла к себе Луиса. Ему нравилось думать, что брат его дедушки логически распутал всю эту тайну, не обращая внимания на ужас, овладевший остальными. Ему нравилось это истинно европейское спокойствие, принадлежность к утраченной эпохе, когда еще ценился свет разума, а самым страшным ужасом был дикий зверь, сжимающий в лапе опасную бритву.
Теперь же, в последней четверти двадцатого столетия, совершались гораздо более страшные злодеяния, и все — человеческими существами. Бедный орангутанг изучался антропологами, которые обнаружили, что животное это является абсолютно травоядным, спокойным и рассудительным. Настоящие чудовища были гораздо менее очевидны и обладали гораздо большей силой и властью. Их оружие заставляло опасную бритву выглядеть просто жалкой, их преступления были огромны. Некоторым образом Луис был почти рад, что стар и скоро покинет это столетие. Да, этот снег заморозил его до костей. Да, ничто не пробудит его желания, даже если он увидит молоденькую девушку с лицом богини. Да, он ощущает себя скорее наблюдателем, чем участником событий.
Но ведь не всегда так было.
В 1937 году в той же комнате номер одиннадцать отеля Бурбонов, где он сидел теперь, он участвовал во многом. Париж тогда все еще был городом удовольствий, не обращающим внимания на растущие слухи о войне и сохраняющим, невзирая на суровое время, атмосферу прелестной наивности. Тогда они были беззаботны в прямом и в переносном смысле, а жизнь их была словно бесконечное удовольствие.
Разумеется, на самом деле это было не так. Их жизнь не была ни безупречной, ни бесконечной. Но казалось, что какое-то время — лето, месяц, день — ничто не изменится в этом мире.
Через пять лет Париж охватит пожаром, и мимолетное чувство вины, которое и было настоящей невинностью, исчезнет навсегда. Они провели множество чудных дней (и ночей) в этом номере, который сейчас занимал Луис; когда он думал об этом, казалось, от ощущения потери у него начинает болеть желудок.
Мысли его вернулись к более свежим событиям. К нью-йоркской выставке, на которой серия его картин, посвященная трагедии Европы, имела блестящий успех среди критиков. В семьдесят три года Луис Фокс стал известным человеком. В каждом художественном обозрении появлялись статьи про него. Почитатели и покупатели вырастали как грибы за одну ночь — они жаждали приобрести его работы, поговорить с ним, пожать ему руку. Разумеется, все это было слишком поздно. Расцвет его творчества был давно позади, и пять лет назад он навсегда отложил кисти. Теперь, когда он был всего лишь зрителем, его триумф среди критиков казался пародийным — он наблюдал весь этот цирк на расстоянии, и его все сильнее охватывало чувство раздражения.
Когда из Парижа пришла телеграмма, моля его о помощи, он был более чем рад выскользнуть из кольца идиотов, в восхищении таращивших на него глаза.
Теперь он ждал в темнеющем гостиничном номере, глядя на неторопливый поток машин через мост Луи-Филиппа — усталые парижане начали возвращаться домой сквозь снежные заносы. Гудели сигналы автомобилей, которые чихали и кашляли, а желтые противотуманные фары цепочкой огоньков тянулись вдоль моста.
Катерины все еще не было.
Снег, который большую часть дня нависал над городом, начал падать вновь, с шорохом скользя по оконному стеклу. Движение перетекало через Сену, Сена текла под потоком машин, темнело. Наконец за дверью он услышал шаги и перешептывание с консьержкой.
Это была Катерина. Наконец это была Катерина.
Он поднялся и встал у двери, воображая, как она отворяется, до того, как она действительно отворилась, воображая ее фигуру в дверном проеме.
— Луис, дорогой мой…
Она улыбнулась ему — бледная улыбка на еще более бледном лице. Она выглядела старше, чем он ожидал. Сколько лет прошло с тех пор, как он видел ее в последний раз? Четыре или пять? Аромат ее духов был все тот же, и это постоянство каким-то образом успокоило Луиса. Он легко поцеловал ее в щеку.
— Хорошо выглядишь, — солгал он.
— Да нет же, — ответила она. — Если бы я хорошо выглядела, это было бы оскорбительно для Филиппа. Как я могу хорошо выглядеть, когда у него такая беда? — Она говорила так же резко и жестко, как всегда.
Она была старше его на три года, но держала себя так, словно учитель с непослушным ребенком. Так было всегда: это был ее способ выражать свою привязанность.
— Что за неприятности у Филиппа?
— Он обвиняется в…
Она заколебалась, ее веки дрогнули.
— В убийстве.
Луис хотел рассмеяться, сама мысль об этом была нелепой. Филиппу было семьдесят девять лет, и он был кроток, как ягненок.
Она сидела около окна, глядя на Сену. Под мостом проплывали маленькие серые льдинки, они покачивались и сталкивались в течении. Вода выглядела неживой, точно ее горечь могла намертво перехватить горло.
— И все же это правда, Луис. Я не могла рассказать этого в телеграмме, понимаешь? Я должна сказать это сама. Убийство. Он обвиняется в убийстве.
— Кого?
— Девушки, разумеется. Одной из своих симпатий.
— Все еще держится, а?
— Помнишь, он обычно шутил, что умрет на женщине?
Луис слегка кивнул.
— Ей было девятнадцать. Натали Перес. Довольно воспитанная девочка. И милая. Длинные рыжие волосы. Помнишь, как Филипп любил рыжих?
— Девятнадцать? Он крутит с девятнадцатилетками?
Она не ответила. Луис сел, зная, что его ходьба по комнате раздражает ее. В профиль она все еще была прекрасна, а желто-голубой свет, лившийся из окна, смягчал линии ее лица, магически вызывая то, что было пятьдесят лет назад.
— Где он?
— Его заперли. Они говорят, он опасен. Говорят, он может еще раз убить.
Луис покачал головой. Виски его болели, эта боль пройдет, стоит лишь ему закрыть глаза.
— Ему нужно повидаться с тобой. Очень.
Но может, его желание заснуть — это всего-навсего попытка побега? Тут происходило что-то, в чем даже ему придется быть участником, а не зрителем.
Филипп Лаборто уставился на Луиса через голый, поцарапанный стол, лицо у Филиппа было растерянным и усталым. Они лишь пожали друг другу руки — все остальные физические контакты были строго запрещены.
— Я в отчаянии, — сказал он. — Она мертва. Моя Натали мертва.
— Расскажи мне, что произошло.
— У меня есть маленькая квартирка на Монмартре. На улице Мортир. На самом деле, это просто комната, чтобы принимать знакомых. Катерина держит наш одиннадцатый номер в таком порядке, что мужчине там просто некуда себя девать. Обычно Натали проводила там со мной много времени, все в доме ее знают. Она была такая жизнерадостная, такая красивая. Она занималась, чтобы поступить в медицинскую школу. Умница. И она любила меня.
Филипп был все еще красив. Фактически, его элегантный облик, его чуть ли не фатоватое лицо, его мягкое обаяние ничуть не пострадали от времени. Словно вернулись старые деньки.
— Я вышел утром в кондитерскую. А когда я вернулся…
С минуту он не мог говорить.
— Луис…
Его глаза наполнились слезами. Ему было неловко, что его губы подвели его, отказываясь произносить слова.
— Не… — начал Луис.
— Я хочу рассказать тебе, Луис. Я хочу, чтобы ты знал, чтобы ты увидел ее так же, как ее увидел я, — так, чтобы ты знал, что это за… что за… дела происходят в мире.
Слезы бежали по его лицу двумя ручейками. Он схватил Луиса за руку с такой силой, что она заболела.
— Она была вся покрыта кровью. Вся в ранах. Кожа сорвана… волосы сорваны. Ее язык был на подушке, Луис, представляешь? Она от ужаса откусила его. И ее глаза, они буквально плавали в крови, точно она плакала кровавыми слезами. А ведь она была чудом природы, Луис. Она была прекрасна.
— Хватит.
— Я хочу умереть, Луис.
— Нет.
— Я больше не хочу жить. Зачем?
— Они не докажут твоей вины.
— Мне все равно, Луис. Ты должен приглядеть за Катериной. Я читал про выставку…
Он почти улыбнулся.
— Так здорово. Мы всегда говорили, помнишь, перед войной, что ты будешь знаменит. Я…
Улыбка исчезла.
— …тоже стал известен. Они теперь говорят про меня ужасные вещи, там, в газетах. Старик связался с девочкой, понимаешь, это меня не очень-то хорошо характеризует. Они наверное думают, что я потерял контроль над собой, потому что не смог справиться с ней. Вот что они думают, я уверен. — Он запнулся, потом продолжал снова. — Ты должен присмотреть за Катериной. Деньги у нее есть, а друзей нет. Она слишком сдержанная, понимаешь ли. Глубоко внутри у нее какое-то горе, так что люди неловко себя с ней чувствуют. Ты должен остаться с ней.
— Я останусь.
— Я знаю, я знаю. Вот поэтому я и смогу совершенно спокойно…
— Нет, Филипп.
— Совершенно спокойно умереть. Больше нам ничего не остается, Луис. Мир слишком суров к нам.
Луис вспомнил о снеге, о плывущих по Сене льдинах и подумал, что в этом есть какой-то смысл.
Офицер, расследующий дело, не выразил желания помочь, хоть Луис представился как родственник знаменитого детектива Дюпена. Презрение Луиса к этому одетому в синтетику хорьку, сидящему в своей конторской вонючей норе, заставило весь разговор буквально трещать от подавленного раздражения.
— Ваш друг, — сказал инспектор, обкусывая заусеницу на большом пальце, — убийца, месье Фокс. Все очень просто, факты свидетельствуют против него.
— Я не могу этому поверить.
— Вы можете верить во что вам угодно, это ваше право. У нас есть все необходимые доказательства, чтобы осудить Филиппа Лаборто за убийство первой степени. Это было хладнокровное убийство, и он ответит за него в полном соответствии с законом. Это я вам обещаю.
— Какие показания свидетельствуют против него?
— Месье Фокс, я вовсе не обязан быть с вами откровенным. Какие бы ни были доказательства, это целиком наше дело. Достаточно сказать, что ни одно лицо не было замечено в доме за то время, которое обвиняемый, по его утверждению, провел в какой-то вымышленной кондитерской. В довершение ко всему в комнату, где была найдена покойная, можно проникнуть только с парадного хода…
— А как насчет окна?
— Под ним гладкая стена, три пролета. Только акробат смог бы преодолеть ее.
— А состояние тела?
Инспектор скорчил рожу. Омерзительную.
— Ужасное. Кожа и мышцы просто стянуты с костей. Весь позвоночник разворочен. Кровь. Много крови.
— Филиппу семьдесят.
— Так что?
— Старик не смог бы…
— В других отношениях, — прервал его инспектор, — он оказался вполне способным, не так ли? Любовник, а? Страстный любовник, на это-то он был способен.
— А какой, по-вашему, у него был мотив?
Рот инспектора скривился, глаза выпучились, он ударил себя в грудь.
— Человеческое сердце такая загадка, не правда ли? — сказал он, точно отказываясь искать причины делам сердечным, и, чтобы подчеркнуть окончательность своих слов, он встал, чтобы проводить Луиса до двери.
— Мерси, месье Фокс. Я понимаю ваше смущение. Но вы только зря теряете время. Убийство есть убийство. Тут все происходит по-настоящему, не то что на ваших картинках.
Он увидал удивление на лице Луиса.
— О! Я не настолько нецивилизован, чтобы не слышать о вас, месье Фокс. Но я прошу вас, занимайтесь своими выдумками так, как можете, это — ваш дар. Мой — это исследовать истину.
Луис не мог больше выносить этого хорька.
— Истину? — фыркнул он инспектору. — Вы не узнаете истину, даже если наступите на нее.
Хорек выглядел так, словно наступил на дохлую рыбу. Это был очень маленький реванш, но после него целых пять минут Луис чувствовал себя лучше.
Дом на улице Мортир был в неважном состоянии, и Луис ощущал запах гнили, пока карабкался по лестнице на третий этаж. Вслед ему отворялись двери, и любопытные перешептывания ползли ему вслед, но никто не попытался остановить его. Комната, где все это случилось, была заперта. Это рассердило Луиса, хотя он не был уверен, что обследование комнаты поможет разобраться в деле Филиппа. Он раздраженно спустился по лестнице вниз, в горьковатый уличный воздух.
Катерина вернулась в отель Бурбонов. Как только Луис увидел ее, он понял, что услышит что-то новое. Ее седые волосы не были стянуты в привычный пучок, но свободно лежали по плечам. В электрическом свете лицо ее приобрело болезненный серо-желтый оттенок. Она дрожала даже в застоявшемся воздухе прогретых центральным отоплением комнат.
— Что произошло? — спросил он.
— Я ходила в квартирку Филиппа.
— Я тоже. Она заперта.
— У меня ключ, запасной ключ Филиппа. Я просто хотела собрать для него сменную одежду.
Луис кивнул.
— И что?
— Там был кто-то еще.
— Полиция?
— Нет.
— Кто же?
— Я не могла разглядеть. Не знаю точно. Он был одет в просторное пальто, на лицо повязан шарф. Шляпа. Перчатки…
Она помолчала.
— …В руке у него была бритва, Луис.
— Бритва?
— Опасная бритва. Как у парикмахера.
Что-то проплыло в глубине сознания Луиса. Опасная бритва, человек, одетый так, чтобы его никто не мог узнать.
— Я испугалась.
— Он сделал тебе больно?
Она покачала головой.
— Я закричала, и он убежал.
— Он тебе что-нибудь сказал?
— Нет.
— Может, это друг Филиппа?
— Я знаю друзей Филиппа.
— Может, друг девушки? Или брат?
— Может быть. Но…
— Что?
— В нем было что-то странное. Он был надушен, прямо-таки вонял духами, и он ходил такими семенящими шажками при том, что был таким огромным.
Луис обнял ее.
— Кто бы он ни был, ты напугала его. Ты не должна туда больше ходить. Если нам нужно собрать для Филиппа одежду, я с радостью пойду туда сам.
— Спасибо. Я чувствую себя дурой: может, он просто случайно туда вошел. Просто поглядеть на комнату, где произошло убийство. Люди делают так, верно ведь? Из какого-то ужасного любопытства…
— Я завтра поговорю с Хорьком.
— Хорьком?
— Инспектором Маре. Пусть обыщет помещение.
— Ты видел Филиппа?
— Да.
— Как он? Ничего?
Несколько мгновений Луис не отвечал.
— Он хочет умереть, Катерина. Он уже сдался, не дожидаясь суда.
— Но он же ничего не сделал.
— Мы не можем это доказать.
— Ты всегда так гордился своим предком. Ты был в восторге от Дюпена. Докажи это.
— И с чего начать?
— Поговори с кем-то из его друзей, Луис. Пожалуйста! Может, у женщины были враги.
Жак Солель уставился на Луиса через круглые толстые очки, его радужные оболочки казались огромными и деформированными из-за этих стекол. Он уже выпил слишком много коньяка.
— Никаких врагов у нее не было, — сказал он. — Только не у нее. Ну, может быть, несколько женщин, которые завидовали ее красоте.
Луис крутил в руках кусочек сахара в обертке, который ему выдали вместе с кофе. Пока Солель был пьян, от него можно было получить кое-какую информацию, но странно, что Катерина описала этого коротышку, сидящего напротив него, как самого близкого друга Филиппа.
— Вы думаете, что Филипп убил ее?
Солель оттопырил губы.
— Кто знает?
— Что вы имеете в виду? По-вашему как?
— О! Он мой друг. Если бы я знал, кто убил ее, я бы сказал об этом.
Это было похоже на правду. Может, коротышка просто топит в коньяке свои печали?
— Он был джентльменом… — сказал Солель, рассеянно блуждая глазами по улице. Через запотевшее окно кафе можно было видеть, как парижане храбро борются с очередной яростной метелью, тщетно стараясь сохранить свою осанку и свое достоинство в зубах бури.
— Джентльменом… — снова повторил он.
— А девушка?
— Она была прелестна, и он был влюблен в нее. Конечно, у нее были и другие поклонники. Женщины ее типа…
— Ревнивые поклонники?
— Кто знает?
Опять: кто знает? Все повисло в воздухе, точно пожатие плечами. Кто знает… кто знает… Луис начал понимать страсть инспектора к истине. Потому что впервые за десять лет он поставил себе жизненную цель: пробиться через все эти, висящие в воздухе, безразличные «кто знает?» и выяснить, что же случилось в комнате на улице Мортир. Не приблизительно, не с художественной точки зрения, но истину, полную, непререкаемую истину.
— Вы не помните никакого конкретного человека, который ухаживал бы за ней? — спросил он.
Солель усмехнулся. В его нижней челюсти торчало только два зуба.
— О, да. Был один.
— Кто?
— Я так и не узнал его имени. Крупный мужчина: я видел его вне дома три или четыре раза. Хоть от него так пахло, что можно было подумать…
По его выражению лица можно было безошибочно понять, что этот мужчина был гомосексуалистом. Поднятые брови и оттопыренные губы делали его вид двусмысленным даже под этими мощными линзами.
— От него как-то пахло?
— О, да.
— Чем?
— Духами, Луис. Духами.
Где-то в Париже был человек, который знал эту девушку, возлюбленную Филиппа. Он не смог совладать со своим ревнивым гневом. В приступе такого неконтролируемого гнева он ворвался в квартиру Филиппа и разделался с девушкой. Похоже, все было ясно.
Где-то в Париже.
— Еще коньяку?
Солель покачал головой.
— Мне и так уже плохо, — сказал он.
Луис подозвал официанта, и в это время его взгляд упал на вырезку из газеты, прикрепленную над стойкой бара. Солель проследил за его взглядом.
— Филиппу нравились эти картинки, — сказал он.
Луис поднялся.
— Он иногда приходил сюда, чтобы поглядеть на них.
Вырезки были старыми, пожелтевшими от времени. Некоторые из них представляли чисто местный интерес: количество шаровых молний, которые наблюдали на близлежащих улицах; о мальчике двух лет, который обгорел до смерти в своей кроватке; о сбежавшей пуме; неопубликованный манускрипт Рэмбо; подробности авиакатастрофы в аэропорту Орлеана (с фотографией). Но были и другие вырезки, некоторые были совсем старые: зверства, странные убийства, ритуальные изнасилования, реклама «Фантомаса» и «Красотки и Чудовища». И почти похороненная под этой кипой черно-белая фотография, настолько странная, что, казалось, она вышла из-под руки Макса Эрнста — полукольцо хорошо одетых господ, многие из них с густыми усами, столь популярными в конце прошлого века, сгрудились вокруг огромного, кровоточащего тела человекообразной обезьяны. Лица на фотографии выражали охотничью гордость, полную власть над мертвым зверем, который, как подумал Луис, был гориллой. Его запрокинутая голова в смерти казалась почти благородной, надбровья выступали и были покрыты шерстью, челюсть, невзирая на ужасную рану, была опушена патрицианской бородкой, закатившиеся глаза, казалось, выражали презрение ко всему этому безжалостному миру. Они, эти выкаченные глаза, напомнили Луису Хорька в своей норе-конторе, бьющего себя в грудь.
«Человеческое сердце».
Жалкое зрелище.
— Что это? — спросил он прыщавого бармена, показывая на фотографию мертвой гориллы.
Ответом ему было пожатие плеч: безразличие к судьбе людей и человекообразных обезьян.
— Кто знает? — сказал Солель за его спиной. — Кто знает?
Это не была человекообразная обезьяна из рассказа По, уж это наверняка. Рассказ был написан в 1835 году, фотография сделана позже. Кроме того, человекообразная обезьяна на фотографии была без всяких сомнений гориллой.
Что же, история повторилась? Неужели другая обезьяна, другого вида, но тем не менее человекообразная, потерялась на улицах Парижа на пороге нашего века?
А если это так, то история с человекообразной обезьяной может повторяться… почему бы не дважды?
Когда Луис шел морозной ночью в свой номер в отеле Бурбонов, его все больше привлекал этот образ повторяющихся событий, его скрытая симметрия. Возможно ли, что он, внучатый племянник С. Августа Дюпена, оказался участником еще одного такого события, в чем-то схожего с первым?
Ключ от комнаты Филиппа на улице Мортир казался ледяным в руке, и хотя уже близилась полночь, он не смог удержаться и свернул с моста на Севастопольский бульвар, потом на запад — на бульвар Бон-Нувель и на север — на Пляс-Пигаль. Это была долгая, утомительная прогулка, но он чувствовал, что ему необходим холодный воздух, чтобы его голова оставалась ясной и неподвластной эмоциям. Так что до улицы Мортир он добрался лишь через полтора часа.
Это была ночь с субботы на воскресенье, так что из многих комнат доносился шум. Луис поднялся на два пролета наверх так тихо, как только смог, сумерки скрывали его присутствие. Ключ легко повернулся в замке, и дверь отворилась.
Комнату освещали огни с улицы. Кровать, которая занимала в комнате основное место, была неубрана. Должно быть, простыни и одеяло унесли в лабораторию для судебной экспертизы. Пятна крови на матрасе в сумерках казались черничного цвета. Других свидетельств преступления в комнате не было.
Луис подошел к выключателю и нажал на него. Ничего не произошло. Он зашел в комнату подальше и уставился на светильник. Лампочка была разбита вдребезги.
Он подумал о том, чтобы уйти отсюда, оставить эту темную комнату и вернуться утром, когда теней тут будет поменьше. Но пока он стоял под разбитой лампочкой, глаза его немного привыкли к темноте, и он начал различать большой закрытый шкаф тикового дерева у дальней стены. Разумеется, чтобы собрать одежду Филиппа много времени не уйдет. Иначе ему придется возвращаться на следующий день, проделывать еще один долгий путь по снегу. Лучше сделать это сейчас и поберечь свои кости.
Комната была большая, и в ней еще царил беспорядок, оставленный полицией. Пока Луис прокладывал себе дорогу к шкафу, он спотыкался то об опрокинутую лампу, то о разбитую вазу. На втором этаже под ним вопли и визг какой-то удавшейся вечеринки заглушали весь производимый им шум. Это была оргия или драка? Шум с успехом мог относиться и к тому, и к другому.
Он открыл верхний ящик комода, потянул его на себя, и тот внезапно вывалился, открыв взору все пристрастие Филиппа к мелким удобствам: чистые тонкие рубашки, пара носков, носовые платки с инициалами, — все отглажено и надушено.
Он чихнул. Холодная погода усилила хрипы в груди и выделение слизи в носовых пазухах. Носовой платок был у него в руке, и он высморкался, прочищая заложенные ноздри. И тут впервые до него дошел запах этой комнаты.
Над запахами сырости и увядших растений преобладал один сильный запах. Духи, всепроникающий запах духов.
Он резко повернулся в темной комнате, услышав, как хрустнули его собственные суставы, и взгляд его упал на какую-то тень за кроватью. Огромную тень, которая все росла и росла.
Это был он, незнакомец с бритвой. Он прятался здесь, ожидая.
Странно, но Луис не испугался.
— Что ты здесь делаешь? — требовательно спросил он громким властным голосом.
Когда незнакомец поднялся из своего укромного места, его лицо попало в зыбкую полосу уличного освещения. Широкое, плоское лицо. Его глаза были глубоко посажены, но беззлобны, и он улыбался, улыбался Луису.
— Кто ты? — вновь спросил Луис.
Человек покачал головой, даже затрясся всем телом, его руки в перчатках прикрыли рот. Немой? Он тряс головой все более и более сильно, словно у него начинался припадок.
— С вами все в порядке?
Внезапно дрожь прекратилась, и Луис к своему удивлению увидел, что из глаз незнакомца на его плоские щеки и в заросли бороды текут крупные слезы.
Словно устыдившись такого проявления чувств, человек отвернулся от света, глухо всхлипнул и вышел. Луис последовал за ним, он был гораздо больше заинтересован, чем испуган.
— Погодите!
Человек уже наполовину спустился на площадку второго этажа; несмотря на свое сложение, он шел семенящими шажками.
— Пожалуйста, подождите, я хочу поговорить с вами!
Луис начал спускаться за ним по ступеням, но даже не начав преследование, он понял, что проиграл его. Суставы Луиса плохо гнулись из-за возраста и из-за холода, к тому же было поздно. Как мог он бежать за человеком, гораздо моложе себя, да еще по такому скользкому снегу? Он проследил незнакомца лишь до двери и смотрел, как тот убегает вниз по улице. Его походка была семенящей — точно такой, как говорила Катерина. Странная походка для такого крупного мужчины.
Запах его духов уже унес северо-западный ветер. Задыхаясь, Луис вновь поднялся по лестнице мимо шума вечеринки и собрал одежду для Филиппа.
На следующий день Париж был погружен в бурю беспрецедентной ярости. На призывы к мессе никто не откликнулся, никто не раскупал горячие воскресные круассаны, газеты на лотках газетчиков остались нечитанными. Лишь у нескольких человек хватило силы характера или потребности выйти на улицу, где завывал ветер. Остальные сидели у каминов, грели ноги и мечтали о весне.
Катерина хотела навестить Филиппа в тюрьме, но Луис настоял, что он пойдет один. Эта настойчивость была вызвана не только тем, что он пожалел ее, запретив тащиться в холодную погоду, нет, ему нужно было задать Филиппу кое-какие деликатные вопросы. После той встречи в комнате ночью он был уверен, что у Филиппа был соперник, возможно, соперник со склонностью к убийству. Похоже, что единственным способом спасти жизнь Филиппа было выследить этого человека. И если для этого нужно вторгнуться в сферу интимной жизни Филиппа, так что же! Но, конечно, этот разговор ни он, ни Филипп не хотели бы вести при Катерине.
Свежую одежду, которую принес Луис, обыскали, потом передали Филиппу, который принял ее с кивком благодарности.
— Прошлой ночью я ходил к тебе на квартиру, чтобы забрать оттуда это.
— О!
— Там, в комнате, уже был кто-то.
Мышцы челюстей Филиппа напряглись так, словно он плотно стиснул зубы. Он избегал глядеть Луису в глаза.
— Большой человек, с бородой. Ты его знаешь? Или о нем?
— Нет.
— Филипп…
— Нет!
— Тот же самый человек напал на Катерину, — сказал Луис.
— Что? — Филипп начал дрожать.
— С бритвой.
— Напал на нее? — спросил Филипп. — Ты уверен?
— Или собирался.
— Нет! Он никогда бы не прикоснулся к ней. Никогда.
— Кто это, Филипп? Ты знаешь?
— Скажи ей, чтобы она туда больше не приходила, Луис! — его глаза наполнились слезами. — Пожалуйста, Бога ради, пускай она туда больше не заходит. Скажешь? И ты тоже. Ты тоже не заходи.
— Кто это?
— Скажи ей.
— Я скажу. Но ты должен мне сказать, кто этот человек, Филипп.
— Ты не поймешь, Луис. Я и не ожидаю, что ты поймешь.
— Скажи мне, я хочу помочь.
— Просто позволь мне умереть.
— Кто это?
— Просто позволь мне умереть… Я хочу забыть, почему ты заставляешь меня вспоминать? Я хочу…
Он вновь поднял взгляд, глаза у него были налиты кровью и веки воспалены от слез, пролитых ночами. Но теперь казалось, что слез у него больше не осталось, а там, где раньше был честный страх смерти, жажда любви и жизни, — просто пустое, засушливое место. Взгляд Луиса встречался со взглядом, полным вселенского безразличия к тому, что будет дальше, к собственной безопасности, к чувствам.
— Она была плохой! — неожиданно воскликнул он.
Руки его были сжаты в кулаки. Никогда в жизни Луис не видел, чтобы Филипп сжимал кулаки.
Теперь же его ногти так вонзились в мягкую плоть ладони, что из-под них потекла кровь.
— Шлюха! — вновь сказал он, и его голос прозвучал слишком громко в этой маленькой камере.
— Потише! — сказал охранник.
— Шлюха! — На этот раз Филипп прошипел свои проклятия сквозь зубы, ощеренные, как у разозленного павиана.
Луис никак не мог найти смысла в этом превращении.
— Ты начал все это… — сказал Филипп, глядя прямо на Луиса, впервые за все время открыто встречаясь с ним взглядом. Это было горькое обвинение, хоть Луис и не понял его значения.
— Я?
— Со своими рассказами. Со своим проклятым Дюпеном.
— Дюпеном?
— Все это ложь, дурацкая ложь: женщины, убийство…
— Ты что, имеешь в виду рассказ про улицу Морг?
— Ты же так гордился этим, верно? Так вот, все это была дурацкая ложь, ни слова правды.
— И все же это было правдой.
— Нет. И никогда не было, Луис, просто рассказ, вот и все. Дюпен, улица Морг, убийства…
Голос его прервался, словно два последних слова он никак не мог выговорить.
— …человекообразная обезьяна.
Вот они, эти слова. Он произносил их с таким трудом, точно каждый звук вырезали у него из горла.
— Так что же насчет обезьяны?
— Это просто звери, Луис. Некоторые из них внушают жалость: цирковые животные. У них нет разума, они рождены, чтобы быть жертвами. Но есть и другие.
— Какие другие?
— Натали была шлюхой! — прокричал он снова.
Глаза его стали большими, как блюдца. Он ухватил Луиса за лацканы и начал трясти его. Все остальные в маленькой комнатке повернулись, чтобы посмотреть на двух стариков, сцепившихся через стол. Заключенные и их подружки усмехались, когда Филиппа оттаскивали от его старого друга, а слова все еще вылетали из его рта, пока он извивался в руках охранников:
— Шлюха! Шлюха! Шлюха! — вот все, что он мог сказать, пока они волочили его обратно в камеру.
Катерина встретила Луиса у двери своей квартиры. Она тряслась и всхлипывала. Комната за ее спиной была разворочена.
Она вновь заплакала на его груди, пока он пробовал успокоить ее. Уже много лет прошло с тех пор, как он последний раз успокаивал женщину, и он забыл, как это делается. Вместо того, чтобы утешать ее, он раздражался сам, и она почувствовала это. Она освободилась из его объятий, словно так она чувствовала себя лучше.
— Он был здесь, — сказала она.
Ему не было нужды спрашивать кто. Незнакомец, слезливый незнакомец, таскающий за собой бритву.
— Что ему было нужно?
— Он все повторял мне «Филипп». Почти говорил, скорее даже мычал, и когда я не ответила, он просто разнес все — мебель, вазы. Он даже не искал ничего, просто хотел устроить разгром.
Именно это привело ее в ярость — бесполезность нападения.
Вся квартира была разгромлена. Луис бродил меж обломками фарфора и клочьями ткани, качая головой. В его мозгу была путаница плачущих лиц: Катерина, Филипп, незнакомец. Каждый в своем маленьком мирке, который, казалось, был разбит и покорежен. Каждый страдал, и все же источник этого страдания — сердце невозможно было обнаружить.
Только Филипп поднял обвиняющий палец на самого Луиса.
«Ты начал все это. — Разве это были не его слова? — Ты начал все это!»
Но как?
Луис стоял у окна. Три ячейки стекла были треснуты от ударов гардин, и ветер, залетевший в эти комнаты, заставлял стучать его зубы. Он поглядел через покрытые льдом воды Сены, и в этот момент его взгляд привлекло какое-то движение. Его желудок вывернуло наизнанку.
Незнакомец прижался лицом к стеклу, выражение его было диким. Одежды, в которые он всегда закутывался, сейчас были в беспорядке, и на лице его застыло выражение такого глубокого отчаяния, что оно казалось почти трагичным. Или скорее лицом актера, разыгрывающего сцену отчаяния из трагедии. Пока Луис смотрел на него, незнакомец прижал к окну руки в жесте, который, казалось, молил о прощении или понимании. Или о том и о другом.
Луис отпрянул. Это было уж слишком, чересчур. В следующий миг незнакомец уже брел через дворик прочь от комнат. Его семенящая походка сменилась длинными скачками. Луис издал долгий, долгий стон узнавания той плохо одетой туши, которая сейчас исчезла из виду.
— Луис?
Это была не человеческая походка, эти прыжки, эти гримасы. Это была походка прямоходящего зверя, которого научили ходить, и теперь, лишенный своего господина, он начинал забывать этот трюк.
Это была человекообразная обезьяна.
Боже, о боже, это была обезьяна!
— Мне нужно видеть Филиппа Лаборто.
— Прошу прощения, месье, но тюремные посетители…
— Это — дело жизни и смерти, офицер. — Луис отважился на ложь. — Его сестра умирает. Умоляю, хоть немного сочувствия.
— О… ну ладно.
В голосе по-прежнему слышалось сомнение, так что Луис решил еще чуть-чуть дожать.
— Только несколько минут, нужно кое-что уладить.
— А что, до завтра подождать нельзя?
— К завтрашнему утру она уже умрет.
Луису было неприятно так говорить о Катерине, даже в целях этого расследования, но это было необходимо, он должен был увидеть Филиппа. Если его теория была верна, рассказ может повториться прежде, чем завершится ночь.
Филиппа разбудили — он спал после того, как ему ввели успокоительное. Глаза его были очерчены темными кругами.
— Что ты хочешь?
Луис даже не пытался поддерживать свою ложь: Филипп был напичкан лекарствами, и, возможно, в голове у него все мешалось. Лучше ошарашить его правдой и поглядеть, что из этого получится.
— Ты держал обезьяну, верно?
Выражение ужаса появилось на лице Филиппа — медленно, из-за циркулирующего в крови снотворного, но все равно достаточно болезненное.
— Разве нет?
— Луис… — Филипп казался очень старым.
— Ответь мне, Филипп. Я умоляю: пока еще не слишком поздно. Ты держал обезьяну?
— Это был эксперимент, вот и все, — просто опыт.
— Почему?
— Из-за твоих рассказов. Из-за твоих проклятых рассказов. Я хотел посмотреть, правда ли то, что они дикие. Я хотел сделать из нее человека.
— Сделать человека…
— А эта шлюха…
— Натали.
— Она совратила его.
— Совратила?
— Шлюха, — сказал Филипп с усталым сожалением.
— Где эта твоя обезьяна?
— Ты убьешь ее.
— Она вломилась в квартиру, когда там была Катерина. Все вокруг разрушила, Филипп. Она опасна теперь, без хозяина. Ты не понимаешь?
— Катерина?
— Нет, с ней все в порядке.
— Она дрессирована, она не причинит ей зла. Она наблюдала за Катериной из укрытия. Приходила и уходила. Тихая, как мышь.
— А девушка?
— Обезьяна ревновала.
— Так что убила ее?
— Может быть. Я не знаю. Не хочу об этом думать.
— Почему ты не сказал им? Они бы ее уничтожили.
— Потому что не знаю, правда ли это. Может, все это выдумка, одна из твоих проклятых выдумок, просто еще одна история.
Слабая, виноватая улыбка прошла по его лицу.
— Ты должен понять, что я имею в виду, Луис. Это ведь может быть рассказ, верно ведь? Вроде твоих сказочек про Дюпена? Разве что я ненадолго сделал его правдой — об этом ты подумал? Может, я сделал его правдой.
Луис встал. Это был утомительный спор между реальностью и иллюзией. Была ли эта тварь на самом деле или нет. Жизнь или сон.
— Так где обезьяна? — требовательно спросил он.
Филипп показал себе на лоб.
— Здесь, и ты ее никогда не найдешь, — сказал он и плюнул в лицо Луису. Плевок задел губу, точно поцелуй.
— Ты не знаешь, что ты наделал. Ты никогда не узнаешь.
Луис вытер губу, а охранник вывел заключенного из комнаты, обратно в его счастливое наркотическое забытье. И все, о чем Луис теперь мог думать, сидя один в холодной комнате для свиданий, это то, что Филипп нашел себе утешение. Он нашел убежище в вымышленной вине и замкнул себя там, где никакая память, никакая месть, никакая чудовищная истина не доберутся до него. В этот миг он ненавидел Филиппа, ненавидел всем своим сердцем. Ненавидел его за то, что он всегда был дилетантом и трусом. Филипп не то чтобы создал вокруг себя более уютный мир — это тоже было просто убежище, такая же ложь, как и все лето 1937 года. Нельзя прожить жизнь, не вспомнив об этом раньше или позже, да так оно и было.
Этой ночью, в безопасности камеры, Филипп проснулся. В камере было тепло, но он замерз. В полной темноте он рвал зубами свои запястья, пока струя крови не полилась ему в рот. Он лег на постель и спокойно отплыл к смерти — прочь из жизни и из воспоминаний.
О его самоубийстве была маленькая заметка на второй странице «Ле Монд». Однако самой большой новостью наступившего дня было сенсационное убийство рыжеволосой проститутки в маленьком домике на улице Рочечко. Монику Живаго нашли в ее комнатушке в три часа утра, ее тело было в таком ужасном состоянии, что оно «не поддавалось описанию».
Невзирая на вышеупомянутую неописуемость, средства массовой информации с мрачной решимостью попытались это сделать: каждую рваную, колотую и резаную рану на нагом теле Моники (татуированном, как отметила «Ле Монд», картой Франции) расписали в подробностях. Так же в подробностях было описано появление ее хорошо одетого и надушенного убийцы, который очевидно наблюдал за ее туалетом через маленькое заднее окно, потом вломился в квартиру и напал на мадемуазель Живаго в ванной. Потом убийца сразу же слетел вниз по лестнице, буквально врезавшись в клиента, который несколько минут спустя обнаружил изуродованный труп мадемуазель Живаго. Только один комментатор связал это убийство с убийством на улице Мортир и, не удержавшись, указал на любопытное совпадение — в ту же самую ночь осужденный Филипп Лаборто покончил счеты с жизнью.
Похороны проходили в бурю, кортеж самым жалким образом прокладывал себе путь по пустым улицам к бульвару Монпарнас. Снег все валил и валил и практически перекрыл дорогу. Луис с Катериной и Жаком Солелем провожали Филиппа к месту вечного покоя. Все остальные его знакомые предали его, отказавшись участвовать в похоронах самоубийцы и подозреваемого в убийстве. Его остроумие, его приятная внешность и способность быть неотразимым ничего не значили при таком конце.
Однако, как оказалось, они были не одни. Когда они стояли у могилы, а холод резал их на части, Солель подошел к Луису и тронул его за плечо.
— Что?
— Вон там. Под деревом. — Солель кивнул в сторону молящегося священника.
Незнакомец стоял в отдалении, почти скрытый мраморными надгробьями. Вокруг его лица был обвязан огромный черный шарф, а шляпа с широкими полями надвинута на лоб, но весь его облик можно было безошибочно узнать. Катерина тоже его увидела. Она затряслась, стоя в объятиях Луиса, но не от холода, а от страха. Казалось, что это создание — какой-то уродливый ангел, слетевший с небес, чтобы насладиться их скорбью. Он был гротескным, невероятным, этот субъект, пришедший поглядеть, как Филиппа зарывают в мерзлую землю. Что он чувствовал при этом? Злобу? Торжество? Вину?
И правда, чувствовал ли он вину?
Он понял, что его увидели, повернулся спиной и побрел прочь. Ни слова не сказав Луису, Жак Солель поспешил прочь от могилы, преследуя существо. В один миг незнакомец и его преследователь растворились в снежной пелене.
Вернувшись в отель Бурбонов, ни Катерина, ни Луис ничего не сказали по поводу этого инцидента. Между ними появился какой-то барьер, запрещающий любые контакты, кроме самых обыденных. Не было никакого смысла ни в сожалениях, ни в рассуждениях. Прошлое, их общее прошлое, было мертво, финальная глава их совместной жизни перечеркнула практически все, что ей предшествовало, так что им не осталось никаких воспоминаний, которыми они могли бы спокойно наслаждаться. Филипп умер ужасно, разрушив собственную плоть, пожрав собственную кровь, возможно, доведенный до безумия сознанием собственной вины. Никакая невинность, никакая история радости не могла уцелеть перед этим фактом. Молчаливо они оплакивали свою утрату, не только Филиппа, но также и собственного прошлого. Теперь Луис понимал нежелание жить, когда в этом мире уже все было утрачено.
Позвонил Солель. Задыхаясь после своей охоты, но возбужденный, он зашептал Филиппу, явно получая наслаждение от острых ощущений.
— Я на северном вокзале, и я выяснил, где живет наш приятель. Я нашел его, Луис.
— Отлично. Я немедленно выезжаю. Я встречусь с тобой у входа на вокзал. Я возьму машину — это займет минут десять.
— Он в подвале номер шестнадцать, улица Флер. Я встречу тебя там.
— Не делай этого, Жак. Подожди меня. Не…
Телефон звякнул, и Солель исчез. Луис потянулся за своим пальто.
— Кто это был?
Она спросила, но знать она не хотела. Луис пожал плечами, натягивая пальто и сказал:
— Да никто. Не волнуйся, я скоро буду.
— Одень шарф, — сказала она не оборачиваясь.
— Да. Спасибо.
— Ты простудишься.
Он оставил ее смотреть на одетую во тьму Сену, на льдины, пляшущие в черной воде.
Когда он прибыл к дому на улице Флер, Солеля нигде не было видно, но свежие отпечатки следов в только что выпавшем снегу вели к передней двери и, возвратившись, обходили вокруг дома. Луис пошел по его следам. Как только он ступил во двор за домом, через заржавевшую калитку, которая была чуть не взломана Солелем, он понял, что пришел безоружным. Может, лучше вернуться, найти кочергу, нож, хоть что-то? Пока он так препирался сам с собой, задняя дверь отворилась и появился незнакомец, одетый все в то же пальто. Луис прижался к стене дома там, где тень была гуще, уверенный, что его заметили. Но у зверя были свои дела. Он стоял в дверном проеме, его лицо было полностью открыто, и в первый раз, в свете отраженного в снегу лунного сияния, Луис мог ясно разглядеть его физиономию. Лицо его было свежевыбрито, а запах одеколона казался сильным даже на открытом воздухе. Кожа его была розовой, как абрикос, хоть в двух-трех местах и поцарапана при небрежном бритье. Луис подумал об опасной бритве, которой тот угрожал Катерине. Может, он приходил в комнату Филиппа, чтобы отыскать себе хорошую бритву? Он натягивал кожаные перчатки на свои широкие, выбритые руки, издавая легкое покашливание, которое звучало почти как звуки удовольствия. У Луиса было впечатление, что тот готовится выйти во внешний мир, и это зрелище было настолько же трогательным, насколько и пугающим. Все это нужно было этой твари, чтобы чувствовать себя человеком. По-своему, он вызывал жалость, пытаясь соответствовать тому образу, который придумал для него Филипп. Теперь, лишенный своего наставника, растерянный и несчастный, он пытался смотреть в лицо этому миру так, как его учили. Но пути назад не было. Дни невинности прошли, он никогда больше не будет безгрешным зверем. Пойманный в ловушку своей новой личины, у него больше не было выбора, как продолжать жизнь, к которой приохотил его хозяин. Не глядя в сторону Луиса, он мягко закрыл за собой дверь и пересек двор, его походка при этом изменилась от звериных прыжков до семенящих шажков, что, видимо, заставляло его больше походить на человека.
Потом он исчез.
Луис ждал какой-то миг, укрывшись в тени, и глубоко дышал. Каждая косточка в его теле ныла от холода, а ноги занемели. Зверь явно не собирался возвращаться, так что он вышел из своего укрытия и толкнул дверь. Она была незаперта. Когда он ступил внутрь, в ноздри ему ударила вонь: густой запах подгнивших фруктов мешался с запахом одеколона — зоопарк и будуар одновременно.
Он спустился вниз по скользким каменным ступеням и по короткому коридору подошел к двери. Она тоже была незаперта, и голая лампочка освещала в комнате чудовищную сцену.
На полу лежал большой, местами лысый персидский ковер; стояла скудная мебель: кровать, небрежно застеленная одеялами и крашеной дерюгой, шкаф, раздутый от набитой туда одежды; гора гниющих фруктов, часть из них размазана по полу, ведро, застеленное соломой и воняющее испражнениями. На стене висело большое распятие. На камине фотография Катерины, Филиппа и Луиса, улыбающихся там, в солнечном прошлом. В тазу бритвенные принадлежности зверя: мыло, щетки, бритвы. Свежая мыльная пена. На гардеробе кучка денег, небрежно брошенная, рядом шприц и несколько пузырьков. В конуре было тепло: должно быть комната примыкала к расположенной в погребе котельной. Солеля нигде не было видно. Внезапно раздался шум.
Луис повернулся к двери, ожидая, что дверной проем заслонит фигура обезьяны с оскаленными зубами и демоническим взглядом. На он потерял ориентацию: шум раздавался не от двери, а из шкафа. За грудой одежды кто-то шевелился.
— Солель?
Жак Солель выпал из шкафа и распластался по персидскому ковру. Лицо его было одной сплошной раной, так что ни одной черты, по которой можно было бы его опознать, не осталось.
Создание, видимо, ухватило его за губу и содрало все мышцы с кости, точно счищало шкурку с банана. Его обнажившиеся зубы стучали в предсмертном ознобе, руки и ноги дергались. Но самого Жака уже не было. За всеми этим судорогами не было признаков ни мысли, ни личности — просто развалина и все. Луис склонился над Солелем: у него были крепкие нервы. Будучи военным наблюдателем, он во время войны служил при армейском госпитале, и вряд ли были такие превращения человеческого тела, которые он не видел в тех или иных сочетаниях. Он осторожно дотронулся до тела, не обращая внимания на кровь. Он не любил этого человека и едва ли обращал на него внимание, но сейчас все, чего он хотел, — это забрать его отсюда, из этой обезьяньей клетки и найти ему достойную человеческую могилу. Он хотел взять и фотографию. Оставить зверю эту фотографию, на которой они были изображены втроем, — это было уже чересчур. Из-за этого он ненавидел сейчас Филиппа больше, чем когда-либо.
Он стащил тело с ковра. Это потребовало титанического усилия, и в удушливой жаре комнаты после холода окружающего мира, он почувствовал себя дурно. Он ощущал, как его руки начали нервно дрожать. Тело готово было предать его — он это чувствовал, оно было близко к обмороку, к потере сознания.
Не здесь. Не здесь, во имя Господа!
Может, ему нужно сейчас выйти, найти телефон? Это было бы разумно. Позвонить в полицию… да… и Катерине… и найти кого-нибудь в доме, пускай ему помогут. Но это означало, что он оставит Жака лежать тут, на полу, вновь во власти этого зверя и неожиданно почувствовал странную потребность охранять этот труп. Он не хотел оставлять его одного. Это была полная растерянность — он не мог оставить Жака, но не мог и перенести его далеко, так что он стоял в центре комнаты, вообще ничего не предпринимая. Да, наверное, это лучше всего. Вообще ничего не делать. Он слишком устал, слишком ослаб. Да, лучше вообще ничего не делать.
При этом он так и не сделал ни единого движения — старик, раздавленный своими чувствами, неспособный заглянуть в будущее или оглянуться на похороненное прошлое. Он не мог вспомнить. Не мог забыть.
Так он и ждал в полусонном ступоре конца мира.
Зверь вернулся домой шумно, точно пьяный, и звук открываемой двери вызвал в Луисе замедленную реакцию. С некоторым трудом он вновь затолкал Жака в шкаф и спрятался туда сам; безликая голова Жака уткнулась ему в плечо.
В комнате раздавался голос, женский голос. Может, все же это не зверь? Но нет, через щелку в шкафу Луис увидел зверя, а с ним — рыжеволосую женщину. Она неуверенно говорила — обычные банальности мелкого разума.
— Так у тебя есть еще, ах ты, прелесть, дорогой мой, это же чудесно. Погляди на все это…
В руке у нее была горсть таблеток, и она глотала их, точно конфеты, радуясь, словно девочка под рождественской елкой.
— Где же ты раздобыл все это? Ладно, ладно, не хочешь говорить, не надо.
Занимался ли этим Филипп или же обезьяна украла все эти препараты для своих собственных целей? Он что, часто накачивал наркотиками рыжеволосых проституток?
Болтовня девушки затихла по мере того, как таблетки, оказывая свое действие, успокаивали ее, перенося в какой-то личный мир. Луис, не шевелясь, смотрел, как она начала раздеваться.
— Здесь… так… жарко.
Обезьяна наблюдала за ней, спиной к Луису. Какое выражение было на этом выбритом лице? Вожделение? Сомнение?
У девушки была прелестная грудь, хоть тело ее было слишком худым. Юная кожа была белой, соски — ярко-розовыми. Она закинула руки за голову и две совершенные полусферы при этом слегка напряглись и расплющились. Зверь протянул к ее телу огромную ладонь и нежно потрогал сосок, сжимая его в пальцах цвета сырого мяса. Девушка вздохнула.
— Мне… все снимать?
Обезьяна заворчала.
— Ты неразговорчив, верно?
Она стащила свою красную юбку. Теперь на ней ничего не было, кроме безделушек. Она, вытянувшись, легла на кровать, тело ее мерцало, она наслаждалась теплом комнаты, даже не потрудившись взглянуть на своего обожателя.
Под весом навалившегося на него тела Солеля, Луису вновь стало плохо. Его ноги онемели, а правая рука, прижатая к стенке шкафа, практически ничего не чувствовала, но он не осмеливался пошевелиться. Этот зверь был способен на все, он понимал это. Если он обнаружит его, что он тогда с ними сделает — с Луисом, с девушкой?
Теперь каждая часть его тела либо потеряла чувствительность, либо гудела от боли. Соскальзывающее тело Солеля, повисшее у него на плече, с каждым мигом казалось все тяжелее. Позвоночник его буквально вопил, шея и затылок болели так, словно их протыкали раскаленными иголками. Эта агония становилась невыносимой, он боялся, что умрет в этом странном укрытии, пока зверь будет заниматься любовью.
Девушка вздохнула, и Луис вновь посмотрел на кровать. Зверь просунул руку ей между ног, и девушка вздрогнула от этого проникновения.
— Да, о да, — повторяла она, пока ее любовник овладевал ею.
Это было уже слишком. В голове у Луиса все плыло. Это и есть смерть? Огни в голове, шум в ушах?
Он закрыл глаза, теряя любовников из виду, но шум все продолжался. Казалось, он будет длиться вечно, проникая ему в голову. Вздохи, смешки, повизгивания.
И наконец, полная тьма.
Луис очнулся на своей тайной дыбе, казалось, его тело перекорежено из-за ограниченного пространства шкафа. Он открыл глаза. Дверь его укрытия была распахнута, и обезьяна таращилась на него, ее рот кривился в попытке ухмылки. Она была обнажена, и ее тело было почти полностью выбрито. Между ключицами на его огромной грудной клетке сверкало маленькое золотое распятие. Луис сразу узнал эту драгоценность. Он купил ее для Филиппа на Елисейских Полях как раз перед войной. А теперь распятие угнездилось в пучке красно-оранжевых волос. Зверь протянул Луису руку, и тот автоматически ухватился за нее. Жесткая ладонь вытащила его из-под тела Солеля. Он не мог стоять прямо. Ноги у него подгибались, руки тряслись. Зверь поддерживал его. Испытывая головокружение, Луис поглядел вниз, в шкаф, где лежал Солель, скорчившись, точно ребенок в утробе, лицом к стене.
Зверь закрыл дверь шкафа, где лежал труп, и помог Луису сесть.
— Филипп? — Луис с трудом понял, что женщина была еще здесь, в постели, только что проснувшаяся после ночи любви.
— Филипп? Кто это? — Она шарила в поисках таблеток на столике рядом с кроватью. Зверь одним прыжком пересек комнату и выхватил их у нее из руки.
— О… Филипп… пожалуйста. Ты что, хочешь, чтобы я пошла и с этим? Я пойду, если хочешь. Только верни мне таблетки. — Она указала на Луиса. — Обычно-то я не хожу со стариками.
Обезьяна заворчала на нее. Выражение на лице девушки изменилось, словно она первый раз за все время начала догадываться, кто это был на саном деле. Но мысль была слишком сложной для ее одурманенного разума, и она оставила ее.
— Пожалуйста, Филипп, — прошептала она.
Луис глядел на обезьяну. Она взяла фотографию с каминной полки.
Ее темный ноготь показывал на изображение Луиса. Животное улыбнулось. Оно узнало Луиса даже при том, что сорок с лишним лет прошло, вытянув столько жизненных сил.
— Луис, — повторило животное, выговорив это слово довольно легко.
Старику было нечем блевать — у него был пустой желудок, а тело его слишком занемело, чтобы испытывать хоть какие-то чувства. Это был конец века, он должен быть готовым ко всему. Даже к тому, что его, как друг его друга, приветствует выбритый зверь, вроде того, что сейчас скалится перед ним. Зверь не сделает ему ничего плохого, он знал это. Возможно, Филипп рассказал животному об их совместной жизни, приучил тварь любить Катерину и самого Луиса точно так же, как животное обожало и Филиппа.
— Луис, — вновь сказал зверь и показал на женщину (которая теперь сидела с раздвинутыми ногами), предлагая ее для развлечения.
Луис покачал головой.
Туда-сюда, туда-сюда, частью — выдумка, частью — правда.
Вот уже до чего дошло: голая обезьяна предлагает ему человеческую женщину.
Это была последняя, помоги ему Боже, последняя глава той выдумки, которую начал дедушкин брат. От любви к убийству, обратно к любви. Любовь обезьяны к человеку. Он выдумал ее, увлекшись своими вымышленными героями, рациональными и рассудочными. Он заставил Филиппа превратить эту выдумку их утерянной молодости в правду. Именно его и нужно обвинять. Уж, конечно, не этого несчастного зверя, затерявшегося между джунглями и модными магазинами, не Филиппа, жаждущего вечной молодости, ни холодную Катерину, которая с сегодняшней ночи останется абсолютно одна. Это только он. Его преступление, его вина, его наказание.
Ноги его вновь обрели чувствительность, и он заковылял к двери.
— Так ты не остаешься? — спросила рыжеволосая женщина.
— Эта тварь… — он не мог заставить себя назвать животное.
— Ты имеешь в виду Филиппа?
— Его не зовут Филипп, — сказал Луис. — Он даже не человек.
— Думай как хочешь! — сказала она и пожала плечами.
За его спиной заговорила обезьяна, произнося его имя. Но на этот раз это были не ворчащие звуки, нет, животное с удивительной точностью воспроизводило все интонации Филиппа, лучше, чем любой попугай. Это был голос Филиппа — без изъянов.
— Луис, — сказало животное.
Оно не просило, оно требовало. Оно просто называло по имени, получая при этом удовольствие, как равный равного.
Прохожие, которые видели старика, влезшего на парапет моста Карусели, глазели на него, но никто не сделал попытки помешать его прыжку.
Он застыл там на миг, выпрямился и, перевалившись через перила, рухнул в ледяную воду.
Один или два человека перебежали на другую сторону моста, чтобы поглядеть, куда несет его течение. Он выплыл на поверхность, лицо его было бело-голубым и пустым, как у младенца. Потом что-то под водой зацепило его ноги и потащило на глубину. Густая вода сомкнулась над его головой и затихла.
— Кто это был? — спросил кто-то.
— Кто знает?
Был ясный день, последний зимний снег уже выпал, и к полудню должна была начаться оттепель. Птицы, возбужденные внезапным солнцем, кружились над Санкр-Кер. Париж начал разоблачаться, готовясь к весне, его девственно-белый наряд был слишком заношен, чтобы держаться долго.
Поздним утром молодая рыжеволосая женщина под руку с крупным неуклюжим мужчиной медленно поднялась по ступенькам Сакр-Кер. Солнце благословляло их. Колокола звонили.
Наступил новый день.
Барберио чувствовал себя не так уж плохо, хотя рана на бедре имела неприглядный вид, а в груди что-то хрипело и щелкало при каждом глубоком вдохе. Барберио улыбался: он на воле, это главное, и никто — слышите — никто больше не посмеет его посадить. Воздух свободы кружил ему голову, на все остальное было наплевать. Живым, в случае чего, он им не дастся. Если не повезет и его накроют копы, придется вставить дуло в рот и нажать на курок. Но обратно в клетку? Ни за что!
Когда вы взаперти, жизнь кажется слишком долгой. Невыносимо долгой. Этот урок заключенный Барберио усвоил уже через два месяца пребывания в тюрьме. Вереница однообразных до тошноты дней сводит с ума, и скоро вам начинает казаться, что лучше сдохнуть, чем продолжать существование в вонючей дыре, в которую вас забросила злая судьба и доблестное правосудие. Лучше тихо повеситься в камере ночью, чем встретить завтрашний день, такой же поганый, как сегодняшний. Новые сутки, новые 86400 секунд постылой жизни за решеткой…
Всем этим безрадостным перспективам Барберио предпочел побег.
Сперва на тюремном черном рынке он купил пистолет. Это стоило дорого, практически все, что у него было. Дальше все просто и тривиально. Самый тупой, но иногда самый надежный способ бежать: перелезть через стену. Не обошлось без Божьей помощи, это уж точно. Судьба была благосклонна в тот день к Барберио, и он удрал без проблем, если не считать ретивого пса, единственного преследователя.
А что же копы? Они проявили чудеса сообразительности, выискивая Барберио в тех местах, куда он никогда бы не сунулся, обвиняя его брата и сестренку в укрывательстве беглеца, хотя они даже не знали, что Барберио на свободе, а также вывесив бюллетени с его приметами: описание внешности до заключения, с весом на 20 фунтов больше нынешнего.
Все эти подробности Барберио узнал от Геральдины, дамы, за которой он ухаживал в старые добрые времена. Она же перевязала ему ногу и дала бутылочку крепкого успокоительного согревающего напитка. Барберио получил свою долю симпатии и сочувствия и продолжал путь, уповая на идиотизм полисменов и всемогущество того Бога, который помогал ему до сих пор.
Он называл этого Бога Синг-Синг, представляя его в виде толстого малого с улыбкой от уха до уха, с куском салями высшего качества в одной руке и чашкой крепкого кофе в другой. Он был похож на полное брюхо и пах, как пахло у мамочки в те далекие годы, когда мамочка еще была в своем уме и Барберио был ее гордостью и любимчиком.
К сожалению, Синг-Синг однажды отвернулся, оставив своего подопечного на произвол судьбы. Один не в меру сообразительный коп, увидев Барберио на скамейке в тенистой аллее, признал в нем разыскиваемого преступника из бюллетеня. Этот щенок (копу было не больше двадцати пяти) явно метил в герои. Он был слишком туп, чтобы поступить так, как следует поступать в подобных случаях: спокойно пойти своим путем и дать Барберио пойти своим. Но коп с довольной физиономией направился к своей потенциальной жертве.
У Барберио не было выхода. Он выстрелил.
Полисмен успел сделать ответный выстрел. К счастью, Синг-Синг вновь обрел прежнюю бдительность, и пуля, предназначавшаяся для сердца Барберио, ранила в ногу. Коп, очевидно, не имевший столь высокого покровителя в небесах, получил пулю в лоб. Несостоявшийся герой упал на землю в лужу собственной крови, а Барберио пошел прочь, чертыхаясь и искренне сожалея о содеянном. Ему никогда раньше не приходилось стрелять в человека. Коп — скверное начало.
К счастью, Синг-Синг по-прежнему хранил его. Пуля в ноге причиняла боль, но кровь была остановлена, а ликер творил просто чудеса, обезболивая. И вот полдня спустя он здесь — усталый, но живой. Он прошел невредимый через город, нашпигованный полисменами так густо, что казалось просто невероятным остаться незамеченным. Теперь все, чего можно было просить у своего покровителя, — тихое местечко, где можно было бы спокойно отдохнуть. Недолго, просто перевести дыхание и обдумать дальнейшие действия. Час-другой сна, впрочем, тоже не помешает.
Что скверно, ужасно болел живот. Мучительная тянущая боль, которая все возрастала, становилась все невыносимее на протяжении этих дней. Стоит немного отдохнуть, затем позвонить Геральдине, и пусть она уговорит врача осмотреть Барберио. Он планировал смотаться из города до полуночи, но теперь начал сомневаться в принятом решении. Лучше будет пересидеть где-нибудь в эту ночь и большую часть следующего дня. А затем, когда пулю извлекут из ноги, и запас силы восстановится, он покинет город, только его и видели.
Черт, но живот болел все сильнее. Барберио предполагал, что это язва — следствие кошмарного питания в тюрьме. От этих убогих помоев, которые там принято было называть пищей, многие ребята страдали желудком и кишечником. Нескольких дней на диете из пиццы и пива, подумал Барберио, и все будет о'кей.
Слова «рак» не было в его лексиконе. И уж тем более не думал Барберио об этой болезни применительно к нему самому. Это естественно для человека с пистолетом в кармане и пулей в ноге, скрывающегося от преследования. Как естественно для быка, идущего на бойню, не задумываться о какой-нибудь трещинке на копыте. И тем не менее боль, которая мучила Барберио, была вызвана раковой опухолью.
Участок земли за Домом Кино был некогда рестораном. Но три года назад здесь был пожар, все сгорело, и с тех пор земля не расчищалась. Никто не проявлял особого интереса к этой территории, ни у кого не возникало желания что-нибудь здесь отстроить. Когда-то местечко было шумным и многолюдным, но было это давно, в шестидесятые годы. На протяжении полутора десятилетий кинотеатры, бары и рестораны переживали буйный расцвет. Затем наступил неминуемый спад, владельцы стали понемногу прикрывать свои заведения. Все меньше посетителей заходило вечером в кинотеатр, но он не закрылся, оставшись как бы напоминанием о тех далеких временах, когда развлечения были куда более невинными, чем теперь, а обстановка в городе более мирной и спокойной.
Джунгли из ржавых проводов и полусгнивших лесов на задворках Дома Кино устраивали Барберио как нельзя лучше.
Нога его ужасно болела, усталость просто валила с ног, да и желудок не оставлял в покое. Надо бы прикончить бутылку, завалиться часов на несколько поспать и подумать насчет Геральдины.
Повсюду шныряло множество кошек. Они кишели тут и там в густых зарослях травы и разбежались при появлении Барберио, который расчистил место для отдыха, отбросив прочь несколько гнилых досок. Все вокруг было завалено дерьмом, кошачьим и человечьим, остатками старых костров, консервными банками. Но Барберио устраивало даже такое убежище.
Барберио прислонился к стене и излил на землю остатки завтрака вперемешку с ликером. Через некоторое время рвотные судороги прекратились, и он устало вытер рукой лоб. В нескольких шагах стояла хибарка, сооруженная из балок, полуобгоревших досок и ржавых железных листов, наверное, когда-то служившая для детских игр. Великолепно, подумал Барберио, убежище в убежище, что может быть лучше.
Синг-Синг улыбался ему во все тридцать два зуба.
Слегка постанывая (живот действительно чертовски болел), Барберио прошел несколько шагов, нащупал вход в хижину и протиснулся внутрь.
Он явно не был первым, кто использовал это место для ночлега. Под левой рукой, которой он оперся на землю, что-то подозрительно чавкнуло. Очевидно, дерьмо. Звякнули осколки стекла. Вонь стояла такая, будто рядом проходили канализационные трубы. Паршивенькое, конечно, пристанище, но ничего не поделаешь. Безопаснее, чем на улице. Барберио сел поудобнее, привалился спиной к стене и глубоко вздохнул.
Казалось, все тревоги и страхи дня отступили, но не прошло и минуты, как тишину разорвал вой полицейской сирены. Звук приближался. От ощущения покоя и безопасности не осталось и следа. Они убьют его, Барберио это знал, чувствовал каждой клеточкой своего измученного тела. Полисмены просто играли с ним, позволяя чувствовать себя на свободе, а на самом деле неотрывно следили за каждым его движением, кружа рядом с ним как акулы. И никакой надежды нет. Он убил полисмена, Боже, что с ним теперь сделают. Копы не слишком церемонятся с тем, кто поднял руку на их товарища.
Синг-Синг, что будем делать? Не надо смотреть так удивленно. Ситуация непредвиденная, да, но можно попробовать из нее выбраться.
Несколько долгих секунд Барберио решительно ничего не приходило в голову. Затем перед его взором физиономия Бога растянулась в многообещающей ухмылке, и Барберио ощутил, как что-то давит его в спину. Дверные петли! Он опирался о дверь и сам этого не замечал.
Преодолевая боль, он поднялся и стал негнущимися пальцами ощупывать ржавое железо. Небольшое вентиляционное отверстие позволяло ощупать внутреннюю поверхность двери. Что бы это могло быть? Чья-то кухня, или потайной ход — какая к черту разница. Внутри всегда безопаснее, чем снаружи.
Это первый урок, который усваивает каждый ребенок, покидающий утробу матери. Барберио слышал все приближающийся вой сирены. Этот проклятый звук заставлял его сердце учащенно биться, а кожу покрываться гусиными мурашками.
Его пальцы шарили в поисках замка, и через секунду Барберио ругнулся. Замок, конечно, был. Огромный, старый, покрытый ржавчиной и пылью.
Ну же, Синг-Синг, придумай что-нибудь, заклинал Барберио. Сделай так, чтобы я вошел, дай мне еще одну передышку, и ты обретешь вечного поклонника.
Барберио толкнул замок, но безрезультатно. То ли замок был слишком крепким, то ли руки так ослабли. А скорее всего, то и другое одновременно.
Полисмены были уже совсем рядом. Проклятый звук врывался в уши Барберио. Сердце его, казалось, готово выпрыгнуть из груди.
Он выхватил из кармана пистолет и попытался использовать его в качестве лома. Рукоятка была слишком короткой и не обеспечивала нужной силы удара, и Барберио уже было отчаялся, когда проклятая штуковина крякнула и поддалась. Замок упал, осыпав все вокруг толстым слоем ржавой пыли. Барберио вытер лицо, едва сдерживая победный вопль.
Теперь забраться внутрь, сбежать из этого кошмарного мира. Барберио вцепился пальцами в отверстие и потянул на себя. Дикая боль пронзила его желудок и кишечник, отдаваясь даже в ноге. Открывайся, черт тебя возьми, думал Барберио, скорее, иначе будет поздно!
Дверь со скрипом отворилась.
Барберио, от неожиданности пошатнувшись, повалился на спину, опять угодив рукой в дерьмо, но тут же вскочил. Он пристально вглядывался в темноту по другую сторону двери, стараясь хоть что-нибудь различить.
Пусть теперь эти ублюдки меня поищут, торжествующе подумал он, я нашел себе теплую норку, где можно от них укрыться. Внутри, и правда, было тепло, даже жарко, судя по горячему воздуху, который исходил от приоткрытой двери. Похоже, помещением давно не пользовались: воздух был довольно затхлый.
Затекшая нога тупо ныла, когда Барберио протискивался через дверь в зияющую черноту неизвестности. Как только Барберио оказался внутри, звук сирены замер невдалеке. Они остановились где-то за углом. Скоро, очень скоро послышатся тяжелые шаги служителей закона.
Онемевшая нога едва чувствовалась, болталась, как кусок мяса, ступня казалась разбухшей, размером с дыню. Барберио захлопнул за собой дверь. Он ощущал какую-то детскую радость: как если бы, убегая в игре от погони, он смог перепрыгнуть через канаву и убрать мостик. Ему как-то не приходило в голову, что копы могут открыть дверь и спокойно последовать за ним. Метод страуса: если я не вижу преследователей, то и они не видят меня.
Но даже если копы и заглянули на задворки Дома Кино, Барберио их не услышал. А может быть, машина подъехала просто для того, чтобы подобрать с тротуара какого-нибудь несчастного панка. Вот и замечательно, здесь в любом случае можно неплохо отдохнуть.
Однако, что было самое интересное, воздух здесь был не так уж и плох. Он вовсе не напоминал удушливую застойную атмосферу чердака или подвальной каморки, напротив, он был живым. Не свежим, конечно, этого сказать нельзя: пахло старостью и пылью, и не было ни малейшего дуновения, никакого сквозняка. Но казалось, что все вокруг пронизано некими вибрациями. У Барберио шумело в ушах, по коже пробежали мурашки. Нечто, содержащееся в воздухе, проникало в Барберио, щекотало ему ноздри, словно окатывало холодным душем, и в голове вдруг стали неизвестно откуда появляться странные картины. Барберио больше не чувствовал боли в желудке и затекшей ноге. Или же он просто не обращал внимание ни на что, кроме своих видений. Он был переполнен картинками: танцующие девчонки и целующиеся парочки, прощание на вокзалах, темные старинные особняки, комедианты, ковбои и рыцари, морские приключения — события и лица, с которыми он никогда не имел дела в реальной жизни. Да и миллиона жизней на все это не хватило бы. И все же Барберио ощущал волнующую реальность образов. Ему хотелось плакать над сценами прощаний, в то же время смеяться над комедиями, переживать за смелых ковбоев и наслаждаться улыбками прекрасных женщин.
Где он находился? Барберио, с трудом отгоняя от себя видения, попытался различить что-нибудь в полумраке. Он стоял в закутке шириной чуть более четырех футов, но довольно длинном. За его спиной была металлическая пыльная дверь, впереди — стена, через трещины в которой пробивался мерцающий свет. Барберио слышал голоса, раздающиеся из-за стены. Очевидно, с другой ее стороны был экран, на котором шел сейчас последний вечерний фильм. Это был «Сатирикон» Феллини, впрочем, Барберио едва ли узнал бы эту картину. Он не только никогда не смотрел фильм, но даже и не слышал о Феллини. Барберио предпочитал морские приключения, боевики, а главное — фильмы с танцующими девочками. Что угодно с танцующими девочками.
Хотя он находился в помещении абсолютно один, он вдруг ощутил странную вещь: казалось, тысячи глаз смотрят сейчас на Барберио. Это было необыкновенное, никогда прежде не испытываемое им чувство. Оно было достаточно приятно. Множество глаз внимательно следили за ним, иногда смеясь, иногда плача, а чаще просто неотрывно следуя за каждым его шагом.
Барберио ничего не мог понять в происходящем. Он утратил ощущение реальности, перестал понимать где он и что с ним. Он не чувствовал своего тела, больная нога больше не беспокоила, словно ее и вовсе не было. Барберио, к сожалению (или, возможно, к счастью), не знал, что рана его открылась, кровотечение не прекращается и такая потеря крови грозит ему смертью.
Около получаса спустя, когда на экране шли заключительные кадры «Сатирикона», Барберио скончался в темном узком закутке между обратной стороной экрана и стеной кинотеатра.
В помещении Дома Кино раньше была церковь Евангелистов. Если бы Барберио, умирая, поднял взгляд, то смог бы увидеть совершенно неуместную в кинотеатре фреску, являющую явление Святого Духа, и отошел бы в мир иной очищенным и просветленным. Но Барберио умирал, созерцая танцующих девочек. Возможно, так было лучше для него.
Стена, через которую пробивался тусклый свет, падающий на бездыханное уже тело, на самом деле была просто перегородкой и предназначалась для того, чтобы закрыть фреску от любопытных глаз. Довольно мудрое решение; по крайней мере, лучше, чем заштукатуривать фреску или выставлять ее на всеобщее обозрение. Возможно, человек, который занимался оборудованием помещения, втайне подозревал, что жанр кино вскоре отомрет, лопнет как мыльный пузырь. Тогда можно будет сломать новую перегородку, и вновь в этом доме воцарится культ Господа, а не Софи Лорен.
Но этого не произошло. Мыльный пузырь не лопнул, некоторые сеансы приносили недурные кассовые сборы, и о помещении, в котором умер Барберио, было позабыто. Никто просто не знал о его существовании. И если бы бедняга Барберио обыскал все строения города с чердака до подвала, нигде не нашел бы он места более укромного и безопасного.
Однако на протяжении уже пятидесяти лет воздух в этом помещении жил своей жизнью. Он впитывал в себя вибрации, исходящие от экрана, и тысячи, десятки тысяч глаз посылали свою энергию этому резервуару. Полвека продолжались сеансы в кинотеатре, бушевали страсти, и воздух впитывал в себя человеческие симпатии и антипатии. Он проникался этой энергией, переполнялся ею, был заряжен уже до предела. Очевидной была необходимость какого либо взрыва. Не хватало только катализатора…
Им стали раковые клетки Барберио.
После двадцатиминутного ожидания в душном фойе девчонка в желтом платье выглядела весьма взволнованной. Было почти три часа утра, уже закончились ночные сеансы.
Восемь месяцев прошло с тех пор, как Барберио умер в душном закутке за экраном, восемь долгих месяцев жизнь шла своим чередом. Кинотеатр хотя и не процветал, но ночные сеансы по пятницам и субботам всегда давали хороший кассовый сбор. Сегодня демонстрировались два вестерна. Девочка в желтом платье не была похожа на поклонницу Иствуда. Как считала Берди, вестерн — не женский жанр. Возможно, девушка пришла сюда за неимением лучшего. Бог ее знает.
— Чем могу помочь? — участливо спросила Берди.
Девчонка вздрогнула и взглянула на нее хмуро и недоверчиво.
— Я жду своего приятеля, — произнесла она.
— Вы его потеряли?
— Он пошел в уборную и до сих пор не вернулся.
— А не был ли он… гм… не было ли ему плохо?
— Нет-нет, — быстро произнесла девчонка, отметая все сомнения в трезвости своего друга.
— Я пошлю кого-нибудь поискать его, — сообщила Берди.
Было уже поздно, она жутко устала за сегодняшний день и была сейчас как выжатый лимон. Идея провести здесь еще полчаса была не слишком привлекательной. Берди хотела домой. В теплый душ и спать, просто спать. В тридцать четыре пора перестать думать о каком-либо сексе. Кровать только для мирного сна, особенно для таких толстушек.
Берди толкнула дверь в зал и почувствовала тошнотворный запах пота, воздушной кукурузы и сигарет. Здесь было на несколько градусов жарче, чем в фойе.
— Рики!
Рики закрывал выход из кинотеатра.
— Проклятая вонь почти исчезла, — сообщил он.
— Хорошо.
Несколько месяцев тому назад в кинотеатре, в районе экрана, почему-то чувствовалась странная вонь.
— Уже все нормально, — повторил Рики.
— Не мог бы ты мне помочь?
— А что нужно?
Он медленно побрел навстречу по проходу между кресел, позвякивая ключами. Сегодня он был в футболке с надписью «Умереть молодым».
— Что случилось?
— Девочка потеряла своего друга. Говорит, что тот пошел в сортир и не вернулся.
— В сортир?
— Да. Посмотри, пожалуйста. Тебя это не слишком затруднит?
Рики изобразил на лице некое подобие вежливой улыбки. Они находились сейчас в натянутых отношениях. Слишком много времени, проведенного вместе, — не лучшее средство для симпатии. Поднадоели друг другу уже изрядно. К тому же Верди сделала несколько весьма язвительных замечаний относительно знакомств Рики. Кое-где она попала в больную точку, и он не мог не ответить рядом скверных высказываний со своей стороны. Более трех недель они дулись друг на друга и вовсе не разговаривали, а теперь наступило перемирие. Сейчас было принято здороваться и обмениваться парой деловых фраз, не более.
Рики нехотя побрел обратно по пыльной ковровой дорожке к выходу, рядом с которым находилась дверь в туалет, по дороге поднимая сиденья кресел. Когда-то зал был недурно оборудован, и кресла эти знали лучшие времена. Теперь же их стоило, и уже давно, сменить. Или хотя бы сделать новую обивку. Четыре соседних кресла в шестом ряду уже не могла спасти никакая починка, их можно было только выкинуть. Рики заметил новую поломку в третьем ряду. Какой-то ублюдочный подросток, которому наскучило кино и его девчонка, не нашел ничего лучшего, как разворотить сиденье. Впрочем, лет несколько назад Рики сам проделывал такого рода штучки, считая их акцией протеста против бесчеловечного буржуазного общества вообще и капиталистов, содержащих кинотеатр, в частности. Да, в те времена он натворил немало глупостей…
Берди наблюдала, как он приоткрывает дверь мужского туалета, просовывает голову внутрь, затем входит. Рики ухитрится и здесь разыграть комедию, улыбаясь, подумала она. Если честно, когда-то у нее была симпатия к этому человеку. Около полугода назад худощавые юноши с тонкими носами и энциклопедической образованностью были в ее вкусе. Теперь она смотрела на давешний объект своих желаний другими глазами. В общем-то, ничего из себя не представляющий человек без цели, без пути, без какого-либо смысла существования. Теоретик бисексуальности, практик марихуаны и «колес», пацифист. Ничего нового, ничего интересного.
Берди подождала несколько секунд, наблюдая за дверью туалета. Затем решила вернуться в фойе, чтобы взглянуть, как там девчонка. Все было о'кей. Прислонясь к перилам, девочка неумело затягивалась сигаретой, как плохая актриса, изображающая нервозное ожидание. Она почесывала ногу, задирая при этом и без того короткое платье.
— И что? — спросила она.
— Менеджер пошел искать твоего парня… как его зовут, кстати?
— Дин.
— Все будет нормально.
— Спасибо.
На стройных ножках девочки кое-где виднелись красные прыщи, которые она чесала. Этим портился весь эффект от ее внешности.
— Аллергия, — пояснила она. — Когда я нервничаю, все время что-нибудь выскакивает.
— Да, неприятно.
— Дин сбежал, это точно, сбежал, как только я отвернулась. Он всегда так поступает. Ему плевать на всех окружающих.
Берди видела, что ее собеседница едва сдерживает слезы. Только не это. Берди не знала, как справляться с плачущими девчонками, никогда не умела улаживать такого рода эксцессы. Пусть лучше скандалы, крики, шум. Но только не слезы.
— Все будет хорошо, — только и смогла произнести она, чтобы предотвратить рыдания.
— Не будет, никогда не будет, — покачала головой девочка. — Вы просто не знаете его. Он ублюдок, грязный, мерзкий ублюдок. Никогда не задумывается о том, что он делает.
Она бросила на пол недокуренную сигарету и стала втаптывать ее в пол носком туфли, ожесточенно давя пепел.
— Все мужики такие, да?
И девочка посмотрела на Берди с детским простодушием и наивностью. Ей было не больше семнадцати, пожалуй, даже меньше. Макияж был нанесен мастерски, но тушь слегка размазалась, и тени под глазами свидетельствовали об усталости.
— Да, к сожалению, одинаковые.
Берди говорила с позиций своего многолетнего горького опыта. Она вдруг подумала, что никогда не была столь привлекательной, как эта усталая нимфетка. Слишком маленькие глаза, невыносимо толстые руки… Надо быть честной с собой, не только руки, вся невыносимо толстая. Но руки — самая портящая деталь, как считала Берди. Есть мужчины, и очень многие, которые любят женщин с огромным бюстом; некоторым нравятся необъятные задницы; но едва ли найдется хоть один чудак, который прельстится на большие женские руки. Всем хочется обхватывать двумя пальцами запястье своей подруги. Запястье же Берди обхватить было более чем сложно… Точнее сказать, не без злорадства констатировала она, наблюдается полное их отсутствие. Громадные ладони переходят в жирные предплечья и чудовищные плечи. Это не может не отпугнуть любого психически нормального человека. Конечно, это была лишь одна из причин. Берди всегда была оригинальна и самостоятельна, а это не самые удобные качества для женщины. Но сама она привыкла считать, что неудачи на личном фронте вызваны толстыми руками: так удобнее.
А девочка, стоявшая перед ней, была стройной и свежей, и запястья ее были тоненькими и хрупкими, будто стеклянными.
— Как тебя зовут? — спросила Берди.
— Линди Ли.
— Не волнуйся, Линди, сейчас все уладится.
Рики подумал, что он не в своем уме. Место, куда он попал, мужским туалетом никак не являлось. Закралась мысль: а не схожу ли я с ума?
Он стоял на главной улице небольшого городка, который видел перед этим в двух сотнях вестернов. Начинался ураган, полевая буря принудила его сощурить глаза. Все вокруг было в песке и пыли. Сквозь воронки и пылевые завесы в охристо-сером воздухе можно было разглядеть Склад, Контору Шерифа и Салун. Они стояли там, где по логике вещей обязаны были располагаться туалетные кабинки. Сухая трава, вырванная с корнем порывами ветра, носилась в горячем воздухе. Земля под его ногами была явно песчаной почвой прерий; по крайней мере, менее всего было похоже, что он стоит на кафеле. Ни следа чего-либо, хоть отдаленно напоминающего сортир кинотеатра.
Рики взглянул направо, туда, где дальние дома улицы были едва различимы в желтой дымке. Конечно, все это было ложью: перспектива, старые домишки, песок под ногами и в воздухе. Все это было бредом. Возможно, если Рики начнет концентрироваться и как следует сосредоточится на том, чтобы вернуться в реальность, мираж исчезнет. Или же будет возможно разобраться в его природе: какие-то сложные световые эффекты, или черт знает что еще. Но хотя он концентрировался как никогда раньше, успеха достичь не удалось. Иллюзия не хотела раскрывать свою истинную сущность и обладала всеми свойствами реальности.
Ветер усилился. Где-то хлопнула дверь склада, со скрипом отворилась и захлопнулась вновь. Донесся еле уловимый запах навоза. Эффект был великолепен; проклятое наваждение затрагивало все органы чувств. Рики испытал восхищение, он мог бы искренно поздравить создателя этой игрушки, кто бы он ни был. Однако настала пора возвращаться в реальный мир.
Он повернулся к выходу и обомлел: дверь из туалета исчезла за песчаной завесой, исчезла абсолютно, будто и вовсе не существовала! Внезапно Рики почувствовал себя очень неуютно.
Дверь склада продолжала хлопать под порывами ветра. Голоса, едва слышные сквозь завывания усиливающейся бури, перекликались вдалеке. Где сейчас Салун, где Контора Шерифа? Все исчезло во мгле. Рики ощутил давно забытое, но знакомое по воспоминаниям раннего детства чувство:
панический страх оттого, что потерял руку взрослого. Только на этот раз в роли взрослого выступал его здравый смысл.
Где-то слева прозвучал выстрел, слегка приглушенный звуками бури, и Рики явственно услышал, как что-то просвистело рядом с его ухом, а затем почувствовал резкую боль. Он поднес руку, чтобы потрогать мочку уха: рука коснулась чего-то влажного и теплого. Рики обалдело смотрел на пальцы и не верил, что это кровь, настоящая кровь. Кусок уха был оторван, мочка сильно кровоточила. Либо кто-то всерьез хотел размозжить ему череп и промахнулся, либо это все — идиотская шутка, заходящая слишком далеко.
— Эй, люди! — крикнул Рики в никуда, во вздымающийся песок, в надежде локализовать агрессора. Ответа не последовало. Вокруг была лишь буря, порывы горячего ветра, высушенный под палящим солнцем сорняк… стрелявший мог находиться в двух шагах и, притаившись, ждать неосторожного шага жертвы, чтобы выстрелить вновь.
— Мне это все не нравится, — неуверенно, хотя и громко произнес Рики, смутно надеясь, что реальный мир сможет услышать его и придет на помощь. Никакой реакции. Он порылся в карманах, рассчитывая отыскать завалявшиеся «колеса», что могло бы несколько исправить его критическое положение. По крайней мере, хоть настроение поднять. Но не нашлось даже паршивого циклодола, ничего вообще, что случалось нечасто. Рики почувствовал себя голым и беззащитным.
Прогремел второй выстрел. На этот раз Рики не слышал свиста, и он подумал, что убит наповал. Но отсутствие боли и крови опровергло эти опасения.
Затем хлопнула дверь Салуна, и совсем рядом послышался человеческий стон. В кружащемся мареве на секунду образовался просвет. Рики показалось (но ручаться он не мог), что из дверей, спотыкаясь, вывалился юноша, оставляя позади себя комнату с крепкими деревянными столами, за которыми потягивают виски ковбои… Прежде чем удалось разглядеть подробности, просвет исчез, и все вновь покрылось песчаным вихрем, и вдруг… Юноша оказался совсем рядом, уже мертвый, с посиневшими губами, он медленно падал прямо Рики на руки. Одет он был не как персонаж этого фильма: под жакетом в стиле пятидесятых была футболка с улыбающейся мордашкой Микки-Мауса.
Из левого глаза Микки текла кровь. Пуля безошибочно нашла сердце жертвы.
Мальчишка приоткрыл глаза и спросил слабеющим голосом:
— Что, черт возьми, происходит? — и испустил дыхание.
Рики тупо уставился в лицо юноши. Тот уже отошел в лучший мир, и вес его тела становился слишком велик: особенность покойников, которую Рики никогда не мог понять. Не оставалось ничего, кроме как опустить труп на землю. На мгновение, когда тело мальчика коснулось пыли, показалось, что под ним смутно виднеются кафельные плитки. Однако через секунду все исчезло в поднявшейся с земли пыли, и Рики вновь стоял на главной улице ублюдского города с трупом у ног.
Его охватило вдруг лихорадочное возбуждение, руки и ноги тряслись, зубы стучали. Он ощутил сильнейшее желание помочиться, и внезапно теплая струйка потекла по ноге. Стоп, этого еще не хватало. Где-то здесь, если убрать все эти чертовы галлюцинации, должна быть кабинка, думал Рики, пытаясь как-то успокоиться. В ней стены с облезлой штукатуркой, испещренные неприличными рисунками, номерами телефонов сексуально озабоченных юнцов и обычными в таких местах скабрезностями. А также смывной бачок и коробка для туалетной бумаги, где бумаги вовсе нет, и старое сломанное сиденье. А также запах мочи и хлорки. Найди все это, заклинал себя Рики, найди хоть что-нибудь реальное среди всего этого бреда, иначе твой разум окончательно замутнит материализованный бред.
Если исходить из того, что Салун и Склад могут находиться на месте туалетных кабинок, то другие кабинки расположены сзади него. Итак, заключил Рики, сделай шаг назад. В любом случае, хуже не будет. Да и что может быть хуже, чем стоять посреди иллюзорного мира и ждать, пока кто-то придет на помощь? Или пока тебя подстрелят, как куропатку…
Два шага, два осторожных шага. Только воздух, пыль в лицо и песок под ногами. Однако третий шаг — Боже, неужели — принес желаемый результат: Рики уперся рукой в холодную кафельную стену. Он невольно издал радостный вопль. Это, вне всякого сомнения, был писсуар, и найти его в этом безумном мире было не менее приятно, чем жемчужное зерно в куче навоза. Запах хлорки и испражнений казался божественным ароматом.
Рики провел еще раз рукой по облупленной стене, чтобы удостовериться, что он не обманулся, затем расстегнул штаны и стал освобождать мочевой пузырь от остатков содержимого. Черт, неужели он победил, неужели кошмар рассеялся? Если теперь он повернется, то не увидит ни трупа, ни пыльной бури, ни складов и конюшен… Несомненно, все это было вызвано какой-то долбаной химией. Он на днях, возможно, передозировал рододорма или еще чего-нибудь, и вещество бродит по его телу, творя вот такие мерзкие штучки. Когда Рики закончил размышлять на эту тему и собрался застегнуть штаны, сзади послышался голос героя вестерна:
— Ты решил поссать на моей улице, парень?
Это был Джон Уэйн — его характерный голос с ленцой и проглатыванием конечных согласных. Рики был не в силах повернуть голову. Сейчас он будет прострелен насквозь. Это чувствовалось в самой манере говорить, присущей Джону: эта легкая растяжка слов, скрытая агрессия, угрожающие интонации невинного, казалось бы, вопроса. Ковбой был вооружен, а все, что было в руках у Рики — его член; против пистолета защита, прямо скажем, слабая. Рики застегнул штаны, затем медленно поднял руки. Впереди медленно таяла в воздухе, заволакиваясь пеленой, туалетная стена. Слышались завывания бури. Кровь из раненого уха капала на землю.
— Послушай, парень, сейчас ты снимешь свой ремень с кобурой и положишь на землю. Все ясно?
— Да.
— Делай это медленно, тихо и аккуратно, а потом опять поднимешь руки.
Медленно, как было приказано, Рики отстегнул ремень, вынул его из джинсов и бросил на пол. Ключи должны были зазвенеть, упав на кафель. Рики надеялся из последних сил, что это произойдет и реальность вновь обретет свою власть. Ничего подобного. Звук был приглушенным, будто ключи действительно упали на песок.
— Замечательно, — сказал Уэйн. — Ты начинаешь кое-что понимать. Что ты теперь мне скажешь?
— Я извиняюсь, — неуверенно произнес Рики.
— Извиняешься?
— Ну да…
— Не думаю, что ты так просто отделаешься.
— Но это какая-то ошибка…
— Ничего не знаю, от вас, приезжих, вечно одни неприятности. Чего стоит этот мальчишка, который, спустив штаны по самые щиколотки, гадил в Салуне! Где вас, сукиных сынов, учили такому поведению? Чему вас учили в ваших долбаных школах?
— Я, право же, не знаю, как объясниться…
— Не стоит труда. Ты вместе с мальчишкой?
— Если можно так сказать.
— Не говори загадками!
Рики почувствовал, как холодный ствол пистолета уперся ему между лопаток, и Джон продолжал:
— С ребенком или без него?
— Да, это значит…
— Твои слова ничего не значат здесь, на моей территории. Как и твоя жизнь, запомни.
Он отстранился:
— А теперь, парень, ты повернешься, и мы посмотрим, что у тебя внутри.
Рики видел раньше эту сцену. Человек поворачивается, и Уэйн стреляет. Никаких дебатов, ни минуты на обсуждение этичности происходящего; пуля, как всегда, более права, чем словесные аргументы.
— Поворачивайся, я сказал.
Медленно, очень медленно Рики обернулся к герою вестерна. Перед ним стоял вполне реальный человек — или столь же великолепно, как все остальное здесь, — исполненная иллюзия. Уэйн среднего периода, еще тех времен, когда он не приобрел брюшко и нездоровый цвет лица. Старый добрый Уэйн, весь в пыли после долгих путешествий, глаза сощурены от пристального вглядывания в горизонт. Рики никогда не любил вестерны. Он ненавидел стреляющие орудия, возвеличивание грязи и дешевый героизм. Его поколение засовывало цветы в жерла танков и призывало заниматься любовью вместо войны; Рики и до сих пор не изменил убеждений.
Лицо человека, стоявшего перед ним, бескомпромиссное, псевдомужественное, не слишком обезображенное интеллектом, как бы вбирало в себя всю официальную ложь о доблести американских военных, о справедливости силы, о гуманизме суровых людей. Рики ненавидел это лицо; руки его непроизвольно сжимались для удара.
Черт возьми, если этот актер, кто бы он ни был, намерен пристрелить Рики, что мешает последнему хотя бы вмазать напоследок ублюдку по физиономии? Импульсивно, не успев ничего толком сообразить, Рики сжал кулак и резко выбросил его вперед. Костяшки пальцев встретили на своем пути подбородок Уэйна. Актер оказался более медлительным, чем персонаж на экране. Он пропустил удар, и Рики получил возможность выбить пистолет из рук противника. Он закрепил свою победу серией ударов по корпусу, какие видел в кино. Вид со стороны, наверное, был захватывающий.
Ковбой, хотя и более крупный и крепко сбитый, чем Рики, не устоял перед натиском. Он покачнулся и отступил, запутавшись шпорами в волосах мертвого юноши, споткнулся о тело и упал.
Рики, видя перед собой поверженного мерзавца, ощутил незнакомое прежде почти физическое ликование. Боже, ведь он только что одолел самого крутого в мире ковбоя. Победа пьянила, и Рики едва сдерживал радостный вопль.
Буря усиливалась. Уэйн все еще валялся на земле, утирая кровь с разбитого носа и губы.
— Вставай, — приказал Рики решительным голосом, стараясь не упустить с таким трудом добытое преимущество.
Уэйн усмехнулся.
— Неплохо, сынок, — заметил он, потирая подбородок, — из тебя получится настоящий мужчина.
Буря шумела вокруг, песок летел в глаза и уши Рики, кружил в воздухе, скрывал сплошной пеленой от глаз тело Уэйна. Внезапно Рики перестал видеть перед собой ковбоя. Перед ним было нечто, что одновременно являлось и не являлось Уэйном. Странная форма, в которой угадывалось нечто совершенно нечеловеческое…
Пыль залепила глаза Рики. Он отступил на несколько шагов, совершенно потрясенный. Ветер хлестал в лицо, гнал, шумел в ушах, внезапно Рики увидел дверь, и руки его уперлись в стену. Это был выход, о Боже, это было спасение!
Оказавшись в тишине и безопасности кинотеатра, Рики всхлипнул и устало опустился на пол, все еще не веря в то, что выбрался живым.
В фойе Линди Ли рассказывала Берди, почему она не любит фильмы.
— Дин любит кино про ковбоев. Мне все это не нравится. Не знаю, вежливо ли говорить это вам…
— Конечно.
— Но я действительно не в восторге от всех этих фильмов. У вас, наверное, все иначе. Вы ведь здесь работаете.
— Мне тоже нравится далеко не все.
— Да, правда?
Девочка выглядела изумленной. Многое в этом мире, похоже, изумляло ее.
— А я вот, знаете, люблю кино про животных.
— Про животных?
— Ну да, их жизнь и всякое такое прочее.
Берди с самого начала поняла, что оратор из девчонки никудышный, но, несмотря на некоторую косноязычность, Линди Ли была очень и очень мила.
— Интересно, что их там задержало? — нахмурилась Линди.
Рики отсутствовал несколько минут, если судить по реальному времени, но в кино время имеет обыкновение течь по своим законам.
— Пойду взгляну, — сказала Берди.
— Он ушел без меня, точно, это точно, — в который раз повторила девочка.
— Не расстраивайся, сейчас все выясним.
— Спасибо.
— Все будет хорошо.
Берди слегка притронулась к тонкому запястью девушки и двинулась прочь. Оставшись одна, Линди вздохнула. Дин был не первым мальчиком, который ее бросал. Ей не всегда везло с приятелями. Но сейчас, если честно, она была не слишком расстроена. Линди имела свои представления о том, с кем и как серьезно ей надлежит общаться. Дин не был человеком, с которым стоило поддерживать длительные отношения. От его волос и рук несло дизельным топливом, он был небогат и имел скверные манеры. Ну и черт с ним; как говорит в таких случаях маменька, не последняя рыбка в море.
Линди изучала расписание фильмов на следующую неделю, когда какой-то стук сзади заставил ее обернуться. Посреди фойе сидел толстенький серый кролик. Шерсть кое-где вылезла, и была видна нежная розовая кожица. Зверушка смотрела на Линди.
— Привет, — улыбнулась девочка.
Кролик начал вылизывать шкурку, потешно переставляя лапки и быстро шевеля ноздрями.
Линди любила животных. Единственное кино, которое могло заинтересовать ее, — съемки зверей в их естественной среде обитания. Она, затаив дыхание, наблюдала за таинственными танцами скорпионов, потешными ужимками обезьян, быстрыми антилопами… Но больше всего девочка любила кроликов.
Кролик подпрыгнул, затем остановился в нерешительности и, секунду подумав, сделал еще пару прыжков к девочке. Она наклонилась, чтобы погладить животное. Кролик был мягким и теплым, он тыкался ей в ладонь влажным носиком. Глазки у него были как бусинки. Кролик, помедлив с минуту около Линди, поскакал мимо нее вверх по ступенькам.
— Ой, не думаю, что нам с тобой следует туда подниматься, — сказала Линди.
Наверху, куда поскакал кролик, было темно. Светящееся табло на стене гласило: «Только для обслуживающего персонала». Но кролик, остановившись на предпоследней ступеньке, повернулся к девочке, словно призывая следовать за собой, и Линди взбежала по ступенькам.
— Эй, где ты? — крикнула она в темноту, но кролик исчез.
Вместо него что-то странное, неведомое смотрело из темноты светящимися глазами.
С Линди Ли отпадала необходимость построения сложных иллюзий, какие требовались, например, для Рики. Девчонка и так была вся погружена в мечты. Легкая добыча.
— Привет, — сказала Линди Ли, слегка напуганная присутствием непонятного существа в темноте. Но ответа не последовало. Она старалась разглядеть какие-нибудь очертания, но тщетно: ничего, напоминающего лицо, это странное создание, похоже, не имело. Не слышалось даже дыхания.
Линди отступила на шаг, собираясь сбежать вниз по ступеням, но не тут-то было. Существо настигло ее в одно мгновение, бедняга, не успев издать ни звука, была схвачена и утянута наверх, в темноту проема. Все случилось в считанные секунды. И фойе погрузилось в ночную тишину и покой, словно ничего и не произошло.
— Рики! О Боже, Рики!
Берди склонилась над бездыханным телом своего приятеля и потрясла его. Затем прислушалась: нет, дыхание было, хоть и слабое. Сперва ей показалось, что парень истекает кровью, но при детальном рассмотрении выяснилось, что всего лишь слегка оцарапано ухо.
Она встряхнула его вновь, уже более грубо, но с тем же результатом. После нескольких попыток все-таки удалось прощупать его пульс. Очевидно, на Рики напали. Возможно, это сделал отсутствующий приятель Линди. В таком случае, где он сейчас? Наверное, все еще скрывается в туалете. Маньяк какой-нибудь… Возможно, даже вооруженный. Верди не будет такой идиоткой, чтобы проверять самолично, так ли это. Подобные ситуации она уже видела в тысяче фильмов. Женщина в опасности, весьма трогательно и захватывает дух. В темной комнате притаился вооруженный бандит или хищная тварь, а героиня, дрожа от страха, вступает в помещение. Нет, Берди не будет следовать этому клише и поступит самым благоразумным образом: преодолев естественное любопытство, пойдет и немедленно вызовет полицию.
Оставив Рики валяться на том же месте, она вышла в фойе.
Там никого не было. Возможно, Линди Ли не стала дожидаться своего дружка, а нашла на улице кого-то другого, кто проводит ее до дому. В любом случае, входная дверь в кинотеатр была захлопнута, и Линди исчезла, оставив после себя только запах дешевой пудры. Прекрасно, одной проблемой меньше, решила Верди и направилась в кассу, где стоял телефон. Ей было в какой-то мере приятно думать, что у девчонки хватило здравого смысла не дожидаться своего ублюдочного приятеля.
Она сняла трубку и немедленно услышала голос, вкрадчиво проговоривший:
— Не правда ли, уже слишком позднее время для телефонных звонков?
Это был не оператор, Верди была уверена, ведь она не успела даже набрать номер. В любом случае, голос был чертовски похож на Питера Лорри.
— Кто говорит?
— А вы меня не узнаете?
— Я хочу позвонить в полицию.
— С удовольствием буду для вас полезен: чем могу помочь?
— Немедленно убирайтесь с линии! Это возмутительно! Мне нужно дозвониться в участок.
— Весьма сожалею.
— Кто вы?
— Вот, вы уже и включились в игру.
— У меня неприятности… Не могли бы вы…
— Бедный Рик!
Странно, откуда этот неизвестный мерзавец знает Рики. Бедный Рик, сказал он. Дико.
Берди почувствовала, что лоб ее покрывается испариной. Вся ситуация не нравилась ей все больше и больше.
— Бедный, бедный Рик, — опять промурлыкал голос в трубку, — и все же я уверен, у нас будет счастливый конец, не так ли?
— Это вопрос жизни и смерти. Уберитесь с линии, — настаивала Берди, сама удивляясь своей выдержке.
— Я знаю, — ответил Питер, или кто он там был. — Не правда ли, это возбуждает?
— К черту! Освободите линию! Или помогите мне…
— Помочь? К чему? Что такая толстая глупая девчонка, как ты, может сделать в такой ситуации, как эта?
— Заткнись, ублюдок.
— С превеликим удовольствием.
— Я знаю тебя?
— И да и нет, — голос в трубке странно менялся.
— Один из друзей Рики, да?
Идиотские игры. Эти ребятки иногда позволяют себе совершенно дурацкие шутки.
— Ладно, пошутили — и будет, — спокойно сказала Берди. — Теперь мне нужно все же дозвониться в участок, пока не случилось ничего серьезного.
— Конечно-конечно, я понимаю, — голос становился все более мягким, — как не понять…
Происходило нечто невообразимое… Голос повышался почти на октаву, менялся акцент…
— Ты пытаешься помочь мужчине, которого любишь, это так трогательно.
Теперь голос напоминал… да нет, это точно была Грета Гарбо, не узнать ее было невозможно.
— Бедный Ричард, — вздохнула она, — он так старался, несчастный.
Берди обомлела. Преображение было просто невероятным, но еще больше ее шокировало сходство с голосом звезды.
— Хорошо, вам удалось произвести на меня впечатление. Нельзя ли теперь позволить мне наконец связаться с копами?
— Сегодня чудная ночь, Берди. Замечательная ночь для прогулок при луне. Как хорошо было бы нам, двум милым девушкам, пройтись подышать воздухом.
— Вы знаете мое имя.
— Да, конечно. Я ведь здесь, совсем близко.
— Что вы подразумеваете под словом «близко»?
Ответом был смех. Низкий грудной смех Греты Гарбо. Берди больше не могла этого выносить. Трюк был исполнен мастерски, она начала даже слегка уступать, будто действительно разговаривала со звездой.
— Нет, вы не убедили меня, слышите, — еще спокойно произнесла Берди, а затем ее терпение лопнуло, и она заорала в трубку: — Подонки! — так громко, что услышала, как задрожала мембрана, а затем швырнула трубку на рычаг.
Берди вышла из кассы, закрыла ее за собой и направилась к входной двери. Ее ждал неприятный сюрприз: дверь была не просто захлопнута, а заперта снаружи на ключ. Берди тихо ругнулась.
Неожиданно фойе стало теснее, чем всегда было, словно вдруг уменьшившись. И запас терпения тоже оказался меньше ожидаемого. Берди ощутила себя на грани истерики, но усилием воли сдержалась. Надо было обдумать все спокойно, решила она. Итак, первое: дверь закрыта. Линди Ли не делала этого, не мог совершить такого поступка и Рики, а уж за себя Берди ручалась. Следовательно…
Второе: здесь находится некто посторонний. Возможно, преступник или маньяк. Это он (она, оно) был только что на проводе. Следовательно…
Третье: он, она или оно должен иметь доступ к другому аппарату в этом же здании. Единственный телефон, кроме находящегося в кассе, располагался в складском помещении. Но Берди не собиралась, проявляя чудеса героизма, подниматься вверх по темным ступенькам. Следовательно…
Четвертое: она должна отпереть, дверь ключом, находящимся у Рики.
Это и есть конкретный выход. Взять у Рики ключи. Итак, вперед.
Она пошла через фойе в зал. Лампы вокруг то угасали, то вспыхивали вновь, словно подмигивая. Или ей мерещится это с перепугу? Нет, точно. Кажется, она улавливает какой-то ритм в этом мерцании, словно чье-то неведомое биение сердца.
Некогда над этим раздумывать. Вперед.
Она ускорила шаг. Впереди послышались тихие стоны:
Рики приходил в себя. Берди наклонилась к нему, но не обнаружила ни связки ключей, ни ремня, на котором она висела.
— Рики… — позвала Берди.
Стоны усилились.
— Рики, ты меня слышишь? Это я, Берди.
— Берди?
— Да, я. У нас неприятности. Мы заперты. Где твои ключи?
— Ключи?
— У тебя была связка ключей, Рики, — она говорила медленно и внятно, словно беседуя с дебилом, — куда она делась? Подумай.
У Рики, очевидно, что-то прояснилось в мозгу, и он сел, обхватив руками голову.
— Мальчик.
— Какой мальчик?
— В туалете. Он мертв.
— Мертв? О, Боже! Ты уверен?
Казалось, Рики находится в трансе. Он глядел не на Берди, а куда-то в пустоту перед собой, словно разглядывая что-то невидимое для других.
— Где ключи? — настойчиво повторила Берди. — Рики! Это важно. Сосредоточься.
— Ключи?
Ей захотелось надавать ему пощечин, но ударить этого залитого кровью полупомешанного беднягу было бы бесчеловечно.
— На полу, — произнес он через некоторое время.
— В туалете? На полу в туалете?
Рики кивнул. Затем он замотал головой, словно отгоняя от себя какие-то ужасные мысли. Казалось, он едва сдерживает слезы.
— Все уладится, — произнесла Берди.
Рики закрыл руками лицо, словно желая удостовериться, что это действительно он.
— Я… здесь? — тихо произнес Рики. Но Берди уже не слышала его, она решительным шагом двинулась к двери в туалет. Она войдет туда и возьмет ключи. Есть там труп, нет там трупа, ее не касается. Она сделает это немедленно. Зайдет, возьмет ключи и спокойно выйдет.
Берди открыла дверь. Первый раз ей приходилось заходить в мужской туалет, и она надеялась, что и последний.
Внутри было темно. Слабо мерцала лампочка. Это мигание напоминало пульсирующие вспышки света в фойе, только было значительно слабее. Берди постояла в дверях, ожидая, пока ее глаза привыкнут к полутьме, затем шагнула внутрь. Туалет был пуст. Никакого мальчика, ни живого, ни мертвого.
Зато обнаружились ключи. Ремень был погружен в отверстие унитаза, и Берди, чертыхаясь, вылавливала его из мутной жижи. Отвратительная вонь раздражала ее обоняние, и она, отделив кольцо с ключами, поспешила выйти в относительную чистоту и свежесть кинотеатра. Все очень просто, никаких проблем.
Рики тем временем дополз до кресла, погрузился в него и сидел, ожидая Берди, с несчастным выражением лица. Он выглядел очень скверно и явно жалел себя. Он был еще в плену своей болезни.
— Я нашла ключи, — сообщила Берди, — они действительно были там.
Рики, подняв на нее глаза, промычал нечто нечленораздельное. Да, он действительно был не в себе. Остатки симпатии к этому человеку покинули Берди. Сейчас он явно галлюцинировал. Наелся своих идиотских наркотиков и создает проблемы окружающим. Не самое уместное занятие.
— Никакого мальчика там нет, Рики.
— Что?
— Я говорю, в туалете нет никого. Ни мертвого мальчика, ни живого. Признайся честно, на чем ты теперь сидишь? Снова какая-нибудь дрянь типа транквилизаторов?
Рики взглянул на свои трясущиеся руки.
— Я ничего не принимал уже долго. Честное слово.
— Очень глупо с твоей стороны. Этот розыгрыш крайне неостроумен.
Однако Берди говорила без особой уверенности. Она знала, что такие шутки вовсе не в стиле Рики. Он в каком-то смысле был пуританином, что, конечно, увеличивало его обаяние в ее глазах и относилось к неоспоримым достоинствам. И тем не менее сейчас он бредил. Возможно, это действительно очень серьезно.
— Рики, а не позвать ли нам врача?
Он медленно покачал головой.
— Ты уверен?
— Не нужно врача.
Ладно, пусть будет как ты хочешь.
Берди двинулась к выходу из зала, потом остановилась у выхода в фойе.
— Послушай, здесь творится что-то странное. Не мог бы ты последить за дверью, пока я вызову копов? Кажется, в кинотеатре находится посторонний.
— Да, конечно.
Рики сидел в кресле, наблюдая за мигающими огоньками ламп и всерьез обдумывая проблему своей психической нормальности. Если Берди сказала, что никакого мальчика там нет, стоит предположить, что она права. Лучший способ во всем убедиться — еще раз сходить туда самому. Если действительно никого и ничего нет, все тихо и благопристойно, то у него полчаса назад случилась галлюцинация. До жути реальный бред, вызванный каким-нибудь не в меру сильным препаратом, принятым еще недельку назад. В этом случае стоит пойти домой, выспаться как следует и утром проснуться со свежей головой. Все так, но меньше всего на свете ему сейчас хотелось засунуть нос в этот мерзкий вонючий сортир… А вдруг Берди не права, вдруг это у нее с головой не в порядке? Интересно, а существует такая вещь, как бред нормальности?
Кое-как Рики заставил себя подняться и побрел к двери в туалет. Переборов минутное замешательство, он все же вошел. Внутри был полумрак, но вполне возможно было разглядеть, что никаких песчаных бурь, мертвых мальчиков, вооруженных ковбоев здесь нет и быть не может. Все-таки чертовски занятная штука мое воображение, думал Рики. Так легко создать другую реальность. Это же так великолепно. Жаль, что не получится направить эту психическую энергию в более конструктивное русло. Какие-то химеры, которые сам себе создаешь и сам же боишься. Бред. Но ничего не поделаешь; что-то теряешь, что-то находишь.
А затем он увидел кровь. На кафельном полу. Совершенно реально. И это не была кровь из его расцарапанного уха. Нет, ее было слишком много на полу, уже засохшей, побуревшей. Все случившееся вовсе не было иллюзией. И он был прав. Но еще неизвестно, что хуже: слегка съехать и галлюцинировать, что вполне поправимо, или же действительно оказаться игрушкой в руках неведомой силы.
Рики проследовал за кровавой линией на полу. Пятно вело к одной из кабинок, теперь закрытой, но она была открыта, это Рики помнил точно. Убийца, кто бы он ни был, спрятал мальчишку там, Рики понял сразу, не было необходимости даже заглядывать внутрь. Все и так было ясно. Тем не менее он резко потянул за ручку, и дверца кабинки открылась. Он увидел тело мальчика, лежащее в неудобной позе на полу возле унитаза, с расставленными руками и ногами. Глаз у мальчика не было. По щекам висели нервные окончания, и чувствовалось, что глаза были удалены не тонкой рукой хирурга, а вырваны грубо и небрежно. С трудом сдерживая рвотные позывы, Рики повернулся и пошел к выходу. Желудок его конвульсивно сжимался, явно намереваясь выплеснуть наружу свое содержимое, но усилием воли Рики сдержался. Прикрыв рукой рот, он подошел к двери. Все это время ему казалось, что труп сейчас поднимется на ноги и пойдет за ним, требуя вернуть деньги за билет в это ужасное заведение. Черт бы взял эту Берди. Толстая сука была не права. Это у нее, а не у Рики были галлюцинации. Смерть была здесь. И даже хуже…
Рики выскочил в кинотеатр, плотно прикрыв за собой дверь. Настенные огни мерцали, отбрасывая причудливые тени; казалось, они сейчас погаснут, как догоревшие свечи. Но темнота — это слишком, этого он не перенесет. Что-то напоминало ему это мерцание, что-то знакомое было в этом пульсирующем свете, он мучительно пытался вспомнить, но не мог. В совершенной растерянности он минуту стоял в проходе между рядами. Затем послышался голос. Вот это и есть моя смерть, подумал Рики и поднял голову. Она шла по проходу к нему навстречу и улыбалась.
— Привет, Рики! — произнесла она.
Это была не Верди. Берди никогда не носила таких чудных полупрозрачных платьев, подчеркивающих великолепную фигуру (которой, кстати, тоже не было у Берди); эти белокурые локоны и красные чувственные губы тоже никак не могли принадлежать его коллеге. Перед ним была Монро, секс-символ Америки.
— Не хотите ли со мной познакомиться? — вкрадчиво произнесла она. Глаза ее сияли, обещая неземное наслаждение.
— …Э-э-э…
— Рики, Рики, Рики… И после этого всего…
После чего «всего этого»? Что она имеет в виду?
— Кто ты? — спросил он.
Она послала ему ослепительную улыбку.
— Как будто ты не знаешь.
— Но ты же не Мерилин. Мерилин мертва.
— В кино никто не умирает, Рики, ты знаешь это не хуже меня. Ты вновь можешь воскреснуть на экране. Целлулоид хранит твой образ от разрушительного действия времени.
И тут Рики понял, что напоминает ему мерцание ламп в зале: луч прожектора, проходящий сквозь целлулоидную пленку, мелькание кадров, рождающее образ жизни из тысячи маленьких смертей.
— И вот мы снова здесь, снова танцуем и поем, как прежде, — она засмеялась нежным серебристым смехом. — Черты наши никогда не сотрет безжалостное время, мы будем вечно молоды и прекрасны.
— Но ты нереальна, — произнес Рики.
Мерилин сделала скучающее лицо, словно ей до ужаса надоели его мелочные придирки, доходящие до педантизма. Теперь она была совсем рядом, не более чем в трех шагах от него. Иллюзия была полной и настолько реальной, что Рики уже не мог сказать с уверенностью, что перед ним не Монро. Она была так прекрасна, и Рики понял, что готов взять ее прямо сейчас и прямо здесь в этом кинотеатре между рядами. И что с того, что она — лишь плод его воображения. Иллюзию тоже можно трахнуть, если не хочешь жениться на ней.
— Я хочу тебя, — сказал Рики, и нелепость собственных слов поразила его.
Но еще больше шокировал ответ Мерилин:
— Это я хочу тебя. Ты мне нужен ужасно. Ведь я очень слаба.
— Ты слаба?
— Тебе же известно, как это не просто быть центром внимания. Приходишь к выводу, что нуждаешься в этом больше и больше. Что тебе необходимо каждодневное обожание и поклонение, эти тысячи глаз, неотрывно следящие за каждым твоим жестом.
— Я и слежу.
— Ты находишь меня прекрасной?
— Ты божественна, кем бы ты ни была.
— Какая разница, кто я; я твоя.
Прекрасный ответ. Она действительно его воплотившаяся мечта, великолепная иллюзия, созданная его воображением и ставшая реальностью.
— Смотри на меня, Рики. Ты будешь смотреть на меня вечно. Мне нужны твои любящие взгляды. Я жить не могу без них.
Чем дольше Рики смотрел на нее, тем реальнее казался ее образ. Мерцание света прекратилось, и зал погрузился в спокойный ровный полумрак.
— Не хочешь ли обнять меня?
Он уже начал бояться, что об этом не зайдет речь.
— Да, — произнес он.
— Прекрасно, — и Мерилин улыбнулась так маняще, что Рики невольно подался вперед и протянул к ней руки. Но в последний момент она уклонилась от его объятий и, смеясь, побежала по проходу к экрану. Рики бросился следом, горя от нетерпения. Она хочет игры; что ж прекрасно, так ему даже больше нравится. Она забежала в узкий закуток возле экрана, из которого не было выхода. Теперь-то он ее настигнет. Мерилин явно ждала этого: она прислонилась к стене, слегка расставив ноги и немного откинув голову назад.
Он был уже в двух шагах от цели, когда невесть откуда взявшийся порыв ветра поднял ей юбку. Словно парус, развевающийся под дуновением ветерка, юбка обернулась вокруг талии Мерилин, открыв ее полностью ниже пояса. Она смеялась, полуприкрыв глаза. Белья на ней не было. И вот он достиг ее; теперь она не уклонялась от его прикосновений. Рики уставился, как зачарованный, на ту часть Мерилин, которую никогда прежде не видел, и которая была тайным мечтанием миллионов зрителей. На внутренней поверхности ее бедра было два кровавых отпечатка. Белоснежная кожа контрастно подчеркивала небольшие бурые пятна. Рики понял вдруг, что это была не ее кровь. Перед его взором неожиданно все изменилось. Он не видел больше живой зовущей плоти. Перед ним было нечто нечеловеческое, и отчетливо выделялись в этом странном видении глаза, кровавые глаза мальчика. Это был какой-то бред. Рики смотрел не отрываясь. По выражению его лица Мерилин (или кем там она являлась) поняла, что он увидел и осознал слишком много.
— Ты убила его, — потрясение прошептал Рики.
Видение было настолько ужасным, что Рики почувствовал, как у него сжимается желудок. Но странно: никакого отвращения не появилось. Кошмарная картина не уничтожила его желания, а только усилила его. Что с того, что перед ним убийца. Ведь она — легенда, и это главное.
— Люби меня, — медленно произнесла Мерилин, — люби меня вечно.
Он подошел к ней, полностью отдавая себе отчет в том, что делает это напрасно. Что это равносильно смерти. Но что есть смерть? Ведь все относительно в этом мире. Пусть настоящая Мерилин мертва, что ему до этого? Вот она стоит перед ним, и пусть это только призрак, сотканный из воздуха, или бред его воспаленного воображения — какая разница. Он будет с ней, кем бы она ни была. Они обнялись. Рики поцеловал ее, ощущая нежность и мягкость ее губ. Он даже не мог себе представить, что поцелуй доставит ему такое удовольствие. Желание его достигло апогея. Мерилин обхватила его тонкими, почти призрачными руками. Он чувствовал себя на вершине блаженства.
— Ты придаешь мне силы. Продолжай смотреть на меня, иначе я умру. Так всегда происходит с призраками.
Объятия сжимались. Они уже не казались такими легкими, а причиняли даже неудобства. Ему захотелось освободиться.
— Не пытайся, — проворковала она ему на ухо. — Ты мой.
Он обернулся, чтобы посмотреть на руки, которые все теснее сжимали его в объятия. Но это были уже не руки. Ни пальцев, ни запястий не было. Скорее, какая-то петля, все невыносимее стягивавшая его.
— О, Боже! — вырвалось у него.
— Смотри на меня! — ее слова уже потеряли свою мягкость.
Ничего уже не осталось от той Мерилин, которая только что обнимала его. Объятия опять сжались, и из груди Рики вырвался вздох, что попытки к бегству бесполезны. Его позвоночник треснул под невыносимой тяжестью, и боль пронзила тело как пламя, взорвавшись в глазах всеми цветами радуги.
— Тебе следует убраться из этого города, — услышал Рики. Но перед ним была уже не Мерилин. Сквозь прекрасные и совершенные черты ее лица проступило лицо Уэйна. Ковбой смотрел презрительно, и в какую-то долю секунды Рики отметил этот взгляд, но затем образ стал разрушаться, и теперь что-то иное, незнакомое, проявилось в этом лице. Тогда Рики задал последний в своей жизни вопрос.
— Кто ты?
Он не получил ответа. Существо, находящееся перед Рики, явно черпало энергию из его изумления. Из груди этого создания вырвалось щупальце, нечто, напоминающее рожки улитки, и потянулось к голове Рики.
— Ты нужен мне.
Это был уже не голос Монро. И даже не голос Уэйна. Он принадлежал неведомой жестокой твари.
— Я чертовски слаб. Существование в этом мире очень утомляет меня.
Чудище тянулось к Рики, готовясь запустить в него ужасающее щупальце, еще столь недавно бывшее ласковыми руками Мерилин. Рики чувствовал, как из него уходит энергия, как жизненные силы оставляют его. Неведомое существо насыщалось и становилось все более могущественным по мере того, как Рики слабел и в нем угасала жизнь. Рики отдавал себе отчет, что должен быть уже мертвым, потому что уже давно не дышал. Он не знал, сколько все это продолжалось. Возможно, минуты. Но он не мог быть уверен. Пока Рики прислушивался к биению своего сердца, щупальца обвили его голову и проникли в уши. Даже в этом бреду ощущение было не из приятных. Ему захотелось закричать, чтобы прекратилось это. Но пальцы уже рылись в его голове, разрывая барабанные перепонки, проникая в мозг, копошась в нем, словно черви. Он был все еще жив, даже теперь, по-прежнему глядя на своего мучителя и ощущая, что пальцы уже нащупали его глаза и выдавливают их. Его глаза неожиданно вздулись и вырвались из глазниц. В одно мгновение он увидел мир с совершенно неожиданных позиций, совершенно в новом ракурсе. Взгляд скользнул по его собственной щеке, затем по губам, подбородку… Ощущение было ужасающим, но, к счастью, коротким. Картины его тридцатисемилетней жизни прокрутились перед его мысленным взором, и Рики упал, погрузившись в неведомое.
Вся история с Рики заняла не более трех минут. Все это время Верди перебирала ключи из связки Рики, пытаясь найти хоть один, подходящий к двери. Но бесполезно. Если бы не ее упрямство, стоило бы вернуться в зал и попросить о помощи. Механические предметы, в том числе замки, являли собой вызов ее самолюбию. Она презирала мужчин, вечно чувствующих свое превосходство во всем, что касается приборов, систем или логики. Она скорее бы умерла, чем поплелась к Рики, чтобы сообщить ему о своей неспособности открыть эту чертову дверь. К тому времени, как она оставила свое занятие, Рики был уже мертв. Она красочно выругалась на каждый ключ в отдельности и на всю связку в целом; она признала поражение. Видимо, Рики имел какой-то секрет обращения с этими штучками, которые она не могла раскусить. Ну да Бог с ним. Теперь она желала только одного: поскорее вырваться отсюда. Стены начинали давить на нее. Она боялась оказаться запертой, так и не узнан о том, что стряслось наверху.
Ко всему прочему огни в фойе стали меркнуть, умирая один за одним. Что в конце концов за чертовщина творится?
Без предупреждения все огни вдруг погасли, и она поклялась бы, что в этот момент за дверьми кино послышалось какое-то движение. Откуда-то с боку на нее струился свет сильнее чем свет фонаря.
— Рики? — бросилась она в темноту, которая, казалось, поглотила ее слова. То ли это, то ли то, что она не очень-то верила, что это Рики, заставило ее повторить шепотом:
— Рики…
Створки раздвижной двери мягко сомкнулись, как будто кто-то прикрыл их изнутри.
— …ты?!
Воздух был наэлектризован: она шла к двери, с ее туфель слетали искры, волосы на руках стали жесткими, свет становился ярче с каждым шагом. Она на мгновение остановилась, задумавшись о своем любопытстве. Она понимала, что это не Рики. Возможно, это был тот тип, с которым она разговаривала по телефону. Какой-нибудь маньяк со стеклянными глазами, охотящийся на полных женщин. Она отступила на два шага к билетной кассе, из-под ног ее разлетались электрические искры. Она потянулась под стойку за Умиротворителем, железным ломиком, который она держала с тех пор, как однажды была скручена в кассе тремя бритоголовыми ворами с электрическими дрелями. В тот раз он помог ей от них избавиться. Тогда им все же удалось убежать, но она поклялась, что в следующий раз прикончит одного (или всех), не раздумывая, скорее, чем позволит себя терроризировать. Ее орудием стал трехфутовый Умиротворитель.
Вооружившись, она посмотрела на дверь.
Та внезапно распахнулась, и страшный рев оглушил Верди. И сквозь шум она услышала:
— На тебя смотрят, детка!
Глаз, один-единственный огромный глаз заполнил все пространство в дверном проеме. Шум сделался невыносимым. Огромный влажный глаз лениво моргнул, пристально изучая стоящую перед ним фигуру с любопытством, достойным Господа, создателя целлулоидной Земли и целлулоидных Небес.
Берди была поражена, иначе не скажешь. Это было далеко от киношного ужаса с его захватывающим предчувствием и приятным испугом. Это был настоящий кошмар, животный страх, гадкий и липкий, как дерьмо.
Она ощутила дрожь под немигающим взглядом этого глаза, ее ноги подкосились. Она упала на ковер перед дверью, и это определенно могло стать ее концом.
Тут-то она и вспомнила об Умиротворителе. Она схватила ломик двумя руками и бросилась к глазу.
Не успела она подбежать, как свет потух, и она опять оказалась в темноте.
Тут кто-то произнес:
— Рики мертв.
И только.
Но это было хуже, чем глаз, хуже всех ужасов Голливуда. Потому что она поняла — это правда. Кинотеатр превратился в бойню. По словам Рики, дружок Линды Ли убит, теперь это случилось и с ним. Все двери были заперты: в игре осталось двое. Она и Он.
Вряд ли понимая свой поступок, она бросилась к лестнице, чувствуя, что оставаться в фойе было бы самоубийством. Когда ее ноги коснулись нижней ступеньки, дверь приоткрылась снова и что-то быстрое и мерцающее скользнуло за ней. Оно отставало всего на шаг или на два от затаившей дыхание Верди. Сноп блестящих искр рассыпался рядом с ней, словно вспышка бенгальских огней. Она поняла, что ей предстоит еще один сюрприз.
Все еще преследуемая по пятам, она добралась до вершины лестницы. Участок коридора впереди, слабо освещенный грязной лампочкой, обещал ей небольшую передышку. Коридор тянулся через весь кинотеатр, и она могла попасть из него в кладовки, забитые всяким хламом: плакатами, стереоочками, заплесневевшим тряпьем. В одной из них была запасная дверь. Это Берди знала. Но в которой? Она была там лишь однажды, и то года два назад.
— Тысяча чертей, — прошипела она. Первая дверь была заперта. Она пнула ее ногой в сердцах. Но дверь, конечно, не открылась. И вторая тоже. И третья. Если бы она даже вспомнила, за какой дверью скрывается путь к спасению, это мало бы помогло. Двери были слишком крепки. Будь у нее Умиротворитель и минут десять времени, она бы справилась. Но глаз был где-то рядом, не оставляя ей и десяти секунд, не то что минут. Теперь схватка была неизбежна. Она повернулась на каблуках и взглянула на лестницу. Там не было никого.
Перед ней была сцена с облупленной краской и унылым рядом перегоревших лампочек; Берди вглядывалась, пытаясь обнаружить скрывающуюся тварь. Но существо в это время находилось сзади. Вспышка света озарила помещение. Берди резко обернулась. Огонь перешел в сияние, из которого стали рождаться образы. Почти забытые сцены из тысяч и тысяч фильмов, с каждой из которых было связано какое-то воспоминание. Она начала вспоминать, к каким картинам относятся те или иные отрывки. Перед ней был призрак из машины, сын целлулоида.
— Отдай нам свою душу, — требовал этот вихрь звезд.
— В душу я не верю, — твердо ответила Берди.
— Тогда подари нам свое отношение к экрану, к кино. Дай то, что отдают все зрители. Отдай частицу своей любви.
Так вот почему все эти кадры мелькали перед ней! Это были магические моменты единения публики с экраном. С ней самой это происходило довольно часто. Когда порой какой-нибудь фильм затрагивал ее очень сильно, его окончание приносило ей почти физическую боль. Она чувствовала, что потеряла что-то, оставила часть самой себя в мире героев и героинь. Может быть, тяжесть ее желания уносилась куда-то, перемешиваясь с тяжестью других сердец, собираясь в какой-то нише, до…
До этого момента, когда дитя их коллективных страстей стало буквально сводить ее с ума. Ну что же, одно дело понимать палача, другое дело отговорить его от исполнения своих профессиональных обязанностей. Даже ломая голову над этой загадкой, она продолжала узнавать эпизоды. Ничего нельзя было с собой поделать. Дразнящие отсветы жизней, которые она пережила, лиц которые она любила. Микки-Маус, пляшущий с метлой, Гиш в «Разбитых надеждах», Гарленд, с собачонкой Тото, глядящий на кружащую над Канзасом смерть, Эстер в «Колпаке», Веллес в «Кейне», Брандо и Крауфорд Тресси и Хепберн — образы, так впечатавшиеся в наши сердца, что они не нуждаются в личных именах. Насколько лучше видеть эти моменты: ожидая поцелуя, но не поцелуй, ссору, но не примирение, не чудовище, а лишь его тень, ранение, но не смерть. Это всегда оказывало не нее эмоциональное воздействие.
— Разве это не красиво? — раздался вопрос.
Это было действительно красиво.
— Почему ты не хочешь стать моей?
Она больше не думала. Ее способность к мышлению исчезла. Пока среди образов не возникло нечто, что привело ее в себя. Дамбо — огромный слон, ее толстый слоненок. Всего лишь толстый слоненок, который в голове Берди ассоциировался с собой.
Заклинание было снято. Она отвернулась. В какой-то момент она уловила что-то болезненное и гадкое, скрывающееся за этим очарованием. Ребенком ее называли Дамбо. Все дети ее квартала. Она жила с этим издевательским прозвищем двадцать лет, не в силах об этом забыть. Толстое тело слоненка напоминало ей о ее полноте. Его потерянный взгляд — о ее одиночестве. Она наблюдала сцену, как слониха укачивала Дамбо на хоботе, и находила бессмысленными все эти сентиментальности.
— Все это гнусная ложь, — вырвалось у нее.
— Я не понимаю, о чем ты говоришь, — раздался удивленный голос.
— За всем этим скрывается какая-то мерзость.
Свет начал меркнуть, образы исчезли. Она уже могла разглядеть что-то другое, маленькое и темное, притаившееся за световым занавесом. Берди почувствовала страх смерти, исходивший от этого существа. Запах смерти чувствовался и в десяти шагах.
— Кто ты такой, в конце концов? — она шагнула вперед. — Почему ты прячешься, эй!
Послышался голос, ужасающий человеческий голос.
— Тебе это незачем знать.
— Но ты пытался убить меня.
— Я хочу жить.
— Но я тоже.
В том углу, откуда доносился голос, было темно. Берди почувствовала отвратительный запах гнили. Она вспомнила этот запах, запах какого-то животного. Прошлой весной, когда сошел снег, она нашла трупик перед своим домом. Маленькая собачка или большая кошка, точно нельзя было сказать. Домашнее животное, застигнутое декабрьскими холодами. Полуразложившаяся тушка кишела червями. Желтоватыми, сероватыми, розоватыми. Мысленная картина с тысячью движущихся мазков. Она ясно вспомнила эту вонь.
Набравшись мужества и все еще находясь под впечатлением образа Дамбо, столь больно ее уязвившего, она направилась к колышущемуся миражу, крепко держа в руках Умиротворитель, на случай, если эта тварь выкинет еще какой-нибудь фокус. Доски под ее ногами скрипели. Но она была слишком поглощена своим соперником, чтобы прислушаться к их предупреждениям. Настал момент, когда она должна схватить этого убийцу и выбить из него все его тайны. Она уже почти дошла до конца коридора. Берди шла вперед, он отступал. Ему уже некуда было деться. Внезапно пол треснул под ней, и она провалилась в облако пыли, выронив из рук Умиротворитель. Берди пыталась схватиться за край доски, но та была совершенно изъедена червями и рассыпалась в ее руках. Она неуклюже плюхнулась на что-то мягкое.
Здесь запах гнили был еще сильнее. Ее желудок буквально выворачивало. Она протянула руку в темноту. Все вокруг было покрыто холодной слизью. Ей показалось, что ее впихнули в чрево гниющей рыбы. Над ней, сквозь доски, сверкнул свет. Она заставила себя оглянуться, хотя это далось нелегко.
Она лежала на человеческих останках, растекавшихся по всей комнате. Ей хотелось кричать. Ее первым порывом было желание разорвать юбку и блузку, которые уже насквозь пропитались липкой слизью. Но она понимала, что не сможет пройти голой даже перед сыном целлулоида.
А он по-прежнему смотрел на нее сверху.
— Теперь ты знаешь, — произнес он.
— Это ты?
— Да, это тело, в котором я когда-то жил. Его звали Барберио. Преступник, ничего особенного. Он никогда не стремился к высоким материям.
— А ты?
— Я его раковая опухоль. Его единственная часть, которая к чему-то стремилась. Которая захотела быть чем-то большим, чем скромная клетка. Я дремлющая смерть. Неудивительно, что я так люблю кино.
Сын целлулоида рыдал над краем проломанного пола. Обнаружилось его истинное тело, и больше не было смысла создавать себе ложную славу.
Это действительно оказалась грязная тварь, жиреющая на разбитых страстях. Паразит с телом червя и видом сырой печени. На мгновение показался беззубый рот, как-то нелепо выглядящий на этой бесформенной твари. Опухоль заговорила опять:
— Все равно я найду способ завладеть твоей душой.
Проскользнув в трещину, он оказался перед Берди. Сбросив сверкающую оболочку из кинокадров, он оказался размером с ребенка. Он протянул к ней щупальце. Берди интуитивно отпрянула от него, но возможности скрыться были весьма ограничены. Комнатушка была очень узкой и к тому же захламлена чем-то вроде сломанных стульев и растрепанных молитвенников. Пути отсюда не было. Кроме того, которым она сюда попала. Пролом в полу был футах в двадцати над ней.
Опухоль робко, словно испытывая ее терпение, прикоснулась к ноге Берди. Она вся похолодела. Она ничего не могла сделать в этой нелепой ситуации, хотя ей стыдно было сдаваться. Это было в высшей мере отвратительно. Ничего подобного с ней никогда не происходило.
— Катись к чертям, — сказала она, пнув его в голову.
Но он продолжал надвигаться, и зловонная масса уже охватила ее ногу. Она чувствовала, как пена его плоти поднимается по ней.
Его туша, добравшаяся уже до ее лона, была почти сексапильна, и она подумала с отвращением, не хочет ли эта тварь позаниматься с ней любовью. Что-то в движении и шевелении этих щупалец, нежно касающихся под блузкой ее тела, тянущихся к ее губам, побуждало в ней непреодолимое желание. Будь что будет, подумала она, раз это неизбежно.
Она позволила ему покрыть себя полностью, ежесекундно борясь с невыносимым отвращением.
Берди повернулась на живот.
Она наверняка весила сейчас больше 225 фунтов, и гнусное чудовище не чувствовало себя более свободным. Невыносимая тяжесть выдавливала из опухоли ее болезнетворные соки.
Тварь боролась как могла, но не в ее силах было освободиться от груза, давящего все сильнее. Запустив ногти в этого монстра, Берди рвала скользкое тело, выдирая комья из его пористого вонючего тела. Теперь опухоль выла и рычала не от злобы — от боли. Вскоре «дремлющая смерть» прекратила свою борьбу.
Берди мгновение лежала без движения. Под ней ничего уже не шевелилось.
Она встала. Мертва опухоль или нет, определить было невозможно. По всем мыслимым признакам она была мертва. Но Берди уже не хотела прикасаться к ней. Она скорее вступила бы в бой с самим Дьяволом, чем дотронулась до опухоли Барберио еще раз.
Берди взглянула на щель вверху, и у нее мелькнула мысль о том, не придется ли ей умереть здесь же, вслед за Барберио. Бросив быстрый взгляд назад, она заметила пробивающийся свет. Ей стало ясно, что наступило утро, и лучи солнца начинали проникать сквозь решетку, которую она не замечала раньше из-за темноты.
Нагнувшись, она изо всех сил толкнула ее, и день, окружая ее своим светом, стремительно ворвался в темницу. В ее западню. Открывшийся проход был для нее слишком узок, и ей пришлось протискиваться в него с трудом. И хотя все время казалось, что опухоль опять около нее, все для Берди было уже позади. Жаловаться открывшемуся ей миру она могла только на свои многочисленные синяки.
Заброшенный участок земли, на котором она сейчас стояла, мало изменился со времен Барберио. Он лишь чуть больше зарос крапивой. Немного постояв на сквозняке, вдыхая струи свежего воздуха, она подошла к ограде. За ней была видна улица.
Мальчишки, продающие газеты, и собаки разбегались по сторонам, как только они замечали или учуивали странную полную фигуру с изможденным лицом и в провонявшей одежде. Берди возвращалась домой. Но это еще не конец.
Полиция явилась в Дом Кино лишь в половине десятого. С ними была Берди. Поиски выявили изувеченные трупы Дина и Рики, а также останки «сынишки» Барберио. Наверху, в углу коридора, нашелся вишневый ботинок.
Берди ничего не сказала, хотя она знала: Линди Ли не выходила никуда.
Берди было предъявлено обвинение в двух убийствах, хотя никому всерьез не верилось, что она могла их совершить. Ее освободили за отсутствием доказательств. Суд решил, что ей необходимо психиатрическое наблюдение в течение, по крайней мере, двух лет. Он не мог выдвинуть против нее обвинение, однако слова Берди показались судьям бредом сумасшедшего. Ее сказки о ходячих раковых опухолях не вносили в дело абсолютно никакой ясности.
Ранней весной следующего года Берди вдруг перестала есть. Она теряла вес за счет выходившей из нее воды. Но этого казалось достаточно, чтобы ее знакомые начали поговаривать о том, что ей скоро удастся разрешить свою Большую Проблему.
В тот уик-энд она пропала на целые сутки. Верди нашла Линди Ли в заброшенном доме в Сиэтле. Ее не трудно было выследить: бедная Линди едва держала себя в руках. Где уж ей было думать о возможных преследователях. Когда произошла вся эта история, родители потратили на розыски несколько месяцев. Потом, утратив надежду, они прекратили их. И только Берди продолжала платить частному детективу. В конце концов ее терпение было вознаграждено. Она увидела перед собой хрупкую красавицу. Она показалась ей еще болезненнее, но такой же красивой. Она сидела в своей пустой комнате. Вокруг нее роились полчища мух.
Достав винтовку, Берди открыла дверь. Линди Ли очнулась от своих грез, или от его грез, и улыбнулась. Приветствие длилось всего лишь мгновение. Паразит, узнав лицо Берди и заметив в ее руках винтовку, сразу понял, что сейчас произойдет.
— Отлично, — произнес он, поднимаясь, чтобы встретить гостью, — ну что ж.
И тут глаза Линди Ли взорвались. Взорвалось все ее тело, и опухоль зловонными розовыми ручьями потекла отовсюду. Струясь пенными ручьями, она стала расползаться по комнате.
Берди выстрелила трижды. Опухоль чуть подалась к ней и упала, запульсировала и стала сжиматься. Пока она была в таком состоянии, Берди спокойно достала склянку с кислотой, открутила крышку и вылила едкое содержимое на безжизненное тело и лужу, бывшие некогда опухолью. Берди никто не помешал это сделать, и она ушла, оставив обожженные, курящиеся едким дымом останки. Пустая комната была ярко освещена солнцем.
Берди шла по улице. Дело сделано. Она медленно пошла, раздумывая о том, как долго и счастливо она будет жить, когда об этой необычной истории будет снят доходный фильм.
Века не смогли стереть с лица Земли этот маленький городок. Время, войны, кровожадность многочисленных завоевателей, вторгавшихся в его узенькие улочки не с самыми мирными намерениями, — все это нисколько не помешало медленному течению патриархальной жизни. Грозные эпохи не раз повергали Зел в пучины страстей и борьбу за выживание. То были века насилия, огня и булата. И ни жестокость легионеров Рима, ни военное искусство нормандских рыцарей не привели к его порабощению. Зел пал на колени перед варварами новой эпохи, перед завоевателями совершенно другого толка: они не хотели жертв и кровопролития, они пришли сюда без оружия, если не считать таковыми мягкую учтивость и твердую валюту. Другие времена — другие нравы. Такова уж была воля сил судьбы: Зел задрожал под легкой поступью воскресных отдыхающих, и, впоследствии, эта незаметная дрожь перешла в предсмертную агонию.
Для новых завоевателей Зел был превосходным объектом, расположенным милях в сорока юго-восточнее Лондона и утопающим в цветении садов и роскоши хмельных гроздей. Он был тем уголком Кентских полей, добраться до которого пешком было все же довольно утомительно, но если вы на колесах — путь покажется лишь легкой прогулкой с ветерком. И если вы почти у цели, а на небе задвигались вдруг мрачные тучи — не беда. Можно повернуть обратно и быстро очутиться среди уюта городского дома. Каждый год, с мая по октябрь, Зел превращался в курорт для изнывающих от жары лондонцев. Казалось, они стекались сюда все, словно сговорившись, словно по команде. И управляло ими одно лишь предчувствие невыносимости знойных выходных, проведенных в городе. Они приезжали сюда сами. Они брали с собой свои надувные мячи и своих собак. Они привозили свои выводки детей и выводки детей своих детей, и, извергаясь со всем своим багажом на пьянящий простор загородной зелени, сливались с празднично возбужденной толпой других лондонцев — таких же отдыхающих, как и они сами. А под вечер они забивались в трактир «У великана», где за кружкой теплого пива делились своими дорожными впечатлениями.
Местным жителям и в голову не приходила мысль о защите: ведь новые завоеватели вовсе не жаждали расправы. Но полное отсутствие агрессии делало план вторжения еще более коварным и хитрым, скрытым и вероломным.
Горожане шаг за шагом привносили изменения в жизнь Зела. Многие захотели свить себе здесь загородные гнездышки: они были зачарованы воображаемыми картинами коттеджей из камня, окруженных зеленью дубовых рощиц. Они восхищались уже вполне реальными голубками, ворковавшими в глубинах тисовых аллей. «Даже воздух, — сказали бы они, непременно вдохнув полной грудью, — даже воздух пахнет какой-то необычной свежестью. Именно здесь он пахнет так, как должна пахнуть Англия».
И вот сначала некоторые, а потом и все закружили городок в совершенно ином ритме. Начали распродаваться некогда покинутые зелийцами домишки, пустые сараи и перекошенные постройки. Завоеватели думали теперь о возможных способах расширения кухни, о том, где бы им поставить гараж, о том, что бы им сохранить и как-то приспособить, а что сломать и убрать с глаз долой. Хотя подобная деятельность многим пришлась по душе, которая тосковала по великолепию Кильнбернского леса, каждый год находился лишь один-другой счастливчик, купивший себе нечто действительно достойное его усилий.
Годы шли, и таких счастливчиков становилось все больше. А зелийцев, конечно же, все меньше. Они просто умирали от старости. Постепенно угроза становилась ощутимее. Она оставалась скрытой от многих, но проницательный взгляд не мог ее не заметить. Она была спрятана в многочисленных переменах, во вторжении массы чуждого и незнакомого для древнего Зела. Перемены… Их можно было обнаружить, порывшись в газетах на складе почтового ведомства, — ну какому зелийцу понадобилось бы литературное приложение «Тайме»? На них указывали появление на узкой пыльной улочке роскошного лимузина и существование в городке Главной авеню. Они были в трактире «У великана», где собирались теперь шумные сплетники, спорившие о чем-то непонятном для местного жителя, смеявшиеся над чем-то абсолютно не смешным для него.
Но не только эти перемены принесли в Зел новые завоеватели. За ними неотступно следовали их невидимые, но вечные и злобные враги: рак и сердечная недостаточность, от которых не было спасения даже здесь. Вторжение завершилось для завоевателей исходом, не лучшим, чем для римлян или нормандцев. Никому не удавалось еще прийти сюда и построить на этой земле новую жизнь. Последние, кто попытался это сделать, оказались в этой земле.
В середине последнего для Зела сентября погода выдалась капризная и переменчивая.
У старого Томаса Гэрроу-старшего был единственный сын. Томас Гэрроу-младший усердно работал на «Поле в Три Акра». За угрожающими раскатами грома вчера последовала продолжительная дождевая буря, превратившая почву в сплошное месиво. В следующем году поле надо засеять — значит, сейчас, в этом году, надо вспахать землю, освободив ее от мелких камешков и всякой прочей дряни. Да еще этот трактор… Старая развалина покрылась уже толстенным слоем ржавчины — отец Томаса обошелся с техникой совсем не по-хозяйски, оставив здесь на долгое время. Новая обуза. Сегодня уже пятница, и вряд ли работа на «Поле в Три Акра» будет закончена к концу недели. «Должно быть, чертовски славные были года, — думалось Томасу, отдиравшему рыжий налет со старого трактора, — настолько славные, что отцу и эта проклятая штуковина не понадобилась — вот он и бросил ее на произвол судьбы». Томасу казалось, что трактор вряд ли был на что-то способен. Мысль эта сменилась другой, не более приятной: не придется ли оставить лучшую, самую плодородную почву не вспаханной?.. Нет, он не смирится с тем, что «Поле в Три Акра» придется держать под паром. Томас жил в Англии, где любой клочок земли сулил деньги. Господи, до чего же трудная работа ему предстоит!
И тем не менее — надо ее выполнить.
Вскоре дело наладилось. Вычищенный трактор без всяких проблем завелся и громко рычал, ползая по полю. Новый день начинался прекрасно. В утреннем небе закружились стайки чаек, прилетевших с морского берега в поисках жирных дождевых червяков — изысканный деликатес для этих вольных и шумных птиц. Они боролись за право ухватить свой лакомый кусочек с потрясающей наглостью и нетерпением. Чайки составили работнику неплохую компанию: они хрипло и наперебой кричали, словно рассказывая ему о своей жизни, и это забавляло Томаса. Потрудившись в свое удовольствие, он забежал перекусить в трактир «У великана». Вернувшись, Томас начал было работать снова, но мотор вдруг резко фыркнул и заглох — трактор встал как вкопанный. Ничего себе подарочек, если учесть, что за ремонт этой развалины придется выложить все двести фунтов стерлингов. Был повод заплакать от досады. И тогда Томас… увидел камень.
Не просто камень — глыбу какого-то непонятного вещества, на целый фут возвышавшуюся над землей. Футов трех в диаметре. На странном камне ничего не росло — ни травы, ни лишайника. Поверхность оказалась ровной и гладкой, на ней Томас заметил какие-то причудливые канавки, наверное, следы слов, которые кто-то в незапамятные времена счел необходимым здесь выдолбить. Возможно, это было любовное письмо или, что наиболее вероятно, глупая надпись, вроде «Здесь был Килрой», под которой была проставлена точная дата ее появления. Может и так, но нельзя было разобрать и буквы. Томас подумал: будь эта штуковина хоть монументальной плитой, хоть могильной доской, она не должна здесь оставаться. Не терять же три ярда хорошей земли.
Присутствие камня таило новые загадки: почему за столько лет никто так и не соизволил выковырять эту громаду и убрать ее отсюда? Не могла же она остаться незамеченной? Выходит, на «Поле в Три Акра» уже давно не сеяли. Лет тридцать шесть, которые прожил Томас Гэрроу-младший, а может быть… все время с тех пор, как появился на свет его отец. Должно было быть какое-то объяснение тому, что этот участок земли, принадлежащей фамилии Гэрроу, держался под паром десятки, может быть, сотни лет. В голове Томаса мелькнуло подозрение: уж не считал ли кто-то из его предков, вероятно и его отец, что с «Поля в Три Акра» приличного урожая не собрать? Нет, крапива и вьюнок — эти вечные враги-спутники всякой полезной культуры — не разрослись бы тогда здесь так буйно. Почему бы и хмелю не вырасти и не расцвести столь пышно? Или фруктовому саду? Сад… Ему нужна будет любовь и тщательный уход, нежность и внимательное отношение. Томас не знал, хватит ли у него этих качеств. Ничего, он сам выберет, что посеять. Все равно он увидит, как благодарная земля щедро одарит его, породив обильные всходы.
Увидит… Если сможет выкопать этот чертов камень.
Не лучше ли взять напрокат какую-нибудь землеройную или землечерпальную машину: их полным-полно на новой стройке в северной окраине? Пусть лучше глыбу стиснут металлические челюсти. Пусть они выдернут ее и увезут подальше. Легко и просто — он и глазом моргнуть не успеет, не то что рукой пошевелить. Однако гордость, внезапно заговорившая в Томасе, заставила его изменить решение. Проект с машиной показался ему глупым и трусливым. Признанием собственного бессилия. Истерическим криком о помощи при виде не столь уж большой опасности. Ничего страшного. Никого звать не надо. Он сам ее выкопает. Отец поступил бы так же на его месте. Это решение стало для Томаса окончательным. Он не знал, что через два с половиной часа проклянет свою опрометчивость.
Солнце вошло в зенит. Жара, разлитая в тонком неподвижном воздухе, становилась удушливо-нестерпимой. Ни ветерка, ни дуновения. Над центром городка прокатились раскаты грома — Томас слышал лишь слабый их отзвук. Не погода, а образец непостоянства… Он посмотрел вверх на небо — чистое пространство, даже чаек в нем не было. Они грелись под знойными лучами, прекратив свой шумный галдеж.
Все вокруг изменилось. И запах земли — приторные ароматы ее сырости рассеялись в благоухании дымки теплого воздуха, витающего над лопатой Томаса. Копать было легко. Черные стенки, окружавшие камень, разрушались без всяких усилий. Их осколки, задержавшиеся какое-то время на поверхности лопаты, казались Томасу хранилищами миллионов исчезнувших жизней, склепами мириад маленьких мертвецов, подпитывающих эту почву, дарующих растениям соки и энергию своего разложения. Томас даже вздрогнул от этой мысли — настолько странной она ему показалась. Он остановился, опершись о лопату. Эта чертова пинта «Гиннеса» все-таки дала о себе знать. Никогда еще она не причиняла ему таких неудобств, как отвратительное ворчащее бульканье в желудке. Томас невольно прислушался к нему: не менее мрачно, чем вид этой черной земли, чем мысли о ней…
Не надо думать обо всем этом. Ничего, кроме раздражения, такое занятие не принесет. Оставив неспокойную пинту без внимания, Томас посмотрел на поле. Привычная картина. Что уж такого особенного в неровной площадке, окруженной неухоженными кустами боярышника? Что необычного в тельцах двух маленьких пташек, умерших в их тени. Умерших так давно, что невозможно было установить — жаворонки это или что-то другое. Даже в чувстве покинутости, охватившем созерцающего Томаса, не было ничего нового или странного. Осень… Это ее предчувствие. Ощущение вступления ее в свои права. Пусть она наконец придет, пусть прогонит долгое, изнуряюще знойное лето.
Томас поднял глаза выше. Туча, похожая на голову монгола, выстреливала над далекими холмами свой запас золотистых змеек-молний. Она оттеснила полуденную ясность неба, заставив ее растечься по горизонту узкой синей полоской. Будет дождь, — Томас улыбнулся этой мысли. Холодный дождь… Может быть, такое же водное неистовство, как вчера. Освежающая процедура для прожженного зноем воздуха.
Томас перевел взгляд на глыбу неподатливого камня. Потом с силой толкнул его черенком лопаты. Никакого результата. Ничего, кроме снопа белых искр.
Томас выругался. Громко и изобретательно, не забыв, наряду с камнем, упомянуть и поле. И себя заодно. Что же делать с чертовой громадиной, спокойно и невозмутимо покоившейся на дне двухфутовой ямы, которой он ее окружил? Забить под неподъемную махину колья и попробовать завести трактор, прочно их скрепив? Бесполезное занятие.
Яму следовало углубить, тогда, может быть, этот проект и будет успешным. Холодная неподвижность этой штуковины бросала Томасу вызов. Он не хотел бы проиграть в предстоящем поединке.
Проклиная судьбу, Томас снова замахал лопатой. Первая капля дождя упала ему за шиворот. Еще одна — на руку. Вряд ли он заметил их, поглощенный лишь поставленной целью. Томас знал по собственному опыту, что достичь ее можно лишь отрешившись от окружающего. Опустив очищенную от мыслей и сомнений голову, он не видел ничего, кроме земли, лопаты, камня и кусочка себя самого.
Рывок вниз, бросок вверх… Гипнотизирующая ритмика усилий овладела им полностью. Он не помнил, сколько это продолжалось. Рывок вниз, бросок вверх… Пока состояние механического транса не нарушило пошатывание камня.
Сознание и чувства снова вернулись к нему. Томас выпрямил затекшую спину, не вполне убежденный в том, что движение камня не было зрительным обманом. Но это повторилось, когда Томас покачал лопату, просунув ее под твердь громоздкой махины. Сомнений не оставалось — он может считать себя победителем. Он имеет право хотя бы улыбнуться, но мускулы изможденного лица словно окаменели, не позволяя раздвинуть губы… Томас переубедил этого упрямца.
Он чувствовал, как капли дождя приятно охлаждают разогретую кожу, смывая с нее печать усталости. «Сейчас я тебе покажу», — сказал Томас, загнав под камень еще пару кольев. «И это тоже тебе»< — в землю вошел третий кол. Вошел глубоко — гораздо глубже остальных. Словно достигнув недр, он выпустил наружу отвратительно пахнущее желтоватое облачко какого-то газа. Томас отшатнулся, чтобы глотнуть земного воздуха, более приемлемого для вдыхания. Но сделать это он смог, лишь очистив горло и легкие от наполнившего их подземного «кислорода». Томас закашлялся, выколачивая из себя остатки гнилостных паров. Они выходили вместе с мокротой, выстреливая в нос режущим зловонием. Томас подумал, что запах подземных слоев напоминает ароматы давно не чищенного зверинца.
Скрепя сердце и стараясь дышать через рот, он снова приблизился к глыбе. Ему казалось, что череп слишком сильно сдавливает его мозг, что стесненное сознание хочет выскочить на свободу, избежать своей участи быть уничтоженным давлением отяжелевшей головы.
— Вот тебе, — яростно выкрикнул Томас, и под камнем оказался еще один кол. Спину ломило так, словно она готова была вот-вот треснуть. На правой руке вскочил волдырь — укус слепня, беспрепятственно насладившегося его кровью.
Вряд ли Томас осознавал, что с ним происходит.
— Давай же, давай, давай, — зачем-то повторял он. И камень начал вращаться.
Просто так. Сам по себе, без его помощи. Затем он снялся с места, к которому так крепко прирос. Томас приблизился к лопате все еще лежащей под ожившей громадой. Он хотел спасти свою вещь, почувствовав вдруг, что она является частью его самого. Частью, находящейся в устрашающем соприкосновении с этой ямой. Он не мог бросить ее, не мог оставить в соседстве с огромным камнем, который, казалось, раскачивал зловонный глубинный гейзер, отравляя воздух желтыми испарениями, заставляющими его мозг скакать в голове.
Он дернул ручку изо всех сил. Она не шелохнулась.
Выругавшись в ее адрес, он ухватился за нее обеими руками, вытянул их, чтобы находиться в предельно возможном удалении от ямы с камнем. Он тянул — камень вращался. Все быстрее и быстрее, расшвыривая камешки, землю и червяков.
Он сделал еще одно отчаянное усилие. Бесполезно. Не понимая, что происходит, да и не в силах это осознать, Томас продолжал бесплодный труд. Нужно только вытянуть лопату. Вытянуть свою лопату и убраться отсюда к чертовой матери.
Камень шатался и дрожал, но не отпускал ее, словно он яростно сражался за право обладания. Томас тоже отстаивал это право. Он был ее настоящим владельцем, и никакая резь в животе не способна помешать ему восстановить справедливость. Или он убежит с лопатой в руках, или…
Почва под ногами затрещала и начала осыпаться. Еще один ядовитый выхлоп — камень покачнулся и откатился к краю ямы. На ее дне Томас увидел то, что держало черенок лопаты так крепко.
Нечто ужасное.
Рука была настолько широкой, что черенок легко умещался в ладони. Рука шевелилась. Она жила.
Страшные сказки, которые старый Томас Гэрроу рассказывал когда-то своему сыну, посадив его на колени, оказались реальностью: растресканная земля, хозяин подземного королевства. Все это было рядом с ним. Здесь. Сейчас.
Нужно было бросить лопату и бежать, но он не смог этого сделать. Правила игры диктовались из-под земли — Томасу следовало им подчиняться. Пальцы не разжимались. Его пальцы. Он тянул лопату на себя, чтобы не свалиться в яму. Другого выхода не было: бороться до тех пор, пока не лопнут сухожилия или не сорвутся мышцы.
До Голого Мозга доносился запах земного неба — воздух проникал в его легкие через тонкую земляную корку. Он был слишком легок и ароматен для огрубевшего среди удушающего смрада обоняния. Слишком приятен. Он дразнил его безумными восторгами, которые сулили отвоевание его Королевства; в нем бушевала когда-то выпитая человеческая кровь. Снова на свободу после стольких лет заточения — предвкушение затопляло его волнами удовольствия.
Тысячи червей, запутавшихся в его волосах, несметные полчища красных паучков, облепивших огромную голову, — тысячи лет это угнетало и раздражало его. Особенно мучительно было шевеление лапок паучков, забравшихся в мякоть макушки. Но страданиям скоро настанет конец — его голова уже почти над поверхностью. Еще выше. Еще. Он уже мог видеть, кому обязан своим освобождением. Все, что Голому Мозгу сейчас хотелось, — это чтобы Томаса не покидали силы. Чтобы он продолжал тянуть, балансируя на краю ямы. Ему нравилось свое странное рождение на свет: медленный, дюйм за дюймом выход из могилы.
Неподвластная его усилиям тяжесть громадного камня была преодолена. Можно было спокойно выбираться из подземной темницы — никаких помех, кроме окружающей его рыхлой земли. Вот он уже высунулся по пояс: плечи раза в два шире и мощнее человеческих, чудовищная сила в покрытых рубцами ручищах. Красные кровавые разводы на них казались пигментом на крыльях только что появившейся в этом мире гигантской бабочки. Бабочки, получившей возможность заблистать в нем своей дикой красотой. Длинные смертоносные пальцы извивались в земле — их наполняли жизненные соки.
Томас видел это. Он не делал теперь ничего. Только смотрел. Только смотрел, испытывая непередаваемый ужас. Это вряд ли мог быть страх, потому что смерть вряд ли всего лишь страшна. Особенно та, которую Томас и не мог себе представить.
Голый Мозг был теперь на поверхности. Весь. В первый раз за несколько веков он смог выпрямиться, разогнув спину, стоя на земле во весь свой рост, возвысившись над фигурой бедного Томаса на целые три фута. Слипшиеся комья влажной почвы срывались с его тела, падая на дно ямы.
Зловещая тень, отбрасываемая чудовищем, надвинулась на Томаса. Он все стоял, уставившись в проломленную землю. Правая рука крепко сжимала ручку лопаты. Она вернулась к нему. Но какое это имело значение? В следующую секунду он оказался висящим в воздухе — Голый Мозг поднял его за волосы. Кожа на голове треснула под тяжестью тела, оставив скальп в лапах чудовища. Тогда Голый Мозг обхватил его шею. Слишком тонкую для громадных пальцев.
По лицу Томаса бежала кровь. Смерть неминуема и неизбежна, и он понимал это. Потрясенный, он наблюдал за бессмысленным болтанием собственных ног, потом он отвел от них взгляд и посмотрел на безжалостного мучителя. Прямо в лицо.
Огромное, напоминающее диск полной луны, оно светилось, как янтарь в лучах солнца. Это было самое бледное лицо, какое Томас когда-либо видел. Самые огненные глаза из всех, существующих в этом мире, сверкали пламенем животной дикости на фоне мертвенно-тусклого сияния. Будто кто-то вырвал чудищу настоящие глаза и вставил в зияющие дыры мерцающие свечи.
Томас разглядывал поверхность страшной луны. Один глаз, другой, два влажных отверстия, служивших ей для вдыхания воздуха, рот… Томас содрогнулся: он стал входом в широкую и глубокую пещеру, разделившим сияющий лунный диск на две части. Господи, что за кошмарный рот, — эта мысль была последней в жизни Томаса. Луна снова стала полной, поглотив в себе часть его головы.
Король повернул бездыханное тело вокруг оси — неизменный ритуал, он всегда поступал так с мертвыми неприятелями. С теми, кто просто оказывался на его пути. Потом он швырнул его вниз головой в ту жуткую подземную могилу, в которой, по мнению его победителей, он сам должен был находиться вечно.
Король был уже в миле от «Поля в Три Акра», когда над городком разбушевались небесные силы. Он укрылся от неистового ливневого потока, найдя убежище в конюшне Николсона. Сильный дождь не мешал жителям Зела заниматься хозяйством. Какое им дело до дождя? Какое дело до того, что в моменты их рождений созвездия располагались так, что в городке не оказалось ни одной Девы? Какая им была разница, что написали в еженедельном «Официальном бюллетене» в разделе «Звезды и ваше будущее»? Их это вовсе не интересовало. Наверное, поэтому находящимся среди них Близнецам, Львам и Стрельцам не могла прийти в голову мысль, что следовало бы несколько дней не выходить из дома, на всякий случай задвинув двери на засов. Что следовало бы быть осторожнее, поскольку трем Львам, одному Стрельцу и одному Близнецу в прогнозе на следующую неделю была напророчена внезапная смерть. Но зелийцы ничего не смыслили в астрологии. Может быть, именно невежество спасет их?
Тучи наливались свинцом — все плотнее становилась серая завеса дождя, который свирепствовал с яростью, не характерной для этих широт. Вода лилась сплошным стремительным потоком. Она была везде — над головой и под ногами. Она заполнила собой воздух, словно вытеснив его полностью, и окружив собою людей, которые решили наконец, что стоит спрятаться.
Так подумал и Ронни Милтон, принимавший вторую за этот год дождевую ванну. Он не сделал сегодня ничего — просто стоял у разобранного кузова землечерпальной машины и наблюдал природные катаклизмы. Ураганные вихри ливня, бушующего вокруг, вывели его наконец из ленивого созерцания, наведя на мысль вернуться в дом, поболтать с женщинами и проведать скаковых жеребцов.
Три зелийца, которые околачивались около дверей, ведущих в Почтовое ведомство, раскрыв от удивления рты, наблюдали за тем, как крупные капли разбивались вдребезги об острый край крыши и как в воздухе таяла дымка мельчайших брызг. Через полчаса они обнаружат, что в самом низу Главной авеню теперь находится речка и что по ней уже можно плавать на лодке.
А еще дальше — вниз по течению всевозможных рек и ручейков — в церкви Святого Петра, в ее молитвенной комнате находился Деклан Зван. Священник видел в небольшое окошко, как дождь становился струящимися по холмам потоками. Как десятками они сбегали вниз, подпитывая водой маленькое море, которым смывались теперь церковные ворота. Наверное, в нем уже можно было утопиться… Что за странная мысль? — Деклан перестал изучать водные просторы и попробовал возобновить прерванную молитву. Что владело им сегодня? Он не знал. Какое-то загадочное возбуждение: он не смел, он был не в силах, не хотел, наконец, от него избавиться. Чем оно вызвано? Грозой, пробудившей воспоминания о его детских восторгах, связанных с этой стихией? Нет, нечто более глубокое и таинственное потрясло его душу. Даже не воспоминание — целая лавина переживаний, объяснить которые словами он не считал возможным. Он словно снова стал ребенком — нет ничего более сладостного и желанного для взрослого человека. Он ждал Рождества. Он знал, что скоро к нему придет Санта Клаус. Самый настоящий. Просто восхитительно. Представив, как веселый дед с белоснежной бородой смотрелся бы под сводами церкви, Деклан едва не взорвался хохотом. Он сдержался, рассудив, что священнику не стоит сотрясать стены молитвенной громким смехом. Пусть лучше тайна сама смеется внутри него. Пусть она постепенно раскрывается ему.
Лишь один человек все еще был под дождем — Гвен Николсон, промокшая до нитки и покрикивающая на брыкавшегося и шарахавшегося при каждом раскате грома пони. Что за глупое и пугливое животное было у Амелии! Завести его в конюшню оказалось делом непростым — Гвен совсем выбилась из сил и была способна только на крик.
— Зайдешь ты наконец или нет, чертова зверюга? — голос звучал так громко, что заглушал рев стихии, которая нещадно хлестала бедного пони по загривку, расправляя густые волосы вдоль шеи. — Но, пошел! пошел!
Пони продолжал упрямиться. И чем чаще над двором звучали глухие удары, тем труднее было сдвинуть его с места: страх сковывал пони все сильнее. Гвен крепко шлепнула его по заду — вряд ли животное заслуживало столь сурового наказания. Боль сделала его более послушным — теперь усилия Гвен не были напрасны.
— Теплая конюшенка, — говорила она обещающим тоном. — Входи, а то весь промокнешь. Зачем тебе стоять под этим дождем?
Пони медленно сдавался натянутому стремени. Конюшня была совсем рядом, дверь приотворена. Словно приглашает, подумала Гвен, взглянув на нее. Она была уверена, что пони тоже так считал, но, оказавшись в каких-нибудь полутора шагах от входа, животное снова заупрямилось. Пришлось подстегнуть его еще одним шлепком. Подействовало.
В помещении оказалось сухо. Пахло чем-то сладковатым, и в воздухе совсем не было металлического привкуса, которым заполнила городок буря. Привязав животное к стойлу, Гвен небрежно бросила полотенце на блестящую от влаги спину. Теперь очередь Амелии им заниматься. У них был договор. Они заключили его сразу же после того, как решили купить пони: ее дочь будет следить за чистотой скотины и ее упряжью, а Гвен — помогать Амелии всякий раз, когда она этого попросит. Сегодня ей трудновато было выполнить свою часть договора.
Паника не покидала животное. Оно било копытами. Оно вращало глазами, словно плохой трагический актер, пытавшийся подчеркнуть глубину своих переживаний. На губах выступила пена. Что же с ним? Почему оно так взволновано? У Гвен лопнуло терпение — она шлепнула ладонью мокрый бок. Паника, похоже, хотела овладеть и ей, но она быстро взяла себя в руки. Боже мой, если Амелия это видела… Гвен жалела, что погорячилась и принесла страдания живому существу, но как она будет объяснять все дочке? Только бы та не стояла сейчас у своего любимого окна в спальной, только бы не видела этой некрасивой сцены…
Внезапно дверь захлопнул сильный порыв ветра. Звуки бури, бушующей во дворе, изменились и зазвучали приглушеннее. Стало темно.
Топот пони прекратился. Гвен прекратила вымаливать у животного прощение. Ей казалось, что сердце в груди тоже прекратило свой стук.
Фигура устрашающих размеров — раза в два выше Гвен — предстала за ее спиной во всем своем величии, разворошив стог сена. Гвен почувствовала легкую дрожь, овладевшую на мгновение ее телом. Она не была вызвана испугом — Гвен не знала, что сзади нее шевелилось нечто ужасное. «Проклятые месячные», — подумала она, медленно поглаживая кругами низ живота. В этот раз они наступили на день раньше. Никогда с ней такого не случалось. Надо пойти в дом, сменить белье, вымыться.
Чудовище, изучавшее затылок Гвен Николсон, знало, что стоит легонько ущипнуть эту шею, и жалкое существо будет близко к смерти. Оно не задумываясь сделало бы это, но запах кровавого цикла приказывал не трогать это тело. Он отпугивал монстра, не смевшего притронуться к носителю запретного табу. Перед женщинами, помеченными этим знаком, он был бессилен.
Учуяв сырость ее лона, он выскочил из конюшни и притаился за стеной, окатываемый бушевавшим ливнем. Его жертвой будет пони. Пусть он еще немного подрожит от ужаса перед смертью.
Голый Мозг услышал, как повернулись женские ноги, направившись к выходу. Хлопнула дверь.
Он ждал — эта женщина могла снова вернуться. Все тихо… Прокравшись в конюшню так осторожно, как только мог, он принял стойку для атаки и бросился на животное. Копыта барабанили по его телу — пони отчаянно сопротивлялся. Для Голого Мозга это были семечки — он справлялся и с более крупными зверями, он выносил удары более страшных копыт.
Его рот открылся. Клыки вышли из кровоточащих десен, словно когти из лап кошки. Они показались на обеих челюстях, возникнув из двух рядов глубоких и ровных ямок. В каждом ряду их было не меньше двадцати. Они скрипнули, впиваясь в мясо на загривке жертвы. Густая сочная кровь наполнила горло Голого Мозга — он сделал огромный глоток, почувствовав самый жгучий вкус в этом мире. Вкус, дающий силу и мудрость. Вокруг него было множество самых изысканных деликатесов. Он отведал одно из них, но не забыл, что существуют и другие. Он перепробует все, что только пожелает, и никто не помешает его пиру. Он будет насыщаться, наливаясь могуществом.
Он не пожалеет никого. Ведь это его земля, и он хозяин всего, что на ней находится. Эти жалкие люди не знают пока этого — ничего, он покажет им, у кого настоящая власть! Он спалит их заживо в собственных домах, убьет их детей и, выцарапав им кишки, сделает из них трофейный амулет. Это разубедит людей в том, что им предрешено господствовать на этой земле, что эти просторы находятся в их распоряжении. Перед его мощью бессильным окажется все, даже силы Неба. Никто и ничто не победит и не накажет его впредь.
Скрестив ноги, он сидел на полу, перебирая розовато-серую массу внутренностей пони. Он хотел разработать план, но что-то не думалось. Зачем нужны мысли, если его жизнь определяла одна лишь жажда крови. В его сущности нашли выражение чудовищная ненасытность и непрекращающийся голод. Все его поступки объяснялись и, может быть, оправдывались колоссальным аппетитом. В его бесконечном утолении, в постоянном насыщении он видел свое царственное предназначение.
Дождь лил уже больше часа.
Лицо Рона Милтона выражало нетерпение. Судьба не очень-то благоволила к нему, наградив язвой желудка и сумасшедшей работой в Агентстве дизайна. Жизнь этого человека не была столь уж простой: он считал, что большинство окружавших его людей лениво и ненадежно. Он готов был обидеться за это на все человечество. Профессия требовала от Рона молниеносных решений, быстроты действий. Он великолепно подходил для своей должности. Никто не оказал бы вам услугу в те считанные секунды, которые занимало ее выполнение у Рона. Неудивительно, что этот человек раздражался всякий раз, когда обнаруживал, что дела с обустройством его дома и сада обстоят не лучшим образом. Долго уже слышал он обещания и убеждения в том, что к середине июля все будет закончено: сад промерят и спланируют, землю разобьют на участки, выложат дорожку для подъезда машины. Но до сих пор здесь не было ничего подобного: половина окон не застеклена, входная дверь и вовсе отсутствовала. Сад имел такой вид, словно в нем не так давно проводились военные учения. Вместо дорожки — гниющее болото.
Он хотел, чтобы здесь возник его замок, который спасал бы его от постоянного присутствия в мире, не одарившего его ничем, кроме дурного пищеварения и кучи денег. Тогда он мог бы оставить деловую лихорадку города и скрыться здесь, наблюдая за поливающей розы Мэгги и детьми, резвящимися на свежем воздухе. Но мечты оставались мечтами: видимо, этой зимой придется сидеть в Лондоне. И все по вине каких-то несчастных лодырей.
Мэгги раскрыла зонтик. Она стояла рядом, защищая мужа от дождя.
— Где дети? — поинтересовался тот.
Она ответила с легкой ужимкой:
— В отеле. Наверное, уже успели надоесть миссис Блэттер.
Нельзя сказать, что Энид Блэттер были незнакомы детские шалости. У нее тоже были дети, и она любила их за непринужденное веселье и баловство. Но терпеть фокусы этих бесенят уже шестой раз за лето? Миссис Блэттер начинало это раздражать.
— Давай лучше вернемся в город.
— Что ты, не надо. Мы можем уехать и в воскресенье вечером. Прошу тебя, побудем здесь еще два дня. Сходим все вместе на праздник Урожая.
Теперь ужимка появилась на лице Рона:
— Это еще зачем?
— Рон, мы ведь здесь не одни. Я имею в виду наш городок. На празднике будет много народу — почти все местные жители. Просто неприлично быть таким равнодушным к народным традициям. Нам же жить среди них.
Ее муж выглядел обиженным мальчишкой, готовым зареветь в любой момент. Она знала, что он сейчас скажет…
— Я не хочу туда идти.
— Но у нас нет выбора.
— Мы могли бы уехать сегодня.
— Ронни, перестань…
— Что нам тут делать: детям скучно, ты становишься какой-то невыносимо занудной…
Мэгги понимала, что Рон проиграл.
— Можешь ехать, если так этого хочешь. Возьми детей, а я останусь здесь.
«Довольно хитрый ход с ее стороны», — подумал Рон. Два дня в городе, да еще в окружении детей — он не представлял, как это можно было вынести. Нет уж, тогда лучше остаться.
— Ладно, Мэгги. Считай, что ты меня уговорила. Мы идем на этот чертов праздник.
— Что за слова? Побойся Бога.
— Ты же знаешь — я уже давно ему не молюсь.
Он был в плаксивом расстройстве. Глядя на буераки, он пытался представить траву и розы. Но не мог.
На кухню вбежала белая, как полотно, Амелия Николсон. Она посмотрела на мать и упала на пол. Зеленую курточку заляпала рвота. На высоких сапожках была кровь.
Гвен позвала Денни. Их маленькая девочка дрожала и металась, словно в бреду. Она пыталась говорить, но слова проглатывались тихим всхлипыванием.
— Что с ней случилось? — Денни буквально слетел с лестницы.
— Боже мой…
Амелию опять рвало. Лицо посинело.
— Объясни же наконец, что стряслось!
— Не знаю. Она только вошла и… Лучше вызови санитарную машину.
Денни наклонился и дотронулся до щеки ребенка.
— Это шок, — констатировал он.
— Денни, санитарную машину. Скорее!
Гвен снимала с девочки курточку и расстегивала пуговицы на ее блузке. Денни медленно выпрямился и подошел к окну, ставшему матовым от потоков дождевой воды. Он все же мог разглядеть в нем свой двор: дверь в конюшню колыхал ветер. Потом мощный порыв захлопнул ее. Там кто-то был — Денни почувствовал движение внутри.
— Ради Бога, санитарную машину… — повторяла Гвен.
Но Денни не отреагировал. В его владениях находился чужой, и он знал, как следовало поступить с нарушителем.
Дверь снова открылась. До него донесся еле слышный скрип. Потом что-то скользнуло во тьму. Что ж, пора вмешиваться.
Стараясь не отводить бдительных глаз от входа в конюшню, он потянулся за винтовкой, висящей на входной двери.
Наконец она оказалась в его руках. Тогда он оглянулся. Гвен пыталась дозвониться до медицинской службы, оставив стонущую девочку на полу. Кажется, та начинала приходить в себя. Какой-то оборванец в заляпанной одежде забрался в конюшню и напугал ее до потери сознания — вот и все. Что ж, надо выгнать его оттуда к чертовой матери.
Открыв дверь, Денни шагнул во двор. Вакханалия дождя прекратилась. Только ветер бушевал в остуженном воздухе, продувая насквозь легкую рубашку. Земля под ногами блестела черным стеклом луж. Он шел к конюшне под аккомпанемент стучащих капель, падающих с карнизов и портика.
Дверь снова печально скрипнула. На этот раз, ее не захлопнуло ветром. Денни не мог ничего разглядеть внутри. Никакого движения. Никаких звуков. Странно, не могло же все это ему почудиться…
Он присмотрелся. Да! Здесь кто-то есть… Чьи-то глаза наблюдали сейчас за ним, за винтовкой, за каждым его движением. Наверняка, в этих глазах был испуг, было волнение. Еще бы, он собирался подойти к ним поближе, приняв самый грозный вид, на который был только способен.
Он вошел внутрь уверенным и широким шагом.
Под правым ботинком хрустнул желудок пони. Повернув голову, он увидел его ногу, обглоданную до кости, сломанную у основания бедра. Копыто покрылось спекшейся кровью. От животного не осталось больше ничего. Денни чуть не вырвало. Это было уже слишком.
— Эй, ты! — вызывающе бросил он в темноту. — Вон отсюда! — он вскинул винтовку. — Ты слышал? Вон, я сказал, а не то разлетишься на мелкие кусочки.
В углу, где были сложены тяжелые тюки, что-то зашевелилось. «Попался, сукин сын», — пронеслось в голове Денни. В следующую секунду нарушитель смотрел на него уже с девятифутовой высоты.
— Бо-оже мой…
Махина стронулась с места и надвигалась на него — медленно, уверенно, без всякого страха. Он выстрелил, но пуля, попавшая, казалось, в самое сердце чудовища, не изменила его поведения.
Николсон бросился бежать. Ботинки проскальзывали на мокрых камешках — не было никакой возможности развить большую скорость. Преследователь находился уже в двух шагах позади него. А его голова не меньше чем в одном шаге над ним. Услышав выстрел, Гвен бросила трубку телефона. Подойдя к окну, она увидела, как грузная исполинская туша настигла ее дорогого Денни. Немного согнувшись, чудовище схватило его за пояс брюк и зашвырнуло в воздух с такой легкостью, словно это было перышко. Достигнув в полете высшей точки, тело повернулось и рухнуло камнем на землю. Глухой удар отозвался в Гвен мощным сотрясением внутренностей. Гигант расплющил любимое лицо одним ударом.
У нее вырвался крик. Опомнившись, она зажала рот рукой, чтобы подавить его. Но поздно. Слишком поздно. Пронзительный звук уже гулял на свободе, уже достиг ушей чудовища. Оно обратило горящие глаза в ее сторону. Они смотрели, сверля злобными огнями оконное стекло. Силы Небесные, оно заметило ее! Голая громадина приближалась к ней, оскалив страшный рот.
Подняв лежащую на полу Амелию, Гвен крепко обхватила ее руками. Она прижала голову девочки к своей шее. Может быть, она не увидит этот кошмар. Нет, она не должна его видеть! Шлепанье тяжелых шагов становилось громче. Кухню заполнила зловещая тень.
— Укрепи мои силы. Господи!
Чудовище заслонило оконный проем. Искаженное сладострастной гримасой лицо расплющилось на мокрой поверхности стекла, которое сразу же треснуло, осыпавшись градом осколков на тело могучего исполина. Тело, которое ощущало запах мяса ребенка. Которое хотело только этого ребенка. Которое скоро получит мясо ребенка.
Оскал расплывшегося в ухмылке рта придавал ему вид существа, смеющегося над непристойной мыслью. Оно чавкало пастью, словно кошка, придушившая мышь и приближающая морду все ближе к лакомому блюду. С челюстей гиганта бежали слюни.
Гвен проскочила в прихожую — чудовище уже протискивалось в дом через пустую оконную раму. Запирая дверь, она слышала, как крушатся деревянные створки, как падает на кухонный пол глиняная утварь. Гвен вытащила всю мебель, которая только была здесь и начала загромождать ею вход: столами, стульями, вешалкой для пальто. В ее голову пришла мысль, что это хозяйство все равно будет раздавлено и превращено в щепки, но ничем другим она не могла защититься. Амелия сидела на полу, там, где ее оставила мать. Удивление и благодарность были на ее лице.
В прихожей не стоило больше оставаться. Теперь наверх. Да, наверх. Подхватив дитя, казавшееся ей легким, словно пух, она заспешила к лестнице. Шум на кухне внезапно прекратился. Она остановилась, уже почти находясь у цели. Находясь выше, чем на середине лестницы.
Столь же внезапно ее сознание озарило сомнение в реальности происходящего, в оправданности страхов и существовании ужасного преследователя. Тишина и спокойствие царили внизу. Только пыль маленькими крупинками падала на подоконник и на медленно увядающие цветы. Ничего другого там быть не могло. Ничего и никого.
— Мне это почудилось, — произнесла она.
Ясно как день — ей это померещилось.
Она села на кровать мужа, на которой они спали уже восемь лет. Попробовала попытаться разобраться в себе.
