ЧАСТЬ ПЕРВАЯ НАДЕЖДЫ


Глава первая


1

Готовность номер два объявили вскоре после полуночи.

Качало еще сильно, и в углах акустического поста, казалось, блуждали серые тени. Было душновато, монотонно, словно улей перед дождем, гудела станция, и сонные моряки, прижав ладонями наушники, лениво следили за голубыми экранами, которые обегали желтоватые лучики. Команд с ходового мостика больше не поступало, и докладывать тоже стало нечего. Словом, наступила пора, по выражению корабельного медика Гриши Блинова, «всеобщего благоденствия».

Конечно, будь Суханов поопытнее, он давно смотался бы к себе в каюту, благо бдеть надлежало старшине команды мичману Ветошкину, а не ему, лейтенанту Суханову, но он в этих тонкостях разбирался еще плоховато, а спрашивать своего мичманца считал зазорным. Он не то чтобы недолюбливал его — упаси боже! — или не доверял ему (Суханов прекрасно понимал, что мичманец достался многотрудный), но он как будто постоянно ощущал затылком его дыхание. Порой Суханову даже хотелось обернуться и небрежно заметить: «Мичман, не дыхайте, как загнанная лошадь». Но оглядываться было некуда: мичман сидел перед ним, а за спиной, словно бабушкин комод, грузный и недвижный, стояла станция. Дыхание он тем не менее ощущал и от этого никак не мог отрешиться, даже печально думал: «Подняться в каюту, что ли» — и никуда не уходил.

Мичман Ветошкин крутил головой, выражая тем самым свое недоумение, и тоже думал: «Сидит, а чего сидит — и сам не знает. Шел бы к себе... Так и я тут немного бы вздремнул. Охо-хо...» Весь фокус состоял в том, что Суханов мог уйти, но не знал, как сделать это поделикатнее, а Ветошкин знал, как это сделать, но в присутствии своего непосредственного начальника просто вот так подняться и уйти не мог.

Ветошкин вышел в мичманы лет пятнадцать назад, прочно заняв штатную должность старшины команды акустиков, и успел за это время походить под началом пяти лейтенантов, которые на его глазах становились старшими лейтенантами, потом капитан-лейтенантами, получали под свои начала дивизионы, боевые части. Нынешний их старпом Бруснецов тоже когда-то служил командиром группы акустиков. Ветошкин при случае любил говаривать: «Учтите, голуби, лейтенанты приходят и уходят, а мичмана остаются». Матрос, становясь мичманом, в ту же минуту достигал своего потолка, у лейтенанта же потолок практически был неограничен, по крайней мере так полагал Суханов, резонно считая, что адмиральские погоны от него никуда не денутся. Впрочем, и Ветошкин был того же мнения, поэтому молча говорил себе, имея, разумеется, в виду Суханова: «Ну, думай, думай, может, до чего и додумаешься. Бруснецов тоже небось так думал, вот и додумался до старпома. Скоро, глядишь, и командиром станет».

И Суханов думал: «Э, черт, как бы это половчее в каюту вырваться?! Покурить бы, ну и все такое прочее. Рот, к примеру, пополоскать и зубы почистить. Все-таки сперва покурить, а потом и все остальное». Думал и старшина отделения акустиков старшина первой статьи Ловцов, которому тоже хотелось покурить: «У кого отпроситься — у мичмана или у лейтенанта? У лейтенанта или у мичмана?» Думали и другие моряки, и получалось, что все думали, намереваясь под тем или иным предлогом отлучиться на минуту из поста, хотя бы по нужде, но с места никто не трогался, даже словно бы один перед другим старались показать, что им, в общем-то, наплевать на все соблазны жизни. Они вот тут просидели почти сутки, а если надо, то и другие отсидят, и третьи.

— Охо-хо, — наконец сказал Ветошкин, явно побуждая Суханова к разговору. — Жисть-то, она всегда то плоская, то круглая.

Суханов хотел было пропустить сентенцию Ветошкина мимо ушей, но неожиданно для себя заинтересовался и строго — но крайней мере так ему хотелось — спросил:

— Это почему же?

— Да все потому, что круглое положено катать, а если наоборот, то может ничего и не получиться.

— Старо как мир, — недовольно буркнул Суханов.

— Это конечно, — охотно согласился Ветошкин. — Только я вот чего думаю: мы все нового хотим, а ребятишек робим дедовским способом.

Моряки хотя и сидели за «пианино» в наушниках, которые, казалось бы, должны надежно прикрывать их уши от посторонних звуков, тем не менее последние слова Ветошкина расслышали и довольно дружно рассмеялись. Суханов с Ветошкиным не обратили на них внимания, и тогда старшина первой статьи Ловцов снял наушники и сказал с тайным умыслом:

— Хорошо вам, мичман, все-то у вас по полочкам.

— А мне всегда хорошо... Это уж конечно.

Подумав, что заход сделан правильный и отказа теперь не будет, Ловцов попросился:

— Покурить бы, товарищ мичман...

Ветошкин глянул на часы, постучал ногтем по циферблату:

— Дуй скорее, пока работы нет.

Ловцов достал из-за пояса берет, лихо нацепил его на макушку, прихлопнул, чтобы сидел плотнее, и на правился было к выходу.

— Ловцов, вернитесь! — неожиданно вспылил Суханов. — Это черт знает что: старшие несут службу, младшие отправляются на променаж!

Ловцов растерянно оглянулся на Ветошкина, явно не понимая, как ему следует поступить: испросить ли теперь разрешения у Суханова, вернуться ли молча на место, или положиться на волю божью, которую в эту минуту, по его мнению, олицетворял мичман Ветошкин. Ветошкин догадался, что Ловцов положился на него, и сказал тихим, но довольно уверенным голосом:

— Самая работа под утро начнется. А пока пусть перекурят.

— Каждый сверчок знай свой шесток, — назидательно, по крайней мере ему так хотелось, сказал Суханов и тотчас понял, что сморозил глупость. — В конце концов, не сахарные...

— Это верно, — согласился Ветошкин и хмуро, словно бы себе под нос, буркнул: — Только моряк ведь движитель всей службы.

Бурчал-то Ветошкин, разумеется, себе под нос, как бы соблюдая приличия, но бурчал так, чтобы это не минуло ушей Суханова.

— Движитель нашей службы — командир, — тут же возразил Суханов.

Ветошкин повел плечами, явно не соглашаясь с Сухановым, но так как спорить со старшим («Ну, понятно, старший, — подумал Ветошкин, — да он еще пешком под стол ходил, когда я уже на флотах служил») ему не полагалось, то он и сказал вполне миролюбиво и даже почтительно, хотя и с оттенком легкой досады:

— Кто ж с этим спорит... Командир корабля — особа священная, вроде корабельного знамени. А только Нахимов еще говаривал: «Матрос — вот основной движитель службы».

— Павел Степанович... — Суханов помолчал, даже позволил себе усмехнуться, — был последним великим флотоводцем великого парусного флота. Тот флот, мичман, к сожалению, остался только на полотнах великого Айвазовского. Понял, мичман?

— Понял-то понял, — неопределенно сказал Ветошкин.

Моряки давно уже поснимали наушники — благо Суханов с Ветошкиным, занятые собою, как два тетерева на току, перестали обращать на них внимание, — занимались кто чем, но в то же время весьма заинтересованно следили за тем, как их отцы-командиры упражнялись в словесности. Они, естественно, всячески желали, чтобы Ветошкин одержал верх — своя тельняшка ближе к телу, — хотя и понимали, что этого не случится. Им давно уже было известно старое моряцкое правило: не тот прав, кто прав, а тот прав, у кого больше прав.

— Это, мичман, хорошо, что понятно, — промолвил Суханов начальствующим голосом. — Это, если хотите, даже прекрасно.

После такого разговора уходить из поста Суханову показалось совсем неудобным, он поерзал на стуле, устраиваясь поудобнее, и моряки, поняв, что он остается надолго, быстрехонько надели наушники.

В посту опять стало дремотно и словно бы душновато. По-прежнему растревоженным ульем гудела станция, и по-прежнему за бортом над ватерлинией, ухая, стонал ветер, срывая с волн пенящиеся и звенящие гребни. Качало опять сильно, видимо, большой противолодочный корабль, иначе говоря — БПК «Гангут», входил в новую штормовую полосу, но, может, он просто изменил галс, став лагом к волне, которая и начала валить его с борта на борт. Так или иначе, но Суханов почувствовал себя неважнецки, он и вообще-то не очень хорошо переносил качку, а тут внизу качало особенно неприятно, лишая человека воли и уверенности в своих поступках. Суханов уже жалел, что ввязался в спор с Ветошкиным и вовремя, когда по кораблю объявили готовность номер два, не убрался подобру-поздорову, а теперь его, что называется, заел принцип, и уходить уже было нельзя.

Ветошкина принципы не заедали, он смотрел на вещи просто и вполне здраво, с его точки зрения: если плоское, то это надлежало таскать, а если круглое, то это следовало уже катать. В этом житейском уложении он был неколебим, а прочие правила и условности при нужде могли существовать, а могли и не быть, как бы отмененные за ненадобностью. Он, например, справедливо полагал, что сейчас морякам следовало бы немного подремать, чтобы потом они не ловили мух. Основная работа акустиков предполагалась под утро, когда «Гангут» перейдет в новую точку, где его должна была отыскать подводная лодка, приняв за условного противника, и выпустить по нему две торпеды.

Эта учебно-боевая задача имела точное определение, даже носила свой порядковый номер. На обычном же житейском языке ее можно было бы назвать игрой в «зверей — охотников», по которой «зверем», вернее, мишенью надлежало быть «Гангуту», а «охотником», естественно, — подводной лодке. Дальше все шло своим чередом. Корабль-«зверь», выйдя в район торпедных стрельб, должен был уклониться от встречи с подводной лодкой или своими маневрами помешать ей произвести прицельный залп. В задачу же лодки-«охотника» входило выследить «зверя», незаметно подкрасться к нему и выпустить торпеды так, чтобы они прошли под кораблем — это было бы весьма хорошо с точки зрения подводников и плохо с точки зрения командира «Гангута», — или пересечь торпедами след корабля, что тоже выводило подводников на отличную оценку и объявляло «Гангут» условно потопленным кораблем.

Мир человеческих страстей, если хорошенько разобраться, во все века был не таким уж сложным: или ты зверь, и тогда тебя выискивают, или ты охотник, и тогда уж выслеживай сам. Главное — не сплоховать и не растеряться, и тогда удача приходила сама, только вот к кому?

Суханов, в общем-то, считал себя удачливым и, хотя знал, что от того, как сработают его акустики, зависело многое в его карьере, особого беспокойства не испытывал: в курсантскую пору сам подолгу сиживал за этим «пианино», чувствовал его, словно хороший музыкант, и схему эту знал прилично, и слухом обладал.

Качать опять стало меньше, а потом «Гангут» и совсем пошел ровно, видимо, «сел на волну». Штурманы это явление, правда, определяли несколько иначе, но ведь на то они и штурманы, чтобы иметь свой язык. Тени попрятались по углам и как будто выжидали там своего часа. Суханов понял, что сейчас самое время отлучиться из поста.

— Мичман, — сказал он, стараясь напустить на себя важность, — я отойду на минуту. В случае чего — шумните мне в каюту.

Ветошкин внутренне просиял: «Давно бы так», но виду не подал, только для порядка покосился по сторонам.

— Можете не сумлеваться...

— Ну-ну, — сказал Суханов и вышел в коридор, поднялся по одному трапу, по другому, очутился в своем — офицерском — коридоре и сильно, по-хозяйски толкнул дверь.

Это была первая каюта в его жизни, и он не успел еще ее обжить — слишком много этих «первых» свалилось на его голову: и первая каюта, и первая вахта, и теперь вот первое самостоятельное учение; но самое главное — он впервые получил под свое начало команду молодых, как, впрочем, и он сам, людей, похожих между собою не более чем того требовала служба и вопреки той же службе имевших каждый лицо «необщего выраженья».

Суханов приоткрыл кран — воды в бачке, кажется, было достаточно. «Нет, черт побери! — подумал он. — Своя каюта — это совсем недурственно». И сел поудобнее на стул, закинув нога на ногу, как бы решая при этом: «Ну-с, с чего же мы начнем?» Плясать во все времена начинали от печки... Суханов порылся в столе, выудил из бумаг фотографию, полюбовался: на ней ему, лейтенанту Суханову, вручал адмирал диплом, кортик и погоны.

— Красавец! — сказал Суханов, имея в виду, разумеется, себя. — Итак, что мы имеем, господа присяжные заседатели? — Он глянул на часы: было половина второго ночи.


2

Командир «Гангута» капитан 2 ранга Ковалев в отличие от Суханова не мог допустить такой роскоши, чтобы спуститься в каюту и выкурить на досуге сигарету, не говоря уж о том, чтобы побриться и умыться. Накинув на плечи меховую куртку и нахохлясь, он сидел в кресле на правом борту ходового мостика и пристально вглядывался в призрачный, колеблющийся полусумрак.

Море было темно и мрачно, и по всему этому мрачному полю вспыхивали белые огни, разгорались и тотчас же гасли, создавая впечатление, как будто пастухи по весне жгли сухую траву. Так как корабль «сидел» на волне и ветер дул с кормы, то, когда кто-то выходил на открытое крыло мостика, в дверь запахивало дымом, усиливая впечатление, что на море пал.

Командирскую вахту Ковалев стоял сам, только под утро, если позволяла обстановка, его часа на два-три сменял старпом Бруснецов. Сегодня такой подмены не предвиделось: сразу после четырех часов утра «Гангут» входил в расчетную точку, и, значит, в четыре предстояло сыграть учебную тревогу.

За всю долгую вахту Ковалев редко покидал кресло, приучив себя почти кожей ощущать, что делается у него за спиной. Казалось, его ничто не выводило из терпения, он неизменно был угрюмоват и молчалив, может, угрюмоватость и была следствием его молчаливости. Он был уверен в своих офицерах и поэтому никогда не дергал их по пустякам, но сегодня его многое волновало: и то, что учение штаб назначил на непривычно ранний час, и то, что командиром акустической группы у него шел зеленый лейтенант — впрочем, лейтенанты всегда были зелеными, — и то, что дома... Хотя нет, главное — это Суханов, а все прочее — уже от лукавого.

— Товарищ командир, через пять минут точка поворота, — доложил из своей рубки старший штурман капитан-лейтенант Голайба.

Ковалев помолчал, сказал не оборачиваясь:

— Хорошо...

В кресле флагмана по левому борту сидел человек, тоже нахохлившись и накинув на плечи меховую куртку. Он поднял голову, поглядел на командира, как бы ожидая, не скажет ли тот чего-нибудь, но Ковалев промолчал, промолчал и человек, видимо хорошо знавший, что командир на мостике не терпел праздных разговоров. Человеком этим был заместитель командира по политической части капитан 3 ранга Сокольников, которого сослуживцы заглазно величали Василием Васильевичем, или проще — Вас-Васом.

Просиживать штаны во флагманском кресле Сокольникову было в общем-то необязательно, он волен был спуститься к себе в каюту и подремать по-человечески на койке, но Сокольников совсем недавно перешел на надводные корабли — до «Гангута» служил в бригаде подводных лодок, — и все ему теперь было словно бы в новинку.

— Товарищ командир, — опять доложил Голайба, — корабль в точке поворота.

Ковалев словно бы и не расслышал доклада, может, задумался, может, задремал. Голайба помялся, но повторять доклад не спешил. Наконец Ковалев сказал:

— Хорошо... Вахтенный офицер, ложитесь на расчетный курс.

Штурман облегченно вздохнул и неслышно заперся в своей рубке. Корабль сошел с волны и начал медленно переваливаться с борта на борт, волна все-таки немного убилась. «Ну что ж, — подумал Ковалев, — это хорошо... Это даже очень хорошо. Кстати, что там, дома-то? Ах да, парень стал покуривать. Я, кажется, тоже начинал... А может, все-таки высечь? Да ведь, пожалуй, теперь не секут. Меня, должно быть, тоже не секли... Впрочем, пару раз я от отца все-таки схлопотал. Крутой был старик, я, наверное, в мать — пожиже вышел».

Теперь «Гангут» шел почти на восход, и там над сизыми волнами начала пробуждаться первая желтовато-серая полоска, хотя ночная пора была самая глухая и рассвет еще блуждал за далекими Кавказскими горами.

— Товарищ командир, — подал голос вахтенный офицер, — пора будить старпома.

На этот раз командир не стал медлить, сказал сразу:

— Нет, разбудите за полчаса до прихода в точку.

Сокольников встрепенулся, кажется, улыбнулся в меховой воротник куртки.

— А может, спустишься подремать? День, судя по всему, предстоит тяжелый.

— А когда они выпадали легкими? — спросил Ковалев и, не желая, видимо, продолжать разговор, нехотя заметил: — Вернемся в базу, там и подремлем.

Сокольников сбросил с себя куртку, спрыгнул с «пьедестала» на палубу, размял ноги, подумав о командире: «Как он часами сидит?»

— Пожалуй, ты прав, — сказал он. — С твоего позволения спущусь в низы, погляжу, что там делается.

— Что там может делаться... — Ковалев усмехнулся: — Морякам снятся невесты, молодым лейтенантам — адмиральские звезды.

— Сам-то давно ли перестал мечтать?

— Не отпустят в академию, и кончатся мечты: отдадут мои звезды другому.

— Почему не отпустят — отпустят, понятное дело, — сказал веселым — по привычке — голосом Сокольников.

Прежде чем спуститься в низы, он вышел на крыло мостика. Ветер дул несильный, видимо, угасал, и в затишке было уже тепло. Небо заметно посветлело, хотя звезды роились еще густо, и та желтовато-серая полоска на востоке снова померкла. Сокольников закурил, — курить, собственно, ему не хотелось, сказалась привычка: раз вышел на крыло, закуривай, — затянулся раз, другой и, почувствовав во рту горький вяжущий привкус, швырнул сигарету за борт. «Не надо бы бросать-то, — машинально подумал он. — Моряков от этого отучаем, а сами...» Он оглянулся: вахтенные сигнальщики были на другом борту, — облегченно вздохнул и спустился на шкафут.

В недавнее время Сокольников неожиданно обнаружил в себе странное свойство: он и курил, и чай пил, и умывался по утрам, зубы чистил, даже свежую рубашку надевал не осмысленно, как бы решив заранее, что надо сделать и то, и это, а по привычке, даже словно бы по наитию. Сперва он как будто бы все это запрограммировал в себе, а теперь счетное устройство само выдавало готовые решения, выстроенные в жесты и поступки. «Черт знает что, — подумал — на этот раз в сердцах — Сокольников. — Так не долго и медвежьей шерстью обрасти».

Он перешел на правый борт — правая дверь на шкафуте редко наглухо задраивалась, — и с низов на него пахнуло теплым машинным маслом, пенькой, видимо, где-то свалили в кучу пустые мешки, свежим хлебом, который решили испечь корабельные пекари, чтобы не растерять профессиональные навыки. «Хорошо бы сейчас намазать теплую горбушку сливочным маслом», — подумал Сокольников, невольно сглотнув. Он, конечно, мог постучаться в хлеборезку, и там, безусловно, и хлеба нашли бы свежего с маслом, достали бы и кружку чая, заваренного до дегтярной черноты, но он подавил в себе искус и по-матросски, «летом», держась только руками за отполированные поручни, съехал в кубрик.

Из-под синего ночного фонаря тотчас же вышел дневальный, приложил руку к бескозырке, начал было докладывать, но Сокольников опередил его:

— Все нормально? «Годки» не балуются?

— Так точно, товарищ капитан третьего ранга, нормально.

Сокольников постоял, пробежал взглядом по лицам, едва белеющим в сизоватой полутьме, заметил улыбающегося во сне моряка и сам улыбнулся. Тому явно снилась невеста, а, может, и не невеста, а, может, и еще что-нибудь — мало ли у моряка радостей во сне. Дневальный проводил Сокольникова до двери, и Сокольников в коридоре нос к носу столкнулся с главным боцманом мичманом Козлюком. Козлюк выглядел весьма живописно: в тропических тапочках на босу ногу, в цветастых трусах, в синей форменной куртке и при фуражке. В руках он держал наперевес духовое ружье, и по тому, как сосредоточенно оглядывал магистрали и темные закоулки, было похоже, что он решил поохотиться на ларисок. С некоторых пор крыс на флотах окрестили ларисками, а тараканов стали называть стасиками. Сокольников хотел было улыбнуться, но сдержался — Козлюк не терпел, когда над ним подшучивали.

— Как охота, боцман? — спросил Сокольников вполне серьезно.

Козлюк вздохнул:

— Да что охота, товарищ капитан третьего ранга. Можно сказать, что никакой. Одна лариска за ночь, да и та, можно сказать, недоносок. Прошлой ночью, правда, двух шлепнул.

— Не поранишь ненароком кого-нибудь?

— Что я, безмозглый, что ли? — обиделся Козлюк. — У меня рука твердая.

— А может, лучше отравы присыпать?

Козлюк насупился, подергал за мочку уха, видимо, задумался.

— Присыпать-то можно, только ведь она, паскудина, подыхать заберется за обшивку. Потом вони не оберешься. — Он опять дернул себя за мочку. — Не-ет, капкан с ружьем надежнее.

— Вот и проваландаешься с ними весь год.

— Зачем год — мне и месяца хватит.

— Тебе виднее, конечно, — сказал Сокольников. — Только командир начал сильно сомневаться в твоих охот ничьих способностях.

— Цыплят по осени считают, — благоразумно заметил Козлюк.

«Как бы не пришлось зимой считать», — подумал Сокольников и тихо вступил в соседний кубрик. Там все повторилось: появился дневальный, приложил руку к бескозырке, начал было докладывать...

— Все спокойно? — опередил его Сокольников.

Этот дневальный был его старый знакомец, приходил к нему несколько раз: сперва предлагал создать кружок фортепианной музыки, видимо, с тайной, а может, и с явной мыслью стать его руководителем, потом просил за жену, которая жила, по его словам, в скверных условиях. Сокольников, что называется, проникся доверием к моряку — фамилия его была Силаков, это теперь Сокольников хорошо вспомнил, — но скоро выяснилось, что Силаков имел такое же отношение к музыке, как сам Сокольников к племени пигмеев с верховьев Конго. И жены у Силакова не было, а было похоже, что он дурил его, Сокольникова, но Сокольникова это не столько обижало, сколько обескураживало.

— Какие новые прожекты одолевают вас, Силаков?

— Прожектов нету, товарищ капитан третьего ранга, — учтиво, как того и требовала субординация, ответил Силаков. — А я вот чего думаю: не написать ли нам книгу о «Гангуте»?

— Ну-ка, ну-ка, — неожиданно заинтересовался Сокольников.

— Я, конечно, не настаиваю, товарищ капитан третьего ранга, — сказал Силаков заговорщицким голосом и с прежней учтивостью отступил в сторону, освобождая

Сокольникову дорогу.

«Ну и фрукт», — подумал Сокольников, прежде все же сказав: «Вернемся в базу, зайдите ко мне», переступил комингс и очутился в глухом тамбуре, из которого трап вел в офицерский коридор.

В первой же каюте дверь была распахнута, и Сокольников увидел Суханова, который, засучив рукава, прилаживал на переборку цветную фотографию, ту самую, на которой адмирал вручал Суханову диплом, кортик и лейтенантские погоны.

— Что это вы переборку наряжаете, как новогоднюю елку?

— Создаю домашний уют, — веселым голосом ото звался Суханов, неожиданно почувствовав, что радостное настроение, с которым он до этой минуты распоряжался в каюте, как бы начало рассеиваться.

— Вы полагаете, что так у вас станет уютнее?

— Полагаю, — уже не радостно, а словно бы вызывающе ответил Суханов.

— Ну что ж... Не смею отвлекать вас от столь важного занятия.

Сокольников покрутил головой, усмехнулся, даже не пытаясь спрятать усмешку. Склонив голову в полупоклоне, Суханов тоже усмехнулся:

— Благодарю вас, товарищ капитан третьего ранга.

«Ну, благодари, благодари, — подумал Сокольников, направляясь к себе в каюту — перед учением, как и перед боем, следовало побриться — и пытаясь вспомнить, что сам-то делал в той первой своей каюте на лодке, и ничего не вспомнил, потому что и вспоминать-то было нечего: расставил на полочке книжки, разложил в шкафчике белье и стал жить, как жило до него не одно поколение неунывающих лейтенантов. — А может, надо украшать? Может, украшать — это даже хорошо?»

Он постарался оглядеть свою каюту глазами Суханова: на столе под стеклом списки руководителей групп политзанятий, в их числе значился и Суханов, графики, на переборке портрет Ленина, карта военно-морского театра, схемы, диаграммы. «Скучновато живу, — подумал Сокольников. — Даже не живу, а словно бы репетирую свою жизнь. Лейтенанты, те портреты свои вешают, а нет портретов — кинокрасоток из журналов вырезают... Может, и мне вырезать? — Он кисленько улыбнулся. — Да ведь не поймут, сдурел, скажут, комиссар...»

Он побрился, посидел за столом. Было без четверти четыре, говоря языком штатского человека. До прихода в расчетную точку оставалось час с четвертью, можно было прилечь не раздеваясь и подремать, но наверху, наверное, уже прорезалась заря. «Просидеть всю ночь на мостике и пропустить восход... Ну уж дудки, — сказал себе Сокольников. — Мы не лейтенанты. Мы пользуемся тем, что нам дают».

Сокольников поднялся на ходовой мостик. Ковалев сидел в командирском кресле все в той же позе нахохлившегося ворона и печально следил заторопливым, даже несколько суматошным, бегом косматых волн. Заря разгоралась, и хотя солнце еще не всходило, кругом все хорошо виделось. Впрочем, глядеть особенно было не на что: «Гангут» шел в стороне от морских дорог и море было безлюдно.

Не поворачивая головы, Ковалев спросил:

— Ну что там у нас в низах?

— Морякам снятся невесты, а лейтенантам — адмиральские звезды.

— Я же тебе говорил...

— Ты прав... Я и раньше догадывался, что ты прав. Но я люблю ночной корабль. Ночью он живет иначе, чем днем.

— Поверим. Я, к сожалению, этого не знаю. — Ковалев помолчал. — Значит, лейтенантам снятся адмиральские звезды?

— Так точно.

— Вахтенный офицер, прикажите разбудить старпома. И пусть тотчас же поднимается на мостик.


3

«Гангут» вышел в расчетную точку ровно в пять — Голайба хорошо поколдовал, — и теперь, соблюдая правила игры, следовало пойти навстречу лодке и, позволив себя обнаружить, тоже войти с нею в контакт с тем, чтобы уже потом уклониться от ееторпед. С точки зрения профессионального искусства задача была в общем-то несложной: требовалось только мастерски ее исполнить, но так как мастерство и искусство не всегда величины совместимые, то все как раз и сводилось к тому, чтобы эти величины совместить.

Ковалев распорядился играть учебную тревогу. Привычно, без всякойторжественности, даже очень уж буднично прогремели колокола громкого боя, вспугнув чуткую утреннюю тишину. Ветер совсем убился, волны опали, едва перекатывались, подставляя лощеные бока не яркому, чуть теплому солнцу, которое, выкатясь из-за горизонта, еще путалось в последней сизой паутине.

Прогрохотали матросские ботинки по железной палубе, дернулись и покатились с борта на борт артиллерийские установки, проурчали ракетные комплексы, и старший помощник, по-флотски — старпом капитан третьего ранга Бруснецов, приняв доклады от командиров боевых частей и начальников служб, заметно приосанился и бросил руку к виску:

— Товарищ командир, корабль к бою готов.

— Хорошо, — скупо сказал тот, взял микрофон «каштана» — громкоговорящей связи, включил на щитке гидроакустический пост.

— Лейтенант Суханов слушает, товарищ командир, — тотчас же из чрева корабля отозвался Суханов.

— Вот что, Суханов, вошли в район встречи с условным противником. Поменьше эмоций, побольше собранности. Командир.

— Есть, — растерянно — он не понял, почему командир предупредил его, — сказал Суханов. — Мичман, вы слышали?

— Так точно, — незамедлительно отозвался Ветошкин.

«Все — точно да точно, словно попугаи, а что будет, если окажется не точно?» — невольно подумал Суханов и, сразу сообразив, что тогда ему, Суханову, станет очень нехорошо, грустно покривил губы. Он постоял за спиной Ветошкина, последил за индикатором, который обегал желтоватый лучик — горизонт был чист, — перешел к Ловцову. И у того лодка еще не подавала признаков жизни, притаясь в стылой глубине, но Суханов почувствовал, что если им удастся вступить в контакт с лодкой в пассивном режиме, то это обязательно сделает Ловцов, и уже не отходил от него.

— Во! — неожиданно сказал Ветошкин. — Должно быть, дельфины прошли.

Суханов даже вздрогнул — так ему захотелось послушать дельфинов, хотя и подумал: «Знаем мы этих дельфинов» — и с напускной сердитостью сказал:

— Лодку не провороньте.