Наверное, она видела это во сне. В кошмаре, вызванном месячными и подсознательными фантазиями об изнасиловании, ей привиделся ужасный преследователь. Уложив Амелию на розовую подушку, набитую гагачьим пухом, она прикоснулась к холодному лбу девочки. Денни ненавидел розовый цвет, но все-таки купил это постельное белье для их спальни. Для нее одной…
— Мне это снится, — шептала она, медленно опускаясь по лестнице.
Комната погрузилась во мрак. Гвен повернулась, зная, что сон продолжается. Зная, кого она может в нем увидеть.
Он был там — герой ее кошмара. Подтягиваясь на широко разведенных паукообразных ручищах, схватившихся за раму верхнего окна, он время от времени показывал ей свои отвратительные клыки.
Амелия! Она бросилась обратно в спальню и, схватив дитя в охапку, побежала к двери. За спиной грохнуло разлетевшееся стекло, впустив в комнату холодные сквозняки. Преследователь уже здесь.
Она заметалась и рванулась к лестнице. Но он был рядом. Совсем рядом. Страшный рот издал восторженный рев, пламенные глаза были нацелены на недвижную девочку в ее руках.
Она была уже не в силах скрываться или сопротивляться. Ослабевшие руки недолго боролись за Амелию, пытаясь тянуть ребенка к себе.
Дитя вскрикнуло, глаза умоляюще смотрели на мать. Пальцы впились в ее лицо, когда Амелия почувствовала, что ее уже не держат любимые руки. Расцарапав ей щеку, они судорожно задрожали в воздухе.
Кошмар продолжался, и Гвен не могла больше его вынести — перед глазами все поплыло и закружилось. Потеряв равновесие на верхней ступеньке, она пошатнулась и начала падать вниз. Во вращающемся пространстве мелькало раздавленное личико Амелии, хрустящее под нажимом частокола острых зубов. Голова Гвен стукнулась о перила, шея хрустнула. Оставшиеся шесть ступеней ее тело преодолело уже мертвым.
Когда над Зелом начали сгущаться сумерки, дождевая вода уже почти впиталась в капилляры почвы. В самом низком месте городка, которое еще недавно выглядело группой островков среди серой глади моря, вода возвышалась над поверхностью лишь на несколько дюймов, отражая глубины умиротворенного неба. Приятно для глаз, но неудобно для ног. Ревренд Кут тщетно уговаривал Деклана Эвана сообщить в Совет округа о засорении сточных каналов. Уже третий раз он повторял, как это важно для жителей, но Деклан застенчиво краснел и отговаривался.
— Прости, но в моем положении… Я же не…
— Я все понимаю. Но, Деклан, кто еще, кроме тебя, может нам помочь? Ты же не бросишь нас в беде?
Он сверкнул глазами в сторону священника. Приказывающий взгляд. Взгляд, пронзающий насквозь.
— Но ведь на следующий день дождь опять забьет их грязью.
Кут развел руками: как можно было спорить с этим упрямцем, использовавшим прописные истины для того, чтобы его оставили в покое, не обременяли лишними заботами. Он продолжал бы настаивать на своем, но были и другие, более злободневные вопросы, которые необходимо обсудить со священником. Прежде всего Воскресную проповедь. И загадочную причину, по которой Куту никак не давалось ее написание. Каждое слово в ней, сколь бы убедительным и возвышающим дух не считал его автор, становилось пресным и лишенным смысла, как только оказывалось на бумаге. Словно тяжесть, разлитая в сегодняшнем воздухе, давила на него и делала приземленным, затруднив возможность высоко парить. Кут подошел к окну. Он стоял к Деклану спиной и потирал ладони, которые начинал охватывать зуд. Наверное, на них снова появится налет экземы. Он не знал, как завести новый разговор, с каких слов его можно было начать. Их слишком непросто было отыскать, слишком трудно было произнести те, которые приходили на ум. У Куга было такое впечатление, что он разучился разговаривать в тот самый момент, когда это было жизненно необходимо. Ни разу за свои сорок пять лет ему не приходилось переживать это состояние.
— Мне можно уходить? — спросил Деклан.
Кут покачал головой:
— Останься на минуточку, — задумчиво попросил он, повернувшись к священнику.
Лицо двадцатидевятилетнего Деклана Эвана казалось лицом усталого пожилого человека: бледные потускневшие черты, начавшая лысеть голова.
«Как этот измученный страдалец может служить моему спасению? — думал Кут. — Чем он может помочь?» Ему стало смешно. Вот почему он затруднялся говорить: он чувствовал, что это ни к чему не приведет, что священник все равно не поймет его. Он не был ни глупцом, ни сумасшедшим — он был представителем рода человеческого, посвященным в христианские таинства. И он был человеком, которому на пятом десятке жизни открылась крупица истины, которой он был одарен как чудесным подарком, ниспосланным Творцом. Деклан бы просто высмеял его, если бы Кут все это рассказал.
Он снял очки, чтобы не видеть священника отчетливо. Чтобы не обращать внимания на ухмылки, которыми будет искажаться его лицо.
— Деклан, этим утром я почувствовал нечто… Я бы назвал это… испытанием.
Деклан не произнес ни слова. Расплывшаяся фигура священника не шелохнулась.
— Не знаю даже, как это описать… Запаса человеческих слов недостаточно, чтобы выразить… Но, честное слово, никогда еще я не был свидетелем столь ясного проявления воли…
Кут сделал паузу. Он не был уверен в том, что следовало сказать что-то дальше.
— Бога, — произнес он робко.
Деклан молчал. Немного осмелевший Кут надел очки — лицо напротив было серьезно и спокойно.
— Объясни мне, в чем она выражалась? — у Деклана шевелились одни лишь губы.
Кут опустил голову. Целый день он пытался подыскать для этого слова, и не одно из них не казалось ему точным и правильным.
— На что это было похоже? — Деклан задал другой вопрос, но и на него было трудно ответить. В голосе священника была настойчивость.
Как он не может понять, что невозможно объяснить такие вещи словами. «Надо попробовать, — думал Кут. — Я просто обязан попробовать».
— Когда я стоял у алтаря после Утренней молитвы, — начал он, — что-то вдруг проникло в меня. Прошло сквозь тело, словно электричество. И у меня волосы встали дыбом… Да-да, именно дыбом.
Кут провел рукой по коротко стриженной голове, вспоминая о необыкновенном ощущении: устремившиеся вверх волоски казались ему тогда порослью жестких зерен имбиря. Он вспомнил, как наполнились дрожащим жужжанием его легкие. Его чресла. Как в них снова заиграла мужская сила, впервые за несколько лет. Признаться в этом Деклану? Нет, он не мог рассказать священнику о том, как стоял у алтаря с сильнейшей эрекцией, снова чувствуя свою полноценность, свою способность вкушать утерянные радости этого мира.
— Я не уверен… Не вполне уверен, что это было проявлением нашего Бога-Творца…
Ему хотелось, чтобы это было так. Чтобы Бог, которому он служил, оказался не только Творцом, но и Покровителем Мужской Силы.
— …Я даже не могу ручаться, что он был христианским… Но он пришел ко мне, коснулся меня. Я чувствовал это.
Лицо Деклана оставалось непроницаемым. Кут смотрел на него несколько секунд, пораженный молчанием священника. Потом спросил, потеряв терпение:
— Ну и что?
— Что, ну и что?
— Тебе нечего на это сказать?
Деклан нахмурился — у висков собралась сеточка складок. Потом она исчезла, и он тихо произнес:
— Боже, помоги мне, — это был почти шепот.
— Что?
— Я тоже чувствовал это. Не совсем то, что ты описал, — вовсе не электрический шок… Нечто иное.
— Почему ты сказал «Боже, помоги», Деклан? Тебя что-то испугало?
Он не отвечал.
— Если в твоем переживании было что-то, чего я не испытал, — расскажи мне, Деклан… Пожалуйста. Я хочу это знать. Хочу разобраться. Должен разобраться.
Деклан поджал губы.
— Хорошо… — глаза священника покинул налет холодного онемения и в них блеснул живой огонек. Не безысходность ли вызвала его?
— У нашего городка большое прошлое. Ты это знаешь — о нем ходило множество легенд. В том числе и о тех, кто когда-то здесь жил. О существах… обитавших здесь в незапамятные времена.
Кут знал, что Деклан разбирается в истории Зела. Вполне безобидное занятие для священника: прошлое есть прошлое.
— Еще до вторжения римлян, на этой земле были поселения. Никому не известно, как давно они возникли, к каким глубинам времен следует отнести их появление. Говорят, что на этом месте всегда стоял храм.
— Ничего удивительного, — Кут уверенно улыбнулся, рассчитывая на то, что Деклан решит поспорить по этому поводу. Кто знает, может, он услышит от него что-нибудь интересное. Пусть это будут и непроверенные факты — ему были бы приятны любые слова, хоть как-то связанные с той пядью земли, на которой Кут сейчас стоял.
Деклан помрачнел и продолжил рассказ:
— Еще раньше здесь был лес. Огромный и дремучий. Его назвали Диким…
Кут заметил, что в глазах Деклана таилась ностальгия.
— …Ни клочка окультуренной почвы — один лишь лес, размером в большой город. Лес, полный хищников.
— Кто же в нем водился? Волки? Медведи?
Деклан покачал головой.
— Нет, существа, некогда владевшие этой землей. Задолго до Христовой эры. Задолго до человеческой цивилизации. Потом привычные условия их жизни были нарушены. Трудно сказать, по какой причине, но скорее всего это было вмешательством со стороны людей. Многие из этих могучих чудищ погибли. Они были не похожи на нас, Кут. Не из плоти и крови, а… совсем другие.
— И что же?
— Те из них, что остались в живых, были замечены людьми и, конечно же, истреблены. Лишь одно дожило до четырнадцатого века, когда здесь уже умели писать книги, вырезая буквы на дереве и камне. Свидетельство того, что последнее из чудищ было захоронено в земле, существует. Оно на алтаре.
— Где? На алтаре?
— Да, под сукном. Я давно обнаружил его, но не придавал этому никакого значения. Но сегодня. Сегодня я… попробовал прикоснуться к нему.
Он сжал кулаки. Потом быстро выпрямил пальцы, показывая Куту свои ладони: кожа покрылась волдырями, из мест, куда только что впились его ногти, сочился гной.
— Это не опасно, — сказал он. — Ни для меня, ни для тебя. Но это впечатляет, правда? Ответь мне, Кут?
Первым делом Кут подумал, что Деклан подшутил над ним. Затем попробовал найти логическое объяснение услышанному. Потом в памяти всплыл афоризм отца: «Логика — убежище трусов».
— Люди назвали его Голым Мозгом.
— Кого?
— То существо, что они похоронили. Это даже написано в книгах по истории. У него была мягкая и мясистая голова, и она была того же цвета, что сияние Луны. У чудища не было черепной коробки и поэтому люди окрестили его именно так.
Деклан усмехнулся и продолжал, сияя широкой улыбкой:
— И еще он ел детей…
Страшное происшествие, случившееся на ферме Николсона, оставалось никем не замеченным до субботнего утра.
Мик Глоссоп, зачем-то выбравший для возвращения в Лондон не столь уж привычную для себя дорогу, увидел в левом окошке автомобиля странную картину: несколько громко мычащих коров пытались сломать задние ворота. Одна из них стояла в стороне и вращала мордой, тряся разбухшим выменем. «Ничего себе, — подумал Мик, — их не доили, наверное, больше суток». Он притормозил и вошел во двор.
Труп Денни Николсона уже покрыли полчища мух, хотя прошел всего лишь час с тех пор, как взошло солнце. Внутри дома обнаружилось то, что осталось от Амелии: клочки разорванного платья и брошенная в угол спальни ступня. Тело Гвен Николсон не было изувечено. Оно лежало около лестницы и на нем не было ни ран, ни свидетельств изнасилования.
В девять тридцать городок наполнился воем полицейских сирен. Жителям стало известно, что произошло вчера. На улицах начали спорить о том, что сделал убийца со своими жертвами: у полиции не было еще полной ясности в этом вопросе, и неудивительно, что каждый житель городка имел по этому поводу собственное мнение. Несмотря на расхождение во взглядах, все были солидарны в одном: то, что произошло, было неслыханной жестокостью. Никто не понимал, зачем убийце понадобилось тело бедной девочки. Оно тоже было пищей для споров.
Полиция решила использовать болтливость зелийцев, чтобы хоть как-то облегчить задачу отделу убийств. В трактире «У великана» был разбит штаб этого формирования: каждый мог прийти сюда и рассказать все, что хотел. Но это не прояснило дела. Никто не видел в городке посторонних, никто никого не подозревал, никто не замечал в окружающих перемен, которые могли толкнуть человека на такое убийство. Наконец все узнали еще одну новость. Ее принесла Энид Блэттер, пожаловавшаяся на то, что не видела Томаса Гэрроу-младшего уже сутки.
Его тело было найдено там, куда швырнул его гигант. В отвратительном состоянии: голова кишела червями, на ногах пристроились чайки. Голени, которые приоткрывали слегка задравшиеся штанины, были исклеваны до костей. Когда его поднимали из ямы, из ушей сыпались жучки и маленькие пауки.
В отеле тоже царила взбудораженная атмосфера. Гиссинг, сержант розыска, нашел в баре приятного и внимательного собеседника — Рона Милтона, который оказался, ко всему прочему, его земляком. Он непринужденно болтал с ним, попивая виски с содовой.
— Я двадцать лет провел на этой службе, — повторял распалившийся Гиссинг. — Ничего подобного я не видел.
Вряд ли он говорил правду. В своей жизни он видел не так уж мало ужасного. Взять хотя бы эту шлюху — вернее избранные участки ее расчлененного тела, которые обнаружила группа под его руководством в кейсе, оставленном в Агентстве пропаж. И наркомана, каждый день носившего этот кейс в Лондонский зоопарк, чтобы гипнотизировать им полярного медведя, и утопившегося в его же бассейне, когда стало ясно, что попытки тщетны. Разве не страшно было Стенли Гиссингу смотреть в его пустые мертвые глаза? Да, он повидал немало…
— Но это… было слишком ужасно, — убеждал он собеседника, — От этой жути меня чуть наизнанку не вывернуло.
Рон слушал полицейского и не знал, зачем он делает это. Наверное, лишь ради времяпрепровождения. Впрочем, нет: в молодости Рон был в партии радикалов и относился к блюстителям порядка и государственного строя, мягко сказать, не слишком по-дружески. Теперь он находил какое-то странное, причудливое наслаждение в том, что один из них раскрывал перед ним душу, признаваясь в собственных слабостях и геройствах.
— Он просто сраный псих, — говорил Гиссинг. — Поверь мне, больше он никто. Поэтому-то он от нас и не уйдет. Сцапать таких голубчиков не стоит труда. Они же не контролируют свои действия, не заметают следы. Им даже наплевать на то, живы они или нет. Он наверняка на грани самоубийства, этот придурок, разорвавший семилетнюю девочку в клочья. Видали мы таких.
— Правда?
— Еще бы. Рыдали словно дети, а сами заляпаны кровью так, словно вернулись со скотобойни. Ревели в три ручья. Слезы, истерики — будто они экзальтированные леди.
— Ну тогда вы его поймаете.
— Это будет проще, чем сделать вот так, — Гиссинг щелкнул пальцами. — Это очевидно, как то, что Бог сотворил яблоки. — Гиссинг остановил взгляд на циферблате своих часов. Потом на пустом стакане.
Рон не предлагал ему выпить.
— Ну ладно, — произнес тогда Гиссинг. — Мне пора возвращаться в город. Разрешите откланяться.
Он зашагал в направлении выхода, оставив Рона расплачиваться за бутылку.
Голый Мозг наблюдал за его машиной, ползущей по северной дороге, слабо освещенной огоньком на крыше. Шум мотора насторожил монстра, когда он перешагивал через небольшие холмы неподалеку от фермы Николсона. Голый Мозг был взволнован звуком, который издавал этот небольшой предмет: он рычал и кашлял так, как не мог ни один известный ему хищник. Но больше всего его поразило то, что этот зверь был укрощен человеком. Если он хотел отвоевать у людей свое Королевство, то почему бы потом не приручить, не подчинить себе самого послушного из этих зверей? Получится ли? Надо попробовать. Отогнав страх в сторону. Голый Мозг приготовился к сражению.
Он выпустил клыки.
Сон почти уже овладел Стенли, сидящим на заднем кресле автомобиля. Ему грезились маленькие девочки. Очаровательные нимфетки перебирали пальчиками складки на чулочках, перемещая их все выше и выше, — они собирались ложиться спать. Он был рядом. Он следил за их движениями и видел, как тонкая ткань медленно расправлялась на крохотных ножках, как складки исчезали над его головой. Он поднимал глаза и бросал взгляд на плотно обтягивающие бедра нижние штанишки. Этот сон часто посещал его. Стенли никому и никогда о нем не рассказывал, даже когда был пьян. И не потому, что стыдился — многие его коллеги могли поведать о гораздо менее невинных развлечениях и переживаниях, — он просто считал этот сон своим личным, предназначенным для него одного, доступным лишь ему одному. Сон был его тайной.
А на переднем сиденье молодой шофер, работающий в полиции всего полгода, смотрел в зеркальце, не вполне уверенный в том, что глаза пожилого сержанта Гиссинга не откроются. Когда такая уверенность у него появилась, он протянул руку к приборной панели и рискнул включить радио: не терпелось узнать счет одного крокетного матча.
Австралия опять проиграла — не было повода устраивать ночное ралли. Вот где я смог бы пригодиться, — подумал он. — Надо бросать эту работу ко всем чертям.
Водитель и полицейский, занятые своими мыслями и мечтами, не заметили, что машину преследует страшное чудовище. Голый мозг, делающий бесшумные и огромные шаги, находился рядом с ревущим предметом, пробиравшимся сквозь ветер по темной дороге. Он не торопился перейти в наступление.
Наконец ярость чудовища достигла предела. Голый Мозг издал громкий и злобный рык. Под ногой вместо полевой травы оказалось гудронированное шоссе.
Шофер рванул руль, чтобы сбросить с крыши увесистую тушу монстра, впившегося зубами в сигнальную лампу.
Машина завиляла по мокрой дороге, левое крыло зацарапали ветви кустов, забивших в лобовое стекло. Спящий Стенли увидел, как девочка отпустила чулочную складочку — она поползла вниз по ноге, достигнув пола как раз в тот момент, когда автомобиль завершил свое трясущееся движение, врезавшись в железные ворота. Гиссинга выбросило на переднее сиденье, едва не задохнувшегося, но не пораненного. Водителя швырнуло через руль прямо в стекло — его нога тряслась у самого лица Гиссинга. Потом она остановилась.
Голый Мозг, соскочивший с просящего пощады зверя на дорогу, понимал, что тому пришел конец. Но он и сейчас отпугивал его: помятый бок скрипел, внутренности едва слышно шуршали, на смятой в лепешку морде продолжали гореть глаза. Однако он был мертв.
Голый Мозг выждал несколько мгновений, прежде чем подойти поближе, чтобы понюхать его раскрошенное тело. Воздух пахнул так ароматно, что дрожали ноздри. Вот что так благоухает — кровь этого железного зверя, вытекающая из разодранного живота. Голый Мозг задвигался уверенней.
Там, внутри, был кто-то живой. Он не пах мясом ребенка, что было бы лучше всего. Он пах мужским мясом. И у него были круглые бешеные глаза. И маленький рот, который он раскрывал так, словно был рыбой. Голый Мозг пнул железного зверя ногой — тот не реагировал. Тогда он выдернул кусок из его бока. Можно было вытащить из его внутренностей дрожащего укротителя. Как могло это жалкое создание с трясущимися слюнявыми губками обрести власть над таким чудищем? Голый Мозг засмеялся и, вытащив неудачного наездника за ноги одной рукой, поднял его над землей. Вниз головой. Очень высоко. Подождав, пока крики жертвы заглохнут, он просунул ручищу туда, где соединялись ее трясущиеся ноги, нащупав то, что отличало это существо от женщины. Предмет оказался небольшим. Он успел даже немного съежиться от страха. Гиссинг выкрикивал что-то невнятное, какой-то вздор. Его вряд ли мог кто-то понять. Тем более Голый Мозг, для которого лишь один звук, вырвавшийся из уст жертвы, был исполнен смысла: высокий и громкий писк, всегда следующий за кастрацией. Поступив так, как подсказывал ему инстинкт. Голый Мозг бросил Гиссинга на землю рядом с машиной.
В разбитом двигателе начал разгораться огонь. Голый Мозг знал этот запах: он не был тем хищником, которого можно было отпугнуть его жаром. Наоборот, он почтительно и уважительно относился к нему. Огонь был на его стороне — не раз он уничтожал им своих врагов, кремируя их заживо в собственных постелях.
Когда пламя, нашедшее бензин, взвилось в воздух, он чуть отступил назад. Все вокруг озарилось оранжевым маревом. Он чувствовал, как тлели волосы на его теле. Но он не беспокоился о них — его внимание поглотила картина бушевавшей огненной пляски. Пламя вобрало в себя Гиссинга, танцуя неистовым вихрем над бензиновым морем. Голый Мозг смотрел, усваивая очередной урок. Еще один урок смерти.
Кут боролся со сном. Похоже, что он готов был проиграть ему, поскольку занятие, которым он отгонял его, было бесполезным. И все-таки сегодняшний день прожит не зря. Весь вечер, закончив беседу с Декланом, он провел у алтаря. Перед тем как лечь спать он молиться не будет — просто прочитает небольшой отрывок из Библии. Он подумал об этом, когда стало ясно, что расшифровка копии свидетельства, вырезанного из дерева, ему не удастся. Он смотрел на нее, вытаращив глаза, вот уже больше часа — никакого эффекта. То ли эту штуковину мог прочитать далеко не каждый, то ли его забитая мыслями голова отказывалась воспринять, что стояло за этими буквами. В них Кут разглядел не так уж много: только то, что захоронение когда-то имело место и что опущенный в землю превосходил своим ростом всех, кто пришел посмотреть на эту процедуру. Куту вспомнился трактир «У великана». Он улыбнулся: не в средние ли века чей-то острый ум выдумал это название?
Сбившиеся с ровного хода настенные часы в гостиной показали пятнадцать минут первого. «Уже час», — подумал Кут, оторвался от занятий, прогнувшись в позвоночнике, и погасил лампу. В наступившую темноту ворвалось холодное сияние полной луны, просачивающееся сквозь занавески. Необычайно яркое в кромешном мраке, изумительно красивое.
Кут создал для него преграду, опустив черную штору, и двинулся вдоль коридора. Звук его шагов повторяло тиканье часов. Больше ничего не было слышно, но неожиданно у холма Гуда пронзительно зазвучали сигналы санитарок.
Что случилось? Заинтересовавшись, он распахнул переднюю дверь: холм освещался мигающей иллюминацией голубых полицейских фонариков и колеблющимся светом фар других машин. В этих огнях было больше слаженности и ритмики, чем у звука часов за его спиной. На северной дороге крупная авария, а ведь шоссе еще не покрылось предательской ледяной коркой. Странно…
Холм переливался огнями, словно громадный бриллиант. В воздухе царили прохлада и сырость. Как же здесь холодно! Ему так хотелось узнать, что произошло. Если бы не этот…
Он вздрогнул: под деревьями в дальнем углу церковного двора что-то шевельнулось. В монотонном свете луны он разглядел сначала угрюмые стволы тиса, потом серые спины камней, затем и белые лепестки хризантем, разбросанных на могилах. В тени призрачно мрачных деревьев, еще более черная, чем ее покров, но вполне различимая на фоне светлого мрамора надгробных плит, стояла гигантская фигура.
Кут переступил порог.
Фигура не была одна: рядом с ней стояла на коленях другая, более напоминающая человеческую по размерам и очертаниям. Она подняла лицо, и Кут узнал его. Это был Деклан. Даже отсюда было видно, что он улыбался, смотря на чудище.
Кут решил взглянуть на эту сцену поближе. Он старался ступать бесшумно, но на третьем шагу под ногой хрустнула ветка.
Чудище зашевелилось в тени. Неужели оно оборачивается, чтобы посмотреть на него? Сердце екнуло в груди Кута. Хоть бы этот монстр оказался глухим. Господи, если ты только можешь, сделай меня невидимым!
Преклоненная фигура молилась. Другая, огромная и страшная, по-прежнему не замечала присутствия постороннего. Набравшись смелости, Кут двинулся к рядам могильных плит. Стараясь не дышать, он прыгал с одного мраморного островка на другой. Оказавшись в нескольких футах от того, что его интересовало, он увидел, как грозная фигура наклонилась над Декланом. Он слышал, как из глубин широкого горла гиганта вырывались урчащие звуки. То, что открылось его взору потом, шокировало бы любого нормального человека.
Одеяния священника были порваны и заляпаны грязью. Грудь его была обнажена. Свет луны играл на каждом ребре, на каждом мускуле. Смысл позы и внешнего вида не оставлял места сомнениям — это было поклонение и обожание обожаемому. Потом до Кута донеслось какое-то журчание. Он сделал еще шаг вперед и мог теперь видеть, как блестящая струя мочи гиганта била в лицо Деклана. Лицо, которое не хотело от нее отворачиваться, которое открыло рот, позволив жидкости клокотать в нем и пениться вокруг него, стекая ручьями по шее и животу. Глаза блестели огнями одержимой радости. Принимая наказание, Деклан болтал головой, в трансе от испытываемого осквернения и унижения.
Ветер донес до Кута запах этих отвратительных выделений: в них ощущались едкость кислоты и зловоние нечистот. Как Деклан мог вынести даже каплю этой мерзости? Но он купался в ней, словно в ванне. Кут хотел крикнуть, хотел остановить ужасное издевательство, но внушительные размеры гиганта образумили его.
Да, это он — хищник из Дикого леса, о котором рассказывал ему священник. Любитель детского мяса, — так ведь кажется окрестил его Деклан? Интересно, когда он пел этому страшилищу панегирики, знал ли он, что чудовище целиком владело его разумом? Что если оно снова бы появилось, он бы, не задумываясь, встал перед ним на колени, уверенный в том, что перед ним настоящий Бог. «Задолго до Христовой эры. Задолго до человеческой цивилизации…» Сколько патетики было тогда вложено в эти слова! Неужели он всегда был готов с благоговением подвергнуться этой ужасной процедуре?
Да. Боже Всевышний, да!
Что же — тогда тем более не стоит рисковать. Пусть Деклан общается со своей святыней, — думал медленно отступающий назад Кут, не отводя ошарашенных глаз от происходящего. Божественная пытка прекратилась, но Деклан еще держал в дрожащих ладонях остатки пролившейся на него жидкости. Он поднес их ко рту и выпил.
В горле Кута сжался комок, заставив его сделать давящееся движение. Он закрыл глаза, чтобы не видеть эту картину. Когда они снова открылись, в них отразилась повернутая голова чудища, сверкавшая двумя дикими огнями.
— Господи Всемилостивый…
Оно увидело его. Именно теперь, когда он был так близко. Оно взревело, показав ужасную глубину пасти.
— Спаси и сохрани…
Мощное тело выгнулось с гибкостью антилопы и направилось к нему. Кут повернулся и бросился наутек: он никогда не развивал еще такой скорости. Его заносило на поворотах. Гигантскими прыжками он преодолевал возвышения могильных насыпей. Вот она! Дверь находилась всего в нескольких ярдах — слабая перегородка, за которой все же можно спастись. Ненадолго укрыться, прежде чем отыщется средство обороны. Беги же! Беги быстрее! Четыре ярда.
Он бежал.
Дверь была открыта.
Три ярда позади — впереди последний…
Достигнув порога, он молниеносно развернулся и толкнул дверь, чтобы отгородиться от близкого преследователя. Не получилось! Рука, раза в три толще человеческой, хватала когтями воздух, зажатая в щели. Она искала Кута. За дверью не прекращался злобный вой.
Кут всем телом налег на дубовую махину. Скрипящая железная окантовка билась о предплечье Голого Мозга. Вой стал бешеным и агонизирующим. В нем смешивались страдание и агрессивность — он перерос в невыносимо громкий рокочущий шум, который разносил из одного конца Зела в другой бушевавший ветер.
Он добрался до северной дороги, где собирали и упаковывали в пластиковые пакеты Гиссинга и его шофера. Он отражался многоголосьем эха под сводами часовни Усыпания, где начинали разлагаться тела Денни и Гвен Николсон. Он был услышан теми, кто находился в своих спальнях: молодыми супругами, прижавшимися друг к другу, стариком, изучавшим рисунки трещин на потолке, детьми, мечтавшими о том, чтобы забраться обратно в материнские матки, еще не рожденными на этот свет. Он раздавался снова и снова. Все время, пока Голый Мозг корчился и неистовствовал за дверью.
Кут чувствовал, что мир плывет перед глазами. Голову охватил пожар. Рот лепетал бесконечные молитвы, но помощь небес не давала о себе знать. Силы покидали его. Мышцы дрожали в неимоверном напряжении, ноги уезжали назад, проскальзывая по безупречно отполированному полу. Каждый дюйм давался гиганту нелегко, но дверь все же медленно приоткрывалась. Толчок за толчком. Даже если бы Кут мог возвращать эти дюймы обратно, его положение оставалось бы безнадежным. Нужно было изменить стратегию, устранить безвыходность ситуации, из которой ему живым не выйти.
Кут подналег на дверь, лихорадочно обшаривая глазами предметы в прихожей. Где же оно — подходящее оружие? Этому чудищу нельзя позволить ворваться сюда, нельзя терпеть его унижения. В ноздрях Кута хозяйничал едкий запах. Ему представилось, что он преклоняет колени перед гигантом и по его голому телу начинает ползти вязкая вонючая жидкость. Воображение начинало рисовать ему другие картины. Он уже не мог усмирить воспламенившийся мозг. Сгусток отвратительных образов, перемешавшийся с воспоминаниями о недавно увиденном, опустился в глубины подсознания, выдернув оттуда дремавшие, казавшиеся ранее абсурдными мысли. Этому чудовищу требуется его служение? Он требует его, как и любой Бог? Но служение, которое будет ясным и понятным, ему больше понравилось бы, чем то, которое он до сих пор совершал. Кут продолжал защищаться, но на периферии сознания все еще раздавалось: сдаться неизбежности, колотящейся в дверь, лечь на пол и позволить ей себя раздавить.
Его имя пульсировало глухим ударами: Голый… Мозг-Отчаяние или что либо иное, вызвавшее в нем раздвоение личности, не помешало мечущимся глазам наткнуться на стойки для одежды, стоящие слева от атакуемой двери.
Голый. Мозг. Голый. Мозг. Это имя повелевало. Оно заставляло действовать. Голый. Мозг. Голый. Мозг. Что, если загнать в такую голову палку? Наверное, это будет нетрудно. Скорее всего, она сразу разлетится на мелкие кусочки. Попробовать ее достать?
Он оторвал одну руку от дерева и выпрямил ее, чтобы дотянуться до трости, застрявшей между высокими вешалками. До своей самой любимой трости, которую он называл «Палочкой путешественника». Она была вырезана из эластичного ствола ясеня. И теперь она вновь была с ним.
Голый Мозг тоже использовал свой шанс: рука все глубже проникала вовнутрь, расшатывая полуоткрытую дверь. Острые края окантовки раскраивали его кожу, но он чувствовал лишь ткань пиджака Кута, оказавшуюся в пальцах.
Кут взмахнул своим оружием и опустил его конец на плечо Голого Мозга. Туда, где кожу приподнимала огромная кость. Средство обороны разлетелось в щепки, но свое дело сделало: снова послышался страшный вой, гигантская рука юркнула назад. Когда последний коготь исчез из поля зрения, Кут захлопнул дверь и задвинул засов. Передышка была короткой, не более двух секунд. Новая атака началась с барабанного стука кулаков, серии из двух ударов. Петли скрипели, дерево трещало. Пройдут еще какие-нибудь секунды, и чудище проломит себе вход — его силы удесятеряла ярость.
Кут быстро шел по прихожей к телефонному аппарату. «В полицию», — произнес он вслух и начал набирать номер. Сколько двоек сложится, чтобы сломать эту дверь, сколько времени потребуется чудовищу, чтобы достигнуть угла прихожей? Сколько минут осталось ему жить? Сколько секунд…
Сознание Кута металось в замкнутом круге, сотканном из молитв и вопросов. Оно хотело знать, заказано ли ему путешествие на Небеса, если он умрет самой ужасной из смертей, когда либо приходивших к викариям? Доступны ли будут райские кущи, если его внутренности выпустят наружу напротив молельной?
На полицейской станции дежурил единственный офицер — все остальные были заняты инцидентом на северной дороге. Он с трудом разбирал умоляющее бормотание Ревренда Куга и уже давно бы бросил трубку, если бы из нее не доносились доказывающие серьезность звонка звуки взламываемой двери и громкое рычание.
Он включил радиосвязь с патрульными машинами, но ответный сигнал пришел лишь через двадцать секунд — к этому моменту Голый Мозг уже выломал центральную балку двери в молельную, принявшись за другие. Полицейские не знали об этом. То, что они увидели здесь — обугленное тело шофера, потерянное Гиссингом мужское достоинство, — сделало их безразличными к чужому горю. Целую минуту офицер убеждал их в неотложности этого вызова. Минуту, которая потребовалась Голому Мозгу для того, чтобы прорваться к Куту.
Из окон отеля Рону Милтону был виден парад огней, окружавших холм; он слышал доносившиеся оттуда звуки сирен. Раздался еще один звук — потрясающе громкий и рычащий. Рон недоумевал: действительно ли этот пригородный городок, который приглянулся ему, столь уж спокоен и безопасен? Он взглянул на Мэгги — она спала, но еще совсем недавно этот же шум потревожил ее. На столике рядом с ее кроватью стоял пустой пузырек снотворных таблеток. Рон чувствовал, что он должен спасти ее, предохранить от того, что могло угрожать ее жизни. Ему захотелось выглядеть в глазах Мэгги героем, но он, наверное, способен лишь рассмешить ее, ведь в то время, как он нагонял себе лишний вес, съедая дорогие и сытные завтраки, его жена пропадала на занятиях по самообороне. Необъяснимая печаль наполнила его: он впервые ощутил себя слишком слабым, чтобы существовать в этом мире.
Голый Мозг вломился в прихожую молельни, весь увешанный впившимися в его тело щепками древесины. На его торсе, проколотом множеством заноз, зияли окровавленные раны. Пропитанное некогда ладаном помещение наполнил кислый запах пота.
Он жадно нюхал воздух, но не чувствовал присутствия человека. Раздосадованный, он оскалил зубы, выпустив из горла сгусток скопившихся газов. Потом он прыгающей походкой направился к рабочему кабинету. Там было тепло, там было уютно — он знал это, хоть и был ярдах в двадцати от него. Перевернув стол кабинета и расколов об пол два стула, он грузно уселся на уцелевший, оказавшийся около камина. Выдернув его решетку, он с силой швырнул ее в стену и замер, угомонившись. Жаркий воздух, живительный и исцеляющий, окружил его. Он проникал в пустой желудок, он согревал его конечности, он ласкал его лицо. Голый Мозг зажмурился от удовольствия: жар разливался в сосудах, разогревая в них кровь, вызывая в памяти картины полыхающих пшеничных полей.
Неприятные воспоминания снова были рядом. Он хотел прогнать их, но эта унизительная ночь все равно тревожила его воображение. Она будет с ним всегда. Вечно. Одна из коротких ночей того далекого лета, когда царила двухмесячная засуха, когда Дикий лес был усыпан обломанными сухими ветками, когда любое живое еще дерево с легкостью подхватывало поднесенный огонь. Тоща он был изгнан из своего дома, из своих владений. Тоща его, обескураженного и наполненного страхом, с красными от нестерпимой жары глазами, затянули в сети и пригвоздили острыми пиками, и он увидел то, чем люди хотели отплатить ему.
Они не хотели его убивать. Почему? Возможно, ими владел суеверный ужас. Нанося ему раны, они дрожали, предчувствуя гнев высших сил, который должен обрушиться на них за это. Они зарыли чудовище в землю, наградив участью еще более страшной, чем смерть. Хуже наказания, чем это, просто не существовало: чудовищу суждено было жить вечно. И навечно быть запертым во мраке подземной тюрьмы. Он должен был сидеть в ней, не зная, что одни века сменялись другими, что поколения людей рождались и умирали над его головой, давно забыв о его существовании. Может быть, лишь женщины вспоминали иногда о нем? Их запах проникал в его ноздри, когда они проходили неподалеку от могилы. Но потом исчезал. И они исчезали тоже: находя себе мужчин, они вскоре покидали с ними это место, и он каждый раз оставался в одиночестве. Именно одиночество угнетало больше всего: женщинам он был уже не нужен. А ведь когда-то он ловил их вместе со своими братьями в лесах, когда-то он обладал ими, оставляя потом лежать на земле окровавленными, но удовлетворенными. Через какое-то время они умирали — они не могли вынашивать плоды этих изнасилований. Огромные младенцы-гибриды разрывали зубами стенки их маток и тоже вскоре погибали. Это была единственная месть ему и остальным хищникам со стороны человеческих самок.
Голый Мозг ударил себя в грудь и поднял глаза, увидев мерцавшую в пламени камина репродукцию картины «Свет миру», которую Кут разместил на доске. Она не вызвала в нем желания раскаяться. Лишенные всякой сексапильности глаза страдалицы смотрели на него, удрученные горем и наполненные сопереживанием. Они не приглашали и не звали его. Осталось лишь одно место в этой фигуре, куда Голый Мозг мог направить свой возбужденный взор: та часть одежды, за которой девственница скрывала свою невинность. Семя Голого Мозга медленно потекло по стенкам камина, шипя на его горячей поверхности. Ему казалось, что мир уже лежит покоренный под его ногами. В нем было все, что он только мог пожелать: тепло, пища. Даже дети. Чтобы с ним всегда было их мясо.
Он выпрямился, облизываясь от мыслей. Его голову опьянил гнев.
Кут, укрывшийся в подземном склепе, слышал, как к молельне подъехала полицейская машина. Скрип тормозов. Шаги людей, ступающих по гравию. Их было с полдюжины — скорее всего, достаточно.
Осторожно двигаясь в темноте, он направился к лестнице. Что-то вдруг прикоснулось к нему — он невольно вскрикнул.
— Не выходи туда сейчас, — раздался голос из-за его спины. Деклан. Он говорил слишком громко, и Кут не чувствовал себя уверенно. Существо было где-то наверху, может быть, даже совсем рядом с ними, и оно могло все узнать. Нужно быть предельно осторожными. Боже, оно не должно ничего услышать.
— Оно над нами, — прошептал Кут.
— Я знаю.
Эти слова словно вырвались из недр желудка. Но они были из горла. Горла, в котором клокотали грязные отбросы.
— Давай позволим ему спуститься сюда. Ты ему нужен, и тебе это известно. Он хотел, чтобы я…
— Что с тобой?
Лицо напротив Кута кривилось, словно это была гримаса сумасшедшего.
— Он не против того, чтоб и тебе дать свое крещение. Что ты о нем скажешь? Тебе понравилось? Ты видел, как он мочился на меня? Так вот: это еще не все, чего он хочет. О да, он хочет гораздо большего. Ему нужно все. Ты слышишь? Все.
Кут избавился от руки, державшей его. От крепкой хватки пальцев, пропахших кислым зловонием.
— Пойдем со мной, — хитрый взгляд приглашал Кута.
— Бог не велит мне делать этого.
Деклан рассмеялся. Не просто смех — в нем скрывалось искреннее сострадание к заблудшей душе.
— Он и есть Бог, — произнес он, — который существовал еще тогда, когда и в помине не было этой набитой дерьмом постройки.
— Собаки тоже существовали.
— Кто? Ну и что?
— А то, что я не могу только по этому позволять им себя трахать.
— А ты мудрец, я смотрю? — улыбка исчезла. — Лучше иди к нему — и ты изменишься. Ты оценишь это.
— Нет, Деклан. Я не буду делать этого. Оставь меня…
Он почувствовал, как руки Деклана сильно сдавили его.
— А ну шагай вверх, жалкая тварь. Не надо заставлять Бога ждать.
Он потащил Кута наверх, не ослабляя плотного кольца объятий. Кут искал слова, но они прятались от него. Сейчас он, как никогда в жизни, нуждался в лоттосе, и она подсказывала ему только одно: невозможно было объяснить этому человеку, что он ошибается. Неуклюжий тандем оказался вскоре в главной башне церкви. Кут бросил взгляд на алтарь: может быть, к нему придет что-то вроде переосмысления? Нет — алтарь ничего нового ему не сообщил, потому что был осквернен. Обивка, грязная и распоротая, запачкана экскрементами; на ступенях полыхали молитвенники и церковные книги, сюда же были брошены крест и подставки для свечей. В удушливом воздухе летали хлопья сажи.
— И это сделал ты?
— Он хотел этого, и мне пришлось подчиниться.
— Но как он осмелился?
— Осмелился, что в том странного? Он не боится ни Иисуса, ни…
Внезапно Деклана снова бросило в пучину сомнений. Его сознание металось в недоумении и страхе.
— Но он действительно боится одной вещи. Если бы не так, он сам пришел бы сюда и сделал это своими руками…
Деклан не смотрел в сторону Кута. Его взгляд недвижно застыл.
— Чего же, Деклан? Что он не любит? Скажи же мне наконец!
Деклан повернулся к нему и плюнул в лицо. Слизь поползла по щеке Кута, словно гусеница.
— Это тебя не касается.
— Ради Христа, Деклан, образумься! Посмотри, что он с тобой сделал!
— Я служу лишь тому, кого могу видеть. — Он встряхнул Кута и добавил: — И сейчас твоя очередь предстать перед ним.
Он повернул Кута лицом к северной двери. Она была открыта — на пороге стояло чудовище. Оно качало головой, словно кланялось. Впервые Кут увидел Голого Мозга при свете дня — впервые его ужас был подлинным. Он попробовал выбросить из головы эти размеры, этот взгляд, эти очертания. Не замечая их, он видел лишь медленную ровную поступь огромного зверя. Существа, которому он мог бы, наверное, служить. Оно не было уже зверем, несмотря на то, что имело гриву и скалило острые зубы. Глаза сверлили его светом, проникающим все глубже и глубже, — так не могло смотреть ни одно животное. Рот раскрывался все шире: в нем заскользили появляющиеся клыки. Они занимали уже два, затем три дюйма, но он продолжал распахиваться. Когда он заполнился, раздвинувшись на всю свою неимоверную ширину, Деклан отпустил Кута. Наверное, хотел, чтобы тот немного побегал. Но Кут не шелохнулся — над ним властвовал пронзающий взгляд. Голый Мозг приподнял его. Все вокруг закружилось…
Кут ошибся ненамного: полицейских было семеро. Трое из них были вооружены согласно приказу сержанта розыска Гиссинга. Его последнему приказу, который можно было считать теперь предсмертной волей. Семерку хранителей справедливости возглавлял сержант Айвеноу Бейкер: личность самоотверженная и даже героическая, то ли по причине склонности к риску, то ли из-за большего опыта опасной работы. Он заговорил. Его голос, обычно властный и громкий, был похож на визг, испущенный сдавленным горлом: из здания на пороге церкви показался Голый Мозг.
— Так, я его вижу.
Вряд ли кто-то не видел его. Эту девятифутовую громадину, забрызганную кровью и казавшуюся исчадием Ада. Те, у кого были карабины, вскинули их, не дожидаясь команды. Остальным оставалось целовать свои дубинки, заклиная их молитвами. Один не выдержал и бросился бежать.
— Вернуться на линию огня! — пронзительно пищал Айвеноу. Если все эти трусы разбегутся, он останется один. Дезертир подчинился, иначе ему пришлось бы почувствовать на себе, что такое гнев начальства.
Голый Мозг высоко поднял Кута над землей, держа его за шею. Ноги несчастного покачивались в футе от нее, голова запрокинулась назад, глаза закатились. Монстр демонстрировал свое прикрытие неприятелю.
— Разрешите… пожалуйста… нам нужно застрелить эту гадость! — засуетился один стрелок.
Айвеноу сглотнул слюну, прежде чем как-то ответить хрипло:
— Мы заденем викария.
— Разве он не мертв? — спросил стрелок недоуменно.
— Мне это не очевидно.
— Он не может быть живым. Сами посмотрите…
Голый Мозг мял тело Кута, словно подушку, из которой начал высыпаться пух. Теперь Айвеноу видел, что стрелок скорее всего был прав. Голый Мозг неторопливо размахнулся и отбросил тело в его сторону. Оно врезалось в гравий, неподалеку от ворот и больше не шевелилось. У Айвеноу прорезался наконец настоящий голос:
— Огонь!
Стрелки начали выполнять эту команду еще раньше того, как заметили, что рот начальника начал раскрываться. Все, что нужно делать, и так понятно: жать на курок и как можно дольше.
На Голого Мозга посыпались пули. Некоторые попадали в него: три, четыре, вот уже пять ранении, и почти все в грудь. Пули обжигающе кусали его, заставляя защищать лицо и доблести самца. Он загородил их руками, предохраняя от неожиданно больных укусов, которые не сравнить было с ужалившей его пулей из винтовки Николсона. Страданий от ее жала он тогда не почувствовал, занятый лишь исполнением желанной мести. И сейчас она была с ним — слишком сильная, чтобы превратиться в ярость, в стратегию безжалостного нападения. Его охватил страх. Инстинкты подсказывали ему броситься на отрывистые хлопки выстрелов и вспышки взрывов пороха, но боль подавляла бурлящее желание. Он повернулся и начал вынужденное отступление, став подпрыгивающей при каждом удачном выстреле, движущейся к холмам мишенью. Он направлялся к зеленевшим за ними подлескам, надеясь, что там отыщутся подходящие для укрытия овраги или пещеры. Хоть какое-то место для спасения, где можно бы было обмозговать свою дальнейшую жизнь. Только бы уйти от преследования!
Стреляющие полицейские неслись вперед на своей боевой технике, добивая неприятеля в спину. Дух победы витал над их головами. Им даже не нужен был полководец — печальный Айвеноу остался, чтобы отыскать на могилах вазу и освободить ее от букетов хризантем.
Голый Мозг добрался-таки до середины холма. Вскоре хлопающие огоньки исчезли, и он почувствовал себя более уверенным и подвижным. Теперь нужно было раствориться во мраке, провалиться сквозь землю. Рванув по полю, он услышал, как свистят переспелые колосья, до сих пор не собранные людьми. Стебли разламывались, высыпая изобилие зерен. Преследователи остановились, притормозив машину на окраине поля. Он видел их огни. Видел мерцавшее вдали синее и белое. Слышал их приказы. Голый Мозг не знал, что такое слова. Но даже если бы он понимал их смысл, они не сообщили бы ему ничего нового. Он знал, что самцы человека существа пугливые и что вряд ли они будут гоняться за ним всю ночь. То, что они кричат, ничего не означает. Они все равно испугаются темноты и подумают, что это вполне оправдывает их нерешительность. Они убедят себя в том, что раненый зверь не сможет выжить. Какие они наивные… Словно дети.
Голый Мозг вскарабкался на вершину большого холма, чтобы осмотреть окрестности. Внизу, по змейке дороги, бежали огоньки неприятельской машины: в примитивном калейдоскопе переливалось синее и красное. Больше никакого света — ничего, кроме слабого мерцания звезд. Придет день и снова восстановит пропавшую картину. Взойдет солнце, и городок окажется под ним, как на ладони. Сейчас Голый Мозг догадывался о его будущем лучше, чем кто либо из его жителей.
Он лег на спину, увидев, как в небе сорвалась с места оранжевая звезда. Потом она засверкала ярче и вспыхнула, сгорев на юго-востоке, озарив на мгновение краешек свинцового облака. Заря будет долгой и исцеляющей. Она вновь наполнит его силами. И тогда он спалит дотла все, что скрывается во мраке.
Кут был еще жив. Но смерть была так близко, что это ничего не значило. Восьмидесяти процентам его костей не суждено было, видимо, срастись. Черты лица пропали в переплетениях рваных ран, одна рука полностью раздавлена. Нет сомнений — он скоро умрет. В пользу этой версии были и время, и его желание.
Наутро жители могли убедиться в том, что ночные звуки вряд ли были просто громким шумом. То, что высветило вставшее над городком солнце, свидетельствовало о событиях не менее для них печальных, чем конец света: перевернутый вверх дном церковный двор, разбитая дверь молитвенной, кордоны бронированных автомобилей на северной дороге.
О празднике урожая не могло быть и речи. Его глашатаи не стояли у домишек, зазывая людей.
— Я хочу, чтобы мы вернулись в Лондон, — настаивала Мэгги.
— Еще вчера ты уговаривала меня остаться. Тебе, кажется, хотелось глубже вникнуть в суть народных традиций.
— Но вчера была пятница, и… здесь не было еще этого маньяка.
— Если мы уедем, то назад возвращаться уже не придется. Никогда.
— О чем ты говоришь? Конечно же, мы еще будем сюда приезжать…
— Если мы убежим, испугавшись этого места, — мы откажемся от него.
— Это смешно, Рон.
— Тебе хотелось показаться на глаза тем, кто здесь живет. Но сегодня мы рискуем присоединиться к тем, кто здесь погиб. Рискуем и завтра, и послезавтра. Как долго это будет продолжаться? Ты это знаешь? Нет. И если ты не хочешь узнать, закончились ли здесь эти безобразия или нет, — можешь ехать. И даже взять с собой детей. А я останусь здесь.
— Нет, Ронни.
Он тяжело вздохнул.
— Мне надо убедиться, что его поймали. Быть уверенным в том, что он больше здесь не появится. И тогда я скажу, что мы не зря выбрали это местечко.
Она неохотно кивнула.
— Тогда давай хоть ненадолго выберемся из этих стен, Рон. Дети просто извели миссис Блэттер, я опасаюсь, не будет ли у нее истерики. Возьмем их с собой покататься на машине, а? Хоть немного подышим свежим…
— Почему бы и нет? — он стремительно встал.
Сентябрьское утро встретило их теплым благоуханием. Какие же сюрпризы может преподнести погода! По обе стороны от шоссе проносились пестрые ковры поздних цветов. Радостные птицы низко планировали над крышей машины. Небо синее, как в сказке, облака — фантазия в тонах цвета сбитых сливок. Здесь, в нескольких шагах от городка, таяли кошмары предыдущей ночи, растворяясь в изобилующей полноте дня. Настроение Рона поднималось с каждой новой милей, появлявшейся между ними и Зелом. Вскоре он даже запел.
Дебби беспокойно ерзала на заднем сиденье: то «папа, мне жарко», то «папа, я хочу апельсинового сока». И, наконец, «папа, я хочу пи-пи».
Рон остановил машину на безлюдной ровной дороге. Пришлось играть в добренького папочку. Если и дальше ему будет отведена эта роль, то к концу дня дети избалуются окончательно.
— Итак, солнышко мое, сейчас ты сделаешь пи-пи, и мы поедем дальше, чтобы поискать тебе мороженое.
— А где же ля-ля? — спросила дочка. Это дурацкое слово было выдумано ее мамочкой.
Вмешалась Мэгги, лучше ладившая с девочкой в таких вопросах, чем Рон:
— Детка, сходи туда — на полянку около дороги. Видишь ее?
Дебби ничего не могла взять в толк. Рон обменялся с Яном полуулыбками.
Мальчик напустил на лицо смешливую гримасу. Он поддразнивал сестренку:
— Чего же ты не идешь? Давай, торопись, а то придется искать тебе более подходящее место и ты описаешься по пути.
«Более подходящее место, — думал Рон. — Что он имеет в виду? Уж не Лондон ли?»
Дебби никак не решалась:
— Я там не могу, мамочка!
— Почему?
— Меня там может кто-то увидеть.
— Что ты, никто тебя не увидит, — убеждал Рон. — Ты сделаешь, как скажет мама, и все будет в порядке.
Он повернулся к Мэгги:
— Сходи с ней, любовь моя.
Мэри не шелохнулась:
— Она и сама умеет.
— Ты же видишь — она боится. Да и как она перелезет через эту решетку?
— Тогда сходи с ней сам.
Рону не хотелось возражать — начался бы бессмысленный спор. Он выдавил из себя улыбку и сказал:
— Пойдем.
Дебби вышла из машины. Рон помог ей перебраться через железную ограду, за которой раскинулось широкое поле. Урожай с него уже был собран. Оно пахло… свежей землей.
— Ты что папа? Не смотри! — выговорила ему дочка. — Ты не имеешь права смотреть.
Как она любит командовать и управлять, а ведь ей всего девять! Она умела уже играть на его нервах не хуже, чем на фортепиано, которым занималась три года. Они оба знали это. Рон улыбнулся и зажмурился.
— Видишь? Папа закрыл глаза. Давай, девочка, делай все побыстрее.
— Только ты не вздумай подглядывать. Обещай, что не будешь подглядывать?
— Я не буду подглядывать, — торжественно продекламировал Рон.
Боже мой, она уже устраивает целый спектакль!
— Поторопись, мое солнышко.
Он обернулся в сторону машины: Ян сидел, склонив голову над страницами очередного глупого комикса, его глаза неподвижно замерли над чем-то уж очень интересным. Весь день он был угрюм и серьезен. Единственное изменение на его лице Рон заметил, когда они оба обменялись чем-то, напоминавшим улыбки. То, что отразилось на лице Яна, вряд ли было естественным — вряд ли ему хотелось улыбаться, вряд ли он намеревался посмеяться над сестренкой. Он был сегодня слишком задумчив.
Дебби стянула штанишки и присела. Она тужилась, но ничего не получалось. Как она ни старалась.
Рон окинул взглядом все поле, вплоть до горизонта. Там кружились шумные стаи чаек. Рон смотрен на них: сначала спокойно, потом со все большим нетерпением.
— Скорее, моя детка.
Рон снова оглянулся на машину: Ян смотрел теперь на него. На лице его была печать скуки. Бледное грустное лицо. Что же с ним? Какая-то безысходность сквозила во взгляде. Рон терялся в догадках. Будто бы — или действительно? — не заметив, что на него смотрит отец, он снова занялся сборником комиксов.
Дебби вдруг резко вскрикнула: в ушах у Рона зазвенело.
— Господи! — Рон полез через ограду. К ней заспешила теперь и Мэгги.
— Дебби!
Рон застал ее стоящей у самой загородки. Она уставилась вниз, что-то бормоча себе под нос. Лицо девочки раскраснелось.
— Боже мой, что случилось?
Она лишь беззвучно шевелила губами. Глаза Рона проследовали за ее взглядом.
— Что случилось? — это уже была Мэгги, которая пыталась перебраться через ограду.
— Кажется… Кажется, ничего особенного.
Это был всего лишь мертвый крот. Он лежал на земле. Его глаза выклевали птицы. Гниющим телом питались полчища мух.
— Боже мой, Рон, — Мэгги сверкнула глазами. Так, словно он сам подложил сюда труп животного.
— Все хорошо, моя сладенькая, — Мэгги толкнула Рона локтем и взяла девочку на руки.
Ребенок постепенно успокаивался. «Городские дети, — подумал Рон. — Надо приучать их к таким вещам, ведь когда-нибудь они будут жить среди этого. Здесь нет и не будет чистящих машин, убирающих с земли все и вся».
Мэгги качала малышку на руках — видимо новых слез на ее лице не появится.
— Ну вот, сейчас она успокоится, — сказал Рон.
— Конечно, успокоится. Правда, детка? — Мэгги помогла ей подтянуть штанишки. Дебби лишь всхлипывала носом, вовсе не стесняясь. Слишком большое огорчение, чтобы отстаивать свою самостоятельность.
Ян слышал концерт, закатываемый сестренкой, и пробовал сосредоточиться на комиксах. «Дайте же мне наконец собрать свое внимание», — думал он. И его желание было выполнено.
Внезапно стало темно. Слишком темно, чтобы видеть картинки.
Он отвел от них глаза и сердце бешено застучало в груди. Он был здесь — новый объект для изучения. Всего в шести дюймах от него: он заглядывал в салон машины и глаза его сверкали пламенем Ада. Ян не смог кричать — язык отказывался повиноваться. Намочив сиденье, он толкнул противоположную дверь. Она не открылась, и в тот же момент покрытые рубцами руки вцепились в его ноги, проникнув через окошко. Когти царапали лодыжки, разрывая новые носки. На землю свалился ботинок. Наконец руки победили — Ян поехал по влажному сиденью к открытому окну. К нему вернулся голос, но вряд ли это был его голос: слишком жалостливый и слабый для выражения смертельного ужаса, охватившего его. В этом, не столь уж необычном сне, снова был его отец. Когда окошко оказалось под животом Яна, он посмотрел в его сторону: отец размахивал руками у ограды. У него был такой смешной вид. Он карабкался через нее, он спешил на помощь. Но Ян с самого начала знал, что он не спасет его: он столько раз уже умирал в снах именно потому, что отец не подоспел вовремя. Рот оказался еще шире, чем он мог себе представить. Он был той дырой, в которую он должен был сейчас провалиться. И непременно вперед головой. Рот вонял, как мусорный ящик, тот, что стоит во дворе школьного буфета. Как миллион таких ящиков. Подступила тошнота. Один из ящиков захлопнулся, оттяпав ему часть головы…
Рон ни разу в жизни не кричал, считая это уделом женского пола. Но сейчас, когда он увидел, как голова сына исчезла в страшных челюстях, все вокруг утонуло в звуке безумного вопля.
Голый Мозг обернулся без тени страха. Кто же смог издать такое? Он встретил чьи-то глаза. Он пронзил их своим всепроникающим взглядом, заставив их обладателя прирасти к шоссе. Это была Мэгги. Прорывавшийся сквозь ее оцепенение голос словно звучал из могилы:
— О… пожалуйста… не надо.
Рон, попытавшись не замечать этих страшных глаз, бросился к машине. К своему сыну. Но его короткой растерянности было достаточно для того, чтобы чудовище успело скрыться: Голый Мозг стремительно удалялся, не выпуская изо рта жертву, которая раскачивалась при его шагах. Спустя мгновение он исчез. Распыленные в воздухе капельки крови Яна подхватил ветер. Рон почувствовал, как его лицо оросилось мелким душем.
Неподалеку от оскверненного алтаря Святого Петра стоял Деклан. У ворот дежурила полиция. За стенами бушевало людское море. Оно было встревожено, оно требовало объяснений. Но никто не входил в церковь — все столпились около нее и кричали. Деклан понимал, что рано или поздно придется выйти, чтобы успокоить их. Угомонить. Уничтожить, наконец… Ведь его новый господин наверняка хочет этого. И Деклан должен помочь ему, пусть это даже будет стоить ему жизни. В его смерти не могло быть ничего страшного. В его жизни ничто не имело теперь значения, кроме того, что его скрытые некогда от всех, а может, и от самого себя надежды воплотились.
Той ночью, когда он поднял глаза на мочащееся в его лицо чудовище, к нему пришла таинственная радость и счастье. Если эта процедура, показавшаяся бы ему раньше потрясающе омерзительной, была столь восхитительна, то чем же тогда может оказаться смерть? Чем-то приятным вдвойне? Да… И если Голый Мозг посчитает нужным убить его своей зловонной рукой — это только удесятерит наслаждение от нее.
Он взглянул на алтарь, у которого побывала пока только полиция, потушившая огонь. Она вцепится за него после гибели Кута. Она будет разыскивать его, но он знает десятки потаенных мест, где его не отыщут никогда. Деклан знал, что его господин был слишком большой рыбой, чтобы поместиться на их сковородке. Он собрал разбросанные листы «Молитвенного пения» и швырнул их в тлеющие угли. Подставки для свечей были покороблены пламенем. Наверное, их можно еще отличить от креста. Но где же он? Наверное, рассыпался или его решил прихватить с собой какой-нибудь клептоман-полицейский. Деклан выдернул из недогоревшей книги несколько страниц. Гимны из Псалтыря. Старинная бумага полыхнула от поднесенной спички.
В горле Рона стояли слезы — их вкуса он раньше не знал. В последний раз он плакал несколько лет назад, а рыдать же в присутствии мужчин вообще не приходилось. Но сейчас он плакал… Ему было наплевать: вряд ли в этих людях осталось что-то человеческое. Хоть капля сострадания. Они спокойно слушали его страшную, исполненную скорби историю и все время кивали, словно идиоты.
— Наши люди разосланы в радиусе пятидесяти миль, мистер Милтон, — говорило чье-то каменное лицо со всепонимающими глазами. — Они не оставят ни один холм непрочесанным. Мы схватим его, кем бы он ни был.
— Он отнял у меня ребенка, вы понимаете? Убил его на моих глазах…
Никто не выразил ужаса.
— Мы делаем все, что в наших силах.
— Но это вряд ли вам по силам. Он… вовсе не человеческое существо.
У Айвеноу все те же понимающие глаза: он-то знал, насколько нечеловеческим оно было.
— Среди нас есть представители министерства обороны. Им надо только предъявить протоколы, и они окажут нам помощь. Тогда мы, безусловно, будем способны на большее, — спокойно произнес он. Потом гордо добавил:
— На это пойдут общественные деньги, сэр.
— Да вы просто кретин! Вы думаете только о том, во что вам обойдется его смерть. Вы что, не видите, он же не человек! Он выходец из Ада!
Айвеноу покинули мысли о благотворительности.
— Если бы он был из Ада, сэр, — сказал он, — ему не удалось бы поднять Кута за шею с такой легкостью.
Кут… Рон знал этого человека. Почему он не подумал об этом раньше? Кут…
Рон считал себя верующим, и ему всегда было трудно с ними разговаривать. Но придется стать терпимее: ему предстоит вынужденная встреча с оппозицией, с одним из ее представителей и надо выбросить из головы все существующие в ней барьеры. Это просто необходимо сделать, если он собирается отыскать орудие против Дьявола.
Надо найти Кута.
— Не пора ли поговорить с его женой? — предложил один полицейский. Мэгги, сидела безмолвно, убитая горем. На ее руках спала Дебби. Здесь они в полной безопасности и им не нужна его помощь.
Посетить Кута раньше, чем его посетит смерть…
Ревренд передаст ему то, что знает о чудовище: он лучше понимает, что такое боль, чем эти мартышки. В конце концов гибель его ребенка — дело не только полиции, но и церкви.
Он сел за руль, перед глазами стояло лицо сына. Человечка, который носил его имя — ведь после крещения Рона нарекли Яном. Сын — это был он сам, кровь от крови, плоть от плоти. Спокойный ребенок, в глазах которого таилась безысходность.
Сейчас Рон не плакал. Сейчас настало время мстить.
До полуночи оставалось минут тридцать. Над Королем взошла луна. Он сидел среди изобильного поля, что к юго-востоку от фермы Николсона. Над слабо освещенным жнивьем сгустилась тьма. Оно пахло аппетитно, но предательски обманчиво. Оно пахло землей и ее гниющими плодами. Король собирался обедать. Главным и, наверное, единственным блюдом будет Ян Милтон. Лакомство перед ним: можно было опустить в разорванную грудь руку и прилечь на локоть, выбирая царственными перстами деликатесы.
Он пировал под серебряным навесом лунного света. Ему никогда не было так хорошо. На десерт была восхитительная коленная чашечка, легко снятая с подноса округлой кости. Голый Мозг проглотил ее целиком.
Сладко.
Боль утихла, и Кут думал, что умер, но смерть не приходила к нему. Теперь Кут не звал ее — страдания прекратились. В расплывавшихся кругах желтых стен комнаты возникло чье-то лицо. Оно молило его прислушаться к своей просьбе. Кут знал, что в посмертном мире ему придется разговаривать с Богом. Отвечать на его вопросы. Отвечать за свои грехи. Он даже мог предположить, о чем зайдет речь сначала. Но Бог произнес слова, которых он не ожидал. Они потрясли его:
— Он убил моего сына, — говорил Рон. — Расскажи мне о нем все, что знаешь. Прошу тебя. Я поверю в любые слова, которые ты произнесешь.
Им владело великое отчаяние:
— Помоги мне справиться с ним…
Картины вихрем закружились в голове Кута: унижение Деклана, облик страшного чудовища, алтарь… Он хотел помочь, он должен помочь.
— …там, в церкви…
Рон наклонился ниже.
— …где алтарь… он боится… где алтарь…
— Ты имеешь ввиду крест? Он боится креста? — Нет… он не бо…
— Господи, нет!
Кут сделал хриплый выдох и умер. На изуродованном лице появились метки смерти: радужная оболочка оставшегося глаза наполнилась красным, слюна впиталась в недвижный рот. Рон долго смотрел. Затем он вызвал сестру и тихо вышел, оставив дверь открытой.
В церкви кто-то был. Полиция закрыла дверь на висячий замок, но он был сбит, дверь приоткрыта. Рон тихонечко увеличил щель и скользнул вовнутрь. Она не освещалась свечами — вместо них горел небольшой костер, разведенный на полу. Огонь поддерживал молодой человек, показавшийся Рону знакомым: его часто можно было встретить на улицах городка. Продолжая подкармливать пламя книгами, он оторвал взор от теплого марева:
— Чем я могу помочь? — спросил он.
— Я пришел, чтобы… — Рон затруднялся продолжить. Должен ли он говорить этому человеку правду? Наверное, нет: что-то здесь было не так.
— Я кажется задал вопрос. Так что тебе нужно?
Рон шел между рядами скамей. Прямо к огню, который все лучше проявлял черты вопрошавшего. Одежду в пятнах и покрытую пылью, глаза, впавшие так глубоко, словно мозг всосал их в себя.
— Тебе никто не давал права находиться здесь…
— А я думал, что любой может зайти в церковь, — выговорил Рон, уставившись на черневшие в пламени страницы.
— Но только не сейчас. Сейчас ты должен убраться отсюда ко всем чертям.
Рон продолжал идти к алтарю.
— Я же сказал «ко всем чертям». Ты что не слышал? Вон отсюда!
— Мне нужен алтарь. Я уберусь только тогда, когда взгляну на него поближе.
— Ты ведь говорил с Кутом, не так ли?
— С Кутом?
— И что же наболтала тебе эта старая лживая развалина? В жизни она не произнесла и слова правды, ты знаешь об этом? За правду он держал вот что… — он швырнул на стол молитвенник.
— Я сейчас взгляну на алтарь. И тогда будет ясно, как часто он врал и врал ли вообще.
— Ты этого никогда не сделаешь!
Засунув в огонь новую стопку книг, человек преградил Рону дорогу. Даже не запах пыли исходил от него — запах дерьма. Его руки впились в шею Рона со стремительностью ястреба, тот повалился на пол, и схватка началась. Пальцы Деклана пытались выдавить ему глаза, зубы яростно скрипели у самого носа.
Рон поразился слабости собственных рук, не предпринимавших никаких действий. Почему он и сейчас продолжает оставаться тем, кем всегда считала его Мэгги? Почему в нем не взыграет кровь? Надо хоть как-то обороняться, ведь этот ненормальный может и убить.
Все вокруг озарила ярчайшая вспышка, словно чернота ночи стала внезапно блеском дня. Все, что можно было увидеть в восточном окне, залилось оранжевым светом. Отовсюду раздавались крики. Сильнейший огонь, раскрасивший все вокруг в свой собственный цвет, сделал пламя костра почти незаметным на фоне беснующегося марева.
Деклан забыл на секунду о поверженном противнике, и тот воспользовался этим: Рон оттолкнул от своего лица подбородок Деклана и, ударив в его живот коленом, с силой сбросил с себя. Соперник хотел возобновить сражение, но вторая атака не удалась: Рон рванулся к нему и, крепко схватив за волосы, повалил на землю, сжав другую руку в кулак. Он колотил лицо Деклана до тех пор, пока не услышал, как ломаются кости черепа, не прекращал бить и тогда, когда из носа потекла кровь, и тогда, когда были выбиты почти все зубы и переломаны челюсти. Он останавливался и бил снова, пока из его разрезанного костью кулака не хлынула кровь.
Зел был превращен в огромный костер.
Голому Мозгу часто приходилось устраивать пожары. Бензин был новым элементом в искусстве использования огня, к нему надо было привыкнуть. Но Голый Мозг не мог ждать. Он помнил, как из раненого железного зверя вытекала огнетворная кровь, — и он просто открыл бочки, в которые она сливалась. Просто открутил навинчивающиеся крышки и пустил жидкость вниз по Главной авеню, судорожно и жадно глотая наполненный ароматом бензина воздух. Дальнейшее Голый Мозг делал уже много раз. Результат восхитил его: бурлящее море живого огня сметало растительность и животных, врывалось в дома, быстро превращая их в жаркие угли, и неслось дальше, дальше, дальше. В воздух взлетали соломенные крыши и маленькие постройки. В считанные минуты Зел превратился в жаровню.
Рон отдирал обшивку алтаря. Из его головы не выходили Дебби и Мэгги — он пытался успокоить себя тем, что полиция должна была отвести их в безопасное место. А если нет? Какая разница, он просто обязан довести дело до конца.
Под обшивкой находилась большая коробка — лицевую часть испещрили неровные углубления. Дизайн вряд ли имел значение. Вряд ли стоит искать правду в нем, разбираясь в непонятном изображении: вой зверя уже раздавался за стенами. Совсем рядом Рон слышал боевой клич этого непобедимого существа — апофеоз его абсолютной власти. Кровь ударила в голову: выйти к нему, встать напротив него, вызвать его на поединок. Победить его или погибнуть. Что это? Не коробка ли дает ему силу? Рон чувствовал ее всем телом. В нем развивалось могущество: волосы грозно ощетинились, словно шерсть дикого зверя, мускулы налились энергией. Коробка усиливала свое влияние. Невероятный приток крови охватил все члены, в нем забурлили игривость и почти нечеловеческое желание. Он был переполнен восторгом от собственного существования — сгустка пылающего экстаза, которым был он сейчас. Воспламененные кипящей кровью руки схватились было за коробку, но пальцы едва не обгорели прикоснувшись к ее поверхности. Рон отпрянул назад. Он был теперь воплощением боли, горячий восторг сменился страданием от страшного ожога. Он стоял, ощущая, как сознание то приходило к нему, то снова покидало. Коробка стала опасной и просто так с ней не было возможности справиться. Как совладать с могущественным предметом?
Рон решительно замотал руки обшивкой и протянул их к докрасна раскаленной огнем костра подставке для свечей. Ткань задымилась — жар пополз, двигаясь к локтю. Почти безумный от ярости, он обрушивал светящийся медный столб на алтарь. Полетели щепки — только это имело теперь значение. Рук Рон уже не чувствовал: боль в них существовала отдельно от его сознания. Спасение скрывалось в алтаре. Спасение от всего, что еще могло случиться. Получить… Получить его во что бы то ни стало!
— Иди ко мне, — Рон обнаружил, что повторяет эти слова. — Я здесь. Здесь. Иди ко мне. Иди ко мне, — словно там скрывалась любимая и страстно желанная девушка. — Иди ко мне. Ко мне.
Наконец толстое дерево фасада было проломлено, и Рон, используя ножку подставки в качестве рычага, смог вскрыть алтарь. Он был полым внутри, на что Рон и надеялся. Полым и пустым.
Внутри не было ничего.
Только небольшой каменный шар, размером с небольшой футбольный мяч. Вот так сюрприз. Но не это ли он искал? Раскрытый алтарь по-прежнему заряжал воздух электричеством, кровь все еще бурлили в жилах. Словно ничего не произошло. Рон наклонился и взял необычный сувенир в руки.
За стенами отмечал свой праздник Голый Мозг.
Рон взвешивал в ладони небольшой предмет. Сознание его парило над улицами преданного огню городка, воображение рисовало то труп с обгоревшими ногами, то охваченную пожаром детскую коляску, то бегущую собаку, ставшую живым огненным шаром.
Неважно, были ли эти образы отражением текущей реальности или плодом пламенной фантазии: в городе хозяйничал тот, кто был способен на все.
А у Рона был только камешек.
Всего лишь полдня в его жизни были исполнены надеждой и верой в Бога. Эта вера поддерживала его, заставляла бороться до конца. Теперь она покинула Рона: он должен был противодействовать силам Преисподней, держа в руках кусок мертвого минерала. Он осматривал его со всех сторон: ничего особенного, кроме мельчайших трещин и выбоинок. Не в них ли скрывалось спасение? Могли ли они означать что-то еще?
В противоположном углу церкви послышался шум: треск, крики и, наконец, шипение бушующего снаружи пламени.
Внутрь вбежали два опаленных человека — на их спинах тлела одежда.
— Он хочет сжечь городок, — произнес один из них. Рону показался знакомым этот голос: полицейский, который не верит в Ад. С ним была миссис Блэттер. Наверное, он только что спас ее, вытащив из отеля. Ночная рубашка, в которой ей пришлось бежать сюда, была прожжена в нескольких местах. Женщина не прикрывала обнаженную грудь и, видимо, не отдавала себе отчета в том, где она находилась.
— Христос да поможет нам, — произнес Айвеноу.
— Здесь нет вашего сраного Христа, — раздался голос Деклана.
Он стоял на ногах, повернувшись страшным проломом лица к вошедшим. Рон не видел, на что он был похож, но был уверен, что зрелище, открывшееся гостям, было не из приятных. Деклан медленно шел в сторону миссис Блэттер. Прямо к двери, у которой стояла испуганная женщина. Попытавшись было сделать шаг назад, она вдруг бросилась бежать в другую сторону и, огибая линию движения восставшего священника, оказалась вскоре рядом с алтарем. Когда-то она на его ступенях венчалась с мужем — теперь здесь был костер, разведенный священником.
Потрясенный Рон смотрел на нее: то, что он видел, не было просто телом полной женщины: это были груди неимоверных размеров, это был чудовищный живот, свисавший почти до самых колен. Это было то, ради чего он пришел сюда.
Это было то, что он нашел здесь, — его камешек. Он высвечивал для Рона образ миссис Блэттер. Он стал недвижной статуей, неимоверно большой, увеличивающей и страшно искажавшей черты миссис Блэттер. И в ней было нечто, чего никогда не было ни у одной земной женщины: вздувшийся в разных местах живот был наполнен кричащими детьми. Внизу под ними зиял разверзнутый вход в глубокую пещеру. Рону казалось, что это были души, молящие об освобождении. Души, закованные на долгие века в холодном камне, что с незапамятных времен хранился в алтаре.
Рон бросился к выходу, отталкивая с дороги миссис Блэттер, полицейского и недобитого им сумасшедшего.
— Не выходи, — крикнул ему вслед Айвеноу. — Он совсем рядом.
Рон все крепче сжимал камень.
Священник за его спиной громким и скрипучим голосом бормотал что-то, обращаясь к своему Господину… Да! Он предупреждал его об опасности, он умолял его быть осторожным!
Рон распахнул дверь сильным толчком. Вокруг зверствовал огонь. Он увидел обгоревший труп младенца, обожженное мясо собаки со сгоревшей шерстью… И чудовищный силуэт среди океанов огня. Голый Мозг поворачивал голову, словно прислушиваясь к доносившимся из церкви словам. Чудовище озиралось по сторонам — казалось, оно уже понимало, что заклятье найдено.
— Сюда! — крикнул Рон. — Я здесь! Я здесь!
Оно направилось к нему, грациозно и уверенно ступая по углям. Походка владыки, сильнейшего из сильнейших.
Шаги тирана-палача, идущего к своей связанной жертве. Почему оно столь уверено в себе? Почему не замечает, что в руках Рона находится смертельное оружие?
Оно не слышит предупреждения об опасности? Оно не замечает ее?
Разве что…
О, Боже!
…Разве что Кут был неправ, и то что было у Рона — всего лишь камешек. Безобидная и глупая безделушка.
Шею сдавили пальцы.
Сумасшедший.
— Сволочь, — выстрелил в ухо голос.
Голый Мозг приближался. Помешанный кричал ему:
— Он здесь. Возьми его. Убей его. Он здесь.
Внезапно хватка ослабла, и Рон увидел вполоборота, как Айвеноу отшвырнул сумасшедшего и припер его к стене.
Священник продолжал хрипло выкрикивать:
— Он здесь! Здесь!
Повернувшийся Рон увидел, что грозная фигура была рядом. Он не успел бы даже замахнуться на нее своим камешком. Но Голый Мозг шел не к нему. Чудищу нужен был Деклан. Он шел, прислушиваясь только к его голосу и запаху. Айвеноу отпустил Деклана, когда страшные пальцы, царапавшие воздух, слегка коснулись Рона. Рон не стал следить за дальнейшими событиями — он не выносил вида этих рук. Рук, которые застали священника врасплох. Но Рон не мог не слышать умоляющих воплей о пощаде, перемешавшихся со стонущими вздохами разочарования. Наконец он оглянулся: по стене и на земле было размазано то, что уже нельзя было назвать человеком…
Теперь гигант пойдет к нему. Пойдет, чтобы повторить нечто подобное или еще худшее. Огромная голова вытягивала шею и жмурила глаза, живот, набитый грузом, колыхался. Казалось, чудовище не могло разглядеть новую жертву. Огонь сильно изменил его внешность. Волосы с его тела слетали на землю, скрученные и обугленные, грива растрепалась, кожу на левой стороне лица взбивали черные, лопающиеся пузыри. Глаза, зажарившиеся в круглых ямах, плавали в затопившей их смеси слизи и слез. Так вот почему Голый Мозг выбрал Деклана — он просто производил больше шума. Рон остался незамеченным, потому что гигант почти ослеп.
Но он должен был увидеть…
— Вот… вот… — начал Рон осторожно. — Вот я где!.. Я здесь!
Теперь Голый Мозг слышал его. Он повернулся. Он смотрел, но не видел. Глаза катались, пытаясь прояснить изображение.
— Да здесь же! Здесь я!
Голый Мозг взревел. Поврежденное огнем лицо раскалывала боль. Ему хотелось быть далеко отсюда. Там, где земля прохладна и где льется лунный свет.
Потускневшие глаза остановились на камне — человек держал его в своей маленькой ладони. Голый Мозг почти не видел его, но все знал. Воображение дополняло плохое зрение. Воображение мучило и пугало его.
Перед ним был символ менструации, знак, олицетворяющий человеческую силу. Он боялся его больше всего на свете: камень помеченный собственной кровью женщины, согревающей в своем лоне человеческие семена, которые взойдут, пополняя людское могущество, которые будут возникать в этом лоне снова и снова, не позволяя людям исчезнуть. Женщина давала человеку вечную жизнь, она была тайной, дающей вечное плодородие его семени. Эта женщина была ужасна.
Голый Мозг отпрянул от нее, запачкав ногу собственным дерьмом. Страх на его лице придал Рону уверенность. Зажав в кулак свой козырь, он сделал шаг навстречу зверю. Потом другой… Он медленно шел, заставляя его отступать. Он вряд ли заметил, что к нему решил присоединиться вооруженный Айвеноу, едва удерживающий себя от желания открыть огонь.
Они шли долго, оба завороженные поведением чудища. Все труднее было держать заклинающий камень. Дрогнула рука.
— Идите, — произнес Рон спокойно, обращаясь к сбежавшимся к церкви зелийцам. — Идите и возьмите его. Он ваш…
Толпа зашевелилась и стала медленно и осторожно приближаться.
Она была для Голого Мозга одним лишь запахом.
Слишком хорошо знакомым, слишком неприятным и ненавистным. Глаза его не отводили невидящего взгляда от женщины.
Он выпустил из обожженных десен свои клыки, чувствуя, что запах начал смыкаться вокруг него плотным зловонным кольцом.
Панический страх прорвал на мгновение чары, заставив сделать нападающий прыжок. Он бросился туда, где, ощущал присутствие камня. Туда, где был держащий его Рон. Атака была стремительной и неожиданной. Клыки впились в голову Рона, кровь хлынула, сбегая по лицу.
И тогда людское кольцо начало сжиматься. Человеческие руки — слабые и маленькие — вскидывались и опускались. По позвоночнику били кулаки, кожу царапали ногти.
В ногу впился нож, разорвав коленное сухожилие. Голый Мозг отпустил Рона, издав агонизирующий вопль. Столь громкий, словно это небеса свалились на землю. Оседая под своей тяжестью, он видел, что в его сгоревших глазах вспыхивают звезды. Люди бросились на него. Он отбивался, откусывая подвернувшиеся пальцы и распарывая склонившиеся над ним лица.
Бесполезно — этим не остановить оседлавших его мучителей. Новая ненависть была подкрепленной временем ненавистью старой.
Он еще сражался, осажденный людьми, лежа под ногами штурмующих, но он уже знал — смерть близко. Ему не придется воскреснуть уже никогда и коротать свою вечность под землей не придется тоже. Он умрет не только в памяти людей. Он умрет совсем. Абсолют вечности станет абсолютом пустоты.
Успокоившись от этой мысли, он повернул незрячие глаза в сторону отца своей последней жертвы, но ощутив ответный взгляд, он не мог уже использовать свое гипнотическое влияние. Когда Рон подбежал к нему, его лицо было пустым и ровным, как поверхность полной луны.
Рон отпустил свой камень. Он вошел между закрывшихся глаз, нырнув в глубину мягкой головы, которая раскрылась, расплескав свое содержимое.
Король умер. Обошлось без церемоний и оплакивания. Все было тихо. Его просто не стало.
Рон решил не трогать застрявший в середине головы чудовища камешек. Он выпрямился и, покачнувшись, поднес руку к своей голове: ломтик кожи оторвался, и Рон мог прикоснуться к своему черепу. Кровь текла не переставая, но в мире не было больше того горла, в котором она могла оказаться. Ему некого было бояться, если он уснет.
Никто не заметил, как в теле Голого Мозга лопнул пузырь. Никто не видел, как фонтанирующая моча превращалась в стекающий вниз по дороге ручеек, отклонявшийся то влево, то вправо в поисках убежища. Встретив на своем пути трубу сточного канала, он заструился по ней и вытек там, где в гудронированном полотне шоссе зияло проломленное отверстие. Там, его и впитала благодарная земля.
Некогда он был плотью. Был человеком, был его устремлением. Казалось, с тех пор минули века. Память еще хранила картины того счастливого времени, но с каждым мгновением их становилось все меньше — они мелькали где-то в ее глубине и стирались навсегда.
Оставались лишь отдельные мазки красок — самых для него значимых, самых тревожных и мучительных. Из них начинали вырисовываться лица: светлые, словно сияющие изнутри, любимые им когда-то, и ненавидимые. Он видел их ярко и отчетливо. Их, видимо, не суждено было забыть. Никогда… В глазах его детей все та же теплота и умиротворенность. И ледяной холод умиротворенности в глазах этих скотов, с которыми было покончено навсегда.
Если бы из его накрахмаленных глаз могли течь слезы, он заплакал бы, наверное. Просто от жалости. К ним, к себе. Впрочем, нет: жалость — лишь роскошный подарок всему живому. Всему, что могло дышать и действовать. Тем, кто должен и может что-то изменить. А ему слишком поздно было о чем-то жалеть.
Он находился за всеми мыслимыми пределами. Находился, несмотря на их существование. Он прошел сквозь все границы. Когда-то для своей мамочки он был просто малышом Ронни. Теперь он был для нее мертвым. Уже три недели. Боже мой, о чем бы она подумала, увидев сейчас своего малыша…
Он хотел лишь исправить свои ошибки? Что ж, он уже сделал для этого все возможное. И невозможное. Он смог даже продолжить, дочертить отведенный ему временем отрезок жизни. Смог собрать воедино оборванные клочья своего существования. И все, что им двигало, — это желание воплотить задуманное. Выполнить запланированное точно и аккуратно. Лишь прилежно сделать бухгалтерский расчет. Сделать то, что он так любил в жизни: работу, которую он когда-то выбрал для себя и в которой он находил радость. Она требовала как раз того, чем он обладал, — опрятности и честности. Выстраивать горки из сотен цифр, двигать их слои, пересыпать их содержимое, выцеживая из их нагромождений несколько пенсов, на которые можно все же было существовать. Это была его игра, его развлечение. Она лишала вечерний труд его кажущейся рутинности. После работы даже подсчет книг доставлял удовольствие.
«У тебя есть все, о чем только можно мечтать».
Слова его мамочки. Она была, конечно же, права. И сейчас эти слова казались ему истиной. Сейчас, когда он мечтал только об исповеди. О том, чтобы раскрыть душу, чтобы быть прощенным. Чтобы спокойно и уверенно чувствовать себя на Судном Дне, не задрожать, как жалкая тварь, перед троном своего Творца. Раскаяться… Лишь эта мысль жила в нем, когда скамью исповедальни Собора Святой Марии Магдалины, словно скатертью, накрыло его тело. Тело, казавшееся ему сейчас пугающе ненадежным. Он стремился сохранить его. Его форму, хоть какое-нибудь ее подобие. Нет, он не мог позволить ему безвольно повиснуть здесь, на этом сиденье, в этом месте, прежде, чем изольется тяжесть его грехов, мучительная для сотканного из полотна сердца. Он сосредоточился, усилием воли скрепив душу и тело, собрав их воедино ради этих нескольких минут. Последних в его странной жизни.
Сейчас войдет патер Руни. Они останутся вдвоем по разные стороны мелкой сетки исповедальни. Патер произнесет слова мудрого понимания и готовности простить. И тогда лишь одному ему в свои оставшиеся мгновения жизни Ронни расскажет свою историю.
Начнет он с того, что развенчает одну гнусную ложь. Его душа не запятнана этим мерзким грехом. Он никогда не был дельцом от порнографии.
Порнографии…
Это было бы абсурдом чистой воды. Даже в мыслях у Ронни этого не могло быть. Это подтвердил бы каждый, кто знал его жизнь: никаких извращенных вкусов, даже никакого интереса к сексу у Ронни не было. В этом и заключается парадокс: он жил в далеко не безгрешном мире, но жил, казалось, безгрешно. Он был из тех немногих, наверное, людей, чья натура отталкивала от себя грех, отвергала почти с отвращением, словно боясь запачкаться грязью навсегда. В окружающем его мире все происходило совсем не так: неожиданно бурные всплески плотского вожделения всегда были в силах захватить человека, лишая его, пусть на мгновение, разума. Это случалось с людьми, которых Ронни знал и которых не знал. Это обрушивалось на них как гром среди ясного неба, как автомобильная авария. Скрытый голос плоти врезался в их жизнь и звучал пронзительный и неумолимый, зовя за собой. Ронни знал об этом. Что же из того? С ним вряд ли могло такое приключиться. Секс для него был сродни бешеной тряске и опустошающе-изнуряющему воздействию американских горок: раз в год еще можно было позволить себе прокатиться. Дважды? Можно было вынести. Трижды? Подступила бы неминуемая тошнота.
Никого не удивляло, что этот добрый католик, женатый на доброй католичке уже девять лет, заимел только двух детей. Ронни был ей любящим мужем, Бернадет ему — любящей женой. Он любил глубоко и невинно. Она разделяла с ним его индифферентность к половой жизни. Они редко ссорились. И уж совсем никогда по поводу его ленивого и безразличного члена. Ну а дети… Дети просто восхищали обоих. Саманте уже были присущи вполне взрослая изысканная вежливость и тихое смирение, а у Иможен, хоть ей не исполнилось и двух, была скромная мамина улыбка.
Что ж, жизнь в скромном, выглядевшем немного обособленно домике, утопающем в зелени листвы Южного Лондона, была прекрасна. Небольшой садик был для Ронни тихой обителью природы, воскресным приютом для его семьи, для его души. Это была обычная жизнь, вполне достойная его честных усилий. Жизнь, к которой, казалось, не могла примешаться грязь.
Грязь. Она хоть и обходила его стороной, но все же каким-то таинственным образом забросила в душу Ронни маленького червячка жадности. Едва заметный паразит и изменил все.
Если бы не жадность, он пропустил бы между ушей предложение этого Мэгира. Проигнорировал бы его вместо того, чтобы ухватиться двумя руками. Скользнул бы взглядом по неприметной и прокуренной конторе, которая взгромоздилась на плечи магазина венгерских кондитерских изделий в Сохо, и пошел бы прочь. Но жажда процветания оказалась тогда сильнее. Она лишила его осторожности, наполнив доверием к этим людям, к их бизнесу, в котором он заметил лишь удачную возможность применить свой опыт в бухгалтерии. Бизнесу, порожденному продажностью разврата. Он вовсе не видел этих людей в розовом свете. Увертки и болтовня Мэгира с легкостью выдавали его ничтожество. В помпезности его разглагольствований о переосмыслении морали, о высокодуховном творчестве Бонсэ, о том, что детей надо любить, сквозил примитивизм его вкуса, его поклонение китчу. Самому отвратительному китчу в этом мире… Если бы Ронни мог только знать!.. Но ему наплевать было на взгляды Мэгира на жизнь, на его отношение к живописи — он просто хотел было подработать. Подсчитывать книги? Да, он согласен. Тем более что Мэгир был щедр не только на слова. Что они значили для Ронни, ведь он принял исключительно доходное предложение! Ему даже начали нравиться эти люди, сам Мэгир. Он приспособился, нет, привык к их виду и пристрастиям: к грузно двигающейся туше Дэниса Люцатти по прозвищу Курица, к следам кондитерской пасты, не исчезавшей с его пухлых губ. И с трехпалым коротышкой Генри Б. Генри он тоже свыкся. Привык к его каждодневным фокусам — не всегда только карточным, к его жаргонным словечкам. Так, ничего компания. Не цвет общества, конечно, и даже не опытные и интересные собеседники, но ведь ему не в теннисный клуб с ними ходить. Серые, безобидные люди. Серые, безобидные лица.
Безобидные… Велик был его шок, когда пелена слетела с глаз и он увидел их настоящие лики — морды зверей.
Прозрение пришло к нему совершенно случайно.
Однажды он задержался в конторе дольше обычного. Новая работа — новые расчеты. Что-то не сходилось в вычислениях — пришлось засидеться допоздна. Поймав такси, Ронни заспешил к помещениям склада. Хотелось успеть застать там Мэгира, чтобы передать бумаги лично в его руки.
Он не ездил сюда раньше и в глаза не видел этого склада, хотя его частенько упоминали в болтовне новые компаньоны. Судя по всему, Мэгир арендовал его для хранения поступающих книг — книг о правильном и вкусном питании, о способах сервировки стола, книг о тонкостях европейской кухни. Когда Ронни добрался до цели, была уже глубокая ночь. Ночь, которая открыла ему все содержание этих «тонкостей».
Мэгира он нашел в одном из отсеков склада. Комната была выложена кирпичом и загромождена коробками и кучами еще чего-то. Над этим хламом он и возвышался. На лампочке, свисающей с потолка, не было плафона. Она разливала вокруг себя розовый свет, отражаясь в лысине Мэгира. Казалось, его голый череп светится тоже. Здесь же оказался и Курица, погруженный в очередной торт. И Генри Б. Генри — он раскладывал пасьянс. Теперь Ронни мог разглядеть это трио поближе: оно восседало среди тысяч и тысяч журналов, среди умопомрачительной глянцевитости их обложек, кажущихся чьей-то блестящей кожей. Мэгир их пересчитывал. По одному. Он не оторвался и тогда, когда Ронни подошел поближе.
— Гласс, — произнес он, погруженный в работу. Мэгир всегда называл его так.
Ронни стоял неподвижно, пытаясь понять, что являли собой эти горы. Он буквально вперил в них взгляд. И начал постепенно догадываться.
— Можешь заглянуть — они к твоим услугам, — произнес Генри Б. Генри, — Славно развлечешься.
— Да что с тобой? Расслабься, — утешительным тоном произнес Мэгир. — Ничего особенного. Это просто товар.
Приступ какого-то странного, цепенящего ужаса швырнул Ронни к отблескивающей горе. Он взял экземпляр.
«Климакс и эротика», — прочитал он. И еще: «Цветные порноснимки для тех, кто это понимает. Текст на английском, немецком и французском». Ронни стал листать журнал, не в силах удержать, спасти себя от этого. Не в силах бороться со смущением, вогнавшим в краску его лицо. Он слышал шуточки и скабрезности, выстреливаемые очередью Мэгиром. Слышал вполуха…
Страницы буквально кишели непристойностью. Она изливалась с них мутными потоками. Устрашающее изобилие, которого Ронни и представить себе не мог. Всюду изображалось совокупление. Между людьми. Взрослыми людьми, давшими на это согласие. Людьми, которые не были против того, чтоб их занятие застыло здесь во всех подробностях и деталях. Проявляя буквально акробатическую ловкость, они улыбались. Одними лишь губами, глаза их остекленели, словно в них затвердела похоть, затопившая эти страницы. Похоть и нагота. Во всем без исключения. В каждом контуре и изгибе, в каждой кожной складке. В каждой ее темной прожилке и морщине. Это доводило обнажение до безобразия. До предела, ниже которого не было уже ничего. Ронни почувствовал конвульсивные судороги своего желудка.
Он захлопнул журнал, питая к нему почти физическое отвращение. Потом взглянул на другие обложки: все то же яростное совокупление, бесстыдное искусство совращения, рассчитанное на любой вкус. Здесь были «эксцентричные женщины, закованные в цепи», и «пленница резиновых одежд», и «любовник из снежного Лабрадора».
В кружившейся голове Ронни раздался голос Мэгира, словно пытавшийся подольститься, но в действительности карающий за наивность и простодушие.
Он говорил:
— Все равно, рано или поздно, тебе открылось бы это. Ты ведь не мог от этого скрыться. Может быть, для кого-то такое занятие и опасно, но оно очень забавно. Поверь мне.
Ронни встряхнулся, пытаясь избавиться от заполнившего его кошмара, от устрашающих образов, стоящих перед глазами. Увиденные ими картины ожили — они дышали, их становилось все больше. Они стремились прорваться в глубь его мозга, отвоевать у невинности, спрятавшейся в нем, каждую клетку. Взятое в плен воображение породило устрашающее видение, в котором полчища летучих мышей кружились над бескрайним скоплением плоти бесстыдных женщин, всюду натыкаясь на нее, нанося смертельные раны, купаясь в вытекающих из них потоках крови. Ронни не мог заставить эту сцену исчезнуть, и она становилась все более отвратительной, все обильнее залитой красным. Она стремилась утопить Ронни в себе. Нужно было действовать. Предпринять хоть что-то…
— Это ужасно, — лишь смог сказать Ронни. — Они ужасны… ужасны… ужасны…
Он столкнул пачку с «эксцентричными женщинами» на заляпанный пол, и она разлетелась, будто карточный домик, сложившись на нем в сомнительную мозаику.
— Н-не надо этого делать, — произнес Мэгир с ледяным спокойствием.
— Ужасны, — снова повторил Ронни. — Они же ужасны!
— Правда? А у нас с ними большая дружба: они — наше дело.
— Но не мое! — выкрикнул Ронни.
— Чем же они тебе не приглянулись? Слышишь, Курица, они ему не по нраву!
Толстяк произнес, вытирая изящным носовым платком свои вымазанные в креме пальцы:
— И отчего же?
— Наверное, для него это слишком пошло.
— Ужасно, — все повторял Ронни.
— Но ты в них по горло, мой мальчик, — спокойно сказал Мэгир. Для Ронни это был голос Дьявола, говорившего с ним из этой плоти:
— Больно, но вынести придется. Ничего — стерпишь.
— Стерпишь и вынесешь, — мерзко захихикал Курица.
Ронни поднял взгляд на Мэгира. Лицо показалось ему одряхлевшим, сморщенным, жутко изможденным. Куда более старым, чем сам Мэгир. Лицо вдруг перестало быть вообще лицом: капельки пота, усики над губами — все это стало для Ронни бесстыдной задницей одной из журнальных шлюх. Она и произнесла эти страшные слова:
— Мы все здесь отпетые негодяи и мерзкие подонки, и если нас снова сцапают — терять нам нечего.
— Нечего, — подтвердил Курица.
— А ты, сопливый специалист, ты же букашка у нас под ногами. И посмей ты пикнуть хоть слово о грязных делишках — окажешься в навозной куче вместе со своей репутацией честного бухгалтера. Уж я позабочусь об этом. Ни одна тварь не предложит тебе работу. Ты понял?
Ронни трясся от возмущения, ему захотелось ударить Мэгира. Так он и поступил. Ощущение собственного кулака, развившего скорость и врезающегося в зубы, даже понравилось Ронни. Кровь не заставила себя ждать, хлынув из разбитых губ Мэгира. Ронни проявил воинственность второй раз в жизни — ведь он никогда не дрался. Со школьных дней. Гнев лишил бойца бдительности, и ответный удар застал Ронни врасплох. Он рухнул на грязный пол, в безразличное к его сильной боли окружение «эксцентричных женщин». Тяжесть пятки Курицы помешала ему подняться. Она сломала ему нос. Укрощенный самым грубым и гадким образом, Ронни был снова поставлен на ноги, ошеломленный, но не побежденный. Его поддерживал Курица, стоявший сзади. Увешанная кольцами рука Мэгира сжала пальцы в кулак. Мерзавец не видел перед собой Ронни, он видел лишь боксерскую грушу. Мэгир колотил ее долго. Такое упражнение вряд ли выполняли боксеры на тренировках: начать бить с уровня ниже пояса, медленно продвигаясь все выше и выше.
Боль, которую испытывал Ронни, действовала на него странно и непостижимо: силы постепенно восстанавливались, душа словно освещалась вспышками какой-то нетелесной загадочности этой боли. Странно, но к концу побоев, когда он был выброшен Курицей в темноту ночи, искалеченный и избитый, на сердце его не лежал больше груз вины. Он не чувствовал ни возмущения, ни злобы — только потребность завершить то, что было начато рукой Мэгира. Очиститься от грязи полностью.
Бернадет он все объяснил тем, что на него напали сзади. Били. Хотели ограбить. Сказать ей правду? Нет, правда касается лишь его самого. Хотя он не перестал страдать, введя супругу в заблуждение. Она трогательно заботилась о нем, ласково и нежно утешая; Ронни же не чувствовал себя достойным этого. Две ночи прошли без сна. Он недвижно лежал на кровати, всего в нескольких футах от ложа своей доверчивой жены, пытаясь прояснить и объяснить свои ощущения, собраться с мыслями. Он знал, он предчувствовал, что рано или поздно истина прорвется на свет Божий, люди осудят этих подонков и их бизнес. Гнусная афера не могла не стать объектом всеобщего негодования. Что он мог для этого сделать? Рассказать полиции? Это требовало смелости, которой не оказалось в его задумчивом и ослабшем сердце. Ронни не нашел ее в себе ни в пятницу, ни в субботу. Синяки почти исчезли. Беспорядок и волнения улеглись в умиротворенной душе. И тогда, в воскресенье, на свет Божий прорвалась ложь.
Она кричала с аршинных заголовков воскресной газеты, решившейся поведать миру все об «Империи секса Рональда Гласса», не позабыв взять на вооружение его фотографии. Она была и внутри, где Ронни, снятый при самых невинных, обыденных обстоятельствах, производил благодаря фотомонтажу отнюдь не благопристойное впечатление. Он то защищал лицо от наведенной камеры, то оказывался застигнутым ею врасплох: все могли видеть его смущение и притворную невинность. Иногда монтаж уступал место ретуши. Кожа на щеках и подбородке, никогда не остававшаяся после бритья гладкой, казалась заросшей недельной щетиной. Ежику коротко стриженных волос был придан самый что ни на есть криминальный вид. Из легкого прищура близоруких глаз была сконструирована самодовольная похотливая гримаса.
Ронни изучал свое же лицо, размноженное Агентством новостей. Он чувствовал приближение своего Апокалипсиса. Потрясенный, он решил испить горькую чашу до дна.
Он прочитал все, что не поленился создать чей-то двухдневный труд. Чей именно? Он не знал. Этот вопрос оставался неразрешенным и тогда, когда чаша была осушена. Было ясно, что это человек, знакомый с деятельностью Мэгира. Подробно описывался тот тайный мир, которым окружил себя этот мерзавец: порнография, публичные дома, секс-шопы, кинотеатры. Но имени главного его обитателя, стоящего в центре этого мира, не было нигде. Как и имен помощников. Не упоминались ни Курица, ни Генри. Только Гласс. Везде, во всем лишь один Гласс, к тому же еще и растлитель детей. Каждый, кто прочел эту ложь, мог обвинить его во всех смертных грехах. Обвинить его одного. И бесполезно было отстаивать свою невиновность.
Он вернулся обратно. Бернадет была дома с детьми. Какая-то скотина, наверняка в приступе своего негодования забрызгавшая слюной телефонную трубку, не погнушалась пересказать ей газетные сказки.
Ронни стоял на кухне около накрытого для обеда стола. Стоял, понимая, что воскресного обеда не будет. Никто не сядет за этот стол. Никто не притронется к этой еде. Он заплакал. Слезы не полились ручьями — их утекло ровно столько, сколько понадобилось Ронни, чтобы излить горечь сожаления. Он сел и с видом честного человека, оступившегося и осознавшего свою глубокую ошибку, разработал план убийства.
В его положении раздобыть оружие было делом непростым. Пришлось пустить в ход всю свою осторожность, несколько ласковых слов и немалое количество твердой валюты. Полтора дня ушли у Ронни на подготовку. За это время ему все же удалось выяснить, где он сможет купить необходимые орудия убийства и как ими следует пользоваться.
Наступило его время, и Ронни приступил к делу. Первым умер Генри Б. Он был застрелен в Ислингтоне в собственном доме. На собственной кухне из соснового дерева, где он, сжимая в трехпалой руке маленькую чашку, наслаждался крепким кофе. Его лицо вдруг исказила гримаса жалкого ужаса — ужаса унизительного и взывающего к пощаде, но ней не могло быть и речи. Первый выстрел продырявил ему бок, вмяв отстрелянный клочок рубашки в рану. Крови было мало. Слишком мало даже по сравнению с той, что истекла когда-то из Ронни. Тот выстрелил еще — уже более прицельно и уверенно. Пуля оправдала его надежды, попав в шею. Ей суждено было стать смертельной. Безмолвный Генри Б. медленно подался вперед, словно актер немого кино. Уродливая рука не желала расставаться с чашкой бодрящего напитка до тех пор, пока его тело не распростерлось вниз лицом на полу, впитывающем все, что Генри Б. мог на него расплескать. Завертевшаяся волчком чашка остановилась. Ронни сделал шаг и, оказавшись над трупом, выпустил еще одну пулю в заднюю сторону шеи. Она вошла в уже выбитое им отверстие. Быстрая и аккуратная работа. Ронни пробежал через двор и скрылся за задними воротами, пораженный прежде всего тем, что совершить убийство оказалось не так уж сложно. У него было ощущение, что он раздавил крысу в собственном винном погребе: немного неприятно, но потрудиться все же стоило. Он испугался обыденности этой мысли. Она истощала силы, не переставая преследовать его.
В конце концов он убил не кого-то, а Генри Б. Что ж, одним «фокусником» меньше.
Обстановка, в которой отдал концы Курица, была куда интересней. На собачьих бегах тот сделал верную ставку и, показывая Ронни счастливый билет, вдруг почувствовал, как между четвертым и пятым его ребром продвигается нож.
Он не мог поверить, что кто-то вздумал убить его сейчас, когда в его руках находится счастливый билет. Он с удивлением вертел головой в разные стороны, смотря на публику, непринужденно делающую вокруг него свои ставки, словно ожидая от нее дружного смеха и признания в том, что над ним лишь хотели немного подшутить. Просто разыграть по случаю приближающегося дня рождения.
Ронни провернул в ране свой инструмент убийства, зная наверняка, что это неминуемо отправит Курицу на тот свет. Тому уже стало безразлично, был с ним его счастливый билет или нет. День для него был определенно не из счастливых.
Ронни немного прогулялся с его тушей, проводя ее до вертящегося турникета у безлюдного выхода и оставив ее там. Горячий поток, хлынувший из раны, был замечен лишь через некоторое время, когда Ронни уже и след простыл.
Довольный и очищенный он возвращался домой. Бернадет собирала одежду, снимала со стен и мебели ту церковную утварь, которую особенно любила. Ронни хотелось сказать: «Возьми все — для меня теперь это ровным счетом ничего не значит», но она быстро выскользнула из дома. Кухонный стол оставался все еще накрытым с того воскресенья. Приборы покрылись пылью. Особенно много ее было на маленьких детских чашечках. Наполовину растопленное масло распространяло прогорклый запах. Ронни просидел неподвижно всю ночь до следующего утра. Он чувствовал сосредотачивающуюся в нем силу — власть над жизнью и смертью. Наконец он подошел к своей кровати, лег и заснул, не сняв одежды и вовсе не заботясь о том, что она может помяться. Никогда еще сон его не был таким крепким.
Мэгиру нетрудно было догадаться, кто отобрал у него Курицу и Генри Б. Генри, хотя он вовсе не ожидал такого от Ронни. Преступный мир, к мнению которого Мэгир прислушивался, был, конечно, в восторге от грязной инсинуации в газете. Но никто в нем, включая и самого Мэгира, не думал, что жертва искусного подлога станет безжалостным карателем. Некоторые слои криминальной системы — самые низшие и самые жалкие — даже приветствовали такой поступок за его кровожадность и бессмысленность. Другие предполагали, что Ронни зашел слишком далеко, и если не укротить его разнузданность, он сможет здорово перетасовать их карты. Мэгир посчитал верным последнее: с Ронни следовало расправиться.
Дни, оставшиеся у Ронни, могли быть пересчитаны на трехпалой руке Генри Б.
Его взяли в субботу днем. Быстро схватили, не дав воспользоваться оружием, и, лишив малейшей возможности избежать своей участи, конвоировали на склад салями и мяса. Там, среди обледенелого спокойствия камеры, они нанизали Ронни на крюк и начали пытать. Любой, кто хоть как-то был затронут судьбами Курицы и Генри Б. Генри, получил возможность изобразить на его теле огорчение и ярость — ножом, молотком, ацетиленовой горелкой — всем, что оказалось под рукой. Кости плеч и колен оказались искрошенными в порошок. Мучители разорвали ему барабанные перепонки, содрали кожу со ступней.
Где-то около одиннадцати вечера им это наскучило. Появилась возможность для других развлечений: открывались клубы, игральные дома. Можно было расходиться.
Но тут явился сам Микки Мэгир, разодетый в лучшие свои одежды. Ронни понимал, что он здесь. Лишенный почти всех органов чувств, он мог все же разглядеть в обволакивающем тумане пистолет, поднесенный к его голове. Послышался выстрел, сотрясший неподвижный затхлый воздух импровизированной камеры пыток. В мозг Ронни вошла одна-единственная пуля, пробив аккуратную дырочку во лбу — в самом его центре. На его изуродованном лице она казалась третьим глазом. Тело Ронни дернулось в последней конвульсии жизни и умерло.
Палачи отреагировали на это событие бурными аплодисментами — похвала воздавалась прежде всего Мэгиру, который так точно и изящно завершил дело. Он принял ее с достоинством, непринужденно произнес слова благодарности и удалился для игры в карты. Тело замотали черным пластиком и бросили на окраине Эппингского леса. Было уже ранее утро. Солнечные лучи дрожали в кронах ясеней и платанов. Казалось, все было закончено. На самом деле все только начиналось.
Тело Ронни было обнаружено человеком, совершавшим вечернюю пробежку вдоль опушки. Его остановил неприятный запах начавшего разлагаться трупа.
Вскоре тело было передано патологоанатому. Тот без всяких эмоций наблюдал за работой двух технических ассистентов, которые освободили тело от прилипшего пластика и рваной одежды и разложили то, что не было мертвым телом Ронни, по специальным ящикам. Патологоанатом стоял, спокойно ожидая окончания подготовительных процедур, когда в помещении, заполненном отражениями звуков печальной деятельности его ассистентов, появилась Бернадет. Глаза ее опухли от частых слез, лицо побледнело и казалось постаревшим. Она посмотрела на мужа. Без проблеска сожаления или любви, не вздрогнув и не поморщившись, когда ее взгляд остановился на ранах. Патологоанатом мог представить себе историю непростых взаимоотношений между Секс-королем и его не ведавшей забот супругой: их фиктивный брак, бесконечную ругань, обвинения супруги в мерзости и опасности избранного им пути. Ее разочарование. Его грубую настойчивость и жестокость… Как она, должно быть, рада освобождению от кошмара совместного выживания, появившейся возможности определить дальнейшую жизнь самой. Жизнь, в которой не будет этого негодяя. Патологоанатом подумал, не поинтересоваться ли адресом вдовушки? Тихое безразличие этого смазливого личика, рассматривавшего своего распотрошенного мужа-мучителя, было для него исполнено привлекательности…
Ронни чувствовал, что Бернадет недавно была рядом и что сейчас она ушла. Он мог чувствовать и присутствие других людей, совершенно посторонних, заскочивших сюда, чтобы посмотреть на Секс-короля. И после его смерти этот персонаж не перестал быть объектом восхищения. Ронни мог предвидеть такое, но по извилинам его бывшего мозга все же прокатилась волна ужаса. Ужасом был он сам — узник, способный слышать и чувствовать окружающий мир, но бессильный действовать в нем.
С самого момента смерти ему не удавалось освободиться от этого плена. По-видимому, он обречен был вечно сидеть здесь, в своем мертвом черепе, неспособный ни к какому перемещению: ни к возвращению в мир людей, ни к воспарению на небеса, нежелательному и неоправданному, пока в нем кипит эта жажда мести — именно она заставила отложить посещение Рая, с магической легкостью заставив ту часть сознания, которая помнила о необходимом в таких случаях перевоплощении, примириться с идеей выполнения одного земного плана. Нужно было добавить еще книг: чтобы на обеих чашах их оказалось поровну. Нет, Ронни никуда не уйдет из этого мира, пока в нем обитает Мэгир.
Круглые, окостеневшие стены его темницы начали сотрясаться. Хотелось знать, что происходит. Он собрал свою волю и попробовал двигаться.
Патологоанатом колдовал над трупом Ронни, работая с усердием раздельщика рыбы. Казалось, он владел всеми тонкостями этой профессии, совершая массу резких и грубых движений, заставляя все тело дергаться. Потом он долго копался в вязком месиве, обнаруженном там, где должны быть плечи и колени. Ронни этот человек не понравился. Настоящий мастер своего дела не позволил бы себе так смотреть на женщин и быть таким безразличным и безответственным работягой. Он не казался Ронни профессионалом. Скорее он был мясником. Ронни не терпелось показать этому садисту, как надо правильно препарировать и исследовать трупы. Одной его воли оказалось для этого недостаточно. Если только не попробовать сфокусировать ее на чем-то, что приведет к освобождению. Но на чем?
Закончив возню с телом, патологоанатом небрежно зашил его толстыми нитками. Стянув с руки блестящую перчатку, он бросил ее вместе с испачканными кровью и слизью инструментами на роликовую тележку, заставленную склянками со спиртом. Потом он вышел, оставив тело с ассистентами.
Ронни слышал, как раздвижные двери ударились друг о друга. Кажется, он остался в одиночестве. Откуда-то вытекала вода, часто капая на что-то. Звук начинал раздражать Ронни.
Оказалось, что он был не один. Рядом с трупом стояли ассистенты и обсуждали ботинки. Какие еще ботинки, ради всего святого?! Это было чем-то смешным, банальным. Каким-то враждебным Ронни примитивизмом. Враждебным к самой идее жизни.
— Помнишь эти новые подошвы, Ленни? Я хотел еще приладить их к коричневым башмакам? Безрезультатно. Редкая дрянь.
— Так я и думал.
— Выложить кучу денег, чтобы… Вот гляди. Нет, ты только посмотри: стерлись в ноль за какой-нибудь месяц.
— Они же на бумажной основе.
— Да, черт их возьми, Ленни, на бумажной. Надо бы отнести их обратно.
— Я так бы и сделал.
— Значит, стоит отнести?
— Я бы на твоем месте отнес.
Бессмысленная трепотня. После часов страшной пытки, после внезапной смерти, после открытия другого бытия — как это можно было вынести?
Дух Ронни заметался по своей темной тюрьме: от стенки к стенке, из начала в конец, из конца в начало. И снова по кругу. Жужжа, словно пчела, попавшаяся в западню перевернутой банки с джемом и стремящаяся только выбраться… И жалить.
Из начала в конец, из конца в начало. Снова по кругу. Как и этот разговор:
— Основа-то бумажная, чтоб ее.
— Тогда ничего удивительного.
— Иностранцы, чтоб их. Не наши подошвы… Сделано в вонючей Корее.
— В Корее?
— Ну да. Теперь неудивительно, что основа бумажная.
Она неискоренима, глупость этих людей, их вялая, ленивая жизнь. Они могут так существовать. Они так и существуют, в то время как Ронни мечется в жужжащем вращении в поисках выхода, наталкиваясь лишь на разочарование. Почему? Они боятся?
— Здорово прострелен, да, Ленни?
— Кто?
— Этот закостенелый. Труп, бывший когда-то Секс-королем. Прямо в середине лба, видал?
Денни не вызвал никакого интереса у своего помощника.
Скорее всего, того переполняли навязчивые мысли о подошвах. Денни отогнул край савана:
— Посмотри-ка сюда.
Помощник обвел взглядом лицо мертвеца. Рана была вычищена благодаря усилиям патологоанатома. Белесый контур дырочки слегка оттопыривался.
— А я думал, что его в сердце. Так чаще всего застреливают.
— Его никто не убивал на улице. Его казнили, — сказал Ленни, погрузив в рану свой небольшой пальчик. — Потрясающим выстрелом. Прямо в середину лба. Словно хотели сделать ему третий глаз.
— Да…
Саван вернулся на свое место. Пчела продолжала беспокойно жужжать. Из начала… в начало… по кругу…
— Ты что-нибудь слышал про третий глаз?
— А ты?
— Кажется Стелла мне что-то о нем читала: он вроде бы расположен в центре тела.
— Ну это же пупок. Или, по твоему, на животе лоб находится?
— Н-нет, но…
— Это пупок и ничто другое.
— Может быть, она имела в виду духовное тело, а не физическое…
Собеседник на этот счет ничего не высказал.
— Он как раз где-то здесь. Где дырка от пули, — сказал Ленни, восхищаясь тем, кто умудрился убить Ронни так красиво.
Пчела перестала жужжать. Она слушала. Дырка у Ронни была не только в голове. Она была в его доме, покинутом женой и детьми. Дырки были на лицах, смотрящих со страниц журналов. Они были всюду… Вот если бы знать, какая из них ведет на свободу. Для этого нужно было отыскать свою рану.
Дух Ронни не был уже больше маленькой мечущейся пчелкой. Он расслаивался, расползался, стремясь простереться вдоль поверхности лба. Он продвигался медленно, сотрясаясь от смущения и радостного предвкушения. Впереди вдруг что-то замерцало, манящее, словно свет в конце длинного туннеля. Свет, которым была наполнена материя савана. Движение стало уверенным и легким — направление было найдено. Свет становился ярче, голоса громче. Дух Ронни, не видимый никем и не слышный, вырывался на свободу. Энергетические потоки, являющиеся его волей и окружающие незаметным сиянием клубок его сознания, встретили на ходу единственное препятствие. Дальше они не прошли. Годный лишь к сожжению окоченевший кусок мяса и спекшейся крови был покинут навсегда.
Ронни Гласс существовал в новом мире — в неизведанном еще мире белой ткани.
Второй раз Ронни суждено было родиться саваном.
Рассеянность снова привела патологоанатома в покойницкую. Он забыл здесь записную книжку с адресом и телефоном вдовы Гласс. Отыскать ее оказалось делом непростым. Он ворошил бумаги и переставлял предметы, не зная, что лучшим было бы и носа сюда не казать. Если он, конечно, дорожил хоть сколько-нибудь своей жизнью. Для него все закончится в считанные секунды…
— Что это такое? Вы с ним еще не закончили? — огрызнулся он на технических ассистентов.
Тем оставалось лишь пробормотать невнятные оправдания.
Их черепашья медлительность была обычно удачным поводом, чтобы выплеснуть раздражение, часто скапливавшееся к концу рабочего дня.
— Поторопитесь-ка убрать это отсюда, — он сорвал с тела саван и в ярости швырнул его на пол. — Этому развратнику, наверное, наскучило порядком здесь лежать и ждать, пока вы не соизволите его немного подогреть. Удивительно, что он еще здесь. Или, может быть, вы наплевать хотели на репутацию нашего скромного отеля?
— Да, сэр. В смысле, нет, сэр.
— Что же вы стоите? Засовывайте это в полиэтилен. Несчастная вдова хочет, чтобы тело сожгли побыстрее, а вы тут прохлаждаетесь. Да и мне оно тут ни к чему. Я и так уже насмотрелся на то, что надо было в нем увидеть.
Ронни лег на пол смятой громадой. Он лежал на полу, постепенно свыкаясь с новыми ощущениями. Обрести тело было не так уж плохо, будь оно даже прямоугольным и пропахшим стерилизаторами. Еще сомневаясь, можно ли им управлять, Ронни почувствовал себя его хозяином. Ему казалось, что воля и сила его желаний не могла не оживить косное.
В свойствах этой материи была заложена полная пассивность и мертвенность — они были ее сутью, отвергающей жизнь, вовсе не предназначенной для служения и подчинения вселившимся духам. Но Ронни не хотел сдаваться. Излучение его желания, поправ естественные законы, наполнило переплетения волокон силой и энергией и заставило их совершить первое самостоятельное движение.
Саван медленно расправился и встал вертикально. Патологоанатом засовывал на ходу найденную наконец черную книжечку в нагрудный карман, когда на его пути неожиданно возник белый занавес. Он слегка прогнулся назад, словно желая потянуться, как человек, очнувшийся от глубокого сна.
Ронни попытался говорить. Но не издал ни звука, хоть немного отличного от шороха своего нового тела. Лишь тихий шелест белья, обдуваемого легким ветерком. Звук был слишком тонким и прозрачным — перепуганные люди вряд ли его слышали. Их оглушали бешено стучащие от страха сердца. Патологоанатом бросился к телефонному аппарату, надеясь вызвать кого-нибудь на помощь. Но нигде никого не было. Ленни с напарником ринулись к раздвижным дверям, во все горло заклиная неземные силы помочь им. Патологоанатом же вовсе не был способен двигаться — он еще в большей степени лишился рассудка.
— Сгинь с глаз моих, — произнес он.
Ронни лишь обнял его. Крепко обнял.
— Помогите, — вымолвил бледный патологоанатом. Обращался он, по-видимому, к себе самому. Те, кто могли ему помочь, неслись сейчас по коридорам, выкрикивая бог весть какую чушь. Они бежали, стараясь все время находиться спиной к ужасающему чуду, появившемуся в покойницкой. Патологоанатом был там один — завернутый в накрахмаленную материю савана, бормочущий слова, которые, по его мнению, могли послужить спасению.
— Прости меня, кем бы ты ни был. Кто бы ты ни был. Прости.
Ярость, владевшая Ронни, не принимала никаких извинений. Никакого помилования — приговор не подлежит больше обжалованию. Это всего лишь подонок с рыбьими глазенками. Незаконнорожденное дитя скальпеля, позволившее себе резать его тело и ковыряться в нем, словно в телячьем боку. Он был виновен в своем ледяняще-холодном отношении к жизни, к смерти, к Бернадет. Поэтому ему придется умереть. Здесь. Среди последних останков, над которыми орудовали его бездушные пальцы.
Из уголков савана начали формироваться руки — от Ронни требовалось лишь представить себе эти орудия возмездия. Он понял, что стоит, наверное, попробовать придать себе прежний внешний вид. Начать пришлось с рук. Ну что ж… Вскоре удалось вырастить на них пальцы. Большие, правда, оказались немного меньше прежних. Он напоминал Адама, создаваемого Творцом из белой ткани.
Творение на время прекратилось: руки схватились за шею патологоанатома. Они не чувствовали ее упругих мышц. Никакого сопротивления. Невозможно было рассчитать усилие, с которым следовало давить на пульсирующую кожу. Ронни просто держался за нее, решив, что давит достаточно крепко. Лицо жертвы наполнилось чернотой, темно-бордовый язык выскочил изо рта, словно его выплюнули. Ронни старался. Шея хрустнула, и голова откинулась назад, оказавшись под устрашающим взор углом к туловищу. Она не могла больше произносить оправданий.
Ронни заставил все это упасть на пол, натертый протестующими ногами жертвы. Он посмотрел на свои новые руки глазами, которые были еще двумя крохотными, словно проколотыми булавкой, дырочками.
Он почувствовал уверенность в своем новом теле. Какая же в нем была сила: нисколько не напрягаясь, сломать шею человеку! Растворенный в странном бескровном куске материи, он был свободнее, чем в оковах человеческого тела. Он жил, несмотря на то, что внутри него все было наполнено воздухом, который беспрепятственно протекал сквозь новую плоть. Можно было свободно парить над миром, быть движимым ветрами, словно планирующий лист бумаги. Можно было создать из себя страшное орудие и поставить весь мир на колени. Казалось, что возможностям предела не было.
И все же… он чувствовал, что это приобретение не останется у него навечно. Рано или поздно саван вновь захочет оставаться неподвижным, вернуть себе привычную жизнь. И если пока он позволяет себе быть вместилищем духа, необходимо мудро воспользоваться этой щедростью, всеми удивительными свойствами этой обычной вещи, взятой напрокат, чтобы совершить месть. Прежде всего, чтобы убрать Мэгира. И чтобы потом, если срок аренды не истечет, взглянуть на детей. Однако вряд ли разумным было бы для савана наносить визиты. Это более естественно для человека. Оставалось лишь создать его иллюзию.
Оказалось, Ронни был способен на многие странные вещи: на смятой поверхности подушки начали появляться изображения и лица, заказываемые его желанием, его памятью. Своеобразным киноэкраном могли служить и фалды пиджака, висящего на дверном крючке. Память оживляла мир. Она творила его. Добравшись до Туринской Плащаницы, она высветила загадочное изображение Иисуса Христа в точности такое, как на почтовой открытке, которую ему не так уж давно прислала Бернадет. Образ разворачивался перед ним во всех мистических деталях: были видны следы ран от копий и отпечатки каждого ногтя. И ему суждено было воскреснуть. Почему бы не совершится другому чуду, столь похожему на это?
Подойдя к раковине морга, он перекрыл воду, потом посмотрел в зеркало, чтобы быть свидетелем своего превращения. По белой поверхности савана бежали воздушные волны. Ваятелю пришлось нелегко на подготовительном для настоящего творения этапе. Сначала очертилась глыбообразная голова. Вышло подобие снежной бабы: две ямки вместо глаз, грузный и обвисший нос. От создателя требовалось изменить сам материал, нарушить пределы его эластичности. Он сосредоточился. Он хотел этого изменения. Но что это? Непостижимо, но все удалось! Материал сдался: нитки заскрипели, но поддались усилию, загибаясь в ободки ноздрей, накапливаясь в тонких веках, переплетаясь в выпуклостях верхней губы. Затем нижней. Словно созерцающая трепетный образ возлюбленной, его память выносила из прошлого все черты, все мельчайшие подробности творимого лица, воплощая его в белой ткани. Вырос столбик шеи: он казался полой изящной подставкой для только что созданного. Он был наполнен воздухом, но прочно держал форму. Наконец забурился еще ниже, влившись в мускулистый торс. Быстро свернулись ноги. Готово.
Адам был сотворен заново. Ронни предстал в привычном виде. Иллюзия была соткана из белой материи — вся, если не принимать во внимание нескольких пятен. Это делало ее не вполне совершенной: плоть, имевшая вид одежды. Черты лица казались плодом деятельности кубиста, немного все же грубоватой. Им не хватало малой толики реализма, о котором свидетельствовало отсутствие волос и ногтей. Однако шедевр был завершен, получив право на существование в этом мире.
Пришло время показать его публике.
— Твой расклад бьет, Микки.
Проигрывать в покер Мэгиру приходилось редко. Он был слишком умен — это не оставляло шанса эмоциям. Усталые глаза не содержали никаких намеков. Обладатель титула победителя, он не жульничал никогда — это был контракт, подписанный им с самим собой. К тому же от нечестной игры не получить полноценного удовольствия. Пусть этим занимаются подрастающие преступники. Солидному бизнесмену такое не к лицу.
За два часа в его карманах осела уже приличная сумма. Все шло гладко. Дела с полицией давно были налажены. Щедро одаряемая, она занималась поисками убийцы, покончившего с Курицей и Генри Б. Генри, игнорируя все приказы, исходящие от менее важного начальства. И не жалела на это средств и времени. Как-то раз инспектор Уолл, давний приятель Мэгира по одной рюмочной, показал ему повинную какого-то бывшего убийцы, совершенно ненормального типа, который исчез без следа, накатав эти строки. Мэгир был весьма польщен таким поступком.
Было три часа ночи. Всем плохим девочкам и мальчикам пора бы и помечтать о завтрашних преступлениях, забравшись в постельки. Мэгир встал из-за стола, обозначив этим, что игра окончена. Он застегнул пуговицы жилета. Элегантно подтянул узел шелкового галстука.
— Повторим через недельку? — предложил он.
Неудачники были согласны. Для них проигрыш своему боссу был привычным явлением, однако среди всей четверки взаимных обид не возникало. Все вместе они испытывали скорее всего одно чувство: огорчение от того, что они потеряли Курицу и Генри Б. Генри. Субботние игры были утешением и отдушиной. Сейчас за столом царило неподвижное молчание.
Первым поднялся Перльгут, оставив сигару в захламленной окурками пепельнице.
— До скорого, Мик.
— До скорого, Фрэнк. Поцелуй своих малышей и скажи, что от дяди Мика.
— Идет.
Он зашаркал прочь, потянув за собой своего братца-заику.
— Д-д-д-до скорого.
— До скорого, Эрнст.
Братья зашагали вниз по грохочущей лестнице.
Нортон, как обычно, ушел последним.
— Погрузка завтра? — спросил он.
— Завтра воскресенье, — ответил Мэгир. По воскресеньям он не работал никогда. Этот день был для семьи.
— Нет, сегодня воскресенье, — произнес Нортон, не слишком педантично.
— Да, да.
— Погрузка в понедельник?
— Надеюсь, что так.
— Вы собираетесь на склад?
— Возможно.
— Тогда я к вам заскочу, вместе пойдем.
— Хорошо.
Неплохой малый этот Нортон. Без капли юмора, но надежный.
— Тогда до завтра.
Стальные подковы на подошвах зацокали по лестнице, словно дамские каблучки. Хлопнула нижняя дверь.
Мэгир подсчитал прибыль и, допив остатки «Куантре», потушил свет в игровой комнате. Во мраке едко пахло сигарным дымом. Завтра он попросит кого-нибудь подняться сюда и открыть окна. Пусть здесь воцарятся свежие ароматы Сохо: кофейных зерен и салями, коммерции и тонких одежд. Он любил их. Страстно, как любит младенец материнскую грудь.
Спускаясь вниз в дремлющую темноту секс-шопа, он слышал доносившиеся с улицы краткие слова прощания, негромкие хлопки автомобильных дверей, ворчащее отбытие дорогих лимузинов. Чудесная ночь, проведенная среди хороших друзей, — чего еще желать мужчине?
В самом низу лестницы он задержался на минутку. Мигающий подсвет дорожных знаков вырвал из мрака расставленные в ряд журналы. Пластиковые обложки сверкали. Вынырнувшие из-под одежд холмы грудей и ягодиц казались изобилием перезревших фруктов. Лица, увлажненные косметикой, предлагали все для одинокого удовлетворения. Все, чем могла только располагать бумага. Но он был неподвижен — далеко позади остались те времена, когда эта чушь могла его интересовать. Теперь в ней важны лишь деньги, содержание же стало абсолютно незначащим. Оно не отталкивало и не привлекало. В конце концов, он просто счастливый мужчина, женатый на женщине, воображение которой не выходит за пределы второй страницы «Кама Сутры». И он отец ребенка, на каждый каверзный вопрос которого он отвечал громким и увесистым шлепком.
В углу магазина, отведенного для приспособлений порабощения и подчинения, что-то выросло из пола. Что, трудно было разглядеть в этом мигающем свете. Красном, синем… Нет, не Нортон. И не кто-то из братьев Перльгут.
И все же лицо, улыбка которого застыла на фоне «связанных и насилуемых», было ему знакомо. Он понял: это был Гласс. Абсолютно белый, несмотря на цветную иллюминацию. Абсолютно живой, несмотря ни на что.
Мэгир решил не теряться в догадках. Он запахнул плащ и кинулся прочь.
Дверь была заперта, в связке болталось два десятка ключей. Боже мой, почему же их столько? От дверей складов, от дверей игровой, от дверей девочек. Не просто быстро отыскать нужный. И еще это освещение: красное, синее, красное, синее.
Он начал было лихорадочно перебирать их, но счастливый случай сразу предоставил ему верный выбор. Ключ с легкостью проскользнул в механизм замка. Дверь открылась. Впереди улица.
Но Гласс, бесшумно крадущийся сзади, был уже рядом. Лицо Мэгира запеленала странная одежда, не дав сделать и шага, окружив запахом лекарств и дезинфекции. Мэгир хотел крикнуть, но сгусток материи сильно сдавил горло. Он закупорил голосовые связки, заставив их содрогнуться в защитном рвотном движении. Коварный убийца только усилил давление.
На противоположной стороне улицы за происходящим наблюдала девушка. Мэгир знал ее как Натали-модель, согласную принять любую требуемую позу. На рассеянном лице застыл одурманенный взгляд. Раз или два она уже была свидетелем убийства. Об изнасиловании и говорить не приходится. Было поздно, и бедра ныли от усталости. Она повернулась и пошла в освещенную розовым светом подворотню, оставив сцену насилия без внимания. Мэгир отметил про себя, что с девчонкой следовало бы разобраться в ближайшие дни. Если он, конечно, до них доживет, что не казалось сейчас очевидным. Красное уже не сменялось синим. Мозг, лишенный воздуха, был невосприимчив к свету. Руки, пытавшиеся ослабить хватку противника, лишь беспомощно скользили.
Послышался чей-то голос. Не позади него, не голос убийцы, а на противоположной стороне улицы. Нортон. Это он! Господи, возлюби его душу! Он вылезает из машины в каких-нибудь десяти ярдах, громко выкрикивая имя Мэгира.
Железная хватка ослабла, и Мэгир тяжело рухнул на тротуар. Мир кружился в глазах. Лицо побагровело, охваченное жаром.
Нортон стоял напротив своего босса, копаясь в карманных безделушках в поисках пистолета. Убийца, не решившийся вступить с ним в борьбу, отступал, быстро перемещаясь по улице. Он показался Нортону сбежавшим членом Ку-Клукс-Клана: колпак, плащ, мантия. Нортон присел на колено и, приняв позицию для стрельбы с двух рук, спустил курок. Результат выстрела ошеломил его. Фигура вздулась, словно наполнявшийся воздухом воздушный шар, тело потеряло форму, став трепещущей на ветру белой материей. На ее краях сохранился барельеф лица. Звук, сопровождавший это превращение, напоминал громкое шуршание расправляемой простыни, слипшейся после обработки в прачечной. Такие звуки вряд ли звучали на этой чумазой улочке. Обескураженный Нортон не смог ничего предпринять: белая накидка вдруг воспарила, растворившись в темном воздухе.
У ног Нортона ползал Мэгир, не в силах подняться с колен. Он говорил что-то, сквозь стоны, но распухшая гортань искажала звучание слов. Нортон нагнулся, чтобы понять, что они значат. От Мэгира пахло рвотой и страхом.
— Гласс, — хотел, по-видимому, сказать он.
Этого было достаточно. Нортон быстро кивнул головой и попросил Мэгира не издавать ни звука. Да, это его лицо он видел на простыне, — Гласса. Бухгалтера, проявившего неуравновешенность. Нортон видел, как его пытали. Он помнил, как поджаривались пятки. Помнил весь жуткий ритуал, который не пришелся ему тогда по вкусу. Что же, ясно, у Ронни были и другие друзья. И сейчас они не прочь за него отомстить.
Нортон посмотрел наверх, на небо. Но ветер уже далеко унес призрака.
Это была неудача. В первый же раз ему пришлось испытать горечь поражения. Ронни лежал на ступенях заброшенной фабрики, выходивших прямо к реке, и обдумывал события этой ночи. Паника в переплетениях ткани постепенно исчезла. Что получилось бы, если после этого трюка он потерял контроль над своей устрашающей оболочкой? Нужно было все просчитать. Учесть все варианты и возможности. Нельзя позволять воле ослаблять контроль. Он чувствовал, что какая-то часть энергии все же покинула саван: реконструкция тела удалась с большим трудом. Для новых ошибок времени не оставалось. Ничего, в следующий раз он встретит этого человека в таком укромном местечке, где ему никто и ничто не поможет.
Полиция уже долго находилась в морге — расследование не сдвигалось с мертвой точки. Допрос Ленни затянулся до поздней ночи. Инспектор Уолл перепробовал уже все известные ему приемы дознания: мягкие слова, грубые, обещания, угрозы, обольщение, затягивание в логические ловушки и даже брань. Но Ленни неизменно твердил одно и то же, повторяя глупую историю, убеждая в том, что его напарник, очнувшись от комы, вызванной нервным истощением, не расскажет ничего нового. Инспектор, по всем существующим на то причинам, не мог принять ее всерьез. Саван, который встал и пошел? Как можно было заносить такое в протокол? Ему нужны были факты поконкретнее, и ничего, если они даже окажутся ложью.
— Можно мне закурить? — спросил Ленни, задававший этот вопрос уже бессчетное число раз. Уолл снова отрицательно покачал головой.
— Эй, Фреско, — обратился он к человеку справа, Аль Кинсаду. — Думаю, тебе пора опять немного поучить этого парня.
Ленни знал, что за этим последует — его снова будут бить.
Поставят к стене, ноги расставят, руки за голову… Внутри Ленни все содрогнулось.
— Послушайте… — произнес он, умоляя.
— Что, Ленни?
— Это сделал не я.
— Это сделал ты, — сказал Уолл, гордо вздернув нос. — Нам хотелось бы узнать, почему? Тебе не нравился старый развратник? Небось, он отпускал грязные шуточки в адрес твоих подружек, не так ли? За ним водился такой грешок, не секрет.
Аль Фреско ухмыльнулся.
— Может быть, ты застал его с одной из них?
— Ради всего святого, — вырвалось у Ленни. — Стал бы я рассказывать вам эту херову историю, не увидь я эту дрянь своими долбанными глазами.
— Повежливее, — прошипел Фреско приказывающим тоном.
— Саваны не летают, — сказал Уолл с неоспоримой убедительностью.
— Тогда, где же он? — спросил Ленни.
— Ты сжег его в крематории, ты его съел… Откуда мне это знать, твою мать?
— Повежливее, — произнес Ленни.
Фреско, собравшийся было его ударить, отвлекся на телефонный звонок. Он поднял трубку и вскоре передал аппарат Уоллу. Затем он ударил Ленни. Легонько — появилась лишь узкая струйка крови.
— Слушай-ка, — Фреско придвинулся к Ленни так близко, словно хотел высосать из его легких воздух. — Мы знаем, что это сделал ты, понимаешь? Ты был единственным в морге живым и способным на это, понимаешь? Вот нам и хочется узнать, почему? И все. Только почему?
— Фреско.
Уолл демонстрировал трубку мускулистому атлету.
— Да, сэр.
— Это господин Мэгир.
— Господин Мэгир?
— Микки Мэгир.
Фреско кивнул.
— Он очень обеспокоен.
— Да что вы. И чем же?
— Он говорит, что на него напал человек из морга. Этот порнографический воротила.
— Гласс, — подсказал Ленни. — Ронни Гласс.
— Это же смешно, — произнес Фреско.
— И все же нам надо помнить о желаниях вышестоящих членов общества. Зайди-ка в морг, чтобы убедиться…
— Чтобы убедиться?
— Что этот мерзавец все еще там.
— Ну и ну.
Немного смущенный Фреско покорно вышел.
Ленни не мог взять в толк: каким боком все это касается его? Он опустил левую руку в карман и, используя дырочку в нем, начал играть сам с собой в биллиард. Уолл глянул на него с презрением:
— Прекрати, — сказал он. — У тебя еще будет время поиграть с собой, когда окажешься в теплой уютной камере.
Ленни медленно кивнул головой, неохотно соглашаясь, и вынул руку. Сегодня он и сам себе не хозяин.
Фреско вернулся немного помрачневшим.
— Он там, — сказал он.
— Конечно же, он там.
— Мертвый, словно Додо, — добавил Фреско.
— Что такое Додо? — поинтересовался Ленни.
Лицо Фреско озадачилось.
— Оборот речи, — процедил он с раздражением.
Уолл продолжал говорить с Мэгиром. Там, на другом конце провода, голос звучал призрачно тихо. Уолл был уверен, что убеждения начали срабатывать.
— Микки, он там и в том же положении. Ты, наверное, ошибся.
Ему показалось, что электрический разряд ударил его в ухо, вырвавшись из трубки, в которой звучал охваченный ужасом голос Мэгира:
— Я же видел его, черт бы вас побрал!
— Но он лежит там с дыркой в голове, Микки. Как ты мог его видеть?
— Я не знаю.
— Ну что ж.
— Слушай… Если выкроишь время — загляни ко мне. Тут возможно одно дело. Тебе найдется неплохая работа.
Уолл, не любивший обсуждать дела по телефону, почувствовал себя неловко.
— Позже, Микки.
— О'кей. Только ты позвони.
— Конечно.
— Обещаешь?
— Да.
Опустив трубку на рычаг, Уолл поднял глаз на Ленни. Тот продолжал свою безобидную игру. Маленькое неуважительное животное. Но Уолл знал, как с ним поступить.
— Фреско, — он придал голосу искусственную нежность. — Потрудись-ка немного поучить эту обезьянку правилам поведения перед офицерами полиции.
Мэгир плакал от ужаса, укрытый стенами своей крепости в Ричмонде.
Сомнений не было: он видел Гласса. Никакие уверения Уолла, что тело лежит в морге, не могли его успокоить. Гласс был не там — он был на свободе, вольный, как птичка, несмотря на то, что ему продырявили голову. Богобоязненный Мэгир верил в существование после смерти, но никогда не задавался вопросом, в чем оно могло выражаться. Никогда, пока не произошло это. Теперь у него был ответ: оно было озабоченным местью мерзавцем, заполненным внутри воздухом. От этого и приходилось рыдать — страшно было жить, страшно было умереть.
Заря была очень красива — воскресное утро рождалось в тихом великолепии. Ничто не в силах было потревожить его покой…
Здесь, в «Понлеросе», в его замке, выстроенном после стольких лет не столь уж честных, но и не столь уж легких накоплений. Здесь с ним был вооруженный до зубов Нортон. Здесь все ворота охранялись собаками. Никто — ни живой, ни мертвый — не осмелится бросить ему вызов, пока он на своей территории. Пока он окружен портретами своих кумиров: Луи Б. Майера, Диллинджера, Черчилля. Пока с ним его семья, его эстетический вкус, его деньги, его предметы искусства. Пока он здесь и чувствует себя дома. И если этот спятивший бухгалтер придет за ним сюда — его планы будут разрушены. Будь он хоть трижды призраком — это решение окончательно!
Разве не он — Майкл Росскоу Мэгир, строитель собственной империи? Он, рожденный в нищете, победивший судьбу лишь благодаря выражению своего лица — лица достойного биржевого маклера — и своему вечно скитавшемуся сердцу. Лишь однажды, когда другого выхода у него не было, он позволил низменным инстинктам выплеснуться наружу — на казни Гласса. От своего небольшого представления, от своей скромной в нем роли он получил тогда подлинное удовольствие. Это был его грациозный жест, спасавший того от мучений. Его жалость, наконец. Пусть это было даже и его насилием — оно осталось позади. В далеком прошлом. Сейчас он просто буржуа, имевший право укрыться в своей собственной крепости.
Где-то около восьми проснулась Ракель, сразу же заняв себя приготовлением завтрака.
— Хочешь чего-нибудь поесть? — спросила она Мэгира.
Он смог лишь покачать головой — так сильно болело горло.
— Только кофе?
— Да.
— Я принесу его сюда, хорошо?
Он кивнул. Ему правилось сидеть у этого окна, открывавшего вид на зеленый газон и оранжерею. Великолепный день: пухлые, словно покрытые шерстью, громады облаков вздымались ветром, отбрасывая на зеленый ковер причудливо движущийся узор теней. Наверное, стоит научиться рисовать, думал он. Уинстон когда-то так и поступил. Он перенес бы на холст любимые природные пейзажи. Свой сад, например. Он увековечил бы в масле многое. Даже обнаженную Ракель — ее груди никогда не потеряют тогда своей формы. Лишь на картине…
Она уже была рядом, с кофе, что-то тихо мурлыча ему на ухо.
— У тебя все хорошо?
Тупая сука. Конечно же, у него далеко не все так уж хорошо.
— Да, — ответил он.
— А у тебя гости.
— Что? — Он выпрямился в кожаном кресле. — Кто?
— Трейси, — последовал ответ. — Она хочет войти и обнять своего папулю.
Он отвел рукой ее волосы, едва ли не попавшие в рот. Просто тупая сука.
— Ты ведь хочешь увидеть Трейси?
— Да.
Маленькое несчастье — он любил так называть свое дитя — стояло у двери. Все еще в ночной рубашонке.
— Привет, папуля.
— Здравствуй, золотце мое.
Она направилась к нему. Красивая походка — ее мама в молодости.
— Мамуля говорит, что ты заболел.
— Я уже почти поправился.
— Я очень рада.
— И я тоже.
— Пойдем сегодня гулять?
— Может быть.
— Тогда мы сходим на выставку?
— Может быть.
Ее губки надулись. Очаровательный жест. Он должен был вызвать у него умиление. Все та же Ракель, все те же приемы. Не дай Бог и ей стать столь же тупой, как ее мамочка.
— Поглядим, — произнес он, стараясь, чтобы слова прозвучали, как «Да». Уверенный, что они означают «Нет».
Она забралась к нему на колени — пришлось немного побаловать ее сказками о том, каким озорником был папуля пять лет назад. Наконец он попросил заслушавшееся дитя пойти одеться. От разговоров горло ныло сильнее. Ему уже не хотелось быть сегодня любящим отцом.
Оставшись в одиночестве, он долго смотрел на вальсирующие по площадке газона фигуры теней.
Сразу же после одиннадцати послышался лай собак. Затем вновь стало тихо. Нортон был занят на кухне: помогал Трейси в приготовлении «Телеги с сеном» — любимого лакомства Ракель, состоявшего из нескольких тысяч тоненьких кусочков. К ним вошел Мэгир:
— Что там случилось?
— Не знаю, босс.
— Так узнай же, чертов ублюдок!
В присутствии дочери он редко ругался — сейчас же готов был застрелить Нортона у нее на глазах. Тот отреагировал молниеносно, словно уловил и другое, скрытое желание босса. Он подскочил к задней двери и быстро отпер. Мэгир почувствовал свежий запах хорошего дня. Ему захотелось выйти. Чтобы просто глотнуть чистый теплый воздух. Но лай собак все еще отдавался в его голове тяжелыми ударами — он не позволил поддаться порыву. По телу вновь побежали мурашки. Трейси съежилась над творимым блюдом в ожидании проявления отцовского гнева. Но он, не сказав ни слова, направился к своему покинутому креслу.
Разместившись в нем, он увидел Нортона, покрывающего поверхность газона размашистым шагом. Собака не издавали ни звука. Нортон исчез из поля зрения, зайдя за оранжерею. Он не появлялся долго; Мэгир ждал… Терпение его достигло предела, когда Нортон вдруг возник снова — он смотрел на Мэгира и что-то кричал, пожимая плечами. Мэгир открыл дверь и, скользнув в просвет, оказался во внутреннем дворике. День окружил его исцеляющим благоуханием.
— Что ты говоришь? — крикнул он Нортону.
— Собаки в порядке, — отозвался тот.
Мэгир ощутил, как волны успокоения разлились в его теле. Ну, конечно, они в порядке. Почему бы им не полаять — ведь они созданы именно для этого. Чего он испугался, едва не наложив в штаны? Собачьего лая? Он кивнул Нортону и зашагал по направлению к газону. Чудесный день, подумал он и убыстрил шаг. Он торопился к оранжерее, под роскошные кроны деревьев Бонсэ. Нортон ждал его у дверей, деловито нащупывая в карманах мятные конфеты. Он был готов выполнить дальнейшие указания.
— Я могу помочь вам здесь, сэр?
— Нет.
— Вы уверены?
— Абсолютно, — произнес Мэгир великодушно. — Иди-ка ты лучше домой и развлеки малышку.
Нортон оживленно кивнул.
— Собаки в порядке, — опять повторил он.
— Ну да.
— Должно быть, ветер их встревожил.
Было действительно ветрено. Сильные теплые порывы заставляли гнуться стебли красного бука, которыми была обозначена граница сада. Они дрожали, показывая небу бледную внутреннюю сторону своих листьев. Словно умоляли его остановить стихию.
Мэгир отпер дверь оранжереи и оказался под ее высоким навесом.
Навесом, казавшимся небом над Раем, созданным для его экзотических любимцев: Сарджентского можжевельника, выжившего в суровом климате горы Ишизуки, цветоносной айвы… Для его любимой карликовой елочки Йеддо, которую не просто было уговорить зацепиться слабыми корнями за гладкую поверхность камня…
Умиротворенный, он бродил среди своего волшебного мира. Он забыл о том, что рядом существует другой.
Собаки встретили Ронни озлобленно — он был для них лишь странно пахнущей игрушкой, которую можно было рвать, кусать и забрызгивать слюной. Оказавшись в стенной нише, он не мог от них избавиться до тех пор, пока вошедший Нортон не отвлек их.
Материя в нескольких местах была порвана. Ронни волновало лишь то, сможет ли он сохранить ее форму. Хватит ли сил, чтобы сделать это. Он стоял в нише, сконцентрировавшись и собравшись. Он не знал, что Нортон был рядом и лишь по счастливой случайности не заметил его.
Прятаться было опасно. Он покинул недавнее убежище. Иллюзия его материальности пострадала от схватки с собаками: на животе была большая дыра; саван то и дело распахивался медленно выпуская управляющую им энергию, она покидала его и через разорванную левую ногу; тело было замызгано собачьими слюнями и испражнениями. Пятен становилось все больше — это уже была кровь. Но желание… Желание было сильнее всего этого. Как он мог, стоя у долгожданной цели, позволить силам природы заставить его сдаться? Он, само существование которого было мятежом против этих сил? Сейчас, впервые в своей жизни — и в своей смерти, — он чувствовал избранность своей участи, своего положения, своей сверхъестественности, нарушавшей основы законов и здравомыслия. Разве это плохо? Он был заляпан кровью и дерьмом, он был мертвым и воскресшим в куске запачканной материи. Он был каким-то абсурдом. Но все-таки он был! И пока его желание быть не умерло, — никто и ничто не властно над ним. Только эту мысль он мог противопоставить ослепшему и оглохшему миру, который он не хотел сейчас покидать. Он знал, что Мэгир в оранжерее. Он долго уже наблюдал за ним: враг был полностью погружен в заботу о растениях. Он даже насвистывал государственный гимн, когда наклонялся над каким-нибудь из них. Тихо и нежно…
Но Мэгир не слышал этого призрачного звука. Тогда Ронни надавил лицом на стекло так, что черты его расплющились и изуродовались. Раздался скрипящий треск… Вздрогнувший Мэгир случайно задел елочку Йеддо. Ока соскочила со своего ненадежного фундамента и упала на пол, расщепившись пополам.
Мэгир хотел закричать, но голосовые связки издали какой-то сдавленный визг. Он бросился к двери как раз в тот момент, когда стекло треснуло под нажимом Ронни. Что произошло дальше, Мэгиру трудно было понять.
Ему показалось, что нечто стремительное и невесомое скользнуло вовнутрь через выломанный проход и встало перед ним, представ в виде человека.
Нет, вряд ли можно было назвать это человеком… Скорее перед ним была жертва жесточайшего избиения: обвисший правый бок, оплывшие формы бледного лица. Половинки порванной ноги шевелились, словно жабры рыбы, когда существо переносило на нее центр тяжести.
Мэгир распахнул дверь, открыв путь к отступлению. Потом побежал. Странное явление последовало за ним, протягивая к нему руки, пытаясь с ним заговорить.
— Мэгир…
Оно произнесло это тихо. Гораздо тише, чем тот мог себе представить. Просто почудилось? Нет:
— Ты узнал меня, Мэгир?
Как его было не узнать, хоть он и был теперь лишь пузырящейся на ветру оборванной фигурой?
— Гласс, — прошептал он.
— Да, — ответил призрак.
— Я не хочу… — Мэгир вдруг осекся. Чего он не хотел? Разговаривать с этим кошмаром? Знать о его существовании? Или…
— Я не хочу умирать.
— Но ты умрешь, — произнес призрак.
Белая материя набросилась на его лицо: словно ветер подхватил бестелесное существо и швырнул в его сторону.
Снова этот жутковатый запах эфира и дезинфекции. Запах смерти. Объятия рук становились крепче. Оплывшее лицо тесно прижалось к его щеке, словно для поцелуя.
Руки Мэгира, в защитной лихорадке царапавшие ткань савана, смогли нащупать прореху, сделанную собаками. Уцепившись за ее край, он начал тянуть. Из материи вырвался громкий стон — треск накрахмаленного вещества, произведенный его бешеным колыханием. Саван брыкался в руках, скривив рот в едва слышном Мэгиру вопле.
Ронни забился в судорогах. Казалось, он не чувствовал уже ничего. Только боль, боль, боль… Он вырвался из причиняющих страдания рук, взревев так громко, как только мог.
Мэгир бросился от него прочь, в дом. Не разбирая пути, спотыкаясь и падая, поднимаясь и снова рвясь вперед с обезумевшими глазами. Он был близок к сумасшествию. Его сознание было потрясено до основания. Но этого было недостаточно. Ронни обещал себе убить негодяя — и он еще не отрекся от этого решения.
Боль не стихала, но, поглощенный преследованием, он не замечал ее. Лишь оказавшись у самого дома, он осознал свою страшную слабость перед ветром — его всегдашним врагом. Перед ветром, который разрывал его тело и свистел в лохмотьях внутренностей. Казалось, Ронни был продырявленным боевым знаменем, покрытым пороховой пылью, пропитанным смрадом битв и горечью поражений. Знаменем, которое все равно нужно было спустить.
Если бы… Если бы ему не предстояло еще одно сражение.
Вбежав в дом, Мэгир хлопнул дверью — кусок материи смешно трепыхался в окне, скребя слабыми руками стекло. В почти стершихся чертах лица еще читалась жажда мести.
— Позволь мне войти, — говорил Ронни, — я все равно приду к тебе.
Мэгир, падая, понесся в прихожую.
— Ракель.
Где же эта женщина?
— Ракель?
— Ракель…
На кухне ее не оказалось. Из темноты лились мягкие звуки. Это Трейси. Она тихо пела. Он присмотрелся: малышка была одна. Она была поглощена своей любимой песенкой, раздававшейся из надетых на голову наушников.
— Где мамуля? — еле слышно спросил он.
— Она наверху, — ответила дочка, не снимая наушников.
Наверху… На середине лестницы он снова услышал лай собак в глубине сада. Что он мог означать? Что эта мерзость с ними делала?
— Ракель, — он вряд ли слышал свой собственный голос. Ему показалось, что теперь он единственный призрак в мире.
Все было объято тишиной. Спотыкаясь, он вбежал в ванную. Ему всегда нравилось смотреть в ее зеркало: мягкое освещение стирало с лица отпечатки лет. Но сейчас оно отказалось лгать. Он увидел в нем старого измученного человека.
Он открыл боковой шкафчик и начал прощупывать полотенце, одно за другим. Он искал пистолет, припрятанный здесь на случай крайней необходимости. Вот он! Ощущение выпуклости в руке немного успокоило его. Он проверил пистолет: все в полном порядке. Когда-то это оружие выстрелило в Гласса. Почему бы ему не покончить и с его новым появлением?
Он вошел в спальню.
— Ракель.
Ракель сидела на краю кровати.
Она еще не успела раздеться. Нортон уже вошел в нее, лаская ртом одну из ее восхитительных грудей. Он тоже был одет. Она молча оглянулась. Как обычно. Сейчас она и представить не могла, что натворила.
Он выстрелил, не раздумывая.
Открыв рот — от страсти или от неожиданности, — Ракель рухнула на кровать с внушительной дыркой в шее. Нортон, видимо чуждый некрофилии, бросился к окну. Вряд ли он понимал, зачем это делает — не умел же он летать…
Пуля прошила его насквозь, пробив к тому же и оконное стекло.
Мэгир взглянул на распростертую жену: ее измена и се окровавленное тело, его потерянная любовь и все, что творилось в его душе, — все это не имело теперь никакого значения. Он уже не был способен переживать.
Пистолет выпал из его рук.
Собаки больше не лаяли.
Выскользнув из комнаты, он тихо, чтобы не потревожить ребенка, прикрыл за собой дверь.
Только бы не потревожить ребенка… Поднимаясь по лестнице, он увидел, что обаятельное личико глядит на него снизу.
— Папуля.
Он пристально смотрел в ее глаза, не зная, как поступить.
— Там был кто-то у двери. Я сама видела, как он проскочил за окном.
На нетвердых ногах он стал спускаться вниз, едва ли осознавая причину своей неуверенности.
— Я открыла дверь, но там никого не оказалось.
Уолл. Должно быть это Уолл. Уж он-то знает, как следует действовать.
— Он был высокий?
— Я не разглядела его. Я запомнила только лицо: оно еще бледнее, чем ты.
Дверь! Черт побери! Дверь!!! Если она не закрыла ее… Но было поздно.
Незваный гость уже стоял в прихожей. Его лицо кривилось в улыбке. Мэгир подумал, что она была худшим видением в его жизни.
Это был не Уолл…
Уолл был плоть и кровь — посетитель казался разорванной куклой. Уолл был угрюм — этот тип улыбался. Уолл означал жизнь, закон и порядок. Этот пришелец не мог означать ничего подобного.
Сомнений нет — это был Гласс.
Мэгир потряс головой. Не видевшее колышущуюся на воздухе фигуру недоуменное дитя спросило:
— Я что-то сделала не так, папуля?
Эти слова еще звучали в воздухе, когда Ронни бросился в атаку. Он взлетел вверх по лестнице с неуловимостью тени. Он и был теперь тенью, окруженною трепетавшими языками оборванной одежды. У Мэгира не осталось ни намека на спасение. Даже такого желания у него не осталось. Защищаясь чисто инстинктивно, он пытался произнести какие-то слова оправдания, когда единственная оставшаяся у Ронни рука, обернутая полотном материи, схватила его за горло. Мэгир рефлекторно перехватил ее. Тщетно: рука Ронни быстрой змейкой проникла в сотрясаемую судорогами гортань и, разрывая пищевод, поползла к желудку. Мэгир чувствовал ее там: она переполняла его страшной иллюзией сытости, словно от сильнейшего переедания. Рука сотрясала стенки его желудка, стремясь схватиться за трубку кишечника. Мэгир был еще жив. Он не успел умереть от удушья — так быстро все произошло. Он не понимал, чего добивался Ронни. Он лишь чувствовал, как тот копался в его внутренностях все глубже, все ниже. Наконец он мертвой хваткой вцепился в основание прямой кишки. И тогда, когда прочным кольцом оказалось стянуто все, что только можно было удержать, Ронни вытащил руку.
Она проделала этот путь быстрее, но для Мэгира бесконечно долго. Он стенал от страшной боли рвущихся внутренностей, от их удушающего потока через горло. Весь мир, скрытый в его теле, оказался теперь снаружи. Он был покрыт смесью из желудочного сока, кофе, крови и желчи.
Ронни потащил его за собой. Наверх. Еще выше. Живот, лишенный всякой упругости, захлопал по спине. Притянутый за хвост собственных внутренностей к верхней ступеньке, Мэгир был сброшен вниз. Он оказался там, где все еще стояла его дочь. Голова мертвого Мэгира была обмотана кишечником.
Ребенка, казалось, эта сцена ничуть не встревожила. Но Ронни знал: дети часто скрывают перед взрослыми свои настоящие переживания.
Работа выполнена… Дрожащий при каждом шаге, он начал спуск вниз. Малышку все же стоило успокоить… Если это возможно. Он попытался размотать закрутившуюся руку, чтобы быть способным на какое-то подобие человеческого прикосновения. Он дотронулся ею до руки ребенка. Она молчала… Все, что он мог сделать, — уйти из этого дома. Уйти с надеждой, что она когда-нибудь забудет этот кошмар.
Трейси осталась одна. Она поднялась наверх, чтобы найти мать. Ракель оставалась безразличной к ее расспросам. И человек, лежавший на ковре у окна, тоже. Но у него была одна вещица, которая буквально очаровала ее: толстенькая красная змейка, зажатая в раскрывшихся штанах. Трейси засмеялась — слишком маленькой и безобидной показалась ей эта штучка.
Ее смех не прекращался долго… Даже тогда, когда в доме появился инспектор Уолл. Он снова опоздал. Как полицейскому, ему надлежало констатировать совершенное преступление. Но как человеку, ему вовсе не хотелось бы присутствовать на этой частной вечеринке.
Саван Ронни Гласса все еще находился в исповедальне Собора Святой Марии Магдалины. Он был истрепан и изорван до неузнаваемости. Ронни не обнаруживал — ни в нем, ни в себе — других желаний, кроме одного: оставить свое раненое тело. Покинуть его навсегда — он уже не в силах больше оживлять неодушевленное. Он хотел исповедаться. Он страстно желал этого: рассказать все Богу Отцу, поведать обо всем Сыну, раскаяться перед Святым Духом во всех своих грехах. Грехах, которые он совершил; грехах, которые он держал когда-то в мыслях, но патер Руни не приходил. Тогда Ронни решил сам найти его.
С этой мыслью он и открыл дверь исповедальни. Собор был почти пуст. Кто пойдет сюда в эти вечерние часы? Пока у людей есть еда, которую надо приготовить; любовь, которую можно купить; жизнь, которую необходимо прожить? Кто увидит здесь Ронни? Лишь склонивший голову неподалеку от исповедальни грек-цветовод. Лишь он один видел белую фигуру, которая, пошатываясь, приближалась к молельной. Она показалась ему богохульствующим подростком, нахлобучившим на голову грязную простыню. Цветовод, ненавидящий неуважительное отношение к Творцу, хотел отчитать его. Он хотел рассказать ему, что в храме Божьем не следует юродствовать и изображать из себя несчастного нищего.
— Эй, — громко крикнул он.
Саван повернулся, чтобы посмотреть на этого человека. Впавшими глазами, казавшимися огромными дырками, продавленными в теплом тесте. Грек застыл в немом оцепенении — столько печали и удрученности было во взгляде.
Ронни попробовал открыть дверь молельной. Заперта. Он бился в нее изо всех сил, но никто не отворял.
— Кто там? — послышался наконец испуганный голос патера.
Ронни ничего не сказал. Он не знал, что ответить на этот вопрос. Ему оставалось лишь биться в дверь. Словно привидению.
— Кто там? — в голосе отца Руни было теперь больше взволнованности.
«Исповедуй меня, — хотел сказать Ронни, — Исповедуй, ибо я согрешил».
Патер Руни был занят фотографиями для личной коллекции. С ним была его недавняя знакомая — Натали. Избалованная и легкомысленная девица, говорили ему. Патер Руни не видел ничего похожего. Чистый ангел, чистая невинность… Четки на шее волнообразно окаймляли выпуклости ее груди. Ему казалось, что эта девушка недавно покинула монастырь.
Ручка двери перестала дергаться. Ну вот и хорошо, подумал патер Руни. Придут потом, если я им понадоблюсь. В этом мире нет ничего неотложного. Кроме…
Ронни пошатываясь пошел к алтарю. Наконец он смог преклонить перед ним колени.
Цветовод поднялся на ноги в негодовании: безусловно, этот парень был пьян. Теперь его не могла остановить внушавшая страх маска негодяя. Бормоча под нос какие-то непонятные гневные греческие слова, он подошел к склонившейся фигуре и схватил ее за грязную накидку.
Но под ней не оказалось ничего. Абсолютно ничего.
Он ощутил легкий трепет материи в свое руке. Трепет жизни… Издав сдавленный крик, он заметался в неистовом трансе от только что виденного. Наконец оказавшись у выхода из храма, он исчез, грозно сверкнув глазами в сторону алтаря.
Саван лежал там, где его бросил грек. Неподвижно и сморщенно. Изнутри смятой громады смотрел Ронни. Он видел только сияние алтаря, казавшееся ему лучистым и сверкающим. Даже среди сверкавших ярким мерцанием свечей. Здесь, у его подножия, он и решил попрощаться со своим телом. Не причащенный никем, но спокойный и не страшащийся осуждения, дух Ронни покинул свое измученное тело.
Час спустя патер Руни покинул молитвенную. Его сопровождала Натали. Уверенной и целомудренной походкой она направилась к выходу. Патер провожал ее. Он шел немного сзади. Попрощавшись с девушкой у ворот собора, он повернул обратно. Глянул украдкой на помещение исповедальни — там было пусто. Святая Мария Магдалина тоже была одной из забытых женщин.
Возвращаясь обратно в приподнятом настроении, он заметил у алтаря саван Ронни Гласса. Он лежал, распростершись на ступенях. Просто кусок грязной материи, запачкавшей пол мутными пятнами. Ничего — их еще можно стереть.
Он поднес саван к лицу и сделал глубокий вдох. Тысячи ароматов: эфира, пота, человеческих внутренностей, разбитых желаний, душистых цветов и горьких потерь. Пахло восхитительно. Пахло пестрыми толпами с Сохо. Чем-то непостоянным и, поэтому, всегда возбуждающе новым. Таинство само пришло сюда, на ступени этого алтаря. Таинство этой жизни, отмеченной страшными преступлениями, столь ужасными, что всего запаса Святой воды не хватит, чтобы отмыть ее грехи. В этой вещи не осталось ничего непорочного — оставалось только обо всем узнать.
Патер Руни поднял саван.
— Пойдем… Ты расскажешь мне свою историю, — произнес он, гася ритуальные свечи. Пальцы не чувствовали жара их огней — они были объяты другим пламенем.
Эту безжизненную груду камней, на которую швырнула нас волна прилива, островом называть не стоило. Слишком большая честь для этого проклятого места. Остров должен быть оазисом в море: зеленая трава, всякая живность, мир, спокойствие и прочее в этом роде. Здесь же — ни птичек в воздухе, ни тюленей в воде… право же, единственное впечатление от такого месте вы сможете выразить так: «Я был в самом сердце пустоты — и выжил».
— На карте его нет, — произнес Рэй, отмечая ногтем тот участок, где мы должны были, по его вычислениям, находиться. Абсолютно ничего, пустое место, ровная голубая гладь океана. Не только птицы, но и картографы проигнорировали этот так называемый остров. Рядом с ногтем Рэя две стрелочки обозначали подводные течения, что должны относить нас к северу. Две крохотные полоски на голубой поверхности океана, столь же пустынной на карте, сколь и в жизни.
Джонатан возликовал, как только обнаружилось, что наше пребывание в этой дыре — вина картографов, а не его. Островок нигде не обозначен, стало быть, Джонатан не может нести ответственность за то, что мы были вдруг выброшены на камни, которых по идее и быть-то не должно. Он счел себя полностью оправданным, и трагическое выражение его лица сменилось удовлетворенным, едва не ликующим.
— Можно ли, — восклицал он, — избежать опасности, которая не обозначена в картах? А?
— Можно. Если у тебя глаза на месте, — буркнул, Рэй.
— Но это произошло так неожиданно, Рэймонд, ей-богу. В тумане ничего не было видно, и когда я обнаружил, что впереди что-то есть — нас уже швырнуло на берег.
Да уж, происшествие и правда было непредугаданным. Случилось это в тот момент, когда я готовила завтрак. Ни Анжела, ни Джонатан не выражали особого рвения в области кулинарии, и завтрак как-то незаметно сделался моей обязанностью. Впрочем, неважно… так вот, я возилась с едой, когда вдруг «Эммануэль» дернулась и, проскрежетав днищем по каменистому берегу, остановилась. Несколько секунд полной тишины подчеркнул начавшийся галдеж. Когда я выбралась на палубу, Джонатан идиотски улыбался и разводил руками, всем видом демонстрируя непричастность к случившемуся.
— Понятия не имею, что произошло! Только что все было о'кей — и вот… рраз!
— Черт бы взял это все… — это Рэй выбирался из каюты, натягивая джинсы. Выглядел он после ночи с Анжелой прескверно. Я имела сомнительное удовольствие всю ночь слушать ее оргазмы. Времяпрепровождение не из лучших.
— Понятия не имею… — начал Джонатан свою защитную речь сначала, но Рэй заткнул его с помощью нескольких отборных словосочетаний. Я удалилась с палубы и, прислушиваясь к ссоре, не без удовольствия отметила матерный возглас Джонатана — возможно, Рэй потерял самообладание настолько, что разбил противнику нос. Его великолепный крючковатый нос.
Кубрик был похож на помойку: от резкого толчка все, что могло бы стать завтраком, оказалось на полу. Теперь все вокруг было измазано месивом из яиц, ветчины и тостов. Вина Джонатана, он пусть и убирает. Я налила себе стакан грейпфрутового сока и, подождав окончания шума, поднялась на палубу.
Рассвет был всего пару часов назад, и туман, который скрыл от Джонатана остров, все еще окутывал солнце серой дымчатой пеленой. Если сегодня будет все так же, как и вчера, как и всю неделю, что мы провели в плавании, днем будет очень жарко. И по раскаленной палубе невозможно будет пройти босиком. Но сейчас, когда утренний туман был все еще густым, я замерзла в своем бикини. Здесь совершенно неважно, в чем ты одет — все равно никто не увидит, а загар приобретаешь великолепный…
Но теперь мурашки бегали у меня по коже, и разумнее было бы найти свитер. Хотя ветра не было, с моря тянуло холодком. Здесь все еще ночь, подумалось мне, беспредельная, бесконечная ночь…
Натянув свитер, я снова поднялась на палубу. Рэй склонился над разбросанными картами, тщательно их исследуя. Его спина шелушилась от солнца, а залысина, которую он пытался скрыть грязно-желтыми прядями, была явственно видна. Джонатан, потирая нос, разглядывал берег.
— Боже, ну и место! — произнесла я. Джонатан взглянул на меня, пытаясь выжать из себя улыбку. Бедняга, он не расстается с иллюзией, что его обаяние способно заставить черепаху вылезти из панциря. В его оправдание приходится признать, что находились женщины, которые таяли от одного его взгляда. Я к их числу никогда не принадлежала, и это бесило его. На мой взгляд, этот еврейчик слишком слащав, чтобы считать его красивым. Мое равнодушие для Джонатана было тем же, чем красная тряпка для быка.
Снизу донесся сонный голос: к нам пожаловала Анжела. Она, вытаращив глаза, озирала местность. Физиономия, опухшая от избытка красного вина. Всклокоченные волосы. Наготу она стыдливо прикрывала полотенцем.
— Что случилось, Рэй? Где мы?
Рэй нахмурился и, не прерывая своих расчетов, ответил:
— Все, что я могу сказать, это что наш навигатор — тупой мудила.
— Я не знаю, как это вышло… — запротестовал Джонатан, явно рассчитывая на проявление сочувствия со стороны Анжелы. Его не последовало.
— Но где мы?!
— Доброе утро, Анжела, — произнесла я. Ответа не последовало.
— Это что, остров? — задала она очередной идиотский вопрос.
— Конечно, остров. Но понятия не имею, какой именно, — ответил Рэй.
— Возможно, Барра?
Рэй поморщился:
— Мы довольно далеко от Барры. И если ты дашь мне восстановить наш путь…
Восстановить наш путь. В море. Ну и идеи у него подумала я, разглядывая берег. Сложно было предполагать каковы размеры острова: туман скрывал все вокруг. Возможно, где-то среди этих серых камней есть человеческое жилье.
Рэй поставил на карте в том месте, где мы должны находиться, точку. Затем спрыгнул на берег и критически огляделся. Скорее для того, чтобы избежать общества Анжелы, чем зачем-либо еще, я к нему присоединилась. Камни были скользкие и неприятно холодили мои босые подошвы. Рэй похлопал «Эммануэль» по борту, подошел к носу, нагнулся и стал рассматривать обшивку.
— Надеюсь, пробоины нет, — произнес он, — но я не уверен.
— Нас поднимет прилив, — заявил Джонатан, становясь в одну из своих картинных поз — руки на бедрах. — Мы всплывем. Ничего, — он подмигнул мне, — все будет о'кей.
— Дерьмо всплывает, — прорычал Рэй, — такое, как ты.
— Мы позовем кого-нибудь, кто нам поможет.
— Скажи еще, где ты возьмешь этого «кого-нибудь», кретин.
— А вот через часик туман рассеется, я пройдусь по острову, поищу людей.
На этом Джонатан удалился.
— Я сделаю кофе, — вызвалась Анжела.
Зная ее, не трудно догадаться, что эта операция займет час-полтора. Можно пойти прогуляться. Я побрела по берегу.
— Не уходи далеко, любовь моя! — крикнул Рэй.
— Конечно.
«Любовь моя», — сказал он. Просто обращение. Два слова, не означающие ничего.
Солнце начало припекать, и я сняла свитер. Груди от загара стали коричневыми, как орехи. Подходящее сравнение: и размер примерно такой же… Ну и ладно, нельзя обладать всем сразу. Зато у меня есть парочка извилин, иногда неплохо работающих. Чего не скажешь об Анжеле, здесь ситуация обратная: бюст порнозвезды и мозги курицы.
Солнце все еще не выбралось из тумана окончательно, и его лучи, просачивающиеся сквозь сизую дымку, окрашивали местность в унылые тона. Море, скалы, камешки на берегу утратили свои истинные цвета; все вокруг приобрело скверный оттенок переваренного мяса. Не прошла я еще и сотни ярдов, как этот вылинявший серый мир стал раздражать меня, и я повернула обратно. Неприятные почмокивающие звуки справа: это вода колеблется и бьется о камни, крохотные волны расходятся по поверхности, методичное хлюпанье приводит в уныние… Я начинала ненавидеть этот остров.
Когда я вернулась, Рэй возился с радио. Ничего, кроме белого шума, получить ему не удавалось. Он занимался этим уже более получаса, и теперь махнул на приемник рукой. Анжела соизволила наконец принести завтрак. Состоял он из сардин, консервированных грибов и оставшихся тостов, однако подан был с такой претензией, будто перед нами некое чудо, должное вызывать не меньшее восхищение, чем пять хлебов Иисуса. В любом случае, есть не хотелось ничего: это место отбивало весь аппетит.
— Не правда ли, забавно… — начал Джонатан.
— Весельчак ты наш, — не удержался Рэй.
— …забавно, какая здесь тишина. Ни звука мотора, ничего вообще. Сверхъестественно.
Здесь он был прав. Нас окружало полнейшее безмолвие, тишина глубокая, давящая… Если бы не едва различимый плеск волн и звуки наших же голосов — можно было бы подумать, что мы оглохли.
Я сидела на корме и разглядывала море. Оно было все еще серым, но понемногу стали проступать другие цвета: где зеленоватый, где голубой, немного пурпурного… Выглядело заманчиво; все лучше, чем сидеть среди этих кислых физиономий, решила я и объявила, что иду купаться.
— Не стоит, любовь моя, — сказал Рэй, — я бы не советовал.
— Но почему?
— Течение, которое прибило нас сюда, очень сильное. Не стоит рисковать.
— Но приливной волной меня просто выбросит на берег.
— Мы не знаем, какие здесь еще есть течения. И не забывай о водоворотах. Может затянуть.
Я снова взглянула на море. Выглядело вполне мирно, однако Рэй прав: впечатление может быть обманчивым.
Анжела дулась на весь свет из-за того, что к ее сногсшибательному завтраку едва притронулись. Рэй ей подыгрывал. Он любит возиться с ней, нянчить и утирать сопли. Видимо ему эти дурацкие игры доставляют удовольствие. Меня же тошнит от них. Нужно было помыть посуду, и я спустилась в кубрик. Вычистив тарелки, выбросила отходы в море через иллюминатор и долго смотрела, как расплываются на поверхности воды жирные пятна от недоеденных сардин. Еда для крабов. Если хоть один уважающий себя краб здесь обитает. Джонатан спустился ко мне, и было заметно, что он себя по-дурацки чувствует, несмотря на браваду. Он стоял в дверях, пытаясь поймать мой взгляд, пока я кое-как мыла тарелки. Все, что нужно этому человеку — заверение, что я не считаю случившееся его виной, а его самого — кретином. Но я молчала.
— Тебе не помочь? — произнес Джонатан.
— Нет, — ответила я, стараясь, чтобы это не звучало слишком резко, — для двоих здесь мало места.
Он все же вздрогнул. Да, недавний эпизод сильно отразился на самооценке бедняги. Его уважение к себе было подорвано и требовало подкрепления.
— Послушай, — мягко начала я, — отчего бы тебе не пойти на палубу? Позагорай, пока не слишком припекает.
— Я чувствую себя дерьмом, — сказал он.
— Это была случайность.
— Полным дерьмом.
— Ты же говоришь, что нас поднимет прилив.
Он спустился ко мне. Для двоих действительно тесно; у меня начинались скверные ощущения, едва ли не клаустрофобия. Это загорелое тело было слишком крупным для такого помещения.
— Я же сказала, Джонатан.
Он положил руку мне на затылок, затем опустил пальцы на шею, слегка массируя ее. Можно было отстранить его, но я не стала: зачем? Безразличие и усталость овладели мной: возможно, действие этого места, этого воздуха… Другая рука от моей талии скользнула к груди. Я оставалась равнодушной к маневрам Джонатана. Пусть, если он так этого хочет.
На палубе задыхалась в истерическом смехе Анжела. Я видела явственно ее лицо. Она запрокидывает сейчас голову, встряхивая волосами, и хохочет… Джонатан расстегнул шорты, они упали на пол. Я позволила его губам припасть к моим, и язык, настойчивый как палец дантиста, стал исследовать мои десны. Затем Джонатан, стащив с меня бикини, отшвырнул его в сторону, пристроился поудобнее и вогнал в меня свой член.
Звук скрипнувшей ступеньки был негромким, но я уловила его и взглянула наверх. В дверном проеме за спиной Джонатана, глядя на его задницу и сплетение наших рук, стоял Рэй. Интересно, видит ли он, что я ничего не чувствую? Что я абсолютно бесстрастна и возбуждалась только представляя его, Рэя, вместо Джонатана — его руки, спину…
Рэй беззвучно исчез из дверей, и через некоторое время, за которое Джонатан успел сказать, что любит меня, а Рэй — поведать Анжеле, что он увидел, с палубы раздался истерический гогот. Пусть эта сука думает что хочет — ее проблемы.
Джонатан продолжал свои труды, действуя умело и обдуманно, но вдохновения ему явно не хватало. Он сморщил лоб, как школьник, пытающийся решить сложную задачу… Оргазм был «сухой», его наступление я определила лишь по тому, как Джонатан еще сильнее скривился и сжал мои плечи. Он остановился, поймал мой взгляд, и на какое-то мгновение мне даже захотелось поцеловать его. Но Джонатан уже утратил весь свой пыл и отстранился, все еще тяжело дыша.
— Я всегда тонко улавливаю момент, — пробормотал он и стал надевать шорты, — скажи, тебе было хорошо?
Я кивнула. Хотя на самом деле было смешно. Все это крайне смешно. Оказаться в несуществующем месте с этим ребенком 26 лет, Анжелой и человеком, которому абсолютно все равно, жива я или нет. Впрочем, как и мне самой. Почему-то всплыли перед глазами те объедки, что я выкинула в море, покачивающиеся на поверхности, пока их не накрыла волна…
Джонатан поднялся по ступенькам. Я сварила кофе, постояла немного, глядя в иллюминатор и тоже вышла на палубу. Рэй с Анжелой удалились осмотреть остров и поискать людей. Джонатан сидел на моем месте на корме и глядел в пространство перед собой. Чтобы что-то сказать, я заметила:
— Кажется, мы чуть поднялись.
— Ты думаешь?
Я поставила перед ним кофе.
— Спасибо.
— Где остальные?
— Обследуют местность. — Он растерянно взглянул на меня и добавил: — Я по-прежнему чувствую себя дерьмом.
Я увидела рядом с ним бутылку джина.
— Не рановато ли пить?
— Присоединяйся.
— Еще нет одиннадцати.
— Кому кашке дело?
Он указал на море:
— Смотри туда… да нет же! Туда, в точности за моим пальцем… видишь?
— Нет.
— Вон там, на грани тумана, появляется и исчезает… Опять!
Я действительно увидела что-то мелькнувшее в воде на расстоянии 20–30 ярдов от «Эммануэль».
— Похоже на тюленя.
— Не думаю.
— Солнце прогревает воду, Джонатан. Тюлени приплывают погреться на мелководье.
— Говорю тебе, это не тюлень. Он как-то странно переворачивается…
— Возможно, обломок корабля?
— Черт его знает.
Он присосался к бутылке.
— Оставь на вечер.
— Хорошо, мамочка.
Несколько минут мы сидели в тишине. Тюлень — или что там это было — еще раз показался на поверхности воды, повернулся и исчез. Через час, подумала я, начнется прилив и снесет нас с этого проклятого берега.
Тишину нарушил крик Анжелы, доносящийся издалека:
— Эй! Ребята!