Ветошкин по опыту знал, что лодку следует ожидать минут через двадцать пять — тридцать, не раньше, поэтому и слова Суханова, как никчемные, пропустил мимо ушей. Он вообще умел уходить от ответов, если считал это за благо, чтобы потом в удобный момент подать свой голос и подсказать, что к чему да что за чем. Он не стал бы мичманом, если бы не был Ветошкиным, и наоборот, не был бы Ветошкиным, если бы не стал мичманом. Мужик, конечно, он был колоритный: широкий в кости и плотный, одолеваемый небольшим — в самый раз! — брюшком, носил рыжеватые прокуренные усы, которые казались на его широкоскулом лице такими естественными, словно бы он с ними и родился, а небольшие глаза, хитрущие и плутоватые, умел при нужде прятать, впрочем, мужик он был умный и многомерный. В противоположность ему Суханов и костью не вышел, и брюшком еще не обзавелся, но был подвижен, как ртуть, и хитрить не научился, словом, чувств своих скрывать не умел; впрочем, если уж быть честным до конца, следует признать, что гонор он уже успел нажить, даже не то чтобы нажил, а словно бы получил его из рук начальства вместе с кортиком и погонами. Гонор, разумеется, в приказе помечен не был, и адмирал, вручая кортик и погоны, даже представления о нем не имел, но ведь на любое дело можно посмотреть с разных точек: адмирал, который уже отяжелел от своей власти, видел все в одном свете; Суханов же, мечтавший только об этой власти, видел, правда, мало, зато многое ему рисовалось воображением, отсутствием которого довольно-таки впечатлительный Суханов не страдал.

«Гангут» шел ровно, содрогаясь лишь от собственной мощи, которая рвалась из всех его четырех машин, вздрагивали переборки, в коридорах гремела вентиляция, словом, обстановка была корабельно-домашняя, ничем не напоминавшая боевую.

— Опять запищали, — сказал радостным голосом Ветошкин, невольно шевеля усами, словно бы улыбаясь ими. — Тут, должно быть, целая семейка: папа с мамой и детки. И даже бабушка.

Суханов снова непроизвольно вздрогнул и потянул к себе наушник.

— Дайте-ка я послушаю.

Ветошкин даже вжал голову в плечи, усы у него перестали шевелиться и тревожно замерли. Он испуган но взглянул на Суханова, едва повернув голову.

— Не время, товарищ лейтенант.

— Давайте, давайте, не первый год замужем.

Устраиваясь поудобнее, как будто собирался сидеть здесь вечно, Суханов даже крутанулся туда-сюда на вертящемся стуле, прижал поплотнее наушники, и ему вдруг показалось, что он услышал голоса дельфинов, заулыбался, дескать, возьмите-ка нас за рупь двадцать, мы и сами с усами, взялся за настройку. Лучик на экране словно бы споткнулся и опять побежал споро и ровно. Ветошкин даже крякнул от досады, буркнув:

— Нашли тоже время...

Суханов не слышал его, все еще улыбаясь, погнался за дельфинами, которые явно уходили из сектора слышимости, а может, их и не было совсем, может, Ветошкин придумал их, а Суханов поверил в это?

— Суханов, — послышался голос командира. — Мы на боевом курсе. Где цель?

Суханов словно бы не понял, чего от него требовал командир, его в эту минуту очаровали дельфины, которые все ускользали и ускользали от него — а может, их и на самом деле не было? — а он все гнался и гнался за ними — и вдруг как будто очнулся, поняв, что произошло нечто страшное, засуетился, передал наушники Ветошкину, сползая со стула.

— Я спрашиваю, Суханов, где цель? — Ковалев сделал паузу, видимо, перешел к экрану, дублирующему станцию на мостике. — Собственно, чем вы там занимаетесь?

Суханов не знал, чем он занимается, он даже не очень отчетливо представлял, чем должен заниматься в создавшейся обстановке, начал лихорадочно просчитывать в уме всевозможные варианты, чтобы отыскать среди них тот единственный, счастливый, ухватиться за него, как за соломинку, и тогда тихо сказал Ветошкин:

— Есть цель... Дистанция четыре кабельтова, пеленг...

Суханов сжал потной ладонью микрофон «каштана», поднес его к губам и прокричал, еще не понимая, спасение ли это его или позор:

— Есть цель! Дистанция...

— Что вы говорите?! — довольно-таки простовато и совсем не командирским голосом спросил Ковалев.

— Так точно, товарищ командир, — обретая уверенность, повторил Суханов, — дистанция три кабельтова.

На мостике непривычно долго молчали, наконец Ковалев промолвил усталым голосом:

— Какие три кабельтова... Лодка давно торпедировала нас. Мы с вами покойники, Суханов. — Он помолчал. — Вы что, сами сидели за «пианино»?

Только теперь до Суханова дошел весь ужас его положения, и ему стало стыдно: перед Ловцовым, которого он недавно начальственно не пустил покурить, перед Ветошкиным, перед самим собой, перед той своей фотографией, ловко прилепленной им к переборке, перед Сокольниковым, заставшим его за этим занятием, и он уже не знал, куда ему смотреть и что говорить.

— Так точно, товарищ командир.

Это знаменитое «так точно» вывозило из трудных положений не одно флотское поколение, и ему следовало бы поставить памятник, как ставят их, скажем, литературным героям.

— Ну знаете ли... — Ковалев не договорил, и связь отключилась. Почти тотчас же послышался голос вахтенного офицера:

— Отбой учебной тревоге. Оружие и механизмы в исходное положение. Лейтенанту Суханову прибыть на мостик.

Суханов надел пилотку, машинально поправил ее, хотел что-то сказать, но не сказал, только махнул рукой, поняв, что любое слово, едва он произнесет его в эту минуту, сразу же станет ложью.

— За битого... — тихо, как бы только для себя, сказал Ветошкин.

Суханов подумал, что не только его слова могли стать ложью, в словах Ветошкина тоже не нашлось большой правды, и сказал негромко:

— Могут и ни одного не дать.

Суханов не клял себя последними словами, у него и слов-то не было, он только теперь догадался, когда потерял время, решив, что лодка должна появиться еще не скоро, через полчаса или даже через час — не в этом дело, главное, что не скоро, а ему очень хотелось услышать дельфинов, которых тут, по словам Ветошкина, оказалось целое семейство. Дело, конечно, было не в дельфинах, а, скорее всего, в том, что каждый человек рано или поздно избирает свою голгофу и сам же потом несет на нее свой крест. Голгофой Суханову неожиданно стал ходовой мостик «Гангута», до которого из акустического поста было пять трапов, и на первый Суханов взбежал резво, как и следовало это делать, когда вызывали к командиру, на втором резвости у него поубавилось, третий он прошел пешком, возле четвертого даже постоял, на пятый он ступил, как обреченный, понимая, что оправданий у него нет и быть не может.

Наверху установилась тишина, солнца уже было так много, что оно успевало заглядывать даже в самые печальные уголки. Ковалев сидел в кресле на открытом крыле и, нехотя щурясь, смотрел на море, по которому перекатывались блестящие волны. От них, казалось, во все стороны сыпались искры.

Тут же прогуливался Сокольников. Заметив Суханова, он остановился, молча указал глазами на Ковалева, дескать, объясните, пожалуйста, командиру, ну и мне заодно, как это у вас все получилось.

— Товарищ командир, — сказал Суханов и вдруг услышал, что голос у него запнулся, — лейтенант Суханов по вашему приказанию...

Ковалев все так же смотрел на море, щурясь и легонько покачивая головой, хотя, по глубокому убеждению Суханова, ничего хорошего там не было. Наконец Ковалев заметил, не поворачивая головы:

— Допустим, я ничего не приказывал... — Он поморщился. — Я только хочу знать: в чем дело, Суханов? По чему вы проворонили лодку? И почему я теперь должен выслушивать от флагмана всякие неприятные слова?

Суханов не знал, в чем дело, а раз не знал, то, разумеется, не мог и сказать, почему проворонил лодку. Все произошло как бы помимо его воли, но если бы он сказал об этом командиру, то тот, наверное, подумал бы, что Суханов решил состроить из себя дурочку или хуже того — соврать, и Суханов промолчал.

Ковалев повернулся к Суханову, измерил его взгля ом с головы до пят и, найдя у того все в приличном виде, заинтересованно спросил:

— Вы что же — не хотите со мною разговаривать?

— Нет, почему же...

— Вот и я думаю: почему?

Суханов переступил с ноги на ногу.

— Виноват, товарищ командир.

— Это понятно, Суханов, что виноват. Только виноватых, Суханов, между прочим, бьют. Бьют за то, что виноват. Бьют еще и потому, чтобы больше не был виноватым. — Ковалев помолчал. — Выражаю вам на первый случай свое неудовольствие. Идите и правьте службу.

Суханов почувствовал, что ноги у него перестали гнуться, он даже, жалеючи себя, тоскливо подумал, что не сумеет повернуться, а если и повернется, то обязательно упадет, но он и «есть» сказал заученно, и руку к виску кинул тоже заученно, и повернулся вполне сносно, а когда стал спускаться по трапу, плечи у него узко свелись, как у побитого. «Вот так и пропадешь во цвете лет, — немного театрально подумал он о себе. — Черт дернул прилепить эту дурацкую фотографию». Дело, конечно, было не в фотографии, и не в дельфинах, и не в Ветошкине, это все он отлично представлял, только представление это мало утешало, и вдруг он понял, что ему некуда идти: в посту он встретился бы с предупредительно-участливыми глазами Ветошкина, лейтенантский стол в кают-компании ошибок никогда не прощал, в каюте сейчас орудовал приборщик...

Он знал теперь, что будет дальше, а дальше могло быть намного хуже, чем теперь, и если человеку свойственно надеяться, что дальше станет лучше, то Суханов вполне справедливо считал, что у него-то лучшее ос талось позади, на том самом снимке, который он ночью прилепил к переборке. Там, на училищном плацу, все было прекрасно, и путь от лейтенантских погон до адмиральских звезд казался безоблачным.


4

В каюте у себя он хотел повернуть ключ изнутри, но это уже было бы слишком... Бруснецов подобных вольностей не допускал, высмеивая слишком мнительных в кают-компании:

— У наших лейтенантов, кажется, золотишко завелось. Сейфовых замков понаделали, специальными ключами, понимаете ли, обзавелись. Ротшильды, понимаете ли, с Вандербильдами.

В кают-компании знали, конечно, что лейтенантское «золотишко» и «сейфовые замки» Бруснецов употреблял для красного словца, чтобы, так сказать, было нагляднее, но ведь за наглядностью могли последовать и некоторые выводы. «Ну их к богу в рай, эти самые выводы... Без них хлопот меньше, а порядку больше».

В это тихое ласковое утро Суханову хотелось заниматься чем угодно, только не тем, чем следовало бы заняться, — идти в кубрик и разговаривать с моряками было не то чтобы неприятно, а словно бы даже противно. Он ничего не мог с собою поделать, сидел за столом и бесцельно перебирал бумажки, которые сам же и насовал под стекло. Бумажки эти в строгом смысле не были бумажками, а являлись как бы копиями некоторых корабельных документов, носивших сведения если и не секретные, то во всяком случае официальные, которые положено знать каждому офицеру.

«Гангут» возвращался в базу, увенчанный призрачной славой, «добытой», говоря словами поэта, ракетчиками и артиллеристами, отстрелявшими накануне на «отлично» по пятибалльной системе, и оказавшийся в бесславии стараниями лейтенанта Суханова, которому за каким-то чертом захотелось послушать дельфинов.

Суханов не пошел к утреннему чаю в кают-компанию, достал из стола пачку галет, банку мелкого частика в томатном соусе, который в последнее время стал такой редкостью, что его начали выдавать на доппаек, как кетовую икру. Частик с галетами — это, разумеется, было не бог весть что, но... «Ну и ладно, — подумал Суханов, поддевая вилкой то, что когда-то было плотвичкой или густеркой. — Дело совсем не в частике, а в дельфинах. Вернее, даже не в дельфинах, а в мичмане. Это ему они послышались. А может, и не послышались? Может, их и не было, дельфинов-то? А?..» Это получалось уже совсем плохо.

В дверь постучали, когда Суханов уже прибрал со стола, и следом явился мичман Ветошкин. Он выглядел бодрым, усы у него весело топорщились, и, судя по его виду, превратности жизни его не обременяли. Он успел побриться и даже сменил синюю рабочую куртку.

— Команда отпила чай, — радостно сообщил он, как будто это было событие чрезвычайной важности, снял пилотку и присел кторцу стола. — Часа через два откроется Херсонесский маячок.

— Что еще? — небрежно спросил Суханов.

Ветошкин деланно вздохнул:

— Список увольняющихся на берег надо готовить.

— Подготовьте.

— По возвращении в базу старпом небось большую приборку затеет.

— Затеет — будем прибираться.

Разговор явно не клеился, и Ветошкин вздохнул уже огорченно. «И с этой стороны не подойти, — подумал он меланхолически, — и с этой не подступиться... А я вам что — товарищ Пушкин или как? Не-е, я тоже, стало быть...»

— В кубрик не собираетесь заглянуть? — как бы мимоходом поинтересовался Ветошкин.

— Нет, мичман, не собираюсь, — сказал Суханов и потянулся за фуражкой. — Думаю в салон заглянуть, на пианино побренчать. Помогает, видите ли, говорят, ну и все такое прочее...

«Нам только пианин и не хватало», — огорченно подумал Ветошкин и осторожно попросил:

— Не ходили б вы в салон, Юрий Сергеевич. Старпом там сейчас чаи гоняет, так может всякие слова сказать.

«Это правильно, — подумал Суханов. — Старпом может и хорошими словами такое сказать, что потом долго чесаться придется».

— Послушайте, мичман, — сказал он с напускной небрежностью, — а вас случаем ко мне не Сокольников подослал?

Ветошкин помял пилотку, но надевать ее не стал.

— Обижаете, Юрий Сергеевич. Я и в молодости ни у кого на побегушках не состоял, а теперь для этого уже ноги не те.

— Извините, мичман, я вам верю. И я пойду в кубрик, хотя, честно говоря, не знаю, что там буду глаголить, какие истины меня там обременят, да и надо ли обременяться истинами?

Выходя из-за стола, Суханов с грохотом отодвинул тяжелый стул, Ветошкин же поднялся тихонько, напялив на голову пилотку. Они мельком взглянули друг на друга, как бы примеряясь, кто на что способен, и Суханов на правах старшего сказал:

— Добро, мичман. За мною не ходите. Мне дядьки Савельичи не требуются. Занимайтесь делами службы.

Ветошкин шевельнул усами, как бы говоря: «Хозяин — барин, неволить не смею», а сам между тем отгородился от Суханова нейтрально-уставным: «Есть».