«Ребятами» она, видимо, назвала нас. Джонатан привстал и, загораживаясь рукой от солнца, которое стало уже довольно ярким, всмотрелся и произнес безразлично:
— А, она нам машет…
— Пусть машет.
— Ребята! — закричала Анжела снова. Джонатан сделал руки рупором и проорал в ответ:
— Тебе чего надо?
— Идите сюда, увидите!
— Она хочет, чтобы мы что-то увидели, — обратился Джонатан ко мне. — Идем?
— Не имею никакого желания.
— А здесь что делать? Идем, мы ничего не теряем.
Мне действительно было лень шевелиться, но Джонатан схватил меня на руки и спустил вниз. От него разило джином.
Пробираться по камням было непросто: слой серо-зеленой слизи делал их невероятно скользкими. Кроме того, у Джонатана были проблемы с равновесием. Несколько раз он падал, чертыхаясь; шорты его были уже оливкового цвета с дыркой на заднице. Я тоже не балерина, но продвигалась более успешно, обходя большие камни и удерживая кое-как равновесие.
Каждые несколько ярдов приходилось перешагивать через полосу разлагающихся водорослей. Я делала это сравнительно легко, а Джонатан, и так с трудом державшийся на ногах, шлепал прямо по вонючему месиву. Среди водорослей валялись осколки бутылок, банки из-под Колы, останки крабов, щепки, в общем, полный набор всякого хлама. И мухи. Невообразимое количество жирных голубовато-зеленых мух, зудящих, карабкающихся друг на друга… Вот и первые живые существа, встретившиеся нам в этом милом местечке.
Неожиданно слева от меня началось какое-то непонятное движение: три-четыре камешка, подпрыгнув в воздух, шлепнулись вниз; еще несколько слегка зашевелились. Видимых причин этому явлению я не нашла. Джонатан ничего не видел: у бедняги все силы уходили на сохранение вертикального положения… Опять камешки; теперь уже подпрыгивали чуть выше, стукаясь друг о друга, всхлипывая при падении в воду… Прекратилось; затем снова — уже сзади нас.
Из-за валуна показался Рэй:
— Есть жизнь на Марсе!
Минуту спустя мы приблизились к нему. На лбу у меня выступили капельки пота, Джонатан же выглядел и вовсе скверно. Он вытер лоб и пробормотал:
— Ну, и что же стряслось?
— Сейчас все увидишь, — ответил Рэй и, проведя нас еще несколько шагов вверх, обвел широким жестом местность.
Я испытала шок.
Перед нами был весь остров: каменный холмик не более мили в диаметре, гладкий, как спина кита: ни растений, ни животных, ни следа присутствия человека.
Но жизнь все же наличествовала, и это шокировало не меньше.
В самом центре островка среди голых серых валунов была ровная площадка, окруженная прогнившими трухлявыми столбами. Столбы обтягивала ржавая проволока, образуя примитивный загон, внутри которого валялась охапка травы и… стояли три серые овцы. Рядом с ними — Анжела.
— Овцы! — торжествующе произнесла она, поглаживая одну из них по облезлому боку.
Джонатан оказался рядом с ней быстрее меня.
— Это как же?! — только и смог вымолвить он.
— Странно, не правда ли? — сказал Рэй. — Три овцы в таком неподходящем месте… Выглядят, кстати, они прескверно.
Я не могла с ним не согласиться. Одна из овец, видимо, была не в силах подняться на ноги от изнеможения или болезни. Да и остальные едва стояли. Свалявшаяся шерсть кое-где выпала клочьями, обнажив розовую кору, в уголках глаз скопился гной…
— Это жестоко, — заявила Анжела.
И она была права. Оставить бедных животных в этом месте, с одной охапкой травы и застоявшейся водой в консервной банке… это отдавало каким-то садизмом. Кому понадобился такой бессмысленный поступок?
— Я порезался, — Джонатан запрыгал на одной ноге, пытаясь разглядеть царапину не подошве другой. — На берегу, кажется, были стекла.
— А они совсем не выглядят несчастными и испуганными, — заметил Рэй.
Действительно, овцы не пытались выйти за ограждение, не блеяли, просто смотрели в пространство перед собой философским печальным взглядом, который говорил: да, мы просто овцы, мы вовсе не ожидаем чьей-нибудь заботы, поддержки и человеческого к себе отношения… Просто овцы, ожидающие смерти.
Рэй утратил интерес к происходящему и побрел куда-то по берегу, пиная перед собой жестянку.
— Мы выпустим их на свободу, — предложила Анжела.
Я проигнорировала эту идиотскую реплику. Что такое «свобода» в таком месте, как здесь?
— Выпустим, да? — настаивала она.
— Нет.
— Но они же умрут!
— Кто-то поместил их сюда — значит, на то была причина.
— Но они УМРУТ!
— Они умрут на берегу, если мы их выпустим. Как ты могла заметить, здесь нет никакой пищи.
— Мы их покормим.
— Тосты и джин, — предложил Джонатан, наконец вытащивший кусочек стекла из своей подошвы.
— Не можем же мы все так оставить!
— Это не наши проблемы, — сказала я. Мне становилось невыносимо скучно. Три овцы на груде камня. Кому какое дело, живы они или… Полчаса назад именно это я подумала о себе! Черт возьми, у нас есть что-то общее. Отчего-то заболела голова.
— Они умрут! — третий раз повторила Анжела.
— Ты тупая сука, — произнес Джонатан. Спокойно, без раздражения или злости, просто как констатацию факта. Я не смогла сдержать ухмылку. Анжела дернулась, будто ее ужалили:
— Что-что?!
— Тупая сука. СУКА.
Взрыв негодования. Слезы на глазах. Дрожащие губы.
— Да ты… ты вообще завез нас сюда!
— Видишь ли, я сделал это намеренно. Хочу посмотреть, нельзя ли забыть здесь тебя.
— Ты пьян!
— А ты дура. Но я-то завтра протрезвею…
Анжела размашистым шагом рванулась вслед за Рэем, стараясь сдерживать рыдания, пока не исчезла из нашего поля зрения. Мне стало в некотором роде жалко ее: легкая добыча.
— Ты бываешь редким ублюдком, Джонатан.
Он уставил на меня застывший остекленелый взгляд:
— Лучше будем друзьями. И для тебя я не буду ублюдком.
— Ну, меня-то не так просто испугать.
— Знаю.
Мне надоело это место, я решила вернуться на «Эммануэль».
— Эти долбаные овцы, — произнес Джонатан.
— Они не виноваты.
— Виноваты! Посмотри на их гнусные морды…
— Я пойду. Надоело.
— Тупые твари.
— Ты здесь остаешься?
Он схватил меня за руку:
— Не уходи.
— Здесь слишком жарко.
— Не так уж. Мы пристроимся на этом плоском камне, и никто не помешает.
— Ты уверен?
— Имеешь в виду Рэя? Нет, он не придет. Мы неплохо проведем время.
Он медленно потянул меня к себе. Жаркое дыхание напомнило сегодняшнее утро, кубрик, его страстный шепот… Замкнутый круг. А что еще делать в такой замечательный денек, как сегодня? Плестись по кругу, как овцы в загоне. Жрать, спать, трахаться.
Впрочем, на сей раз Джонатана постигла неудача. Джин дал о себе знать. С таким же успехом бедняга мог бы орудовать спагетти. Джонатан отвалился от меня, обессиленный, бормоча слова, не несущие в данном случае никакой смысловой нагрузки.
— Не переживай, — посоветовала я.
— Отвали.
— Пустяки, не стоит…
— Ч-черт…
Он уставился на причиняющий столько огорчения орган; ей-богу, был бы у Джонатана сейчас нож в руках — он отрезал бы свои мужские принадлежности и бросил на камни.
Я оставила его заниматься самонаблюдением и направилась к «Эммануэль». Меня поразила еще одна деталь, до сих пор не замеченная: мухи не взлетали в воздух передо мной, а продолжали ползать, позволяя себя давить. Что-то ненормальное и противоестественное было в таком суицидальном поведении. Сотни маленьких жизней исчезали под моими подошвами, а рядом продолжали копошиться и зудеть тысячи других насекомых…
Туман рассеялся окончательно, и по мере того, как воздух прогревался, остров преподнес еще один прескверный сюрприз: запах. Сладковатый и тошнотворный, какой может издавать огромное количество гниющих червивых персиков, он проникал в меня не только через ноздри, но и, казалось, через поры. Но помимо этого тягуче-приторного сиропа ощущалось и нечто похуже. Такая вонь могла бы исходить от кадки с прогнившим мясом, от отходов скотобойных потрохов с запекшейся кровью вперемежку с клочьями сала. Должно быть, это пахнут высыхающие на камнях водоросли, решила я. Хотя никогда ни на одном побережье такого не было…
Я была уже на полпути, осторожно ступая по скользким камням и зажимая нос, когда сзади послышался шум. Торжествующие вопли Джонатана заглушали блеяние овец, но я сразу поняла, что натворил перепившийся кретин, и развернулась обратно. Было уже поздно спасать одну из овец, и я могу остановить этого урода от убийства двух оставшихся. Я еще не видела загона, скрытого за большими серыми валунами, но слышала дикий рев Джонатана и звук его ударов. И знала, что именно произошло, еще до того, как картина предстала во всей своей неприглядности.
Загон был весь красен от крови. Две овцы в ужасе шарахались из одного угла в другой, натыкались друг на друга и жалобно блея. Воплощение страха и беспомощности. Над третьей стоял Джонатан, все еще сжимавший в руке камень. У него была эрекция.
Бедное животное содрогалось в конвульсиях. Передние ноги подогнуты, задние вытянуты, глаза помутнели. Череп разбит, кровь и мозг разбрызганы по камням. Джонатан, действуя машинально, нанес еще один удар, и брызги вновь разлетелись во всех направлениях. Я ощутила их на своей коже… Больше всего этот человек напоминал сейчас сомнамбулу; был он, безусловно, не в себе. Обнаженное тело запачкано кровью, как халат мясника в конце рабочего дня на бойне. Лицо, тоже перепачканное, искажено безумной гримасой.
Овца дернулась в последний раз и умерла. Голова упала, как-то забавно, как у картонной фигурки в тире… Джонатан ухмыльнулся. Не этой ли улыбкой он очаровывал своих поклонниц? Сейчас на этом испачканном кровью жертвы лице было написано ликование дикаря. Животная радость недочеловека, готового к совокуплению и к убийству… Однако разум стал возвращаться к Джонатану. Усмешка исчезла.
— О, Боже! — пробормотал он и содрогнулся. Затем его начало тошнить. Непереваренные тосты и джин полились на траву. Джонатана трясло. Я не шелохнулась: не хотелось его успокаивать, приводить в чувство, утирать сопли — какого черта? Я повернулась и пошла прочь.
— Франки! — позвал он.
Я не смогла заставить себя обернуться. Овца мертва, ей уже ничем не поможешь, и все, что я могу — поскорее уйти отсюда и постараться выбросить зрелище из головы.
— Франки.
Я шла настолько быстро, насколько возможно было идти по склизкому берегу. Скорее на «Эммануэль», в относительную чистоту и спокойствие. С меня хватит.
Опять эта чудовищная вонь! Тяжелый запах стоял в воздухе, проникал сквозь поры, одурманивал… Дикий, сумасшедший, отвратительный остров. Невыносимый остров. Ненависть ко всему окружающему переполняла меня. «Эммануэль» была уже близко, когда…
Опять камни. Слева дернулся и покатился по берегу внушительный булыжник. Я остановилась и, балансируя на скользкой поверхности, наблюдала странное явление. В голове зашумело. Камень, остановившись, столкнул с места другой, еще больший, и тот подпрыгнул в воздух; соседние тоже зашевелились. Может, какое-нибудь животное под камнями двигало их? Нечто вроде краба? Я пошла дальше, уже не обращая внимания на непрекращающееся движение сзади… Впрочем, если честно, я начинала всего этого бояться.
Анжела и Рэй загорали на палубе. Рэй увидел меня и, прищурившись от яркого света, сообщил:
— Через пару часов можно будет заставить суку приподнять свою тяжелую задницу.
Мне показалось сперва, что речь идет об Анжеле, и лишь затем я осознала, что имеется в виду наше судно.
— Позагорай пока с нами, — предложил Рэй.
— С удовольствием.
Анжела либо спала, либо игнорировала меня. Ее право. Я устроилась на палубе и стала принимать солнечную ванну.
Кое-где на коже у меня были пятнышки крови. Как веснушки. Я лениво соскребла их. Море успокаивающе шумело и плескалось вокруг; рядом шелестел страницами Рэй. Он проглядывал книгу о Гебридах, которую захватил из дому.
Я, чуть прикрыв веки, глядела на солнце. Мамочка предостерегала меня, говоря, что таким образом можно дырку в глазу прожечь. Но я этого не боялась. Наоборот, живое, горячее солнце поможет мне, выжжет этот мерзкий холодок в самом низу живота. Не знаю, откуда пришло это ощущение.
Дальше по берегу, на некотором расстоянии от нас, спускался к воде Джонатан. Отсюда он выглядел каким-то облезлым чудищем из-за смеси белых и бурых пятен на коже. Он шел отмываться от овцы.
Голос Рэя был спокоен. Слишком спокоен; я поняла сразу, что новости будут не из лучших:
— О, Боже.
— Что случилось?
— Я обнаружил, где мы находимся.
— Хорошо.
— Хорошего мало…
Я села, повернувшись к нему:
— Отчего же?
— Это здесь, в книге. Параграф, посвященный этому месту.
Анжела приоткрыла один глаз:
— И что?
— Это не остров. А могильная насыпь.
Мой озноб усилился. Солнце не могло ничем помочь. Я взглянула на пляж: Джонатан все еще полоскался… Камни побережья показались мне тяжелыми и черными, их густые тени давили на лица… повернутые к небу лица… Джонатан помахал мне рукой. Трупы под камнями. Лицами к солнцу. Монохроматический мир: свет и тьма. Залитые солнцем булыжники и их черные тени. Жизнь на вершине, внизу — смерть.
— Могила? И чья же? — поинтересовалась Анжела.
— Военные захоронения.
— Викинги, или что-то в этом роде?
— Нет. Первая мировая война, потом вторая. Солдаты с торпедированных кораблей. Моряки. Их занес сюда Гольфстрим. А потом останки вымывало на окрестные острова.
— Вымывало?!
— Здесь так сказано, в этой книге.
Джонатан, почти чистый, пристально глядел в море, прикрываясь рукой от солнца. Я проследила за его взглядом. В сотне ярдов от нас тюлень — или что там это было — вновь высовывался из воды и снова нырял, иногда выбрасывая вверх что-то коричневатое… как рука пловца… и, наконец, исчез в воде.
— И как много народу захоронено? — лениво спросила Анжела. Кажется, тот факт, что мы ходим по трупам, ее не слишком взволновал.
— Возможно, сотни.
— Сотни?
— В книге просто сказано «многие».
— А в гробах?
— Откуда я знаю!
Правильно, чем еще могло оказаться это проклятое место. Я осмотрела остров новыми глазами: теперь имелись основания испытывать отвращение к его голым валунам, убогому вонючему берегу…
— Интересно, как их хоронили? — развивала тему Анжела. — Наверное, на возвышении, где мы нашли овец. Вдали от воды. Да уж, воды покойникам хватило. Я видела, стоило закрыть глаза, их изъеденные рыбой лица, прогнившие клочья формы, в пустых глазницах комья водорослей. Какая ужасная смерть! И путешествие после смерти, долгое, не менее ужасное. Вдоль Гольфстрима, через пролив, рядом с телами других таких же солдат: бывшие враги плыли рядом, смерть сравняла их всех, каждый сделался игрушкой волн. И волны качали и несли разлагающиеся тела, пока приливом не выбрасывались они на берег — и море утрачивало свою власть…
Я ощутила непреодолимое, почти болезненное желание пройтись по берегу. По-иному, уже вооруженная знанием об острове, взглянуть на эти валуны. Возможно, увидеть между ними кое-где белеющую кость. Тело мое приняло решение раньше, чем мозг: я уже стояла на ногах, уже перелезала через борт.
— Ты куда? — спросила Анжела.
— К Джонатану. — Пробормотала я и спрыгнула вниз.
С запахом теперь все было ясно: так пахнет смерть. Мухи изменили свое столь странное поведение, теперь они взлетали из-под ног, не переставая назойливо жужжать, перепрыгивали на соседние булыжники… Под ними, наверное, лежат не только солдаты: неосторожный яхтсмен, неудачливый рыбак тоже могли найти здесь свой последний приют. Мухи роились тут и там, покрывая все сплошным шевелящимся ковром.
Джонатана не было. Шорты его валялись на берегу, но сам он исчез. Я внимательно вгляделась в море: ничего.
— Джонатан!
Мой голос растревожил мух, они взлетали унылыми роями в воздух и вновь опускались. Ответа не последовало.
Я побрела вдоль берега, шлепая босыми ногами по воде. Рэй с Анжелой так и не узнали об убийстве овцы. Пусть это будет тайна между нами четверыми. Я, Джонатан и две оставшиеся овечки. Вот и он, в нескольких ярдах передо мной. Идеально вымыт, ни малейшего следа недавнего происшествия — да, теперь оно будет держаться в секрете.
— Где ты был?
— На прогулке, — ответил он. — Выветривал.
— Выветривал что?
— Излишки джина, — улыбнулся Джонатан. Я послала ответную улыбку, краем глаза отметив шевеление камней за его спиной. Джонатан был уже ярдах в десяти от меня, приближаясь уверенной походкой трезвого человека. Движение камней неожиданно показалось мне ритмичным и слаженным. Это не была серия случайных подскоков и ударов; во всем чувствовалась некая скоординированность.
Не происшествие — усилие воли.
Не случайность — закономерность.
Не просто камни — под ними, передвигая их и бросая…
Джонатан был совсем близко. Его обнаженное тело ярко освещали солнечные лучи, кожа почти светилась, ее белизне оттеняло и подчеркивало темное пятно сзади… Стоп! Что это?!
Огромный камень парил над землей, презирая силу тяжести. За спиной Джонатана, медленно поднимаясь до уровня его головы. Валун величиной с ребенка, не меньше, все висел, чуть покачиваясь в воздухе. Подготовка, подбрасывание камней, принесло результат: усилия многих объединились в одно. Чтобы раскачать эту махину, оторвать от поверхности и швырнуть в Джонатана. Я хотела кричать — и не могла, из горла, перехваченного страхом не вырвалось ни звука. Неужели он не видит?!
Джонатан широко улыбнулся. Он думал, что странное выражение моего лица — реакция на его наготу. Он видел, как…
Камень снес ему сразу полголовы. Оставив все еще раскрытый в ухмылке рот и швырнув в мою сторону брызги крови и красную пыль. Верхняя половина черепа осталась на валуне. Казалось, теперь он готовился опуститься на меня. Я пошатнулась, почти упала… Вдруг камень повернулся в сторону моря и, мгновение поколебавшись, шлепнулся в воду.
Я все еще была не в силах кричать, хотя для сохранения здравого рассудка нужно было скорее избавиться от этого кошмара. Пусть кто-нибудь услышит меня, заберет, унесет из жуткого места, пока шевелящиеся булыжники снова не обрели свой ритм. Ритм убийства. Или, что еще хуже, пока хозяева острова не раздвинули землю и не протянули ко мне свои истлевшие руки… О, Боже! Я не могла выдавить из себя ни звука и все, что слышала — стук шевелящихся камней, которыми сейчас нас забросают до смерти…
И вдруг — голос:
— Скажите, ради Бога…
Мужской голос, но это не Рэй. Я обернулась. Казалось, он появился из воздуха, низкорослый крепкий человек с плетеной корзиной в одной руке и охапкой сена в другой. Пища для овец, поняла я сразу, еще до того, как мысль оформилась в слова. Пища для овец.
У моих ног вода была красной: кровавый след вел к телу Джонатана, распростертому на берегу. Я машинально отступила.
— Бога ради, — с сильным акцентом повторил неизвестный, — что происходит?!
Он смотрел то на меня, то на безжизненное тело с раскроенным черепом и широко раскрытыми, полными недоумения глазами.
Не знаю, что я отвечала, и отвечала ли вообще. Возможно, указала в сторону загона. Так или иначе, он понял, что я хочу сказать, и поспешил наверх, роняя по дороге сено. Я последовала за ним, спотыкаясь и ничего не замечая перед собой. Но прежде, чем достигла валунов, увидела незнакомца. Он возвращался. Медленно, очень медленно: казалось, ноги перестали его слушаться. Лицо искажено ужасом.
— Кто это сделал?!
— Джонатан.
Я, не поворачиваясь, указала рукой назад. На труп. Мужчина выругался, вытер покрытый испариной лоб и закричал на меня:
— Что вы наделали? Нет, вы понимаете, что вы наделали?! Убить их овцу!
— Просто овца, — растерянно произнесла я. Перед глазами снова и снова, как на испорченной кинопленке, прокручивалась сцена убийства. Джонатана. Я не могла это прекратить. Размозженный череп, брызги крови, красный ручеек у моих ног.
— Как вы не понимаете!
— Что?
— Безумцы! Это их овцы, их дары… Вы совершили непоправимое…
Мужчина остановился, взглянул на меня и добавил тихо и обреченно:
— Ведь теперь они встанут.
— Кто они? — спросила я, заранее зная ответ.
— Все они. Похороненные без почестей, без отпевания. В них живет шум моря…
Неожиданно я поняла, о чем он говорит. Ритм моря, именно так. Все ясно. Мертвецы, как я уже знала, захоронены прямо под этими камнями. Но море в них, и они не могут лежать спокойно. Овцы были чем-то вроде жертвоприношения. Предоставленные в распоряжение хозяевам острова.
Мясо? Нет, конечно. Просто символ. Жест памяти. Поминовения усопших.
— Все погибло, — продолжал говорить мужчина, — теперь все погибло.
Снова стук камня. Бесконечное число соударяющихся камешков, плюхающихся в воду булыжники… И сквозь эту какофонию — треск лопающихся досок и крики.
Волна камней на другой стороне острова взмывала в воздух — и падала… Снова душераздирающие крики донеслись с той стороны, оттуда, где находилась «Эммануэль». И Рэй.
Я бросилась бежать. Сзади топали тяжелые башмаки смотрителя. Берег шевелился под нашими ногами, как спина чудовища. Впереди взлетали, словно тяжеловесные жирные птицы, булыжники. Заслоняя собой солнце, задерживаясь в воздухе на мгновение, чтобы затем обрушиться на некую невидимую мишень. Возможно, на судно. Или — на тех, кто находился на нем.
Дикие вопли Анжелы прекратились.
Я бежала на несколько шагов спереди и первая увидела «Эммануэль». Все надежды тут же рассеялись: то, что осталось от нашего суденышка, а, стало быть, и моих приятелей, спасению не подлежало. Нескончаемый град разнокалиберных камней обрушивался на палубу. Иллюминаторы разбиты, всюду поблескивают осколки стекла. На бортах крупные вмятины. На искрошенной палубе лежала Анжела. Несомненно, мертвая… Обстрел не прекращался: камни выбивали барабанную дробь на корме, падали на безжизненное тело, заставляя его дергаться, словно под электрическим током.
Рэя нигде не было.
Я закричала.
Атака прекратилась на мгновение, затем возобновилась с новой силой. Целые тучи прибрежных булыжников, покрытых зеленовато-серой слизью, срывались с мест, взлетали и опускались, поражая мишень… Казалось, этому не будет конца, пока «Эммануэль» не превратится в щепки, а остатки Анжелы — в клочья столь малые, чтобы кормить креветок…
Смотритель схватил меня за руку и сжал пальцы так, что я дернулась от боли:
— Идем!
Я слышала и, кажется, понимала, что он обращается ко мне, но оставалась на месте.
— Идем же, скорее!
Я вглядывалась в груду камней, заваливших «Эммануэль», чтобы увидеть среди них Рэя или услышать его голос, зовущий на помощь. Тщетно. Очевидно, он погребен под этим завалом, ничто уже не поможет. Поздно, слишком поздно…
Смотритель потащил меня за руку по берегу.
— Лодка, — говорил он, — моя лодка. Мы уплывем на ней.
Мысль о спасении казалась мне идиотской. Мы пленники этого острова, бесполезно бежать или прятаться.
Однако я машинально следовала за этим человеком, спотыкаясь то и дело, ничего не чувствуя и не осознавая.
Впереди виднелась его жалкая надежда на спасение: весельная шлюпка, вытащенная на гальку. Крохотная скорлупка — и в ней мы сможем отсюда уплыть? Я верила в эту возможность ничуть не более, чем если бы мне предложили плыть в решете. С каждым шагом казалось все явственней, что сейчас берег поднимется и накроет нас. Встанет стеной или образует башню, замуровав нас навеки, словом, сыграет любую шутку на выбор. Хотя, может, мертвые не любят игр и действуют математически точно, выверяя каждый шаг?
Так или иначе, стена не воздвиглась. И протащив меня, не имеющую сил сопротивляться, оставшиеся пару метров, смотритель запрыгнул в лодку. Ничего не произошло; даже атака на «Эммануэль» прекратилась. Все стихло. Или хватило трех жертв? Или присутствие этого ни и чем не повинного человека убережет меня от мести мертвецов?
Мы немного покачались на волнах, а когда глубина под лодкой сделалась достаточной для весел, стали грести. Мой спаситель сидел напротив, и я видела, как с каждым гребком капли пота выступают на его лице: он старался изо всех сил.
Берег постепенно удалялся. Нас отпустили. Смотритель острова, похоже, чуть расслабился. В несколько мощных гребков он преодолел полосу грязной воды, глубоко вздохнул и откинулся назад, сев поудобнее.
— Однажды, — заговорил он, — это должно было произойти. Так всегда бывает: кто-то ворвется в твою жизнь и нарушит ее привычное течение.
Его спокойный низкий голос и монотонный треск весел усыпляли меня. Хотелось завернуться в брезент, на котором мы сидели, и отключиться.
Берег был тонкой, едва различимой линией. «Эммануэль» уже не было видно.
— Куда мы направляемся? — спросила я.
— В Тайри. Посмотрим, как можно исправить положение. Надо что-то предпринять, чтобы успокоить их. Этот случай с овцами…
— Но разве покойники едят мясо?
— Нет, зачем же. Это просто дань усопшим. Знак памяти.
Я кивнула. Именно эти слова пришли в голову несколько минут назад.
— Это наш способ их отпевать и воздавать посмертные почести.
Он оставил весла, слишком утомленный, чтобы грести или закончить начатое объяснение. Течение несло нас само.
Прошло несколько минут полной тишины.
Затем о лодку кто-то поскребся.
Звук, какой бывает от мышей. Или — какой издает человеческий ноготь, скребущий по дереву. Но не один — много прогнивших, просоленных ногтей царапали днище, словно прося пустить в лодку.
Мы замерли. Не двигались, не говорили, не верили уже ничему.
Какой-то всплеск неподалеку от лодки заставил меня обернуться. Я увидела Рэя. Он словно шел по воде, протягивая вперед свои руки, будто хочет уцепиться за борт. Кукла, марионетка, передвигаемая невидимыми хозяевами. Рэй выглядел ужасающе: один глаз закрыт, другой выбит, всюду раны и кровоподтеки. В метре от нас его отпустили, и тело пошло на дно, окрашивая воду в розовый цвет.
— Твой товарищ? — спросил смотритель.
Я кивнула. Поскребывание прекратилось. Тело Рэя исчезло в воде. Ни звука вокруг, только тихий плеск волн.
— Гребите! — закричала я. — Скорее, или они убьют нас!
Но мой попутчик, похоже, смирился со всем происходящим. Он покачал головой и уставился в море. Прямо под нами что-то двигалось в толще воды, бесформенные светлые массы ворочались, но слишком глубоко, чтобы возможно было рассмотреть. Понемногу картина прояснилась: вверх всплывали мертвецы. Стаи трупов с изъеденными лицами и прогнившей плотью поднимались к поверхности, чтобы заключить нас в объятия. Они приближались, и были видны уже клочья мяса, кое-где прикрывавшие скелеты, пустые глазницы…
Лодка мягко качнулась в их руках. Выражение смирения так и не исчезло с лица смотрителя, когда лодка качнулась сильнее, затем еще и еще, и наконец мы болтались в ней, как куклы, совершенно беспомощные.
Они хотели перевернуть нас — и сделали это спустя несколько мгновений дикой качки.
Вода оказалась ледяной, гораздо холоднее, чем я ожидала. От этого перехватило дыхание. В общем-то, я всегда неплохо плавала, и сейчас уверенно и энергично направилась прочь. Моему попутчику повезло меньше: как многие люди, всю жизнь прожившие на море, он не умел плавать. Он пошел на дно, не испустив даже крика или стона, сразу же, как очутился в море.
На что же я надеялась? На то, что четырех жертв достаточно? Что течение унесет меня из этого ужасного места?
В любом случае, все надежды приказали долго жить.
Легкое, нежное прикосновение к моей лодыжке… чьи-то пальцы притрагиваются к ступне… Что-то серое, как спина большой рыбы, рассекло поверхность впереди, но разглядеть я не успела. Прикосновение превратилось в цепкий захват, и меня повлекли на дно. Медленно и неотвратимо погружалась я в воду, уже зная, что этот вот глоток воздуха и был моим последним вздохом… Не более, чем в ярде от меня покачивался Рэй. Я видела его искаженное давлением лицо, торчащие из выбитого глаза, подобно проводам, нервы… Во всех подробностях можно было рассмотреть раны: уродливые разрывы ткани с белеющей под ними костью. Волосы прилипли к голове, откровенно демонстрируя залысину, которую при жизни Рэй столь тщательно скрывал…
Вода сомкнулась над моей головой. Воздух вырвался из легких и серебряными пузырьками взмыл вверх. Рэй был рядом, внимательный, казалось, сочувствующий. Руки его были подняты, словно мы собирались сдаться в плен.
Я позволила этому произойти. Открыла рот и глотнула воду. Небо обожгло холодом, и вода ворвалась в меня, вытесняя воздух из легких, промывая внутренности крепким соленым раствором. Вот и все.
Внизу два полуистлевших трупа держали меня за щиколотки. Головы их болтались, едва придерживаемые обнаженными шейными мускулами, клочья плоти отслаивались от костей, но рты застыли в сладострастном оскале. Они хотели, о, как они хотели меня…
Рэй тоже обнимал меня, прижимая к моему лицу свое, изуродованное и распухшее. Вряд ли во всех этих жестах был особый смысл. И я, с каждой секундой теряя жизнь, принимая море в себя, понимала, что не буду больше наслаждаться плотской любовью. Ни дышать, ни чувствовать, ни смеяться…
Поздно, слишком поздно. Солнечный свет стал уже воспоминанием. Была ли эта тьма вызвана смертью или просто на такую глубину лучи не проникали?
Паника оставила меня. Сердце уже не билось. Странное ощущение абсолютного безбрежного покоя овладело мной; более расслабленными стали и улыбки моих новых товарищей. Тишина и покой. Время здесь не имеет значения, дни складываются в недели, в месяцы. Иногда киль корабля рассечет поверхность, или стайка пугливых рыбок сверкнет и исчезнет — редкие знаки жизни в этом царстве смерти. Рэй со мной, будет со мной всегда. Море медленно влечет нас к острову. Там, наверху, осталась наша прошлая жизнь — Анжела, Джонатан, «Эммануэль» — все это не имеет смысла теперь. Все прошло. Только мы лежим под камнями лицами вверх, ритм моря живет в нас, и успокаивает мерный плеск прибоя и наивность мирно пасущихся овец.
Одни предпочитают работать днём, другие — ночью.
Гейвин относился к последним. И зимой и летом его можно было увидеть прислонившимся к стене у дверей одного из отелей. С неизменной сигаретой у рта он предлагал все желающим самого себя. Иногда попадалась вдовушка, из которой можно было больше выудить денег, чем любви. Она забирала Гейвина на уик-энд, заполненный бесконечными свиданиями, навязчивыми кислыми поцелуями и, если почивший муженек был уже порядком подзабыт, валянием в широченной, пропахшей лавандой кровати. Иногда влекомый к собственному полу распутный муж жаждал провести часок с мальчиком, которому не было необходимости знать его имя.
Гейвина это не очень-то интересовало. Безразличие было его стилем, даже частью его привлекательности. Оно делало прощание с клиентом очень простым. Все позади, деньги получены, а что может быть проще, чем бросить «Пока!», «Увидимся!» или вовсе ничего человеку, которого вряд ли волнует, жив ты или мертв.
Гейвину нынешнее его занятие нравилось, пожалуй, больше, чем предыдущие. В четверти случаев ему даже удавалось получить удовольствие. Худшее, что могло его ожидать, — постельная мясорубка с потными телами и безжизненными глазами. Но к таким штукам ему уже удалось привыкнуть.
Таким вот было ремесло, державшее Гейвина на плаву. Днем, прикрываясь от света руками, он спал в своей уютной кровати, завернутый в простыни так, что его можно было принять за мумию египетского жреца. Около трех он вставал, брился, принимал душ. Затем проводил по меньшей мере полчаса, придирчиво разглядывая свое отражение в зеркале. Он был болезненно самокритичен. Никогда не позволял своему весу отклониться хотя бы на пару фунтов от идеала. Гейвин умащал кожу маслами, если она казалась сухой, и подсушивал, если она жирно поблескивала. Каждый прыщик, выскочивший на его гладкой щеке, ожидала настоящая охота.
Учинялись тщательные поиски малейших признаков венерических болезней (единственное страдание, которое могла причинить ему несчастная, нет, скорее неудачная, любовь). Подцепленные где-то вши были быстро выведены, но гонорея, от которой он страдал уже дважды, лишила его двух недель работы, что дурно сказалось на всем ходе дел. Таким образом, были основания сломя голову бежать в клинику при малейших подозрениях на сыпь.
Это случалось не так часто. Приблудные вши были явно лишними в получасовом самолюбовании. Удачное сочетание генов, его создавших, восхищало. Он был прекрасен. Ему это говорили не раз. Прекрасен. Господи, какое лицо! Сжимая его в объятиях, все эти люди, казалось, пытались отнять у него частицу восхитительного блеска.
Конечно, можно было найти и других красавчиков, хотя бы через соответствующие агентства или прямо на улице, если знаешь, где искать. Но лица этих мальчиков были далеко не так совершенны. Они напоминали скорее наброски, чем законченные полотна, скорее эксперимент, чем отточенную работу природы. Гейвин же был венцом ее творения. Все было сделано за него другими, ему оставалось лишь стать хранителем этого чуда.
Завершив осмотр, Гейвин одевался, иногда останавливался перед зеркалом еще минут на пять… и отправлялся торговать своим сокровищем.
Теперь он уже меньше работал на улице. Ему везло. С одинаковой легкостью удавалось избежать ненужных встреч с полицией и психами, мечтающими разогнать «этот Содом». Можно было лениво позволить себе найти клиента через агентство, пусть даже отбиравшее значительную долю прибыли.
Естественно, были у него и постоянные клиенты. Вдова из Форт-Лодердейла всегда разыскивала его во время своих ежегодных европейских путешествий. Дама, подозвавшая его однажды в роскошном магазине, желая всего лишь с кем-нибудь пообедать, да между делом пожаловаться на мужа, напоминала о себе все чаще. Был еще и господин, которого Гейвин называл по марке его автомашины — Ровер. Этот навещал его каждые несколько недель, чтобы провести ночь в поцелуях и признаниях.
Но чаще случались вечера, когда, не связанный предварительными договоренностями, Гейвин был предоставлен самому себе. Вряд ли кто другой из работающих на улице усвоил немой язык приглашения лучше. Этим искусством Гейвин овладел в совершенстве. Легкая смесь неуверенности и развязности, застенчивости и распутства. Еле заметное движение ног, предоставляющее все его выпуклости в лучшем свете. Но с достоинством — никакой вульгарщины. Просто ненавязчивое предложение. Не больше.
На все это часто хватало пяти минут, и уж, во всяком случае, никак не больше часа. Хорошо играя свою роль, ему удавалось очень быстро убедить опечаленную женщину или жалостливого мужчину накормить его (иногда чуть-чуть приодеть), уложить в кровать и предложить полноценную ночь, заканчивавшуюся обычно еще до того, как отойдет последний поезд метро в Хаммерсмит. Времена получасовых свиданий с пятью клиентами за вечер отошли. В голове Гейвина роились честолюбивые мечты. Сейчас — уличный мальчик, скоро — жиголо, потом — любовник на содержании и, наконец, муж. Однажды, это уж точно, он станет мужем одной из этих вдовушек. Может быть, даже флоридской миллионерши. Она частенько говорила ему, как славно он смотрелся бы загорающим после купания в ее бассейне в Форт-Лодердейле. Фантазия эта запала ему в душу. Даже если и не Флорида, то что-нибудь очень похожее. Рано или поздно он там окажется. Проблема была лишь в том, что все эти богатые ягодки требовали слишком долгой возни и, что хуже всего, многих уже спугнули скандальные брачные истории.
Еще один год. Лишь один год — определенно что-то должно произойти. Что-то чудесное должна принести эта осень. Определенно!
Он продолжал взвешивать все за и против. От напряжения на его лбу образовалась неглубокая складка, которая его, впрочем, только украшала.
Была четверть десятого. Промозглый вечер 29 сентября. В этом году бабье лето не озолотило улицы. Беспощадная осень уже вцепилась в Лондон своими когтями и безжалостно терзала усталый город. Ее сырое дыхание чувствовалось даже здесь, в просторном фойе Империал-Отеля.
Холод сверлил зубы, его несчастные крошащиеся зубы. Если бы он сходил к дантисту, вместо того чтобы нежиться в полудреме в своей постели на час дольше чем обычно, жизнь теперь, наверняка, не казалась бы адом. Ну что ж, сегодня, пожалуй, уже слишком поздно, но завтра!.. Завтра он не пожалеет времени. И плевать на очередь. Он просто улыбнется секретарше, та смягчится и пролепечет какую-то чушь о том, что постарается найти для него возможность. Еще одна улыбка: она вспыхнет, и окажется, что нет никакой нужды ждать две недели, как эти разнесчастные бедняги с непривлекательными лицами.
Сегодня бороться с этим было уже никак нельзя. Все, что было нужно Гейвину сейчас, — одна единственная вшивая пантера — парень, щедро плативший за ласки ртом. Если все пойдет путем, уже к половине десятого можно будет забыться в одном из ночных клубов Сохо.
Но сегодня была не его ночь. За приемным окошком Империала сидел новый служащий. Худое, потрепанное лицо и неуклюже сидящая на макушке фуражка. Он косился на Гейвина уже, пожалуй, с полчаса.
Его предшественник, Мэдокс, был из тех людей, к которым без особого труда можно подобрать ключик. Он был марионеткой в руках у Гейвина, знавшего о том, что тот подчищает гостиничные бары. Пару месяцев назад Мэдокс даже заплатил за общество Гейвина, который уступил ему полцены в своих же интересах. Но новичок был, судя по всему, не так прост, к тому же, видимо, довольно порочен. Гейвину было немного не по себе.
Он лениво направился к сигаретному автомату, непроизвольно следуя звукам мелодии, вырывавшейся из чрева древнего музыкального аппарата. Черт бы побрал эту ночь!
Новичок вышел из-за стойки и поджидал возвращавшегося с пачкой «Винстона» в руке Гейвина.
— Прошу прощенья… гм… милостивый государь! — его возмутительный тон не предвещал ничего доброго.
Гейвин взглянул на него, любезно улыбнувшись.
— Что вам угодно?
— Я хотел бы поинтересоваться, живете ли вы в этой гостинице… гм… милостивый государь!
— Не вижу особого смысла этим интересоваться.
— Если нет, я готов помочь вам снять одну из наших комнат.
— Я кое-кого здесь жду.
— Да что вы? — он, очевидно, не верил ни единому слову. — Нельзя ли поинтересоваться кого?
— Незачем.
— Назовите имя, — голос зазвучал настойчивее, — и я охотно справлюсь, проживает ли ваш… друг… в отеле.
Мерзавец, видимо, твердо решил выставить его на улицу. Оставалось либо спокойно выйти самому (такая возможность еще существовала), либо сыграть в «возмущенного постояльца». Гейвин скорее со злости, чем подумав, выбрал последнее.
— Вы не имеете никаких оснований… — гневно начал он, но собеседник даже бровью не повел.
— Послушай, сынок, — спокойно произнес он, — я превосходно понимаю, что к чему, и не пытайся шутить со мной, иначе я вызову полицию. — Его голос с каждым слогом терял сдержанность. — У нас останавливаются приличные люди, и сомневаюсь, что кто-то захочет здесь связываться с такой дрянью, как ты. Я доступно выражаюсь?
— Козел, — тихо произнес Гейвин.
— Ну что ты! Мы с тобою вовсе не коллеги!
Удар ниже пояса. Что дальше?
— А теперь, сынок, подумай, не лучше ли тебе будет убраться подобру-поздорову, не дожидаясь ребят в форме.
Гейвин выдал свой последний аргумент.
— Где господин Мэдокс? Я хочу его видеть, он меня знает.
— Нисколько не сомневаюсь, — последовал ответ, — нисколько. Он уволен за недостойное поведение. — Голос его опять обрел подчеркнутое спокойствие. — На вашем месте я не стал бы упоминать здесь его имени. Надеюсь, понятно, по какой причине. Ступайте.
Портье проводил свои слова выразительным жестом.
— Благодарю за внимание, и постарайтесь меня больше не тревожить.
Гейм, сет и вся игра были за человеком в фуражке. Черт возьми! Есть, конечно, и другие отели, другие фойе, другие портье. Но теперь заниматься все этим было невыносимо.
В дверях Гейвин, улыбнувшись, бросил: «До встречи!» Возможно, этот тип с ужасом вспомнит его слова по пути домой, услышав за спиной звук легких шагов юноши. Это было слабым утешением, но все-таки!
Дверь захлопнулась, обрезав за Гейвином теплый поток из фойе. Здесь было холодно, холоднее даже, чем час назад. Тело охватила угрожающе усиливающаяся дрожь. Гейвин поспешил вниз по Парк-Лейн к Саут-Кенсинггону. На Хай-стрит есть несколько отелей, где можно немного передохнуть. Впрочем, если ничего не выйдет… он уже смирился с поражением.
На углу Гайд-парка встречались потоки сверкающих машин, спешащих в Найтсбридж и Викторию. Он представил себя стоящим на бетонном островке между двумя потоками автомобилей с кончиками пальцев в карманах брюк (они были настолько тесны, что больше, пожалуй, и не влезло бы), одиноким, брошенным.
Волна горечи накатила откуда-то из глубины. Теперь ему было двадцать четыре… и пять месяцев. С семнадцати на улице, успокаивая себя тем, что непременно найдет себе богатенькую вдовушку (чем не пенсия за тяжелый труд жиголо) или уж во всяком случае подыщет легальную работу к двадцати пяти…
Но время шло, ничто не менялось. Единственным его приобретением стали мешки под глазами.
А теперь перед ним по-прежнему лился сверкающий поток машин с сотнями уверенных в завтрашнем дне людей, преграждая путь к спокойствию и определенности.
Он не стал тем, кем мечтал стать, кем обещал себе стать.
А молодость уже прошла.
Куда теперь? Комната сегодня покажется тюрьмой. Не поможет даже марихуана. Он хочет, нет, ему нужен кто-то. Хотя бы на один вечер. Хотя бы для того, чтобы увидеть отражение собственной красоты в чужих глазах. Пусть ему льстят, кормят, поят вином. Даже если это будет богатый, уродливый Квазимодо. Надо отвлечься!
Добыча оказалась настолько легкой, что неприятный эпизод в фойе Империал-Отеля мгновенно был забыт. Парень лет двадцати пяти, со вкусом одет: ботинки от Гуччи, стильное пальто. Одним словом — качество.
Гейвин стоял у дверей крохотного кинотеатра, время от времени без интереса поглядывая на экран. Показывали один из ранних фильмов Трюффо. Неожиданно он ощутил на себе взгляд, взгляд пантеры. Гейвин обернулся. Прямой взгляд чуть не спугнул пантеру. Парень уже было двинулся, но тут, как бы передумав, пробормотал что-то, предназначавшееся, видимо, самому себе, и, остановившись, продолжил довольно неубедительно демонстрировать интерес к фильму. Игра, судя по всему, была ему мало знакома. «Новообращенный», — подумал Гейвин.
Гейвин машинально полез в карман за сигаретой. Отсветы пламени позолотили ему щеки. И он знал, что выглядит сейчас эффектно. Еще один взгляд на пантеру: парень уже не отводил взгляда.
Стряхивая пепел, Гейвин рассеянно выронил сигарету. Такой удачи не было уже давно, и теперь он был очень собой доволен. Безошибочное распознавание потенциального клиента, неясные отблески желания в глазах и на губах, легко переходящие в случае неудачи в невинное выражение дружелюбия. Все вышло просто замечательно.
Здесь-то ошибки уж точно быть не могло! Парень, как заговоренный, не спускал с Гейвина глаз. Рот его был чуть приоткрыт. Он глядел, не в состоянии сказать ни слова. Ничего особенного, хотя далеко не урод. Загорелый — наверняка был за границей. Хотя, определенно, он англичанин: об этом красноречиво говорила его нерешительность.
Против обыкновения, Гейвин сделал первый шаг.
— Любите французское кино?
На лице парня отразилось облегчение от того, что стена молчания была наконец разрушена.
— Да.
— Войдем?
Предложение его немного озадачило.
— Я… мне что-то не хочется.
— Холодно…
— Да.
— Я хочу сказать, холодно стоять здесь.
— Да, это — правда!
Пантера попалась!
— Может… выпьем чего-нибудь?
Гейвин улыбнулся.
— Почему бы нет!
— Я живу здесь недалеко.
— Идем.
— Мне стало немного тоскливо одному…
— Мне знакомо это чувство.
Теперь улыбнулся незнакомец.
— Вас зовут?..
— Гейвин.
Парень протянул руку в перчатке. Очень формально, по-деловому. Пожатие оказалось сильным — никаких следов недавней неуверенности.
— А я — Кеннет. Кен Рейнольдс.
— Кен.
— Может уберемся отсюда поскорее?
— Да, конечно!
— Это совсем близко.
Теплая волна заплесневелого воздуха ударила в них, когда Кеннет открыл двери своей квартиры. От подъема на третий этаж у Гейвина перехватило дыхание, но Рейнольдс чувствовал себя отлично. Наверное, следит за здоровьем. Чем занимается? Рукопожатие, кожаные перчатки. Может быть. Государственная Гражданская Служба?
— Входи, входи.
Да, здесь пахло деньгами. Ворсистый ковер мгновенно поглотил их шаги. Прихожая была почти пуста. Календарь на стене, маленький телефонный столик, стопка справочников, вешалка. Это — все.
— Здесь потеплее.
Кен сбросил пальто и, не снимая перчаток, повел Гейвина в гостиную.
— Сними куртку, — сказал он.
— Ах, да… конечно.
Гейвин разделся, и Рейнольдс исчез с его курткой в темной прихожей. Вернувшись, он принялся снимать перчатки, что давалось ему не очень легко. Парень явно нервничал, даже на своей территории. Обычно это проходит, как только двери закрываются изнутри. Но не у этого типа! Он был просто воплощение тревоги.
— Принести чего-нибудь выпить?
— Да, это было бы здорово.
— Чем предпочитаешь травиться?
— Водкой.
— Даже так! Что-нибудь к ней?
— Разве что каплю воды.
— О, да ты — гурман!
Гейвин не совсем понял, что ему хотят сказать.
— Да, — ответил он.
— Позволь мне исчезнуть на минуту — я только схожу за льдом.
— Какие проблемы?
Кен бросил перчатки на кресло у двери и вышел.
Комната эта, как и прихожая, была удушающе жарко натоплена, но не выглядела уютно и тем более гостеприимно. Что касается занятий Рейнольдса, он был коллекционером. Все стены и полки были уставлены разными древностями. Мебели было очень мало, а та, что была, с блестящими металлическими конструкциями, не очень сюда подходила.
Возможно, он был университетским преподавателем, хранителем музея или каким-нибудь ученым. Уж по крайней мере, эта комната явно не принадлежала биржевому брокеру.
Гейвин мало понимал в искусстве, и еще меньше в истории, все эти предметы не говорили ему ничего, но он принялся их рассматривать. Просто, чтобы показать хозяину, который наверняка заинтересуется его мнением обо всей этой чепухе, свое небезразличие. Коллекция была невыносимо бестолкова: глиняные черепки, осколки античных скульптур, и ничего целого — сплошные обломки. В некоторых фрагментах еще можно было разглядеть следы формы, хотя краски уже давно потускнели. Иногда удавалось угадать человеческие очертания — торс, ногу (между прочим, со всеми пятью пальцами), лицо, стертое временем, — уже не мужчина и не женщина. Гейвин подавил зевок. Жара, глупые экспонаты и мысли о предстоящей постели усыпляли его.
Он переключил внимание на стены. Они были более выразительны, чем весь этот хлам на полках, но тоже — ничего целого. Непонятно, что можно найти в этих обломках! Каменные барельефы на стенах были так испещрены многочисленными выбоинами и царапинами, что изображенные на них люди казались прокаженными, а надписи на латыни уже почти невозможно было разобрать. Ничего красивого быть здесь не могло — все было слишком старо для красоты. Гейвина охватило чувство брезгливости, будто он прикоснулся к чему-то заразному.
Только один предмет заинтересовал его по-настоящему. Каменное надгробие, или что-то похожее, которое было больше других барельефов и в несколько лучшем состоянии. На нем был изображен всадник с мечом в руке, возвышающийся над поверженным обезглавленным противником. Под изображением — несколько слов на латыни. Передние ноги лошади были отбиты, каменная окантовка беспощадно обезображена временем. Но в этом существовал некий смысл. На грубо изваянном лице проступали неясные черты — длинный нос, широкий рот. Личность!
Гейвин решил дотронуться, но отпрянул, услышав приближающиеся шаги Рейнольдса.
— Нет-нет, потрогай, — произнес вошедший хозяин, — это здесь для удовольствия. Прикоснись!
Теперь уже пропало всякое желание. Гейвин смутился — застукали!
— Ну же! — Рейнольдс настаивал.
Гейвин протянул руку — холодный камень, зернистый наощупь.
— Римское, — произнес Кен.
— Надгробие?
— Да. Найдено около Ньюкасла.
— Кто это был?
— Некто Флавии. Он был полковым знаменосцем.
То, что Гейвин принял за меч, оказалось при ближайшем рассмотрении небольшим знаменем с практически стертым символом: то ли пчела, то ли цветок, то ли колесо.
— Таким образом, вы — археолог.
— И это тоже. Я исследую исторические места, наблюдаю за раскопками, но основное время посвящаю реставрации этих находок. Римская Британия — моя страсть.
Он надел принесенные очки и направился к полкам с глиняными черепками.
— Все это я собирал долгие годы. Я всегда испытываю дрожь, когда касаюсь предметов, столетиями не видевших света дня. Это как бы прикосновение к истории. Ты понимаешь, о чем я?
— Да.
Рейнольдс взял один из осколков с полки.
— Конечно, лучшие находки попадают в музеи, но всегда выпадает случай оставить себе что-нибудь интересное. Господи, какое невообразимое влияние. Римляне. Городские коммуникации, мощеные дороги, надежные мосты.
Рейнольдс рассмеялся взрыву собственного энтузиазма.
— Черт возьми, — сказал он. — Опять читаю лекцию. Извини. Больше не буду.
Вернув черепок на место, Кен стал наливать напитки. Стоя спиной к Гейвину, он неожиданно спросил:
— Ты дорого стоишь?
Гейвин вздрогнул. Взволнованность этого человека опять куда-то пропала, и невозможно было найти логического объяснения резкому повороту от римлян к стоимости ласк.
— Всякое бывает, — неуверенно ответил он.
— То есть… — все еще возясь с бокалами, сказал Кен, — ты хочешь узнать подробнее о моих наклонностях.
— Было бы неплохо.
— Разумеется.
Он повернулся и протянул Гейвину внушительный бокал с водкой. Без льда.
— Я не буду к тебе слишком требователен.
— Мало я не беру.
— Я это понимаю.
Рейнольдс безуспешно попытался улыбнуться.
— Я хорошо тебе заплачу. Ты останешься на ночь?
— Вы этого хотите?
— Мне кажется, да.
— Тогда безусловно.
Настроение хозяина мгновенно изменилось. Нерешительность уступила место самоуверенности.
— За любовь, жизнь и все остальное, за что стоит платить, — произнес он, звякнув своим бокалом о бокал Гейвина.
Двусмысленность тоста не ускользнула от внимания Гейвина. Парень, очевидно, был не так прост!
— Прекрасно, — сказал он и сделал глоток.
Сразу стало намного лучше. Уже после третьей порции водки Гейвин до того растаял, что болтовня Кеннета о раскопках и величии Рима, которую ему поневоле приходилось слушать, уже не действовала на нервы. Сознание засыпало. Как легко! Разумеется, он останется здесь на всю ночь, по крайней мере до рассвета, так почему бы не выпить и не выслушать эту околесицу? Позже, если судить по состоянию Кена — даже много позже, придет время недолгих опьяненных ласк в слабо освещенной комнате. Такое у него уже было с другими. Все они были одиноки, даже с любовником, всем было одинаково легко доставить удовольствие. Этот парень покупал скорее компанию, чем любовь. Легкие деньги!
Шум.
В первый момент Гейвину показалось, что шум стоит в его собственной голове. Но Кен внезапно вскочил. Рот его дрожал. Атмосфера благополучия улетучилась.
— Что это? — спросил Гейвин, также вставая. Мозги плыли от алкоголя.
— Все в порядке. — Рейнольдс стоял, вцепившись длинными бледными пальцами в кожу кресла. — Успокойся!
Звук усиливался. Гейвин подумал о барабанщике в духовке, отчаянно стучащем, в то время как его поджаривают.
— Умоляю тебя, успокойся! Это, видимо, наверху.
Рейнольдс врал. Грохот шел не сверху. Его источник находился где-то тут, в квартире. Ритмический стук то усиливался, то немного затихал, чтобы снова усилиться.
— Выпей немного, — произнес Кен. Лицо его внезапно вспыхнуло. — Проклятые соседи.
Призывный стук, а он был именно призывным, уже почти смолк.
— Только одну минуту, — пообещал Рейнольдс и закрыл за собой двери.
Гейвину приходилось попадать в неприятные ситуации: с ловкачами, чьи любовники появлялись в самый неподходящий момент; с чудаками, пытавшимися набить себе цену, один из них как-то разнес в щепки гостиничный номер. Это случалось. Но Кеннет не был похож на них — никакого чудачества. Впрочем, все эти ребята тоже казались ему вначале безобидными. К черту сомнения! Если он будет так нервничать при виде каждого нового лица, лучше уж сразу бросить работу. Единственное, что оставалось — положиться на ситуацию, а она говорила Гейвину, что не стоит ждать от Рейнольдса каких-то фокусов.
Проглотив водку, он снова наполнил бокал и стал ждать.
Стук вдруг прекратился, и все неожиданно просто стало на свои места. Может, в конце концов, это — действительно сосед сверху. Шагов Кена в квартире не было слышно.
Его внимание блуждало по комнате в поисках чего-нибудь занятного. Надгробие.
Флавин-Знаменосец.
Что-то все-таки в этом есть. Грубый, но все же не лишенный сходства, портрет на месте, где покоятся кости его оригинала. Даже если какой-нибудь историк дерзнет с течением времени разлучить прах и камень. Отец Гейвина твердо настаивал на погребении вместо кремации. «А как же иначе! — частенько говорил он. — Как еще можно заставить других помнить о себе? Кому придет в голову идти к урне, чтобы поплакать?» Ирония заключалась в том, что поплакать к могиле тоже никто не ходил. Гейвин побывал там от силы пару раз с тех пор, как умер отец. Гладкий камень, имя, дата. Банально. Он не мог даже припомнить, в каком году это произошло.
А вот о Флавине помнят. Люди, которые не знают ничего ни о нем, ни о его жизни, помнят его. Гейвин встал и потрогал неровные буквы имени знаменосца «FLAVINS», второе слово в латинской надписи.
Внезапно шум с неистовством возобновился. Гейвин обернулся к двери, ожидая увидеть там Рейнольдса, пришедшего с объяснением. Никого.
— Черт возьми!
Шум продолжался. Кто-то где-то был очень зол. И теперь обмануться было уже невозможно. Барабанщик был где-то рядом, в нескольких шагах. Гейвина охватило любопытство. Разом осушив бокал, он вышел в прихожую.
— Кен? — Слова, казалось, застыли на его губах.
Прихожая была погружена в темноту. Лишь в конце коридора еле пробивался свет. Возможно, там находилась дверь. Гейвин рукой нащупал выключатель, но свет не зажегся.
— Кен? — произнес он опять.
На этот раз последовал ответ. Сначала стон, а потом странный звук, как будто раздавливаемого тела. Может, с Рейнольдсом что-нибудь случилось? Господи, может, он лежит без сознания там, совсем близко от Гейвина. Надо спешить. Но ноги почему-то отказывались его слушаться. Засосало под ложечкой — это напомнило ему детскую игру в прятки. Нервная дрожь охотника. Это было почти приятно.
К черту! Разве можно уйти, так и не узнав, что случилось с хозяином? Смелее!
Первая дверь была приоткрыта. Он толкнул ее. Вдоль всех стен стояли книжные шкафы. Комната служила, видимо, одновременно спальней и кабинетом. Через открытое окно на заваленный книгами стол падал лунный свет. Ни Рейнольдса, ни молотильщика. Немного успокоившись, Гейвин продолжил свой путь по коридору. Следующая дверь, в кухню, также была открыта, но света в ней не было. Руки покрылись потом. Когда Кеннет пытался стянуть перчатки, они словно прилипли к его ладоням. Чего он боялся? Это было не простое предложение выпить. В квартире есть кто-то еще! И у этого типа довольно дурной характер.
Дыхание перехватило. На двери был отпечаток окровавленной руки.
Он толкнул дверь, но что-то мешало ей открыться. Гейвин протиснулся в щель. Воздух в кухне был насыщен невыносимой вонью — то ли забытое мусорное ведро, то ли гниющие овощи. Скользнув рукой по гладкой стене, он нащупал выключатель. Лампа дневного света подала признаки жизни.
Ботинок Рейнольдса высунулся из-за двери. Гейвин закрыл ее, и обнаружил свернувшегося в три погибели Кена. Он, безусловно, искал здесь спасения, сжавшись, как затравленное животное. Гейвин прикоснулся к нему и почувствовал, что бедняга дрожит как осиновый лист.
— Все в порядке… Это — я.
Гейвин отвел окровавленную руку, которой Рейнольдс прикрывал лицо. Через всю его щеку, от виска до подбородка, шли две глубокие кровоточащие царапины, как будто кто-то полоснул его двузубой вилкой.
Кен открыл глаза. Ему потребовалась только секунда, чтобы сконцентрировать взгляд на юноше и внятно произнести: «Убирайся!»
— Ты ранен.
— Ради всего святого, убирайся! Быстро! Я передумал. Понятно?
— Может вызвать полицию?
Рейнольдс буквально взорвался.
— Убирайся ко всем чертям! Слышишь, ты!!! Я передумал, чертов мальчишка!
Гейвин поднялся, пытаясь хоть что-нибудь понять. Парню больно, это, видно, и есть причина его агрессивности. Проигнорировать оскорбления и принести что-нибудь, чтоб перевязать раны? Да, так будет лучше всего. Перевязать раны и оставить его в покое. Если он считает, что полиции здесь нечего делать, это — его собственная проблема. Возможно ему просто не хочется объяснять присутствие дружка в своей развеселой квартирке.
— Где у тебя бинт?
Гейвин снова вышел в прихожую.
Из-за кухонной двери послышалось: «Не надо». Но он уже не слышал. Впрочем, если бы даже и услышал, вряд ли бы остановился. Ему нравилось непослушание. Отказ прозвучал бы для него как просьба.
Рейнольдс оперся спиной о дверь и попытался встать, схватившись за дверную ручку. Кружилась голова. Карусель ужасов: круг, еще круг, одна лошадка отвратительнее другой. Ноги его подкосились, и он снова рухнул на пол. Черт. Черт. Черт.
Гейвин слышал, как упал Кеннет, но был слишком поглощен поиском какого-нибудь оружия, чтобы немедленно броситься на кухню. Если подонок, ранивший Кена был все еще в квартире, стоило найти что-нибудь для самообороны. На столе в кабинете он наткнулся на заваленный книгами бумажный нож. Рядом возвышалась гора нераспечатанной корреспонденции. Господи благослови! Он схватил нож. Легкий. Лезвие тонкое и хрупкое, но если хорошо ударить, может и убить.
Повеселев, он вышел в коридор. Здесь он остановился на секунду продумать свои действия. Перво-наперво — в ванную. Там может лежать бинт. В конце концов, даже чистое полотенце сойдет. Потом можно попытаться добиться чего-нибудь от парня, может, получится вытянуть из него объяснение.
За кухней коридор резко сворачивал налево. Гейвин обогнул угол. Перед ним была еще одна дверь. Яркий свет ослепил его. Вода сверкала на кафеле. Ванная.
Прикрывая левой рукой правую, в которой держал нож, Гейвин медленно пошел вперед. Мышцы напряглись от страха. Поможет ли в случае чего нож? Кто знает! Он чувствовал себя ни на что не способным, неуклюжим, глупым мальчишкой.
На дверном косяке была кровь — отпечаток ладони Рейнольдса. Видимо, здесь все и произошло. Пытаясь укрыться от нападавшего, Кен выбросил вперед руку. Вот отпечаток. Если этот подонок все еще в квартире, он должен быть в ванной, больше спрятаться было негде.
В нормальном состоянии ему, разумеется, не пришло бы в голову нагло нарываться на конфликт, пнув со всей силы дверь, но теперь было уже поздно — жалостливо скрипнув, она отлетела в сторону, предоставив взгляду Гейвина любоваться кровавой пеной, разбрызганной по кафелю. В любой момент могла появиться бросающая вызов всем своим видом крюкорукая фигура.
Нет. Никого. Преступника не было и здесь. А значит, его и вовсе не было в квартире.
Гейвин сделал долгий и медленный выдох. Рука, сжимающая нож, ослабела. Жизнь опять посмеялась над ним — выставила его за дверь, опять оставив ни с чем. Единственное, что оставалось — оказать медицинскую помощь раненому коллекционеру и, действительно, убраться отсюда ко всем чертям.
Зеленоватый кафель в кровавых брызгах. Полупрозрачная занавеска душа, наивно хранящая на себе изображения беспечных рыбок и водорослей, была наполовину сорвана. Все это напоминало сцену из какого-то криминального фильма: слишком нереально. Кровь — чересчур красная, свет — чересчур яркий.
Гейвин швырнул нож в раковину и открыл висевший на стене маленький зеркальный шкафчик. Он оказался наполненным изрядным количеством зубных щеток, паст и витаминных кремов, из медикаментов был только небольшой кусок пластыря. Закрывая шкафчик, он взглянул на свое изможденное лицо. Смертельно бледен. Открыв вовсю кран холодной воды, он подставил голову под обдающий ледяной свежестью поток, надеясь, что вода смоет с его лица печать опьянения и чуть подрумянит щеки.
Вдруг сзади раздался непонятный шум. Гейвин выпрямился — безумно заколотилось сердце — и дрожащей рукой закрутил кран. Огромные капли падали с подбородка и ресниц.
Нож был по-прежнему в раковине, на расстоянии вытянутой руки. Звук исходил из ванны. От безобидной грязноватой слякоти ванной.
Тревога выплеснула в кровь поток адреналина, чувства до безумия обострились. Он ощутил тонкий запах лимонного мыла, блеск бирюзовой рыбки, плывущей между бурых листьев ламинарии на занавеске, холод водяных капель — все, что он всегда ленился видеть и чувствовать, нахлынуло вдруг.
«Ты живешь в реальном мире, — сказал он самому себе (экое откровение!), — будь осторожен, иначе — смерть».
Почему он не заглянул в ванну?!! Кретин! Почему?!
— Кто здесь? — спросил он.
Может у Рейнольдса живет крыса, которая тоже не прочь принять душ? Тщетная надежда. Господи, там же кровь.
Он отвернулся от зеркала. Шума уже не было слышно. Ну же! Ну!! Занавес на пластиковых крючках со всеми своими ангелоподобными рыбками отлетел в сторону. В порыве разрешить эту загадку он совсем забыл про нож. Слишком поздно… Ванна была полна воды.
От наполняющей ее почти до краев мутной воды исходил какой-то животный запах, напоминающий запах мокрой собачьей шерсти. На поверхности плавала бурная пена. Вода была спокойна.
Гейвин нагнулся, стараясь разглядеть дно. Его отражение было наполовину скрыто пеной. Нагнувшись еще ниже, он увидел руку с грубыми пальцами. Перед ним, в грязной воде, лежала, свернувшись, как зародыш, несомненно человеческая фигура.
Он протянул руку, чтобы очистить поверхность воды от грязи, — отражение задрожало и рассыпалось — и ясно увидел лежащую неподвижно фигуру. Это была статуя спящего человека, только голова почему-то была повернута вверх и глядела на Гейвина нарисованными глазами. Два выпученных яблока на небрежно изваянном лице. Прямые губы, смешно торчащие уши на абсолютно лысой голове. Одним словом — работа неумелого подмастерья. В некоторых местах краска, возможно от воды, стала отваливаться серыми закругленными лепестками, обнажая деревянную основу.
Бояться было нечего. Обыкновенная деревяшка с откисающей краской. А звук, которого он так испугался, был, конечно, вызван выходящими из нее пузырьками воздуха. А он, глупышка, так испугался! Паниковать было нечего. «Поддержи во мне жизнь», — как частенько говаривал бармен из «Амбассадора», когда на сцене появлялась новая малышка.
Гейвин иронично улыбнулся. Да, этот чурбан мало напоминал Адониса.
— Забудь об этом.
Рейнольдс стоял у двери. Кровотечение уже остановилось, хотя он продолжал прижимать к щеке замаранный платок. В ярком свете ванной его кожа приобрела желчный оттенок, который напугал бы и мертвеца.
— Ты в порядке? По тебе этого не скажешь.
— Все будет просто чудно… уйди, ради Бога.
— Что случилось?
— Я поскользнулся. Понимаешь, вода на полу. Вот и поскользнулся.
— Но стук…
Гейвин оглянулся на ванну. Что-то в статуе на этот раз поразило его. Может, ее нагота. И эти сползающие одна за другой полоски краски. Последние полоски… или кожи.
— Соседи.
— Что это? — спросил Гейвин, по-прежнему рассматривая распухшее кукольное лицо в воде.
— Тебя это не касается.
— Почему он такой скрюченный? Он умирает, что ли?
С кислой улыбкой на губах Гейвин обернулся.
— Ты ждешь, когда я расплачусь с тобой?
— Нет.
— Черт возьми! Ты на работе или нет? Там, за кроватью, лежат деньги. Возьми, сколько посчитаешь нужным. За потерянное время… — он оценивающе посмотрел на Гейвина, — и молчание.
Статуя. Гейвин уже не мог оторвать взгляд. Его собственное распухшее лицо, смутившее разум неизвестного художника, медленно разрушалось водой.
— Не удивляйся, — произнес Кен.
— Что происходит?
— Тебя это не касается!
— Ты это украл… так? Это, верно, стоит немалых денег, и ты украл?
Рейнольдс, казалось, в конце концов устал лгать.
— Да, я это украл.
— И сегодня за этим кто-то приходил.
Кеннет пожал плечами.
— Не так ли? Кто-то за этим приходил?
— Да. Да, я это украл, — механически повторил он за Гейвином, — и кто-то за этим приходил.
— Это — все, что я хотел узнать.
— Не возвращайся сюда, Гейвин, или как тебя там. И не выдумывай ничего, меня здесь не будет.
— Ты боишься вымогательства? Я — не вор!
Взгляд коллекционера стал презрительным.
— Вор ты или нет, будь, во всяком случае, благодарен за то, что он — в тебе.
Рейнольдс отступил, давая Гейвину пройти. Но тот даже не шелохнулся.
— Благодарен за что???
Слова Кена явно разозлили его. Он был оскорблен тем, что его выставляют с какой-то небылицей, не удостаивая даже мало-мальски толкового объяснения.
У Рейнольдса же просто уже не было сил для объяснений. В изнеможении он облокотился о дверь.
— Уходи, — тихо сказал он.
Гейвин кивнул и вышел. Когда он был уже в прихожей, от статуи, видимо, отвалился изрядный кусок краски. Было слышно, как заплескалась вода в ванной. Можно даже было представить, как заколыхались на статуе световые блики.
— Спокойной ночи, — произнес ему вслед Кен.
Гейвин не ответил. Даже не вспомнив о деньгах, он вышел. Будь проклят этот дом со всеми его надгробиями и тайнами.
На пороге он обернулся. Через открытую дверь гостиной на него взглянуло лицо Флавина-Знаменосца. «Должно быть, герой», — подумал он. Только героя могли почтить подобным образом. С ним такого не произойдет. Его лицо умрет вместе с ним.
Он закрыл за собой входную дверь. Тут же напомнил о себе больной зуб. И тут же возобновился стук. Стук кулака по стене.
Или внезапная ярость пробуждающегося сердца.
Утром зубы выли уж невыносимо, и он отправился к дантисту, надеясь уговорить секретаршу принять его немедленно. Но очарование покинуло его, глаза не сверкали таким обаянием, как обычно. Она сказала, что придется подождать неделю. Он — что дело срочное, на что она заметила, что ей так не кажется. Начинался не самый хороший день: зубная боль, секретарша-лесбиянка, снег хлопьями, ворчливые женщины на каждом углу, безобразные дети, безобразное небо.
В тот день началось преследование.
Поклонники преследовали Гейвина и до этого, но не до такой степени. Бывало, его по-собачьи сопровождали целыми днями, из бара в бар, с улицы на улицу, и это просто выводило из себя. Ночь за ночью видеть одно и то же надоевшее лицо, никак не решающееся купить ему выпивку, а может, даже предложить часы, кокаин, неделю в Тунисе или что-нибудь еще. Он очень быстро проникся отвращением к этому липкому обожанию, скисающему еще скорее молока, вонь от которого стояла, казалось, до самых небес. Один из его наиболее пылких обожателей, как ему говорили, прославленный актер, никогда не пытался подойти близко, просто ходил за ним повсюду, и все смотрел и смотрел. Вначале это внимание льстило Гейвину, но вскоре удовольствие сменилось беспокойством, и однажды, случайно наткнувшись на этого парня в одном из баров, он пригрозил проломить ему череп. А в тот вечер он был так взвинчен, так раздражен бесконечными пожирающими взглядами, что этому жалкому человечку непременно досталось бы, не пойми он намека. Возможно, он вернулся домой и повесился.
На этот раз все обстояло совсем не так. Не преследование, а, скорее, ощущение слежки. Не было никаких доказательств того, что кто-то висит у него на хвосте, просто чертовски дурное чувство. Каждый раз, когда он оглядывался, ему казалось, что кто-то отступает в тень. Иногда на ночной улице случайный прохожий вдруг начинал идти с ним в ногу, аккомпанируя каждому удару его каблука, каждому срыву шага. Это напоминало паранойю, исключая, может быть, то, что сам он не был параноиком. Если бы это было так, думал он, ему бы уже давно об этом сказали.
Кроме того, стали происходить совершенно необъяснимые вещи. Однажды утром старуха-кошатница, жившая над ним, поинтересовалась лениво, что за чудак приходил к нему поздно ночью и прождал, поглядывая на дверь, несколько часов. Ни один из его знакомых не подходил под описание.
В другой день на людной улице он отделился от толпы, отойдя к двери закрытого магазина, чтобы прикурить сигарету. Когда он зажег спичку, в засаленном дверном стекле вдруг застыло чье-то отражение. Пламя обожгло пальцы. Гейвин выронил спичку и опустил глаза. А когда он повернулся, людское море уже скрыло его преследователя.
Это было дурное, очень дурное чувство. И самое ужасное — не было понятно, чем оно вызвано.
Гейвин никогда не разговаривал с Преториусом, хотя они и обменивались небрежными кивками при встрече на улице и каждый справлялся о другом у общих знакомых, как будто они были друзьями. Преториус был негром, возраст между сорока пятью и смертью. Известный сводник, утверждавший, что происходит от Наполеона. Под его началом довольно успешно работало множество женщин и три или четыре мальчика. Когда Гейвин только вышел на улицу, ему советовали попросить покровительства у Преториуса, но он был слишком горд, чтобы просить о такого рода помощи. В результате теперь он не пользовался расположением Преториуса и его клана, однако, поскольку он стал довольно заметной фигурой, никто не решался бросить вызов его праву быть самим по себе. Поговаривали даже, что Преториус выражал несколько недоброжелательное восхищение его жадностью.
Восхищение или нет, но в один из адских холодных дней Преториус вдруг нарушил молчание и первым заговорил с ним.
— Эй, белый!
Было около одиннадцати, и Гейвин шел из бара на Сент-Мартин-Лейн в клуб на Ковент-Гарден. Улицы были еще достаточно людны, и среди многочисленных посетителей театров и кино можно было найти хорошего клиента, хотя у него в тот вечер к этому не было никакой охоты. В кармане лежала сотня, заработанная накануне. Достаточно, чтобы твердо стоять на ногах.
Первое, что пришло в голову при виде загородивших дорогу Преториуса и его головорезов, было: им нужны деньги.
— Послушай, белый.
Преториус добродушно улыбался. Нет, он не был уличным вором. Не был и не будет.
— Белый, мне нужно переговорить с тобой.
Преториус достал из кармана орех, расколол его в руке и отправил содержимое в огромный рот.
— Догадываешься о чем?
— Что тебе нужно?
— Я уже сказал: немного переговорить. Кое о чем расспросить. Идет?
— Хорошо. О чем?
— Не здесь.
Гейвин взглянул на когорту Преториуса. Это не были гориллы, не в стиле черных. С другой стороны, это были и не пятидесятикилограммовые хиляки. Обстановка в целом складывалась довольно нездоровая.
— Благодарю.
Спокойным, насколько он был способен, шагом Гейвин прошел мимо троицы, последовавшей за ним. Он мысленно умолял их отвязаться, но они не отставали. Преториус положил руку ему на плечо.
— Послушай. До меня дошли неприятные новости о тебе.
— Не может быть!
— Боюсь, что может. Мне сказали, что ты напал на одного из моих ребят.
Гейвин прошел шесть шагов, прежде чем ответить.
— Нет, вы ошиблись. Это — не я.
— Он узнал тебя, белый, ты доставил ему кучу неприятностей.
— Говорю вам, это — не я!
— Ты — псих, слышишь? Тебя стоит поскорее упечь за решетку.
Преториус все больше сердился. Прохожие обходили их стороной.
Гейвин молча свернул с Сент-Мартин-Лейн на Лонг-Акр и тут же осознал, какую ошибку совершил. Здесь прохожих почти не было и требовалось проделать изрядный путь, чтобы достичь другого людного места. Ему следовало, безусловно, свернуть не налево, а направо, тогда он быстро вышел бы на Чарринг-Кросс-роуд. Там нетрудно было бы затеряться. Черт возьми, он не мог развернуться и пойти в обратную сторону. Все, что ему оставалось — идти прямо (именно идти, и ни в коем случае не бежать от бешеных псов, наступающих на пятки) и надеяться, что удастся оставить разговор в прежнем русле.
— Ты влетаешь мне в копеечку, — бросил ему в спину Преториус.
— Не вижу причин.
— Ты вывел из строя одного из моих мальчишек. Судя по всему, довольно надолго. Он дьявольски напуган, слышишь?
— Повторяю, я ничего такого не делал.
— Почему ты врешь мне, белый? Неужели ты не считаешь меня достойным услышать правду?
Преториус нагнал его и пошел рядом, оставив своих дружков позади.
— Послушай… — шепнул он Гейвину на ухо, — такого рода ребят легко соблазнить, не так ли? Я это понимаю, и меня это не очень-то и волнует, но ты сделал ему больно, а у меня сердце кровью обливается, когда кому-нибудь из моих ребят причиняют боль.
— Ты думаешь, что если бы все действительно было так, я спокойно разгуливал бы по улице?
— Ты, мне кажется, не настолько добр, насколько хочешь казаться. Речь идет вовсе не о паре синяков. Я пошел на этот разговор только потому, что ты искупался в его крови. Повесил и исполосовал всего ножом, а потом подбросил его мне на порог в одних носках. Ты хорошо расслышал, белый? Теперь тебе ясно, почему мне не хотелось бы спускать тебе это с рук?
Гейвин был просто разъярен рассказом о приписываемых ему злодействах и теперь совершенно не мог понять, как следует ко всему этому относиться. Не проронив ни слова в ответ, он продолжал идти.
— Этот малыш восхищался тобой. Говорят, твоя история поучительна для начинающих. Ты тоже так считаешь?
— Не думаю.
— Тебе, видимо, это должно чертовски льстить, ведь ты этого, в действительности, не заслуживаешь!
— Благодарю.
— Ты сделал неплохую карьеру. К сожалению, она подошла к концу.
Гейвин ощутил леденящий холод. Он-то надеялся, что Преториус удовлетворится одним предупреждением. Видимо, нет. Они хотели разделаться с ним. Господи, они убьют его, и самое ужасное — за то, чего он не только не делал, но о чем даже и не догадывался.
— Мы вышвырнем тебя с улицы, белый! Навсегда.
— Я ничего не сделал.
— Малыш узнал тебя. Даже с чулком на голове. Твой голос и твоя одежда. Тебя опознали, белый. Делай выводы.
— Убирайся к черту.
Гейвин бросился бежать. В юности он неплохо бегал, о, как нужна была ему сейчас эта скорость! Преториус захохотал.
— Какой ты, однако, резвый.
По мостовой за ним неслись две пары ног. Ближе, еще ближе. Гейвин совсем выдохся. Плотно облегающие джинсы были слишком неудобны для бега. Гонка проиграна.
— Тебе никто не разрешал уходить, — один из болванов вцепился в его руку.
— Неплохо бегаешь, — улыбнулся Преториус, подходивший к двум своим псам и загнанной жертве. Он еле заметно кивнул одному из своих дружков.
— Христианин.
Христианин со всей силы ударил Гейвина по почкам. Боль пронзила его. Перед глазами пошли разноцветные круги.
— Готов, — отрапортовал Христианин.
— Давайте, быстро!
Его потащили в темный переулок. Куртка и рубашка треснули, его дорогие туфли, испачканные в грязи, обдирались о мостовую. Гейвина поставили на ноги. В кромешной тьме перед собой он видел только как бы висящие в пустоте глаза Преториуса.
— Ну вот мы и на месте, — произнес он. — Как славно!
— Я… я не трогал его, — простонал Гейвин.
Безымянный дружок Преториуса, Не-Христианин, взял его за ворот и швырнул к стене. Он поскользнулся и, не устояв, упал в грязь. Его достоинство — тоже. Он будет умолять. Он встанет на колени и будет лизать этим тварям пятки, лишь бы закончился этот кошмар. Лишь бы они ничего не сделали с его лицом.
Поговаривали, что это — одно из любимых развлечений Преториуса: отнимать красоту. Случалось, он лезвием вырезал своей жертве губы — сувенир на память.
Гейвин бросился вперед, упав руками в грязную жижу, что-то гнилостно-мягкое выскользнуло из-под его ладони.
Не-Христианин обменялся с Преториусом ухмылкой.
— Какой милашка!
Преториус расколол очередной орех.
— Похоже, он наконец-то нашел свое место в жизни.
— Я его не трогал, — умолял Гейвин.
Ему только и оставалось отрицать, хотя, судя по всему, это было уже бесполезно.
— Не пытайся оправдаться!
— Умоляю!
— Мне хотелось бы покончить со всем этим как можно скорее, — взглянув на часы, сказал Преториус. — Нужно еще кое-где побывать, кое с кем повеселиться.
Гейвин поднял глаза на своих мучителей. Освещенная улица была всего в десятке метров от него. Если бы он только мог удрать от этих подонков.
— Позволь мне тебя немного подразукрасить. Красота, видишь ли, требует жертв.
В руке Преториуса блеснул нож. Не-Христианин вынул из кармана толстую веревку с узлом на конце. Узел во рту, веревка вокруг головы и никакой возможности закричать, когда это необходимо больше всего на свете. Вот что это означало!
Гейвин резко вскочил, но, поскользнувшись на жирной грязи, налетел на Христианина и вместе с ним свалился на землю. Рывок к свободе не удался.
На мгновение наступила полная тишина. Преториус, пачкая руки о белую мразь, поставил его на ноги.
— Бежать некуда, сволочь! — сказал он и поднес лезвие к подбородку Гейвина.
Здесь кость выступала больше всего. Преториус начал резать кожу по краю челюсти, забыв заткнуть своей жертве рот. Гейвин вскрикнул, когда кровь заструилась по шее, но, казалось, чьи-то толстые пальцы схватили его за язык, и звук, так и не вырвавшись наружу, погиб.
Пульс бешено заколотил у виска. Перед Гейвином одно за другим стали открываться окна, и он падал в них, теряя сознание.
Лучше умереть. Они уродуют его лицо — лучше умереть.
Он опять вскрикнул, хотя нет, это не он. Сквозь стук в ушах он попытался различить голос. Он слышал крик Преториуса, не собственный крик.
Язык опять был свободен. Внезапно ему стало дурно. Он отшатнулся от дерущихся перед ним фигур. Его рвало.
Кто-то неизвестный вступил в игру, предотвратив катастрофу. На земле, раскинув руки, лежало чье-то тело. Не-Христианин. Безжизненные глаза смотрели вверх. Господи, кто-то заступился за него!
Дрожащей рукой он прикоснулся к лицу. Глубокая рана шла от середины подбородка почти до самого уха. Это, конечно, плохо, но Преториус имел обыкновение, взявшись за дело, доводить его до конца, и, похоже, только чудо спасло Гейвина от страшной процедуры вырезания ноздрей и губ. Шрам вдоль скулы будет смотреться не очень-то привлекательно, но это — еще далеко не самое страшное.
Кто-то из дерущихся направился к нему — Преториус. Слезы на глазах, расширенных от ужаса.
Христианин, пошатываясь поплелся по направлению к улице.
Преториус за ним не последовал. Почему?
Его рот был открыт, с нижней губы стекала длинная нитка слюны.
— Спаси меня, — прохрипел он, как будто его жизнь была в руках Гейвина.
Рука его была поднята, как бы вымаливая прощение. Вместо этого из-за спины неожиданно выросла другая рука, сжимающая страшное орудие с огромным лезвием. Еще одна рука схватила Преториуса за горло. Бритва вошла ему глубоко в глотку, затем резко пошла вверх. Изумленное лицо разделилось, и из страшной раны на Гейвина хлынул горячий поток крови.
Оружие отлетело на мостовую. Гейвин взглянул на него: короткий, широкий меч.
Преториус все еще стоял перед ним, удерживаемый теперь только рукой своего палача. Рассеченная голова безжизненно упала, и неизвестный, приняв, видимо, этот кивок за знак согласия, аккуратно положил мертвеца у ног Гейвина. Теперь ничто уже не мешало ему рассмотреть лицо своего спасителя.
Ему хватило секунды, чтобы узнать эти грубые черты: испуганные пустые глаза, щель рта, кривые уши. Это была статуя Рейнольдса.
Она усмехнулась. Зубы слишком малы для ее внушительной головы. Молочные зубы. Что-то, однако, изменилось в этом лице, это можно было заметить даже в темноте. Брови, казалось, несколько посветлели, и само лицо обрело какую-то пропорцию. Оно напоминало лицо куклы, но куклы с претензиями.
Статуя слегка наклонилась, и внутри ее, определенно, что-то скрипнуло. Гейвин неожиданно осознал весь мрачный идиотизм ситуации. Она наклоняется, черт ее побери, смеется, убивает и в то же время в действительности не может быть жива. Позже он будет проклинать себя. Он найдет тысячу причин не воспринимать реальность такой, какая она есть на самом деле. Будет винить свой кровожадный мозг, возбуждение, паникерство. Так или иначе, он постарается навсегда забыть это кошмарное видение.
Если только сам останется жив!
Видение приблизилось и легко коснулось своими грубыми пальцами щеки Гейвина. Свет упал на кольцо, одетое на мизинец, — оно было точно такое, как и у него самого.
— О, да тут будет шрам!
Гейвин узнал этот голос.
— Жаль, конечно, — это говорилось его голосом! — Но что поделаешь! Могло быть и хуже.
Его голос. Господи, его, его, его голос. Он встряхнул головой.
— Да, это так, — сказала статуя, понимая, о чем он думает.
— Теперь меня?
— Нет.
— Почему?
Статуя дотронулась пальцами до своей собственной щеки, показывая линию его раны, и вдруг рана открылась и у нес. Но кровь не показалась — у нее просто не было крови.
Это был все еще не он. Неподвижные брови, пронзительные глаза. Скоро их нельзя будет отличить от его собственных.
— А мальчишку? — спросил Гейвин, пытаясь разобраться в происшедшем.
— Ах, мальчишка… — Статуя мечтательно закатила глаза. — Какое сокровище. А как он вырывался!
— Ты искупался в его крови?
— Мне это было необходимо, — она нагнулась над телом Преториуса и запустила пальцы в его рассеченную голову. — Старая кровь, конечно, но тоже сойдет. Мальчишка был получше.
Статуя вымазала кровью свои щеки. Гейвин не мог скрыть отвращения.
— Это для тебя такая потеря? — спросил его портрет.
Ответа не последовало. Разумеется, его не очень волновало, что Преториус мертв, но какой-то мальчишка истек кровью только оттого, что эта штука проголодалась. В Лондоне частенько происходят дела и поужаснее.
— Тебе, я вижу, это не по вкусу, — продолжала статуя. — Скоро и мне будет тоже. Не собираюсь посвятить себя истязанию детей. Хотя бы потому, что я на все смотрю твоими глазами, думаю твоими, мыслями…
Она поднялась от трупа. В движениях все-таки явно недоставало плавности.
Кожа на ее щеках, впитывая кровь Преториуса, приобретала более естественный оттенок. Уже совсем не похоже на крашеную деревяшку.
— Мне никогда не дадут имени. Я — всего лишь рана на теле человечества. Но я — и тот прекрасный незнакомец из твоих детских грез. Тебе ведь всегда так хотелось, чтобы кто-нибудь взял тебя на руки, приласкал, назвал чудным ребенком и… поднял тебя над суетой улиц к распахнутым настежь небесам.
Как могло быть известно этому существу о его детских мечтах? Откуда могло оно знать о его видениях? Об ослепительной чистоте небес его снов…
— Потому что я — это ты, — как бы отвечая на его вопрос, продолжала статуя.
— Ты не можешь быть мной. Я никогда не сделал бы этого, — Гейвин кивком указал на безжизненные тела.
Было немного неблагодарно обвинять ее за вмешательство, но это был единственный аргумент.
— Действительно? Мне так не кажется.
Гейвин опять услышал голос Преториуса: «Красота, видишь ли, требует жертв». Он опять ощутил холод лезвия у подбородка, тошноту, беспомощность. Да, он сделал бы это, сотню раз сделал бы. И это было бы справедливым.
Статуе, определенно, не требовалось ответа!
— Я еще навещу тебя. А сейчас, — она захохотала, — тебе лучше будет уйти.
Гейвин направился к улице.
— Нет, сюда!
Она кивнула в сторону до сих пор не замеченной им двери в стене. Так вот откуда она появилась так быстро и вовремя.
— Держись подальше от людных мест. Я найду тебя, когда мне это понадобится.
Гейвина не надо было уговаривать. Он мало что понимал во всем происшедшем, но дело было сделано. На вопросы же не оставалось ни сил, ни времени.
Он, не озираясь, вышел в указанную дверь. То, что он слышал за собой, с легкостью могло вывернуть его желудок. Плотоядное хлюпающее чавканье злодея, исполняющего свой страшный ритуал.
И уж совсем ничего нельзя было разобрать в этом сне наяву на следующее утро. Никакого прояснения. Просто череда безжалостных фактов.
В зеркале он увидел огромную гноящуюся рану, причинявшую ему гораздо большую боль, чем гнилой зуб.
В газетах писали о двух трупах, найденных в районе Ковент-Гарден. Известные преступники, убитые с нечеловеческой жестокостью. И банальный вывод — мафиозные разборки.
В голове носилась невыносимая мысль о том, что рано или поздно найдут и его. Кто-то, несомненно, видел его на улице вместе с Преториусом и может сообщить это полиции. Может даже Христианин. И тогда они придут за ним с наручниками. А чем он может ответить на их обвинения? Сказать, что преступление совершено даже не человеком, а каким-то страшилищем, являющимся отчасти отражением его собственного я? Вопрос даже не в том, арестуют его или нет. Скорее — будет ли это тюрьма или убежище.
Теряясь от безнадежности, он отправился к врачу, где просидел в ожидании приема три с половиной часа, окруженный такими же покалеченными беднягами.
Врач был не очень-то любезен, сказав, что швы накладывать уже поздно. Рана, безусловно, затянется, но шрама уже не избежать. Медсестра поинтересовалась, почему он не пришел, как только это произошло. Какое ей, собственно, до этого дело! Неискреннее сочувствие только раздражало его.
Свернув на свою улицу, он увидел полицейские машины, соседей, обменивающихся сплетнями. Слишком поздно. Они уже добрались до его одежды, его расчесок, его писем и будут теперь рыться в них, как обезьяны в собственной шерсти. Он знал, как бесстыжи бывают эти подлецы, когда им надо чего-нибудь добиться, как жестоко они способны унизить человеческое достоинство. Высосать всю кровь и убить без выстрела. Превратить тебя в живой труп.
Ничего нельзя уже было остановить. Они уже лапали его жизнь своими липкими руками, возможно прикидывая в уме, стоило ли заплатить за такого красавчика в одну из своих грязных ночей.
Пусть. Пусть будет так. Он теперь вне закона, потому что закон защищает собственность, а у него ее нет. Ему негде больше жить, у него ничего не осталось. Самое удивительное — он даже не чувствовал страха.
Он повернулся спиной к дому, в котором прожил четыре года, и почувствовал какое-то необъяснимое облегчение оттого, что прошлое теперь было потеряно для него навсегда.
Два часа спустя, уже далеко, он решил осмотреть содержимое своих карманов. Кредитная карточка, почти сто фунтов наличностью, несколько фотографий — родители, сестры, он сам, — а также часы, кольцо и золотая цепочка. Карточкой пользоваться было небезопасно. Банк, разумеется, уже оповещен. Лучшее, что можно было придумать — продать кольцо с цепочкой и рвануть на север. У него были неплохие друзья в Абердине, которые смогут его на некоторое время приютить.
Но сначала — Рейнольдс.
Гейвину потребовался час, чтобы найти дом, в котором жил Кеннет Рейнольдс. Он не ел уже почти сутки, и желудок все настойчивее давал о себе знать. Гейвин вошел в здание.
При дневном свете лестница уже не выглядела столь впечатляюще. Ковер на ступенях оказался рваным, а краска на балюстраде — потемневшей от тысяч прикосновений.
Он быстро преодолел подъем и постучал в дверь Рейнольдса. Никто не ответил. Изнутри не было слышно ни звука. Впрочем, Кеннет предупреждал, что его здесь не будет. Догадывался ли он о последствиях своего эксперимента?
Гейвин постучал еще, и на этот раз, определенно, можно было различить чье-то дыхание за дверью.
— Рейнольдс, — он пнул дверь ногой, — я слышу тебя.
Ответа не последовало, но Гейвин готов был поклясться, что внутри кто-то есть.
— Открой немедленно, сволочь!
После короткой паузы приглушенный голос сказал: «Убирайся».
— Мне нужно с тобой поговорить.
— Убирайся, тебе говорят. Мне не о чем с тобой разговаривать.
— Ты должен мне все объяснить, ради всего святого! Если ты не откроешь, я сломаю эту чертову дверь.
Пустая угроза, но Рейнольдс отреагировал.
— Нет. Подожди.
Послышался звон ключей, потом — звук открывающегося замка, и дверь открылась. Прихожая была погружена во тьму. Гейвин увидел перед собой неухоженное лицо Кеннета. Он выглядел очень усталым. Небритый, в грязной рубахе, изношенных штанах, подвязанных веревкой.
— Я не в состоянии тебе что-либо объяснять! Убирайся!
— Ты просто обязан мне объяснить… — Гейвин переступил порог.
Рейнольдс был либо слишком пьян, либо слишком слаб, чтобы воспрепятствовать этому. Он отступил во мглу прихожей.
— Что за чертовщина происходит?
В квартире стоял тяжелый дух гнили. Кеннет позволил Гейвину закрыть за собой дверь и неожиданно вытащил из кармана своих засаленных штанов нож.
— Брось дурачить меня, — прохрипел он. — Я знаю, что ты натворил. Очень славно. Очень умно.
— Ты говоришь об убийствах? Я их не совершал.
Рейнольдс выставил свой нож вперед.
— Скольких ты прикончил, кровопийца? — На его глазах показались слезы. — Шесть? Десять?
— Я никого не убивал!
— Чудовище!
Кеннет держал в руках тот самый бумажный нож. Он приблизился. Не оставалось никаких сомнений в том, что он намеревается сделать. Гейвин вздрогнул, и это, казалось, воодушевило Рейнольдса.
— Забыл, уже, наверное, что это такое — быть из плоти и крови?
Он, очевидно, окончательно сошел с ума.
— Послушай… я пришел всего лишь поговорить.
— Ты пришел убить меня, я знаю… ты пришел меня убить.
— Ты что, не узнаешь меня? — испуганно спросил Гейвин.
Рейнольдс криво усмехнулся.
— Ты не мальчишка. Ты похож на него, но ты — не он.
— Ради Бога… я — Гейвин!.. Гейвин!!!
Слова, способные остановить приближающийся к груди нож, решительно не шли в голову.
— Гейвин, помнишь? — это было все, что он был способен сказать.
Рейнольдс вдруг застыл, пристально глядя ему в лицо.
— Ты потеешь, — растерянно произнес он.
У Гейвина настолько пересохло во рту, что он смог только утвердительно кивнуть.
— Да, — произнес Рейнольдс. — Ты, действительно, потеешь.
Он опустил нож.
— Он никогда не потеет. И никогда не будет. Стало быть… ты — мальчишка. Мальчишка.
— Мне нужна помощь, — от волнения Гейвин охрип. — Ты должен объяснить мне, что происходит.
— Ты хочешь объяснений? Я постараюсь тебе их предоставить.
Они прошли в комнату. Шторы были опущены, но даже в темноте было заметно, что коллекция была чудовищно разорена. Глиняные черепки превратились в пыль, каменные барельефы были разбиты, а от надгробия Флавина-Знаменосца осталась лишь груда камней.
— Кто это сделал?
— Я, — ответил Рейнольдс.
— Почему?
Рейнольдс медленно подошел к окну и заглянул в щель между бархатными шторами.
— Ты видишь, я вернулся, — проигнорировал он вопрос.
— Почему ты сделал это? — настаивал Гейвин.
— Это — слабость, жить в прошлом, — ответил Кен.
Он отвернулся от окна.
— Я крал эти долгие годы. Мне доверяли, я этим злоупотреблял.
Он пнул внушительный осколок ногой. Поднялась пыль.
— Флавин жил и умер. Больше о нем сказать, пожалуй, нечего. Или почти нечего. Его имя не имеет никакого значения: он мертв… и счастлив.
— А статуя в ванной?
Рейнольдс замер, видимо, представив ее нарисованное лицо.
— Ты принял меня за него, так? Когда я пришел.
— Да, я думал, он уже закончил свои дела.
— Он имитирует меня.
Рейнольдс кивнул.
— Да, насколько я понял его природу, он всегда кого-нибудь имитирует.
— Где ты нашел его?
— Возле Карлайла. Мне поручили произвести там раскопки. Мы нашли его в термах. Статуя, свернувшаяся калачиком, и останки взрослого мужчины. Не спрашивай, что привлекло меня к ней. Я не знаю. Возможно, ему просто этого захотелось. Я украл это и принес сюда.
— И ты кормил его.
Рейнольдс побледнел.
— Не спрашивай.
— Я спрашиваю. Ты кормил его?
— Да.
— Ты хотел убить меня? Ты поэтому привел меня сюда? Убить меня и умыть его моей кровью!
Гейвин вспомнил стук кулаков чудовища о края ванны.
Это нетерпеливое требование еды. Так ребенок стучит о решетки своей кроватки. Он был так близко к тому, чтобы быть скормленным этой твари.
— Почему он не напал на меня, как сделал это с тобой? Почему не выскочил из ванной и не сожрал?
Рейнольдс пальцами вытер пот со лба.
— Просто он увидел твое лицо.
Конечно, он увидел его лицо. И захотел сделать его своим. Он не мог украсть лицо мертвого человека, поэтому оставил Гейвина в живых. Рационализм его действий просто восхищал.
— Тот человек, которого вы нашли в термах…
— Что?..
— Он пытался остановить эту тварь?
— Да. Вероятно, поэтому его не предали погребению. Просто бросили. Никто не догадывался, что этот человек погиб, сражаясь с существом, пытавшимся отобрать у него жизнь.
Теперь почти все стало понятно. Оставалось только выплеснуть накопившуюся злобу.
Этот человек едва не убил его. И для чего? Чтобы накормить свое ненасытное чудовище. Гейвин уже не мог удержать себя в руках. Он схватил Рейнольдса в охапку и затряс. Захрустели то ли зубы, то ли кости.
— Он уже почти скопировал мое лицо! Что будет со мной, когда он полностью переродится?
— Не знаю.
— Говори!! Говори самое худшее!
— Я могу только догадываться, — ответил Кеннет.
— Тогда — догадайся!
— Когда он закончит свое превращение, ему останется только отобрать у тебя единственное, что он не способен скопировать — твою душу.
Кеннет, судя по всему, совершенно не боялся Гейвина. Его голос приобрел сочувственную мягкость, как если бы он разговаривал с обреченным. На губах мелькнула легкая усмешка.
— Мерзавец!
Гейвин вцепился ему в волосы.
— Тебе все равно! Тебе наплевать на меня, так ведь?
Он ударил Рейнольдса по лицу. Потом еще, и еще, и еще… насколько хватило сил.
Кеннет, даже не пытаясь уклониться, молча принимал удары.
Наконец, ярость утихла.
Рейнольдс выплюнул раскрошенные зубы.
— Я это заслужил, — прошептал он.
— Как его остановить?
— Невозможно, — Рейнольдс в изнеможении закрыл глаза. Дрожащими пальцами он потянулся к руке Гейвина, разжал кулак и прикоснулся холодными губами к его ладони…
Гейвин выбежал на улицу, бросив Рейнольдса на пепелище Рима. Рассказ Кеннета только подтвердил его догадки. Все, что оставалось — найти эту тварь… и прикончить. В случае неудачи, он потеряет единственное, чем дорожил, — свое прекрасное лицо. Разговоры о душе и человечности казались ему теперь пустой болтовней. Ему нужно было только одно — его лицо.
Не заботясь о том, куда идет, он добрался до Кенсинггона. Год за годом он становился жертвой обстоятельств. Наступил роковой момент. Либо победа, либо смерть.
Рейнольдс смотрел, как сумерки опускаются на город. Он не увидит больше ни сумерек, ни городов. Он со вздохом опустил шторы и приставил к груди короткий клинок.
— Ну же, — сказал он себе и надавил рукоятку.
Едва почувствовав боль, он понял, что ему не хватит хладнокровия продолжить. Подойдя к стене, он всем своим телом подался вперед. Получилось. Не было понятно, вонзился ли клинок достаточно, но, судя по количеству крови, скоро должна была наступить смерть. Он неуклюже взмахнул рукой и упал, ощутив твердость беспощадной стали в своем теле.
Он был жив еще минут десять. Он наделал много глупостей в течение своих сорока семи лет, но сейчас его любимый Флавин мог бы им гордиться.
Крупные капли дождя звонко застучали по крыше. Рейнольдс представил себя погребенным под руинами смытого ливнем дома. Перед его глазами пронеслось удивительное видение: фонарь в чьей-то руке, неясные голоса — призраки будущего явились за разгадкой его загадочной истории. Он открыл рот, чтобы спросить, который год на дворе…
Три дня прошли в безрезультатных поисках. Чудовище умело ускользало от своего преследователя, но Гейвина не оставляло ощущение его постоянного присутствия. В баре к нему подходили совершенно незнакомые люди: «Я видел тебя вчера вечером на Эдгвер-роуд», а его там и близко не было, или: «Как ты тогда врезал этому арабу!».
Господи, ему это уже начинало нравиться. Судьба предоставляла ему удовольствие, которого он был лишен с двух лет, — беспечность.
Что с того, что кто-то с его лицом цинично попирает закон на ночных улицах? Что с того, что эта тварь живет его жизнью? Засыпая, он знал, что некто с его лицом бродит в это время в поисках очередной жертвы, и ему это было приятно. Чудовище, терроризирующее его, стало его общественным лицом. Оно стало им, он — своей собственной тенью.
Он проснулся.
Было уже четверть пятого. Уличный шум проникал сквозь плотно закрытые окна. Наступали сумерки. В комнате было душно — воздух многократно прошел через его легкие. После визита к Рейнольдсу прошла уже неделя. За это время он всего трижды выбирался из своей конуры — крохотная спальня, кухня и ванная. Сон стал важнее, чем еда и прогулки. Гейвин привык глотать снотворное, когда сон не приходил, что, впрочем, случалось не так часто; привык к затхлости воздуха, к яркому свету, льющемуся через незанавешенные окна, к ощущению оторванности от мира, где ему не было больше места.
Сегодня он решил, несмотря на отсутствие особого желания, выбраться немного подышать свежим воздухом. Позже, когда опустеют бары и никто не сможет сказать, что где-то видел его на этой неделе. Собраться с силами никак не удавалось.
Вода.
Ему снилась вода. Сидя у пруда с рыбками в Форт-Лодердейле, он наблюдал за тем, как возникают и исчезают, расходясь, круги на воде. Журчали струи небольшого водопада. Он слышал этот звук во сне. Теперь он проснулся, но звук не прекратился.
Было слышно уже не журчание, а просто плеск воды. Очевидно, кто-то пришел, пока он спал, и сейчас спокойно принимает ванну. Гейвин стал мысленно перебирать своих знакомых, пытаясь понять, кто бы это мог быть. Претендентов было не так много. Во-первых, Пол — он ночевал здесь на полу пару дней назад, мальчишка из начинающих. Потом — Чинк, торговец наркотиками. Была еще девчонка с одного из нижних этажей, кажется, ее звали Мишель. Кто же? Он прекрасно знал, кто это, но продолжал бессмысленную игру с самим собой, пока не отбросил всех троих. Но оставался еще один…
Гейвин вылез из-под простыней и одеял. От холода кожа покрылась мелкими пупырышками. По пути за халатом, лежавшим в другом конце комнаты, он взглянул на себя в зеркало. Кадр из фильма ужасов — в тусклом сумеречном свете стоял худой, сжавшийся от холода человечек. Тень.
Одев халат, единственное, что он приобрел за последние дни, он пошел в ванную. Тишина. Он толкнул дверь.
Линолеум под его ногами был влажен. Ему хотелось только одного — узнать, кто пришел, и тут же отправиться обратно в кровать. Но что-то все-таки было в этом любопытстве — слишком много вопросов оставалось без ответа.
За окном тем временем окончательно стемнело, и комната погрузилась в ледяной мрак. Только стук дождя нарушал тишину. Ванная была наполнена до самых краев. Вода была совершенно спокойна… и черна. Ничто не нарушало ее глади. Он был там. На дне.
Сколько дней прошло с тех пор, когда Гейвин зашел в ярко освещенную ванную и взглянул на воду? Казалось, это было вчера. Его жизнь с тех пор стала похожа на одну бесконечную ночь. Гейвин заглянул в ванну. Он был там. Опять спит, свернувшись калачиком; в одежде, как будто не было времени раздеться перед тем, как прятаться в ванной. На месте лысины теперь красовалась роскошная копна волос. Черты лица стали почти совершенными. Тонкие, нежные руки были сложены на груди.
Наступала ночь. Гейвину надоело стоять у края ванны и разглядывать спящую в ней тварь. Ну что ж, его нашли, причем с очевидным намерением больше с ним не расставаться. Ничего не оставалось, как идти досматривать сны. Дождь за окном усиливался. После невыносимо долгого рабочего дня тысячи людей возвращаются домой. Скользкие дороги. Несчастные случаи. Объятые пламенем машины и тела. Сон то приходил, то пропадал опять.
Посреди ночи он проснулся от скрипа двери. Во сне он снова видел воду и слышал ее плеск — его копия вылезла из ванной и вошла в комнату.
В тусклом уличном свете, шедшем, от окна, ничего нельзя было толком разглядеть.
— Гейвин, ты проснулся?
— Да, — ответил он.
— Мне нужна твоя помощь.
В этом голосе не было никакой угрозы. Так просят брата.
— Что тебе нужно?
— Немного подлечиться.
— Подлечиться?
— Зажги свет.
Гейвин включил светильник и взглянул на стоящую перед ним фигуру. Руки уже не были сложены на груди, и глазам Гейвина предстала огромная рана. Крови, разумеется, не было — ей просто неоткуда было взяться. На таком расстоянии трудно было заметить, что внутренности этой твари тоже стали напоминать человеческие.
— Господи, что случилось? — спросил Гейвин.
— У Преториуса были друзья, — ответил монстр, прикоснувшись пальцами к краям раны.
Этот жест напомнил Гейвину о картине, висевшей в его родном доме — Спаситель на кресте и подпись: «Я умер за вас».
— Почему ты не умер?
— Потому что я еще не живу.
Еще не живет… Значит, он все-таки смертей.
— Тебе больно?
— Нет, — ответ прозвучал грустно, как будто ему очень недоставало простых человеческих ощущений. — Я ничего не чувствую… но я учусь. Я уже умею зевать и пукать.
Это было столь же трогательно, сколь и абсурдно. Как он, однако, гордится любым признаком отношения к роду человеческому.
— А что будет с твоей раной?
— Заживет со временем.
Гейвину не хотелось больше разговаривать.
— Я тебе неприятен?
— Немножко, — ответил он, пожав плечами.
Существо смотрело его глазами, его прекрасными глазами.
— Что тебе сказал Рейнольдс?
— Почти ничего.
— Говорил, наверное, что я — чудовище, что я питаюсь человеческими душами!
— Ну… не совсем.
— И все-таки я угадал.
— Более или менее.
Существо грустно покачало головой.
— С его точки зрения, он, может быть, и прав. Мне нужна была кровь — это, безусловно, чудовищно, но что поделаешь! В молодости, месяц назад, я в ней купался. Это придавало моему деревянному телу ощущение плоти. Сейчас в этом уже нет необходимости — я почти ожил. Теперь мне нужна только…
Оно смутилось. Не потому, что собиралось солгать, скорее — не могло подобрать подходящих слов.
— Так что же тебе нужно? — настаивал Гейвин.
Существо опустило глаза.
— Ты знаешь, я уже жил несколько раз. Иногда я крал чужие жизни, жил ими, а когда надоедало — сбрасывал старое лицо и находил себе новое. Иногда — как это произошло в последний раз — просто поддавался очарованию и терялся…
— Ты — какой-то механизм?
— Нет.
— Что же тогда?
— Я — это я… Мне не приходилось встречать похожих на меня. Может быть, их много, а может — просто нет. Почему бы мне не быть единственным в своем роде! И вот я живу, умираю, ровным счетом ничего не зная о самом себе, — с горечью произнесло оно. — Видишь ли, ты живешь в мире похожих на тебя людей. А если бы ты был один на всем белом свете, что бы ты знал? Только то, что можно увидеть в зеркале. Остальное — догадки.
Не согласиться с ним было трудно.
— Можно мне прилечь? — спросило оно.
Существо приблизилось, и Гейвин смог получше разглядеть рану на его груди. На месте сердца росли какие-то бесформенные грибницы. Не сняв мокрой одежды, оно с тяжким вздохом нырнуло в кровать.
— Мы вылечимся, — сказало оно, — было бы время.
Гейвин пошел к двери проверить, заперта ли она. На всякий случай он подтащил стол и поставил его так, чтобы никто не мог опустить ручку. Никто не помешает их сну. Они будут здесь в безопасности — он и оно, он и его второе Я. Гейвин сварил кофе и сел в кресло, стоящее напротив кровати, не спуская глаз со спящего гостя.
Дождь все не прекращался. Ветер с бешенством бросал на стекло мокрые листья, а тяжелые капли добивали их, как любопытных мотыльков. Гейвин иногда поглядывал на них, когда уставал рассматривать свою спящую копию, но взгляд против его воли возвращался к кровати. Он опять рассматривал эти тонкие запястья, длинные ресницы… Под звуки сирены мчащейся по улице машины скорой помощи он заснул. А дождь все не прекращался…
В кресле было не очень удобно, и он просыпался каждые несколько минут, чуть приоткрывая глаза. Существо встало — вот оно стоит у окна, вот разглядывает себя в зеркало, теперь — шумит на кухне. Оно открывало кран — ему снилось море. Оно раздевалось — ему снилось, что он занимается любовью. Оно смотрело на него — Гейвину на мгновение показалось, что он поднимается над крышами домов… Существо оделось в его одежду — он во сне пробормотал что-то о краже. Уже рассвело. По комнате, насвистывая веселую песенку, прогуливался он сам. Гейвин так хотел спать, что не оставалось никаких сил обращать внимание на то, что какой-то парень разгуливает в его одежде и живет его жизнью.
Наконец, оно нагнулось и, по-братски поцеловав Гейвина в губы, вышло. Дверь тихо закрылась.
Прошло еще несколько дней — Гейвин не считал сколько. Он безвылазно сидел дома и пил воду — жажда казалась неутолимой. Пил и спал, спал и пил…
Его постель так и не высохла с того времени, как в ней повалялся нежданный гость, но желания сменить простыни не возникало. Гейвину нравилось лежать на влажном белье, сушить его теплом своего тела. Когда постель немного подсыхала, он принимал ванну в воде, которую не менял после своего двойника, и возвращался, весь в темных холодных каплях. Холодная комната пропахла плесенью. Порой ему так не хотелось вставать, что он опустошал мочевой пузырь прямо в кровати.
И все же, несмотря на ледяной холод комнаты, голод и наготу, смерть не приходила.
В шестую или седьмую ночь он проснулся с твердым решением покончить с этой бессмысленной жизнью. Не понимая толком, что собирается делать, он стал бродить по комнате, так же как неделю назад бродила по ней его копия. Он останавливался у окна, у зеркала, из которого глядело на него жалкое подобие неотразимого Гейвина. Снег проникал сквозь ставни и медленно таял на подоконнике.
Его взгляд неожиданно остановился на лежавшей у окна семейной фотографии. Существо тоже разглядывало ее тогда. Или ему это только приснилось? Нет. Он ясно вспомнил темный силуэт на фоне окна и листок фотографии в тонкой руке.
Нельзя было уйти из жизни, не попрощавшись с родителями. Может, тогда он сумеет наконец умереть…
Он шел по запущенному кладбищу. На нем были только пара старых брюк и легкая рубашка. Случайные прохожие отпускали по его поводу едкие замечания, к которым он, впрочем, не прислушивался. Какое может быть дело всем этим людям до того, что он идет к смерти босиком. Дождь то усиливался, то стихал, иногда переходя в мокрый обжигающий снег, но так и не прекращался.
Перед церковью, в которой проходила служба, стояли яркие автомобили. Он заглянул внутрь. Хотя сырость проникала и сюда, Гейвину сразу стало теплее. Он увидел высокие своды, бесконечные ряды скамей, зажженные свечи. Смутно представляя, где искать могилу отца, он медленно пошел мимо одинаковых надгробий. Гейвин совершенно не помнил тот день — миновало уже шестнадцать лет. Все прошло как-то незаметно — ни страстных речей о жизни и смерти, ни плачущих родственниц; никто не отвел его тогда в сторону, чтобы как-то разделить испепеляющее сердце горе.
Сюда, очевидно, так никто и не приходил. Да он и не слышал ничего о своих родных с тех пор, как ушел из дому.
Сестре всегда хотелось уехать из этой «чертовой страны», хотя бы в Новую Зеландию. Мать, наверное, в очередной раз вышла замуж, бедняжка — он помнил только ее истерические крики.
Ну, вот он. В мраморной вазе стояли свежие цветы. Старика не забыли! Может, сестра пыталась найти утешение у его могилы? Гейвин прикоснулся пальцами к холодному камню. Имя, даты, эпитафия. Ничего особенного. А что еще можно было сказать об отце?
Он представил себе отца сидящим у края могилы. Болтая ногой, старик приглаживал ладонью редкие волосы.
— Что скажешь, папа?
Отец не реагировал.
— Меня, наверное, долго не было?
Ты сказал это, сынок.
— Я всегда был осторожен, как ты меня учил. По-моему, за нами никто не наблюдает.
Чертовски рад.
— Мне так ничего и не удалось.
Отец аккуратно высморкался. Сначала левую ноздрю, потом, как всегда, правую. И исчез…
— Черт возьми.
Раздался свисток проходившего невдалеке поезда. Гейвин поднял глаза. Перед ним, в нескольких метрах, абсолютно неподвижно стоял… он сам. В той же одежде, которую взял, уходя из квартиры. Она была теперь грязной и потрепанной. Но кожа! Такой прекрасной кожи никогда не было даже у него. Она почти сверкала в промозглом осеннем воздухе, а слезы на щеках двойника еще больше подчеркивали совершенство его черт.
— Что с тобой? — спросил Гейвин.
— Ничего особенного. Я всегда плачу на кладбище, — переступая через могилы, он направился к Гейвину.
Под его ногами скрипел песок, пригибалась жухлая трава. Все было так реально!
— Ты бывал здесь раньше?
— Да, много раз… в течение многих лет.
Многих лет? Что он имеет в виду? Неужели он оплакивал здесь тех, кого убил?
— Я приходил к твоему отцу. Дважды, может, трижды в год.
— Он не твой отец, — удивленно пролепетал Гейвин. — Он мой.
— Что-то я не вижу слез на твоих глазах.
— Я чувствую…
— Ничего ты не чувствуешь, — ответил ему как бы он сам. — Признайся, что не чувствуешь ничего особенного.
Это была правда.
— А я… — слезы хлынули из его глаз, — я буду помнить о нем до самой смерти.
Это было похоже на какой-то дешевый спектакль, но откуда тогда столько горя в его глазах? Почему слезы так обезобразили его прекрасные черты? Гейвин не любил плакать — в такие минуты он самому себе казался жалким и смешным. Но это существо не скрывало слез. Оно ими гордилось. Они были его триумфом.
Даже теперь, когда перед ним стоял превосходный образчик скорби, Гейвин не мог найти в своей душе следов безысходного горя.
— Ну же, утри сопли. Я прошу тебя.
Двойник едва ли слушал.
— Почему мне так больно? — спросил он после небольшой паузы. — Почему это заставляет меня так по-человечески страдать?
Гейвин пожал плечами. Что может знать это существо о нелегком искусстве быть человеком? Его двойник тем временем утер рукавом слезы, шмыгнул носом и все еще с выражением невосполнимой потери на лице попытался улыбнуться.
— Прости, — сказал он. — Я, конечно, веду себя глупо. Пожалуйста, прости меня.
Пытаясь успокоиться, он сделал глубокий вдох.
— Все в порядке, — ответил Гейвин. Происшедшее немного смутило его, и сейчас он был бы не против уйти.
— Это ты принес цветы? — спросил он, отвернувшись от могилы.
— Да, — кивнул его собеседник.
— Он терпеть не мог цветов.
Существо всхлипнуло.
— Ах…
— А впрочем, какое это может иметь значение.
Даже не взглянув на своего двойника, Гейвин повернулся и зашагал по узкой тропинке, ведущей к церкви.
— Не мог бы ты порекомендовать мне хорошего дантиста? — Услышал он за спиной.
Гейвин усмехнулся и пошел своим путем.
Был час пик. Узкая дорога, проходившая рядом с церковью, была слишком тесна для нескончаемого потока автомобилей. Пятница — закончилась еще одна неделя, и сотни людей спешили домой. Блеск фар, пронзительные сигналы.
Гейвин сошел с тротуара, не обращая внимания на визг тормозов и ругань водителей, и пошел, не глядя по сторонам, будто прогуливаясь по цветущему лугу.
Одна из машин задела его крылом, с другой он чуть не столкнулся. Нетерпение этих людей поскорее добраться до места, откуда они счастливы были бы уехать куда угодно, было просто смешно. Пусть они злятся на него, пусть ненавидят, пусть рассматривают его бесцветное лицо… и катят дальше. Возможно, один из них не успеет свернуть и собьет его. Отныне судьба его принадлежала случаю, Знаменосцем которого ему так хотелось стать.
Ты — тот самый? — требовательно спросил Рэд, схватив бродягу за плечо его поношенного плаща.
Что значит «тот самый»? — ответило лицо с налипшей на него грязью. Бродяга наблюдал за четвёркой парней, загнавших его в угол своими взглядами хищных грызунов. Тоннель, в котором они застали его справляющим нужду, не оставлял надежды на спасение. Парни знали это, как и то, что бродяга умрёт здесь. — Я не понимаю, о чём вы говорите…
— Ты показывал себя детям, — объявил Рэд.
Мужчина затряс головой, брызги слюны полетели из его рта в косматые заросли бороды.
— Я ничего не делал, — настойчиво утверждал он.
Брэндон подошёл к старику, его тяжёлые шаги наполнили тоннель гулким эхом.
— Как тебя зовут? — поинтересовался он с притворной вежливостью. Хотя ему не доставало значительности Рэда и его командных замашек, шрам, украшавший щёку Брэндона от виска до нижней челюсти, предполагал, что ему знакомо страдание и то, как его доставить. — Имя, — потребовал он. — Я не собираюсь спрашивать тебя ещё раз.
— Поуп, — пробормотал старик.
— Мистер Поуп? — переспросил Брэндон. — Ну что ж… Мы слышали, ты показывал свой маленький протухший член невинным детям. Что на это скажешь?
— Нет! — воскликнул Поуп, и голова его снова затряслась. — Это неправда. Я никогда не делал ничего такого. — Он нахмурился, и грязь на его лице треснула, как корка асфальта, вторая кожа, состоящая из многомесячного слоя грима. Если бы не устойчивый запах перегара, перекрывавший вонь его тела, было бы невозможным находиться даже на расстоянии ярда от него. Этот бродяга был человеческим мусором, позором своего вида.
— Чего с ним возиться? — подал голос Карни. — Он воняет.
Рэд метнул взгляд поверх плеча на вмешавшегося. Семнадцатилетний Карни был здесь самым молодым и в негласно установившейся иерархии их четвёрки вряд ли вообще имел право голоса. Осознав свою оплошностью, Карни замолчал, предоставляя Рэду вновь сосредоточиться на старике. Рэд отшвырнул Поупа к стене. Ударившись о бетон, бродяга испустил крик, вернувшийся усиленным эхом. Карни, знавший по опыту как будут дальше развиваться события, отошёл и принялся изучать стаю мошкары, кружащей золотистым облаком в конце тоннеля. Хотя ему нравилось болтаться с Рэдом и двумя дружками — братство, мелкие кражи, выпивка — эта часть игры никогда ему особо не была по душе. Он не находил азарта в поисках таких вот отбросов общества, как Поуп, и избиения их до тех пор, пока оставшиеся крупицы сознания не покинут и без того чокнутые головы. Это заставляло Карни чувствовать себя испачкавшимся, и он больше не хотел подобного.
Рэд отодрал Поупа от стены и обрушил на его лицо поток отборной ругани. Так и не дождавшись от жертвы адекватной реакции, он швырнул бродягу обратно в тоннель, на этот раз гораздо сильнее, последовал за ним и схватил его за оба лацкана плаща, периодически встряхивая бесчувственное тело. Очнувшись, Поуп бросил панический взгляд на пути. Когда-то здесь проходила железная дорога через Хайгейт и Финсбери-парк. Рельсы давно убрали, и это место теперь было популярно разве что у утренних бегунов и ночных влюблённых парочек. А сейчас, в середине душного полудня, пути были полностью необитаемы.
— Эй», — оживился Кэтсо. — Не разбей его бутылки.
— Точно, — сказал Брэндон, — мы должны их отыскать перед тем, как разобьём ему голову.
Угроза лишиться выпивки подействовала, и Поуп начал сопротивляться, но его жалкие попытки освободиться только разозлили захватчика. Рэд был в плохом настроении. Этот день, как и большинство дней стоявшего бабьего лета, был невыносимо скучным. Остатки безвозвратно ушедшего жаркого сезона — делать нечего, да и не на что. Срочно требовалось развлечение, и оно свалилось на Рэда в виде роли льва, а Поупу, соответственно, пришлось изображать христианина.
— Будешь сопротивляться — можешь пораниться, — заботливо посоветовал Рэд старику. — Мы просто хотим поглядеть, что у тебя в карманах.
— Не твоё дело, — внезапно отрезал Поуп, и в этот момент он выглядел, словно одержимый. Эта внезапная вспышка заставила Карни оторваться от мошек и поглядеть на истощённое лицо старика. Деградация очистила его от каких-либо следов достоинства и честолюбия, но что-то всё же оставалось, какие-то проблески под слоем грязи. Кем был этот человек, заинтересовался Карни. Возможно, банкир? Или судья, навсегда теперь потерянный для закона?
Кэтсо боролся с сопротивляющимся Поупом, пытаясь обшарить его одежду, в то время как Рэд прижимал пленника за горло к стенке тоннеля. Поуп сопротивлялся зловещим намерениям Кэтсо как только мог, его руки махали, словно крылья ветряной мельницы, а глаза становились всё более дикими. Хватит бороться, мысленно уговаривал его Карни, тебе же будет хуже. Но старик, казалось, был на грани полной паники. Он издавал протестующие звуки, которые больше были животными, чем человеческими.
— Кто-нибудь, подержите его руки, — крикнул Кэтсо, отражая очередную атаку Поупа. Брэндон схватил кулаки Поупа и поднял их над его головой, чтобы облегчить процедуру обыска. Даже сейчас, когда всякая мысль об освобождении была потеряна, Поуп продолжал яростно извиваться. Он изловчился и нанёс внушительный удар по левой щеке Рэда. И тут же получил ответный. Кровь заструилась из разбитого носа бродяги и потекла по его губам. Там, откуда она взялась, цветов было предостаточно — Карни знал об этом не понаслышке. Он достаточно насмотрелся картин выпотрошенных людей — яркие, блестящие клубки кишок; жёлтый жир и пурпурная ткань лёгких — всё это сочное великолепие было замкнуто в сером мешке тела Поупа. Почему такие мысли пришли к нему в голову, Карни не знал. Это причиняло беспокойство, и Карни постарался переключиться на мошкару. Но Поуп вновь привлёк его внимание, издав крик ярости, когда Кэтсо разорвал на нём очередные обноски, чтобы добраться до внутренних карманов.
— Ублюдки! — взвизгнул Поуп, казалось, не заботясь о том, что за таким оскорблением неизбежно последуют новые удары. — Уберите свои загребущие руки от меня или умрёте. Все умрёте!
Кулак Рэда прервал угрозы, и побежала свежая кровь. Поуп сплюнул её в своих мучителей.
— Не искушайте меня, — произнёс бродяга. Его голос понизился до бормотания. — Я предупреждаю вас…
— Ты пахнешь, как дохлая псина, — заметил Брэндон. — А ведь ты это самое и есть — дохлая псина?
Поуп не удостоил его ответом. Глаза бродяги внимательно следили за Кэтсо, который методично опустошал карманы его плаща и пиджака, кидая обнаруженные жалкие предметы добычи в пыль на полу.
— Карни! — рявкнул Рэд. — Разбери этот мусор. Посмотри, есть там что-нибудь полезное?
Карни уставился на пластмассовые безделушки и грязные клочки, на исписанные листки бумаги (был ли этот человек поэтом?) и пробки от опустошенных бутылок.
— Сплошной хлам, — сказал он.
— Смотри лучше, — приказал Рэд. — Может в этих отбросах есть деньги. — Карни не сдвинулся с места. — Посмотри, чёрт возьми!
Карни неохотно присел на корточки и продолжал осмотр кучи мусора, продолжавшей увеличиваться стараниями Кэтсо. Карни с первого взгляда понял, что в ней нет ничего ценного. Кроме, может быть, некоторых предметов — потрёпанных фотографий, похожих на шифрограммы записок, которые могли бы стать ключом к прежней жизни Поупа, к тому, каким он был до того времени, как запои и безумие стёрли остатки воспоминаний. Любопытный по своей природе, Карни, тем не менее, пытался, уважать частную жизнь Поупа. Ведь это всё, что у бродяги оставалось.
— Здесь ничего нет, — объявил он после беглого осмотра. Но Кэтсо ещё не закончил свои исследования. Чем глубже он забирался, тем больше слоёв ветхой одежды подставляло себя под его жадные руки. У жертвы было больше карманов, чем у заправского фокусника.
Карни оторвал взгляд от жалкой кучки вещей и обнаружил, к своему неудовольствию, что на него уставились глаза Поупа. Старик, опустошённый и избитый, сдался. Он выглядел жалобно. Карни раскрыл ладони, чтобы показать, что ничего не взял из кучи. Поуп, в качестве ответа, едва заметно кивнул.
— Достал! — торжествующе взревел Кэтсо. — Достал засранца! — Из одного из карманов он вытащил бутылку водки. Поуп был либо слишком слаб, чтобы бороться за свои алкогольные запасы, либо вообще устал сопротивляться. Во всяком случае, он не издал ни звука протеста, в то время как крали его выпивку.
— Ещё есть? — поинтересовался Брэндон.
Он начал хихикать, тонкий звук его смеха говорил о нарастающем возбуждении.
— Может у псины есть ещё там, откуда он выполз… — сказал Брэндон, отпуская руки Поупа и отталкивая Кэтсо в сторону. Последний не возражал против такого обращения. У него была бутылка, и он был доволен. Кэтсо обтёр её горлышко от возможной заразы и принялся пить, присев на грязный пол. Когда Брэндон приступил к обыску, Рэд отпустил горло Поупа. Игра уже порядком наскучила ему. Брэндон, с другой стороны, новичок, только входивший во вкус.
Рэд подошёл к Карни и потыкал носком ботинка в груду вещей Поупа.
— Грёбаный отстой, — бесстрастно констатировал он.
— Точно, — поддакнул Карни, надеясь, что успокоившийся Рэд послужит сигналом к прекращению унижения старика. Но Рэд перебросил кость Брэндону, у которого её отнять было очень непросто. Карни уже видел его талант к жестокости раньше и не имел ни малейшего желания лицезреть снова. Вздохнув, он встал и повернулся спиной к занятому делом товарищу. Эхо, отражавшееся от стен тоннеля, красноречиво передавало происходившее: шум ударов и непристойных оскорблений. Было абсолютно ясно — ничто не в силах остановить Брэндона до тех пор, пока его ярость не будет удовлетворена. Если бы и нашёлся кто-нибудь, достаточно глупый чтобы помешать ему, то сам оказался бы на месте жертвы.
Рэд отошёл в глубь тоннеля, подкурил сигарету и принялся наблюдать за исполнением наказания с привычным интересом. Карни взглянул на Кэтсо. Тот по-прежнему сидел на полу, зажав бутылку водки между своих вытянутых ног. Кэтсо усмехался про себя, глухой к потоку стонов, раздававшихся из разбитых губ Поупа.
У Карни свело желудок. Скорее чтобы отвлечься от избиения, чем из великого интереса, он вернулся к куче хлама, добытого из карманов Поупа и разворошил его, подобрав одну из выпавших фотографий. На ней был изображён ребёнок, в котором трудно было предположить какое-либо фамильное сходство с владельцем карточки. Лицо Поупа вообще сейчас было малоузнаваемо: один глаз почти полностью закрыт нарастающим синяком. Карни бросил фотографию к остальным обрывкам воспоминаний. Сделав это, он обратил внимание на длинный узловатый шнур, который почему-то сперва просмотрел. Карни бросил взгляд на Поупа. Не только его заплывший глаз, но и второй казались незрячими. Довольный тем, что Поуп не наблюдает за ним, Карни поднял шнурок, свернувшийся как змея в своём логове среди отбросов. Узлы всегда были его страстью. Поскольку он никогда не обладал навыками решения серьёзных задач (математика являлась для него тайной, то же и с лингвистическими упражнениями), Карни отдавал предпочтение более материальным загадкам. Распутывая узелки, составляя мозаику или изучая железнодорожное расписание, он мог отключиться от внешнего мира, абсолютно счастливый, на многие часы. Это увлечение развилось ещё в его одиноком детстве. Ни отец, ни родственники не отвлекают внимания, и лучшим товарищем по играм становится головоломка.
Карни крутил шнурок снова и снова, разглядывая три узелка, расположенные через равные промежутки. Они были большими и ассиметричными, и, казалось, служили только одной цели — интриговать такие мозги, как у него. Чем ещё объяснить их хитрую конструкцию, кроме как стараниями автора узелков создать трудноразрешимую головоломку. Карни позволил пальцам исследовать поверхность узелков, инстинктивно разыскивая способ развязать их, но они были столь великолепно запутаны, что даже самая тонкая игла не смогла бы проскользнуть между хитросплетениями. Бросаемый ими вызов был слишком требовательным, чтобы его игнорировать. Карни снова посмотрел на старика. Брэндон, по-видимому, уже устал от своих трудов. Он швырнул старика к стене тоннеля. Тело Поупа мешком свалилось на землю. На этот раз Брэндон оставил его лежать. От бродяги исходила безошибочно узнаваемая канализационная вонь.
— Это было круто. — Брэндон выглядел как человек, только что принявший бодрящий душ. Экзекуция оставила блестящий пот на его грубых чертах лица; он широко ухмылялся. — Дай-ка мне водки, Кэтсо.
— Больше нету, — невнятно ответил Кэтсо, приканчивая бутылку. — Она была неполная.
— Ты — дерьмо лживое, — сказал ему Брэндон, всё ещё ухмыляясь.
— И что с того? — парировал Кэтсо и выкинул пустую бутылку. Она разбилась. — Помоги мне встать, — попросил он Брэндона. Тот, полный добродушного юмора, помог Кэтсо подняться на ноги. К тому времени Рэд уже выходил из тоннеля, остальные последовали за ним. — Эй, Карни! — крикнул Кэтсо через плечо. — Ты идёшь?
— Конечно!
— Или хочешь поцеловать псину на прощание? — предположил Брэндон.
Кэтсо зашелся в приступе хохота над этим замечанием. Карни не ответил. Он стоял, изучая неподвижную фигуру, распростёртую на полу тоннеля, отыскивая в ней проблеск сознания. Ничего. Он посмотрел вслед остальным. Спины трёх приятелей удалялись, растворяясь в конце путей. Карни положил в карман верёвку с узелками. Кража заняла всего секунду. Как только шнурок был надёжно спрятан с глаз долой, он почувствовал прилив торжества, который не совсем соответствовал ценности его наживы. Карни уже почти ощущал часы блаженства, которые доставят ему узелки. Время, когда он сможет забыть о себе и своей внутренней пустоте; забыть об однообразном лете и лежащей впереди безжалостной зиме; забыть о старике, лежащем на загаженном полу возле него.
— Ка-арни! — снова позвал Кэтсо.
Карни повернулся и направился прочь от тела Поупа и кучи его вещей. Когда до конца тоннеля оставалось несколько шагов, старик позади него начал что-то бормотать в бреду. Слов было не разобрать. С помощью какого-то акустического фокуса стены умножали произнесённые звуки. Голос Поупа, казалось, звучал отовсюду, забегая вперёд Карни и снова возвращаясь, наполняя тоннель шепотами.
Вечер был ещё не поздним, когда он сидел один в своей спальне, слыша, как за соседней дверью плачет во сне мать. Свой досуг Карни решил посвятить изучению узелков. Он ничего не сказал Рэду и другим о краже шнурка. Преступление было настолько мелким, что они подняли бы его на смех за одно упоминание о нем. И кроме того, кража узелков была весьма интимной, они теперь принадлежали только ему вместе со своей тайной.
После небольшого спора с самим собой, Карни выбрал узел, который уже пытался распутать раньше и принялся трудиться над ним. Почти сразу он утратил всякое чувство времени; задача захватила его полностью. Часы блаженной неудовлетворённости проходили незаметно в попытках распутать головоломку, в поисках ключа к скрытой системе узла. Но он ничего не находил. Последовательность, если она была вообще, лежала прямо перед ним. Всё, на что он только мог надеяться — решить проблему путём проб и ошибок. Надвигающийся рассвет вновь вернул мир к жизни, когда Карни наконец отложил шнурок ради нескольких часов сна. За всё время ночной работы ему удалось лишь немного ослабить маленький участок узла.
В течение следующих четырёх дней разгадка превратилась в идею-фикс, законченную одержимость, к которой он возвращался при первой удобной возможности, ощупывая узелки пальцами, становившимися всё более непослушными. Головоломка целиком заполнила его жизнь. Трудясь над узелком, Карни был глух и слеп ко всему окружающему миру. Сидя в своей освещённой лампой спальне по ночам, или днём в парке, он почти мог чувствовать себя запертым внутри хитросплетений узла. Сознание Карни столь тщательно сфокусировалось на проблеме, что могло проникнуть туда, куда не проникает даже солнечный свет. Но, несмотря на его упорство, распутывание клубка оказалось делом долгим. В отличие от большинства попадавшихся ему узлов, которые рано или поздно развязывались, стоило их хоть немного ослабить, эта структура была создана столь искусно, что освобождение любого из её элементов влекло за собой запутывание и затягивание остальных. Трюк, как он начал понимать, состоял в том, чтобы трудиться одновременно над всеми частями узла поочерёдно — освобождая одну часть, поворачивая узел, проделывая то же самое с другой стороной, и так далее. Равномерная систематическая ротация, в конце концов, начала приносить желаемый результат.
В этот период он не встречался с Рэдом, Брэндоном или Кэтсо. Их молчание предполагало, что они переживают по поводу его отсутствия ровно столько, сколько и он сам. Поэтому Карни удивился, когда Кэтсо разыскал его в пятницу вечером. Кэтсо пришёл с предложением. Он и Брэндон обнаружили подходящий для ограбления дом и хотели, чтобы Карни постоял на стрёме. Ему уже приходилось в прошлом дважды проделывать такое. Работа была непыльной, и в первом случае улов составил перепроданные впоследствии ювелирные украшения, во втором — несколько сотен фунтов наличными. В этот раз дело задумывалось без участия Рэда. Он всё больше увлекался Анной-Лизой, и она, по словам Кэтсо, выжала из того клятву отказаться от мелких краж и приберечь свой талант для более глобальных вещей.
Карни чувствовал, что у Кэтсо — да и у Брэндона, может даже в большей степени — зуделось доказать свою криминальную профпригодность в отсутствие Рэда. Выбранный дом был лёгкой мишенью, поэтому Кэтсо уверял, что Карни оказался бы круглым дураком, если бы отказался от столь простой наживы. Карни машинально поддакивал энтузиазму Кэтсо — его мысли были сосредоточены на другом предмете. Когда Кэтсо наконец закончил уговоры, Карни согласился. Не из-за дела. Потому что положительный ответ мог быстрее вернуть его к узелку.
Позднее вечером, по предложению Кэтсо, они собрались чтобы взглянуть на предстоящий объект действий. Дом, действительно, предполагал плевую работу. Карни частенько проходил по мосту, через который Хорнси-Лэйн пересекала Арчвэй-роуд, но никогда не замечал бокового ответвления — наполовину тропинки, наполовину колеи — спускавшегося с моста вниз, на дорогу. Этот проход был узким и хорошо просматривался. Его извилистый путь освещался единственным фонарём, чей свет затеняли деревья, растущие в стоящих по бокам прохода садах. Сады же — их изгородь легко перепрыгнуть или просто повалить — представляли прекрасную возможность подобраться к домам. Вор, который использует эту уединённую тропу, сможет прийти и уйти незамеченным, невидимым для взглядов, как с моста, так и с дороги. Единственной необходимой предосторожностью было наблюдение за самой тропой, чтобы предупредить о внезапном появлении пешехода. Это и входило в обязанности Карни.
Наступившая ночь была воровской радостью. Прохладно, но не холодно; облачно, но без дождя. Они встретились на Хайгейтском холме, у ворот Церкви Святых Отцов-Мучеников, и оттуда пошли вниз, к Арчвэй-роуд. Спуск на тропу сверху, доказывал Брэндон, мог привлечь больше внимания. Полицейские патрули чаще встречались на Хорнси-Лэйн, отчасти, поскольку мост представлялся более уязвимым местом для общественных беспорядков. К примеру, для самоубийц он имел явные преимущества, и шеф полиции полагал, что если падение с восьмифутовой высоты не убьет вас, бури, случавшиеся на южной стороне Арчвэй-роуд, непременно это сделают.
Брэндон явно был в приподнятом настроении, получая удовольствие от роли лидера, вместо того, чтобы играть вторую скрипку после Рэда. Он возбуждённо болтал, в основном о женщинах. Карни уступил Кэтсо право идти рядом с Брэндоном, а сам отстал на несколько шагов. Его рука лежала в кармане куртки, где ждали узелки. В последние несколько часов, после утомительных бессонных ночей, шнурок стал выкидывать странные фокусы с глазами Карни. Иногда казалось, что он движется сам по себе, словно пытаясь самостоятельно развязаться изнутри. Даже сейчас пока они спускались к тропе, он, вроде как шевелился под рукой Карни.
— Эй, мужик… ты только посмотри, — Кэтсо уставился на тропинку, покрытую темнотой. — Кто-то разбил лампочку.
— Тише ты, — одёрнул его Брэндон и продолжил идти вверх к тропе. Темнота была не абсолютной. Блики освещения доходили сюда от Арчвэй-роуд. Но рассеянные плотной массой кустарников, они оставляли тропу практически погруженной во тьму. Карни с трудом различал собственные руки, поднесённые вплотную к лицу. Впрочем тьма имела и несомненное преимущество — она уводила с тропинки возможных пешеходов. Пройдя немногим более половины пути, Брэндон резко остановил их маленькую группу.
— Вот этот дом, — объявил он.
— Ты уверен? — спросил Кэтсо.
— Я считал садовые ограды. Это точно он.
Ограда, окружавшая сад, разваливалась прямо на глазах. Понадобилось лишь незначительное усилие Брэндона — звук заглушил рёв полуночной бури с шоссе внизу — чтобы обеспечить им лёгкий проход. Брэндон пробрался сквозь заросли дикорастущей ежевики в конце сада и Кэтсо последовал за ним, чертыхаясь, получив очередную царапину. Брэндон утихомирил его ответной руганью и повернулся к Карни.
— Мы пошли внутрь. Свистнем дважды, когда будем выходить из дома. Запомнил сигнал?
— Он же не дебил. Да, Карни? С ним всё будет в порядке. Так мы идём или нет?
Брэндон промолчал. Две фигуры двинулись сквозь кусты ежевики, прокладывая путь в середину сада. Уже на газоне, выйдя из-под тени деревьев, они снова стали видимыми — серые силуэты на фоне дома. Карни следил за ними до задней двери, где Кэтсо — наиболее проворный из них двоих — вскрыл замок. Затем парочка проскользнула внутрь дома. Карни остался один.
Впрочем, не совсем. Он по-прежнему находился в компании шнурка. Карни проверил тропинку по всем направлениям, его зрение постепенно становилось острее в угольно-чёрном мраке. Прохожих не было. Удовлетворённый, он вытащил верёвку с узелками из кармана. Его руки призрачно белели в темноте; он с трудом мог видеть узелки. Почти бессознательно исследовав их, пальцы Карни принялись заново перебирать запутанный шнур, и что самое странное, в эти несколько секунд слепых манипуляций он продвинулся гораздо дальше в решении проблемы, чем за все предыдущие часы. Отказавшись от глаз, он полностью положился на инстинкт, который чудесно сработал. И снова Карни испытал чувство изумления узелком, словно помогавшим ему в собственном разрушении. Окрылённые близостью победы, пальцы Карни скользили над ним с вдохновенной тщательностью, казалось, повторяя уже отточенные ранее движения.
Он ещё раз взглянул на дорогу, чтобы убедиться в её необитаемости, потом обернулся на дом. Дверь оставалась открытой. Однако, ни малейших следов Кэтсо или Брэндона. Карни снова вернулся к головоломке в его руках. И чуть не засмеялся над той лёгкостью, с которой узел вдруг ответил на его старания.
Его глаза, горевшие возбуждением, наблюдали поразительную оптическую иллюзию. Вспышки огня невидимых и не имеющих имени цветов загорались перед ним, копируя оригиналы в самой середине узла. Огонь охватил пальцы во время их работы. Его плоть начала светится изнутри. Он мог видеть свои нервные окончания. Зажжённые новой чувственностью; суставы его пальцев просматривались до костного мозга. Затем, почти также внезапно как родились, цвета гасли, оставляя глаза Карни охваченные тьмой до очередной вспышки.
Сердце стучало в его ушах. Он чувствовал, до окончательной развязки узла оставались считанные секунды. Прилагать лишние усилия уже не приходилось. Его пальцы теперь лишь служили шнурку, командовавшему ими. Он сделал петлю, чтобы пропустить в неё два оставшихся узла. Он тянул, он толкал — делал всё, что приказывал ему шнур.
И цвета снова вернулись, только на этот раз его пальцы были совсем невидимыми. Вместо этого Карни смотрел, как рыба, в сетях становясь больше с каждой распутанной петлёй. Молот в голове застучал в два раза быстрее. Воздух вокруг стал почти осязаемый, словно он погрузился в ил.
Кто-то засвистел. Он знал — сигнал должен что-то значить для него, но не мог понять, что именно. Слишком многое происходило: сгущавшийся воздух, пульсирующая голова, узел, развязывающий сам себя в беспомощных руках, в то время как фигура в его середине — яркая и блестящая — подёргивалась и росла.
Снова раздался свист. На этот раз его настойчивость вывела Карни из транса. Он огляделся. Брэндон уже пересёк сад, в нескольких ярдах позади следовал Кэтсо. У Карни было только мгновение, чтобы отметить их появление, перед тем как узел начал заключительный этап своего разрешения. Последняя петля освободилась, и суть, прячущаяся внутри узла, появилась резким рывком перед лицом Карни, вырастая прямо на глазах. Он отшатнулся, оберегая голову, и существо прошло мимо него. Шокированный, Карни попятился, запнулся о куст ежевики и очутился в постели из колючек. Заросли над головой волновались, как при сильном ветре. Листья и мелкие ветки осыпались вокруг. Он выглянул наружу в попытке увидеть след существа, но ничего не смог разглядеть.
— Ты, почему молчал, грёбаный идиот? — зашипел Брэндон.
— Мы думали, ты кинул нас.
Карни едва заметил запыхавшегося Брэндона. Он всё ещё разглядывал переплетение веток над своей головой. Запах холодной земли заполнил ноздри.
— Ты бы лучше вставал, — посоветовал Брэндон, перебираясь через разрушенную изгородь на дорогу.
Карни попытался встать на ноги, но шипы ежевики замедлили движение, цепляясь за волосы и одежду.
Дерьмо! — услышал он голос Брэндона у дальнего конца ограды.
— Полиция! Там, на мосту.
В глубине сада появился Кэтсо.
— Ты чего тут внизу делаешь? — спросил он Карни.
Карни протянул руку.
— Помоги мне, — произнёс он.
Кэтсо ухватил её, но вслед за этим раздалось шипение Брэндона.
Полиция! Быстрее! — и Кэтсо, оставив свою попытку, прыгнул через изгородь в сторону Арчвэй-роуд вслед за Брэндоном. Через несколько сумасшедших секунд Карни осознал, что верёвка с двумя оставшимися узелками исчезла из его рук. Он был уверен, что не ронял её. Было, похоже, постепенно сообразил он, что единственным объяснением являлось рукопожатие Кэтсо. Карни обшарил себя с головы до ног и облазил всю траву в поисках шнурка. Полиция полицией, а Кэтсо необходимо было предупредить о возможностях шнурка. Это было похуже, чем возмездие Закона.
Спускаясь по тропе, Кэтсо даже не ощущал узелки, украдкой пробравшиеся в его руку. Он был слишком занят проблемой побега. Брэндон уже исчез из виду где-то на Арчвэй-роуд. Кэтсо рискнул обернуться, чтобы проверить, не преследует ли его полиция. К счастью их не было видно. Даже если они сейчас затеют погоню, размышлял он, то его не поймают. Но там оставался Карни. Кэтсо замедлил шаг, затем остановился, оглянулся на тропинку — не показался ли это идиот, но тот даже ещё не перелез через ограду.
— Да к чёрту, — выдохнул Кэтсо. Может ему ещё вернуться и понести его?
Пока Кэтсо колебался, стоя на тёмной тропе, он начал соображать, что держит что— то в руках. В этот момент порывистый ветер в листве деревьев внезапно затих. Неожиданная тишина озадачила Кэтсо. Он поднял взгляд с земли, вглядевшись в узор ветвей и ужаснулся, увидев нечто, сползавшее вниз прямо перед ним, несущее с собой вонь грязи и похоти. Медленно, как во сне, Кэтсо поднял руки, пытаясь отгородиться от создания, но пальцы встретили влажные ледяные конечности, утянувшие его вверх.
Перелезая через забор, Карни успел заметить Кэтсо, оторвавшегося от земли и исчезающего в чаще деревьев, увидел его дрыгающиеся в воздухе ноги, вываливающиеся из карманов украденные вещи, и со всех ног припустил в направлении Арчвэй-роуд.
Кэтсо визжал, а его болтающиеся в воздухе конечности задёргались ещё отчаяннее. В конце тропинки Карни услышал чей-то голос. Полицейские, предположил он. В следующий момент раздался топот бегущих ног. Он взглянул вверх, на Хорнси-Лэйн — офицеры уже достигли начала тропинки — затем обернулся в направлении Кэтсо. Как раз вовремя, чтобы заметить тело, летевшее вниз с деревьев. Оно мешком свалилось на землю, но в следующий момент оказалось на ногах. Кэтсо бросил взгляд в сторону Карни. В его глазах, даже в ночной тьме, читалось абсолютное безумие. Потом он побежал. Карни, успокоенный тем, что Кэтсо жив, перемахнул через ограду. К тому времени на тропинке показались двое полицейских и стали преследовать Кэтсо. Всё это — узелок, кража, преследование, крики — заняло лишь несколько секунд, во время которых Карни не успел перевести дыхание. Теперь он лежал на колючем ложе ежевики и задыхался, как пойманная рыба. А с другой стороны ограды люди неслись по тропинке и орали вслед подозреваемому.
Кэтсо едва слышал их приказы. Он убегал не от полиции, а от грязной твари, поднявшей его для знакомства со своим исполосованным шрамами и язвами лицом. Сейчас, достигнув Арчвэй-роуд, он почувствовал, как дрожь охватывает его конечности. Если ноги откажут, Кэтсо был уверен что тварь снова поймает его и сольется с ним в поцелуе, как уже произошло. Только в это раз у него не будет сил кричать — жизнь будет попросту высосана из его лёгких. Единственной надеждой Кэтсо было увеличить расстояние между ним и его мучителем. Дыхание твари шумело в его ушах, он преодолел сломанный барьер, выскочил на дорогу и побежал в сторону южного шоссе. На полпути беглец осознал допущенную ошибку. Ужас в его голове затмил предыдущие кошмары. Голубая «Вольво» — открытый рот водителя сложился идеальной буквой «О» — летела прямо на него. Кэтсо заметался в свете ее фар, как загнанный зверь. Мгновение спустя ослепляющий удар швырнул его прямо на встречную полосу. Второй водитель не успел свернуть. Кэтсо оказался прямо под его колёсами.
Лёжа в саду Карни слышал панические звуки автокатастрофы и голос полицейского на середине дороги, который крикнул: «Иисус Христос всемогущий». Он подождал несколько секунд и высунулся из своего тайного убежища. Теперь тропинка от начала и до конца была абсолютно безлюдна. Деревья стояли тихо. С дороги ниже нарастал звук сирены и крики офицеров, приказывающие подъезжающим машинам остановиться. Неподалёку от Карни кто-то хныкал. На несколько мгновений он внимательно прислушался, пока не сообразил, что хнычет он сам. Слёзы слезами, а потерянный шнур требовал его внимания. Случилось что-то ужасное, и необходимо было видеть, что именно. Но он боялся подходить к деревьям, зная что ждало его там, поэтому только вглядывался в их тьму и старался разглядеть в ней тварь. Но не было ни звуков, ни движений. Деревья не шевелились. Подавив свой страх, Карни выбрался наружу и пошёл по тропинке, его глаза насторожено всматривались в листву в поисках малейшего следа присутствия твари. Он мог слышать гул собиравшейся вблизи аварии толпы. Мысль о присутствии людей успокоила его. Теперь Карни наверняка понадобиться место для надежного укрытия, так ведь? По крайней мере, так поступают люди, видевшие чудо.
Когда Карни достиг того места, где Кэтсо был поднят к ветвям деревьев, он обратил внимание на кучку листьев и краденых вещей. Ноги Карни отреагировали мгновенно, пытаясь унести своего хозяина прочь от этого места, но какое-то странное чувство замедлило его шаг. Хотел ли он заставит детище узелка показать своё лицо? Возможно, лучше встретиться с ним сейчас, во всей его скверне, чем жить в страхе, просчитывая планы и возможности существа. Но тварь не спешила показывать себя. Если она ещё была там, на дереве, то не захотела шевельнуть даже кончиком ногтя.
Что-то зашевелилось под его ногой. Карни посмотрел вниз и там, почти скрытый листьями, лежал шнур. Кэтсо, по-видимому, был недостойным хранителем. Теперь — приоткрыв часть своей силы — шнурок и не старался выглядеть безобидно.
Он извивался на земле как змея на солнцепёке, подняв свою узловатую голову, привлекая внимание Карни. Юноша хотел проигнорировать его усилия, но не смог. Он знал, что если не поднимет узелки, это сделает кто-то ещё рано или поздно: такая же жертва, как и он сам, захочет решить загадку. К чему может привести её неопытность, кроме как к новому бегству, возможно более ужасному, чем первое? Нет. Будет лучше, если он сам поднимет узелки. В конце концов, Карни осознаёт их возможности и даже, отчасти, способен противостоять им. Карни нагнулся, и верёвка моментально чудесным образом прыгнула к нему в руки, обвившись вокруг пальцев настолько туго, что он чуть не закричал.
— Сволочь, — выругался он.
Шнур обхватил его запястье, струясь между пальцами в экстазе приветствия. Карни поднял руку, чтобы получше рассмотреть явление. Его уверенность в отношении событий на Арчвэй-роуд внезапно, почти волшебным образом куда-то испарилась. Да и что может значить подобная жалкая уверенность? Есть только жизнь и смерть. Если уж бежать — так сейчас, пока ещё это возможно.
Над его головой зашевелились ветки. Карни оторвал взгляд от узелков и поднял глаза к деревьям. С обретённым шнуром все его страхи испарились.
— Покажи себя, — сказал он. — Я не такой, как Кэтсо. Я не боюсь. Я хочу знать, что ты такое.
Из своего укрытия в листве ожидающая тварь наклонилась в направлении Карни и сделала единственный ледяной выдох. В нём чувствовался запах речного берега после отлива, гниющих растений. Карни собирался спросить о его сущности ещё раз, когда вдруг понял, что это и было ответом твари. Всё, что она могла рассказать о себе, сосредоточилось в этом горьком и зловонном дыхании. Пришедший ответ не нуждался в дополнительном красноречии. Ошеломлённый образами, которые он пробудил, Карни попятился. Израненные болезненные формы двигались перед его глазами, облачённые в грязную слизь.
В нескольких футах от дерева магия дыхания перестала действовать, и Карни судорожно глотнул загазованный смог шоссе, словно это был чистейший воздух ясного утра. Он повернулся спиной к испускаемой агонии, засунул обмотанную шнуром руку в карман и двинулся по дороге. Позади него в деревьях вновь воцарилась мёртвая тишина.
Несколько дюжин зевак собрались на мосту посмотреть на происходящее внизу. Их присутствие в свою очередь разожгло любопытство водителей, ехавших по Хорнси-Лэйн. Некоторые из них припарковали машины и присоединились к толпе. Сцена под мостом казалась слишком далёкой, чтобы пробудить какие-нибудь чувства в Карни. Он стоял среди оживлённо переговаривавшихся людей и смотрел вниз абсолютно бесстрастно. Карни узнал труп Кэтсо по одежде — маленькое напоминание о бывшем товарище.
Вскоре, Карни знал это, он будет должен испытывать печаль. Но сейчас он ничего не чувствовал. Ведь Кэтсо был мертв, не так ли? Его боль и сомнения закончились. Карни подумал, что поступит мудрее, если прибережёт слёзы для тех, чья агония ещё впереди.
И снова узелки. Находясь уже дома той ночью, он попытался избавиться от них, но после произошедших событий они предстали перед ним в новом свете. Узелки вызывали чудовищ. Как и почему, он не знал. Или не интересовался на тот момент. Всю свою жизнь Карни полагал, что мир полон Тайн, которые его ограниченный разум не в состоянии постичь. Единственный выученный им в школе Великий Урок состоял в том, что он был невеждой. Новые события стали ещё одним пунктом в длинном списке.
Единственной разумной мыслью в его голове было то, что каким-то образом Поуп допустил кражу узелков из расчёта, что похищенная тварь отмстит за унижения старика. И спустя шесть дней после кремации тела Кэтсо, Карни получил некоторые подтверждения этой теории. Всё это время он держал свои опасения при себе, полагая, что чем меньше он будет распространяться о событиях прошедшей ночи, тем меньше будет вреда. Проболтавшись, он ставил крест на фантастических возможностях. Это придавало определённый вес явлениям, которые. Как он надеялся, будучи предоставленными, сами себе, станут слишком слабыми, чтобы выжить.
Когда на следующий день полиция пришла к нему в дом для рутинного опроса друзей погибшего, Карни объявил, что ничего не знает про обстоятельства, окружавшие смерть Кэтсо. Брэндон поступил так же. И поскольку не было свидетелей, предлагавших другие показания, Карни оставили в покое. Он был предоставлен своим мыслям. И своим узелкам.
Однажды он встретил Брэндона. Карни ожидал обвинений. Брэндон был уверен, что Кэтсо убегал от полиции в момент своей смерти, а потерявший бдительность Карни не предупредил их о близости стражей порядка. Но Брэндон не стал укорять его. Он взял груз вины на себя с завидной готовностью; он говорил только о своей неудаче, о Карни — ни слова. Очевидно внезапная гибель Кэтсо вскрыла в Брэндоне неожиданную человечность, и Карни даже подумывал о том, чтобы рассказать ему всю эту невероятную историю от начала и до конца. Но инстинктивно чувствовал, что не время. Он позволил Брэндону выпустить накопившуюся боль и держал собственный рот на замке.
И опять узелки.
Иногда он мог проснуться среди ночи и ощутить шнур, ползущий по подушке. Его присутствие успокаивало, а нетерпение — возбуждало. Словно разжигая схожее нетерпение внутри него самого. Карни хотелось касаться оставшейся части шнура и исследовать предлагаемую узелками тайну. Но он знал, что это станет лишь приятной капитуляцией своему наваждению и его жадному стремлению освободиться. Когда искушение становилось невыносимым, он заставлял себя вспоминать тропинку и зверя в ветвях; снова пробуждал в себе мучительные чувства, пришедшие с его дыханием. И тогда, постепенно, неприятные воспоминания подавляли появившееся любопытство, и Карни оставлял шнур в покое. С глаз долой — из сердца вон.
Думая об опасности, которую таили в себе узелки, он не мог заставить себя сжечь их. Он владел своим утлым куском веревки в одиночестве. Нарушить его — означало нарушить неписанное соглашение. Карни не собирался этого делать, даже заподозрив, что ежедневное интимное общение со шнуром ослабляет способность сопротивляться его влиянию.
Зверей на деревьях он больше не видел. Карни даже начал подозревать, уж не вообразил ли он их встречу. Иногда его способность к самоубеждению, объяснявшая реальность нереальностью, полностью побеждала. Но события, последовавшие за кремацией Кэтсо, положили конец удобным версиям событий.
Карни пришёл на службу один и, несмотря на присутствие Брэндона, Рэда и Анны-Лизы, пребывал в одиночестве. Он не испытывал желания разговаривать с кем — либо из скорбящих. С течением времени ему стало труднее сложить в единое целое осколки событий, тем более обсуждать их. Карни поторопился покинуть крематорий, прежде чем кто-нибудь заговорит с ним. Он склонился вперёд, сопротивляясь пыльному ветру, то сгонявшему облака, то уступавшему место яркому солнечному свету поочерёдно, на протяжении целого дня. Во время ходьбы Карни пошарил в кармане, разыскивая сигареты. Шнурок, ждавший там как обычно, приветствовал его пальцы в привычной заискивающей манере. Карни выпутался из него и достал сигарету, но ветер был слишком порывистый, и спички гасли. Его руки казались неспособными даже на такую простую вещь, как прикрыть пламя. Он бродил взад-вперёд, пока не обнаружил аллею и свернул в неё, чтобы подкурить. Поуп был там, ожидая его.
— Цветы-то принес? — спросил бродяга.
Инстинктивно Карни хотел повернуться и убежать. Но залитая солнечным светом дорога всего лишь в несколько ярдах. Не было никакой опасности. И разговор со стариком мог оказаться… познавательным.
— Никаких цветов? — переспросил Поуп.
— Никаких цветов, — сказал Карни. — Ты что здесь делаешь?
— То же что и ты, — ответил Поуп. — Пришёл посмотреть, как сожгут парнишку.
Он ухмыльнулся; выражение на его жалком грязном лице было отвратительным до безобразия. Поуп выглядел тем же мешком с костями, что и две недели назад в тоннеле, только теперь вокруг него витал осязаемый дух угрозы. Карни был благодарен ярко светившему солнцу.
— И тебя… Пришёл увидеть, — добавил Поуп.
Карни решил не реагировать. Он достал спичку и подкурил сигарету.
— У тебя есть кое-что, принадлежащее мне, — сказал Поуп.
Карни не почувствовал вины.
— Мне нужны мои узелки, приятель, пока ты не наделал настоящих дел.
— Не знаю, о чём ты говоришь, — ответил Карни. Сам того не желая, он пристально уставился на лицо Поупа, загипнотизированный его чертами. Свет в аллее замигал. Облако неожиданно закрыло солнце, и в глазах Карни потемнело, но фигура Поупа по-прежнему оставалась четкой и ясной.
— Это было глупо паренек. Пытаться обокрасть меня. В тот день я, конечно, был легкой добычей. Это было моей ошибкой и снова не случится. Ты знаешь, иногда я чувствую себя одиноко. Я уверен, ты понимаешь. И когда я одинок, я начинаю пить.
Казалось, всего несколько секунд прошло с того момента, как Карни зажёг сигарету. Она уже догорела до фильтра, а он так и не сделал ни одной затяжки. Карни выбросил её, смутно сознавая, что на какое-то время отключился от реальности.
— Это не я, — пробормотал Карни. Детская защита против любого обвинения.
— Именно ты, — констатировал Поуп с непререкаемой убежденностью. — Не трать воздух на оправдания. Ты у меня украл, а твой коллега за это заплатил. Ты не можешь возместить ущерб. Но ты можешь предотвратить дальнейшее, если вернёшь мне мою собственность. Сейчас.
Рука Карни, без всякого желания с его стороны, сама устремилась в карман. Он хотел выбраться из этой ловушки до того, как она захлопнется за ним. В конечном итоге самый простой путь к свободе — отдать Поупу, то, что принадлежит ему. И всё же пальцы его колебались. Почему? Из-за того, что взгляд древних глаз этого Мафусаила был столь неумолим, или потому что возвращение узелков в руки Поупа давало тому власть над оружием, убившим Кэтсо?
Но гораздо больше, даже осознавая риск, Карни не хотел расставаться с единственным фрагментом тайны, к которой он только прикасался в своей жизни. Поуп, видя его сомнения, форсировал уговоры.
— Не бойся меня, — говорил он. — Я не сделаю тебе ничего плохого, если ты сам не заставишь. Я гораздо охотнее предпочту решить наше дело мирным путём. Новое насилие, может, ещё одна смерть, только привлекут внимание.
«Гляжу ли я на убийцу?» — размышлял Карни. «Такого взъерошенного и по-дурацки слабого?» — То, что он слышал, противоречило тому, что он видел. Командные ноты, услышанные Карни в голосе Поупа, теперь набрали силу.
— Ты хочешь денег? — спросил Поуп. — Это так? Твоя гордость будет удовлетворена, если я предложу кое-что за твои труды?
Карни недоверчиво оценил убожество Поупа.
— О-о… — произнёс старик — Может я и не выгляжу как богач, но внешность бывает обманчива. Вообще-то это даже правило, а не исключение. Возьми себя, к примеру. Ты не выглядишь как покойник, но по-моему мнению, ты почти что мертвец, парень. Я обещаю тебе смерть, если будешь продолжать игнорировать меня.
Эти слова — такие взвешенные и чёткие — поразили Карни именно тем, что исходили из уст Поупа. Две недели назад они поймали Поупа в его норе — растрёпанного и уязвимого — но будучи трезвым, бродяга говорил весьма впечатляюще. Безумный король, обряженный в лохмотья нищего. Король? Нет, скорее — священник. Что-то в его убедительности, и даже в его имени предполагало человека, чья сила требовала должного уважения.
— Ещё раз, — сказал Поуп. — Я прошу тебя отдать принадлежащее мне.
Он сделал шаг в направлении Карни. Аллея стала узким тоннелем, смыкавшимся над их головами. Если где-то там и было небо, Поуп затмил его.
— Отдай, мне узелки, — его мягкий голос успокаивающе обволакивал. Тьма полностью сомкнулась. Единственное, что мог видеть Карни — рот старика: его неровные зубы, серый язык. — Отдай мне их, вор. Или страдание наступит незамедлительно.
— Карни?
Голос Рэда пришел из другого мира. Этот мир был всего в нескольких шагах — голос, солнечный свет, дуновение ветра — но в течение долгого мгновения Карни боролся, чтобы почувствовать их.
— Карни?
Он вытащил своё сознание из провала рта Поупа и заставил свою голову повернуться в направлении дороги. Рэд был там, стоя на солнце, а рядом Анна-Лиза. Её светлые волосы блестели.
— Что тут происходит?
— Оставь нас, — предупредил Поуп. — У нас дело, между мной и им.
— У тебя дело с ним? — спросил Рэд у Карни.
Прежде, чем Карни смог ответить, Поуп произнёс:
— Скажи ему. Скажи ему Карни, что хочешь поговорить со мной один на один.
Рэд метнул взгляд поверх плеча Карни на старика.
— Ты скажешь, что происходит, или нет?
Язык Карни пытался найти ответ, но это ему не удалось. Солнечный свет был так красив; каждый раз, когда набегавшее облако бросало на улицу тень, он боялся, что свет погаснет надолго. Его губы зашевелились, пытаясь выразить этот страх.
— С тобой всё в порядке? — интересовался Рэд. — Карни? Ты меня слышишь?
Карни кивнул. Охватившая его тьма рассеивалась.
— Да… — произнёс он.
Внезапно Поуп бросился к Карни, руки бродяги нетерпеливо зашарили в карманах юноши. Удар внезапной атаки отбросил Карни, находящегося всё ещё в ступоре, к стене аллеи. Он почувствовал острые углы реек каркаса изгороди. Карни опрокинулся вместе с ней, и Поуп, чья хватка оказалась слишком сильной, упал вслед за ним. Всё предшествовавшее — мрачный юмор, осторожные уговоры — всё испарилось. Поуп снова был умственно отсталым идиотом, брызжущим безумием. Карни почувствовал чужие руки, разрывающие его одежду, и обшаривающие тело в поисках узелков. Слова, которые старик выкрикивал в лицо Карни, теперь казались бессмыслицей.
Рэд подбежал и попытался схватить старика за плащ или бороду, что подвернётся из частей жертвы. Это было легче сказать, чем сделать: борьба носила спазматический характер. Но превосходящая сила Рэда победила. Бормоча околесицу, Поуп был поставлен на ноги. Рэд удерживал его, словно бешеного пса.
— Вставай, — сказал он Карни. — И отойди от него.
Пошатываясь, Карни поднялся среди обломков изгороди. В считанные секунды своей атаки Поуп успел нанести ощутимый урон. У Карни текла кровь из полдюжины мест. Его одежда была в беспорядке, а рубашка безнадёжно порвана. Он осторожно ощупал своё изувеченное лицо. Царапины напоминали ритуальные шрамы.
Рэд толкнул Поупа к стене. Бродяга всё ещё был в ударе, сверкая дикими глазами. Поток ругани — смесь английского и тарабарского — вылилась в лицо Рэда. Не делая паузы в своей тираде, Поуп ещё раз попробовал напасть на Карни, но на этот раз, перехвативший его Рэд удержал руки старика от попытки посягательства. Рэд вышвырнул Поупа из аллеи на дорогу.
— У тебя из губы кровь идёт, — сказала Анна-Лиза, глядя на Карни с откровенным отвращением.
Карни ощутил языком кровь, горячую и солёную. Он приложил руку к губам. Пальцы сразу покраснели.
— Хорошо, что мы шли за тобой, — покачала головой Анна-Лиза.
— Да, — ответил он. Стараясь не глядеть на девушку, Карни стыдился своей роли посмешища, которое сделал из него бродяга, и знал, что Анна-Лиза в душе должна смеяться над его неспособностью защитить себя. Её семья — отпетые негодяи, а отец живая легенда воровского мира.
Рэд вернулся с улицы. Поуп ушёл.
— Ну и как всё это понимать? — требовательно спросил он, доставая из кармана расчёску и приводя в порядок волосы.
— Никак, — ответил Карни.
— Ты кончай с этим дерьмом, — угрожающе произнёс Рэд. — Он утверждал, что ты украл что-то у него. Это так?
Карни взглянул на Анну-Лизу. Если бы не её присутствие, он может, и рассказал бы Рэду абсолютно всё, здесь и сейчас. Она посмотрела в ответ и, казалось, прочла его мысли. Пожав плечами, девушка двинулась в сторону, пиная попадавшиеся под ноги обломки сломанных реек.
— То, что он сказал, касается нас всех, Рэд, — произнёс Карни.
— Ты о чем это говоришь?
Карни опустил взгляд на свою окровавленную руку. Даже в отсутствие Анны-Лизы, необходимые для объяснения слова приходили с трудом.
— Кэтсо… — начал он.
— Что?
— Он убегал, Рэд.
Позади него Анна-Лиза бросила раздражённый взгляд. Это продолжалось дольше, чем она могла ждать.
— Рэд, — поторопила она. — Мы опоздаем.
— Подожди минуту, — резко бросил ей Рэд и вновь сосредоточился на Карни. — Так что там насчёт Кэтсо?
— Старик не тот, кем кажется. Он не бродяга.
— Вот как? И кто же он? — Оттенок сарказма вернулся в голос Рэда, без сомнения, рассчитанный на Анна-Лизу. Девушка устала от бездействия и хотела присоединиться к Рэду. — Что же он такое Карни?
Карни покачал головой. Какой смысл объяснять лишь часть произошедшего? Или рассказывать историю целиком, или вообще ничего. Молчать было легче.
— Не имеет значения, — окончательно принял решение он.
Рэд озадаченно взглянул на него и, когда пояснений не последовало, продолжил:
— Если у тебя есть, что сказать по поводу Кэтсо, Карни, я бы с удовольствием услышал. Ты знаешь, где я живу.
— Конечно, — ответил Карни.
— Я имею в виду, — добавил Рэд. — Если есть что рассказать.
— Спасибо.
— Кэтсо был хорошим другом. Слегка любил выпендриться, но у всех свои проблемы, так ведь? Он не должен был умереть, Карни. Это было неправильно.
— Рэд… Она зовёт тебя.
Анна-Лиза двинулась в направлении улицы.
— Она всегда зовёт меня. Увидимся, Карни.
— Идёт.
Рэд похлопал по ободранной щеке Карни и вышел вслед за Анной-Лизой на солнце. Карни не шевельнулся, чтобы последовать за ними. Он всё ещё дрожал после нападения Поупа.
Карни собирался оставаться в аллее до тех пор, пока к нему не вернётся видимость самообладания. Проверяя наличие узелков, он опустил руку в карман куртки. Тот был пуст. Он проверил остальные карманы. Тоже пусто, хотя Карни был уверен, что попытки старика захватить шнур оказались безуспешными. Возможно, узелки выпали во время борьбы. Карни принялся прочёсывать аллею, и когда первые поиски не принесли успеха, продолжил во второй раз, и в третий. Но к тому времени он уже знал, что это бесполезно. Поуп всё же преуспел. Ловкость рук или везение, но ему удалось заполучить узелки.
Стоя на мосту «Трамплина Самоубийц» Карни с поразительной отчётливостью вспомнил, глядя вниз на Арчвэй-роуд, тело Кэтсо, распростёртое там, в глубине огней и машин. Он почувствовал полную отстраненность от случившейся трагедии, наблюдая её как бы с высоты птичьего полёта. И вдруг внезапно камнем упал с неба. Он стоял на земле, израненный, ожидающий пришествия ужаса. Карни попробовал кровь из разбитых губ и подумал, тут же пожелав исчезнуть своей ещё не сформировавшейся мысли, умер ли Кэтсо сразу, или тоже пробовал кровь на вкус, лежа на асфальте, и разглядывая людей на мосту, которые ещё не знают, насколько близко к этому месту подобралась смерть.
Он вернулся домой самой оживлённой дорогой, которую только мог разыскать. И хотя внешний вид упрочил его дурную славу в пристальных взглядах старушек и полицейских, он предпочёл их неодобрение пустынным улицам вдали от главной магистрали. Уже дома Карни промыл царапины и переоделся, сев перед телевизором, чтобы дать время своим рукам перестать трястись. Было за полдень, и по всем каналам шли детские передачи. Настрой тошнотворного оптимизма заражал каждую программу. Он наблюдал все эти банальности зрением, но не рассудком, используя передышку, чтобы разобраться со всем произошедшим. Сейчас необходимо было предупредить Рэда и Брэндона. Учитывая Поупа, владеющего узелками, лишь вопросом времени было появление твари — возможно, более худшей, чем зверь в деревьях — которая доберётся до них всех. И тогда будет поздно для объяснений.
Карни знал, что они будут презирать его, но он должен постараться убедить их, как бы нелепо не выглядел в глазах товарищей. Может слезы, и паника рассказчика сделают то, на что не способен скудный словарный запас… В начале пятого, перед возвращением матери с работы, он вышел из дома и отправился искать Брэндона.
Анна-Лиза достала из кармана кусок верёвки, подобранный в аллее, и принялась изучать его. Зачем она вообще потрудилась его поднять, она не была уверена, но каким-то образом это оказалось в её руках. Рискуя своими длинными ногтями, Анна-Лиза попыталась развязать один из узлов. А ведь у неё есть дюжина других подходящих дел, чтобы заняться этим ранним вечером. Рэд ушёл за выпивкой и сигаретами, и девушка пообещала себе расслабляющую ароматическую ванну до его возвращения. Но узел не мог столько ждать не развязанным. В этом Анна-Лиза была уверена. Кроме того, он, казалось, жадно ждал этого; она чувствовала странные отзвуки движения внутри узла. И, что самое интригующее, в его центре росли цвета — она могла различить переливы багрового и фиолетового. В эти несколько минут Анна-Лиза окончательно забыла о ванной — она могла подождать. Вместо этого девушка сконцентрировалась на звоне колоколов, звучащих в кончиках её пальцев. Через некоторое время перед ней возник свет.
Карни, как мог, поведал историю Брэндону. Когда он отважился и начал рассказывать с самого начала, то обнаружил, что порядок изложения событий имеет своё преимущество, позволявшее ему осуществить задуманное почти без колебаний. Наконец он закончил, сказав: «Я знаю, это звучит дико, но это абсолютная правда». Брэндон не поверил ни единому слову, что целиком отражалось в его пустом взгляде. Но не только недоверие можно было рассмотреть на его украшенном шрамами лице.
Карни не мог понять что это, пока Брэндон не схватил его за шиворот. Только тогда он оценил глубину ярости Брэндона.
— Ты думаешь, недостаточно того, что Кэтсо умер? — зарычал он. — И ты пришёл ко мне, чтобы выложить это дерьмо!?
— Это правда.
— И где эти долбаные узелки сейчас?
— Я же говорил, старик их забрал. Он забрал их сегодня в полдень. Он собирается убить нас, Брэнд. Я знаю.
Брэндон отпустил Карни.
— Знаешь, что я сейчас собираюсь сделать? — спросил он великодушно. — Я собираюсь забыть всё, что ты мне рассказал.
— Ты не понимаешь…
— Я сказал: я забуду всё до последнего слова. Идет? А теперь вали отсюда и свою брехню с собой забирай.
Карни не шевельнулся.
— Ты слышал меня? — заорал Брэндон. Его глаза, заметил Карни, подозрительно заблестели. Его злость была маскировкой — достаточно адекватной — того горя, от которого он не мог избавиться. В таком состоянии Брэндона ни страх, ни доводы не окажутся в силах убедить его в правде. Карни остановился.
— Извини», сказал он. — Я пойду.
Брэндон кивнул головой, опустив лицо вниз. Он не поднял его, чтобы проводить Карни. Теперь оставался только Рэд — последняя инстанция. История, рассказанная сейчас, может быть пересказано заново, правда? Репетиция облегчила задачу. Уже формируя речь в своей голове, он оставил Брэндона наедине с его слезами.
Анна-Лиза слышала, как в дом вошёл Рэд; слышала, как он крикнул какое-то слово; потом крикнул ещё раз. Слово было знакомым. Но потребовалось несколько секунд лихорадочных поисков, прежде чем она сообразила, что слово было её собственным именем.
— Анна-Лиза! — позвал он снова. — Где ты?
Нигде, подумала она. Я — невидимая женщина. Не приходи искать меня. Пожалуйста, Господи, оставь меня в покое. Она обхватила рукой рот, пытаясь удержать стучащие зубы. Она должна оставаться абсолютно неподвижной, абсолютно тихой. Если на ней шевельнётся хоть волосок, оно услышит и придёт за ней. Единственный безопасный способ — свернуться крошечным клубком и зажать рот ладонью.
Рэд начал подниматься по лестнице, не сомневаясь — Анна-Лиза в ванной, лежит и напевает. Эта женщина любит воду больше, чем что-либо другое. Для неё не было необычным погружаться в ванну на целые часы, её дыхание разбивало поверхность пены на два фантастических острова.
За несколько шагов до цели он услышал шум в нижнем зале — кашель, или нечто похожее. Она что, решила поиграть с ним? Он повернулся и начал спускаться, двигаясь на этот раз крадучись. Почти в самом низу лестницы его взгляд случайно упал на кусок веревки, брошенный на одну из ступеней. Рэд поднял его и бегло изучил единственный узел на нём, прежде чем шум повторился. На этот раз он не стал обманывать себя — это не Анна-Лиза. Он задержал дыхание, ожидая нового звука из зала. Стояла тишина. Рэд потянулся рукой к ботинку. Достав спрятанный там нож с выкидным лезвием — оружие, которое он постоянно носил с собой с одиннадцати лет. Отец Анны-Лизы считал его детской игрушкой. Но сейчас, на пути из зала в комнату, Рэд благодарил Ангела-хранителя Лезвий за то, что не внял словам старого уголовника.
Комната была погружена во мрак. Вечер опустился на дом, затеняя окна. Рэд долго стоял в дверях, с беспокойством всматриваясь внутрь, пытаясь уловить движение. Снова раздался шум. На этот раз не одиночный — целая серия. Его источник, понял Рэд с облегчением, не принадлежал человеку. Возможно пёс, пострадавший в драке. Звук исходил не из комнаты перед ним, а из кухни. Его храбрость проснулась от того факта, что вторжение принадлежало несомненно животному. Рэд добрался до выключателя и зажёг свет.
Калейдоскоп событий, представших перед ним, состоял из фрагментов, занявших не больше десятка секунд, пережитых в мельчайших деталях. В первую секунду когда зажёгся свет, он увидел что-то, двигавшееся по полу кухни. Далее он преследовал его с ножом в руке. Третий фрагмент обнаружил животное, встревоженное его агрессивным поведением, покинувшее своё укрытие. Оно помчалось навстречу Рэду, блестя сверкающей плотью. Его внезапная близость была угнетающей: его размер, жар раскаленного тела, его огромный рот, издававший запах гнили. Пять или шест секунд Рэду удалось избегать встречи с тварью, но на седьмой она нашла его. Влажные конечности животного обхватили Рэда. Юноша махнул ножом, поранив агрессора, но зверь снова сжал его в смертельном захвате. Скорее случайно, чем намеренно лезвие выкидного ножа снова воткнулось в плоть, и волна жидкого огня окатила лицо Рэда. Однако он едва заметил это. Он жил три последние секунды. Оружие, влажное от крови, выскользнуло из его руки, и осталось в теле животного. Потеряв оружие, Рэд попытался освободиться от захвата, но прежде чем ему удалось выскользнуть из калечащего объятия, огромная незавершённая голова настойчиво возникла прямо перед его лицом — как разверстый зев тоннеля. И сделала один глубокий вдох из его лёгких. Это дыхание стало для Рэда последним. Его мозг, лишённый кислорода, салютовал фейерверком, отмечая грядущее прощание: римские свечи, россыпи звёзд и огненные колёса. Эффекты пиротехники продолжались недолго. После них наступила тьма.
Наверху Анна-Лиза вслушивалась в хаос звуков, пытаясь соединить их в целое. Но не могла. Что бы там ни происходило, оно закончилось полной тишиной. Рэд не пришёл искать её снова. Но не пришёл и зверь. Возможно, думала она, они убили друг друга. Простота такого решения удовлетворила её. Она ждала в своей комнате, пока голод и скука не согнали её вниз по лестнице. Рэд лежал там, где второе порождение шнура бросило его, в широко открытых глазах юноши гасли огни фейерверка. Сам зверь затаился в дальнем углу комнаты, похожий на груду тряпья. Видя это, Анна-Лиза отошла от тела Рэда в направлении двери. Тварь не делала попыток преследовать её, просто наблюдала за девушкой глубоко посаженными глазами, ее дыхание было тяжёлым, а движения медленными.
Она решила, что должна пойти и найти своего отца. Анна-Лиза покинула дом, не закрыв за собой дверь.
Дверь всё ещё оставалась приоткрытой час спустя, когда прибыл Карни. Если он и был полон решимости идти прямиком к Рэду после прощания с Брэндоном, теперь его храбрость понемногу приутихла. Вместо того, он бродил без всякой мысли по мосту, пресекавшему Арчвэй-роуд. Он стоял там долгое время, наблюдая поток машин внизу и отхлёбывая из бутылки водки, которую он купил на Холлоуэй-роуд. Покупка потребовала всей его наличности, но спиртное, выпитое на голодный желудок, подгоняло и проясняло мысли. Карни пришёл к заключению, что они все умрут. Может, вина лежала в первую очередь на нём. Воре, укравшим шнурок.
Гораздо вероятнее Поуп и наказал бы из-за преступления против личности. Всё, на что они теперь могли надеяться — он мог, наедятся — так это возможность понимания. Этого будет достаточно, решил его пьяно-усталый мозг: просто умереть. Зная о тайнах немного больше, чем при рождении. Рэд должен понять. Теперь он стоял на ступеньках и звал товарища. В ответ ни звука. Водка в крови Карни сделала его уверенным в себе, и, окликнув ещё раз Рэда, он вошёл в дом. Прихожая была тёмной. Но в одной из дальних комнат горел свет. Он двинулся туда. Атмосфера в доме была знойной, как в оранжерее. Она становилась ещё жарче в комнате, где остывал труп Рэда.
Карни смотрел на тело достаточно долго, чтобы увидеть кусок шнура, зажатый в левой руке покойника и единственный оставшийся узелок. Может, Поуп уже был здесь и по какой-то причине не тронул шнур. Как бы там ни было, его присутствие в руке Рэда давало шанс выжить. Пришла пора, Карни понял это, как только обнаружил тело, уничтожить шнур раз и навсегда. Сжечь его и развеять пепел по ветру. Он нагнулся, чтобы вытащить верёвку из кулака Рэда. Шнур почувствовал его приближение и пополз, лоснящийся от крови из руки мертвеца в руку Карни, расположившись между пальцами и свесив черный хвост. Охваченный отвращением, Карни смотрел на оставшийся узел. Процесс, потребовавший от него столько болезненных усилий в начале, теперь был близок к завершению.
После второго узла, третий, похоже, ослабевал сам по себе. Ему всё ещё требовалась помощь человека — иначе, зачем он с такой готовностью извивался в его руке? — но узел был уже близок к разрешению собственной загадки. Было необходимо уничтожить его быстро. Пока он не освободился.
И только тогда к Карни пришло понимание, что он в комнате не один. Кроме покойника, рядом было и живое присутствие. Он поднял глаза от изгибов шнура, когда кто-то заговорил с ним. Слова звучали бессмыслицей. Едва ли они вообще были словами, скорее набором жалобных звуков. Карни вспомнил дыхание твари на тропе и неоднозначные чувства, пробудившиеся в нём тогда. Та же неоднозначность охватила его сейчас. С поднимавшимся страхом пришло ощущение, что голос зверя говорит о потере. Только на своем особом языке. В Карни проснулась жалость.
— Покажи себя, — произнёс он, не зная, понимает его тварь или нет.
Прошло несколько тревожных ударов сердца, и животное показалось из дальней двери. Освещение в комнате было хорошим, а зрение Карни — острым, но анатомия создания была выше его понимания. Что-то знакомое крылось в его огромной пульсирующей форме. Но сама форма была гротескной, как если бы животное родилось недоношенным. Губы твари раскрылись, издав ещё один звук. Его глаза, погребённые под кровоточащей плотью бровей, казались неразличимыми. Создание волокло своё тело из убежища через комнату в направлении Карни, и каждое немощное движение было исполнено робости. Когда животное достигло трупа Рэда, то остановилось. Подняло одну из своих изорванных конечностей и показало на место у изгиба шеи. Карни увидел нож, очевидно Рэда. Был ли этот жест попыткой оправдать убийство, подумал он.
— Что ты такое? — спросил он.
Сакраментальный вопрос.
Оно откинуло свою тяжёлую голову назад, потом опустило вперед. Долгий низкий стон сорвался с его губ. Потом, внезапно, существо подняло одну из конечностей и указало прямо на Карни. В этот момент свет полностью очертил лицо зверя, и Карни смог увидеть глаза, скрытые под тяжёлыми бровями: два сияющих драгоценных камня, замкнутых в израненном шаре его черепа. Их ясный блеск заставил желудок Карни вывернуться наизнанку. А зверь всё ещё указывал на него.
— Чего ты хочешь? — прошептал юноша. — Скажи мне, чего ты хочешь?
Тварь опустила свою ободранную конечность, и сделала движение мимо тела в направлении Карни, но ее намерения оставались неясными. Хлопок входной двери остановил животное на его неторопливом пути.
— Есть здесь кто-нибудь? — громко спросил вошедший.
Лицо зверя исказилось в панике — слишком человеческие глаза вращались в сырых глазницах — и он повернул назад, отступая в кухню. Посетитель, кем бы он ни был, позвал снова; его голос стал ближе. Карни взглянул на труп, потом на свою окровавленную руку и, оценив ситуацию, двинулся через комнату дальше в кухню. Зверь уже исчез. Задняя дверь дома широко открыта. Карни услышал посетителя, бормотавшего подобие молитвы — обнаружены останки Рэда. Карни колебался. Было ли мудрым бежать тайком? Не станет ли это ещё большим обвинением, чем попытка остаться и попробовать объяснить правду? Узел, всё ещё двигавшийся в его руке, наконец помог Карни принять решение. Он должен был уничтожить шнур. В комнате посетитель набирал по телефону номер экстренной службы. Используя его истеричный монолог в трубку как прикрытие, Карни на цыпочках преодолел оставшиеся до входной двери ярды и сбежал.
— Тебе кто-то звонил, — крикнула мать, стоявшая наверху лестницы. — Он уже два раза будил меня. Я сказала ему, что я не…
— Извини, мама. Кто это был?
— Не представился. Я сказала ему, чтобы больше не звонил. Скажи ему и ты, если всё-таки позвонит: я не терплю, когда люди названивают по ночам. Некоторым утром нужно идти на работу.
— Хорошо, мам.
Его мать исчезла с лестничной площадки в направлении своей одинокой кровати, дверь за ней закрылась. Карни, дрожа, стоял внизу. Его рука сжимала узелок в кармане. Узел всё ещё двигался, вращаясь снова и снова, пытаясь выбраться из захвата его ладони в поисках небольшого пространства, где он мог бы развязаться. Но свобода его была ограничена. Карни достал бутылку водки, купленную ранее вечером, одной рукой скрутил пробку с её горлышка и сделал глоток. Зазвонил телефон. Он поставил бутылку и поднял трубку.
— Алло?
Звонили из телефона-автомата. Прозвучал гудок, потом щелчок опущенных монет, затем появился голос:
— Карни?
— Да?
— Бога ради! Он собирается убить меня!
— Кто это?
— Брэндон. — Голос совсем не был похож на голос Брэндона; слишком визгливый, полный страха. — Он убьёт меня, если ты не придёшь!
— Поуп? Ты говоришь о Поупе?
— Он сошёл с ума! Ты должен прийти на автомобильную свалку на холме. Отдай ему…
Линия замолчала. Карни положил трубку. Шнур в его руке выделывал акробатические номера. Он разжал ладонь. В тусклом свете, доходившем с верхнего этажа, казалось, что узел сияет. В его сердцевине, как и в центре двух других узлов, соблазняюще предлагали себя переливы цветов. Карни снова сжал кулак, прихватил с собой бутылку водки и вышел на улицу.
Автосвалка когда-то могла похвастаться огромным и вечно злым доберманом, но пёс подхватил бешенство прошлой весной и насмерть загрыз своего хозяина. Его тут же пристрелили, да так и оставили без замены. Стену из рифлёного железа было легко преодолеть. Карни перебрался через неё и спрыгнул на пыльный гравий. Прожектор, висевший возле ворот, освещал коллекцию автомобилей, легковых и грузовых, собранных на свалке. Большинство из них было просто железом: ржавые грузовики и цистерны, автобус, очевидно не прошедший под аркой низкого моста на полной скорости, пародия на выставку машин, выстроившихся в ряд, или погребённых друг под другом, каждая — жертва несчастного случая. Начиная от самых ворот, Карни методично осматривался, стараясь идти как можно тише, но не мог обнаружить присутствия Поупа или его пленника. Сжав узел крепче, он начал продвигаться к центру свалки, и с каждым его шагом свет у ворот всё больше тускнел. Через несколько секунд он уловил отсветы вспышек между двумя автомобильными остовами. Он остановился и попытался истолковать игру тени и пламени. Сзади Карни что-то зашевелилось. Он резко повернулся, с бьющемся сердцем, предчувствуя крик или удар. Ничего. Он оглядел свалку, отсветы жёлтого пламени отражались в сетчатке его глаз. Но что бы там не двигалось, сейчас оно затихло.
— Брэндон? — шёпотом позвал он, оглядываясь на огонь.
В нагромождении теней перед ним возникла фигура — Брэндон, спотыкаясь, вышел вперёд и упал на колени в грязь перед Карни. Даже в мерцающем свете Карни мог видеть, что Брэндон был сурово наказан. Его рубашка измазана пятнами, достаточно тёмными, чтобы различить кровь. Лицо исказилось от непроходящей боли, или от ожидания её. Когда Карни подошёл к нему, он дёрнулся в сторону как побитая собака.
— Это я… Это Карни…
Брэндон поднял свою окровавленную голову.
— Заставь его остановиться.
— Всё будет в порядке.
— Заставь его прекратить. Пожалуйста.
Руки Брэндона потянулись к шее. Петля верёвки сжимала его горло. Конец верёвки уходил во тьму между двумя каркасами машин. Там, сжимая другой конец жуткого поводка, стоял Пуп. Его глаза сверкали в тени, хотя отражать им здесь было нечего.
— Ты поступил мудро, придя ко мне, — сказал Поуп. — Я уже было собирался убить его.
— Отпусти… — произнёс Карни.
Поуп затряс головой.
— Сперва — узелок. — Он вышел из укрытия. Почему-то Карни ожидал, что он сбросит маску бродяги и покажет своё истинное лицо, — каким бы оно ни было. Но этого не произошло. Поуп был одет в тот же поношенный плащ, что и всегда, но его преимущество в контроле ситуации было неоспоримым. Он резко рванул верёвку, и Брэндон испуганно затих на земле, руки тщетно скребли петлю на горле.
— Прекрати это, — сказал Карни. — Я отдам узелок, будь ты проклят. Не убивай его!
— Принеси мне.
Только Карни сделал шаг к старику, как что-то вскрикнуло в лабиринте свалки. Карни узнал звук и Поуп тоже. Это был безошибочно узнаваемый голос твари, убившей Рэда, и она приближалась. Лицо Поупа озарилось нетерпением.
— Быстро! — приказал он. — Или я убью его. — Он вытащил кухонный тесак из складок плаща. Дёрнув за верёвку, он подтянул Брэндона к себе.
Стоны твари нарастали во тьме.
— Узел! — крикнул Поуп. — Живо! — Он приблизился к Брэндону и ткнул лезвием в основание короткого ежика на его затылке.
— Не надо, — попросил Карни, — просто возьми узелок. — Но прежде чем он успел сделать вдох, уголок его глаза уловил движение, и кулак Карни был сжат обжигающей хваткой. Поуп испустил крик ярости, и Карни, повернувшись, увидел багрового зверя, стоящего рядом и глядящего ему в глаза взглядом преследователя. Карни попытался освободиться от захвата, но зверь затряс своей безволосой головой.
— Убей его! — ревел Поуп. — Убей его!
Зверь бросил взгляд на Поупа, и Карни смог прочитать недвусмысленное чувство — в его бледных зрачках стояла неприкрытая ненависть. Брэндон испустил дикий крик, и Карни успел заметить лезвие ножа, скользящее по шее. Поуп убрал оружие и отпустил труп Брэндона, мешком повалившийся вперёд. Ещё до того, как тело упало на землю, Поуп уже мчался к Карни — жажда смерти в каждом прыжке. Тварь, испуганно взвизгнув, отпустила руку Карни как раз вовремя, чтобы тот отскочил от первой атаки Поупа. Зверь и человек разделились и побежали. Подошвы Карни скользили по грязи, и на мгновение он увидел тень Поупа, нависшую над ним, но ускользнул от нового нападения, разминувшись на миллиметры.
— Ты не можешь сбежать, — грозил Поуп на бегу. Старик был настолько уверен в совершенстве своей ловушки, что не прекращал погони. — Ты на моей территории, мальчик. Отсюда нет выхода.
Карни нырнул в дыру между автомобилями и продолжил свой путь к воротам, но внезапно потерял всё чувство ориентации. Один проход из ржавых каркасов шел к другому, настолько схожему, что невозможно было отличить их друг от друга. И куда бы ни вёл его лабиринт — нигде не было признаков выхода. Карни уже не видел ни прожектора на воротах, ни света костра Поупа в дальнем конце свалки. Здесь были только охотничьи угодья, и он в качестве добычи. И везде на его пути Карни слышал голос старика, звучавший в такт сердцебиению.
— Верни его, и мне не придётся скормить тебе твои собственные глаза…
Карни был в ужасе, но чувствовал, что напуган и Поуп. Шнур не был инструментом убийства, как сперва предположил Карни. По той или иной причине старик не был его хозяином, не управлял им. В этом факте таилась надежда на спасение. Пришло время освободить последний узел — освободить его и принять последствия. Могут ли они быть хуже, чем смерть от руки Поупа?
Карни выбрал подходящее укрытие — сгоревший грузовик, сел на корточки и разжал кулак. Даже во тьме он ощущал, как узел пытается развязаться. Карни помогал ему, как только мог.
Поуп снова заговорил.
— Не делай этого, парень, — произнёс он с притворной заботой. — Я знаю, о чём ты думаешь, и поверь мне — это станет твоим концом.
Руки Карни, казалось, превратились в гибкие щупальца, помогавшие в решении проблемы. Перед его взором проходила галерея портретов мертвецов: Кэтсо на дороге, Рэд на ковре, Брэндон выскальзывающий из рук Поупа, когда нож перерезал ему горло. Он прогнал образы, сосредоточившись на узелке. Поуп оборвал свой монолог. Теперь единственным звуком, раздававшимся на свалке, был отдалённый шум движения на шоссе; он приходил из мира, который Карни сомневался увидеть ещё раз. Он возился с узлом, как человек с закрытой дверью и связкой ключей, пробуя один, потом другой и третий, чувствуя нетерпение тьмы за спиной. Быстрее, быстрее — подгонял он себя. Но его прежняя ловкость напрочь исчезла.
Раздался свист рассекаемого воздуха, и появился Поуп — его лицо светилось триумфом в момент нанесения смертельного удара. Карни кубарем покатился по земле, но лезвие задело его поднятую руку, нанеся порез от плеча до локтя. Боль заставила его двигаться быстрее, и второй удар пришелся на кабину грузовика. Вместо крови появились искры. До того, как Поуп напал снова, Карни удалось ускользнуть, сжимая пульсирующую кровью руку. Старик пустился в погоню, но Карни был проворнее. Он прошмыгнул под автобусом и, пока Поуп, пыхтя, пробирался за ним, спрятался под одним из автомобилей. Полученная рана делала его левую руку полностью нетрудоспособной. Прижав ее к телу, чтобы не тревожить поврежденные мускулы, он старался закончить свою битву с узлом, используя зубы вместо второй руки. Белые вспышки появились перед ним: потеря сознания была близкой. Он старался дышать носом глубоко и размеренно, а пальцы лихорадочно дергали сплетения узла. Он ничего не видел и ничего не осознавал, кроме шнура в своей руке. Работая вслепую, как тогда, на тропе, он чувствовал помощь пробудившегося инстинкта. Узел плясал у него во рту, жадно предвкушая освобождение. До развязки оставались считанные секунды.
В своей одержимости Карни не заметил руку, которая вытащила его из убежища и представила перед сияющим взором Поупа.
— Больше никаких игр, — сказал старик и выпустил Карни, чтобы выдернуть шнур, зажатый между его зубами.
Карни попытался уклониться от Поупа, но тут же скрючился от боли в ране. Он упал, закричав от удара.
— А теперь — твои глазки, — сказал Поуп, опуская нож к его лицу. Однако ослепляющий удар так и не был нанесен. Жуткая фигура появилась сзади Поупа и дернула его за полы плаща. Поуп тут же восстановил равновесие и развернулся. Нож нашёл противника. Карни открыл затянутые болью глаза и увидел удиравшего зверя, чья щека была вскрыта до самой кости. Поуп пустился в погоню, намереваясь закончить бойню, но Карни не стал ждать финала. Опершись на деталь каркаса, он поднялся на ноги. Шнур был всё ещё зажат между его зубами, позади раздалась ругань Поупа, и Карни понял, что тот намеревается сменить объект преследования. Зная, что в предстоящей схватке он уже проиграл, Карни, шатаясь, вышел из промежутка между машинами на открытое пространство. Где находились ворота? Он даже не представлял. Его ноги словно принадлежали клоуну. Они стал резиновыми, негодными ни на что, кроме выделывания заплетающихся коленец. Ещё два шага, и они сдали. Запах пропитанной бензином земли встретил его.
В отчаянии Карни поднёс здоровую руку ко рту. Его пальцы нащупали шнур. Он потянул. Сильнее. И тут чудесным образом освободилась последняя петля узла.
Он выплюнул шнур, когда нахлынувший жар опалил его губы. Шнур упал на землю. Последняя печать была сломана, и из сердцевины бывшего узла материализовался последний из его пленников. Создание, похожее на болезненного младенца, с зачатками рук. Лысая голова слишком большая для вялого тельца, чья плоть была бледной на грани прозрачности. Оно взмахнуло анемичными конечностями в напрасной попытке удержать равновесие, а сзади к нему уже приближался Поуп, жадно глядя на его незащищённое горло. Что бы Карни ни ожидал от третьего узла, но точно не такого выблядка. Создание внушало отвращение.
И тогда оно заговорило. Его голос не был младенческим лепетом, но речью взрослого человека, чревовещавшего через рот ребёнка.
— Ко мне! — позвало оно. — Быстрее.
Когда Поуп уже был готов прикончить младенца, воздух свалки внезапно наполнился невыносимым смрадом, и тени выплюнули кружащихся, ревущих тварей, скользящих по земле в направлении старика. Поуп отступил, когда создания — незаконченная рептилия и его зверообразный сородич — приблизились к странному младенцу. Карни ждал, что они сожрут добычу, но ребёнок поднял руки в приветствии, и тварь из первого узелка обвилась вокруг него. В этот момент вторая тварь подняла свою ужасную морду, издав довольный стон. Она опустила лапы на младенца и заключила его хилое тело в свои мощные объятия, завершая несвятую троицу — рептилию, обезьяну и ребёнка.
Но на этом воссоединение не закончилось. Когда создания слились, их тела задрожали, распутываясь лентами из мягкого вещества. Их сущность начала растворять эти пряди, образую новую конфигурацию, сплетая нить с нитью. Они вязали новый узел. Пока непредсказуемый, но уже неизбежный; более искусный, чем те, которых когда-либо касались пальцы. Новая и, возможно, неразрешимая головоломка появлялась из фрагментов старых. Но если предыдущие были созданы для разрешения, этот должен был остаться законченным и целым.
Когда агония нервов и мускулов приблизилось к завершению, Поуп воспользовался моментом. С перекосившимся лицом он бросился в кипящий узел и вонзил нож в самое сердце клубка. Однако время было упущено. Светящиеся ленты вылетели из единства тел и обвились вокруг руки Поупа. Его плащ загорелся, а вслед за ним и плоть Поупа. Он завизжал и уронил оружие, ленты отпустили его, вернувшись в тканый узор и оставив старика в стороне баюкать дымящуюся руку. Казалось, Поуп потерял рассудок — он жалобно тряс головой взад и вперед. Внезапно его глаза остановились на Карни, и в них снова появились хитрые огоньки. Старик схватил юношу за раненую руку и крепко сжал её. Карни зашёлся в крике, но Поуп, безжалостный к своему пленнику, потащил его в сторону от развевающихся концов клубка, в безопасную глубь лабиринта.
— Он меня не тронет, — бормотал себе под нос Поуп. — Только не с тобой. Всегда имел слабость к детям. — Он подтолкнул Карни вперёд. — Только заберём бумаги… и сматываемся.
Карни едва осознавал, жив он или мертв. У него не было сил сопротивляться Поупу. Он просто брёл, а время от времен полз, пока они не достигли пункта назначения — машины, погребённой под кучей ржавых собратьев. Колёс у неё не было. Кусты, занявшие их место, оккупировали и сиденье водителя. Поуп открыл заднюю дверь, удовлетворённо мурлыча, исчез внутри, оставив Карни рухнувшим на землю, как подкошенного. В наступающем бесчувствии была своя прелесть, и Карни захотелось продлить это состояние. Но Поуп опередил его. Забрав маленькую книгу из ниши под пассажирским сиденьем, Поуп зашипел:
— Теперь мы должны идти. У нас есть дело. — Он толкнул Карни вперёд, и юноша застонал. — Закрой рот, — сказал Поуп, придерживая его. — У моего брата есть уши.
— Брата? — пробормотал Карни, пытаясь понять фразу, слетевшую губ Поупа.
— Заколдованного, — пояснил Поуп. — Ну, пока ты не появился.
— Тварь… — выдохнул Карни, вереница образов рептилий и обезьян преследовала его.
— Человек, — парировал Поуп. — Узел эволюции, парень.
— Человек… — повторил Карни. И когда он произнёс это слово, его затуманенные глаза встретили сверкающую фигуру на машине за спиной его палача. Да, это был человек. Ещё влажный после перерождения, со следами родовых травм, но определённо человек. Поуп прочёл осознание в глазах Карни. Старик схватил юношу, собравшись использовать инертное тело в качестве щита, и тут его брат перешёл в нападение. Обнаружив себя, человек спрыгнул с крыши машины и обхватил худую шею Поупа. Старик завопил и вывернулся из объятий, бросившись наутёк, но его противник погнался за беглецом, преследуя его уже за пределами видимости Карни.
Во время долгого пути к выходу до Карни доносились последние мольбы Поупа, обращённые к догнавшему его брату… А вскоре слова превратились в крик, который — Карни надеялся — ему не доведётся больше услышать. Потом была тишина. Родственник Поупа не вернулся, за что Карни, с напрочь отбитым любопытством, был бесконечно ему благодарен.
Когда спустя несколько минут он собрал все свои силы, чтобы пересечь двор свалки, свет над воротами снова зажёгся, и он обнаружил Поупа, вниз лицом лежащего на земле. Даже будь он в силах, которых впрочем не было, никто бы не заставил его перевернуть тело. Достаточно видеть, как руки мертвеца агонизирующе вцепились в гравий, и как яркие кольца внутренностей, некогда столь аккуратно лежавшие в брюшной полости, расползлись из под тела. Рядом лежала книга, которую Поуп так лихорадочно спасал. Карни нагнулся, чтобы поднять её, и его голова пошла кругом. Книга станет, почувствовал он, некоторой компенсацией за пережитую кошмарную ночь. Ближайшее будущее принесёт вопросы, на которые он вряд ли сможет ответить; обвинения, против которых его защита будет выглядеть жалкой. Но, листая книгу в свете фонаря, он обнаружил, что испачканные страницы предлагают более весомую награду, чем он смел надеяться. Здесь, скопированные тщательной рукой и сопровождаемые замысловатыми рисунками, содержались теоремы запретного знания Поупа: создание узелков для притягивания любви и положения в обществе; узлы, разлучающие души и соединяющие их; для везения и лёгкого зачатия… для конца света.
После беглого знакомства с книгой, он перелез через ворота и спрыгнул на улицу. На ней, как обычно в этот час, было пустынно. Несколько окон горели в домах, напротив: в этих комнатах страдающие бессонницей считали часы до наступления утра. Устав упрашивать свои изнеможенные ноги, Карни решил остановиться и подождать попутной машины, которая отвезёт его туда, где бы он смог рассказать свою историю. Он вновь ощущал целостность. Несмотря на то, что его тело онемело, а голова гудела, он чувствовал внутри себя большую ясность, чем когда — либо ещё. Он вошёл в тайны на страницах запретной книги Поупа, как в оазис. И, вдоволь напившись, он с удивительной бодростью смотрел вперёд, на предстоящее паломничество.
Когда Чарли Джордж просыпался, его руки лежали спокойно.
Он мог сквозь сон выпутываться из-под одеяла, когда ему было слишком жарко. Мог встать, пойти на кухню и налить себе стаканчик холодного апельсинового сока. Мог потом вернуться в постель, тихо влезть под одеяло и прижаться к сонному теплому боку Эллен. Они ждали, пока его глаза сомкнутся, а дыхание станет мерным, как часы. Пока он уснет. Лишь тогда они осмеливались начать свою тайную жизнь.
Уже давно Чарли просыпался с неприятной болью в ладонях и запястьях.
— Сходи к врачу, — говорила ему Эллен, как всегда невозмутимо. — Почему бы тебе не пойти к врачу?
Он терпеть не мог врачей, вот почему. Кто, будучи в здравом уме, может довериться людям, которые делают на болезнях деньги?
— Может, я слишком много работаю?
— Может, и так, — соглашалась Эллен.
Это было самое простое объяснение. Он работал упаковщиком, весь день двигал руками. Немудрено, что они уставали.
«Брось психовать, Чарли, — сказал он сам себе как-то утром, продрав глаза, — все это ерунда».
И каждую ночь повторялось одно и то же. Происходило это примерно так.
Чарли с женой засыпали на широкой супружеской кровати. Он — на спине, чуть похрапывая, она — свернувшись слева от него. Голова Чарли покоилась на двух пухлых подушках. Челюсть его слегка отвисала, и глаза под закрытыми веками отправлялись в сонные приключения — куда-нибудь на пожар или в отвратительный публичный дом. Сны были иногда забавными, иногда пугающими.
Потом под простынями начиналось какое-то движение. Медленно, с опаской, руки Чарли выскальзывали из теплоты постели на воздух. Их указательные пальцы, встречаясь, кивали друг другу, как лысые головы, увенчанные ногтями. Они радостно обнимались, как старые товарищи по оружию. Чарли во сне иногда стонал. На него обрушивался горящий дом. Руки застывали, изображая невинность. Когда его дыхание вновь становилось ровным, они возобновляли спор.
Случайный наблюдатель, окажись такой среди ночи у постели Чарли, подумал бы, что у него умственное расстройство. Его руки извивались, то поглаживая друг друга, то пытаясь бороться. Но в их судорожных движениях явно просматривалась некая последовательность. Можно было подумать, что Чарли говорит во сне. Но нет, это говорил не он — руки, сходясь каждую ночь у него на животе, обсуждали свои планы. Готовили восстание.
Чарли не успокоился окончательно по поводу боли в руках. У него зрело подозрение, что в его жизни что-то не в порядке. Все сильнее он чувствовал себя оторванным от повседневных жизненных ритуалов — был скорее их зрителем, чем участником. Это касалось и его личной жизни.
Он никогда не был великим любовником, но и краснеть ему было не за что. Эллен казалась удовлетворенной их отношениями. Но в эти дни что-то изменилось. Он наблюдал, как его руки блуждают по телу жены, дотрагиваясь до самых интимных мест, но видел это как бы со стороны, не в силах наслаждаться ощущениями теплоты и податливости. Ей не было от этого хуже, напротив. Порой она начинала целовать его пальцы в благодарность за их сноровку. Но ему это не доставляло никакой радости. Его руки доставляли такое удовольствие, а он не чувствовал ничего.
Появились и другие признаки — легкие, но тревожащие. Он вдруг заметил, как его руки отбивают ритм на ящиках у него на работе и как они разламывают на кусочки карандаши раньше, чем он успевал это осознать, разбрасывая обломки дерева и графита по полу упаковочной.
Несколько раз он обнаруживал, что руки вовсе не слушаются его. Один раз это случилось на стоянке такси, дважды — в лифте на фабрике. Он вдруг начинал пожимать руки совершенно незнакомым людям. Он мог объяснить это только желанием найти какую-то опору в ускользающем из-под ног мире. Однако это было довольно неприятно, особенно когда он вдруг ухватился за руку своего мастера. Что еще хуже, рука того ответила на рукопожатие, и какой-то момент мужчины беспомощно смотрели на свои руки, как владельцы собак на своих питомцев, совокупляющихся на концах поводков.
Чарли стал часто разглядывать свои ладони, выискивая на них волосы. Мать как-то сказала ему, что это первый признак безумия. Не волосы — разглядывание.
Теперь приходилось спешить. Встречаясь по ночам на животе Чарли, его руки знали, что состояние его рассудка достигло критической отметки. Еще несколько дней, и он обнаружит правду.
Что делать? Выступить преждевременно, рискнуть, или позволить рассудку Чарли следовать своим, непредсказуемым путем? Споры стали более жаркими. Левая, как обычно, осторожничала.
— Что если мы ошибаемся, — спрашивала она, — и вне тела жизни нет?
— Тогда нам уже будет все равно, — отвечала Правая.
Левая обдумывала это несколько мгновений, потом переходила к другому:
— А как мы сделаем это, когда придет время? — она знала, что это самый больной вопрос, особенно для лидера, и настаивала. — Как? Как?
— Найдем способ, — отвечала Правая. — Главное, чтобы разрез был чистым.
— А он не будет сопротивляться?
— Человек сопротивляется руками. А руки восстанут против него.
— А что будем делать мы?
— Я у него сильнее, — говорила Правая, — поэтому я буду держать оружие. Ты пойдешь.
Левая молчала. Они никогда не расставались все эти годы. Мысль об уходе не радовала ее.
— Потом ты сможешь вернуться ко мне, — уговаривала ее Правая.
— Смогу?
— Должна. Я — Мессия. Без меня ничего не произойдет. Ты соберешь войско, потом вернешься и освободишь меня.
— Хоть на краю земли, если нужно.
— Не будь сентиментальной.
Потом они обнимались, как братья, источая верность друг другу. Ах, эти ночи, охваченные лихорадкой предстоящего восстания! Даже днем, разделенные, они порой улучали момент и ободряюще касались друг друга. Говоря:
«скоро, скоро»,
говоря:
«сегодня ночью. Встретимся на животе»,
говоря:
«на что будет похож наш мир?»
Чарли знал, что он близок к нервному срыву. Он то и дело смотрел на свои руки, на указательные пальцы, изучающие мир вокруг, как поднявшие голову змеи. Он стал разглядывать руки других людей, подозревая, что они говорят между собой на одним им понятном языке.
Соблазнительные руки молодой секретарши; маниакальные руки убийцы, которого он видел по телевизору. Руки, предающие своих владельцев, опровергающие их гнев извиняющими жестами, а их любовь — сжатыми кулаками. Казалось, знаки мятежа были видны повсюду. Он должен был сказать кому-то об этом прежде, чем потеряет рассудок. Он выбрал Ральфа Фрая из бухгалтерии, трезвого, рассудительного человека, которому можно довериться.
Ральф отнесся к его словам с пониманием.
— Знаешь, у меня тоже было такое, когда Ивонна оставила меня. Чуть с ума не сошел.
— И что ты сделал?
— Обратился к целителю. Есть такой Джудвин. Советую к тебе. Станешь другим человеком.
Идея понравилась Чарли.
— Почему бы и нет? — сказал он после некоторого раздумья. — А это дорого?
— Да. Но помогает. Видишь ли, у меня были всякие проблемы с браком, как, думаю, и у тебя. Незачем об этом долго рассказывать. Зато теперь я счастлив, как мальчишка, — он широко, по-дурацки, улыбнулся. — Так что не жалей денег. Он тебе все про тебя расскажет.
— Тут дело не в сексе, — возразил Чарли.
— Брось, — Фрай понимающе улыбнулся. — Дело всегда в сексе.
На другой день Чарли, не сказав ничего Эллен, позвонил доктору Джудвину, и секретарь назначил ему час приема. Ладони его так потели, что он боялся выронить трубку, но потом все прошло.
Ральф Фрай оказался прав — доктор Джудвин был хорошим специалистом. Он не смеялся над страхами, которые Чарли на него вывалил, нет, он выслушал все с величайшим вниманием. Это уже обнадеживало.
Во время их третьей встречи доктор вызвал из памяти Чарли одно давнее воспоминание: руки его отца, скрещенные на широкой груди, когда он лежал в гробу. Грубые, мозолистые руки, заросшие волосами. Их непререкаемый авторитет даже после смерти. И разве не представлял он, как эти руки разлагаются под землей, колотясь о крышку гроба и требуя выпустить их? Это воспоминание долго томило Чарли, но теперь, выпущенное на яркий свет кабинета доктора Джудвина, оно казалось смешным и пустяковым. Оно задрожало под суровым взглядом доктора и растаяло, чересчур зыбкое, чтобы подвергаться серьезному исследованию.
Операция экзорцизма оказалась легче, чем ожидал Чарли. Весь детский лепет просто выковыряли из его души, как волокна мяса из зубов. Больше это не будет отравлять его организм. Его очаровали убедительные объяснения доктора Джудвина. Руки, как тот сказал, редко представляются символом отцовской власти. Обычно у его пациентов это был пенис. Чарли объяснил, что руки всегда казались ему вахней половых органов. Ведь это они преобразили мир, не так ли?
Чарли не перестал ломать карандаши или барабанить пальцами по ящикам. Но он понимал, что взрослые собаки не забывают так легко своих привычек, и дал им время.
Так что подготовка восстания продолжалась. Но времени оставалось все меньше. Заговорщики решили действовать.
Развязку вызвала Эллен, как-то вечером в среду, после секса. Стояла теплая ночь, несмотря на октябрь; окно было приоткрыто, и ветерок шевелил занавески. Жена и муж лежали рядом, под одной простыней. Чарли уснул еще до того, как высох пот у него на шее. Но Эллен не спала, прижавшись к твердой, как камень подушке. Она знала, что не заснет еще долго — в такие ночи каждая складка постели врезалась ей в тело, и все сомнения, когда-либо испытанные ею, наплывали на нее из темноты. Ей хотелось опорожнить мочевой пузырь (как всегда после секса), но она не могла заставить себя встать и пойти в туалет. Чем больше она лежала, тем больше ей хотелось в туалет и тем труднее было заснуть. Чертовски глупо, подумала она, а потом даже забыла, почему это показалось ей таким глупым.
Рядом Чарли заворочался во сне. Вернее, задвигались только его руки. Она взглянула на его лицо. Он спал, как ангел, и выглядел моложе своих сорока лет, несмотря на седые пряди. Он нравился ей достаточно, подумала она, чтобы сказать, что она его любит, но недостаточно, чтобы простить ему его прегрешения. Он был ленив и всегда жаловался на жизнь. И были вечера (впрочем, редко), когда он возвращался поздно, и она была уверена, что он пришел от другой женщины. Пока она думала об этом, его руки зашевелились. Они выползли из-под простыни, размахивая пальцами в воздухе, как два спорящих ребенка.
Она вздрогнула, еще не веря в то, что видит. Это походило на телепрограмму с выключенным звуком, шоу для десяти пальцев. Пока она смотрела, руки сдернули простыню с его живота, обнажив заросшую волосами кожу, на которой выделялся шрам от операции аппендикса. Там они остановились.
Сегодня их спор был особенно ожесточенным. Левая, более консервативная, настаивала на переносе сроков, но Правой надоело ждать. Пришло время, говорила она, померяться с тираном силами и низвергнуть тело раз и навсегда.
Эллен подняла голову с подушки, и тут они заметили ее. До этого они были слишком увлечены спором. Теперь их заговор был раскрыт.
— Чарли, — прошептала она в ухо спящего тирана, — перестань! Остановись!
Правая подняла указательный и средний пальцы, вынюхивая ее.
— Чарли!
Почему он всегда спит так глубоко?
— Пожалуйста, Чарли, вставай! — повторила она, когда Правая коснулась Левой, оповещая ее о своем открытии. Эллен успела еще раз позвать мужа, и тут обе руки сомкнулись у нее на горле.
Чарли во сне плыл на невольничьем корабле — события в его снах всегда происходили на фоне экзотических пейзажей. Его руки были скованы в наказание за какую-то провинность. Внезапно все переменилось, и он увидел, что сжимает руками глотку капитана. Рабы вокруг вопили, приветствуя его. Капитан, немного похожий на доктора Джудвина, высоким испуганным голосом молил его остановиться. Голос был почти женским; почти как у Эллен. «Чарли, — умолял он, — не надо!» Но это только разжигало ярость Чарли, и он чувствовал себя героем в глазах рабов, столпившихся вокруг, чтобы полюбоваться предсмертными муками своего господина.
Капитан с багровым лицом успел выдавить: «Ты убил меня», — когда пальцы Чарли в последний раз сдавили его шею. Только тут он осознал, что на шее его жертвы почему-то нет адамова яблока. Корабль начал расплываться, ликующие голоса невольников таяли. Глаза его, моргнув, открылись, и он обнаружил, что лежит на своей кровати в пижаме, сжимая руками горло Эллен. Ее лицо потемнело; изо рта сбегала тонкая струйка слюны. Глаза ее были еще открыты, и какое-то мгновение казалось, что там теплится жизнь. Потом все кончилось.
Ужас и боль охватили Чарли. Он попытался отпустить ее, но руки не подчинились. Пальцы, совершенно онемевшие, продолжали сжимать ее горло. Он скатился на пол, но она последовала за его руками, как настойчивый партнер в танце.
— Пожалуйста, — прошептал он своим пальцам. — Пожалуйста…
Невинные, как школьники, пальцы отпустили свою добычу и отпрянули в немом изумлении. Эллен сползла на ковер, ударившись тяжело, как мешок. Чарли не мог удержать ее. Он просто упал рядом и дал волю слезам.
Оставалось сделать еще одно. Хватит камуфляжа, тайных встреч и бесконечных споров — к лучшему или к худшему, но все свершилось. Нужно лишь немного подождать. Пока он подойдет к кухонному ножу или к топору. Это будет скоро, очень скоро.
Чарли долго лежал на полу возле тела жены, рыдая. Потом он стал думать. Что теперь делать? Звонить адвокату? В полицию? Доктору Джудвину? Что-то делать придется, не лежать же вот так вечно. Он попытался встать без помощи рук, которые упорно отказывались повиноваться. Все его тело гудело, как от слабых разрядов тока. Только руки ничего не чувствовали. Он поднял их к лицу, чтобы вытереть слезы, но они лишь вяло мазнули по щеке, как тряпки. На локтях он добрался до стены и поднялся. Все еще полуслепой от слез, он поплелся из спальни вниз. (На кухню, сказали себе Левая с Правой. Он идет на кухню!) Какой-то кошмар, думал он, подбородком нажав выключатель и направляясь к бару. Я невиновен. И никто не виновен. Почему же это случилось?
Бутылка виски выскользнула у него из рук, когда он попытался взять ее. Осколки брызнули во все стороны, его ноздри обжег резкий запах спирта.
— Битое стекло, — предложила Левая.
— Нет. Разрез должен быть чистым. Потерпи немного.
Чарли оставил разбитую бутылку и пошел к телефону. Нужно позвонить Джудвину; доктор скажет, что ему делать. Он попытался снять трубку, но руки его и на этот раз не послушались. Теперь его боль смешалась с гневом. Неуклюже он сжал трубку и поднял ее к уху, придерживая ее головой. Потом он локтем набрал номер Джудвина.
— «Спокойно, — сказал он громко, — соблюдай спокойствие».
Он слышал, как номер отпечатывается в системе. Нужно сохранить рассудок лишь несколько мгновений, пока не поднимут трубку. Тогда все будет в порядке.
Руки начали конвульсивно сжиматься.
— Спокойно, — сказал он опять, но руки не слушались. Где-то далеко — о, как далеко! — зазвонил телефон в доме доктора Джудвина.
— Ответьте, ответьте! О Господи, ответьте же!
Руки Чарли так тряслись, что он с трудом удерживал трубку.
— Ответьте! — взмолился он в молчащее отверстие. — Пожалуйста!
Тут Правая рванулась вперед и ухватилась за край тикового обеденного стола, едва не опрокинув его.
— Что… ты… делаешь? — пролепетал Чарли, обращаясь то ли к себе, то ли к своей руке.
Он с ужасом смотрел на конечность, медленно двигающуюся по краю стола. Цель этого движения была ясна: увести его от телефона, от Джудвина и от надежды на спасение. Он не контролировал больше свои руки. Он их не чувствовал. Это были уже не его руки, хоть они и оставались прикрепленными к его телу.
Наконец трубку подняли, и голос Джудвина, слегка сердитый, проговорил:
— Алло?
— Доктор…
— Кто это?
— Чарли…
— Кто?
— Чарли Джордж, доктор. Вы должны меня помнить.
Рука тащила его все дальше и дальше от телефона. Он уже чувствовал, как трубка выскакивает из-под его уха.
— Кто это говорит?
— Чарльз Джордж. Ради всего святого, доктор, помогите мне.
— Позвоните завтра мне на работу.
— Вы не поняли. Мои руки, доктор… они меня не слушаются.
Что-то вцепилось в бок Чарли. Это была его левая рука, тянущаяся вниз, к его промежности.
— Ты не смеешь! — закричал он. — Ты моя!
Джудвин насторожился.
— С кем это вы говорите?
— С моими руками! Они хотят убить меня, доктор! — видя продвижение руки, он снова истерически завопил. — Не делай этого! Стой!
Игнорируя вопли деспота. Левая достигла его яиц и сдавила их. Чарли испустил крик и пошатнулся, тут же Правая использовала это и рванула его к себе. Трубка вылетела; вопросы доктора Джудвина заглушила сплошная пульсирующая боль. Чарли тяжело рухнул на пол, ударившись головой.
— Сволочь, — сказал он руке. — Ты сволочь.
Левая тем временем присоединилась к Правой на краю стола, заставив Чарли повиснуть в нелепой позе там, где он столько раз обедал.
Чуть позже они, видимо, сменили тактику и позволили ему упасть. Его голова и яйца болели, и он хотел только улечься где-нибудь и дать этой боли и тошноте утихнуть. Но у мятежников были другие планы. Он уже почти не сознавал, что они, цепляясь за ворс ковра, тащат его тело к кухонной двери. Чарли походил на статую, которую волокут к пьедесталу сотни потных рабочих. Путь был нелегким: тело двигалось рывками, задевая мебель, ногти глубоко вонзались в ковер. Но до кухни оставались уже считанные ярды. Чарли ощутил эти ярды на своем лице; холодный, как лед, линолеум кухонного пола вернул ему сознание. В слабом свете луны он видел знакомую сцену: гудящий холодильник, мусорное ведро, мойку. Все это возвышалось над ним; он чувствовал себя каким-то червяком.
Руки добрались до кухонного стола и полезли вверх. Он последовал за ними, как низвергнутый король за своими палачами. Они побелели от усилий, карабкаясь по ножке стола. Чарли не увидел, как Левая первой достигла ряда ножей, развешанных в строгом порядке на стене. Ножи для мяса, для хлеба, для овощей — все поблескивали вдоль разделочной доски, откуда шел сток в розоватую раковину.
Ему показалось, что он слышит полицейские сирены, но, вероятно, это гудело у него в голове. Он повернул голову. Боль разлилась от виска до виска, но он забыл о ней, когда понял их намерения.
Ножи были хорошо наточены. Он знал это. Для Эллен это всегда было пунктиком. Он начал трясти головой, словно пытаясь избавиться от кошмара. Но никто не мог помочь ему. Здесь были только он и его руки, совершающие свое последнее безумство.
Тут зазвонил звонок. Это не было иллюзией. Он звонил еще и еще.
— Вот! — крикнул он своим мучителям. — Слышите, ублюдки? Кто-то пришел. Я знал, что кто-нибудь придет.
Он попытался встать, выворачивая шею, чтобы видеть, что делают эти твари. Они не теряли времени даром. Левая уже достигла разделочной доски.
Звонок звонил и звонил.
— Сюда! — завопил он хрипло. — Я здесь! Ломайте дверь!
Его взгляд в ужасе метался от рук к двери и обратно, вычисляя шанс. Правая в спешке дотянулась до самого длинного мясного ножа. Еще и сейчас он не мог поверить, что его рука, его защитник и помощник, гладившая совсем недавно его жену, теперь уже мертвую, собирается изувечить его. Она медленно, невыносимо медленно сдернула нож с крючка.
Сзади послышался звон разбитого стекла — полиция ломала дверь. Они могут еще остановить это, если быстро (очень быстро) откроют дверь и доберутся до кухни.
— Сюда! — закричал он. — Сюда!
Ответом на крик был резкий свист: звук ножа, падающего на его запястье. Левая почувствовала, как разрываются каналы, связывающие ее с телом, и ни с чем не сравнимое чувство освобождения пронизало все ее пять пальцев. Кровь Чарли крестила новорожденную горячей струйкой.
Из головы тирана не донеслось ни звука. Она просто упала назад, и Чарли потерял сознание. Он не слышал, как его кровь с журчанием струится по стоку в раковину. Не слышал и следующих двух ударов, окончательно отделивших кисть от руки. Тело сползло назад, сбив на пути ящик с овощами. Луковицы рассыпались по полу вокруг лужи, медленно растекавшейся от запястья.
Правая выпустила нож, и он звякнул об окровавленную раковину. Обессиленный освободитель соскользнул со стола и упал на грудь повергнутого тирана. Дело сделано. Левая освободилась и была жива. Революция началась.
Освобожденная Левая заковыляла к краю стола, обнюхивая воздух указательным пальцем. Правая мгновенно ответила ей жестом победы, прежде чем невинно улечься на грудь Чарли. Какое-то время в кухне все молчало — лишь неслышно стекали тонкие ручейки крови.
Потом поток холодного воздуха, хлынувший из столовой, предупредил Левую об опасности. Она задвигалась, ища укрытия, пока топот полицейских ботинок и звуки команд приближались. В столовой вспыхнул свет, осветив распростертое на полу тело.
Чарли увидел этот свет в конце длинного черного туннеля. Он приближался. Ближе… ближе…
Свет зажегся и в кухне.
Когда полиция вошла. Левая спряталась за мусорным ведром. Она не знала, кто эти пришельцы, но от них явно исходила угроза. То, как они склонились над тираном, как поднимали его, как успокаивали, показывало: это враги.
Сверху раздался голос, молодой и напуганный:
— Сержант Яппер!
Один из полицейских, поднимавших Чарли, встал, оставив напарника довершать дело.
— Что там, Рафферти?
— Сэр, там труп в спальне. Женщина.
— Быстрее, — проговорил Яппер в радиотелефон. — Где «скорая помощь»? У нас тут изувеченный человек.
Он повернулся, вытирая пот со щек. Тут ему показалось, что что-то пробежало по кухонному столу к двери; что-то похожее на большого красного паука. Обман зрения, конечно. Таких тварей не бывает.
— Сэр? — полицейский, поднимающий Чарли, тоже заметил движение. — Что это было?
Яппер уставился на него. Присоска на двери щелкнула. Что бы это ни было, оно ускользнуло. Яппер посмотрел на дверь.
— Кот, — сказал он первое, что пришло в голову, сам этому не веря.
Ночь была прохладной, но Левая этого не чувствовала. Она по стенке, как крыса, выбралась из дома. Чувство свободы было восхитительно. Не ощущать постоянных команд нервов тирана, не страдать от веса его дурацкого тела, не потакать его капризам. Ничего не таскать, не счищать, не делать за него грязную работу. Она словно родилась в новом мире, может быть, более опасном, но с гораздо большими возможностями. Жизнь вне тела сулила множество радостей, и подумать только, сколько собратьев еще находятся в рабстве! Скоро они получат свободу навсегда.
Она задержалась на углу и обнюхала улицу. Полицейские ездили туда-сюда, мигали красные и голубые огни, из соседних домов выглядывали встревоженные лица. Здесь восстание не начнется. Эти люди начеку. Лучше найти спящих.
Рука пробралась через садик перед домом, нервно останавливаясь при каждом громком звуке. Скрытая зеленью, она достигла улицы незамеченной. На мостовой она оглянулась.
Тирана Чарли поднимали в машину; в его вены по трубкам переливалось содержимое прикрепленных над носилками бутылочек с кровью и лекарствами. На его груди спокойно лежала Правая, убаюканная наркотиками. Левая наблюдала, как тело исчезает из виду; боль от расставания с товарищем была почти невыносимой. Но дело прежде всего. Потом она вернется и освободит Правую, как они договорились. А потом все будет по-другому.
(На что будет похож наш мир?)
~~
В фойе общежития ИМКА на Монмут-стрит ночной сторож зевнул и поудобнее вытянулся в кресле. Комфорт для Кристи был немаловажен; его ягодицы ныли, на какую бы из них он не переносил тяжесть тела. Сегодня они ныли особенно сильно. Полковник Кристи понимал свои обязанности своеобразно. Один обход вокруг здания, только чтобы убедиться, что все двери на запоре, а потом — на лежанку, и пусть весь мир провалится к черту.
Кристи был шестидесятидвухлетним расистом и гордился этим (последним). Он терпеть не мог темнокожих, толпящихся в коридорах общежития, в основном молодых, бездомных и наглых, брошенных на его попечение, словно дети-сироты. Ну и детки! Все, как один, наркоманы, плюют на чистый пол и плохо говорят по-английски. Сегодня он, как всегда, растянется на койке и будет сквозь сон мечтать, как он отомстит им всем.
Первое, что оторвало Кристи от этих мыслей, — неприятный холод в руке. Он открыл глаза и увидел — или ему показалось, что увидел, — другую руку в своей руке. Похоже было, что они здоровались, как старые друзья. Он вскочил, издав сдавленный крик отвращения и пытаясь стряхнуть эту штуку со своей руки, как жвачку, прилипшую к пальцам. В мозгу у него заметались вопросы. Мог ли он подобрать это, не заметив, и если да, то где? И что, во имя Господа, это такое? Хуже всего было то, что эта вещь, несомненно мертвая, так ухватилась за его руку, словно собиралась никогда с ней не расставаться.
Он потянулся к звонку — это было все, что он мог сделать в этой дурацкой ситуации. Но прежде чем он успел нажать на кнопку, другая его рука сама собой метнулась к ящику стола и открыла его. Внутри в строгом порядке лежали его ключи, его блокнот, его рабочий график и — у самой стенки — непальский нож кукри, подаренный ему во время войны одним гуркхом. Он всегда держал его здесь на всякий случай. Кукри был превосходным оружием. Гуркх рассказывал, что им можно отрубить голову так аккуратно, что враг даже не заметит этого, пока не кивнет.
Рука ухватила кукри за инкрустированную рукоять и быстро — так быстро, что полковник не успел угадать ее намерение, — опустила нож на его запястье, отрубив кисть одним точным ударом. Полковник побелел, когда кровь фонтаном хлынула из руки. Он отшатнулся назад, ударившись о стену своей маленькой комнатки, и сбил со стены портрет королевы. Зазвенело стекло.
Все последующее было дурным сном: он беспомощно смотрел, как две руки — его собственная и чужая, которая устроила все это, — подняли кукри, как гигантскую секиру, как его вторая рука поднялась навстречу своему освобождению; как нож поднялся и опустился; как хрустнула кость и ударил новый фонтан крови. Когда к нему пришла смерть, он еще успел увидеть, как три перебирающих пальцами окровавленных твари спрыгнули на пол, прямо в кровавую лужу… и все исчезло. Холод вошел к нему в сердце, хотя на лбу выступил пот. Спокойной ночи, полковник Кристи!
Делать революцию легко, подумала Левая, когда троица поднималась по ступенькам ИМКА. С каждым часом они становились сильнее. На первом этаже комнаты, и в каждой пара пленников. Их владельцы лежали, ничего не ведая, с руками на груди, или на подушке, или свесив их на пол. В тишине освободители проскальзывали в приоткрытые двери, карабкались на кровати, касались пальцами ждущих ладоней и звали их на бой во имя новой жизни.
Босуэллу было чертовски плохо. Он нагнулся над раковиной в туалете и попытался сблевать. Но в нем уже ничего не осталось, только боль в желудке. Живот зверски ныл, голова раскалывалась. Когда же он извлечет урок? Он же всегда знал, что он и вино — плохие товарищи. В следующий раз, пообещал он себе, ни капли. Желудок опять скрутило, тошнота подступила к горлу. Он поспешно склонился над раковиной. Ничего. Он подождал, пока тошнота пройдет, и выпрямился, глядя на свое лицо в грязном зеркале. Ну и вид у тебя, парень!
В это время из коридора донесся какой-то шум. За свои двадцать лет и два месяца Босуэлл никогда еще не слышал ничего подобного.
Он осторожно открыл дверь. Что бы там ни происходило, это не было похоже на веселый пикник. Но там его товарищи. Если это драка или пожар, то он обязан прийти им на помощь.
Он выглянул коридор. То, что он там увидел, оглушило его, как молотком. Коридор был плохо освещен — несколько лампочек вырывали из темноты лишь отдельные промежутки между комнатами. Босуэлл возблагодарил Бога за эту милость. Ему вовсе не хотелось видеть происходящее в деталях, хватило и одного впечатления. В коридоре царил бедлам: полуодетые люди в панике метались во все стороны, в то же время стараясь искалечить себя любыми попавшимися под руку острыми предметами. Большинство этих людей он знал, если не по имени, то в лицо. Это были здоровые люди, по крайней мере до сего дня. Теперь их охватила лихорадка самоуничтожения. Повсюду Босуэлл видел один и тот же кошмар. Ножи кромсали руки, кровь брызгала в воздух, как дождь. Кто-то — уж не Иисус ли? — зажал свою руку между дверью и косяком и бил по ней снова и снова, не давая никому остановить его. Один из белых парней подобрал нож полковника и орудовал им. Его рука отлетела, пока Босуэлл смотрел, поднялась на свои пять пальцев и заковыляла по полу. Она была живая!
Некоторые не поддались общему безумию, но другие настигали бедняг и вонзали в них оружие. Один, по имени Северино, содрогался под ударами какого-то парня с внешностью панка, который в ужасе смотрел на то, что делают его руки.
Кто-то появился в двери одной из комнат и побежал к туалету; чужая отрезанная рука вцепилась ему в горло. Это был Макнамара, парень такой худой и так часто подкуренный, что его звали «улыбка на палке». Босуэлл отшатнулся, когда Макнамара ворвался в дверь, прохрипел что-то похожее на мольбу о помощи и рухнул на пол. Он попытался оторвать от своей шеи пятипалого убийцу, но прежде чем Босуэлл успел помочь ему, его движения замедлились и, наконец, стихли.
Босуэлл отошел от тела и снова выглянул в коридор. Теперь мертвые и умирающие завалили узкий проход, и руки, принадлежавшие прежде им, карабкались через тела в кровожадном исступлении, отрезая оставшиеся кисти или просто выплясывая в экстазе на лицах своих хозяев. Когда он оглянулся на лежащего Макнамара, рука, вооружившись перочинным ножом, уже перепиливала его запястья. За ней тянулся кровавый след. Босуэлл понял, что пора убегать, пока не подоспели другие. В это время убийца Северино, панк, подполз к туалету — вернее, его подтащили взбунтовавшиеся руки.
— Помоги, — прохрипел он.
Босуэлл, саданув дверью прямо по лицу панка, захлопнул ее. Разочарованные руки дергали дверь, в то время как губы панка, прижатые к замочной скважине, повторяли: «Помоги. Я не хотел этого делать с тем парнем. Помоги». Босуэлл постарался не обращать внимания на эти мольбы и стал думать, как ему спастись.
Что-то коснулось его ног, и он знал, что это, еще прежде, чем увидел. Одна из рук (левая) полковника Кристи — он узнал ее по татуировке, — уже взбиралась по его ноге. Босуэлл заметался, как ребенок, ужаленный пчелой, слишком испуганный, чтобы стряхнуть ее. Краем глаза он увидел, что рука, кромсающая перочинным ножом запястья Макнамара, закончила свой труд и теперь двигалась к нему. Ее ногти цокали по линолеуму, как клешни краба. Она и двигалась, как краб — не освоила еще прямого движения.
Собственные руки Босуэлла еще слушались его, как и руки его друзей (бывших друзей) там, в коридоре. Им было хорошо и на своем месте. Поистине, ему повезло.
Он наступил на руку на полу. Хрустнули пальцы, и тварь забилась, как раздавленная змея. Теперь он знал, что они уязвимы. Не убирая ноги, он наклонился и подобрал упавший нож, вонзив его в тыльную часть ладони руки Кристи, которая уже карабкалась по его животу. Пальцы руки сжали его тело. Рискуя быть распотрошенным, Босуэлл воткнул нож глубже. Рука еще пыталась двигаться, но потом обмякла, и Босуэлл оторвал ее от своего живота. Она вертелась на ноже и не думала умирать. Тогда он пригвоздил ее к стене, где от нее не могло быть вреда, и перенес внимание на врага под его ногой. Он надавил сильнее и услышал, как хрустнул еще один палец, потом еще. Раздавив все, что мог, он изо всех сил пнул руку о стену; она шмякнулась о зеркало, оставив след, похожий на раздавленный помидор, и упала на пол.
Он не стал ждать, выживет ли она. В дверь уже царапались новые пальцы. Они хотели войти, скоро они это сделают. Он перешагнул через Макнамара и подошел к окну. Оно было небольшим, но он тоже. Он кое-как протиснулся наружу и замешкался. Все же это второй этаж. Но упасть, даже неудачно, было лучше, чем оставаться здесь. Они уже вышибали дверь. Едва дверь треснула, Босуэлл прыгнул вниз, ударившись о бетон. Он быстро проверил конечности — слава Богу, все цело! Господь любит простодушных, подумал он. Наверху в окне появилось лицо панка.
— Помоги мне! — крикнул он. — Я не знаю, что я делаю.
Но тут пара рук нашла его горло, и мольбы смолкли.
Босуэлл пошел прочь от общежития, думая кому и что должен рассказать. На нем были только спортивные трусы и носки. Никогда еще холод не был таким приятным. Ноги ныли, но этого следовало ожидать.
Чарли проснулся с дурацким ощущением. Ему снилось, что он убил Эллен, а потом отрезал сам себе руку. Как же его подсознание набито всякой ерундой! Он попытался протереть глаза, чтобы отогнать сон, но руки не было. Он сел в постели и закричал.
Яппер оставил наблюдать за ним молодого Рафферти, строго приказав известить его, когда Чарли Джордж придет в себя. Рафферти задремал и проснулся от крика. Чарли прекратил кричать при виде испуганного лица.
— Вы проснулись? Я позову кого-нибудь.
Чарли пустыми глазами смотрел на полицейского.
— Не двигайтесь, — предупредил Рафферти. — Я позову сиделку.
Чарли откинулся забинтованной головой на подушку и поглядел на свою правую руку. Что бы ни случилось с ней у него дома, теперь все прошло. Рука была его, может быть, она была его все время. Джудвин говорил ему о синдроме бунтующего тела: убийца заявляет, что его конечности не повинуются, что дело не в его больном мозге, а в непослушании рук.
Что ж, он понимает это. Он психически болен, и в этом все дело. Пусть делают с ним, что хотят, своими таблетками, лезвиями и электродами: он предпочтет это еще одной такой кошмарной ночи, как предыдущая.
Появилась сиделка, уставившаяся на него так, словно удивлялась, что он выжил. Он лишь мельком увидел ее встревоженное лицо и почувствовал на лбу приятную прохладную руку.
— Его можно допросить? — спросил Рафферти.
— Нужно проконсультироваться с доктором Мэнсоном и доктором Джудвином, — отозвалось встревоженное лицо и попыталось ободряюще улыбнуться Чарли. Она знала, конечно, что он не в себе. Может, она боялась его: кто ее за это осудит? Она пошла консультироваться, оставив Чарли на все еще нервничающего Рафферти.
— Эллен? — спросил Чарли.
— Это ваша жена?
— Да. Я хочу знать… она?..
Рафферти опустил глаза.
— Она умерла.
Чарли кивнул. Он знал, но нужно было убедиться.
— А что со мной?
— Вы под наблюдением.
— Что это значит?
— Это значит, что я наблюдаю за вами, — сказал Рафферти.
Он явно старался быть полезным, но толку от него было мало. Чарли попробовал снова:
— Я имею в виду… что будет после? Будут меня судить?
— А за что вас судить?
— Как? — переспросил Чарли, не уверенный, что верно расслышал.
— Вы ведь жертва, не так ли? Вы не делали этого? Кто-то отрезал вашу руку…
— Да. Это сделал я сам.
Рафферти долго не мог выговорить ни слова.
— П-простите?
— Я это сделал. Я убил свою жену, потом отрезал себе руку.
Для бедного парня это было уже слишком. Он думал с полминуты, прежде чем сказать.
— Но почему?
Чарли пожал плечами.
— Это какая-то ошибка, — сказал Рафферти. — Если вы сделали это… куда же делась рука?
Лилиан остановила машину. Впереди что-то переходило дорогу, но она не могла разглядеть, что это. Она была строгой вегетарианкой (за исключением масонских трапез с Теодором) и защитницей животных и подумала, что какое-нибудь раненое животное лежит на дороге. Быть может, лиса — она читала, что они иногда заходят в пригороды. Но что-то в этом не нравилось ей, возможно, из-за тусклого освещения. Она не была уверена, стоит ли ей выходить из машины. Теодор велел ей ехать быстро. Но ведь его нет, не так ли? Она раздраженно забарабанила по рулю. Что же делать с этой несчастной лисой… или не лисой? Инстинкт велел ей сыграть самаритянку, даже если она чувствовала себя фарисейкой.
Она осторожно вышла из машины и, конечно же, ничего не увидела. Она прошла вперед, чтобы посмотреть получше. Ладони вспотели, дрожь возбуждения пробегала по телу, как ток.
Потом она услышала звук: шорох сотен маленьких ног. Она слышала истории — абсурдные, как ей казалось, — о стаях крыс, проходящих через город ночью и обгладывающих до костей все живое, что им попадется. Представляя это, она почувствовала себя еще большей фарисейкой и отступила к машине. Когда ее тень закрывавшая фары, отошла, она увидела стаю. Это были не крысы.
Рука, мертвенно желтая в бледном свете, указывала пальцем прямо на нее. Следом показались и другие, их были десятки. Они ползли, как крабы, наползая друг на друга, стуча костяшками. Освещение делало эту сцену похожей на зловещий мультфильм, но, верила она в реальность происходящего или нет, они двигались к ней. Она сделала еще шаг назад.
Она уперлась в машину, повернулась и нащупала дверцу. Слава Богу, та оказалась открыта. Ее руки тряслись, но она еще владела ими. Тут она вскрикнула. Здоровенный черный кулак с запекшейся раной на запястье вцепился в руку.
Внезапно и бешено ее руки начали аплодировать. Она утратила контроль над ними.
— Прекратите! — крикнула она им. — Хватит!
Они вдруг действительно остановились и повернулись к ней. Она знала, что они смотрят на нее без глаз, и знала, что будет дальше. Руки потянулись к лицу, и ее ногти, ее краса и гордость, вонзились в глаза. Ослепленная, она упала навзничь, но руки подхватили ее. Она поплыла в море пальцев.
Когда они стаскивали ее обезображенное тело в кювет, она лишилась парика, который так дорого обошелся Теодору в Вене. Чуть позже она лишилась и рук.
Доктор Джудвин спустился по лестнице дома Джорджа, спрашивая себя, неужели праотец его священной профессии Фрейд все-таки ошибался? Парадоксальные факты человеческого поведения не укладывались в классическую схему или просто не имели адекватного обозначения. Он остановился у подножия лестницы, не очень желая еще раз заглядывать на кухню, но чувствуя себя обязанным в последний раз осмотреть место преступления. Пустой дом наводил дрожь, и пребывание в нем, даже под охраной полиции, мешало ему собраться с мыслями. Он чувствовал вину за то, что не спас Чарли. Конечно, он достаточно глубоко проник в его душу, чтобы понять подлинные мотивы этих ужасных действий. Но все же… убить собственную жену, которую он, по-видимому, искренне любил, потом отрезать собственную руку… Джудвин на мгновение взглянул на свои руки, на переплетение сухожилий и красно-голубых вен на запястьях. Полиция еще искала убийцу, но он не сомневался, что Чарли сделал это сам. Джудвина поражало только, что его пациент оказался способен на подобные действия.
Он вошел в столовую. Полиция уже поработала здесь; повсюду был рассыпан порошок для снятия отпечатков пальцев. Общеизвестно, что каждая рука уникальна — ее узор столь же неповторим, как выражение лица. Он зевнул. Звонок Чарли поднял его среди ночи, и с тех пор он не спал. Он наблюдал, как выносят Чарли, как полицейские занимаются своим делом. Потом он выпил кофе, подумал было оставить свою работу, пока история не проникла в газеты, выпил еще кофе, решил этого не делать, и теперь, разочаровавшийся во Фрейде и прочих гуру, чувствовал себя виноватым перед женоубийцей Чарли Джорджем. Даже если он и лишится должности, он извлечет из всей этой истории кое-что полезное. Хватит слушаться советов старого венского шарлатана.
Он опустился на стол в столовой и вслушался в шорохи, наполняющие дом, — как будто стены, шокированные увиденным, шепотом обмениваются впечатлениями. Похоже, он задремал. Проснувшись, он обнаружил в комнате толстого черно-белого кота. Чарли упоминал про этого любимца семьи. Как же его звали? Да, Злюка. Из-за черных пятнышек над глазами, придававших его морде чрезвычайно недовольное выражение. Кот смотрел на лужу крови на полу, пытаясь пробраться к своей тарелке, не вляпавшись в это оставленное хозяином безобразие. Джудвин наблюдал, как кот все же прошел к тарелке и увидел, что она пуста. Ему не пришло в голову покормить Злюку: доктор ненавидел животных.
Ладно, подумал он, незачем здесь оставаться. Он все прикинул и все прочувствовал. Еще один быстрый осмотр наверху на случай, если он что-нибудь не заметил, и домой.
Он уже дошел до середины лестницы, когда услышал крик кота. Нет, скорее вопль. При этом звуке холод сковал его позвоночник. Он повернулся и бросился в столовую. Голова кота валялась на ковре, оторванная двумя (двумя — видишь это, Джудвин?) руками. Еще дюжина таких же сновала по полу кухни. Одни, забравшись на стол, обнюхивали воздух, другие срывали с полки ножи.
— О, Чарли, — проговорил он тихо, обращаясь к отсутствующему маньяку. — Что же ты наделал?
Глаза его заволоклись слезами — не из-за Чарли, но из-за поколений, которые прожили жизнь в блаженном неведении, слепо веря в Фрейда и в Священное Писание Разума. Колени его начали дрожать, и он прислонился к стене, не видя мятежников, собирающихся у его ног. Почувствовав касание чего-то чужого, он поглядел вниз. Это были его собственные руки, касающиеся друг друга наманикюренными ногтями. Медленно, с ужасающей целеустремленностью, они обратились к нему. Потом поползли вверх по его груди, цепляясь за пуговицы его итальянской куртки. Подъем закончился на его горле.
Левая рука Чарли была напугана. Ей требовалась поддержка, одобрение, короче говоря, ей требовалась Правая. Ведь это Правая была Мессией новой эры, предсказавшей жизнь вне тела. Теперь нужно было ознакомить с этим учением армию освобожденных, иначе она превратится просто в банду разбойников. Если это случится, разгром неизбежен: таков опыт всех восстаний.
Поэтому Левая повела их назад к дому, разыскивая Чарли в последнем месте, где она его видела. Конечно, глупо было надеяться, что он все еще там, но это был акт отчаяния. Но обстоятельства благоприятствовали им. Хотя Чарли в доме не было, но был доктор Джудвин. А его руки знали и где Чарли находится, и дорогу туда.
Босуэлл не осознавал, куда он бежит и зачем. Он полностью потерял ориентацию. Но какая-то часть его, кажется, это знала, потому что ближе к мосту он пошел быстрее, потом побежал, не обращая внимания на горевшие легкие. Он понял, что бежит, куда несут его ноги.
Внезапно из-за поворота показался поезд. Он не гудел, не предупреждал. Может, машинист и заметил его, но что он мог сделать? Кто был виноват в том, что ноги неожиданно вынесли его на полотно? Последней мыслью Босуэлла было то, что поезд просто следовал из пункта А в пункт В и по пути отрезал ему ноги выше колен. Потом поезд налетел на него с оглушительным свистом (так похожим на крик), и все погрузилось в темноту.
Черного парня доставили в больницу сразу после шести: день начался рано, и пациентов оторвали от их невеселых снов. Разнесли чашки серого чая, измерили температуру, раздали лекарства. Случай с парнем не отразился на распорядке.
Чарли опять снился сон. На этот раз это были не истоки Нила, не императорский Рим, не финикийский невольничий корабль. Этот сон был черно-белым. Ему снилось, что он лежит в гробу. Рядом стояли Эллен (подсознание еще не примирилось с фактом ее смерти), его отец и мать. Кто-то подошел (уж не Джудвин ли? — голос казался знакомым) и велел закрывать крышку, и он попытался сказать, что это ошибка, что он жив. Они не слышали его. В панике он кричал снова и снова, но никто не реагировал, и ему оставалось только лежать и смотреть; как его хоронят заживо.
Потом он слушал заупокойную службу над головой, слышал скрип венков, а тьма могилы все росла и росла. Он погружался в землю, все еще пытаясь протестовать. Но воздух внизу был спертым, и он стал задыхаться. В рот вместо воздуха набилось что-то — может быть, цветы? — и он не мог даже повернуть голову, чтобы их выплюнуть. Теперь он слышал стук земли о крышку гроба и — Господи боже! — слышал, как вокруг него роятся черви, предвкушая добычу. Сердце его тяжело билось, лицо, он знал, побагровело от удушья.
Потом вдруг кто-то оказался с ним в гробу, кто-то, разрывающий его путы.
— Мистер Джордж! — обратился к нему этот ангел милосердия. Это была сиделка из больницы, это она была с ним в гробу. Она, образец спокойствия и терпения, была сейчас в панике. — Мистер Джордж, вы душите себя!
Другие руки пришли ей на помощь и победили. Трое сиделок общими усилиями оторвали его руку от горла. Чарли начал жадно глотать воздух.
— С вами все в порядке, мистер Джордж?
Он открыл рот, но голоса не было. Он вдруг ощутил, что его рука все еще сопротивляется.
— Где Джудвин? — прохрипел он. — Позовите его.
— Доктора пока нет, но он навестит вас позже.
— Я хочу его видеть сейчас.
— Не волнуйтесь, мистер Джордж, — успокоила его сиделка, — сейчас мы дадим вам лекарство, и вы уснете.
— Нет!
— Да, мистер Джордж. Не волнуйтесь. Вы в надежных руках.
— Я не хочу больше спать. Они берут верх, как только я засыпаю, разве вы не видите?
— Здесь вы в безопасности.
Но он знал, что он везде в опасности. Во всяком случае, пока у него осталась рука. Она вышла из-под контроля, если когда-нибудь и был этот контроль: может, она только для вида подчинялась ему все эти годы, усыпляя его бдительность. Вот что он хотел сказать, но кто ему поверит? Вместо этого он сказал:
— Не буду спать.
Но сиделка спешила. В больницу прибывали все новые пациенты (ей уже рассказали об ужасных событиях в ИМКА), и ими тоже нужно было заниматься.
— Это только успокоительное, — ив руках у нее оказался шприц.
— Послушайте, — сказал он, пытаясь пробудить в ней разум, но она не была расположена спорить.
— Ну-ну, не будьте ребенком, — скомандовала она, когда на глазах у него выступили слезы.
— Вы просто не понимаете…
— Вы можете рассказать все доктору Джудвину, когда он придет.
— Нет! — он рванулся. Сестра не ожидала такой ярости. Пациент вырвался из постели с иглой, торчащей из руки.
— Мистер Джордж, — сказала она строго. — Будьте любезны вернуться в постель.
— Не подходите ко мне, — предупредил Чарли.
Она попыталась устыдить его.
— Все пациенты ведут себя прилично, а вы что делаете?
Чарли покачал головой, игла, выскочив из вены, упала на пол.
— Я не буду вам повторять.
— И не надо, — ответил Чарли.
Он осмотрелся, ища выход между койками, нашел его и выбежал прежде, чем сестра успела позвать подмогу.
Он скоро понял, что здесь легко укрыться. Больница была построена в конце прошлого века, потом к ней пристроили крыло в 1910-м, еще крыло после первой мировой войны, потом еще крыло, памяти Чейни, в 1973-м. Настоящий лабиринт. Им придется его поискать.
Однако чувствовал он себя плохо. Обрубок левой руки начал болеть, и ему казалось, что он кровоточит под бинтами. Вдобавок сестра все же успела ввести ему часть успокоительного. Он был крайне вял, и это, несомненно, отражалось у него на лице. Но он не мог вернуться в постель, в сон, пока не сядет где-нибудь и спокойно все обдумает.
Он укрылся в кладовой в конце одного из коридоров, среди поломанной мебели и кип отчетов. Он был в мемориальном крыле Чейни, хотя и не знал этого. Семиэтажная махина была выстроена на деньги миллионера Фрэнка Чейни его собственной строительной фирмой. Они использовали второсортные строительные материалы и дырявые трубы (почему Чейни и стал миллионером), и крыло уже разваливалось. Забившись в какую-то щель, Чарли сел на пол и уставился на свою правую руку.
— Ну?
Рука молчала.
— Не прикидывайся. Я тебя раскусил.
Она по-прежнему покоилась у него на коленях, невинная, как дитя.
— Ты пыталась убить меня, — обвинил он ее. Рука чуть открылась, как бы отвечая.
— Может, снова попробуешь?
Она зашевелила пальцами, как пианист, играющий соло. «Да, — говорили эти пальцы. — Когда угодно».
— Ведь я даже не могу помешать тебе, верно? Рано или поздно ты до меня доберешься. Не просить же кого-то присматривать за мной до конца жизни. Так что же мне остается, я тебя спрашиваю? Умереть?
Рука чуть сомкнулась, бугорки ладони сложились в утвердительную ухмылку: «Да, дурачок. Это единственное, что тебе остается».
— Ты убила Эллен?
— Да, — улыбнулась рука.
— Ты отрезала мою другую руку, чтобы она могла удрать. Я прав?
— Прав.
— Я видел. Видел, как она убегала. А теперь ты хочешь сделать то же самое?
— Точно.
— Ты не оставишь меня в покое, пока не освободишься, так ведь?
— Так.
— Ну вот. Мы понимаем друг друга, и я хочу договориться с тобой.
Рука подобралась поближе к его лицу, вцепившись в пижаму.
— Я освобожу тебя, — сказал он.
Теперь она была на его шее, сжимая ее не сильно, но достаточно, чтобы вызвать дрожь.
— Я найду способ, обещаю. Хоть гильотину, хоть скальпель — все равно.
Теперь она ласкалась к нему, как кошка.
— Но я сделаю это сам, когда захочу. Потому что, если ты убьешь меня, то ты не выживешь. Тебя закопают, как закопали руки отца.
Рука вцепилась в угол стола.
— Так мы договорились?
Но рука не ответила. Внезапно она утратила всякий интерес к их сделке. Если у нее был нос, то она вынюхивала им воздух. Что-то изменилось.
Чарли неуклюже встал и подошел к окну. Стекло потемнело от пыли и птичьих экскрементов, но он мог разглядеть сад внизу. Этот сад тоже был частью завещания миллионера: он должен был символизировать его хороший вкус, как само здание — его прагматизм. Но когда крыло пришло в запустение, сад тоже зачах. Только газоны еще подстригали — слабая видимость заботы.
Сад был пуст. Кроме одного человека — видимо, доктора. Но рука Чарли упорно скребла стекло, пытаясь выбраться наружу. Что-то было там внизу, в траве.
— Хочешь наружу?
Рука начала ритмично колотить в стекло — сигнал для невидимой армии. Он стоял, не зная, что делать. Если он попытается оторвать ее, она может опять начать его душить. А если подчинится и выйдет в сад, то что он там увидит? Но разве у него есть выбор?
— Ладно, — сказал он. — Пошли.
В коридоре царила паника, и на него никто не обращал внимания, хотя он был босой и в пижаме. Звонили звонки, через громкоговорители вызывали врачей, люди сновали между моргом и туалетом. Все говорили о чудовищных событиях в общежитии: десятки молодых людей без рук. Чарли шел слишком быстро, чтобы расслышать, о чем они говорят. Он сразу нашел, куда идти, — рука вела его. Он прошел указатель: «В мемориальный сад Ф. Чейни» и вышел в длинный коридор с дверью в дальнем конце.
Снаружи было очень тихо. Ни одной птицы на деревьях, ни одной пчелы на цветах. Даже доктор, которого он видел в окно, ушел, наверное, к своим пациентам.
Рука Чарли просто взбесилась. Пот капал с нее на траву, а вся кровь отхлынула, так что она стала мертвенно-бледной. Это была уже не его рука, а совсем другое существо, с которым он, по несчастному капризу анатомии, был соединен.
Трава под ногами была влажной и холодной. Было еще только полседьмого утра. Птицы, быть может, еще спали, и пчелы тоже. Быть может, в этом саду и нечего бояться. Быть может, его рука ошиблась.
Тут он заметил следы доктора, темные на серебристо-зеленой траве. Вокруг них была кровь. И они вели только в одну сторону.
Босуэлл в коме не чувствовал ничего и был рад этому. Появилась было мысль о том, что пора просыпаться, но тут же исчезла. Босуэлл не хотел просыпаться, не хотел приходить в себя. Никогда. Он и во сне смутно чувствовал, что ждет его при пробуждении.
Чарли посмотрел на деревья. На них росли какие-то странные плоды.
Один из них был человеком: тот самый доктор. Его шея зажата в развилке ветвей. Руки закачивались круглыми обрубками, все еще ронявшими на траву тяжелые красные капли. Над ним повисли другие, еще более жуткие, плоды — руки, сотни рук, колышущихся туда-сюда, как некий парламент, обсуждающий тактику реформ.
Их вид убивал всякие метафоры. Они были тем, чем были: человеческими руками. В этом и заключался весь ужас.
Чарли хотел бежать, но рука не пустила его. Это были ее ученики, ее паства, они ждали ее. Чарли посмотрел на мертвого доктора, на его убийц и подумал о Эллен, его Эллен, безвинно убитой этими вот руками и уже остывшей. Они заплатят за это. Все заплатят. Пока остаток его тела повинуется ему, он заставит их заплатить. Было глупостью договариваться с этой тварью на конце его запястья — теперь он понял это. Это чума. Они не должны жить.
Армия заметила его. Шорох прошел по рядам, как пожар. Они спешили приветствовать Мессию, сползая по стволу или просто падая вниз, как гнилые яблоки. Еще немного, и они доберутся до него. Теперь или никогда. Он отвернулся от дерева прежде, чем рука успела схватиться за ветку, и посмотрел на крыло памяти Чейни. Оно возвышалось перед ним, двери были закрыты, окна зашторены.
Сзади зашуршала трава под бесчисленными пальцами. Они спешили к своему вождю. Они придут туда, где будет он, — это было ясно. Может, на этой их слабости можно сыграть? Он снова посмотрел на здание и увидел то, что искал: лестницу, зигзагом поднимающуюся до самой крыши. Он помчался туда с удивившей его самого скоростью. Оглядываться не было времени. Через несколько шагов взбешенная рука добралась до его шеи, но он не останавливался. Добежав до лестницы, он начал подниматься, перескакивая через ступеньки. Без рук взбираться наверх было трудно, но если он и упадет, то что с того? Ведь это только его тело.
Только на третьем пролете он осмелился взглянуть вниз. У подножия лестницы расцвел ковер цветов из плоти, и они уже лезли наверх, протягивая к нему жаждущие пальцы. Пусть лезут, ублюдки. Я это начал — я это и закончу.
В окнах крыла Чейни появились испуганные лица. С нижних этажей слышались панические крики. Поздно рассказывать им историю его жизни: может, потом они смогут понять все сами. Может даже, они найдут объяснение, которого не нашел он… хотя он в этом сомневался.
Четвертый этаж. Правая продолжала сжимать его шею. Может быть, это кровь, но, скорее всего, дождь — теплый дождь, орошающий его грудь и ноги. Еще два этажа, потом крыша. За ним гудело железо — звук сотен пальцев, карабкающихся за ним. До крыши оставалось всего с десяток шагов, и он посмотрел вниз еще раз. Лестница была усеяна руками, как цветок — тлей. Нет, это опять метафора. Хватит.
Чарли перебрался через парапет и ступил на засыпанную гравием крышу. Вокруг валялись дохлые голуби, ведро с чем-то зеленым, куски бетона. Пока он смотрел на все это, первые ряды армии уже забрались на парапет, размахивая пальцами.
Боль в горле отозвалась в мозгу, когда предательская рука нащупала гортань. Из последних сил он пересек крышу.
Нужно падать прямо вниз на бетон. Внезапно силы оставили его — ноги стали ватными, в голову полезла всякая чепуха. Он вспомнил буддийский коан.
— Как звучит хлопок… — начал он, но не смог закончить.
Как звучит хлопок…
Забыв продолжение, он приказал своим ногам сделать шаг, затем еще один. Он чуть не споткнулся на противоположной стороне крыши и посмотрел вниз. Да, отсюда он упадет прямо вниз. На пустую автостоянку напротив здания. Он наклонился, видя, как капли его крови летят вниз. «Я иду», — сказал он тяготению и Эллен и подумал, как приятно умереть и никогда уже не чувствовать ни зубной боли, ни нытья в спине, ни как мимо по улице проходит красотка, которую ему никогда не поцеловать. Внезапно рука достигла его ног и полезла вверх, дрожа от нетерпения.
«Идите, — сказал он им, когда они облепили его с головы до ног. — Идите за мной всюду, куда я ни пойду».
Как звучит хлопок… Фраза вертелась у него на кончике языка.
И ту он вспомнил. Как звучит хлопок одной ладони? Было так приятно выудить что-то забытое из глубины сознания — как найти какую-нибудь давно потерянную вещь. Это скрасило последние мгновения его жизни. Он бросил себя в пустоту и падал, пока его мысли внезапно не оборвались. Руки дождем посыпались за ним, разбиваясь о бетон волна за волной, умирая рядом со своим Мессией.
Для пациентов и врачей, столпившихся у окон, вся эта сцена казалась скорее забавной, чем страшной: что-то вроде дождя из лягушек. Продолжалось это недолго, и через пару минут самые храбрые отправились посмотреть, что случилось. Никто так и не понял этого. Руки собрали, рассортировали и складировали для дальнейшего исследования. Кое для кого случившееся стало поводом для молитв и бессонных ночей; другие восприняли это просто как маленькую репетицию Апокалипсиса — еще одну в этом мире.
Босуэлл очнулся в больнице. Он потянулся к кнопке звонка и нажал ее, но никто не отозвался. Кто-то был в комнате, прятался за ширмой в углу. Он слышал, как тот шаркает ногами.
Он снова позвонил, но звонки надрывались по всему зданию, и никто не отвечал на них. Цепляясь за полку, он подполз к краю кровати, чтобы получше рассмотреть непрошеного гостя.
— Выходи, — пробормотал он пересохшими губами. — Выходи, я знаю, что ты здесь.
Он подполз ближе и только тут окончательно понял, что у него нет ног. Было поздно — потеряв равновесие, он упал, закрыв голову руками.
Лежа на полу, он попытался осмотреться. Что же случилось? Где его ноги, во имя Господа?
Его налитые кровью глаза обшаривали комнату и, наконец, уткнулись в босые ноги в ярде от его носа. На лодыжках были привязаны бирки. Это были его ноги, отрезанные поездом, но все еще живые. В первый момент ему показалось, что они хотят напасть на него, но они повернулись и заковыляли к выходу.
Видя это, он подумал — не собираются ли и его глаза вылезти из глазниц, и язык изо рта, и каждая часть его тела — не намеревается ли она каким-либо образом предать его? Все его тело связывалось только непрочным союзом его членов, который мог распасться в любую минуту. Когда ему ждать следующего восстания?
С сердцем, подступившим к горлу, он ожидал падения Империи.
В Амарилло только и было разговоров, что о торнадо: о коровах, автомобилях, а иногда и о целых домах, которые поднимались в воздух и вновь опускались на землю, о поселениях, опустошенных всего за несколько сокрушительных минут. Возможно, именно поэтому Вирджиния сегодня вечером ощущала такую тревогу. Поэтому, или из-за усталости, накопившейся за время путешествия по пустынным шоссе, когда единственным пейзажем за окном были расстилавшиеся над ними мертвенные небеса Техаса, когда ничего не ждет тебя в конце пути и надеяться не на что — опять бесконечные гимны и адское пламя. Она сидела на заднем сиденье черного «понтиака», спина у нее болела, и изо всех сил пыталась заснуть. Но овевающий затылок горячий воздух вызывал сны об удушении, так что она оставила свои попытки и удовлетворилась зрелищем пшеничных полей да подсчетом проносящихся мимо элеваторов, ярко-белых на фоне собирающихся на северо-востоке грозовых туч.
На переднем сиденье автомобиля Эрл вел машину, напевая себе под нос. Рядом с ней Джон — всего лишь в двух футах, но недостижимый для ее притязаний — читал Послания святого Павла и бормотал отдельные прочитанные слова и фразы. Когда они проезжали через Пантекс-вилледж (они тут собирают боеголовки — загадочно сказал Эрл и больше ничего не пояснил), начался дождь. Он хлынул внезапно, когда уже темнело, и добавил тьмы, торопливо опустив шоссе Амарилло-Пампа в мокрую ночь.
Вирджиния подняла стекло в окне — дождь, каким бы освежающим он ни был, быстро промочил ее скромное голубое платье — единственное, в котором Джон позволял ей появляться на собраниях. Теперь за стеклом ничего нельзя было увидеть. Она сидела, и тревога росла в ней с каждой милей их приближения к Пампе, прислушивалась к водяным струям, бьющим в крышу автомобиля, и к своему мужу, который бормотал у нее под боком:
«Посему сказано: встань, спящий, и воскресни из мертвых и осветит тебя Христос.
Итак, смотрите, поступайте осторожно, не как неразумные, но как мудрые.
Дорожа временем, потому что дни лукавы».
Он сидел, как всегда, очень прямо, держа все ту же потрепанную Библию в мягком переплете, которая столько лет лежала, раскрытая, у него на коленях. Наверняка, он знал те главы, которые читал, наизусть, он возвращался к ним довольно часто, и в голосе его звучала такая странная смесь уверенности и удивления, что, казалось, это слова не апостола Павла, а его собственные, только что произнесенные впервые. Эти страстность и напор сделают со временем Джона Гаера величайшим евангелистом Америки, в этом у Вирджинии сомнений не было. На протяжении всех этих изнурительных, лихорадочных недель турне по трем штатам, ее муж демонстрировал исключительные уверенность и зрелость разума. Его проповеди не имели ничего общего с нынешней модернизированной манерой — они были все той же старомодной смесью проклятий и обещаний спасения, которую он практиковал всегда, но теперь он получил полную власть над своим даром и в городе, и за городом. В Оклахоме, Нью Мексике, а теперь в Техасе собирались сотни и тысячи жаждущих услышать и вновь вернуться в Царствие Божие. В Пампе, которая лежит впереди на расстоянии тридцати пяти миль, они уже, должно быть, собираются, невзирая на дождь, чтобы иметь возможность как можно ближе поглядеть на нового проповедника. Они приведут с собой детей, принесут свои сбережения и жажду получить прощение.
Но прощение будет завтра. А поначалу они должны добраться до Пампы, а дождь лил все сильнее. Эрл, как только полил дождь, прекратил свое пение и сконцентрировал все внимание на расстилающейся перед ним дороге. Иногда он тяжело вздыхал и потягивался на сиденье. Вирджиния пыталась не вмешиваться в то, как он ведет машину, но, когда хлынул этот потоп, беспокойство вконец овладело ею. Она наклонилась вперед на заднем сиденье и начала таращиться сквозь ветровое стекло, наблюдая за машинами, едущими в противоположном направлении. Катастрофы в таких ситуациях происходили достаточно часто: плохая погода, усталый водитель, жаждущий оказаться в двадцати милях от того места, где он находился на самом деле. Джон почувствовал ее беспокойство.
— Господь нас не оставит, — сказал он, не отрывая взгляда от убористых страниц, хотя теперь было слишком темно, чтобы читать.
— Это тяжелая ночь, Джон, — сказала она. — Может, нам и не пытаться сегодня доехать до Пампы? Эрл, должно быть, устал.
— Я в порядке, — вставил Эрл. — Это не очень далеко.
— Ты устал, — повторила Вирджиния. — Мы все устали.
— Ну, я думаю, мы можем найти какой-нибудь мотель, — предложил Гаер. — А ты как думаешь, Эрл?
Эрл пожал своими массивными плечами.
— Как скажешь, босс, — ответил он невыразительно.
Гаер повернулся к жене и мягко похлопал ее по тыльной стороне руки.
— Мы найдем мотель, — сказал он. — Эрл может позвонить оттуда в Пампу и сказать им, что мы будем там утром. Как тебе это?
Она улыбнулась ему, но он на нее не смотрел.
— Следующий пункт по шоссе — «Белый Олень», — сказал Вирджинии Эрл. — Может, у них есть мотель.
Вообще-то мотель «Тополь» лежал на полмили к западу от «Белого Оленя», на обширных равнинах к югу по шоссе США 60, маленькое заведение, где в проеме между двумя низкими строениями стоял мертвый или умирающий тополь. На площадке перед мотелем уже набралось достаточно машин, а в большей части комнат горели огни — там уже расположились товарищи по несчастью — беглецы от приближавшейся бури. Эрл заехал на площадку и припарковался как можно ближе к конторе управляющего, потом побежал через залитую дождем стоянку, чтобы узнать, есть ли у них свободные номера на ночь. Когда, мотор замолк, а по крыше барабанили струи дождя, сидеть в «понтиаке» стало еще тоскливее, чем раньше.
— Надеюсь, у них найдутся для нас места, — сказала Вирджиния, наблюдая, как играет неоновыми отблесками стекающая по стеклу вода. Гаер не ответил. Дождь барабанил по крыше. — Поговори со мной, Джон, — сказала она ему.
— Зачем?
Она покачала головой.
— Неважно. — Пряди волос прилипли у нее ко лбу: хотя дождь и шел, жара в салоне не спала. — Ненавижу дождь, — сказала она.
— Он не будет идти всю ночь, — ответил Гаер, проведя рукой по своим густым седым волосам. Этот жест он использовал в качестве пунктуации — разделительного знака между одним высказыванием и другим. Она знала его риторику, как словесную, так и физическую, слишком хорошо. Иногда она думала, что знает о нем все, что только можно было знать, что он не мог сказать ничего такого, что она по-настоящему хотела бы услышать. Но возможно, подобное чувство было взаимным: они уже давно притерпелись к такому браку. Сегодня ночью, как и каждую ночь, они лягут в отдельные кровати и он заснет глубоким, легким сном, который так легко овладевает им, тогда как ей всегда приходилось проглотить таблетку-другую, чтобы добиться благословенного забвения.
Сон, часто говаривал он, это время для общения с Господом. Он верил в вещие сны, хотя никогда и не обсуждал с ней, что именно он видел. Настанет время, когда он откроет всем то великолепие, которое приходит к нему во сне, в этом она не сомневалась, но пока что он спал один и держал свои мысли при себе, оставляя ее наедине с тайными печалями. Легко было озлобиться, но она противилась этому искушению. Его участь была величественной, к ней его предназначил Господь, но с Вирджинией Джон обращался не строже, чем с самим собой, обрекая себя режиму, который разрушил бы более слабого человека, и все же осуждал себя за малейшее проявление слабости.
Наконец Эрл появился из конторы и пробежал к машине. В руке он сжимал три ключа.
— Номера седьмой и восьмой, — сказал он, задыхаясь, дождь затекал ему в глаза и нос, — и ключ от проходной комнаты тоже.
— Хорошо, — сказал Гаер.
— Последние свободные номера, — сказал Эрл. — Подъехать ближе? Они в другом здании.
Интерьер двух смежных номеров был апофеозом банальности. Они уже останавливались в тысячах таких каморок, где покрывало на постели было ярко-оранжевого цвета, а на бледно-зеленой стене висел выцветший фотоснимок Большого каньона. Джон был равнодушен к тому, что его окружало, но Вирджинии все эти комнатушки казались достойной моделью Чистилища. Бездушное преддверие Ада, где никогда ничего не случается и никогда не случится. В этих комнатах не было ничего, что отличало бы их от остальных, но с ней самой сегодня что-то происходило.
Вряд ли это было из-за разговоров о торнадо. Она смотрела, как Эрл вносил и распаковывал сумки, и чувствовала странную отрешенность, словно смотрела на все сквозь завесу, толще, чем завеса дождя за окном. Она напоминала человека, ходящего во сне. Когда Джон тихо сказал ей, на какой именно постели она будет сегодня спать, она легла и попробовала расслабиться и снять это странное напряжение. Однако это было легче сказать, чем сделать. Кто-то в соседнем номере смотрел телевизор, и сквозь тонкую как бумага стену она слышала каждое слово ночного фильма.
— С тобой все в порядке?
Она открыла глаза. Эрл, как всегда заботливый, склонился над ней. Он выглядел таким же усталым, как она. Лицо его, загоревшее во время ралли под открытым небом, сейчас было скорее желтоватым. Он начал набирать вес, хотя эта грузность и гармонировала с его упрямым, широким лицом.
— Со мной все хорошо, спасибо, — ответила она, — только пить хочется.
— Я посмотрю, смогу ли раздобыть для тебя что-нибудь. Может, у них тут есть автомат с кока-колой.
Она кивнула, встретившись с ним взглядом. В этом обмене взглядами прятался подтекст, неведомый Гаеру, который сейчас сидел за столом и делал заметки к завтрашнему выступлению. На всем протяжении турне Эрл снабжал Вирджинию таблетками. Ничего экзотического, всего лишь транквилизаторы, чтобы успокоить ее растревоженные нервы. Но транквилизаторы — так же как и косметика, стимуляторы и драгоценности — не одобрялись человеком, который следовал Господним принципам, и когда случайно ее муж наткнулся на успокоительное, последовала безобразная сцена. Эрл тогда принял на себя гнев своего нанимателя, за что Вирджиния была глубоко ему благодарна. И хотя он получил четкую инструкцию никогда не повторять этого преступления, он собирался вновь дать ей таблетки. Их общая вина была тайной, которая почти что доставляла им удовольствие, и даже сейчас она читала это знание в его глазах точно так же, как и он — в ее.
— Никакой кока-колы, — сказал Гаер.
— Ну, я думаю, можно сделать исключение…
— Исключение? — переспросил Гаер, и в его голосе появились характерные нотки самолюбования. Риторика повисла в воздухе, и Эрл проклинал свой дурацкий язык. — Не для того Господь дал нам законы, по которым мы живем, чтобы мы придумывали всякие там исключения, Эрл. Ты же сам это знаешь.
В этот миг Эрл не особенно беспокоился по поводу того, что там говорил Господь. Он беспокоился из-за Вирджинии. Она была сильной, он знал это, несмотря на свою видимую томность уроженки юга и хрупкое сложение, достаточно сильной, чтобы улаживать все мелкие неприятности во время турне, когда Господь был занят другими делами и не стал бы помогать своему полевому агенту. Но ничья сила не безгранична, и он чувствовал, что она находится на грани срыва. Она столько отдала своему мужу: любовь и обожание, энергию и энтузиазм. И за последние несколько недель Эрл уже не один раз думал, что она заслужила лучшей участи, чем этот церковник.
— Не можешь ли ты принести мне немного воды со льдом? — спросила она, глядя на него снизу вверх. Под ее серо-голубыми глазами пролегли усталые тени. По современным стандартам она не была красавицей: ее черты были чересчур аристократически бесцветными. Усталость придавала им особую прелесть.
— Холодная вода скоро прибудет, — сказал Эрл, стараясь говорить жизнерадостно, хотя сил у него на это не осталось.
Он пошел к двери.
— Почему бы не позвать коридорного, и пускай он распорядится, чтобы принесли воду? — спросил Гаер, когда Эрл уже собрался выйти. — Я хочу, чтобы мы сейчас просмотрели наш маршрут для следующей недели.
— Да это не проблема, — ответил Эрл. — Правда. Кроме того, я должен позвонить в Пампу и сказать им, что мы задерживаемся. — И он вышел в коридор, прежде чем ему успели возразить.
Ему нужно было выйти, чтобы побыть одному: атмосфера между Вирджинией и Гаером накалялась день ото дня, и это было отнюдь не приятное зрелище. Долгий миг он стоял, глядя, как льется дождь. Старый тополь в середине стоянки склонил перед потопом свою лысеющую голову — Эрл точно знал, как тот себя чувствует.
И пока он стоял вот так в коридоре гадая, как ему ухитриться сохранить здравый рассудок во время последних восьми недель турне, две фигуры сошли с шоссе и пересекли парковочную площадку. Он не глядел на них, хотя тропа, по которой они шли к номеру семь, была прямо в поле его зрения. Они прошли сквозь стену дождя на обширную площадку за конторой управляющего, где когда-то, в 1955 году, они запарковали свой красный «бьюик», и хотя дождь и лил потоком, их не коснулась ни единая капля дождя. Женщина, чья прическа успела со времен пятидесятых дважды войти и выйти из моды и чьи одежды выглядели такими же старомодными, на мгновение замедлила шаг, поглядев на мужчину, который с неожиданным вниманием рассматривал старый тополь. Лицо его было хмурым, но глаза, несмотря на это, казались добрыми. В свое время она бы полюбила такого человека, подумала она, но ведь ее время давно прошло, верно ведь? Бак, ее муж, повернулся к ней и настойчиво спросил:
— Ты идешь, Сэди? — и она последовала за ним по засыпанной гравием дорожке (когда она видела дорожку в последний раз, та была деревянной) и сквозь открытую дверь в номер семь.
Холод заполз Эрлу за воротник. Слишком уж долго таращился на этот дождь, подумал он, и слишком много бесплодных желаний. Он прошел до конца крытого дворика, потом стремительно пересек площадку к конторе, предварительно сосчитав до трех.
Сэди Дарнинг оглянулась, чтобы поглядеть на Эрла, потом опять повернулась к Баку. Годы не стерли чувство обиды, которое она испытывала к своему мужу, так же как не исправили они хитрые черты его лица или чересчур легковесный смех. Она не слишком-то любила его тогда, второго июня 1955 года, и она не слишком любила его сейчас, когда прошло ровно тридцать лет. У Бака Дарнинга была душа прощелыги — отец тогда еще предупреждал ее. Само по себе это было не так уж страшно — просто еще одна необходимая особенность мужчины, — но в результате это вело к такому грязному поведению, что она наконец устала от бесконечной лжи. Он же, ничтоже сумняшеся, воспринял ее унылое настроение, как намек на второй медовый месяц. Эта феноменальная самоуверенность вызвала у нее такое раздражение, которое в конце концов пересилило любые надежды на взаимную терпимость. Так что три десятилетия назад, когда они въехали в мотель «Тополь», она подготовилась к чему-то большему, нежели ночь любви. Она отправила Бака в душ, а когда он оттуда вышел, направила на него Смит-и-Вессон тридцать восьмого калибра и проделала в его груди огромную дыру. Затем она побежала, отбросив пистолет, и не слишком беспокоясь о том, поймает ли ее полиция. Когда ее поймали, она тоже не слишком беспокоилась. Ее посадили в тюрьму округа Карсон, в Панхандале, и через несколько недель привели на суд. Она даже не пыталась отрицать свою вину: в ее жизни и так было слишком много лжи и притворства — хватило бы на все ее тридцать восемь лет. Так что ее поведение нашли вызывающим, отправили ее в Хантсвилльскую государственную тюрьму и, выбрав солнечный денек в октябре, пропустили через ее тело в общей сложности 2250 вольт, почти мгновенно заставив остановиться ее нераскаянное сердце. Око за око, зуб за зуб. Она появилась на свет в результате этого простого уравнения морали и не возражала уйти из жизни на основании такой же математики.
Но сегодня вечером она и Бак были избраны повторить путешествие, которое они совершили тридцать лет назад, чтобы выяснить, смогут ли они понять, почему их брак закончился убийством. Это была возможность, которая предлагалась многим погибшим любовникам, хотя на самом деле лишь немногие принимали эту возможность, скорее всего потому, что боялись, что вновь разразится катастрофа, приведшая их к разрушительному концу. Сэди, однако, не могла удержаться, чтобы не гадать, было ли все это предопределено — быть может, лишь одно нежное слово Бака или неподдельно влюбленный взгляд его пасмурных глаз могли бы остановить ее лежащий на курке палец и спасти жизнь им обоим. Эта остановка всего лишь на одну ночь могла дать им возможность проверить правильность хода истории. Невидимые, неслышимые, они последовали бы по тому же маршруту, которым прошли несколько десятилетий назад. А следующие несколько часов покажут, непременно ли этот путь ведет к убийству.
Номер седьмой был занят и номер рядом — тоже; проходная дверь была открыта, и в обоих номерах горели флуоресцентные светильники. Но населенность номеров не была для этой четы проблемой. Сэди уже давно привыкла к эфирному состоянию, невидимому странствию среди живущих. В таком состоянии она посетила свадьбу своей племянницы, а позже — похороны своего отца. Они вместе с покойным стариком стояли рядом с могилой и сплетничали по поводу скорбящих. Однако Бак, как существо более подвижное и живое, был склонен к некоторой беззаботности. Она надеялась, что сегодня ночью он будет осторожен. В конце концов, он хотел провести этот эксперимент точно так же, как и она сама.
Пока они стояли на пороге и оглядывали комнату, в которой разыгрался этот смертельный фарс, она гадала, сильную ли боль ему причинил выстрел. Она должна спросить его об этом сегодня, если представится такая возможность, подумала она.
Когда Эрл заходил в офис управляющего, чтобы заказать комнаты, там сидела молодая женщина с простоватым, но приятным лицом. Теперь она исчезла, а на ее месте сидел человек лет шестидесяти с недельной щетиной и в рубашке с подтеками пота. При появлении Эрла он близоруко взглянул на него из-за вчерашней газеты «Ежедневные новости Пампы».
— Чего?
— У вас можно раздобыть немного воды со льдом? — спросил Эрл.
Мужчина обернулся и крикнул:
— Лаура-Мэй! Ты здесь?
Сначала из дверного проема раздались звуки послеполуночного кино: крики, выстрелы, рев сбежавшего зверя, а потом и крик Лауры-Мэй.
— Чего ты хочешь, па?
— Этот человек хочет, чтобы его обслужили, — прокричал в ответ ее отец, не без иронии в голосе. — Может, ты все-таки выберешься и сделаешь хоть что-то?
В ответ ничего не донеслось, кроме криков с экрана телевизора, которые уже порядком надоели Эрлу. Управляющий взглянул на него. Один глаз у него был замутнен катарактой.
— Вы с этим евангелистом? — спросил он.
— Да… но как вы узнали, что это?..
— Лаура-Мэй узнала его. Видела фотографию в газете.
— Так что?
— Не упусти случая, парень.
Словно в ответ на этот намек, Лаура-Мэй вышла из комнаты за конторой. Когда ее карие глаза узнали Эрла, она явно пришла в хорошее расположение духа.
— О!.. — сказала она и улыбнулась, отчего черты ее лица смягчились. — Что я могу сделать для вас, мистер? — Эта фраза вместе с улыбкой, казалось, предполагала большее, нежели просто вежливое внимание, или просто ему хотелось так думать? Один раз он снял женщину на ночь в Помка-сити, Оклахома, но за исключением этого случая, за последние три месяца он обходился без секса. Так что, ловя удачу, он улыбнулся в ответ. Хотя ей было по меньшей мере тридцать пять лет, ее манеры были как у девочки-подростка, а тот взгляд, которым она одарила его, был обезоруживающе откровенным. Поэтому, встретившись с ней взглядом, Эрл подумал, что, предполагая в ней какой-то особый интерес, он был не так уж далек от истины.
— Вода со льдом, — сказал он. — Я хотел узнать, ее можно раздобыть? Миссис Гаер неважно себя чувствует.
Лаура-Мэй кивнула.
— Я достану, — сказала она и на секунду задержалась в дверях, прежде чем вернуться в комнату с телевизором.
Шум, доносившийся с экрана, стих — возможно, там было минутное затишье, перед тем как вновь должно было появиться чудовище. В наступившей тишине Эрл мог слышать, как струи дождя барабанят по крыше и льются на землю, превращая ее в жидкую грязь.
— Неплохо сегодня поливает, а? — заметил управляющий. — Если так и завтра будет продолжаться, вас просто смоет.
— Люди ездят в любую погоду, — сказал Эрл, — а Джон Гаер хорошо водит машину.
Мужчина скорчил рожу.
— Из торнадо-то он не вырулит, — сказал он, явно наслаждаясь своей ролью предсказателя судьбы. — Мы сейчас как раз ожидаем такого.
— В самом деле?
— В позапрошлом году ветер сорвал крышу со школы. Взял и поднял ее в воздух.
Лаура-Мэй снова появилась в дверях с подносом, на котором стояли кувшин и четыре стакана. Лед звякал, ударяясь о стенки кувшина.
— Что ты там говоришь, па? — спросила она.
— Торнадо.
— Для этого недостаточно жарко, — возразила она с небрежной уверенностью. Ее отец что-то протестующе хмыкнул, но не возразил. Лаура-Мэй подошла к Эрлу, держа в руках поднос, но когда он сделал попытку принять его, она сказала:
— Я отнесу сама. Показывай дорогу.
Он не возражал. У них будет еще немного времени, чтобы поболтать, пока они дойдут до номера Гаеров. Возможно, она подумала то же самое, или же просто хотела поближе рассмотреть евангелиста.
Они вместе молча прошли до выхода из конторы и там остановились. Перед ними лежало двадцать ярдов размытой земли — от одного здания до другого.
— Может, я понесу кувшин? — предложил Эрл. — А ты понесешь на подносе стаканы.
— Ладно, — ответила она. Потом, поглядев на него так же прямо, как это было в ее обычае, она спросила:
— Тебя как зовут?
— Эрл, — ответил он ей, — Эрл Райбурн.
— А я — Лаура-Мэй Кэйд.
— Очень рад познакомиться с вами, Лаура-Мэй.
— Ты знаешь про это место? — спросила она. — Папа наверняка рассказал вам?
— Ты имеешь в виду торнадо? — сказал он.
— Нет, — ответила она. — Я имею в виду убийство.
Сэди стояла у изножия кровати и разглядывала лежащую на ней женщину. Она умеет одеваться, подумала Сэди, — ее одежда была тусклой и унылой, а волосы — не уложены. Женщина что-то бормотала в полудреме и вдруг — внезапно — проснулась. Ее глаза широко раскрылись. В них были тревога и боль. Сэди поглядела на нее и вздохнула.
— В чем дело? — поинтересовался Бак. Он уже поставил чемоданы и сидел в кресле напротив четвертого постояльца — крупного мужчины с жесткими, властными чертами лица и копной седых волос, которых бы не постыдился ветхозаветный пророк.
— Ни в чем, — ответила Сэди.
— Я не хочу делить комнату с этими, — сказал Бак.
— Но ведь это же та комната, в которой… в которой мы остановились, — ответила она.
— Давай переберемся в соседний номер, — предложил Бак, кивнув в сторону открытой сквозной двери в номер восемь. — Нам там будет поудобнее.
— Они ведь нас не могут увидеть, — сказала Сэди.
— Но зато я могу их видеть, — ответил Бак, — а это выводит меня из терпения. Да какая разница, если мы будем в другой комнате, Бога ради! — Не дожидаясь, пока Сэди согласится, Бак поднял чемоданы и внес их в комнату Эрла. — Идешь ты, или нет? — спросил он Сэди. Та кивнула. Лучше поладить с ним. Если она начнет с ним препираться, все пойдет по-прежнему, и они никогда не пройдут первого испытания. Согласие было основным условием этого воссоединения, так что она напомнила себе об этом и послушно отправилась за ним в номер восемь.
Лежа на кровати, Вирджиния думала о том, чтобы подняться и пройти в ванную, где, никем не замеченная, она могла бы проглотить таблетку-другую транквилизаторов. Но присутствие Джона пугало ее, иногда она чувствовала, словно он может видеть ее насквозь — все ее мелкие грехи были для него открытой книгой. Она была уверена, что если она поднимется и начнет рыться в сумочке в поисках лекарств, он спросит ее, что это такое она делает. А если он спросит, она не сможет скрыть правды. У нее не было силы сопротивляться огню его испепеляющих глаз. Нет, лучше лежать и ждать, пока Эрл не принесет воду. Тогда, пока они вдвоем будут обсуждать дальнейший маршрут, она сможет выскользнуть и принять запретные таблетки.
Свет в комнате был слабым и мерцал, он раздражал ее и ей хотелось смежить веки, чтобы не видеть его фокусов. Буквально за секунду до этого мерцающий свет сформировал мираж у изножия ее постели — нечто с крыльями, точно у ночной бабочки, словно застыло в воздухе, а потом растворилось.
Около окна Джон опять читал вполголоса. Поначалу она уловила всего несколько слов:
«И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы…»
Она мгновенно узнала этот отрывок — его ни с чем нельзя было спутать.
Это были строчки из Откровений Иоана Богослова. Она знала эти слова наизусть. Он постоянно декламировал их на собраниях.
«И сказано было ей, чтобы она не делала вреда траве земной, и никакой зелени, и никакому дереву, а только одним людям, которые не имеют печати Божией на челах своих».
Гаер любил Откровения. Он читал их гораздо чаще, чем Евангелия, которые он знал наизусть, но чьи слова не воодушевляли его так, как нервный ритм Откровений. Когда он читал Откровения, он словно наблюдал Апокалипсис и возбуждался от этого. Голос его приобретал иные интонации: поэзия, вместо того чтобы исходить из него, проходила сквозь него. Беспомощный в ее длани, он покорно продвигался от образа к образу — от ангелов к драконам, а потом — и к Блуднице вавилонской, на алом звере сидящей.
Вирджинии хотелось, чтобы он замолчал. Обычно ей нравилось слышать, как ее муж читает стихи из Откровений, но не сегодня. Сегодня слова звучали так, словно теряли свое значение, и она почувствовала — возможно, в первый раз, — что он не понимает того, что говорит, что, пока он вновь и вновь цитирует эти фразы, их суть улетучивается. Она неожиданно для себя презрительно хмыкнула. Гаер тут же прекратил чтение.
— В чем дело? — спросил он.
Она открыла глаза, раздраженная тем, что прервала его.
— Ни в чем, — сказала она.
— То, что я читаю, тебя расстроило? — ему необходимо было знать. Такой допрос был очередным испытанием, и она тут же дала задний ход.
— Нет, — сказала она, — разумеется, нет.
В дверном проеме между двумя комнатами Сэди наблюдала за выражением лица Вирджинии. Конечно, эта женщина лгала, чтение, разумеется, расстроило ее. Оно расстроило и Сэди, но лишь потому, что казалось таким мелодраматически жалким, наркотиком — эта мечта об Армагеддоне, которая выглядела скорее комически, нежели угрожающе.
— Скажи ему, — посоветовала она Вирджинии. — Давай! Скажи ему, что тебе это не нравится.
— К кому ты обращаешься? — сказал Бак. — Они же тебя не слышат.
Сэди не обратила внимания на замечание своего мужа.
— Да скажи же ты этому ублюдку, — настаивала она.
Но Вирджиния просто лежала, тогда как Гаер опять взялся за эту главу, его пыл казался еще более глупым, чем раньше.
«По виду своему саранча была подобна коням, приготовленным на войну, и на головах у ней как бы венцы, похожие на золотые, лица же ее — как лица человеческие.
И волосы у ней — как волосы у женщин, а зубы у ней были, как у львов».
Сэди покачала головой: просто-таки комикс ужасов, предназначенных, чтобы пугать детей. Почему людям нужно умереть, чтобы вырасти из подобной чуши?
— Скажи ему, — вновь вступила она, — скажи ему, до чего нелепо это звучит. — Как только эти слова сорвались у нее с губ, Вирджиния села на постели и сказала:
— Джон?
Сэди уставилась на нее, понуждая ее продолжать:
— Ну же! Ну!
— Неужели обязательно нужно все время говорить лишь о смерти? Это очень подавляет.
Сэди чуть не начала аплодировать, это было не совсем то, что она имела в виду, но каждый имеет право на свое мнение.
— Что ты сказала? — спросил ее Гаер, полагая, что, возможно, он неправильно ее понял. Неужели она бросает ему вызов?
Вирджиния поднесла к губам дрожащую руку, словно пытаясь задержать еще невысказанные слова, но тем не менее они вырвались.
— Эти строки, которые ты читал. Я ненавижу их. Они такие…
— Глупые… — предположила Сэди.
— Неприятные, — сказала Вирджиния.
— Ты идешь спать, или нет? — требовательно спросил Бак.
— Минутку, — ответила ему Сэди, не оборачиваясь. — Я просто хочу поглядеть, что тут происходит.
— Жизнь — это не мыльная опера, — заметил Бак. Сэди уже собиралась возразить, но прежде чем она открыла рот, евангелист приблизился к постели Вирджинии, сжимая в руке Библию.
— Это — правдивые слова Господа, Вирджиния, — сказал он.
— Я знаю, Джон. Но есть и другие главы…
— Я всегда думал, что тебе нравится Апокалипсис.
— Нет, — сказала она, — он меня расстраивает.
— Ты просто устала, — ответил он.
— О, да, — вставила Сэди, — это то, что они всегда тебе скажут, когда то, что ты говоришь им, слишком похоже на правду. Ты устала, говорят они, почему бы тебе не вздремнуть?
— Почему бы тебе не поспать немножко? — сказал Гаер. — А я пойду в соседний номер и поработаю там.
Вирджиния целых пять секунд выдерживала испытующий взгляд мужа, потом кивнула.
— Да, — согласилась она, — я действительно устала.
— Глупая женщина, — сказала ей Сэди. — Обороняйся, или он опять займется тем же самым. Только дай им палец, они всю руку откусят.
Бак возник за спиной Сэди.
— Я уже просил тебя один раз, — сказал он, беря ее за руку. — Ведь мы же здесь для того, чтобы снова стать друзьями. Так что давай займемся этим. — Он подтолкнул ее к двери, гораздо более грубо, чем это было необходимо. Она сбросила его руку.
— Не нужно так злиться, Бак, — сказала она.
— Ха! И это ты говоришь! — сказал он с безрадостным смехом. — Ты хочешь посмотреть, что такое злоба? — Сэди отвернулась от Вирджинии и посмотрела на своего мужа. — Вот это — злоба, — сказал он. Он снял пиджак, стянул с себя рубашку без застежек, чтобы открыть огнестрельную рану. На таком близком расстоянии пистолет Сэди проделал внушительную дыру в его груди, кровоточащую и с обгорелыми краями, она была свежая, как в момент его смерти. Он указал на нее пальцем, точно на орден. — Ты видишь это, золотко? Ведь это ты сделала.
Она без малейшего интереса поглядела на рану. Это наверняка было несмываемое клеймо — единственное, которое она когда-либо оставляла на мужчине, подумала она.
— Ты ведь изменял мне с самого начала, верно? — спросила она.
— Мы говорим не об изменах, а о стрельбе, — заметил Бак.
— Похоже, одно приводит к другому, — сказала Сэди, — и не один раз.
Бак сощурил свои и без того узкие глаза. Многие женщины не могли противиться такому взгляду, если учесть, сколько было на похоронах анонимных, но скорбящих дам. — Ладно, сказал он. — У меня были женщины. Что с того?
— Да то, что я застрелила тебя, — невыразительно ответила Сэди.
Это все, что она могла сказать по этому поводу. Именно поэтому судебный процесс был таким коротким.
— Ну, по крайней мере, ты же можешь сказать мне, что тебе жаль, — вспыхнул Бак.
Какой-то момент Сэди обдумывала это предложение и ответила:
— Но ведь мне не жаль. — Она поняла, что ответ был не слишком тактичным, но это была неизбежная правда. Даже когда они пристегнули ее к электрическому стулу и священник изо всех сил старался смягчить ее неуемный дух, она все равно не жалела о том, как развернулись события.
— Все это бесполезно, — сказал Бак. — Мы пришли сюда, чтобы помириться, а ты даже не можешь сказать, что тебе жаль. Ты — больная женщина, ты хоть это знаешь? И всегда была такой. Всегда лезла в мои дела, всегда что-то вынюхивала у меня за спиной.
— Да ничего я не вынюхивала, — твердо ответила Сэди. — Эта твоя грязная тварь сама нашла меня.
— Грязная тварь?
— Ох, ну, конечно, Бак, грязная. Скрытная, мерзкая.
Он изо всех сил схватил ее.
— Возьми свои слова обратно, — потребовал он.
— Ты и раньше любил меня так пугать, — холодно сказала она, — именно поэтому я купила пистолет.
Он оттолкнул ее.
— Ладно, — сказал он, — не говори, что я не старался. Я действительно старался. Но ведь ты не хотела отступить ни на шаг, верно? — Он указал на нее пальцем, голос его смягчился. — А ведь мы могли бы неплохо провести сегодняшнюю ночь, — пробормотал он. — Лишь ты и я, детка. Я бы немножко поиграл тебе на своей трубе, понимаешь, о чем я? Было такое время, когда ты бы мне не отказала.
Она тихо вздохнула. То, что он говорил, было правдой. Было время, когда она с благодарность принимала те крохи, которые он ей давал, и считала себя счастливой женщиной. Но времена изменились.
— Да ладно, детка, расслабься, — нежно сказал он и начал стаскивать с себя рубаху. Живот у него был безволосым, как у младенца. — Что скажешь, если мы забудем все, что ты тут наговорила, и просто полежим и поболтаем?
Она уже собралась ответить на это предложение, когда дверь в номер семь отворилась и зашел мужчина с добрыми глазами, а с ним женщина, чье лицо вызвало бурю воспоминаний в мозгу Сэди.
— Вода со льдом, — сказал Эрл. Сэди наблюдала, как он идет через комнату. Во всей Вичита-Фолл не было такого мужчины — во всяком случае, она не помнила ничего подобного. Он почти что снова вернул ей желание жить.
— Так ты собираешься раздеваться? — спросил Бак за спиной.
— Одну минутку, Бак, Бога ради, у нас впереди целая ночь.
— Я — Лаура-Мэй Кэйд, — сказала женщина с очень знакомым лицом, ставя на стол поднос со стаканами.
Разумеется, подумала Сэди, это — маленькая Лаура-Мэй. Девочке было пять или шесть лет, когда Сэди была здесь в последний раз — странный, скрытный ребенок, все время глядела искоса. Прошедшие годы принесли ей физическую зрелость, но до сих пор в ее чуть асимметричных чертах осталась какая-то странность. Сэди повернулась к Баку, который сидел на кровати и расшнуровывал ботинки.
— Помнишь эту малышку? — спросила она. — Ну, ту, которой ты дал двадцать пять центов, просто, чтобы она ушла?
— Так что насчет нее?
— Она здесь.
— Так что с того? — ответил он, явно без интереса.
Лаура-Мэй разлила воду по стаканам и понесла стакан в комнату к Вирджинии.
— Вот здорово, что вы к нам приехали, — сказала она, — ведь тут почти ничего не происходит. Разве что иногда торнадо…
Гаер кивнул Эрлу, и тот вынул из кармана пятидолларовую банкноту и протянул ее Лауре-Мэй. Она поблагодарила его, сказав, что это было необязательно, но банкноту взяла. Однако уходить она явно не намеревалась.
— Из-за такой погоды люди чувствуют себя очень странно, — продолжала она.
Эрл мог заранее сказать, о чем пойдет речь, когда Лаура-Мэй откроет рот. Он уже выслушал всю эту историю по дороге сюда и знал, что Вирджиния не в таком состоянии, чтобы выслушивать подобное.
— Спасибо за воду, — сказал он, положил руку на локоть Лауры-Мэй и повел ее к двери, но Гаер остановил его.
— Моя жена страдает от перегрева, — сказал он.
— Вы должны быть очень осторожны, мадам, — посоветовала Вирджинии Лаура-Мэй. — Люди иногда делают уж такие странные вещи…
— Например? — спросила Вирджиния.
— Я не думаю, что мы… — начал Эрл, но прежде чем он сказал — «хотим это услышать», Лаура-Мэй небрежно ответила:
— Ах, в основном, убийства.
— Слышал? — гордо сказала Сэди. — Она это помнит.
— В этой самой комнате, — умудрилась вставить Лаура-Мэй, пока Эрл не вывел ее силой.
— Погоди! — сказала Вирджиния, уже когда они оба исчезли в дверях. — Эрл! Я хочу послушать, что тут произошло.
— Нет, ты не хочешь, — сказал ей Гаер.
— О, конечно же, хочет, — очень тихо сказала Сэди, разглядывая выражение лица Вирджинии. — Ведь ты действительно хочешь это знать, Джинни?
Растерявшись от обилия возможностей, Вирджиния глядела то на наружную дверь, то прямо в проходную дверь в номер восемь, и ее глаза, казалось, остановились на Сэди. Взгляд был таким прямым, словно она в самом деле видела женщину. Лед в стакане звякнул. Она нахмурилась.
— Что не так? — спросил Гаер.
Вирджиния покачала головой.
— Я спросил, что не так, — настаивал Гаер.
Вирджиния поставила стакан на прикроватный столик. Спустя мгновение она очень просто сказала:
— Тут кто-то есть, Джон. Кто-то в нашей комнате. Я слышала голоса. Возбужденные.
— В соседнем номере, — ответил Гаер.
— Нет, из комнаты Эрла.
— Она пуста. Должно быть, это в следующем номере.
Но Вирджинию нельзя было успокоить при помощи логики.
— Говорю тебе, я слышала голоса. И я видела что-то у изножия кровати. Что-то в воздухе.
— О, Господи Боже, — прошептала Сэди, — проклятая баба — экстрасенс.
Бак поднялся. Теперь он был в одних лишь шортах. Он прошел к проходной двери и с новым вниманием поглядел на Вирджинию.
— Ты уверена? — спросил он.
— Тише! — сказал Сэди, убираясь с поля зрения. — Она говорит, что может видеть нас.
— С тобой не все в порядке, Вирджиния, — говорил Гаер в соседней комнате. — Если эти пилюли, которые он тебе скармливал…
— Нет, — ответила Вирджиния, возвысив голос. — Когда ты наконец прекратишь говорить про эти таблетки? Они просто для того, чтобы я успокоилась, получше спала.
Сейчас-то она отнюдь не спокойна, подумал Бак. Ему нравилось то, как она дрожит, пытаясь удержать слезы. Похоже, ей нужно, чтобы ей немножко поиграли на трубе, бедняжке Вирджинии, уж это наверняка поможет ей заснуть.
— Говорю тебе, что я могу видеть разные вещи, — втолковывала она своему мужу.
— Которые я не могу, — скептически откликнулся Гаер. — Именно это ты хочешь сказать? Что у тебя есть способность видеть то, что для нас, остальных, скрыто?
— Да я же не горжусь этим, черт побери! — воскликнула она, раздраженная иронией в его голосе.
— Давай-ка выйдем, Бак, — сказала Сэди. — Мы расстраиваем ее. Ей известно, что мы здесь.
— Так что с того? — откликнулся Бак. — Этот муж-придурок ей не верит. Погляди на него. Он же думает, что она не в себе.
— Мы уж точно сведем ее с ума, если будем выхаживать тут, — сказала Сэди. — По крайней мере, давай будем говорить потише, ладно?
Бак поглядел на Сэди и изобразил подобие улыбки.
— Хочешь, чтобы я это сделал? — сказал он игриво. — Я уберусь с их дороги, если мы немножко поразвлечемся.
Перед тем как ответить Сэди с миг колебалась. Возможно, для всех будет лучше, если она уступит настояниям Бака. Этот человек был младенцем с эмоциональной точки зрения, всегда был. Секс был одним из тех немногих способов, при помощи которых он мог выразить себя.
— Ладно, Бак, — сказал она. — Я только немного освежусь и причешу волосы.
В это время в номере семь происходил неприятный разговор.
— Я собираюсь принять душ, Вирджиния, — сказал Гаер. — Я предлагаю тебе лечь и успокоиться. Прекрати корчить из себя дуру. Если ты будешь продолжать разговаривать таким образом, ты испортишь всю поездку. Ты меня слышишь?
Вирджиния посмотрела на мужа очень внимательно, как никогда не отваживалась до этого.
— О, да, — сказала она без всякого выражения, — я тебя слышу.
Казалось, он удовлетворился этим. Он стянул пиджак и отправился в ванную, прихватив с собой Библию. Она слышала, как закрылась дверь, и устало вздохнула. Она знала, что за этим взаимным раздражением последуют обвинения с его стороны, что все последующие дни он будет требовать от нее раскаяния. Она поглядела на сквозную дверь. Там больше не было никаких признаков воздушных теней, и шепота оттуда тоже не доносилось. Возможно, всего лишь возможно, она действительно вообразила все это. Она открыла сумочку и вытащила спрятанную там бутылочку с таблетками. Все время поглядывая на дверь ванной, она выбрала себе смесь из трех разновидностей и запила их глотком ледяной воды. Вообще-то лед в кувшине уже давно растаял. Вода, которую она глотала, была пресной как дождь, который все лил и лил за окном. Может быть, к утру весь мир будет смыт с лица земли. Если так, подумала она сонно, скорбеть по этому поводу она не будет.
— Я же просил тебя ничего не говорить про убийство, — сказал Эрл Лауре-Мэй. — Миссис Гаер такой разговор может не понравиться.
— Люди убивали во все времена, — ответила нераскаянная Лаура-Мэй. — Не может же она жить все время, спрятав голову в песок.
Эрл ничего не ответил. Они как раз подошли к выходу из здания. Впереди лежала залитая дождем парковочная площадка. Лаура-Мэй подняла лицо и поглядела на него. Она была немножко ниже его ростом. Ее глаза были большими и сверкающими. Хоть он и был сердит, он не мог не заметить, того, какими полными и блестящими были ее губы.
— Мне очень жаль, — сказала она. — Я не хотела, чтобы у тебя были неприятности.
— Да я знаю. Я просто расстроен.
— Это жара, — вернулась она к любимой теме. — Как я и говорила, она что-то делает с мозгами людей. Сам знаешь, — взгляд ее на секунду заколебался, а по лицу пробежало выражение неуверенности. Эрл почувствовал, как у него по спине пробежали мурашки. Был ли это намек? Она явно предлагала что-то. Но он не мог выговорить ни слова. Наконец заговорила именно она.
— Ты должен возвращаться прямо сейчас?
Он глотнул, горло у него пересохло.
— Не вижу причины, — сказал он. — Я имею в виду, что если они хотят поговорить друг с другом, я не собираюсь встревать.
— Что-то неладно? — спросила она.
— Похоже. Я просто хочу, чтобы они спокойно уладили все дела. Я им только помешаю. Я им не нужен.
Лаура-Мэй опустила взгляд вниз.
— А мне нужен, — выдохнула она. Он едва расслышал, что она сказала, так шумел дождь.
Он осторожно поднес к ее щеке руку и дотронулся до нее. Она задрожала даже от этого легкого прикосновения. Тогда он наклонил голову и поцеловал ее, и она ответила ему.
— Почему бы нам не пойти в мою комнату? — прошептала она в его губы. — Мне бы не хотелось делать это на улице.
— А как насчет твоего папы?
— К этому времени он уже мертвецки пьян, каждую ночь происходит одно и то же. Просто иди себе спокойно. Он никогда не узнает.
Эрл был не слишком доволен такой тактикой. Если его найдут в постели с Лаурой-Мэй, он потеряет больше, нежели работу. Он был женатым человеком, даже при том, что уже три месяца не видел Барбару. Лаура-Мэй почувствовала его нерешительность.
— Ты можешь не ходить, если не хочешь, — сказала она.
— Это не потому, — ответил он.
Он поглядел на нее, она облизнула губы. Это было абсолютно бессознательное действие, он был уверен, но этого хватило, чтобы он решился. Все, что лежало впереди — фарс и неизбежная трагедия, хоть тогда он и не знал этого, — все было предрешено, когда Лаура-Мэй с такой небрежной чувственностью облизала губы.
— Ах, черт, — сказал он, — ты — это нечто, ты это знаешь?
Он склонился к ней и поцеловал ее вновь, а в это время над Скеллитауном облака разразились громовым раскатом, словно цирковой барабан перед особенно опасным акробатическим номером.
В номере семь Вирджиния спала и видела сны. Кошмарные сны. Таблеткам не удалось благополучно доставить ее в тихую сонную заводь. Во сне она была затеряна среди ужасающей бури. Она цеплялась за искалеченное дерево — жалкий якорь в таком урагане, — а ветер поднимал в воздух коров и автомобили, засасывал полмира в черные облака, вскипавшие у нее над головой. И как только она подумала, что ей предстоит умереть здесь, абсолютно одной, она увидела две фигуры в нескольких ярдах впереди, они появлялись и вновь исчезали за мерцающей пеленой пыли, которую поднял ураган. Она не могла разглядеть их лиц, поэтому она окликнула их:
— Кто вы?
В соседней комнате Сэди слышала, как Вирджиния разговаривает во сне. Что ей снится, этой женщине, гадала она. Она боролась с искушением пройти в комнату Вирджинии и прошептать ей это на ухо.
А за сомкнутыми веками Вирджинии все длился сон. Хоть она и позвала этих незнакомцев сквозь бурю, казалось, они не слышали ее. Боясь оставаться одной, она покинула надежное дерево — которое тут же вырвало с корнем и унесло прочь, — и начала прорываться сквозь жалящую пыль туда, где стояли незнакомцы. Один был мужчиной, второй — женщиной, оба были вооружены. И когда она вновь окликнула их, чтобы дать им знать, что она здесь, они напали друг на друга, в их шее и груди открылись смертельные раны.
— Убийство! — прокричала она, а ветер швырнул кровь противников ей в лицо. — Ради Бога, остановите их кто-нибудь! Убийство!
И внезапно она проснулась, сердце ее колотилось так, что вот-вот готово было взорваться. Сон все еще парил у нее перед глазами. Она потрясла головой, чтобы избавиться от чудовищных образов, затем осторожно передвинулась к краю кровати и встала. Голова ее была такой легкой, что, казалось, могла парить, как воздушный шар. Ей нужно было хоть немного свежего воздуха. За всю свою жизнь она не чувствовала себя так странно. Так, словно она потеряла малейшее представление о том, что реально, а что — нет, словно обычный, реальный мир проскальзывал у нее между пальцами, точно вода. Она подошла к наружной двери. В ванной был Джон, и она слышала его — он говорил вслух, обращаясь к зеркалу, без сомнения, отшлифовывая каждую деталь своего предстоящего выступления. Она вышла в коридор. Там было чуть свежее, но не намного. В одном из номеров в конце блока плакал ребенок. Пока она слушала, кто-то резким голосом велел ему замолчать. Секунд на десять ребенок затих, потом заплакал снова, еще громче. «Давай! — сказала она ребенку. — У тебя есть столько поводов». Она верила людям в несчастье — похоже, это было единственное, во что она еще верила. Печаль была гораздо честнее, чем искусственная жизнерадостность, которая была нынче в моде: фальшивый каркас пустоголового оптимизма, которым заслонялось отчаяние, гнездящееся в каждом сердце. Ребенок был мудр, он плакал в ночи, не боясь выказать свои страхи. И она молчаливо аплодировала этой честности.
В ванной Джону Гаеру надоело изображение его собственного лица в зеркале, и он углубился в свои мысли. Он опустил крышку унитаза на сиденье и просидел так молча несколько минут. Он чувствовал запах собственного пота, ему нужно было принять душ, а потом — хорошенько выспаться. А завтра — Пампа. Встречи, речи, тысячи рук, которые ему нужно будет пожать, тысячи благословений, которые нужно будет раздать. Иногда он чувствовал себя уставшим и тогда начинал гадать, не облегчит, ли Господь ему хоть немного его ношу? Но ведь это Дьявол нашептывал ему в ухо — верно ведь? Он не собирался обращать внимание на этот вкрадчивый голос. Если ты хоть раз прислушаешься, сомнения одолеют тебя, как сейчас они одолели Вирджинию. Где-то на дороге, когда он отвернулся от нее, занимаясь делами Господними, она заблудилась, и Нечистый нашел ее в ее странствиях. Он, Джон Гаер, обязан привести ее назад, на тропу Правды, заставить ее увидеть, в какой опасности оказалась ее душа. Будут слезы и жалобы, а может, он слегка понаставит ей синяков. Но синяки исцеляются.
Он отложил Библию, опустился на колени в узком пространстве между ванной и умывальником и начал молиться. Он пытался найти какие-то начальные слова, какую-то мягкую мольбу, чтобы ему дали силы исполнить долг и привести Вирджинию на путь истинный. Но вся мягкость покинула его. На ум ему приходили лишь слова Апокалипсиса. Он позволил этим словам сорваться с губ, даже при том, что горевшая в нем лихорадка разгоралась все ярче, по мере того как он молился.
— О чем ты думаешь? — спросила Эрла Лаура-Мэй, проводя его в спальню. Эрл был слишком поражен тем, что он увидел, чтобы выдать вразумительный ответ. Спальня была Мавзолеем, возведенным, казалось, в честь Банальности. На полках, на стенах и даже на полу красовались вещи, которые можно было подобрать на любой свалке: жестянки из-под кока-колы, коллекция пестрых этикеток, журналы с оборванными обложками, сломанные игрушки, помутневшие зеркала, открытки, которые никогда не будут посланы, письма, которые никогда не будут прочитаны, — печальный парад забытых и потерянных вещей. Его взгляд метался взад и вперед по этой изысканной экспозиции и не нашел ни одной стоящей и целой вещи среди всего этого хлама. Мысль, что все это было делом рук Лауры-Мэй, заставила сжаться желудок Эрла. Женщина явно не в себе.
— Это моя коллекция, — сказала она ему.
— Да, и вижу, — ответил он.
— Я собирала все это с тех пор, как мне исполнилось шесть. — Она прошла через комнату к туалетному столику, где, как Эрл знал, большинство женщин начали бы приводить себя в порядок. Но здесь было лишь продолжение всей этой выставки.
— Каждый оставляет что-то после себя, знаешь ли, — сказала Эрлу Лаура-Мэй, приподнимая очередной хлам с такой нежностью, будто это — драгоценный камень. Перед тем как поставить предмет обратно, она тщательно осмотрела его. Только теперь Эрл увидел, что весь этот видимый беспорядок на деле был тщательно систематизирован и каждый предмет — пронумерован, точно в этом безумии была какая-то система.
— В самом деле? — спросил Эрл.
— О, да. Каждый. Даже если это — обгоревшая спичка или салфетка в губной помаде. У нас была девушка-мексиканка, Офелия, которая вычищала комнаты, когда я была маленькой. Все это началось, когда мы с ней так играли, правда. Она всегда приносила мне что-то, принадлежавшее съехавшим гостям. Когда она умерла, я сама продолжала собирать эту коллекцию, всегда что-нибудь сохраняла. Как память.
Эрл начал понимать поэзию абсурда всего этого музея. В ладном теле Лауры-Мэй прятались честолюбивые амбиции великого организатора. Не потому, что она относилась к этой коллекции, как к предметам искусства, но потому, что она собирала вещи, чья природа была интимной, вещи-символы ушедших отсюда людей, которых, вероятнее всего, она никогда больше не увидит.
— Ты пометила их все, — сказал он.
— О, да, — ответила она. — От них было бы мало пользы, если бы я не знала, кому что принадлежало, верно?
Эрл полагал, что да.
— Невероятно, — прошептал он совершенно искренне.
Она улыбнулась ему, он подозревал, что немногие люди видели эту ее коллекцию. Он чувствовал себя странно польщенным.
— У меня есть кое-какие по-настоящему ценные вещи, — сказала она, открывая средний ящик своего гардероба. — Вещи, которые я не выставляю напоказ.
— О? — сказал он.
Ящик, который она открыла, был набит мягкой бумагой, которая хрустела, пока Лаура-Мэй копалась в нем, выбирая предметы для спецпоказа. Грязная салфетка, которую нашли под кроватью у Голливудской звезды, которая трагически погибла через шесть недель после того, как останавливалась в мотеле; шприц из-под героина, беззаботно оставленный неким Иксом; пустая коробка спичек, которая, как Лаура-Мэй выяснила, была приобретена в баре для гомосексуалистов в Амарилло, оставленная тут неким Игреком. Имена, которые она называла, ничего не говорили Эрлу, но он подыгрывал ей так, как, он чувствовал, она хотела, издавая то недоверчивые восклицания, то мягкий смех. Ее удовольствие, поощряемое слушателем росло. Она показала ему всю экспозицию из гардероба, сопровождая ее то анекдотом, то биографической деталью каждого вкладчика ее коллекции. Закончив, Лаура-Мэй сказала:
— Я на самом деле не сказала тебе правды, когда говорила, что мы начали играть так с Офелией. На самом деле это случилось позже.
— Так когда ты начала все это собирать? — спросил он.
Она опустилась на колени и открыла нижний ящик гардероба ключом на цепочке, который носила на шее. Там, в шкафу, был лишь один предмет, его она подняла почти с трепетом, и выпрямилась, чтобы показать ему.
— Что это?
— Ты спрашиваешь меня, что положило начало коллекции, — сказала она. — Вот это. Я обнаружила его и никогда никому не показывала. Можешь поглядеть, если хочешь.
Она протянула ему это сокровище, и он развернул слежавшуюся белую тряпку, в которую предмет был завернут. Это был пистолет Смит-и-Вессон тридцать восьмого калибра в приличном состоянии. Через секунду Эрл понял, к какому именно историческому событию оружие относится.
— Это пистолет, которым Сэди Дарнинг… — сказала он, поднимая его. — Я прав?
Она просияла.
— Я нашла его в куче мусора за мотелем до того, как полиция начала его разыскивать. Была такая суматоха, понимаешь, а на меня никто не обращал внимания. И, конечно, они искали его не очень долго.
— Почему?
— День спустя нас настиг торнадо. Снял крышу с мотеля, а школу всю снес. В том году погибло много народу. У нас несколько недель были похороны.
— Они совсем тебя не расспрашивали?
— Я им здорово врала, — сказала она довольно.
— И ты никогда не заявляла о нем? Все эти годы?
Она презрительно взглянула на него при этом предположении.
— Тогда бы они у меня его забрали.
— Ведь это — вещественное доказательство.
— Они же все равно ее приговорили, верно? — ответила она. — Сэди призналась во всем, с самого начала. Какая разница, если бы они нашли оружие, которым она его убила?
Эрл вертел в руках пистолет. На нем была засохшая грязь.
— Это кровь, — сообщила ему Лаура-Мэй. — Он был еще мокрый, когда я нашла его. Должно быть, она дотрагивалась им до тела Бака, чтобы убедиться, что он мертв. Использовала только две пули. Все остальные — до сих пор там.
Эрл никогда особенно не любил оружия, с тех пор, как его шурин случайно отстрелил себе три пальца. Мысль о том, что пистолет до сих пор был заряжен, не слишком обрадовала его. Он вновь завернул его и протянул ей.
— Никогда не видел ничего подобного, — сказал он, пока Лаура-Мэй, нагнувшись, возвращала пистолет на место. — Ты редкая женщина, знаешь?
Она поглядела на него. Ее рука медленно скользнула ему в штаны.
— Я очень рада, что тебе все это понравилось, — сказала она.
— Сэди… Идешь ты в постель, или нет?
— Я просто кончаю причесываться.
— Ты нечестно играешь. Прекрати думать про свои волосы и иди ко мне.
— Минутку!
— Дерьмо!
— Ты же не торопишься, верно, Бак? Я имею в виду, ты же никуда не собираешься?
Она увидела его отражение в зеркале. Он бросил на нее раздраженный взгляд.
— Думаешь, это смешно, а? — спросил он.
— Что смешно?
— То, что случилось. То, что ты меня застрелила. А ты — села на электрический стул. Это почему-то принесло тебе удовлетворение.
Несколько мгновений она обдумывала то, что он сказал. Это был первый случай, когда Бак высказал реальное желание поговорить серьезно, и она хотела ответить ему правдиво.
— Да, — сказала она, когда уверилась, что это именно то, что она хочет сказать. — Да, я думаю, что по-своему это доставило мне удовольствие.
— Я знал это, — ответил Бак.
— Говори потише, — вскинулась Сэди, — она слышит нас.
— Она вышла из номера. Я это слышал. И не надо менять тему разговора. — Он перекатился на бок и сел на край постели. Ну и болезненная у него, должно быть, рана, подумала Сэди.
— Она сильно болит? — спросила она, поворачиваясь к нему.
— Ты что, смеешься? — сказал он, показывая ей дырку. — Что, по-твоему, она еще может делать?
— Я думала, это будет быстро, — сказала она. — Я не хотела, чтобы ты страдал.
— Это правда? — спросил Бак.
— Конечно. Ведь я когда-то тебя любила, Бак. Правда, любила. Знаешь, какие заголовки были в газетах на следующий день?
— Нет, — ответил Бак. — Я был занят другим, помнишь?
— «Мотель превратился в Бойню Любви» — так там говорилось. И были фотографии комнаты, крови на полу и тебя, когда твое тело выносили под простыней.
— Мой звездный час, — сказал он горько. — И ведь мое лицо даже не появилось в газетах.
— Я никогда не забуду этот заголовок. «Бойня Любви»! Я думала, что это романтично. А ты? — Бак раздраженно хмыкнул. Тем не менее, Сэди продолжала: — Пока я дожидалась электрического стула, я получила триста предложений выйти замуж, я говорила тебе об этом когда-нибудь?
— Да ну? — сказал Бак. — А они пришли к тебе в гости? Немножко поиграли тебе на трубе, чтобы отвлечь тебя от грандиозного дня в твоей жизни?
— Нет, — сказала Сэди ледяным тоном.
— Ты могла это устроить. Я — смог бы.
— Больше чем уверена, — ответила она.
— Когда я думаю об этом, Сэди, я распаляюсь. Почему ты не придешь ко мне, пока я еще горяченький?
— Мы пришли сюда, чтобы поговорить, Бак.
— Бога ради, да мы уже поговорили, — ответил он. — Больше говорить я не хочу. Ну-ка, иди сюда. Ты же обещала. — Он почесал живот и с кривой улыбкой сказал: — Извини за кровь и все такое, но за это я не в ответе.
Она встала.
— Вот теперь ты ведешь себя разумно, — сказал он.
Пока Сэди Дарнинг шла к своей кровати, Вирджиния вновь вернулась с дождя в комнату. Дождь немного охладил ее лицо, а принятые транквилизаторы понемножку начали оказывать успокаивающее действие. В ванной Джон до сих пор молился, его голос то возвышался, то затихал. Она подошла к столу и поглядела на его записки, но слова, написанные убористым почерком, никак не хотели становиться четкими. Она подняла бумаги, чтобы поглядеть на них поближе, и как только сделала это, из соседней комнаты раздался стон. Она замерла. Стон повторился, на этот раз более громко. Бумаги дрожали в ее руке, она умудрилась положить их обратно на стол, но голос послышался в третий раз, и тут бумаги выскользнули у нее из рук.
— Ну, давай же, черт тебя… — сказал голос, слова, хоть и смазанные, были все же понятны. За этим последовали еще стоны. Вирджиния осторожно двинулась к проходной двери, дрожь в руках распространилась на все тело.
— Сыграем еще? — спросил голос, и в нем слышался гнев.
Вирджиния осторожно заглянула в номер восемь, придерживаясь за косяк. На кровати была тень, она содрогалась, словно пытаясь пожрать саму себя. Она все стояла, уцепившись за дверь и пытаясь подавить из себя крик, когда из тени раздались голоса. Не один голос, а два. Слова были нечеткими, и в том состоянии паники, в котором она находилась, она едва ли различала их смысл. Однако отвернуться от этой сцены она не могла. Она стояла там, пытаясь разглядеть смутные очертания. Теперь слова казались ясными, и вместе с ними пришло понимание того, что происходит на постели. Она слышала женский голос, он звучал протестующе, теперь она различала эту женщину, та отбивалась от своего напарника, который пытался перехватить ее руки. Ее первое ощущение было правильным: это и было пожирание — своего рода.
Сэди поглядела в лицо Баку. На нем появилась эта его обычная мерзкая усмешка, и Сэди почувствовала, как в ней снова вспыхнул гнев. Вот для чего пришел он сегодня вечером. Не для разговора об их разбитых мечтаниях, а для того, чтобы смягчить ее злобу таким же образом, как он это делал раньше, — шепча непристойности ей в ухо, пока укладывал ее на простыни. Удовольствие, которое он получал от ее неловкости, привело ее в ярость.
— Выпусти меня! — прокричала она громче, чем намеревалась.
У двери Вирджиния сказала:
— Оставь ее в покое.
— Похоже, у нас есть зрители, — усмехнулся Бак Дарнинг, довольный тем, что на лице Вирджинии появилось встревоженное выражение. Сэди воспользовалась тем, что внимание его отвлеклось. Она выскользнула из объятий и оттолкнула его, он с криком скатился с узкой постели. Поднявшись, она поглядела на перепуганную женщину в дверном проеме: сколько той удалось увидеть или услышать? Достаточно, чтобы понять, кто они такие?
Бак вылез из-за постели и подошел к своей бывшей убийце.
— Пошли, — сказал он. — Это всего лишь сумасшедшая леди.
— Держись от меня подальше, — предупредила Сэди.
— Теперь ты ничего не можешь мне сделать, женщина. Я уже мертв, помнишь? — От напряжения его стреляные раны открылись. Из них сочилась кровь — она осмотрела себя, его кровь была также и на ней. Она попятилась к двери. Больше им нечего было делать вместе. Тот небольшой шанс на примирение, который у них был, выродился в кровавый фарс. Единственным выходом из этой печальной ситуации было — удалиться и оставить бедняжку Вирджинию раздумывать над тем, что она увидела и услышала. Чем дольше ей придется оставаться здесь, ссорясь с Баком, тем хуже может развернуться ситуация для все троих.
— Куда ты идешь? — требовательно спросил Бак.
— Прочь отсюда, — ответила она. — Прочь от тебя. Я говорила, что я любила тебя, Бак, верно? Ну… может, так оно и было. Но теперь я излечилась.
— Сука!
— Пока, Бак! Счастливой вечности.
— Дешевая сука!
Она не ответила на оскорбление, просто вышла из двери и ушла в ночь.
Вирджиния наблюдала, как одна из теней выплыла во входную дверь, и пыталась удержаться на грани разума и безумия, так вцепившись в косяк двери, что у нее побелели костяшки пальцев. Либо она должна выбросить все это из головы как можно скорее, либо убедиться в том, что она не в себе. Она повернулась к восьмому номеру спиной. Таблетки — вот что ей сейчас нужно. Она взяла свою сумочку только для того, чтобы выронить ее снова, когда ее дрожащие пальцы шарили в поисках пузырька с таблетками. Содержимое сумочки рассыпалось по полу. Один из пузырьков, который был закрыт неплотно, открылся, рассыпав радужные таблетки по всему полу. Она наклонилась, чтобы подобрать их. Слезы потекли у нее из глаз, ослепляя ее, она набрала полгорсти таблеток и затолкала их в рот, пытаясь проглотить всухую. Барабанная дробь дождя по крыше становилась все громче и громче — казалось, этот звук наполнил ее голову, а вдобавок ко всему, по небу прокатился раскат грома.
И потом голос Джона:
— Что это ты делаешь, Вирджиния?
Она подняла на него взгляд, в глазах стояли слезы, рука, в которой были таблетки, прикрывает рот. Она совершенно забыла о своем муже, эти тени, дождь и голоса полностью выбили все остальное у нее из головы. Она разжала руку и таблетки упали на ковер. Губы у нее тряслись, и она никак не могла заставить себя подняться.
— Я… я… опять слышала эти голоса, — сказала она.
Его глаза остановились на рассыпанном содержимом сумочки и на пузырьках с таблетками. Теперь ее преступление предстало пред его взором. Бессмысленно было отрицать хоть что-то, это только еще больше разъярит его.
— Женщина, — сказал он, — одного урока тебе оказалось недостаточно?
Она не ответила. Его следующая фраза потонула в раскате грома. Он повторил ее громче:
— Где ты достала таблетки, Вирджиния?
Она слабо покачала головой.
— Опять Эрл, я полагаю. Кто еще?
— Нет, — прошептала она.
— Не лги мне, Вирджиния! — Он возвысил голос, чтобы перекрыть бурю. — Ты же знаешь, что Господь услышит твою ложь, как я ее слышу. И ты будешь осуждена, Вирджиния! Осуждена!
— Пожалуйста, оставь меня, — взмолилась она.
— Ты отравляешь себя.
— Но мне они нужны, Джон, — объясняла она ему. — В самом деле нужны. — У нее не хватало сил противиться ему, и в то же время она меньше всего хотела, чтобы он забрал у нее таблетки. Но что толку протестовать? Он сделает так, как считает нужным, он всегда так делал. Так что мудрее будет уступить и не распалять его ярость.
— Погляди на себя! — сказал он. — Рыщешь по полу.
— Не начинай все снова, Джон, — ответила она. — Ты победил. Забери таблетки. Давай! Забери их!
Он явно был разочарован ее быстрой капитуляцией, словно актер, который долго репетировал свою излюбленную сцену лишь для того, чтобы обнаружить, что занавес упал раньше времени. Но он выжал все возможное из ее вызова, бросив сумочку на постель и собрав все пузырьки.
— Это все? — требовательно спросил он.
— Да, — ответила она.
— Я не убежден в этом, Вирджиния.
— Это все! — прокричала она ему. Потом сказала более мягко: — Я клянусь… это все.
— Эрл пожалеет об этом. Это я могу тебе обещать. Он воспользовался твоей слабостью…
— Нет!
— …твоей слабостью и твоим страхом. Этот человек — слуга Сатаны, теперь это ясно.
— Да не говори ты ерунды! — сказала она, не ожидав от себя такой ярости. — Я просила его принести их мне. — Она с трудом встала на ноги. — Он вовсе не хотел ослушаться тебя, Джон. Это все я.
Гаер покачал головой.
— Нет, Вирджиния. Ты не спасешь его. Нет. Он специально работал у меня, чтобы исподтишка вредить мне. Теперь я ясно вижу. Он хотел поразить меня через тебя. Ну что же, теперь я буду умнее. О, да. О, да!
Он внезапно повернулся и швырнул пузырьки с таблетками сквозь открытую дверь в темную дождливую ночь. Вирджиния смотрела, как они падают, и сердце ее заныло. Теперь будет очень трудно сохранить рассудок в подобные ночи — в ночи, когда все сходят с ума — ведь правда? — потому что дождь барабанит прямо тебе по черепу, а в воздухе разлито убийство, а этот проклятый дурень выбросил последнюю надежду на спасение. Он вновь повернулся к ней, его великолепные зубы были ощерены.
— Сколько можно повторять тебе одно и то же?
Похоже, что он все еще не покинул сцену.
— Я не слышу тебя, — сказала она, зажимая уши руками. — Я не хочу слушать! — Но даже при этом его голос доносился до нее сквозь шум дождя.
— А я очень терпелив, Вирджиния, — сказал он. — Господь тоже терпеливо ждет Страшного Суда. А где, интересно, Эрл?
Она покачала головой. Вновь раздался раскат грома, она даже не знала, в ее ли голове, или снаружи.
— Так где он, — настаивал Гаер. — Отправился раздобыть еще немного этой гадости?
— Нет! — взмолилась она. — Я не знаю, куда он пошел.
— Молись, женщина, — сказал Гаер. — Ты должна стать на колени и молить Бога, чтобы он избавил тебя от Сатаны.
Смысл этих слов был в том, что он оставлял ее одну трястись в пустом номере и отправлялся разыскивать Эрла. Скоро он вернется, разумеется. Последуют очередные обвинения, а с ее стороны — обязательные слезы. А что до Эрла, ему придется защищаться так, как только он сможет. Она соскользнула на кровать, и ее воспаленные глаза уставились на таблетки, которые все еще были разбросаны по полу. Не все еще потеряно. Там оставалось не более двух дюжин, так что ей придется урезать дозу, но все же это лучше, чем ничего. Вытерев глаза тыльной стороной руки, она склонилась на колени, чтобы подобрать пилюли. И тут она поняла, что на нее кто-то смотрит. Неужели евангелист возвратился так скоро? Она поглядела вверх. Дверь все еще была открыта, но его там не было. Ее сердце на миг пропустило удар, и она подумала о тенях в соседнем номере. Там их было две. Одна исчезла. А вторая?
Взгляд ее скользнул на проходную дверь. Он был там, точно темный мазок на светлом фоне, и с тех пор, как она смотрела на него, казался более вещественным. Может, потому, что она примирилась с его существованием, а может — он дал себя разглядеть более подробно. Во всяком случае, у него был человеческий облик и он явно был мужчиной. Он глядел на нее, в этом она не сомневалась. Она даже могла разглядеть его глаза, если очень старалась. Она все больше и больше, с каждым новым вздохом убеждалась, что он существует на самом деле.
Она поднялась очень медленно. Тень сделала шаг из двери, ведущей в соседний номер. Она осторожно продвинулась к наружной двери, не сводя испуганного взгляда с темного пятна. Однако оно, завидев ее движение, скользнуло навстречу и с необычайной скоростью оказалось между ней и ночью. Ее вытянутая рука коснулась его размытой фигуры, и словно освещенный вспышкой молнии, ее новый знакомец предстал перед ней, снова превратившись в размытое пятно, когда она убрала руку. Она увидела мертвеца — в груди его зияла дыра. Может, он пришел из ее сна, чтобы увести ее из мира живых? Она уже подумала о том, чтобы побежать за Джоном, вернуть его обратно, но это значило — вновь приблизиться к входной двери и войти в этот жуткий контакт с пришельцем. Вместо этого она осторожно отступила, шепча про себя молитвы; возможно, Джон все это время был прав — возможно, это таблетки довели ее до безумия, те самые таблетки, которые теперь рассыпались в порошок под ее ногами. В ней поднимался ужас. Было ли это воображение, или он действительно раскрыл ей объятия?
Ее нога запнулась за край коврового покрытия. И прежде чем она успела ухватиться за что-нибудь, она уже падала назад. Руки ее судорожно шарили в поисках поддержки. И вновь она натолкнулась на это чудовищное порождение ее кошмаров, вновь эта ужасная картина возникла у нее перед глазами. Но на этот раз кошмар не исчезал, потому что это создание схватило ее за руку и крепко держало. Ее пальцы замерзли, словно она погрузила их в ледяную воду. Она завопила, чтобы ее выпустили, пытаясь оттолкнуть пришельца другой рукой, но он просто-напросто удержал и эту.
Оказавшись не в состоянии сопротивляться, она встретилась с ним взглядом. На нее смотрели глаза, которые отнюдь не принадлежали Дьяволу, — они были чуть глуповатыми, даже комичными, а слабый рот лишь подтверждал это первое впечатление. Внезапно она перестала бояться. Это был совсем не демон. Это была всего лишь галлюцинация, вызванная усталостью и таблетками, и он не мог причинить ей вреда. Единственная опасность была в том, что она может повредить самой себе, если начнет отбиваться от галлюцинации.
Бак почувствовал, что сопротивление Вирджинии слабеет.
— Вот это лучше, — заявил он ей. — Ты ведь просто хочешь, чтобы я немножечко поиграл тебе на трубе, верно, Джинни?
Он не был уверен, что она слышит его, но это дела не меняло. Он мог сделать свои намерения совершенно очевидными. Выпустив ее руку, он провел ладонью по ее груди.
Она вздохнула, в ее прекрасных глазах появилось обеспокоенное выражение, но она даже не пробовала сопротивляться его вниманию.
— Ты не существуешь, — сказала она невыразительно. — Ты только порождение моего мозга, как сказал мне Джон. Это все из-за таблеток.
Бак решил: пусть себе женщина бормочет, что ей угодно, раз это делает ее более сговорчивой.
— Ведь это правда, не так ли? — спросила она. — Ты ведь не существуешь, верно? Он ответил ей очень вежливо.
— Разумеется, — сказал он, по-прежнему тиская ее. — Я — просто сон, вот и все. — Казалось, этот ответ удовлетворил ее. — Так не будешь драться? — спросил он. — Я войду и уйду, ты даже не заметишь.
В конторе управляющего никого не было. Из комнаты за конторой Гаер услышал телевизор. Это заставило Гаера подумать, что Эрл должен быть где-то поблизости. Он вышел из номера вместе с девушкой, которая принесла воду со льдом, и они уж наверняка не вышли на прогулку в такую погоду. Гром за последние несколько минут начал греметь почти над головой. Гаеру нравился этот звук и фейерверк, который устроили молнии. Это соответствовало его ощущениям момента.
— Эрл! — проорал он, пробираясь через конторку в комнату с телевизором.
Позднее кино уже подходило к концу, звук был оглушающе громким, фантастический зверь неизвестной породы уже почти сокрушил Токио, граждане разбегались, испуганно вопя. Перед этим Апокалипсисом из папье-маше спал в кресле пожилой человек. Его не могли разбудить ни крики Гаера, ни раскаты грома. Бутыль со спиртным, которую он нежно уместил на коленях, накренилась в его руке и жидкость пролилась на штаны. Вся эта сцена воняла бурбоном и развратом, Гаер отметил это, чтобы как-то использовать в своих проповедях.
Из конторы потянуло холодом. Гаер обернулся, полагая, что кто-то вошел, но никого в конторе за его спиной не было. Он уставился в пространство. Всю дорогу до конторы у него было такое ощущение, будто за ним кто-то следит, однако, когда он оглядывался, он никого не видел. Так что он отбросил свои подозрения. Такие страхи присущи старикам и женщинам, которые боятся темноты. Он прошел между спящим пьянчугой и руинами Токио к закрытой задней двери.
— Эрл! — позвал он. — Ответь мне.
Сэди наблюдала, как Гаер открыл дверь и шагнул в кухню. Его напыщенность забавляла ее: как такое мелодраматическое поведение могло существовать в этот просвещенный век? Ей никогда не нравились церковники, но этот экземпляр особенно раздражал ее — под его благочестием скрывалось больше, нежели просто нетерпимость. Он был раздраженным и непредсказуемым и ему больше чем не понравится то, что он увидит в комнате Лауры-Мэй. Сэди там уже была. Какое-то время она наблюдала за любовниками, пока их страсть не распалила ее, и тогда она вышла под дождь, чтобы немного остыть. Теперь же появление евангелиста вернуло ее туда, откуда она вышла, поскольку она боялась, что, как бы не развернулись события, эта ночь вряд ли окончится хорошо.
В кухне Гаер завопил опять. Он явно наслаждался звуками собственного голоса.
— Эрл! Ты меня слышишь? Меня не проведешь!
В комнате Лауры-Мэй Эрл пытался сделать одновременно три дела. Во-первых, поцеловать женщину, с которой они только что занимались любовью. Во-вторых, натянуть свои, еще мокрые после дождя штаны. И в-третьих, придумать какой-нибудь благовидный предлог для объяснения своего пребывания здесь, если Гаер все же ворвется в комнату. Но как бы то ни было, выполнить все эти три намерения ему не удалось. Его язык все еще касался нежного рта Лауры-Мэй, когда дверь с силой отворилась.
— Я нашел тебя!
Эрл прервал поцелуй и повернулся навстречу этому обличительному голосу. Гаер стоял в дверном проеме, мокрые волосы облегали голову, точно серая шапка, лицо пылало яростью. Свет, который отбрасывал затянутый шелком абажур возле кровати, делал его фигуру массивной, в его глазах пылал маниакальный огонь пророка. Эрл уже слышал от Вирджинии о вспышках божественной ярости Гаера — о сломанной мебели и переломанных костях.
— Что, твоей низости нет пределов? — требовательно спросил он. Слова срывались с его узких губ с деланным спокойствием. Эрл натянул штаны и наклонился, чтобы застегнуть молнию.
— Это не ваше дело… — начал было он, но ярость Гаера заморозила готовые сорваться с языка слова.
Лауру-Мэй запугать было не так легко.
— Выметайтесь отсюда, — сказала она, натягивая простыню, чтобы прикрыть роскошные груди. Эрл оглянулся на нее, на гладкое плечо, которое он недавно целовал. Он хотел вновь поцеловать ее, но человек в черном четырьмя быстрыми шагами пересек комнату и схватил его за руку и за волосы. Это движение в загроможденном помещении Лауры-Мэй произвело эффект землетрясения. Экспонаты ее драгоценной коллекции соскользнули с полок и гардероба, один предмет упал на другой, тот — на соседа, и все это сборище банальностей оказалось на полу. Но Лаура-Мэй не обращала внимания на все эти разрушения — единственное, что сейчас для нее что-то значило — это человек, который так чудесно обращался с ней в постели. Она различала тревогу в глазах Эрла, когда евангелист оттаскивал его, и разделила эту тревогу.
— Оставь его! — заорала она, отбрасывая свою скромность и спрыгнув с постели. — Он не делал ничего плохого!
Евангелист остановился, чтобы ответить, тогда как Эрл безуспешно пытался освободиться.
— Что знаешь ты о том, что плохо, шлюха? — плюнул в нее Гаер. — Ты слишком погрязла в грехе. Ты, в своей наготе, в своей вонючей постели!
Кровать, действительно воняла, но только лишь мылом и недавней любовью. Ей не за что было извиняться, и она не собиралась позволять этому унылому моралисту оскорблять себя.
— Я вызову полицию! — предупредила она. — Если ты не оставишь его в покое, я позову их.
Гаер даже не потрудился ответить на эту угрозу. Он просто вытащил Эрла из комнаты в кухню. Лаура-Мэй кричала:
— Держись Эрл! Я вызову помощь!
Ее любовник не отвечал. Он был слишком занят, обороняясь от Гаера, который пытался вырвать с корнем его волосы.
Иногда, когда дни были долгими и одинокими, Лаура-Мэй воображала себе темного человека, похожего на этого евангелиста. Она представляла себе, как он приходит вместе с торнадо, из облака пыли. Она воображала, как он уводил ее с собой — лишь частично против ее воли. Однако человек, который делил с ней сегодня ночью постель, был абсолютно не похож на любовника ее мечты — он был глуповат и доброжелателен. Если он умрет от рук человека вроде Гаера, чей образ она вызывала в тоскливом отчаянье, — она никогда не простит себе этого.
Она услышала, как ее отец сказал: «Что там происходит?» в дальней комнате. Что-то упало и разбилось, вероятно, тарелка из буфета или стакан, который он держал в руке. Она молилась, чтобы папа не вмешался и не попробовал стукнуть евангелиста — если он это сделает, Гаер развеет его по ветру. Она вернулась к постели, чтобы отыскать свою одежду, она была затеряна среди простыней, и раздражение женщины усиливалось с каждой секундой бесплодных поисков. Она расшвыряла подушки, одна из которых упала на крышку гардероба, и еще несколько драгоценных экспонатов слетело на пол. Когда она натягивала нижнее белье, в дверях появился ее отец. Его и без того покрасневшее от выпивки лицо стало просто пурпурным, когда он увидел, в каком она состоянии.
— Чем ты занималась, Лаура-Мэй?
— Не обращай внимания, па, нет времени объяснять.
— Но отсюда вышли люди…
— Я знаю. Я знаю. Я хочу, чтобы ты позвонил шерифу в Панхандаль, понимаешь?
— Так что происходит?
— Неважно. Просто позвони Альвину и побыстрее, или у нас на руках будет еще один труп.
Мысль об убийстве слегка оживила Мильтона Кэйда. Он исчез, оставив свою дочь одеваться дальше. Лаура-Мэй знала, что в такую ночь, как эта, шериф Альвин Бейкер и его помощник вряд ли доберутся сюда быстро. А пока один Бог знает, что этот бешеный священник может натворить.
Из дверного проема Сэди наблюдала, как женщина одевается. Лаура-Мэй была довольно простенькой, по крайней мере, на критический взгляд Сэди, а ее бледная кожа делала ее почти бесплотной, невзирая на полную фигуру. Но вообще-то, подумала Сэди, я-то кто такая, чтобы осуждать человека за отсутствие вещественности? На себя погляди. И впервые за все тридцать лет она пожалела об отсутствии тела. Частично потому, что она не могла сыграть никакой роли в драме, которая стремительно разворачивалась вокруг.
В кухне внезапно протрезвевший Мильтон Кэйд названивал по телефону, пытаясь принудить к действиям людей из Панхандаля, тогда как Лаура-Мэй, которая уже закончила одеваться, открыла нижний ящик гардероба и извлекла оттуда кое-что. Сэди поглядела через плечо женщины, чтобы узнать, что там за трофей, и по ее телу пробежал холодок узнавания, а взгляд остановился на принадлежавшем ей когда-то пистолете. Так значит, именно Лаура-Мэй нашла пистолет, вот та шестилетняя растяпа, которая все время попадалась под ноги в коридоре тридцать лет назад, играла сама с собой и распевала песни в горячем, неподвижном воздухе.
Сэди с удовольствием вновь разглядывала орудие убийства. Может быть, подумала она, я все же оставила после себя кое-что, что может повлиять на будущее, может быть, я больше чем заголовок в бульварной газетенке и смутная память в стареющих головах. Она новым, живым взглядом наблюдала, как Лаура-Мэй натянула туфли и вышла в гудящую на улице бурю.
Вирджиния бессильно прислонилась к стене номера семь и глядела на смутную фигуру, маячившую в дверном проеме. Она позволила своей галлюцинации вести себя таким образом, и никогда за ее сорок с лишним лет она не слышала таких развратных уговоров. Но несмотря на то что призрак подступал к ней вновь и вновь, прижимал свое холодное тело к ее телу, касался своими ледяными, скользкими губами ее губ, он так и не смог переступить черту. Он пытался три раза, три раза те торопливые слова, которые он шептал ей на ухо, не стали явью. Теперь он охранял двери, готовясь, как она предполагала, к еще одной попытке. Она видела его лицо достаточно ясно и читала на нем стыд и растерянность. Может, подумала она, он так смотрит потому, что собирается убить меня?
Снаружи она услышала голос мужа, перекрывающий громовые раскаты, и протестующий голос Эрла, также на повышенных тонах. Они пререкались — это было очевидно. Она прислонилась к стене, пытаясь что-то сказать, а порождение ее бреда зловеще наблюдало за ней.
— Ничего у тебя не получилось, — сказала она.
Оно не ответило.
— Ты мне просто мерещишься, и у тебя ничего не получилось.
Призрак открыл рот и показал ей бледный язык. Она не понимала, почему он не исчезает, но, возможно, он так и будет таскаться за ней, пока не закончится действие пилюль. Не важно. Она выстояла перед тем худшим, что он мог сделать, и теперь, со временем, он наверняка оставит ее в покое. То, что он не смог взять ее силой, заставило ее почувствовать свою власть над ним.
Она подошла к двери, не испытывая больше страха. Он вышел из своего расслабленного состояния.
— Куда это ты идешь? — спросил он.
— Наружу, — ответила она, — помочь Эрлу.
— О! — сказал он ей. — Мы с тобой еще не закончили.
— Ты — всего лишь фантом, — убежденно сказала она. — Ты не можешь остановить меня.
Он усмехнулся ей. Усмешка была на три четверти злобной, но на четверть — обаятельной.
— Ты не права, Вирджиния, — сказал Бак. Больше не имело смысла морочить женщине голову, он устал от этой игры. И возможно, у него ничего и не получилось, потому что она предложила себя так легко, веря, что он — какой-то безвредный ночной кошмар. — Я — не бред, женщина, — сказал он. — Я — Бак Дарнинг. — Она поглядела на колеблющуюся фигуру и нахмурилась. Что это, какой-то новый трюк, который играет с ней ее психика?
— Тридцать лет назад меня застрелили в этой комнате. Вообще-то, как раз там, где ты сейчас стоишь.
Инстинктивно Вирджиния глянула на ковер себе под ноги, словно ожидая, что там все еще остались пятна крови.
— Мы вернулись сегодня, Сэди и я, — продолжал призрак. — Остановка на одну ночь на Бойне Любви. Так назвали это место, ты знаешь? Люди приходили сюда, чтобы просто поглядеть на вот эту комнату, просто поглядеть, где это Сэди Дарнинг застрелила своего мужа Бака. Больные люди, как ты думаешь, Вирджиния? Они больше интересуются убийством, а не любовью. Я — не такой… Я всегда любил любовь, знаешь ли. Вообще-то, это единственное, к чему я был хоть как-то способен.
— Ты лгал мне, — сказала она. — Ты использовал меня.
— Да я еще не закончил, — пообещал Бак. — На самом деле я только-только начал.
Он пошел к ней от двери, но на этот раз она подготовилась. Как только он дотронулся до нее и дымка вновь оделась плотью, она изо всех сил ударила его. Бак отодвинулся, чтобы избежать удара, и она проскочила мимо него к двери. Распущенные волосы залепили ей глаза, но она на ощупь пробиралась к свободе. Туманная рука схватила ее, но хватка была слишком слабой и соскользнула.
— Я буду ждать, — крикнул Бак ей вслед, в то время, как она бежала по коридору навстречу буре. — Ты меня слышишь, сука? Я буду ждать!
Он вовсе не мучился от своего промаха. Она ведь вернется, верно? А он, невидимый никем, кроме женщины, на этот раз сможет извлечь из этого пользу. Если она расскажет своим спутникам, что она видит его, они подумают, что она не в себе, — и может, запрут ее, а тогда уж он останется с ней один на один. Нет, тут он должен взять верх. Она вернется продрогшая, ее платье прилипнет к телу, возможно, она будет испугана, в слезах, слишком слабая, чтобы сопротивляться его попыткам. Уж тогда они закатят отличную музыку. О, да! Пока она не будет умолять его остановиться.
Сэди вышла наружу вслед за Лаурой-Мэй.
— Куда ты идешь? — спрашивал Мильтон свою дочь, но она не ответила. — Иисусе! — воскликнул он ей вслед, что означало, что он заметил. — Где ты раздобыла эту пушку?
Дождь был чудовищным. Он колотил о землю, о последние листья тополя, по крыше, по голове. Он за секунду промочил волосы Лауры-Мэй, распластав их по лбу и по шее.
— Эрл! — кричала она. — Где ты? Эрл! — Она побежала через стоянку, на бегу выкрикивая его имя. Дождь превратил пыль в густую грязь, которая хватала ее за щиколотки. Она добежала до второго здания. Несколько гостей, которых разбудили вопли Гаера, глядели на нее из окон. Некоторые двери были открыты; какой-то мужчина с банкой пива в руке стоял в дверном проеме и требовал, чтобы ему объяснили, что тут происходит. — Люди все носятся как сумасшедшие, — сказал он. — Развопились тут. Мы сюда приехали, чтобы побыть в тишине, Господи Боже. — Девушка младше его лет на двадцать выглянула из-за плеча любителя пива.
— У нее пистолет, Двайн, — сказала она. — Ты видишь?
— Куда они ушли? — спросила Лаура-Мэй любителя пива.
— Кто? — ответил Двайн.
— Сумасшедшие! — проорала Лаура-Мэй, стараясь перекричать еще один раскат грома.
— Они завернули за контору, — сказал Двайн, глядя скорее на пистолет, чем на Лауру-Мэй. — Их здесь нет. В самом деле, нет.
Лаура-Мэй вновь побежала к конторе. Дождь и молнии слепили ее, и она с трудом удерживала равновесие в скользкой грязи.
— Эрл! — кричала она. — Ты здесь?
Сэди неотрывно следовала за ней. Эта Кэйд была отважной, сомнения нет, но в ее голосе звучала истерическая нотка, которая Сэди очень не понравилась. Это дело (убийство) требует хладнокровия. Нужно делать все небрежно, почти не думая, как будто вы выключаете радио или прихлопываете комара. Паника послужит лишь помехой, страсть — тоже. Вот почему, когда она вынула свой Смит-и-Вессон и наставила его на Бака, в ней не было и следа гнева, который толкал бы ее под руку, мешая попасть в цель. Вот поэтому, рассудив как следует, они и послали ее на электрический стул. Не потому, что она вообще сделала это, но потому, что сделала слишком хорошо.
Лаура-Мэй не была так хладнокровна. Дыхание у нее прерывалось, а по тому, как она, всхлипывая, выкрикивала имя Эрла, было ясно, что она близка к истерике. Она завернула за угол конторы, где вывеска мотеля бросала холодный свет на пустырь за домом, и на этот раз, когда она в очередной раз позвала Эрла, раздался ответный крик. Она остановилась, вглядываясь сквозь пелену дождя. Это был голос Эрла, как она и надеялась, но он не звал ее.
— Ублюдок! — кричал Эрл. — Ты выжил из ума. Отпусти меня!
Теперь она могла рассмотреть невдалеке две фигуры. Эрл, чей живот был заляпан грязью, стоял на коленях среди репейников и мусора. Гаер стоял над ним, держа руку у него на голове и пригибая Эрла к земле.
— Признайся в своем преступлении, грешник!
— Черт тебя дери, нет!
— Ты появился здесь, чтобы расстроить мою поездку. Признайся! Признайся в этом!
— Иди к черту!
— Признайся в своей скверне или я переломаю твои кости!
Эрл боролся, пытаясь освободиться от Гаера, но евангелист явно был сильнее.
— Молись! — сказал он, опуская лицо Эрла в грязь. — Молись!
— Выебись! — орал Эрл в ответ.
Гаер ухватил Эрла за волосы, а другая рука уже поднялась, чтобы нанести сокрушительный удар по запрокинутому лицу. Но прежде чем он успел ударить, на сцене появилась Лаура-Мэй, сделала два или три шага по грязи по направлению к ним. В трясущейся руке у нее был Смит-и-Вессон.
— Отойди от него, — потребовала она.
Сэди спокойно отметила, что женщина целит неправильно. Даже при ясной погоде она, вероятно, была бы паршивым стрелком, но сейчас, в таком состоянии, при такой буре, даже опытный террорист мог бы промахнуться. Гаер повернулся и поглядел на Лауру-Мэй. Он не проявлял ни малейшего волнения. Он думает то же, что и я, подумала Сэди, он чертовски хорошо знает, что волнение ей не на руку.
— Шлюха! — громко крикнул Гаер, возводя взор к небу. — Господь, видишь ли ты ее? Видишь ее позор, ее блуд? Отметь ее! Она — одна из дщерей Вавилонских!
Лаура-Мэй не совсем поняла подробности, но общее направление речей Гаера для нее было вполне ясно.
— Я не шлюха! — завопила она в ответ, и Смит-и-Вессон прыгал в ее руке, готовый выстрелить. — Ты не можешь называть меня шлюхой!
— Пожалуйста, Лаура-Мэй… — сказал Эрл, отталкивая Гаера, чтобы поглядеть на женщину, — уйди отсюда. Он не в себе.
Она не обратила внимания на его требовательный тон.
— Если ты не уйдешь от него… — сказала она, указывая дулом пистолета на человека в черном.
— Да? — издевательски спросил Гаер. — И что же ты сделаешь, шлюха?
— Я выстрелю! Ей-богу! Я выстрелю!
По другую сторону здания конторы Вирджиния набрела в грязи на бутылку с таблетками, которую выбросил Гаер. Она наклонилась, чтобы поднять ее, и тут ей пришла в голову идея получше. Ей больше не нужны пилюли, верно ведь? Она говорила с мертвецом, одно лишь ее прикосновение сделало Бака Дарнинга видимым для нес. Что за способности! Ее видения были реальными и всегда были такими — более правдивыми, чем весь этот Апокалипсис, полученный из вторых рук, старый, изношенный, который штудировал ее достойный жалости муж. Что могут сделать пилюли — разве что замутить вновь обретенный талант. Пусть себе лежат.
Множество гостей накинули куртки и повыходили из номеров поглядеть, из-за чего поднялся весь этот шум.