Они разошлись в разные стороны: Ветошкин спустился по трапу, чтобы, миновав еще один трап и еще один, только после этого очутиться в акустическом посту, а Суханов, сдвинув фуражку на брови, направился по коридору в корму — там находился кубрик его команды, идти в который ему не хотелось по той простой причине, что он не видел никакого прока от своего «хождения в народ». «В конце концов, — думал Суханов, — военная служба тем и хороша, что старшим необязательно отчитываться перед младшими в своих поступках. Над старшими есть только старшие. — Тем не менее, перед тем как войти в свой кубрик, Суханов словно бы попридержал ногу, ощутив в себе пошленький холодок. — Неужели я чего-то боюсь? Я виноват — это правда, но я ничего не боюсь...»

На корабле в тот час выдалась лишняя минутка, которая обычно образуется на стыке, скажем, между утренним чаем и малой приборкой или между малой приборкой и подъемом флага, словом, когда одно сменяет другое, и моряки, свободные от вахт, занимались в кубрике кто чем хотел, а вернее, ничем не занимались, а точили лясы, злословя по своему адресу и по адресу своих ближних, коими на кораблях являлись прямые начальники.

Кубрик акустиков находился по правому борту, был он длинный и узкий, как железнодорожный вагон, койки шли справа и слева, оставляя посредине узкий проход. Кому-то из штатских он, может, и не глянулся бы, но акустики любили свой кубрик, хотя и иллюминаторов в нем не было, и подволок нависал низковато, но зато этот кубрик был непроходной, и это делало его похожим на большую мичманскую каюту. Тут все-таки жила корабельная интеллигенция. Впрочем, у любого моряка на корабле всегда были два места обитания — кубрик и боевой пост, и еще бабушка надвое сказала, где он чувствовал себя домашнее, что ли: комендоры, наверное, в кубрике, акустики же, безусловно, на боевом посту.

И хотя «Гангут» уже держал курс на Керсонесский маяк, моряки один за другим после утреннего чая потянулись и не на ют покурить, и не в акустический пост, а в кубрик, тем самым как бы невольно утверждая, что дома им еще не скоро быть.

— Итак, — басил за дверью старшина 1-й статьи Ловцов, которого Суханов безошибочно угадал по голосу — густому и низкому, — констатируем: Рогову десять суток с выездом на родину.

— Вообще-то я не откажусь, — это сказал, видимо, Рогов. — Только хорошо бы развить поподробнее о моих заслугах. Так-то, дескать, и так-то, такой-то он, дескать, и такой-то.

— А какой он? — спросил кто-то тоненьким голоском, и Суханов не догадался, кто спрашивал.

— Хороший он у нас, Рогов-то, — опять забасил Ловцов. — И примерный.

— А там? — опять спросил гнусаво-тоненький голосок.

— Не возникай, Силаков. Там не нашего ума дело.

— Я, конечно, не возникаю, только позволительно спросить, кто сегодня за «пианино» махру на уши сыпал?

— Ты что-то там протявкал?

— Я сказал, что у нашего Рогова — классные ушки.

— Вот теперь ты сказал правильно.

Суханов понял, что моряки не просто точили лясы — они творили действо, в котором ему, лейтенанту Суханову, тоже отводилась роль, но вот какая — он не разобрал, и, наверное, самое бы правильное было потихонечку удалиться восвояси, благо его, кажется, никто не видел, а если все-таки кто-то заметил? Тут и дураку стало бы ясно, что лейтенант Суханов подслушивал своих моряков. Он почувствовал, как мочки ушей у него стали тяжелыми и горячими, и шагнул через комингс. Дневальный, видимо единственный зритель — все прочие бы ли участниками — общего трепа, зазевался, Суханова заметил поздно, поэтому гаркнул так, что сам испугался:

— Смир-р-рно! Товарищ лейтенант...

«Будет глотку-то драть», — недовольно подумал Суханов и махнул рукой.

— Отставить... — Все невольно расступились, и Суханов оказался посреди кубрика один. — Как дела, моряки?

— Нормально, — сказал за всех Ловцов. — Маленько повоевали, вернемся в базу, шарик на причале погоняем. Чем не житуха, товарищ лейтенант?

— Жизнь как жизнь, — неопределенно ответил Суханов.

— Ну не скажите, товарищ лейтенант, — возразил Ловцов. — Жизнь прекрасна и удивительна, как сказал поэт. Нас так и в школе учили. Не так прекрасна, правда, как удивительна. Все удивляет и удивляет. Не знаешь даже, смеяться или плакать.

Суханов понял, в чей огород кинул камушек Ловцов, и счел за благо не продолжать разговор.

— Потом поплачем вместе, Ловцов, потом...

Ловцов словно бы согласился:

— Так точно, — и чуть заметно усмехнулся. Было похоже, что он не простил Суханову его ночной окрик, когда Ловцов отпросился у Ветошкина покурить.

— А настроение как? — спросил Суханов и тоскливо подумал: «При чем тут настроение и при чем тут Ловцов? И я-то зачем тут?»

— Погибаем, но не сдаемся, — опять за всех ответил Ловцов. Чувствовалось, что моряки его слушались. — А у вас, товарищ лейтенант?

— А почему я должен сдаваться?

— Вы спрашиваете, и мне захотелось спросить.

— Понятно, Ловцов, вы случаем не из клуба веселых и находчивых?

— Нет, товарищ лейтенант, я в эти игрушки не играю. Мы тут сами по себе.

Ударили колокола громкого боя, и вахтенный офицер приказал:

— Произвести малую приборку.

И тотчас же, словно он дожидался в коридоре этого сигнала, в кубрике появился Ветошкин и привычно распорядился:

— Ловцов, забирай своих архаровцев — и на боевой пост. Там у тебя в углу ветошь валяется. Смотри мне!

Суханов почувствовал себя в кубрике лишним, он и всегда-то чувствовал себя лишним, когда начинался какой-нибудь аврал, и тогда ему хотелось сунуть руки в карманы брюк, словно самому туда спрятаться. Быть при деле и не заниматься этим делом он еще не научился, но ведь и палубу швабрить не входило в его обязанности, словом, и это плохо, и то нехорошо. Он дождался, когда моряки разошлись по местам приборки, в сердцах сказал Ветошкину:

— Вот вы хотели, чтобы я спустился «в народ» и по плакался в жилетку. Вот я и спустился... Ну и что?

— Да ничего, товарищ лейтенант, — быстро сказал Ветошкин. — Один раз ничего, другой ничего, а там, глядишь, чего-нибудь да и получится.

Суханов махнул рукой, вышел из кубрика и поднялся на верхнюю палубу. День уже расстоялся просторный, и ветра не стало, и солнце хорошо жарило, а на душе было скверно, и Суханов не знал, как ему избавиться от этой скверны. «Почему? — спросил он себя. — Ну почему-у?..»


Глава вторая


1

Вожаковы жили в своем доме за раскопом на мысу неподалеку от Аниного камня. Домом этим владел еще прадед, боцман с «Андрея Первозванного», вернее, местом, потому что сам дом война разметала по камню, но фундамент, сложенный на совесть, по счастью, уцелел, и Иван Сергеевич после войны поставил на нем времянку, а выйдя в запас и потом в отставку, сложил добротные хоромы из белого инкерманского камня, могущего зимой держать тепло, а летом прохладу. Земля тут была каменистая, неудобная, но за долгие годы рачительные хозяева по ведру натаскали столько жирного краснозема, что виноград на ней попер стеной, и розы заблагоухали, и зацвел по весне миндаль. Тут, на виду белого города, обступившего со всех сторон большие и малые прозрачно-синие бухты, посреди которых на бочках застыли корабли, был свой мир и своя жизнь, как на хуторе. Друзья так и звали Вожаковых — хуторяне. Иван Сергеевич сперва даже будто бы немного пообижался, потом привык, а со временем это прозвище ему стало нравиться. Он усмехался в усы и говорил довольным голосом:

— Ну и что ж — хуторяне? Хуторяне нынче в цене.

Сыну Игорю, Игорю Ивановичу стало быть, предлагали квартиру в новом районе, и сам Игорь Иванович, и жена его Наташа Павловна было уже собрались переезжать, даже прикупили кое-какую мебелишку...

Года два назад осенним слякотным вечером, когда уже задувал норд-ост, знаменитая новороссийская бора, к ним на огонек заглянул Сокольников, служивший у Игоря Ивановича на лодке замполитом, простуженным голосом попросил чашку чая погорячее, долго грел возле нее озябшие пальцы, потом выпил чай залпом, как водку, отставил чашку в сторону.

Вожаковы всполошились, но старались виду не показать, один перед другим потчевали Сокольникова, наконец Наташа Павловна не выдержала:

— Что с Игорем?

Сокольников поднял голову, даже словно бы удивился:

— А что с ним должно быть?

— Я не знаю, что с ним должно быть, — раздельно проговорила Наташа Павловна. — Я хочу знать, что с ним. И где он сам? Вы же вместе уходили в море.

— Он там, — глухо сказал Сокольников. — Я тут, а он, стало быть, там... — И сам почувствовал, что становится косноязычным.

— Где там? — спросила Наташа Павловна и вдруг все поняла, зажала рот рукой, чтобы не закричать, и скорыми шагами, уронив стул, который оказался на дороге, вышла из комнаты.

Иван Сергеевич тоже все понял, словно бы отрешился и замолчал, как бы желая все горе принять на свои плечи, но горе, к сожалению, было одно на всех, и каждому хватило с избытком, только Мария Семеновна все еще таращила глаза на взъерошенного, вконец сбитого с толку Сокольникова, и вдруг глаза у нее округлились, как у обезумевшей птицы, она припала к плечу Ивана Сергеевича, бесконечно повторяя:

— Нет... Не-ет... Не-е-ет...

Иван Сергеевич погладил ее по голове, тихо сказал:

— Ступай к ней... Помоги поплакать.

Мария Семеновна схватила его за руку, прижалась щекой, и Иван Сергеевич ощутил, что рукав стал мокрым. Она сидела так, не двигаясь, минут пять, потом оперлась о плечо Ивана Сергеевича и шатающейся походкой вышла. Иван Сергеевич поднял глаза на Сокольникова.

— Мы от войны, а она за нами. — Он тягостно помолчал. — Он что, Игорь-то, сгорел?

— Ушел с теми, кого уже нельзя было спасти. А мне приказал с оставшимися держаться на плотиках.

— Он что же, Игорь-то, сам ушел?

— Сам...

Иван Сергеевич прошаркал к шкапчику, позвякал там рюмками — руки стали плохо слушаться, — поставил их на стол, достал темную бутылку, поглядел на свет.

— Тут и всего-то по наперстку. Да ведь нам только помянуть. — Иван Сергеевич разлил коньяк по рюмкам. Сокольников поднялся. — Прости, Игорь, если чего не так, — сказал Иван Сергеевич. — Прости, что я здесь, а ты там. Прости, что такого вырастил тебя. Прости, что иначе ты не мог. Прости, сын.

— И меня прости, — сказал Сокольников.

— Тебе виниться не за что... Ты приказ выполнял. Спас всех?

— Кого поручил, спас...

— Проснется Катеришка, ей ведь тоже придется сказать... А что скажешь? Отец в прочном корпусе. Вот так-то — в прочном...

— Так промерзли за эти трое суток... — виновато сказал Сокольников. — Холод будто в костях застрял.

— Врачам надо показаться.

Сокольников нацедил себе чаю, сахар забыл положить, но ложечкой помешал и неожиданно украдкой улыбнулся.

— Так я из госпиталя и удрал. Игорь велел к вам первым прийти, сказать, чтобы простили его. Он иначе не мог. Там оставались моряки, и у них тоже были дети и семьи. Я просился вместо него. У меня никого нет. — Сокольников отставил чашку в сторону. — Не позволил… Не разрешил... «Приказываю вам». Всю жизнь мы с ним были на «ты», а тут сразу — и «приказываю», и «вам».

— Приказ — дело суровое.

Скрипнула дверь, и на пороге появилась Наташа Павловна, волосы ее были зачесаны гладко, глаза слегка припухли, но слезы своих следов на щеках не оставили.

— Вас-Вас, — сказала она ровным голосом, — я постелю тебе на кухне.

— Видишь ли... — сказал Сокольников и замолчал.

— Наташа, он сбежал из госпиталя, чтобы... Одним словом, он должен быть там, — сказал Иван Сергеевич и тоже замолчал.

— Не неволю, — сухо заметила Наташа Павловна.

И Сокольников поразился ее самообладанию: два месяца назад они отпраздновали ее день рождения — Наташе Павловне тогда стукнуло двадцать два года, и она, хотя и была уже матерью, все еще казалась девчонкой, непосредственной, какой бывает молодая женщина, у которой шалость еще не стала кокетством. Они и имя-то ей такое придумали: не Наташа и не Наталья Павловна, а Наташа Павловна.

— Если ты чего-то еще не сказал, доскажешь потом. Вы громко разговаривали, и я из комнаты все слышала.

— Мы тебя не оставим, — сказал, поднимаясь, Сокольников.

Наташа Павловна усмехнулась, и усмешка у нее получилась горькая-горькая и мудрая.

— Как вы можете меня не оставить, если он оставил меня...

Впервые Наташа Павловна назвала мужа «он», и это опять поразило Сокольникова, он вдруг понял, что не знал эту женщину, которую еще вчера не принимал всерьез. «Да полно, — почти кощунственно подумал он, — любила ли она его?»

Не обращая внимания на Сокольникова, который все еще не решался уйти, Наташа Павловна спросила Ивана Сергеевича:

— У нас есть место на кладбище?

— Место-то есть... Только нам хоронить там некого.

— Там мы ему и поставим памятник. У нас с ним есть деньги. Мы их откладывали на мебель.

— Наташа Павловна, у тебя же ребенок, — невольно сказал Сокольников.

Наташа Павловна помолчала.

— Ты все хорошо продумала? — спросил Иван Сергеевич.

— Ах, Иван Сергеевич, да чего же тут думать, когда и так все ясно как божий день. А ты, Вас-Вас, на самом деле иди в госпиталь. Там тебя, наверное, уже обыскались, — Наташа Павловна повела глазами по стенам, по потолку. — А мы уж тут как-нибудь отсидимся в своем прочном корпусе.

Горе было одно — это верно, но для всех, кого тот осенний вечер свел под крышу возле Аниного камня, оно оказалось разным. Мария Семеновна так и не вышла к ним, ей в те минуты было в высшей степени безразлично и то, что с ними будет, и будет ли вообще что-то. А Катеришка безмятежно спала, как и в прошлую ночь, как и много ночей подряд.

Иван Сергеевич собрался проводить Сокольникова до калитки. Едва они вышли на крыльцо, как промозглый ветер швырнул в их лица пригоршни холодной воды, и сразу все вокруг завыло и загрохотало. Волны уже, видимо, подступали к Аниному камню, рушась о него и обволакивая белой, светящейся в темноте пеной. По небу проносились серые облака, изредка приоткрывая звезды, и пахло морем, густо и тревожно, словно его, как огромную бутыль, только что откупорили.

Закурив, они постояли под крышей, пряча сигареты от дождя.

— Когда же это у вас случилось? — спросил Иван Сергеевич.

— В такую же вот ночь... И ветер был похожим. И дождь сыпал холодный. Хотя нам было не до дождя...

— Он достойно себя вел?

— Оставался командиром до конца.

Они закурили по второй сигарете.

— Ты не забывай нас.

— Как можно, — сказал Сокольников. — Как можно... — И неожиданно признался: — Там я не ощущал страха. И сразу, и потом. А теперь боюсь оставаться один. Только закрою глаза, и на меня начинают наваливаться волны. Одна, другая, третья... десятая. А я все жду, какая из них накроет меня. И каждый раз только страх... Один страх... Животный страх, почти осязаемый...

— Это скоро пройдет. Надо только хорошенько испугаться, и тогда пройдет. После атаки всегда атака снилась.

Сокольников шагнул с крыльца в сырую темень, а Иван Сергеевич остался на крыльце и закурил третью сигарету. Он никогда много кряду не курил, впрочем, и потребности остаться в одиночестве тоже никогда до этого не испытывал. Надо было обмозговать создавшееся положение, но что он мог придумать, если за него думала и решала Наташа Павловна: останется она возле Аниного камня — один коленкор, уедет с Катеришкой к родителям... Хоть голову сломай, ни до чего хорошего не додумаешься. И так криво, и так косо. Иван Сергеевич швырнул недокуренную сигарету в лужу, которую до краев уже налил дождь, и полез в карман за четвертой, хотя курить уже было противно.

Дверь, скрипнув, приотворилась, выметнув на крыльцо белую полосу, и Наташа Павловна позвала:

— Иван Сергеевич, да что же вы там мокнете? Идите в тепло и курите здесь.

Он зябко передернул плечами, не сразу поняв, при чем здесь «мокнете» и «идите в тепло», ему на крыльце не было холодно, он даже не чувствовал ветра, и жарко, разумеется, не было, сами понятия «жарко-холодно» как бы отстранились от него. Он еще раз повел плечами и по привычке сказал:

— Вот только покурю...

А сам стоял еще долго, словно бы вслушиваясь и не слыша стонущего грохота волн за Аниным камнем. Когда же он вернулся в тепло, все-таки хорошенько озябнув, Наташа Павловна с Марией Семеновной сидели за столом и пили чай. Он равнодушно поглядел на них и тоже попросил чаю.

— Да, — сказал он, — бора к утру совсем разгуляется.

— Теперь для нее самое время, — согласилась Мария Семеновна.

— Раньше много она кораблей ломала, — сказал Иван Сергеевич.

— Она и теперь ломает, — заметила Мария Семеновна.

— Эт-то верно... Человек остается человеком, а стихия — стихией. Против нее дуриком не попрешь. Что же ты, Наташа, чаю-то мне холодного налила?

Наташа Павловна переглянулась с Марией Семеновной: чайник стоял на медленном огне и продолжал кипеть, пофыркивая и подрагивая крышкой. По стене снаружи сек мелкий частый дождь, и по чердаку, казалось, кто-то бродил, вздыхая и шаркая валенками.

Они сидели на кухне, пока не посинели окна, молча пили чай, изредка перебрасываясь словами, значение которых они тотчас же забывали, а на плите, все сердясь, пофыркивал чайник, и бесновался на улице ветер.

Не приведи господи никому таких длинных ночей.


2

Дом возле Аниного камня после той ночи не стронулся со своего фундамента, и мебель осталась на своих местах, и фотографии на стенах, и безделушки на комоде, обретя однажды свой покой, не меняли своего положения, а жить приходилось почти с нуля. Порядок, заведенный еще при деде, казалось, оставался неизменным, но Иван Сергеевич отчетливее других обитателей дома осознавал, что порядку тому уже долго не продержаться.

Ивану Сергеевичу по-прежнему не прекословили, хотя и не всегда следовали его правилам, и он, негодуя, поднимал голос, даже становился криклив, но быстро отходил, понимая, что вожжи, единожды выпущенные из рук, второй раз натянуть не всегда удается.

В дом еще заглядывали друзья Игоря, чаще других наведывался Сокольников, и тогда в садике раздавался смех, но в основном в доме говорили негромко, как бы притушив голоса, а когда монотонный, размеренный покой становился невыносим, Наташа Павловна садилась за пианино и, словно погружаясь в музыку, играла «Времена года». Музыка раздвигала границы ее узкого мира, музыка же и ограничивала его. Наташа Павловна ни на что не сетовала, приучая себя жить размеренно и даже замкнуто, она так и не пролила ни одной слезинки по Игорю. Мария Семеновна, оставаясь наедине с Иваном Сергеевичем, ревниво удивлялась:

— Что она, каменная, что ли?

Иван Сергеевич только разводил руками.

А между тем минул год, на кладбище, некогда сельском, а теперь вошедшим в городскую черту, на фамильном месте Вожаковых приезжий умелец высек из черного лабрадора «мужа, отца, командира». Наташа Павловна уже преподавала в музыкальной школе и прирабатывала в студии звукозаписи, подрабатывал к пенсии и Иван Сергеевич, словом, достатка в семье не убавилось, и время стало исподволь сглаживать углы, которые так неожиданно образовались в доме возле Аниного камня. Только одна стена его оставалась обращенной к морю, остальные прикрывал изогнутый лукой косогор, густо поросший шиповником и боярышником. Хотя на косогор и была выбита лестница за домом, там редко ходили. Из калитки же разбегались две дорожки: одна вела через раскоп на шоссе в город, другая уходила к Аниному камню, который в тихую погоду стоял в воде по щиколотку. В хороший же шторм волны спокойно омывали его лысину, потом долго сверкавшую на солнце солью. На этой лысине хорошо было загорать. За долгие тысячелетия волны отполировали ее едва ли не до зеркального блеска, на солнце она прогревалась не сразу, зато потом долго не остывала, и вечером, когда на море тянул легчайший бриз, от лысины исходили тепло и сияние.

Камень спрятался за обрыв, и сюда редко заглядывали чужие. Тут, как и в доме, был свой мир, открытый всему свету и в то же время отгородившийся от посторонних глаз. В ясные дни Наташа Павловна взбиралась на каменное чело и, обхватив колени руками, подолгу смотрела на море: памятник Игорю стоял на кладбище, но могила-то его была там. Порой ей казалось, что она преждевременно состарилась и ей уже ничего не хочется, порой же кровь начинала бунтовать, Наташа Павловна становилась раздражительной, едва сдерживала себя, чтобы не поссориться с Марией Семеновной и не нагрубить Ивану Сергеевичу, которые, в общем-то, поводов для ссор не давали. Тут на камне она смиряла свою гордыню и возвращалась домой покорная и пристыженная.

У камня была своя история, Незадолго до войны тут отдыхала Анна Андреевна, снимая у стариков Вожаковых комнату с пансионом — до войны это практиковалось, — и тоже облюбовала этот камень, проводя на нем долгие утренние и вечерние часы. Что она думала тогда и о чем мечтала, и мечталось ли ей, — одному богу известно, потому что никаких записок о тех днях не оставила...

Однажды Наташа Павловна с Катеришкой дольше обычного задержались у Аниного камня. Солнце, еще недавно висевшее высоко, стало стремительно падать, на глазах теряя свое тепло, и ветер с моря заметно поутих, стал ленивым и медлительным. Шуршали по песку последние мелкие, похожие на чешуйки, волны, кричали неподалеку чайки, и в море из гавани уходили корабли. Они важно обогнули рейд, на котором стояли танкер и сухогруз, выстроились в кильватерную колонну, словно бы в затылок один другому, и на глазах начали уменьшаться, как бы ужимаясь в объеме, пока не превратились в одну точку, которая долго маячила на горизонте.

«Вот и мои кораблики ушли, — подумала Наташа Павловна, хотела было окликнуть Катеришку, но та тихо-мирно пыталась построить из прогретого за день и ставшего сыпучим песка крепость, или лабиринт, или бог весть что еще, и Наташа Павловна подумала опять: — Зачем? Пусть она строит свои крепости, а может, гавани... Ее кораблики еще не ушли».

На обрыв почти взбежала Мария Семеновна, невольно придерживая рукой грудь — ее встревожило долгое отсутствие Наташи Павловны с Катеришкой, — тоже хотела их окликнуть и тоже не окликнула, а только подумала, поправляя выбившуюся из прически прядь: «Господи, благодать-то какая», тихо спустилась вниз, взобралась на камень и присела рядышком с Наташей Павловной на его теплое, как русская печка, чело.

— Что-то ты сторонишься нас с дедом, голубушка? — сказала Мария Семеновна. — Не чужие же мы тебе.

Наташа Павловна помолчала, не разгибая колен, привалилась головой к плечу Марии Семеновны.

— Я не сторонюсь, — промолвила она тихо. — Я вот на море гляжу. И начинаю бояться его. Господи, научите, как жить, чтобы не бояться.

— Не знаю, голубушка... Мы ведь, бабы, любим море не сами по себе. Мы его любим через наших мужиков. Доброе оно к ним, и мы к нему добрые.

— Но почему оно ко мне такое недоброе?

Мария Семеновна погладила Наташу Павловну по волосам, провела рукой по щеке, потом приобняла за плечи. «Господи, — подумала она. — Совсем ведь девчонка».

— Свекровь еще рассказывала... — Мария Семеновна неожиданно улыбнулась, видимо, вспомнила что-то хорошее, и лицо ее стало мягкое и виноватое. — Мы с Иваном Сергеевичем тогда в Полярном жили. Так у них в то лето Анна Андреевна гостила. До этого они знакомы не были, просто приехала и сняла комнату. Камень себе облюбовала, говорила свекровь. С тех пор и стали у нас его звать Аниным. А после нее стихи остались. Я уже думала, потерялись в войну, когда дом сгорел. А сегодня разбирала свекровины бумаги, так неожиданно нашла в них листок. Хотела в сторону отложить, а потом глянула — стихи. Те самые, которые Анна Андреевна написала на этом камне. Пусть теперь у тебя хранятся... — Мария Семеновна протянула Наташе Павловне листок из тетради в клеточку, сложенный вчетверо, пожелтевший в изгибах, с порыжевшей подпалинкой на закруглившихся углах. — Вот уже и Анны Андреевны нет.

— А я думала, что Анна Андреевна — это легенда, — сказала Наташа Павловна.

— Я тоже сперва так думала... Но вот — стихи. Ведь кто-то их написал. Они ведь как живые.

— Так почитайте сами... Они еще ваши.

Мария Семеновна долго молчала, как будто собираясь с мыслями. Она вспомнила, что и ей свекровь прочитала эти стихи на этом же камне, и тогда слева сидела не она, Мария Семеновна, погрузневшая и опростившаяся, а свекровь, а сама она сидела справа, только была она тоненькая, как Наташа Павловна, и море для нее было доброе-доброе. Мария Семеновна вздохнула, голос ее как будто треснул, и она начала читать с хрипотцой, волнуясь и даже запинаясь на первой строфе, а потом сразу справилась с собою и уже больше ничего не вспоминала: ни свекровь, ни себя, ни того прозрачного дивного дня, когда в том же горячем песочке копошился первенец, не переживший войны.


По неделе ни слова ни с кем не скажу,

Все на камне у моря сижу.

И мне любо, что брызги зеленой воды,

Словно слезы мои, солоны.


Мария Семеновна помедлила, ей показалось, что она забыла строчку, пробежала глазами листок и опять сложила его вчетверо; она вспомнила все строчки и все слова, и ей больше незачем было в него заглядывать.


Были весны и зимы, да что-то одна

Мне запомнилась только весна...


— Что это? — почти испуганно спросила Наташа Павловна, когда Мария Семеновна дочитала. — Как это там? «И назвал мне четыре приметы страны, где мы встретиться снова должны»?

— Тут так, — сказала Мария Семеновна и поджала губы. Ей стало неприятно, что Наташа Павловна из всего стихотворения выхватила только эти строки, за которыми шли и такие: «Море, круглая бухта, высокий маяк. А всего неизменней полынь...» Наташа Павловна уловила, как что-то изменилось в их отношениях, словно бы промелькнула тень и не померкла вдали, а застыла там серым облачком. Она отшатнулась от Марии Семеновны и в свою очередь погладила ее по голове. «А всего неизменней полынь...»

— Полно вам придумывать. Ничего ведь не случилось.

— Да-да, — быстро промолвила Мария Семеновна. — Это хорошо, что еще ничего не случилось.

— Что это на вас сегодня накатило?

Мария Семеновна хотела промолчать и медленно покачала головой.

— Ничего, голубушка, — сказала она вполголоса. — Да я уж тебе говорила: разбирала нынче старые бумаги и нашла среди них вот этот листок... Господи, как страшно, когда уходит жизнь... — Она пошевелилась, будто хотела привстать, и опять осталась сидеть. — Тепло тут. Так вот и сидела бы всю ночь. Да ведь идти надо. Катеришенька, ты где?

— Здесь я, бабуля, — прозвенел снизу детский голосок.

— Это хорошо, что ты здесь.

Наташа Павловна быстро поднялась, подала руку Марии Семеновне, и они осторожно съехали по отполированному боку в мелкую теплую воду, оправили сарафаны, и Наташа Павловна позвала усталым голосом:

— Катериша, пора, пора...

Та подбежала, цепляясь ножонками за камушки, схватила мать за подол, глянула снизу вверх.

— А папулька наш все в море?

— Все в море, доченька.

Иван Сергеевич уже заждался их, и чаю напился, и цветы полил, и теперь читал на приступочке газету, шевеля седыми бровями, которые у него к старости начали расти кустами, как полынь. Полынью тут пропахло все. Она росла возле тропинок, среди камней, словом, там, где, казалось бы, корням и ухватиться было не за что, и ближе к маковке лета начинала дружно седеть, и запах ее стелился низко над землей.

Накормив Катеришку, Наташа Павловна увела ее укладываться, а Мария Семеновна начала собирать вечерний чай в гостиной. Чаевничали они обычно долго, обсуждая свои и людские новости. Наташа Павловна долго не выходила, и Мария Семеновна с Иваном Сергеевичем терпеливо ждали ее, за чай не принимались, хотя есть очень хотелось. «Чего она там копается?» — с неудовольствием подумал Иван Сергеевич, опять надев очки на нос и принимаясь за газету, в которой прочитал не только все информации, но успел просмотреть и все статьи.

— Что-то Василий Васильевич давно не заглядывал к нам? — вздохнув, сказала Мария Семеновна.

Иван Сергеевич поднял очки на лоб.

— Лето — пора учений. По гостям разгуливать некогда.

Мария Семеновна переставила чашки, глянула в сторону.

— Сладилось бы у них... — сказала она тихо. — И нам он не чужой.

— А это не нашего ума дело, — сердито возразил Иван Сергеевич. — Теперь от своих детей бегут...