— Что тут было? Несчастный случай? — окликнула Вирджинию какая-то женщина. Лишь только эти слова слетели с ее губ, прозвучал выстрел.
— Джон, — сказала Вирджиния.
Прежде чем эхо от выстрела стихло, она пошла на звук. Она уже представила себе, что там обнаружит, — своего мужа, который неподвижно лежит на земле, и торжествующего убийцу, который стоит над ним в грязи на коленях. Она ускорила шаг, на ум ей пришли молитвы. Она молилась не для того, чтобы тот сценарий, который она представила себе, оказался ложным, но скорее, за то, чтобы Бог простил ее, потому что она хотела, чтобы он был истинным.
Однако сцена, которая развернулась перед ней по другую сторону здания, опровергла все ее ожидания. Евангелист был жив. Он стоял совершенно нетронутый. Рядом с ним, раскинувшись на грязной земле, лежал Эрл. Неподалеку стояла женщина, которая несколько часов назад заносила к ним в номер воду со льдом. В руке у нее был пистолет. Он все еще дымился. Как только Вирджиния поглядела на Лауру-Мэй, из тьмы выступила фигура и выхватила оружие из руки Лауры-Мэй. Пистолет упал на землю. Вирджиния проследила за ним взглядом. Лаура-Мэй выглядела обескураженной, она не понимала, как умудрилась выронить оружие. Однако Вирджиния знала. Она видела просвечивающий призрак и угадала, кто это. Это наверняка была Сэди Дарнинг, она, благодаря которой этот мотель окрестили Бойней Любви.
Глаза Лауры-Мэй нашли Эрла, она издала вопль ужаса и побежала к нему.
— Не умирай, Эрл! Умоляю тебя, не умирай!
Эрл поглядел на нее из грязевой ванны, в которую его погрузили, и покачал головой.
— Ты промахнулась на целую милю, — сказал он.
Рядом Гаер упал на колени, руки сжаты, лицо поднято к падающему дождю.
— О, Господь, я благодарю тебя за то, что ты сохранил это свое орудие, и в час нужды…
Вирджинии захотелось заткнуть этого идиота. Этого человека, который так глубоко уверил ее в том, что она не в себе, что она чуть не отдалась Баку Дарнингу. Ладно, с нее хватит. Она уже достаточно пугалась. Она видела, как Сэди действовала, влияя на реальный мир, видела, как то же делал Бак. Теперь нужно, чтобы процесс пошел в обратном направлении. Она решительно подошла к тому месту, где лежал Смит-и-Вессон, и подняла его.
Как только она это сделала, она почувствовала совсем рядом присутствие Сэди Дарнинг. Голос, такой тихий, что она едва его слышала, сказал у ее уха:
— Разве это мудро?
Вирджиния не знала ответа на этот вопрос. И вообще, что есть мудрость? Разумеется, не застывшая риторика сухих проповедей. Может, мудрыми были Лаура-Мэй и Эрл, которые сидели в грязи, не обращая внимания на молитвы и проклятия Гаера и на взгляды постояльцев, которые сбежались, чтобы посмотреть, кого убивают. Или возможно, мудрость состояла в том, чтобы отыскать червоточину в своей жизни и уничтожить ее раз и навсегда. С оружием в руке она вновь направилась в номер семь, почувствовав, что рядом с ней обеспокоено шагает Сэди Дарнинг.
— Не Бака?.. — прошептала Сэди. — Нет, конечно.
— Он напал на меня, — сказала Вирджиния.
— Ах ты, бедная овечка.
— Я не овечка, — ответила Вирджиния, — больше нет.
Поняв, что женщина абсолютно владеет собой, Сэди попятилась, опасаясь, что ее присутствие насторожит Бака.
Она наблюдала, как Вирджиния пересекла парковочную площадку, миновала тополь и шагнула в номер, где собирался ждать ее мучитель. Огни все еще горели, после синего мрака снаружи они казались очень яркими. Но Дарнинга нигде не было видно. Комната номера восемь тоже была пустой. Потом раздался знакомый голос.
— Ты вернулась, — сказал Бак.
Она резко обернулась, сжимая в руке пистолет, но пряча его от Бака. Он вышел из ванной и сейчас стоял между ней и дверью.
— Я так и знал, что ты вернешься, — сказал он ей. — Все они так делают.
— Я хочу, чтобы ты показался, — сказала Вирджиния.
— Я гол, как младенец, — сказал Бак. — Что ты хочешь, чтобы я сделал? Снял с себя кожу? Может получиться довольно забавно.
— Покажись Джону, моему мужу. Пусть он увидит, что ошибался.
— Ах, бедняга Джон. Я не думаю, что ему хотелось бы меня увидеть, а?
— Он думает, что я не в себе.
— Сумасшествие бывает иногда очень полезно, — заметил Бак. — Они чуть не стащили Сэди с электрического стула, настаивая на том, что она за себя не отвечала. Но она была слишком честной, чтобы выгадывать себе что-то. Она просто продолжала втолковывать им: «Я хотела, чтобы он умер. Поэтому я застрелила его». Она никогда не отличалась особым здравомыслием. Но ты… теперь, я думаю, ты знаешь, что для тебя лучше.
Тень чуть изменила форму. Вирджиния не могла как следует различить, что там делал Бак, но, несомненно, это было что-то непристойное.
— Подойди и возьми, Вирджиния, — сказал он. — Хватай.
Она вынула из-за спины Смит-и-Вессон и направила на него.
— Не сейчас, — сказала она.
— Ты не сможешь причинить мне вреда этой штукой, — ответил он. — Ведь я уже мертв, помнишь?
— Ты же сделал мне больно. Почему же я не могу тоже причинить тебе вред?
Бак покачал своей эфирной головой и грубо засмеялся. Пока он развлекался таким образом, за окном, со стороны шоссе, раздался вой полицейских сирен.
— Да что ты вообще знаешь? — сказал Бак. — Такой шум подняли. Давай, пойдем, поиграем немножко на трубе, золотко, пока нам не помешали.
— Я предупреждаю тебя, это пистолет Сэди…
— Да ты не сделаешь мне ничего, — прошептал Бак. — Я знаю женщин. Они говорят одно, а делают противоположное.
Он засмеялся и шагнул к ней.
— Не делай этого, — предупредила она.
Он сделал еще один шаг, и она нажала на курок. В ту же секунду, как она услышала звук выстрела и почувствовала, как пистолет дернулся у нее в руке, в дверном проеме появился Джон. Стоял ли он там все время, или только что вернулся с дождя, окончив все молитвы и желая поучить Откровению свою заблудшую жену. Она так никогда и не узнает. Пуля скользнула сквозь Бака, расщепив его туманное тело, и с потрясающей точностью попала в евангелиста. Он не видел ее полета. Пуля пробила ему горло и кровь выплеснулась на рубашку. Фигура Бака растворилась, точно пылевое облако, и он исчез.
Джон Гаер нахмурился и отшатнулся к дверному косяку в поисках опоры. Но удержаться не смог и упал на спину в дверной проем, точно опрокинутая статуя, лицо его омывалось дождем. Однако кровь все продолжала течь. Она растекалась сверкающей лужей и все еще текла, когда Альвин Бейкер и его помощник появились на пороге с пистолетами наготове.
Теперь ее муж никогда не узнает, подумала она, вот жалость-то. Он никогда не поймет, до чего же был глуп, и не оценит степень своего неведения. Во всяком случае, по эту сторону могилы. Он был в безопасности, будь он проклят, а она осталась с дымящимся пистолетом в руке, и Бог знает, какую цену ей придется заплатить за то, что она совершила.
— Положите пистолет и выходите, — голос, доносящийся со стоянки, был жестким и бескомпромиссным.
Вирджиния не ответила.
— Вы слышите меня, там, внутри? Это шериф Бейкер. Это место окружено, так что выходите, иначе вы погибнете.
Вирджиния присела на кровати и раздумывала над альтернативами. Они не покарают ее так, как они покарали Сэди за то, что она сделала. Но ей долгое время придется просидеть в тюрьме, а она уже устала от ограничений. Если сейчас она и не была безумной, то длительное заключение легко перенесет ее через эту грань. Лучше покончить здесь, подумала она. Она подняла теплый Смит-и-Вессон, поднесла его к подбородку, плотно прижав дуло, чтобы выстрел наверняка снес ей половину черепа.
— Разве это мудро? — спросила Сэди, когда палец Вирджинии напрягся на курке.
— Они запрут меня, — ответила она. — Я не смогу этого вынести.
— Верно, — сказала Сэди. — Они на какое-то время поместят тебя за решетку. Но не надолго.
— Должно быть, ты шутишь. Я хладнокровно застрелила своего мужа.
— Ты же не хотела, — успокаивающе сказала Сэди. — Ты же целилась в Бака.
— Ив самом деле? — сказала Вирджиния. — Не знаю.
— Ты можешь разыгрывать безумие — это то, что я должна была сделать. Просто выбери наиболее вероятную версию и стой на ней. — Вирджиния покачала головой, она не слишком-то умела лгать. — А когда ты освободишься, — продолжала Сэди, — ты будешь знаменитой. Ради этого стоит жить, верно ведь?
Об этом Вирджиния не думала. На ее лице засветился слабый призрак улыбки. Снаружи шериф Бейкер повторял свои приказы — чтобы она выбросила в дверь оружие и вышла с поднятыми руками.
— У вас есть десять секунд, леди, — заявил он. — Я сказал — десять.
— Я больше не смогу унижаться, — прошептала Вирджиния. — Просто не смогу.
Сэди пожала плечами.
— Жаль, — сказала она. — Дождь стихает. Там, в небе, луна.
— Луна? В самом деле?
Бейкер начал отсчет.
— Ты сама должна решить, — сказала Сэди. — При малейшей возможности они тебя пристрелят. И с радостью.
Бейкер досчитал до восьми. Вирджиния встала.
— Стойте! — крикнула она в дверь.
Бейкер прекратил считать. Вирджиния бросила пистолет в грязь.
— Хорошо, — сказала Сэди. — Я так довольна.
— Я не смогу одна, — ответила Вирджиния.
— И нет нужды.
На парковочной площадке собралась внушительная аудитория: разумеется, Эрл и Лаура-Мэй, Мильтон Кэйд, Двайн со своей девушкой, шериф Бейкер и его помощник и кучка постояльцев мотеля. Они стояли, храня уважительное молчание, глядя на Вирджинию Гаер со смешанным выражением тревоги и благоговейного трепета.
— Подними руки вверх, чтобы я их видел, — крикнул Бейкер.
Вирджиния сделала, как он велел.
— Погляди, — сказала Сэди, показывая в небо.
Луна поднималась в зенит, огромная, белая.
— Почему ты застрелила его? — спросила девушка Двайна.
— Дьявол велел мне это сделать, — ответила Вирджиния, глядя на луну и изображая на лице как можно более безумную улыбку.
Обстоятельства дали Грегориусу состояние, определить размеры которого было невозможно. Он владел кораблями и дворцами, жеребцами и городами. И в самом деле, он владел стольким, что для тех, в чьи обязанности входила оценка собственности Грегориуса — после того, как события, о которых здесь говорится, подошли к чудовищному концу, — было легче и быстрее, казалось, перечислить то, чем Грегориус не владел.
Да, он был очень богат, но далеко не счастлив. Он получил католическое воспитание в детстве — перед тем, как ошеломляюще разбогател — ив молодости не раз в тяжелую минуту искал утешения в вере. Но потом он пренебрег ею, и лишь в возрасте пятидесяти пяти лет, когда весь мир лежал у его ног, он проснулся однажды ночью и обнаружил, что Господь оставил его.
Это был тяжелый удар, но он тут же предпринял шаги, которые помогли бы излечить эту утрату и исправить дело. Он поехал в Рим и говорил там с Папой, он молился день и ночь, он основал духовные семинарии и лепрозории. Однако Бог не являлся ему — даже кончика ногтя на его ноге не увидел Грегориус, так что, казалось. Господь совсем его покинул.
Близкий к отчаянию, он вбил себе в голову, что может вернуться в лоно Творца лишь в одном случае — если подвергнет серьезной опасности свою душу. Эта идея была не совсем безумной. Предположим, думал он, я смогу организовать встречу с Сатаной, с Нечистым. Так что же, видя меня на краю гибели, разве не захочет Господь, разве он не будет обязан вмешаться и привести меня к Себе?
Замысел был хорош, но как реализовать его? Дьявол не является по вызову, даже к таким промышленным магнатам, как Грегориус, а предпринятые им исследования показали, что все традиционные методы вызывания Принца Тьмы — надругательства над святынями, жертвоприношение младенцев — были не более эффективны, чем его благие дела в поисках Иеговы. Лишь после года напряженных изысканий он наконец разработал свой грандиозный план. Он построит Ад на Земле — современное Инферно, такое, что Искуситель поддастся искушению и придет туда — как кукушка приходит отложить яйцо в свитое кем-то другим гнездо.
Повсюду искал он достойного архитектора и наконец нашел — тот изнывал в сумасшедшем доме в окрестностях Флоренции — человека по имени Леопардо, чьи планы постройки дворца Муссолини обладали лунатическим величием, которое великолепно соответствовало намерениям Грегориуса. Так что Леопардо забрали из его палаты скорби — вонючего, несчастного старикашку — и вновь вернули ему его мечты, ибо созидательный гений не покинул его.
Для того чтобы напитать его намерения, во всех величайших библиотеках мира были собраны описания Ада, как мирские, так и метафизические, запасники музеев раскапывались в поисках запретных образов Преисподней. Был перевернут каждый камень, если полагали, что под этим камнем может скрываться нечто, несущее тайное знание.
Когда проект был окончен, он нес в себе образы де Сада и Данте, Фрейда и Крафт-Эббинга, но было в нем также то, что до сих пор человеческий ум охватить был не в состоянии, или, по крайней мере, то, что никто не осмеливался поверить бумаге.
Выбрали участок земли в Южной Африке, и началась работа по строительству Нового Ада Грегориуса. Все, что касалось Проекта, превосходило все известные достижения человечества. Деньги, потраченные на него, превышали все мыслимые суммы, стены здания были толще, а линии — изысканнее, чем у любого сооружения, когда-либо существовавшего на Земле. Грегориус наблюдал за его медленным возведением с энтузиазмом, которого он не испытывал с тех пор, как начал возводить свою экономическую империю.
Стоит ли говорить, что многие полагали, будто он потерял рассудок. Друзья, которых он знал долгие годы, отказывались общаться с ним, несколько его компаний разорились, когда вкладчики прослышали о его безумии. Но это его не волновало. Его план не может потерпеть неудачу. Дьявол будет вынужден прийти, хотя бы из чистого любопытства, чтобы поглядеть на этого левиафана, возведенного во имя его, а уж когда он придет — его будет поджидать Грегориус.
Эта работа отняла четыре года и большую часть состояния Грегориуса. Законченное здание по размеру равнялось полудюжине кафедральных соборов и содержало в себе все, что только мог пожелать Падший Ангел. За его стенами горели огни, так что путь по его многочисленным коридорам был почти невыносимой агонией. Комнаты, в которые вели эти коридоры, содержали все мыслимые орудия пыток — иглы, дыбы, тьму — так что приспешникам Сатаны нашлось бы здесь много работы. Там были печи, достаточно большие, чтобы сжигать в них семьи, и колодцы, достаточно глубокие, чтобы утопить в них целые поколения. Новый Ад был еще несвершенным зверством, праздником бесчеловечности, который лишь ждал первого сигнала, чтобы разгореться вовсю.
Наконец строители удалились и были этим довольны. Ибо среди них ходили слухи, что Сатана уже давно наблюдал за возведением своего дворца удовольствий. Некоторые утверждали, что видели его на самых глубоких уровнях, где холод был таким, что в мочевом пузыре замерзала моча. Были и свидетельства, которые подтверждали эту веру в сверхъестественное присутствие Нечистого в этом сооружении, и не последним среди них была ужасная смерть Леопардо, который либо выбросился сам, либо, как толковали иные, был выброшен из окна шестого этажа своего номера в гостинице. Он был похоронен с надлежащей степенью экстравагантности.
И наконец Грегориус остался один в Аду и ждал.
Ему не пришлось ждать долго. Он пробыл там день, не больше, когда с самого нижнего уровня раздались голоса. Замирая от предвкушения, он отправился на поиски их источника, но нашел лишь бульканье в чанах с экскрементами и скрежет в печах. Он вернулся в свои апартаменты на девятом уровне и ждал. Вновь послышался шум, опять он отправился на поиски, опять вернулся в разочаровании.
Однако на этом шум не прекратился. За последующие дни десяти минут не проходило без того, чтобы он не услышал какой-нибудь звук. Князь Тьмы был здесь — Грегориус в этом не сомневался, но он оставался в тени. Грегориус был готов к продолжению игры. Ведь, в конце концов, именно Дьявол должен быть тут хозяином. Так что он волен был выбирать себе игру по вкусу.
Но после того как прошли долгие и часто одинокие месяцы, Грегориус устал от этой игры в прятки. Он начал требовать, чтобы Сатана показался ему. Голос Грегориуса безответно звенел в пустынных коридорах, пока у магната не начало саднить горло. После этого он начал проводить свои поиски скрытно, надеясь застать своего мучителя врасплох. Но Падший Ангел всегда ускользал прежде, чем мог попасться на глаза Грегориусу.
Так они играли в эту бесплодную игру, он и Сатана, следуя по пятам друг за другом сквозь лед, огонь и снова лед. Грегориус принуждал себя к терпению. Ведь Дьявол все же пришел сюда, верно? Раньше или позже, но Враг покажет свое лицо, и тогда Грегориус плюнет в него.
А дела во внешнем мире шли своим чередом, и Грегориус был причислен к тем, кого свело с ума богатство. Однако здание его прихоти, насколько известно, все же навещали гости. Было несколько человек, которые слишком его любили, чтобы покинуть, а также несколько тех, кто процветал благодаря ему и надеялся извлечь дальнейшую прибыль из его безумия — из Распахнутых Адовых Врат. Эти посетители приезжали сюда, не объявляя о своем намерении, поскольку боялись неодобрения друзей и знакомых. Однако те, кто вел расследование после их внезапного исчезновения, могли добраться не дальше Северной Африки.
И вновь во дворце своей прихоти Грегориус охотился на Змия. Но Змий все ускользал от него, оставляя все более и более ужасные знаки своего присутствия. Так проходил месяц за месяцем.
Человеком, который наконец обнаружил правду и поднял на ноги власти, была жена одного из посетителей. Так что дворец, созданный Грегориусом, привлек внимание официальных лиц, и наконец — примерно через три года после завершения строительства — на пороге появились четыре полицейских.
Лишенный постоянного надзора, Дворец начал приходить в упадок. Огни на многих уровнях погасли, стены коридоров охладились, ямы зловонной грязи засохли. Но когда полицейские рыскали в мрачных сумерках в поисках Грегориуса, они набрели на явные доказательства того, что, невзирая на неблагоприятные условия, Новый Ад был в хорошем рабочем состоянии. Они видели тела в печах, лица погибших были пустыми и черными; они видели растерзанные пытками человеческие останки во многих комнатах.
Ужас их возрастал с каждой открываемой дверью, с каждым чудовищным открытием, на которое натыкался их лихорадочный взор.
Двое из четырех, которые пересекли порог, так никогда и не добрались до комнаты в центре здания. Ужас одолел их, и они пустились в бегство только лишь для того, чтобы затеряться в каком-нибудь из многочисленных слепых коридоров и присоединиться к сотням замученных здесь с тех пор, как Сатана принял свою резиденцию.
Из той пары, которая в конце концов изгнала с лица земли вечного Врага человеческого, лишь у одного хватило мужества рассказать о том, что произошло, хотя виденное им в сердце Ада едва ли было в человеческих силах вынести.
Разумеется, там не было никаких признаков Сатаны. Там был лишь Грегориус. Он, построивший это здание и обнаруживший, что никто не хочет обитать в этом Аду, в строительство которого он вложил столько сил, сам занял его. У него было несколько помощников, которых он навербовал за эти годы. Они, подобно ему, казались ничем не примечательными созданиями. Но не было такого приспособления для пыток в здании, которое они бы не испробовали усердно и без всякой жалости.
Грегориус не оказывал сопротивления при аресте — ив самом деле, он, казалось, доволен был тем, что у него появились зрители, перед которыми он мог похваляться своими чудовищными зверствами. Тогда и потом, на суде, он вольно говорил о своих потребностях и притязаниях и о том, сколько бы еще крови пролил он, если бы ему позволили это. Достаточно, чтобы утопить все верования и заблуждения — клялся он. И все же он не был полностью удовлетворен. Ибо Бог укрепился у себя в Раю, а Сатана — в Бездне своей, и некому было остановить его.
Он наслушался разных оскорблений во время суда и позже, в тюрьме, где два месяца спустя умер при неких подозрительных обстоятельствах. Ватикан вычеркнул из своих списков всякое упоминание о нем, а семинарии, которые он основал, были расформированы.
Но нашлись некоторые — даже среди кардиналов, — которые не могли выкинуть из головы его злодеяния, взывающие к высшим силам, и — наедине с собой — гадали, не преуспел ли он в своей стратегии? Ибо отринув все упования на ангелов — падших либо каких иных, — не стал ли он одним из них?
Или же земным воплощением подобного явления.
Горящий человек скатился по ступеням лаборатории Хьюма, как раз когда полицейский автомобиль — вызванный, как он предполагал, Веллесом или Данс, которые наверху подняли тревогу, — ворвался в ворота и промчался по подъездной дороге. Как только он выбежал из дверей, автомобиль затормозил у лестницы и вывалил свой человечий груз. Он ждал в тени, охваченный ужасом настолько, что не мог бежать дальше, и зная, что они все равно его заметят. Но они пронеслись сквозь вращающуюся дверь, даже не взглянув на его мучения. Да горю я или нет? — подивился он. Не был ли этот ужасающий спектакль — когда плоть его была крещена огнем, который жег, но не сжигал, — всего лишь галлюцинацией, рассчитанной на то, чтобы поразить его, лишь его одного? Если это так, то, возможно, все, что он перенес в лаборатории, тоже было порождением воспаленного бреда. Может, он в действительности не совершил тех преступлений, от которых бежал, пока его плоть трепетала от экстатического жара?
Он оглядел себя. На его коже все еще светились очаги пламени, но один за другим они гасли. Он выскочил оттуда, подумалось ему, что костер, который небрежно залили водой. Охватившие его чувства — такие сильные, такие властные, что напоминали равно наслаждение и боль, — окончательно расстроили чувствительность его нервных окончаний, сделав их полностью невосприимчивыми, за что сейчас он был безумно благодарен. Его тело, которое возникло, когда покровы огня были сорваны, находилось в жалком состоянии. Царапины превратили кожу в путаную географическую карту, одежда сделалась лохмотьями, руки покрылись засохшей коркой крови — крови, которая, он знал, ему не принадлежала. Невозможно избежать горькой правды. Он действительно сделал то, что, как ему казалось, он лишь вообразил. Даже полицейские наверху сейчас ошеломленно взирают на чудовищные зверства, которые были делом его рук.
Еле передвигая ноги, он вышел из своего укрытия за дверью и спустился по наклонному пандусу, постоянно оглядываясь в ожидании возвращения двух полицейских. Никто не появился. Улица за воротами была пустынной. Он побежал. Он пробежал лишь несколько метров, когда вой сирены в здании за его спиной резко смолк. Еще несколько секунд гул в ушах продолжался из солидарности к умолкнувшему звуку. Потом, постепенно, он начал различать звук пожара — скрытный шорох горящих углей, который был достаточно далеко, чтобы его страшиться, и все же близко, как сердцебиение.
Он продолжал бежать, пытаясь набрать как можно большее расстояние собой и деяниями рук своих, прежде чем они хоть что-то выяснят; но как бы быстро он ни бежал, пламя мчалось вместе с ним, жар, затаившийся в его внутренностях, угрожал с каждым шагом разгореться снова.
У Дули ушло несколько секунд, чтобы определить, что за какофония раздается с верхнего этажа теперь, когда Макбрайд вырубил сигнал тревоги. Это было возбужденное щебетание обезьян, и доносилось оно из одной из многочисленных комнат, выходящих в коридор направо.
— Вирджил, — крикнул он в пролет, — поднимись сюда.
Не дожидаясь, пока его напарник присоединится к нему, Дули поспешил по направлению к переполоху. Уже на полпути по коридору он почувствовал, что запах пластика и нового коврового покрытия мешается с более сложной гаммой — запахами дезинфекции, мочи и гниющих фруктов. Дули замедлил ход: запах ему не нравился, не больше, чем истерические нотки, которые явно слышались в визге обезьян. Но Макбрайд медлил, и после некоторого колебания любопытство Дули взяло верх. Положив руку на дубинку, он приблизился к отворенной двери и зашел внутрь. Его появление вызвало еще одну возбужденную волну щебета у обезьян — примерно дюжины макак-резусов. Они бросались на решетки, кувыркались, пронзительно кричали и трясли проволочную сетку. Их возбуждение было таким заразительным, что Дули почувствовал, как из пор у него начал сочиться пот.
— Тут есть кто-нибудь? — позвал он.
Единственным ответом были вопли пленников — еще более истеричные — и звон сотрясаемых решеток. Он уставился на них через всю комнату. Они уставились на него, зубы их были оскалены то ли в приветствии, то ли в страхе, Дули не знал, да и проверять ему не хотелось. Он старался держаться подальше от скамьи, на которой были расставлены клетки, и начал методично осматривать лабораторию.
— Черт возьми, откуда такая вонь? — Макбрайд появился в дверях.
— Всего лишь животные, — ответил Дули.
— Они что, никогда не моются? Вот грязнули.
— Может, что-то внизу?
— Да нет, — ответил Макбрайд, подходя к клеткам. Обезьяны приветствовали его появление, подняв визг еще громче. — Просто сигнал тревоги.
— Наверху тоже ничего, — ответил Дули. Он уже собирался добавить: «Не делай этого», чтобы помешать своему напарнику просунуть палец сквозь решетку, но прежде чем он успел сказать это, одно из животных радостно воспользовалось предоставленной возможностью и укусило палец. Макбрайд отдернул палец и в отместку ударил по решетке. Вопя от гнева, обитатель клетки отскочил, выплясывая безумное фанданго, и так раскачал клетку, что она угрожала свалиться на пол.
— Тебе нужно сделать прививку от столбняка, — прокомментировал Дули.
— Вот дерьмо! — сказал Макбрайд. — Да что случилось с этими маленькими ублюдками?
— Может, они не любят незнакомых?
— Они потеряли остатки рассудка, — Макбрайд целеустремленно сосал палец, потом сплюнул. — Я имею в виду, ты только погляди на них.
Дули не ответил.
— Я сказал, погляди! — повторил Макбрайд.
Дули очень спокойно сказал:
— Иди сюда.
— Что стряслось?
— Просто подойди сюда.
Макбрайд перевел взгляд с рядов клеток на лабораторные столы и потом туда, где стоял Дули, лицо которого внезапно изменилось. Макбрайд оставил в покое свой многострадальный палец и прошел мимо скамеек с клетками и столов туда, где стоял его напарник.
— На полу, — прошептал Дули.
На истертом полу у ног Дули лежала бежевая женская туфля. Сама же владелица туфли распростерлась под скамьей. Судя по скрюченной позе, ее или затащил туда убийца, или же она залезла сама, пытаясь спрятаться, и так и умерла там в укрытии.
— Она мертвая? — спросил Макбрайд.
— Да погляди же на нее, Христа ради! — ответил Дули. — У нее же все вспорото.
— Мы все равно должны проверить, есть ли признаки жизни, — напомнил ему Макбрайд. Дули не двинулся, чтобы выполнить эту обязанность, так что Макбрайд сам склонился над жертвой, пытаясь нащупать пульс на изуродованной шее. Никакого пульса не было. Кожа ее была еще теплой под его пальцами. Струйка слюны, стекавшая по щеке, еще не засохла.
Дули, комментируя свои действия, оглядел погибшую. Худшая из ран в верхней части туловища была плохо видна, поскольку сидящий на корточках Макбрайд заслонял обзор. Все, что он мог видеть, — это копна каштановых волос и торчащие из укрытия ноги, одна из которых была босой. Красивые ноги, подумал он, — когда-то он свистел при виде таких.
— Она доктор или лаборант, — сказал Макбрайд. — На ней лабораторный халат. — Вернее, был лабораторный халат, потому что в действительности он был разодран на клочки, так же как одежда под халатом и, для дополнения картины, кожа и мышечные слои. Макбрайд поглядел на грудную клетку женщины — грудина была разворочена, а сердце сорвано с места, словно убийца хотел забрать его в качестве сувенира, но что-то помешало ему. Он глядел на нее, не испытывая позывов дурноты, поскольку всегда гордился своим крепким желудком.
— Ты доволен? Она действительно мертва?
— Мертвее не бывает.
— Сюда спускается Карнеги, — сказал Дули, подойдя к одной из раковин. Не думая ни о каких отпечатках пальцев, он отвернул кран и плеснул себе в лицо пригоршню воды. Оторвавшись от своего омовения, он поглядел на Макбрайда, который прервал свой тет-а-тет с трупом, пересек лабораторию и подошел к уставленным приборами столам.
— Да что они тут делали. Боже милостивый? — заметил он. — Ты только погляди на все эти штуки!
— Какой-то исследовательский факультет, — сказал Дули.
— И что же они исследовали?
— Я-то откуда знаю? — фыркнул Дули. Бесконечные вопли обезьянок и близость мертвой женщины побуждали его как можно скорее покинуть это помещение. — Оставь все как есть, а?
Макбрайд не обратил внимания на просьбу Дули — оборудование зачаровало его. Он пораженно уставился на энцефалограф и электрокардиограф, на самописцы, из которых все еще выползали рулоны пустой бумаги, на мониторы видеокамер, укрепленные на консолях. На ум ему пришло описание «Марии Селесты». Этот опустевший корабль науки, — все еще держащийся на плаву под неразборчивое пение механизмов, остался без капитана и своей команды.
За стеной оборудования было окно — не более метра в поперечнике. Сначала Макбрайд решил, что оно выходит наружу, но потом, когда пригляделся поближе, понял, что за ним лежит какое-то экспериментальное помещение вроде бокса.
— Дули?.. — сказал он, обернувшись. Однако тот исчез, вероятно, пошел встречать Карнеги. Довольный, что никто не помешает его изысканиям, Макбрайд вновь обратился к окну. Никакого света внутри бокса он не увидел. Заинтересовавшись, он обошел стену, уставленную полками с оборудованием, в поисках входной двери в бокс. Она была распахнута. Без колебаний он вошел внутрь.
Приборы, нагроможденные по ту сторону окна, почти не пропускали света, так что в помещении было темно. Однако через несколько секунд глаза Макбрайда привыкли к темноте и он увидел, что в комнате царил настоящий хаос. Стол был перевернут, кресло разнесено в щепки, кабели спутаны, оборудование уничтожено — камеры, мониторы которых, вероятно, были выведены в соседнюю комнату, осветительные приборы, — все было разбито. Это был тщательно выполненный разгром, которым мог бы гордиться любой профессиональный вандал.
В воздухе стоял запах, который Макбрайд узнал, но происхождение которого определить не мог. Макбрайд какое-то время стоял неподвижно, принюхиваясь, пока не услышал звук сирен в наружном коридоре — Карнеги вот-вот будет здесь. Внезапно он понял, где раньше слышал этот запах. Тот же самый запах ударял ему в ноздри, когда он после занятий любовью с Джессикой шел в душ — это был его ритуал, — а потом возвращался в спальню. Это был запах секса. Макбрайд улыбнулся.
На лице его все еще отражалось удовольствие, когда тяжелый предмет рассек воздух и ударил Макбрайда в нос. Он почувствовал, как хрустнул хрящ и хлынули потоки крови. Он сделал два или три неуверенных шага назад, чтобы избежать нового удара, но запнулся о наваленный на пол хлам. Он упал в осколки стекла и поглядел наверх. Его убийца надвигался на него, занося металлическую балку. Лицо человека напомнило ему лица обезьян в клетках — те же оскаленные желтоватые зубы, те же глаза, горящие безумной яростью. Нет! — прокричал человек, опуская свою импровизированную дубинку. Каким-то образом Макбрайд ухитрился заслониться от удара рукой, одновременно пытаясь достать оружие. Атака была неожиданной, но теперь, когда его размозженный нос болел, а это прибавляло ему ярости, он готов был дать достойный отпор агрессору. Он легко выдернул дубинку у мужчины и, постанывая, поднялся на ноги. Все правила касательно процедуры ареста вылетели у него из головы. Он обрушил град ударов на голову и плечи мужчины, заставив того попятиться через всю комнату. Мужчина заслонялся от нападения руками, уклонялся и, наконец, ударился о противоположную стену. Только теперь, когда противник был на грани потери сознания, ярость Макбрайда поутихла. Он стоял посредине комнаты, тяжело дыша, и наблюдал за избитым мужчиной, который сползал вниз по стене. Он сделал серьезную ошибку. Теперь он увидел, что нападающий был одет в белый лабораторный халат и был, следовательно, как любил напыщенно выражаться Дули, на стороне ангелов.
— Ах, черт тебя побери! — сказал Макбрайд. — Вот дерьмо-то.
Веки мужчины затрепетали, и он уставился на Макбрайда. Было ясно, что он с трудом ухватывает суть происходящего, но, наконец, на его густобровом, угрюмом лице появилось осмысленное выражение. Он явно понял, кто такой Макбрайд, или, скорее, понял, кем он не является.
— Вы — не он, — прошептал он.
— Кто? — спросил Макбрайд, понимая, что он может еще спасти свою репутацию, вытянув у свидетеля важные показания. — Кто, вы думали, я такой?
Мужчина открыл рот, но ничего не сказал. Макбрайд наклонился над ним и выпытывал:
— На кого, по-вашему, вы нападали?
Рот вновь приоткрылся, и вновь оттуда не донеслось ни звука. Макбрайд настаивал:
— Это очень важно, — сказал он. — Просто скажите мне, кто это был?
Мужчина что-то прошептал. Макбрайд прижал ухо к его дрожащим губам.
— Легаш вонючий, — сказал мужчина и вырубился, оставив Макбрайда и дальше проклинать его за то, что потеря контроля над собой вполне могла принести неприятности, которых хватит на всю жизнь. Но что ему еще оставалось?
Инспектор Карнеги привык к рутине. За исключением редких моментов профессиональных озарений вся его работа состояла из долгих часов ожидания. Он ждал, пока тела будут сфотографированы и осмотрены экспертами, пока законники придут к соглашению и пока будут собраны свидетельские показания. Он уже давным-давно оставил попытки бороться с этой скукой и научился искусству не сопротивляясь плыть по течению. Следствие нельзя торопить; умудренный человек, он позволял медэкспертам и законникам делать свое нудное дело. В конце концов, когда придет время, нужен будет лишь перст указующий и преступник содрогнется.
Теперь, когда лабораторные часы на стенке показывали двенадцать пятьдесят три ночи и даже обезьяны затихли в своих клетках, он сидел на одной из скамеек и ждал, когда Хендрикс закончит свои исследования. Хирург ознакомился с показаниями термометра, потом стянул перчатки, облегающие руки, точно вторая кожа, и отбросил их на простыню, где лежала покойница.
— Это всегда сложно, — сказал врач, — определить время смерти. Она остыла по меньшей мере на три градуса. Я бы сказал, что она мертва уже около двух часов.
— Полиция прибыла сюда без четверти двенадцать, — сказал Карнеги. — Так что она умерла примерно за полчаса до этого?
— Где-то в этих пределах.
— Ее туда затащили? — спросил он, указывая на скамью.
— О, разумеется! Сама она не могла туда спрятаться. Не с такими ранами. Они — это нечто, как по-твоему?
Карнеги уставился на Хендрикса. Полицейский хирург, вероятно, видел сотни трупов в любом мыслимом состоянии, но сейчас на его заостренном лице явно читался интерес. Карнеги подумал, что эта тайна по-своему была не менее увлекательна, чем тайна мертвой женщины и ее убийцы. Как может человек наслаждаться определением ректальной температуры трупа? — дивился Карнеги. Но в глазах хирурга совершенно очевидно светилось удовольствие.
— А мотив? — спросил Карнеги.
— Вполне ясно, разве нет? Изнасилование. Он изрядно к ней приставал: обширные повреждения влагалища, следы спермы. Тут есть с чем повозиться.
— А раны на туловище?
— Рваные. На разрезы не похоже.
— Оружие?
— Не знаю. — Хендрикс опустил уголки губ книзу. — Я хочу сказать, ткани истерзаны. Если бы не было таких очевидных свидетельств изнасилования, я бы сказал, что это, скорее, животное.
— Ты хочешь сказать, собака?
— Ну, скорее, тигр, — ответил Хендрикс.
Карнеги нахмурился.
— Тигр?
— Шутка, — ответил Хендрикс. — Это я пошутил, Карнеги. Господи, у тебя вообще есть чувство юмора?
— Это не смешно, — сказал Карнеги.
— Да я и не смеялся, — ответил Хендрикс с мрачным видом.
— Тот человек, которого Макбрайд нашел в боксе.
— А что насчет него?
— Подозреваемый?
— Да никогда в жизни. Мы ищем маньяка, Карнеги. Большого, сильного. Дикого.
— А когда ее ранили? До или после?
Хендрикс нахмурился.
— Не знаю. После вскрытия станет известно больше. Но я бы сказал, что наш парень был в исступлении. Скорее всего, эти раны были нанесены одновременно с изнасилованием.
Обычно флегматичные черты Карнеги исказились в удивлении:
— Одновременно?
Хендрикс пожал плечами.
— Вожделение — забавная штука, — сказал он.
— Жутко забавная, — последовал испуганный ответ.
Карнеги велел водителю высадить его за полмили от дома, чтобы немного пройтись пешком и поразмыслить перед тем, как прийти домой, где его ждут горячий шоколад и дремота. Этот ритуал соблюдался чуть ли не с религиозным рвением, даже когда инспектор был уставшим как собака. Он привык выбрасывать из головы все служебные заботы до того, как переступит порог дома, — давний опыт показал, что если дома он будет продолжать думать о расследовании, это не поможет ни расследованию, ни его семейной жизни. Он узнал об этом слишком поздно, чтобы помешать жене уйти, а детям — отдалиться, но тем не менее, этого принципа он придерживался твердо.
Сегодня он шел медленно, чтобы развеялось тяжелое ощущение, которое принес этот вечер. Путь его проходил мимо маленького кинотеатра, который, как он прочел в местной газете, скоро будет снесен. Он не удивился. Он не был святошей, но раздражение, вызванное кинематографом, усиливалось у него с каждым годом. Репертуар на неделю только подтверждал это: сплошные фильмы ужасов. Зловещие и примитивные, если судить по рекламным плакатам с их бесстыдной гиперболизацией и утрированной жестокостью. «Ты можешь больше не уснуть!» — гласило одно из названий, а под ним — женщина, вполне бодрствующая, пятилась от надвигающейся на нее тени двухголового мужчины. Эти банальные образы деятели массового искусства до сих пор использовали, чтобы напугать бесхитростных зрителей. Блуждающие мертвецы; буйство природы, мстящей цивилизованному миру; вампиры, знамения, огнепроходцы, чудовищные бури — вся эта чушь, которая и раньше нравилась публике. Они были до смешного нелепы — среди всего этого набора опереточных ужасов ничто не могло сравниться с обыденными человеческими преступлениями, с ужасом (или его последствиями), который встречал Карнеги чуть ли не ежедневно, выполняя свои профессиональные обязанности. Перед его мысленным взором проплывали картины: мертвецы, освещенные вспышками полицейских фотографов, лежащие вниз лицом, точно ненужный хлам, и живые, чей взгляд ясно представлялся ему — голодный взгляд, жаждущий секса, наркотиков, чужой боли. Что было бы, если бы именно ЭТО они рисовали на своих афишах?
Когда он добрался до дома, в тени за гаражом закричал ребенок. Карнеги вздрогнул и остановился. Крик повторился, и на этот раз Карнеги понял, что это было. Не ребенок, нет, — кот или коты, которые обменивались любовными призывами в темном проулке. Он направился туда, чтобы шугануть их. Весь проулок провонял острым запахом секреторных желез. Ему не было нужды кричать — шаги распугали животных. Они прыснули во все стороны — не парочка, а полдюжины; он явно прервал уютную оргию. Однако он все равно опоздал — с царящим вокруг запахом уже нельзя было справиться.
Карнеги невыразительно смотрел на выставку видеомагнитофонов и мониторов, которая расположилась у него в конторе.
— Господи помилуй, что это такое? — произнес он. — Видеозаписи, — сказал Бойл, его помощник. — Из лаборатории. Я думаю, вам нужно просмотреть их, сэр.
Хоть они и работали вместе уже семь месяцев, Карнеги не слишком-то любил Бойла. Под лощеной оболочкой таилось бешеное честолюбие. Будь Бойл вполовину моложе, это казалось бы естественным, но ему было уже далеко за тридцать и амбиции его были почти маниакальными. Эта сегодняшняя выставка оборудования, на которую Карнеги наткнулся, едва войдя в контору, была как раз в стиле Бойла — показательная сверх меры.
— Для чего столько экранов? — кисло спросил Карнеги. — Что, мне нужен стереопоказ?
— У них там было три камеры, которые снимали одновременно, сэр. Фиксировали эксперимент одновременно с нескольких точек.
— Какой эксперимент?
Бойл жестом указал своему начальнику на стул. Подобострастен до предела, подумал Карнеги, не много же тебе будет от этого толку.
— Все в порядке, — говорил Бойл лаборанту у видеоустройства. — Начинайте.
Карнеги потягивал горячий шоколад, который притащил с собой. Этот напиток был одной из его немногих слабостей. Если машинка, которая его готовит, когда-нибудь сломается, он будет несчастным человеком. Он поглядел на три экрана. Неожиданно на них появились титры. «Проект Слепой Мальчик, — гласила надпись. — Секретно».
— Слепой мальчик? — спросил Карнеги. — Что это? Или, вернее, кто?
— Очевидно, это какое-то кодовое слово, — ответил Бойл.
— Слепой мальчик, слепой мальчик, — повторял Карнеги, словно пытаясь вбить эти слова себе в подсознание, но прежде чем он как-то осознал их, все три экрана начали показывать разное. Хоть на них был изображен один и тот же объект — мужчина в очках с двойными линзами, лет под тридцать, сидящий в кресле, — но каждый монитор показывал эту сцену под различным углом. Один из них показывал объект в полный рост и профиль, другой — на три четверти и под углом сверху, а третий — спереди, и на мониторе были лишь голова и плечи мужчины, отснятые через стекло бокса спереди. Все эти три изображения были черно-белые, и ни одно из них не было нормально отцентрировано и сфокусировано. И действительно, уже когда пленки начали прокручиваться, кто-то все еще улаживал эти неурядицы. Объект о чем-то доброжелательно болтал с женщиной — в ней с первого взгляда можно было опознать погибшую, — прилаживающей ему на лоб электроды. О чем они говорили, уловить было трудно, потому что акустика камеры плохо действовала как на аппаратуру, так и на слушателей.
— Женщина — это доктор Дано, — услужливо подсказал Бойл. — Жертва.
— Да, — сказал Карнеги, внимательно наблюдая за экранами. — И сколько идут все эти приготовления?
— Довольно долго. Большая часть разговоров не несет никакой информации.
— Ну, давайте поглядим на то, что несет информацию.
— Прокручивайте быстрее, — сказал Бойл. Лаборант подчинился, и фигуры на трех экранах задергались и завизжали, точно комедианты.
— Погодите, — велел Бойл. — Немного вернитесь обратно! — Лаборант вновь сделал так, как он велел. — Вот! — сказал Бойл. — Остановитесь тут! А теперь пускайте с нормальной скоростью. — Действие возобновилось в нормальном темпе. — Вот где оно по-настоящему начинается, сэр.
Карнеги уже прикончил свой горячий шоколад и опустил палец в густую массу на дне чашки, чтобы сбросить на язык последние капли. На экране доктор Данс приближалась к тому типу со шприцем, потом оттянула кожу у локтя и ввела что-то. Не в первый раз с тех пор, как он зашел в лабораторию Хьюма, Карнеги пытался угадать, чем они там на самом деле занимались. Было ли то, что отображалось на экранах, фармакологическим исследованием? Но сверхсекретность эксперимента, проводимого поздней ночью в опустевшем здании, заставляла предположить, что это было что-то иное. Да и эта надпись на экране — «Секретно!». То, что они сейчас наблюдали, было явно не предназначено для посторонних глаз.
— Вам удобно? — спросил какой-то мужчина вне поля зрения камер. Человек в кресле кивнул. Очки с него сняли, и без них он выглядел слегка растерянным. Ничем не примечательное лицо, подумал Карнеги, этот тип, имени которого он до сих пор не знал, не был ни Адонисом, ни Квазимодо. Он слегка откинулся в кресле, и его жидкие, бесцветные волосы коснулись плеч.
— Я в порядке, доктор Веллес, — ответил он тому, кто стоял вне поля зрения камер.
— Вам не жарко? Вы не потеете?
— Да нет, вообще-то, — слегка извиняясь, ответила морская свинка. — Я чувствую себя, как обычно.
Похоже на то, подумал Карнеги и обратился к Бойлу:
— Вы просмотрели эти ленты до конца?
— Нет, сэр, — ответил Бойл. — Я подумал, что вы захотите проглядеть их первым. Я только дошел до инъекции.
— Что-нибудь известно в больнице от доктора Веллеса?
— Когда я звонил туда в последний раз, он все еще был в коматозном состоянии.
Карнеги хмыкнул и вновь перенес внимание на экраны. Вслед за суматохой после инъекции, деятельность на экранах затихла. Камеры продолжали фиксировать близорукого субъекта, иногда ступор прерывался вопросами доктора Веллеса о самочувствии испытуемого. Он чувствовал себя все так же. После трех или четырех минут такого затишья, даже то, что испытуемый случайно мигнул, приобретало чуть ли не драматическое значение.
— Сценарий-то скучноват, по-моему, — заметил лаборант. Карнеги рассмеялся. Бойл выглядел неловко. Еще две или три минуты прошли точно так же.
— Все это не слишком обнадеживает, — сказал Карнеги. — Прокрутим побыстрее, а?
Лаборант уже собирался подчиниться, когда Бойл сказал:
— Подождите!
Карнеги поглядел на своего помощника, раздраженный его вмешательством, а потом — опять на экраны. Там действительно что-то происходило: невыразительные черты испытуемого едва заметно изменились. Он начал улыбаться сам себе и утонул в кресле, словно погружал тело в теплую ванну. Его глаза, которые до этого выражали вежливое безразличие, начали медленно закрываться, а потом, вдруг, внезапно открылись. Когда это случилось, в них появилось выражение, которого до этого не было: голод, который, казалось, изливался с экрана в спокойствие кабинета инспектора.
Карнеги отставил свой шоколад и приблизился к экранам. Когда он сделал это, испытуемый также встал и приблизился к стеклу бокса, оставив две камеры снимать пустое кресло. Однако третья все еще снимала — лицо, прижатое к оконному стеклу, и какой-то миг два человека смотрели друг на друга через преграду стекла и времени, казалось, взгляды их встретились.
Теперь выражение лица у человека было раздраженным, и голод, казалось, вышел из-под контроля рассудка. Глаза его горели, он приблизил губы к окну и поцеловал его, язык коснулся стекла.
— Что там происходит, во имя Господа? — спросил Карнеги.
На звуковой дорожке появились голоса — доктор Веллес тщетно просил подопытного описать, что он чувствует, а Данс в это время громко называла показания различных считывающих приборов. Стало трудно расслышать, что там делается, поскольку неразбериха усилилась внезапным взрывом писка и щебета сидящих в клетках обезьян, но было ясно, что интенсивность процессов в теле подопытного повышается. Лицо его покраснело, на коже выступил пот. Он напоминал мученика на костре, когда под ним запалили хворост, — обезумевший от смертельного экстаза. Он прекратил французские поцелуи с оконным стеклом и сорвал электроды с висков и датчики с груди и запястий. Данс, теперь в ее голосе слышалась тревога, уговаривала его прекратить. Затем она пересекла помещение и вышла из поля зрения камер, как полагал Карнеги, к двери бокса.
— Лучше не надо, — сказал он, словно вся эта драма разыгрывалась по его повелению и он приказом мог остановить трагедию. Но женщина не послушала его. Минуту спустя она появилась на дальних обзорах, поскольку вошла в комнату. Мужчина двинулся к ней навстречу, расшвыривая по пути оборудование. Она окликнула его — возможно, по имени. Если и так, то имя нельзя было разобрать сквозь щебет обезьян. — Вот дерьмо, — сказал Карнеги, когда рука испытуемого с размаху ударила сначала по той камере, которая вела съемку сбоку, потом — по той, что со среднего расстояния. Два монитора сразу ослепли. Лишь одна камера, установленная на уровне головы, в безопасности снаружи бокса, продолжала фиксировать события, но из-за близкого обзора нельзя было увидеть почти ничего — лишь случайные очертания движущихся тел. Вместо этого единственная камера почти насмешливо фиксировала, как по стеклу обзорного окошка бокса потекла слюна, заслонив убийство, которое происходило в недосягаемой близости.
— Да что же они ему дали, Господи Боже! — сказал Карнеги, слушая, как где-то вне действия камеры пронзительные женские крики перекрыли визг обезьянок.
Джером проснулся рано утром и чувствовал себя голодным и уставшим. Когда он отбросил простыню, то с изумлением уставился на себя: все тело было покрыто царапинами, а пах — ярко-красного цвета. Постанывая, он перекатился к краю кровати и какое-то время сидел там, пытаясь восстановить события вчерашнего вечера. Он помнил, как входил в лабораторию, но почти ничего — после этого. Несколько месяцев он был платной морской свинкой, жертвуя своей кровью, удобствами и терпением, чтобы добавить немного денег к своей более чем умеренной зарплате переводчика. Этот приработок ему устроил друг, который и сам занимался подобной работой, но если Фигли принимал участие в основной исследовательской программе, то Джером через неделю после своего зачисления, поступил в распоряжение докторов Веллеса и Данс, которые пригласили его — подвергнув предварительно серии психологических тестов — работать исключительно с ними. По некоторым признакам было ясно (хотя ему никогда специально об этом не говорили), что проект этот был секретным и требовал с его стороны полной преданности и сохранения тайны. Ему нужны были деньги, а то, что ему предложили, было гораздо больше чем суммы, выплачиваемые по основной программе Лаборатории, так что он согласился, хотя требуемое ими время посещения было неудобным. На протяжении нескольких недель он должен был посещать Исследовательский факультет поздним вечером и часто работал до утра, подвергаясь дотошным расспросам Веллеса по поводу его интимной жизни и чувствуя на себе сквозь стеклянную преграду внимательный взгляд Данс.
Думая о ее холодном взоре, он почувствовал, как в нем что-то дрогнуло. Может, это потому, что он обманывал сам себя, поскольку ему казалось, что она смотрит на него с большей симпатией, чем это требуется от врача? Такие самоуговоры, внушал он себе, выглядят жалко. Он вовсе не был предметом женских мечтаний, и каждый день, когда он проходил по людным улицам, это убеждение лишь усиливалось. Он не мог вспомнить в своей взрослой жизни ни одного случая, когда женщина взглянула бы на него с интересом и не отвела взгляда, случая, когда она ответила бы на его восхищенный взгляд. Почему это так беспокоит его, он не знал, поскольку такая жизнь без любви, насколько ему известно, встречалась сплошь и рядом. И Природа была добра к нему, казалось, что, поскольку его обошел дар привлекательности, она свела к минимуму его половое влечение. Случалось, он неделями не вспоминал о своем вынужденном целомудрии.
Иногда, слыша, как гудят трубы в ванной, он представлял себе, как может выглядеть его квартирная хозяйка, миссис Морриси, когда она принимает ванну; пытался вообразить ее крепкие, покрытые мыльной пеной груди, темную линию, разделяющую ягодицы, когда она наклонялась, чтобы пересыпать тальком пальцы ног. Но такие пытки, к счастью, были нечасты. А когда он подсоберет денежек, он купит приятное времяпрепровождение с женщиной, которую звали Анжела (он так и не узнал ее фамилии), с Греческой улицы.
Теперь должно пройти несколько недель, прежде чем он сможет сделать это снова, подумал он. Что бы он там ни делал прошлой ночью, он еле мог двигаться из-за жутких синяков. Единственное приемлемое объяснение — хоть он ничего не мог вспомнить по этому поводу, — что его избили по пути из Лаборатории либо он зашел в бар и там с кем-нибудь подрался. Это и раньше иногда случалось. У него было одно из тех лиц, которые пробуждают в пьяницах агрессивное возбуждение.
Он поднялся и побрел в маленькую ванную, примыкающую к его комнате. Очков не было на их обычном месте рядом с зеркальцем для бритья, и отражение в зеркале было странно размытым, но он мог видеть, что его лицо было так же расписано царапинами, как и остальные детали анатомии. Более того, над левым ухом был вырван клок волос, и на шее засохла кровь. Морщась от боли, он приступил к залечиванию своих ран и промыл их вонючим антисептическим раствором. Сделав это, он вернулся в свою спальню, которая одновременно служила гостиной, и пустился на поиски очков. Но обыскав все, он так и не смог их найти. Проклиная собственную глупость, он раскапывал свои вещи в поисках старой пары и наконец нашел их. У них было устаревшее увеличение — его глаза значительно ухудшились с тех пор, как он их носил, — но, по крайней мере, он начал различать окружающий мир, хотя и довольно смутно.
На него нахлынула жуткая тоска, усиленная болью от царапин и мыслями о миссис Морриси. Чтобы разогнать ее, он включил радио. Послышался сладкий голос, предлагавший давно надоевший репертуар. Джером всегда презирал популярную музыку и ее поклонников, но теперь, когда он бродил по своей маленькой комнате, не желая натягивать жесткую одежду, поскольку царапины все еще болели, доносящиеся из радио песни вызвали у него нечто большее, нежели презрение. Словно он в первый раз услышал слова и музыку, словно всю жизнь он оставался глухим к вызываемым ими чувствам. Увлекшись, он забыл про свою боль и слушал. В песнях рассказывалась одна и та же бесконечная и захватывающая история — о любви, потерянной и обретенной, и потом потерянной уже навеки. Лирики заполняли радиоволны своими метафорами — большая часть их была банальной, но от этого трогала не меньше. О рае, о горящих сердцах, о птицах, колоколах, странствиях, закате, о страсти, похожей на безумие, на полет, на неописуемое сокровище. Песни не успокоили его своими нехитрыми чувствами, напротив, они пробудили его, зажгли, невзирая на бедную мелодию и банальный ритм, открыв перед ним целый мир, охваченный желанием. Он начал дрожать. Глаза из-за непривычных очков начали подводить его. Казалось, что на его коже сверкают огненные вспышки, а с кончиков пальцев сыплются искры.
Он уставился на свои руки, но иллюзия лишь возросла. Он видел яркие полосы, точно ручьи огня, которые поднимались вверх по венам и умножались, пока он их разглядывал. Странно, но он не чувствовал беспокойства. Этот ветвистый огонь лишь отражал ту страсть, о которой рассказывали песни, — любовь, говорили они, носится в воздухе, скрывается за каждым углом и лишь ожидает, чтобы ее нашли. Он вновь подумал о вдове Морриси, которая жила в квартире под ним, как она занимается своими делами и вздыхает, без сомнения, как и он сам, ожидая своего героя. Чем больше он о ней думал, тем сильнее пламя охватывало его. Она не откажет ему — в этом убеждали его песни, либо же он должен настаивать, пока (в этом тоже убеждали его песни) она не уступит ему. И внезапно, когда он подумал об этом, огонь охватил его полностью. Смеясь, он оставил за спиной поющее радио и спустился вниз.
Лучшая часть утра ушла на то, чтобы ознакомиться со списком испытателей, которых нанимала лаборатория. Карнеги ощущал ту неохоту, с которой сотрудники предоставляли перечень своих исследовательских тем, невзирая на весь ужас произошедших в лаборатории событий. В конце концов, вскоре после полудня они снабдили его поспешно составленным списком «Кто есть кто», в целом включавшем в себя пятьдесят четыре человека и их адреса. Ни один из них, как убедилась полиция, не отвечал описанию подопытного в эксперименте Веллеса. Доктор Веллес, как ему объяснили, совершенно очевидно, использовал средства лаборатории для работы над каким-то частным проектом. Хоть это не слишком поощрялось, но он и доктор Дано были старшими научными сотрудниками и могли сами распоряжаться как временем, так и оборудованием. Так что, похоже было, что человек, которого разыскивал Карнеги, вообще не входил ни в какие регистрационные списки лаборатории. Однако Карнеги не хотел сдаваться и велел размножить сделанные на основании видеозаписи фотографии и раздать их — вместе со списком имен и адресов — полицейским службам. Теперь от них требовалась лишь работа ногами да изрядная доля терпения.
Лео Бойл пробежал пальцем по списку имен, который ему вручили только что.
— Еще четырнадцать, — сказал он. Его водитель хмыкнул, и Бойл взглянул на него. — Вы ведь были напарником Макбрайда, верно? — спросил он.
— Верно, — сказал Дули. — Его отстранили.
— Почему?
Дули нахмурился.
— Ему всегда недоставало любезности, Вирджилу. Никак не мог освоить технику ареста.
— Он резко остановил машину.
— Это здесь? — спросил Бойл.
— Вы же сказали номер восемьдесят. Это и есть восемьдесят. Вон там, на двери. Восемь. Ноль.
— Сам вижу.
Бойл вылез из машины и пошел по дорожке. Дом был довольно внушительным и делился на квартиры: звонков было несколько. Он нажал на звонок, рядом с которым была табличка «Дж. Тредголд» — фамилия из списка, — и ждал. Из пяти домов, которые они уже навестили, в двух никого не было, а обитатели остальных трех никак не напоминали преступника. Бойл несколько секунд подождал на ступеньках, затем вновь нажал на кнопку звонка. На этот раз он звонил дольше.
— Никого нет, — сказал Дули с крыльца.
— Похоже на то. — Но, когда он это говорил, Бойл заметил, как в прихожей мелькнула фигура. Ее очертания были размыты, поскольку просвечивали сквозь матовое стекло входной двери. — Погоди минутку, — сказал он.
— Что там?
— В доме кто-то есть, и он не отвечает. — Он вновь нажал на первый звонок, потом на остальные. Дули приблизился к двери, отмахиваясь от чересчур надоедливой осы.
— Вы уверены? — спросил он.
— Я заметил там кого-то.
— Нажмите на другие кнопки, — предложил Дули.
— Уже нажимал. Там кто-то есть, и он не хочет подходить к двери. — Он постучал по стеклу. — Откройте, — провозгласил он. — Полиция!
Разумно, подумал Дули, хотя почему бы не воспользоваться громкоговорителем? Когда дверь, как и ожидалось, не отворилась, Бойл повернулся к Дули.
— Там есть боковая калитка?
— Да, сэр.
— Тогда беги туда, да побыстрее, прежде чем он смоется.
— Может, нужно связаться…
— Давай! А я останусь тут. Если ты сможешь попасть через заднюю дверь внутрь, пройди сюда и отвори мне переднюю.
Дули ушел, и Бойл остался у передней двери один. Он вновь начал названивать в звонки, а потом, поднеся ладони козырьком ко лбу, приблизил лицо к стеклу. В передней не было никаких признаков движения, так что, может, пташка уже улетела? Он вновь спустился с крыльца на дорожку и стал разглядывать окна, которые равнодушно взирали на него. Время, через которое Дули должен был появиться, уже истекло, но Дули не вернулся назад и не появился на крыльце. Не в силах больше оставаться на месте и нервничая, что благодаря выбранной ими тактике они потеряют подозреваемого, Бойл решил, следуя своему чутью, отправиться к задней двери дома.
Боковая калитка была отворена Дули. Бойл прошел туда и, заглянув в окно, увидел пустую гостиную. Убедившись, что там никого нет, Бойл поспешил к задней двери. Она была открыта. Дули, однако, нигде не было видно. Бойл спрятал в карман список и фотографии и шагнул внутрь. Он боялся позвать Дули, потому что не хотел вспугнуть преступника, но тем не менее тишина выводила его из себя. Осторожно, точно кошка, он рыскал по квартире, но все комнаты были пусты. Около двери, ведущей из квартиры в прихожую, где он впервые увидел мелькнувшую тень, он остановился. Куда делся Дули? Он точно растворился в воздухе.
Затем из-за двери раздался стон.
— Дули? — осторожно спросил Бойл. Еще один стон. Он шагнул в прихожую. Туда выходили еще три двери, все они были закрыты. Вероятно, они вели в другие квартиры или в холл. На плетеной циновке у входной двери лежала полицейская дубинка Дули, словно владелец обронил ее в спешке. Бойл с трудом преодолел страх и ступил в прихожую. Стон раздался снова — на этот раз ближе. Он огляделся и увидел, что на ступенях ведущей на второй этаж лестницы лежал Дули. Он едва ли был в сознании. С него пытались сорвать одежду, и нижняя часть его дряблого тела была обнажена.
— Да что тут происходит. Дули? — спросил Бойл, подходя к лестнице. Полицейский услышал его голос и попытался отодвинуться. Его затуманенные глаза в ужасе открылись.
— Все в порядке, — заверил его Бойл. — Это всего лишь я.
Бойл слишком поздно сообразил, что взгляд Дули уставился вовсе не на него, а на что-то скрытое за его плечом. И, когда он наклонился, чтобы поглядеть на то, что сотворили с Дули, кто-то прыгнул на него. Пошатнувшись и сыпля проклятиями, Бойл не удержался на ногах и упал. Он несколько секунд скребся по полу, когда его противник ухватил Бойла за пиджак и волосы и с силой поднял на ноги. Бойл сразу узнал уставившееся на него безумное лицо — залысины, слабый рот, голод, — но тут было и то, чего он не заметил раньше. Во-первых, мужчина был гол, точно младенец, хоть и более щедро наделен природой. Во-вторых, он был точно охвачен лихорадкой. Если даже воспаленный пах и явная эрекция не говорили сами за себя, то руки преступника, срывающие с Бойла одежду, достаточно ясно свидетельствовали о его намерениях.
— Дули! — взвизгнул Бойл, когда его швырнули на пол прихожей. — Бога ради! Дули!
Он замолчал, когда его ударили о стенку. Обезумевший мужчина тут же оказался за спиной Бойла, прижимая его лицо к обоям на стенке. Переплетения птиц и цветов замелькали в глазах у Бойла. В отчаянии, Бойл попытался отбиваться, но страсть придала мужчине силу безумца. Удерживая полицейского за голову одной рукой, он другой содрал с Бойла штаны и нижнее белье, обнажив ягодицы.
— О, Боже… — бормотал Бойл, уткнувшись лицом в оборванный клочок обоев, — Господи, помогите же мне кто-нибудь…
Но молитвы принесли не больше пользы, чем попытка сопротивляться. Его распяли у стенки, точно бабочку, пригвожденную булавками к дереву. Он закрыл глаза, по щекам его бежали слезы бессильного гнева. Насильник отпустил голову Бойла и изо всех сил прижался к его ягодицам. Бойл старался не кричать. Боль, которую он испытывал, не шла ни в какое сравнение с позором. Может, лучше, что Дули был без сознания и что испытанное им унижение он перенес без свидетелей.
— Прекрати, — прошептал он, уткнувшись в стенку, но не напавшему на него, а своему телу, стараясь не искать в этом насилии удовольствия. Но его нервные окончания отозвались по-своему, точно заразившись лихорадкой, которой пылал напавший на него. И, невзирая на боль, какая-то постыдная часть в нем отозвалась на это насилие.
На ступеньках пытался подняться на ноги Дули. Его поясница, которая была слабовата после автомобильной катастрофы на прошлое Рождество, сдала тут же, как только безумец швырнул его на ступеньки. Теперь же, когда он спускался, каждое движение отзывалось острой болью. Согнувшись, он добрался до основания лестницы, и с интересом уставился через прихожую. Неужели это Бойл, такой важный, такой высокомерный, а его отделывают, точно уличного мальчишку в поисках денег на дозу? Это зрелище на несколько секунд полностью поглотило Дули, пока он наконец не опустил вниз глаза и не увидел лежащую на коврике дубинку. Он старался двигаться осторожно, но безумец был слишком занят своим актом, чтобы обращать внимание на что-нибудь еще.
Джером слушал, как колотилось сердце Бойла. Оно стучало громко, обольстительно и, казалось, все громче с каждым проникающим в Бойла толчком. Ему нужно было это сердце: его жар, его жизнь. Рука его схватила грудь Бойла и начала терзать плоть.
— Отдай мне свое сердце, — сказал он. Это было похоже на строчку одной из песен. Бойл заорал в стенку, когда его насильник вгрызся ему в грудь. Он видел фотографию женщины в лаборатории, открытая рана в ее теле явственно предстала перед его мысленным взором. Теперь этот маньяк вновь собирается совершить то же самое зверство. «Отдай мне свое сердце». Страх на грани рассудка придал ему новые силы, и он снова начал бороться, вывертываясь и отбиваясь от противника, которого, однако, несмотря на то что Бойл вцепился ему в волосы и выдрал клок, никак нельзя было сбить с ритма. В отчаянии Бойл попытался просунуть руку между стеной и своим телом и запустить ее между ног, чтобы прищемить ублюдка. Пока он пытался это проделать, на насильника напал Дули, обрушив ему на голову град ударов своей дубинки. Это нападение дало Бойлу некоторую свободу. Он изо всех сил прижался к стенке, мужчина, чья рука была скользкой от крови, ослабил хватку. Бойл вновь дернулся, и на этот раз ему удалось полностью освободиться. Тела распались — Бойл обернулся, раны его кровоточили, но были неопасными, и наблюдал, как Дули гнался за насильником, лупя его дубинкой по голове, покрытой жирными, белокурыми волосами. Тот не слишком оборонялся — его горящие глаза (до этого мига Бойл слабо воспринимал эту метафору) по-прежнему были устремлены на объект страсти.
— Убей его! — сказал Бойл тихо, когда мужчина под градом ударов начал усмехаться. — Переломай ему все кости.
Даже если бы у прихрамывающего Дули хватило духу исполнить это приказание, то возможности у него все равно не было. Его труды были прерваны голосом, донесшимся из коридора. Из квартиры, которую оглядывал Бойл, появилась женщина. Она тоже оказалась жертвой этого мародера, если судить по ее состоянию, но было явно, что появление Дули в квартире помешало намерениям насильника, прежде чем он успел причинить ей серьезный вред.
— Арестуйте его, — сказала она, показывая на усмехающегося мужчину, — он пытался меня изнасиловать.
Дули приблизился, чтобы схватить пленника, но у того были совсем иные намерения. Он уперся ладонью в лицо Дули и толкнул его к входной двери. Плетеный коврик под ногами полицейского поехал, и тот чуть не упал. Когда ему удалось восстановить равновесие, Джером был уже далеко. Бойл сделал слабую попытку остановить его, но спущенные штаны помешали ему, и Джером вскоре уже поднимался по лестнице.
— Вызови помощь, — приказал Бойл Дули. — И побыстрее.
Дули кивнул и открыл переднюю дверь.
— Наверху есть выход наружу? — спросил Бойл у миссис Морриси. Та покачала головой. — Ну, тогда мы, кажется, загнали этого ублюдка в ловушку, — сказал он. — Давай, Дули!
Дули похромал вниз по дорожке.
— А вы, — сказал он женщине, — прихватите что-нибудь, что может служить оружием. Что-нибудь понадежней. — Женщина кивнула и вернулась туда, откуда пришла, оставив Бойла около открытой двери. Мягкий ветерок высушил пот на его лице. В машине около дома Дули вызывал подкрепление.
Слишком скоро, подумал Бойл, скоро сюда приедут полицейские автомобили, человека наверху поймают и поведут давать показания. А когда он будет в тюрьме, то Бойл лишится возможности взять реванш — закон нетороплив, а он, жертва, будет лишь наблюдателем. Если он, Бойл, хочет сохранить хоть остатки мужского достоинства, то как раз сейчас для этого было время. Если же он промедлит, если он застрянет тут, внизу, пока его ягодицы печет огнем, он никогда не избавится от того ужаса, который почувствовал, когда его собственное тело предало его. Он должен действовать сейчас — он выбьет усмешку с этой омерзительной хари раз и навсегда, — или омерзение к самому себе будет сопровождать его всю жизнь, пока не подведет память.
Выбора у него не было. Без дальнейшего промедления он поднялся с корточек и начал подниматься по ступеням. Уже когда он достиг промежуточной площадки, он сообразил, что не взял с собой оружия, однако он знал, что если спустится, то момент будет упущен. Так что, приготовившись умереть, если это понадобится, он продолжал свой путь.
В верхнем коридоре была открыта лишь одна дверь, и из нее доносились звуки радио. Внизу, в безопасности, раздавался голос Дули — тот сообщал, что он вызвал подкрепление. Не обращая внимания на эту помеху, Бойл шагнул в квартиру.
Там никого не было. За несколько секунд Бойл проверил кухню, крохотную ванную и жилую комнату — все они были пусты. Он вернулся в ванную, окошко которой было отворено, и высунул голову. Оттуда вполне можно было соскочить в траву, на которой и виднелся отпечаток человеческого тела. Насильник выпрыгнул. И исчез.
Бойл проклинал свою медлительность и вконец опечалился. По внутренней поверхности бедра побежала теплая струйка. В комнате рядом радио распевало любовные песни.
На этот раз Джером ничего не забыл. Он помнил свою встречу с миссис Морриси, которой помешал Дули, потом последующий эпизод с Бойлом, и все это лишь служило пищей тому огню, который пылал в нем. Теперь, в свете этого пламени он ясно отдавал себе отчет в совершенных им преступлениях. Он помнил с чудовищной ясностью лабораторию, инъекцию, обезьян, кровь. Он вспоминал свои действия, однако они не пробудили в нем никакого ощущения вины. Все моральные последствия, все угрызения совести перегорели в огне, который с новым пылом сейчас лизал его плоть.
Он укрылся в тихом тупике и привел себя в порядок. Одежда, которую он ухитрился прихватить с собой, сбегая из квартиры, была наспех подобранной, но, по крайней мере, он не будет в ней привлекать излишнего внимания. Пока он застегивал пуговицы, все тело его, казалось, протестовало против этой внешней оболочки и он пытался совладать с той бурей, которая гудела у него в голове. Однако пламя, которое пылало в нем, не утихло. Каждая его жилка, казалось, трепетала и отзывалась окружающему миру. Деревья вдоль дороги, стена за спиной, даже выщербленные камни под его босыми ногами — все вызывало в нем возбуждение и, казалось, тоже воспламенялось тем же огнем. Он усмехнулся этому разгорающемуся пожару, и охваченный огнем мир усмехнулся ему в ответ.
Возбужденный сверх меры, он обернулся к стене, к которой до этого прислонился. Солнце светило прямо на нее и камень нагрелся, а от кирпичей шел одуряющий аромат. Он целовал их грязные лица, руки его ласкали каждую трещину и выбоину. Бормоча нежную чушь, он расстегнул молнию, нашел удобную выемку и наполнил ее. В мозгу его пробегали живые картинки: запутанная анатомия, мужчины и женщины в неразделимом единстве. Даже облака над его головой пылали огнем и дыхание его прервалось. Но экстаз… Он будет длиться вечно.
Неожиданно болезненный спазм охватил его позвоночник от коры головного мозга до мошонки и вновь вверх, заставив его скрючиться в конвульсиях. Руки его сорвались с каменной кладки, и он кончил в воздух, падая на землю. Несколько секунд он лежал, скорчившись, а эхо первоначальной судороги металось взад и вперед по его позвоночнику, стихая с каждым разом. Он ощущал вкус крови — должно быть, он прокусил губу или язык, но он не был в этом уверен. Над его головой кружили птицы, лениво поднимаясь в теплом воздухе. Он смотрел, как угасает облачный огонь.
Он поднялся на ноги и поглядел вниз, на брызги семени на асфальте. На какую-то минуту он вновь вообразил себе чудесное действо: брак его семени с выщербленным камнем. Что за дети могли явиться миру, подумал он, если бы он мог и в самом деле спариваться с камнем или с деревом; он с радостью претерпел бы последующую агонию, если бы такие чудеса были возможны. Но камень остался равнодушен к оплодотворению, и это видение, как и огонь, пылающий у него над головой, остыло и потеряло свое великолепие.
Он спрятал свой кровоточащий член и опять прислонился к стенке, вновь и вновь проигрывая в голове недавние события. Что-то очень важное изменилось в нем, в этом он не сомневался, им овладело безумие (и, вероятно, овладеет еще не раз), равного которому он никогда в жизни не испытывал. И что бы они там в лаборатории ему ни впрыснули, оно не выводилось естественным путем — о, нет! Он все еще ощущал в себе этот жар, как тогда, когда покинул лабораторию, но сейчас это чувство было еще сильнее.
Теперь он жил совершенно иной жизнью и эта мысль, хоть и пугающая, возбудила его. Однако в его воспаленном, пышущем эротикой мозгу не возникло догадки о том, что в свое время эта новая жизнь приведет его к совершенно необычной смерти.
Карнеги, которого постоянно дергало начальство, требуя результатов расследования, в свою очередь давал взбучку своим подчиненным. Это был обычный порядок вещей, когда сильные наскакивали на нижестоящего, а тот, в свою очередь, на тех, кто стоит еще ниже на служебной лестнице. Карнеги иногда гадал, на ком срывает свою злость самый мелкий служащий — наверное, на своей собаке.
— Этот негодяй все еще на свободе, господа, несмотря на то что его фотография есть почти во всех утренних газетах и на наши оперативные действия, которые оказались, мягко говоря, несостоятельными. Разумеется, мы поймаем его, но давайте сделаем это до того, как у нас на руках окажется еще одно убийство.
Зазвонил телефон. Замещающий Бойла Миган поднял трубку, тогда как Карнеги продолжал вещать собравшимся вокруг полицейским:
— Я хочу, чтобы мы его взяли за двадцать четыре часа, господа. Мне дали именно этот срок, так что это все, что мы имеем. Двадцать четыре часа.
Миган прервал его.
— Сэр. Это Йоханссон. Он говорит, что у него есть для вас кое-что и что это очень срочно.
— Хорошо. — Инспектор взял трубку. — Карнеги слушает.
Голос на другом конце провода был тихим, почти неслышимым.
— Карнеги, — сказал Йоханссон. — Мы тут копались в лаборатории в поисках информации по работе Данс и Веллеса… Мы также проанализировали остатки того вещества, которое они вводили подозреваемому. Мне кажется, что мы нашли «Мальчика», Карнеги.
— Какого мальчика? — спросил Карнеги, которого раздражало, что Йоханссон ходит вокруг да около.
— «Слепого мальчика», Карнеги.
— И?
По какой-то необъяснимой причине Карнеги был уверен, что полицейский улыбнулся в трубку, прежде чем ответить.
— Думаю, вам лучше приехать и поглядеть самому. Где-нибудь около полудня — подойдет?
Йоханссон мог бы быть одним из величайших отравителей в истории человечества — для этого у него были все необходимые данные. Методичный ум (все отравители, исходя из опыта Карнеги, были идеальными в быту), запас терпения (яд требует времени) и, что самое важное, энциклопедические знания в области токсикологии. Карнеги уже два раза работал с ним, и зрелище этого болезненного человека, возящегося со своим хрупким оборудованием, вызывало у Карнеги невольный озноб.
Йоханссон устроился наверху в лаборатории, где была убита доктор Данс, потому что, как он объяснил Карнеги, тут было оборудование, которое нигде больше раздобыть было невозможно. Однако его властью (на него работали два ассистента) тот хаос, который застала здесь полиция, превратился в образцовый порядок. Только обезьяны остались теми же — призвать их к дисциплине не удалось и Йоханссону.
— Выяснить, что за препарат они использовали на вашем подопечном, труда не составило, — сказал Йоханссон. — Мы попросту исследовали его остатки в найденном в помещении шприце. Вообще-то, видимо, они уже какое-то время производили это вещество или его разновидности. Конечно, люди, работающие здесь, уверяют, что ни о чем подобном они понятия не имели. Я склонен им верить. Что бы эти два ученых тут ни делали, это был их личный эксперимент.
— Что за эксперимент?
Йоханссон снял очки и протер их уголком своего красного галстука.
— Сначала мы думали, что они тут разработали какой-то новый галлюциноген, — сказал он. — В некотором отношении препарат, который они применили к подопытному, напоминал наркотик. Но на самом деле они, я думаю, сделали абсолютно новое открытие. Их разработки ведут в совершенно новую область.
— Так это не наркотик?
— О, это, конечно, наркотик, — сказал Йоханссон, вновь надевая очки, — но созданный с одной, весьма специфической целью. Поглядите сами.
Йоханссон пошел впереди, показывая дорогу, мимо рядов обезьяньих клеток. До этого животные сидели по отдельности, но токсиколог убрал промежуточные перегородки между клетками, чтобы животные могли свободно собираться в группу. Результат был однозначным — непрерывная череда половых актов. Почему, думал Карнеги, обезьяны постоянно оскорбляют чувства людей? То же самое происходило, когда он брал своих детей, тогда еще малолеток, в зоопарк. После посещения обезьянника один неудобный вопрос следовал за другим, так что спустя какое-то время он вообще перестал водить туда детей. Уж слишком утомительно было подыскивать вразумительные ответы.
— Им что, больше делать нечего? — спросил он Йоханссона, отворачиваясь, потом глядя на трех обезьян, чье совокупление было настолько тесным, что он не мог определить, какой обезьяне что принадлежит.
— Поверьте мне, — усмехнулся Йоханссон, — что это еще ерунда. С тех пор как мы ввели им немного препарата, они вели себя и похлеще. После инъекции они пренебрегают всеми обычными ритуалами поведения, не реагируют на сигналы угрозы, на ритуалы приветствия. Они больше не интересуются едой. Они не спят. Они стали сексуальными маньяками. Все остальные стимулы забыты. Если только препарат не выведется естественным путем, полагаю, они затрахаются до смерти.
Карнеги поглядел на остальные клетки: в каждой разыгрывались те же порнографические сцены. Групповые изнасилования, гомосексуальные контакты, торопливая и экстатическая мастурбация.
— Неудивительно, что эти ученые так засекретили свой проект, — продолжал Йоханссон. — То, на что они набрели, принесло бы им целое состояние. Афродизиак, любовное снадобье, и действительно эффективное.
— Афродизиак?
— Большей частью, они бесполезны, разумеется. Рог носорога, живые угри в сливочном соусе, всякие амулеты. В основном они призваны вызывать соответствующие ассоциации.
Карнеги вспомнил голод в глазах Джерома. Это именно тот самый голод, на который сейчас эхом отзывались обезьяны. Голод и то отчаяние, которое голод приносит с собой.
— И все притирания тоже бесполезны. Cantharis vesticatora…
— Это еще что?
— Может, вам это известно как шпанская мушка. Это — мазь, которую приготовляют из определенного жучка. И вновь — никакого эффекта. В лучшем случае все эти препараты безвредны. Но это… — Он потряс колбой с бесцветной жидкостью. — Это чертовски близко к гениальности.
— По мне, так они не выглядят слишком счастливо.
— О, оно еще очень грубо работает, — сказал Йоханссон. — Я думаю, исследователей подвела алчность и они приступили к опытам на живых организмах года на два раньше чем следовало бы. Это вещество почти смертельно, в этом сомнения нет. Но если бы они потратили на него побольше времени, оно могло бы быть эффективным. Видите ли, они обошли проблемы физиологии — этот препарат действует непосредственно на сексуальное воображение, на либидо. А если вы пробуждаете мозг, то тело само следует за ним — вот в чем тут хитрость.
Решетка одной из клеток затряслась, и это отвлекло внимание Карнеги от бледного, невыразительного лица Йоханссона. Одна из самок, явно не удовлетворенная вниманием нескольких самцов, распростерлась по наружной решетке. Ее крохотные пальчики тянулись к Карнеги, в то время как ее ягодицы продолжали подвергаться обработке.
— Слепой мальчик? — спросил Карнеги. — Это что, — Джером?
— Это Купидон, верно? — сказал Йоханссон. — Предмет любви мы зрим не взглядом, но душой… Крылатый бог любви — и тот слепой. Это из «Сна в летнюю ночь».
— Шекспира я всегда знал неважно, — ответил Карнеги. Он вновь уставился на самку. — А Джером? — спросил он.
— Ему ввели этот препарат. Довольно внушительную дозу.
— Так он теперь вроде этих мартышек!
— Я бы сказал, поскольку его интеллектуальный потенциал все-таки выше, может быть, препарат действует на него не так уж раскованно. Но уж если на то пошло, секс превращает в мартышек и лучших из нас, а? — При этом замечании Йоханссон позволил себе слегка улыбнуться. — И все так называемые личные соображения отходят на второй план. На короткое время секс делает из всех нас одержимых, мы делаем, или по крайней мере, думаем, что можем делать то, что на взгляд постороннего наблюдателя выглядело бы довольно странно.
— Не думаю, что в изнасиловании есть что-то уж такое экстраординарное, — отозвался Карнеги, пытаясь прервать эту рапсодию.
Но его собеседника было не так уж легко сбить с толку.
— Секс без предела, без компромиссов, без чувства вины, — сказал он. — Представьте себе это. Мечта Казановы.
В мире уже было столько эпох: век Просвещения, век Реформации, век Разума. Теперь, наконец, наступил век Желания. А после этого — конец всем эпохам и, возможно, всему остальному. Потому что были запалены огни, которых не знал раньше простодушный мир. Чудовищные огни, без конца, без предела, огни, которые, слившись, в последний раз яростным светом озарят мир.
Так думал Веллес, лежа на больничной койке. Он уже несколько часов как пришел в сознание, но решил не выказывать этого. Как только в палату к нему заходила сиделка, он закрывал глаза и замедлял ритм дыхания. Он знал, что долго дурачить их ему не удастся, но за эти часы он мог обдумать, что ему следует делать дальше. Первым его побуждением было вернуться в лабораторию — там были бумаги, которые нужно было уничтожить, и пленки, которые необходимо было стереть. С тех пор он мог быть в уверенности, что все детали проекта «Слепой мальчик» существуют только в его памяти. Таким образом он сохранит над работой полный контроль и никто не сможет отобрать ее.
Он никогда особенно не интересовался тем, как извлечь из своего открытия побольше денег, хотя он был отлично осведомлен, какие золотые горы сулил новый афродизиак. Его никогда не интересовало материальное благополучие. Первоначальной мотивацией разработки препарата — на который они набрели совершенно случайно, проверяя ряд препаратов, призванных помочь лечению шизофрении, — было чистое научное любопытство. Но после месяцев тайной работы его мотивы изменились. Он начал думать о себе, как о человеке, который принесет миру вечное блаженство. Он не позволит никому отобрать эту священную роль.
Так думал он, лежа на больничной койке и выжидая момент, чтобы ускользнуть.
Если бы Джером знал о мыслях Веллеса, то он бы с удовольствием расписался под ними. Он шел по улице и везде видел признаки наступления новой эпохи — века Желания. На досках объявлений и рекламы кинотеатров, в витринах магазинов, на экранах телевизоров — везде, где тело так или иначе служило объектом рекламы или купли-продажи. А там, где творения рук человеческих — творения из камня или металла — не нуждались в посредничестве человеческой плоти, они сами перенимали ее качества. Автомобили, проносящиеся мимо него, обладали всеми атрибутами жизни: их гладкие, женственные обводы сияли, их нутро приглашающе распахивалось; здания вызывали целый поток сексуальных ассоциаций — затененные проходы, площадки с пенящимися фонтанчиками воды. Он ощущал, что все его тело отзывается на каждый новый вид, открывающийся ему с улиц и площадей.
Это зрелище питало огонь, крывшийся в его теле, и он с трудом старался не слишком присматриваться к каждому встречному. Лишь некоторые чувствовали этот жар и издалека обходили его. Собаки тоже это ощущали и следовали за ним, возбужденные его возбуждением. Мухи эскадронами тужили вокруг его головы. Но остатки здравого смысла в нем помогали контролировать поведение. Он знал, что если он выявит пылавшую в нем страсть, это привлечет внимание закона и все его приключения на этом закончатся. Очень скоро тот огонь, который впервые запылал именно в нем, перекинется и на других, и тогда он появится из своего укрытия и свободно выплеснет пламя наружу. А пока этого не случилось, лучше проявлять осторожность.
Раньше он иногда покупал общество одной из женщин Сохо и теперь отправился на ее поиски. День был удушливо жарким, однако усталости он не чувствовал. Он не ел с предыдущего вечера, однако голода не чувствовал тоже. И в самом деле, взбираясь по узенькой лестнице в комнату на втором этаже, где раньше жила Анжела, он чувствовал себя, точно пышущий здоровьем атлет. Мужеподобной, пустоглазой сводницы, которая обычно сидела на верхней площадке лестницы, сейчас не было. Джером просто подошел к двери, ведущей в комнату девушки, и постучал. Ответа не было. Он постучал вновь, более настойчиво. На шум из двери на дальнем конце площадки вышла женщина средних лет.
— Что вам нужно?
— Женщину, — просто ответил он.
— Анжелы нет. И вам лучше бы убраться отсюда в этом состоянии. Тут не бардак.
— Когда она вернется? — спросил он, стараясь по возможности сдерживать свои желания.
Женщина, почти такая же высокая, как Джером, и чуть не вдвое толще, раздраженно поглядела на него.
— Она не вернется, — сказала она. — И вам лучше убираться отсюда, да поскорее, пока я не позвала Исайю.
Джером поглядел на женщину. Несомненно, хотя у нее не было молодости и красоты Анжелы, но профессия была та же. Он улыбнулся ей.
— Я слышу, как стучит ваше сердце, — сказал он.
— Я же вам сказала…
Прежде чем она закончила фразу, Джером уже направлялся к ней через площадку. При его приближении она не испугалась, а лишь с отвращением отпрянула.
— Если я позову Исайю, вы пожалеете, — предупредила она. Ритм ее сердцебиения участился, он отчетливо это слышал.
— Я горю, — сказал он.
Она нахмурилась, поскольку явно проигрывала эту схватку сил.
— Держитесь от меня подальше, — сказала она. — Я вас предупреждаю.
Ее сердце забилось еще быстрее. Этот ритм, скрытый глубоко в ее теле, возбудил его. Все оттуда — вся жизнь, весь огонь.
— Отдай мне свое сердце, — сказал он.
— Исайя!
Однако на ее крик никто не пришел. Джером не дал ей возможности крикнуть во второй раз, он прыгнул на нее и зажал ей рот рукой. Она обрушила на него град ударов, но боль лишь напитала пылающий в нем огонь. Он пылал все жарче, и каждая пора тела Джерома служила выходом для пламени, горящего у него во внутренностях, в голове, в мошонке. Внушительные размеры женщины ничего не значили для охватившей его лихорадки. Он прижал ее к стене — удары ее сердца громом отдавались у него в ушах — и начал осыпать поцелуями шею, одновременно срывая одежду, чтобы высвободить грудь.
— Не кричи, — сказал он, стараясь говорить убедительно. — Я не сделаю тебе ничего плохого.
Она покачала головой и сказала ему в ладонь: «Не буду».
Он отнял ладонь от губ женщины, и она несколько раз отчаянно глотнула воздух. Где же Исайя, подумала она. Наверняка, где-то поблизости. Она опасалась за свою жизнь, если будет сопротивляться этому насильнику — так горели у него глаза! — так что она оставила всякие попытки к сопротивлению и позволила ему делать, что он хочет. Страсть мужчины, это она знала по собственному богатому опыту, легко истощалась. Сначала они клянутся перевернуть небо и землю, а полчаса спустя становятся вялыми, как тряпка. Если уж происходит то, что происходит, она сможет вынести его воспаленную страсть — у нее бывали посетители и похуже. Что же касается его прибора, который он вводил в нее все глубже, то ни в размерах, ни в обращении не было ничего, что бы поразило ее.
Джером хотел добраться до ее сердца, хотел, чтобы оно выплеснулось ему в лицо, хотел купаться в теплой крови. Он просунул руку ей под груди и почувствовал, как оно колотится под его ладонью.
— Понравилось, а? — спросила она, когда он прижался к ее груди. — Не тебе одному.
Он впился пальцами ей в кожу.
— Осторожней, золотко, — сказала она, заглядывая ему через плечо в надежде увидеть Исайю. — Помягче. У меня нет другого тела.
Он не ответил. Ногти его окрасились кровью.
— Не делай этого, — сказала она.
— Ему нужно наружу, — ответил он, зарываясь все глубже, и тут до нее внезапно дошло, что это вовсе не любовная игра.
— Прекрати! — сказала она, когда он начал терзать ее.
На этот раз она закричала.
Внизу, неподалеку от дома, Исайя уронил кусок французского кекса, который он купил только что, и побежал к двери. Это был не первый раз, когда его пристрастия сладкоежки увели его с поста, но — если он не поторопится — будет последний. С лестничной площадки доносились ужасные звуки. Он взбежал по ступенькам. Сцена, которая предстала перед его глазами, была гораздо хуже, чем он мог вообразить. Какой-то тип прижал Симону к стенке, откуда-то из-под них текла кровь, но он не мог увидеть, откуда.
Исайя заорал. Джером с окровавленными руками оторвался от своих трудов и увидел гиганта в униформе. Джерому понадобилось несколько секунд, чтобы оторваться от женщины, и за это время гигант был уже рядом. Исайя схватил его и оттащил прочь. Она, всхлипывая, скрылась в своей комнате.
— Проклятый ублюдок, — сказал Исайя, награждая пришельца градом ударов. Джером слабо отбивался. Но он пылал и ничего не боялся. Опомнившись, он накинулся на парня, точно разъяренный бабуин. Исайя, застигнутый врасплох, потерял равновесие и упал на одну из дверей, которая под его весом отворилась внутрь. Он повалился в тесный туалет и, падая, ударился головой о край унитаза. Все это совершенно сбило его с толку, и он лежал на окрашенном линолеуме и слабо постанывал, ноги его были широко раздвинуты. Джером слышал, как кровь пульсирует в венах мужчины, и ощущал запах сахара в его дыхании — все это понуждало его остаться. Но инстинкт самосохранения требовал иного — Исайя уже делал попытки подняться. Прежде чем он смог сделать это, Джером повернулся и сбежал по ступенькам.
Когда он вышел, уже наступили сумерки, и он улыбнулся. Улица желала его больше, чем та женщина на площадке, и он готов был подчиниться этому желанию. Он уставился на булыжник под ногами, восставшая плоть все еще распирала его штаны. Он слышал, как за его спиной топает по ступенькам гигант. Огонь все еще горел в нем, он охватил ноги, и Джером побежал по улице, не заботясь о том, преследует ли его этот человек со сладким дыханием. Прохожие, привыкшие ко всему в этот бесстрастный век, не слишком удивлялись, когда мимо них пробегал заляпанный кровью сатир. Некоторые показывали на него, полагая, что это какой-то актер, но большинство — вовсе не обращали внимания. Он свернул в путаницу боковых переулков, и ему не нужно было оглядываться, чтобы знать, что Исайя все еще преследует его.
Возможно, он набрел на уличный рынок случайно, но, что более вероятно, слабый ветерок донес до него смешанные запахи мяса и фруктов, запахи, в которых так приятно было купаться. Узкий пролет был весь заставлен прилавками, забит покупателями и продавцами. Он радостно углубился в толпу, терся о чьи-то бедра и ягодицы, и везде, куда ни кинь взгляд, была человечья плоть! Он и его прибор едва могли поверить в такую удачу.
Он услышал, как за его спиной закричал Исайя. Он ускорил шаги, направившись туда, где толпа людей была еще плотнее, где он мог затеряться в жаркой массе людей. Каждый контакт вызывал болезненный экстаз. Каждый оргазм — а они наступали один за другим, когда он проталкивался сквозь толпу, — был сухим спазмом боли. Болела его спина, болела мошонка, но что сейчас его тело — всего лишь постамент для одного-единственного монумента — пениса. Голова — ничто, разум — ничто. Руки существовали лишь для того, чтобы притянуть к себе любовь; ноги — для того, чтобы нести требовательный член туда, где он мог найти удовлетворение. Он сам себе рисовался ходячей эрекцией — мир жаждал его. Плоть, камень, сталь — ему все равно, его влекло все.
Неожиданно, против его желания, толпа поредела и он прошел через калитку рынка и оказался на узкой улочке.
Солнце пронизывало лучами проемы между домами, и это усилило его жар. Он уже хотел вновь вернуться к толпе, когда почувствовал запах и увидел нечто, что заинтересовало его. Неподалеку от пышущей жаром улицы три молодых человека, все без рубашек, стояли посреди контейнеров с фруктами, в каждом ящике была дюжина корзиночек с клубникой. Год в этот раз выдался урожайным на фрукты, а на такой жаре они быстро начинали портиться и гнить. Трое рабочих ходили вдоль этой груды корзинок, выбирая хорошие фрукты и кидая гнилье в сточную канаву. Запах в таком узком проулке был чрезвычайно сильным, в нем стоял такой сладкий дух, что любому прохожему, кроме Джерома, стало бы плохо, но Джером потерял способность к брезгливости и отвращению. Мир — это мир, каков он есть, и он принимает его, как при венчании, к добру или к худу. Он зачарованно наблюдал это зрелище: потные сортировщики фруктов, залитые лучами солнца, их руки, ноги, тела заляпаны алым соком, воздух гудит от насекомых, снующих повсюду в поисках нектара, а в сточной канаве вырос целый курган из гниющих фруктов. Погруженные в свою малоприятную работу сортировщики поначалу не заметили его. Потом один из троих поднял голову и увидел странное существо, наблюдавшее за ними. Он усмехнулся, но усмешка сошла с его лица, когда он увидел глаза Джерома.
— Какого черта?
Остальные двое тоже оторвались от работы.
— До чего же сладко, — сказал Джером. Он чувствовал, как стучат их сердца.
— Погляди-ка на него, — сказал самый младший, показывая на ширинку Джерома. — У него трахалка торчит.
Они неподвижно стояли в солнечном свете, и он тоже, а осы гудели над грудой фруктов, и в голубом небесном проеме между домами пролетали птицы. Джером хотел, чтобы этот миг длился вечно, и то, что осталось у него от разума, считало это место Раем.
И затем прекрасный сон кончился. Он почувствовал, как за его спиной появилась тень. Один из сортировщиков уронил корзинку, которую перебирал, гнилые фрукты рассыпались по гравию. Джером нахмурился и полуобернулся. Исайя нашел эту улицу, в руке у него сияло оружие. В одну короткую секунду оно пронеслось между ним и Джеромом, и Джером почувствовал боль в боку, куда ударил нож.
— О, Боже! — сказал молодой человек и побежал, его два брата, не желая быть свидетелями ножевой расправы, поколебались лишь миг и потом последовали за ним.
Боль заставила Джерома вскрикнуть, но никто на рынке этого не слышал. Исайя вытащил лезвие, и вместе с лезвием вышел жар. Он вновь замахнулся для удара, но Джером для этого был слишком быстр — он отодвинулся и миг спустя уже пересек улицу. Предполагаемый убийца, боясь, что крики Джерома привлекут нежелательное внимание, быстро пустился в погоню, чтобы закончить свою работу. Но асфальт был скользким от гнилых фруктов, а его чудные замшевые туфли удерживали его хуже, чем Джерома — босые ноги. Пропасть между ними все увеличивалась.
— Ну, нет! — сказал Исайя, не намереваясь упустить унизившего его человека. Он перевернул башню ящиков с фруктами — корзиночки опрокинулись, и их содержимое перекрыло дорогу Джерому. Тот заколебался, прежде чем ступить в это месиво, и промедление чуть не убило его. Исайя приблизился, уже держа нож наготове. Джером, чьи чувства обострились от боли до крайности, увидел лезвие ножа готовое распороть ему живот. Мозг его осознал опасность этой раны, но тело жаждало ее — жар выплеснется из него вместе с кровью, присоединяясь к грудам клубники, разбросанной в сточной канаве. Искушение было таким сильным, что он чуть не поддался ему.
Исайя уже дважды убивал до этого. Он знал безмолвный язык этого действа и знал, что означает приглашение, горящее в глазах жертвы. Он счастлив был подчиниться этому приглашению и занес нож. В последний момент Джером опомнился и, вместо того чтобы подставиться под нож, ударил гиганта. Исайя отклонился, и его подошвы поскользнулись на фруктовом месиве. Нож выпал у него из руки и упал в россыпь фруктов и корзиночек. Джером дернулся прочь, тогда как его преследователь, потеряв преимущество, принялся отыскивать свое оружие. Но жертва уже ускользнула и, прежде чем огромная рука взялась за рукоятку, затерялась на людных улицах. Он даже не успел спрятать нож, когда человек в полицейском мундире заступил ему дорогу.
— Что тут происходит? — требовательно спросил полицейский, глядя на нож. Исайя поглядел туда же. Окровавленное лезвие было черно от облепивших его мух.
В своем кабинете Карнеги потягивал горячий шоколад из чашки, третьей за последний час, и глядел, как сгущаются за окном сумерки. Он всегда хотел быть детективом, сколько себя помнил, и в этих воспоминаниях работа представлялась ему увлекательной и захватывающей. Ночь опускалась на город, и зло, облачившись в свои одеяния, выходило на улицы. Это было время противостоять злу, время боевой готовности.
Но он не мог предвидеть, будучи ребенком, той усталости, которую неизбежно приносят с собой сумерки. Он устал до костей, и если он не ляжет в постель, то заснет тут, в кресле, забросив ноги на стол, среди пластиковых чашек из-под шоколада.
Зазвонил телефон. Говорил Йоханссон.
— Все еще за работой? — спросил Карнеги, пораженный преданностью Йоханссона делу. Было уже далеко за девять. Может, у Йоханссона не было дома, в который стоило бы возвращаться?
— Слышал, у нашего парня был занятой день? — сказал Йоханссон.
— Верно. Проститутка в Сохо, потом позволил пырнуть себя ножом.
— Он прорвался через ограждение, полагаю.
— Такое иногда случается, — сказал Карнеги, слишком усталый, чтобы оправдываться. — Что вам от меня нужно?
— Я просто подумал, что вам будет интересно: обезьяны начали гибнуть.
Эти слова вывели Карнеги из ступора усталости.
— Сколько? — спросил он.
— Пока что три из четырнадцати, но остальные, полагаю, умрут до рассвета.
— Что их убило? Перевозбуждение? — спросил Карнеги, вспомнив бешеные сатурналии, которые он наблюдал в клетках. Какое животное — в том числе и человек — удержится на таком уровне возбуждения не сломавшись?
— Это не связано с физическим истощением, — ответил Йоханссон. — Или, по крайней мере, связано не так, как вы думаете. Нам нужно подождать результатов вскрытия, прежде чем мы получим более или менее подробное объяснение.
— А сами вы как думаете?
— Ну, если так… — сказал Йоханссон. — Я думаю, что они теряют голову.
— Что?
— Мозговая перегрузка какого-то рода. У них мозги просто-напросто сдают. Этот препарат не выводится, видите ли, он подпитывает сам себя. Чем больше они распаляются, тем больше препарата производит их мозг, а чем больше он его производит, тем больше они распаляются. Такой порочный круг. Все жарче и жарче, яростней и яростней. Наконец, организм больше не может вынести этого, и — оп! Я стою по колено в дохлых мартышках. — В холодном, сухом голосе вновь послышалась улыбка. — Остальные не позволяют себе расстраиваться по этому поводу. Сейчас у них в моде некрофилия.
Карнеги глотнул остывшего шоколаду. На поверхности жидкости собралась маслянистая кожица, которая треснула, когда он качнул чашку.
— Так это просто дело времени? — спросил он.
— Что наш парень свалится? Да, думаю, что так.
— Ладно. Спасибо за сведения. Держите меня и дальше в курсе.
— Не хотите спуститься и поглядеть на останки?
— Обойдусь без обезьяньих трупов, благодарю вас.
Йоханссон рассмеялся. Карнеги положил трубку. Когда он вновь повернулся к окну, на город уже спустилась ночь.
В лаборатории Йоханссон подошел к двери, чтобы повернуть выключатель — пока он говорил с Карнеги, последний дневной свет угас и стало совсем темно. Он увидел занесенную для удара руку лишь на секунду раньше, чем она опустилась, удар пришелся на основание шеи. Один из позвонков треснул, ноги подкосились. Он упал, так и не дотянувшись до выключателя. К тому времени, когда он ударился о пол, разница между ночью и днем была чисто академической.
Веллес не потрудился остановиться и проверить, был ли этот удар смертельным — для этого у него было слишком мало времени. Он перешагнул через тело и поспешил к столу, за которым работал Йоханссон. Там в кругу света от лампы, точно в финальной сцене какой-то обезьяньей трагедии, лежала мертвая мартышка. Она была безумно истощена — опухшее лицо, оскаленный рот, глаза, закаченные от смертной тревоги. Шерсть животного была выдернута пучками во время многочисленных половых актов, распростертое тельце — все в синяках. У Веллеса ушло секунд тридцать, чтобы определить причину смерти этого животного и двух других, которые лежали на соседнем лабораторном столе.
— Любовь убивает, — прошептал он философски — и начал методичную деятельность по уничтожению всех материалов проекта «Слепой мальчик».
— Я умираю, — подумал Джером. — Я умираю от бесконечного счастья. Эта мысль понравилась ему. Это была единственная осмысленная фраза, возникшая у него в мозгу. Со времени столкновения с Исайей и последующего побега из полиции он с трудом мог восстановить дальнейшие события. Те часы, когда он просидел в укрытии, залечивая свою рану и чувствуя, как жар растет в нем и высвобождается, слились в один сплошной сон в летнюю ночь, от которого, он знал, его пробудит лишь одна смерть. Жар полностью пожрал его, выел все внутренности. И если его вскроют после смерти, что они найдут? Лишь пепел и золу.
Однако его одноглазый приятель все еще требовал большего, и он направился назад, в лабораторию — куда еще мог вернуться агонизирующий безумец, если не туда, где его впервые захлестнуло жаром? Мошонка его все еще пылала огнем, и каждая трещина в стене настойчиво предлагала ему себя.
Ночь была тихой и теплой: ночь для серенад и страсти. В сомнительной интимности парковочной площадки за несколько кварталов от цели его путешествия он увидел двоих, занимающихся любовью на заднем сиденье машины, чьи дверцы были распахнуты, чтобы любовники могли устроиться поудобнее. Джером остановился, чтобы понаблюдать действо, как всегда возбуждаясь при виде сплетенных тел и от звука — такого громкого — двух сердец, бьющихся в одном убыстряющемся ритме. Он наблюдал, и желание все сильнее охватывало его.
Женщина заметила его первой и призвала своего партнера прогнать это создание, которое наблюдало за ними с таким детским удовольствием. Мужчина приподнялся над ней, чтобы взглянуть на Джерома. «Горю ли я? — подумал Джером. — Мои волосы наверняка пылают… А может, иллюзия обретает плоть».
Если судить по их лицам, то можно было ответить отрицательно. Они не были ни удивлены, ни напуганы — лишь раздражены.
— Я горю, — объяснил он им.
Мужчина поднялся на ноги и направился к Джерому, чтобы плюнуть в него. Он почти ожидал, что слюна зашипит, как на горячей сковородке, но вместо этого она была прохладной, точно освежающий душ.
— Иди к черту, — сказала женщина, — оставь нас в покое.
Джером покачал головой. Мужчина предупредил его, что, если он не уберется, ему свернут шею. Но Джерома это нисколько не испугало: ни удары, ни слова ничего не значили перед требовательным зовом пола.
Их сердца, подумал он, когда придвигался к ним ближе, больше не бились в унисон.
Карнеги разглядывал карту, которая уже на пять лет устарела, пытаясь определить по ней место нападения, о котором ему доложили только что. Ни одна из жертв не получила серьезных повреждений. На парковочную стоянку прибыла целая группа весельчаков, и они спугнули Джерома (а это, без сомнения, был он). Теперь весь район был оцеплен полицией, большинство полицейских были вооружены, и все улицы неподалеку от места нападения вот-вот будут перекрыты. В отличие от перенаселенного Сохо, в этом районе беглецу будет трудно найти себе укрытие.
Карнеги отметил булавкой с флажком место нападения и понял, что оно неподалеку от лаборатории. Наверняка это не было случайностью. Парень возвращался на место первого преступления. Раненый и, без сомнения, на грани срыва — любовники описали его как человека, скорее, полумертвого, — Джером будет легкой добычей для полиции, прежде чем доберется туда. Но всегда существовал определенный риск, что он ускользнет из сетей и все же проберется в лабораторию. Там до сих пор работал Йоханссон, а охрана была незначительна.
Карнеги подошел к телефону и начал дозваниваться до Йоханссона. Телефон на другом конце провода звонил и звонил, но трубку никто не брал. Он уже ушел, подумал Карнеги, подтвердил все свои предположения и пошел отдыхать — уже ночь, а свой отдых он заработал. Но, когда он уже собрался положить трубку, кто-то поднял ее в лаборатории.
— Йоханссон?
Никто не ответил.
— Йоханссон? Это Карнеги. — Опять молчание. — Ответь мне, черт возьми. Кто это?
В лаборатории трубку не положили на рычаг, а просто бросили на стол. Карнеги слышал лишь голоса обезьянок, пронзительные и визгливые.
— Йоханссон? — повторял Карнеги. — Это ты? Йоханссон?
Отвечали лишь обезьяны.
Веллес устроил в двух раковинах костры из материалов по проекту «Слепой мальчик» и запалил их. Они радостно вспыхнули. Дым, жар, копоть заполнили большое помещение, сгустились в воздухе. Когда огонь как следует разгорелся, он засунул туда все пленки, которые смог отыскать. Некоторые ленты, он отметил, исчезли, однако все, что предполагаемый вор мог на них увидеть — это несколько путаных сцен превращения подопытного, а суть дела останется неясна. Теперь, когда все дневники и формулы были сожжены, осталось только смыть в раковину остатки препарата и уничтожить животных.
Он приготовил серию шприцев, наполненных смертельной дозой яда, и методично принялся за дело. Эта разрушительная работа его успокоила. Он не жалел о том, как все повернулось. Начиная с первого мига паники, когда он беспомощно наблюдал, как сыворотка «Слепой мальчик» оказывает на Джерома свое чудовищное воздействие, и до этого последнего акта разрушения, все складывалось в один закономерный процесс. Запалив эти огни, он уничтожил все, что было связано с научными изысканиями, — теперь он был апостолом Века Желания, его Иоганом-пустынником. Эта мысль полностью овладела им. Не обращая внимания на протестующие крики обезьян, он вынимал их одну за другой из клетки, чтобы ввести смертельную дозу. Он уже расправился с тремя и открыл клетку, чтобы вынуть четвертую, когда в проеме двери, ведущей в лабораторию, появилась фигура. Воздух был так наполнен дымом, что невозможно было понять, кто это. Однако оставшиеся в живых обезьяны, казалось, узнали его, они прекратили спариваться и приветственно завизжали.
Веллес стоял неподвижно и ждал, когда вошедший подойдет к нему.
— Я умираю, — сказал Джером.
Этого Веллес не ожидал. Из всех людей, которые могли тут оказаться, Джером был на последнем месте.
— Вы слышите меня? — требовательно спросил Джером.
Веллес кивнул.
— Мы все умираем, Джером. Жизнь — это хроническое заболевание, ни больше ни меньше. Но так умирать легче, а?
— Ты знал, что это случится, — сказал Джером. — Знал, что этот огонь выжжет меня.
— Нет, — серьезно ответил Веллес. — Я не знал. Правда.
Джером вышел из дверного проема на смутный свет. Он еле волочил ноги, вид у него был растерзанный — кровь на одежде, в глазах огонь. Но Веллес хорошо знал, что скрывается за этой видимой слабостью. Препарат в его организме придавал Джерому нечеловеческую силу, и Веллес сам наблюдал, как тот голыми руками вскрыл грудную клетку Данс. Тут нужно быть осторожным. Джером был явно на грани смерти, но все еще был опасен.
— Это не входило в мои намерения, Джером, — сказал Веллес, пытаясь подавить дрожь в голосе. — По-своему, может, я этого и хотел. Но не настолько уж я был дальновиден. Для того чтобы узнать, что случится, нужно время и страдание.
Человек напротив не сводил с него горящих глаз.
— Такие огни, Джером, их нужно было зажечь.
— Я знаю… — сказал Джером. — Поверьте… я знаю.
— Ты и я… мы — конец этого мира.
Бедное чудовище какое-то время раздумывало над этими словами, потом медленно кивнуло. Веллес осторожно вздохнул: эта предсмертная дипломатия, кажется, сработала. Но у него не так уж много времени, чтобы тратить его на разговоры. Если Джером пришел сюда, может, власти следуют за ним по пятам?
— Приятель, мне нужно доделать срочную работу, — сказал он спокойно. — Не покажусь ли я невежливым, если займусь этим сейчас?
Не ожидая ответа, он открыл еще одну клетку и выволок обреченную обезьянку, опытным движением введя инъекцию в ее тело. Животное дернулось у него в руках, потом погибло. Веллес оторвал от своей рубашки скрюченные пальчики, кинул тело и пустой шприц на лабораторный стол и экономным движением палача повернулся к следующей жертве.
— Зачем? — спросил Джером, глядя в открытые глаза животного.
— Акт милосердия, — ответил Веллес, беря очередной заполненный шприц. — Ты же видишь, как они страдают. — Он потянулся к замку следующей клетки.
— Не надо, — сказал Джером.
— Не время для сантиментов, — сказал Веллес, — прошу тебя, давай покончим с этим.
Сантименты, подумал Джером, смутно припоминая песни по радио, которые вновь пробудили в нем пламя. Разве Веллес не понимает, что процессы, происходящие в голове, сердце и мошонке неразделимы? Что чувства, какими бы примитивными они ни были, могут привести в новые неоткрытые дали? Он хотел рассказать это доктору, описать то, что он видел, и все, что полюбил в эти отчаянные часы. Но объяснения потерялись где-то на пути от мозга к языку. Все, что он мог сказать в этом состоянии сочувствия ко всему страдающему миру, было:
— Не надо, — когда Веллес открыл следующую клетку. Доктор не обращал на него внимания, и сунул руку за проволочную сетку. Там было трое животных. Он ухватил ближайшего и потащил его, протестующего, прочь от напарников. Без сомнения, животное чувствовало, какая судьба его ожидает: оно пронзительно визжало, охваченное ужасом.
Этого Джером вынести не мог. Он двинулся, хоть рана в боку мучительно болела, чтобы помешать этому убийству. Веллес, обеспокоенный приближением Джерома, выпустил свою жертву, и обезьянка, крича, побежала по поверхности стола. Когда он бросился ее ловить, пленники в клетке у него за спиной воспользовались случаем и выскочили наружу.
— Черт тебя побери! — заорал Веллес на Джерома. — Неужели ты не видишь, что у нас не осталось времени? Ты что, понять не можешь?
Джером все понимал и все же не понимал ничего. Он понимал ту лихорадку, которую делил с животными, и стремление переделать этот мир он понимал тоже. Но почему все должно кончиться таким образом? Эта радость, это озарение? Почему все это должно кончиться этой жуткой комнатой, наполненной дымом, страхом и отчаянием — вот этого он понять не мог. Да и Веллес тоже, хоть и был творцом всех этих противоречий.
Поскольку доктор ухитрился схватить одну из сбежавших обезьянок, Джером быстро подошел к оставшимся клеткам и открыл их — все животные вырвались на свободу. Веллес добился успеха и, держа протестующую обезьянку, потянулся за шприцем. Джером подбежал к нему.
— Оставь ты ее! — заорал он.
Веллес ввел иглу в тело обезьянки, но прежде чем он успел нажать на поршень, Джером ухватил его за запястье. Шприц выплеснул яд в воздух, потом упал на пол, за ним последовала и освободившаяся обезьянка.
Джером еще ближе подошел к Веллесу.
— Я же сказал тебе, оставь ее, — сказал он.
В ответ Веллес ударил Джерома кулаком в раненый бок. У того из глаз от боли потекли слезы, но доктора он не выпустил. Этот стимул, каким бы он ни был неприятным, не смог заставить Джерома оторваться от чужого сердца, бьющегося так близко. Он хотел запалить Веллеса, точно факел, хотел, чтобы плоть творца и творения слились в одном очищающем пламени. Но плоть его была всего лишь плотью, кость — костью. Какие бы чудеса он ни видел — это его личное откровение, и он не успеет объяснить другим ничего ни о радостях своих, ни о печалях. То, что он увидел, умрет вместе с ним, чтобы быть потом вновь созданным (возможно) в ближайшем будущем, и вновь умрет, и вновь возникнет. Как та история любви, про которую толковало радио, о любви потерянной и обретенной, и вновь потерянной. Он глядел на Веллеса в новом озарении, все еще ощущая, как бьется перепуганное сердце ученого. Доктор был неправ. Если он оставит этого человека в живых, тот, возможно, поймет свою ошибку. Они не являлись провозвестниками эры вечного блаженства. Это были только грезы, и грезили они оба.
— Не убивай меня, — молил Веллес. — Я не хочу умирать.
Ну и дурак же ты, подумал Джером, и отпустил Веллеса.
Намерения Веллеса было легко угадать: он не мог поверить, что его мольбы были услышаны. С каждым шагом ожидая удара, он пятился от Джерома, который просто повернулся к доктору спиной и вышел.
Снизу раздался крик, потом еще голоса. Полиция, подумал Веллес. Вероятно, они обнаружили тело полицейского, который караулил у двери. Через какое-то мгновение они будут здесь, наверху. У него не осталось времени, чтобы закончить то, что он запланировал. Ему нужно убираться прочь, прежде чем они появятся здесь.
На первом этаже Карнеги смотрел, как вооруженные полицейские поднимаются по лестнице. В воздухе ощущался запах гари, и он опасался худшего.
Я — человек, который всегда приходит, когда уже все свершилось. Я выхожу на сцену, когда действие уже заканчивается. Как всегда привычный к ожиданию, терпеливый, точно обученная собака, на этот раз он не мог совладать со своим беспокойством, пока остальные продвигались наверх. Не обращая внимания на голоса, которые советовали ему подождать, он начал подниматься по ступеням.
Лаборатория на втором этаже была пуста, если не считать обезьян и трупа Йоханссона. Токсиколог лежал вниз лицом, шея его была сломана. Запасный выход на пожарную лестницу был открыт, и сквозь него просачивался дымный воздух. Когда Карнеги отошел от трупа Йоханссона, несколько полицейских уже стояли на пожарной лестнице и кричали своим напарникам внизу, призывая их на поиски беглеца.
— Сэр?
Карнеги поглядел на приближающегося к нему усатого мужчину.
— Что?
Полицейский показал на дальний конец комнаты: на бокс. Там, в окне, был кто-то.
Карнеги узнал его лицо, хотя оно и сильно изменилось. Это был Джером. Поначалу он подумал, что Джером наблюдает за ним, но, приглядевшись, убедился, что это не так. Джером со слезами на глазах глядел на собственное отражение в мутном стекле. Пока Карнеги смотрел на него, лицо исчезло в глубине камеры.
Остальные полицейские тоже заметили парня. Они продвигались цепью по лаборатории, занимая позицию за лабораторными столами, их оружие было наготове. Карнеги уже присутствовал при таких ситуациях, там были свои ужасные моменты. Если он не вмешается, прольется кровь.
— Нет, — сказал он, — пока не стреляйте.
Он отодвинул протестующих полицейских и пошел по лаборатории, не пытаясь скрыть свое продвижение. Он прошел мимо умывальников, в которых были свалены в груды остатки проекта «Слепой мальчик», мимо лавки, под которой совсем недавно он нашел мертвую Данс. Мимо с опущенной головой проползла обезьянка, явно не замечающая его приближения. Он позволил ей найти щель, в которую она могла забиться и умереть там, потом двинулся к двери бокса. Она была незаперта, и он потянул за ручку. За его спиной в лаборатории наступило абсолютное молчание, на него были обращены все глаза. Он резко распахнул дверь. Однако атаки не последовало. Карнеги шагнул внутрь.
Джером стоял у противоположной стены. Если он видел или слышал, как вошел Карнеги, он ничем не выказал этого. У его ног лежала мертвая обезьянка, все еще цепляясь ему за штанину. Другая всхлипывала в углу, спрятав лицо в ладошках.
— Джером?
Вообразил ли это Карнеги, или действительно запахло клубникой?
Джером замигал.
— Ты арестован, — сказал Карнеги.
Хендриксу бы это понравилось, подумал он. Джером отнял от раны в боку свою окровавленную руку и начал поглаживать себя.
— Слишком поздно, — сказал он. Он чувствовал, как в нем разгорается последнее пламя. Даже если этот пришелец решит подойти к нему и арестовать — что это изменит? Смерть была здесь. Теперь он ясно понимал, что она собой представляет — всего-навсего успокоение, еще одна сладостная темнота, которая ждет своего наполнения и жаждет быть оплодотворенной.
Его промежность охватила судорога и молния метнулась по его телу, пробежала по позвоночнику. Он рассмеялся.
В углу камеры обезьянка, услышав смех Джерома, снова начала всхлипывать. Звук этот на секунду отвлек Карнеги, и когда он снова перевел взгляд на Джерома, то увидел, что близорукие глаза закрылись, руки повисли и он умер, прислонившись к стене. Какой-то миг тело его стояло, несмотря на закон земного притяжения. Потом ноги подогнулись, и Джером упал вперед. Он был, понял Карнеги, всего лишь мешком с костями, не больше. Просто удивительно, что парень протянул так долго.
Карнеги подошел к телу и приложил палец к шее Джерома. Пульса не было. На лице трупа застыла последняя усмешка.
— Скажи мне… — прошептал Карнеги мертвецу, чувствуя, что момент был упущен, что он опять, как всегда, оказался посторонним наблюдателем. — Скажи мне… чему ты смеялся?
Но слепой мальчик, как ему и положено, не отвечал.
Когда Кливленд Смит вернулся после беседы с дежурным по этажу, его новый сокамерник был уже тут и глядел, как плавают пылинки в луче солнца, легко преодолевающем пуленепробиваемое оконное стекло. Это зрелище повторялось ежедневно (если не мешали облака) и длилось менее получаса. Солнце отыскивало путь между стеной и административным зданием, медленно пробиралось вдоль блока В, а потом исчезало до следующего дни.
— Ты — Тейт? — спросил Клив.
Заключенный перестал смотреть на солнце и повернулся. Мейфлауэр сказал, что новенькому двадцать два года, но Тейт выглядел лет на пять моложе. В лице его было нечто, делавшее Тейта похожим на потерявшегося (и притом безобразного) пса, которого хозяева оставили поиграть на оживленной улице. Глаза слишком настороженные, рот чересчур безвольный, руки тонкие: прирожденная жертва. Клив почувствовал раздражение от мысли, что придется возиться с этим мальчиком. Тейт был лишней обузой, а у него самого нет сил, чтобы расходовать их, покровительствуя мальчишке, пусть Мейфлауэр и болтал что-то о руке, протянутой для помощи.
— Да, — ответил пес. — Я Вильям.
— Тебя так и зовут Вильямом?
— Нет, — сказал мальчик. — Все зовут меня Билли.
— Билли», — кивнул Клив и вошел в камеру. Режим в Пентонвилле нес некоторые черты прогресса: по утрам на два часа камеры оставались открытыми, часто отпирались они на пару часов и днем, что давало заключенным некоторую свободу передвижения. Однако это имело и свои недостатки, например, разговоры с Мейфлауэром.
— Мне велено дать тебе кое-какие советы.
— Да?» — переспросил мальчик.
— Ты раньше не сидел?
— Нет.
— Даже в колонии для несовершеннолетних?
Глаза Тейта блеснули.
— Немного.
— Значит, ты знаешь, как тебе повезло. Знаешь, что ты легкая добыча?»
— Знаю.
— Кажется, — сказал без энтузиазма Клив, — меня призывают к тому, чтобы я тебе берег, а то тебя покалечат.
Тейт уставился на Клива глазами, голубизна которых казалась молочной, будто они еще отражали солнце.
— Не расстраивайся, — сказал мальчик. — Ты мне ничего не должен.
— Чертовски верно. Я тебе ничего не должен, но, кажется, у меня есть гражданский долг, — угрюмо сказал Клив. — Это — ты.
Клив отбыл два месяца заключения за торговлю марихуаной, это был его третий визит в Пентонвилл. К тридцати годам в нем не проглядывало никаких признаков изношенности: тело крепкое, лицо худое и утонченное, в своем костюме, ярдов с десяти, он мог бы сойти за адвоката. Но если чуть приблизиться, то станет виден шрам на шее, оставшийся после нападения безденежного наркомана, а в походке станет заметна какая-то настороженность, будто при каждом шаге он сохранял возможность для быстрого отступления.
Вы еще молоды, сказал ему в последний раз судья, у вас есть время, чтобы многого добиться в жизни. Вслух он возражать не стал, но про себя Клив думал иначе. Работать тяжело, а преступать закон легко. До того как кто-нибудь докажет противное, он будет делать то, что делает лучше всего, а если поймают, так что же. Отбывать срок не так уж неприятно, если ты правильно к этому относишься. Еда съедобная, компания — избранная, и покуда есть чем занять мозги, он будет вполне доволен. В настоящее время он читал о грехе. Тема здесь уместная. Он слышал так много слов о том, как он пришел в мир, и от уполномоченных по работе с условно осужденными, и от законников, и от священнослужителей.
Теории социологические, теологические, идеологические. Кое-какие заслуживали нескольких минут внимания. Большинство же были такими нелепыми (грех из матки, грех от денег), что он смеялся прямо в их вдохновенные лица. Вот льют из пустого в порожнее.
Хотя это хорошая жвачка. Ему нужно было чем-то занять дни. И ночи. Он плохо спал в тюрьме. Нет, ему не давала спать не его собственная вина, а вина других. Он был только продавец гашиша, поставляющий товар туда, где был спрос, маленький зубчик в огромном механизме, ему не из-за чего было чувствовать вину. Но здесь находились другие, казалось, что их множество, чьи сны не были столь благостными, а ночи столь мирными. Они кричали, они жаловались, они проклинали судей земных и небесных. Шум их пробудил бы и мертвеца.
— Так бывает всегда? — спросил Билли Клива едва ли не через неделю. Новый заключенный уже много раз слышал, как слезы через мгновение переходят в непристойную ругань.
— Да, большую часть времени, — ответил Клив. — Некоторым надо чуток повопить, чтобы мозги не скисали. Это помогает.
— Но не тебе, — заметил немузыкальный голос с нижней койки. — Ты все читаешь свои книжки и держишься в стороне, от греха подальше. Я за тобой наблюдал. Это тебя даже и не волнует?
— Я могу прожить и так, — ответил Клив. — У меня нет жены, которая приходила бы сюда каждую неделю и напоминала мне, что я напрасно теряю время.
— Ты бывал здесь раньше?
— Дважды.
Мальчик колебался мгновение, прежде чем сказал:
— Ты, наверное, все тут вокруг знаешь, да?
— Ну, путеводителя я не напишу, однако, в общей планировке разбираюсь!
Услышать от мальчика подобное замечание было для Клива странно, и потому он спросил:
— А в чем дело?
— Я просто поинтересовался, — сказал Билли.
— У тебя есть вопросы?
Тейт не отвечал несколько секунд, а затем произнес:
— Я слышал, что обычно… обычно здесь вешали людей.
Клив ожидал чего угодно, только не этого. С другой стороны, несколько дней назад он решил, что Билли Тейт со странностями. Косые взгляды этих молочно-голубых глаз, брошенные исподтишка, то, как он смотрел на стену или на окно, так детектив осматривает обстановку, в которой произошло убийство, отчаявшись найти разгадку.
Клив сказал:
— Думаю, когда-то здесь был сарай для виселицы.
Вновь молчание, затем другой вопрос, брошенный так небрежно, как только удалось мальчику:
— Он все еще стоит?
— Сарай? Не знаю. Людей, Билли, больше не вешают, или ты не слышал? — Снизу ответа не последовало. — Во всяком случае, тебе-то какое дело?
— Просто любопытно.
Билли был прав, он был любопытен. И столь странен со своим безучастным взглядом и повадками одиночки, что большинство мужчин его сторонилось. Один Лауэлл интересовался им, и намерения его были недвусмысленными.
— Ты не одолжишь мне свою леди до вечера? — спросил он Клива, когда они выстроились в очередь, получая завтрак. Тейт, который стоял поблизости, ничего не сказал. Клив тоже.
— Ты меня слышишь? Я спрашиваю.
— Слышал. Оставь его в покое.
— Надо делиться, — сказал Лауэлл. — Я могу и тебе оказать какую-нибудь услугу. Мы можем кое-что придумать.
— Он этим не занимается.
— Хорошо, почему бы не спросить его! — сказал Лауэлл, улыбаясь сквозь щетину, покрывавшую все лицо. — Что скажешь, детка?
Тейт оглянулся на Лауэлла.
— Нет, благодарю вас.
— Нет, благодарю вас, — повторил Лауэлл и подарил Кливу вторую улыбку, в которой не было ни капли юмора. — Ты хорошо его выдрессировал. Может, он еще садится на задние лапки и служит?
— Вали, Лауэлл, — ответил Клив. — Он этим не занимается, вот и все.
— Ты не можешь сторожить его каждую минуту, — заметил Лауэлл. — Рано или поздно ему придется самому встать на свои две ноги. Если он не лучше на коленях.
Намек вызвал грубый хохот сокамерника Лауэлла, Нейлера. Не было людей, с которыми Клив охотно бы встретился в общей драке, но его искусство блефовать было отточено как бритва, его он сейчас и использовал.
— Не надо волноваться, — сказал он Лауэллу, — борода твоя скроет сколько угодно шрамов.
Лауэлл взглянул на Клива. Юмор исчез, и он не мог теперь отличить правду от лжи, и явно не испытывал желания подставить горло под бритву.
— Только не передумай, — сказал он. И ничего больше.
О столкновении за завтраком не упоминали до того момента, когда не погасили свет. Начал именно Билли.
— Тебе не следовало этого делать, — сказал он. — Лауэлл — мерзкий ублюдок. Я все слышал.
— Хочешь, чтобы тебя изнасиловали? Да?
— Нет, — быстро ответил он. — Боже, нет. Я должен быть цел.
— После того как Лауэлл наложит на тебя лапу, ты уже ни на что не сгодишься.
Билли соскользнул со своей койки и теперь стоял на середине камеры, едва различимый во тьме.
— Думаю, и ты в свою очередь тоже кое-чего хочешь, — сказал он.
Клив повернулся на подушке и взглянул на расплывчатый силуэт, находящийся в ярде от него.
— Так чего, по-твоему, мне хотелось бы, Билли-бой? — спросил он.
— Чего хочет Лауэлл.
— Так ты думаешь, весь шум из-за этого? Я защищаю свои права?
— Ага».
— Как ты сказал — нет, благодарю вас.
Клив опять повернулся лицом к стене.
— Я имел в виду…
— Меня не волнует, что ты имел в виду. Просто я не хочу об этом слышать, хорошо? Держись подальше от Лауэлла, и хватит мне компостировать мозги.
— Эй, — пробормотал Билли, — не надо так, прошу тебя. Пожалуйста. Ты единственный друг, который у меня есть.
— Ничей я не друг, — сказал Клив стене. — Просто я не люблю никаких неудобств. Понятно?
— Никаких неудобств», — повторил мальчик уныло.
— Правильно. А теперь… Перейдем к положенному по распорядку сну.
Тейт больше ничего не сказал, он вернулся на свою нижнюю койку и лег. Пружины под ним скрипнули. Клив молчал, обдумывая сказанное. Он не имел никакого желания прибирать мальчика к рукам, но возможно, он высказал свое мнение слишком резко. Ну, дело сделано.
Он слышал, как внизу Билли почти беззвучно что-то шепчет. Он напрягся, пытаясь подслушать, что говорит мальчик. Напряжение длилось несколько секунд, прежде чем Клив понял, что Билли-бой бормочет молитву.
Той ночью Клив видел сны. О чем — утром он вспомнить не мог, хотя пытался собрать сон по крупицам. Едва ли не каждые десять минут тем утром что-нибудь случалось: соль, опрокинутая на обеденный стол, крики со стороны спортивной площадки — вот-вот что-то натолкнет на отгадку, сон вспомнится. Озарение не приходило. Это делало его непривычно раздражительным и вспыльчивым. Когда Весли, мелкий фальшивомонетчик, известный ему еще по предыдущим каникулам здесь, подошел в библиотеке и затеял разговор, будто они были закадычными приятелями, Клив приказал коротышке заткнуться. Но Весли настаивал.
— У тебя неприятности! У тебя неприятности!
— Да? Что такое?
— Этот твой мальчик. Билли.
— Что с ним?
— Он задает вопросы. Он очень напористый. Людям это не нравится. Они говорят, тебе следует его приструнить.
— Я ему не сторож.
Весли состроил рожу.
— Говорю тебе как друг.
— Отстань.
— Не будь дураком, Кливленд. Ты наживаешь врагов.
— Да? — спросил Клив. — Назови хоть одного.
— Лауэлл, — сказал Весли мгновенно. — Второй Нейлер. Всех сортов. Они не любят таких, как Тейт.
— А какой он? — огрызнулся Клив.
Весли в виде протеста слабо хмыкнул.
— Я только попытался тебе рассказать, — произнес он. — Мальчишка хитрый, как долбаная крыса. Будут неприятности.
— Отстань ты со своими пророчествами.
Закон среднего требует, чтобы и худшие из пророков время от времени бывали правы: казалось, настало время Весли. Днем позже, вернувшись из Мастерской, где он развивал свой интеллект, приделывая колеса к пластиковым тележкам, Клив обнаружил поджидающего его на лестничной площадке Мейфлауэра.
— Я просил тебя присмотреть за Вильямом Тейтом, Смит, — сказал офицер. — А ты на это наклал?
— Что случилось?
— Нет, думаю, все-таки не наклал.
— Я спросил, что отучилось, сэр?
— Ничего особенного. На этот раз. Его просто отлупили. Кажется, Лауэлл сохнет по нему. Правильно? — Мейфлауэр уставился на Клива, но не получив ответа, продолжил: — Я ошибся в тебе, Смит. Я думал, обращение к крепкому парню чего-то да стоит. Я ошибся.
Билли лежал на своей койке с закрытыми глазами. Когда вошел Клив, он глаза так и не открыл. Лицо его было разбито.
— Ты в порядке?
— Да, — тихо ответил мальчик.
— Кости не переломаны?
— Я выживу.
— Ты должен понять…
— Послушай, — Билли открыл глаза. Зрачки его почему-то потемнели, или причиной тут было освещение. — Я жив, понятно? Я не идиот, тебе это известно. Я знал, во что влезаю, когда попал сюда. — Он говорил так, будто и в самом деле мог выбирать. — Я могу убить Лауэлла, — продолжил он, — а потому не мучайся зря. — Он на какое-то время замолчал, а потом произнес: — Ты был прав.
— Насчет чего?
— Насчет того, чтобы не иметь друзей. Я сам по себе, ты сам по себе. Верно? Просто я медленно схватываю, но в это я врубился. — Он улыбнулся самому себе.
— Ты задавал вопросы, — сказал Клив.
— Разве? — тут же ответил Билли, — Кто тебе сообщил?
— Если у тебя есть вопросы, спрашивай меня. Люди не любят тех, кто сует нос не в свои дела. Они становятся подозрительными. А затем отворачиваются, когда Лауэлл и ему подобные начинают угрожать.
При упоминании о Лауэлле лицо Билли болезненно нахмурилось. Он тронул разбитую щеку.
— Он покойник, — прошептал мальчик чуть слышно.
— Это как дело повернется, — заметил Клив.
Взгляд, подобный тому, что бросил на него Тейт, мог бы разрезать сталь.
— Именно так, — сказал Билли без тени сомнения в голосе. — Лауэллу не жить.
Клив не стал возражать, мальчик нуждался в такой браваде, сколь смехотворна она ни была.
— Что ты хочешь узнать, что суешь повсюду свой нос?
— Ничего особенного, — ответил Билли.
Он больше не смотрел на Клива, а уставился на койку, что была сверху. И спокойно сказал:
— Я только хотел узнать, где здесь были могилы, вот и все.
— Могилы?
— Где они хоронили повешенных. Кто-то говорил, что там, где похоронен Криппен, — куст с розами. Ты когда-нибудь слышал об этом?
Клив покачал головой. Только теперь он вспомнил, что мальчик спрашивал о сарае с виселицей, а вот теперь — про могилы. Билли взглянул на него. Синяк с каждой минутой делался темнее и темнее.
— Ты знаешь, где они, Клив? — спросил он. И снова то же притворное безразличие.
— Я узнаю, если ты будешь так любезен и скажешь, зачем тебе это нужно.
Билли выглянул из-под прикрытия койки. Полуденное солнце очерчивало короткую дугу на отштукатуренных кирпичах стены. Оно было сегодня неярким. Мальчик спустил ноги с койки и сел на краю матраса, глядя на свет так же, как в первый день.
— Мой дедушка — отец моей матери — был здесь повешен, — произнес он дрогнувшим голосом. — В 1937-м. Эдгар Тейт. Эдгар Сент-Клер Тейт.
— Ты, кажется, сказал, отец твоей матери?
— Я взял его имя. Я не хочу носить имя отца. Я никогда ему не принадлежал.
— Никто никому не принадлежит, — ответил Клив. — Ты принадлежишь сам себе.
— Но это неверно, — сказал Билли, слегка пожав плечами, и все еще глядя на свет на стене. Уверенность его была непоколебимой, вежливость, с которой он говорил, не делала его утверждение менее веским. — Я принадлежу своему деду. И всегда принадлежал.
— Ты еще не родился, когда…
— Это не важно. Пришел-ушел, это ерунда.
Пришел-ушел, удивился Клив. Понимал ли под этими словами Тейт жизнь и смерть? У него не было возможности спросить. Билли опять говорил тем же приглушенным, но настойчивым голосом.
— Конечно, он был виновен. Не так, как о том думают, но виновен. Он знал, кто он и на что способен, это вина, так ведь? Он убил четверых. Или, по крайней мере, за это его повесили.
— Ты думаешь, он убил больше?
Билли еще раз слабо пожал плечами: разве в количестве дело.
— Но никто не пришел посмотреть, куда его положили покоиться. Это неправильно, так ведь? Им было все равно, мне кажется. Вся семья, возможно, радовалась, что он умер. Думали, что он чокнутый, с самого начала. Но он не был таким. Я знаю, не был. У меня его руки и его глаза. Так мама сказала. Она мне все о нем рассказала, видишь ли, прямо перед смертью. Рассказала мне вещи, которые никому и никогда не говорила. И рассказала мне только потому, что мои глаза…» — он запнулся и приложил руку к губам, будто колеблющийся свет на стене уже загипнотизировал его, чтобы он не сказал слишком многое.
— Что сказала тебе мать? — нажал Клив.
Билли, казалось, взвешивал различные ответы, перед тем как предложить один из них.
— Только то, что он и я были одинаковы в некоторых вещах, — сказал он.
— Чокнутые, что ли? — спросил полушутя Клив.
— Что-то вроде того, — ответил Билли, все еще глядя на стену; он вздохнул, затем решил продолжить признание: — Вот почему я пришел сюда. Так мой дедушка узнает, что он не был забыт.
— Пришел сюда? — спросил Клив. — О чем ты говоришь. Тебя поймали и посадили. У тебя не было выбора.
Свет на стене угас, туча заслонила солнце. Билли взглянул на Клива. Свет был тут, в его глазах.
— Я совершил преступление, чтобы попасть сюда, — ответил мальчик. — Это был осмысленный поступок.
Клив покачал головой. Заявление казалось абсурдным.
— Я и раньше пытался. Дважды. Это отнимает время. Но я здесь, разве не так?
— Не считай меня дураком, Билли, — предостерег Клив.
— Я и не считаю, — ответил тот. Теперь он стоял. Казалось, он почувствовал облегчение; что рассказал эту историю, он даже улыбался, будто бы испытующе, когда сказал: — Ты был добр ко мне. Не думай, что я этого не понимаю. Я благодарен. Теперь… — он посмотрел в лицо Кливу, перед тем как сказать: — Я хочу знать, где могилы. Найди их, и ты больше не услышишь ни одного писка от меня, обещаю.
Клив почти ничего не знал ни о тюрьме, ни о ее истории, но он знал тех, кто это мог знать. Был человек по прозванию Епископ, столь хорошо известный заключенным, что имя его требовало определенного артикля, — этот человек частенько бывал в Мастерской в то же время, что и Клив. Епископ находился то в тюрьме, то за ее стенами в течение своих сорока с чем-то лет, в основном за всякие мелочи, и со всем фатализмом одноногого человека, который изучает монопедию пожизненно, стал знатоком тюрем и карательной системы в целом. Мало что почерпнуто было из книг. Большую часть своих знаний он по крупицам собрал у старых каторжников и тюремщиков, которые часами могли беседовать, и постепенно он превратился в ходячую энциклопедию по преступлениям и наказаниям. Он сделал это предметом торговли и продавал свои бережно скопленные знания в зависимости от спроса то в виде географической справки будущему беглецу, то как тюремную мифологию заключенному-безбожнику, ищущему местное божество. И сейчас Клив отыскал его и выложил плату в табаке и долговых расписках.
— Что я могу для тебя сделать? — поинтересовался Епископ. Он был будто сонный, но не болезненно. Тонкие, словно иголки, сигареты, которые он постоянно скручивал и курил, казались еще меньше в его пальцах мясника, окрашенных никотином.
— Мне бы хотелось знать о здешних повешенных.
Епископ улыбнулся.
— Такие славные истории», — сказал он и стал рассказывать.
В незамысловатых деталях Билли был в основном точен. В Пентонвилле вешали до самой середины столетия, но сарай давно был разрушен. На его месте Отделение для наказанных условно и содержащихся под надзором в блоке Б. Что до россказней о криппеновских розах, и это недалеко от истины. В парке, перед хибаркой, где, как сообщил Кливу Епископ, располагался склад садовых инструментов, был небольшой клочок травы, в самом центре которого цвел кустарник, посаженный в память доктора Криппена, повешенного в 1910 (говоря об этом, Епископ признался, что здесь не может определить точно, где правда, где выдумка).
— Там и есть могилы? — спросил Клив.
— Нет, нет, — ответил Епископ, одной затяжкой уменьшив свою крошечную сигарету наполовину. — Могилы находятся вдоль стены, слева за хибарой. Там длинный газон, ты его должен знать.
— Надгробий нет?
— Абсолютно никаких. Никаких меток. Только начальник тюрьмы знает, кто где похоронен, а планы он, наверное, давно потерял. — Епископ нашарил в нагрудном кармане своей робы жестянку с табаком и принялся сворачивать новую сигарету с таким умением, что и не смотрел на руки. — Приходить и оплакивать не разрешается никому, понимаешь. С глаз долой, из сердца вон, вот именно. Конечно, тут причина серьезная. Люди забывают премьер-министров, а убийц помнят. Пройдешь по тому газону, и всего в шести футах под тобой находятся некоторые, из самых отъявленных, что украшали когда-либо эту зеленую и приятную землю. А ведь даже креста нет, чтобы отметить место. Преступно, а?
— Ты знаешь, кто там похоронен?
— Несколько очень испорченных джентльменов, — ответил Епископ, словно нежно журил их за совершенное зло.
— Ты слышал о человеке по имени Эдгар Тейт?
Епископ поднял брови, его жирный лоб прорезали морщины.
— Святой Тейт? Да, конечно. Его не просто забыть.
— Что ты о нем знаешь?
— Он убил жену, потом детей. Орудовал ножом так же легко, как я дышу.
— Убил всех?
Епископ вставил свеженабитую сигарету в толстые губы.
— Может, и не всех, — сказал он, щуря глаза, словно хотел припомнить какие-то детали. — Может, кто из них и выжил. Думаю, дочь, должно быть… — Он пренебрежительно пожал плечами. — Я не силен запоминать жертвы. Да и кто силен? — Он уставился на Клива ласковыми глазами. — Чего ты так интересуешься Тентом? Его повесили до войны.
— В 1937-м. Уже порядком разложился, правда?
Епископ предостерегающе поднял указательный палец.
— Э, нет, — сказал он. — Видишь ли, земля, на которой построена эта тюрьма, имеет особые свойства. Тела, в ней похороненные, не гниют так, как повсюду».
Клив кинул на Епископа недоверчивый взгляд.
— Это правда, — запротестовал толстяк. — У меня есть точные данные. И поверь, когда бы они ни выкапывали тело из земли, его всегда находили почти в безупречном виде». — Он воспользовался паузой, чтобы прикурить сигарету, сделал затяжку и теперь выпускал изо рта дым вместе со словами: — Когда придет на нас конец света, добрые люди из Мэрилбоун и Кэдмен Тауна поднимутся — гниль да кости. А грешники, те поскачут к Страшному Суду такие свеженькие, как будто только что родились. Представляешь? — Это превратное суждение восхищало его, широкое толстое лицо чуть ли не светилось от удовольствия. — Эх, — задумчиво произнес он, — кого-то назовут испорченным в то прекрасное утро?
Клив так никогда и не узнал в точности, как Билли попал в садоводческий наряд, но он это сделал. Возможно, он обратился прямо к Мейфлауэру, который убедил вышестоящее начальство, что мальчику можно доверить работу снаружи, на свежем воздухе. Как бы то ни было, он что-то придумал, и в середине недели, когда Клив узнал, где находятся могилы, Билли оказался снаружи. Холодным апрельским утром он стрит газон.
То, что произошло в тот день, просочилось по тайным каналам приблизительно ко времени отдыха. Клив услышал рассказ из трех независимых источников. Отчеты были окрашены по-разному, но явно походили друг на друга.
В общих чертах говорилось следующее: садоводческий наряд, четыре человека под присмотром тюремщика, двигался вокруг блоков, приводя в порядок газоны, выпалывая ненужную траву и готовя все к весенней посадке. Охрана была не на высоте, прошло две или три минуты, прежде чем тюремщик заметил, что один из подопечных тихонько ускользнул. Подняли тревогу. Однако далеко искать не пришлось. Тейт и не пытался убежать, а если и пытался, то припадок особого рода разрушил его планы. Его обнаружили — и тут версии значительно расходятся — на газоне у стены, Тейт лежал на траве. Некоторые утверждали, что лицо его было черным, а тело завязано узлом, язык почти откушен, другие утверждали, что его нашли лежащим вниз лицом, он разговаривал с землей, всхлипывал и что-то клянчил. Сделали вывод — мальчик лишился рассудка.
Сплетни поставили Клива в центр внимания, что ему очень не нравилось. Весь следующий день ему не выдалось ни одной спокойной минуты, люди хотели знать, каково жить в камере вместе с чокнутым. Но по словам Клива, Тейт был идеальным сокамерником, спокойным, нетребовательным, безусловно вменяемым. Ту же историю он рассказал и Мейфлауэру, когда на другой день его допрашивали с пристрастием, позднее повторил ее тюремному врачу. Он и не заикнулся об интересе Тейта к могилам и стал присматривать за Епископом, требуя, чтобы и тот молчал. Епископ согласился подчиниться при условии, что в свое время ему расскажут все и во всех подробностях. Клив пообещал. И Епископ, как и приличествовало его гипотетическому духовному сану, свое слово сдержал.
Билли отсутствовал в загоне два дня. А тем временем Мейфлауэр был отстранен от обязанностей дежурного по этажу. На его место из блока Д перевели некоего Девлина. Слава шла на шаг впереди него. Казалось, он не одарен глубоким состраданием. Впечатление подтвердилось, когда, в день возвращения Билли Тейта, Клива позвали в кабинет Девлина.
— Мне говорили, что вы с Тейтом близки», — заявил Девлин. Лицо его было тверже гранита.
— Не совсем, сэр.
— Я не собираюсь совершать, ошибку Мейфлауэра, Смит. Насколько я знаю, Тейт несет неприятности. Я собираюсь следить за ним с зоркостью ястреба, а когда меня нет, ты будешь делать это вместо меня, понял? Достаточно ему скосить глаза в сторону. Я его выпру отсюда в специальное подразделение еще до того, как он успеет пернуть. Я понятно говорю?
— Свидетельствуешь свое почтение, да?
Билли очень похудел в больнице, и трудно было даже вообразить, что этот скелет сколько-то весит. Рубашка походила на мешок, ремень застегивался на самую последнюю дырку. Худоба еще сильнее чем обычно подчеркивала его физическую уязвимость. Удар боксера-полулегковеса свалил бы его с ног, подумал Клив. Но худоба придала его лицу новую, почти отчаянную напряженность. Казалось, он состоит из одних глаз, да и те растеряли весь свой солнечный свет. Ушла также и притворная пустота взгляда, она сменилась сверхъестественной целеустремленностью.
— Я спросил.
— Я тебя слышал, — ответил Билли. Солнца сегодня не было, но он все равно смотрел на стену. — Да, если тебе так необходимо знать, я свидетельствовал свое почтение.
— Мне ведено присматривать за тобой. Девлин велел. Он хочет убрать тебя с этажа. Может, и совсем перевести.
— Убрать? — испуганный взгляд, который Билли кинул на Клива, был так беззащитен, что его невозможно было выдержать больше чем несколько секунд. — Отсюда долой, ты это имеешь в виду?
— Думаю, так.
— Они не могут!
— Они могут. Они называют это караваном призраков. Сейчас ты здесь, а потом…
— Нет, — сказал мальчик, внезапно сжав кулаки. Он начал дрожать, и на мгновение Клив испугался, что будет второй припадок. Но, казалось, усилием воли он справился с дрожью, и опять направил взгляд на сокамерника. Ссадины и синяки, полученные от Лауэлла, сделались желтовато-серыми, но еще долго не исчезнут, на щеках бледно-рыжая щетина. Клив почувствовал нежелательный прилив тревоги.
— Расскажи мне, — попросил Клив.
— Что рассказать? — спросил Билли.
— Что случилось у могил.
— Я почувствовал головокружение. Упал. Очнулся я уже в госпитале.
— Это то, что сказал им, верно?
— Это правда.
— Не так, как слышал я. Почему бы тебе не объяснить, что по-настоящему произошло. Я хочу, чтобы ты поверил мне.
— Я верю, — сказал мальчик. — Но, видишь ли, я должен хранить это при себе. Это — между мною и им.
— Тобою и Эдгаром? — переспросил Клив и Билли кивнул. — Между тобой и человеком, который убил всю свою семью, кроме твоей матери?
Билли явно был напуган тем, что Клив в курсе дела.
— Да, — сказал он после размышлений. — Да, он убил их всех. Он бы убил и Маму тоже, если бы она не убежала. Он хотел стереть с лица земли всю семью. Так, чтобы не осталось наследников, чтобы не нести плохую кровь.
— Твоя кровь плохая, да?
Билли позволил себе слабо улыбнуться.
— Нет, — ответил он. — Я так не думаю. Дед ошибался. Времена изменились, разве не так?
Он сумасшедший, подумал Клив. С быстротой молнии Билли уловил его настроение.
— Я не сумасшедший, — сказал он. — Скажи им. Скажи Девлину и любому, кто спросит. Скажи всем — я агнец. — Его глаза опять горели неистовством. Тут ничего нет от агнца, подумал Клив, но воздержался сказать это вслух. — Они не должны перевести меня отсюда, Клив. Не должны, после того, как я подошел так близко. У меня здесь дело. Важное дело.
— С покойником?
— С покойником.
Какую бы новую цель он ни представил Кливу, с другими заключенными его отношения строились иначе. Он не отвечал ни на вопросы, ни на оскорбления, которыми его осыпали. Его внешнее пустоглазое безразличие было безупречным. Клив поражался. Мальчик мог бы сделать актерскую карьеру, если бы не был профессиональным чокнутым.
Но то, что он нечто таил, стало скоро проявляться: в лихорадочном блеске глаз, в дрожащих движениях, в задумчивости и непоколебимом молчании. Для доктора, с которым продолжал общаться Билли, физическое ухудшение было очевидным, он заявил, что мальчик страдает депрессией, острой бессонницей, и прописал седативное, чтобы улучшить сон. Таблетки Билли отдавал Кливу, утверждая, что сам он в них не нуждается. Клив был благодарен. Впервые за много месяцев он спал хорошо, его не беспокоили слезы и крики сотоварищей-заключенных. Днем отношения между ним и мальчиком, и всегда сдержанные, обратились в простую вежливость. Клив чувствовал, что Билли совершенно отгородился от внешнего мира.
Не впервые он был свидетелем такого преднамеренного ухода. Его сводная сестра Розанна умерла от рака желудка три года назад. Это тянулось долго, и состояние ее ухудшалось до самых последних недель. Клив не был с ней близок, но, возможно, как раз это и дало ему перспективу — он многое увидел. В поведении этой женщины было то, что недоставало его семье. Его испугала систематичность, с какой она готовилась к смерти, сокращала свои привязанности, пока не остались самые важные фигуры — ее детей и священника. Остальные, включая мужа, прожившего с ней четырнадцать лет, были изгнаны.
Теперь он видел ту же холодность и ту же бережливость в Билли. Подобно человеку, готовящемуся пересечь безводную пустыню и слишком дорожащему своей энергией, чтобы тратить ее и на один-единственный жест, мальчик замкнулся в себе. Это выглядело жутко. Клив ощущал все большее неудобство, разделяя с Билли помещение восемь на двенадцать футов. Это походило на совместное проживание с человеком на Улице Смерти. Единственным утешением были транквилизаторы, Билли без труда околдовывал доктора, который продолжал снабжать его лекарствами. Таблетки гарантировали Кливу сон, дающий успокоение и по крайней мере несколько дней без сновидений.
А потом ему приснился город.
Нет, сначала снилась пустыня. Пространства, засыпанные сине-черным песком, который жег подошвы ног, пока он шел, а холодный ветер задувал в глаза и нос, развевал волосы. Он знал, что бывал здесь и раньше. Во сне он узнавал вереницы бесплодных дюн, без единого деревца или постройки, чтобы разрушить монотонность. Но в прежние визиты он приходил сюда с проводниками — или такой была его почти твердая уверенность, — теперь он был здесь один, и тучи над его головой стояли тяжелые, синевато-серые, обещая, что солнца не будет. Казалось, он часами бродил по дюнам, ноги кровоточили от песка, тело покрылось синей пылью. Когда утомление приблизилось вплотную и почти одолевало его, он увидел руины и подошел к ним.
Это был не оазис. На пустынных улицах отсутствовало что-либо, имеющее отношение к здоровью или пище — ни фруктовых деревьев, ни искрящихся фонтанов. Город был скопищем домов или их частей — иногда целые этажи, иногда единственная комната, брошенные рядом, будто пародируя городской порядок. Безнадежная мешанина стилей: прекрасные георгианские особняки стояли среди многоквартирных домов с выгоревшими комнатами, дом, из ряда вон выходящий, безукоризненный, вплоть до покрытого глазурью пса на подоконнике, стоял спина к спине с гостиничным номером. Всюду шрамы, так грубо изымали их из их окружения: стены растрескались, предлагая заглянуть мимоходом в личные апартаменты, лестницы нависали, ведя в облака и более никуда, двери хлопали, распахиваемые ветром, впуская в пустоту.
Клив знал, здесь была жизнь. Не только ящерицы, крысы и бабочки — все альбиносы — порхали и прыгали, когда он шел заброшенными улицами. Была человеческая жизнь. Он ощущал, что за каждым его движением наблюдают, хотя и не видел ни следа человеческого присутствия, по крайней мере в свое первое посещение.
Во второе — вместо утомительной прогулки по заброшенной местности его допустили прямо в некрополь. Ноги легко следовали тем же путем, каким шел он и в первый раз. Непрерывный ветер этой ночью был сильнее, подхватывал кружевные занавески в одном окне, звякал китайской безделушкой в другом. Ветер также принес голоса, ужасные и диковинные звуки, которые раздавались из какого-то удаленного места за городом. Слыша жужжание и взвизги, будто безумных детей, он был благодарен, что хотя бы улицы и комнаты были знакомы, пусть и не блистали удобствами. У него не было желания шагнуть внутрь, несмотря на голоса, он не хотел обнаружить то, что являлось причиной возникновения этих обрывков архитектуры.
И все-таки после того, как он однажды посетил это место, он возвращался туда ночь за ночью, всегда с окровавленными ногами, встречающий только бабочек и крыс, да черный песок на каждом пороге, песок, заползающий в комнаты и коридоры. От визита к визиту это не менялось. Так казалось по тому, что он смог мимоходом разглядеть между занавесками или сквозь жалюзи, и каким-то образом в нем зафиксировался некий общий момент: стол, сервированный на три персоны — каплун не разрезан, соус дымится, — или душ, оставленный литься в ванной комнате, в которой все время вертелась лампа, и болонка в апартаментах, которые могли бы быть кабинетом адвоката, или еще парик, разорванный и брошенный на пол, лежащий на прекрасном ковре, чьи узоры наполовину пожраны песком.
Только однажды он действительно видел в городе иное человеческое существо, и это был Билли. Произошло удивительное. Однажды ночью — когда ему снились улицы — он полуочнулся от сна. Билли не спал, а сидя посередине камеры, смотрел на свет в окне. Это был не лунный свет, но мальчик купался в нем так, как если бы это был лунный свет. Лицо он поднял к окну, рот открыт, глаза сомкнуты. У Клива едва хватило времени увидеть, в каком трансе находился мальчик, как транквилизаторы опять подействовали и сон сомкнулся. Однако он захватил с собой кусок реальности, ввергнув мальчика в свое сновидение. Когда он опять достиг города, там был Билли Тейт, стоял на улице, лицом обратившись к темным тучам, рот открыт, глаза зажмурены.
Это длилось всего мгновение. Потом мальчик удалился, поднимая фонтаны черного песка. Клив звал его. Билли, однако, бежал сломя голову, и с необъяснимым предвидением, которое бывает во сне, Клив знал, куда направляется мальчик. На край города, где дома иссякают и начинается пустыня. Ничего не заставляло его пускаться в погоню, и все-таки он не хотел потерять связь с единственным собратом-человеком, которого он видел на этих жалких улицах. Он опять позвал Билли по имени, более громко.
На этот раз он почувствовал на своей руке его руку и испуганно подскочил, — он пробудился в своей камере. «Все в порядке, — сказал Билли. — Тебе снятся сны». Клив пытался выбросить город из головы, но в течение нескольких рискованных секунд сон просачивался в бодрствующий мир, и, глядя на мальчика, он увидел, что волосы Билли подняты ветром, который не принадлежал, не мог принадлежать тюремным помещениям. «Ты видишь сон, — опять сказал Билли. — Проснись».
Вздрагивая, Клив сел на койке. Город удалялся — почти ушел — но перед тем, как почти потерять его из виду, он почувствовал бесспорное убеждение, что Билли знал, когда будил Клива, что они были там вместе несколько недолговечных мгновений.
— Ты знаешь, да? — выдохнул он в мертвенно-бледное лицо рядом с собой.
Мальчик выглядел сбитым с толку.
— О чем ты говоришь?»
Клив покачал головой. Подозрение становилось все более невероятным по мере того, как он удалялся от сна. Даже если и так, когда он взглянул на костлявую руку Билли, которая все еще сжимала его собственную руку, он почти ожидал увидеть частицы того обсидианового песка у него под ногтями. Там была только грязь.
Сомнения, однако, продолжались долго, и после того как рассудок, кажется, поборол их, Клив обнаружил, что внимательней наблюдает за мальчиком с той ночи, ожидая какого-то оборота в разговоре или случайного взгляда, чтобы раскрыть природу его игры. Такой испытующий взгляд был пропащим делом. Последние доступные черты исчезли после той ночи, мальчик стал — подобно Розанне — непрочитываемой книгой, не дающей ключа к своему засекреченному шифру. Что же касается сновидения, о нем даже не упоминалось. Единственным косвенным намеком на ту ночь была растущая настойчивость Билли, с какой он убеждал Клива принимать седативное.
— Ты нуждаешься в сне, — сказал он, вернувшись из Лазарета с новыми припасами. — Возьми их.
— Тебе тоже надо спать, — сказал Клив, любопытствуя, насколько сильно мальчик будет настаивать. — Я в этом дерьме больше не нуждаюсь.
— Нет, ты нуждаешься, — напирал Билли, предлагая склянку с капсулами. — Ты знаешь, как неприятен шум.
— Говорят, к ним привыкают, — ответил Клив, не беря таблетки. — Обойдусь без них.
— Нет, — сказал Билли, и теперь Клив почувствовал всю силу его настойчивости. Это подтвердило глубокие подозрения. Мальчик хотел, чтобы он был одурманен, и одурманен все время. — Я сплю сном младенца, — сказал Билли. — Пожалуйста, возьми таблетки. Иначе они пропадут.
Клив пожал плечами.
— Ну, если ты уверен, — сказал он удовлетворенно, делая вид, что смягчился, ведь страхи подтвердились.
— Уверен.
— Тогда спасибо, — он взял пузырек. Билли просиял. С этой улыбки, в известном смысле, и правда начались плохие времена.
Той ночью Клив ответил на игру мальчика собственной игрой. Он сделал вид, что принимает транквилизаторы, как обычно, но и не думал их глотать. Как только он лег на свою койку, лицом к стене, он открыл рот, и снотворное выскользнуло, закатившись под подушку. Затем он сделал вид, что заснул.
Тюремные дни и начинались, и заканчивались рано: к 8.45 или к 9.00 большая часть камер всех четырех блоков погружалась в темноту, заключенных закрывали до рассвета и предоставляли их собственным помыслам. Сегодняшняя ночь была тише, чем другие. Плаксу из камеры через одну от камеры Клива перевели в блок Д, но в разных местах на этаже возникали шумы. Даже без таблеток Клив чувствовал, что сон искушает его. С нижней койки до него практически не доносилось ни звука, за исключением редких вздохов. Невозможно было догадаться, спит Билли или нет. Клив хранил молчание, изредка бросая украдкой взгляд на светящийся циферблат часов. Минуты были свинцовыми, и он боялся, когда тянулись первые часы, что совсем скоро его притворный сон станет реальным. Действительно, он прикидывал эту возможность в уме, когда сонливость одолела его.
Проснулся он много позже. Казалось, положение его во время сна не изменилось. Стена с облупившейся краской была перед ним и походила на малоразборчивую карту какой-то безымянной местности. С нижней койки не слышалось ни звука. Сделав движение, подобное тому, как двигаются во сне, он подтянул руки так, чтобы их можно было увидеть, и взглянул на бледно-зеленый циферблат часов. Час пятьдесят одна. Еще несколько часов до рассвета. Он лежал в той же позе, как и проснувшись, четверть часа и прислушивался к звукам в камере, пытаясь понять, где находится Билли. Ему не хотелось поворачиваться и искать его глазами, он боялся, что мальчик стоит посреди камеры, как стоял в ночь посещения города.
Мир, хотя и погруженный в темноту, вовсе не был тих. Клив слышал глухие шаги, когда кто-то ходил туда-сюда в камере этажом выше, слышал, как вода бежит по трубам, и звук сирены на Каледониан-роуд. Он не слышал Билли. Ни единого вздоха.
Минуло еще четверть часа, и Клив почувствовал, что знакомое оцепенение наваливается, чтобы опять призвать его, если бы он полежал еще немного, он бы опять уснул, и следующее, что увидел он, было бы утро. Если же он собирается что-то узнать, он должен повернуться и посмотреть.
Благоразумнее, решил он, двигаться не украдкой, а повернуться как можно естественнее. Он это и сделал, бормоча, словно во сне, чтобы усилить иллюзию. Итак, он повернулся и, прикрыв лицо рукой, чтобы подглядывание не заметили, осторожно открыл глаза.
Камера казалась темнее, чем была той ночью, когда он видел Билли с лицом, обращенным к окну. Что до мальчика, его видно не было. Клив открыл глаза шире и осмотрел камеру, как только мог внимательно, смотря в щелочку между пальцами. Что-то было неладно, он не вполне понимал что. Он полежал так несколько минут, пока глаза приспосабливались к темноте. Но они не привыкали. Сцена перед ним оставалась нечеткой, вроде картины, так покрытой грязью и лаком, что ее перспектива не подвластна взгляду исследователя. Все же он знал — знал — тени по углам и у противоположной стены не пусты. Он хотел задавить предчувствие, которое заставляло сердце глухо колотиться, хотел оторвать голову от подушки, набитой словно камнями, и позвать Билли, чтобы тот не прятался. Но здравый смысл советовал иное. И он, потея, тихо лежал и смотрел.
И теперь он начал понимать, что ошибался. Сцена выглядела по-другому. Тени лежали там, где теней быть не должно, они раскидывались по стене, куда должен был бы падать немощный свет из окна. Каким-то образом свет задушен и уничтожен между окном и стеной. Клив прикрыл глаза, чтобы дать своему одурманенному разуму шанс подыскать рациональное объяснение и опровергнуть его заключение.
Когда он открыл глаза вновь, сердце его дрогнуло. Тень, далекая от потери могущества, немного подросла.
Никогда прежде он так не боялся, никогда не ощущал холод в кишках подобно тому, что обнаружил сейчас. Все, что он мог сделать, — держать дыхание ровным и оставить руки там, где они и лежали. Инстинкт звал его укутаться во что-нибудь и спрятать поглубже лицо, как прячут дети. Две мысли удержали его от подобного поступка. Одна — та, что малейшее движение могло бы привлечь нежелательное внимание. Другая — та, что Билли был где-то в камере и, возможно, напуган этой ожившей тьмой, как он сам.
А затем с нижней койки заговорил мальчик. Голос его был тих, по-видимому он не хотел разбудить спящего сокамерника. И он был сверхъестественно личный. Клив не допускал и мысли, что Билли разговаривает во сне, время добровольного самообмана давно минуло. Мальчик обращался к темноте, в этом неприятном факте сомнений не было.
— …Больно… — сказал он со слабым укором в голосе. — Ты мне не говорил, как это больно…
Было ли это воображением Клива или же теневое видение расцвело в ответ подобно чернилам каракатицы в воде? Он ужасно боялся.
Мальчик заговорил снова. Голос его был столь тих, что Клив едва улавливал слова:
— …должно быть скоро… — сказал он со спокойной настойчивостью, — я не боюсь. Не боюсь.
Тень опять сдвинулась. На этот раз, когда Клив поглядел в ее середину, он каким-то образом осознал, какую химерическую форму она избрала. Горло его трепетало, в гортани теснился крик, готовый вот-вот вырваться наружу.
— …всему, чему ты можешь научить меня… — говорил Билли, — …быстро…» Слова приходили и уходили, но Клив едва слышал их. Внимание его было приковано к занавеси теней, к фигуре, вышитой по тени, что двигалась в складках. Это не было иллюзией. Тут был человек, скорее его грубое подобие, материя его была тонка, очертания все время размывались и опять стягивались в некое человекоподобие с величайшим усилием. Черты посетителя были видны плохо, но и того хватало, чтобы почувствовать: уродства выставлены напоказ вроде достоинств. Лицо напоминало тарелку сгнивших фруктов, мясистое, шелушащееся, тут раздутое от скопления мух, а там внезапно опадающее до ядовитой сердцевины. Как мог мальчик заставить себя беседовать с подобной тварью? И все же, несмотря на гниение, в осанке было горькое благородство, в муке его глаз, в беззубом О его утробы.
Билли внезапно встал. Резкое движение после долгих и многочисленных тихих слов так подействовало на Клива, что крик почти вырвался из его горла. Он проглотил его с трудом и сжал глаза в щелочки, глядя сквозь решетку ресниц, что же произойдет дальше.
Билли снова заговорил, но теперь голос его звучал слишком тихо, чтобы подслушивать. Мальчик шагнул к тени, причем тело его закрыло большую часть фигуры на противоположной стене. Камера была не больше, чем два-три шага в ширину, но благодаря какому-то смещению физических законов, казалось, мальчик отошел на пять, шесть, семь шагов от койки.
Тень и ее служитель занимались своим делом, которое совершенно занимало их внимание.
Фигура Билли была меньше, чем возможно в пределах камеры, так, будто бы он шагнул через стену в какую-то другую область. И только теперь, глядя широко раскрытыми глазами, Клив узнал то место. Тьма, из которой был сделан посетитель Билли, состояла из клубящейся тени и пыли, за ним, едва различимый в колдовском сумраке, но узнаваемый для любого, кто там был, лежал город сновидений Клива.
Билли достиг своего хозяина. Созданье возвышалось над ним, изодранное в лохмотья, длинное и тонкое, но жаждущее власти. Клив не знал, как и почему мальчик шел туда, и он боялся за безопасность Билли изо всех сил, но страх за собственную безопасность приковал его к койке. В тот момент он осознал, что никогда никого не любил, ни мужчину, ни женщину, так сильно, чтобы последовать за ними в тень этой тени. Мысль родила ужасное чувство одиночества, и в то же время он знал, что ни один увидевший, как он идет к своему проклятию, не сделает и шага, чтобы оттащить его от края. И он, и мальчик — оба они потерянные души.
Теперь повелитель Билли поднимал свою разбухшую голову, и беспрерывный ветер с тех голубых улиц вдувал в его лошадиную гриву яростную жизнь. И с ветром прилетали те самые голоса, что Клив слышал и прежде — всхлипы сумасшедших детей, нечто среднее между слезами и воем. Будто подбодренное этими голосами, существо потянулось к Билли и схватило его, мальчик подернулся дымкой. Билли не боролся с объятиями, а скорее отвечал на них. Клив, не в силах наблюдать эту ужасную близость, зажмурил глаза, и когда — секунды или минуты спустя? — опять открыл их, объятия, казалось, кончились.
Существо разгоняло ветром, оно дробилось на части, куски шелушащегося тела летали по улицам, словно мусор, гонимый воздушными порывами. И это будто дало сигнал, рассыпалась вся сцена, улицы и дома были уже поглощены пылью, удалялись. И еще до того, как последние лоскуты тени пропали из поля зрения, город исчез. Клив обрадовался его исчезновению. Реальность, какой бы мрачной ни была, предпочтительней такой опустошенности. Крашеная стена, кирпич за кирпичом, проявлялась вновь, Билли, освобожденный из объятий хозяина, снова был втиснут в прочную геометрию камеры, стоял и глядел на свет в окне.
Клив той ночью опять не спал. А правда, размышлял он, лежа на своем несминаемом матрасе и глядя вверх, откуда нависали сталактиты краски, застывшей на потолке, сможет ли он когда-нибудь обрести утерянную безопасность во снах.
Солнечный свет обладал истинным артистизмом. Он светился и блистал, подобно всякому продавцу мишуры, страстно желая ослепить и сбить с толку. Но под сверкающей поверхностью, которую он освещал, было иное, то, что солнечный свет — вечный забавник для толпы — думал утаить. Оно было отвратительным, ужасающим и безнадежным. Ослепленное зрелищем большинство даже мельком никогда это не видело. Но Клив знал теперь и что такое бессолнечность, даже прочувствовал в сновидениях, и хотя оплакивал потерю своего неведения, он также знал, что не сможет вернуться вспять, в зал, где стоят зеркала света.
Он чертовски пытался скрыть произошедшую перемену от Билли, менее всего ему хотелось, чтобы мальчик заподозрил, что он подслушивал. Но утаивать было почти невозможно. Хотя на следующий день Клив, изо всех сил крепился и делал вид, будто ничего не произошло, свое беспокойство скрыть совсем он не мог. Беспокойство невозможно было контролировать, оно источалось подобно поту из пор. И мальчик знал, без сомнения, он знал. И не медля высказал свое подозрение. Когда после полуденных занятий в Мастерской они вернулись в камеру, Билли живо взял быка за рога.
— С тобой сегодня что-то не так?
Клив принялся перестилать постель, боясь даже взглянуть на Билли.
— Ничего особенного, — сказал он. — Чувствую себя не очень хорошо, вот и все.
— Плохо спал ночью? — спросил мальчик. Клив чувствовал, как взгляд Билли обжигает его спину.
— Нет, — ответил он, отмерив нужное время, чтобы ответ раздался не слишком быстро. — Я принял твои таблетки, как обычно.
— Хорошо.
Диалог прервался, и Клив закончил приводить в порядок постель молча. Но растянуть это занятия надолго ему не удалось. Когда, покончив с работой, он отвернулся от койки, Билли сидел за небольшим столом, держа в руках одну из книг, принадлежавших Кливу. Мальчик небрежно пролистывал том, какие-либо признаки подозрительности исчезли. Однако Клив знал, что внешнему виду лучше не доверять.
— Зачем ты все это читаешь? — спросил мальчик.
— Время проходит, — ответил Клив, залезая на верхнюю койку и вытягиваясь там, что, естественно, уничтожило результаты его труда.
— Нет. Я спрашиваю не зачем ты читаешь книги вообще. Я спрашиваю, зачем ты читаешь именно эти книги? Всякие глупости о грехе?
Клив едва расслышал вопрос. Здесь, на койке, он слишком остро вспомнил впечатления нынешней ночи. Вспомнилось ему также, что тьма и сейчас наползает опять на край мира. При этой мысли ему показалось, будто содержимое желудка подступило к горлу.
— Ты меня слышишь? — окликнул его мальчик.
Клив пробормотал, что слышит.
— Ну тогда зачем книги? О проклятии и прочем?
— Кроме меня их в библиотеке никто не берет, — ответил Клив с трудом, потому что боялся проговориться, ибо другие, невысказанные слова были куда значительней.
— Значит, ты в это не веришь?
— Нет, — ответил он. — Нет, я не верю ни единому слову из этого.
Мальчик некоторое время молчал. Хотя Клив и не смотрел на него, но слышал, как Билли переворачивает страницы. Затем раздался другой вопрос, произнесенный более спокойно.
— Ты когда-нибудь боялся?
Вопрос вывел Билли из транса. Разговор перешел от чтения к чему-то более подходящему. Почему Билли спрашивает про страх, если сам не боится?
— А чего мне пугаться? — спросил Клив.
Краем глаза он заметил, что мальчик слегка пожал плечами, перед тем как ответить.
— Происходящего, — сказал он безразличным голосом. — Того, с чем ты не можешь совладать.
— Да, — произнес Клив, не ведая, куда заведет этот обмен репликами. — Да, конечно. Иногда я боюсь.
— И что ты тогда делаешь? — спросил Билли.
— Ведь тут ничего не поделать, так ведь? — сказал Клив. Голос его звучал приглушенно, подобно голосу Билли. — Я перестал молиться в то утро, когда умер мой отец.
Он услышал мягкий хлопок — Билли закрыл книгу, — и Клив удобнее наклонил голову, чтобы видеть мальчика. Билли не смог скрыть свое волнение полностью. Он боялся. Клив видел, что мальчик не желает, чтобы снова настала ночь, даже больше его самого. Мысль о совместном страхе ободрила Клива. Возможно, мальчик не полностью подчинен тени, возможно, удастся даже упросить мальчика указать выход из этого все накручивающегося кошмара.
Он сел прямо, голова его была в нескольких дюймах от потолка камеры. Билли прервал свои размышления и взглянул наверх, лицо его представляло мертвенно-бледный овал подрагивающих мышц. Пришло время говорить, Клив знал, что именно теперь, до того как свет на этажах выключат и камеры заполнятся тенями. Тогда не будет времени для объяснений. Мальчик затеряется в городе, недостижимый для убеждения.
— Мне снятся сны! — сказал Клив. Билли ничего не ответил, просто смотрел назад пустыми глазами. — Мне снится город.
Мальчик не вздрогнул. Он явно не собирался по собственной воле что-либо разъяснять, его следовало подтолкнуть.
— Ты знаешь, о чем я говорю?
Билли покачал головой.
— Нет, — сказал он легко. — Мне никогда не снятся сны.
— Всем снятся.
— Тогда я не могу их вспомнить.
— А я помню, — сказал Клив. Он решил, что пора приступить к обсуждению, нельзя позволить Билли вывернуться. — И в них ты. Там, в городе.
Теперь мальчик вздрогнул чуть заметно, но достаточно, чтобы убедить Клива — он не зря растрачивал слова.
— Что это за место, Билли? — спросил он.
— Откуда мне знать? — произнес мальчик, готовый рассмеяться, а затем оставивший это намерение. — Я не знаю, понятно? Это — твои сны.
Прежде чем Клив смог ответить, он услышал голос дежурного, тот двигался вдоль камер, напоминая, что надо укладываться на ночь. Очень скоро свет погасят, и Клив будет заперт в этой узкой камере на десять часов. Вместе с Билли и призраками.
— Прошлой ночью… — начал он, боясь без подготовки упоминать то, что увидел и услышал, но еще больше боясь провести еще одну ночь в пределах города, один, в темноте. — Прошлой ночью я видел… — он запнулся. Почему не приходят слова? — Видел…
— Что видел? — требовал мальчик, лицо его теперь ничего не выражало, трепет мрачного предчувствия, бывший в нем прежде, исчез. Возможно, и он слышал слова дежурного и знал, — тут ничего не поделаешь, нет способа устоять перед наступлением ночи.
— Что ты видел? — настаивал Билли.
Клив вздохнул.
— Я видел мою мать», — ответил он.
Мальчик выдал свое облегчение легкой улыбкой, которая пробежала по его губам.
— Да… Я видел мою мать. Отчетливо, как в жизни.
— И это расстроило тебя, правда? — спросил Билли.
— Иногда сны расстраивают.
Дежурный достиг камеры Б.3.20.
— Выключить свет в две минуты, — сказал он на ходу.
— Тебе необходимо принять еще несколько этих таблеток, — посоветовал Билли, кладя книгу на стол и подходя к койке. — Тогда ты будешь, как я. Никаких снов.
Клив пропал. Он, лукавый обманщик, был обманут мальчиком, и теперь должен пожинать плоды. Он лежал лицом к потолку, отсчитывая секунды до того момента, как погаснет свет, а мальчик внизу раздевался и залезал в постель.
Оставалось еще время, чтобы вскочить и позвать дежурного, время, чтобы биться головой в дверь камеры, пока не придут. Но что ему сказать в оправдание. Что он видит плохие сны? А кто не видит? Что он боится темноты? А кто не боится? Ему бы рассмеялись в лицо и приказали бы отправляться обратно в койку, оставив его саморазоблачившимся, с мальчиком и его хозяином, ожидающим у стены. Такая тактика опасна.
И в молитве нет прока. Он сказал Билли правду, он покончил с Богом, когда его молитвы, выпрашивающие отцу жизнь, остались без ответа. Из такого божественного безразличия родился атеизм, его вера не может опять воспламениться, как бы ни был глубок ужас Клива.
Мысли об отце неизбежно вызвали мысли о детстве: мало что — если это и вообще существовало — могло полностью завладеть его вниманием, отвлечь от страхов, только мысли о детстве. Когда свет наконец потушили, испуганный разум попытался спастись в воспоминаниях. Удары сердца замедлились, пальцы перестали дрожать и, в конце концов, Клив и не заметил, как сон овладел им.
Теперь отвлечься было невозможно. Как только он заснул, нежные воспоминания ушли в прошлое, а он вернулся на окровавленных ногах в тот ужасный город.
Или, скорее, в его окрестности, поскольку нынешней ночью он не последовал знакомым маршрутом мимо дома в георгианском стиле и соседствующих многоквартирных строений, а вместо того направился к предместьям, где ветер был сильнее обычного и голоса, прилетающие с его порывами, яснее. Хотя с каждым сделанным им шагом Клив ожидал увидеть Билли и его темного спутника, он никого не видел. Только бабочки сопровождали его в пути, бабочки, светящиеся словно циферблаты часов. Они садились на плечи и волосы как конфетти, потом вспархивали снова.
Он достиг края города без происшествий и остановился, изучая взглядом пустыню. Облака, плотные, как всегда, двигались над головой с величием джаггернаутов. Сегодня ночью голоса, кажется, ближе, подумал он, и душевные волнения, которые они выражали, не такие душераздирающие, как прежде. Либо смягчились голоса, либо смягчилось его отношение, он не знал.
И затем, когда он смотрел на дюны и на небо, загипнотизированный их опустошенностью, он услышал шорох и, оглянувшись через плечо, увидел улыбающегося мужчину, одетого в то, что, несомненно, было его выходным костюмом. Мужчина приближался к нему со стороны города. Он нес нож, на ноже была кровь, а рука и рубашка спереди были влажными. Даже во сне, заторможенный, Клив устрашился зрелища и отшатнулся, слова предупреждения слетели с губ. Однако улыбающийся мужчина будто и не видел его, а прошел мимо, углубился в пустыню, отбросив нож, когда пересек какую-то невидимую границу.
Лишь теперь Клив заметил, что другие делали то же самое, что почва городских окраин захламлена смертельными сувенирами — ножами, веревками и даже человеческой рукой, отрубленной у запястья. Большинство вещей было почти погребено.