— Не век же ей возле нас сидеть.

— И опять не нашего ума дело.

Скрипнула дверь — Иван Сергеевич заметил, что с некоторых пор в доме заскрипели полы и двери, лето ли сухое стояло, а может, к дому подкрадывалась старость, — вошла Наташа Павловна в новом платье, модно подчеркнувшем ее фигуру, с ниточкой кроваво-красных кораллов на шее, с кровинками рубинов в мочках ушей. Было видно, что Наташа Павловна принарядилась тщательно, продумав все до мелочей, и хотя волосы по-прежнему зачесала гладко, строгости в ее лице как будто поубавилось, и вся она стала обворожительно-чистой. Глядя на нее, Иван Сергеевич невольно крякнул, а Мария Семеновна спросила чужим голосом:

— Ты куда-то собралась, голубушка?

— Нет, — сказала Наташа Павловна, — я пришла пить чай. И мы сегодня будем чаевничать долго-долго. — Она села к столу и сразу принялась хозяйничать. — Давеча вы, Мария Семеновна, мне стихи читали, а я слушала вас и все думала, что пять лет назад именно в этот день мы с Игорем познакомились. Надо же какое совпадение. Тогда я была молоденькая. Мне только стукнуло семнадцать, я закончила училище и мечтала стать пианисткой. — Она подала чашку Ивану Сергеевичу. — Как давно это было...

Иван Сергеевич принял чашку, поставил ее и озабоченно спросил:

— Может, и мне форму надеть?

— Сиди уж, — сказала Мария Семеновна теплеющим голосом. — Ведь не ты же познакомился с Наташей в тот день. Ты даже не вспомнишь, когда со мной начал женихаться.

— Жизнь прожили, — проворчал Иван Сергеевич, — так чего уж о жениханье вспоминать.

Наташа Павловна провела пальцем по краешку чашки и загадочно — немного грустно, немного виновато — улыбнулась.

— А я сегодня вспомнила, — сказала она, — и так тепло стало. И больно. Что же я раньше-то об этом не вспоминала?

— И я вспомнила. Разбирала бумаги и вспомнила, — заметила Мария Семеновна. — В Мраморном мы познакомились, на танцах. Это на Васильевском острове. Иван Сергеевич уже четыре галочки на рукаве носил.

— У тебя тогда платье было в горошек. И синий жакет.

— Помнишь, значит.

— Уж больно платье заметное было. Я, собственно, на него и пошел. Лицо смутно видел, а платье — хорошо.

Мария Семеновна усмехнулась:

— Куда уж заметнее... Тогда все в горошек ходили.

В окнах потемнело. Заря еще недолго золотилась сквозь листву, но скоро и она стала гаснуть. С моря долетел протяжный рокот, оно словно бы вздохнуло, потом снова донесся его вздох, и все смолкло.

— Мария Семеновна, — попросила Наташа Павловна, — почитайте еще те стихи. Пожалуйста, если вам не трудно.

— Сделай, Маша, милость, — сказал и Иван Сергеевич.

Мария Семеновна подперла рукой щеку, пригорюнилась.

— Уж и не знаю, — тихо промолвила она.

— Читай, Маша, — повторил Иван Сергеевич, — читай, раз публика просит.

Там, на камне, Мария Семеновна невесть чему разволновалась, здесь же голос у нее был ровный, она уже и не вспоминала ничего, и не переживала, и Наташа Павловна подумала, что все хорошо в первый раз, а всякое повторение, как бы лишенное свежести, теряет свое очарование.


Были весны и зимы, да что-то одна

Мне запомнилась только весна...


«Да-да, — думала Наташа Павловна. — Только одна...»

Иван Сергеевич слышал сегодня впервые чтение Марии Семеновны и вдруг увидел ее той, прежней, в платье в горошек и в синем жакете, когда он, курсант училища имени Фрунзе, подлетел к ней по паркету Мраморного зала, как только оркестр заиграл «Рио-Риту».

— Маша, — сказал он, отводя глаза в сторону, когда Мария Семеновна перестала читать, — а ты тогда не сразу пошла со мной.

— Уж больно ты фасонистый был: сбоку палаш, на рукаве галочки. Фу-ты ну-ты... А я кто? Сопливая фабричная девчонка, которой подруга одолжила жакетку на танцы.

— Между прочим, меня мамка на этом самом месте на соломе рожала.

— Откуда мне было знать, где тебя рожали. Подкатил такой фасонистый, я и обомлела, думала, подсмеяться решил.

— А я ведь тоже сперва решила, что Игорь не всерьез стал за мной ухаживать, — сказала Наташа Павловна. — Старпом с лодки, а я девчонка из музучилища. Я к тому времени и в куклы еще не наигралась.

— Спит наша куколка, — промолвила Мария Семеновна и снова пригорюнилась.

Иван Сергеевич привычно перевернул чашку кверху донышком, поставил ее на блюдце, отодвинулся вместе со стулом.

— Спасибо, хозяюшка и хозяйка. Пойду перед сном воздухом подышу, на рейд взгляну, не вернулся ли который из кораблей.

— Сиди уж, корабельщик.

— А и я с вами, Иван Сергеевич, — попросилась Наташа Павловна. — Ну, пожалуйста, Мария Семеновна, не отговаривайте нас.

— Да уж идите, раз душа просится. А я тут и посуду перемою, и Катеришку послушаю. — Мария Семеновна заглянула в детскую, пока Наташа Павловна причесывалась перед зеркалом. — Спит наша красавица, — сказала она радостным шепотом. — Набегалась за день. Мордашка так и зарозовела.

Наташа Павловна улыбнулась одними глазами и вышла на крыльцо. Иван Сергеевич поджидал ее у калитки, огонек его сигареты разгорелся, и оттуда нанесло табачным дымом, который тут, среди прочих запахов сада, не был противен.

— Я вот о чем хочу попросить вас, — сказала Наташа Павловна. — Дойдемте до раскопа. Там есть памятник. Помните его?

Иван Сергеевич не ответил, первым вышел на тропинку, ведущую на шоссе в город. Наташа Павловна взяла его под руку, они свернули еще на одну тропинку и вышли к раскопу. Здесь некогда был город, красивый и, кажется, богатый, по крайней мере то, что от него осталось, пролежав века в земле, отличалось изяществом форм и красотой отделки. Те люди понимали толк в прекрасном, и Наташе Павловне порой думалось, что они тоже, по всей видимости, были прекрасными. Иван Сергеевич остался наверху, и его сигарета опять начала описывать золотисто-красные полудужья, а Наташа Павловна спустилась к памятнику, под которым покоился эллинский воин и поэт (по крайней мере должен был покоиться), павший в битве: «Ксанф, сын Лагорина, прощай!» Те, кто в далекие времена прощался с Ксанфом, сыном Лагорина, на белом мраморе цоколя выбили угловатыми буквами эпитафию. Перевод ее, оттиснутый в типографии, был прикрыт стеклом и окантован дюралем. Наташа Павловна наклонилась к памятнику, хотя помнила перевод дословно:


Странник, скрываю собою я Ксанфа,

Который был утешением отца, родины юной красой,

Сведущим в таинстве муз, безупречным средь

Сонма сограждан, чтимый средь юношей всех,

Светлой звездой красоты.

В битве за родину был он завистливым сгублен ареем,

Сирым родителям слез горький оставивший дар.

О, если больше Плутону, чем вам,

Достаются на радость дети, зачем вы в родах

Мучитесь, жены, тогда?


«Зачем? — подумала Наташа Павловна. — Господи, за-ачем?»


3

Хотя обида мало-помалу и угасала, — а на кого, собственно, было обижаться? На себя, лапушка, только на себя, — Суханов долго еще чувствовал себя погано. Он даже подумывал перейти на другой корабль, скажем, на «Полтаву» или на «Азов» — все они, включая «Гангут», были однотипными, иначе говоря, строились по одному проекту, — но в кадрах его могли бы и не понять, а это уже грозило многими неприятными последствиями. Об этом весьма подробно и конфиденциально рассказал Суханову корабельный медик Гриша Блинов, сидевший в кают-компании за столом напротив и живший в каюте по соседству и на этом основании взявший себе за правило опекать Суханова.

На кораблях испокон веку кто-то кого-то опекал — не по службе, не по уставу, а чисто из человеческих принципов. Старые, поседевшие на флотских харчах мичмана добровольно становились «дядьками» молодым, неоперившимся лейтенантам. «Старички», когда срок службы исчислялся пятью годами, непременно находили себе «салажат», которых и учили уму-разуму, передавая им не только азы корабельной грамоты, но и саму флотскую геометрию с физикой, изрекаемые примерно так: «Плоское есть плоское, а круглое, значит, круглое, и плоское следует таскать, а круглое, соответственно, катать».

Те времена давно уже стали легендарными, матрос-первогодок теперь пошел ушлый, в котельное отделение за паром с мешком не отправился бы и чай пить на клотик не полез бы. Зато и доброты у «старичков», именуемых теперь «годками», скажем прямо, тоже в значительной мере поубавилось. Покупки той легендарной поры, хотя и были грубоватыми, даже солоноватыми, как и полагалось быть матросской покупке, ничего злого в себе не таили и на человеческое достоинство не посягали. Ну что из того могло случиться, если моряк посидит с часок на запасном якоре, в котором пудов двести чистого веса, и позатачивает бархатным напильником, коим в пору подпиливать ноготки у иных модных барышень, здоровущие лапы, способные зацепиться не только за мелкий грунт, но и за здоровые каменюки.

Суханова не покупали и лапы затачивать якорю не посылали — кают-компания так низко не падала, правда, раза три кольнули словно бы мимоходом: «У нас акустики — орлы, кои на заборах сидят», «Ах, не говорите, маэстро, это они, что ли, на «пианинах» играют?», «Ну, понятно, у них все по нотам» — и оставили в покое, впрочем, оставили не совсем по своей воле, их хорошо оттер в сторону Гриша Блинов, сам за словом в карман не лезший. Медики редко на кораблях верховодили, но Суханов был и медику рад, как говорится, за неимением гербовой, пишем на простой. В свободное от вахт и дежурств время, разумеется сухановское, Гриша Блинов отечески наставлял его:

— Вешать лапшу на уши любому начальству можно и нужно, но в разумных пределах.

— А зачем, собственно, вешать?

— Да затем, бравый лейтенант, что правду-матку не всяк любит. Более того, ее многие просто не любят. А вот лапша на ушах, когда ее немного и она не болтается, будто мочало, никого не беспокоит.

— Тебя только послушать...

— Да ведь тебе, лапушка, и слушать больше некого. Не отцов же командиров, кои глаголят одними только истинами, именуемыми статьями Корабельного устава... Слева направо.

— Но почему же слева направо? — спрашивал Суханов, пытаясь отыскать в словах Блинова тайный смысл.

— Да потому, бравый лейтенант, что справа налево — это уже будет по-еврейски, а отцы наши командиры ни латыни, ни древнееврейского не изучали. Они шпарят в основном по Кириллу и Мефодию.

С Блиновым было легко и весело, унывать он, кажется, не умел, относясь, видимо, к той самой породе, которая не слишком утруждает себя размышлениями о земных делах, неземные же свалив на могучие плечи всевышнего, как принадлежащие другой епархии. Блинов построил свои отношения с Сухановым таким образом, что Суханов перед ним вечно ходил в приготовишках, коих следует, как говорится, не только наставлять на путь истины, но при этом не забывать еще и нос подтирать.

За воскресным обедом Блинов как бы между прочим сказал:

— Надеюсь, Бруснецов тебя сегодня вахтой не обременил? (Суханов кивнул, дескать, да, конечно же.) Прекрасно. Тогда, значит, план нашего уик-энда предлагается такой: заглядываем на минуту в студию звукозаписи — о, это совсем недолго, — затем появляемся в обществе двух прелестных длинноногих девиц — о, это тоже не обременительно. По три гвоздички, по два комплимента, затем пляж, затем «Алупка» или «Алушта» — любая, на твое усмотрение, — с кофе, пирожными и, разумеется, мороженым... Ну-с, затем снова комплименты и поцелуи. Последнее непременно, мой лейтенант. Все вполне современно и без предрассудков.

Суханов засмущался:

— Но я же их не знаю.

— Как будто они тебя знают, — в свою очередь удивился Блинов. — Тебя послушать, то получится будто я с ними в детском садике на Новый год пел популярную песенку: «Бабушка козлика очень любила, бабушка козлику трусики сшила». Форма одежды... Кстати, ты обзавелся адмиральской кремовой рубашкой?

Суханов покосился на командирский стол: Ковалев с Сокольниковым еще расправлялись с первым, были заняты своими тарелками, в которые вестовые взгромоздили по здоровенному мослу, и на лейтенантский стол внимания не обращали.

— Мне эти кремовые рубашки еще ни с какого бока не нужны.

— Ошибаешься, бравый лейтенант. На той рубашке только следует поменять пуговицы. Это условие непременно и с практической точки зрения, и с этической. «А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо», как некогда пел незабвенный Утесов.

— Вообще-то я хотел Ветошкина отпустить, — сказал Суханов.

— Отпустишь завтра. Подчиненных надлежит держать в строгости.

— Так точно, — сказал Суханов, решив, что контрдоводы исчерпаны.


* * *

Они сошли на берег сразу же после обеда, не дожидаясь, когда Бруснецов отпустит в увольнение матросов со старшинами.

Суханов было направился к катеру, который отходил минут через пять на Минную стенку, но Блинов попридержал его:

— Не ходи проторенными дорожками. Их все знают. Поэт уже за нас сказал: «Где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легше?» Мы с тобой пройдем через КП, поднимемся в гору, и, верь мне, нам тотчас же посветит зеленый огонек. В городе их не сыщешь днем с факелом, а здесь...

— А тут что?

— О боже, какой ты право! Не подгоняй время. Все равно твои адмиральские звезды еще лежат на складе.

Суханов буркнул:

— Свои бы с плеч не слетели.

Блинов оглянулся на него, пропустил вперед и усмехнулся: в конце концов каждый волен понимать мир так, как тот ему видится. Они пошли малоприметной тропинкой сразу в гору, минуя людные асфальтовые дорожки, поднялись наверх и очутились на небольшой площадке — с бюстом вождя, как и следовало быть площади, со сквером, возле которого стояло пять-шесть свободных машин.

— Секрет фирмы прошу не выдавать, — предупредил Блинов, направляясь к первой машине, сел рядом с шофером и властно распорядился: — Сперва в студию звукозаписи, потом еще кое-куда. Не спешите от нас отделываться. Сегодня мы богаты, как Ротшильды, и щедры, как церковные крысы.