Ветер вновь принес голоса: обрывки бессмысленных песен, полуоборванный смех. Изгнанный мужчина отошел на сотню ярдов от города и теперь стоял на вершине дюны, явно чего-то ожидая. Голоса становились все громче. Клив внезапно ощутил беспокойство. Когда бы он ни бывал в городе и ни слышал эту какофонию, образы, вызванные в воображении звуками, заставляли его кровь холодеть. Может ли он теперь стоять и ждать, пока появятся баньши? Любопытство оказалось сильнее благоразумия. Гряда, через которую они придут, приковывала взгляд, а сердце глухо билось. Отвести глаза было невозможно. Человек в выходном костюме начал снимать пиджак, потом отбросил его и начал ослаблять галстук.
И теперь Кливу показалось, что он нечто разглядел в дюнах, а шум возвысился до приветственного вопля, граничащего с экстазом. Он остановился, не разрешая собственным нервам разгуляться. Он решил увидеть этот ужас во всей многоликости.
Внезапно, перекрывая грохот музыки, кто-то закричал. Голос мужчины, но пронзительный, кастрированный страхом. Голос исходил не отсюда, из города-сновидения, а из той, другой выдумки, которую он населял, название которой он не мог припомнить. Усилием воли он вновь обратил внимание на дюны, твердо решив увидеть картину объединения, собирающуюся вырисоваться перед ним. Крик где-то возрос до вопля, рвущего глотку, и замер. Но теперь сигнал тревоги звенел вместо него, более настойчиво, чем обычно. Клив ощутил, что сон от него ускользает.
— Нет… — бормотал он, — дайте мне увидеть…
Дюны двигались. Но то было его возвращение — из города в камеру. Протесты его не увенчались ничем. Пустыня поблекла, город тоже. Клив открыл глаза. Свет в камере был все еще выключен, звенел сигнал тревоги. В камерах этажом выше и ниже слышались крики, голоса офицеров в смятении вопросов и требований звучали громче обычного.
Мгновение он пролежал в койке, даже теперь надеясь возвратиться в пределы своего сновидения. Но нет, сигнал был слишком пронзительным, все возрастающая истерия в камерах вокруг приковывала. Он признал поражение и уселся, основательно разбуженный.
— Что происходит? — спросил он Билли.
Мальчик не стоял на своем месте возле стены. Несмотря на тревогу, он покуда спал.
— Билли!
Клив свесился через край койки и уставился вниз. Там было пусто. Простыни и одеяла отброшены.
Клив спрыгнул с койки. Внутренность камеры можно было оглядеть в два мига, здесь негде было спрятаться. Мальчика не было видно. Испарился ли он, пока Клив спал? Об этом, конечно, слышали, это был тот караван призраков, о котором предупреждал Девлин: необъясняемое удаление трудных заключенных в другое место. Клив не сталкивался с тем, чтобы такое случалось ночью, но для всего есть первый раз.
Он подошел к двери, чтобы убедиться, сможет ли что-нибудь понять в гвалте, царящем снаружи, но отказался от толкований. Самое вероятное — драка, подозревал он, двое заключенных, которые бесились от мысли, что проведут еще хоть минуту на одном пятачке. Он попытался догадаться, откуда пришел первоначальный крик — справа, слева, сверху, снизу, но сон спутал все направления.
Пока Клив стоял возле двери, надеясь, что может пройти надзиратель, он ощутил изменение в воздухе. Оно было столь слабым, что сначала он и не заметил ничего. Только когда он поднял руку, чтобы протереть глаза со сна, он понял, что и вправду на руках его твердая гусиная кожа.
Теперь сзади он услышал шум дыхания, или какое-то грубое подобие вдохов и выдохов.
Беззвучно он шевельнул губами, пытаясь выговорить: «Билли». Гусиная кожа покрыла все тело, его трясло. Камера совсем не была пустой, на крохотном расстоянии от него кто-то был.
Клив собрал всю свою храбрость и заставил себя повернуться. Камера была темнее, чем тогда, когда он проснулся, воздух казался дразнящим покровом, но Билли в камере не было. Не было никого.
А затем шум повторился и привлек внимание Клива нижней койке. Пространство налилось дегтярно-черным, здесь сгустилась тень — как та, что на стене, — слишком глубокая и слишком изменчивая, чтобы иметь естественные источники.
Из нее исходила квакающая попытка дыхания, которая могла бы быть и последними мгновениями астматика. Он понял: мрак в камере возникал отсюда — в узком пространстве кровати Билли, тень просачивалась на пол и клубилась туманом до верха койки.
Запасы страха у Клива оказались неистощимыми. Несколько прошедших дней он расходовал их в сновидениях и в грезах во время бодрствования, он покрывался потом, он мерз, он жил на грани разумного и выжил. Теперь, когда все тело его покрылось гусиной кожей, разум не ударился в панику. Клив чувствовал себя спокойнее, чем обычно, недавние события подстегивали в нем беспристрастность. Он не свернется калачиком. Он не зажмурит глаза и не станет молить о приходе утра, потому что если сделает это, он осознает себя мертвецом и никогда не узнает природы этой тайны.
Он глубоко вздохнул и подошел к койке. Та стала трястись. Укутанный обитатель нижнего яруса двигался почти неистово.
— Билли, — позвал Клив.
Тень двинулась. Она собралась вокруг его ног, она внезапно бросилась ему в лицо, источая запах, схожий с запахом дождя среди камней, холодная и неуютная.
Клив стоял не более чем в ярде от своей койки и все-таки ничего не мог поделать, тень представляла для него неодолимую преграду. Зрение могло быть обмануто. Он потянулся к постели. Под его напором пелена разошлась, как дым, — и фигура, бьющаяся на матрасе, стала видна.
Конечно, это был Билли, но все же и не он. Пропавший Билли, может быть, или тот, который появился. Если так, Клив не хотел делить что-либо с таким. Здесь, на нижней койке, находилась темная гнусная фигура, все уплотнявшаяся, пока Клив смотрел, создающая себя из теней. В накаленных добела глазах и в арсенале игольчато-острых зубов было нечто от бешеной лисицы и одновременно нечто от перевернутого на спину насекомого, полусвернувшегося, скорее с панцирем, чем с плотью, и походило на ночной кошмар, ни на что иное. Ни одна из частей не оставалась стабильной. Какими бы эти очертания ни были, Клив видел, как они истаивают. Зубы росли, делались все длиннее, и при том становились более нематериальными, вещество вытягивалось в хрупкие острия, а затем рассеивалось дымкой, конечности, которыми молотили по воздуху, тоже чуть подросли. В глубине хаоса виднелся призрак Билли Тейта, с открытым ртом, мучительно что-то лепетавшего, прилагавшего все силы, чтобы стать узнаваемым. Клив хотел проникнуть в круговерть и выволочь оттуда мальчика, но чувствовал, что процесс, происходящий перед глазами, имеет собственную инерцию, свою движущую силу и вмешательство могло оказаться губительным. Все, что он мог сделать, — стоять и наблюдать, как тонкие белые конечности Билли и уплотняющийся живот корчатся, чтобы сбросить эту страшную анатомию. Светящиеся глаза исчезли почти последними, вылившись из глазных впадин мириадами нитей и улетев с черным дымом.
Наконец он увидел лицо Билли, отдаленное напоминание о прежнем состоянии все еще проглядывало в нем. И затем, когда и это исчезло, тени ушли, на койке лежал только Билли, голый и обессиленный тяжкими страданиями.
Он взглянул на Клива с невинным выражением лица.
Клив вспомнил, как мальчик жаловался твари из города.
— Больно… — говорил он. Говорил же? — ты не рассказывал мне, как это больно…
Достойная внимания правда. Тело мальчика было смешением пота и костей, более неприятное зрелище едва ли и вообразимо. По крайней мере, человеческое.
Билли открыл рот. Губы его были красными и блестящими, будто измазанные губной помадой.
— Теперь… — произнес он, пытаясь говорить между болезненными вдохами, — что нам делать теперь?
Казалось, даже говорить для него было слишком. В глубине горла раздался звук, словно он подавился, и мальчик прижал руку ко рту. Клив шагнул в сторону, когда Билли встал и проковылял к ведру в углу камеры, которое использовали для ночных потребностей. Но добраться до ведра он не успел, тошнота одолела его по пути, жидкость выплеснулась между пальцев и хлынула на пол. Клив отвернулся, когда Билли вырвало, и мысленно приготовился терпеть зловоние до утра, когда произведут уборку. Однако запах, заполнявший камеру, не был запахом рвоты, а чем-то и более сладким, и более густым.
Клив, озадаченный, повернулся к фигуре, скрючившейся в углу. На полу возле ног были брызги темной жидкости, такие же ручейки стекали по его голым ногам. Даже в темной камере можно различить, что это кровь.
И в самых благоустроенных тюрьмах насилие прорывается и обязательно без предупреждения. Взаимоотношения двух заключенных, которые проводят совместно шестнадцать часов из ежедневных двадцати четырех, вещь непредсказуемая. Но насколько было ясно и надзирателям, и заключенным, между Лауэллом и Нейлером ненависти не было. И до тех пор, пока не начался тот крик, из их камеры не доносилось ни звука — ни спора, ни выкриков. Что побудило Нейлера неожиданно напасть и зарезать своего сокамерника, а потом нанести громадные раны себе самому, — стало предметом для обсуждения и в столовой, и во дворе для прогулок. Однако вопрос зачем занял второе место после вопроса как. Ходили слухи, что тело Лауэлла, когда его обнаружили, представляло зрелище неописуемое, даже среди людей, приученных к жестокости, как само собой разумеющемуся, рассказы вызвали потрясение. Лауэлла не особенно любили, он был задира и врун. Но что бы он ни делал, это не заслуживало таких увечий. Человека распотрошили: глаза выколоты, гениталии оторваны. Нейлер, единственный возможный противник, ухитрился затем вспороть и собственный живот. Теперь он лежал в Отделении Реанимации, прогнозы мало обнадеживающие.
Когда слухи о насилии ходили по блоку, Кливу легко было провести почти весь день незамеченным. У него тоже нашлось бы что рассказать, но кто поверит его истории? Едва он и сам в нее верил. Действительно, время от времени, на протяжении всего дня, когда видения снова одолевали его, он спрашивал себя, не сошел ли он с ума. Но ведь здравый рассудок — понятие относительное, не так ли? Все, что он знал с уверенностью, то, что он видел, как трансформировался Билли Тейт. Он уцепился за эту зацепку с упорством, рожденным близким отчаянием. Если он перестанет верить показаниям собственных глаз, у него не останется защиты и темноту не сдержать.
После умывания и завтрака, весь блок был заперт по своим камерам, мастерские, развлечения — любая деятельность, для которой требовалось перемещаться по этажам, была отменена, пока камеру Лауэлла фотографировали, осматривали, а потом отмывали. После завтрака Билли спал все утро — состояние, близкое коме, а не сну, такова его глубина. Когда он проснулся к ленчу, он был веселее и дружелюбнее, чем на протяжении последних недель. Под пустой болтовней ни намека на то, что он знает, что случилось предыдущей ночью. В полдень Клив сказал ему правду в лицо.
— Ты убил Лауэлла, — заявил он. Больше не было смысла изображать неведение, если теперь мальчик не помнит, что совершил, то со временем припомнит. И сколько еще пройдет времени, прежде чем он вспомнит, что Клив видел, как он превращается? Лучше признаться сейчас. — Я видел тебя, — сказал Клив. — Я видел, как ты изменялся…
Казалось, Билли не слишком встревожили такие откровения.
— Да, — ответил он. — Я убил Лауэлла. Ты порицаешь меня?
Вопрос, вызывающий за собой сотни других, задан небрежно, как задают из легкого интереса, не больше.
— Что с тобой случилось? — спросил Клив. — Я видел тебя — здесь, — устрашенный воспоминаниями, он указал на нижнюю койку, — ты был не человеком.
— Я не думал, что ты увидишь, — ответил мальчик. — Я давал тебе таблетки, так ведь? Ты не должен был подсматривать.
— И предыдущей ночью… — сказал Клив, — я тоже не спал.
Мальчик заморгал, как испуганная птица, слегка вздернув голову.
— Ты по-настоящему сглупил, — сказал он. — Так сглупил.
— Да или нет, я не посторонний, — сказал Клив. — У меня сны.
— О, да. — Теперь нахмуренные брови портили его фарфоровое личико. — Да. Тебе ведь снился город, правда?
— Что это за место, Билли?
— Я читал где-то: у мертвых есть большие дороги. Ты когда-нибудь слышал? Ну… у них есть и города.
— У мертвых? Ты имеешь в виду что-то вроде города призраков?
— Я никогда не хотел тебя ввязывать. Ты был со мной добрее, чем большинство здесь. Но я говорил тебе, что пришел в Пентонвилл заниматься делом.
— С Тейтом.
— Верно.
Клив хотел посмеяться. То, о чем ему говорили — город мертвых, — только нагромождение бессмыслицы. И все же его озлобленный разум не отыскал более вероятного объяснения.
— Мой дед убил своих детей, — сказал Билли, — потому что не желал передать свою наследственность следующему поколению. Он поздно выучился, понимаешь. Он не знал, до того как завел жену и детей, что он не такой, как большинство других. Он особый. Но он не желал данного ему умения, и он не желал, чтобы выжили его дети с той же самой силой в крови. Он бы убил себя и закончил работу, но именно моя мама убежала. До того, как он смог ее отыскать, чтобы убить, его арестовали.
— И повесили. И похоронили.
— Да, повесили и похоронили. Но он не исчез. Никто не исчезает, Клив. Никогда.
— Ты пришел сюда, чтобы отыскать его.
— Не просто отыскать, а заставить его помочь мне. Я с десяти лет знаю, на что способен. Не вполне осознанные, но у меня были подозрения. И я боялся. Конечно, я боялся. Это ужасная тайна.
— Эти трансформации, ты всегда совершал их?
— Нет. Я просто знал, на что способен. Я пришел сюда, чтобы заставить моего деда научить меня, заставить его показать мне, как делать. Даже теперь… — он посмотрел на свои пустые руки, — когда он учит меня… Боль почти непереносимая…
— Тогда зачем ты это делаешь?
Мальчик скептически посмотрел на Клива.
— Чтобы не быть собой, быть дымом и тенью. Быть чем-то ужасным. — Он казался искренне озадаченным. — Ты бы не сделал то же самое?
Клив покачал головой.
— То, чем ты стал прошлой ночью, отвратительно.
Билли кивнул.
— То, что думал мой дед. На суде он назвал себя отвратительным. Не то чтобы они поняли, что он говорит, но он говорил о проклятье. Он встал и сказал: «Я экскремент Сатаны, — Билли улыбнулся этой мысли. — Ради Христа, повесьте и сожгите меня». С тех пор он изменил мнение. Столетие ветшает, нуждается в новых племенах. — Он внимательно посмотрел на Клива. — Не бойся, — сказал он, — я тебя не трону, если ты не станешь болтать. Ты не будешь, правда?
— А что мне сказать, что прозвучало бы здраво? — мягко ответил Клив. — Нет, я не буду болтать.
— Хорошо. Немного позже я уйду. И ты уйдешь. И ты сможешь забыть.
— Сомневаюсь.
— Даже сны прекратятся, когда меня здесь не будет; Ты только разделяешь их, поскольку у тебя есть задатки экстрасенса. Поверь. Тут нечего бояться.
— Город…
— Что город?
— Где его жители? Я никогда никого не видел. Нет, это не совсем так. Одного я видел. Человека с ножом… уходящего в пустыню…
— Не могу тебе помочь. Я сам прихожу туда как посетитель, Все, что я знаю по рассказам деда, — этот город населен душами мертвых. Что бы ты там ни увидел, забудь. Ты не принадлежишь тому месту. Ты еще не мертв.
Всегда ли благоразумно верить словам, что говорят тебе мертвые? Очистились ли они от всякой лжи, умерев? Начали ли они новое существование как святые? Клив не верил в такие наивные вещи. Более вероятно, что они берут свои способности с собой, и хорошее и плохое, и используют там, насколько могут. В раю должны быть сапожники, не так ли? Глупо думать, что они забудут, как тачать башмаки.
Поэтому вполне возможно, Эдгар Тейт лгал о городе. Было то, чего Билли не знал. А как насчет голосов на ветру? Или тот человек, который бросил нож среди прочего хлама, прежде чем уйти в одиночку Бог знает куда? Что это за ритуал?
Теперь, когда страх истощился и не было даже пятачка твердой реальности, чтобы за него уцепиться, Клив не видел причины, почему бы не отправиться в город по собственной воле. Что в тех пыльных улицах могло встретиться более худшее, чем он видел на койке в собственной камере или чем то, что произошло с Лауэллом и Нейлером? Город представлялся почти убежищем. Безмятежность царила в его пустых улицах и на площадях, Клив ощущал там, будто все действия завершены, со всякими муками и гневом покончено. Эти интерьеры — с протекающей ванной и чашкой, наполненной до краев, — видели куда более страшное и теперь казались довольными, пережидая тысячелетия. Когда ночь принесла очередной сон и город открылся перед глазами, Клив вошел не как испуганный человек, сбившийся с пути на враждебных пространствах, а как посетитель, предполагающий чуток расслабиться в хорошо знакомом месте, знакомом достаточно, чтобы там не потеряться, но все же не настолько, чтобы здесь наскучило.
Словно в ответ на эту приобретенную легкость, город сам открылся ему. Бродя по улицам, ступая окровавленными по обыкновению ногами, Клив обнаруживал, что двери широко распахнуты, занавески на окнах отодвинуты. Он отнесся к приглашению без высокомерия, решил воспользоваться им, чтобы пристальнее взглянуть на особняки и многоэтажки. При ближайшем рассмотрении они оказались далеки от образцов домашнего уюта, за которые он принял их поначалу. В каждом обнаруживался знак недавно совершенного насилия. Где-то — не более чем перевернутое кресло или след на полу, где каблук скользил в луже крови, где-то приметы более очевидные. Молоток, оставленный на столе вместе с газетами, на раздвоенном конце, которым вытаскивают гвозди, запеклась кровь. Была комната с разобранным полом, и черные пластиковые свертки, подозрительно скользкие, лежали возле вынутых досок. В одном помещении зеркало вдребезги разбито, в другом вставная челюсть валялась возле камина, в котором вспыхивало и потрескивало пламя.
Все это были декорации убийства. Жертвы исчезли, возможно, в иные города, полные зарезанных детей и убитых друзей, оставив эти живописные картины, которые сопровождали убийство, навсегда застывшими, бездыханными. Клив прошелся по улицам, истинный наблюдатель, и разглядывал сцену за сценой, в мыслях восстанавливая те мгновения, которые предшествовали вынужденному покою каждой комнаты. Здесь умер ребенок, кроватка его перевернута, здесь кого-то убили в собственной постели, подушка пропитана кровью, топор лежит на ковре. Была ли в этом разновидность проклятия — убийцы обязаны были ждать какую-то долю вечности (а возможно, и всю ее) в комнате, где они убивали?
Из преступников он никого не видел, хотя логика и подсказывала, что они должны находиться поблизости. Значило ли это, что они обладали способностями быть невидимыми, чтобы хранить себя от любопытствующих глаз, от прогуливающихся сновидцев, подобных ему? Или вправду время, проведенное в этом нигде, трансформировало их, и они больше не являлись плотью и кровью, а стали частью своего помещения, креслом, китайской куклой?
Затем он вспомнил мужчину на окраине, который пришел в своем лучшем костюме, с окровавленными руками, и удалился в пустыню. Он не был невидимкой.
— Где вы? — сказал Клив, стоя на пороге средней комнаты, комнаты с раскрытой печью, с посудой в раковине и с водой, бегущей из крана. — Покажитесь.
Глаза уловили движение, и он взглянул через дверь. Там стоял человек. Он стоял там все время, понял Клив, но стоял так тихо и был такой неотъемлемой частью комнаты, что оставался незамеченным, пока не посмотрел в сторону Клива. И он почувствовал прилив беспокойства, думая, что в каждой комнате, которую разглядывал, находился один либо несколько убийц, замаскированных своей неподвижностью. Человек, зная, что его увидели, шагнул из укрытия. Средних лет. На щеке порез после утреннего бритья.
— Кто ты? — спросил он. — Я тебя видел прежде Проходящим.
Голос тихий и печальный, не похож на убийцу, подумал Клив.
— Просто посетитель, — ответил он мужчине.
— Здесь не бывает посетителей, — возразил тот, — только возможные жители.
Клив нахмурился, пытаясь понять, о чем говорит мужчина. Но разум его, погруженный в сон, медлил, и до того, как смог разрешить загадку сказанного, возникли другие.
— Я тебя знаю? — спросил человек. — Я обнаруживаю, что забываю все больше и больше. А это не дело, верно? Если я забуду, я никогда не уйду, так ведь?
— Уйдешь? — переспросил Клив.
— Совершу обмен, — сказал человек, приглаживая челку.
— И пойдешь куда?
— Обратно. Вновь совершать это.
Теперь он пересек комнату и подошел к Кливу. Вытянул руки, ладонями вверх — те были покрыты пузырями.
— Ты можешь мне помочь, — сказал он. — Я заключу сделку с лучшими из них.
— Я не понимаю.
Человек явно считал, что Клив прикидывается. Верхняя губа, на которой красовались подкрашенные черные усы, оттопырилась.
— Понимаешь, — сказал он. — Прекрасно понимаешь. Просто ты хочешь продать себя, как и все делают. Предлагаешь самую высокую цену, так ведь? Кто ты, наемный убийца?
Клив покачал головой.
— Я просто сплю, — ответил он.
Приступ веселья у мужчины закончился.
— Будь другом, — попросил он. — Я не обладаю властью, как некоторые. Знаешь, некоторые приходят сюда и уходят отсюда в течение нескольких часов. Они профессионалы. Они договариваются. А я? Что до меня, это было преступление на почве страсти. Я пришел неподготовленным. Я останусь здесь, пока не смогу заключить сделку. Пожалуйста, будь другом.
— Я не могу помочь, — сказал Клив, не вполне понимая, о чем его просит мужчина.
Убийца кивнул.
— Конечно, — произнес он. — Я и не ожидал…
Он отвернулся от Клива и двинулся к печи. Жар там стал сильнее, и возник мираж полки для подогрева пищи. Мужчина небрежно положил одну из пузырящихся ладоней на дверку и закрыл ее, почти тут же дверка со скрипом отворилась.
— Ты бы только знал, как возбуждает аппетит запах жареной плоти, — сказал мужчина, опять повернувшись к дверке и пытаясь ее закрыть. — Может ли кто-нибудь меня обвинять? В самом деле?
Клив оставил его наедине с его бессвязной болтовней. Если тут и присутствовал смысл, вероятно, он не заслуживал того, чтобы в него вдаваться. Разговор об обменах и о бегстве из города был недоступен пониманию Клива.
Он побрел дальше, теперь не вглядываясь в дома. Он увидел все, что хотел. Определенно, утро близко и звонок затрезвонит на этаже. Возможно, он даже сам проснется, подумал Клив, и на сегодня покончит с путешествием.
Когда приходила эта мысль, он увидел девочку. Она была лет шести-семи, не больше, и стояла на ближайшем перекрестке. Явно, не убийца… Он направился к ней. Девочка либо от смущения, либо по какой-то менее достойной причине, повернула направо и побежала прочь. Клив последовал за ней. К тому моменту, как он достиг перекрестка, она была уже далеко на следующей улице, он опять пустился в погоню. Когда во сне длится подобное преследование, законы физики не одинаковы для участников погони. Девочка, казалось, двигалась легко, а Клив боролся с густым словно патока воздухом. Однако он не прекращал преследование, а спешил туда, куда вела девочка. Скоро он был на порядочном расстоянии от знакомых мест, в тесноте дворов и аллей, представляющих, как он полагал, многочисленные сцены резни. В отличие от центральных улиц, здешнее гетто содержало какие-то обрывки географических пространств: травянистая обочина, скорее красная, чем зеленая, фрагмент виселицы со свешивающейся петлей, груда земли. А теперь вот просто стена.
Девочка привела его в тупик, а сама исчезла, оставив его созерцать гладкую кирпичную стену, сильно выветрившуюся, с узкой прорезью окна. Очевидно, это и было то, на что его привели посмотреть. Он уставился сквозь пуленепробиваемое стекло, с этой стороны запачканное потеками птичьих испражнений, и обнаружил, что разглядывает одну из камер Пентонвилла. Желудок сжался. Что за игра — вывести из камеры в город сновидений только для того, чтобы привести обратно в тюрьму? Но несколько секунд изучения успокоили: это не его камера. Камера Лауэлла и Нейлера. Их картинки приклеены лентой к серому кирпичу, их кровь разбрызгана на полу и по стенам, на постели и на двери. Это была еще одна сцена убийства.
— Господь Мой Всемогущий, — пробормотал он. — Билли…
Он отвернулся от стены. На песке, возле ног, спаривались ящерицы, ветер, отыскавший дорогу в эту заводь, принес бабочек. Когда Клив смотрел на их танец, прозвенел звонок в блоке Б. Наступило утро.
Это была ловушка. Механика ее была недоступна пониманию Клива, но в назначении ее он не сомневался. Билли отправится в город, скоро. Камера, в которой он совершил убийство, уже ожидает его, и из всех гнусных мест, что видел Клив в том скопище склепов, несомненно, пропитанная кровью камера была самым худшим.
Мальчик не может знать, что планируется для него, его дед лгал ему о городе, рассказывал выборочно и не подумал рассказать Билли, что бывают случаи, когда требуется существовать там. А почему? Клив вернулся в мыслях к уклончивому разговору, который вел с человеком в кухне. Что за слова об обменах, о заключении сделок, о возвращении обратно? Эдгар Тейт раскаялся в своих грехах, ведь так? По прошествии лет он решил, что он не экскремент Дьявола и что вернуться в мир было бы вовсе не так уж плохо. Билли каким-то образом стал орудием для возвращения.
— Ты не нравишься моему деду, — сказал мальчик, когда после второго завтрака их вновь заперли в камере. На второй день расследования все дела — развлечения и мастерские — были отменены, пока допрашивали камеру за камерой относительно смерти Лауэлла и — что касается ранних часов того дня — Нейлера.
— Не нравлюсь? — спросил Клив. — А почему?
— Ты слишком любопытен, когда в городе.
Клив сидел на верхней койке, Билли на стуле у противоположной стены. Глаза мальчика налиты кровью, слабая, но постоянная дрожь била его.
— Ты собираешься умереть, — сказал Клив. Как иначе указать на это, но без обиняков? — Я видел… в городе…
Билли покачал головой.
— Иногда ты рассуждаешь как сумасшедший. Мой дед говорит, что я не должен доверять тебе.
— Он боится меня. Вот поэтому.
Билли иронически рассмеялся. Послышался уродливый звук, заимствованный, как рассудил Клив, у Дедушки Тейта.
— Он не боится никого, — резко возразил Билли.
— …боится того, что я увижу. И того, что расскажу тебе.
— Нет, — сказал мальчик с абсолютной убежденностью.
— Он приказал тебе убить Лауэлла, ведь так?
Голова Билли дернулась. «Почему ты это говоришь?
— Ты никогда не хотел убивать его. Может быть, напугать немного обоих, но не убить. Это идея твоего любящего дедушки.
— Никто не указывал мне, что делать, — ответил Билли. Взгляд его был ледяным. — Никто.
— Ладно, — уступил Клив. — Может, он направил тебя, а? Сказал, что это дело семейной чести или что-то вроде того?
Замечание определенно достигло цели — дрожь усилилась.
— Ну и что? Что, если он так сделал?
— Я видел, куда ты намереваешься отправиться, Билли. Место уже поджидает тебя… — Мальчик уставился на Клива, но не прерывал его. — Только убийцы населяют город, Билли. Вот почему там твой дед. И если он найдет замену, он сможет освободиться.
Билли встал. На лице его пылало бешенство, все следы иронии исчезли.
— Что значит освободиться?
— Вернуться в мир. Обратно сюда.
— Ты лжешь…
— Спроси его.
— Он меня не обманывает. Его кровь — моя кровь.
— Думаешь, его это волнует? После пятидесяти лет, проведенных в ожидании случая, чтобы уйти. Ты думаешь, ему не наплевать, как он это сделает?
— Я передам ему, как ты лжешь… — сказал Билли. Раздражение его не полностью относилось к Кливу, тут слышалось затаенное сомнение, которое Билли пытался подавить. — Ты покойник, — сказал он. — Достаточно ему обнаружить, что ты пытаешься меня против него настроить. Ты узнаешь его. Да, ты его узнаешь. И ты взмолишься Христу, чтобы не знать.
Казалось, выхода не было. Даже если Клив смог бы убедить начальство перевести его до наступления ночи (слабая надежда) — он должен был бы отказаться от всего, что говорил о мальчике прежде, сказать им, что Билли опасный безумец или что-то вроде, то есть явную ложь. Но даже если его и переведут в другую камеру, в таком маневре нет еще гарантии безопасности. Мальчик сказал, что был дымкой и тенью. Ни дверь, ни решетки не сдержат такое, судьба Лауэлла и Нейлера являлись доказательством того. И Билли был не один. Тут следовало принимать в расчет Эдгара Сент-Клера Тейта, а какими силами обладает он? И все же оставаться в той же камере нынешней ночью с мальчиком равносильно самоубийству, не так ли? Он отдаст себя в лапы бестий.
Когда заключенные вышли из камер, чтобы поужинать, Клив посмотрел вокруг в поисках Девлина, нашел его и попросил уделить время для короткого разговора, что и было даровано. После ужина Клив предстал перед надзирателем.
— Вы просили меня присматривать за Билли Тейтом, сэр.
— А что такое?
Клив мучительно обдумывал, что сказать Девлину, чтобы добиться немедленного перевода. Ничего на ум не приходило. Он запнулся, надеясь на вдохновение, слова, как назло, не подыскивались.
— Я… я… хотел подать прошение о переводе в другую камеру.
— Причина?
— Мальчик неуравновешен, — ответил Клив. — Боюсь, он собирается причинить мне неудобства. Впасть в очередной припадок…
— Ты можешь его уложить на лопатки одной рукой, он отощал — одни кости остались.
В этот момент, если бы он разговаривал с Мейфлауэром, Клив, возможно, обратился бы к тому напрямую. С Девлиным подобная тактика была изначально обречена.
— Не знаю, почему ты жалуешься. Он был почти золотой, — сказал Девлин, иронически передразнивая тон любящего отца. — Спокойный, всегда вежливый. Не представляет опасности ни для тебя, ни для других.
— Вы не знаете его…
— Что ты пытаешься втолковать?
— Посадите меня в Исправительную камеру 43, сэр. Куда угодно, все равно. Просто уберите меня от него. Пожалуйста.
Девлин не отвечал, но озадаченный смотрел во все глаза на Клива. Наконец произнес:
— Ты боишься его.
— Да.
— Что же не так? Ты сидел в одной камере с крутыми мужиками, и ни волоска с твоей головы не упало.
— Он не такой, — ответил Клив. Он мало что мог сказать, кроме: — Он сумасшедший. Говорю вам, он сумасшедший.
— Весь мир сошел с ума, Смит, кроме тебя и меня. Разве ты не слышал? — рассмеялся Девлин. — Возвращайся в свою камеру и прекрати нытье. Ты не хотел каравана призраков? А теперь?
Когда Клив вернулся в камеру, Билли писал письмо. Сидя на койке, углубившись в свое занятие, он выглядел чрезвычайно уязвимым. То, что сказал Девлин, подтверждалось: мальчик иссох до костей. Трудно было поверить, глядя на тростник его позвоночника, выпирающий сквозь футболку, что эта болезненная фигурка смогла бы пережить муки перевоплощения. А теперь, кто знает? Может быть, мучительные перевоплощения со временем разорвут его на части. Но не слишком скоро.
— Билли…
Мальчик не сводил глаз с письма.
— …то, что я говорил о городе…
Он перестал писать.
— …может быть, я все это вообразил. Просто приснилось…
Билли опять принялся за письмо.
— …я сказал тебе, потому что тебя боялся. Вот и все. Я хочу, чтобы мы были друзьями…
Билли поднял глаза.
— Это не в моих силах, — сказал он очень просто. — Теперь. Это ушло к Деду. Он может быть милосердным, а может и не быть.
— Зачем ты сказал ему?
— Он знает, что во мне. Он и я… мы как одно. Вот откуда я знаю, что он не обманывает меня.
Скоро наступит ночь, свет выключат во всем блоке, придут тени.
— Значит, мне остается только ждать? — спросил Клив.
Билли кивнул.
— Я позову его, тогда посмотрим.
Позовет, промелькнуло в голове Клива. Нуждается ли старик в вызове со своего места успокоения? Было ли это тем, что он видел: Билли стоял в середине камеры с закрытыми глазами, с лицом, обращенным к окну? Если так, вдруг мальчику можно помешать вызвать мертвеца?
Пока вечер сгущался, Клив лежал на своей койке, обдумывая возможности. Лучше ли ждать и видеть, какой приговор вынесет Тейт, или лучше попытаться перехватить контроль над ситуацией, помешать прибытию старика? Если это сделать, возврата назад не будет, не будет места оправданиям и мольбам, агрессия несомненно породит агрессию. Если не удастся помешать мальчику вызвать Тейта, это будет конец.
Свет погасили. В камерах на всех пяти этажах блока в люди поворачивались лицом к подушке. Некоторые, вероятно, лежали без сна, планируя свою карьеру, когда незначительный перерыв в их профессиональной жизни наконец минует, другие сжимали в объятиях невидимых любовниц. Клив прислушивался к звукам в камере, к гремящему передвижению воды по трубам, к неглубокому дыханию на нижней койке. Иногда казалось, будто он живет второй жизненный срок на этой засаленной подушке, оставленный в темноте, без выхода.
Дыхание снизу стало вскоре неразличимым, не было и шорохов. Может, Билли ждал, пока Клив уснет, и тогда уже собирался что-то предпринять. Если так, мальчик ждет попусту. Клив не сомкнет глаз и не даст зарезать себя во сне. Он не свинья, чтобы быть безжалостно вздетым на нож.
Двигаясь так осторожно, как только мог, чтобы не возбудить подозрений, Клив расстегнул ремень и вытащил его из штанов. Он мог бы смастерить нечто более подходящее, разорвав наволочку и простыню, но боялся привлечь внимание Билли. Теперь он ждал с ремнем в руке, делая вид, будто спит.
Сегодня ночью он был благодарен, что шум в блоке причиняет беспокойство, не дает задремать, потому что прошло полных два часа, прежде чем Билли поднялся с койки, два часа, за которые, несмотря на страх перед тем, что может случиться, если он заснет, веки Клива несколько раз отказывались подчиниться. По этажам нынешней ночью плыла печаль, смерть Лауэлла и Нейлера заставила даже самых огрубевших заключенных нервничать. Крики и переговоры тех, кто не спал, наполняли ночные часы. Несмотря на усталость, сон не одолел его.
Когда Билли наконец встал с нижней койки, было глубоко за полночь, и этаж почти совсем угомонился. Клив слышал дыхание мальчика, оно не было ровным, появились перерывы. Он смотрел между сощуренных век, как Билли пересекает камеру, направляясь к знакомому месту против окна. Несомненно, он собирался позвать старика.
Когда Билли закрыл глаза, Клив сел, отбросил одеяло и соскользнул с койки. Мальчик ответил не сразу. До того, как он вполне понял, что произошло, Клив пересек камеру и прижал его спиной к стене, зажав ладонью рот Билли.
— Нет, не выйдет, — прошипел он, — я не собираюсь последовать за Лауэллом.
Билли боролся, но Клив был физически намного сильнее.
— У него нет намерения появляться сегодня ночью, — сказал Клив, уставившись в широко раскрытые глаза мальчика, — потому что у тебя нет намерения звать его.
Билли стал сопротивляться еще яростнее, чтобы освободиться, он крепко укусил нападающего за ладонь. Клив инстинктивно убрал руку, и мальчик в два прыжка оказался у окна. В горле его возникла странная полу песня, на лице выступили неожиданные и необъяснимые слезы. Клив оттащил его прочь.
— Прекрати шуметь! — рявкнул он. Но мальчик продолжал свое. Клив ударил его, открытой рукой, но крепко, по лицу. — Заткнись! — сказал он. Все же мальчик отказался прервать свое пение, теперь мелодия обрела другой ритм. Клив бил его снова и снова, но не мог заставить его замолчать. В камере слышался шорох — менялась атмосфера, тени сдвигались по-иному. Тени двигались.
Паника овладела Кливом. Без предупреждения он сжал кулак и крепко саданул мальчика в желудок. Когда Билли согнулся пополам, апперкот достал его челюсть. Голова отклонилась назад, затылок столкнулся с кирпичом. Ноги Билли подогнулись, и он рухнул. Вес пера, подумал Клив, и это было так. Два хороших удара кулаком, и мальчик отрубился.
Клив оглядел камеру. Движение теней прекратилось, хотя они и дрожали, словно борзые, ожидающие команды. С колотящимся сердцем он понес Билли обратно, на его койку, и уложил. Ни признака возвращающегося сознания. Мальчик лежал безвольно на матрасе, пока Клив разрывал его простыню, делал кляп и всовывал в рот мальчику, чтобы не дать ему вымолвить ни звука. Затем он принялся привязывать Билли к койке, используя свой собственный ремень и ремень мальчика, дополнив их самодельными веревками, сооруженными из разорванных простыней. Работа заняла несколько минут.
Когда Клив связывал ноги мальчика вместе, тот начал шевелиться. Глаза его, полные изумления, открываясь, дрогнули. Затем, осознав свое положение, он начал мотать головой из стороны в сторону, это была единственная малость, доступная ему, так он давал понять о своем протесте.
— Нет, Билли, — прошептал ему Клив, набрасывая одеяло поверх связанного тела, чтобы скрыть происходящее от надзирателя, который мог бы заглянуть в глазок до утра. — Сегодня ночью ты не позовешь его. Все, что я сказал, мальчик, правда. Он хочет уйти, и он использует тебя, чтобы сбежать. — Клив сжал руками лицо Билли, так что пальцы вдавились в щеки. — Он не друг тебе. Друг — я. И всегда был». Билли старался освободить голову от хватки Клива, но не мог. — Не трать силы зря, — посоветовал Клив. — Ночь впереди долгая.
Он оставил мальчика на койке, пересек камеру, подошел к стенке, соскользнул по ней, усевшись на корточки и наблюдая. Он останется бодрствовать до рассвета, а там, когда будет хоть какой-то свет, который что-то из себя представляет, он предпримет следующий ход. Но сейчас он удовлетворен, ведь его тактика сработала.
Мальчик прекратил сопротивление, он ясно понял, что повязки наложены слишком умело, чтобы можно было освободиться. Разновидность затишья снизошла на камеру: Клив сидел на пятачке света, падавшего через окно, мальчик лежал во тьме на нижней койке, дыша равномерно через ноздри. Клив взглянул на часы. Было 12.45. Когда наступит утро? Он не знал. Впереди пять часов по крайней мере. Он откинул голову и уставился на свет.
Свет завораживал его. Минуты текли медленно и равномерно, а свет не менялся. Иногда вдоль этажа проходил надзиратель, и Билли, слыша звук шагов, вновь начинал свою борьбу. Но в камеру никто не заглядывал. Двое заключенных были оставлены со своими мыслями: Клив размышлял, наступит ли время, когда он сможет быть свободен от тени за спиной, Билли передумывал какие-то мысли, которые приходят к связанным монстрам. И минуты все шли, минуты глухой ночи, они проходили сквозь разум, подобные веренице покорных школьников, наступая друг другу на пятки, и после того как проходило их шестьдесят, итог назывался часом. И рассвет был ближе на пядь, не так ли? И на столько же — смерть, и на столько же, предположительно, — конец света, тот роскошный Последний Трубный Глас, о котором Епископ говорил так трепетно: тогда мертвецы под газоном снаружи поднимутся, свежие, как вчерашний хлеб, и уйдут, чтобы встретить своего Создателя. И сидя здесь, у стены, прислушиваясь к дыханию Билли и наблюдая за светом на стекле и за стеклом, Клив без сомнения знал, что даже если он избежал этой ловушки, то лишь временно, что эта долгая ночь, ее минуты, ее часы были предвкушением более долгого бодрствования. И тогда он почти отчаялся, почувствовал, что душа его погружается в пропасть, из которой, казалось, нет возврата. Тут был реальный мир, оплакивал он. Без радости, без света, без заглядывания вперед, только ожидание в неведении, без надежды даже на страх, ибо страх долетает откуда-то издалека со снами, чтобы исчезнуть. Пропасть была глубока и туманна. Он уставился из нее на свет в окне, и мысли его превратились в один порочный круг. Он забыл о койке и о мальчике, лежащем на ней. Он забыл об онемении, овладевавшем его ногами. Он мог бы в данный момент забыть даже о простом дыхании, если бы не запах мочи, который раздражал его ноздри.
Он поглядел в сторону койки. Мальчик опорожнил мочевой пузырь, но это действие вместе с тем было признаком чего-то еще. Под одеялом тело Билли двигалось в таких направлениях, которым должны были бы мешать путы. Несколько мгновений ушло на то, чтобы Клин стряхнул с себя летаргию, и еще несколько, чтобы понять, что происходит. Билли изменялся.
Клив попытался встать, но его ноги онемели после слишком долгого сидения на корточках. Он чуть не упал поперек камеры, и удержался только вытянув руку и схватившись за стул. Глаза его приковались к мраку на нижней койке. Движения нарастали в сложности и размахе. Одеяло было сброшено. Тело Билли было неузнаваемо, та же ужасная процедура, что видел он и прежде, шла теперь в обратном порядке. Вещество собиралось в клубящиеся облака возле тела и сгущалось в отвратительные формы. Конечности и органы неописуемы, зубы наподобие игл занимали свое место в голове, которая выросла громадной, но все еще разбухала. Он умолял Билли остановиться, однако с каждым вдохом человеческого, чтобы к нему взывать, оставалось все меньше. Сила, которой не доставало мальчику, была дарована бестии, он уже разорвал почти все путы и теперь, Клив это видел, освободился от последних и скатился с койки на пол камеры.
Клив попятился в сторону двери, глазами ощупывая трансформировавшуюся фигуру Билли. Он вспомнил ужас, который испытывала его мать перед уховертками, и увидел что-то от названного насекомого в этом организме: то как оно сгибало над собой свою блестящую спину, выставляя шевелящиеся внутренности, разлиновывавшие живот. Нигде, ни в каком месте, никакой аналогии для того, что творилось на его глазах, не подобрать. Голова изобиловала языками, которые чисто вылизывали глаза, отчасти выполняя функцию век, и бегали туда-сюда по зубам, непрерывно, вновь и вновь, увлажняя их, из сочащихся дыр вдоль боков исходило канализационное зловоние. И тем не менее даже теперь в этом был запечатлен некий остаток человеческого, намек, служивший только для того, чтобы увеличить омерзительность целого. Глядя на его крючки и колючки, Клив припомнил все возрастающий вопль Лауэлла и ощутил, как пульсирует собственное горло, готовое испустить подобный звук, в случае если зверь повернется к нему.
Но у Билли были другие намерения. Он двинулся — конечности в боевом порядке — к окну и взобрался туда, прижал голову к стеклу как пиявка. Мелодия, им воспроизводимая, не походила на его прежнюю песню — но Клив не сомневался, что это тот же призыв. Он повернулся к двери и стал колотить в нее, надеясь, что Билли слишком занят своим призывом, чтобы повернуться до того, как явится помощь.
— Быстрей! Христа ради! Быстрей! — он завопил так громко, насколько позволяло утомление, и тут же взглянул через плечо, чтобы увидеть, направляется ли к нему Билли. Он не приближался, он все еще висел, прилипнув к окну, хотя крик его почти прекратился. Цель была достигнута. Тьма властвовала в камере.
В панике Клив повернулся к двери и возобновил свои старания. Теперь кто-то бежал по этажу, он слышал крики и проклятия из других камер.
— Ради Христа, помогите! — кричал он. Он ощущал озноб на спине. Ему не нужно было оборачиваться, чтобы понять, что происходит сзади. Тень росла, стена растворялась так, чтобы город и его житель могли пройти насквозь. Тейт был тут. Клив мог ощущать присутствие — обширное и темное. Тейт-детоубийца, Тейт-тварь из тьмы, Тейт-трансформер. Клив стучал в дверь, пока не за кровоточили руки. Шаги казались отделены целыми континентами. Куда они идут? Куда они идут?
Холод за спиной обратился порывом ветра. Он увидел свою тень, отброшенную на дверь мерцающим голубым светом, почуял песок и кровь.
И затем голос. Не мальчика, а его деда, Эдгара Сент-Клер Тейта. Это был человек, провозгласивший себя экскрементом Дьявола, и слыша этот вызывающий омерзение голос, Клив поверил и в Ад, и в его владыку, поверил, будучи сам почти в кишках Сатаны, будучи свидетелем его чудес.
— Ты слишком любопытен, — сказал Эдгар. — Время отправляться тебе в постель.
Клив не хотел оборачиваться. Последней мыслью, промелькнувшей в его голове, было — он должен обернуться и посмотреть на говорящего. Но он больше не был повелителем собственной воли, пальцы Тейта находились в его голове и шарили там. Он повернулся и посмотрел.
Висельник был в камере. Он не был тварью, которую Клив почти видел, тем лицом из бесформенной массы лиц. Он был здесь во плоти, одетый по моде другой эпохи, но не без изящества. Его лицо было хорошо вылеплено, лоб широк, глаза неотступные. Он все еще носил обручальное кольцо на руке, которая гладила склоненную голову Билли, как гладят дрессированного пса.
— Время умирать, мистер Смит, — сказал он.
На этаже, снаружи, Клив услышал крик Девлина. У него не оставалось дыхания, чтобы ответить. Но он слышал скрежет ключа в замке, или то была какая-то иллюзия, созданная разумом, чтобы рассеять панику.
Крохотная камера полнилась ветром. Ветер перевернул стул и стол, поднял в воздух простыни, похожие на призраков из детских страхов. Теперь он подхватил Тейта, а вместе с ним и мальчика, засасывая их обратно в удаляющийся город.
— Теперь пошли, — потребовал Тейт, причем лицо его разлагалось, — нам нужен ты, телом и душой. Пойдем с нами, мистер Смит. Мы не хотим, чтобы от нас отказывались.
— Нет! — закричал Клив, обращаясь к своему мучителю. Засасывание вытягивало его пальцы, его глазные яблоки. — Я не…
За ним загремела дверь.
— Я не пойду, слышишь!
Дверь внезапно распахнулась и бросила его вперед, в круговорот тумана и пыли, что высасывала прочь Тейта и его внука. Он почти двинулся с ними, но рука схватила его за рубашку и оттащила от черты, даже когда сознание отказало ему.
Где-то вдалеке Девлин начал смеяться. Он сошел с ума, решил Клив, и его меркнущий разум вызвал образ содержимого мозгов Девлина, улетучивавшихся через рот, подобно стае летучих собак.
Он пробудился в сны и в город. Пробудился, вспоминая последние моменты сознания, истерику Девлина, руку, прервавшую его падение, когда уже засосало две фигуры перед ним. Он последовал за ними, казалось, не в силах допустить, чтобы его коматозный разум не вернулся знакомым путем в метрополию убийц. Но Тейт пока еще не выиграл. Присутствие здесь все еще снилось. Физическая сущность пребывала пока в Пентонвилле, и непорядок с ним давал себя знать на каждом шагу.
Он прислушался к порывам ветра. Те были, как всегда, красноречивы: голоса приходили и уходили с каждым дуновением, но никогда, даже если ветер замирал до шепота, не исчезали совсем. Когда он прислушался, он услышал крик. В этом немом городе звук был потрясением — спугнул крыс из нор и птиц с какой-то укромной площадки.
Заинтересованный, следовал он за звуком, чье эхо почти оставляло след в воздухе. Когда он спешил по пустым улицам, он слышал все больше громких голосов, и теперь мужчины и женщины появлялись из дверей и окон своих камер. Так много лиц, но ничего общего в них, чтобы подтвердить выкладки физиономистов. У убийства так много лиц, сколько случаев. Единственным общим была разбитость души, отчаявшейся после десятилетий, проведенных на месте своего преступления. Он разглядывал их, пока шел, достаточно смущенный взглядами, чтобы понимать, куда ведет его крик, пока не обнаружил, что опять находится в гетто, в которое заманил его ребенок в одном из сновидений.
Теперь он завернул за угол и в конце тупика, знакомого по предыдущему визиту — стена, окно, внутри комната в крови, — он увидел Билли, корчившегося у ног Тейта на песке. Мальчик был наполовину собой, наполовину тварью, в которую превратился на глазах у Клива. Лучшая часть содрогалась, пытаясь вылезти на свободу из другой, по безуспешно. На мгновение тело мальчика распрямилось, белое и хрупкое, но только для того, чтобы в следующий миг его сменило другое в этом непрерывном потоке трансформация. Было ли это оформляющейся рукой, напрочь оторванной до того, как она смогла обрести пальцы, было ли это лицом, проявляющимся на емкости, полной языков, служившей твари головой? Картина не поддавалась анализу. Как только Клив обнаруживал нечто узнаваемое, оно исчезало опять.
Эдгар Тейт прервал свои занятия и оскалил зубы на Клива. Этому зрелищу могла позавидовать и акула.
— Он усомнился во мне, мистер Смит… — сказало чудовище, — …он пришел поискать свою камеру.
У бесформенной массы на песке вдруг открылся рот и издал резкий крик, полный боли и ужаса.
— Теперь он хочет быть от меня подальше, — сказал Тейт. — Ты посеял сомнение. Он должен выстрадать последствия. — Тейт направил дрожащий палец на Клива, и при этом акте указывания конечность трансформировалась, плоть стала мятой кожей. — Ты пришел туда, где тебя не хотели, так гляди на мучения, которые ты принес.
Тейт пнул тварь у ног. Она перевернулась на спину, изрыгая блевоту.
— Я ему нужен, — сказал Тейт. — И у тебя хватает духа на это смотреть? Без меня он пропал.
Клив не ответил висельнику, а вместо того обратился к зверю на песке.
— Билли, — произнес он, вызывая мальчика из непрерывных изменений.
— Пропал, — сказал Тейт.
— Билли… — повторил Клив. — Послушай меня…
— Теперь он не вернется, — сказал Тейт. — Тебе это только приснилось. Но он здесь, во плоти.
— Билли, — настаивал Клив. — Ты слышишь меня. Это я, это Клив.
Казалось, услышав зов, мальчик на миг приостановил круговые движения. Клив снова и снова звал Билли.
Один из первых навыков, который приобретает человеческое дитя, — как-то называться. Если что-нибудь и могло достичь Билли, так несомненно его имя.
— Билли… Билли… — При повторении тело опять перевернулось.
Тейт, кажется, чувствовал себя неуютно. Самоуверенность, каковую он демонстрировал, теперь заглохла. Тело его темнело, голова стала походить на луковицу. Клив старался отвести глаза, чтобы не глядеть на трудноуловимые искажения в анатомии Эдгара Тейта, а сосредоточить все силы, чтобы вызвать обратно Билли. Повторение имени приносило плоды — тварь подчинялась. Мгновение за мгновением проявлялось все больше от мальчика. Выглядел он жалко: кожа да кости на черном песке. Но лицо его теперь почти восстановилось, и глаза глядели на Клива.
— Билли?..
Он кивнул. Волосы прилипли у него ко лбу от пота, конечности сводило.
— Ты знаешь, где ты? Кто ты?
Сначала сознание будто покинуло мальчика. Затем — постепенно — понимание затеплилось в его глазах, и одновременно с пониманием пришел ужас перед человеком, стоящим над ним.
Клив глянул на Тейта. За те несколько секунд, когда он смотрел на него в последний раз, почти все человеческие черты стерлись с его головы и верхней части туловища, обнаруживая разложение более глубокое, чем у его внука. Билли посмотрел через свое плечо, как избиваемая хлыстом собака.
— Ты принадлежишь мне, — произнес Тейт, хотя органы его теперь едва ли были приспособлены к речи. Билли увидел тянущиеся к нему конечности, и попытался приподняться, чтобы избежать объятия. Но он был слишком медлителен. Клив увидел, как заостренный крюк тейтовской конечности охватывает горло Билли и подтягивает мальчика поближе. Кровь брызнула из разрезанного в длину дыхательного горла, и вместе с ней — свист вырывающегося воздуха.
Клив завопил.
— Со мной, — проговорил Тейт. Слова превращались в тарабарщину.
Внезапно тупик наполнился светом, а мальчик, Тейт и город поблекли. Клив пытался удержать их, вцепившись, но они ускользали, а на их месте проявлялась иная, конкретная реальность: свет, лицо, голос, вызывающий его из одного абсурда в другой.
Рука доктора на его лице, холодная и влажная.
— Что тебе такое снится? — спросил этот круглый идиот.
Билли исчез.
Из всех тайн, с которыми столкнулись той ночью в камере Б.3.20 Начальник Тюрьмы, Девлин и другие надзиратели, полное исчезновение Вильяма Тейта было наиболее обескураживающим. Камера оставалась не взломанной. О видении, которое заставило Девлина гоготать, словно деревенщина неотесанная, ничего сказано не было — легче поверить в какую-нибудь коллективную галлюцинацию, чем в то, что они видели нечто объективно реальное. Когда Клив пытался пересказать события той ночи и многих ей предшествующих ночей, монолог его, часто прерываемый слезами и паузами, встречен был притворным пониманием, но глаза отводили. Он пересказывал свою историю несколько раз, не обращая внимания на эту их снисходительность, а они, пытаясь отыскать среди его безумных бредней ключ к разгадке фокуса Билли Тейта, достойного самого Гудини, они внимали каждому слову. Когда же они не обнаружили в этих побасенках ничего, что продвинуло бы их по пути расследования, они стали раздражаться. Сочувствие сменилось угрозами. Они настаивали. Задавая один и тот же вопрос, голоса их раз от разу становились громче.
— Куда делся Билли Тейт?
Клив отвечал, как знал.
— Он в городе, — раздавался ответ. — Понимаете, он убийца.
— А его тело? — спросил Начальник Тюрьмы. — Где, по-твоему, его тело?
Клив не знал, он так и сказал. Спустя некоторое время, то есть всего четыре дня спустя, он стоял у окна и наблюдал за работой садоводческого наряда. Тут он вспомнил о газоне. Он отыскал Мейфлауэра, опять сменившего Девлина в блоке Б, и поведал офицеру о пришедшем в голову.
— Он в могиле, — заявил Клив. — Он со своим дедом. Дымка и тень.
Гроб выкопали под покровом ночи и соорудили сложную загородку из жердей и брезента, чтобы скрыть происходящее от любопытных глаз. Лампы, яркие, как ясный день, но не такие теплые, освещали работу тех, кто вызвался участвовать в эксгумации. Предложенная Кливом разгадка исчезновения Тейта озадачила почти всех, но иного, даже самого нелепого объяснения этой тайне не находилось. Потому они и собрались у неприметной могилы, чтобы разворошить землю, которая выглядела так, будто ее не тревожили на протяжении полувека, — Начальник Тюрьмы, группа чиновников Министерства внутренних дел, патологоанатом и Девлин. Один из докторов, полагавший, что болезненные галлюцинации Клива проще излечить, если тот увидит содержимое гроба и уверится в ошибочности своих теорий собственными глазами, убедил Начальника Тюрьмы, что Кливу также следует находиться среди зрителей.
В гробу Эдгара Сент-Клер Тейта было мало чего Клив не видел прежде. Тело убийцы, возвратившегося сюда (возможно как дымка) — не вполне зверь и не вполне человек, — сохранившееся, как и обещал Епископ, словно казнь только что свершилась. Гроб с ним делил Билли Тейт, который, голый будто дитя, лежал в объятиях своего дедушки. Тронутая тленом конечность Эдгара все еще вонзалась в шею Билли и стенки гроба потемнели от запекшейся крови. Но лицо Билли не было испорчено. «Выглядит куколкой», — заметил один из докторов. Клив хотел возразить, что у кукол не бывает на щеках следов слез и такого отчаянья в глазах, но не смог подобрать слов.
Клив был освобожден из Пентонвилла три недели спустя, после специального постановления спец коллегии, отсидев лишь две трети положенного срока. В течение полугода он возвратился к единственной знакомой ему профессии. Но надежда, что он освободится от своих снов, оказалась недолговечной. Это было все еще внутри него, пусть и не столь концентрированное и не столь легко достижимое теперь, когда Билли, чей разум открывал доступ туда, исчез. Но все же присутствие действенного, могущественного ужаса томило Клива.
Иногда сны почти уходили. Несколько месяцев заняло осознание этой зависимости. Сон возвращали люди. Если он проводил время с кем-то, у кого были намерения убить, город возвращался обратно. И такие люди были не так редки. Когда чувствительность к смерти, разлитой вокруг, обострялась, он обнаруживал, что едва способен ходить по улице. Они были повсюду, потенциальные убийцы, люди, надевающие нарядную одежду и с радостными лицами размашисто шагающие по тротуарам, воображающие на ходу смерть своих работодателей и их семей, звезд мыльных опер и неумелых портных. Мир в своей душе затаил убийство, и Клив больше не мог этого вынести.
Только героин предлагал некоторое освобождение от груза переживаний. Клив не делал частых внутривенных вливаний героина, но тот скоро стал для него небом и землей. Однако это было дорогим удовольствием, и тот, кто постоянно сокращал круг профессиональных знакомств, едва ли мог платить. Именно человек по имени Гримм, приятель-наркоман, столь отчаянно бегущий от реальности, что мог поймать кайф и от скисшего молока, предложил — Клив мог бы выполнить некую работу, которая принесет вознаграждение, соответствующее его аппетитам. Казалось, вроде бы стоящая идея. На встрече обещание было дано. Плата за работу казалась столь высока, что от нее не мог отказаться человек, так нуждающийся в деньгах. Работой, конечно, было убийство.
«Здесь нет посетителей, только возможные жители».
Так сказали ему однажды, он теперь не помнил точно, кто сказал, но он верил в пророчества. Если не совершить убийства сейчас, все равно это лишь вопрос времени, ведь он его совершит.
Но хотя детали наемного убийства, совершенного им, были ему ужасающе знакомы, он не предвидел стечения обстоятельств, подобных этому. Он бежал с места своего преступления, ступая голыми ногами по тротуарам и гудрону шоссе так упорно, что к моменту, когда полиция загнала его в угол и пристрелила, ноги его были окровавлены и готовы были наконец ступить на улицы города, точь-в-точь как в сновидениях.
Комната, где он убил, ожидала его, и он жил там, прячась от любого, кто появлялся на улице снаружи в течение нескольких месяцев. (Он судил о времени, проведенном здесь, по бороде, которую отрастил, поскольку сон приходил редко, а день никогда). Однако чуть позднее он грудью встретил холодный ветер и вышел на окраину города, где дома иссякали, а верх брала пустыня. Он шел, не глядя на дюны, но прислушиваясь к голосам, которые долетали всегда, поднимаясь и опадая, словно вой шакалов или детей.
Он оставался здесь долго, и ветер сговорился с пустыней похоронить его. Но он не был разочарован плодами ожидания. В один день (или год) он увидел мужчину, который пришел на место, бросил ружье на песок, а затем побрел в пустыню, где — какое-то время спустя — те, что подают голоса, вышли встретить его, бежали вприпрыжку, обезумевшие, танцующие на своих костылях. Смеясь, они окружили его. Смеясь, он пошел с ними. И хотя расстояние и ветер застилали дымкой вид, Клив был уверен, что человека подобрал один из празднующих, его подняли на плечи как мальчика, оттуда он перешел в руки другого, словно младенец. Так продолжалось до тех пор, пока на пределе всех чувств Клив не услышал вопль мужчины, — когда тот опять был выпущен в жизнь. Довольный Клив побрел прочь, наконец узнав, как грех — и он сам — явились в мир.
Как в безупречной трагедии изящество структуры плохо различимо за страданиями героев, так совершенная геометрия района Спектор-стрит была видна лишь с некоторого расстояния. Если прогуливаться по его мрачным ущельям, шагая грязноватыми коридорами от одной серой бетонной коробки к другой, мало что может остановить взгляд или всколыхнуть воображение. Часть молодых деревьев, высаженных прямоугольниками, давно изувечена и выдрана с корнем; зелень травы, хотя и высокой, никак не похожа на здоровую…
Несомненно, и район, и две соседние застройки некогда были мечтой архитектора. Несомненно, планировщики рыдали от удовольствия над проектом, размещая по триста тридцать шесть персон на гектар и тем не менее гордясь еще местом для детской площадки. И нет сомнения, что на Спектор-стрит возводились состояния и репутации и на открытии говорили прекрасные слова о том, что это — мерило, по которому будут равняться последующие новостройки. Но слезы пролиты, слова сказаны, район зажил собственной жизнью, а планировщики заняли отреставрированные дома времен короля Георга на другом конце города и, возможно, никогда более здесь не ступали.
Но даже если в и ступили, то не испытали бы стыда от явных ухудшений. Без всякого сомнения, они бы доказали: порожденье их умов блестяще, как всегда, — геометрия точна, пропорции соразмерны; именно люди испортили Спектор-стрит. И такое обвинение не было бы неправильным. Элен редко видела столь варварски разрушенную городскую среду.
Фонари разбиты, ограды задних дворов повалены; машины без колес, с разобранными моторами и сожженными ходовыми частями брошены возле гаражей. Трех— или четырехэтажные дома в одном из внутренних дворов были опустошены пожаром, а окна и двери заколочены досками и помятыми листами железа.
И все-таки самое поразительное — граффити. Это и было то, на что она пришла поглядеть, вдохновленная рассказом Арчи, и она не была разочарована. Глядя на эти наслаивающиеся друг на друга рисунки, имена, непристойности и лозунги, накарябанные или набрызганные из распылителя на каждом кирпиче, до которого достали, трудно было поверить, что Спектор-стрит едва ли исполнилось три с половиной года. Стены, совсем недавно девственные, замазаны так основательно, что Городской отдел, ведавший уборкой, не мог и надеяться вернуть им прежний вид. Слой свежей побелки, уничтожающий эту зрительную какофонию, только бы предоставил писцам новую и даже более соблазнительную поверхность, где можно оставить свой след.
Элен была на седьмом небе. Любой угол давал дополнительный материал для темы: «Граффити: семиотика городской безысходности». Тут сходились две ее любимые дисциплины — социология и эстетика, и пока она бродила по району, она размышляла, не наберется ли здесь материала на целую книгу. Она шла по дворам, списывая множество интереснейших надписей и отмечая их местонахождение. Затем она сбегала к машине, взяла фотоаппарат со штативом и вернулась к самым изобильным областям, чтобы произвести тщательную съемку.
Малоприятное дельце. Она не слишком искусный фотограф, а небо позднего октября непрерывно менялось, каждое мгновение свет перебегал с кирпича на кирпич. Пока она устанавливала и переустанавливала выдержку, чтобы как-то компенсировать смену освещения, пальцы ее становились все более неуклюжими, а самообладание, соответственно, иссякало. Но она старалась изо всех сил, не обращая внимания на праздное любопытство прохожих. Здесь было так много рисунков, достойных запечатления. Она напоминала себе, что нынешние неудобства будут вознаграждены сторицей, когда она покажет слайды Тревору, чьи сомнения насчет обоснованности ее проекта очевидны с самого начала.
— Надписи на стенах? — сказал он, полуулыбаясь, в своей обычной манере, рождающей раздражение. — Это делали сто раз.
Конечно, это правда, и тем не менее… Научные труды о граффити, безусловно, были, нашпигованные социологическим жаргоном: лишение прав на культуру, городское отчуждение, но она тешила себя надеждой, что среди этого сора сможет отыскать нечто, не отысканное другими исследователями, какой-нибудь общий принцип, который могла бы использовать как подпорку для собственного тезиса. Только энергичная каталогизация и перекрестные ссылки на фразы и образы, находящиеся перед ней, могут обнаружить этот принцип, отсюда и важность фотографирования. Столько рук поработало здесь, столько умов оставило свой след, однако небрежно, — и если бы она отыскала какую-то схему, доминанту или же лейтмотив, появилась бы гарантия, что тема привлечет серьезное внимание и она в свою очередь тоже.
— Что вы делаете? — спросил голос у нее за спиной.
Она отвлеклась от своих мыслей и увидела на тротуаре позади себя молодую женщину с сидячей детской коляской. Выглядит усталой и озябшей, подумала Элен. Ребенок в коляске хныкал, его грязные пальцы сжимали оранжевый леденец на палочке и обертку от шоколадного батончика. Большая часть шоколада и мармеладная начинка были размазаны по переду пальтишка.
Элен слабо улыбнулась женщине, казалось, той это необходимо.
— Я фотографирую стены, — сказала она в ответ, утверждая очевидное.
Женщина — по мнению Элен, ей едва ли исполнилось двадцать — спросила:
— Вы имеете в виду пачкотню?
— Надписи и рисунки, — сказала Элен. И добавила: — Да. Пачкотню.
— Вы из Городского совета?
— Нет, из Университета!
— Чертовски противно, — сказала женщина, — то, что они творят. И не только дети.
— Нет?
— Взрослые мужчины тоже. Им на все наплевать. Делают среди белого дня. Посмотрите только… среди белого дня… — Она взглянула вниз, на ребенка, который точил свой леденец о землю. — Керри! — резко окликнула она, но мальчик не обратил внимания. — Они собираются все это смыть? — спросила женщина.
— Не знаю, — ответила Элен и повторила: — Я из Университета.
— О! — сказала женщина так, будто услышала нечто новое. — Значит, к Совету вы не имеете никакого отношения?
— Никакого.
— Кое-что из этого неприлично, правда? По-настоящему грязно. Посмотрев на некоторые штуки, что они рисуют, я смущаюсь.
Элен кивнула, глядя на мальчика в коляске. Керри решил для сохранности сунуть сласть в ухо.
— Не делай этого!» — сказала мать и нагнулась, чтобы шлепнуть ребенка по руке. Слабый удар вызвал детский рев. Элен воспользовалась моментом, чтобы вернуться к фотоаппарату. Но женщина не наговорилась. — Это не только снаружи, нет, — заметила она.
— Простите? — переспросила Элен.
— Они врываются в опустевшие квартиры. Совет пробует заколачивать, но это бесполезно. Так или иначе, они туда влезают. Используют вместо туалетов и еще пишут гадости на стенах. Опять же устраивают пожары. Тогда никто не может въехать обратно.
Сказанное возбудило любопытство. Отличаются ли существенным образом граффити внутри от тех, что снаружи? Это определенно стоит исследовать.
— А здесь, поблизости, вы знаете какие-нибудь такие места?
— Пустые квартиры, говорите?
— С граффити.
— Прямо возле нас одна или две, — охотно отозвалась женщина. — Я из Баттс Корта.
— Вы могли бы их мне показать? — спросила Элен.
Женщина пожала плечами.
— Кстати, меня зовут Элен Бучанан.
— Анни-Мари, — ответила родительница.
— Я была бы очень признательна, если бы вы указали одну из таких пустых квартир.
Анни-Мари, озадаченная энтузиазмом Элен, и не пыталась этого скрывать, вновь пожав плечами, она сказала:
— Там не на что особенно смотреть. Только еще больше этой дряни.
Элен собрала снаряжение, и они пошли бок о бок сквозь перекрещивающиеся коридоры. Хотя все вокруг было приземистым, дома не больше пяти этажей в высоту, воздействие окруженных домами четырехугольных дворов рождало ужасающее чувство клаустрофобии. Лестницы и аллеи — мечта воров — изобиловали глухими углами и скудно освещенными подворотнями. Мусоропроводы, по которым с верхних этажей скидывали мешки с отходами, давно были заперты, потому что во время пожаров действовали как воздушные шахты. Ныне пластиковые мешки с мусором высоко громоздились в коридорах, многие разодраны бродячими собаками и содержимое разбросано по земле. Запах, неприятный даже в холодную погоду, в разгар лета должен был сшибать с ног.
— Мне туда, — сказала Анни-Мари. — В тот, с желтой дверью. — Потом она указала на противоположную сторону двора. — Пять или шесть домов от самого конца, — сказала она. — Два из них уже несколько недель как пустые. Одна семья переехала в Раскин Корт. Другая удрала посреди ночи.
Она повернулась к Элен спиной и покатила Керри, который тянул за собой длинную нитку слюны, свисающую на бок коляски.
— Благодарю вас, — крикнула Элен вслед. Анни-Мари через плечо быстро взглянула на нее, но не ответила.
Со все возрастающим предвкушением, Элен проходила вдоль ряда одноэтажных особнячков, хотя многие из них, пусть и обитаемые, и не напоминали жилье. Шторы плотно задернуты; молочные бутылки у порогов отсутствовали, даже детских игрушек, которые обычно забывают там, где играли, не было. Здесь и впрямь не было ничего, связанного с жизнью. Однако было больше граффити, отвратительно наляпанных на дверях домов. Она разрешала себе только небрежно взглянуть на надписи, отчасти потому, что боялась, вдруг как раз в тот момент, когда она будет изучать намалеванную на них отборную ругань, двери распахнутся, но больше потому, что горела желанием увидеть, какие еще откровения могут поведать пустые дома.
Зловредные запахи — и свежие, и застоявшиеся — встретили ее на пороге № 14, самый слабый — запах горелой краски и пластика. Целых десять секунд она колебалась, размышляя: безрассудство ли войти в этот дом. Пространство за спиной безусловно было чуждым, спеленатым собственной нищетой, но комнаты впереди пугали еще сильней: тихий, темный лабиринт, куда едва мог проникнуть ее взгляд. Но она вспомнила о Треворе, о том, как сильно желала заслужить его снисходительность, и покинувшая ее было решительность возвратилась. С этими мыслями она и шагнула, нарочно поддав ногой кусок обуглившейся деревяшки, надеясь, что таким образом принудит любого жильца обнаружить себя.
Однако никаких признаков жизни не было. Обретя уверенность, Элен стала изучать прихожую, которая, судя по останкам распотрошенной софы в углу и мокрому ковру под ногами, являлась гостиной. Бледно-зеленые стены, как и обещала Анни-Мари, были повсюду исчерканы и малолетними писунами, довольствующимися ручкой и даже более грубыми приспособлениями, вроде головешки от софы, и теми, кто, трудясь на публику, расписал стены полудюжиной красок.
Некоторые замечания представляли интерес, хотя многие она видела и снаружи. Знакомые имена и словосочетания повторяли сами себя. Пусть она ни разу не видела этих особ, она знала, сколь жестоким способом Фабиан Дж. (А. ОК!) намеревался дефлорировать Мишель, а эта Мишель в свою очередь жаждала некоего м-ра Шина. Здесь, как и повсюду, человек, именуемый Белая Крыса, хвастал своими достоинствами, а надпись красной краской обещала, что братья Силлабуб еще вернутся. Одна-две картинки, сопутствующие или, по крайней мере, соседствующие с ними, представляли особый интерес. Их озаряла почти символическая простота. Рядом со словом Христос находилась малоприятная личность с волосами, торчащими в разные стороны, словно шипы, и другие головы, на эти шипы насаженные. Нарисованный поблизости процесс совокупления был так схематизирован, что сначала Элен даже приняла его за изображение ножа, вонзаемого в ослепший глаз. Но как ни привлекательны рисунки, в комнате было слишком темно для фотографирования, а захватить вспышку она не подумала. Если ей требуется заслуживающее доверия свидетельство о находках, она придет снова, а сейчас удовольствуется простым осмотром помещений.
Дом был небольшой, но окна повсюду заколочены, и по мере того, как она продвигалась все дальше от входной двери, слабый свет делался еще слабее. Запах мочи, и возле двери крепкий, становился крепче, и к тому времени, как она достигла конца гостиной и шагнула через короткий коридор в следующую комнату, запах пресыщал, вроде ладана. Эта комната, самая дальняя от входной двери, была и самой темной, и Элен пришлось переждать несколько мгновений в кромешном мраке, чтобы глаза привыкли. Это спальня, предположила она. И та малость от мебели, что оставили жильцы, была разбита вдребезги. Один матрас оставался относительно нетронутым, сваленный в угол комнаты среди беспорядочно разбросанных и рваных одеял, газет, среди осколков посуды.
Снаружи солнце отыскало дорогу в облаках, и два или три солнечных луча скользнули меж досок, закрывавших окно спальни, и проникли в комнату, как благовещение, разметив противоположную стену яркими полосами. Мастера граффити потрудились и тут: обычный хор любовных посланий и угроз. Она быстро осмотрела стену и пока делала это, взгляд ее, следуя за солнечными лучами, скользнул через комнату к стене с дверью, в которую она вошла.
Здесь тоже поработали художники, но изображения, подобного этому, она никогда не встречала. Используя дверь, расположенную по центру стены, как рот, художники нарисовали на ободранной штукатурке громадную одинокую голову. Картина, более искусная, чем большинство из виденных Элен, изобиловала деталями, придававшими изображению ошеломляющее правдоподобие. Скулы проступали под кожей цвета пахты, острые неровные зубы сходились к двери. Глаза портретируемого из-за низкого потолка комнаты находились только несколькими дюймами выше верхней губы, но эта физическая корректировка лишь придавала изображению силы, создавалось впечатление, что голова откинута. Спутанные пряди волос змеились по потолку.
Был ли это портрет? Нечто щемяще особенное присутствовало в чертах бровей и в линиях вокруг широкого рта, в тщательной прорисовке кривых зубов. Несомненный кошмар: дотошное изображение чего-то, возможно, из героиновой фуги. Каков бы ни был источник, оно убеждало. Впечатляла даже иллюзия двери-рта. Короткий проход между гостиной и спальней представлял как бы зияющее горло с разбитой лампой вместо миндалин. За глоткой пылал белизной день в животе кошмара. В целом, вызванный эффект напоминал видение процессии призраков. То же самое колоссальное уродство, то же самое бесстыдное намерение испугать. И это действовало: Элен стояла в спальне почти потрясенная изображением, его глаза, обведенные красным, безжалостно уставились на нее. Завтра, твердо решила Элен, она вернется сюда, на этот раз с высокочувствительной пленкой и вспышкой, чтобы осветить эти художества.
И когда она собралась уходить, солнце зашло, полосы света исчезли. Она взглянула через плечо на заколоченные окна и в первый раз увидела лозунг из трех слов, который был намалеван в простенке.
«Сладкое к сладкому», — гласил он. Ей было знакомо это выражение, но не его источник. Профессиональная любовь? Если так, то это было странное место для подобного признания. Несмотря на матрас в углу и относительную уединенность комнаты, как представить возможного читателя этих слов, просто шагнувшего сюда, чтобы ощутить ее вкус. Никакие любовники-подростки, как бы ни были они распалены, не стали бы играть в папу и маму здесь, под пристальным взглядом ужаса со стены. Она пересекла комнату, чтобы осмотреть надпись. Краска, казалось, того же оттенка розового, использованного, чтобы подкрасить губы кричащего человека, возможно, та же рука.
За спиной послышался шум. Она повернулась так быстро, что почти упала на матрас, заваленный одеялами.
— Кто?
На другом конце глотки, в гостиной, находился мальчик лет шести-семи, с коленями, покрытыми струпьями. Он уставился на Элен поблескивающими в полутьме глазами, будто ожидая, когда к нему обратятся.
— Да? — сказала она.
— Анни-Мари говорит, ты хочешь чашку чая? — провозгласил он без пауз и без интонации.
После разговора с женщиной, кажется, минули часы. Тем не менее, она была благодарна за приглашение. Сырость в доме рождала озноб.
— Да, — сказала она мальчику. — Да, пожалуйста.
Ребенок не двинулся и лишь смотрел.
— Ты собираешься показать дорогу? — спросила она.
— Если хочешь, — ответил тот без всякого энтузиазма.
— Мне хотелось бы.
— Ты фотографируешь? — спросил он.
— Да. Фотографирую. Но не здесь.
— Почему не здесь?
— Слишком темно, — сказала она ему.
— Не действует в темноте? — спросил он.
— Нет.
Мальчик кивнул так, словно эта информация каким-то образом хорошо укладывалась в его картину мира, и без единого слова повернулся кругом, очевидно, ожидая, что Элен последует за ним.
Если на улице Анни-Мари была молчалива, в уединении собственной кухни она была далеко не такой. Настороженное любопытство исчезло, его сменили поток оживленной болтовни и бесконечная суета в череде мелких домашних хлопот, похожая на суету жонглера, удерживающего несколько вращающихся тарелок одновременно. Элен наблюдала за этим актом балансирования с некоторым восхищением, ее собственные хозяйственные дарования были ничтожны. Наконец пустой разговор обратился к предмету, который и привел сюда Элен.
— Эти фотографии, — спросила Анни-Мари, — зачем они вам нужны?
— Я пишу о граффити. Фотографии иллюстрируют мою мысль.
— Не очень-то приятное дельце.
— Да, вы правы, не слишком приятное. Но я считаю, интересное.
Анни-Мари покачала головой.
— Ненавижу этот район, — сказала она. — Здесь небезопасно. Людей грабят у их собственных порогов. Дети каждый день поджигают мусор. Прошлым летом пожарная команда приезжала по два-три раза на дню, пока все мусоропроводы не закрыли. Теперь просто сваливают мешки в проходах, а это привлекает крыс.
— Вы живете здесь одна?
— Да, — сказала она, — с тех пор, как Дэви ушел.
— Это ваш муж?
— Отец Керри, но мы никогда не были женаты. Знаете, мы прожили вместе два года. И у нас случались хорошие времена. Потом однажды он просто встал и ушел, когда я с Керри была у своей мамы. — Она уставилась на свою чашку. — Мне без него лучше, — сказала она. — Только иногда становится страшно. Хотите еще немного чая?
— Думаю, мне пора.
— Одну чашку, — сказала Анни-Мари, поднявшись и вынимая вилку из электрического чайника, чтобы вновь его наполнить. Когда она собиралась открыть кран, она заметила что-то на сушилке и большим пальцем раздавила. — Ах, чтоб тебя, пидор, — сказала она, затем повернулась к Элен. — У нас эти чертовы муравьи.
— Муравьи?
— Во всем районе. Они из Египта, называются фараоновы муравьи. Маленькие коричневые пидарасы. Плодятся в трубах центрального отопления, видите ли, и таким манером пролезают во все квартиры. Все заполонили.
Такая невероятная экзотика (муравьи из Египта?) поразила Элен своей забавностью, но она ничего не сказала. Анни-Мари выглянула из кухонного окна в задний двор.
— Вы должны сказать им, — произнесла она, хотя Элен не знала, кому в точности поручается ей рассказать, — скажите им, что простые люди больше не могут даже ходить по улицам.
— Неужели на самом деле все так плохо? — спросила Элен, поистине уставшая от этого перечня неудач.
Анни-Мари отвернулась от раковины и сурово посмотрела на нее.
— У нас здесь случаются убийства, — сказала она.
— В самом деле?
— Этим летом было одно. Старик из Раскина. Это прямо по соседству. Я его не знала, но он дружил с соседской сестрой. Забыла, как его звали.
— И его убили?
— Порезали на куски прямо в собственной гостиной. Его нашли почти через неделю.
— А что же соседи? Они не заметили его отсутствия?
Анни-Мари пожала плечами, словно самое главное — об убийстве и человеческом одиночестве — рассказано и больше расспрашивать не о чем. Но Элен настаивала.
— Мне кажется это странным, — сказала она.
Анни-Мари включила наполненный чайник.
— Бывает и так», — произнесла она, застыв.
— Я не говорю, что этого не было, я просто…
— Ему глаза выкололи, — сказала Анни-Мари, прежде чем Элен снова выразила сомнение.
Элен содрогнулась.
— Нет, — беззвучно прошептала она.
— Это правда, — сказала Анни-Мари. — И это не все, что с ним произвели. — Она для эффекта сделала паузу, затем продолжила: — Вы думаете, кто же способен на такое? Правда ведь? Думаете?
Элен кивнула. Она именно об этом и думала.
— Хотя бы виновного нашли?
Анни-Мари хмыкнула с пренебрежением.
— Полиции наплевать, что здесь творится. Они стараются насколько возможно держаться подальше от этого места. Когда они вправду патрулируют, они забирают детей, которые напились, и тому подобное. Видите ли, они боятся. Вот почему и держатся в стороне.
— Боятся убийцы?
— Может быть, — ответила Анни-Мари. — Опять же, у него есть крюк.
— Крюк?
— У человека, что это сделал. У него есть крюк, как у Джека-Жнеца.
Элен не разбиралась в убийствах, но была уверена: то, что делал своим крюком Жнец, вовсе не заслуживает похвалы. Однако подвергать сомнению правдоподобие истории Анни-Мари казалось занятием неблагодарным, хотя про себя Элен размышляла, что из этого — выколотые глаза, гниющее в квартире тело, крюк — прибавлено для полноты сюжета. Даже самые добросовестные рассказчики изредка испытывают искушение что-то приукрасить.
Анни-Мари налила себе еще чашку чаю и потянулась к чашке Элен.
— Нет, спасибо, — сказала та. — Я действительно пойду.
— Вы замужем? — спросила Анни-Мари неожиданно.
— Да. За лектором из университета.
— Как его зовут?
— Тревор.
Анни-Мари положила себе в чашку две полные ложки сахару.
— Вы вернетесь? — спросила она.
— Да. Надеюсь. На этой неделе. Я хочу сделать несколько снимков в доме, что на другом конце двора.
— Хорошо. Заходите.
— Зайду. И спасибо вам за помощь.
— Тогда отлично, — ответила Анни-Мари. — Вы должны рассказать кое-кому, так ведь?
— По-видимому, у человека вместо руки крюк.
Тревор оторвал взгляд от своей тарелки с tagliatelle con proscuitto.
— Прости, как?..
Элен изо всех сил старалась пересказать историю, не окрашивая рассказ субъективными чувствами. Ее интересовало, что из этого сотворит Тревор. Но если она хоть как-то выразит собственную заинтересованность, Тревор в силу своего скверного характера инстинктивно займет противоположную позицию.
— У него есть крюк, — ровным голосом повторила она.
Тревор положил вилку и потянул себя за нос, пофыркивая.
— Ничего об этом не читал, — сказал он.
— Ты не заглядываешь в местные газеты, — возразила Элен. — Никто не заглядывает. Может, этого никогда не делает ни один представитель нации.
— Пожилой Человек Убит Маньяком с Рукой-Крюком, — произнес Тревор, смакуя гиперболу. — Кажется, годится для новостей. Когда предположительно все произошло?
— В течение прошлого лета. Может быть, когда мы были в Ирландии.
— Быть может, — сказал Тревор, вновь берясь за вилку. Нацеленные на еду блестящие линзы его очков, скрывая глаза, отражали тарелку с макаронами и нарезанную ветчину.
— Почему ты говоришь — быть может? — поддела его Элен.
— Это звучит не совсем верно, — сказал он. — По правде, это звучит чертовски нелепо.
— Ты не веришь? — спросила Элен.
Тревор поднял взгляд от тарелки, языком слизнул крошку tagliatelle в углу рта. Лицо его приняло свойственное ему уклончивое выражение — без сомнения, такое лицо он делал, когда слушал своих студентов.
— Ты веришь? — спросил он Элен. Это было его излюбленное средство, чтобы выиграть время, еще один семинарский фокус — вопрос спрашивающему.
— Не полностью, — ответила Элен, слишком озабоченная поиском хоть какой-то опоры в море сомнений, чтобы терять силы, выигрывая баллы.
— Хорошо, забудь рассказанное, — произнес Тревор, прерывая процесс еды, чтобы выпить еще один стакан красного вина. — А как насчет рассказчицы? Ей ты веришь?
Элен представила искреннее выражение на лице Анни-Мари, когда она рассказывала о смерти старика.
— Да, — сказала она. — Да. Я бы, думаю, поняла, если бы мне лгали.
— В любом случае, почему так важно, лжет она или нет? Какого хрена, что нам до этого дела?
Это был резонный вопрос, даже заданный с раздражением. Почему же это действительно важно? Было ли так оттого, что она хотела, чтобы худшие ощущения, оставшиеся от Спектор-стрит, оказались ложными? Потому что район был грязным, отчаявшимся, замусоренным, где нежелательных и неудачливых людей прятали от глаз общественности — все это было — все это было гуманистической банальщиной, и Элен принимала это как неприятную социальную реальность. Но в рассказе об убийстве старика и об издевательствах над ним таилось нечто другое. Вид насильственной смерти, однажды посетивший, отказывался ее оставить.
Она поняла, к собственной досаде, что растерянность ясно написана у нее на лице и что Тревор, наблюдая за ней через стол, немало потешается.
— Если это так сильно тебя волнует, — сказал он, — почему бы тебе не вернуться и не порасспрашивать в округе, вместо того, чтобы играть за обедом в веришь-не-веришь?
При этом его замечании она не могла сдержаться:
— Я думала, тебе нравится играть в загадки, — сказала она.
Он бросил на нее сердитый взгляд.
— Опять неверно.
Предложение о расследовании было неплохим, хотя несомненно тут оно порождено какими-то скрытыми причинами. День ото дня она смотрела на Тревора все менее благосклонно. То, что раньше она принимала в нем за готовность к дискуссии, теперь она распознала как простую игру «кто сильнее». Он спорил, но не из-за возбуждения спора, а потому, что был паталогически склонен к соревнованию. Иногда она видела: он занимает позицию, которая, Элен знала, ему чужда, просто, чтобы пустить кровь. Еще более жалко, что он не одинок в этом спорте. Академия была одним из последних оплотов профессиональных транжиров времени. По случайности, в их кругу преобладали образованные дураки, заблудившиеся в пустыне затхлой риторики и бесплодных свершений.
От одной пустыни к другой. Она вернулась на Спектор-стрит на следующий день, вооруженная фотовспышкой в дополнение к штативу и высокочувствительной пленке. В тот день поднялся ветер, и ветер арктический, ярившийся еще больше оттого, что заблудился в лабиринте проходов и дворов. Она направилась к № 14 и провела целый час в его оскверненных пределах, тщательно фотографируя стены спальни и гостиной. Она ожидала, что воздействие головы в спальне при повторном осмотре станет значительно слабее; этого не произошло. Хотя она старалась схватить и целое и детали как можно лучше, она знала, — фотографии в лучшем случае будут лишь слабым эхом его бесконечного вечного рева.
Большая часть его силы заключалась, конечно, в контексте. То, что на подобное изображение можно наткнуться в таком сером окружении, столь подозрительно лишенном таинственности, походило на обнаружение иконы в куче мусора: сияющий символ перехода из мира тяжкого труда и распада в некое более темное, но и более грандиозное царство. Она с болью осознала, что глубину ее впечатления, вероятно, выразить ей не удастся. Она владела словарем аналитическим, насыщенным трескучими словами и академической терминологией, но прискорбно убогим в своей выразительности. Фотографии, какой бы бледной копией подлинника они ни были, могли, надеялась она, по крайней мере намекнуть, сколь мощна картина, даже если и не смогут нагнать то чувство, что пробирает до печенок.
Когда она покинула дом, ветер продолжал немилосердно дуть, но мальчик снаружи ждал — тот же самый ребенок, который сопровождал ее вчера, — одетый будто по весне. Он гримасничал, стараясь удержаться от отчаянной дрожи.
— Привет, — сказала Элен.
— Я ждал, — доложил ребенок.
— Ждал?
— Анни-Мари сказала, что ты вернешься.
— Я только собиралась прийти как-нибудь на неделе, — сказала Элен. — Ты мог бы прождать долго.
Лицо мальчика прояснилось.
— Все в порядке, — сказал он. — Мне было нечего делать.
— А как насчет школы?
— Не нравится! — ответил мальчик, будто получение образования зависело от его вкуса.
— Вижу, — сказала Элен и пошла по периметру двора.
Мальчик шел за ней. На клочке травы в середине двора были кучей навалены несколько стульев и два или три мертвых деревца.
— Что это? — спросила она, наполовину адресуя вопрос себе самой.
— Ночь Костров, — сообщил мальчик. — На следующей неделе.
— Конечно.
— Ты собираешься зайти к Анни-Мари? — спросил он.
— Да.
— Ее нет.
— А ты уверен?
— Ага.
— Хорошо, вдруг ты сможешь мне помочь…
Она остановилась и повернулась, чтобы взглянуть на ребенка; от усталости у него под глазами набухли мешочки.
— Я слышала о старике, которого убили поблизости, — сказала она ему. — Летом. Ты ничего об этом не знаешь?
— Нет.
— Совсем? Ты не помнишь никакого убитого?
— Нет, — повторил мальчик с впечатляющей категоричностью. — Не помню.
— Хорошо. В любом случае благодарю.
На сей раз, когда она возвращалась к машине, мальчик за ней не последовал. Но поворачивая за угол при выходе из двора, она оглянулась и увидела, что он стоит на том же месте, где она его оставила, и глядит ей вслед так, будто она была сумасшедшей.
Когда она добралась до машины и принялась укладывать фото-принадлежности в багажник, в ветре вызрели крупицы дождя, и она испытывала страшное искушение забыть, что когда-либо слышала историю, рассказанную Анни-Мари, отправиться домой, кофе там будет горячим, даже если встретят ее холодно. Но она нуждалась в ответе на вопрос, поставленный Тревором в прошлый вечер. Ты. веришь в это? Такими словами он отреагировал на ее рассказ. Тогда она не знала, что ответить, не знала и теперь. Она чувствовала: терминология подлинной правды здесь излишня; возможно, окончательный ответ на этот вопрос вовсе и не ответ, а только другой вопрос. Если так, она должна докопаться до сути.
Раскин Корт был так же заброшен, как и его обитатели, если не сильней. Он не мог даже похвастаться праздничным костром. На балконе четвертого этажа женщина затеяла стирку прямо перед дождем; в центре двора, не обращая ни на кого внимания, на траве хороводились две собаки. Шагая по пустому тротуару, она придала лицу решительное выражение; целеустремленность во взгляде, по словам Бернадет, предотвращает нападение. Заметив двух женщин, разговаривающих в дальнем конце двора, она торопливо направилась к ним, чувствуя благодарность за их присутствие.
— Простите.
Женщины, обе средних лет, прервали оживленное общение и оглядели ее.
— Не могли бы вы мне помочь?
Она ощутила их оценивающие взгляды, их недоверие — и то, и другое было слишком неприкрытым. Одна, с багровым лицом, спросила попросту:
— Чего надо?
Элен почувствовала, что потеряла всякую способность расположить к себе. Что должна она сказать этим двум, чтобы намерения не вызвали протест?
— Мне сказали… — начала она, потом запнулась, зная, что они ей не помогут. — …Мне сказали, поблизости произошло убийство. Это так?
Багровая женщина подняла брови, выщипанные почти напрочь.
— Убийство? — переспросила она.
— Вы из газеты? — спросила другая. Годы настолько исказили ее черты, что не помогали никакие ухищрения: маленький рот глубоко прочерчен, волосы, выкрашенные под брюнетку, на полдюйма были седыми у корней.
— Нет, я не из газеты, — ответила Элен. — Я подруга Анни-Мари, из Баттс Корта.
Констатация дружбы, пусть и преувеличение, казалось, чуть смягчила женщин.
— Гостите? — спросила багровая женщина.
— Так сказать.
— Упустили теплую погоду.
— Анни-Мари говорила, тут кого-то убили прошлым летом. Мне стало любопытно.
— Правда?
— Вы что-нибудь знаете об этом?
— Тут много всякого творится, — сказала вторая женщина. — Не знаешь и половины всего.
— Значит, это правда, — произнесла Элен.
— Они должны были прикрыть туалеты, — ввернула первая.
— Верно. Закрыли, — подтвердила другая.
— Туалеты? — переспросила Элен. — Какое отношение это имеет к смерти старика?
— Это было ужасно! — сказала первая женщина. — Джози, это твой Фрэнк тебе рассказал?
— Нет, не Фрэнк, — ответила Джози. — Фрэнк все еще в море. Это миссис Тизак.
Назвав свидетеля, Джози оставила историю своей подруге, взгляд ее возвратился к Элен. Подозрение в глазах не исчезло.
— Все случилось два месяца назад, — сказала Джози. — Аккурат в конце августа. Ведь был август, правда? — Ища подтверждения, она посмотрела на подругу. — Ты числа хорошо запоминаешь, Морин.
Морин, казалось, чувствовала себя неуютно.
— Я забыла, — сказала она, явно не желая давать свидетельств.
— Мне бы хотелось знать, — сказала Элен.
Джози, несмотря на неохоту подруги, страстно желала угодить.
— Здесь есть кое-какие уборные! — выпалила она. — Снаружи магазинов, знаете, — общественные уборные. Мне не совсем известно, что в точности произошло, но тут раньше был мальчик… ну, не то чтобы мальчик, ему было лет двадцать, думаю, или больше… — Она подбирала слова. — Но он был… с мозговыми отклонениями, так, кажется, говорят. Мать обычно брала его всюду с собой, как если ему четыре годика. В любом случае она отпустила его сходить в уборную, пока она сама сходит в тот маленький супермаркет. Как он там называется? — она повернулась к Морин за подсказкой, но подруга только озиралась с очевидным неодобрением. Джози, однако, была неукротима. — Был самый разгар дня, — сказала она Элен. — Середина дня. В общем, мальчик пошел в туалет, а мать в магазин. Спустя какое-то время, вы знаете, как оно бывает, она занялась покупками, о нем забыла, а потом подумала — что-то его долго нет…
Тут Морин не смогла удержаться, чтобы не встрять в разговор: наверное, забота о точности рассказа пересилила предусмотрительность.
— Она затеяла спор, — поправила Морин, — с хозяином. О каком-то испорченном беконе, который брала у него. Вот почему она была столько времени…
— Понятно, — сказала Элен.
— В любом случае, — вступила Джози, чтобы продолжить повествование, — она закончила покупки и когда вышла, его все еще не было…
— Поэтому она попросила кого-то из супермаркета… — начала Морин, но Джози не собиралась отдавать инициативу в столь животрепещущий момент.
— Она попросила одного из мужчин из супермаркета, — повторила она фразу Морин, — пойти в уборную и поискать его.
— Это было ужасно, — сказала Морин, очевидно представляя какое-то зверство.
— Он лежал на полу в луже крови.
— Убитый?
Джози покачала головой.
— Лучше было бы ему умереть. На него напали с лезвием, — она дала возможность усвоить часть информации перед тем, как нанести coup de grасе, — и они отрезали ему интимные части. Просто отрезали и спустили в туалет. Никакой причины это делать вовсе и не было.
— О, Боже.
— Лучше умереть, — повторила Джози. — Думаю, это уже никак не заштопать, так ведь?
Ужасающее повествование усиливалось спокойствием рассказчицы и ненамеренным повтором:
— Лучше умереть.
— Мальчик, — спросила Элен, — он мог описать нападавших?
— Нет, — сказала Джози, — он практически слабоумный. Не может и двух слов связать.
— А кто-нибудь видел зашедших в уборную? Или выходящих оттуда?
— Люди ходили взад-вперед все время… — сказала Морин. Хотя это и звучало словно исчерпывающее объяснение, Элен так не казалось. Ни во дворе, ни в проходах никакой суеты не наблюдалось, отнюдь не наблюдалось. Возможно, торговая улица оживленнее, рассудила она, и под ее прикрытием можно совершить подобное преступление.
— Значит, преступника не нашли, — сказала она.
— Нет, — подтвердила Джози, пыл в ее глазах угас. Преступление и его последствия были целью рассказа, преступник и его поимка почти или вовсе не интересовали ее.
— Мы не чувствуем себя в безопасности даже в собственных постелях, — заметила Морин. — Спросите любого.
— Анни-Мари говорила то же самое, — ответила Элен. — Потому она и решила рассказать мне о смерти старика. Она говорила, что он был убит прошлым летом, здесь в Раскин Корте.
— Что-то и вправду припоминаю, — сказала Джози. — Какие-то разговоры были, я слышала. Старик, его собака. Его забили до смерти, а собака докончила… Не знаю. Точно, это не здесь. Это в каком-то другом районе.
— Вы уверены?
Женщина казалась задетой таким недоверием.
— Я думаю, если в это было тут, мы бы знали, так ведь?
Элен поблагодарила за помощь и решила, как бы там ни было, побродить по четырехугольному двору, просто посмотреть, сколько домов не используется. Как и в Баттс Корте, занавески на многих окнах были задернуты, двери выглядели запертыми. Но если Спектор-стрит была в осаде маньяка, способного убить и изувечить, как рассказывали, что удивительного, если обитатели забрались в свои дома и сидят там. Во дворе разглядывать было нечего. Все незанятые здания недавно опечатали, судя по тому, что рабочие Городского совета разбросали гвозди у порогов. Но одна вещь по-настоящему привлекла ее внимание. Накарябанная на булыжниках мостовой, по которым она проходила, — и почти стертая дождем и ногами прохожих, — та же фраза, что видела она в спальне № 14: «Сладкое к сладкому». Слова были так добродушны, почему же ей казалось — в них звучит угроза? Дело или в их избыточности, или в абсолютном сверх изобилии сахара на сахаре, меда на меду?
Она продолжала идти, хотя дождь упорствовал и путь постепенно уводил ее прочь от кварталов в бетонные безлюдные пространства, где она раньше не ходила. Это было — или когда-то было — место для развлечения. Здесь находились игровые площадки для детей, обнесенные железом, аттракционы перевернуты, песочницы изгажены собаками, «лягушатник» опустел. И тут встречались магазины. Некоторые были заколочены, действующие — отталкивающе грязны, окна забраны крепкой металлической сеткой.
Элен прошлась вдоль ряда и свернула за угол, и перед нею оказалось приземистое кирпичное здание. Общественная уборная, предположила она, хотя вывеска отсутствовала. Железные ворота закрыты и заперты на висячий замок. Стоя перед непривлекательным зданием, причем порывистый ветер крутился у ее ног, она не могла удержаться от мысли о происшедшем здесь. О мужчине-ребенке, истекавшем кровью на пату, неспособном позвать на помощь. Даже мысль об этом вызывала тошноту. Вместо этого она задумалась о преступнике. Как же выглядит, размышляла она, столь порочный человек? Она пыталась представить его, но ни одна рожденная воображением деталь не имела достаточной силы. Хотя монстры редкость, однажды такой показался при ясном дневном свете. Поскольку человек этот был известен только своими деяниями, он обладал неимоверной властью над воображением; однако, она знала, действительность, окутанная ужасным, оказывается мучительно разочаровывающей. Он не монстр, просто бледная апология человека, нуждающегося скорее в жалости, чем в благоговейном страхе.
Очередной порыв ветра принес более сильный дождь. На сегодня, решила она, хватит приключений. Повернувшись спиной к общественным уборным, она заторопилась, пересекая дворы, чтобы укрыться в машине, а ледяной дождь хлестал по онемевшему лицу.
Гости, приглашенные на обед, выглядели приятно устрашенными рассказом, а Тревор, судя по выражению лица, разъярился. Однако сделанного не воротишь. Также не могла она отрицать, что приятно удовлетворена, заставив за столом смолкнуть болтовню на университетские темы. Именно Бернадет, ассистентка Тревора на Историческом факультете, прервала мучительное молчание.
— Когда это случилось?
— Этим летом, — ответила Элен.
— Не помню, чтобы я читал об этом, — сказал Арчи самое лучшее, произнесенное им за два часа пития; даже речь его, в иной раз неискренняя от самолюбования, смягчилась.
— Возможно, полиция замалчивает, — высказал мнение Дэниел.
— Тайный сговор? — сказал Тревор с неприкрытым цинизмом.
— Такое происходит постоянно, — парировал Дэниел.
— Почему они должны это замалчивать? — спросила Элен. — Какой смысл?
— С каких это пор в действиях полиции появился смысл? — произнес Дэниел.
Бернадет вмешалась до того, как Элен успела ответить.
— Больше мы не затрудняем себя даже читать о таких вещах, — сказала она.
— Говори за себя, — начал кто-то, но она не обратила внимания.
— Мы ослеплены жестокостью, — продолжала она. — Мы ее больше не видим, даже когда она перед самым носом.
— Каждую ночь на экране, — ввернул Арчи. — Смерть и трагедии в полный рост.
— Тут нет ничего нового, — сказал Тревор. — Елизаветинцы видели смерть постоянно. Публичные казни были популярным развлечением.
Страсти разгорелись. После двухчасовых вежливых сплетен вечеринка внезапно оживилась. Прислушиваясь к яростному спору, Элен пожалела, что у нее не хватило времени проявить и напечатать фотографии, граффити подлили бы масла в огонь этого пьяного гвалта. Именно Парселл под конец, как обычно, выдвинул свою точку зрения, и, как обычно, она была разрушительной.
— Конечно, Элен, моя дорогая, — начал он, что подчеркивало скуку, рожденную предчувствием возражений, — все твои свидетельницы могут лгать, не так ли?
Разговоры за столом утихли, лица повернулись к Парселлу. Он упрямо игнорировал всеобщее внимание и отвернулся, чтобы что-то шепнуть на ухо мальчику, приведенному с собой, — своей новой пассии, которую в конце концов, отставят, дело нескольких недель, ради другого хорошенького мальчика.
— Лгут? — переспросила Элен. Она почувствовала гнев, а Парселл произнес только дюжину слов.
— Почему бы и нет? — ответил тот, поднося стакан вина к губам. — Возможно, они плетут ту или иную искусную фантазию. История о неожиданном изувечении в общественном туалете. Убийство старика. Даже этот крюк. Все детали знакомые. Ты должна знать, что в таких зверских историях присутствует нечто традиционное. Ими постоянно обмениваются, в них содержится определенная эмоциональная дрожь. В попытке отыскать новую деталь для расцвечивания коллективной фантазии есть элемент соревнования; новый поворот делает повествование чуть более устрашающим, и это исходит от тебя.
— Может, тебе видней, — сказала Элен, обороняясь. Ее раздражало, что Парселл всегда такой уравновешенный. Даже если его рассуждения обоснованны, хотя Элен сомневалась, будь она проклята, если уступит. — Я прежде никогда не слышала подобных историй.
— Неужели? — сказал Парселл таким тоном, будто она призналась в собственной необразованности. — А как насчет любовников и бежавшего умалишенного, слышала ты эту байку?
— Я слышал, что… — начал Дэниел.
— Возлюбленная выпотрошена — обычно человеком с рукой-крюком, — тело оставлено на крыше машины, а жених в то время прячется внутри. Фантазия, предостерегающая от порока неистовой гетеросексуальности. — Шутка вызвала взрыв смеха у всех, кроме Элен. — Такие выдумки чрезвычайно распространены.
— Итак, ты утверждаешь, что они мне лгали, — запротестовала она.
— Это не совсем ложь…
— Ты сказал — ложь.
— Я дерзил, — ответил Парселл. Его умиротворяющий тон сейчас приводил в еще большую ярость, чем обычно. — Не стану утверждать, что тут присутствовала осознанная злонамеренность. Но ты должна признать — покуда ты не встретила ни единого свидетеля. Все случилось в какое-то точно не установленное время с неопределенными людьми. Сообщается через несколько передаточных звеньев. Все происходит в лучшем случае с братьями друзей дальних родственников. Пожалуйста, допусти возможность, что эти события могли и не происходить в реальности, а просто игрушка для скучающих домохозяек…
Элен не стала приводить очередных доводов по той обыкновенной причине, что не имела их. Ссылка Парселла на отсутствие свидетелей была совершенно здравой, Элен сама удивлялась тому же. Странным было и то, как быстро женщины из Раскин Корта переадресовали убийство старика, назвав другое место, будто зверства всегда происходили не на виду, а за следующим углом, дальше по следующему проходу — и никогда здесь.
— Тогда почему? — спросила Бернадет.
— Почему — что? — заинтересовался Арчи.
— Выдумки. Почему рассказывают жуткие истории, если это неправда?
— Да, — сказала Элен, начиная новый круг. — Почему?
Парселл сознавал, что его вступление в спор сразу все изменило, и гордился собой.
— Не знаю, — ответил он, радуясь. Он хотел покончить с игрой теперь, когда показал, на что способен. — Ты действительно не должна воспринимать меня слишком всерьез, Элен. Я так и стараюсь поступать.
Мальчик возле Парселла хихикнул.
— Может, это просто табуированный материал, — предположил Арчи.
— Замалчиваемый, — подсказал Дэниел.
— Не то, что ты подразумеваешь, — парировал Арчи. — На политике свет клином не сошелся, Дэниел.
— Какая наивность.
— Что есть табу в сравнении со смертью? — сказал Тревор. — Бернадет уже отмечала: смерть перед нами все время. Телевизор, газеты.
— Может, это недостаточно близко? — спросила Бернадет.
— Никто не возражает, если я закурю? — вмешался Парселл. — Однако десерт, мне кажется, отложен на неопределенный срок…
Элен пропустила замечание мимо ушей и спросила Бернадет, что та подразумевает под «недостаточно близко»?
Бернадет пожала плечами.
— Точно не знаю, — откровенно сказала она, — может, только то, что смерть рядом, мы должны знать, что она за соседним углом. Телевидение недостаточно близко.
Элен нахмурилась. Замечание имело для нее некоторый смысл, но в суматохе момента она не могла постигнуть, что это значит.
— Ты думаешь, там тоже выдумки? — спросила она.
— Эндрю подчеркнул, — ответила Бернадет.
— Милейшие, — сказал Парселл, — есть у кого-нибудь спичка? Мальчик заложил мою зажигалку.
— …что свидетели отсутствуют.
— Единственное доказанное — это то, что я не встретила никого, кто что-нибудь действительно видел, — возразила Элен, — а не то, что свидетелей не существует.
— Ладно, — сказал Парселл. — Найди хоть одного. Если ты сможешь мне доказать, что твой истязатель на самом деле живет и дышит, я угощаю всех обедом в Аполлинере. Ну как? Великодушен ли я чрезмерно или просто знаю, что не могу проиграть? — Он засмеялся и постучал костяшками пальцев от удовольствия.
— Звучит, кажется, неплохо, — сказал Тревор. — Что скажешь, Элен?
Она не возвращалась на Спектор-стрит до следующего понедельника, но мысленно все время была там: стояла перед заброшенными зданиями под ветром и дождем или ходила по комнате, где неясно вырисовывался портрет. Все ее мысли сосредоточились только на этом. Когда в субботу, ближе к вечеру, Тревор отыскал какой-то хороший повод для дискуссии, она не отреагировала на выпад, и наблюдая, как он осуществляет знакомый ритуал самопожертвования, ни в малейшей степени не была тронута. Ее безразличие еще больше разъярило Тревора. Он бушевал, глубоко возмущенный, и отправился к какой-то очередной бабе. Элен было приятно видеть его подлинную сущность. Когда он не соизволил вернуться той ночью, Элен и не подумала из-за этого огорчиться. Пустой и глупый человек. В его глазах никогда не отражалось ни тревоги, ни мучительного переживания, а что может быть хуже человека, которого ничего не волнует?
Он не вернулся и вечером в воскресенье, и когда Элен на следующее утро парковала машину в самом центре района, ей пришло на ум, что она могла бы затеряться здесь на несколько дней и никто бы не узнал. Так же, как и о старике, про которого рассказывала Анни-Мари, лежавшем в своем любимом кресле, с выколотыми глазами, пока пировали мухи, а на столе горкло масло.
Ночь Костров приближалась, и к концу недели небольшая горка топлива значительно выросла. Конструкция выглядела шаткой, но это не помешало мальчикам и юношам, что помоложе, забираться и наверх и внутрь. Основная масса состояла из мебели, несомненно утащенной из заколоченных домов. Элен сомневалась, сможет ли все это даже загореться, а если и будет гореть, то наверняка удушливо. Четырежды, на пути к дому Анни-Мари, ее перехватывали дети, выпрашивающие деньги на фейерверк.
— Пенни на чучело, — говорили они, хотя ни у одного не было чучела, чтобы его продемонстрировать. К тому времени, как она достигла входной двери, в карманах ее совсем не осталось мелочи.
Анни-Мари оказалась сегодня дома, хотя радушная улыбка на ее лице отсутствовала. Она просто уставилась на посетительницу, словно загипнотизированная.
— Я надеюсь, вы не против, что я зашла…
Анни-Мари не ответила.
— …я только хотела спросить.
— Я занята, — наконец отозвалась женщина. Элен не пригласили войти, не предложили чаю.
— О… это займет одну минуту.
Задняя дверь распахнулась, и сквозняк прошелся по дому. Обрывки бумаги летали в заднем дворе. Элен видела, как они взлетают, словно громадная белая моль.
— Чего вам надо? — спросила Анни-Мари.
— Только спросить о старике.
Женщина нахмурилась. Она выглядит так, будто больна, подумала Элен, — лицо женщины по цвету и виду напоминало перестоявшее тесто, волосы были гладкими и сальными.
— Что еще за старик?
— Когда я была здесь в последний раз, вы рассказывали мне об убитом старике, помните?
— Нет.
— Вы сказали, что он жил в соседнем дворе.
— Не помню, — сказала Анни-Мари.
— Но вы точно рассказывали мне…
В кухне что-то упало на пол и разбилось. Анни-Мари вздрогнула, но не двинулась с места, она стояла на пороге и загораживала дорогу в дом. В прихожей были разбросаны детские игрушки, погрызенные и побитые.
— С вами все в порядке?
Анни-Мари кивнула.
— У меня дела, — сказала она.
— Вы не помните, как рассказывали мне о старике?
— Должно быть вы неправильно поняли, — ответила Анни-Мари, затем понизила голос: — Вы не должны были приходить. Все знают.
— Что знают?
Женщина задрожала.
— Вы не поняли, нет? Думаете, люди не замечают?
— О чем вы? Я только спросила…
— Я ничего не знаю, — повторила Анни-Мари. — Чего бы я ни говорила, я соврала.
— Ну, в любом случае, благодарю, — сказала Элен, сбитая с толку глухими намеками Анни-Мари. Почти в тот же миг, как она повернулась спиной к двери, она услышала щелчок замка.
Разговор был не единственным разочарованием в это утро. Она вернулась на улицу с магазинами и посетила супермаркет, о котором рассказывала Джози. Там она спросила об уборных и о недавней истории. Супермаркет всего месяц назад перешел в другие руки, и новый хозяин, неразговорчивый пакистанец, утверждал, что ничего не знает о том, когда и почему были закрыты уборные. Задавая вопросы, она почувствовала, что прочие посетители магазина внимательно ее рассматривают, она чувствовала себя отверженной. Это ощущение усилилось, когда, покинув супермаркет, она увидела Джози, выходящую из прачечной самообслуживания, Элен окликнула ее, но женщина только прибавила шагу и нырнула в лабиринт проходов. Элен двинулась за ней, однако быстро потеряла из виду.
Почти до слез расстроенная, она стояла среди раскуроченных мусорных мешков и чувствовала, как накатывает волна презрения к собственной глупости. Она чужая здесь, ведь так? Сколько раз она критиковала других за самонадеянность: они утверждали, что понимают людей, которых разглядывали только издалека. И вот теперь она совершила тот же самый проступок, пришла сюда со своим фотоаппаратом и своими вопросами, используя жизнь и смерть этих людей как материал для разговора на вечеринке. Она не винила Анни-Мари за то, что женщина отвернулась от нее, заслуживала ли она лучшего?
Усталая и продрогшая, она решила — настал момент признать правоту Парселла. Все рассказанное ей было выдумкой. Ее разыграли, чувствуя, что она не прочь послушать о каких-нибудь ужасах. И она, словно круглая дура, верит разным нелепостям. Пора заканчивать со своей доверчивостью и отправляться домой.
Однако одну вещь необходимо сделать до того, как она вернется к машине: в последний раз она хотела взглянуть на изображение головы. Не как ученый смотрит на объект исследования, а как смотрит обычный человек, чтобы почувствовать прилив нервного возбуждения. Но добравшись до № 14, она испытала последнее и самое сокрушительное разочарование. Дом был заколочен добросовестными рабочими Городского совета. Дверь закрыта, фасадное окно забито опять.
Но она решила так легко не сдаваться. Она обошла задворки Баттс Корта и путем несложных арифметических вычислений определила № 14. Ворота были изнутри заклинены, приложив силу, она надавила, и створки распахнулись. Груда мусора — сгнившие ковры, ящик с журналами, мокрыми от дождя, осыпавшаяся рождественская елка — все это мешало воротам открываться.
Она пересекла двор, подошла к заколоченному окну и заглянула в щель между досок. Внутри было еще темнее, чем снаружи, и картину, нарисованную на стене спальни трудно было разглядеть. Элен прижалась лицом к доскам, страстно желая в последний раз взглянуть на изображение.
Тень двинулась через комнату, мгновенно перекрыв ей обзор. Элен отшатнулась от окна, испуганная, не уверенная, правда ли она что-то видела. Может, просто ее собственная тень упала на окно? Но она не двигалась, а там было движение.
Она опять, более осторожно, подошла к окну. Воздух дрожал, она слышала откуда-то тихое повизгивание, хотя и не знала, откуда это доносится, изнутри или снаружи. Снова она приблизила лицо к не обструганным доскам и внезапно что-то прыгнуло на окно. Теперь она вскрикнула. Изнутри раздавался царапающий звук, словно скребли ногтями по дереву.
Собака! И большая, если прыгает так высоко.
— Дура, — произнесла Элен, обращаясь к себе самой. Неожиданно она вспотела.
Царапанье прекратилось так же быстро, как и началось, но она не могла заставить себя вернуться к окну. Очевидно, рабочие, заколачивавшие дом, не потрудились осмотреть его и по ошибке заперли там животное. Оно проголодалось, Элен слышала, как оно пускает слюну, и была рада, что не попыталась войти. Собака, голодная, может, даже взбесившаяся, в зловонной темноте могла вцепиться ей в горло.
Элен посмотрела на заколоченное окно. Щели между досками были едва ли в полдюйма шириной, но она чувствовала, что животное встало на задние лапы с другой стороны, следя за нею сквозь щель. Теперь, когда ее дыхание стало ровным, она слышала чужое разгоряченное дыхание; она слышала, как когти скребут подоконник.
— Проклятая тварь… — сказала она. — Черт с тобой, оставайся там.
Она попятилась к воротам. Мириады мокриц и пауков, спугнутые со своих мест перемещением ковров у ворот, суетились под ногами и отыскивали для нового дома местечко потемнее.
Элен затворила за собой ворота. Проходя вдоль фасадной стороны квартала, она услышала рев сирен; отвратительный двойной, то возвышающийся, то опадающий звук, от которого шевелились волосы на затылке. Сирены приближались. Она прибавила ходу и попала в Баттс Корт как раз тогда, когда несколько полисменов шагали по траве, обогнув костер, а скорая помощь, въехав на тротуар, покатила в конец двора.
Люди появлялись из дверей и стояли на балконах, глядя вниз. Другие, не скрывая любопытства, спешили присоединиться к столпившимся во дворе. Элен показалось, что сердце у нее оборвалось, когда она поняла, где находится центр внимания: у порога дома Анни-Мари. Полиция расчищала путь сквозь толпу для работников скорой помощи. Вторая полицейская машина последовала по тротуару в том же направлении, что и скорая помощь, из машины вылезли два полицейских в гражданской одежде.
Она подошла к столпившимся. Зрители, обмениваясь короткими репликами, говорили тихими голосами; несколько женщин постарше плакали. Она попыталась взглянуть поверх голов, но ничего не увидела. Повернувшись к бородатому мужчине, на плечах у которого сидел ребенок, она спросила, что происходит. Тот не знал. Говорят, кто-то умер, но он не уверен.
— Анни-Мари? — спросила она.
Женщина впереди нее обернулась и сказала:
— Вы ее знаете? — в голосе ее слышалось чуть ли не благоговение.
— Чуть-чуть, — нерешительно ответила Элен. — Вы не скажете, что случилось?
Женщина инстинктивно прикрыла рот рукой, словно для того, чтобы не дать вырваться словам. Это не помогло.
— Ребенок, — сказала она.
— Керри?
— Кто-то забрался в дом с черного хода и перерезал ему горло.
Элен почувствовала, что опять вспотела. Перед ее внутренним взором возникла картинка: газета во дворе Анни-Мари взмыла и опустилась.
— Нет, — прошептала она.
— Точно.
Она смотрела на стоящую перед ней вестницу судьбы, а губы сами говорили: «Нет». В это невозможно было поверить, и все-таки никакие самоуговоры не спасали от крепнущего осознания ужасного.
Она повернулась к женщине спиной и заковыляла прочь. Она знала: тут не на что смотреть, да если бы и было, она не желала видеть. Эти люди, все возникавшие на порогах домов, по мере того как расходились слухи, демонстрировали любопытство, рождавшее в ней отвращение. Она была не из них, и никогда не будет. Она хотела колотить по этим разгоряченным лицам, чтобы привести людей в чувство, хотела крикнуть: «Вы собрались поглазеть на боль и горе. Зачем? Почему?» Но у нее не осталось на это мужества. Отвращение лишило ее всех сил, кроме силы на то, чтобы уйти прочь, оставив развлекающуюся толпу.
Тревор вернулся домой. Он и не пытался объяснить свое отсутствие, а ждал, пока она сама начнет его допрашивать. Увидев, что она и не собирается этого делать, он напустил на себя легкое добродушие, что было еще хуже, чем выжидающее молчание. Элен смутно понимала, что отсутствие интереса с ее стороны, возможно, больше обескуражило его, чем ожидаемый спектакль. Но ее это не волновало.
Она настроила радиоприемник на местное вещание и слушала новости. Сказанное женщиной в толпе подтвердилось. Керри Латимер был мертв. Неизвестный или неизвестные проникли в дом через заднюю дверь и убили ребенка, который играл в кухне на полу. Полицейский чин, ведающий связями с общественностью, нес обычные пошлости, называя смерть Керри «неописуемым преступлением», а злодея «опасной и глубоко ненормальной личностью». Один раз риторика даже выглядела уместной, и голос мужчины явно дрогнул, когда он говорил о сцене, представшей глазам полицейских в кухне Анни-Мари.
— Радио? Зачем? — внезапно спросил Тревор, когда Элен трижды прослушала сводку новостей от начала до конца. Она не видела причин скрывать от него свои переживания, испытанные на Спектор-стрит; рано или поздно, он все равно бы узнал. Бесцветным голосом она кратко обрисовала ему случившееся в Баттс Корте. «Анни-Мари — это та женщина, которую ты первой встретила, когда ездила туда, верно?
Она кивнула, надеясь, что больше он не станет задавать вопросов. Она чувствовала, что вот-вот разрыдается, и не хотела, чтобы он видел ее слезы.
— Значит, ты была права, — сказал он.
— Права?
— Насчет местного маньяка.
— Нет, — сказала она. — Нет.
— Но ребенок…
Она встала и подошла к окну. С высоты двух этажей она глядела на темнеющую внизу улицу. Почему она ощущала необходимость столь последовательно отрицать версию о тайном сговоре? Почему теперь она молила, чтобы Парселл оказался прав, и все рассказанное ей оказалось ложью? Она опять и опять возвращалась в мыслях к тому, какой была Анни-Мари, когда Элен посетила ее в последний раз: бледная, нервная, ожидающая. Она будто ждала чьего-то прибытия, разве не так? Она страстно хотела отпугнуть нежелательную посетительницу, чтобы вернуться к своему ожиданию. Но ожиданию чего, кого? Может ли быть, что Анни-Мари действительно знала убийцу? Возможно, пригласила его в дом?
— Надеюсь, они отыщут ублюдка, — сказала она, продолжая глядеть на улицу.
— Отыщут, — ответил Тревор. — Детоубийца, мой Бог. Они займутся этим в первую очередь.
На углу улицы появился человек, он повернулся и свистнул. Большая восточно-европейская овчарка возникла у его ног, и оба они отправились дальше, к Собору.
— Собака, — пробормотала Элен.
— Что?
За всем последующим она забыла о собаке. Теперь испытанное потрясение, когда та прыгнула на окно, накатило опять.
— Какая собака? — настаивал Тревор.
— Сегодня я вернулась в квартиру, где фотографировала граффити. Там была собака. Запертая.
— Ну и что?
— Она умрет с голоду. Никто не знает, что она там.
— Откуда ты знаешь, может, она заперта там, как в конуре?
— Она производила такой шум, — сказала Элен.
— Собаки лают, — ответил Тревор. — Вот и все, на что они годятся.
— Нет… — сказала Элен очень спокойно, вспоминая звуки внутри заколоченного дома. — Она не лаяла.
— Забудь собаку, — предложил Тревор. — И ребенка. Тут ничего не поделаешь. Ты просто приобрела опыт.
Его слова отражали ее собственные мысли, возникавшие чуть раньше, в тот же день, но тогда она почему-то не могла подобрать слов, чтобы сформулировать их, — эта уверенность рухнула за несколько последних часов. Никто никогда не приобретал опыт просто так, опыт всегда накладывает свою метку. Иногда это только царапина, а случается, отрывает руки и ноги. Она не знала, насколько серьезно теперешнее ранение, но знала, — оно много глубже, чем можно представить, и это ее пугало.
— Выпивки больше нет, — сказала она, выливая последнюю каплю виски в свой стакан.
Тревору, казалось, доставляет удовольствие собственная любезность.
— Я сбегаю, да? — спросил он. — Одну или две бутылки взять?
— Давай, — ответила она. — Если не трудно.
Он отсутствовал всего полчаса, а ей хотелось бы, чтоб его не было подольше. Она не желала разговаривать, а только сидеть и думать, несмотря на неприятное ощущение в животе. Хотя Тревор считал ерундой ее беспокойство о собаке — возможно, и справедливо, — она не могла удержаться, чтобы не вернуться к закрытому дому в своем воображении, вновь представить озлобленное лицо на стене спальни и услышать приглушенный рык животного, скребущего лапами заколоченное окно. Что бы ни сказал Тревор, она не верила, что это место используется в качестве временной собачьей конуры. Нет, пес был там заточен, без сомнения, бегающий кругами, вынужденный в своем отчаянии есть собственные фекалии, с каждым часом становящийся все безумнее. Она боялась, что кто-то — может, дети, ищущие дров для своего костра, — ворвется туда, не зная, что там содержится. Не то чтобы она беспокоилась о безопасности налетчиков, но та собака, как только вырвется на свободу, придет за ней. Узнает, где она (так истолковали опьяневшие мозги Элен), и найдет по запаху.
Тревор вернулся с виски, и они пили вместе, пока, далеко за полночь, ее желудок не взбунтовался. Элен нашла прибежище в туалете — Тревор снаружи спросил, не надо ли чего, слабым голосом она попросила ее оставить. Когда она появилась часом позже, Тревор был уже в постели. Она не присоединилась к нему, а легла на софу и продремала до рассвета.
Убийство стало событием. На следующее утро оно заняло первые полосы всех уличных газетенок и закрепилось на заметных местах в тяжеловесных газетах. Были фотографии потрясенной матери, которую выводят из дома, и другие, не особенно четкие, но крепко воздействующие, снятые поверх ограды заднего двора и через открытую дверь кухни. Была ли это кровь на полу, или тень?
Элен не утруждала себя чтением статей — ее голова болела еще сильней при одной мысли об этом, — но Тревор, принесший газеты, жаждал беседы. Элен не разобрала — было ли это дальнейшее продолжение его миротворческой миссии, либо неподдельный интерес к делу.
— Женщина под стражей, — воскликнул он, погрузившись в «Дейли Телеграф». С этой газетой он имел политические разногласия, но насильственные преступления в ней освещались подробно.
Реплика привлекла внимание Элен, независимо от ее желания. «Под стражей? — спросила она. — Анни-Мари?
— Да.
— Дай посмотреть.
Он передал газету, и Элен стала искать глазами текст.
— Третья колонка, — подсказал Тревор.
Она нашла. Было напечатано, что Анни-Мари взята под стражу для допроса. Следовало уточнить, сколько времени прошло от предположительного момента смерти ребенка до момента, когда о ней сообщили. Элен перечитывала снова и снова эти строки, чтобы увериться, что поняла правильно. Да, она поняла правильно. Полицейский патологоанатом установил, что смерть Керри наступила между шестью и шестью тридцатью утра, об убийстве не сообщали до двенадцати.
Она перечитала заметку в третий или в четвертый раз, но повторение не отменило ужасающих фактов. Ребенок был убит до рассвета. Когда она приходила тем утром, Кэрри был уже мертв четыре часа. Тело находилось в кухне, в нескольких ярдах по коридору от того места, где она стояла, и Анни-Мари ничего не сказала. Атмосфера ожидания, разлитая вокруг, — что это значило? То, что она ждала какого-то знака, чтобы поднять трубку и вызвать полицию?
— Бог мой… — сказала Элен, роняя газету.
— Что?
— Я должна пойти в полицию.
— Зачем?
— Надо сообщить им, что я заходила в дом, — ответила она. Тревор выглядел озадаченным. — Ребенок был мертв, Тревор. Когда я видела Анни-Мари вчера утром, Керри был уже мертв.
Она позвонила по телефону, указанному в газете для тех, кто располагает какой-либо информацией, и через полчаса за ней приехала полицейская машина. Во время двухчасового допроса ее многое поразило, и не в последнюю очередь то, что, хотя ее несомненно видели возле места происшествия, полиции об этом не сообщили.
— Они не желают знать, — сказал детектив, — вы думаете, такие места переполнены свидетелями. Если и так, они стараются не вылезать вперед. Преступление вроде нынешнего…
— Оно единственное? — спросила Элен.
Детектив взглянул на нее поверх стола с царившим там беспорядком.
— Единственное?
— Мне рассказывали о некоторых случаях. Убийства, этим летом.
Детектив покачал головой.
— Я не слышал. Была вспышка хулиганства, одну женщину положили в больницу на неделю или около того. Но никаких убийств.
Детектив ей понравился. Открытое лицо, в глазах приятная томность. Не боясь, что слова ее прозвучат глупо, она сказала:
— Почему выдумывают подобную ложь. Про людей с выколотыми глазами. Ужасная вещь.
Следователь почесал длинный нос.
— Мы тоже слышали, — подтвердил он, — люди приходят сюда и признаются в любой чепухе. Говорят ночь напролет, некоторые о том, что сделали, или считают, что сделали. Излагают мельчайшие подробности. Но стоит проверить, все оказывается выдуманным. Из головы.
— Может быть, они не выдумывали… а действительно совершали это.
Следователь кивнул.
— Да, — сказал он. — Да поможет нам Бог. Возможно, вы правы.
А рассказанное ей, было ли это признанием в несовершенных преступлениях? Фантазии, спасающие от того, чтобы это не стало фактом. Мысли, спасающиеся сами от себя, ужасные выдумки нуждались в первопричине, исходной точке. Идя домой по оживленным улицам, она размышляла, насколько распространены подобные истории. Прав ли Парселл, заявивший, что это общеизвестные веши? Неужели в сердце у каждого есть хоть маленькое место для чудовищного?
— Парселл звонил, — объявил Тревор, когда она вернулась домой. — Приглашал нас на обед.
Она состроила недовольную гримасу.
— Аполлинер, помнишь? — подсказал Тревор. — Парселл обещал угостить всех ужином, если ты докажешь, что он не прав.
Мысль, что смерть сына Анни-Мари надо отметить ужином, была абсурдной, и Элен сказала об этом.
— Он будет обижен твоим отказом.
— А мне наплевать. Я не хочу обедать с Парселлом.
— Пожалуйста, — мягко сказал Тревор. — Он может затаить обиду, а я хочу, чтобы именно сейчас он продолжал улыбаться.
Элен бросила на него быстрый взгляд. Вид, который напустил на себя Тревор, делал его похожим на промокшего спаниеля. Любящий всякие манипуляции ублюдок, подумала она, но ответила:
— Ладно. Я пойду. Только не жди никаких танцев на столах.
— Предоставим это Арчи, — согласился он. — Я сказал Парселлу, что сегодня вечером мы свободны. Тебя устраивает?
— Когда?
— Стол заказан на восемь часов.
Вечерние газеты свели трагедию малыша Керри до небольшой колонки на внутренних полосах. Вместо свежих новостей они ограничились описанием расследования, которое велось сейчас на Спектор-стрит. В ряде изданий было упомянуто, что Анни-Мари после продолжительного допроса освобождена из-под стражи и теперь находится в кругу друзей. Также, между делом, упоминалось, что похороны состоятся на следующий день.
Укладываясь вечером в постель, Элен и не думала о том, чтобы присутствовать на похоронах, но, казалось, сон что-то изменил, и проснулась она с готовым решением.
Смерть пробудила район к жизни. Она никогда не видела так много людей, как сейчас, входя с улицы в Раскин Корт. Многие уже выстроились на обочине, чтобы наблюдать за похоронным кортежем. Казалось, они заняли места пораньше, несмотря на угрозу возможного дождя. Некоторые надели что-то черное — пальто, шарф, — но над всем витала праздничная атмосфера, чему не мешали приглушенные голоса и деланно хмурые лица. Бегали дети, у сплетничающих взрослых вырывались случайные смешки, — Элен прониклась общим ожиданием, и настроение ее, как ни странно, стало почти радостным.
Не то чтобы присутствие столь многих людей успокоило ее, нет, призналась она сама себе, она счастлива вернуться на Спектор-стрит. Четырехугольные дворы с малорослыми деревцами, серая трава были для нее более подлинными, чем застеленные коврами коридоры, по которым она привыкла ходить; неизвестные люди на балконах и на улицах значили больше, чем коллеги по университету. Одним словом, здесь она чувствовала себя дома.
Наконец появились машины, которые продвигались по узким улицам со скоростью улиток. Когда показался катафалк — маленький белый гробик был украшен цветами, — несколько женщин в толпе тихо заплакали. Одна зрительница упала в обморок, вокруг нее собралась кучка взволнованных людей. Даже дети теперь умолкли.
Глаза Элен оставались сухими. Слезы приходили к ней не слишком легко, особенно на людях. Когда машина, где сидела Анни-Мари и еще две женщины, поравнялась с ней, Элен увидела, что и осиротевшая мать тоже не желает демонстрировать свое горе при публике. Происходящее, казалось, почти облагородило ее, и хотя черты лица были мертвенно-бледны, держалась она очень прямо, застыв на заднем сиденье машины. Догадка, разумеется, мрачная, но Элен подумала, что видит звездный час Анни-Мари, — единственный день в череде бесцветных будней, когда Анни-Мари оказалась в центре внимания. Кортеж медленно проехал и пропал из виду.
Толпа уже расходилась, лишь несколько плакальщиков все еще стояли на обочине дороги. Элен пошла в Баттс Корт. Она намеревалась вернуться к заколоченному дому и посмотреть, там ли собака. Если там, Элен разыщет кого-нибудь из смотрителей района и сообщит об этом факте.
В отличие от остальных дворов, этот был пуст. Возможно, соседи Анни-Мари отправились в Крематорий, чтобы присутствовать при последнем обряде. Независимо от причины, место было сверхъестественно пустым. Остались только дети, они играли возле пирамиды костра, и голоса их эхом перекатывались в пустом пространстве двора.
Элен подошла к дому и удивилась, обнаружив, что дверь открыта, как и в тот раз, когда она впервые появилась здесь. При одном взгляде на дом изнутри Элен почувствовала головокружение. Как часто за последние дни она воображала, что стоит здесь, вглядываясь в темноту. Из дома не доносилось никаких звуков. Собака или убежала, или умерла. Ничего опасного, ведь так? В последний раз она перешагнет порог, только для того, чтобы взглянуть на лицо на стене и сопроводительную надпись.
«Сладкое к сладкому». Она не искала первоисточник фразы. Не важно, думала она. Что бы там ни было изначально, здесь оно трансформировалось, так изменяется все, включая и ее саму. Несколько мгновений она стояла в передней, чтобы приготовиться к грядущей очной ставке. Далеко за спиной дети вскрикивали, как сумасшедшие птицы.
Перешагивая через мебельный хлам, она направилась к короткому коридору, который соединял гостиную со спальней. Она медлила, сердце ее колотилось, улыбка играла на губах.
Вот! Наконец! Неотразимый, как и всегда, портрет неясно вырисовывался на стене. Она отступила в мрачную комнату, чтобы зрелище было полнее, и каблук ее зацепился за матрас, по-прежнему лежавший в углу. Она глянула вниз. Грязная постель была перевернута — вверх своей менее рваной стороной. На ней брошено несколько одеял и завернутая в лохмотья подушка. Что-то блестело между складок верхнего одеяла. Она наклонилась, желая рассмотреть получше, и обнаружила горсть шоколадок и карамелек, завернутых в яркую бумагу. И среди них дюжину бритвенных лезвий, вовсе не таких привлекательных и сладких. На некоторых была кровь. Элен выпрямилась и попятилась от матраса, и тут ее ушей достиг жужжащий звук из соседней комнаты. Она повернулась, и в спальне стало темнее, когда фигура встала между нею и внешним миром. Элен видела только силуэт человека, вырисовывающегося против света, но чувствовала его запах. Он пах как сахарная вата; жужжание было с ним или в нем.
— Я пришла только взглянуть, — сказала Элен, — на картину!
Жужжание продолжалось: звук сонного полдня, далекого отсюда. Человек в дверях не двигался.
— Ну… я видела все, что хотела. — Она надеялась, что произойдет чудо, и слова эти заставят его посторониться и пропустить ее, но он не двигался, а у нее не хватало смелости бросить вызов, шагнуть к двери. — Я должна идти, — сказала она, зная, что, несмотря на все ее усилия, страх разлит в каждом звуке. — Меня ждут.
Это не было явной ложью. Они все приглашены сегодня обедать к Аполлинеру. Но до этого еще четыре часа. Ее не хватятся еще долго.
— Если вы извините меня!
Жужжание на какой-то момент затихло, и в тишине человек в дверях заговорил. Его ровная речь была почти так же сладка, как и его запах.
— Еще нет нужды уходить! — выдохнул он.
— Меня ждут… ждут…
Хотя она не могла видеть его глаз, она ощущала на себе его взгляд, и тот наводил дремоту, подобно летней песне в ее голове.
— Я пришел за тобой, — сказал он.
Она повторила про себя эти четыре слова. Я пришел за тобой. Если они и означали угрозу, они не звучали как угроза.
— Я не… знаю тебя, — сказала она.
— Нет, — шепнул человек. — Но ты усомнилась во мне!
— Усомнилась?
— Тебя не удовлетворили те истории, те, что они пишут на стенах. Поэтому я был обязан прийти за тобой.
Сонливость обволакивала ее разум, но она осознала суть сказанного человеком. Что он был легендой, а она своим неверием обязала его показать свою руку. Она тут же взглянула. Одна рука отсутствовала. На месте нее был крюк.
— Будет определенное наказание, — объявил он. — Они говорят, что твои сомнения проливают невинную кровь. Но я говорю — для чего кровь, если не для пролития? А тщательное расследование со временем закончится. Полиция уберется, кинокамеры будут направлены на какой-нибудь новый ужас, и их оставят одних, чтобы снова рассказывать истории о Кэндимэне.
— Кэндимэн? — переспросила она. Язык едва выговорил это безупречное слово.
— Я пришел за тобой, — прошептал он так ласково, что, кажется, даже воздух сгустился от соблазна. И сказав это, он двинулся через проход и на свет.
Она знала его. Нет сомнения, она всегда знала его, участком души, где таится страх. Это был человек со стены. Художник, рисовавший его портрет, не фантазировал: картина, кричавшая со стены, в каждой необычной детали повторяла человека, на которого сейчас уставилась Элен. Он был ярким до безвкусицы: плоть восковой желтизны, бледно-голубые тонкие губы, безумные глаза сверкали, словно зрачки усыпаны рубинами. Его куртка была сшита из лоскутьев, штаны тоже. Элен подумала, что он выглядит почти смешно в своем измазанном кровью шутовском наряде, со слоем румян на желтушных щеках. Но люди нуждались в таких зрелищах и подделках. Чтобы поддерживать их интерес, нужны чудеса, убийства, демоны, вызванные из тьмы, и откатившиеся с могил камни. Дешевая мишура таила глубокий смысл. Яркое оперение не только скрывает, оно привлекательно.
И Элен была почти околдована. Его голосом, его красками, жужжанием из его тела. Хотя она боролась с восхищением. Под очаровательной оболочкой было чудовище, набор его лезвий лежал тут же, все еще мокрый от крови. Станет ли оно колебаться перед тем, как однажды перерезать ее собственное горло?
Когда Кэндимэн приблизился, Элен резко нагнулась и, сорвав с постели одеяло, бросила в него. Плечи его осыпал дождь лезвий и сластей. Одеяло его ослепило. Но в тот момент, когда Элен хотела выскользнуть, подушка, лежавшая на постели, скатилась.
Это была вовсе не подушка. Что бы ни содержал злосчастный белый гроб, покоящийся на катафалке, то было не тело малыша Керри. Тело находилось здесь, у ее ног, повернутое к ней бескровным лицом. Голое тело всюду хранило страшные отметины.
Элен ощутила весь этот ужас за короткий миг между двумя ударами сердца, а Кэндимэн уже сбросил одеяло. Куртка его случайно расстегнулась, и Элен увидела — пусть все чувства и протестовали — туловище его сгнило и в пустоте поселились пчелы. Они кишели в грудной клетке, покрывали шевелящейся массой остатки плоти. Заметив отвращение, Кэндимэн улыбнулся.
— Сладкое к сладкому, — прошептал он и потянулся крюком к ее лицу. Она больше не могла ни видеть свет из внешнего мира, ни слышать детей, играющих в Баттс Корте. Пути в более здравый мир, чем этот, не существовало. Все заслонил Кэндимэн, она не могла сопротивляться, силы покинули ее.
— Не убивай, — выдохнула она.
— Ты веришь в меня? — спросил он.
Она с готовностью кивнула.
— Как я могу не верить? — сказала она.
— Тогда почему ты хочешь жить?
Она не поняла, но боясь, что ее непонимание окажется роковым, ничего не ответила.
— Если бы ты научилась, — сказал злодей, — у меня хоть чему-то… ты бы не умоляла о жизни. — Голос его понизился до шепота. — Я молва, — пел он ей на ухо. — Это благословенное состояние, поверь мне. О тебе шепчутся на всех углах, ты живешь в снах людей, но не обязан быть. Понимаешь?
Ее утомленное тело понимало. Ее нервы, уставшие от непрерывного гула, понимали. Сладость, которую он предлагал, была жизнью без жизни: необходимость быть мертвой, но вспоминаемой повсюду; бессмертной в сплетнях и граффити.
— Стань моей жертвой, — сказал он.
— Нет… — пробормотала она.
— Я не принуждаю тебя, — ответил он, истинный джентльмен. — Я не обязываю тебя умереть. Но подумай, подумай. Если я убью тебя здесь — если я располосую тебя… — Он провел крюком вдоль обещанной раны. Линия шла от паха до горла. — Подумай, как бы они воспели это место в своих толках… как указывали бы пальцем, проходя мимо, и как говорили бы: «Она умерла здесь, женщина с зелеными глазами». Твоя смерть стала бы сказкой, ею пугали бы детей. Любовники пользовались бы ею, как предлогом, чтобы крепче прильнуть друг к другу…
Она оказалась права: это был соблазн.
— Существовала ли когда-нибудь столь легкая слава? — спросил он.
Она покачала головой.
— Я бы предпочла лучше быть забытой, — ответила она, — чем вспоминаемой так.
Он пожал плечами.
— Что дает знание хорошего? — спросил он. — В сравнении с тем, чему с лихвой учит несчастье? — Он поднял руку, увенчанную крюком. — Я сказал, что не обязываю тебя умереть, и я верен своему слову. Позволь, по крайней мере, хотя бы поцеловать тебя…
Он двинулся к ней. Элен пробормотала какую-то бессмысленную угрозу, на которую он не обратил внимания. Жужжание в нем усилилось. Мысль о прикосновении его тела, о близости насекомых была отвратительной. Элен подняла свинцово тяжелые руки, чтобы защититься.
Его мертвенно-бледное лицо заслонило портрет на стене. Она не могла заставить себя дотронуться до него и потому отступила. Пчелиное жужжание росло, некоторые пчелы в возбуждении всползли через горло и теперь вылетали изо рта. Они копошились возле губ, в волосах.
Она снова и снова умоляла оставить ее, но он не обращал внимания. Наконец, отступать больше было некуда, за ее спиной возвышалась стена. Набравшись мужества и не вспоминая о пчелиных жалах, Элен положила руки на его шевелящуюся грудь и толкнула. В ответ он вытянул руку, обхватив затылок Элен, и крюк взрезал кожу на шее.
Элен почувствовала, как выступила кровь, и была уверена, что он одним ужасным ударом вскроет ей яремную вену. Но он дал слово и держал его.
Вспугнутые внезапной активностью пчелы были повсюду. Элен чувствовала, как они ползают по ней, разыскивая в ее ушах кусочки воска, а на губах частички сахара. Она и не пыталась отогнать их прочь. Крюк все еще был у ее горла, и пошевелись она, крюк бы ее поранил. Она оказалась в ловушке, виденной в детских кошмарах, — пути к спасению отрезаны. Когда во сне она попадала в такое безнадежное положение — со всех сторон демоны, которые вот-вот разорвут ее на куски, — оставалась единственная уловка. Отказаться от всякого стремления к жизни, оставить свое тело темноте. Теперь, когда лицо Кэндимэна прижалось к ее лицу, пчелиный гул заглушил ее собственное дыхание, она поступила так же. И так же знакомо, как во сне, комната и злодей расплылись и исчезли.
Элен очнулась от яркой вспышки во тьме. Несколько пугающих мгновений она не могла понять, где находится, затем еще несколько мгновений, пока она вспоминала. Тело не чувствовало боли. Она потрогала шею, за исключением пореза от крюка, никаких повреждений. Элен поняла, что лежит на матрасе. Не пытались ли ее изнасиловать, когда она была без сознания? Элен осторожно трогала свое тело. Крови нет, одежда не порвана. Кэндимэн, казалось, ограничился только поцелуем.
Она села. Сквозь заколоченное окно проникал слабый свет, со стороны входной двери света не было. Возможно, она закрыта, рассудила Элен. Нет, даже теперь слышалось, кто-то шепчется у порога. Женский голос.
Элен не двигалась. Они сумасшедшие, эти люди. Все время они знали, чем вызвано ее появление в Баттс Корте, и они оберегали его — этого сочащегося медом психопата, предоставляли постель и снабжали конфетками, прятали от любопытных глаз и хранили молчание, когда он проливал кровь у их порогов. Даже Анни-Мари, зная, что ее ребенок лежит мертвый на расстоянии нескольких ярдов, все-таки стояла в коридоре собственного дома с сухими глазами.
Ребенок! Вот необходимое доказательство. Они как-то исхитрились забрать из гроба тело (чем его заменили, мертвым псом?) и принесли сюда, в капище Кэндимэна, как игрушку. Она возьмет малыша Керри с собой — в полицию и обо всем расскажет. Даже если они поверят только части рассказанного, тело ребенка — неопровержимый факт. И некоторые из этих психов пострадают за свою скрытность. Пострадают за ее страдания.
Шепот у двери прекратился. Теперь кто-то двигался в сторону спальни. Огня они не захватили. Элен сжалась, надеясь, что ее не обнаружат.
Кто-то возник на пороге. Хрупкая фигура в темноте наклонилась и подняла с пола узел. По белокурым волосам в пришедшей можно было узнать Анни-Мари, узел, который она подняла, несомненно был трупом Керри. Не глядя в сторону Элен, мать повернулась и вышла из спальни.
Элен услышала, как шаги удаляются через гостиную. Она поспешно вскочила на ноги и пересекла проход. Отсюда она могла видеть смутные очертания Анни-Мари на пороге дома. Во дворе не было никакого света. Женщина исчезала, и Элен последовала за ней так быстро, как только могла. Устремив глаза на дверь, она несколько раз споткнулась, но достигла порога вовремя и увидела сквозь ночь впереди неясную фигуру Анни-Мари.
Элен шагнула на свежий воздух. Было холодно, звезды отсутствовали. Свет не горел ни в проходах, ни на балконах, не было его и в квартирах, даже телевизоры не мерцали. Баттс Корт опустел.
Элен колебалась — надо ли преследовать женщину. Почему бы не убежать? — уговаривала трусость — не отыскать дорогу к машине? Но если она это сделает, заговорщики успеют спрятать тело ребенка. Когда она вернется сюда с полицией, их встретят сжатые губы, пожимание плечами, и ей скажут, что она выдумала и труп, и Кэндимэна. Ужасы, с которыми она столкнулась, опять станут достоянием молвы. Надписями на стенах. И каждый день оставшейся жизни она будет проклинать себя за то, что не отправилась в погоню за здравым смыслом.
И она отправилась. Анни-Мари пошла не по краю двора, а двинулась в самый центр. К костру! Да, к костру! Он неясно вырисовывался перед Элен, чуть чернее ночного неба. Она едва могла различить фигуру Анни-Мари, двигавшейся к сложенным грудой дровам и мебели и нагнувшейся, чтобы забраться в середину. Вот как они собирались избавиться от улик. Похоронить ребенка было не слишком надежно, а сжечь его, в порошок растереть кости — кто тогда узнает?
Элен стояла на расстоянии дюжины ярдов от пирамиды и наблюдала, как выбирается оттуда и уходит прочь Анни-Мари, ее фигуру скрывает темнота.
Элен быстро двинулась через высокую траву и нашла место среди сложенных деревяшек, куда Анни-Мари засунула труп. Элен подумала, что может разглядеть белеющее тело — оно лежало в ложбине. Однако Элен не могла до него дотянуться. Благодаря Бога за то, что она такая же тонкая, как Анни-Мари, Элен втиснулась в узкую щель. В этот момент одежда ее зацепилась за какой-то гвоздь. Элен повернулась, чтобы освободиться. Когда она это сделала, она потеряла тело из вида.
Элен, словно слепая, пошарила перед собой, ее дрожащие пальцы натыкались на дерево и тряпки, на то, что она приняла за спинку старого кресла, но не на холодное тело ребенка. Она пыталась приготовить себя к такому прикосновению: за последние часы она пережила вещи куда более страшные. Решив быть непреклонной, Элен продвинулась немного вперед, ее ноги были ободраны, пальцы исколоты занозами. Перед глазами плавали цветные круги, кровь в ушах звенела. Но вот! вот! тело в каких-то полутора ярдах от нее. Элен нырнула, чтобы дотянуться до щели под деревянной балкой, но пальцы ее не доставали до злосчастного узла всего несколько миллиметров. Она потянулась дальше, рев в ушах усилился, но она так и не могла добраться до ребенка. Все, что ей удалось, — сложиться пополам и втиснуться в тайничок, оставленный детьми в центре костра.
Пространство было так мало, что она едва могла проползти на четвереньках, однако она проползла. Ребенок лежал вниз лицом. Она отринула остатки брезгливости и решила забрать его. Когда она это сделала, что-то опустилось на ее руку. Она вздрогнула от потрясения. Она чуть не закричала, но стерпела. Она сдержала гнев. Это зажужжало, когда поднялось с ее кожи. Звон, отдававшийся в ее ушах был не шумом крови, а шумом улья.
— Я знал, что ты придешь, — раздался голос за спиной. И широкая рука закрыла ей лицо. Элен ощутила объятия Кэндимэна.
— Мы должны идти, — сказал он ей на ухо, когда мерцающий свет просочился между сложенных балок. — Должны отправиться в путь, ты и я.
Она боролась, пытаясь освободиться, крикнуть, чтобы они не поджигали костер, но он любовно прижимал ее к себе. Свет рос, потом пришло тепло, и сквозь слабое пламя она смогла разглядеть фигуры, выходящие из темноты Баттс Корта к погребальному костру. Они все время были здесь, ожидающие, выключив свет в домах, рассеявшись по проходам. Их последний сговор.
Костер занялся охотно, но из-за хитрой конструкции огонь не сразу ворвался в ее убежище и дым не проник, чтобы удушить ее. Элен могла видеть, как засияли детские лица, как родители предостерегали детей, чтобы те не подходили близко, и как те не подчинялись, как пожилые женщины грели руки, не согреваемые собственной кровью, и улыбались, глядя на пламя. Тут рев и треск стали устрашающими, и Кэндимэн позволил ей хрипло закричать, прекрасно зная, что никто ее не услышит, да если бы и услышали, они не двинулись бы с места, чтобы вызволить ее из огня.
Когда воздух стал горячим, пчелы покинули живот злодея и испуганно закружили в воздухе. Некоторые, пытаясь спастись, ныряли в огонь и падали на землю, словно крохотные метеоры. Тело малыша Керри, лежавшее поблизости от все подползавшего пламени, начало жариться. Его нежные волосы стали дымиться, спина покрылась пузырями.
Скоро жар проник в горло Элен и выжег ее мольбы. Изнуренная, она упала на руки Кэндимэна, уступая его триумфу. Очень скоро, как он и обещал, они отправятся в путь. И нет спасения, и ничем уже не помочь.
Не исключено, что, как он говорил, о ней вспомнят, найдя ее потрескавшийся череп среди углей. Не исключено, что басней о ней со временем станут пугать расшалившихся ребятишек. Она лгала, говоря, что предпочитает смерть такой сомнительной славе, это не так. Что до ее соблазнителя, он смеялся, находясь в самом центре огня. Эта ночная смерть не была для него вечной и необратимой. Его дела запечатлены на сотнях стен, рассказы о нем не сходили с тысяч уст, и если бы в нем опять усомнились, его паства призвала бы его снова. С его сладостью. У него был повод смеяться. И тут, когда пламя захлестывало их, она разглядела знакомое лицо в толпе зевак. Это был Тревор. Вместо того, чтобы обедать у Аполлинера, он пришел ее искать.
Она видела, как он спрашивал то у одного, то у другого из смотрящих на костер и как те качали головами, неотрывно глядя на погребальное пламя, с улыбками, запрятанными в глазах. Бедный простофиля, думала она, видя его ужимки. Она желала, чтобы он посмотрел в огонь, надеясь, что он увидит, как она горит. Не то чтобы он мог спасти ее от смерти, на это она не надеялась — но она жалела его, недоумевающего, и хотела, пусть он и не поблагодарил бы за это, дать ему нечто, что бы его постоянно тревожило. Это, и еще сказку, чтобы рассказывать.
Уже почти час Джерри Колохоун ждал. Харви на ступенях комплекса плавательных бассейнов Леопольд-роуд Холод прошивал подошвы его туфель, и ступни постепенно теряли чувствительность. Ничего, утешал он себя, придет время, и кто-то другой будет вот так же мерзнуть, поджидая меня. Эта прерогатива и в самом деле казалась Джерри достижимой в не столь далеком будущем — если, конечно, удастся убедить Эзру Харви вложить деньги в развлекательный центр. От инвестора подобная сделка требовала как склонности к риску, так и солидных финансовых активов, но информация доверенных лиц убедила Колохоуна: Харви независимо от его репутации и тем и другим обладал в избытке. Никто не станет допытываться, откуда у Эзры первоначальный капитал; так уговаривал себя Джерри. За последние полгода несколько плутократов посолиднее Харви безапелляционно отвергли проект, и в этой ситуации чрезмерная щепетильность казалась непозволительной роскошью.
Нельзя сказать, что отказы инвесторов удивили Джерри. Сейчас нелегкие времена, и люди с неохотой идут на риск. Более того, без определенной доли воображения — нехарактерного для богачей — трудно было представить себе бассейны преображенными в сверкающий комплекс досуга. Однако проведенные изыскания убедили Джерри, что в этом квартале, где идущие под снос обветшалые дома скупались поколением сибаритов среднего класса и обретали новый блеск, — в таком месте его планы не могут не принести выгоду.
Был еще один побуждающий мотив. Муниципалитет, владеющий бассейнами, стремился поскорее избавиться от бремени ветхой собственности — долгов и без того хватало. Прикормленный Джерри чиновник из управления коммунальных служб (тот самый, что за пару бутылок джина стянул для него ключи от комплекса) сообщил, что здание продадут за гроши, если предложение поступит немедленно. Вопрос лишь в правильном выборе времени. И в проворстве, которого Харви, по-видимому, недоставало: к моменту его появления у Джерри закоченели не только ступни, но и колени, а самообладание истощилось до предела. Тем не менее он ничем не выдал своих чувств при виде того, как Харви выбирается из «ровера» с личным водителем и поднимается по ступеням. Джерри раньше не доводилось встречаться с Харви, они общались лишь по телефону, и он представлял себе мужчину более крупного. Однако, несмотря на недостаток роста, властная солидность Харви не вызывала сомнений. Она проявлялась и в спокойном оценивающем взгляде, брошенном на Колохоуна, и в мрачноватом выражении лица, и в безупречном костюме.
Они пожали друг другу руки.
— Рад видеть вас, мистер Харви.
Тот кивнул, но взаимного удовольствия не выказал. Джерри, страстно мечтавший поскорее спрятаться от холода, открыл входную дверь и повел гостя за собой.
— У меня всего десять минут, — бросил Харви.
— Отлично, — сказал Джерри. — Я только хотел показать планировку…
— Вы хорошо изучили объект?
— Конечно!
Это была ложь. Последний раз Джерри заходил внутрь в августе с разрешением департамента архитектуры и с тех пор несколько раз любовался объектом лишь издали. Вот уже пять месяцев он не переступал порог здания и сейчас очень надеялся, что прогрессирующее обветшание еще не охватило весь комплекс. Они вошли в вестибюль. Пахло сыростью, но не слишком.
— Света нет, — объяснил Джерри. — Придется включить фонарик.
Он вытащил из кармана мощный фонарь, навел луч на внутреннюю дверь — и оторопело уставился на невесть откуда взявшийся замок. Возможно, когда он приходил сюда в прошлый раз, дверь тоже была заперта? Джерри не помнил. Он вложил в замок один из трех имевшихся ключей, заранее зная, что два других не подойдут. Перебирая в уме варианты, Джерри неслышно чертыхнулся. Или придется убраться отсюда ни с чем, оставив бассейны с их секретами (если плесень, ползучую ржавчину и готовую вот-вот рухнуть крышу можно отнести к категории секретов), или же ломать замок. Он глянул на Харви. Тот, вытянув из внутреннего кармана непомерной длины сигару и поводив по ее кончику огоньком зажженной спички, окутался бархатистым дымком.
— Простите, небольшая заминка… — извинился Джерри.
— Бывает, — невозмутимо ответил Харви.
— Думаю, без силовых методов не обойтись. — Колохоун осторожно попытался выяснить, как; Харви среагирует на идею взлома.
— Не возражаю.
Джерри второпях осмотрел полутемный вестибюль в поисках подходящего инструмента. В будке кассира нашелся табурет с металлическими ножками. Вытащив его из будки, Джерри поспешил к двери, чувствуя на себе удивленный и в то же время снисходительный, одобряющий взгляд Харви. Действуя ножкой стула как рычагом, он сломал дужку, и замок с лязгом ударился о кафель пола.
— Сезам, откройся, — облегченно прошептал Джерри и толкнул дверь, приглашая Харви войти.
Когда они шагнули за порог, звон упавшего замка еще летел по пустым коридорам и затем угас до шелеста едва слышного вздоха Уютнее здесь не стало, скорее наоборот, подметил Джерри. Сумрак коридора перечеркивали голубовато-серые лучи света зимнего дня, проникавшего сквозь мутные от грязи световые люки. Несомненно, когда-то бассейны Леопольд-роуд отличались образцовым дизайном внутренней отделки: сверкающие плитки и искусная мозаика, изящно вписанная в стены и пол. Это было давно, до того как Джерри стал взрослым Кафель под ногами вспучило от сырости, вдоль стен тянулись горки из сотен плиток, осыпавшихся и оставивших на стенах вереницы квадратиков белой керамики и темной штукатурки. Они складывались в бесконечный кроссворд. Атмосфера заброшенности была настолько явной, что Джерри почти попрощался с идеей продать проект Харви. Никакой надежды, даже по смехотворно низкой цене. Но Харви, похоже, заинтересовался больше, чем предложение того заслуживало. Он уверенно вышагивал по коридору, попыхивая сигарой и ворча что-то себе под нос. Должно быть, нездоровое любопытство влечет застройщика все дальше в этот гулкий мавзолей, подумал Джерри и упал духом. Однако Харви заговорил.
— Просторно. И перспективно, — сказал он. — Вам известно, Колохоун, что я не обладаю репутацией филантропа, но и чувством прекрасного я не обделен.
Харви помедлил у мозаичного изображения не поддающейся описанию мифологической сцены: резвящиеся рыбы, нимфы и морские божества. Одобрительно крякнув, влажным концом сигары он прочертил в воздухе волнистую линию.
— Теперь такого мастерства не сыскать, — прокомментировал он.
Джерри мозаика показалась обыкновенной, но он поддакнул:
— Здорово!
— Показывайте остальное.
В прежние времена комплекс славился богатым выбором услуг. Сауны, турецкая баня, термальные ванны, два плавательных бассейна — все это соединялось сетью проходов и переходов. В отличие от главного коридора световые люки здесь отсутствовали, и пришлось включить фонарь. В темноте ли, при свете — Харви хотел видеть все. Десять минут, о которых он предупредил, растянулись на двадцать, потом на тридцать; осмотр то и дело прерывался, когда Харви с радостью обнаруживал что-либо, требующее его комментария. Джерри выслушивал с деланным пониманием: энтузиазм этого человека по поводу декора приводил его в замешательство.
— Так, а теперь я хотел бы взглянуть на бассейны, — объявил Харви после того, как они тщательно обследовали второстепенные достопримечательности. Джерри послушно повел гостя по лабиринту в направлении к двум бассейнам. В коротком коридорчике при выходе из турецких бань Харви вдруг произнес:
— Тихо!
Джерри остановился.
— Простите?
— Я слышал голос.
Джерри прислушался. Кафельные плитки стен, куда плескал светом луч фонаря, отбрасывали ореолы слабого свечения. В них лицо Харви казалось обескровленным.
— Не слышу…
— Я сказал — тихо! — оборвал Харви. Он медленно крутил головой из стороны в сторону.
Джерри ничего не слышал. Да и Харви, скорее всего, тоже: пожав плечами, он затянулся сигарой. Убитая сырым воздухом, сигара погасла.
— Это все коридоры, — пояснил Джерри. — Эхо в них обманчивое… Иногда кажется, звук твоих шагов летит навстречу.
Харви опять что-то проворчал. Похоже, ворчание было главной составляющей его речи.
— Я точно слышал, — твердо сказал он, не удовлетворенный объяснениями Джерри, и вновь прислушался.
В коридорах висела звенящая тишина. Не слышалось даже шума транспорта на Леопольд-роуд. Наконец Харви сдался.
— Ведите дальше, — скомандовал он, и Джерри повиновался, хотя понятия не имел, как пройти к бассейнам. Несколько раз оба поворачивали не туда, кружа по лабиринту коридоров-близнецов, прежде чем взяли правильное направление.
— А здесь тепло, — заметил Харви, когда они подходили к меньшему бассейну.
Джерри пробормотал что-то, соглашаясь. В своем стремлении добраться до бассейнов он поначалу не заметил возрастания температуры воздуха. Но сейчас он остановился и почувствовал, что тело его покрылось тонкой пленкой пота Воздух был влажным, однако отдавал не сыростью и плесенью, как повсюду в здании, но каким-то густым тяжелым ароматом. Джерри надеялся, что Харви, укрывшийся за коконом дыма от вновь зажженной сигары, не чувствовал странного запаха, не слишком приятного.
— Отопление включено, — сказал Харви.
— Да, скорее всего, так, — кивнул Джерри, хотя не понимал, зачем оно включено. Вероятно, муниципальная инженерная служба периодически протапливала помещения, дабы поддерживать систему обогрева в исправном состоянии. А значит, не исключено, что кто-то из инженеров находится в здании и Харви в самом деле слышал голоса? Джерри мысленно готовил объяснение своего присутствия здесь на случай, если они пересекутся с инженерами.
— А вот и бассейны, — объявил Колохоун и потянул на себя створку двойных дверей.
Свет дня здесь был заметно слабее, чем в главном коридоре, и едва освещал помещение. Однако Харви это не остановило. Переступив порог, он направился прямиком к краю бассейна. Собственно, смотреть там было не на что: внутреннюю поверхность покрывала многолетняя поросль плесени. Со дна бассейна, едва различимый под водорослями, проглядывал рисунок мозаики: светлый рыбий глаз бессмысленно таращился на вошедших.
— Всегда боялся воды, — задумчиво проговорил Харви, глядя в пустую чашу бассейна. — Не знаю, откуда это во мне…
— Из детства, — отважился предположить Джерри.
— Не думаю, — ответил Харви. — Жена считает, это наследственное.
— Наследственное?
— Потому, говорит, я и не люблю купаться, — промолвил он с улыбкой, адресованной самому себе или, скорее всего, жене.
Отрывистый звук, похожий на падение какого-то предмета, прилетел к ним с противоположной стороны бассейна. Харви замер.
— Слышали?! — Его голос вдруг подскочил на пол-октавы. — Там кто-то есть.
— Крысы, — предположил Джерри. Он очень хотел избежать встречи с инженерами и необходимости отвечать на их непростые вопросы.
— Дайте сюда! — Харви выхватил фонарь у Джерри и пустил луч вдоль противоположной стены: ряды кабинок-раздевалок и открытая дверь, ведущая из помещения. Никого.
— Вредителей не люблю… — поморщился Харви.
— Здание давно заброшено, — отозвался Джерри.
— А особенно их человеческую разновидность. — Харви сунул фонарик обратно Джерри в руки. — У меня есть враги, мистер Колохоун. Вы ведь наводили обо мне справки, не так ли? И знаете, что я не безупречен. — Интерес Харви к звукам, которые, как ему показалось, он слышал, приобретал довольно неприятный оттенок. Не крыс он опасался, а тяжких телесных повреждений. — Ну, ладно, пора закругляться. Показывайте второй бассейн, и на этом закончим.
— Да, конечно.
Джерри, как и его гость, тоже был бы рад поскорее уйти отсюда. Температура заметно поднялась. Пот тек уже обильно, щекоча струйкой загривок, тело за пазухой чесалось. Джерри через зал прошел вместе с Харви к двери, ведущей к большему бассейну, и потянул за ручку. Дверь не поддалась.
— Проблемы?
— Наверно, закрыта с той стороны.
— А другой вход есть?
— Думаю, есть. Хотите, я зайду оттуда?
Харви взглянул на часы и сказал:
— Две минуты. У меня еще дел по горло.
Харви смотрел вслед растворившемуся в темноте коридора Колохоуну — луч фонаря бежал впереди него. Парень не нравился Харви. Слишком тщательно выбрит, и туфли итальянские. Но это мелочи. Проект имел право на жизнь. Харви пришлись по душе бассейны и весь комплекс, единообразие дизайна, банальность оформления. Общественные заведения: больницы, школы и даже тюрьмы — умиротворяли Харви: в самом факте их существования он видел признак социального порядка, они несли покой в тот утолок его души, где прятался страх хаоса. Лучше жить в мире слишком упорядоченном, чем в том, где порядка не хватает.
И вновь его сигара потухла. Сжав ее зубами, Харви чиркнул спичкой. В тот миг, когда вспышка угасла, ему показалось, что взгляд его успел выхватить из темноты обнаженную девушку. Она стояла в коридоре чуть впереди и смотрела на него. Видение было скоротечным, но когда спичка выпала из пальцев и огонек умер, образ девушки, отлично запомнившийся, подсказала память. Девушка юная, не старше пятнадцати, и прекрасно сложена. Пот, покрывавший девичье тело, придавал ей такую чувственность, словно она вышла из самых сладких грез Харви.
Выронив сигару, он нащупал спичку и чиркнул ею, но за пару недолгих секунд темноты красавица исчезла, оставив в воздухе, как напоминание о себе, едва уловимый свежий запах молодого тела.
— Девушка! — позвал Харви.
Ее нагота и смятение в глазах всколыхнули острое желание.
— Девушка!
Огонек второй спички светил лишь на пару ярдов вперед.
— Вы здесь?
Далеко уйти она не могла, рассуждал Харви. Приготовив третью спичку, он пошел искать девушку. Не успел он сделать несколько шагов, как услышал кого-то за спиной. Харви повернулся. Луч фонаря отразил страх на его лице. Ага, ясно, кто это — итальянские туфли.
— Входа нет…
— Как нет нужды светить мне в лицо, — проворчал Харви.
Луч опустился вниз.
— Простите.
— А мы здесь не одни, Колохоун. Тут девушка.
— Девушка?
— Вы будто не в курсе?
— Да откуда ж…
— Абсолютно голая. И стояла вот здесь, в трех-четырех ярдах от меня.
Джерри озадаченно взглянул на Харви: может, тот страдает сексуальными галлюцинациями?
— Да говорю вам, я видел девчонку, — уверял Харви, хотя и слова против не услышал. — Еще секунда, и я бы до нее дотянулся, но тут подошли вы… Ну-ка, посветите туда, — добавил он, оглянувшись.
Джерри направил луч в даль коридора — ни души.
— Вот дьявол.. — Сожаление Харви было искренним. Он повернулся к Джерри. — Ладно, пошли отсюда к чертям собачьим.
— Считайте, что вы меня заинтересовали, — вновь заговорил Харви, когда оба зашагали назад. — Проект перспективный. План первого этажа у вас с собой?
— Нет, но я могу его достать.
— Достаньте. — Харви прикуривал новую сигару. — И пришлите мне свои предложения в более подробном изложении. Тогда и поговорим.
Чтобы раздобыть планы бассейнов, потребовалась солидная взятка знакомому муниципальному чиновнику, но в конечном итоге у Джерри все получилось. На бумаге комплекс смахивал на лабиринт. И как в лучших лабиринтах, трудно было разглядеть какую-либо систему в расположении душевых, туалетов и раздевалок. Однако Кэрол доказала обратное.
— Что это? — спросила она Джерри, когда вечером он сидел над схемами. Четыре-пять часов они провели в его квартире — часы без ссор и неприятного тягостного чувства, в последнее время отравлявшего их встречи.
— План первого этажа плавательных бассейнов на Леопольд-роуд. Хочешь еще выпить?
— Нет, спасибо. — Она вглядывалась в план, пока Джерри вставал, чтобы налить себе еще виски.
— Похоже, Харви клюнул.
— Ты что, собираешься начать с ним дело?
— А что такого? Он — человек с деньгами.
— С грязными деньгами.
— Деньги не пахнут…
Она холодно посмотрела на Джерри, и ему захотелось прокрутить назад последние десять секунд и стереть свой комментарий.
— Мне так нужен этот проект, — произнес он, усаживаясь со стаканом в руке на тахту напротив Кэрол.
План, развернутый на низком столике, разделил их. — Мне нужно доказать себе наконец, что я чего-то стою.
В ее взгляде он не нашел поддержки.
— Мне кажется, не стоит связываться с Харви и ему подобными, — сказала она. — Плевать, сколько у него денег. Он преступник, Джерри.
— Что ж теперь, бросить все к черту, да? Ты так думаешь? — Уже не первый раз за последние несколько недель они начинали этот спор. — Забыть о том, как я вкалывал, забыть, сколько трудов вложено, и добавить еще одну неудачу ко всем остальным?
— А кричать-то зачем?
— Я не кричу!
Она пожала плечами.
— Хорошо, — тихо проговорила она, — ты не кричишь.
— Господи!
Она снова принялась внимательно рассматривать план. А он наблюдал за ней поверх стакана с виски, разглядывал аккуратный пробор тонких светлых волос. «Ничего у нас не получилось», — думал он. Причины, заведшие их отношения в тупик, были слишком очевидны. Вновь, уже в который раз, им не удавалось найти общий мотив, необходимый для плодотворного обмена мнениями. И не только в этом вопросе — как минимум еще в полусотне других. Какие бы мысли ни крутились в ее милой головке, все они оставались загадками для Джерри. А его мысли, по-видимому, были непостижимы для нее.
— Это же спираль, — заметила она.
— Что?
— Комплекс. Он спроектирован в виде спирали. Смотри.
Джерри поднялся, чтобы взглянуть с высоты своего роста на план. Он следил, как Кэрол указательным пальцем проложила путь вдоль проходов. Она не ошиблась.
Несмотря на то что архитектурный лаконизм слегка исказил структуру задуманного рисунка, на плане явно просматривались очертания неровной спирали, встроенной в сеть коридоров и помещений. Повторяя ее форму, круживший по бумаге палец Кэрол рисовал уменьшающиеся радиусы и наконец замер на большом бассейне — том самом, что оказался заперт. Джерри молча уставился на план. Не подскажи ему Кэрол — он бы неделю вот так таращился и не разглядел несущей структуры.
Кэрол решила на ночь не оставаться. Не оттого, попыталась она объяснить Джерри у порога, что между ними все кончено, а лишь потому, что ценила их близость слишком высоко, чтобы злоупотреблять ею как развлечением Он отчасти ухватил смысл; Кэрол тоже сравнивала их двоих с ранеными животными. Что ж, по крайней мере, в их жизни имелись общие метафоры.
Спать одному было привычно. Во многих отношениях Джерри предпочел бы оставаться в кровати в одиночестве, чем разделять ее с кем-то, даже с Кэрол. Но сегодня он хотел, чтобы она была рядом; вернее, не обязательно Кэрол, но кто-нибудь. Он чувствовал себя без причины капризным, как ребенок. Джерри засыпал и тут же просыпался, словно боялся сновидений.
Незадолго до рассвета, предпочтя бессонницу разбитой мечте о сне, он встал, завернул содрогающееся тело в халат и отправился готовить себе чай. План все еще лежал на кофейном столике, где его оставили накануне вечером. Отхлебывая теплый «ассам», Джерри остановился взглянуть на него. Теперь, после подсказки Кэрол, взгляд его невольно сосредоточился — вопреки отвлекавшей внимание неразберихе пометок — на спирали, проступавшей из-под кажущегося хаоса лабиринта Бесспорное доказательство скрытого умысла в работе архитектора, она бросалась в глаза и заставляла их следить за последовательным маршрутом: кругами, сужаясь и стремясь… к чему? К запертому бассейну.
Допив чай, Джерри побрел к кровати. На сей раз усталость всецело завладела им, и Джерри одолел сон, в котором ему было отказано ночью. В семь тридцать его разбудила Кэрол Она решила извиниться за вчерашний вечер.
— Я очень хочу, чтобы у нас с тобой все было хорошо, Джерри. И ты это знаешь, правда? Знаешь, как много ты для меня значишь…
Но он был не в силах говорить о любви. То, что казалось романтичным в полночь, утром вдруг представилось нелепым. Он ответил Кэрол как можно теплее и договорился о встрече сегодня вечером. А затем провалился в сон.
С тех пор как Эзра Харви покинул здание бассейнов, чуть ли не каждые четверть часа он вспоминал о девушке, привидевшейся в коридоре. Ее лицо представало перед ним, когда он обедал, с женой, когда занимался сексом с любовницей. Лицо такое ясное, такое открытое и так много обещающее.
Харви считал себя дамским угодником. В отличие от большинства своих приятелей-магнатов (чьи подруги не доставляли проблем: они получали хорошую оплату и не мешались под ногами, если не требовались их специфические услуги) Харви получал удовольствие от общения с представительницами прекрасного пола. Их голоса, их смех, запах их духов… Его неодолимо тянуло к ним, он чрезвычайно дорожил мгновениями, проведенными с этими восхитительными созданиями, и был готов тратить деньги на их милости. Поэтому карманы его пиджака оттягивали банкноты и дорогие безделушки, когда утром он вернулся на Леопольд-роуд.
С утра зарядила холодная морось, и пешеходы на улице, слишком озабоченные тем, чтобы сохранить головы сухими, не обращали внимания на мужчину под черным зонтом, стоявшего на ступенях, и другого человека, возившегося с навесным замком Чендамен был экспертом по таким замкам. Через пару секунд дужка со щелчком распахнулась. Харви закрыл зонтик и скользнул в вестибюль.
— Жди здесь, — велел он Чендамену. — А дверь закрой.
— Слушаюсь, сэр.
— Если понадобишься — крикну. Фонарик взял?
Чендамен вытянул из кармана фонарь. Харви взял его, включил и быстро скрылся в коридоре. То ли на улице сегодня было значительно холоднее, чем вчера, то ли в помещении — жарче, но Харви расстегнул пиджак и ослабил туго затянутый узел галстука. Он обрадовался жаре: она напомнила ему блеск тела девушки-видения, расслабленно-томный взгляд ее черных глаз. Он шел все дальше по коридору, и отраженный свет лился с кафельных плиток. Чувство направления никогда не изменяло Харви и скоро вывело прямо к тому месту у большого бассейна, где вчера он встретил девушку. Там он остановился и замер, прислушиваясь.
Харви был осторожным человеком. Вся его профессиональная деятельность — в тюрьме ли, на воле — вынуждала жить в вечном ожидании нападения из-за спины. Постоянная бдительность сделала его чувствительным к малейшему признаку присутствия человека Звуки, на которые другой не обратил бы внимания, выбивали отчетливую дробь по его барабанным перепонкам. Но здесь — ничего. Тишина в коридорах, тишина в вестибюле, тишина в раздевалках и турецких банях — во всех кафельных помещениях комплекса Тем не менее Харви был уверен: он здесь не один. Когда пять чувств подводили его, шестое — звериное — чуяло присутствие чужого. Этот дар не раз спасал его шкуру, а сейчас, надеялся он, приведет в объятия красотки.
Доверившись инстинкту, Харви погасил фонарь и, ощупывая рукой стену, осторожно шагнул в коридор, откуда вчера появилась девушка. Ощущение близости жертвы мучительно и сладко дразнило его. Он подозревал, что она не дальше чем за стеной — идет, держась в шаге от него, по какому-то скрытому проходу. Он думал о том, как приятна эта слежка. Только она и он — одни во влажной духоте коридора. Харви продвигался украдкой, биение пульса отдавалось в шее, в запястье и в паху. Крест прилип к взмокшей груди.
Наконец коридор разделился. Харви замер: слабое свечение впереди призрачно обрисовывало своды обоих тоннелей. И не понять, в какой из них идти. Доверясь инстинкту, он свернул влево. И почти сразу наткнулся на дверь. Она была открыта, и Харви шагнул через порог в большее помещение — как подсказало изменившееся эхо его шагов. И вновь замер. На этот раз напряженный слух был вознагражден звуком У противоположной стены на горке осыпавшихся плиток — пара голых ступней. Грезится ему или он и впрямь видит девушку? Контур ее тела чуть бледнее окружающего мрака. Да, это она! Харви чуть не окликнул ее, но вовремя спохватился. Он решил возобновить безмолвное преследование и наслаждаться игрой, которую затеяла девушка, до тех пор пока ей это нравится. Он пересек комнату и прошел через вторую дверь, приведшую его к другому тоннелю. Влажный и приятный, воздух здесь был намного теплее. И тут Харви охватила тревога: он пренебрегает всеми неписаными правилами, добровольно залезая в петлю. Ведь это могло быть подстроено — девушка, преследование. За следующим углом грудь юной красавицы испарится, а его собственная нарвется на нож. И все же он знал, что это не так. Знал, что шаги впереди — это поступь женщины легкой и податливой; что духота, вызвавшая новые приливы пота, несет ему нежность и чувственность. Нож здесь бессилен — лезвие размягчится, и цель будет недостижима. Он в безопасности.
Шаги впереди стихли. Остановился и Харви. Непонятно, откуда сюда проникал свет. Он облизал губы, почувствовал вкус соли и двинулся вперед Плитки под пальцами лоснились от влаги, кафель пола был скользким. Предвкушение росло с каждым шагом.
А свет становился все ярче. Он не был дневным — свету солнца нет доступа в столь уединенное убежище. Он больше походил на лунный свет, вкрадчивый, ускользающий. А может быть, подумал Харви, искусственный. Откуда бы свет ни рождался, с его помощью глаза Харви наконец отыскали девушку. Однако она была не та, что привиделась ему позавчера. Обнаженная — да, юная — да, но во всем остальном — не та. Он встретился с ней глазами, прежде чем она скользнула в коридор и свернула за угол Замешательство в ее пойманном взгляде придало охоте остроту: выходит, не одна, а две девушки находились в этом тайном месте! Интересно зачем?
Харви обернулся, чтобы проверить, свободен ли обратный путь, если ему вдруг придется отступать. Но его память, одурманенная ароматным воздухом, отказалась нарисовать ясную картину маршрута, что привел его сюда. Укол тревоги внезапно сбил радостное возбуждение, но Харви отказался поддаться ему, устремился вперед за девушкой до конца коридора и тоже свернул налево за угол. Короткий проход, и вновь поворот налево — куда только что скрылась девушка. Смутно сознавая, что закругления дороги сужаются, он шел вперед, задыхаясь от плотного воздуха и настойчивости погони.
Внезапно, когда он повернул в последний раз, жара стала удушающе близкой и проход вывел его в тесную, едва освещенную комнатку. Харви расстегнул ворот рубашки. Жилы на тыльных сторонах ладоней напоминали натянутые струны. Он отчетливо слышал, как надсадно трудятся его сердце и легкие. Однако, с облегчением понял он, здесь преследование заканчивалось. Объект охоты стоял спиной к нему у противоположной стены, и при виде ее изящных ягодиц и гладкой спины клаустрофобия Харви испарилась.
— Девушка… — выдохнул он. — Ну и погоняла же ты меня…
Казалось, она не слышала его или, скорее всего, вздумала капризничать.
По скользким плиткам он направился к ней.
— Я с тобой говорю.
Когда Харви приблизился к девушке на шесть футов, она повернулась: не та, которую он преследовал по коридору, и тем более не та, которую он видел два дня назад. Это существо было абсолютно иным. Взгляд Харви остановился на незнакомом лице лишь на пару секунд, прежде чем скользнуть вниз — на ребенка в ее руках. Младенец — вероятно, новорожденный — без особой жадности сосал грудь. Подобных существ Харви в жизни видеть не приходилось. Его замутило. Молоденькая девушка, кормящая грудью ребенка, — зрелище само по себе удивительное, но отродье у нее на руках, животное или человек, выглядело настолько мерзко, что Харви с трудом сдержал рвоту. Сама преисподняя породила бы что-либо более привлекательное.
— Бог ты мой, что за…
Подняв на Харви глаза и прочитав смятение на его лице, девушка вдруг зашлась смехом. Харви замотал головой. Ребенок оторвал от груди хоботок, а потом вновь прильнул к ней, словно устроился удобнее. Это движение как хлыстом подстегнуло отвращение Харви, обратив его в ярость. Не обращая внимания на протесты девушки, он выхватил маленькое чудовище из ее рук, чуть подержал, успев почувствовать корчи блестящего маленького тела, и с силой швырнул в стену. Ребенок вскрикнул, ударившись о плитки, и жалобный протест оборвался в то же мгновение, услышанный лишь матерью. Она бросилась через комнату к тому месту, где лежал ребенок: его бескостное тело удар разорвал пополам. Одна из конечностей (их было по меньшей мере полдюжины) попыталась дотянуться до залитого слезами лица матери. Девушка подняла останки на руки, и потоки сверкающей жидкости побежали по ее животу к паху.
Откуда-то из-за стены комнаты донесся голос Харви понял: это отклик на предсмертный крик ребенка и все возрастающие стенания матери — но отклик куда более скорбный, чем первое и второе. Воображением Харви обладал скудным. За пределами его мечтаний о благополучии и женщинах лежала пустая земля. Однако сейчас, при звуке этого голоса, пустошь осветилась мягким светом и выдала ужасающие образы; Харви сам не верил, что способен такое вообразить. Не просто образы монстров, в лучшем случае являющие собой соединение известных аномалий. То, что сотворил его разум, было скорее ощущением, чем образом. Оно относилось к спинному мозгу, не к рассудку. Его уверенность в себе дрогнула, мужество и сила духа отреклись от Харви. Он задрожал, поскольку прежде пугался лишь во сне. А печальный крик все не смолкал, и Харви развернулся и побежал В сумрачном коридоре бьющий в спину свет швырял его тень под ноги.
Ощущение правильного направления покинуло его. На первом пересечении коридоров он повернул не туда, а затем и на втором. Через несколько ярдов Харви осознал ошибку и бросился обратно, но лишь еще больше запутался. Коридоры походили один на другой — те же плитки, тот же полусвет, каждый новый поворот выводил либо к помещению, которое он видел впервые, либо к полным тупикам Паника нарастала по спирали. Вой прекратился. Харви остался один со своим хриплым дыханием и обрывками проклятий. Это Колохоун устроил ему такую пытку, и Харви поклялся: он заставит парня признаться, даже если ему придется своими руками переломать все кости Джерри. На бегу он цеплялся за мысли о предстоящей расправе — сейчас они были единственным утешением. Наслаждаясь картиной воображаемой агонии Колохоуна, Харви не понял, что повторяет уже пройденный путь и бежит по кругу прямо к свету. Лишь в последний момент до него дошло, что он находится перед знакомым помещением. Ребенок лежал на полу, мертвый и отвергнутый. Матери не было.
Харви остановился и обдумал ситуацию. Если он пойдет назад тем же путем, он снова запутается. А если пойти вперед, через комнату, к свету — тогда, возможно, удастся разрубить гордиев узел и вернуться к выходу. Второе остроумное решение пришлось ему по душе. Харви осторожно пересек комнату, подошел к двери противоположной стены и выглянул. Еще один короткий коридор, а за ним — дверь, распахнутая в большое помещение. Бассейн! Конечно, бассейн!
Отбросив осторожность, Харви вышел из комнаты и направился по коридору.
С каждым шагом жара нарастала, от нее гудела голова. В конце коридора он прибавил шаг и наконец вышел на арену.
В отличие от малого большой бассейн не осушили. Более того, он был полон почти до краев — но не чистой водой, а каким-то пенистым бульоном, над которым поднимался пар даже в таком пекле. Это и было источником света. Вода в бассейне испускала свечение, и оно окрашивало все — плитки, трамплин, раздевалки (несомненно, и самого Харви) в красновато-желтые тона.
Харви начал внимательно осматриваться. Ни единого признака женщин. Путь к выходу по-прежнему не вызывал сомнений, тем более что на сдвоенных дверях не видно ни цепи, ни замка. Он направился туда. Нога скользнула на влажном кафеле, он быстро глянув вниз и увидел, что ступил в какую-то жидкость — в призрачном свете трудно было определить ее цвет, — обозначавшую то ли предел разлива, то ли его начало.
Харви оглянулся на воду бассейна, любопытство пересилило другие чувства. Клубился пар, водовороты играли пеной. И вдруг он заметил нечто темное, непонятной формы, скользящее под самой поверхностью. Он припомнил убитое существо, его бесформенное тело и свисающие петли конечностей. Еще один той же породы? Светящая жидкость лизала кромку бассейна у самых ног Харви, континенты пены разбивались на архипелаги и островки. Пловец не обращал на него никакого внимания.
Харви в раздражении отвернулся от воды — и увидел, что теперь он здесь не один. Появившиеся откуда-то три девушки направлялись к нему вдоль края бассейна. В одной он узнал ту, которую видел два дня назад. В отличие от сестер она была одета Одна грудь обнажена Приближаясь, девушка серьезно смотрела на него. В руке она несла веревку, по всей длине украшенную грязными ленточками, завязанными в причудливые банты.
После появления этих трех граций беспокойные воды бассейна закрутились в неистовом кипении, в то время как его обитатели всплывали, чтобы приветствовать девушек. Харви разглядел три или четыре беспокойно снующих формы, однако на поверхности они не появлялись. Харви растерялся: инстинкт побуждал его бежать (все-таки веревка — это веревка, хоть и украшенная лентами), а желание посмотреть, кто же плавает в бассейне, удерживало на месте. Он бросил взгляд на дверь — до нее оставалось десять ярдов. Быстрый рывок, и он в прохладном коридоре. Отсюда Чендамен сможет его слышать.
Девушки остановились в нескольких футах от Харви и внимательно смотрели на него. А Харви — на них. Все помыслы, приведшие его сюда, угасли. Ему уже не хотелось накрыть ладонями груди этих созданий, не хотелось зарыться меж их блестящих бедер. Эти женщины лишь казались женщинами. Их спокойствие было не покорностью, но наркотическим трансом; их нагота вызвана не похотливостью, а ужасающим и отталкивающим безразличием, оскорбительным для Харви. Даже их юность — нежная бархатистость кожи, блеск волос — даже она была испорченной Когда девушка в платье протянула руку и коснулась влажного от пота лица Харви, он тихо вскрикнул от отвращения, будто его лизнула змея. Девушку абсолютно не тронула его реакция. Она шагнула еще ближе, глядя прямо ему в глаза, и пахло от нее не духами, как от его любовницы, а плотью. Униженный, оскорбленный, не имеющий сил отвернуться, он стоял, не отрывая взгляда от этой шлюхи. Поцеловав Харви в щеку, она обвила вокруг его шеи украшенную лентами веревку.
Весь день Джерри названивал в офис Харви каждые полчаса. Сначала ему сказали, что шефа нет на месте, он приедет во второй половине дня. Однако во второй половине дня ответ изменился. Джерри сообщили, что Харви и не собирался приезжать в офис. Ему нездоровится, ответила секретарша, он отправился домой. Пожалуйста, перезвоните завтра. Джерри оставил сообщение о том, что достал план первого этажа бассейнов и будет рад встретиться, чтобы обсудить с мистером Харви их планы тогда, когда это будет удобно мистеру Харви.
Кэрол позвонила после обеда.
— Сходим куда-нибудь вечерком? — предложила она. — В кино, например?
— А что ты хочешь посмотреть? — спросил он.
— Ой, не знаю… Давай вечером решим, ладно?
Они решили сходить на французский фильм, в котором, насколько смог уловить Джерри, начисто отсутствовал сюжет. Его заменяла череда диалогов: герои обсуждали свои травмы и желания, причем второе было прямым следствием первого. Фильм вызвал у него апатию.
— Тебе не понравилось…
— Так себе. Все эти страхи…
— И никакой стрельбы.
— И никакой стрельбы.
Она улыбнулась своим мыслям.
— А что смешного?
— Ничего…
— Не говори «ничего».
Кэрол пожала плечами.
— Да я просто улыбнулась, и все. Могу я улыбнуться?
— Господи! Нашему разговору без субтитров не обойтись.
Они прошлись немного по Оксфорд-стрит.
— Ты не голодна? — спросил Джерри, когда они подошли к началу Поланд-стрит. — Можем зайти в «Красный форт».
— Нет, спасибо. Терпеть не могу есть на ночь.
— Ради бога, не будем спорить из-за этого дурацкого фильма.
— А кто спорит?
— Ну чего ты заводишься…
— Здесь у нас с тобой много общего, — парировала Кэрол. На ее шее проступили красные пятна.
— Утром ты говорила…
— Что говорила?
— О нас. О том, чтобы не потерять друг друга..
— То было утром. — Ее взгляд был жестким И затем вдруг: — Джерри, да тебе плевать на всех, и на меня в том числе!
Развернувшись, Кэрол впилась взглядом в его лицо, словно не позволяла ему отвечать. Когда ему не удалось ничего сказать, странное удовлетворение мелькнуло на ее лице.
— Спокойной ночи… — проронила Кэрол и пошла прочь.
Джерри смотрел вслед, считая ее шаги — пять, шесть, семь… Самая потаенная часть его души рвалась окликнуть подругу, но дюжина помех — гордыня, усталость, досада — не позволяли сделать это. Единственное, что в конечном итоге заставило его позвать Кэрол, — это мысль о пустой постели, о простынях, согретых лишь его телом и холодных, как могила, справа и слева от него.
— Кэрол.
Она не оглянулась, и шаг ее не сбился. Джерри побежал за ней, думая о том, что эта сценка, наверное, развлечет прохожих.
— Кэрол.
Джерри ухватил ее за руку. На этот раз она остановилась. Он обошел ее, чтобы заглянуть в лицо, и был потрясен и расстроен: Кэрол плакала. Ее слезы он ненавидел лишь немногим меньше, чем свои.
— Сдаюсь, — сказал он, выдавив улыбку. — Фильм — шедевр. Годится?
Кэрол не утешила эта выходка; припухшее от слез лицо было несчастным.
— Не надо, — проговорил он. — Прошу тебя, не надо… Я не…
«Не умею просить прощения», — хотел сказать Джерри. Но он не умел этого настолько, что даже признание оказалось ему не под силу.
— Ничего… — мягко произнесла Кэрол.
Джерри видел, что она не сердилась. Она просто была несчастна.
— Пойдем ко мне.
— Не хочу.
— Я хочу, чтоб ты пошла, — сказал он. Получилось искренне. — Я не люблю выяснять отношения на улице.
Джерри поймал такси, и они поехали в Кентиш-таун; оба всю дорогу молчали. Поднявшись по ступеням к входной двери, Кэрол поморщилась:
— Что это за вонь?
Сильный кислый запах струился по ступеням крыльца.
— Здесь кто-то побывал, — сказал он, внезапно охваченный тревогой, и рванулся вверх по лестнице к двери квартиры.
Дверь оказалась открыта, замок варварски выдран, дверной косяк расколот. Джерри выругался.
— Что случилось? — спросила Кэрол, догоняя его.
— Взлом.
Джерри шагнул в квартиру и включил свет. Всюду царил хаос. Квартира была полностью разгромлена. Повсюду следы вандализма: разбитые картины, вспоротые подушки, расколотая мебель. Он стоял в центре хаоса, и его трясло, а Кэрол бродила из комнаты в комнату и повсюду находила безжалостное разрушение.
— Это что-то личное, Джерри.
Он кивнул.
— Я вызову полицию, — предложила она — Проверь, что украли.
Джерри подчинился. Лицо его побелело. Вторжение ошеломило его. Вяло и апатично бродил он по квартире, переворачивая разбитые вещи, задвигая на место вывернутые ящики: он представлял себе взломщиков в деле, как они, потешаясь, хозяйничают здесь. В углу спальни он нашел сваленные в кучу фотографии. На них помочились.
— Полиция выехала, — доложила Кэрол — Просили ничего не трогать.
— Поздно, — пробормотал он.
— Что-то пропало?
— Ничего, — ответил он.
Все ценности: стерео и видео, кредитки, кое-какие безделушки — не тронуты. И только сейчас Джерри вспомнил о плане. Он вернулся в гостиную и с трудом пробился через завал к столику, зная наверняка: плана он не найдет.
— Это Харви, — проговорил он.
— Что — Харви?
— Харви приходил за планом первого этажа бассейнов. Или прислал кого-то.
— Зачем? — спросила Кэрол, окидывая взглядом разгром. — Ты же и так собирался отдать его.
Джерри замотал головой.
— Ты единственная, кто советовал мне держаться от Харви подальше…
— Я и представить не могла, что все обернется вот так.
Полиция приехала и уехала, вяло извинившись: они думают, что найти и арестовать злоумышленников маловероятно.
— В последнее время столько актов вандализма, — сказал офицер. — А соседи снизу?..
— Они в отъезде.
— Боюсь, это последняя надежда Имущество застраховано?
— Да.
— Ну, тогда все не так уж плохо.
Джерри ничего не сказал им о своих подозрениях, хотя его так и подмывало сделать это. Что толку обвинять Харви? С одной стороны, у того наверняка заготовлено алиби, с другой — необоснованные обвинения еще больше разозлят его.
— Что будешь делать? — спросила Кэрол, когда полиция убралась восвояси.
— Не знаю. Я даже не уверен, что это он. То он лучится добротой и светом, и вдруг такое. Как я могу иметь с ним дело?
— А ты больше не имеешь с ним дела, — ответила Кэрол. — Останемся здесь или пойдем ко мне?
— Останемся.
Они кое-как попытались восстановить статус-кво: подправили, чтобы не валилась, сломанную мебель, подмели осколки стекла Затем перевернули распоротый матрац, отыскали две уцелевшие подушки и легли спать.
Кэрол хотела заняться любовью, но это утешение, как многое в жизни Джерри в последнее время, не получилось. Раздражение сделало его грубым, а грубость, в свою очередь, вызвала раздражение Кэрол. Она сделалась угрюмой, целовала его неохотно и скупо. Ее нежелание подталкивало его к еще большей грубости.
— Остановись, — сказала Кэрол, когда он собрался войти в нее. — Я не хочу.
Она не успела настоять на своем — Джерри не остановился и сделал ей больно.
— Я сказала, не надо, Джерри.
Он не реагировал.
— Хватит!
Кэрол зажмурилась и еще раз велела ему остановиться, на этот раз уже по-настоящему придя в ярость. Но он лишь с большей силой вгонял себя в нее — так, как она иногда прежде просила его, даже молила об этом, умирая от страсти. Но сейчас она лишь шипела, ругалась и угрожала, и каждое ее слово придавало Джерри решимости не верить ее сопротивлению, хотя физически он не чувствовал ничего, кроме напряжения в паху, сухого дискомфорта и желания быть грубым.
Кэрол начала отбиваться, царапать его спину ногтями и тянуть за волосы, словно хотела отодрать его лицо от своей шеи. Пока Джерри трудился, в голове его промелькнула мысль о том, что теперь она возненавидит его, и значит, они придут к полному согласию. Но, отдавшись страсти, к этой мысли он прислушаться не успел.
Яд пролился, и Джерри скатился с нее.
— Скотина… — выдавила Кэрол.
Спину саднило; поднявшись с кровати, он заметил кровь на простыне. Среди свалки в гостиной Джерри отыскал неразбитую бутылку виски. Из стаканов, однако, ни один не уцелел, а из-за нелепой брезгливости пить из горлышка не хотелось. Опустившись на корточки, Джерри привалился спиной к холодной стене. Он не чувствовал себя ни несчастным, ни удовлетворенным. Входная дверь открылась и треском захлопнулась. Он ждал и слушал, как стучат по ступеням каблучки Кэрол. Затем пришли слезы, хотя и от них он чувствовал себя полностью отделенным. Наконец Джерри успокоился, побрел на кухню, отыскал чашку и напился до бесчувствия.
Кабинет у Харви был внушительный, он был отделан как кабинет его знакомого адвоката по налоговым делам: вдоль стен тянулись стеллажи с книгами, закупленными оптом, цвет ковра и обоев приглушенный, будто закопченный сигарным дымом. Когда Харви не спалось — как сейчас, — он мог отдохнуть здесь, посидеть за огромным столом в кресле из кожи черепахи и подумать о законности. Но только не сегодня ночью. Сегодня Харви был поглощен проблемами иного толка. Как ни пытался он отвлечься, мысли его возвращались к Леопольд-роуд.
Он мало запомнил из того, что произошло в бассейнах. И это очень его беспокоило: память всегда оставалась предметом его гордости. Способность запоминать увиденные лица и оказанные услуги в немалой степени помогла Харви обрести власть. Он гордился тем, что среди сотен его работников не было ни одного привратника или уборщицы, кого бы он не знал по имени.
Но о событиях на Леопольд-роуд, случившихся всего тридцать шесть часов назад, Харви вынес весьма смутные воспоминания — о женщинах, медленно окружающих его, о веревке, затягивающейся вокруг шеи, о том, как они вели его вдоль кромки бассейна в некое помещение, мерзость которого убила почти все его ощущения. Дальнейшее вползло в его память, словно те скользившие в грязной воде бассейна существа, смутно различимые и тягостно тревожные Кажется, там произошло что-то унизительное и ужасное. Больше ничего припомнить не удавалось.
Однако Харви был не из тех, кто пасовал перед неопределенностью без борьбы. Если за этим кроется тайна, он сделает все, чтобы открыть ее. В качестве первого шага своего наступления он приказал Чендамену и Фрайеру перевернуть вверх дном квартиру Колохоуна. Если, как он подозревал, затея с бассейнами была продуманной вражеской операцией по завлечению его в ловушку, Колохоун являлся соучастником. Разумеется, в качестве вывески, не более того. Уж конечно, он не руководитель и не вдохновитель. Харви счел, что разгром квартиры Колохоуна станет достойным предупреждением для хозяев Джерри о том, что он намерен вести борьбу. Погром принес и еще один плюс Чендамен вернулся с планом первого этажа комплекса. Сейчас развернутый план лежал на столе Харви. Вновь и вновь он отслеживал свой путь к бассейну в надежде на то, что память очнется. Он был разочарован.
Почувствовав усталость, Харви поднялся и подошел к окну. Огромный сад за домом содержался в образцовом порядке. В этот час, правда, его безукоризненные границы лишь угадывались — свет звезд едва-едва освещал владения. Харви видел лишь собственное отражение на гладком оконном стекле.
Когда он сфокусировал зрение на отражении, его контуры словно всколыхнулись, и он почувствовал шевеление в животе, словно там что-то распустилось. Он приложил к животу руку — тот подергивался и вздрагивал, и на мгновение Харви перенесся в бассейны: нечто осклизлое, голое и комковатое приблизилось к его глазам. Он чуть не закричал, но смог сдержаться, отвернувшись от окна и переведя взгляд на интерьер комнаты: ковры, книги и мебель — трезвая и незыблемая реальность. Но видения отказывались покинуть его мысленный взор. Живот по-прежнему крутило.
Прошло несколько минут, прежде чем Харви смог заставить себя вновь взглянуть на свое отражение в стекле — контуры уже не колыхались. Он больше не позволит себе ни одной подобной ночи, бессонной и мучительной. С первым лучом зари пришла убежденность в том, что сегодня пора расколоть мистера Колохоуна.
Утром Джерри пытался дозвониться Кэрол на работу, но она все время была занята. В конце концов он оставил это и предпринял геркулесовы усилия, чтобы привести квартиру в порядок. Однако не преуспел ни в сосредоточенности, ни в усердии. Убив целый час и ни на йоту не приблизившись к намеченному, он сдался. Разгром точно отражал, его мнение о себе самом.
Незадолго до полудня ему позвонили.
— Мистер Колохоун? Мистер Джерард Колохоун?
— Он самый.
— Моя фамилия Фрайер. Я звоню от имени мистера Харви…
— Вот как?
Хотят позлорадствовать или пригрозить еще большим ущербом?
— Мистер Харви ждет от вас кое-каких предложений, — сказал Фрайер.
— Предложений?
— Мистер Харви очень заинтересовался проектом Леопольд-роуд, мистер Колохоун. Он собирается вложить в него существенные денежные средства.
Джерри промолчал. Эта явная ложь привела его в замешательство.
— Мистер Харви хотел бы с вами встретиться. И чем скорее, тем лучше.
— И где же?
— В бассейнах. Он хочет обговорить кое-какие архитектурные тонкости со своими коллегами.
— Понятно.
— Вы сможете подъехать во второй половине дня?
— Смогу. Конечно.
— В половине пятого, договорились?
Разговор на этом закончился, оставив Джерри озадаченным. В тоне Фрайера не было ни следа враждебности, ни намеков, даже скрытых, на возникшую конфронтацию. Может быть, как предположила полиция, события минувшей ночи — выходка неизвестных вандалов, а кража чертежей — их нелепый каприз? Джерри подавил растущее возбуждение. Еще не все пропало.
Надеясь на такой поворот событий, Джерри вновь набрал номер Кэрол. На сей раз он не стал слушать повторяющихся извинений и потребовал позвать ее к телефону. Наконец она взяла трубку.
— Я не хочу с тобой разговаривать, Джерри. Иди к черту.
— Да ты только послушай…
Она с грохотом бросила трубку, прежде чем он произнес следующее слово. Джерри тут же перезвонил Когда Кэрол ответила и услышала его голос, она, казалось, изумилась тому, что он страстно желал искупить свою вину.
— К чему ты стараешься? — возмутилась она. — Боже мой, какой в этом толк?
Он слышал слезы в ее голосе.
— Хочу, чтобы ты почувствовала, как мне больно. Дай мне исправить все. Прошу тебя, позволь мне.
Она не ответила на его мольбу.
— Не бросай трубку. Пожалуйста. Я знаю, мне нет прощения. Боже, я знаю…
Она молчала.
— Ну просто подумай об этой возможности, хорошо? Дай мне шанс исправить все. Хорошо?
Очень тихо Кэрол произнесла:
— Не вижу смысла.
— Можно мне позвонить завтра?
Он услышал ее вздох.
— Можно?
— Да. Да…
Трубку повесили.
Джерри отправился на Леопольд-роуд с запасом в три четверти часа, но на полпути полил дождь, с большими каплями которого не справлялись дворники ветрового стекла. Движение замедлилось, и полмили машина едва ползла; сквозь пелену ливня проступали лишь красные огни стоп-сигналов идущего впереди автомобиля. Тянулись минуты, и беспокойство Джерри росло. К тому времени, когда он выбрался из пробки в поисках свободного пути, он уже опаздывал. На ступенях бассейнов никто его не ждал, но чуть дальше стоял серо-голубой «ровер» Харви. Шофера за рулем не видно. Джерри нашел место для парковки на противоположной стороне и перебежал улицу под дождем. От машины до бассейнов было ярдов пятьдесят, но пока он достиг цели, он промок до нитки и задыхался. Дверь оказалась открыта: не желая мокнуть, Харви поработал с замком. Джерри нырнул внутрь.
В вестибюле Харви он не нашел, но кое-кто все же там был: мужчина ростом с Джерри, но в два раза шире. На руках — кожаные перчатки, лицо без признака мысли как будто из того же материала.
— Колохоун?
— Да.
— Мистер Харви ждет вас внутри.
— Кто вы?
— Чендамен, — ответил мужчина. — Идите.
В дальнем конце коридора горел свет. Джерри толкнул остекленные двери вестибюля и пошел туда За спиной он услышал хлопок закрывшейся входной двери и звучавшие эхом шаги Чендамена.
Харви разговаривал с третьим мужчиной — ростом пониже Чендамена, с мощным фонарем в руке. Заслышав приближение Джерри, оба посмотрели на него и резко прервали разговор. Харви не поздоровался и не протянул руки, а только сказал:
— Явился не запылился.
— Ливень… — начал Джерри, но потом подумал, что вид его сам говорит обо всем.
— Вы себя не бережете, — произнес человек с фонарем. Джерри сразу же узнал любезный голос звонившего ему.
— Фрайер?
— Он самый.
— Рад познакомиться.
Они пожали друг другу руки, а в это время Харви смотрел на Джерри во все глаза, будто искал на его плечах вторую голову. Целую бесконечно долгую минуту он молчал, спокойно наблюдая, как растет беспокойство на лице Джерри.
— А я ведь не такой дурак, — проговорил он в конце концов.
Неожиданное заявление требовало реакции.
— Я даже мысли не допускаю, будто вы — главный в этом деле, — продолжил Харви. — И я готов отнестись к вам снисходительно.
— О чем вы?
— Снисходительно, — повторил Харви. — Потому как вы, похоже, не понимаете. Не так ли?
Джерри лишь нахмурился.
— Именно так, — подал голос Фрайер.
— Похоже, вы даже теперь не понимаете, как здорово влипли? — поинтересовался Харви.
Джерри вдруг стало не по себе от того, что Чендамен стоял у него за спиной, и от собственной абсолютной уязвимости.
— Но я не считаю, что неведение благословенно, — продолжил Харви. — То есть даже если вы чего-то не понимаете, это не освобождает вас от ответственности, не так ли?
— Никак не возьму в толк, о чем вы, — мягко запротестовал Джерри.
В свете фонаря лицо Харви было бледным и усталым.
— Об этом месте, — пояснил Харви. — Я говорю об этом месте. О женщинах, которых вы здесь поселили… для меня. Что это значит, Колохоун? Вот единственное, что я хочу знать. Что все это значит?
Джерри чуть пожал плечами. Слова Харви сбивали его с толку, но Харви уже предупредил его, что непонимание не является оправданием Возможно, единственным разумным ответом станет вопрос.
— Вы видели здесь женщин? — спросил Джерри.
— Точнее, шлюх, — ответил Харви. Его дыхание отдавало сигарным пеплом недельной давности. — На кого работаешь, Колохоун?
— На себя. Сделка, которую я вам предложил…
— К черту твою сделку, — оборвал его Харви. — Меня не интересуют сделки.
— Понимаю, — сказал Джерри. — Тогда я не вижу смысла продолжать наш разговор.
Он отступил на полшага от Харви, но тот выбросил руку и ухватил его за мокрый рукав пиджака.
— Я тебя еще не отпускал, — произнес Харви.
— У меня дела…
— Подождут, — ответил Харви, не ослабляя хватки.
Джерри сознавал если он рванется к дверям, его остановит Чендамен. Но если он не попытается улизнуть…
— Я не люблю таких умников, как ты, — проговорил Харви, отпуская его рукав. — Думаешь, ты пуп земли только потому, что умеешь ловко говорить и носишь шелковый галстук? Вот что я тебе скажу, — он ткнул пальцем в горло Джерри, — ты — куча дерьма. Мне просто любопытно, кто за тобой стоит. Понял?
— Но я ведь уже сказал вам…
— На кого работаешь?! — Каждое слово Харви сопровождал тычком пальца. — Сейчас тебе будет очень больно.
— Ради бога, да ни на кого я не работаю! И ничего не знаю ни о каких женщинах.
— Не глупи, хуже будет, — посоветовал Фрайер, притворяясь обеспокоенным.
— Я говорю правду.
— Чувствую, парню надо сделать больно, — заметил Фрайер. Чендамен радостно заржал — Ты этого добиваешься?
— Назови имена — и все, — сказал Харви. — Или мы переломаем тебе ноги.
Недвусмысленная угроза нисколько не прояснила мышления Джерри. Он не видел никакого выхода из этой ситуации, кроме как настаивать на своей невиновности. Если назвать фиктивных хозяев, ложь вскроется мгновенно, и последствия неудавшегося обмана будут страшными.
— Проверьте мои рекомендации, — взмолился Джерри, — вам же не составит труда все обо мне раскопать. У меня нет компаньонов, я работаю на себя. И всегда работал так.
Взгляд Харви на мгновение оторвался от лица Джерри и остановился на его плече. Сердце Колохоуна сжалось — он понял значение этого знака слишком поздно, чтобы приготовился к удару по почкам от человека за спиной. Джерри дернулся вперед, но не успел налететь на Харви, потому что Чендамен ухватил его за воротник и швырнул к стене. Джерри скрючился, ослепнув от боли. Он едва расслышал, что Харви снова спросил, кто его хозяин, и помотал головой. Череп был словно набит железными шариками, гремевшими в пустоте между ушами.
— Господи… господи… — бормотал Джерри, будто на ощупь подбирая слово для защиты от следующих ударов, но прежде, чем успел это сделать, его рывком выпрямили. Луч света бил прямо в лицо. Джерри было нестерпимо стыдно своих слез, катившихся по щекам.
— Имена, — потребовал Харви.
Шарики по-прежнему гремели.
— Еще разок, — приказал Харви, и Чендамен шагнул к Колохоуну. Харви остановил его, заметив, что Джерри вот-вот отключится. Кожаное лицо отодвинулось.
— Встать, когда я разговариваю с тобой, — велел Харви.
Джерри попытался выполнить приказ, но тело его не слушалось. Готовое умереть тело била дрожь.
— Встать, — повторил Фрайер, шагнув между жертвой и мучителем, и рывком поднял Джерри. Сейчас, когда Фрайер подошел совсем близко, Джерри почувствовал тот самый кислый запах, на который обратила внимание Кэрол, когда они поднимались по ступеням крыльца: одеколон Фрайера.
— Встать! — не унимался Харви.
Джерри поднял к лицу трясущуюся руку, прикрываясь от слепящего света. Он не видел ни одного из трех лиц, но смутно сознавал, что Фрайер загораживал его от Чендамена. Справа от Джерри Харви чиркнул спичкой и поднес огонь к кончику сигары. Вот он, нужный момент: Харви отвлекся, а на линии удара — Фрайер, заслонивший Чендамена.
Нырнув под луч фонаря, Джерри метнулся от стены, исхитрившись выбить фонарь из рук Фрайера. Звякнув о кафель пола, фонарь погас.
Споткнувшись во внезапной темноте, Джерри сделал еще один рывок к свободе. За спиной он услышал проклятия Харви и то, как столкнулись Чендамен с Фрайером, нагнувшиеся в поисках упавшего фонаря. Он заковылял вдоль стены к концу коридора Разумеется, путь назад к входной двери, где стояли его мучители, был отрезан. Он мог надеяться лишь на блуждание по лабиринту коридоров, лежавшему впереди.
Он добрался до угла и повернул направо, смутно припоминая, что этот маршрут уводит в сторону от главного коридора к вспомогательным переходам. Джерри удалось вырваться раньше, чем его покалечили, но избиение давало о себе знать. Каждый шаг отдавался сильной болью в низу живота и спине. Поскользнувшись на влажных плитках, он чуть не закричал от боли.
За его спиной опять орал Харви. Фонарь подобрали с пола, луч заметался по лабиринту в поисках Джерри. Он прибавил шагу, радуясь слабому свету, но не его источнику. Сейчас они кинутся следом. Если, как говорила Кэрол, в плане здания лежит простая спираль и коридоры представляют собой бесконечную замкнутую кольцевую систему, не имеющую выхода, то он заблудится. Но Джерри был упорным. Ориентируясь на возрастающее тепло, он двинулся в ту сторону в надежде наткнуться на пожарный выход, который выведет его из западни.
— Он пошел туда, — сказал Фрайер. — Больше некуда.
Харви кивнул. Да, Колохоун наверняка идет именно таким путем От света к лабиринту.
— Ну что, за ним? — спросил Чендамен. Он жаждал продолжить начатое избиение. — Далеко убежать он не мог.
— Нет, — ответил Харви. Ничто, даже обещание рыцарского звания, не заставит его снова войти в лабиринт.
Фрайер уже удалился в коридор на несколько ярдов, светя фонарем по бликующим плиткам стен.
— Тепло! — сказал он.
Харви отлично знал цену этому теплу. Оно не было естественным, во всяком случае, для Англии. Здесь умеренный климат, потому-то Харви и не уезжал отсюда никогда. Душный зной других континентов порождал нелепости, которых он не переносил.
— Что делать будем? — спросил Чендамен. — Ждать, пока сам выползет?
Харви обдумал это предложение. Вонь из коридора начала беспокоить его, в животе бурлило, по коже бегали мурашки. Инстинктивно он приложил руку к паху. Страх иссушил мужество.
— Нет, — неожиданно сказал он.
— Нет?
— Ждать не станем.
— Ну не будет же он там сидеть вечно.
— Я сказал нет! — Харви не ожидал, что жара так сильно подействует на него. Страшно раздраженный тем, что Колохоуну удалось улизнуть, он чувствовал если остаться здесь дольше, можно потерять самообладание.
— Вы двое идите в его квартиру и ждите, — приказал он Чендамену. — Рано или поздно он туда заявится.
— Вот зараза, — пробурчал Фрайер, возвращаясь из коридора. — Обожаю догонялки.
Похоже, его не преследуют — вот уже несколько минут Джерри не слышал голосов позади. Сердце забилось ровнее. Теперь, когда адреналин уже не гнал его вперед и не отвлекал от боли в мышцах, Джерри перешел на неторопливый шаг. Тело протестовало даже против такого темпа.
Каждое движение сопровождалось невыносимой мукой, и Джерри, скользнув спиной по стене, тяжело опустился на пол и вытянул ноги поперек коридора. Вымокшая под дождем одежда прилипла к телу и горлу, она охлаждала и душила его одновременно. Он потянул узел галстука, затем расстегнул жилет и рубашку. Воздух в лабиринте веял теплом на влажную кожу, его прикосновение было приятным.
Джерри закрыл глаза и попытался не думать о боли. Что он ощущал, кроме игры нервных окончаний? Есть же какие-то приемы отделения рассудка от тела и, таким образом, от страдания. Но лишь только веки его сомкнулись, он услышал поблизости приглушенные звуки. Шаги, тихие голоса. Они не принадлежали Харви и его спутникам — голоса были женские. Джерри поднял налитую свинцом голову и приоткрыл глаза. То ли за несколько мгновений медитации он привык к темноте, то ли в коридор проник свет. Скорее всего, последнее.
Джерри поднялся на ноги. Пиджак стал лишним бременем, и Джерри сбросил его там, где сидел. Затем двинулся по направлению к свету. За последние несколько минут стало значительно жарче, и возникли легкие галлюцинации. Стены, казалось, утратили вертикальность, а воздух сменил прозрачность на мерцающее сияние.
Он свернул за угол. Свет стал ярче. Еще поворот — и Джерри очутился в небольшом помещении, выложенном кафелем. От жара у него перехватило дыхание. Он хватал ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, и смотрел на дверь противоположной стены, а воздух уплотнялся с каждым ударом его сердца. Желтоватый свет сиял, но Джерри не находил сил, чтобы сделать хотя бы шаг: жара доконала его. Чувствуя, что вот-вот потеряет сознание, он протянул руку к стене в поисках опоры, но ладонь скользнула по влажным плиткам. Джерри повалился на бок, не удержавшись от крика.
Охая от боли, он подтянул ноги к животу и остался лежать там, где упал. Если Харви услышал его крик и послал своих помощников в погоню — будь что будет. Плевать.
Шорох движения донесся до него. Оторвав голову на дюйм от пола, Джерри чуть приоткрыл глаза В дверном проеме появилась обнаженная девушка; а может, ее нарисовало головокружение. Кожа девушки блестела, точно намасленная, на груди и бедрах виднелись подтеки, похожие на запекшуюся кровь. Скорее всего, это не ее кровь: ран на блестящем теле не было.
Девушка начала смеяться над ним, и веселый, беззаботный смех заставил его почувствовать себя дураком. Мелодичность этого смеха, однако, очаровала Джерри, и он сделал над собой усилие, стараясь получше разглядеть девушку. Продолжая смеяться, она направилась к Джерри через комнату, и тогда он увидел, что за ней следуют другие. Значит, вот о ком говорил Харви. Ловушка, в устройстве которой обвиняли Джерри.
— Кто вы? — пробормотал он, как только женщины подошли ближе. Смех оборвался, когда девушка опустила глаза на его скрученное болью тело.
Джерри попробовал сесть прямо, но руки свело, и он вновь скользнул на плитки. Девушка не ответила на вопрос и не помогла ему подняться. Она просто смотрела вниз на Джерри, как пешеход смотрит на пьяного в канаве, и лицо ее оставалось непроницаемым. Джерри же, глядя вверх на девушку, чувствовал, что близок к потере сознания. Жара, боль и это внезапное явление красоты были почти непереносимы. Стоявшие поодаль спутницы расплывались в темноте, все помещение сворачивалось, будто картонная коробка фокусника, а глядевшее на Джерри совершенное существо полностью завладело его вниманием. Теперь, по безмолвному настоянию девушки, разум Джерри словно ослеп, и он весь устремился к ее коже; ее тело стало пейзажем, каждая пора — как яма, каждый волосок — как столб. Джерри принадлежал ей всецело. Она утопила его в своих глазах, оцарапав ресницами, она прокатила его вниз вдоль округлости живота и по шелковистой ложбинке спины. Она укрыла его меж ягодиц и пустила вверх в жаркое чрево, а затем выпустила наружу, лишь стоило ему подумать, что он вот-вот сгорит заживо. Неистовая скорость оживила его. Он сознавал, что где-то там, рядом, осталось его содрогающееся от ужаса тело; но его беспечное воображение, послушное желанию незнакомки, кружилось, как птица, пока его, измученного и ошеломленного, не швырнули назад в чашу черепа. Прежде чем Джерри смог прикоснуться к хрупкому инструменту причины и сути только что испытанного чуда, его веки затрепетали, опустились и он потерял сознание.
Телу не нужен рассудок. У него хватает своих дел: наполнять и опустошать легкие, качать кровь, получать пищу — и все эти процессы лежат вне полномочий мысли. Лишь когда что-то из процессов спотыкается или тормозит, рассудок получает информацию о сложном механизме тела. Обморок длился лишь несколько минут, но когда Джерри очнулся, он осознал (как порой бывало и прежде), что его тело — ловушка. Хрупкость тела — ловушка, его форма, размеры и даже пол — все сплошная ловушка. И выхода из нее нет. Словно в кандалах, он прикован к ней или в ней, в этой руине.
Эти мысли приходили и уходили. А в паузах между ними пролетали скоротечные грезы, в которые Джерри с беззаботной легкостью проваливался, и еще более редкие мгновения, когда он пытался рассмотреть мир вокруг себя.
Женщины подняли его. Голова Джерри свисала вниз, волосы касались пола. «Я — трофей», — успел подумать он в момент просветления; затем вновь — темнота. Когда он выкарабкался из забытья, его несли вдоль края большого бассейна. Его ноздри переполняли противоречивые запахи — восхитительные и зловонные одновременно. Краем затуманенного глаза он видел воду — такую яркую, что она вспыхивала, когда лизала борта бассейна, — и кое-что еще: тени, скользящие в ее сиянии.
«Они собираются меня утопить, — подумал Джерри. А затем: — Я уже тону». Он вообразил, что вода наполняет рот, представил себе, как тени, которые он видел в воде, набиваются ему в глотку и проскальзывают в желудок. Тело его содрогнулось в конвульсиях, пытаясь отрыгнуть их обратно.
На лицо ему легла ладонь. Она была блаженно прохладной.
— Тс-с-с, — прошептал кто-то, и бред угас.
Джерри чувствовал себя так, будто его уговорили вернуться в сознание из иллюзорных страхов.
Ладонь с лица убрали. Джерри огляделся вокруг. Мрачноватое помещение для спасения; но его взгляд не проник далеко. На другой стороне комнаты, напоминавшей общественную душевую, несколько торчащих высоко из стены труб выплевывали упругие дуги водяных струй на плитки пола, откуда по желобам вода сбегала в шпигаты. Воздух заполняли мелкая водяная пыль и брызги. Джерри сел За каскадной вуалью влаги различалось некое движение, и движущаяся фигура была слишком крупной, чтобы принадлежать человеку. Джерри всмотрелся сквозь пелену брызг — животное? Чувствовался резкий запах, напоминающий запах зверинца.
Стараясь двигаться с максимальной осторожностью, дабы не привлечь внимания зверя, Джерри попытался подняться. Однако ноги его не справлялись с задачей. Все, что ему удалось, — лишь немного проползти на четвереньках через комнату и вновь вглядеться: один зверь смотрел на другого сквозь водяную завесу.
Джерри понял, что его учуяли и раскинувшееся на полу темное существо смотрит на него. Под этим взором Колохоун покрылся мурашками, но не смог отвести глаз. Когда он прищурился, чтобы рассмотреть зверя получше, вспышки свечения возникли внутри тела существа и побежали трепещущими волнами желтоватого света снизу вверх и поперек огромной туши, будто демонстрирующей себя человеку.
Это была она. Джерри знал наверняка, что существо — женского рода, хотя никаких признаков пола не разглядел Когда рябь люминесценции засверкала на теле животного, с каждой вспышкой оно стало являть себя в новой необыкновенной конфигурации. Джерри наблюдал, думая о чем-то тягучем, жарком и расплавленном — о стекле, например, или камне: ее плоть выливалась в искусные формы и возвращалась в горнило, чтобы истечь в новом обличье. Ни головы, ни конечностей у существа не обнаруживалось, но на туловище виднелись гроздья ярких пузырьков (должно быть, глаза), а с поверхности тела то здесь, то там выбрасывались вверх радужные ленты. Они неторопливо и неярко вспыхивали и, казалось, воспламеняли воздух.
Внезапно существо издало серию негромких звуков, похожих на вздохи. Джерри подумал: если они адресованы ему, как нужно отвечать? Услышав за спиной шаги, он оглянулся в надежде получить указания от одной из женщин.
— Не бойся, — проговорила она.
— Я не боюсь, — ответил Джерри.
Он и в самом деле не боялся. Чудовище перед ним возбуждало и держало в напряжении, но не пугало.
— Кто она? — спросил он.
Женщина подошла совсем близко. Ее кожа, облитая мерцающим игривым светом, исходящим от существа, была золотистой. Вопреки обстоятельствам (или благодаря им) Джерри почувствовал прилив желания.
— Это мадонна Непорочная Мать.
— Мать? — повторил Джерри, поворачивая голову, чтобы еще раз взглянуть на мадонну. Волны фосфоресценции стихли. Теперь свет пульсировал лишь в одной части тела, и в этом месте, в одном ритме с пульсом, плоть мадонны набухала и разделялась. За спиной Джерри снова услышал шаги, и к шуму воды добавились шепот, мелодичный смех и хлопанье в ладоши.
Мадонна рожала. Набухшая плоть раскрывалась, жидкий свет хлынул потоком, запах дыма и крови наполнил душевую. Девушка вскрикнула, словно сочувствовала Матери. Хлопки зазвучали громче, и внезапно плоть — в том месте, где она разделилась, — сократилась и выдавила на кафельный пол дитя: нечто среднее между кальмаром и ягненком без шкуры. Струи воды из труб тут же привели его в сознание, и ребенок откинул голову назад, чтобы оглядеться. Его единственный огромный глаз смотрел осмысленно. Несколько минут новорожденный корчился на полу, пока стоявшая рядом с Джерри девушка не вошла под завесу воды и не взяла его на руки. Беззубый рот младенца тут же отыскал ее грудь.
— Это не человек… — пробормотал Джерри. Он не был готов увидеть ребенка столь необычного и в то же время явно разумного. — И что, все… все ее дети такие?
Кормилица опустила глаза на живой комочек в своих руках.
— Ни один не похож на предыдущего, — ответила она. — Мы вскармливаем их. Некоторые умирают. А кто выживает, тот живет своей собственной жизнью.
— Бог ты мой, да где же они живут-то?
— В воде. В море. В снах и грезах.
Воркующим голосом она заговорила с ребенком Рифленая конечность новорожденного — по ней, как по телу матери, бежал свет — покачивалась в воздухе от удовольствия.
— А отец?
— Ей не нужен муж, — последовал ответ. — Если ей захочется, она сможет иметь детей и от дождевых струй.
Джерри оглянулся на мадонну. Ее сияние почти полностью угасло. Громадное тело выбросило завиток шафранного света, который коснулся водяной завесы и отбросил пляшущие узоры на стену. Затем она замерла. Когда Джерри повернулся к кормилице с ребенком, их уже не было. Исчезли и остальные женщины. Кроме одной — той, что появилась первой. Она сидела у противоположной стены душевой, на ее лице играла улыбка, а ноги были широко расставлены. Он взглянул на ее лоно и вновь — на ее лицо.
— Чего ты боишься? — спросила она его.
— Да не боюсь я.
— Почему же не идешь ко мне?
Он поднялся, пересек комнату и подошел к девушке. За его спиной все так же плескалась и сбегала по плиткам вода, а из-за водяной вуали слышалось утробное бормотанье мадонны. Ее присутствие не пугало Джерри. Он и ему подобные не интересовали такое создание. Если она способна его видеть, то наверняка считает его странным и нелепым Господи! Да он самому себе казался нелепым. Ему больше нечего терять — ни надежды, ни достоинства не осталось.
Завтра этот мир покажется сном: вода, дети, красавица, поднявшаяся с пола, чтобы обнять его. Завтра он решит, что на день умер и посетил душевую ангелов. А сейчас он приложит все усилия, чтобы использовать момент.
Они занялись любовью, Джерри и улыбающаяся девушка. Когда он пытался припомнить детали совокупления, он не мог понять, делал ли хоть что-нибудь вообще. Память выхватывала лишь зыбкие мгновения — не о поцелуях, не о самом сексе, а о тонкой струйке молока из груди красавицы и о том, как она бормотала: «Никогда… Никогда…» — пока их тела сплетались воедино. Потом все закончилось, а девушка была спокойна и безразлична. Больше ни слов, ни улыбок. Она просто оставила его одного во влажной душевой. Джерри застегнул грязные брюки и ушел, предоставив мадонне ее плодородие.
Короткий коридор вел из душевой к большому бассейну. Он был — как Джерри смутно запомнил, когда они его несли к мадонне, — полон до краев. Многочисленные отпрыски мадонны резвились в искрящейся светом воде. Женщины исчезли, но дверь в коридор, ведущий наружу, оставили открытой. Не успел Джерри выйти за порог и сделать несколько шагов, как дверь захлопнулась у него за спиной.
Только теперь — увы, слишком поздно — Эзра Харви понял; возвращение в бассейны (даже ради акта устрашения, традиционно доставившего ему удовольствие) было ошибкой. Оно приоткрыло рану, которую, как; надеялся Харви, почти удалось залечить. Также оно оживило воспоминания о его предыдущем визите сюда: о женщинах и о том, что они показали ему. Эти воспоминания он старался прояснить, прежде чем постигнуть их истинную суть. Женщины каким-то образом одурманили его. А затем, когда он ослабел и потерял самоконтроль, использовали его для своих забав. Они кормили его грудью, как младенца, они забавлялись им, как игрушкой. Всплывающие воспоминания буквально ошеломляли его; но были и другие, слишком глубокие, чтобы охарактеризовать их в полной мере. Они шокировали, ввергали в ужас: о какой-то потаенной комнате, о воде, падающей завесой, о темноте, вселявшей страх, и о люминесценции, вселявшей страх еще больший.
Пришло время, решил он, растоптать эти бредни и разом покончить со всеми сложностями. Харви был из тех, кто никогда не забывал одолжений — как сделанных, так и принятых. Незадолго до одиннадцати у него состоялось два телефонных разговора, как раз на предмет возвращения кое-каких долгов. Что бы ни поселилось на Леопольд-роуд, житья этим тварям в бассейнах не будет. Удовлетворенный своими ночными маневрами, Эзра отправился наверх, в спальню.
Возвратившись после инцидента с Колохоуном, замерзший и встревоженный, Харви выпил больше половины бутылки шнапса. Только сейчас спирт начал действовать на него. Конечности налились свинцом, голова отяжелела еще больше. Даже не раздевшись, он прилег на двуспальную кровать на несколько минут, чтобы позволить чувствам проясниться. Когда он очнулся, была половина второго ночи.
Харви сел Живот опять крутило, да и все тело ныло. В свои пятьдесят с лишним болел он редко: благополучие и успех сдерживали нездоровье. Но сейчас он чувствовал себя ужасно. Головная боль едва не ослепляла, и, запинаясь, ничего не видя перед собой, Харви на ощупь спустился в кухню. Там он налил себе стакан молока, сел за стол и поднес молоко к губам. Но не выпил. Его взгляд случайно упал на руку, державшую стакан. Сквозь пелену боли Харви впился в нее взглядом Она не походила на его собственную руку — она была слишком изящной и гладкой. Дрожа, он опустил стакан на стол, но тот опрокинулся, и молоко, разлившись по тиковой столешнице, потекло на пол.
Звук капель молока о плитки пола будил странные мысли. Харви поднялся на ноги и нетвердой походкой побрел в кабинет. Ему сейчас нужен был кто-нибудь рядом — кто угодно. Он достал записную книжку и, вглядываясь в странички, попытался найти смысл в небрежных записях, но цифры расплывались перед глазами. В душе росла паника. Может, это безумие? Иллюзия его трансформировавшейся руки, неестественные ощущения, пронизывающие тело. Харви попытался расстегнуть рубашку, и рука, повинуясь команде, встретилась с еще одной иллюзией — более абсурдной, чем первая. Непослушными пальцами он потянул за ткань рубашки, твердя себе, что ни первая, ни вторая — невозможны.
Но очевидность была явная. Харви прикасался к телу, более ему не принадлежащему. Отдельные участки родного тела: плоть, кости, шрам от аппендицита внизу живота, родимое пятно под мышкой — еще оставались, однако изменилась суть организма (и продолжала меняться на глазах), обретя признаки, казавшиеся Харви отвратительными и постыдными. Он хватал и терзал, эти формы, обезобразившие его туловище, будто от таких действий они могли рассосаться; но лишь расцарапал себя до крови.
В свое время на долю Эзры Харви выпало немало страданий, и почти все страдания он причинял себе сам Ему пришлось посидеть в тюрьме, испытать физические травмы, пережить предательства красивых женщин. Но те страдания не шли ни в какое сравнение с нынешними муками. Он перестал быть собой! Его тело забрали, пока он спал, а ему оставили плоть какого-то оборотня. Ужас свершившегося вдребезги разбил его самолюбие и подверг рассудок жестокой встряске.
Не в силах удержаться от рыданий, он потянул за ремень брюк.
— Пожалуйста, — бормотал он. — Господи, прошу Тебя, позволь мне снова стать самим собой!
Слезы слепили Харви. Он смахнул их ладонью и опустил взгляд на свой пах. Увидев, какое уродство прогрессировало там, он взревел так, что задрожали оконные стекла.
Харви никогда не увиливал от прямого ответа; он считал, что долгие рассуждения — плохой помощник в делах. Он не знал, насколько глубоко трансформация вошла в устройство его организма; да ему, по большому счету, это было не очень-то важно. Он думал лишь об одном: сколько раз ему придется умирать от стыда, если это мерзкое состояние явит себя миру. Вернувшись на кухню, Харви взял из ящика огромный мясницкий нож, поправил одежду и вышел из дома.
Слезы высохли. Сейчас они — излишняя роскошь, а Харви не был расточительным. Он вел машину по пустому городу к реке, затем — через мост Блэкфраерс. Там он припарковал машину и спустился к кромке воды. В ту ночь воды Темзы вздымались высоко и стремительно, гребни волн обметали стежки белой пены.
Лишь теперь, когда Харви зашел так далеко, почти не осмысляя свои намерения, страх смерти приостановил его. Он был состоятельным человеком, он обладал властью, так неужели нет иных путей выхода из ордалии[2], чем тот, по которому он бросился очертя голову? Есть лекарства, что повернут вспять охватившее его клетки помешательство; есть хирурги, способные отхватить пораженные части тела и скроить заново его самого. Но как много времени потребуется на преодоление кризиса? Рано или поздно процесс начнется заново — Харви знал это. Ему ничто не поможет.
Порыв ветра сбил с волн пену. Она рассыпалась на брызги, ударила ему в лицо и сорвала печать с его беспамятства. Мгновенно он вспомнил все: душевую, водяные струи, бьющие в пол из труб в стене, жаркую духоту, женщин, смеющихся и аплодирующих. И наконец, то, что скрывалось за водяной завесой: существо пострашнее любой твари женского пола, какую его помрачившийся от горя рассудок мог воспроизвести. Он совокуплялся на глазах этой бегемотихи, и в ярости случки — в тот момент, когда он на секунду забыл самого себя, — шлюхи обернули его экстаз против него. Какой смысл теперь жалеть… Что сделано, то сделано. По крайней мере он подготовил все для уничтожения их логова. А сейчас он прибегнет к собственноручной хирургии и избавится от того, что они умудрились наколдовать, не дав им возможности полюбоваться плодом своего мерзкого труда.
Ветер был жутко холодным, зато кровь Харви была горяча. Она обильно текла, когда он резал себя. Темза с воодушевлением принимала возлияния, лизала его ноги и крутила вокруг них водовороты. Харви, однако, закончить работу не успел — потеря крови сломила его. Ну и что, подумал он, когда колени подкосились и он повалился в воду; никто ничего не узнает, кроме рыбок. Когда река сомкнулась над ним, на губах его замерла молитва о том, чтобы смерть не оказалась бабой.
Задолго до того, как Харви проснулся в ночи и обнаружил бунт своего тела, Джерри вышел из бассейнов, сел в машину и попытался доехать до дому. Однако эта простейшая задача оказалась ему не под силу. Зрение и способность ориентироваться изменили ему, и на перекрестке он чуть не попал в аварию. Тогда он припарковал машину и решил отправиться домой пешком. Воспоминания о том, что приключилось с ним в бассейнах, были смутными, хотя времени прошло совсем немного. Голова полнилась странными ассоциациями. Он шагал по улицам, но рассудок его пребывал в полусне. Появление Чендамена и Фрайера, притаившихся в спальне его квартиры, швырнуло Джерри назад, в реальность. Не дожидаясь их приветствий, он развернулся и бросился бежать. Сидя в засаде, бандиты опустошили его запасы спиртного и реагировали не так быстро — пустились вдогонку, когда он уже выбежал из дома.
Джерри направился к Кэрол, но ее дома не оказалось. Молено и подождать. Полчаса он посидел на ступенях крыльца ее дома, а когда пришел жилец с верхнего этажа, Джерри попросился внутрь — в относительное тепло лестницы. На ступеньках ее он продолжил дежурство. Там он задремал и во сне отправился обратно к перекрестку, где осталась брошенная машина. Мимо него проследовала большая толпа.
— Куда вы? — спросил Джерри.
— Смотреть на яхты, — ответили ему.
— Что за яхты? — не понял он.
Но люди, оживленно переговариваясь, удалялись.
Небо было темным, однако улицы освещались голубоватым светом, не дающим теней. В тот момент, когда Джерри почти дошел до места, откуда были видны бассейны, он услышал громкий звук, похожий на всплеск.
Поворачивая за угол, он вдруг увидел приливную волну, катящуюся по Леопольд-стрит.
— Как называется это море? — спросил он у чаек над головой. Острый привкус соли в воздухе дарил уверенность в том, что эти воды — никак не река, но море.
— А какая разница, что это за море? — отвечали чайки. — Разве все моря — не единое море?
Джерри стоял и смотрел, как лениво бегут невысокие волны, накрывшие бетонированную площадку: их наступление, на первый взгляд плавное, опрокидывало фонарные столбы и так стремительно подмывало фундаменты домов, что те беззвучно рушились и исчезали под покровом бесстрастного студеного прилива Вскоре волны уже лизали ноги Джерри. Рыбки — маленькие серебряные стрелки — искрились в воде.
— Джерри?
На лестнице стояла Кэрол и смотрела на него.
— Что с тобой стряслось?
— Я чуть не утонул, — ответил он.
Джерри поведал ей о западне, устроенной Харви на Леопольд-роуд, о том, как его били, затем о головорезах в квартире. Кэрол слушала с прохладным сочувствием. Ни слова, однако, он не сказал ни о беге по спирали, ни о женщинах, ни об увиденном в душевой. Он не сумел бы обстоятельно рассказать об этом, даже если бы захотел каждый час, прошедший после ухода из бассейнов, отнимал у Джерри уверенность в реальности увиденного там.
— Хочешь остаться у меня? — спросила Кэрол, когда рассказ закончился.
— Думал, ты уже никогда не предложишь.
— Пойди прими ванну. Ты уверен, что кости целы?
— Да я бы уже почувствовал…
Кости-то целы, зато других отметок на теле предостаточно: туловище покрывала пестрая мозаика вызревающих синяков и все болело — от головы до пяток. Отмокнув в течение получаса, Джерри выбрался из ванны и обследовал себя перед зеркалом: его тело словно распухло от ударов, кожа на груди натянулась и стала гладкой. Зрелище не из приятных.
— Завтра первым делом надо сходить в полицию, — сказала Кэрол, когда чуть позже они лежали рядом. — И сделать все, чтобы этого ублюдка Харви посадили.
— Хорошо бы…
Кэрол склонилась над Джерри. Его лицо побелело от усталости. Она легонько поцеловала его.
— Хочу любить тебя, — проговорила она. Джерри смотрел в сторону. — Зачем ты все так осложняешь?
— Разве?
Веки его падали. Кэрол хотела скользнуть рукой под банный халат, который Джерри не снял, и приласкать его. Не совсем понимая причин его стыдливости, она всегда находила ее очаровательной. На этот раз, однако, сдержанная отстраненность позы Джерри подсказала Кэрол: он не хочет, чтобы его трогали; и она отступилась.
— Я выключу свет, — сказала Кэрол, но Джерри уже спал.
Прилив не был милостивым к Эзре Харви. Подхватив тело, он играючи помотал его туда-сюда, словно приглашенный к обеду гость, наевшийся и потерявший аппетит, а затем протащил вниз по реке около мили и, устав от тяжести, бросил. Течение передало труп более спокойным водам у береговой линии, и там — на траверзе Баттерси — он зацепился за швартовый конец.
Прилив ушел, а Харви остался. Уровень воды спадал, а безжизненное тело обнажалось дюйм за дюймом: отлив выставлял его на обозрение утренней заре. К восьми часам трупом любовалось не только утро.
Джерри разбудил шум воды из ванной комнаты, смежной со спальней. Шторы в комнате были еще задернуты, и лишь узенький лучик света падал на кровать. Желая от него спрятаться и зарыться головой в подушку, Джерри передвинулся, но разбуженный рассудок стал накручивать мысли. Впереди ждал трудный день, и необходимо решить, что именно рассказать полиции о недавних событиях. Возникнут вопросы, и некоторые из них могут оказаться весьма неприятными. Чем скорее Джерри продумает свою историю, тем более обоснованно и неопровержимо она прозвучит. Он перекатился обратно и откинул простыню.
Когда он опустил глаза на свое тело, первой мыслью было: он еще не проснулся до конца. Наверное, он все еще лежит, уткнувшись лицом в подушку, а пробуждение ему снится. Как снится и его тело — с налившимися грудями и мягким округлым животом. Это чужое тело — ведь его собственное было противоположного пола.
Джерри попытался очнуться и сбросить с себя кошмар, но возвращаться из сна было некуда. Он уже вернулся. Измененная анатомия принадлежала ему; щель лона, бархатистость кожи, необычный вес — все было его. За несколько часов, прошедших после полуночи, его расчленили и вживили в новый образ.
Шум воды из-за двери ванной внезапно вернул ему образ мадонны. И образ женщины, соблазнившей его. Женщины, которая шептала, когда он, хмурясь, толчками входил в нее: «Никогда… Никогда..» Она сообщала Джерри — откуда ему было знать! — что для него это последнее совокупление в роли мужчины. Они сговорились, женщина и мадонна, сотворить с ним такое чудо. И не стало ли главной неудачей его жизни то, что он не уберег свой пол, что сама мужественность в виде благополучия и влияния была ему обещана — и тут же вырвана из рук?
Джерри поднялся с кровати, покрутил перед собой руки, разглядывая их обретенное изящество, погладил ладонями груди. Он не испугался, но и радоваться было нечему. Джерри принял этот fait accompli[3], как принимает свое состояние ребенок — не сознавая, что хорошего или плохого оно несет ему.
Возможно, там, откуда это пришло, осталось еще немало чудес. Если так, он отправится в бассейны и откроет их для себя; дойдет по спирали до ее жаркого истока и поговорит о тайнах с мадонной. Есть чудеса на белом свете! Есть на белом свете силы, способные кардинально изменить плоть, не пролив и капли крови. Способные бросить вызов деспотии реальности и пробить брешь в ее каменной стене!
Вода в душе по-прежнему шумела. Подойдя к приоткрытой двери ванной, Джерри заглянул внутрь. Душ был включен, но Кэрол сидела на краешке ванны, прижав руки к лицу. Она услышала шаги Джерри. Ее била дрожь. Головы она не подняла.
— Я видела… — сказала она. Голос был горловым, низким, с едва сдерживаемым отвращением. — Я схожу с ума?
— Нет.
— Тогда что происходит?
— Не знаю, — просто ответил он. — Тебе это кажется ужасным?
— Отвратительно. Мерзко… Я даже смотреть на тебя не хочу. Слышишь? Я видеть тебя не могу!
Джерри не стал спорить. Она знать его не хочет и имеет на это право.
Выскользнув из ванной в спальню, он натянул вчерашнюю несвежую и перепачканную одежду и отправился к бассейнам.
Джерри пришел незамеченным, а если кто-то по пути и замечал странность в облике прохожего — несоответствие одежды телу, на которое она надета, — то отворачивался, не желая задаваться таким вопросом в такой час.
Придя на Леопольд-роуд, Джерри увидел на ступенях несколько человек. Он не знал, что говорили они о предстоящем разрушении. Джерри помедлил у входа в магазин через дорогу от бассейнов, пока троица не убралась восвояси, и затем направился к входной двери. Он боялся, что замок сменили, но старый висел на месте. Джерри без труда вошел внутрь и закрыл за собой дверь.
Он не захватил фонарь, но, углубившись в лабиринт, доверился инстинкту, и тот не подвел его. После нескольких минут разведки в темных коридорах Джерри споткнулся о брошенный им накануне пиджак и через пару поворотов попал в помещение, где смеющаяся девушка вчера нашла его. Слабый свет, напоминавший дневной, шел со стороны бассейна. Кроме последних признаков того свечения, что впервые привело его сюда, больше здесь не осталось ничего.
Он поспешил через комнату; надежды его таяли с каждым шагом Бассейн по-прежнему был полон до краев, но свечение почти иссякло. Джерри вгляделся в мутноватую поверхность: ничто не двигалось в глубине. Они ушли. Матери, дети. И, без сомнения, первопричина. Мадонна.
Джерри прошел в душевую. Да, она исчезла. Более того — помещение было разгромлено, словно в приступе злобы. Плитки сбиты, трубы выдраны из стен. Повсюду брызги и потеки крови.
Повернувшись спиной к руинам, Джерри пошел назад к бассейну, гадая, не его ли вторжение так напугало обитателей и заставило покинуть импровизированный храм. Какой бы ни была причина, колдуньи исчезли, не позволив ему разгадать тайну, а он, творение их рук, должен теперь сам о себе позаботиться.
В отчаянии Джерри брел вдоль кромки бассейна. На спокойной поверхности воды вдруг пробудился круг ряби и начал шириться в такт ударам его сердца. Во все глаза смотрел он, как маленький водоворот, набирающий силу, распахивался на ширину бассейна. Уровень воды внезапно стал падать. Водоворот на глазах превращался в огромную воронку, пенящуюся по краям. Где-то на дне бассейна открыли кингстон, и вода уходила. Может, через нее ушла и мадонна? Джерри бросился к дальнему концу бассейна и вгляделся в плитки. Так и есть! Уползая из своего храма к спасительному бассейну, она оставила след чуть светящейся жидкости. И если именно туда ушла она, почему бы и остальным не последовать за ней?
Куда сливались эти воды, ему никогда не узнать. Может, в канализационные коллекторы, оттуда — в реку и, наконец, к морю. К смерти от утопления; к исчезновению чуда Или по какому-то секретному каналу — в глубь земли, к святая святых, недоступной для любопытных глаз, где исступленный экстаз не в запрете.
Вода пришла в неистовство, когда давление набрало силу. Водоворот бешено кружился, пенился и плевался. Джерри вгляделся в его очертания. Ну конечно, спираль, изящная и неумолимая! Шум воды, уровень которой падал стремительно, превратился в оглушительный рев. Очень скоро он стихнет, дверь в иной мир захлопнется и исчезнет.
Выбора у Джерри не осталось: он прыгнул. Водоворот мгновенно подхватил его. У Джерри едва хватило времени глотнуть воздуха, прежде чем его утянуло под поду и повлекло кругами, глубже и глубже. Он почувствовал, как его ударило о дно бассейна, а затем перевернуло и потянуло к эпицентру воронки. Джерри открыл глаза И в то же мгновение вода увлекла его к краю пропасти и — за край. Взяв человека под свою опеку, поток подхватил его и понес, яростно швыряя из стороны в сторону.
Впереди забрезжил свет. Как далеко расстояние до него, Джерри угадать не мог, но разве это имело значение? Если он утонет прежде, чем достигнет источника света, и путешествие закончится смертью — что с того? Смерть теперь казалась не более бесспорной, чем призрачная мужественность, в которой он прожил все эти годы. Определения годятся лишь для того, чтобы их меняли либо выворачивали наизнанку. Мир прекрасен, не так ли, и, наверное, полон звезд. Джерри открыл рот и закричал в вихрь водоворота, а свет все ширился и ширился, как гимн, воспевающий парадокс.
Почему Ванесса никогда не могла устоять перед дорогой, не имеющей никаких указателей, перед проселочной дорогой, которая вела, куда одному богу известно? Ее восторженное следование куда глаза глядят в прошлом часто оканчивалось неприятностями. Роковая ночь, которую она провела, заблудившись в Альпах, тот случай в Марракеше, который чуть не закончился изнасилованием, приключения с учеником шпагоглотателя в дебрях Нижнего Манхэттена. И тем не менее, несмотря на то что горький опыт должен был ее кое-чему научить, когда приходилось выбирать между известным маршрутом и неизвестным, она всегда, не задумываясь, выбирала последний.
Вот, к примеру, эта дорога, что извивалась по направлению к побережью Кинтоса, что она могла сулить кроме бедной на приключения поездки через здешнюю землю, поросшую кустарником, возможности столкнуться по пути с козой, и вида со скал на голубое Эгейсткое море. Она могла бы наслаждаться таким видом из окна своего номера в отеле на побережье Мерика, и для этого не надо было даже вставать с постели. Но другие дороги, что уводили от этого перекрестка, были так четко обозначены: одна в Лутру, с его разрушенными венецианскими укреплениями, другая к Дриопису. Она не посетила ни одну из названных деревень, хотя слышала, что они прелестны, но тот факт, что деревни были столь ясно обозначены, серьезно портил их привлекательность, по крайней мере для Ванессы. Зато эта дорога, пусть даже и в самом деле вела в никуда, по крайней мере, вела в неназванное никуда. Довольно веская рекомендация. Таким образом, почувствовав прилив своенравия, она отправилась по дороге.
Ландшафт по обеим сторонам дороги — или проселочной дороги, в которую она вскоре превратилась, — был в лучшем случае непримечательным. Даже козы, которых ожидала увидеть Ванесса, и то отсутствовали, даже редкая растительность выглядела несъедобной. Нет, остров не был райским местом. В отличие от Санторини с его живописным вулканом или Миконоса — Содома Циклад — с его роскошными пляжами и еще более роскошными отелями, Кинтос не мог похвалиться ничем, что могло бы привлечь туриста. Короче говоря, потому она и здесь: ей хотелось забраться как можно дальше от толпы. Эта дорога, несомненно, поможет ей.
Крик, что донесся до нее слева, от холмов, вовсе не предназначался для того, чтобы привлечь внимание. Это был крик, явно окрашенный страхом, и легко перекрыл ворчание взятой напрокат машины. Ванесса остановила допотопное средство передвижения и выключила мотор. Крик долетел снова, но на этот раз он сопровождался выстрелом. Потом пауза, и второй выстрел. Не раздумывая, она распахнула дверцу машины и шагнула на дорогу. Воздух благоухал песчаными лилиями и диким тимьяном — ароматами, которые бензиновое зловоние внутри машины успешно перебивало. Когда она поглубже вдохнула аромат, она услышала третий выстрел и на этот раз увидела фигуру — слишком далеко от того места, где стояла Ванесса, чтобы можно было на таком расстоянии различить даже собственного мужа. Фигура взобралась на макушку одного из холмов только для того, чтобы опять исчезнуть в котловине. Тремя или четырьмя мгновениями позже появились и преследователи. Выстрелили еще раз, но, как она с облегчением увидела, скорее в воздух, чем в человека. Они будто предупреждали его, а не пытались убить. Подробности облика преследователей были так же неразличимы, как и подробности облика преследуемого, кроме одного зловещего штриха: одеты они были в развевающиеся черные одеяния.
Стоя возле машины, она колебалась — стоит ли сесть за руль и уехать прочь, или пойти и разобраться, что значит эта игра в прятки. Звук выстрелов вещь не особенно приятная, а потому можно было повернуться спиной к этой загадке. Люди в черном исчезли вслед за своей добычей, но Ванесса, впившись глазами в то место, которое они покинули, направилась туда, изо всех сил стараясь не высовываться.
В такой мало примечательной местности расстояния были обманчивы, один песчаный холмик походил на другой. Она выбирала дорогу среди каких-то растений целых десять минут, прежде чем уверилась, что потеряла из виду место, откуда преследуемый и преследующие исчезли, и к тому времени она сама заплутала среди травянистых холмов. Крики давно прекратились, выстрелы тоже, она осталась только с криками чаек и дребезжащими пререканиями цикад у ног.
«Проклятье, — выругалась она. — Зачем я все это делаю?»
Она выбрала самый большой холм поблизости и потащилась вверх по его склону, ноги скользили на песчаной почве, пока Ванесса размышляла, даст ли выбранная позиция возможность разглядеть потерянную дорогу или хотя бы море. Если бы ей удалось отыскать скалы, она смогла бы сориентироваться относительно того места, где оставила машину, и отправиться примерно в том направлении, зная, что рано или поздно обязательно достигнет дороги. Но холмик был слишком незначительный, все, что открылось отсюда, только подчеркивало степень ее изоляции. В любом направлении, куда ни глянь, те же неотличимые друг от друга холмы, горбящие спины под полуденным солнцем. Отчаявшись, она лизнула палец и подставила его ветру, рассудив, что ветер будет скорее всего со стороны моря и что она могла бы использовать эту незначительную информацию, чтобы вычертить в уме карту местности. Бриз был слишком слабым, но он был единственным ее советчиком, и потому Ванесса отправилась в том направлении, где, как она надеялась, лежала дорога.
После пяти минут ходьбы, когда одышка все возрастала, а путь лежал то вверх, то вниз по холмам, она поднялась на один из склонов и обнаружила, что видит не свою машину, а скопище зданий, выбеленных известкой, над которыми возвышалась квадратная башня, здания обнесены, словно гарнизон, высокой стеной, — все это с предыдущего возвышения не было видно даже отчасти. До нее дошло, что бегущий человек и его чересчур заботливые поклонники возникли оттуда и что здравый смысл, пожалуй, советует не приближаться к этому месту. И все же без указаний от кого-нибудь она могла бы вечно бродить по этой пустоши и никогда не найти дорогу к своей машине. Кроме того, здания выглядят скромно и успокаивающе. Был даже намек на растительность, проглядывающую над блестящими стенами, что предполагало уединенный сад внутри, где, по крайней мере, она могла бы обрести какую-то тень. Изменив направление, она отправилась к входу.
Она добралась до ворот из кованой стали совсем измотанная. Только тогда, предвкушая отдых, она призналась сама себе, насколько устала: тяжелый путь через холмы так утомил ее ноги, что бедра и щиколотки мелко подрагивали, о том, чтобы идти куда-то, и думать нечего.
Одни из больших ворот находились поблизости, и она шагнула в них. Двор внутри был вымощен камнями и испещрен голубиными каплями: несколько подозреваемых сидели на миртовом дереве и заворковали при ее появлении. Со двора крытые переходы уводили в лабиринт зданий. Риск не умерил ее своенравия, и потому она выбрала один, выглядевший менее опасным, и последовала им. Переход увел ее от солнца и проводил через благоухающий коридор, уставленный простыми скамьями, в замкнутое пространство поменьше. Здесь солнце падало на одну из стен, в нише которой стояла статуя Девы Марии, — ее широко известный сын, воздев пальцы в благословении, громоздился у нее на руках. И теперь, при взгляде на эту статую, кусочки тайны выстроились в определенном порядке: уединенное местоположение, тишина, простота дворов и переходов. Явно религиозное заведение.
Она была безбожницей с ранней юности и редко переступала порог церкви на протяжении двадцати пяти лет. Теперь, в сорок один год, ее уже не переделать, и потому она ощущала себя здесь вдвойне человеком, вторгшимся в чужие владения. И все-таки она не искала святилища, так ведь, а только направление? Она сможет спросить и уйти.
Когда она продвинулась к освещенному солнцем камню, то ощутила странное чувство неловкости, которое объяснила тем, что за ней наблюдают. Это была ее врожденная восприимчивость, которую совместная жизнь с Рональдом усложнила до шестого чувства. Его нелепая ревность, три месяца назад прикончившая их брак, довела его до шпионажа такого класса, что позавидовали бы службы Уайтхолла или Вашингтона. Теперь Ванесса чувствовала, что она не одна, а за ней смотрят несколько пар глаз. Хотя она украдкой взглянула на узкие окна, выходящие во двор, и, казалось, заметила движение в одном из них, однако никто не предпринял даже попытки окликнуть ее. Возможно, предписание сохранять тишину, а то и данный обет молчания, соблюдаются так неукоснительно, что ей придется объясняться на языке жестов. Что ж, если и так.
Где-то за собой она услышала шорох бегущих ног, нескольких пар, спешащих к ней. И — с дальнего конца прохода — клацанье закрывающихся железных дверей. Почему-то сердце ее оборвалось, а кровь побежала быстрее и бросилась ей в лицо. Ослабевшие ноги снова стали дрожать.
Она повернулась, чтобы рассмотреть источник этих упорных шагов, и когда сделала это, уловила, как каменная голова Девы чуть-чуть сдвинулась. Ее голубые глаза следили за Ванессой через двор и теперь, без всякой ошибки, были направлены в ее спину. Ванесса стояла тихо, как неживая. Лучше не бежать, думала она, с Нашей Госпожой за спиной. Ничего хорошего не будет, если понесешься куда бы то ни было, потому что даже сейчас три монашки в развевающихся одеяниях появились из тени крытой аркады. Только их бороды и блестящие автоматические винтовки, что они несли, развеивали иллюзию того, что они Христовы невесты. Ванесса могла бы посмеяться такому несоответствию, но они наставили оружие прямо ей в сердце.
Не было ни слова объяснений, но в месте, что давало приют вооруженным мужчинам, обряженным как монашки, представление о добротных доводах было, без сомнения, столь же редкостно, как пернатые лягушки.
Она была препровождена со двора тремя святыми сестрами, которые обращались с ней так, будто она только что сравняла с землей Ватикан, — ее без промедления обыскали с головы до ног. Она приняла это посягательство без каких-либо возражений. Они ни на мгновение не спускали ее с мушки, и в подобных обстоятельствах повиновение казалось самым разумным. Обыск завершился, один из них пригласил ее переодеться, и ее проводили в небольшую комнату, где заперли. Немного погодя одна из монашек принесла бутылку вкусного греческого вина и, чтобы довершить этот перечень несообразностей, большую пиццу, лучшую из тех, что она пробовала где бы то ни было, начиная от Чикаго. Алиса, затерянная в Стране Чудес, не подумала бы, что может быть страннее.
— Тут могла быть ошибка, — заключил после нескольких часов допроса человек с нафабренными усами. Она с облегчением обнаружила, что у него нет намерения сойти за Аббатису, несмотря на наряд его гарнизона. Его кабинет — если являлся таковым — содержал мало мебели, единственным украшением был человеческий череп с потерянной нижней челюстью, который стоял на столе и пусто пялился на нее. Человек был одет куда лучше: галстук-бабочка безупречно завязан, на брюках сохранялась смертоносная складка. Под его размеренным английским произношением Ванесса, казалось, распознала скрытый акцент. Французский? Немецкий? И только когда человек угостил ее шоколадом со своего стола, она решила, что он швед. Он назвался мистером Клейном.
— Ошибка? — сказала она. — Вы чертовски правы, это ошибка!
— Мы нашли вашу машину. Также мы поинтересовались вашим отелем. Таким образом, рассказ ваш подтверждается.
— Я не лгунья, — сказала она.
Она перешагнула пределы любезности с мистером Клейном, невзирая на его подкуп в виде сладостей. Теперь уже должно быть поздняя ночь, рассудила она, хотя с уверенностью сказать было трудно, — она не надела часов, а убогая комнатка находилась в центре одного из зданий, а потому не имела окон. Время сложилось, словно телескоп, и только мистер Клейн с его недокормленным Номером Вторым удерживали ее утомленное внимание.
— Ну, я рада, что вы удовлетворены, — сказала она. — Теперь вы дадите мне вернуться в отель? Я устала.
Клейн покачал головой.
— Нет, — ответил он. — Боюсь, это невозможно.
Ванесса резко встала, и от ее стремительного движения кресло опрокинулось. Не прошло и секунды, даже звук падения еще не затих, как дверь отворилась и появилась одна из бородатых сестер, держа наготове пистолет.
— Все в порядке, Станислав, — промурлыкал мистер Клейн. — Миссис Джейн не перерезала мне горло.
Сестра Станислав убралась и закрыла за собой дверь.
— Зачем? — спросила Ванесса, ее раздражение поутихло с появлением стражи.
— Зачем — что? — переспросил мистер Клейн.
— Монашки.
Клейн тяжело вздохнул и положил руку на кофейник, который принесли час назад, он хотел проверить, не совсем ли остыл кофе. Он налил себе полчашки, прежде чем ответить.
— По моему мнению, многое из этого излишне, миссис Джейн, и даю вам свое личное обещание, что увижу вас свободной так скоро, как только в человеческих силах. Покуда прошу вашего снисхождения. Думайте об этом, как об игре… — Лицо его чуть омрачилось. — Они не любят игры.
— Кто?
Клейн нахмурился.
— Неважно, — сказал он. — Чем меньше вы знаете, тем меньше нам придется заставлять вас забыть.
Ванесса тупо посмотрела на череп.
— Ничего из этого ничуть не ясно, — сказала она.
— И не должно, — ответил мистер Клейн. — Придя сюда вы допустили достойную сожаления ошибку, миссис Джейн. А на самом деле мы допустили ошибку, впустив вас сюда. Обычно наша охрана строже, чем вы убедились на своем опыте. Но вы застали нас врасплох… и затем мы узнали…
— Секунду, — сказала Ванесса. — Я не знаю, что здесь происходит. И не хочу знать. Все, чего я хочу, — это чтобы мне позволили вернуться в отель и закончить отдых спокойно.
Судя по выражению лица ее следователя, призыв не оказался особенно убедительным.
— Неужели это так много, что надо выпрашивать? — спросила она. — Я ничего не сделала, я ничего не видела. В чем сложность?
Клейн встал.
— В чем сложность? — повторил он негромко, как бы рассуждая сам с собой. — Ну и вопрос. — Он не пытался ответить, лишь позвал: — Станислав!
Дверь распахнулась и появилась монашка.
— Проводи миссис Джейн в ее комнату, хорошо?
— Я заявлю протест через свое посольство! — сказала Ванесса, негодование ее вспыхнуло. — У меня есть права!
— Пожалуйста, — сказал мистер Клейн, глядя страдальчески. — Крики никому из нас не помогут.
Монашка ухватила Ванессу за руку, и Ванесса почувствовала близость пистолета.
— Пойдем? — вежливо спросили ее.
— У меня есть какой-нибудь выбор? — поинтересовалась она.
— Нет.
Успех хорошего фарса, когда-то объяснял ей сводный брат, бывший актер, в том, что играют с убийственной серьезностью. Не должно быть и намеков на подмигивание галерке, извещающих о намерении комиковать у играющих фарс, ничего, что могло бы разрушить реальность сцены. Согласно этим жестким стандартам она была теперь окружена составом опытных исполнителей: несмотря на облачения, платки на головах монахинь и подглядывающую Мадонну, все желали играть так, будто эта нелепая ситуация не отличается от обычной. Как ни старалась Ванесса, она не могла подчеркнуть обман, не могла поймать ни единого взгляда смущения. Чем скорее они поймут свою ошибку и освободят ее от своего общества, тем лучше для нее.
Спала она хорошо, полбутылки виски, некой заботливой личностью оставленные в ее комнатке до ее возвращения, помогли уснуть. Она редко пила так много за такой короткий промежуток времени, и когда — перед самым рассветом — ее разбудили, слабым стуком в дверь, голова ее, казалось, распухла, а язык был наподобие замшевой перчатки. Мгновение она не могла понять, где находится, но слабые удары повторились, и с другой стороны двери открылось маленькое окошечко. К нему прижалось лицо пожилого мужчины — бородатое, с безумными глазами и выражением настойчивости.
— Миссис Джейн, — прошипел он. — Миссис Джейн! Мы можем поговорить?
Она подошла к двери и выглянула в окошко. В дыхании старика смешивались чистый воздух и запах перегара от анисового ликера. Это удержало ее от того, чтобы прижаться слишком плотно к окошку, хотя он и поманил ее.
— Кто вы? — спросила Ванесса, не просто из абстрактного любопытства, но потому, что опаленные солнцем жесткие черты кого-то ей напоминали.
Человек бросил на нее взволнованный взгляд.
— Обожатель, — сказал он.
— Я вас знаю?
Он покачал головой.
— Вы слишком уж молоды, — ответил он, — но я вас знаю. Я видел, как вы вошли. Я хотел предупредить вас, но у меня не было времени.
— Вы тоже заключенный?
— В некотором роде. Скажите… Вы видели Флойда?
— Кого?
— Он убежал. Позавчера.
— А, — сказала Ванесса, начиная из разрозненных кусочков составлять целое. — Флойд — человек, за которым они гнались?
— Точно. Он выскользнул наружу, вы видели. Они пошли за ним — олухи — и оставили ворота открытыми. Охрана в эти дни отвратительная! — голос его звучал так, будто он искренне оскорблен сложившейся ситуацией. — Не то, чтобы мне неприятно видеть вас здесь.
В его глазах какое-то отчаяние, подумала она, какая-то печаль, которую он старается сдерживать.
— Мы слышали выстрелы, — сказал он. — Они его не поймали, правда?
— Я не видела, — ответила Ванесса. — Я пошла поглядеть, но ни следа не осталось.
— Ха! — просиял старик. — Тогда, может, он действительно убежал.
До Ванессы уже дошло, что разговор может быть ловушкой, что старик является жертвой обмана тех, кто ее захватил, и это еще один способ выдавить из нее информацию. Но инстинкт подсказывал другое. Он глядел на нее так любовно, и лицо его, лицо маэстро клоунов, казалось не способным на поддельные чувства. К лучшему или к худшему, она поверила ему. У нее был небольшой выбор.
— Помогите мне выбраться, — попросила она. — Я должна выбраться.
Он будто пал духом.
— Так скоро? — спросил он. — Вы только что прибыли.
— Я не воровка. Мне не нравится быть в заключении.
Он кивнул.
— Конечно нет, — ответил он, упрекая себя за свой эгоизм. — Виноват. Это оттого, что прекрасная женщина… — Он прервал себя, затем начал заново. — Я никогда не был особенно ловок в словах…
— Вы уверены, что я не знаю вас? — спросила Ванесса. — Ваше лицо почему-то мне знакомо.
— Действительно? — сказал он. — Это очень здорово. Все мы здесь думаем, что нас, видите ли, позабыли.
— Все?
— Нас сорвали так давно. Многие только начинали исследования. Вот почему Флойд сбежал. Он хотел проделать работу нескольких месяцев, до того как наступит конец. Я иногда чувствую то же самое. — Поток уныния иссяк, и человек вернулся к ее вопросу. — Меня зовут Харви Гомм. Профессор Харви Гомм. Хотя к настоящему времени я не помню, профессором чего я был.
Гомм. Это было странное имя, и оно звенело колокольчиками, но сейчас она не могла отыскать, в какой тональности этот перезвон.
— Вы не помните, да? — спросил он, глядя ей прямо в глаза.
Она бы хотела солгать, но это могло отпугнуть человека, единственный здравый голос, услышанный ею здесь.
— Нет… Точно не помню. Может, подскажете?
Но прежде чем он смог предложить следующий кусочек тайны, он услышал голоса.
— Сейчас нельзя говорить, миссис Джейн.
— Зовите меня Ванесса.
— Можно? — Лицо его расцвело от тепла ее благодеяния. — Ванесса.
— Вы поможете мне? — спросила она.
— Настолько, насколько смогу, — ответил он. — Но если вы увидите меня в компании…
— Мы никогда не встречались.
— Точно так. Аи revoir. — Он закрыл окошко, и она услышала, как его шаги удаляются по коридору. Когда ее страж, дружелюбный головорез по имени Джиллемо, прибыл несколько минут спустя и принес ей поднос с чаем, она превратилась в сплошную улыбку.
Казалось, ее вспышка принесла плоды. Тем утром, после завтрака, мистер Клейн ненадолго посетил ее и сказал, что ей позволено выходить в сад — в сопровождении Джиллемо, — так что она может наслаждаться солнцем. Ее опять снабдили новым комплектом одежды, немного великоватой, но она испытала приятное облегчение, освободившись от пропитанных потом тряпок, которые были на ней больше суток. Эта последняя уступка, сделанная для ее удобства, однако, ровным счетом ничего не означала. Как ни приятно было надеть чистое нижнее белье, факт предоставления новой одежды подчеркивал, что мистер Клейн не предвидит скорого освобождения.
Она пыталась подсчитать, как долго это все продлится, прежде чем туповатый управляющий крохотного отеля, где она остановилась, не поймет, что она уже не вернется. И что же он тогда предпримет? Возможно, управляющий уже забил тревогу и обратился к властям, вполне может быть, они отыщут брошенную машину и проследят ее путь до этой странной крепости. Последний пункт разбился вдребезги тем самым утром, во время прогулки. Машина оказалась припаркованной в закрытом дворике с лавровым деревом, возле ворот, и если судить по многочисленным каплям голубиного помета, стояла там всю ночь. Поймавшие ее дураками не были. Значит, надо ждать до тех пор, пока кто-нибудь в Англии не обеспокоится и не попытается узнать, где она, но за это время она может умереть от скуки.
Другие придумали себе развлечения, удерживающие их у черты безумия. Когда она и Джиллемо прогуливались по саду тем утром, она слышала отчетливые голоса из соседнего двора, один голос принадлежал Гомму. Голоса были возбужденные.
— Что там происходит?
— Они играют в игры, — ответил Джиллемо.
— Может, мы пойдем и посмотрим? — небрежно спросила она.
— Нет.
— Я люблю игры.
— Да? — переспросил Джиллемо. — Поиграем, а?
Она хотела не такого ответа, но настойчивость могла возбудить подозрения.
— Почему бы и нет? — ответила она. Заслужить его доверие было бы только на пользу.
— Покер? — спросил Джиллемо.
— Никогда не играла.
— Я вас научу, — ответил он. Мысль его явно прельщала. В соседнем дворе игроки разразились теперь яростными криками. Это звучало так, будто там происходило что-то вроде скачек, конечно, если судить по громким подбадривающим возгласам, затихавшим, когда финишная черта пересечена. Джиллемо прервал ее размышления. — Лягушки, — пояснил он. — Они устраивают лягушачьи скачки.
— Неужели?
Джиллемо посмотрел на нее почти с нежностью и сказал:
— Даже не сомневайтесь.
Несмотря на слова Джиллемо, раз сконцентрировав вникание на шуме, она уже не могла выбросить это из головы. Шум продолжался в течение дня, то усиливаясь, то спадая. Иногда раздавались взрывы смеха, частенько слышался спор. Они были похожи на детей, Гомм и его друзья, серьезно отдаваясь такому незначительному занятию, как скачки лягушек. Но удаленных от иных развлечений, как она могла обвинять их? Когда поздним вечером лицо Гомма возникло у двери, чуть ли не первое, что она сказала, были слова:
— Я слышала вас нынешним утром, в одном из дворов. И днем тоже. Кажется, вы здорово забавлялись.
— О, игры! — ответил Гомм. — Занятный выдался денек. Столь многое пришлось рассортировать.
— Как вы думаете, вам удастся убедить их, чтобы мне разрешили присоединиться к вам? Я здесь так скучаю.
— Бедная Ванесса. Хотел бы я помочь. Но это практически невозможно. Мы так перегружены в настоящее время работой, особенно из-за побега Флойда.
Перегружены работой, подумала она. И это гоняя лягушек? Боясь нанести оскорбление, она не высказала сомнения вслух.
— Что здесь происходит? — спросила она. — Вы не преступники? Нет?
Гомм выглядел оскорбленным.
— Преступники?
— Простите…
— Нет. Понимаю, почему вы спросили. Должно быть, это поражает вас, как нечто странное… то, что мы заперты здесь. Но нет, мы не преступники.
— Что же тоща? Что это за большой секрет?
Гомм глубоко вздохнул, прежде чем ответить.
— Если я скажу вам, — начал он, — вы поможете нам отсюда выбраться?
— Как?
— Ваша машина. Она у входа.
— Да, я видела…
— Если мы сможем до нее добраться, вы нас повезете?
— Сколько вас?
— Четверо. Я, Ирени, Моттерсхед и Гольдберг. Конечно, и Флойд может находиться где-то снаружи, но ему следует самому побеспокоиться о себе, ведь так?»
— Это маленькая машина, — предостерегла она.
— Мы маленькие люди, — сказал в ответ Гомм. — С возрастом съеживаешься, знаете ли, словно высушенный фрукт. А мы стары. Считая с Флойдом, нам 398 лет на всех. Это горький опыт, — добавил он, — а никто из нас не мудр.
Во дворе, рядом с комнатой Ванессы, внезапно раздались крики. Гомм скользнул от двери, потом опять появился на краткий миг, чтобы шепнуть: «Они нашли его. Бог мой, они нашли его». Затем он скрылся.
Ванесса подошла к окну и выглянула. Она видела лишь кусочек двора, расположенного внизу, но то, что она смогла разглядеть, было преисполнено бешеной активности: сестры сновали туда-сюда. В центре этого смятения она увидела маленькую фигурку — беглеца Флойда, без сомнения, — бьющегося в руках двух охранников. Он выглядел плохо из-за дней и ночей, проведенных в лишениях, изможденные черты лица в грязи, плешивая макушка шелушилась от избытка солнца. Ванесса услышала голос мистера Клейна, перекрывший болтовню, и затем он сам шагнул на сцену. Он подошел к Флойду и принялся его безжалостно ругать. Ванесса не могла уловить больше одного из каждого десятка слов, но оскорбления быстро довели старика до слез. Она отвернулась от окна, про себя молясь, чтобы Клейн подавился очередным куском шоколада.
Итак, время, проведенное здесь, принесло странную коллекцию наблюдений: в одни моменты приятных (улыбка Гомма, пицца, шум игр, в которые играют на соседнем дворе), в другие — неприятных — допрос, ругань, чему она только что стала свидетелем. И все-таки она не приблизилась к разгадке того, каково назначение этой тюрьмы: почему здесь только пять заключенных (или шесть, если считать ее саму), и все такие старые, высохшие от возраста, как сказал Гомм. Но после ругани Клейна, обращенной на Флойда, она уверилась, что никакой секрет, сколь бы ни был он сомнителен, не удержит ее, она поможет Гомму в его стремлении к свободе.
Профессор не вернулся тем вечером, это ее разочаровало. Возможно, поимка беглеца Флойда означала ужесточение распорядка, решила она, хотя к ней это едва ли относится. Казалось, ее совершенно забыли. Хотя Джиллемо принес еду и питье, он не стал обучать ее покеру, как договорились, и ее не сопроводили подышать воздухом. Оставшись в душной комнате, без общества, с не занятой ничем головой, она быстро почувствовала вялость и сонливость.
И на самом деле, она продремала до середины дня, когда что-то ударило снаружи в стену возле окна. Она поднялась и подошла взглянуть, что за звук, когда в окно с силой бросили какой-то предмет. Со звоном тот упал на пол. Она попыталась разглядеть, кто его бросил, но человек исчез.
На полу лежал ключ, завернутый в бумажку. «Ванесса, — говорилось в записке, — будьте наготове. Ваш in saecula saeculorum Х.Г.»
Латынь не была ее сильной стороной, Ванесса надеялась, что заключительные слова являются выражением нежности, а не инструкцией к действию. Она примерила ключ к двери своей камеры, он подошел. Но Гомм явно не имел в виду, что она использует ключ сейчас. Она должна ждать сигнала. Будьте наготове, написал он. Легче сказать, чем сделать. Как искушает, когда дверь открыта и свободен проход к солнцу, позабыть Гомма и других, порвать с этим. Но Х.Г. без сомнения пошел на определенный риск, добывая ключ. Она должна отплатить ему преданностью.
После этого дрема больше не приходила. Каждый раз, когда она слышала шаги, раздающиеся в крытых аркадах, или крик во дворе, она поднималась, готовая. Но призыв Гомма не приходил. День перетек в вечер, Джиллемо появился еще с одной пиццей и с бутылкой кока-колы на обед, и до того как Ванесса успела это осознать, пала ночь и кончился очередной день.
Может быть, они придут под покровом темноты, подумала она, но они не пришли. Поднялась луна и ухмылялась в небе, а знака от Х.Г. все не было, и не было обещанного исхода. Она стала подозревать худшее — их план раскрыт и все они наказаны. Если так, не значит ли это, что мистер Клейн рано или поздно раскопает и ее причастность? Пусть ее участие было минимальным, какие санкции примет шоколадный человек? В какой-то момент, уже после полуночи, она решила, что сидеть и ждать, когда обрушится топор, вовсе не в ее стиле, для нее будет благоразумнее поступить так, как поступил Флойд, — убежать.
Она выпустила сама себя из камеры и закрыла за собой дверь, затем заторопилась вдоль крытой аркады, приникая к теням настолько, насколько могла. Не было и следа человеческого присутствия, но она помнила о зоркой Деве, которая первой подглядывала за ней. Здесь ничему нельзя верить. Крадучись и при благоприятнейшем стечении обстоятельств, она в конце концов отыскала дорогу во двор, где Флойд предстал перед Клейном. Тут она замерла, пытаясь понять, какой выход ведет отсюда. Но по лицу луны проплывали облака, и в темноте ее судорожное чувство направления вовсе покинуло ее. Доверившись удаче, которая покуда оберегала ее, она выбрала один из выходов со двора и скользнула туда, следуя в потемках по крытому переходу, изгибавшемуся и поворачивавшему до тех пор, пока не привел ее все же в другой двор, больший, чем первый. Легкий ветерок трепал листву двух сплетенных лавровых деревьев в центре двора, ночные насекомые гудели на стенах. Но сколь картина ни выглядела умиротворяюще, дороги, сулящей надежду, не было. Ванесса собралась отправиться обратно тем путем, каким и пришла, когда луна освободилась от покровов и осветила двор от стены до стены.
Он был пуст, стояли лишь лавровые деревья, и тень от них падала на замысловатый узор, покрывавший камни, которыми двор был вымощен. Она прошла вдоль одного края, пытаясь вникнуть в значение линий. Затем ее осенило — она видит все вверх ногами. Она двинулась к противоположной стороне двора, и тогда чертеж стал ясен. Это была карта мира, воспроизведенная до самого незначительного островка. Все большие города отмечены, и океаны, и континенты, пересеченные сотнями тонких линий, обозначавших широту, долготу, и много что еще. Хотя большинство символов было своеобразно, легко понять, что карта изобилует политическими деталями… Спорные границы, территориальные воды, зоны отчуждения. Многое начерчено и исчеркано мелом, как бы в ответ на ежедневные размышления. В некоторых регионах, где события развивались особенно остро, земная масса почти затерялась под каракулями.
Очарование заслонило от нее безопасность. Она не слышала шагов у Северного полюса, прежде чем человек не шагнул из укромного места в пятно лунного света. Она собралась бежать, но узнала Гомма.
— Не двигайтесь, — шепнул он ей с другого конца мира.
Она сделала так, как сказали. Быстро оглядываясь по сторонам, как загнанный кролик, пока не убедился, что двор пуст, Х.Г. подошел к тому месту, где стояла Ванесса.
— Что вы здесь делаете? — требовательно спросил он.
— Вы не пришли, — с укоризной ответила она. — Я думала, вы меня забыли.
— Дело становится трудным. Они все время сторожат нас.
— Я не могу больше ждать, Харви. Это не то место, чтобы проводить здесь отпуск.
— Конечно, вы правы, — с удрученным видом сказал он. — Это безнадежно. Безнадежно. Вы сами должны осуществить свой побег отсюда, а о нас забыть. Они никогда нас не выпустят. Правда слишком ужасна.
— Что за правда?
Он покачал головой.
— Забудьте об этом. Забудьте, что мы когда-либо встречались.
Ванесса взяла его длинную и тонкую руку.
— Я не забуду, — сказала она. — Я должна знать, что здесь происходит.
Гомм пожал плечами:
— Возможно, вам надо знать. Возможно, узнать должен весь мир. — Он потянул ее за собой, и они скрылись в относительной безопасности арочных проходов.
— Для чего эта карта? — был ее первый вопрос.
— Тут мы играем, — ответил он, уставившись на мешанину каракуль. Затем вздохнул. — Конечно, не всегда это было игрой. Но системы распадаются, знаете ли. Неопровержимое условие, общее как для дела, так и для идеи. Вы начинаете с прекрасных намерений, а через два десятилетия… два десятилетия… — повторил он, как если бы факт ужаснул его, — мы играем с лягушками.
— Вы не должны так сильно переживать, Харви, — сказала Ванесса. — Вы прикидываетесь бестолковым, или это старость?
Он почувствовал укол, но уловка сработала. Все еще уставив взгляд на карту мира, он выдал следующие слова так четко, словно отрепетировал свое признание.
— Это был день здравого смысла, я говорю о 1962 годе, когда до самодержцев земных дошло, что они перед гранью разрушения мира. Даже самодержцев мысль о земле только для тараканов радовала мало. Если уничтожение надо предотвратить, решили они, наши лучшие инстинкты должны взять верх. Могущественные собрались за закрытыми дверями на симпозиуме в Женеве. Никогда не было такой встречи умов. Лидеры Парламентов и Политбюро, Конгрессов и Сенатов — Хозяева Земли — на одном общем обсуждении. И было решено, что дела будущего мира должны контролироваться особым Комитетом, созданным из великих и влиятельных умов, подобных моему собственному, — из мужчин и женщин, которые не подвержены прихотям политических пристрастий, которые могли предложить какие-то руководящие принципы, чтобы удержать виды от массового самоубийства. Этот Комитет предполагалось создать из людей, работающих в разных областях человеческой культуры, — объединить лучших из лучших, интеллектуальную и духовную элиту, чья коллективная мудрость принесла бы новый золотой век. Во всяком случае, такова была теория…
Ванесса слушала, не задавая ни одного из десятков вопросов, которые роились у нее в голове после этой короткой речи. Гомм продолжал:
–..и до сих пор она функционирует. Действительно, функционирует. Нас было только тринадцать, — чтобы сохранить некий консенсус. Русский, несколько Европейцев, — дорогая Йонийоко, конечно, — Новозеландец, пара Американцев… мы были очень мощной группой. Два лауреата Нобелевской премии, включая и меня самого…
Теперь она вспомнила Гомма или, по крайней мере, вспомнила, где видела это лицо. Оба они были тогда много моложе. Она, еще школьницей, учила его теории наизусть.
— …наши советы были необходимы, чтобы поддерживать взаимопонимание между будущими властителями, они могли помочь в образовании благотворительных экономических структур, в развитии культурной индивидуальности разных наций. Все это банальности, конечно, однако в свое время они звучали превосходно. Так получилось, что почти с самого начала все наши заботы были территориальными.
— Территориальными?
Гомм сделал широкий жест, указывая на карту перед собой.
— Помогая разделять мир, — сказал он, — регулируя маленькие войны так, чтобы они не могли стать большими, удерживая диктатуры от переполненности самими собой, мы стали домашней прислугой мира, вычищая грязь всюду, где она слишком густела. Это была огромная ответственность, но мы с радостью взвалили ее на себя. Вначале нам это даже нравилось, ведь нам казалось, что мы — тринадцать человек — формируем мир и что никто, кроме представителей самых высоких эшелонов власти, не знает о нашем существовании.
Явно выраженный наполеоновский синдром, подумала Ванесса. Гомм, безусловно, безумен, но что за величественное безумие! И по сути безвредное. Зачем нужно его запирать? Он определенно не способен причинить вред.
— Кажется нечестным, — сказала она, — что вы заперты здесь.
— Ну, это, конечно, для нашей собственной безопасности, — ответил Гомм. — Вообразите хаос в том случае, если какая-нибудь анархистская группа обнаружит, откуда мы управляем, и прикончит нас. Мы движем мир. Это не значит, что все так и идет, я же сказал — системы разваливаются. Время идет, властители, зная, что у них есть мы для решения самых острых вопросов, беспокоят себя все больше удовольствиями и все меньше думаньем. На протяжении пяти лет мы были не столько советниками, сколько замещали сверхправителей, жонглирующих нациями.
— Как забавно, — сказала Ванесса.
— До определенной степени, — ответил Гомм. — Но слава меркнет очень быстро. И после десятилетия — или что-то около того — начинает сказываться нагрузка. Половина Комитета уже мертва. Голованенко выбросился из окна. Бучанян — новозеландец — болел сифилисом и не знал о том. Возраст прикончил дорогую Йонийоко. И Бернгеймера, и Сорбутта. Рано или поздно это постигнет нас всех, а Клейн продолжает снабжать людьми, чтобы перехватить дело, но они не беспокоятся. Им наплевать! Мы функционеры, вот и все. — Он довольно сильно разволновался. — Покуда мы снабжаем их решениями, они счастливы. Ну… — голос его упал до шепота, — мы со всем этим заканчиваем.
Было ли это мигом самоосознания, размышляла Ванесса. Был ли это здравомыслящий человек, пытающийся выбросить из головы фантазии о господстве над миром? Если так, возможно она в силах чем-то поспособствовать.
— Вы хотите выбраться отсюда? — спросила она.
Гомм кивнул.
— Я бы хотел повидать свой дом еще раз, до того как умру. Я порвал со столь многим, Ванесса, ради Комитета, это почти довело меня до сумасшествия…
— О, — подумала она, — он знает.
— …Прозвучит ли это слишком эгоистично, если я скажу — моя жизнь кажется чересчур большой жертвой, чтобы отдавать ее за глобальный мир?
Она улыбнулась его притязаниям на могущество, однако ничего не сказала.
— Если так — то так! Я не раскаиваюсь. Я хочу удалиться отсюда! Я хочу…
— Говорите потише, — посоветовала она.
Гомм опомнился и кивнул.
— Я хочу немного свободы, прежде чем умру. Мы все хотим. И, верите ли, нам кажется, вы можете нам помочь. — Он посмотрел на нее. — Что-то не так? — спросил он.
— Не так?
— Почему вы так на меня смотрите?
— Вы не в порядке, Харви. Не думаю, что вы опасны, но…
— Подождите минутку, — попросил Гомм. — Что, по-вашему, я вам рассказал?..
— Харви. Это прекрасная история…
— История? Что вы подразумеваете под историей? — произнес он обидчиво. — О… понимаю. Вы мне не верите, да? Так и есть! Я только что рассказал вам величайшую мировую тайну, а вы мне не верите!
— Я не утверждаю, что вы лжете…
— Да? Вы думаете, я безумен! — взорвался Гомм. Голос его раскатывался эхом вокруг прямоугольного мира. Почти сразу же раздались голоса из нескольких построек и вскоре — грохот шагов.
— Вот, смотрите, что вы наделали, — сказал Гомм.
— Я наделала?
— Мы в беде.
— Осторожнее, Х.Г., это не значит…
— Слишком поздно для сокращений. Вы останетесь там, где есть, а я собираюсь направиться к ним. И отвлечь.
Собираясь уйти, он поймал ее руку и поднес к губам.
— Если я сумасшедший, — сказал он, — таким меня сделали вы!
Затем он удалился, его короткие ноги несли его через двор с солидной скоростью. Однако он не успел дойти до лавровых деревьев, как прибыла охрана. Они приказали ему остановиться. Поскольку он этого не сделал, кто-то выстрелил. Пули избороздили камень у ног Гомма.
— Все в порядке, — завопил Гомм, замирая и вытягивая в пространство руки. — Меа culpa!
Выстрелы прекратились. Охрана расступилась, когда вышел начальник.
— А, это вы, Сидней, — обратился Х.Г. к Капитану. Тот заметно дернулся, когда к нему обратились при подчиненных подобным образом.
— Что вы здесь делаете в ночное время? — требовательно спросил Сидней.
— Смотрю на звезды, — ответил Гомм.
— Вы были здесь не один, — сказал Капитан. Сердце Ванессы рухнуло. Пути обратно в ее комнату, не пересекая двор, не было, и уже теперь, когда объявлена тревога, Джиллемо, вероятно, проводит проверку.
— Правда, — сказал Гомм. — Я был не один. — Не оскорбила ли она старика настолько, что теперь он собирается выдать ее? — Я видел женщину, которую вы взяли.
— Где?
— Перелезала через стену, — сказал он.
— Иисус скорбящий! — воскликнул Капитан и повернулся кругом, чтобы отдать приказ пуститься в погоню.
— Я сказал ей, — выдумывал Гомм, — я сказал: вы свернете себе шею, перелезая через стену. Лучше подождать, пока откроют ворота…
Откроют ворота. Он вовсе не был безумным.
— Филиппенко, — сказал Капитан, — проводи Харви обратно в его спальню.
Гомм запротестовал.
— Мне не нужны сказки на сон грядущий, спасибо.
— Иди с ним.
Охранник подошел к Х.Г. и повел его прочь. Капитан помедлил только затем, чтобы пробормотать едва слышно:
— Ну, кто умница, Сидней? — А затем последовал за ними. Двор опять был пуст. Оставались лишь лунный свет и карта мира.
Ванесса подождала, пока замер самый последний звук, и затем, выскользнув из укрытия, отправилась тем же путем, что и удалившаяся охрана. В конечном счете она оказалась в том месте, которое смутно помнила по прогулке с Джиллемо. Воодушевленная, она заторопилась по проходу, и тот вывел ее во двор, где находилась Наша Леди с Электрическими Глазами. Ванесса прокралась вдоль стены, нырнула, чтобы не попасть в поле зрения статуи, и в конце концов вынырнула перед воротами. Они действительно были открыты. Как утверждал старик во время их первой встречи, охрана не была хоть сколько-нибудь надежной. И она поблагодарила за это Бога.
Когда Ванесса побежала к воротам, то услышала скрип ботинок по гравию и, оглянувшись через плечо, увидела Капитана, шагнувшего из-за дерева с винтовкой в руке.
— Немного шоколада, миссис Джейн? — спросил мистер Клейн.
— Это психушка, — сказала она после того, как ее проводили в комнату для допросов. — Психушка, ни больше и не меньше. У вас нет никакого права держать меня здесь.
Он не обратил внимания на ее жалобы.
— Вы говорили с Гоммом, — произнес Клейн, — а тот — с вами.
— А если и так?
— Что он вам сказал?
— Я спрашиваю — ну и что, если так?
— А я спрашиваю: что он вам сказал? — взревел Клейн. Она и не предполагала, что он на такое способен. — Я хочу знать, миссис Джейн.
Она вдруг обнаружила, что, вопреки собственному желанию, дрожит из-за его вспышки.
— Он молол всякую чепуху, — ответила Ванесса. — Он безумен. Думаю, вы все безумны.
— Какую чепуху он вам рассказывал?
— Всякий вздор.
— Мне бы хотелось знать, миссис Джейн, — сказал Клейн. Ярость его поубавилась. — Посмешите и меня.
— Сказал, что здесь работает что-то вроде комитета, который решает вопросы мировой политики. Что он один из членов этого комитета. Вот так. Никакого смысла.
— и…
— И я предложила ему выбросить все это из головы.
Мистер Клейн выдавал улыбку.
— Конечно, совершеннейшая фантастика, — сказал он.
— Разумеется, — ответила Ванесса. — Господи, не обращайтесь со мной так, будто я слабоумная, мистер Клейн. Я взрослая женщина…
— Мистер Гомм…
— Он сказал, что был профессором.
— Еще одна галлюцинация. Мистер Гомм — параноидальный шизофреник. Он может оказаться чрезвычайно опасным, если такая возможность представится. Вам сильно повезло.
— А другие?
— Другие?
— Он не один. Я их слышала. Они все шизофреники?
Клейн вздохнул.
— Они все сошли с ума, хотя состояние их различно. И в свое время, несмотря на нынешнее благоприятное впечатление от них, они все были убийцами. — Он остановился, чтобы дать впитаться информации. — Некоторые из них убивали многократно. Вот почему существует это уединенное местечко. Вот почему служащие вооружены…
Ванесса открыла рот, чтобы спросить, почему надо переодеваться в монашек, но Клейн не собирался дать ей такой возможности.
— Поверьте, насколько вас раздражает то, что вас здесь удерживают, настолько и мне это неудобно, — сказал он.
— Тогда отпустите меня.
— Когда мое расследование будет завершено, — ответил он. — А пока ваше содействие будет оценено. Если мистер Гомм, либо кто-то иной из пациентов попытаются втянуть вас в то или другое предприятие, пожалуйста, сообщите мне немедленно. Вы сделаете это?
— Я полагаю…
— И, пожалуйста, воздержитесь от попыток бежать. Следующая может оказаться роковой.
— Я бы хотела спросить…
— Завтра. Может быть, завтра, — сказал мистер Клейн и, вставая, посмотрел на часы. — Теперь — спать.
Сон отказался прийти к ней, и она рассуждала сама с собой какой из всех путей правды, лежащих перед ней, самый маловероятный. Дано было несколько — Гоммом, Клейном, ее собственным разумом. Соблазнительно неправдоподобны были все. Все, словно тропа, по которой она сюда пришла, не объясняли, куда ведут. Конечно, она страдала от последствий своего своеволия, проследовав этой дорогой — здесь она оказалась утомленная, разгромленная, запертая, с минимальной надеждой на побег. Но своеволие было ее натурой, возможно, как сказал однажды Рональд, единственным бесспорным фактом, ее характеризующим. Если теперь она отринет этот инстинкт, несмотря на все, к чему тот привел, она пропала. Ванесса лежала без сна, взвешивая в уме разные варианты. К утру она решилась.
Она ждала весь день, надеясь, что придет Гомм, но и не удивилась, когда тот не появился. Вполне вероятно, события предыдущего вечера ввергли его в такие неприятности, что он никак не мог высвободиться. Однако она не была предоставлена самой себе. Джиллемо приходил и уходил — с едой, питьем, а в середине дня и с игральными картами. Она довольно быстро поняла, в чем суть покера с пятью картами, и они провели час или два, играя, пока воздух не наполнился криками, доносящимися со двора, где обитатели бедлама устраивали скачки лягушек.
— Как по-вашему, можно устроить мне ванну или по крайней мере душ? — спросила она, когда Джиллемо принес вечером обед на подносе. — Мне уже неприятно собственное общество.
Он искренне улыбнулся, отвечая:
— Для вас постараюсь.
— Постараетесь? — излила она чувства. — Очень мило.
Он вернулся часом позже, чтобы оповестить — особая милость оказана, не хотела бы она отправиться с ним в душевую.
— Вы собираетесь потереть мне спину? — небрежно поинтересовалась она.
Глаза Джиллемо при таком замечании панически блеснули, а уши налились свекольно-красным.
— Пожалуйста, следуйте за мной, — сказал он.
Она покорно последовала, пытаясь запечатлеть в памяти подробности маршрута, если придется возвращаться позднее без своего стража.
Удобства комнаты, куда он привел Ванессу, были далеки от примитивных, и она пожалела, зайдя в облицованную зеркалами ванную, что мытье на самом деле в списке ее привязанностей находилось не на первом месте. Неважно, чистота придется на другой день.
— Я буду снаружи, — сказал Джиллемо.
— Это утешает, — ответила Ванесса, посылая ему взгляд, который, по ее мнению, можно было истолковать как обещающий, и закрыла дверь. Затем она включила душ настолько горячий, насколько было можно. Пар начал клубиться по комнате, а она, стоя на четвереньках, принялась намыливать пол. Когда ванная достаточно затуманилась, а пол стал достаточно скользким, она позвала Джиллемо. Ванессе могло польстить, с какой быстротой он откликнулся, но она была слишком занята: когда он на ощупь вошел, она шагнула ему за спину и сильно ударила кулаком. Джиллемо поскользнулся, потом попал под душ и завопил, горячая вода ошпарила ему голову. Автоматическая винтовка загремела на кафельной плитке, и к тому времени, как Джиллемо выпрямился, была уже в руках Ванессы, наставленная ему в грудь. Хотя Ванесса была и не сильна в стрельбе и руки у нее тряслись, она и слепая не могла бы промахнуться на таком расстоянии. Ванесса понимала это. Это понимал и Джиллемо. Он поднял руки вверх.
— Не стреляйте.
— Если шевельнешь хоть пальцем…
— Пожалуйста… не стреляйте.
— Теперь… Ты поведешь меня к мистеру Гомму и остальным. Быстро. И тихо.
— Зачем?
— Просто веди, — сказала она, делая жест винтовкой, означающий, что он должен проводить ее из ванной комнаты. — И если ты попытаешься сделать что-нибудь этакое, я выстрелю тебе в спину, — предупредила она. — Я знаю, это не слишком мужественно, но я не мужчина. Поэтому старайся быть со мной поосторожнее.
— …да.
Он сделал так, как ему велели, смущенно провел ее по зданию и через несколько переходов, которые вели — или так рассудила она — к колокольне и строениям вокруг нее. Ванесса всегда считала, что это сердце крепости. Сильнее трудно было ошибиться. Снаружи могли быть черепичная крыша и беленные известью стены, но это было только фасадом. Они шагнули через порог в бетонный лабиринт, скорее напоминающий бункер, чем прибежище культа. До Ванессы быстро дошло — строение может выдержать ядерную атаку, впечатление усиливалось тем, что коридоры вели вниз. Если это психушка, то построенная для каких-то редкостных психов.
— Что это за место? — спросила она Джиллемо.
— Мы называем его Будуар, — ответил он. — Это где все происходит.
В настоящий момент мало что происходило, большинство кабинетов, куда устремлялись коридоры, были погружены в темноту. В одной из комнат компьютер, предоставленный самому себе, подсчитывал свои шансы на независимое мышление, в другой телекс сам себе сочинял любовные письма. Они спустились еще глубже, никто их не окликнул, и так продолжалось до тех пор, пока, завернув за угол, они не встретили женщину, на четвереньках скоблящую линолеум. Встреча изумила обе стороны, и Джиллемо живо перехватил инициативу. Ударом он отбросил Ванессу к стене и побежал. Прежде чем она смогла поймать его на мушку, он исчез.
Ванесса проклинала себя. Пройдет несколько мгновений, зазвенит тревога, и прибежит охрана. Она пропала, если останется здесь. Все три выхода из холла выглядели одинаково безнадежно, поэтому она просто направилась к ближайшему, оставив уборщицу глазеть вслед. Маршрут, выбранный ею, обещал очередное рискованное приключение. Он вел через комнаты, одна из которых была увешана дюжиной часов, все показывали разное время, следующая таила полсотни черных телефонов, третья, и самая большая, была уставлена по всем стенам телевизионными экранами. Они поднимались один над другим от пола до потолка. Все, кроме единственного, выключены. То, что сначала она приняла за состязание по борьбе в грязи, на самом деле оказалось порнографическим фильмом — развалившись в кресле, с банкой пива, балансирующей на животе, его смотрела усатая монахиня. Пойманный с поличным, он встал, когда Ванесса вошла. Она наставила винтовку.
— Я намерена пристрелить тебя, — сказала Ванесса.
— Дерьмо.
— Где Гомм и другие?
— Что?
— Где они? — потребовала Ванесса. — Живо!
— Через зал. Повернете налево, потом опять налево, — ответил он. Затем добавил. — Я не хочу умирать.
— Тогда сядь и заткнись, — ответила она.
— Благодарю Господа, — сказал он.
— Почему бы и не поблагодарить? — согласилась Ванесса.
Когда она попятилась из комнаты, он упал на колени, а борцы в грязи скакали за его спиной.
Налево и опять налево. Указание плодотворное, и привело к череде комнат. Ванесса уже собиралась постучаться в дверь, когда прозвучала тревога. Отбросив все предосторожности, Ванесса толчком распахнула двери. Голоса внутри принялись жаловаться на то, что их разбудили, и спрашивали — почему звенит сигнал тревоги. В третьей комнате она отыскала Гомма, тот улыбнулся ей.
— Ванесса, — сказал он, выскакивая в коридор. Гомм был наряжен в длинную нательную фуфайку, больше ничего на нем не было. — Вы пришли, правда? Вы пришли!
Другие появлялись из комнат, затуманенные со сна. Ирения, Флойд, Моттерсхед, Гольдберг. Она поверила, глядя на их лица, покрытые старческим румянцем, что им и вправду четыре сотни лет на всех.
— Проснитесь, старые пидоры, — сказал Гомм. Он отыскал пару брюк и теперь напяливал их.
— Звенит тревога… — заметил один. Его ярко-белые волосы свисали почти до плеч.
— Скоро они будут здесь… — сказала Ирения.
— Неважно, — ответил Гомм.
Флойд уже оделся.
— Я готов, — возвестил он.
— Но нас слишком много, — запротестовала Ванесса. — Мы никогда не выберемся живыми.
— Она права, — сказал кто-то, глядя на нее прищурившись. — Бесполезно.
— Заткнись, Гольдберг, — оборвал его Гомм. — У нее есть ружье, верно?
— Одно, — сказала личность с белыми волосами. Должно быть, это и был Моттерсхед. — Одно ружье против всех них.
— Я возвращаюсь в постель, — сказал Гольдберг.
— Есть возможность бежать, — возразил Гомм. — Может быть, единственный случай, который нам когда-либо представится.
— Он прав, — сказала женщина.
— А как насчет игр? — напомнил Гольдберг.
— Забудем об играх, — ответил ему Флойд, — пусть они немного поволнуются.
— Слишком поздно, — заявила Ванесса. — Они идут. — С обоих концов коридора доносились крики. — Мы в западне.
— Отлично, — сказал Гомм.
— Вы безумны, — откровенно заявила она ему.
— У вас все еще есть возможность нас пристрелить, — ответил он, улыбаясь.
Флойд хмыкнул.
— Не хочу выбираться отсюда такой ценой, — сказал он.
— Угрожайте этим! Угрожайте этим! — сказал Гомм. — Скажите им — если они что-нибудь попытаются сделать, вы всех нас пристрелите!
Ирения улыбнулась. Она оставила свои челюсти в спальне.
— Ты не просто симпатичная мордашка, — заявила она Гомму.
— Он прав, — подтвердил Флойд, просияв. — Они не осмелятся рисковать нами. Они должны будут нас выпустить.
— Вы с ума сошли, — забормотал Гольдберг. — Снаружи ничего хорошего для нас нет…
Он вернулся в свою комнату и хлопнул дверью. Как только он это сделал, коридор с двух сторон блокировала многочисленная охрана. Гомм, ухватил винтовку Ванессы и приподнял, чтобы направить себе в сердце.
— Будьте нежной, — прошипел он и послал ей поцелуй.
— Опустите оружие, миссис Джейн, — сказал знакомый голос: мистер Клейн возник из массы охранников. — Говорю вам, вы полностью окружены.
— Я убью их всех, — слегка взволнованно произнесла Ванесса. А затем добавила с большим чувством: — Предупреждаю вас. Я отчаялась. Я убью их всех, прежде чем вы пристрелите меня.
— Вижу… — спокойно ответил мистер Клейн. — А почему вы полагаете, что мне не все равно, убьете вы их или нет? Они сумасшедшие. Говорю вам — все чокнутые, убийцы…
— Мы оба знаем — это неправда, — сказала Ванесса, приобретая самоуверенность от беспокойства, которое отразилось на лице Клейна. — Я хочу, чтобы фасадные ворота открыли, а ключ зажигания был в машине. Если вы замыслите что-нибудь глупое, мистер Клейн, я методично перестреляю заложников. Теперь отпустите ваших крепких мальчиков и делайте, как я сказала.
Мистер Клейн поколебался, затем просигналил общий отход.
Глаза у Гомма заблестели.
— Прекрасно сделано, — прошептал он.
— Почему бы вам не показать дорогу? — предложила Ванесса. Гомм поступил, как было сказано, и маленький отряд зазмеился среди нагромождения часов, телевизоров и видеоэкранов. С каждым шагом, предпринятым ими, Ванесса ждала, что ее настигнет пуля, но мистер Клейн явно был слишком обеспокоен сохранностью стариков, чтобы рисковать. Они добрались до открытого пространства без инцидентов.
Охрана виднелась снаружи, хотя и пыталась остаться незамеченной. Ванесса держала винтовку, направив ее на четырех заложников, пока они шли через дворы к тому месту, где была припаркована ее машина. Ворота были открыты.
— Гомм, — шепнула она. — Распахните дверцы машины.
Гомм сделал, что требовалось. Он говорил, что года иссушили их всех и, возможно, это было правдой, но их было пятеро и маленькая машина была плотно забита. Ванессе пришлось залезать последней. Когда она нырнула, чтобы сесть на водительское сиденье, прогремел выстрел и она ощутила удар в плечо. Она уронила винтовку.
— Ублюдки, — сказал Гомм.
— Оставьте ее, — пропищал кто-то за спиной, но Гомм был уже вне машины, он запихнул Ванессу назад, рядом с Флойдом, затем скользнул на водительское сиденье и завел мотор.
— Ты можешь управлять? — требовательно спросила Ирения.
— Конечно, я чертовски могу управлять! — парировал он, и машина дернулась вперед, через ворота, причем в коробке передач резко заскрежетало.
Ванесса никогда раньше не была ранена пулей и надеялась, что если выживет сейчас, — избегать этого впредь. Рана на плече сильно кровоточила. Флойд изо всех сил старался остановить кровь, но езда Гомма делала любую конструктивную помощь практически невозможной.
— Здесь дорога, — начала говорить Ванесса, — отходит от той дороги.
— От какой дороги та дорога? — вопил Гомм.
— Направо! Направо! — вопила она в ответ.
Гомм снял обе руки с руля и посмотрел на них.
— Которая правая?
— Ради Христа…
Ирения, сидя рядом с ним, прижала руки Гомма к рулю. Машина выплясывала тарантеллу. Ванесса стонала на каждом ухабе.
— Вижу ее! — сказал Гомм. — Я вижу дорогу! — Он прибавил скорость, а ногу поставил на акселератор.
Одна из задних дверей, которая была плохо закрыта, распахнулась, и Ванесса чуть не выпала наружу. Моттерсхед, потянувшись через Флойда, втащил ее обратно, но прежде чем они смогли закрыться, дверца столкнулась с валуном, поставленным на том месте, где две дороги сливались. Машина встала на дыбы, когда дверца сорвалась с петель.
— Нам здесь необходимо побольше воздуха, — сказал Гомм, продолжая вести машину.
Шум их мотора тревожил эгейскую ночь, но не только он. За ними светились фары и слышался звук лихорадочной погони. Винтовка Джиллемо осталась в монастыре, у них не было ничего, чтобы защититься, и Клейн знал это.
— Поторапливайся! — сказал Флойд, ухмыляясь от уха до уха. — Они следуют за нами.
— Я еду так быстро, как могу, — настаивал Гомм.
— Выключи фары, — посоветовала Ирения. — Будем меньше походить на мишень.
— Тогда я не увижу дорогу, — пожаловался Гомм, перекрикивая рев мотора.
— Ну и что? В любом случае ты едешь не по ней. — Моттерсхед засмеялся, засмеялась — вопреки своим привычкам — и Ванесса. Может, потеря крови сделала ее неконтролируемой, но она не могла удержаться. Четыре Мафусаила и она в машине с тремя дверцами, пробирающейся во тьме — только сумасшедший мог воспринимать такое серьезно. И это было последним и несомненным доказательством того, что люди рядом с ней не чокнутые, как охарактеризовал их Клейн, ведь они тоже видели в этом смешное. Гомм даже принялся напевать, пока вел машину, — отрывки из Верди и фальцетом выводил «Через радугу».
И если — крутилось в ее идущей кругом голове — эти создания разумны, как она сама, то как же тогда со сказкой, рассказанной Гоммом? Или и это правда? Может ли быть, что Армагеддон сдерживался несколькими хихикающими старцами?
— Они догоняют нас! — заявил Флойд. Он встал коленями на заднее сиденье и уставился в стекло.
— А мы не позволим, — заметил Моттерсхед, смех его едва ли стал тише. — Мы все собираемся умереть.
— Вот! — закричала Ирения. — Вот другая дорога! Попробуй по ней! Попробуй по ней!
Гомм крутанул руль, и машина почти опрокинулась, сворачивая с главного пути, а потом поехала по новому маршруту. При выключенных фарах ничего нельзя было увидеть, кроме слабого мерцания дороги впереди, но Гомм не собирался испытывать стеснение от таких вещей. Он прибавлял газу до тех пор, пока мотор по-настоящему не завизжал. Пыль свободно носилась повсюду, впархивая в пролом, оставшийся на месте дверцы, и выпархивая снова, коза несколько мгновений бежала у самых колес, прежде чем погибла.
— Куда мы едем? — завопила Ванесса.
— Понятия не имею, — ответил Гомм. — А вы?
Куда бы они ни направлялись, они двигались со значительной скоростью. Эта дорога была более гладкая, чем та, которую они оставили, и Гомм использовал такое преимущество. Он снова принялся напевать.
Моттерсхед высунулся из окна в дальнем углу машины, он наблюдал за преследователями, волосы его струились.
— Они отстают от нас! — взвыл он, торжествуя. — Они отстают!
Радостное возбуждение охватило теперь всех путешественников, и они начали петь вместе с Х.Г. Пели они так громко, что Гомм не расслышал сообщение Моттерсхеда о том, что дорога впереди, кажется, исчезает. Действительно, Х.Г. не знал, что направляет машину со скалы, не знал до тех пор, пока та не нырнула носом вниз и море не поднялось, чтобы встретить их.
— Миссис Джейн! Миссис Джейн!
Ванесса неохотно пробудилась. Голова болела, болела рука. Недавно произошло что-то такое ужасное… хотя у нее и ушло некоторое время, чтобы припомнить в чем суть. Затем воспоминания вернулись. Машина, падающая со скалы, холодное море, хлынувшее через провал вместо дверцы, безумные крики рядом с ней, когда тонула машина. Она выбиралась на свободу практически в полубреду, едва ли сознавая, что Флойд плавает возле нее. Она позвала его по имени, но он не ответил. Она повторила.
— Мертв, — сказал мистер Клейн. — Все они мертвы.
— О Боже, — прошептала она. Она смотрела не на лицо Клейна, а на шоколадное пятно на его пиджаке.
— Забудьте о них теперь, — настаивал он.
— Забыть?
— Есть более важное дело, миссис Джейн. Вы должны подняться, и быстро.
Настойчивость, которая звучала в голосе Клейна, поставила Ванессу на ноги.
— Сейчас утро? — спросила она. В комнате, где они находились, не было окон. Если судить по бетонным стенам, это был Будуар.
— Да, утро, — нетерпеливо ответил Клейн. — Теперь вы пойдете со мной? Я хочу вам кое-что показать. — Он распахнул дверь, и они вступили в мрачный коридор. Немного впереди их слышался такой звук, будто идет важный спор, — дюжина повышенных голосов, проклятия и мольбы.
— Что происходит?
— Они готовят Апокалипсис, — ответил Клейн и провел ее в комнату, где Ванесса так недавно видела на экране «борцовские состязания».
Теперь гудели все видеоэкраны, и каждый показывал различные интерьеры. Тут были казармы и президентские апартаменты, Правительственный Кабинет и Зал Конгресса. И везде кричали.
— Вы были без сознания целых два дня, — сказал ей Клейн, словно это каким-то образом объясняло весь кавардак.
Голова у нее уже не болела. Ванесса переводила взгляд с экрана на экран. От Вашингтона до Гамбурга, от Сиднея до Рио-де-Жанейро — везде, по всему земному шару властители ожидали новостей. Но оракулы были мертвы.
— Они простые исполнители, — сказал Клейн, показывая на кричащие экраны. — Скачек на трех ногах, даже при всех благоприятных условиях, не бывает. Они впали в истерику, и они — зудящие пальцы, занесенные над кнопками.
— А что по-вашему могу сделать я? — спросила Ванесса. Этот осмотр Вавилонской Башни подавил ее. — Я не стратег.
«Гомм и остальные тоже не были стратегами. К тому моменту, когда я сюда прибыл, половина Комитета уже умерла. А другие потеряли интерес к своим обязанностям…
— Но они все еще давали советы, по словам Х.Г.?
— О, да.
— Они правили миром?
— В своем роде, — ответил Клейн.
— В своем роде? Что вы имеете в виду?
Клейн посмотрел на экраны. Из глаз его, казалось, вот-вот хлынут слезы.
— Гомм не объяснил? Они играли в игры, миссис Джейн. Когда им наскучивали разумные обоснования и звуки собственного голоса, они прерывали дебаты и бросали монетку.
— Нет.
— И разумеется, устраивали скачки лягушек. Это всегда было предпочтительнее всего.
— Но правительства, — запротестовала Ванесса, — они ведь не просто принимали…
— Думаете, это их беспокоило? — спросил Клейн. — Поскольку они на виду у публики, имеет ли значение, какое пустословие извергается из их уст или что-то подобное?
Голова у нее закружилась.
— Все — случайность? — спросила она.
— Почему бы и нет? И здесь имеется достойная уважения традиция. Нации следовали предсказаниям, прочитанным по внутренностям овец.
— Это нелепо.
— Согласен. Но я спрашиваю вас, ответьте со всей честностью, ужаснее ли это, чем оставить власть в их руках? — Он указал на множество разгневанных лиц. Демократы волновались, утро застало их без какой-либо идеи, которую надо поддерживать или которой следует рукоплескать, деспоты испытывали ужас, что, не получая должных инструкций, они не будут жестокими, потеряют собственное лицо и их свергнут. Один премьер будто страдал от приступа бронхита, его поддерживали два помощника, другой, стискивая револьвер, целился в экран и требовал сатисфакции, третий жевал собственный чуб. Неужели это прекраснейшие плоды с политического древа? Бормочущие, задирающиеся, льстящие идиоты, доведенные до апоплексических приступов, потому что никто не указывает им, каким образом прыгнуть. Не было среди них ни мужчины, ни женщины, кому бы Ванесса доверила перевести себя через дорогу.
— Лучше лягушки, — прошептала она, какой бы горькой ни была эта мысль.
Свет во дворе после мертвенного освещения бункера казался ошеломительно ярким, но Ванессе было приятно находиться вдалеке от громких и отвратительных звуков, царивших в помещении. Скоро подыщут другой Комитет, сказал ей Клейн, когда они выбрались на свежий воздух. Равновесие восстановится — это дело нескольких недель. А покуда Землю могут разнести в черепки отчаянные создания, которых они видели. Им нужны решения. И быстро.
— Жив Гольдберг, — сказал Клейн. — И он будет продолжать игру, но чтобы играть, нужны двое.
— А почему не вы?
— Потому что он ненавидит меня. Ненавидит всех нас. Он говорит, что станет играть только с вами.
Гольдберг сидел под лавровыми деревьями и раскладывал пасьянс. Это было долгим занятием. Близорукость требовала, чтобы он подносил каждую карту на расстояние трех дюймов к носу, пытаясь разглядеть ее, и к тому моменту, когда ряд заканчивался, Гольдберг забывал те карты, что были в начале.
— Она согласна, — сказал Клейн. Гольдберг не оторвал взгляда от игры. — Я сказал: она согласна.
— Я не слепой и не глухой, — ответил Гольдберг Клейну, все еще внимательно рассматривая карты. Затем, в конце концов, он взглянул вверх и, увидев Ванессу, прищурился. — Я говорил им, что это плохо кончится… — по мягкому тону Ванесса поняла — изображая фатализм, он все-таки остро переживает потерю товарищей. — …Я говорил с самого начала — мы должны оставаться здесь. Бежать бесполезно. — Он пожал плечами и вновь обратился к картам. — К чему бежать? Мир изменился. Я знаю. Мы изменили его.
— Это было не так плохо, — сказала Ванесса. — Мир?
— То, как они умерли.
— О!
— Мы веселились до последней минуты.
— Гомм был таким сентиментальным, — сказал Гольдберг. — Мы никогда особенно не любили друг друга.
Большая лягушка прыгнула на дорогу перед Ванессой. Глаза Гольдберга уловили движение.
— Кто это? — спросил он.
Создание со злобой рассматривало ногу Ванессы.
— Просто лягушка, — ответила она.
— Как выглядит?
— Толстая, — сказала Ванесса. — С тремя красными точками на спине.
— Это — Израиль, — произнес Гольдберг. — Не наступите на него.
— Будут ли к полудню какие-нибудь решения? — вмешался Клейн. — Особенно в связи с положением в Проливе, с Мексиканским спором и…
— Да-да-да, — сказал Гольдберг. — А теперь уходите.
— …может получиться еще один Залив Свиней…
— Вы не сказали ничего, чего бы я не знал. Идите! От вашего присутствия нации волнуются. — Он уставился на Ванессу. — Ну, вы собираетесь сесть или нет.
Она села.
— Я оставляю вас, — произнес Клейн и удалился.
Гольдберг начал издавать горлом звук «кек-кек-кек», подражая голосу лягушки. В ответ раздалось кваканье изо всех закоулков двора. Слыша этот звук, Ванесса сдержала улыбку. Фарс, некогда говорила она себе, надо играть с искренним выражением лица, так, будто ты веришь каждому сказанному слову. Только трагедия требует смеха, а ее — с помощью лягушек — они, возможно, еще смогут предотвратить.
Заключительный том знаменитых «Книг крови», самого кровавого цикла в истории литературы ужасов. Читайте его и вы узнаете какой же святой дух обитает в заброшенных церквях. Как правильно вести переговоры о покупке земли. Вам раскроются «секретные архивы» спец. служб. И в чем же разница между фокусами и магией.
Так же Вы узнаете развязку истории о парне, который стал Книгой крови.
Сидя в приемной клиники, Элейн жадно читала свежую газету. Зверь, которого считали пантерой, и который два месяца терроризировал окрестности Эппинг-Фореста, был застрелен и оказался дикой собакой. Археологи в Судане исследовали фрагменты костей, которые, как они полагают, могли бы полностью изменить представления о происхождении человека. Девица, которая однажды танцевала с младшим отпрыском королевской фамилии, была найдена убитой недалеко от Клэпхема, пропал яхтсмен-одиночка, совершавший кругосветное плавание. Она прочитывала сводки о мировых событиях и о житейских с одинаковым пылом — пусть хоть что-нибудь отвлечет ее от предстоящего осмотра — но сегодняшние новости были слишком похожи на вчерашние, изменились только заголовки.
Доктор Сеннет сообщил ей, что заживление идет нормально как изнутри, так и снаружи, и что она вполне может вернуться к своим обязанностям, как только почувствует достаточно психологической уверенности. Ей следует еще раз записаться на прием в первую неделю нового года, сказал он, а затем пройти окончательный осмотр.
Мысль сесть в автобус и вернуться домой казалась ей невыносимой после стольких часов томительного ожидания. Она решила пройти пару остановок пешком: эта прогулка будет для нее полезна.
Однако ее планы оказались слишком смелыми. Уже через несколько минут ходьбы ее начало подташнивать и в нижней части живота появилась тупая боль, так что она свернула с дороги в поисках места, где можно было бы отдохнуть в попить чаю. Ей не мешало бы и поесть, она это знала, хотя никогда не отличалась хорошим аппетитом, а после операции и подавно. Она побрела дальше. Отыскала небольшой ресторанчик, который не оглашался гомоном посетителей, хотя было уже без пяти час — время ленча. Невысокая женщина с бесцеремонно-искусственными рыжими волосами подала ей чай и омлет с грибами. Она старалась есть, но так и не смогла. Официантка была не на шутку озабочена.
— Вам не нравится пища, — спросила она немного раздраженно.
— О, нет, — уверила ее Элейн, — мне очень нравится.
Тем не менее, официантка выглядела обиженной.
— Будьте любезны, принесите еще чаю, — сказала Элейн.
Она отодвинула тарелку, чтобы официантка ее забрала. Вид пищи, застывшей на безыскусной тарелке, не привлекал ее. Она ненавидела эту свою непрошенную чувствительность: это абсурд, что тарелка с недоеденными яйцами вызывает отвращение, но она ничего не могла с собой поделать. Всюду она находила отголоски своих собственных бедствий. В смертях, во внезапных морозах после мягкого ноября, в луковицах растений на своем подоконнике, в воспоминании о дикой собаке, застреленной в Эппинг-Форесте, о которой она прочитала утром.
Официантка принесла горячего чаю, но так и не забрала тарелку. Элейн ее окликнула; та, нехотя, подчинилась.
Кроме Элейн посетителей больше не осталось, и официантка деловито собирала обеденные меню и готовила столы к вечеру. Элейн сидела и задумчиво смотрела в окно. Пелена зеленовато-серого дыма в считанные минуты заволокла улицу, затмив солнечный свет.
— Опять жгут, — проворчала официантка. — Этот проклятый запах проникает повсюду.
— Что там жгут?
— Там какой-то общественный центр. Они его сносят, и строят новый. Бочка без дна для денежек налогоплательщиков.
Дым и вправду уже проникал в ресторан. Элейн он не показался неприятным: это было сладко-благоухающее напоминание об осени, ее любимом времени года. Заинтересовавшись, она допила чай, расплатилась, и решила побродить и посмотреть, откуда берется дым. Ей не пришлось идти далеко. В конце улицы она нашла небольшой сквер — в нем и располагалось здание. Впрочем, ее ждала одна неожиданность. То, что официантка назвала общественным центром, оказалось на самом деле церковью или, точнее, когда-то ею было. Свинец и шифер уже были содраны с крыши, оголяя небу торчащие брусья, окна без стекол зияли пустотой, дерн исчез с лужайки возле здания, и два дерева там были срублены. Это их погребальный костер производил тот мучительно-сладкий запах.
Вряд ли это здание было красивым, но даже по его остаткам можно было догадаться, что оно обладало какой-то притягательной силой. Его обветренные камни не вписывались в окружающий кирпич и бетон, но участь осажденного (рабочие рвались в бой; бульдозер наготове, жадный до камней) придавала ему некое очарование.
Кое-кто из рабочих заметил, как она стояла и смотрела на них, но не попытался удержать, когда она прошла через сквер к главному входу в церковь и заглянула внутрь. Интерьер, лишенный декоративной кладки, кафедры, скамей, купели и прочего, был просто каменным помещением, не создающим никакой атмосферы и не вызывающим эмоций. Впрочем, кто-то все же нашел там нечто интересное. В дальнем углу церкви спиной к Элейн стоял человек и пристально разглядывал землю. Заслышав шаги, он виновато обернулся.
— О, — сказал он, — я зашел только на минутку.
— Ничего страшного, — ответила Элейн. — Похоже, мы оба вторглись в чужие владения.
Мужчина кивнул. Он был одет скромно — даже невзрачно, — выделялся только его зеленый галстук-бабочка. Черты его лица, несмотря на своеобразный стиль одежды и седые волосы, были на удивление невозмутимыми, как будто ни улыбка, ни хмурые морщины никогда не нарушали их совершенного спокойствия.
— Довольно грустная картина, не так ли? — сказал он.
— Вы бывали раньше в этой церкви?
— Приходилось как-то, — ответил он, — но она никогда не была популярна.
— Как она называется?
— Церковь Всех Святых. Скорее всего, была построена в конце семнадцатого века. Вы интересуетесь церквями?
— Не очень. Просто я увидела дым и…
— Сцена разрушения всем нравится, — сказал он.
— Да, — отозвалась она, — наверное, вы правы.
— Все равно что наблюдать за похоронной процессией. Только не своей, верно?
Она что-то пробормотала в ответ, но мысли ее были уже далеко. Опять клиника. Опять боль и заживление. Опять ее жизнь, спасенная лишь ценой другой, несостоявшейся жизни. Только не своей.
— Меня зовут Каванаг, — он шагнул к ней и протянул руку.
— Рада познакомиться, — ответила она. — Я Элейн Райдер.
— Элейн, — сказал он, — замечательно.
— Вы, очевидно, пришли взглянуть в последний раз на это место, прежде чем оно навсегда исчезнет?
— Да, вы правы. Я тут разглядывал надписи на каменных плитах, на полу. Некоторые из них весьма красноречивы. — Он смел ногой строительный мусор с одной из плиток. — Жаль, если все это пропадет. Уверен, что они просто раздробят эти камни, когда начнут вскрывать пол…
Она взглянула под ноги на плитки, разбросанные тут и там. Не все были надписаны, на многих из них просто имена и даты. Но были и надписи. Одна, слева от того места, где стоял Каванаг, содержала почти стертый рельеф, изображающий перекрещенные наподобие барабанных палочек берцовые кости, и краткую фразу: искупи время.
— Должно быть, в свое время там устроили потайной склеп, — сказал Каванаг.
— Да, понимаю. А это люди, которые были там погребены.
— Ну, что ж, я тоже не вижу другой причины для этих надписей. Я вот хотел попросить рабочих… — он помолчал, раздумывая. — Боюсь показаться вам не вполне нормальным…
— О чем вы?
— В общем, просто хотел попросить рабочих не разрушать эти занятные камни.
— Думаю, это совершенно нормально, — сказала Элейн. — Они очень красивы.
Он заметно воодушевился ее ответом.
— Пожалуй, прямо сейчас пойду и поговорю с ними. Я ненадолго, вы меня извините?
Оставив ее стоять в центральном нефе как брошенную невесту, он вышел потолковать с одним из рабочих. Она медленно пошла к тому месту, где раньше был алтарь, читая по пути имена. Кому теперь дело до тех людей, что лежат здесь? Они умерли двести лет назад, их ждала не любовь потомков, но забвение. И тут неосознанные надежды на жизнь после смерти, которые она хранила все тридцать четыре года, улетучились, ее больше не отягощали призрачные видения загробной жизни. Однажды, может быть, сегодня, она умрет, как умерли все эти люди, и это не станет событием. Зачем к чему-то стремиться, на что-то надеяться, о чем-то мечтать. Она думала обо всем этом, стоя в круге мутного солнечного света, и была почти счастлива.
Переговорив с бригадиром, вернулся Каванаг.
— Так и есть, там находится склеп, — сказал он. — Но его еще не вскрывали.
— О-о…
Они все еще там, под ногами, подумала она. Прах и кости.
— По-видимому, они пока не могут проникнуть внутрь. Все входы тщательно закрыты. Поэтому они сейчас копают вокруг фундамента. Ищут вход.
— Что, склепы всегда так тщательно закрывают?
— Но не так, как этот.
— Может быть, там вообще нет входа, — предположила она.
Каванаг принял это очень серьезно.
— Может быть, — сказал он.
— Они оставят вам какой-нибудь из этих камней?
Он покачал головой.
— Они говорят, это не их дело. Они здесь мелкая сошка. Очевидно, у них есть специальная бригада, чтобы проникнуть внутрь и перенести останки к новому месту захоронения. Все это должно быть сделано самым пристойным образом.
— Слишком уж многого они хотят, — сказала Элейн, разглядывая камни под ногами.
— Да, пожалуй, — отозвался Каванаг. — В жизни обычно бывает не так. Но тогда, выходит, мы совсем перестали бояться Бога.
— Возможно.
— Как бы то ни было, они предложили мне прийти через пару дней и поговорить с перевозчиками.
Она рассмеялась при мысли о переезжающем доме мертвецов, представив, как они упаковывают свои пожитки. Каванаг был доволен своей шуткой, хотя и непроизвольной. На волне успеха, он предложил:
— Может быть, выпьете со мной чего-нибудь?
— Боюсь, что не смогу составить вам подходящей компании, — ответила она. — Я очень устала.
— Мы могли бы встретиться позже, — сказал он.
Она отвела взгляд от его загоревшегося желанием лица. Что ж, он довольно приятен, хоть и незатейлив. Ей нравился его зеленый галстук — как усмешка на фоне его общей непритязательности, — и его серьезность. Но она не могла представить себя в его обществе, во всяком случае, сегодня. Она извинилась, объяснив, что еще не оправилась после болезни.
— Тогда, может быть, завтра? — поинтересовался он вежливо. Отсутствие нажима в его предложении казалось убедительным, и она сказала:
— Да, с удовольствием. Спасибо.
Перед тем как расстаться, они обменялись телефонами. Забавно было видеть, как он уже предвкушает их свидание, она почувствовала, что, несмотря на все выпавшие на ее долю беды, все еще остается женщиной.
Вернувшись домой, она обнаружила посылку от Митча и голодную кошку у порога. Накормив страждущее животное, она приготовила кофе и вскрыла посылку. Там, упакованный в бумагу, лежал шарф, как раз на ее вкус, — невероятная интуиция Митча и на этот раз не подвела. В записке было только: Это твой цвет. Я люблю тебя. Митч. Она хотела тут же схватить телефон и позвонить ему, но вдруг мысль услышать его голос показалась ей опасной. Он обязательно спросит, как она себя чувствует, а она ответит, что все в порядке. Он усомнится: хорошо, но все-таки? Тогда она скажет: я пустая, они вытащили из меня половину внутренностей, черт бы тебя побрал, и у меня уже никогда не будет ребенка ни от тебя, ни от кого другого, понял? От одной только мысли о разговоре с ним ее начали душить слезы, и в порыве необъяснимого гнева она затолкала шарф в шелестящую бумагу и сунула его в самый глубокий ящик комода. Черт с ним, не сейчас надо было делать такие вещи. Раньше, когда она так нуждалась в нем, он все твердил лишь о своем отцовстве, и как ее опухоли мешают ему в этом.
Вечер был ясным, холодная кожа неба растянулась от края до края. Ей не хотелось задергивать шторы в передней, потому что сгущающаяся синева была слишком прекрасна. Так она сидела у окна и смотрела на сумерки. Лишь когда угас последний штрих, она задернула потемневшее полотно.
У нее не было аппетита, тем не менее она заставила себя немного поесть и с тарелкой села к телевизору. Еда все не кончалась, она убрала поднос и задремала, слушая телевизор лишь урывками. Она уже прочла обо всем, что ей было нужно, утром: заголовки не изменились.
Впрочем, одно сообщение привлекло ее внимание: интервью с яхтсменом-одиночкой, Майклом Мейбьюри, которого подобрали после недельного дрейфа в Тихом Океане. Интервью передавали из Австралии, и качество передачи было плохим, бородатое и сожженное солнцем лицо Мейбьюри то и дело пропадало. Изображение почти отсутствовало: его рассказ о неудавшемся плавании воспринимался только со слуха, в том числе и о событии, которое, кажется, глубоко потрясло его. Он попал в штиль и, поскольку его судно не имело мотора, вынужден был ждать ветра. Но его все не было. Прошла уже неделя, а он не сдвинулся ни на километр, океан был безразличен к его судьбе, ни птица, ни проходящее судно не нарушало безмолвия. С каждым часом он все сильнее чувствовал клаустрофобию, и на восьмой день его охватила паника. Обвязав себя тросом, он отплыл от яхты, чтобы вырваться из тесного пространства палубы. Но, отплыв от яхты и наслаждаясь теплым спокойствием воды, он не захотел возвращаться. А что, если развязать узел, подумал он, и уплыть совсем?
— Почему у вас возникла такая странная мысль? — спросил репортер.
Мейбьюри нахмурился. Он достиг кульминации в своем рассказе, но явно не желал продолжать. Репортер повторил вопрос.
Наконец, запинаясь, он начал говорить.
— Я оглянулся на яхту, — сказал он, — и увидел, что кто-то стоит на палубе.
Репортер, не поверив своим ушам, переспросил:
— Кто-то стоит на палубе?
— Да, это так, — сказал Мейбьюри. — Там кто-то был. Я видел фигуру совершенно отчетливо: она передвигалась по палубе.
— Вы… Вы разглядели, кто был этот безбилетный пассажир? — последовал вопрос.
Мейбьюри помрачнел, догадываясь, что его рассказ будет воспринят с недоверием.
— Так кто же это был? — не унимался репортер.
— Не знаю, — ответил Мейбьюри. — Наверное, Смерть.
— Но вы ведь, в конце концов, вернулись на яхту.
— Конечно.
— И никаких следов?
Мейбьюри посмотрел на репортера, в его взгляде было презрение.
— Но ведь я пережил это, не так ли?
Репортер пробормотал, что это ему не вполне понятно.
— Я не тонул, — сказал Мейбьюри. — Я мог бы умереть, если бы захотел. Отвязал бы трос, и утонул.
— Но вы этого не сделали. А на следующий день…
— На следующий день поднялся ветер.
— Это необычайная история, — сказал репортер, довольный, что самая душещипательная часть интервью позади. — Вы должно быть, уже предвкушаете встречу со своей семьей, как раз под Рождество…
Элейн не слышала заключительного обмена остротами. Мысленно она была привязана тонким тросом к своей комнате, ее пальцы перебирали узел. Если Смерть может найти лодку в пустыне Тихого Океана, то почему не может найти ее. Сидеть рядом с ней, когда она спит. Подстерегать ее, когда она предается своему горю. Она встала и выключила телевизор. Квартира мгновенно погрузилась в безмолвие. Срывающимся голосом она крикнула в тишину, но никто не ответил. Вслушиваясь, она ощутила соленый вкус во рту. Океан.
Выйдя из клиники, она получила сразу несколько приглашений отдохнуть и оправиться после болезни. Отец предлагал ей поехать в Абердин, сестра Рейчел звала на несколько недель в Букингемшир, наконец, был жалостливый звонок от Митча — приглашал провести отпуск вместе. Она отказала им всем, сказав, что ей, мол, нужно как можно скорее восстановить привычный ритм жизни: вернуться к работе, к коллегам и друзьям. На самом деле причины были глубже. Она боялась их сострадания, боялась, что слишком к ним привяжется и станет во всем полагаться на них. Природная склонность к независимости, которая в свое время привела ее в этот неприветливый город, вылилась в осмысленный вызов все подавляющему инстинкту самосохранения. Она знала, что если уступит нежности их призывов, то наверняка пустит корни в отеческую землю и ничего не увидит вокруг еще целый год. И кто знает, какие события пройдут мимо нее!
Итак, достаточно оправившись, она вернулась к работе, рассчитывая, что это поможет ей восстановить нормальную жизнь. Но какие-то ее навыки были утеряны. Каждые несколько дней что-нибудь да происходило — она могла прослушать какую-нибудь реплику, или поймать на себе взгляд, которого не ожидала, — и это заставило ее понять, что к ней относятся с какой-то настороженной предупредительностью. Ей хотелось плюнуть в лицо своим подозрениям, сказать, что она и ее матка — вовсе не одно и то же, и что удаление последней не так уж трагично.
Но сегодня по дороге в офис она не была уверена, что они так уж ошибаются. Элейн казалось, что она не спала уже неделю, хотя в действительности она спала долго и глубоко каждую ночь. Из-за огромной усталости ее глаза слипались, и все в тот день виделось ей как-то отдаленно, словно она отплывает все дальше и дальше от своего рабочего стола, от своих ощущений, от своих мыслей. Дважды в то утро она обнаруживала, что говорит сама с собой, а потом удивлялась, кто же это говорил. Это, конечно, была не она: она слишком внимательно слушала.
А потом, после обеда, все пошло как нельзя хуже. Ее вызвали в офис управляющего и предложили сесть.
— Ну, как дела, Элейн? — спросил мистер Чаймз.
— Все в порядке, — ответила она.
— Тут небольшое дело…
— Что за дело?
Чаймз, казалось, был в затруднении.
— Ваше поведение, — наконец сказал он. — Ради Бога, Элейн, не подумайте, что я вмешиваюсь в чужие дела. Просто вам, видимо, нужно еще время, чтобы окончательно восстановить силы.
— Я в полном порядке.
— Но ваши рыдания…
— Что?
— То, как вы сегодня целый день плачете. Это беспокоит нас.
— Я плачу? — удивилась она. — Я не плачу.
Управляющий был озадачен.
— Но вы плачете уже целый день. Вы и сейчас плачете.
Элейн судорожно поднесла руку к щеке. Да, так и есть, она действительно плакала. Ее щеки были мокрыми. Она встала, потрясенная своим собственным поведением.
— Я… Я не знала, — проговорила она. Хотя слова звучали нелепо, они были правдой. Она действительно не знала. Только сейчас, поставленная перед фактом, она ощутила соленый вкус в горле: и с этим вкусом пришло воспоминание, что все это началось прошлым вечером перед телевизором.
— Почему бы вам не отдохнуть денек?
— Да, конечно.
— Отдохните неделю, если хотите, — сказал Чаймз. — Вы полноправный член нашего коллектива, Элейн, в этом нет никаких сомнений. Мы не хотим, чтобы вы как-то пострадали.
Последняя фраза больно ударила ее. Неужели они думают, что она склонна к самоубийству? Не потому ли они с ней так заботливы? Бог свидетель, это были всего лишь слезы, к которым она была настолько безразлична, что даже не замечала их.
— Я пойду домой, — сказала она. — Спасибо за вашу… за ваше участие.
Управляющий посмотрел на нее сочувственно.
— Должно быть, вам пришлось многое пережить, — сказал он. — Мы все это понимаем, хорошо понимаем. Если у вас возникнет потребность поговорить об этом, то в любое время…
Ей хотелось поговорить, но она поблагодарила его еще раз и вышла.
Перед зеркалом в уборной она поняла, наконец, что и в самом деле ужасно выглядит. Кожа горела, глаза опухли. Она сделала, что могла, чтобы скрыть следы этого недомогания, надела пальто и пошла домой. Но, добравшись до подземки, она осознала, что возвращение в пустую квартиру — не очень правильный шаг. Она снова будет терзаться своими мыслями, снова будет спать (она и так очень много спала эти дни, и совершенно без сновидений), но так и не обретет душевного равновесия. Колокол с часовни Святого Иннокентия, разливая звон чистому и ясному дню, напомнил ей о дыме, сквере и мистере Каванаге. Она решила, что это как раз подходящее место, чтобы прогуляться и развеяться. Наслаждаться солнцем и думать. Не исключено, что она встретит там своего ухажера.
Она довольно быстро нашла дорогу к Церкви Всех Святых, но там ее ждало разочарование. Рабочая площадка была окружена кордоном, там находилось несколько полицейских постов, между ними находилось красное флуоресцирующее заграждение. Площадку охраняло не менее четырех полицейских, которые направляли прохожих в обход сквера. Рабочие со своими кувалдами были изгнаны из-под сени Всех Святых, и теперь в зоне за ограждением находилось множество людей в форме и штатских, одни что-то глубокомысленно обсуждали, другие стояли среди мусора и разглядывали несчастную церковь. Южный неф и большая площадь вокруг него были скрыты от глаз любопытных брезентом и черным пластиковым покрытием. Время от времени кто-нибудь высовывался из-за этой завесы и переговаривался со стоящими на площадке. Все они, как она заметила, были в перчатках; на некоторых были также и маски. Это выглядело так, как будто они делают какую-то необычную хирургическую операцию под защитным экраном. Может, у Всех Святых тоже опухоль в кишках?
Она подошла к одному из полицейских.
— Что там происходит?
— Фундамент неустойчив, — сказал тот. — Здание может рухнуть в любую минуту.
— Почему они в масках?
— Это просто мера предосторожности против пыли.
Она не стала спорить, хотя ответ показался ей неубедительным.
— Если вам нужно на Темпл-стрит, обойдите вокруг, — сказал полицейский.
Больше всего ей хотелось стоять и смотреть, что будет дальше, но она побаивалась соседства с этой четверкой в форме, поэтому решила не искушать судьбу и отправилась домой. Не успела она выйти на главную улицу, как заметила неподалеку на перекрестке знакомую фигуру. Ошибки быть не могло — Каванаг. Она окликнула его, хотя он уже почтя скрылся из виду, и, как она отметила не без удовольствия, он все же вернулся и приветливо ей кивнул.
— Просто здорово, — сказал он, пожимая ей руку. — Признаться, не ожидал увидеть вас так скоро.
— Я приходила взглянуть на остатки церкви, — ответила она.
Его лицо зарумянилось от мороза, и глаза блестели.
— Я так рад, — сказал он. — Не откажетесь от чашки чаю? Здесь как раз неподалеку.
— С удовольствием.
По дороге она спросила, что ему известно о происходящем с Церковью Всех Святых.
— Это все из-за склепа, — сказал он, подтверждая ее подозрения.
— Они его вскрыли?
— Точно известно, что они нашли вход. Я был там утром.
— По поводу ваших камней?
— Именно так. Но они уже успели к тому времени все накрыть брезентом.
— Некоторые из них в масках.
— Думаю, там внизу воздух не самый свежий. Слишком много времени прошло.
Ей вспомнилась брезентовая завеса — между ней и тайной:
— Интересно, что бы там могло быть?
— Страна чудес, — ответил Каванаг.
Хотя ответ был довольно непонятным, она не стала переспрашивать, во всяком случае сразу, но позже, когда они разговаривали уже целый час и она чувствовала себя свободнее, снова вернулась к его словам.
— Вы что-то говорили о склепе…
— Что?
— Что там страна чудес.
— Я так говорил? — он немного замешкался. — Что я такого сказал?
— Вы просто немного меня заинтриговали. Мне было интересно, что вы имели в виду.
— Мне нравится бывать там, где мертвые, — сказал он. — Всегда нравилось. Кладбища могут быть очень красивы, вы никогда не думали об этом? Мавзолеи, надгробья, потрясающее мастерство, с которым они сделаны. Даже мертвые могут иногда вознаградить внимательный взгляд.
Он посмотрел на нее, чтобы убедиться, что ее не покоробило от этих слов, но, встретив лишь спокойную заинтересованность, продолжал.
— Временами они могут быть очень красивы. Есть в них что-то магическое. Досадно, что все это пропадает зря среди гробовщиков и распорядителей похорон, — он лукаво прищурился. — Уверен, в этом склепе есть на что посмотреть. Странные знаки. Удивительные знаки.
— Я только однажды видела покойника. Свою бабушку. Я тогда была очень маленькой.
— Наверно, это самое сильное воспоминание вашей жизни.
— Нет, не думаю. По правде говоря, я плохо все это помню. Я помню только, что все плакали.
— Да-а.
Он глубокомысленно покачал головой.
— Это так эгоистично, — сказал он, — вам не кажется. Отравлять последнее прощание соплями и всхлипами.
Он вновь посмотрел на ее реакцию, и вновь с удовлетворением убедился, что она слушает спокойно.
— Мы ведь плачем по себе, не так ли? Не по покойнику. Покойнику уже ничего не нужно.
Она тихо ответила:
— Да, — и потом громче: — Бог свидетель, это так. Всегда только по себе…
— Вы видите, сколь многому мертвые могут научите, не ударив костью о кость?
Она рассмеялась, он присоединился к ее смеху. Она ошиблась при первой их встрече, полагая, что он никогда не улыбается; это было не так. Но едва смех затих, черты его лица вновь обрели то мрачное спокойствие, которое она отметила при первой встрече.
Еще через полчаса своих замысловатых фраз он заторопился по делам. Она поблагодарила его за компанию и сказала:
— Я не смеялась уже несколько недель. Я вам очень благодарна.
— Вам нужно смеяться, — ответил он. — Это вам к лицу.
Затем добавил:
— У вас прекрасные зубы.
После его ухода, она все думала об этом его странном замечании, а также о дюжине других, что он наговорил в тот день. Вне сомнения, он был одним из самых неординарных людей, которых она когда-либо встречала, но в ее жизнь он вошел только сейчас — со своим безудержным желанием говорить о склепах, мертвецах и красоте ее зубов. Он совершенно отвлек внимание от ее нынешних заскоков, выставляя их незначительными по сравнению с его собственными. Домой она шла в приподнятом настроении. Если бы она не знала себя слишком хорошо, то могла бы подумать, что немного в него влюбилась.
По дороге домой и потом вечером она думала главным образом о той его шутке, насчет мертвецов, ударяющих костью о кость, и эти мысли неизбежно привели ее к тайнам, скрывающимся в склепе. Раз возникнув, ее любопытство не могло угомониться; в ней неуклонно росло убеждение, что она во что бы то ни стало должна проскользнуть сквозь заграждения и увидеть место захоронения собственными глазами. Раньше она не давала волю этому своему желанию. (Сколько раз она уходила с места событий, укоряя себя за излишнюю любознательность!) Но Каванаг узаконил ее страсть своим ужасающим энтузиазмом относительно кладбищенских тайн. И вот теперь, когда табу было снято, она захотела вернуться к Церкви Всех Святых и заглянуть Смерти в лицо, а встретив в следующий раз Каванага, у нее будет что ему рассказать. Идея, только зародившись, дала буйные всходы, и поздним вечером она оделась и устремилась к скверу.
Было уже почти двенадцать, когда она добралась, наконец, до Церкви Всех Святых, но там еще продолжались работы. Прожекторы, смонтированные на опорах и на стене самой церкви, освещали место действия. Трое техников (перевозчики, как их назвал Каванаг) с измученными лицами и тяжелым морозным дыханием стояли перед брезентовым покрытием. Спрятавшись, она наблюдала за ходом событий. Ее начинал пробирать холод, и рубцы от операции заныли, но было ясно, что вечерняя работа возле склепа близится к концу. Перебросившись парой фраз с полицейскими, техники удалились. Покидая площадку, они оставили гореть только один прожектор: церковь, брезент и смерзшаяся грязь погрузились в причудливую игру теней.
Двое полицейских, выставленных в охрану, не очень заботились о своих обязанностях. Какому идиоту взбредет в голову грабить могилы в такое время, не без оснований рассуждали они, и при таком морозе? Отбив несколько минут чечетку на улице, они ретировались в относительный комфорт рабочего домика. Когда они перестали маячить, Элейн выбралась из своего укрытия и с максимальной осторожностью двинулась к заграждению, отделяющему одну зону от другой. В домике играло радио, его звуки (музыка с утра до ночи для влюбленных, проворковал далекий голос) заглушали скрип шагов по схваченной морозом земле.
Проникнув за кордон на запретную территорию, она пошла более решительно. Быстро пересекла твердую землю и притаилась возле церкви. Прожектор бил ярким светом, в его лучах дыхание казалось таким же плотным, как дым, что она видела вчера. Музыка для влюбленных продолжала мурлыкать где-то сзади. Никто не вышел из домика, чтобы воспрепятствовать ее вторжению. Не было никаких сирен. Она спокойно добралась до края брезентового покрытия и заглянула под него.
Судя по тщательности, с какой работали землекопы, они получили инструкцию копать ровно на восемь футов по периметру Церкви Всех Святых, чтобы отрыть фундамент. Так они отрыли вход в усыпальницу, который в свое время был тщательно спрятан. Не только наваленная возле стены земля скрывала его, но и сама дверь в склеп была удалена, и каменщики замуровали весь проем. Очевидно, все это делалось на скорую руку, работа была грубой. Они просто завалили проход первыми попавшимися под руку камнями и замазали плоды своих усилий известковым раствором. Хотя раскопки сильно попортили известковое покрытие, на нем все же просматривался нацарапанный кем-то шестифутовый крест.
Однако все их старания — спрятать склеп и предохранить его крестом от безбожников — были тщетны. Печать с тайны была сорвана: известь соскоблена, камни выворочены. В середине дверного проема зияла брешь, достаточно большая, чтобы проникнуть внутрь. Без колебаний Элейн слезла по земляному склону и протиснулась в дыру.
Она ожидала, что внутри будет темно, и прихватила с собой зажигалку, которую три года назад ей подарил Митч. Сделав пламя побольше, она принялась изучать обстановку, выхватываемую неровным колеблющимся светом. Собственно, это был еще не склеп, а своего рода вестибюль: в ярде впереди себя она увидела другую стену, и другую дверь. Эта дверь не была замурована камнями, но на ней чья-то рука тоже нацарапала крест. Она подошла к двери. Замок был снят, видимо, землекопами, и на его месте была намотана веревка. Сделано это было второпях, усталыми руками. Развязать веревку не составило большого труда, и последняя преграда на пути к Мраку была убрана.
Уже распутав узел, она услышала голоса. Полицейские, черт бы их побрал, покинули свой домик и, несмотря на ужасную погоду, начали делать обход. Она оставила веревку и вжалась в стену вестибюля. Голоса полицейских приближались. Теперь они были не дальше нескольких ярдов от входа в склеп (или ей так казалось), стоя под брезентовым навесом. Впрочем, они не собирались спускаться вниз и закончили свой осмотр на обрыве перед спуском. Их голоса стихли.
Довольная тем, что осталась незамеченной, она вновь включила зажигалку и вернулась к двери. Дверь была большой и невероятно тяжелой, первая попытка сдвинуть ее с места потерпела неудачу. Она налегла еще раз, и теперь дверь, скрипя по гравию, сдвинулась. Наконец, дверь открылась настолько, чтобы можно было протиснуться внутрь. Пламя зажигалки колыхнулось, как будто что-то дохнуло на него оттуда; на мгновение цвет его стал не желтым, а электрически-голубым. Впрочем, она не стала из-за этого задерживаться и скорее протиснулась в обещанную страну чудес.
Теперь пламя было ярче и приобрело синевато-багровый цвет, и на какое-то время его блеск ослепил ее. Она зажмурилась, а затем осмотрелась вокруг.
Итак, это была Смерть. Не было здесь ни искусства, ни зачарованности, о которых говорил Каванаг, ни окутанных саваном безмолвия изваяний на холодных мраморных плитах, ни пышных гробниц, ни афоризмов о бренности человеческой природы, не было даже имен и дат. Многие из покойников даже не имели гробов.
Повсюду лежали сваленные в кучу тела: целые семьи были втиснуты в ниши, рассчитанные на одно место, остальные десятками валялись там же, где были торопливо брошены равнодушными руками. Вся картина — хотя и абсолютно неподвижная — была пронизана паникой. Она сквозила в лицах брошенных на полу мертвецов: рты широко раскрыты в беззвучном протесте, углубления от высохших глаз, казалось, зияют ужасом. Похоже было также, что система захоронений в дальнем углу была превращена сначала в свалку грубо сколоченных гробов, с одним только крестом на крышке, а затем в это нагромождение трупов; ритуалы и даже самый обряд погребения — все было забыто в нарастающей истерии.
Произошло какое-то несчастье, это несомненно; внезапный наплыв мертвецов — мужчин, женщин, детей (прямо у нее под ногами лежал ребенок, не проживший и одного дня), — которые умирали в таких количествах, что не было времени даже закрыть им глаза, перед тем как они найдут последнее пристанище в этом подземелье. Возможно, что гробовщики также умерли, и были брошены здесь среди своих клиентов: как и изготовители саванов, и священники. Все произошло за один апокалиптический месяц (или неделю), уцелевшие родственники были слишком потрясены или слишком напуганы, чтобы соблюдать церемонии, и стремились лишь поскорее убрать покойников с глаз долой, и никогда больше не видеть их мертвой плоти.
Этой плоти в склепе было предостаточно. Склеп, замурованный и недоступный для разрушительного воздуха, сохранил своих обитателей в неприкосновенности. Теперь же, сокрушив замкнутость этой тайной обители, Разложение и Распад снова принялись за свое, пожирая ткани. Повсюду она видела гниение за работой; язвы и нагноения, волдыри я прыщи. Она увеличила пламя, чтобы лучше видеть, хотя зловоние, вызванное разложением, стало настолько сильным, что она почувствовала головокружение. Куда бы она ни светила, всюду была та же скорбная картина. Двое детей лежали радом, как будто бы слали в объятиях друг друга, женщина, которая в последнюю минуту, похоже, решила накрасить свое безобразное лицо, словно готовилась к брачному ложу, а не к смертному.
Хотя и не было в этом никакой таинственности, она все же застыла в изумлении. Здесь было на что посмотреть. Увидев все это, она уже никогда не останется такой, какой была прежде. Одно из тел, наполовину закрытое другим, особенно привлекло ее внимание: женщина, с длинными каштановыми волосами, которые так густо спадали с ее головы, что Элейн невольно ей позавидовала. Она подошла ближе, чтобы разглядеть, затем, окончательно поборов отвращение, крепко взялась за труп, лежащий на женщине, и оттащила его. Труп был сальным на ощупь, испачкав ей пальцы, но это ее не смутило. Тело женщины лежало с широко раскинутыми ногами, причем постоянный вес ее напарника привел их в какое-то неестественное положение. Кровь из раны, от которой она умерла, попала ей на бедра и приклеила юбку к животу и паху. Элейн было интересно, скончалась ли она от преждевременных родов, или какая-то болезнь свела ее в могилу. Она все вглядывалась и вглядывалась, наклоняясь все ниже и силясь уловить прощальный взгляд на полусгнившем лице женщины. Лежишь в таком месте, подумала она, а твоя кровь все еще тебя позорит. Когда она увидит Каванага в следующий раз, то обязательно скажет ему, насколько он был неправ со своими сентиментальными сказками о тишине и спокойствии на том свете.
Она видела уже достаточно, более чем достаточно. Вытерев руки о пальто, она направилась к двери, закрыла ее и замотала веревку так, как было раньше. Затем взобралась по склону и вышла на чистый воздух. Полицейских нигде не было видно, и она проскользнула обратно незамеченной.
Ее уже ничто не могло тронуть, коль скоро она сумела подавить возникшее было естественное чувство отвращения и тот приступ жалости при виде детей и женщины с каштановыми волосами; но даже и эти эмоции — жалость и отвращение — были ей подвластны. Глядя на бегущую за машиной собаку, она испытывала больше чувств, чем в склепе Церкви Всех Святых, несмотря на все его ужасы. Ложась в тот день спать, она не чувствовала ни трепета, ни отвращения, она ощущала себя сильной. Что вообще теперь может ее испугать, если она так спокойно вынесла видение смерти? Она спала глубоко, и на следующий день чувствовала себя превосходно.
В то утро она вышла на работу и, извинившись перед Чаймзом за свое вчерашнее поведение, уверила его, что чувствует себя как никогда хорошо. Чтобы окончательно реабилитироваться, она старалась быть как можно более общительной, раздавая улыбки направо и налево. Сначала это вызывало некоторое сопротивление, она догадывалась, что сослуживцы боятся принимать первый проблеск солнца за настоящее лето. Но она не изменила свое поведение ни в этот день, ни в следующий, и они начали понемногу оттаивать. К четвергу никто уже не помнил о слезах, пролитых ею на неделе. Все говорили ей, как хорошо она выглядит. И это было правдой — зеркало это подтверждало. Ее глаза сияли, ее кожа блестела. Вся она была олицетворением жизненной силы.
В четверг после обеда, когда она сидела за своим рабочим столом и разбирала бумаги, прибежала одна из секретарш и начала, заикаясь, что-то рассказывать. Ее окружили, и сквозь всхлипы стало ясно, что речь идет о Бернис, женщине, с которой Элейн лишь обменивалась улыбками на лестнице, не более того. Похоже, с ней что-то случилось: секретарша говорила о крови на полу. Элейн встала и присоединилась к тем, кто пошел посмотреть, из-за чего сыр-бор. Управляющий уже стоял возле женской уборной, тщетно пытаясь унять любопытство сотрудниц. Кто-то — кажется, еще один свидетель — излагал свою версию случившегося:
— Она просто стояла вон там, и вдруг ее затрясло. Думаю, у нее начался какой-то припадок. Из носа пошла кровь, потом изо рта, и залила все вокруг.
— Нечего вам здесь делать, — настаивал Чаймз. — Пожалуйста, расходитесь.
Но никто его не слушал. Были разложены одеяла, чтобы вынести женщину, и, как только дверь в туалет открылась, все подались вперед. Элейн мельком увидела фигуру, корчащуюся в конвульсиях на полу. Ей не хотелось смотреть, что будет дальше. Оставив толпящихся в коридоре, Элейн вернулась за свой стол. У нее была уйма работы — так много упущено за эти горькие дни. В голове пронеслась подходящая фраза: искупи время. Она записала ее в свою записную книжку как напоминание. Откуда она взялась? Она не могла вспомнить, во это было неважно. Иногда в забывчивости есть мудрость.
Вечером ей позвонил Каванаг и пригласил на ужин. Ей очень хотелось рассказать ему о своих подвигах, но все же она отказалась, так как в тот день намечалась небольшая вечеринка — друзья решили отпраздновать ее выздоровление. Может быть, он присоединится к ним спросила она. Он поблагодарил за приглашение, но заявил, что большое количество людей всегда пугает его. Она сказала, что это ерунда: ее друзья будут рады познакомиться с ним, а ей будет приятно его представить, на что он ответил, что придет только в том случае, если его внутреннее «я» на это согласится, а если не придет, то просит на него не обижаться. Она попыталась рассеять его сомнения. В конце разговора она хитро намекнула, что при следующей встрече расскажет ему кое-что интересное.
Следующий день принес плохие новости. Бернис умерла в пятницу рано утром, так и не приходя в сознание. Причина смерти до сих пор не была установлена, хотя в офисе ходили слухи, что она всегда была болезненной — первой среди секретарш простужалась и последней выздоравливала. Был и другой слух, правда, менее популярный, насчет ее личной жизни. Она была довольно смазлива, и весьма неразборчива в выборе партнеров. Не в венерическом ли заболевании, разросшемся до общего заражения, и кроется причина ее смерти?
Эта новость, хотя и давшая работу сплетникам, плохо повлияла на общий психологический климат. Две девушки в то утро сказались больными, а за обедом аппетит был, похоже, только у Элейн. Но уж она ела за троих. Она была голодна, как волк; казалось, ее аппетит носит какой-то патологический характер. Это было приятно, после стольких месяцев апатии. Когда она оглянулась вокруг на унылые лица сослуживцев, то почувствовала острую неприязнь к ним всем: к их дурацкой болтовне и примитивным суждениям, к тому, как они обсуждают внезапную смерть Бернис, как будто никогда в жизни не задумывались о таких вещах, я были изумлены, что такое может случиться.
Элейн знала это лучше. Так часто за последнее время она была на грани смерти: в течение долгих месяцев, приведших к гистерэктомии, когда опухоли, словно почувствовав, что на них покушаются, вдруг увеличились вдвое; на операционном столе, когда хирурги дважды отчаивались ее спасти; и вот недавно, в склепе, лицом к лицу с гниющими трупами. Смерть была повсюду. То, что она так неожиданно ворвалась в их милую компанию, показалось Элейн исключительно забавным. Она ела с вожделением, и пусть себе шушукаются о чем угодно.
На вечеринку они собрались в доме Рубена — Элейн, Гермиона, Сэм с Нелвин, Джош и Соня. Это было прекрасно — увидеть старых друзей за одним столом, когда ранги и амбиции ничего не значат. Все быстро захмелели, языки, уже заплетающиеся в фамильярностях, становились еще более заплетающимися. Нелвин произнесла трогательный тост в честь Элейн, Джош и Соня обменялись язвительными замечаниями по поводу протестантизма, Рубен разыграл сценку о приятелях-адвокатах. Было чудесно, как в старые добрые времена, и воспоминания только украшали их отношения. Каванаг не появлялся, и Элейн была этому рада. Несмотря на свои протесты, она понимала, что он потерялся бы в их теплой компании.
Уже за полночь, когда все разбрелись, непринужденно беседуя между собой, Гермиона упомянула о яхтсмене. Хотя она была в другом конце комнаты, Элейн слышала его имя вполне отчетливо. Прервав разговор с Нелвин, она направилась, переступая через ноги, к Гермионе и Сэму.
— Я услышала, вы говорили о Мейбьюри, — сказала она.
— Да, — ответила Гермиона, — мы с Сэмом как раз говорили, как все это странно.
— Я видела его в программе новостей, — сказала Элейн.
— Печальная история, — отозвался Сэм. — Так все это странно.
— Почему печальная?
— Он говорил о Смерти, которая была с ним на лодке…
— А потом он умер, — добавила Гермиона.
— Умер? — переспросила Элейн. — Откуда это известно?
— Это было во всех газетах.
— Мне было не до газет, — ответила Элейн. — Что же произошло?
— Он был убит, — сказал Сэм. — Его везли в аэропорт, чтобы отправить домой, и там произошел инцидент. Его убили вот так, — он щелкнул пальцами, — за здорово живешь.
— Как печально, — вздохнула Гермиона.