— О’кей, — весело сказал шофер, которому Блинов явно понравился, включил приемник, настроенный на волну «Маяка», и сразу запела Нани Брегвадзе. «Они рванулись навстречу неизвестности», — подумалось Суханову с замиранием сердца. Боже, как он в ту минуту был еще молод и как верил в «таинственные встречи» и «роковые предначертания», и Гриша Блинов казался ему тогда милым и добрым дядюшкой, который все может.

Под студию звукозаписи городские власти отвели старинный особняк, в котором некогда бывали Нахимов с Истоминым. Теперь же особняк был известен более всего тем, что возле него любили назначать свидания. По широченной прохладной лестнице — по ней в прошлом веке хаживали прославленные русские адмиралы — они вальяжно поднялись на второй этаж. За конторкой в копне золотисто-соломенного сияния показалась озорная улыбка.

— Господи, какими ветрами?

— Привет, привет, — сказал Блинов, — ветры, Галочка, все попутные. А у нас срочно. Увы, уходим в море.

Суханов с интересом следил и за Блиновым, в общем-то не слишком понимая, зачем они сюда пожаловали (впрочем, Галочка могла быть одной из тех особ, о которых говорил за столом в кают-компании Блинов), и за Галочкой, поднявшей на Блинова свои миндалевидные — сделанные — глазки. Суханов неожиданно усмехнулся, тотчас поняв, что поступил ужасно нехорошо, и взгляд его, став блуждающим, побежал по стенам, обклеенным яркими красотками из заграничных календарей, и в сторонке — в уголочке — от этого иконостаса словно бы наткнулся на лицо, выпадавшее из общего ряда и показавшееся ему знакомым. Раньше, наверное, Суханов его не видел, но оно было знакомо — в этом-то и состоял весь фокус. «Хороша», — подумал Суханов.

А между тем Галочка спросила:

— Как всегда?

— Что за вопрос...

Блинов тоже взглянул на сидевшую в уголке девушку — именно на нее и обратил внимание Суханов, — подмигнул Суханову, дескать, «лови мгновение, оно прекрасно», но как поймаешь его, если девушка тоже перехватила взгляд Блинова и понимающе усмехнулась. Это была Наташа Павловна, уже собравшаяся уходить, и только появление Блинова с Сухановым задержало ее. Суханов понял, что она сейчас поднимется и уйдет, смешавшись с бесконечной людской толпой, и, боясь, что она уйдет, поборол свое стойкое смущение перед хорошенькими девушками и женщинами, спросил наугад: авось да что-нибудь и получится:

— Вы тоже записываться?

— Нет, — сказала Наташа Павловна небрежно, чтобы прекратить дальнейшие расспросы. — Я здесь прирабатываю на хлеб насущный.

Судя по тому, как она была одета — изящно и просто, — Суханов решил, что если она и подрабатывала, то уж во всяком случае не на хлеб ржаной, и решил идти напролом — будь что будет, вторично они вряд ли когда-либо встретятся.

— А работаете вы в школе и преподаете музыку?

— Да, — медленно сказала Наташа Павловна. — Работаю я в музыкальной школе, а туфли ношу тридцать четвертого размера. Я могу сообщить вам о себе еще кое-какие сведения. Я могла бы и о вас сказать кое-что, но не сделаю этого. Вы лучше послушайте своего друга — он сейчас записывается — и сами решите, что я могла бы сказать о вас.

Суханов растерянно и, видимо, несколько глуповато улыбнулся, и Наташа Павловна прошла мимо него, «словно сон мой легка». Суханов мог поклясться, что и духи ее ему знакомы, словом, начиналась настоящая чертовщина, а в студии за толстым стеклом трагически-значительным голосом вещал Блинов:

— Родная моя, обстановка сейчас такая, что настоящих мужчин требуют к себе океанские просторы. «Жди меня, и я вернусь», как сказал поэт. А я добавлю: только очень жди.

«Так и у Симонова так же», — огорошенно подумал Суханов, и ему стало стыдно и за себя, и за Блинова.

Микрофон отключился. Блинов вышел из студии, как знаменитый актер после удачной кинопробы, потрепал Галочку по плечу.

— Музычку подложишь сама, и как всегда...

Галочка ослепительно улыбнулась, став похожей на ту самую красотку, которая висела у нее за конторкой, и Суханов от удивления чуть было, что называется, не распустил губы: Галочка — в зависимости от улыбки — напоминала то одну, то другую заграничную особу. «Вот это класс», — подумал Суханов.

— В два адреса? — Галочка скромно потупила огромные ресницы.

— Ну почему в два? — строго спросил Блинов. — В три...

— Зачем же в три? — удивился Суханов, когда они вышли в пекло.

— Боже, какая Сахара! Не-ет, скорей на пляж, — томно сказал Блинов.

Суханов окончательно растерялся: «А он чего — пыльным мешком из-за угла ударенный?!»

— Мой лейтенант, я не привык обижать женщин.

Они сразу попали на красный свет, и пока пережидали толпу оголенных женщин и белых офицерских тужурок с матросскими форменками, Суханов выглядел на остановке такси свою — он так и подумал: «моя» — незнакомку и положил на плечо шофера руку: «Припаркуйтесь».

Блинов тоже заметил Наташу Павловну и лениво процедил:

— Суханов, не делай стойку.

Но Суханов уже вышел, оставив дверцу открытой.

— Тут люди дожидаются второго пришествия, — сказал он. — Разрешите, мы вас подкинем. — И пригласил Наташу Павловну жестом.

Наташа Павловна взглянула на улицу, не покажется ли там зеленый огонек, но и так было бы ясно, что поймать такси в воскресную жарынь — утопия для романтиков, а она обещала вернуться к обеду — и сказала изменившимся голосом:

— Мне только до раскопа.

— Прошу. — Суханов обрел решимость в голосе.

— Мадам, — спросил Блинов, полуоборачиваясь к Наташе Павловне, — вы там чего-то копаете?

— Нет, — сказала Наташа Павловна. — Я ничего не копаю. Я там живу.

— В развалинах? — искренне удивился Блинов.

— Когда-то и для кого-то мы тоже станем развалинами, — раздражаясь развязным тоном Блинова, резко заметил Суханов. Наташа Павловна почти испуганно глянула на него, глаза их встретились, и Суханову подумалось, что они у нее скорбные.

— Ого, — сказал Блинов, — мне с двумя не справиться...

Суханов помог Наташе Павловне выбраться из машины, твердо решив, что если она не оттолкнет его своим колючим словом, то он наплюет на длинноногих блиновских особ и побредет с нею вдоль этих печальных библейских стен, сложенных из грубого вечного камня.

— Позвольте, я вас провожу, — смущаясь, предложил он, протягивая руку к ее сумке, даже на глаз выглядевшей тяжелой.

— Позвольте вам выразить мою признательность, — насмешливо сказала Наташа Павловна. — И мне, уверяю вас, совсем не тяжело.

— Суханов, — лениво напомнил Блинов, — не делай стойку.

— Спасибо вам, — тихо сказала Наташа Павловна, взглянула на Суханова, и он опять увидел в ее глазах затаившуюся боль или скорбь — он и сам не мог понять, что это было такое, — и она скорыми шажками пошла по тропинке к морю, туда, где за косогором зеленел крышей одинокий дом. Суханов загадал, что если незнакомка обернется, то они непременно встретятся, но она не оглянулась и скоро скрылась в зарослях шиповника.

— Поздравляю, у тебя вкус есть, — сказал Блинов. — Только по-монашески немного постна, — он посучил пальцами, — и неприятно колюча. Видимо, уже успела испортить характер.

Суханову не хотелось продолжать разговор в том тоне, в каком начал его Блинов, и он сказал:

— Ты знаешь, у нее в глазах скорбь. Я не знаю, что такое скорбь, но я почти убежден, что глаза у нее скорбные.

— Ба, брат милосердия! — Блинов помолчал. — Но меня уволь — я не карета «Скорой помощи». Я, если тебе угодно, мой лейтенант, сам нуждаюсь в сострадании.

Что-то копилось в Суханове по капельке, кап да кап, и он вдруг почувствовал, что ему уже не хотелось ехать на тот дикий пляж, где предполагался пикник, и знакомиться расхотелось, хотя еще час назад только от предвкушения самого знакомства замирало сердчишко, и все в Блинове стало раздражать: и манера говорить, и небрежная поза, какую он принял там, на переднем сиденье, словом, был бы повод, а причина нашлась сама. Суханов остановил машину, махнул Блинову рукой и по каменной лестнице начал подниматься на вершину холма к усыпальнице русской морской славы.

Блинов растерянно посмотрел ему вслед, пожал плечами.

— У бравых лейтенантов стали сдавать нервишки, — пробормотал он. — Поехали, шеф, туда, куда влечет нас жалкий жребий. Точность, шеф, вежливость королей.

— Так точно, — лихо сказал шеф, видимо бывший моряк.

А Суханов поднялся наверх, обошел храм со всех сторон, поклонился и Сенявину, и Корнилову с Нахимовым, и Истомину — этот был самый молодой среди, в общем-то, молодых адмиралов, — поглазел на рейд: там было пусто, одни корабли ушли в море, другие ошвартовались в гавани или стали на бочки на внутреннем рейде. Пусто стало и на душе у Суханова. Он послонялся по узким улочкам, даже пожалел, что поругался с Блиновым, хотел зайти в Дом офицеров выпить кофе, но махнул на все рукой и, возвратясь на корабль, отпустил Ветошкина на берег.

— Что-нибудь случилось? — для приличия спросил Ветошкин.

— Нет, мичман, ничего не случилось, — нехотя ответил Суханов и подумал: «А на самом деле, что могло случиться? Блажь ударила в голову, ну, может, еще что другое... Главное, что ударила...» — Хотя нет, мичман, пожалуй, случилось: Нахимов-то оказался прав.

— Так точно, — на всякий случай сказал Ветошкин и тоже подумал: «А при чем тут Нахимов?», совсем забыв о их ночном разговоре.

Наташа Павловна тоже не сразу пришла домой. Схоронив сумку в шиповнике, верхней тропинкой прошла к Аниному камню, взобралась на него и долго смотрела в голубую, скрывающуюся в серой дымке даль. «Господи, — думала она, — как это у Анны Андреевны? «И назвал мне четыре приметы страны, где мы встретиться снова должны...» Ну и дуреха же я!»


4

Назавтра за утренним чаем Блинов как ни в чем не бывало заметил Суханову:

— А зря ты вчера взбрыкнул. Девочки оказались высшего класса, между прочим, из столицы, и очень жалели, что тебя упекли на вахту. Учти, ради тебя вешал им лапшу на уши.

— Зачем же обманывать людей?

— Ты, как всегда, прав — обманывать людей ужасно нехорошо. Тем более что женщины не терпят обмана. Но вся загвоздка в том и состоит, что правду они вообще не прощают.

«Девочки — это хорошо, — подумал Суханов, направляясь после подъема флага к себе в пост на проворачивание механизмов. — Это даже очень хорошо. И ложь — хорошо, и правда — тоже хорошо. А не сходить ли мне в раскоп к дому под зеленой крышей? Прийти и сказать: «Здрасьте». Может, и мне скажут: «Здрасьте». Это же так просто: «Здрасьте» — «Здрасьте». А?»

Моряки уже сидели за «пианино», Ветошкин прохаживался у них за спинами, приглядывал за их действиями. Завидев Суханова, встрепенулся, чтобы подать команду, но тот опередил его:

— Вольно, мичман. У нас порядок?

Ветошкин не улыбнулся, а словно бы расплылся в улыбке, и даже усы у него затопорщились: сегодня он, выражаясь его словами, «чувствовал к своему лейтенанту полное душевное расположение». Вот уж воистину: у кого прореха, а у кого потеха, не поругайся вчера Суханов с Блиновым, а еще раньше не повстречай он в студии Наташу Павловну, не быть бы Ветошкину на берегу.

— Так точно. Все в полном ажуре.

— Добро, мичман, добро.

Ловцов с Роговым переглянулись, и Ловцов тихо, одними губами, сказал:

— Отключай буй, а то у наших отцов-командиров сегодня полный альянс. Как бы не застукали.

Будучи с полгода назад на боевой службе, гангутцы заарканили в море бесхозный радиобуй и передали его акустикам: дескать, володейте, братцы, изучайте супостатскую технику, может, чего и пригодится. Акустики изучали буй недолго, прежний командир группы получил звание старшего лейтенанта, а вместе с ним и дивизион под свое начало, и к акустикам почти перестал заглядывать, Суханову буй оказался до лампочки, вернее, он даже не разобрался, что это такое, и Ловцов с Роговым распорядились по-своему: чего надо отвинтили, чего надо перепаяли, подсоединили к радиоантенне, подвели к наушникам, поставили переключатели, и получился классный приемник — слушай, что хочешь.

Суханов с Ветошкиным сели в сторонке. Суханов полистал журнал боевой подготовки — так, для блезиру, — потом спросил, что должен был спросить еще в море:

— А все-таки почему я проворонил лодку?

— Мы ее успели только краешком зацепить, а вы настройку сбили.

Рогов понаблюдал за отцами-командирами, толкнул Ловцова в бок.

— Порядок...

— Лады... Шепни в аппаратную, чтобы дали музычку послушать. Сейчас там классный джаз наяривает.

Впрочем, не о лодке хотелось знать Суханову — на боевом курсе, как и на переправе, лошадей не меняют, — и нечего ему было делать за «пианино» вместо Ветошкина — и это он знал! — спросил-то только потому, чтобы задать после этого и еще один вопрос, теперь уж главный. Он оглянулся на моряков и приглушил свой голос:

— Послушайте, мичман, как вы полагаете: можно влюбиться с первого взгляда?

Ветошкин ошалело заглянул в журнал боевой подготовки — по плану через пятнадцать минут начинались политические занятия, — помолчав глубокомысленно, сказал не очень уверенно:

— Мне, пожалуй, уже и с пятого не влюбиться. Какая уж там любовь, когда ребятишек полный воз.

— Большой ли воз? — на всякий случай спросил Суханов.

— А пятеро...

— Не много ли?

— Можно бы, конечно, и добавить, да квартирка маловата.

«Черт-те что, — подумал Суханов, — да у него ребятишек больше, чем у другого подчиненных, а я его как мальчишку. Так что же, мне его теперь Павлом Петровичем величать? «Здравствуйте, Павел Петрович. Как дома, Павел Петрович?» Ну уж... Ну уж...»

— Вы еще что-то хотели спросить?

— Так полагаете, что с первого взгляда влюбиться трудно?

— Это как любовь понимать... Если, к примеру, как юбку и все, что при этом полагается, то тут и полвзгляда хватит. А если при этом еще и в высшем настроении, то тут и вообще можно не глядеть. А если к делу подходить серьезно, словом, со всех сторон, то тут и десяти глаз мало.

Незаметно для себя Суханов с Ветошкиным перешли с шепота на полный голос, и уши у моряков, как всегда, стали треугольными.