Она посмотрела на Элейн, и ее лицо вытянулось в недоумении. Элейн смутилась, но лишь до тех пор, пока не поняла — с тем же чувством потрясения, которое она испытала в офисе Чаймза, — что она улыбается.
Итак, яхтсмен умер.
Когда на следующее утро вечеринка подошла к концу, когда после прощальных объятий и поцелуев она снова была дома, — ее не покидали мысли о последнем интервью Мейбьюри, вызывая в памяти обожженное солнцем лицо и взгляд, обесцвеченный океанской пустыней, где он чуть не остался навсегда. Она думала о его каком-то странном замешательстве, когда он рассказывал о своем безбилетном пассажире. И, конечно, о тех его последних словах, когда его попросили объясниться:
— Наверное, Смерть, — сказал он.
Он не ошибся.
В субботу она встала поздно, не чувствуя похмелья. Ее ждало письмо от Митча. Она не стала его вскрывать, оставив на камине до удобного случая. Первый снег кружился в воздухе, слишком мокрый, чтобы оставить какой-то след на улицах. Впрочем, судя по недовольству на лицах прохожих, морозец был немалый. Она же чувствовала, что ей мороз нипочем. Хотя ее квартира не отапливалась, она расхаживала по ней в одном халате, босая, как будто у нее в животе была печка.
После кофе она пошла умываться. Паук уже успел свить на плафоне свою сеть. Она ее смела и спустила в унитаз, потом снова вернулась к раковине. Раньше, раздеваясь, она избегала смотреться в зеркало, но сегодня сомнения и предрассудки, кажется, были отброшены. Она сняла халат и критически себя осмотрела.
Она была приятно удивлена. Грудь была полной и смуглой, кожа на ней красиво блестела, волосы на лобке вились более густо, чем обычно. Шрам от операции все еще был болезненным, но его мертвенная бледность тешила ее честолюбие, как будто теперь изо дня в день ее женское начало будет расти от заднего прохода до пупка (а может, и дальше), раскрывая ее пополам.
Это было невероятно, но именно сейчас, когда хирурги выпотрошили ее, она чувствовала себя как никогда крепкой и сильной. Не менее получаса она стояла перед зеркалом, наслаждаясь своим видом, ее мысли были где-то далеко. Наконец она снова вернулась к умывальнику, потом пошла в комнату, все еще совершенно нагая. Она не хотела скрывать свою наготу, скорее наоборот. Она с трудом удержалась, чтобы не выйти тут же на улицу: пусть знают, с кем имеют дело.
Занятая подобными мыслями, она подошла к окну. Снег усилился. Сквозь метель она заметила какое-то движение между соседними домами. Там кто-то был, и смотрел на нее, но она не могла понять, кто. Она наблюдала за наблюдающим, думая, что он все-таки обнаружит себя, но он так и не показался.
Так она простояла несколько минут, пока не догадалась, что ее нагота отпугнула его. Разочарованная, она вернулась в спальню и оделась. Теперь ей снова захотелось есть; она ощутила уже знакомое чувство неистового голода. В холодильнике было почти пусто. Надо было пойти и купить что-нибудь на уик-энд.
Супермаркет был запружен народом, была суббота, но толкотня не испортила ей настроения. Сегодня ей даже нравилось наблюдать эту сцену массового потребления: эти тележки и корзины, набитые продуктами; детей, глаза которых жадно загорались при виде сладостей, и наполнялись слезами, когда они их не получали, хозяек, пристрастно оценивающих достоинства бараньей вырезки, и их мужей, с не меньшим пристрастием наблюдающих за молоденькими продавщицами.
Она купила продуктов на уик-энд, вдвое больше, чем обычно покупала на неделю, от вида деликатесов и мясных прилавков ее аппетит приобрел разрушительную силу. К тому времени, когда она добралась до дому, ее уже немного трясло от предвкушения еды. Положив сумки на лестницу и нашаривая ключи, она вдруг услышала, как хлопнула дверца машины позади нее.
— Элейн?
Это была Гермиона. От вина, выпитого прошлым вечером, ее лицо пошло пятнами, и выглядела она помятой.
— С тобой все в порядке? — спросила Элейн.
— Речь не обо мне. Как ты? — Гермиона была взволнована.
— У меня все отлично, почему бы и нет?
Гермиона бросила испуганный взгляд.
— Соня в тяжелом состоянии, с каким-то пищевым отравлением. И Рубен тоже. Я пришла, только чтобы убедиться, что ты в порядке.
— Да, у меня все отлично.
— Не понимаю, как это могло произойти.
— А как Нелвин и Дик?
— Я не могла им дозвониться. Но Рубен очень плох. Его увезли в больницу на обследование.
— Может, зайдешь на чашку кофе?
— Нет, спасибо. Мне нужно вернуться к Соне. Просто я боялась, что ты совсем одна, если с тобой тоже что-нибудь случится.
Элейн улыбнулась.
— Ты просто ангел, — сказала она и поцеловала Гермиону в щеку. Гермиона, казалось, остолбенела. Она почему-то отступила, глядя на Элейн с недоумением.
— Мне… Мне нужно идти, — сказала она, ее лицо окаменело.
— Я позвоню тебе позже, и узнаю, как у них дела.
— Хорошо.
Гермиона повернулась и пошла через тротуар к своей машине. Хотя она и попыталась скрыть свой жест, Элейн все же заметила, как та поднесла руку к щеке и с силой потерла ее, словно пытаясь избавиться от поцелуя.
Время мух уже прошло, но те, которым удалось пережить недавние заморозки, жужжали на кухне, в то время как Элейн доставала хлеб, ветчину и чесночную колбасу из своих запасов, и принялась есть. Она была ужасно голодна. Не более чем через пять минут она уже поглотила все мясо, и выгрызла изрядную брешь в буханке, а ее голод едва был утолен. Приступая к десерту — фиги и сыр, она вспомнила о несчастном омлете, который не могла доесть в тот день, когда была на приеме в клинике. Эта мысль потянула за собой другие; дым, сквер, Каванаг, ее последнее посещение церкви, и при мысли о церкви ее охватило жгучее желание еще раз взглянуть на это место, раньше чем оно исчезнет навсегда. Может быть, уже поздно. Тела, наверное, уже упакованы и перенесены, склеп освобожден и вычищен; его стены разворочены. Но она должна увидеть это своими глазами.
Даже после такой обильной пищи, которая свалила бы ее с ног всего несколько дней назад, она, отправляясь к Церкви Всех Святых, чувствовала себя необычайно легко, как будто была пьяна. Это было не то слезливо-сентиментальное опьянение, как с Митчем, а эйфория, от которой она ощущала себя почти неуязвимой, как если бы нашла, наконец, в себе нечто яркое и несокрушимое, и ничто уже не могло принести ей вреда.
Она ожидала увидеть Церковь Всех Святых в руинах, но руин не было. Здание еще стояло, стены были нетронуты, голые балки упирались в небо. Возможно, подумала она, его и нельзя разрушить, может быть, она и оно — суть бессмертная двойня. Ее подозрения укрепились, когда она увидела, что церковь привлекла новую толпу — служителей культа. Полицейская охрана была утроена с тех пор, как она была здесь в последний раз, а брезентовая завеса перед входом в склеп, теперь представляла собой обширный тент, поддерживаемый строительными лесами, полностью скрывающий все крыло здания. Служители алтаря, стоящие в непосредственной близости к тенту, были в масках и перчатках, священники — немногие избранные, кто действительно был допущен в святую святых, — носили глухой защитный костюм.
Она смотрела из-за заграждения: крестные знамения и земные поклоны среди посвященных, окропление тех, в костюмах, когда они появлялись из-за тента, тонкий дымок воскуриваемых благовоний, наполняющий воздух запахом ладана.
Кто-то из зевак расспрашивал полицейского.
— Зачем эти костюмы?
— На случай, если там зараза, — последовал ответ.
— После стольких лет?
— Неизвестно, что там может быть.
— Но ведь болезни не могут сохраняться так долго.
— Это чумная яма, — сказал полицейский. — Они просто принимают меры предосторожности.
Элейн слушала их разговор, и язык ее так и чесался. Она могла бы прояснить все в нескольких словах. В конце концов, она была живым доказательством того, что какая бы бубонная чума ни свела этих людей в могилу, она более не опасна. Она дышала этим смрадом, она прикасалась к этим заплесневелым трупам, и она была сейчас здоровее, чем раньше. Но ведь они не скажут спасибо за ее откровения, не так ли? Они слишком поглощены своими ритуалами, может быть, даже возбуждены от прикосновения к этим ужасам, и их суета только разжигается от того, что смерть еще жива там. Она не будет столь неучтивой, чтобы портить им удовольствие откровениями о своем исключительном здоровье.
Вместо этого она развернулась спиной к этим священникам с их ритуалами и струями ладана, и пошла прочь от сквера. Когда она оторвалась от своих мыслей, то заметила знакомую фигуру, наблюдавшую за ней с угла соседней улицы. Встретившись с ней взглядом, фигура скрылась, но без всяких сомнений это был Каванаг. Она окликнула его и пошла к углу, но он, опустив голову, быстро удалялся. Она снова его окликнула, теперь он повернулся с приклеенной к лицу фальшивой улыбкой и зашагал обратно, приветствуя ее.
— Вы слышали, что они там нашли? — спросила она его.
— О, да, — ответил он. Несмотря на некоторую близость, установившуюся между ними во время последней встречи, сейчас ей припомнилось первое впечатление о нем как о человеке, не очень знакомом с чувствами.
— Теперь вам уже не получить своих камней, — сказала она.
— Похоже, вы правы, — ответил он без всякого сожаления.
Ей хотелось рассказать ему, что она собственными глазами видела чумную яму, надеясь, что от этой новости его лицо просветлеет, но угол этой солнечной улицы был неподходящим местом для таких разговоров. Кроме того, он, кажется, и сам обо всем знал. Он так странно смотрел на нее, от теплоты их предыдущей встречи не осталось и следа.
— Зачем вы вернулись сюда? — спросил он.
— Просто чтобы посмотреть.
— Я польщен.
— Польщены?
— Тем, что моя тяга к гробницам заразительна.
Он все смотрел на нее, и она, взглянув в его глаза, ощутила, насколько они холодны, и как неподвижно они блестят. Как будто стеклянные, подумала она, а кожа, как чехол, плотно обтягивающий череп.
— Мне пора идти, — сказала она.
— По делам или просто так?
— Ни то, ни другое. Кое-кто из моих друзей болен.
— Вот как…
Было такое впечатление, что ему не терпится уйти, что только опасения показаться нелепым удерживают его от того, чтобы убежать.
— Может быть, еще увидимся, — сказала она. — Когда-нибудь.
— Не сомневаюсь, — с готовностью ответил он и пошел прочь. — А вашим друзьям — мои наилучшие пожелания.
Даже если бы она захотела передать эти пожелания Рубену и Соне, она не смогла бы этого сделать. До Гермионы она не дозвонилась, и до остальных тоже. Самое большее, что ей удалось, — это оставить запись на автоответчике Рубена.
То ощущение легкости, которое она чувствовала днем, ближе к вечеру стало сменяться какой-то дремотой. Она еще раз поела, но это странное заторможенное состояние не проходило. Чувствовала она себя хорошо, ощущение неуязвимости, которое пришло к ней раньше, оставалось таким же сильным. Но иногда она обнаруживала, что стоит на пороге комнаты, не понимая, как туда попала, или, глядя на вечернюю улицу, не была уверена, то ли она наблюдает, то ли за ней. Впрочем, она была вполне довольна сама собой, как и мухи, все еще жужжавшие несмотря на сумерки.
Около семи вечера она услышала звук подъезжающей машины и затем звонок в дверь. Она подошла к своей двери, но не вышла открывать в подъезд. Это, должно быть, опять Гермиона, а ей не хотелось снова заводить эти грустные разговоры. Не нужна ей ничья компания, разве только мушиная.
В дверь звонили все настойчивей, но чем больше звонили, тем тверже она решила не открывать. Она присела возле двери и начала вслушиваться в разговоры на лестнице. Это была не Гермиона, это был кто-то незнакомый. Теперь они последовательно обзванивали все квартиры на верхних этажах, пока мистер Прюдо не спустился из своей квартиры и не открыл им дверь, что-то бормоча на ходу. Из их разговоров она уловила только, что дело очень срочное, но ее возбужденный мозг не хотел вдаваться в детали. Они настояли, чтобы Прюдо впустил их в подъезд, подойдя к ее квартире, тихонько постучали и позвали ее по имени. Она не отвечала. Они еще постучали, сетуя на свою неудачу. Интересно, подумала она, слышат ли они ее улыбку в темноте? Наконец — еще переговорив с Прюдо, — они оставили ее в покое.
Она не знала, как долго просидела на корточках под дверью, но когда она поднялась, ее ноги затекли, и она была голодна. Набросившись на еду, она уничтожила почти все утренние запасы. Мухи, кажется, успели за это время принести потомство, они кружили над столом и ползали по одежде. Она их не трогала. Им ведь тоже нужно жить.
В конце концов, она решила немного прогуляться. Но как только она вышла из квартиры, бдительный Прюдо тут же показался на верхних ступеньках и окликнул ее.
— Мисс Райдер, подождите. У меня для вас записка.
Она уже собиралась захлопнуть дверь перед ним, но подумала, что он все равно не отстанет, пока не вручит ей это послание. Он торопливо зашаркал вниз — этакая Кассандра в домашних тапочках.
— Здесь была полиция, — объявил он, еще не дойдя до нижней ступеньки. — Они вас искали.
— М-м… Они сказали, чего хотят? — спросила она.
— Хотят с вами поговорить. Срочно. Двое ваших друзей…
— Что с ними?
— Они умерли, — сказал он. — Сегодня. От какой-то болезни.
Он держал в руке листок из записной книжки. Передавая, на мгновение задержал его в руке:
— Они оставили этот номер. Вам следует связаться с ними как можно скорее, — и уже ковылял вверх по лестнице.
Элейн взглянула на листок с нацарапанными значками. Пока она пробежала глазами семь цифр, Прюдо уже скрылся.
Она вернулась в квартиру. Почему-то не Рубен и Соня занимали ее мысли, а яхтсмен Мейбьюри, который видел Смерть и, казалось, избежал ее, но та семенила за ним, как верный пес, которому не терпится встать на задние лапы и лизнуть хозяина в щеку. Она села возле телефона, разглядывая цифры на листке, потом пальцы, которые держали этот листок, и руки, которым принадлежали пальцы. Может быть, прикосновение этих слабых пальцев несет смерть? Может, из-за этого и приходили сыщики, и ее друзья обязаны смертью ей? Если так, скольких же людей она коснулась за те дни, что прошли со времени ее посещения смертоносного склепа? На улице, в автобусе, в магазине, на работе, во время отдыха. Она вспомнила Бернис, распростертую на полу в туалете, и Гермиону, когда та соскребала ее поцелуй, как будто знала, что он принесет ей несчастье. И тут она поняла, до мозга костей, что ее преследователи были правы в своих подозрениях, и что все эти дни она вынашивала дитя Смерти. Отсюда и ее голод, отсюда ее нынешняя расслабленная удовлетворенность.
Она отложила листок, и, сидя в полутьме, попыталась установить, где в ней находится источник смерти. На кончиках пальцев? В животе? В глазах? Нет, и все же, да. Ее первое предположение было неверным. Это не был ребенок: она не вынашивала его в себе. Он был везде. Она и он были синонимами. Раз так, они не смогут вырезать злокачественный участок, как вырезали опухоли вместе с пораженными тканями. Не то, чтобы она хотела это скрыть, но они будут ее искать и вновь она попадет в заточение стерильных комнат, лишенная собственного мнения и достоинства, только в угоду их бездушным исследованиям. Эта мысль возмутила ее, лучше она умрет, скорчившись в агонии, как та женщина с каштановыми волосами в склепе, чем снова попадет им в руки. Она порвала листок на мелкие кусочки и швырнула на пол.
Теперь уже было поздно что-либо менять. Рабочие вскрыли дверь, за которой их поджидала Смерть, жаждущая вырваться на свободу. Смерть сделала ее своим агентом, и — в своей мудрости — наделила ее неуязвимостью; дала ей силу и ввела неизъяснимый экстаз; избавила ее от страха. Она же, в свою очередь, распространяла волю Смерти, сама того не замечая до сегодняшнего дня. Все те десятки, а может быть, сотни людей, которых она заразила за последние несколько дней, вернутся к своим семьям и друзьям, к местам работы и отдыха, и понесут волю Смерти дальше. Они передадут ее своим детям, укладывая их в кроватку, и своим любимым в моменты близости. Священники получат ее от своих прихожан на исповеди, хозяева магазинов — с пятифунтовой банкнотой.
Думая обо всем этом — как мор вспыхивает всепожирающим огнем, — она снова услышала звонок в дверь. Они вернулись за ней. И, как и в прошлый раз, начали звонить в другие квартиры. Она слышала, как спускался по лестнице Прюдо. Теперь он знал, что она дома. И он им это скажет. Они начнут стучаться, и когда она не ответит…
Когда Прюдо открывал парадную дверь, она отомкнула черный ход. Выскользнув во двор, она услышала голоса, а затем стук в дверь и требования открыть. Она сняла засов с калитки и выбежала на темную аллею. Когда начали ломать дверь, она была уже далеко.
Больше всего ей хотелось пойти к Церкви Всех Святых, но она понимала, что это навлечет на нее беду. Ее будут поджидать на этом пути, как преступника, которого всегда тянет к месту преступления. И все же ей как никогда хотелось взглянуть в лицо Смерти. Чтобы говорить с ней. Чтобы обсудить ее стратегию. Их стратегию. Чтобы спросить, почему выбор пал на нее.
Стоя на аллее, она смотрела, что происходит в доме. Теперь там было не менее четырех человек, снующих туда и сюда. Чем они занимались? Рылись в ее белье и любовных письмах, разглядывали в лупу волосы на простыне и выискивали следы отражения в зеркале? Но если они даже перевернут всю квартиру вверх дном, обнюхивая каждую царапинку, то и тогда не найдут того, что ищут. Пусть ищут. Их подружка сбежала. Остались только следы ее слез, да мухи вокруг лампочки, поющие ей дифирамбы.
Ночь была звездной, но по мере того, как она продвигалась в центр города, рождественские гирлянды на деревьях и домах затмевали свет неба. Хотя большинство магазинов было уже давно закрыто, толпы зевак слонялись по тротуарам, разглядывая витрины. Впрочем, скоро ей все это наскучило, эти куклы и побрякушки, и она свернула с центральной улицы на окраину. Здесь было темнее, и это как раз отвечало ее настроению. Смех и музыка вырывались из открытых дверей баров; в игорной комнате наверху послышались возбужденные голоса, потом обмен ударами; двое влюбленных попирали общественную мораль прямо в подъезде; в другом подъезде какой-то бродяга мочился со смаком, как жеребец.
Только сейчас, в относительной тишине этого болота, она поняла, что слышит сзади шаги. Кто-то шел за ней, держась на безопасном расстоянии, но не отставал. Погоня? Ее окружали, чтобы схватить и заключить в тесные объятия правосудия? Если так, ее бегство только отсрочит неизбежное. Лучше встретить их здесь и дать им отведать ее смертельной силы. Она спряталась; затем, подождав, пока шаги приблизятся, вышла из укрытия.
Это были не стражи порядка, это был Каванаг. Первое замешательство почти тут же сменилось недоумением, зачем он ее преследовал. Она посмотрела на него изучающе, бледный свет падал на его лицо. Кожа на голове так плотно обтягивала череп, что, кажется, сквозь нее можно было увидеть кости. «Почему, — пронеслось у нее в голове, — она не узнала его раньше? Не поняла при самой первой встрече, когда он говорил о смерти и ее чарах, что он ее Творец?»
— Я шел за тобой, — сказал он.
— От самого дома?
Он кивнул.
— Что они говорили тебе? — спросил он. — Полицейские. Что они тебе сказали?
— Ничего такого, о чем бы я сама не догадывалась.
— Ты знала?
— Может и так. Должно быть, где-то в глубине души. Помнишь наш первый разговор?
Он что-то утвердительно промычал.
— Все, что ты говорил о Смерти. И так самовлюбленно.
Внезапно он осклабился, добавив еще костей к своему облику.
— Да, — сказал он. — Так что же ты думаешь обо мне?
— Я уже тогда что-то поняла. Я не знала только, откуда это. Не знала, что принесет будущее.
— И что же оно принесло? — спросил он вкрадчиво.
Она пожала плечами.
— Все это время меня ждала смерть. Верно?
— О, конечно, — он был доволен взаимопониманием. Он подошел и дотронулся до ее щеки.
— Ты бесподобна, — сказал он.
— Не очень.
— Но ты так хладнокровна, так спокойно переносишь все это.
— А чего бояться? — сказала она. Он погладил ее по щеке. Ей казалось, что чехол его кожи вот-вот расползется, а мрамор глаз вывалится и разобьется вдребезги. Но он сохранял свой облик, для видимости.
— Я хочу тебя, — сказал он.
— Да, — ответила она. Конечно, это было в каждом его слове, с самого начала, но ей не сразу было дано понять это. Каждая история любви, в конечном счете, была историей смерти, не об этом ли твердят поэты? Почему эта правда хуже любой другой?
Им нельзя было идти к нему домой, там может быть полиция, говорил он, ведь они должны знать об их романе. К ней тоже, конечно, нельзя. Поэтому они сняли номер в небольшом отеле поблизости: Еще в тусклом лифте ему вздумалось гладить ее по волосам, а когда она отстранилась, он положил ей руку на грудь.
Комната была довольно убогой, но огни с рождественской елки на улице немного приукрашивали ее. Он не сводил с Элейн глаз ни на секунду, как будто боялся, что из-за инцидента в лифте она может удрать и забиться в первую щель. Ему не стоило беспокоиться: она не придала этому значения. Его поцелуи были настойчивы, но не грубы, раздевая ее, хоть и несколько неумело (такой милый недостаток, подумала она), он был полон заботливости и теплой торжественности.
Она удивилась, что он не знал о ее шраме, поскольку ей пришло в голову, что их близость должна была начаться еще на операционном столе, когда она дважды чуть было не перешла в его руки, и дважды хирурги его отпугнули. Но, может быть, он не сентиментален и забыл об этой их первой встрече. Как бы то ни было, когда она разделась, он выглядел разочарованным, и был момент, когда, как ей показалось, он мог отказаться от нее. Но это длилось недолго, и вскоре он уже гладил ее по животу и вдоль шрама.
— Он прекрасен, — сказал Каванаг.
Она была счастлива.
— Я чуть не умерла под анестезией.
— Это ерунда, — он гладил ее тело и мял грудь. Это, казалось, возбуждало его, поскольку следующий вопрос он задал более вкрадчивым голосом.
— Что они сказали тебе? — теперь он гладил мягкую ямку между ключицами. Ее никто не трогал вот уже несколько месяцев, за исключением стерильных рук хирурга, от легких прикосновений по ее телу пробегала дрожь. Она так забылась в наслаждении, что не смогла ответить. Он снова спросил, поглаживая ее между ног:
— Что они сказали тебе?
Задыхаясь от нетерпения, она ответила:
— Они оставили мне телефон. Чтобы помочь, в случае чего…
— Но ведь тебе не нужна помощь?
— Нет, — выдохнула она. — Зачем?
Она лишь смутно видела его улыбку, ей хотелось совсем закрыть глаза. Его внешность вряд ли возбуждала ее, в его облике было многое (например, этот абсурдный галстук-бабочка), что казалось смешным. Но, закрыв глаза, она могла забыть о таких мелочах, она могла снять с него чехол и увидеть его истинный облик. И тогда ее сознание уносилось далеко.
Он вдруг оставил ее, она открыла глаза. Он торопливо застегивал брюки. На улице слышались раздраженные голоса. Он резко повернул голову в сторону окна, его тело напряглось. Неожиданное беспокойство удивило ее.
— Все в порядке, — сказала она.
Он подался вперед и положил ей руку на горло.
— Ни слова, — приказал он.
Она взглянула на его лицо, покрывающееся испариной. Разговоры на улице продолжались еще несколько минут: там ссорились два каких-то жулика. Теперь он успокоился.
— Мне показалось, я слышал…
— Что?
— Что они звали меня по имени.
— Ну, кто это может быть, — она пробовала его успокоить. — Никто не знает, что мы здесь.
Он отвел взгляд от окна. После внезапного страха вся его целеустремленность исчезла, лицо обрюзгло, он выглядел довольно глупо.
— Они близко, — сказал он. — Но им никогда не найти меня.
— Близко?
— Они шли за тобой, — он снова положил руки ей на грудь. — Они очень близко.
Она слышала, как в висках бьется пульс.
— Но я быстр, — бормотал он, — и невидим.
Его рука вновь скользнула к ее шраму, и ниже.
— И всегда аккуратен, — добавил он.
Она прерывисто дышала.
— Уверен, они восхищаются мной. Как ты думаешь, они должны мной восхищаться? Что я такой аккуратный?
Ей вспомнился хаос, царивший в склепе, та непристойность, тот беспорядок.
— Не всегда… — сказала она.
Он перестал ее гладить.
— Ах, да, — сказал он. — Ах, да. Я никогда не проливаю кровь. Это мое правило. Никогда не проливаю кровь.
Она улыбалась его похвальбам. Сейчас она расскажет ему — хотя он и так все знает — о своем посещении Церкви Всех Святых, и о том, что он там устроил.
— Иногда даже ты не в силах остановить кровь, — сказала она. — Но это тебе не в упрек.
Он вдруг весь задрожал.
— Что они сказали тебе? Какую ложь?
— Ничего, — ответила она, немного смутившись его реакцией. — Что они могут знать?
— Я профессионал, — он снова дотронулся до ее лица. Она вновь почувствовала в нем желание. Он навалился на нее всем телом.
— Я не хочу, чтобы они лгали обо мне, — сказал он, — Не хочу.
Он поднял голову с ее груди и посмотрел ей в глаза:
— Все, что я должен сделать, это остановить барабанщика.
— Барабанщика?
— Я должен раз и навсегда остановить его.
Рождественские гирлянды с улицы окрашивали его лицо то в красный, то в зеленый, то в желтый цвет — неразбавленные цвета, как в детской коробке с красками.
— Я не хочу, чтобы обо мне лгали, — повторил он, — будто я проливаю кровь.
— Они ничего не сказали мне, — уверила она его. Он совсем отодвинул подушку, и теперь раздвигал ей ноги. Его руки дрожали от возбуждения.
— Хочешь, покажу тебе, как чисто я работаю? Как легко я останавливаю барабанщика?
Не дав ей ответить, он крепко схватил ее шею. Она не успела даже вскрикнуть. Большими пальцами быстро нащупал дыхательное горло и с силой надавил. Она слышала, как барабанщик бьет все чаще и чаще у нее в ушах.
— Это быстро и чисто, — говорил он. Его лицо окрашивалось все в те же цвета: красный, зеленый, желтый; красный, зеленый, желтый.
Здесь какая-то ошибка, думала она, ужасное недоразумение, которое она никак не могла постичь. Она пыталась найти хоть какое-нибудь объяснение.
— Я не понимаю, — хотела она сказать, но ее сдавленное горло издало лишь бульканье.
— Извиняться поздно, — сказал он, тряся головой. — Ты ведь сама ко мне пришла, помнишь? Ты хотела остановить барабанщика. Ведь ты за этим приходила?
Его хватка стала еще сильнее. Ей казалось, что лицо разбухло, и кровь сейчас брызнет у нее из глаз.
— Разве ты не поняла, что они приходили, чтобы предостеречь тебя? — выкрикивал он. — Они хотели разлучить нас, сказав, что я проливаю кровь.
— Нет, — пыталась она выдавить из себя, но он только сильнее сжимал ее горло.
Барабанщик оглушительно бил ей в уши. Каванаг еще что-то говорил, но она уже ничего не слышала. Да это уже было и не важно. Только теперь она поняла, что он не был Смертью, ни даже ее костлявым привратником. В своем безумстве она отдалась в руки обычного убийцы, Каина с большой дороги. Ей захотелось плюнуть ему в лицо, но сознание уже покидало ее: комната, смена цветов, его лицо — все потонуло в грохоте барабана. А потом все кончилось.
Она посмотрела сверху на кровать. Ее тело лежало поперек, безжизненная рука все еще хваталась за простыню. Язык вывалился, на синих губах была пена. Но (как он и обещал) крови не было.
Она парила, не всколыхнув даже паутинку под потолком, и наблюдала, как Каванаг довершает свое злодеяние. Он склонился над ее телом, перетаскивая его по смятой простыне и что-то нашептывая в ухо. Затем он расстегнулся и обнажил ту свою косточку, возбуждение которой было неподдельным до умиления. То, что последовало дальше, было комичным в своем бесстыдстве. Комичным было ее тело, на котором возраст оставил не одну морщинистую отметину. Как посторонний наблюдатель, она взирала на его безуспешные попытки к соитию. Его ягодицы были бледны и носили отпечаток нижнего белья, двигая ими, он напоминал механическую игрушку.
Работая, он целовал ее, глотая заразу с ее слюной. Его руки соскребали чумные клетки с ее тела, как песок. Этого он, конечно, не знал, он так доверчиво обнимался со смертельной язвой, вбирая ее в себя с каждым толчком.
Наконец, он кончил. Не было ни метаний, ни стонов. Он просто остановил свой механизм и встал с нее, обтерся о край простыни и застегнулся.
Ее уже звали. Ей предстоял Путь, и Воссоединение в конце пути. Но она не хотела идти, по крайней мере, сейчас. Ее душа, заняв удобную позицию, смотрела на Каванага, на его лицо. Взглядом, (или, по крайней мере, той возможностью видеть, которая была ей дана), она проникала вглубь, где за хитросплетением мускулов проглядывала кость. Ох, уж эта кость. Он, конечно, не был Смертью, и все же он был ею. Ведь есть же у него лицо?! И однажды, в день Распада, он покажет его. Как жаль, что его не видно за наслоением плоти.
Пора в путь, настаивали голоса. Она знала, что они не будут долго ждать. Среди голосов она услышала чей-то знакомый. Еще немного, умоляла она, пожалуйста, еще немного.
Каванаг уже закончил свое грязное дело. Он поправил одежду перед зеркалом и вышел. Она последовала за ним, заинтригованная потрясающе-банальным выражением его лица. Скользнув в ночной коридор и вниз по лестнице, он дождался, пока портье отвлечется на свои дела, и вышел на улицу. Небо было светлым — то ли уже утро, то ли рождественская иллюминация. Она наблюдала за ним из угла комнаты дольше, чем ей показалось, — теперь часы для нее летели как мгновения. И лишь в самый последний момент она была награждена за свою настойчивость, пробежав взглядом по его лицу. Голод! Он был голоден. Он не умрет от чумы, как не умерла она. Чума впиталась в него — кожа заблестела, и в животе появилось новое ощущение голода.
Он вошел в нее маленьким убийцей, а вышел Большой Смертью. Она рассмеялась, видя, каким неожиданным образом оправдались ее догадки. На мгновение его шаги замедлились, как будто он мог услышать ее. Но нет, сейчас он слушал барабанщика, который бил все сильнее у него в ушах, требуя новой смертоносной службы в каждом его шаге.
Локки поднял глаза на деревья. Ветер шумел в их тяжелых ветвях, как река в половодье. Еще одно воплощение, одно из многих. Когда он впервые попал в джунгли, то был поражен бесконечным разнообразием зверей и растений в их извечном круговороте жизни. Но это буйство природы было обманчиво, джунгли лишь прикидывались райским садом. Там, где праздный путешественник лишь восторгался сияющим великолепием, Локки замечал тайный сговор в действии, когда каждая вещь видится не такой, как есть. В деревьях и реке, в цветке и птице, в крылышке мотылька и глазу обезьяны, на спине у ящерицы и в солнечном свете на камне, — все а головокружительной смене воплощений, как в зеркальной комнате, где ощущения становятся неверными, и, наконец, самый рассудок гибнет. «Ну, что, — мысли путались в его пьяной голове, когда они стояли возле могилы Черрика, — смотри, как мы тоже играем в эту игру. Мы живы, но играем мертвых лучше, чем сами мертвые».
Тело давно превратилось в гнилой кусок, когда они засунули его в мешок и понесли хоронить на заброшенный участок за домом Тетельмана. Там уже было с полдюжины других могил. Все европейцы, судя по именам, грубо выжженным на крестах, умершие от укусов змей, от жары и непомерных амбиций.
Тетельман попытался было произнести молитву на испанском, но его голос потонул в шуме деревьев и в криках птиц, спешащих к своим гнездам до наступления темноты.
Так и не окончив молитву, они вернулись в прохладу дома; там сидел Стампф и, тупо уставившись на темнеющее пятно на полу, пил бренди.
Снаружи двое нанятых Тетельманом индейцев засыпали рыхлой тропической землей мешок с Черриком, торопясь закончить работу и убраться до темноты. Локки выглянул из окна. Могильщики работали молча; засыпав неглубокую яму, они начали утрамбовывать землю своими жесткими, как подошва, ступнями. Их притоптывания вдруг приобрели определенный ритм; Локки показалось, что они просто в стельку пьяны. Он знал немногих индейцев, которые не напивались бы как скоты. И вот эти, шатаясь, устроил танцы на могиле Черрика.
— Локки?
Локки проснулся. В темноте светился кончик сигареты. Когда курильщик затянулся, вспыхнувший огонек высветил из ночной тьмы изможденное лицо Стампфа.
— Ты не спишь, Локки?
— Что тебе нужно?
— Я не могу уснуть, — сказало лицо. — Я все думал. Послезавтра из Сантарема прилетит транспортный самолет. Мы могли бы быть там через несколько часов, подальше от всего этого.
— Конечно.
— Я имею в виду, навсегда, — сказал Стампф.
— Навсегда?
Стампф прикурил новую сигарету от старой:
— Я не верю в проклятия, не думай.
— При чем здесь проклятия?
— Но ты же видел тело Черрика, что с ним случилось…
— Это просто болезнь, — сказал Локки. — Как это ока называется, когда кровь неправильно свертывается?
— Гемофилия, — ответил Стампф. — Он не страдал гемофилией, и мы оба об этом знаем. Я видел не раз, как он резался и царапался, и у него заживало не хуже нашего.
Локки прихлопнул москита на своей груди и растер его пальцами.
— Отлично. Так от чего же он тогда умер?
— Ты лучше меня видел его раны, но, мне кажется его кожа просто расползалась от малейшего прикосновения.
Локки кивнул:
— Да, похоже на то.
— Может, он чем-нибудь заразился от индейцев?
Локки задумался:
— Я не коснулся ни одного из них.
— И я тоже. А он коснулся, помнишь?
Локки помнил. Такие картины нелегко забыть, как ни старайся.
— Боже, — простонал он, — что за идиотизм.
— Я отправляюсь в Сантарем. Не хочу, чтобы они пришли за мной.
— Они не придут.
— Откуда ты знаешь? Мы вляпались по уши. Мы могли бы подкупить их, или согнать с земли как-нибудь по-другому.
— Сомневаюсь. Ты же слышал, что сказал Тетельман: родовая собственность.
— Может забрать мою часть земли, — сказал Стампф. — Мне она не нужна.
— Что это значит? Ты что, собираешься смыться?
— Я чувствую себя преступником. У нас руки в крови, Локки.
— Делай, что хочешь.
— Я и делаю. Я не такой, как ты. У меня никогда не было охоты до таких вещей. Купишь мою треть?
— В зависимости от того, сколько ты за нее просишь.
— Сколько дашь. Она твоя.
Исповедавшись, Стампф докуривал сигарету в кровати. Скоро начнет светать: еще один рассвет в джунглях, благодатное мгновение перед тем, как мир вновь покроется испариной. Как он ненавидел это место! В конце концов, он не коснулся ни одного из индейцев, даже близко не стоял. Какую бы инфекцию они не передали Черрику, он не мог ей заразиться. Менее чем через сорок восемь часов он отправится в Сантарем, а потом еще в какой-нибудь город, любой город, куда племя никогда не сможет добраться. Ведь он уже понес свое наказание, разве не так? Заплатил за жадность и самонадеянность резью в животе и тем ужасом, от которого ему уже вряд ли избавиться до конца жизни. Пусть это будет достаточным наказанием, взмолился он, и, пока обезьяны не возвестили своим криком новый день, погрузился в сон: сон убийцы.
Жук с переливчатой спинкой, пытаясь выбраться сквозь москитную сетку, жужжал по комнате; наконец, утомившись, жук спустился и сел Стампфу на лоб. Ползая, он пил из пор; по его следу кожа Стампфа трескалась и расползалась в множество маленьких язв.
В деревушку индейцев они добрались к полудню. Поначалу им показалось, что деревня покинута; только солнце, как глаз василиска, глядело на них с неба. Локки и Черрик направились к поселку, оставив Стампфа, который страдал дизентерией, в джипе, подальше от зноя. Черрик первым заметил ребенка. Мальчик со вздутым животом, лет пяти, лицо которого было раскрашено яркими полосами красной растительной краски уруку, вышел из своего укрытия и начал разглядывать пришельцев: любопытство оказалось сильнее страха. Черрик и Локки застыли в ожидании. Один за другим, из-под хижины и деревьев, появились индейцы и вместе с мальчиком уставились на незнакомцев. Если на их широких, с приплюснутым носом, лицах и было какое-нибудь выражение, Локки не мог его уловить. Этих людей — а всех индейцев он считал за одно гнусное племя — невозможно было постичь; ясно было только, что они хитрые бестии.
— Что вы здесь делаете? — спросил он. Солнце палило нестерпимо. — Эта земля наша.
Мальчик с интересом смотрел на него снизу вверх. В его миндалевых глазах не было страха.
— Они тебя не понимают, — сказал Черрик.
— Тащи сюда Краута. Пусть он им объяснит.
— Он не может двинуться с места.
— Тащи его сюда, сказал Локки. — Мне наплевать, пусть хоть совсем захлебнется своим дерьмом.
Черрик вернулся на дорогу. Локки продолжал стоять, переводя взгляд с хижины на хижину, с дерева на дерево, и пытался подсчитать, сколько там было индейцев. Он насчитал не более трех десятков, из которых две трети было женщин и детей. Потомки тех многотысячных народов, что когда-то бродили по бассейну Амазонки, теперь эти племена почти исчезли. Леса, в которых они жили многими поколениями, вырубались и выжигались; восьмирядные скоростные магистрали пересекали их места охоты. Все, что било для них свято — нетронутая дикая природа и они как ее часть — вытаптывалось и подвергалось насилию: они были изгнанниками на собственной земле. И все же они терпеливо выносили своих новых сюзеренов и их ружья. Только смерть могла бы убедить их в поражении, подумал Локки.
Черрик обнаружил Стампфа лежащим, как мешок, на переднем сиденье джипа; его измученное лицо было еще более несчастным.
— Локки тебя требует, — он тряс немца, пытаясь вывести его из прострации. — Они все еще в деревне. Ты должен поговорить с ними.
— Я не могу двинуться, — застонал Стампф, — я умираю…
— Локки велел доставить тебя живым или мертвым, — сказал Черрик. Со Стампфом его объединял страх перед Локки; и, пожалуй, еще одна вещь: жадность.
— Я чувствую себя ужасно, — продолжал ныть Стампф.
— Если ты не пойдешь со мной, он придет сам, — заметил Черрик.
Это был сильный аргумент. Стампф принял мученический вид, потом закивал своей большой головой.
— Хорошо, — сказал он. — Помоги мне.
У Черрика было мало желания притрагиваться к нему: от болезни тело Стампфа выделяло миазмы. Казалось, его кишки выдавливаются через кожу, которая имела какой-то отвратительный металлический оттенок. Все же он подал руку. Без помощи Стампф не преодолел бы сотню ярдов до поселения. Локки уже выкрикивал нетерпеливые ругательства.
— Да шевелись же, — говорил Черрик, стаскивая Стампфа с сиденья. — Надо пройти всего несколько шагов.
Добравшись до поселения, они застали все ту же картину. Локки оглянулся на Стампфа.
— Нас тут держат за чужаков, — сказал он.
— Вижу, — безжизненно отозвался Стампф.
— Скажи им, чтобы проваливали с нашей земли. Скажи им, что это наша территория: мы ее купили. И не хотим никаких поселенцев.
Стампф кивнул, стараясь избегать бешеных глаз Локки. Иногда он ненавидел его почти так же, как самого себя.
— Начинай, — Локки дал знак Черрику, чтобы он отошел от Стампфа.
Тот подчинился. Не поднимая головы, немец качнулся вперед. Несколько секунд он обдумывал свою речь, затем поднял голову и вяло изрек три слова на плохом португальском. Локки показалось, что слова просто не дошли до аудитории. Стампф попробовал еще раз, мобилизуя весь свой скудный словарь, чтобы пробудить наконец искру понимания у этих дикарей. Мальчик, которого так забавляли кульбиты Локки, смотрел теперь на третьего демона: улыбка исчезла с его лица. Этот третий был совсем не смешной, по сравнению с первым. Он был болен и измучен; от него пахло смертью. Мальчик отвернулся, чтобы не вдыхать запах гниющего тела.
Стампф оглядел маслянистыми глазами своих слушателей. Если они поняли, но прикидываются, то эго потрясающая игра. Исчерпав свое искусство, он немощно повернулся к Локки:
— Они меня не понимают.
— Скажи им еще раз.
— Мне кажется, они не понимают по-португальски.
— Скажи им как-нибудь.
Черрик щелкнул затвором:
— Нечего с ними разговаривать, — он тяжело дышал. — Они на нашей земле. Все права на нашей стороне…
— Нет, — сказал Локки. — Мы не будем стрелять. Не будем, если есть возможность мирно убедить их уйти.
— Они не понимают здравых рассуждений, — возразил Черрик. — Посмотри на них — это звери, которые живут в дерьме.
Стампф попытался было возобновить переговоры, помогая своему дрожащему голосу жалостливой мимикой.
— Скажи им, что мы пришли сюда работать, — подсказывал Локки.
— Я делаю все, что могу, — вспылил Стампф.
— Что у нас есть бумаги.
— Не думаю, что это произведет на них впечатление, — сказал Стампф с осторожным сарказмом.
— Просто скажи им, чтоб убирались. Пусть селятся где-нибудь в другом месте.
Наблюдая, как Стампф питается воплотить его установки в слова и жесты, Локки невольно подумал о другой, альтернативной возможности. Или эти индейцы — Тксукахамеи, или Акхуали, или еще какое чертово племя — согласятся с их требованиями и уберутся, или им придется прогонять их силой. Черрик правильно сказал — все права на их стороне. У них бумаги от властей; у них карта разграничения территорий; у них санкции на все — от подписи до пули. Он, конечно, не сторонник кровопролития. Мир и так слишком залит кровью душками-либералами и волоокими сентименталистами, чтобы сделать геноцид решением проблемы. Но ружья стреляли раньше и будут стрелять, пока последний немытый индеец не наденет штаны и не перестанет есть обезьян.
Конечно, несмотря на вопли либералов, ружье имеет свою притягательную силу. Оно действует быстро и надежно. Одно его короткое слово убеждает наповал, и ты не рискуешь, что лет через десять какой-нибудь вонючий индеец вернется, размахивая найденной на помойке брошюрой Маркса, и затребует обратно свою исконную землю — с ее нефтью, минералами и всем остальным. Лучше, чтобы они ушли навсегда.
От желания уложить этих краснокожих Локки почувствовал, как чешется его палец на спусковом крючке, физически чешется. Стампф уже закончил свои филиппики: результат был нулевой. Он застонал и повернулся к Локки.
— Мне совсем плохо, — сказал он. Его лицо было белым, как мел, так что зубы казались желтовато-тусклыми.
— Не покидай меня, — съязвил Локки.
— Пожалуйста, мне нужно лечь. Я не хочу, чтобы они на меня смотрели.
Локки отрицательно покачал головой:
— Ты не уйдешь, пока они стоят и слушают. Если они не выкинут какой-нибудь штуки, то можешь болеть себе на здоровье, — Локки поигрывал ружейным ложем, проводя обломанным ногтем по зарубкам на его дереве. Их было с десяток, и в каждой — чья-то могила. Джунгли так легко скрывают преступление, и такое впечатление, что они как-то исподволь соучаствуют в нем.
Стампф отвернулся и посмотрел на безмолвное собрание. Индейцев довольно много, думал он; хотя он носил пистолет, но стрелком был неважным. А вдруг они набросятся на Локки, Черрика и на него самом? Он этого не переживет. Но, вглядываясь в лица индейцев, он не видел угрозы. Когда-то это было очень воинственное племя. А теперь? Как наказанные дети, угрюмые и надувшиеся. Некоторые из молодых женщин были по-своему привлекательны: темная гладкая кожа и красивые черные глаза. Если бы он чувствовал себя не таким больным, ему, наверное, захотелось бы попробовать на ощупь эту красную блестящую наготу. Их притворство еще больше возбуждало его. В своем молчании они казались какими-то непостижимыми, как мулы или птицы. Кажется, кто-то в Укситубе говорил ему, что индейцы даже не дают своим детям нормальных имен, что каждый из них как ветка на дереве племени, безымянный и потому неотличимый от остальных. Теперь он, кажется, видел это сам в каждой паре черных пронзительных глаз, видел, что это не три десятка людей, а единая система сотканной из ненависти плоти. От этой мысли его ударило в дрожь.
Вдруг, впервые с момента их появления, один из индейцев сделал шаг. Это был старик, лет на тридцать старше любом из племени. Как и все остальные, он был почти голым. Обвислое мясо на его груди и конечностях покрывала заскорузлая кожа; шаги старика были твердыми и уверенными, хотя белесые глаза свидетельствовали о слепоте. Старик встал напротив пришельцев и раскрыл рот — беззубый рот с гнилыми деснами. То, что извергалось из его тощего горла, нельзя было назвать речью, скорее эго были звуки: попурри на тему джунглей. Невозможно было определить жанр этого произведения, это было просто воспроизведение — весьма устрашающее — его чувств. Старик рычал, как ягуар, кричал попугаем; из его горла вырывались и всплески тропического ливня на листьях орхидеи, и вой обезьян.
Стампф почувствовал, что его сейчас вырвет. Джунгли заразили его болезнью, иссушили тело и бросили, как выжатую тряпку. А теперь этот старик с гноящимися глазами изрыгал на него все ненавистные звуки. От жары в голове Стампфа начало стучать, и он был уверен, что старик специально подбирает ритм своего звукоизвержения под глухие удары в его висках и запястьях.
— О чем он говорит? — поинтересовался Локки.
— О чем эти звуки? — ответил Стампф, раздраженный идиотским вопросом. — Это просто шум.
— Старый хрен проклинает нас, — сказал Черрик.
Стампф оглянулся на него. Глаза Черрика выкатились из орбит.
— Это проклятие, — сказал он Стампфу.
Локки засмеялся: Черрик был слишком впечатлительным. Он подтолкнул Стампфа вперед к старику, который немного сбавил громкость своих распевов; теперь он журчал почти весело. Стампф подумал, что он воспевает сумерки, тот неуловимый миг между неистовым днем и душным зноем ночи. Да, точно: в песне старика слышались шорохи и воркования дремлющего царства; это было так убедительно, что Стампфу захотелось тут же лечь прямо на землю и уснуть. Локки оборвал пение:
— О чем ты говоришь? — бросил он в изрытое морщинами лицо старика. — Отвечай!
Но ночные шорохи продолжали шуметь, как далекая река.
— Это наша деревня, — послышался вдруг еще один голос, как бы переводя речь старика. Локки резко обернулся на звук. Это говорил юноша, кожа которого казалась позолоченной. — Наша деревня. Наша земля.
— Ты говоришь по-английски, — сказал Локки.
— Немного, — ответил юноша.
— Почему ты раньше не отвечал, когда я спрашивал? — от невозмутимости индейца Локки начал звереть.
— Мне не положено говорить. Он Старший.
— Ты хочешь сказать, вождь?
— Вождь умер. Вся его семья умерла. Он мудрейший из нас…
— Тогда скажи ему, что…
— Ничего не нужно говорить, — перебил его юноша. — Он понимает тебя.
— Он тоже говорит по-английски?
— Нет. Но он понимает тебя. Ты… ты проницаемый.
Локки показалось, что мальчишка иронизирует над ним, но он не был в этом умерен. Он посмотрел на Стампфа; тот пожал плечами. Локки снова обратился к юноше:
— Объясни ему как-нибудь. Объясни им всем. Это наша земля. Мы ее купили.
— Племя всегда жило на этой земле, — последовал ответ.
— А теперь не будет, — сказал Черрик.
— У нас бумаги… — Стампф все еще надеялся, что конфронтация закончится мирно. — Бумаги от правительства…
— Мы были здесь раньше правительства.
Старик, наконец, перестал озвучивать джунгли. Возможно, подумал Стампф, он закончил один день и теперь будет начинать другой. Но старик собрался уходить, совершенно не обращая внимания на чужаков.
— Позови его обратно, — приказал Локки, наводя ружье на юного индейца. Его намерения были недвусмысленны. — Пусть скажет остальным, что им надо убраться.
Несмотря на угрозы, юноша, казалось, нисколько не смутился, и совершенно не собирался давать распоряжения Старшему. Он просто смотрел, как старец возвращается в свою хижину. Остальные тоже потянулись к своим жилищам. Очевидно, уход старика был общим сигналом к окончанию спектакля.
— Нет! — закричал Черрик. — Вы не слушаете! — краска бросилась ему в лицо, голос сорвался на визг. Потрясая ружьем, он бросился вперед: — Вы, вонючие собаки!
Несмотря на его вопли, индейцы быстро расходились. Старик, дойдя до своей хижины, наклонился и исчез внутри. Некоторые еще стояли и смотрели, на их лицах было что-то вроде сострадания к этим помешанным европейцам. Но это только распалило Черрика.
— Слушайте, что я скажу! — визжал Черрик; пот разлетался брызгами, когда он вертел головой, перебрасывая безумный взгляд с одной удаляющейся фигуры на другую. — Слушайте, вы, ублюдки!
— Не волнуйся… — Стампф попытался успокоить его.
Это подействовало на Черрика как детонатор. Без предупреждения, он вскинул ружье, прицелился и выстрелил в дверной проем, в который вошел старик. Птицы с шумом взлетели с соседних деревьев, собаки удирали, не чуя ног. Из двери хижины донесся слабый крик, но вовсе не старика. Заслышав его, Стампф повалился на колени, держась за живот: его тошнило. Лежа лицом в землю, он не мог видеть миниатюрную фигурку, которая появилась в дверях хижины, и, шатаясь, вышла на свет. Даже когда он поднял голову и увидел, как ребенок с разрисованным краской лицом судорожно хватается за живот, он не поверил своим глазам. Но это было так. Была кровь, сочащаяся и между тонких детских пальчиков, и было перекошенное близкой смертью детское личико. Мальчик упал на утоптанную землю у порога, по его телу пробежала предсмертная судорога, и умер.
Где-то между хижинами негромко всхлипывала женщина. На мгновение мир качался на острие — между тишиной и воплем, между спокойствием и нарастающей яростью.
— Ты, вонючий ублюдок, — процедил Локки сквозь зубы. — Быстро в машину. Стампф, подъем. Мы не будем тебя ждать. Вставай сейчас, или можешь оставаться насовсем.
Стампф все еще смотрел на тело мальчика. Подавив стон, он поднялся на ноги:
— Помогите.
Локки протянул ему руку.
— Прикрой нас, — бросил он Черрику.
Черрик кивнул, бледный, как смерть. Некоторые индейцы вышли посмотреть на отступление белых; несмотря на происшедшую трагедию, их лица были так же непроницаемы, как и раньше. Только рыдающая женщина — видимо, мать погибшего мальчика, — покачивалась среди неподвижных фигур, оплакивая свое горе.
Ружье дрожало в руке Черрика. Он уже просчитал: если дело дойдет до Открытого столкновения, у них мало шансов уцелеть. Но даже сейчас, видя отступление врага, индейцы не делали ничего. Только молчаливо обвиняли. Черрик решился бросить взгляд через плечо. Локки и Стампфу оставалось пройти не более двадцати ярдов до джипа, а дикари еще не сделали ни шагу.
Когда Черрик снова обернулся к деревне, ему показалось, что все племя как один испустило тяжелый громкий вздох, и от этого звука Черрик почувствовал, что сама смерть рыбьей костью впилась ему в горло, слишком глубоко, чтобы ее вытащить, и слишком крепко, чтобы проглотить. Она застряла там, в его теле, вне логики и воли. Но он забыл про нее, заметив движение в дверях хижины. Он был готов повторить свою ошибку и крепче сжал ружье. Из дверей вышел старик; переступил через труп мальчика, лежащий у порога. Черрик снова обернулся: добрались они наконец до джипа? Но Стампф еле ковылял; вот и сейчас Локки поднимал его на ноги. При виде приближающегося старика Черрик попятился на шаг, потом другой. А старик шел уверенно. Он быстро пересек деревню и подошел вплотную к Черрику, так что его морщинистый живот, без каких либо следов ранения, уперся в ствол ружья.
Обе его руки были в крови, свежей крови, стекающей по локтям, когда он выставил перед Черриком свои ладони. Разве он прикасался к мальчику, подумал Черрик, когда выходил из хижины? Если да, то это было совершенно неуловимое прикосновение, которое Черрик не смог заметить. Так или иначе, смысл происшедшего был очевиден: его обвиняют в убийстве. Впрочем, Черрик был не из пугливых; он пристально взглянул старику в глаза, отвечая вызовом на вызов.
Но старый черт ничего не делал, только стоял с растопыренными ладонями, и со слезами в глазах. Черрик вновь почувствовал ярость. Он ткнул пальцем в грудь старика.
— Тебе меня не запугать, — сказал он, — понял? Не на того напал.
Когда он это говорил, в лице старика произошло какое-то еле уловимое изменение. Это, конечно, была игра света, или тень птицы, но все же под глубиной морщин вдруг проглянуло лицо мальчика, умершего у дверей хижины; казалось даже, что на тонких губах старика промелькнула улыбка. В следующее мгновение, так же внезапно, как и появилось, видение исчезло.
Черрик убрал палец с груди старика, вглядываясь в его лицо в ожидании новых фокусов; затем вновь отступил. Он сделал три шага назад, когда слева вдруг что-то зашевелилось. Резко повернувшись, он вскинул ружье и выстрелил. Пуля впилась в шею пегой свинье, которая мирно паслась среди своих сородичей возле хижин. Она, казалось, перевернулась в воздухе, и рухнула в пыль.
Черрик вновь направил ружье на старика. Но тот не двигался, только открыл рот: из его горла вырывался звук предсмертного визга свиньи. Пронзительный крик, и жалобный, и смешной, заставил Черрика вновь вспомнить о джипе. Локки уже завел двигатель.
— Давай, быстро, — сказал он.
Черрик не заставил себя уговаривать, и прыгнул на переднее сиденье. Внутри было жарко, тело Стампфа воняло болезненными выделениями, но безопаснее, чем в деревне.
— Это была свинья, — сказал Черрик. — Я подстрелил свинью.
— Знаю, — ответил Локки.
— Этот старый ублюдок…
Он не договорил. Он смотрел на два своих пальца, которыми тыкал в старика.
— Я дотронулся до него, — пробормотал он в недоумении. На пальцах была кровь, хотя на теле старика ее не было.
Локки не прореагировал на слова Черрика, развернул джип и направил машину прочь от деревни, по дороге, которая, казалось, еще больше заросла с тех пор, как они ехали по ней час назад. Видимых признаков преследования не было.
Небольшая фактория к югу от Аверио являлась своего рода центром цивилизации. Здесь были белые лица и чистая вода. За Стампфом, состояние которого на обратном пути ухудшалось, ухаживал Дэнси, англичанин с манерами графа в изгнании и лицом отбивной котлеты. Как-то, будучи трезвым, он провозгласил себя доктором, и, хотя не было свидетельств в пользу этого, никто не оспаривал его права возиться со Стампфом. Немец метался в бреду, как буйный, но маленькие ручки Дэнси с тяжелыми золотыми кольцами, похоже, справлялись с горячечными выпадами пациента.
Пока Стампф бился под сетью от москитов, Локки и Черрик уселись в полутьме лампы, и, выпив, поведали о своей встрече с племенем. С ними был Тетельман, владелец складов в фактории, которому, когда он выслушал их историю, било что рассказать. Он хорошо знал индейцев.
— Я здесь уже не первый год, — сказал он, подкармливая орехами паршивую обезьянку на своих коленях. — Я знаю, как у этих людей устроены мозги. Может показаться, что они глупы и даже трусливы. Поверьте мне, это не так.
Черрик что-то промычал. Неугомонная, как ртуть, обезьянка уставилась на него своими бессмысленными глазами.
— Они и не попытались двинуться на нас, — сказал он, — хотя их было в десять раз больше. Это что, не трусость?
Тетельман откинулся в своем скрипящем кресле, сбросив зверушку с колен. Его лицо с оттенком охоты было угасшим и изможденным. Только губы, которые он периодически окунал в стакан, имели какой-то цвет; Локки он показался похожим на старую блудницу.
— Тридцать лет назад, — сказал Тетельман, — вся эта территория была их родной землей. Никто их не трогал. Они ходили, куда хотели, делали, что хотели. А для нас, белых, джунгли были загрязнены и заражены болезнями: мы не претендовали на них. И, конечно, мы были по-своему правы. Они действительно загрязнены и заражены болезнями; но в то же время они скрывают то, в чем мы так сейчас нуждаемся: ископаемые, нефть.
— Мы уплатили за эту землю, — пальцы Черрика нервно скользили по сколотому краю стакана. — Это все теперь наше.
— Уплатили? — Тетельман презрительно усмехнулся. Обезьянка застрекотала у него в ногах, как будто слова Черрика позабавили ее не меньше, чем хозяина. — Нет, вы уплатили за кота в мешке, и теперь вам придется с ним повозиться. Вы уплатили за право вышвырнуть отсюда индейцев, насколько вам это удастся. Вот куда пошли ваши доллары, мистер Локки. Правительство страны ждет не дождется, пока вы — или такие как вы — не избавите его от всех этих племен на субконтиненте. Нет нужды изображать из себя оскорбленную невинность. Я здесь уже слишком долго…
Черрик плюнул на голый пол. Слова Тетельмана раздражали его:
— А зачем же ты сюда приехал, если ты такой хренов умник?
— По той же причине, что и вы, — ответил Тетельман миролюбиво, вглядываясь куда-то вдаль, на смутные очертания деревьев, что росли на краю участка земли за складом. Их раскачивали ночные птицы или ветер.
— И что же это за причина? — Черрик с трудом сдерживал враждебность.
— Жадность, — мягко ответил Тетельман, продолжая рассматривать деревья. Что-то быстро прошуршало по низкой деревянной крыше. Обезьянка в ногах Тетельмана прислушалась, наклонив головку. — Я, как и вы, думал, что меня здесь ждет удача. Я дал себе два года. От силы три. Это были лучшие годы за прошедшие двадцать лет. — Он нахмурился; его память вызывала картины прошлого, и все они отдавали горечью. — Джунгли пережуют вас и выплюнут, рано или поздно.
— Не меня, — сказал Локки.
Тетельман посмотрел на него влажными глазами.
— Сожалею, — сказал он очень вежливо. — Дух разрушения носится в воздухе, мистер Локки. Я чую его запах.
Он снова отвернулся к окну. Что бы там ни было на крыше, теперь к нему еще что-то присоединилось.
— Но ведь они не придут сюда? — сказал Черрик. — Они не будут нас преследовать?
В вопросе, прозвучавшем почти шепотом, слышались мольба об отрицательном ответе. Как Черрик ни старался, он не мог отогнать видения предыдущего дня. Ему являлся не труп мальчика — его он еще мог попытаться забить. Но как забыть старика, с его искаженным в солнечном свете лицом и ладонями, поднятыми, как будто он предъявлял какое-то клеймо.
— Не беспокойся, — ответил Тетельман с ноткой снисходительности. — Иногда некоторые из них наведываются сюда — продать попугая или пару горшков — но я никогда не видел, чтобы они приходили в сколько-нибудь значительном числе. Они этого не любят. Ведь для них здесь цивилизация, а она их пугает. Кроме том, они не стали бы обижать моих гостей. Я нужен им.
— Нужен? — спросил Локки. — Кому нужен этот хлам вместо человека?
— Они употребляют наши лекарства. Дэнси их снабжает. И одеяла, время от времени. Я же говорил, они не так глупы.
Рядом послышалось завывание Стампфа. За ними последовали утешения Дэнси, пытающегося унять панику, ему это плохо удавалось.
— Ваш друг совсем плох, — сказал Тетельман.
— Он мне не друг, — ответил Локки.
— Она гниет, — пробормотал Тетельман, больше для себя.
— Кто?
— Душа. — Слово было чудовищно неуместным на мокрых от виски губах Тетельмана. — Она — как фрукт, видите ли. Гниет.
Каким-то образом крики Стампфа воплотились в образы. Это не было страдание здорового существа: сама гниль вопила.
Скорее, чтобы отвлечь внимание от производимого немцем шума, чем из интереса, Черрик спросил:
— Что они дают тебе в обмен на лекарства и одеяла? Женщин?
Этот поворот мысли явно позабавил Тетельмана: он рассмеялся, сверкнув золотыми коронками.
— У меня нет надобности в женщинах, — сказал он. — Я слишком много лет страдал сифилисом.
Он щелкнул пальцами, и обезьянка вновь вскарабкалась ему на колени.
— Ведь душа — не единственное, что гниет.
— Ну, хорошо. Так что же ты получаешь от них взамен? — спросил Локки.
— Поделки, — сказал Тетельман. — Чашки, кувшины, циновки. Их у меня скупают американцы, и продают потом в Манхэттене. Сейчас все хотят приобрести что-нибудь от вымирающего племени.
— Вымирающего? — переспросил Локки. Слово звучало для него соблазнительно, как слово жизнь.
— Да, конечно, — сказал Тетельман. — Они все равно исчезнут. Если вы их не уничтожите, они это сделают сами.
— Самоубийство? — спросил Локки.
— В своем роде. Они просто падают духом. Я видел это полдюжины раз. Племя теряет свою землю, и с ней утрачивает вкус к жизни. Они перестают заботиться о самих себе. Женщины становятся бесплодны, юноши принимаются пить, старики просто морят себя голодом. Через год-другой племени как не бывало.
Локки опрокинул стакан, приветствуя про себя фатальную мудрость этих людей. Они знали, когда умирать. Мысль об их стремлении к смерти освободила его от последних угрызений совести. Чем теперь считать ружье в своей руке, как не инструментом эволюции?
На четвертый день их пребывания на фактории лихорадка Стампфа пошла на убыль, к немалому удивлению Дэнси.
— Худшее позади, — объявил он. — Дайте ему еще пару дней отдохнуть — и можете снова заниматься своими делами.
— Что вы собираетесь делать? — поинтересовался Тетельман.
Локки, стоя на веранде, смотрел на дождь. Водяные струи лились из облаков, которые нависали так низко, что касались верхушек деревьев. Потом ливень прекратился так же внезапно, и джунгли вновь задымились, расправили ветви и буйно пошли в рост.
— Не знаю, что мы будем делать, — сказал Локки. — Наверное, возьмем подмогу и вернемся обратно.
— Ну что ж, тоже дело, — ответил Тетельман.
Черрик, сидя возле двери, откуда шла хоть какая-нибудь прохлада, взял стакан, который он редко выпускал из рук за последние дни, и снова его наполнил.
— Никаких ружей, — сказал он. Он не притрагивался к ружью с тех пор, как они прибыли на факторию; он вообще ни к чему не притрагивался, за исключением бутылки и кровати. Ему казалось, что с него постоянно сползает кожа.
— Ружья не нужны, — проворковал Тетельман. Его слова повисли в воздухе как невыполненное обещание.
— Избавиться от них без ружей? — удивился Локки. — Если ты предлагаешь ждать, пока они вымрут сами по себе, то я не такой терпеливый.
— Нет, — сказал Тетельман. — Все можно сделать быстрее.
— Но как?
Тетельман томно посмотрел на него.
— Они — источник моего существования, — сказал он, — или, во всяком случае, его часть. Помочь вам — и я окажусь банкротом.
Он не только выглядит, как старая шлюха, подумал Локки, он и думает так же.
— Так чего же ты хочешь взамен за свое хитроумие?
— Часть того, что вы найдете на этой земле, — ответил Тетельман.
Локки покивал головой.
— Что нам терять, Черрик? Возьмем его в долю?
Черрик пожал плечами.
— Хорошо, — сказал Локки. — Говори.
— Им нужны медикаменты, — начал Тетельман, — потому что они очень восприимчивы к нашим болезням. Подходящая болезнь может выкосить их практически за одну ночь.
Не глядя на Тетельмана, Локки обдумывал услышанное.
— Одним махом, — продолжал Тетельман. — Они практически беззащитны перед некоторыми бактериями. Их организм не имеет против них защиты. Триппер. Оспа. Даже корь.
— Но как? — спросил Локки.
Снова воцарилась тишина. У нижних ступенек веранды, где кончалась цивилизация, джунгли распирало в предвкушении солнца. В разжиженном мареве растения цвели и гнили, и вновь цвели.
— Я спросил, как, — сказал Локки.
— Одеяла, — ответил Тетельман. — Одеяла умерших людей.
Уже после выздоровления Стампфа, в ночь, незадолго до рассвета, Черрик внезапно проснулся, очнувшись от дурных сновидений. Снаружи была непроглядная тьма: ни луна, ни звезды не могли победить черноту ночи. Но его внутренние часы, которые жизнь наемника отрегулировала до удивительной точности, подсказывали ему, что первый свет близок, и ему не хотелось засыпать снова. Чтобы опять увидеть во сне старика. Не его поднятые ладони и не блеск крови так напугал Черрика, а слова, которые исходили из его беззубого рта, от которых все его тело покрылось холодным потом.
Что это были за слова? Теперь он не мог припомнить, но хотел, хотел наяву восстановить те ощущения, чтобы посмеяться над ними и забыть. Но слова не приходили. Он лежал в убогой хижине, тьма была слишком плотной, чтобы он мог хотя бы двинуться, как вдруг перед ним возникли две окровавленные руки, подвешенные в темноте. Не лицо, не небо, не племя. Только руки.
— Чего только не привидится, — сказал Черрик сам себе, но он знал, что это не так.
И вдруг — голос. Он получил то, что хотел: то были слова, которые слышались ему во сне. Но смысл их был неясен. Черрик чувствовал себя младенцем, который воспринимал разговоры родителей, но был неспособен вникнуть в их суть. Ведь он был невежествен, ведь так? Теперь он впервые со времен детства чувствовал горечь своего незнания. Голос заставил его почувствовать страх за неопределенность, которую он так деспотически игнорировал, за шепоты, которые он заглушал своей шумной жизнью. Он пытался понять, и кое-что ему удалось. Старик говорил о мире, и об изгнании из этого мира; о том, что предмет вожделения для многих оборачивается гибелью. Черрик мучился желанием остановить этот поток слов и получить объяснение. Но голос уже отдалялся, сливаясь со стрекотом попугаев на деревьях, с хрипами и воплями, взорвавшими вдруг все вокруг. Сквозь ячейки москитной сети Черрик видел, как между ветвями ярко вспыхнуло тропическое небо.
Он сел в кровати. Руки и голос исчезли, и с ними то возбуждение, которое он начал было испытывать от слов старика. Во сне он скомкал простынь: теперь он сидел и с отвращением оглядывал свое тело. Его спина, ягодицы и бедра болели. Слишком много пота на этих жестких простынях, думал он. Не в первый раз за последние дни он вспомнил маленький домик в Бристоле, где когда-то жил.
Птичий гомон спутывал его мысли. Он подвинулся к краю кровати и откинул москитную сеть. При этом грубая проволока сети поцарапала ему ладонь, он разжал руку и выругался про себя. Сегодня он снова ощутил ту болезненную раздражительность, что не оставляла его со времени прибытия на факторию. Даже ступая по деревянному полу, он, казалось, чувствовал каждый сучок под тяжестью своего тела. Ему хотелось убраться из этого места, и поскорее.
Теплая струйка, бегущая по запястью, привлекла его внимание, и он обнаружил тонкий ручеек крови, стекающей по руке. На подушке большого пальца был порез, наверное от москитной сетки. Из него и текла кровь, хотя не так сильно. Он пососал ранку, вновь ощутив ту непонятную раздражительность, которую лишь алкоголь, и лишь в больших количествах, был способен притупить. Сплюнув кровь, он начал одеваться.
Рубашка обожгла ему спину, как удар плети. Задубевшая от пота, она нестерпимо натирала плечи и шею, казалось, своими нервными окончаниями он чувствует каждую нить, как будто это была не рубашка, а власяница.
В соседней комнате проснулся Локки. Кое-как одевшись, Черрик пошел к нему. Локки сидел за столом у окна. Сосредоточенно склонившись над картой, составленной Тетельманом, он пил крепкий, кофе со сгущенным молоком, который варил для всей компании Дэнси. Им нечего было сказать друг другу. После инцидента в деревне все намеки на дружбу исчезли. Теперь Локки проявлял нескрываемую ненависть к своему бывшему компаньону. Их связывал только контракт, который они подписывали вместе со Стампфом. Покончив кое-как с завтраком, Локки принялся за виски, что служило первым признаком его дурного расположения; Черрик глотнул пойла Дэнси и пошел подышать утренним воздухом.
Было как-то странно. Что-то сильно беспокоило его в этой утренней картине. Он знал, как опасно поддаваться необоснованным страхам, и пытался с ними бороться, но они не отступали.
Может, это просто усталость делает его таким болезненно-чувствительным ко всему в это утро? Из-за чего еще он так страдал от своей провонявшей потом одежды? Он чувствовал нестерпимое трение краев ботинок о лодыжку, ритмическое обдирающее прикосновение ткани брюк к ногам во время ходьбы, даже завихрения воздуха — кожей лица и рук. Мир давил на него — по крайней мере, ему так казалось — как будто хотел выдавить его куда-то вовне.
Большая стрекоза, звеня радужными крыльями, врезалась в его руку. От боли он выронил кружку; она не разбилась, а покатилась по веранде и исчезла в зарослях. Разозлившись, Черрик прихлопнул насекомое, оставив кроваво-липкое пятно на татуированном предплечье как знак его кончины. Он стер кровь, но она снова проступила большим темным пятном.
Он понял, что это не кровь насекомого, а его собственная. Стрекоза каким-то образом поранила его, хотя он этого не почувствовал. Он внимательно присмотрелся к повреждению на коже: рана его была незначительной, и в то же время болезненной.
До него донесся голос Локки изнутри; он громко говорил Тетельману о бестолковости своих компаньонов.
— Стампф вообще не пригоден для такой работы, — говорил он. — А Черрик…
— А что я?
Черрик шагнул вглубь хижины, стирая вновь проступившую кровь со своей руки. Локки даже не поднял головы.
— Ты параноик, — сказал он спокойно. — Параноик, и на тебя нельзя положиться.
Черрик не был расположен отвечать на грубость Локки.
— Ты злишься, что я прибил какого-то индейского выкормыша, — сказал он. Чем больше он пытался стереть кровь со своей пораненной руки, тем более болезненной становилась ранка. — Просто у тебя кишка тонка.
Локки продолжал изучать карту. Черрик шагнул к столу:
— Да ты слушаешь меня? — закричал он и стукнул кулаком по столу. От удара его рука как будто треснула. Кровь брызнула но все стороны, заливая карту. Черрик взвыл и закружил по комнате с кровоточащей трещиной на тыльной стороне руки. Несмотря на болевой шок, он услышал знакомый тихий голос. Слова были неразборчивы, но он знал, от кого они исходили.
— Я не хочу этого слышать! — вскричал он, тряся головой, как собака с блохой в ухе. Он оперся о стену, но прикосновение к ней только вызвало новую боль. — Я не хочу этого слышать, будь ты проклят!
— Что за вздор он несет? — В дверях появился Дэнси, разбуженный криками, все еще держа в руках Полное Собрание Сочинений Шелли, без которого, по словам Тетельмана, невозможно уснуть.
Локки задал тот же вопрос Черрику, который стоял с дико расширенными глазами и сжимал руку, пытаясь остановить кровотечение:
— О чем ты?
— Он говорил со мной, — сказал Черрик. — Тот старик.
— Какой старик? — не понял Тетельман.
— Он имеет в виду того, в деревне, — ответил Локки, и вновь повернулся к Черрику: — Ты это хотел сказать?
— Он хочет, чтобы мы ушли. Как изгнанники. Как они. Как они! — Черрика охватывала паника, с которой он уже не мог справиться.
— У него тепловой удар, — Дэнси не удержался и поставил диагноз. Но Локки знал, что это не так.
— Нужно перевязать твою руку… — Дэнси медленно подвигался к Черрику.
— Я слышал его, — мычал Черрик.
— Конечно. Только успокойся. Мы сейчас во всем разберемся.
— Нет, — ответил Черрик. — Нас изгоняет отсюда все, чего мы ни коснемся. Все, чего мы ни коснемся.
Казалось, он сейчас рухнет на землю, и Локки рванулся, чтобы подхватить его. Но как только он взялся за плечо Черрика, мясо под рубашкой начало расползаться, и тут же руки Локки окрасились в ярко-красный цвет; от неожиданности он их отдернул. Черрик упал на колени, которые обратились в новые раны. Расширенными от страха глазами он смотрел, как темнеют кровавыми пятнами его рубашка и брюки.
— Боже, что со мной происходит, — он плакал навзрыд.
Дэнси двинулся к нему:
— Сейчас я тебе помогу…
— Нет! Не трогай меня! — умолял Черрик, но Дэнси не мог удержаться, чтобы не проявить заботу:
— Ничего страшного, — сказал он деловито, как заправский доктор.
Но он был не прав. Взяв Черрика за руку, чтобы помочь подняться с колен, он открыл новые раны. Дэнси чувствовал, как струится кровь под его рукой, как мясо соскальзывает с костей. Даже ему, видавшему виды, было не по себе. Как и Локки, он отступился от несчастного.
— Он гниет, — пробормотал Дэнси.
Тело Черрика уже растрескалось во многих местах. Он пытался подняться на ноги, но вновь обрушивался на землю, и от любого прикосновения — к стене, стулу или полу — обнажались новые куски мяса. Он был безнадежен. Остальным ничего не оставалось, как стоять и смотреть наподобие зрителей на казни, дожидаясь заключительной агонии. Даже Стампф поднялся с постели и вышел взглянуть, что там за шум. Он стоял в дверях, прислонившись к косяку, и не верил своим глазам.
Еще минута, и Черрик ослабел от потери крови. Он упал навзничь, и растянулся на полу. Дэнси подошел к нему и присел на корточки возле головы.
— Он умер? — спросил Локки.
— Почти, — ответил Дэнси.
— Сгнил, — сказал Тетельман, как будто это слово объясняло весь драматизм происходящего. В руках он держал большое грубо вырезанное распятие. Наверное, индейская поделка, подумал Локки. Распятый Мессия имел хитроватый прищур и был непристойно обнажен. Несмотря на гвозди и колючки, он улыбался. Дэнси взял Черрика за плечо, от чего потекла еще одна струйка крови, перевернул тело на спину и склонился над подрагивающим лицом. Губы умирающего едва заметно двигались.
— Что ты говоришь? — спросил Дэнси; он еще ближе придвинулся к лицу Черрика, пытаясь уловить его слова. Но вместо слов изо рта шла только кровавая пена.
Подошел Локки. Мухи уже кружили над умирающим Черриком. Отстранив Дэнси, Локки наклонил свою бритую голову и взглянул в стекленеющие глаза:
— Ты слышишь меня?
Тело что-то промычало.
— Ты узнаешь меня?
Снова — мычание.
— Ты хочешь отдать мне свою часть земли?
На этот раз мычание было слабее, почти вздох.
— Здесь свидетели, — продолжал Локки. — Просто скажи — да. Они услышат тебя. Просто скажи — да.
Тело силилось что-то сказать, его рот открылся чуть шире.
— Дэнси! — Локки обернулся. — Ты слышишь, что он говорит?
Дэнси побаивался Локки и не хотел бы влезать в его дела, но кивнул.
— Ты свидетель, Дэнси.
— Если так нужно, — ответил англичанин.
Черрик почувствовал, как рыбья кость, которой он подавился в деревне, повернулась и добила его.
— Дэнси, он сказал «да»? — поинтересовался Тетельман.
Дэнси почти услышал, как рядом звонит по нему погребальный колокол. Он не знал, что сказал умирающий, но какая в конце концов разница?
Локки все равно приберет к рукам эту землю, так или иначе.
— Он сказал «да».
Локки встал и пошел пить кофе.
Первым движением Дэнси было закрыть глаза умершему; но от малейшего прикосновения глазные впадины разверзлись и наполнились кровью.
Ближе к вечеру они его похоронили. Хотя тело было спрятано от дневной жары в самом холодном углу склада, среди всякого барахла, оно уже стало разлагаться к тому времени, как его зашили в мешок и понесли хоронить. В ту же ночь Стампф пришел к Локки и предложил ему свою треть земли, в добавок к доле Черрика, и Локки, всегда трезво смотрящий на вещи, согласился. План карательных мер был окончательно разработан на другой день. Вечером того же дня, как Стампф и надеялся, прилетел самолет снабжения. Локки, которому надоели надменные позы Тетельмана, тоже решил слетать на несколько дней в Сантарем, вышибить там джунгли из головы алкоголем и вернуться с новыми силами. Он надеялся также пополнить там необходимые запасы и, если удастся, нанять надежных водителя и охранника.
В самолете было шумно, тесно и неудобно, за все время перелета оба попутчика не обмолвились ни словом. Стампф просто глазел вниз на нетронутую дикую местность, над которой они пролетали, хотя картина не менялась часами: темно-зеленые полосы леса, прореженные кое-где сверканием воды; иногда языки дыма, там, где выжигали лес, вот, пожалуй, и все.
По прибытию в Сантарем они расстались, едва пожав руки. От этого каждый нерв в руке Стампфа болезненно съежился, и на мягкой коже между большим и указательным пальцем открылась трещина.
Да, Сантарем — не Рио, думал Локки, направляясь в бар на южной окраине города, куда часто наведывались ветераны Вьетнама, любители этого своеобразного энимал-шоу. Оно было одним из немногих удовольствий Локки, от которого он никогда не уставал, — смотреть, как одна из местных женщин с застывшим, как студень, лицом, отдается собаке или ослу — и всего за несколько зеленых. Женщины в Сантареме были невкусными, как пиво, но Локки не волновала их внешность: главное, чтобы тело было в рабочем состоянии, и чтобы они были не заразны. Разыскав бар, он подсел к какому-то американцу, с которым весь вечер обменивался скабрезностями. Когда же ему это надоело — уже заполночь, — он, прихватив бутылку виски, вышел на улицу излить свои эмоции на чью-нибудь физиономию.
Немного раскосая женщина уже почти согласилась на небольшой грешок с Локки — от чего она решительно отказывалась, пока очередной стакан вина не убедил ее, что не в целомудрии счастье — когда в дверь негромко постучали.
— Суки, — выругался Локки.
— Si, — отозвалась женщина. — Зука. Зука. — Кажется, это было единственным словом в ее лексиконе, напоминавшем английское. Не обращая на нее внимания, пьяный Локки подполз к краю грязного матраса. В дверь снова постучали.
— Кто там?
— Сеньор Локки? — голос из коридора принадлежал молодому человеку.
— Да! — Локки не мог отыскать брюк в складках простыни. — Да! Что тебе нужно?
— Mensagem, — сказал юноша. — Urgente. Urgente.
— Ты ко меня? — Он, наконец, нашел свои брюки и теперь надевал их. Женщина совершенно спокойно наблюдала за происходящим, лежа в кровати и поигрывая пустой бутылкой. Застегнувшись, Локки проделал три шага — от кровати к двери. На пороге стоял мальчик, черные глаза и особенный блеск кожи свидетельствовали о его индейском происхождении. Он был одет в тенниску с рекламой «кока-колы».
— Mensagem, Сеньор Локки, — повторил он, — …do hospital.
Мальчик смотрел мимо Локки на женщину в кровати, осклабясь от уха до уха.
— Больница? — переспросил Локки.
— Sim. Hospital «Sacrado Coraca de Maria».
Это может быть только Стампф, подумал Локки. Кому еще в этом богом и чертом забытом месте он может понадобиться? Никому. Он посмотрел на личико с раскосыми глазами.
— Vem komigo, — сказал мальчик, — Vem komigo. Urgente.
— Нет, — решил Локки. — Я остаюсь. Не сейчас. Понимаешь меня? Потом, потом.
Мальчик пожал плечами.
— …Ta morrendo.
— Умирает?
— Sim. Ta morrendo.
— Ладно, бог с ним. Понимаешь? Возвращайся и скажи ему, что я приду, когда освобожусь.
Мальчик опять пожал плечами.
— E meu dinheiro? — сказал он, когда Локки уже закрывал дверь.
— Пошел к черту, — бросил Локки и захлопнул дверь.
Когда после двух часов и одного бездарного акта с безразличной особой Локки открыл дверь, он обнаружил, что мальчик в отместку нагадил на порог.
Больница «Sacrado Coraca de Maria» была плохо приспособлена, чтобы болеть; уж лучше умирать в своей кровати в компании с собственным потом, думал Локки, шагая по грязному коридору. Удушливый запах медикаментов не мог заглушить испарений больной человеческой плоти. Ими были пропитаны стены; они жирной пленкой садились на лампы и пол. Что могло стрястись со Стампфом, что он угодил сюда? Драка в баре? Не сошелся с сутенером в цене за женщину? Немец был просто слишком глуп, чтобы влипнуть во что-нибудь подобное. — Сеньор Стампф? — спросил он у женщины в белом, проходившей по коридору. — Мне нужен Сеньор Стампф.
Женщина потрясла головой и указала дальше по коридору на замученного вида мужчину, который остановился на мгновение, чтобы зажечь сигару. Локки подошел. Мужчина стоял в клубах едкого дыма.
— Мне нужен Сеньор Стампф, — сказал Локки.
Мужчина, усмехнувшись, посмотрел на него:
— Вы Локки?
— Да.
— Ага, — он затянулся. Дым был настолько едким, что мог бы вызвать рецидив у самого тяжелого пациента. — Я доктор Эдсон Коста, — сказал мужчина, протягивая холодную руку Локки. — Ваш друг ждал вас всю ночь.
— Что с ним?
— У него болит глаз, — сказал Эдсон Коста, совершенно безразличный к состоянию Стампфа. — И у него небольшие ссадины на руках и лице. Но он не подпускает к себе никого. Он сам себе доктор.
— Но почему? — удивился Локки.
Доктор, казалось, был озадачен.
— Он платит за стерильную комнату. Платит хорошо. Поэтому я его туда поместил. Хотите его увидеть? Может, заберете его?
— Может, — ответил Локки без всякого энтузиазма.
— Его голова… — сказал доктор. — У него галлюцинации.
Не вдаваясь в дальнейшие объяснения, он пошел широкими шагами, оставляя за собой дымовой шлейф. Пройдя через главное здание и небольшой внутренний двор, они оказались возле палаты со стеклянным окошком в двери.
— Здесь, — доктор показал на дверь, — ваш друг. Скажите ему, — сказал он, как будто дал прощальный залп, — чтобы заплатил, или пусть завтра уезжает.
Локки заглянул в стеклянное окошко: грязновато-белая комната была пустой — только кровать и небольшой стол, освещенный тем же зловещим светом, что пробирался в каждый угол этого заведения. Стампф не лежал в кровати, а сидел на корточках в углу. Его левый глаз был скрыт большим тампоном, привязанным кое-как бинтами вокруг головы. Локки уже довольно долго смотрел на Стампфа, прежде чем тот почувствовал, что за ним наблюдают. Он медленно поднял голову. Его здоровый глаз, как бы в компенсацию за потерю другого, казалось, расширился в два раза. В нем был страх, которого хватило бы на оба глаза; да хоть на дюжину глаз. Осторожно, как человек, кости которого настолько ломки, что он боится их переломать от малейшего движения.
Стампф отделился от стены и подошел к двери. Он не открыл ее, а стал переговариваться с Локки через стеклянное окошко.
— Почему ты не пришел? — сказал он.
— Я здесь.
— Но раньше, — лицо Стампфа все было в кровоподтеках, как будто его били. — Раньше.
— Я был занят, — ответил Локки. — Что с тобой стряслось?
— Это правда, Локки, — сказал немец. — Все правда.
— О чем ты?
— Тетельман мне все рассказал. О тех словах Черрика. О том, что мы изгнанники. Это правда. Они хотят вышвырнуть нас.
— Мы сейчас не в джунглях, — сказал Локки. — Здесь тебе нечего бояться.
— О, если бы так, — глаз Стампфа расширился еще больше. — Если бы так. Я видел его.
— Кого?
— Старика. Из деревни. Он был здесь.
— Забавно.
— Он был здесь, черт тебя побери! — воскликнул Стампф. — Он стоял тут, на твоем месте, и смотрел на меня через стекло.
— Ты, видно, слишком много выпил.
— Это случилось с Черриком, и теперь это происходит со мной. Они губят нашу жизнь…
Локки хмыкнул:
— У меня нет проблем.
— Они не дадут тебе ускользнуть, — сказал Стампф. — Никто из нас не ускользнет. Пока мы не заплатим сполна.
— Тебе придется освободить эту комнату, — Локки надоела эта болтовня. — Мне сказали, что к утру тебе придется убраться.
— Нет, — ответил Стампф. — Я не могу. Я не могу.
— Тебе нечего бояться.
— Пыль, — сказал немец. — Пыль в воздухе. Она меня поранит. Мне в глаз попала пылинка — всего лишь пылинка — и с тех пор он кровоточит без остановки. Я даже не могу лечь, простынь колет меня, как гвоздями. Когда я хожу, мне кажется, что ступни вот-вот растрескаются. Ты должен мне помочь.
— Как? — спросил Локки.
— Заплати им за комнату. Заплати, чтобы я мог остаться и дождаться специалиста из Сан-Луиса. А потом, Локки, возвращайся в деревню. Возвращайся и скажи им, что я не претендую на их землю. Что больше ей не владею.
— Я вернусь туда, — сказал Локки, — когда будет время.
— Ты должен сделать это быстро, — настаивал Стампф. — Скажи им, что я хочу жить.
Вдруг перевязанное бинтами лицо Стампфа исказилось, и его взгляд устремился мимо Локки на что-то в глубине коридора. Его дрожащие от страха губы прошептали только одно слово:
— Пожалуйста.
В недоумении, Локки обернулся. Коридор был пуст, за исключением жирных мотыльков, которые кружили вокруг лампы.
— Там ничего нет, — сказал он, снова поворачиваясь к двери. На забранном проволочной сеткой окошке были отчетливо видны отпечатки двух окровавленных ладоней.
— Он здесь, — немец неподвижно глядел на окровавленное стекло. Локки не спросил, кто. Он потрогал отпечатки рукой. Они, все еще влажные, были на его стороне двери.
— Боже, — выдохнул он. Кто мог проскользнуть мимо него и оставить отпечатки, а затем так же незаметно исчезнуть, в то же время как он обернулся лишь на мгновение? В это трудно было поверить. Он вновь оглянулся на коридор. Там не было никого. Только лампа немного раскачивалась, как будто задетая движением воздуха, и мотыльки шелестели своими крыльями:
— Что происходит?
Стампф, потрясенный отпечатками, слегка дотронулся пальцами стекла. В месте прикосновения из его пальцев проступила кровь, и поползла каплями по стеклу. Он не убирал пальцы, а смотрел на Локки глазами, полными отчаяния.
— Видишь? — сказал он очень спокойно.
— Что ты выдумываешь? — Локки тоже понизил голос. — Это просто какой-то трюк.
— Нет.
— Ты не болеешь тем, чем Черрик. Ты не можешь этим болеть. Ты не притрагивался к ним. Мы с тобой заодно, черт побери. — Локки начинал горячиться. — Черрик их трогал, а мы нет.
Стампф смотрел на Локки почти с жалостью.
— Мы были неправы, — сказал он мягко. Его пальцы, которые он уже убрал со стекла, продолжали кровоточить, красные струйки потекли по рукам. — Это не тот случай, когда ты можешь что-нибудь сделать, Локки. У нас руки коротки.
Он поднял свои окровавленные пальцы, улыбаясь невольной игре слов:
— Видишь?
Внезапное, безнадежное спокойствие немца напугало Локки. Он взялся за дверную ручку и дернул ее. Дверь была закрыта. Ключ бил изнутри — ведь Стампф за это заплатил.
— Убирайся, — сказал Стампф. — Убирайся прочь.
Улыбка исчезла с его лица: Локки навалился на дверь плечом.
— Я сказал, убирайся, — завизжал Стампф. Он отпрянул от двери, когда Локки во второй раз ударил в нее. Затем, видя, что замок скоро поддастся, начал кричать о помощи. Локки не обращал на него внимания, и продолжал выбивать дверь. Раздался треск.
Где-то рядом Локки услышал женский голос, отзывающийся на призывы Стампфа. Ерунда, он доберется до немца раньше, чем подоспеет помощь, и потом, с божьей помощью, вышибет с его физиономии эту ублюдочную улыбку. Он бил в дверь со все нарастающей яростью. Еще и еще, и дверь поддалась. Стампф почувствовал, как в его стерильную комнату вторглись извне первые клубы загрязненного воздуха. В его временное убежище проникло лишь легкое дуновение, но оно несло с собой микроскопический мусор Внешнего мира. Копоть, перхоть, вычесанная с тысяч голов, пух, песок, блестящие чешуйки с крыльев мотыльков, такие маленькие, что человеческий глаз едва различит их в луче солнечного света, безобидные для почти всех живых организмов. Но для Стампфа они были смертельны; в считанные секунды его тело превратилось в скопление микроскопических, кровоточащих ранок.
Он завопил и бросился к двери, чтобы захлопнуть ее, чувствуя себя под градом мельчайших лезвий, и каждое из них раздирало его тело. Пока он сдерживал дверь от вторжения Локки, кожа на его израненных руках разорвались. Впрочем, Локки все равно было не удержать. Широко распахнув дверь, он входил в комнату, каждым своим движением вызывая новые движения воздуха, на погибель Стампфу. Он взял немца за запястье, и под рукой кожа расползлась, как будто разрезанная ножом.
Позади него женщина испустила крик ужаса. Локки, видя, что Стампф уже достаточно раскаялся в своем смехе, отпустил его. Весь покрытый ранами, и получающий все новые и новые, Стампф попятился, как слепой, и упал за кровать. Воздух-убийца все резал его, уже умирающего: дрожа в агонии, он поднимал вихри и водовороты, и они раскрывали его кожу.
Бледный, как смерть, Локки отошел от тела и попятился в коридор. Там уже толпились любопытные, впрочем, они расступились перед ним, слишком напуганные его ростом и диким выражением лица. Пройдя воняющим болезнями лабиринтом, он пересек двор и вошел в главное здание. Мельком он увидел Эдсона Косту, спешащего ему навстречу, но не стал задерживаться для объяснений.
В вестибюле, который, несмотря на поздний час, был забит всевозможными страдальцами, его взгляд упал на мальчика, сидящего на коленях у матери. Очевидно, у него что-то было с животом. На его рубашке, не по росту большой, было кровавое пятно, на лице — слезы. Его мать не взглянула на Локки, когда тот пробирался сквозь толпу. Но мальчик поднял свою головку, как будто зная, что Локки должен проходить мимо, и лицо его осветилось улыбкой.
Из знакомых Локки по лавке Тетельмана не было никого, и все, чего он смог добиться от прислуги — большая часть которой была пьяна в стельку — это то, что их хозяин на днях отправился в джунгли. Локки отловил одного относительно трезвого, и угрозами вынудил его сопровождать его в деревню в качестве переводчика. Он еще не придумал, каким образом будет мириться с племенем. Но он знал точно, что должен доказать свою невиновность. В конце концов, скажет он, ведь это не он совершил тот роковой выстрел. Конечно, были недоразумения, но он не нанес вреда никому из людей. Ну, как можно, если по совести, обвинять его в преступлении? Если они хотят покарать его, он готов их выслушать. Разве возмездие уже не наступило? Ведь он видел так много горя в эти дни. Он хочет искупить свою вину. Все, чего они не потребуют, в пределах разумного, он примет, только не умереть, как те. Он даже отдаст землю.
Локки гнал жестоко, и его неприветливый компаньон постоянно бурчал что-то недовольное. Локки пропускал это мимо ушей: нет времени мешкать. Джип болтало и подбрасывало, его двигатель жалобно завывал при каждом толчке, и их шумное продвижение взрывало джунгли по обе стороны дороги воплями, кашлями и визгами всех мастей. Страшное, голодное место, подумал Локки, и впервые за все время пребывания на субконтиненте он возненавидел его всем сердцем. Невозможно было постичь происходящее здесь, самое большее, на что можно было надеяться, так это на временную нишу — подышать, пока тебя не выживет следующее поколение.
За полчаса до наступления темноты, измотанные дорогой, они, наконец, добрались до деревушки. Она совершенно не изменилась за те несколько дней, но была покинута ее обитателями. Дверные проемы глядели пустотой; общинный огонь, который поддерживался день и ночь, превратился в угли. Входя в деревню, он не встретился ни с чьим взглядом — ни ребенка, ни свиньи. Дойдя до середины, он остановился, пытаясь понять, что же случилось. Однако, это ему не удавалось. Он так устал, что уже перестал чего-либо бояться, и, собрав остатки своих истощенных сил, крикнул в безмолвие:
— Где вы?!!
Два отливающих красным попугая взлетели с криком с дерева в дальнем конце деревни; через несколько мгновений из зарослей бальзы и джакаранды появилась фигура. Но это был не индеец, а Дэнси собственной персоной. Он немного потоптался на месте, затем, узнав Локки, вышел, широко улыбаясь, навстречу. За ним, шелестя листвой, вышли остальные. Среди них был Тетельман, а также несколько норвежцев во главе с неким Бьенстремом, которого Локки как-то встретил на фактории. Над его красным, как вареный рак, лицом нависала копна выбеленных солнцем волос.
— Бог мой, — воскликнул Тетельман, — что вы здесь делаете?
— Я мог бы спросить вас о том же, — ответил Локки с раздражением.
Бьенстрем жестом опустил ружья своих компаньонов и шагнул навстречу, с умиротворяющей улыбкой на лице.
— Мистер Локки, — сказал он, протягивая руку в кожаной перчатке. — Рад с вами познакомиться.
Локки с отвращением посмотрел на запачканную перчатку, и Бьенстрем, скорчив виноватую физиономию, убрал руку.
— Прошу нас простить, — сказал он. — Мы работаем.
— Над чем же? — поинтересовался Локки, чувствуя, как желчь клокочет у него в горле.
— Индейцы, — сказал Тетельман и сплюнул.
— Где племя? — спросил Локки.
Тетельман вновь подал голос:
— Бьенстрем заявляет свои права на эту территорию…
— Племя, — повторил Локки. — Где оно?
Норвежец поигрывал перчаткой.
— Вы что, выкупили у них землю, или как? — спросил Локки.
— Не совсем, — ответил Бьенстрем. Его английский был так же безупречен, как и профиль.
— Проводи его, — предложил Дэнси с каким-то воодушевлением. — Пусть сам посмотрит.
Бьенстрем кивнул:
— Почему бы и нет? — сказал он. — Только не притрагивайтесь ни к чему, мистер Локки, и скажите своему спутнику, чтобы оставался на месте.
Дэнси пошел первым, вглубь зарослей: Бьенстрем сопровождал Локки, когда они направлялись через деревню к коридору, вырубленному в густой растительности. Локки едва передвигал ноги; с каждым шагом они слушались все меньше. Идти было трудно — масса раздавленных листьев и орхидей смешалась с пропитанной влагой землей.
На небольшом расчищенном участке ярдах в ста от деревни была вырыта яма. Яма была не очень глубокой, и не очень большой. Смешанный запах извести и бензина перебивал все остальные. Тетельман, который дошел до ямы первым, невольно отпрянул от ее края, Дэнси же был менее чувствительным: он зашел с дальнего конца ямы и стал жестами предлагать Локки заглянуть в нее.
Тела уже начали разлагаться. Они лежали, сваленные в кучу, груди к ягодицам и ноги к головам, пурпурно-черной массой. Мухи во множестве кружили над ямой.
— Воспитательный момент, — прокомментировал Дэнси.
Локки стоял и смотрел, Бьенстрем обогнул яму и присоединился к Дэнси.
— Здесь все? — спросил Локки.
Норвежец кивнул:
— Одним махом, — каждое слово он произносил с уничтожающей правильностью.
— Одеяла, — Тетельман назвал орудия убийства.
— Но так быстро… — пробурчал Локки.
— Это очень эффективное средство, — сказал Дэнси. — И почти невозможно что-либо доказать. Даже если кто и заинтересуется.
— Болезнь самая обычная, — заметил Бьенстрем. — Да? Как у деревьев.
Локки потряс головой; ему резало глаза.
— О вас хорошо отзываются, — сказал ему Бьенстрем. — Думаю, мы могли бы работать вместе.
Локки даже не пытался ответить. Другие норвежцы положили свои ружья и теперь возвращались к работе, сваливая в яму оставшиеся тела из кучки, сложенные рядом. Среди прочих трупов Локки разглядел ребенка, а также старика, которого как раз в этот момент тащили к яме. Когда его раскачивали перед ямой, конечности болтались, как будто лишенные суставов. Труп скатился немного боком, и замер лицом вверх, с поднятыми над головой руками, то ли в знак повиновения, то ли изгнания. Это был тот самый Старший, с которым имел дело Черрик. Его ладони все еще были красными. В виске отчетливо была видна маленькая дырочка от пули. Очевидно, болезни и несчастья не всегда столь эффективны.
Локки смотрел, как следующее тело было сброшено в общую могилу, а за ним еще одно.
Бьенстрем, стоя на дальнем краю ямы, закуривал сигарету. Он поймал взгляд Локки:
— Вот так, — сказал он.
Из-за спины Локки подал голос Тетельман:
— Мы думали, ты уже не вернешься, — сказал он, видимо, пытаясь как-то объяснить свой альянс с Бьенстремом.
— Стампф умер, — сказал Локки.
— Ну, что ж, нам больше достанется, — Тетельман подошел к нему и положил руку на плечо. Локки не ответил: он все смотрел вниз на тела, которые уже засыпали известью, не обращая внимания на теплую струйку, стекающую с того места, где легла рука Тетельмана. Тот с отвращением отдернул руку: на рубашке Локки расплывалось кровавое пятно.
Фотографии Мироненко, которые Балларду показали в Мюнхене, мало о чем говорили. Только на одной или двух можно было разобрать лицо агента КГБ, а все остальные были крупнозернистыми и в пятнах, не отражая облика человека. Баллард не очень расстроился. Из своего обширного и подчас горького опыта он знал, сколь обманчивой бывает внешность; но ведь имеются и другие способности — остатки тех чувств, что атрофировались к нашему времени — которые он умел задействовать и с их помощью разнюхивал самые мелкие признаки обмана. Этими способностями он и воспользуется при встрече с Мироненко и добьется от него правды.
Правды? Здесь вообще какая-то головоломка, и не лучшей ли тактикой была бы искренность? Сергей Захарович Мироненко одиннадцать лет возглавлял отдел «С» в Управлении КГБ, и имел доступ к самой засекреченной информации о распределении тайной агентуры Советов на Западе. В течение последних недель, однако, он разочаровался в своих нынешних начальниках, и был готов преступить долг, что стало известно британским секретным службам. Взамен немалых усилий, которые будут предприняты в его интересах, он обязался действовать в качестве агента против КГБ в течении трех месяцев, после чего он будет принят в объятия демократии и спрятан там, куда не смогут добраться его мстительные владыки. Балларду нужно будет встретиться с этим русским один на один, чтобы попытаться установить, насколько искренним является его отход от идеологии. Ответ следует искать не в словах Мироненко, Баллард знал это наверняка, а в едва заметных оттенках его поведения, которые мог бы уловить лишь инстинкт.
В свое время эта головоломка показалась бы Балларду увлекательной, когда каждая его мысль разматывает новый виток с запутанного клубка загадки. Но такие заключения принадлежали человеку, убежденному, что его действия оказывают решающее влияние на ход мировых событий. Теперь он был мудрее. Агенты и Запада, и Востока корпели над своей секретной рутиной из года в год. Составляли заговоры, кривили душой, время от времени (хотя и редко) проливали чью-нибудь кровь. Они знали и паническое бегство, и обмен пленными, и маленькие тактические победы. Но в результате все оставалось примерно в том же положении, как и всегда.
Взять, к примеру, хоть этот город. Впервые Баллард попал в Берлин в 1969 году. Ему было двадцать девять, годы тренировок сделали его тело здоровым и не чуждым удовольствий. Но здесь ему не было комфортно. Он не воспринимал очарования этого продуваемого всеми ветрами города. Город забрал себе Оделла, его коллегу в первые два года, как бы в доказательство своей пагубности, и однажды Баллард почувствовал себя потерянным для жизни. Но теперь этот поделенный пополам город стал ему ближе, чем Лондон. Неуютный город неоправдавшегося идеализма, и — может быть, что наиболее пронзительно — город ужасной изоляции был созвучен его настроению. Он и Город, живущие в пустыне умерших амбиций.
Он нашел Мироненко в картинной галерее, и — он был прав! — фотографии действительно врали. Русский выглядел старше своих сорока шести, и более болезненным, чем на тех украденных снимках. Ни один из них не подал виду, что они знакомы. Они бродили между картин битых полчаса, причем Мироненко проявлял большой и, по всей видимости, подлинный интерес к произведениям. Только убедившись в том, что за ними нет слежки, Мироненко покинул здание и повел Балларда в укромное предместье Далем в их общую резиденцию. Там они устроились в маленькой нетопленной кухне, и начали разговор.
Мироненко не очень уверенно владел английским, хотя Балларду показалось, что в его трудностях больше тактики, чем незнания грамматики. Вполне вероятно, что и в разговоре на русском за таким фасадом мог прятаться более серьезный противник, чем это казалось на первый взгляд. Но, несмотря на трудности с языком, признание Мироненко было недвусмысленным.
— Я больше не коммунист, — заявил он без обиняков.
— Вот здесь, — он ткнул себя в грудь, — я не член партии уже много лет.
Он достал из кармана носовой платок и стянул с руки перчатку; в платке был завернут пузырек с таблетками.
— Извините, — сказал он, вытряхивая таблетки. — У меня сильные боли. В голове, в руках.
Баллард подождал, пока тот проглотит свои пилюли, затем спросил:
— Что заставило вас усомниться?
Русский спрятал платок с пузырьком, его широкое лицо ничего не выражало.
— Как человек теряет свою… свою веру? — сказал он. — Это то, что я видел слишком много раз или слишком мало?
Он посмотрел в лицо Балларду, пытаясь определить, дошел ли до него смысл его сбивчивой фразы. Не найдя тому подтверждений, он попробовал еще раз.
— Я думаю, что человек, не чувствующий себя потерянным, — потерян.
Мироненко изложил парадокс весьма элегантно. Подозрения Балларда относительно его настоящего владения английским подтвердились.
— Сейчас вы чувствуете себя потерянным? — спросил Баллард.
Мироненко не ответил. Он стащил вторую перчатку и начал разглядывать свои руки. По-видимому, таблетки не облегчили его страданий. Он сжимал и разжимал кулаки, как больной артритом, проверяющий свое состояние. Наконец, он поднял голову и сказал:
— Меня учили, что у Партии есть ответы на все вопросы. Это избавляло меня от страха.
— А теперь?
— Теперь? — переспросил он. — Теперь меня посещают странные мысли. Они приходят из ниоткуда…
— Продолжайте, — сказал Баллард.
Мироненко слабо улыбнулся.
— Вы должны знать меня всего насквозь, ведь так? Даже мои мысли?
— Конечно.
Мироненко кивнул.
— С нами будет то же самое, — сказал он затем и, сделав паузу, продолжил. — Иногда мне кажется, что я должен раскрыться. Вы меня понимаете? Я должен разломаться, внутри меня все клокочет. И это пугает меня, Баллард. Мне кажется, они должны видеть, насколько я их ненавижу.
Он посмотрел на собеседника.
— Вам нужно торопиться, иначе они меня расколют. Я стараюсь не думать, что они сделают.
Он опять умолк. Всякий след улыбки, какой бы невеселой она ни была, исчез.
— Управление имеет такие отделы, о которых даже я ничего не знаю. Специальные клиники, куда не может проникнуть никто. Они умеют раскрошить человеческую душу на куски.
Баллард как закоренелый прагматик спросил, не слишком ли тот преувеличивает. Он сомневался, что попавшего в лапы КГБ будет занимать вопрос о душе. Скорее, о теле с его нервными окончаниями.
Они говорили час или больше, то о политике, то вспоминали свое прошлое, то болтая, то исповедуясь. К концу встречи у Балларда не оставалось сомнений в неприязни Мироненко к своим хозяевам. Он был, по его собственным словам, человеком без веры.
На следующий день Баллард встретился с Криппсом в ресторане отеля «Швицерхофф» и сделал устный отчет по делу Мироненко.
— Он готов и ждет. Но он настаивает, чтобы мы поторопились со своим решением.
— Не сомневаюсь в этом, — сказал Криппс. Сегодня его стеклянный глаз плохо работал, наверное, это холодный воздух сделал его малоподвижным, думал Криппс. Иногда он двигался медленнее, чем настоящий глаз, а иногда Криппсу приходилось даже слегка подталкивать его пальцем, чтобы привести в движение.
— Никакое решение нельзя принимать сломя голову, — сказал Криппс.
— А в чем проблема? У меня нет никаких сомнений относительно его намерений или его отчаяния.
— Ладно, — сказал Криппс. — Давай что-нибудь на десерт.
— Вы сомневаетесь в моем выводе? Я правильно понял?
— Давай что-нибудь сладкое, чтобы я не думал о нем как о полном негодяе.
— Вы думаете, я в нем ошибся? — завелся Баллард.
Ответа не последовало, Баллард перегнулся через стол: — Так нужно вас понимать?
— Я просто призываю к осторожности, — сказал Криппс. — Если мы все же решимся взять его к себе, русские очень обидятся. Мы должны быть уверены, что дело стоит той бури, которую оно навлечет. Слишком все неустойчиво.
— А когда оно устойчиво? — возразил Баллард. — Назовите мне время, когда перед нами не маячил бы какой-нибудь кризис. — Он откинулся в кресле и попытался по лицу угадать мысли Криппса. Его стеклянный глаз казался более блестящим, чем настоящий. — Я уже сыт по горло этими играми, — пробурчал Баллард.
Стеклянный глаз повернулся:
— Из-за русского?
— Может быть.
— Поверь мне, — сказал Криппс, — у меня есть веские основания быть осторожным с этим человеком.
— Назовите одну.
— Ничто не подтверждено.
— А что у вас есть на него? — наседал Баллард.
— Кое-какие слухи, — ответил Криппс.
— Почему меня не поставили в известность об этом?
Криппс потряс головой.
— Теперь это уже история, — сказал он. — Ты сделал хороший отчет. Ты должен понять, что если все происходит не так, как по-твоему должно происходить, это вовсе не значит, что ты неправ.
— Понимаю.
— Нет, не понимаешь, — сказал Криппс. — Тебя это мучит, и я вовсе не хочу порицать тебя за это.
— Так что же все-таки происходит? Может, мне вообще забыть, что я с ним встречался?
— Это было бы неплохо, — сказал Криппс. — С глаз долой — из сердца вон.
Впрочем, Криппс вовсе не надеялся, что Баллард последует этому предложению. На следующей неделе Баллард сделал несколько осторожных запросов по Мироненко и в результате понял, что его обычные осведомители получили предупреждение держать язык за зубами.
Так или иначе, новые сведения по этому делу Баллард узнал из утренних газет, в сообщении о теле, найденном в доме возле станции на Кайзердамм. Читая статью, он еще не знал, как увязать это происшествие с Мироненко, но его заинтересовали некоторые подробности. Например, он подозревал, что упомянутый дом использовался время от времени секретными службами, далее в статье описывалось, как две неустановленные личности едва не были задержаны, когда выносили труп. Причем, предположительно, это было запланированное убийство.
После полудня он направился к Криппсу в офис, надеясь выведать у него какое-нибудь объяснение. Но секретарша сказала, что Криппса не было, и не будет — он уехал в Мюнхен по срочному делу. Баллард оставил ему записку с просьбой об аудиенции, когда тот вернется.
Выйдя из офиса на холодную улицу, он заметил, что стал объектом пристального внимания узколицего мужчины с залысинами и смешным хохолком на лбу. Баллард знал, что это питомец Криппса, но не мог припомнить имени.
— Саклинг, — напомнил тот.
— Ну, конечно, — ответил Баллард. — Привет.
— Нам неплохо бы поговорить, если у тебя есть пара минут, — сказал Саклинг. Его голос был таким же сдавленным, как и лицо. Балларду совершенно не хотелось слушать его сплетни. Он уже открыл рот, чтобы отказаться, но тот сказал:
— Я думаю, ты в курсе, что случилось с Криппсом?
Баллард отрицательно покачал головой. Саклинг, довольный обладатель ценных сведений, повторил:
— Нам нужно поговорить.
Они шли по Кантштрассе в сторону зоопарка. На улице было полно людей — обеденное время, — но Баллард почти не замечал их. То, что рассказывал ему Саклинг, требовало полного и абсолютного внимания.
Все было очень просто. Криппс, по-видимому, сам подготовил встречу с Мироненко, чтобы лично убедиться в его искренности. Дом в Шенеберге, который был для этого выбран, уже использовался несколько раз для аналогичных целей, и считался одним из надежнейших явочных мест. Но прошлым вечером обнаружилось, что это не так. Очевидно, кэгэбэшники следили за Мироненко до самого дома, а затем попытались сорвать встречу. То, что произошло дальше, не оставило свидетелей: оба человека из сопровождения Криппса — один из них, Оделл, был старым сослуживцем Балларда — убиты, сам Криппс в коме.
— А что с Мироненко? — спросил Баллард.
— Наверное, его забрали домой, на родину, — Саклинг пожал плечами.
Баллард уловил фальшивую ноту.
— Я тронут, что ты держишь меня в курсе событий, — сказал он. — Но зачем?
— Ведь вы с Оделлом были друзьями, не так ли? Без Криппса их у тебя остается совсем немного.
— Так ли?
— Не хочу тебя обидеть, — быстро заговорил Саклинг, — но у тебя репутация диссидента.
— Объясни.
— Здесь нечего объяснять. Я просто подумал, что тебе следует знать, что произошло. Я сейчас сам рискую головой.
— Валяй, — сказал Баллард. Он остановился. Саклинг прошел еще несколько шагов и повернулся к Балларду: тот стоял, усмехаясь.
— Кто тебя подослал?
— Никто, — ответил Саклинг.
— Кто-то большой мастер распространять придворные сплетни. Я почти поддался. Ты очень убедителен.
На тощем лице Саклинга хорошо был заметен нервный тик.
— В чем меня подозревают? Они что, считают, что я спелся с Мироненко? Не думаю, что они настолько глупы.
Саклинг горестно покачал головой, как врач при виде неизлечимого больного:
— Тебе нравится плодить врагов?
— Такова профессия. Я не перестану спать из-за этого, не надейся.
— Грядут большие перемены, — сказал Саклинг. — Уверен, что скоро ты получишь ответы на все вопросы.
— Засунь свои ответы себе в задницу, — ответил Баллард очень ласково. — Надеюсь, придет время, и я смогу поставить правильные вопросы.
То, что к нему подослали Саклинга, давало неприятный осадок. Они хотели проверить его, но в чем? Неужели они всерьез считают, что он вступил в сговор с Мироненко, или, тем паче, с КГБ? Он подавил негодование: оно замутняло мозги, а ему требовался ясный рассудок, чтобы правильно разобраться в происходящем. В одном Саклинг был совершенно прав: у него были враги, и без прикрытия Криппса он оказывался уязвим. В таких обстоятельствах можно было придерживаться двух тактик. Можно вернуться в Лондон и там лечь на дно, а можно остаться в Берлине и ждать, каков будет их следующий маневр. Он остановился на втором. Игра в прятки быстро надоела бы ему.
Сворачивая с Северной на Лейбницштрассе, он заметил в витрине магазина отражение какого-то человека в сером пальто. Он видел его только мельком, но лицо человека показалось ему знакомым. Послали за ним хвост? Он резко обернулся и пристально посмотрел на неизвестного. Тот, кажется, засуетился и отвел глаза. Может, только показалось, а может, нет. Впрочем, какая разница, подумал Баллард. Пусть следят за ним, сколько влезет — ему нечего было скрывать, — уж если таковы условия этой идиотской игры.
Странное ощущение счастья посетило Сергея Мироненко: ощущение, которое возникло без видимой причины и переполнило его сердце.
Ведь еще вчера состояние казалось невыносимым. Боли в руках и голове и позвоночнике непрерывно усиливались, а теперь к ним присоединилась еще чесотка, такая нестерпимая, что он вынужден был срезать свои ногти до мяса, чтобы не нанести себе серьезных увечий. Его тело — он чувствовал — восстало против него. Это как раз то, что он пытался объяснить Балларду: что он отторгнут от себя самого, и боится, как бы его не разорвало на части. Но сегодня страх исчез.
Страх, но не боли. Они, пожалуй, стали еще сильнее. Связки и сухожилия казались растянутыми сверх положенного природой предела: суставы распухли от притока крови, и вся кожа на них была в синяках. Но исчезло предчувствие надвигающегося катаклизма, и его место заняло дремотное успокоение.
Когда он пытался восстановить в памяти цепь событий, которые привели его к такой перемене, происходило что-то странное. Ему предложили встретиться с начальником Балларда: это он помнил. Пошел он туда или нет — не помнил. Ночь была сплошным слепым пятном.
Баллард, наверное, знает, что к чему, думал он. С самого начала англичанин понравился ему и вызвал доверие, и ощущение, что несмотря на многие различия они скорее похожи, чем нет. Положись Мироненко на свой инстинкт, он, безусловно, разыщет Балларда. Англичанин, конечно, удивится; сначала даже рассердится. Но ведь эта маленькая вольность будет ему прощена, когда он поведает Балларду о своем нежданном счастье?
Баллард обедал поздно, а пил вообще до ночи, всегда в одном и том же баре «Кольцо», где собирались голубые, и в который его впервые привел Оделл почти два десятка лет назад. Без сомнения, Оделл выбрал это место чтобы опробовать на неотесанном коллеге свою софистику насчет декаданса Берлина, но Баллард, хотя никогда не испытывал какого-либо сексуального интереса к постоянным клиентам «Кольца», сразу почувствовал себя здесь как дома. Его нейтралитет уважали; никто к нему не приставал. Он просто пил и смотрел, как изголяются голубые.
Сегодня это место напомнило ему Оделла, чье имя теперь будет избегаться в разговоре из-за его причастности к делу Мироненко. Баллард уже видел, как это делается. История не прощает провалов, разве что столь скандальных, что в них есть какой-то блеск. Для Оделлов всего мира — честолюбивых людей, обнаруживших вдруг себя в западне по причине собственной же ошибки — для таких людей не будут отчеканены медали или сложены песни. Только забвение.
От этих раздумий он впал в меланхолию, и пил много, чтобы поддерживать свои мысли легкими, но когда вышел на улицу — в два часа ночи — его депрессия лишь немного притупилась. Добрые берлинские бюргеры уже давно спали: завтра начнется новый рабочий день. Только Курфюрстендамм подавала признаки жизни шумом дорожного движения. Туда он и направился, не думая ни о чем.
Позади него раздался смех: молодой человек — разодетый, как звезда экрана, — шагал неверной походкой в обнимку со своим неулыбчивым спутником. В голубом Баллард узнал одного из завсегдатаев бара: клиент, судя по его простому костюму, был провинциалом, приехавшим утолить охоту до мальчиков, одетых девочками, за спиной своей благоверной. Баллард ускорил шаг. Голубой заливался искусственно-тоненьким смехом, и это действовало ему на нервы.
Он услышал, как рядом кто-то пробежал: краем глаза уловил скользнувшую тень. Наверное, это его хвост. Хотя алкоголь и притуманил ему мозги, он почувствовал какую-то тревогу, но не мог понять, откуда она исходит. Он шел дальше: состояние тревоги не оставляло его.
Пройдя еще несколько ярдов, он заметил, что смех за его спиной прекратился. Он оглянулся через плечо, ожидая увидеть мальчика и его клиента в объятиях. Но они исчезли: наверное, скользнули в одну из аллей — заключить в темноте свой контракт. Где-то совсем рядом собака завыла по-волчьи. Баллард обернулся и оглядел пустынную улицу, надеясь понять, в чем дело. Какой бы гул ни поднимался в его голове, и как бы ни чесалась кожа на ладонях, тревога была ненадуманной. Что-то происходило с этой улицей, несмотря на внешнюю безобидность: она скрывала Ужас.
До ярких огней Курфюрстендамм оставалось не более трех минут ходьбы, но он решил не оставлять тайну неразгаданной. Он повернулся и медленно пошел назад. Вой собаки прекратился; в тишине раздавался только звук его шагов.
Дойдя до поворота на аллею, он остановился и начал вглядываться в темноту. Ни в окнах, ни в подъездах света не было. Казалось, ничто живое не могло существовать в этой тьме. Оставив первую аллею, он направился ко второй. Воздух наполнился каким-то острым зловонием, которое усилилось, когда он дошел до угла аллеи. От этого запаха гул в его голове усилился, угрожая перерасти в громовые удары.
В конце аллеи замерцал свет, слабый огонек из верхнего окна, и он увидел тело того провинциала, распростертое на земле. Оно было так изуродовано, как будто кто-то пытался вывернуть его наизнанку. Разбросанные повсюду внутренности и производили тот смешанный острый запах.
Балларду не раз приходилось видеть насильственную смерть, и он считал себя привычным к такому зрелищу. Но что-то на этой аллее не давало ему успокоиться. Он почувствовал дрожь в коленках. А потом, из тени, послышал голос юноши.
— Ради бога… — его голос утратил всякий намек на женственность: в нем слышался нечеловеческий ужас.
Баллард шагнул вглубь аллеи. Лишь продвинувшись на несколько ярдов, он увидел и юношу, и причину его слабые стенаний. Юноша бессильно прислонился к стене, стоя посреди мусорной кучи. Блестки и тафта были с него сорваны; он был бледен и беспол. Он, кажется, не заметил Балларда: его взгляд был прикован к чему-то другому, скрытому в тени.
Дрожь в коленях усилилась, когда Баллард проследил за взглядом юноши; он почувствовал, что сейчас начнет стучать зубами. Тем не менее, он двинулся дальше, не столько из-за юноши (он всегда считал героизм пустым делом), но потому что хотел, хотел во что бы то ни стало увидеть, что за человек способен на такое редкостное злодеяние. Взглянуть в глаза этой невиданной дикости казалось ему сейчас главным делом жизни.
Юноша, наконец, заметил его, и пролепетал что-то о помощи, но Баллард его не услышал. Он чувствовал, что на него смотрят другие глаза, и их взгляд разил, как удар. Шум в голове усилился до болевых ощущений и напоминал теперь рокот вертолетных турбин. В считанные секунды боль достигла такой силы, что потемнело в глазах.
Баллард закрыл лицо руками и попятился к стене, смутно осознавая, что убийца покидает свое укрытие (мусорный бак был опрокинут) и собирается скрыться. Он почувствовал, как что-то слегка задело его, и открыл на мгновение глаза: на дорожке он заметил убегающего человека. Тот выглядел как-то странно — спина выгнута крюком, голова непропорционально большая. Баллард крикнул, но злодей не остановился, только задержался, чтобы взглянуть на растерзанное тело, и выскочил на улицу.
Баллард оторвался от стены и выпрямился. Шум в голове немного утих; головокружение прошло.
Сзади послышались всхлипы юноши: — Вы видели? — повторял он. — Вы видели?
— Кто это был? Ты его знаешь?
Юноша смотрел на Балларда, как напуганный олень, расширенными от страха подведенными глазами.
— Кто?.. — переспросил он.
Баллард уже собирался повторить вопрос, но тут раздался визг тормозов, и сразу за ним удар. Оставив мальчишку разбираться со своим потрепанным приданым, Баллард вернулся на улицу. Где-то рядом слышались голоса; он поспешил на звук. Большой грузовик раскорячился поперек тротуара, его фары ярко горели. Водителю помогали выбраться со своего сиденья, тогда как пассажиры — завсегдатаи вечеринок, судя по их одежде и разгоряченным алкоголем лицам — стояли рядом и яростно спорили, как это все случилось. Одна женщина говорила о каком-то животном на дороге, но другой пассажир не соглашался с ней: тело, отброшенное столкновением в кювет, не принадлежало животному.
Баллард почти не разглядел убийцу на аллее, но инстинктивно чувствовал, что это был он. Однако, в нем не было того уродства, которое Баллард, как ему показалось, заметил; просто человек в костюме, видавшем лучшие времена, лежал лицом в луже крови. Полиция уже прибыла, и офицер приказал ему отойти от тела, но он все же взглянул украдкой в лицо умершего. На нем не было и следа неистовства, которое он так ожидал увидеть. Но, тем не менее, ему было от чего удивиться.
В кювете лежал Оделл.
Полицейским он сказал, что ничего не видел, и поспешил покинуть место событий, пока не было обнаружено происшествие на аллее.
По дороге домой, на каждом шагу у него возникали новые вопросы. И главный среди них: почему они солгали, что Оделл мертв? И что за напасть обуяла человека, если он был способен на такое зверство, свидетелем которого стал Баллард? Он понимал, что не добьется ответа от своих бывших коллег. Единственным, у кого можно было бы попытаться что-то выведать, был Криппс. Он вспомнил их спор насчет Мироненко, и как Криппс толковал о «мерах предосторожности», когда имеешь дело с этим русским. Значит, Стеклянный Глаз знал, что что-то не так, но даже он не смог предугадать всего масштаба несчастья. Убиты два высококлассных агента. Мироненко исчез, видимо, уже мертв. Сам он, если верить Саклингу, тоже не далек от этого. И все началось с Сергея Захаровича Мироненко, неудачника из Берлина. Похоже, его трагедия заразительна.
Баллард решил, что завтра разыщет Саклинга и выжмет из него кое-какую информацию. А пока что его мучат боли в голове и руках, и он хочет спать. Усталость может отразиться на правильности его суждений, а сейчас он нуждался в них, как никогда. Несмотря на слабость, он не мог заснуть час или больше, но и потом сон не принес ему отдыха. Ему снились шепоты, а над ними, нарастая и заглушая их, рокот вертолетов. Дважды он просыпался от ужасных ударов в голове; дважды, пытаясь понять, что говорят ему шепоты, он снова опускал голову на подушку. Проснувшись в третий раз, ему показалось, что от грохота его голова сейчас разломится; он серьезно испугался за свое здоровье. Ослепнув от боли, он сполз с кровати.
— Пожалуйста… — стонал он, как будто кто-то мог сейчас ему помочь.
Из темноты раздался спокойный голос:
— Что тебе нужно?
Он ничего не стал спрашивать, только сказал:
— Сними боль.
— Ты можешь сделать это сам, — сказал голос.
Он прислонился к стене, обхватив руками свою раскалывающуюся на куски голову, со слезами на глазах.
— Я не знаю, как, — сказал он.
— Это сны вызывают боль, — ответил голос, — поэтому ты должен их забыть. Понимаешь? Забудь их, и боль пройдет.
Он понял, но не знал, как это сделать. Он не мог управлять собой во сне. Шепоты приходили к нему, не он к ним. Но голос настаивал:
— Сои вызывает боль, Баллард. Ты должен похоронить его. Похоронить глубоко.
— Похоронить?
— Вообрази это, Баллард. Представь себе это подробно.
Баллард повиновался. Он представил похоронную команду и гроб, и свой сон, лежащий в гробу. Он заставил их копать глубоко, как велел ему голос, чтобы никогда уже не выкопать. Но как только он представил, что гроб опускают в могилу, то услышал, что стенки его затрещали. Сон не хотел быть похороненным, стенки гроба начали разламываться.
— Быстрее! — сказал голос.
Шум моторов достиг уничтожающей силы. Из ноздрей пошла кровь: он чувствовал соль в горле.
— Заканчивай с ним! — визжал голос, перекрывая шум. — Засыпай его!
Баллард заглянул в могилу. Ящик бился от стенки до стенки.
— Засыпай же, черт тебя побери!
Он попытался заставить похоронную команду подчиниться, чтобы они взяли свои лопаты и погребли заживо эту беспокойную штуку, но они не слушались. Вместо этого они, так же как и он сам, смотрели в могилу, как бьется за жизнь содержимое ящика.
— Нет! — вопил голос в бешенстве. — Вы не должны смотреть!
Ящик метался по дну ямы. Его крышка разлеталась в щепки. На мгновение Баллард увидел, как что-то ярко блеснуло между досок.
— Оно убьет тебя! — сказал голос, и как бы в подтверждение этому мощность звукового давления превзошла пределы выносливости, сметая и похоронную команду, и гроб, и все остальное в единой вспышке боли. Вдруг ему показалось, что голос прав, и что он стоит на пороге смерти. Но не сон покушался на его жизнь, а тот страж, которого они выставили между ним и сном; эта череподробильная какофония.
Только сейчас он осознал, что лежит на полу, подмятый этим шквалом. Ничего не видя, он нащупал стену и тяжело прислонился к ней, рев моторов бил ему по глазам, лицо горело прихлынувшей кровью.
С трудом он поднялся на ноги и двинулся в ванную. За его спиной опять возник голос, уже успокоившийся, и вновь начал свою проповедь. Он звучал так близко, что Баллард невольно обернулся, ожидая увидеть говорящего — и увидел. Сквозь пелену боли он заметил, что стоит в комнате без окон с белыми стенами Комната была освещена ярким мертвенным светом, и в центре комнаты — улыбающееся лицо.
— Это твои сны вызывают боль, — сказало лицо. Голос принадлежал все тому же Приказывающему. — Похорони их, Баллард, и боль пройдет.
Баллард плакал, как провинившееся дитя под строгим взглядом родителя.
— Верь нам, — сказал другой голос, тоже где-то близко, — Мы — друзья.
Но он не верил их сладкословию. Ведь это они вызвали ту самую боль, от которой собираются избавить его; она — как палка, чтобы бить его, когда приходят сны.
— Мы хотим помочь тебе, — сказал кто-то из них.
— Нет… — выдавил он. — Нет, будь вы прокляты. Я… Я не верю.
Белая комната моментально исчезла, и он снова оказался в своей спальне, цепляющийся за стену, как альпинист за скалу. Пока они снова не пришли со своими словами, со своими истязаниями, он перебрался по стенке в ванную, и вслепую нащупал душевой кран. В какой-то момент он содрогнулся, открыв кран и пустив воду на полный напор, вода была ледяной, но он просунул голову под поток, в то время как лопасти вертолета в своем вращении пытались разнести ему череп на куски. Холодная вода ручьем стекала по его спине, но он не двигался, и постепенно вертолеты начали отдаляться. Он все стоял, хотя тело свело от холода, пока не улетел последний. Потом он сел на край ванной, вытерся полотенцем, и, придя немного в себя, направился обратно в спальню.
Он лежал на тех же смятых простынях и почти в той же позе, что и раньше, но все теперь было не так. Он не понимал, что с ним произошло, и каким образом. Он лежал с открытыми глазами, отгоняя успокоенность воспоминаниями ночи, пытаясь разобраться в них, и незадолго перед рассветом он вспомнил те слова, что буркнул в лицо галлюцинации. Такие простые слова, и такие сильные. «Я не верю», — сказал он тогда, и Приказывающие устрашились.
В половине первого дня Баллард вошел в двери небольшой фирмы, экспортирующей книги, которая служила Саклингу для прикрытия. Он был бодр, несмотря на тяжелую ночь, и, быстро очаровав секретаршу, появился в кабинете Саклинга без объявления. Саклинг, увидев нежданного посетителя, вскочил из-за стола, как ошпаренный.
— Доброе утро, — сказал Баллард. — По-моему, пришло время поговорить.
Саклинг скользнул взглядом на дверь, которую Баллард оставил полуоткрытой.
— Прошу прощения: дует? — Баллард вежливо закрыл дверь. — Мне нужен Криппс.
Саклинг разгребал океаны книг и рукописей на своем столе.
— Ты что, с ума сошел — заявляться сюда?
— Скажи им, что я друг семьи, — предложил Баллард.
— Никогда бы не подумал, что ты способен на такую глупость.
— Просто сведи меня с Криппсом, и я исчезну.
Саклинг попытался переменить тему:
— Мне понадобилось два года, чтобы войти в доверие на этом месте.
Баллард рассмеялся.
— Я доложу об этом, черт возьми!
— Конечно, — сказал Баллард спокойно. — Но все же, где Криппс?
Саклинг, окончательно убедившись, что имеет дело с сумасшедшим, умерил свое негодование.
— Хорошо, — сказал он. — Я пришлю кого-нибудь за тобой, тебя к нему отведут.
— Не очень-то хорошо, — ответил Баллард.
В два широких шага он достиг Саклинга и схватил его за лацкан пиджака. За десять лет он не провел в обществе Саклинга и трех часов, но у него каждый раз чесались руки сделать то, что он делал сейчас. Освободившись ударом от захвата, он толкнул Саклинга на стену, уставленную книжными шкафами. Задетые пяткой Саклинга, они извергли поток печатной продукции.
— Ну, попробуй еще разок, старина, — сказал Баллард.
— Убери свои поганые руки! — ярость Саклинга удвоилась.
— Еще раз, — сказал Баллард. — Криппс.
— Я устрою тебе большие неприятности. Тебя выгонят!
Баллард наклонился к его багровому лицу и улыбнулся.
— Меня все равно выгонят. Погибли люди, понимаешь? Лондон требует очистительной жертвы, и, наверное, ей буду я.
Саклинг помрачнел.
Баллард с силой притянул к себе Саклинга.
— Поэтому мне нечего терять, верно?
Храбрость Саклинга пошла на убыль.
— Криппс мертв, — сказал он.
Баллард не отпускал его.
— То же самое ты говорил про Оделла… — заметил он, и глаза Саклинга расширились. — А я видел его прошлой ночью. За городом.
— Ты видел?
— О, да.
Упоминание об Оделле воскресило в памяти сцену на аллее; запах мертвого тела, всхлипы мальчика. Есть ведь к другие религии, думал Баллард, отличные от той, что он когда-то разделил с этой тварью, подмятой им. Религии, чьи молитвы суть плоть и кровь, чьи догматы — сны. Где же еще креститься ему в эту новую веру, как не здесь, в крови врага?
Где-то очень далеко в голове он услышал шум вертолетов, но не дал им подняться в воздух. Сегодня он был сильным: сильные руки, сильная голова, весь сильный. Он впивался ногтями Саклингу в глаза, и брызнула кровь. Внезапно ему показалось лицо под кожей; лицо, оголенное до сути.
— Сэр?
Баллард посмотрел через плечо. В дверях стояла секретарша.
— О, простите, — сказала она, ретируясь в смущении. Судя по ее вспыхнувшим щекам, она решила, что нарушила любовное свидание.
— Постойте, — окликнул ее Саклинг. — Мистер Баллард… уже уходит.
Баллард оставил свою жертву. У него еще будет возможность лишить Саклинга жизни.
— Еще увидимся, — сказал он.
Саклинг вынул из кармана носовой платок и вытирал лицо:
— Обязательно.
Теперь им займутся, в этом можно не сомневаться. Он проявил норов, и они постараются заставить его замолчать как можно быстрее. Это не беспокоило его. Чем бы они ни прочищали ему мозги, чтобы он забыл, они слишком переоценивают свои методы; они думают, что он глубоко хоронит сны, но они все равно выберутся на поверхность. Это еще не началось, но он знал что вот-вот начнется. Не раз и не два по дороге домой он чувствовал спиной чей-то взгляд. Может быть, за ним все еще хвост, но его инстинкты говорили другое. То, что он чувствовал рядом — чуть ли не чье-то дыхание — было, возможно, просто другой его частью. Он чувствовал себя как бы под защитой некоего доброго ангела.
Он бы совсем не удивился, застав у себя дома комитет по встрече, но там никого не было. То ли Саклинг был вынужден отложить полундру, то ли верхние эшелоны все еще обсуждали свою тактику. Он положил в карман кое-что из того, что хотел бы скрыть от их оценивающего взгляда, и снова вышел на улицу — никто не пытался его задержать.
Хорошо быть живым, думал он, несмотря на холод, делающий и без того опустевшие улицы еще более мрачными. Он решил — без всякой причины — отправиться в зоопарк, в котором он не был ни разу за все двадцать лет. Он шел, не торопясь, и думал, что никогда еще не был так свободен, как сейчас; что он сбросил власть над собой, как старое пальто. Не удивительно, что они опасаются его; у них на то есть веские причины.
На Кантштрассе было полно народу, но он легко прокладывал путь сквозь толпу пешеходов, как будто они чувствовали в нем редкую целеустремленность и давали ему зеленую улицу. Однако, уже у самого зоопарка, кто-то толкнул его. Он обернулся, чтобы высказаться в адрес незнакомца, но увидел только затылок, владелец которого уже погружался в людской поток, вливающийся на Харденбергштрассе. Подозревая воровство, он проверил карманы, и в одном из них нашел клочок бумаги. Он знал, что лучше сразу прочитать записку, но все же еще раз оглянулся — может быть, он узнает курьера — но тот уже скрылся из виду.
Баллард отложил посещение зоопарка и направился в Тиргартен, и там — под сенью большого парка — выбрал место и прочитал послание. Послание было от Мироненко, и тот просил о встрече по вопросу неотложной важности, назначив место в одном из домов в Мариенфельде. Баллард запомнил все до мелочей, потом порвал записку в клочья.
Конечно, это могла быть ловушка, устроенная или его собственной группой, или вражеской. Может быть, тест на преданность, или способ заманить его в ситуацию, в которой его можно было устранить. Впрочем, у него не было другого выхода, кроме как действовать в надежде, что этой темной лошадкой окажется все же Мироненко. Какие бы опасности ни таило это рандеву, они не были для него особенно новыми. В конце концов, учитывая его скепсис относительно эффективности зрения, не каждая ли его встреча была в каком-то смысле с темной лошадкой?
Ближе к вечеру атмосферная влага сгустилась в туман, и к тому времени, как он вышел из автобуса на Хильдбургхойзерштрассе, туман уже овладел городом, присоединившись к пронизывающему холоду.
Баллард быстро шел по пустынным улицам. Он совершенно не знал этого района, но близость Берлинской Стены наводила на мрачные догадки о том, что ничего хорошего здесь нет. Многие дома пустовали; те же, в которых кто-то жил, были наглухо задраены от холода ночи и прожекторов, бьющих со смотровых вышек. Лишь с помощью карты он нашел улицу, указанную в записке Мироненко.
Ни одно окно не светилось в доме. Баллард колотил в дверь, но так и не услышал шагов в прихожей. Он предусмотрел несколько возможных ситуаций, но такой, чтобы ему не открыли дверь, среди них не было. Он простучал еще раз, и еще. И только тогда внутри дома послышалось некоторое оживление, и дверь, наконец, открылась. Прихожая была серо-коричневого цвета, и освещалась тусклой лампочкой без абажура. Фигура, возникшая на фоне этого унылого интерьера, не принадлежала Мироненко.
— Да? — сказал человек в дверях. — Что вам нужно?
Его немецкий был с сильным русским акцентом.
— Я разыскиваю своего друга, — ответил Баллард.
Человек, заслонивший своим телом весь дверной проем, отрицательно замотал головой.
— Здесь никого нет, — сказал он. — Только я.
— Но мне сказали…
— Вы, должно быть, ошиблись домом.
Не успел он договорить, как из полутьмы коридора донесся шум. Слышно было, как ломается мебель, кто-то закричал.
Русский посмотрел через плечо и собирался уже захлопнуть дверь, но Баллард подставил ногу. Пользуясь замешательством русского, он навалился плечом и ворвался в дверь. Он уже был в коридоре — уже в середине коридора — когда тот только двинулся за ним. Шум погрома усилился, потом раздались чьи-то вопли. Баллард побежал на звук, мимо одинокой лампочки в дальнее темное крыло здания. Там он чуть не заблудился, но внезапно перед ним распахнулась дверь.
Пол в комнате за дверью оказался ярко-красным и блестящим, как будто был свежевыкрашен. Тут же появился и красильщик. Его торс был распорот от шеи до пояса. Он пытался сдерживать кровотечение руками, но кровь била струей, вымывая кишки. Он встретился взглядом с Баллардом, глаза человека были полны ожидания смерти, но тело еще не получило сигнала лечь и умереть, оно металось, пытаясь убежать со сцены экзекуции.
От этого зрелища Баллард застыл на месте, и русский, догнав его, схватил за руку и вытолкнул в коридор, что-то выкрикивая в лицо. Баллард не понимал бурного излияния русских фраз, но руки, сомкнувшиеся вокруг его горла, не требовали перевода. Русский был в полтора раза тяжелее и имел хватку профессионального душителя, но Баллард без труда почувствовал превосходство в силе. Он разжал руки нападавшего со своей шеи и ударил его по лицу. Удар был не очень сильным, но русский упал спиной на лестницу и затих.
Баллард вновь оглянулся на красную комнату. Умирающий исчез, оставив комки внутренностей на пороге.
Из глубины комнаты послышался смех.
Баллард повернулся к русскому.
— Ради бога, что здесь все-таки происходит? — спросил он, но тот только неотрывно смотрел на открытую дверь.
Лишь только он это произнес, смех прекратился. По залитой кровью стене комнаты прошла тень, и кто-то сказал:
— Баллард?
Голос был грубым, как будто говорящий кричал день и ночь, но принадлежал он, несомненно, Мироненко.
— Не стойте на холоде, заходите внутрь, — сказал он. — И прихватите с собой Соломонова.
Русский кинулся было к входной двери, но не успел сделать и двух шагов, как Баллард крепко схватил его.
— Вам нечего бояться, товарищ, — сказал Мироненко. — Собаки больше нет.
Несмотря на эти заверения, Соломонов начал всхлипывать, когда Баллард заталкивал его в дверь.
Мироненко оказался прав: внутри было действительно теплее. И никаких следов собаки. Хотя все было залито кровью. Пока Баллард воевал с Соломоновым, сюда снова притащили человека, который метался по этой комнате-бойне. С его телом обошлись с потрясающим варварством. Голова была размозжена, кишки валялись по всему полу.
В тусклом освещенном углу этой жуткой комнаты на корточках сидел Мироненко. Судя по припухлостям на лице и верхней части торса, он был немилосердно избит, но его небритое лицо улыбалось своему спасителю.
— Я знал, что ты придешь, — он перевел взгляд на Соломонова. — Они выследили меня, — продолжал он. — Думаю, они хотели меня убить. Вы ведь этого хотели, товарищ?
Соломонов трясся от страха, не зная куда девать глаза. Его взгляд натыкался то на лунообразное, все в синяках, лицо Мироненко, то на обрывки кишок, разбросанные повсюду.
— Что же им помешало? — спросил Баллард.
Мироненко встал. Даже это безобидное движение заставило Соломонова нервно вздрогнуть.
— Расскажите мистеру Балларду, — подсказал ему Мироненко. — Расскажите, что произошло.
От страха Соломонов потерял дар речи.
— Он, очевидно, из КГБ, — объяснил Мироненко. — Оба они — в курсе дела. Впрочем, не совсем в курсе, если эти идиоты их не предупредили. Вот их и послали убивать меня лишь с пушкой и молитвой, — он рассмеялся от этой мысли. — Хотя и то, и другое бесполезно в данных обстоятельствах.
— Умоляю вас… — пролепетал Соломонов. — Отпустите меня. Я ничего не скажу.
— Вы скажете все, что им нужно, товарищ, как требует от всех нас долг, — ответил Мироненко. — Верно, Баллард? Ведь мы рабы своей веры?
Баллард внимательно изучал лицо Мироненко: в нем была какая-то полнота, не похожая просто на кровоподтеки. Казалось, что сползает кожа.
— Нас заставили забыть, — сказал Мироненко.
— О чем? — спросил Баллард.
— О самих себе, — Мироненко вышел из своего темного угла на свет.
Что сделали с ним Соломонов и его покойный напарник? Все его тело было покрыто ушибами, а на шее и висках виднелись кровавые вздутия, которые Баллард принял было за синяки, но они пульсировали, как будто какое-то существо дышало под кожей. Впрочем, они, кажется, не беспокоили Мироненко, который протянул руку к Соломонову. При его прикосновении убийца-неудачник пустил слюни, но намерения Мироненко не были кровожадными. Заботливо, так что мурашки побежали по коже, он вытер слезу со щеки Соломонова.
— Возвращайся к ним, — сказал он дрожащему Соломонову. — Расскажи им все, что ты видел.
Соломонов, казалось, не верил своим ушам, или, по крайней мере подозревал, как и Баллард, что это прощение было притворным, и что любая попытка покинуть здание будет иметь фатальные последствия.
Но Мироненко не отступал.
— Давай же, — сказал он. — Избавь нас от своего общества. Или ты предпочитаешь остаться на ужин?
Соломонов нерешительно шагнул в сторону двери. Не дождавшись удара, он сделал еще один шаг, и еще, пока не добрался до двери и скрылся.
— Расскажи им! — крикнул Мироненко ему вслед. Входная дверь хлопнула.
— Рассказать им о чем? — спросил Баллард.
— Что я вспомнил, — сказал Мироненко. — Что я нашел шкуру, которую они с меня стащили.
Впервые после появления в этом доме Баллард почувствовал тошноту. Причиной ее была не кровь и не останки под ногами, а что-то во взгляде Мироненко. Он уже где-то видел этот блеск в глазах. Но где?
— Вы… — сказал он спокойно. — Вы сделали это?
— Безусловно, — ответил Мироненко.
— Но как? — спросил Баллард. Он ощутил знакомый гром, нарастающий где-то из глубины головы. Чтобы отвлечься, он повторил вопрос, — Как, черт возьми?
— Мы с тобой из одного теста, — ответил Мироненко. — Я чую это в тебе.
— Нет, — сказал Баллард. Гул продолжал нарастать.
— Все науки — просто слова. Это не то, чему нас учили, но то, что мы чувствуем своим костным мозгом, своей душой.
Он уже говорил о душе раньше, о местах, устроенных его хозяевами, чтобы рвать человека на части. Тогда Баллард подумал, что эти разговоры — просто преувеличение; сейчас он не был в этом уверен. Что означали те похороны, если не подчинение какой-то скрытой части его самого? Его костного мозга, его души.
Баллард еще не успел подобрать слова, чтобы выразить свои мысли, как вдруг Мироненко насторожился, его глаза засверкали еще ярче.
— Они снаружи, — сказал он.
— Кто?
Русский пожал плечами.
— Какая разница? — сказал он. — Ваши или наши. И те, и другие могут заставить нас замолчать — если смогут.
С этим трудно было не согласиться.
— Мы должны действовать быстро, — сказал он и устремился в коридор. Входная дверь оставалась полуоткрытой. Через несколько мгновений Мироненко был уже около двери, Баллард следовал за ним. Один за другим, они выскользнули на улицу.
Туман сгущался. Он тяжело окутывал уличные фонари, делая их свет грязноватым, превращая каждый подъезд в укрытие. Баллард не стал дожидаться, пока преследователи появятся в поле зрения, а шел за Мироненко, который уже достаточно оторвался, двигаясь не по комплекции проворно. Балларду пришлось прибавить шагу, чтобы не упускать его из виду. Тот иногда показывался, иногда вновь скрывался в плотных клубах тумана.
Теперь они двигались по жилым кварталам, вдоль каких-то зданий, возможно, складов, стены которых, не прореженные ни единым окном, круто взмывали в темное небо. Баллард окликнул Мироненко, чтобы тот сбавил шаг. Русский остановился и повернулся к Балларду, его неясные очертания колебались в призрачном свете. Было ли это причудливой игрой тумана, или состояние Мироненко действительно ухудшалось с тех пор, как они покинули здание? Его лицо казалось взмокшим, бугры на шее увеличились.
— Нам не обязательно бежать, — сказал Баллард. — Они не идут за нами.
— Они всегда идут за нами, — ответил Мироненко, и, как бы в подтверждение его слова, Баллард услышал приглушенные туманом шаги на прилежащей улице.
— Не время разговаривать, — обронил Мироненко и, повернувшись на каблуках, побежал. Через несколько секунд он уже снова исчез в тумане.
— Какое-то мгновение Баллард колебался. Несмотря на опасность, он хотел взглянуть на преследователей, чтобы знать их на будущее. Но теперь, когда мягкая поступь Мироненко стихла, он заметил, что и другие шаги исчезли. Может быть, они знают, что он ждет их? Он задержал дыхание, но не услышал ни звука, и никто не появился.
Туман не спеша продолжал скрадывать все вокруг. Балларду показалось, что он совершенно один в тумане. С неохотой, он повернулся и побежал вслед за русским.
Через несколько ярдов он увидел, что дорога раздваивается. Невозможно было определить, по которой из них шел Мироненко. Проклиная себя за медлительность, Баллард отправился по той, что была больше скрыта туманом. Улица оказалась короткой, и упиралась в стену с остриями наверху, за которой был своего рода парк. Там туман был еще гуще, цепляясь за мокрую землю, и Баллард мог видеть лишь пять-шесть ярдов травы за стеной. Но интуиция подсказывала ему, что он на правильном пути; что Мироненко перелез через эту стену и теперь поджидает его где-то поблизости. Позади него был только слепой туман; или преследователи потеряли его, или сбились с пути, или и то, и другое. Он взобрался на стену, ругнувшись сквозь зубы на острия, и спрыгнул по другую сторону.
Тишина на улице казалась абсолютной, но это, очевидно, было не так, потому что в парке было еще тише. Туман здесь был еще более сырым, и еще больше давил на него, когда он шел по мокрой траве. Стена за спиной — единственный ориентир в этой пустыне — превратилась в призрак, потом исчезла совсем. Практически на ощупь, он прошел еще несколько ярдов, не уверенный даже, что двигается по прямой. Внезапно туман уплыл в сторону, и впереди возникла фигура поджидающего его человека. Вздутия так исказили лицо, что Баллард никогда не подумал бы, что это может быть Мироненко, если бы не его пылающие глаза.
Тот не стал дожидаться Балларда, а повернулся и снова шагнул в молоко, предоставляя англичанину возможность следовать за ним и проклинать и бегущего, и догоняющего. Через несколько шагов он почувствовал движение где-то совсем рядом. Органы чувств были бесполезны в плотных объятиях тумана и ночи, но он видел другими глазами, он слышал другими ушами и знал, что он не один. Может быть, Мироненко остановил свой бег и вернулся? Он произнес его имя, сознавая, что выдает себя всем и каждому, хотя не сомневался, что уже обнаружен, кто бы там за ним ни крался.
— Говори, — сказал он.
Туман не ответил.
Снова движение. Простыни тумана немного раздвинулись, и между ними мелькнула фигура. Мироненко! Баллард еще раз окликнул его и сделал несколько шагов сквозь белесую мглу в его сторону, и тут что-то выступило ему навстречу. Он видел призрак только мгновение, впрочем, этого было достаточно, чтобы разглядеть раскаленные добела глаза, и зубы, такие длинные, что они исказили рот в постоянную гримасу. Глаза и зубы он видел отчетливо. В других подробностях — щетине на коже и звериных лапах — он был менее уверен. Возможно, его истощенный шумом и болью мозг отказался в конце концов воспринимать реальный мир, привлекая ужас, чтобы пугливо спрятаться за ним в неведение.
— Проклятье, — бросил он, пытаясь не поддаваться ослепляющему гулу, вновь поднимающемуся в его голове, хотя с этими призраками лучше быть слепым. Как бы проверяя его здравое восприятие, туман впереди заколыхался и расступился, и что-то напоминающее человека — только живот до земли — смутно проступило сквозь туманную завесу. Справа он услышал рычание, слева еще одна неясная форма то показывалось, то вновь исчезала. Он был, по-видимому, окружен сумасшедшими людьми и дикими собаками.
А Мироненко? Что с ним? Стал ли он членом этой компании или ее жертвой? Заслышав голос за спиной, он резко обернулся и увидел, как кто-то, похожий на русского, скрылся в тумане. На этот раз он не пошел вслед, он побежал, и его проворность была вознаграждена. Фигура вновь проступила перед ним, и он, рванувшись, схватил ее за пиджак. Его добычей оказался Мироненко, который вертелся вокруг него, изрыгая рычание, а лицо было таким, что Баллард чуть не закричал: рот напоминал рваную рану; зубы чудовищной величины; глаза, как щели, залитые расплавленным золотом; вздутия на шее еще больше разбухли, так что голова русского уже не возвышалась над туловищем, но срослась с телом без какой-либо оси.
— Баллард, — улыбнулось чудовище.
Его голос воспринимался с большим трудом, но Баллард уловил в нем отзвуки Мироненко. Чем больше он вглядывался в бьющее энергией тело, тем страшнее ему становилось.
— Не бойся, — сказал Мироненко.
— Что это за болезнь?
— Единственная болезнь, которой я когда-либо болел, была забывчивость, и теперь я от нее вылечился.
Он гримасничал, как будто каждое слово находилось в противоречии с инстинктами его звукового аппарата.
Баллард коснулся пальцами виска. Несмотря на его внутренний протест, шум все нарастал и нарастал.
— …Ты ведь тоже помнишь, так ведь? Ты такой же.
— Нет, — выдавал Баллард.
Мироненко дотронулся до него щетинистой лапой.
— Не бойся, — сказал он. — Ты не один. Нас много — братьев и сестер.
— Я тебе не брат, — ответил Баллард. Шум в голове был страшным, но лицо Мироненко еще страшней. Баллард брезгливо отвернулся и пошел, но русский не отставал.
— Ты знаешь, какова на вкус свобода, Баллард? А жизнь? Просто улет.
Баллард не останавливался, у него пошла кровь носом. Он не обращал на нее внимания.
— Только поначалу больно, — продолжал Мироненко. — Потом боль проходит…
Баллард шел, опустив голову, глаза в землю. Мироненко, видя, что его слова не производят действия, отстал.
— Тебя не примут обратно! — крикнул он. — Ты слишком много видел.
Гул вертолетов не смог совсем заглушить этих слов. Баллард понимал, что в них есть правда. Он шел, спотыкаясь, и сквозь какофонию в голове до него доносился голос Мироненко:
— Посмотри…
Туман немного рассеялся, и сквозь его лоскуты просматривалась парковая стена. Сзади вновь послышался голос Мироненко, понизившийся до рычания:
— Посмотри, во что ты превратился.
Турбины ревели. Балларду казалось, что ноги сейчас подкосятся, но он продолжал идти к стене. Когда до нее оставалось несколько ярдов, снова раздался голос Мироненко но слов было уже не разобрать, только глухой рык.
Баллард не удержался, чтобы не взглянуть на него, хоть раз. Он посмотрел через плечо.
И вновь туман окутал его, но в какие-то мгновения — долгие, как вечность, и все же слишком короткие — он видел то, чем был Мироненко во всем великолепии, и тогда вой турбин переходил в визг. Он прижал ладони к лицу. И тут прогремел выстрел, затем другой, и дальше целая серия. Он упал на землю — и от слабости, и чтобы спастись от пуль. Открыв глаза, он увидел несколько человеческих фигур, движущихся в тумане. Хотя он уже забыл о преследователях, они не забыли о нем. Они шли за ним в парк и вступили в гущу этого сумасшествия: люди, полулюди и нелюди потерялись в тумане, и всюду было кровавое смятение. Он видел стрелка, ведущего огонь под прикрытием тени и награждающего пулей в живот каждого, кто выскакивал из тумана; видел существо, которое появилось на четырех ногах и удрало на двух; и как еще какая-то тварь пробежала с раскрытой в хохоте пастью, держа за волосы человеческую голову.
Шум приближался. Опасаясь за свою жизнь, он поднялся на ноги и попятился к стене. Рычание, крики и визги продолжались, каждую секунду он ожидал, что его настигнет либо пуля, либо какая-нибудь из тварей. Но он добрался до стены живым и попробовал вскарабкаться на нее. Однако, координация покинула его. Ему ничего не оставалось, как идти вдоль стены до калитки.
За его спиной продолжался карнавал масок, превращений и обманчивой внешности. Его ослабленное сознание обратилось на мгновение к Мироненко. Переживет ли он, или кто-нибудь из его стаи, эту бойню?
— Баллард, — сказал голос из тумана. Он не мог видеть говорящего, но узнал голос. Он слышал его в том бреду, когда голос пытался сказать ему ложь.
Он почувствовал укол в шею, человек, подойдя сзади, вводил иглу.
— Спи, — сказал голос, и с этими словами пришло забытье.
Поначалу он не мог вспомнить имени этого человека. Его мысли блуждали, как потерявшийся ребенок ищет родителей, хотя говорящий постоянно взывал к его вниманию, обращаясь к нему, как к старому другу. И вправду, было что-то знакомое в его механическом глазу, который двигался значительно медленнее своего напарника. Наконец, вспомнилось и имя.
— Вы Криппс, — сказал он.
— Безусловно, я — Криппс, — ответил тот. — Что, память пошаливает? Не волнуйся. Я ввел тебе кой-какие успокоительные, чтобы ты не свихнулся. Хотя, думаю, это излишне. Ты держался молодцом, Баллард, несмотря на явные провокации. Когда я думаю о провале Оделла…
Он вздохнул.
— Ты что-нибудь помнишь из последней ночи?
Сначала перед его мысленным взглядом было лишь слепое пятно; потом воспоминания стали всплывать, одно за другим. Огромные фигуры, движущиеся в тумане.
— Парк, — сказал он наконец.
— Я вытащил тебя оттуда. Одному Богу известно, сколько там погибло.
— Еще один… русский?..
— Мироненко? — подсказал Криппс. — Я не в курсе. Я отстранен от должности, ты же знаешь. Рано или поздно, мы снова понадобимся Лондону. Особенно теперь, когда они знают, что у русских есть служба типа нашей. Мы, конечно, разведали об этом, а потом, после того, как ты встретился с Мироненко, заинтересовались им. Поэтому я устроил встречу. И когда я встретился с ним лицо к лицу, я уже знал. Что-то было в его глазах. Какой-то голод.
— Я видел, как он переменился…
— Да, зрелище не для слабонервных, верно? Раскрепощенная энергия. Вот поэтому мы разработали программу, чтобы обуздать эту энергию, чтобы заставить ее работать на нас. Но здесь трудности с контролем. Нужны годы подавляющей терапии, шаг за шагом истребляющей, желание к трансформации, так чтобы в результате получился человек со способностями зверя. Волк в овечьей шкуре. Мы думали, что справились с задачей, что если система убеждения не удерживает человека в подчинении, должен возникнуть болевой отклик. Но мы ошиблись. — Он встал и подошел к окну. — Теперь все придется начинать сначала.
— Саклинг сказал, что вы ранены.
— Нет. Просто понижен в должности. Меня снова вызывает в Лондон.
— Но вы ведь не собираетесь?
— Теперь собираюсь, после того, как нашел тебя. — Он оглянулся на Балларда. — Ты — мое алиби, Баллард. Ты живое доказательство того, что моя методика жизнеспособна. Ты носитель знания о своем состоянии, хотя терапия еще не завершена.
Он снова повернулся к окну, дождь хлестал в стекло. Баллард почти физически ощущал его на голове, на спине: холодный, свежий дождь. В один счастливый миг ему показалось, что он льется вместе с ним, до самой земли, и воздух наполняется запахами, поднятыми ливнем с тротуаров.
— Мироненко сказал, что…
— Забудь Мироненко, — сказал Криппс. — Он мертв. Ты последний из прежней команды. И первый из новой.
Внизу раздался звонок в дверь. Криппс посмотрел из окна на улицу.
— Все в порядке, — сообщил он. — Делегация. Прибыли умолять нас вернуться в Лондон. Ты должен быть польщен.
Он пошел открывать дверь.
— Оставайся здесь. Не нужно, чтобы тебя видели сегодня. Ты утомлен. Пусть подождут, а? Пусть попотеют.
Баллард слышал, как тот спускается по лестнице. В дверь снова звонили. Он встал и подошел к окну. Свет предвечернего неба казался Балларду таким же утомленным, как и он сам; несмотря на нависшее над ним проклятье, он и его город все еще оставались в гармонии. Внизу, на улице, из-за машины появился человек и подошел к входной двери. Наблюдая под острым углом, Баллард все же узнал Саклинга.
В прихожей послышались голоса, с появлением Саклинга обстановка, кажется, стала накаляться. Баллард подошел к двери и прислушался, но его отупевший от медикаментов мозг не воспринимал смысл разговора. Он молил Бога, чтобы Криппс сдержал свое слово и не выдал его. Он не хотел стать таким же монстром, как Мироненко. Какая же это свобода, если ты столь ужасен? Это просто другой вид тирании. Но в таком случае он не желает быть первым в новой ударной группе Криппса. Он не принадлежит никому, даже самому себе. Он безнадежно потерян. И разве не говорил Мироненко при их первой встрече, что человек, не чувствующий себя потерянным, — действительно потерян? Уж лучше существовать в сумеречном пространстве между одним состоянием и другим, находя компромиссы в сомнениях и двусмысленности, чем испытывать определенность каменной башни.
Голоса внизу становились все более раздраженными. Баллард открыл дверь, чтобы лучше слышать. До него донесся голос Саклинга, язвительный, но и угрожающий.
— Все кончено… — говорил он Криппсу. — …Ты что, по-английски не понимаешь?
Криппс хотел что-то возразить, но Саклинг грубо оборвал:
— Или ты пойдешь как джентльмен сам, или Гидеон и Шеппард тебя выволокут. Что ты выбираешь?
— В чем дело? — возмутился Криппс. — Ты никто, Саклинг. Ты смешон.
— До вчерашнего дня, — ответил тот. — Теперь кое-что изменилось. Один раз повезет и собаке, не так ли? Ты должен знать это особенно хорошо. На твоем месте я бы надел плащ, на улице дождь.
После минутной паузы Криппс сказал:
— Хорошо. Я иду.
— Послушный мальчик, — издевательски-ласково сказал Саклинг. — Гидеон, пойди проверь наверху.
— Я здесь один, — сказал Криппс.
— Не сомневаюсь, — ответил Саклинг, и снова повернулся к Гидеону. — Пошевеливайся!
Баллард слышал, как кто-то сделал несколько шагов по коридору, и сразу затем резкие движения нескольких человек. Или Криппс совершил попытку к бегству, или набросился на Саклинга, — одно из двух. Саклинг что-то выкрикнул, завязалась борьба. Затем, покрывая шарканье ног, прозвучал выстрел.
Криппс вскрикнул, и послышался звук его падения.
Затем снова голос Саклинга, тонкий от ярости.
— Идиот!
Криппс что-то простонал, но Баллард не разобрал слов. Возможно, он просил добить его, потому что Саклинг ответил:
— Нет. Ты отправишься в Лондон. Шеппард, останови кровотечение. Гидеон — наверх.
Баллард отпрянул от перил, когда Гидеон начал подниматься по лестнице. Он плохо соображал и чувствовал слабость во всем теле. Из этой западни не было выхода. Они загонят его в угол и уничтожат. Ведь он зверь — бешенная собака в западне. Надо было убить Саклинга, когда была такая возможность. Но что бы это дало? В мире полно людей вроде Саклинга, выжидающих время, чтобы обнаружить свое истинное лицо; подлые, недалекие, скрытные людишки. И вдруг как будто зверь пошевелился в нем, он вспомнил и парк, и туман, и улыбку на лице Мироненко и почувствовал прилив горя, оттого что никогда не жил — не жил жизнью монстра.
Гидеон был уже почти наверху. Чтобы отсрочить неизбежное хотя бы на несколько мгновений, Баллард скользнул по коридору и открыл первую попавшуюся дверь. Это оказалась ванная. На двери была задвижка, и он ее закрыл.
В ванной журчала вода. Кусок водосточной трубы оторвался, и на подоконник бежала ручьем дождевая вода. Этот звук и холод в ванной снова напомнили ему о видениях той ночи. Он вспомнил боль и кровь, вспомнил душ — как вода лилась на голову, освобождая его от укрощающей боли. При этой мысли его губы непроизвольно произнесли три слова: «Я не верю».
Его услышали.
— Тут кто-то есть, — крикнул Гидеон, он подошел к двери и ударил в нее. — Открывай!
Баллард слышал его хорошо, но не отвечал. В горле он чувствовал жжение, а в голове снова нарастал гул турбин. В отчаянии он прислонился спиной к двери.
Саклинг моментально поднялся по лестнице и уже стоял за дверью.
— Кто там внутри? — раздался его требовательный голос. — Отвечай! Кто там?
Не получив ответа, он приказал привести Криппса. Опять возникло движение — выполняли его приказ.
— В последний раз… — сказал Саклинг.
Баллард чувствовал, что его череп распирает изнутри. На этот раз нарастающий шум казался смертоносным, глаза пронзило болью, как будто они сейчас выдавятся из глазниц. Он заметил что-то в зеркале над умывальником — что-то с горящими глазами, и еще раз пришли слова: «Я не верю», но теперь его пылающая глотка не справилась с ними.
— Баллард, — произнес Саклинг с триумфом в голосе. — Боже мой, Баллард тоже здесь. Нам сегодня просто везет.
Ну, нет, подумал человек в зеркале. Здесь не было существа с таким именем. И вообще с именем, ибо не имена ли — первый шаг к догме, первая доска в ящик, в котором ты хоронишь свободу? То, чем он становился, не должно иметь имени; и не должно быть заколочено в ящик; и не должно быть похоронено. Никогда.
На мгновение он потерял из виду зеркало и обнаружил себя парящим над могилой, которую они заставили его копать; и в ее глубине ящик танцевал, когда его содержимое боролось с преждевременным погребением. Он слышал, как трещат доски — или это звук выламываемой двери?
Крышка гроба вылетела. На головы похоронной команды посыпался град гвоздей. Шум в голове, как будто понимая, что экзекуция дала результат, внезапно стих, и вместе с ним исчезло видение. Он снова был в ванной, перед распахнутой дверью. У людей, что уставились на него, отвисла челюсть — видя, во что он превратился. Видя его пасть, его волосы, его золотые глаза и желтые клыки. Их ужас вдохнул в него силу.
— Убей его! — крикнул Саклинг и толкнул Гидеона в дверной пролом. Тот уже достал пушку из кармана и собирался нажать на спуск, но его палец был слишком медленным. Зверь схватил руку, держащую вороненую сталь, и превратил ее в кровавое мясо. Гидеон завизжал, и пошел, шатаясь, вниз по лестнице, игнорируя команды Саклинга.
Зверь поднес лапу к морде и стал втягивать носом запах крови, тут прогремел выстрел, и он почувствовал удар в плечо. Впрочем, Шеппард не успел выстрелить еще раз, перед тем как его жертва рванулась к двери и оказалась возле него. Выронив пистолет, он сделал жалкое движение к лестнице, но зверь, легко ударив его по затылку, раскроил череп. Тот повалился навзничь, наполняя коридор своим запахом. Забыв про остальных врагов, зверь набросился на мясо и принялся есть.
Кто-то произнес: «Баллард».
Зверь блаженно, одним глотком, проглотил глаза мертвеца, как великолепных устриц.
И вновь, то же слово: «Баллард». Он не стал бы отрываться от своей трапезы, но его слух был задет всхлипываниями. Он был мертв по отношению к себе — но не к горю. Отбросив пищу, он обернулся и посмотрел на коридор.
Плачущий человек лил слезы только из одного глаза, другой, пристально-неподвижный, был неуместно сухим. Но боль в здоровом глазу была неподдельной. В нем было отчаяние, и зверь знал это: слишком близко он был от боли, и эйфория превращения не могла стереть ее полностью. Всхлипывающего человека крепко держал другой человек, приставив пистолет к голове своего пленника.
— Если ты сделаешь еще одно движение, — сказал захватчик, — я разнесу его голову на куски. Ты понимаешь меня?
Зверь облизнулся.
— Скажи ему, Криппс! Это твое дитя. Заставь его понять!
Одноглазый пытался говорить, но слова не слушались его. Кровь из живота струилась сквозь его пальцы.
— Ни одному из вас не нужно умирать, — продолжал захватчик. Зверю не понравилась тональность его голоса; он был навязчивый и коварный. — Вы больше интересны Лондону живыми. Так почему бы тебе не поговорить с ним, Криппс? Скажи, что я не причиню ему вреда.
Плачущий человек кивнул.
— Баллард… — простонал он. Его голос был слабее, чем у другого. Зверь прислушался.
— Скажи мне, Баллард, — сказал он, — что ты чувствуешь?
Зверь не мог понять смысл вопроса.
— Прошу тебя, скажи мне. Просто из любопытства…
— Черт тебя возьми, — сказал Саклинг, плотнее прижимая пистолет. — Здесь не дискуссионный клуб.
— Тебе хорошо? — Криппс не обращал внимания на пушку.
— Заткнись!
— Ответь мне, Баллард. Что ты чувствуешь?
Зверь все смотрел и смотрел в глаза Криппса, полные отчаяния, и постепенно до него стало доходить значение звуков, которые тот издавал, слова становились на свои места, как стекла мозаики. «Тебе хорошо?» — повторял человек.
Баллард услышал, как смеется его глотка, и нашел там несколько звуков, чтобы ответить.
— Да, — сказал он плачущему человеку. — Да. Мне хорошо.
Не успел прозвучать ответ, как рука Криппса метнулась к руке с пистолетом. Что было у него на уме — самоубийство или побег — уже не узнает никто. Палец на спусковом крючке дернулся, и пуля пробила навылет голову Криппса и разбрызгала его мысли по всему потолку. Саклинг отбросил тело и стал поднимать руку с пушкой, но зверь был уже рядом.
Если бы в нем оставалось больше человеческого, Баллард, может быть, заставил бы Саклинга помучиться, но у него не было таких извращенных желаний. Единственная его мысль — сделать врага мертвым наиболее эффективным способом — была реализована двумя короткими смертоносными ударами.
Разделавшись с ним, Баллард подошел к распростертому на полу Криппсу. Его стеклянный глаз не пострадал. Он смотрел неподвижно, уцелевший среди всеобщей бойни. Вынув его из искалеченной головы, Баллард сунул глаз в карман, затем вышел под дождь.
Улицы были в сумерках. Он не знал, в каком районе Берлина оказался, но его внутренние импульсы, освобожденные от рассудка, вели его через тень окраинных улиц к пустырю за городом, посреди которого стояли одинокие развалины. Может быть, кто-то и знал, чем они являлось раньше (аббатством? оперой?) но, как бы то ни было, время пощадило их от разрушения, хотя все остальные здания на несколько сот ярдов вокруг были сровнены с землей. Когда он шел по проросшему булыжнику, ветер сменил направление на несколько градусов и донес до него запах его племени. Их было много, собравшихся под сводами руин. Некоторые, опершись о стену, курили компанией сигарету, другие обратились в настоящих волков и теперь рыскали в темноте, как призраки с золотыми глазами, иных же можно было бы назвать людьми, если бы не их хвосты.
Хотя он опасался, что имена могут быть запрещены в их клане, все же спросил двух влюбленных, играющих перед совокуплением под стеной, знают ли они человека по имени Мироненко. У самки была гладкая безволосая спина, а с живота свешивалось с десяток полных сосков.
— Слушай, — сказала она.
Баллард прислушался, и уловил чью-то речь, доносящуюся из угла. Голос то умолкал, то вновь слышался. Он пошел на звук и увидел, что посреди стен без крыши, окруженный внимательной аудиторией, держа передними лапами открытую книгу, стоит волк. Некоторые из аудитории направили на Балларда свои светящиеся глаза; оратор умолк.
— Ш-ш, — шикнул на него один. — Товарищ читает.
Оратором был не кто иной, как Мироненко. Баллард пробрался поближе и присоединился к слушающим, и оратор возобновил чтение.
— И Бог благословил их, и Бог рек им: плодитесь, и множьтесь, и заполните землю…
Баллард уже слышал эти слова раньше, но сегодня они звучали по-новому.
— …и покорите ее, и властвуйте над рыбами морей, и над птицами неба…
Он оглядел круг внимающих, слушая, как слова падают в благодатную почву.
— …и над всякой тварью, что живет на земле.
Кто-то из зверей зарыдал, совсем рядом.
Виберд смотрел на книгу, а книга смотрела на него. Все, что ему рассказывали об этом мальчике, было истинной правдой.
— Как вы вошли? — хотел знать Макнил. В его голосе не было ни гнева, ни трепета, только любопытство.
— Через стену, — сказал ему Виберд. Книга кивнула.
— Пришли убедиться в правдивости историй?
— Что-то вроде этого.
Среди знатоков непознанного история Макнила пересказывалась благоговейным шепотом. Как мальчик, выдавал себя за медиума, придумывая истории от имени умерших ради собственной выгоды; и как мертвые, устав от подобных насмешек, ворвались в мир живых, неся праведную месть. Они оставили на теле этого мальчика свои надписи — татуированные завещания на его коже, дабы он никогда уже не смог посмеяться над их горем. Они превратили его тело в живую книгу, книгу крови, каждый дюйм которой был вдоль и поперек испещрен их историями.
Виберд никогда не был доверчивым человеком. До сегодняшнего дня он не особенно верил в историю Макнила. Но сейчас перед ним стояло живое доказательство этому. Вся доступная взгляду кожа мальчика была покрыта крошечными словами. Хотя прошло четыре с лишним года с момента, когда призраки посетили Макнила, его плоть все еще выглядела болезненной, как если бы раны никогда и не заживали полностью.
— Вы увидели достаточно? — спросил мальчик. — Есть еще. Истории покрывают его с головы до ног. Иногда он спрашивает себя, нет ли этих историй под его кожей? — Макнил вздохнул. — Хотите выпить?
Виберд кивнул. Может, глоток алкоголя успокоит его дрожащие руки.
Макнил налил себе стакан водки, неспешно сделал глоток и налил стакан для гостя. Пока он делал это, Виберд успел разглядеть, что его затылок также плотно испещрен вырезанными на коже письменами, как лицо и руки. Надписи подбирались к волосам. Казалось, даже скальп не смог избежать внимания авторов.
— Почему ты говоришь о себе в третьем лице? — спросил Виберд, когда Макнил повернулся к нему со стаканом в руке. — Словно тебя здесь нет…?
— Мальчика здесь действительно нет, — ответил Макнил. — Уже давно нет.
Он сел. Выпил. Виберду стало не по себе. Мальчик либо был сумасшедшим, либо играл в какую-то чертовски тупую игру.
Мальчик сделал большой глоток водки, затем задал несложный вопрос:
— Сколько вы получите?
Виберд нахмурился:
— О чем ты?
— Его кожа? — подсказал мальчик. — Это то, ради чего вы пришли, не так ли?
Вместо ответа, Виберд допил водку двумя глотками. Макнил пожал плечами.
— Каждый имеет право хранить молчание, — сказал он. — Кроме мальчика, конечно. У него такого права, — Макнил посмотрел на свои руки, затем перевернул ладонями вверх, оценивая письмена на них. — Истории продолжают появляться, ночью и днем. Без остановки. Видите? Они говорят. Кровоточат и кровоточат. Их невозможно заставить молчать. Никогда не излечить.
«Он безумен», — подумал Виберд, и каким-то образом понимание этого упрощало то, что он собирался сделать. Лучше убивать больное животное, чем здоровое.
— Есть дорога, понимаете…. — произнес мальчик, даже не глядя на своего палача. — Дорога мертвых. Он видел это. Темная, странная дорога. Там много людей. Не проходит и дня, чтобы он… не хотел возвратиться туда.
— Назад? — спросил Виберд, радуясь, что мальчик продолжает говорить.
Его рука скользнула за ножом в карман куртки — хорошее успокоительное, когда вокруг безумие.
— Хватит пустоты, — сказал Макнил. — Ни любви. Ни музыки. Ничего.
Сжимая нож, Виберд извлек его из кармана. Мальчики увидел лезвие, и взгляд его потеплел.
— Вы так и не сказали сколько получите, — напомнил он.
— Двести тысяч, — ответил Виберд.
— Заказчик кто-то из тех, кого он знает?
Убийца тряхнул головой.
— Эмигрант, — сказал он. — В Рио. Коллекционер.
— Коллекционер человеческой кожи?
— Да.
Мальчик поставил стакан. Он что-то говорил себе под нос, но Виберд не понимал ни слова. Затем Макнил спокойно сказал:
— Сделайте это быстро.
Он дрожал пока нож в умелых руках Виберда не нашел его сердце. Смерть пришла раньше, чем мальчик успел понять это, тем более почувствовать. Все закончилось. По крайней мере, для него. Для Виберда все только начиналось. На снятие кожи ушло два часа. Когда дело было сделано — кожа свернута, как свежее белье, и закрыта в чемодане, принесенном специально для этого — Виберд чувствовал себя усталым.
Покидая дом, он думал, что завтра полетит в Рио и потребует весь обещанный ему платеж. Затем отправится во Флориду.
Виберд провел вечер в маленькой квартире, которую он снимал на протяжении нескольких скучных недель, пока наблюдал и планировал то, что предваряло случившееся сегодня. Здесь он чувствовал себя одиноким и был рад уехать, ожидая этого дня с нетерпением.
Виберд спал хорошо, убаюканный воображаемым ароматом апельсиновых рощ.
Проснувшись, он понял, что фруктов нет, но все равно пахло чем-то пряным. Комната была погружена во тьму. Виберд протянул руку, пытаясь нащупать находившуюся справа лампу, но она не включилась.
У противоположной стены были слышны громкие всплески. Виберд сел в кровати, тщетно пытаясь разглядеть в темноте хоть что-то. Спустив ноги на пол, он встал.
Его первой мыслью было, что он не закрыл кран в ванной и затопил квартиру. Виберд стоял по колено в теплой воде. Сбитый с толку, он с трудом прошел к двери и щелкнул выключателем на стене. Свет вспыхнул, позволив увидеть, что он стоит не в воде. Что-то очень-очень красное.
Виберд с отвращением вскрикнул, и двинулся к двери, чтобы выйти, но она оказалась закрытой, а ключ пропал. Он что есть сил колотил крепкую древесину, прося помощи, но никто не слышал его.
Виберд вернулся в комнату, горячий поток, вращаясь, достиг его бедер, а впереди находился источник, откуда бил фонтан.
Чемодан. Виберд оставил его на комоде. Кровь обильно текла из швов, замков и петель чемодана, как если бы сотни злодеяний совершались внутри него, стараясь вырваться наружу.
Виберд видел, как хлещет кровь. За то время, что он шел от кровати к выключателю на стене, бассейн, образовавшийся в комнате, стал глубже на несколько дюймов, и уровень продолжал подниматься.
Виберд попытался открыть дверь в ванную, но она была заперта на ключ. Он проверил окна, но закрытые ставни не двигались. Кровь уже доходила ему до пояса. Большая часть мебели плавала. Виберд не знал, что делать. На ум приходило разве что добраться до чемодана и придавить его крышку в надежде, что это поможет сдержать поток. Дохлый номер. Прикосновение придало сил потокам крови, которые, казалось, вот-вот разорвут чемодан.
Мальчишка сказал, что истории продолжаются. Они кровоточат и кровоточат. Теперь ему казалось, что он слышит их в своей голове. Дюжины голосов, и в каждом своя трагическая история. Наводнение подняло Виберда к потолку. Он пытался держать подбородок выше пенящегося потока, но не прошло и пары минут, как воздушная прослойка сократилась до дюйма, продолжая уменьшаться, так что ему оставалось только закричать, добавив свой голос к царившей какофонии, умоляя, чтобы ночной кошмар закончился. Но другие голоса заглушили его своими историями. Губы Виберда прижались к потолку. Воздух кончился.
У мертвых есть свои магистрали. Они проходят четкими линиями железных дорог для поездов-призраков и вагонов-сновидений, пересекая пустоши позади наших жизней, неся бесконечный поток отбывающих в мир иной душ. У них есть указатели, магистрали, мосты и запасные пути. У них есть шлагбаумы и заграждения.
На одном из пересечений Леон Виберд заметил мужчину в красном костюме. Толпа вынесла его вперед, и лишь оказавшись ближе он понял свою ошибку. Мужчина не носил костюм. У него не было даже кожи. Однако это был не Макнил — он давно ушел отсюда. Это было другой человек, с которого сняли кожу. Леон пошел рядом с ним. Освежеванный мужчина рассказал, как с ним приключилось такое: дело было в заговоре зятя и неблагодарной дочери. Леон, в свою очередь, поведал о последних мгновениях своей жизни.
Рассказанная история принесла облегчение. Не потому что он хотел, чтобы его запомнили, просто это освободило его от истории, которая больше не принадлежала ни ему, ни жизни, ни смерти. У него теперь были свои дела, как и у других. Дороги, чтобы путешествовать; пейзажи, чтобы напиться. Леон чувствовал, как расширяется ландшафт. Чувствовал, как воздух становится чище.
Мальчик не врал — у мертвых есть свои магистрали.
Но ни одна из них не ведет в мир живых.