— Вы-то свою долго выглядывали?

— Я ее еще девчонкой присмотрел, а как подросла, тут-то мы и пришлись друг другу в пору.

— И в любовь с первого взгляда не верите?

Ветошкин вздохнул.

— Ничего хорошего от такой любви не дождешься, — убежденно сказал он. — Одни только нехорошие мысли и полное смятение души, именуемое развратом.

«Смятение души — это хорошо», — подумал Суханов, хотя ему стало ясно, что говорили они на разных языках: он-то, Суханов, про попа, а Ветошкин талдычил про попадью, — хотел было поспорить с ним, но тут ударили колокола громкого боя, и вахтенный офицер объявил:

— Окончить проворачивание механизмов.

— Лады, мичман, — сказал Суханов, — поставим пока на этом точку. Разрешите людям отойти от мест. — И, сопровождаемый командой «Смирно!», вышел из поста первым и поднялся на палубу.

День обещал быть жарким и тихим, солнце уже палило вовсю, хотя корабельные часы показывали без чего-то девять. Гавань замерла, и внутренний рейд тоже словно бы выстлался дымкой. Прошел катер, но волна за ним не рассыпалась, а только округло расходилась в стороны, словно была отлита из жидкого олова. Пахло мазутом и пенькой, собственно, ничем иным в военных гаванях никогда и не пахло: запахи эти были густы и стойки.

Время до политических занятий еще оставалось, и Суханов спустился в каюту выкурить в тиши и покое сигарету, а потом зайти к Блинову и кое о чем его поспрашивать, но идти к Блинову не пришлось. Тот появился сам, вошел без стука и сразу плюхнулся на стул, спросил, зевнув в кулак:

— Повоевали маленько?

— Провернулись...

— Эт-то правильно. Как утверждает наш замполит товарищ Сокольников, «порох надлежит держать сухим». А почему? С подмоченным ненадежно. Сухой порох и сам взрывается, а подмоченный — извините подвиньтесь.

Суханов подошел к иллюминатору, пустил в него дым и раз, и другой, потом, чуть ли не заикаясь, спросил, разглядывая оловянную воду:

— Ты давно знаешься с той самой Галочкой из студии звукозаписи?

Расчет его был весьма прост: спрашивая о студийской Галочке, он тем самым подводил Блинова к таинственной незнакомке, но для Блинова, занятого своими расчетами, этот маневр оказался несколько сложным, и он опять зевнул.

— Не советую, — сказал он небрежно, — интересоваться сим предметом. Это ширпотреб. Для нужд и удовольствия почтенной публики.

Дальше расспрашивать Блинова не имело смысла, тем более что вахтенный офицер оповестил, что офицерам предложено собраться в кают-компании на учебу, а это в свою очередь означало, что политзанятия поведут мичмана — там было повторение темы, — возникла необходимость разыскать Ветошкина.

Старпом Бруснецов вольностей во время занятий не терпел, в случае чего мог кое-кого и выставить из кают-компании, поэтому Суханов с Блиновым, не желая подвергать себя искушению, решили сесть в разные углы: сядешь рядом — захочется что-нибудь спросить, и не надо бы спрашивать, а все равно спросишь, тот, естественно, ответит, начнется беседа... Нет, ну уж к богу в рай эти беседы в присутствии недремлющего Бруснецова.

Офицеров в кают-компании набралось под завязку — у Бруснецова от занятий никто не отлынивал, — и не то что не оказалось разных углов, а и рядом-то едва нашлось два местечка. Только сели, как командир ракетно-артиллерийской боевой части, проще говоря БЧ-2, добрейший капитан-лейтенант Романюк хорошо поставленным голосом, вибрируя на гласных, скомандовал:

— Товарищи офицеры...

Бруснецов вошел, махнул рукой, дескать, прошу садиться, дождался, когда в кают-компании уляжется легкий шумок, прошелся вдоль переборки, негромко промолвил: «Нуте-с...» и помолчал.

— Применение ядерно-тактического оружия на море в современной войне может быть продиктовано следующими условиями и носит такие ярко выраженные цели...

Условий этих у Бруснецова нашлось много, и на каждом он счел нужным остановиться подробно. Говорил он округлыми фразами, несколько монотонно, и Блинов, которого, в общем-то, ядерно-тактическое оружие интересовало постольку-поскольку, склонясь якобы над тетрадкой, начал поклевывать носом. Бруснецов, кажется, это заметил, но пока видимого неудовольствия не выражал, ходил вдоль переборки, на которой висела копия «Девятого вала», и продолжал излагать свои соображения относительно ведения современного боя на море. Суханов перехватил и один взгляд Бруснецова, и другой и, поняв, что пришла пора приводить бравого медика в надлежащий вид, неловко толкнул его локтем в бок.

— Если вы, маэстро, насчет Галочки, то можете меня больше не беспокоить, — недовольно буркнул Блинов. — Это ширпотреб, с коим я дела не имею.

— Позволь, — удивился Суханов, — как это не имеешь?

Против них остановился Бруснецов, покачался с носка на пятку.

— По закону логики я должен поднять одного Блинова, но по закону подлости я подниму вас обоих. Потрудитесь встать. — (Суханов с Блиновым поднялись, Суханов потупился, а Блинов честным взглядом посмотрел в глаза Бруснецову.) — Прекрасно, Суханов, прекрасно. Поскольку вы такой грамотный и образованный, то поделитесь, пожалуйста, с нами своими познаниями. — (Суханов начал моргать и краснеть.) — По-моему, Суханов, вам все-таки грамотешки еще не хватает, поэтому я вас не выпровожу из кают-компании, и попрошу садиться. А вас, товарищ старший лейтенант, я больше не удерживаю на своих занятиях, поскольку они нисколько не созвучны, как я догадываюсь, с вашими настроениями. Потрудитесь закрыть дверь с той стороны. — Бруснецов проводил глазами Блинова и опять заходил вдоль переборки. — Итак, в-третьих...

Ударили колокола громкого боя, и вахтенный офицер в динамике негромко сказал:

— Сделать перерыв.

«И веют древними поверьями ее упругие шелка, — грустно подумал Суханов, которому предстояли нелегкие объяснения с Блиновым, — и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука...» Стоп. А у нее кольцо было? Кажется, не было... Кажется...»

— Товарищи офицеры! — опять подал свой роскошный голос Романюк, который стрелял так-сяк, но зато команды подавал... «Сплошная симфония», — утверждал крупный эстет Блинов.

Все шумно поднялись, разминая затекшие ноги, и Бруснецов милостиво разрешил:

— Товарищам офицерам разрешается перекурить. Суханову на минуту задержаться. — Бруснецов подошел к нему, оглядел. — Вы не медик, Суханов. Вам, Суханов, надлежит знать применение боевого оружия. Вы хорошо поняли меня, Суханов?

— Так точно.

Бруснецов опять оглядел Суханова и кивком головы отпустил его. Суханов только что не кубарем скатился по трапу, забыв сразу все понятия о корабельных приличиях, минуя свою каюту, ворвался сразу к Блинову. Тот, сняв ботинки, возлежал на койке, которая днем становилась диваном, и почитывал стихи, кажется Блока.

— Полеживаете, сир? — язвительно спросил Суханов, решив взять инициативу в свои руки. — Стишками пробавляетесь?

Блинов отложил томик в сторону.

— Что поделаешь, если товарищу старпому угодно было предоставить мне такую возможность.

Суханов присел к столу.

— Бруснецов, по-моему, имеет на нас с тобой очень большой зуб. Со мною все понятно — лодка... А с тобою?

— Вы догадливы, маэстро. На то он и старпом, чтобы иметь зуб. Беззубый старпом, прошу прощения, это не старпом, а состарившаяся дворняжка, коей лаять только на задворках нашего славного флота. Впрочем, маэстро, будем объективны: если бы вы не саданули меня в бок и я вам кое-чего не сказал, все бы осталось между нами, «девочками».

— Во-первых, не надо клевать носом на офицерской учебе, кою проводит старпом; во-вторых, не следует всхрапывать на вышеуказанной учебе; в-третьих...

Колокола громкого боя возвестили, что вселенский перекур закончился и пора занимать места.

— В-третьих, — начал торопливо досказывать Суханов, — старпом сейчас нам кое-что объяснит, а от себя я заранее добавлю, что он на тебя уже дважды плотоядно поглядывал. Третьего раза я дожидаться не посмел. Мог произойти великий конфуз. Теперь ты можешь продолжать штудировать Блока.

— Увы, я пойду вместе с тобой постигать премудрости современного боя, из которого нам, если он произойдет, живыми не выйти. Вот это я усвоил хорошо, а все прочее — в приложении.

На этот раз им все-таки удалось сесть порознь — офицеры «прониклись» и выразили свое сострадание, уступив им места в разных углах. Бруснецов это отметил сразу, поиграл в усмешке золотым зубом и продолжал свои теоретические изыскания:

— Итак, в третьих...

Суханов смотрел на него светлыми глазами, как бы ловя каждое слово, а сам между тем думал: «Чужие тайны мне поручены, мне чье-то сердце вручено...»

— Похвально, Суханов, — сказал Бруснецов, посчитав, что лейтенант углубился в его теоретические расчеты. — Похвально...

За ужином Блинов как бы между делом, вскользь, заметил Суханову:

— Вы, между прочим, маэстро, далеко пойдете.

— Да, — согласился Суханов, — сегодня мне предстоит дальний и нелегкий путь.

Блинов от удивления даже наморщил лоб.

— Да неужто с благословения самого старпома? Не-ет, маэстро, вы определенно делаете успехи, как говорит моя маман. Вас ожидает блестящая карьера.

— Нет, мой путь совершенно иного порядка, — таинственно сказал Суханов и поспешно, сразу сбавив на два тона, прибавил: — На моем пути карьеру не сделаешь. И вообще, как говорила наша дворничиха тетя Даша.

— Маэстро, вам попутчик не требуется? — явно предлагая свои услуги, спросил Блинов.

Конечно, в задуманном предприятии Блинов не повредил бы, «он и в карты, он и в стих, — как сказал поэт, — и сам неплох на вид», но Суханов уже решил действовать в одиночку, чтобы не было свидетелей, тем более что и сам-то он не шибко верил в свое предприятие.

— Увы, — сказал он почти со вздохом, — дела мои родственные, к тому же невеселые и весьма запутанные.

— Тетя или дядя? — профессионально поинтересовался Блинов.

— Сразу оба, — сказал Суханов, не обратив внимания на эту профессиональность.

— Тогда нет, — подумав для порядка, сказал Блинов, покрутил головой и уже окончательно отказался от партнерства, в которое его никто не приглашал. — Я — пас.

Следуя мудрому совету Блинова, которого старпом в назидание всем прочим лейтенантам, в том числе и старшим, пока что не имевшим под своим началом дивизионов, оставил на борту, Суханов не пошел вместе со всеми катером на Минную стенку, а поднялся в гору, сразу же взял такси, потом остановился у цветочного киоска и купил тут чайные — о, это такая редкость. Господи, на юге-то! — розы и, предчувствуя провал своего предприятия, как обреченный сказал:

— Жмите, хозяин, до раскопа.

Пока ехали, Суханов глазел по сторонам и старался ни о чем не думать. Он уже заранее вычислил, что в его предприятии, на которое можно решиться только раз в жизни, могло быть три варианта: первый, и самый определенный, — она там не живет; второй, менее определенный, но не менее точный, — она замужем, хотя кольца он и не заметил, или влюблена, или ее нет дома, или... У всех этих «или» мог быть один и тот же конец: «Дружок, поворачивай оглобли». В третий вариант верить было страшновато. Суханов, в общем-то, и не верил в него, поддавшись своему внутреннему голосу как завороженный: «Девичий стан, шелками схваченный, в туманном движется окне...»

— Раскоп, — флегматично сказал шофер и прижал машину к бровке.

Суханов отдал ему смятую пятерку, махнув на сдачу рукой, прихватил розы, которые на самом деле были свежи и источали тончайший аромат, и по тропинке, поросшей с одной стороны шиповником, среди жестких листьев которого все еще пунцовели цветы, направился к бугру, похожему на спину динозавра, какими они предстают в антропологических музеях. Из-за его позвонков зеленела крыша.

Тропинка петляла и вправо и влево, спускалась в низинку, густо поросшую травой, и снова поднималась на обожженный косогор; и чем дальше шел Суханов, тем меньше твердости оставалось в его шагах: это на корабле все выглядело вполне невинно и пристойно, здесь же, в зарослях шиповника, над которым еще густо вились пчелы, ничто уже не казалось пристойным. Суханов постоял, послушал ровный пчелиный гул, как будто поблизости пели дорожную песню телеграфные столбы, и вдруг послышались иные звуки, прозрачно-стеклянные, как будто неподалеку по камушкам запрыгал светлый ручеек. Суханов опять приостановился, начал напряженно вслушиваться и вдруг счастливо заулыбался: там, под зеленой крышей, играли «Времена года». «Она, — холодея, подумал Суханов и оробел до такой степени, что во рту появилась горечь, а язык стал шершавым. Когда он сильно волновался или чего-то боялся, у него всегда пересыхало во рту. — А... Господи, помоги мне», — неожиданно взмолился он, облизнул губы и, уже больше не останавливаясь, направился на этот музыкальный зов, машинально помахивая розами, как веником.

Тропинка вильнула в заросли шиповника, и музыка исчезла, а потом снова выплеснулась из растворенного окна, и столько грусти послышалось Суханову в той музыке, столько боли, что казалось, там обнажали душу, которая печалилась и скорбела. Он сильно толкнул калитку и вошел, стараясь придумать первую фразу, и ничего не придумал. На лавочке перед домом сидела женщина, сложив на коленях полные руки в синевато-зеленых узелках, и слушала музыку. Ее серые от редкой седины волосы, играя, прядку за прядкой перебирал тишайший ветерок. Это была Мария Семеновна.

— Простите, — сказал Суханов, подходя к ней неловкими шагами.

Мария Семеновна с любопытством и даже некоторым пристрастием оглядела его и, поняв, что кроме «простите» она вряд ли еще что услышит, спросила сама:

— Вы к Ивану Сергеевичу?

— Простите, — опять сказал Суханов.

— Наташа! — крикнула Мария Семеновна. — Это, кажется, к тебе.

«Так, — почти машинально отметил Суханов, — ее зовут Наташа». Он даже и в мыслях не держал, что в этом доме могла быть другая женщина и ту, другую, как раз и звали Наташа.

Музыка смолкла, в комнате, видимо, открылась дверь — тюлевая занавеска напузырилась парусом, нижний конец ее выскользнул на улицу, — и на крыльце появилась Наташа Павловна. Она узнала Суханова, удивленно повела бровью и почти одними губами спросила:

— Вы? Господи, зачем? Что вам здесь надо?

Суханов видел, что она тоже растерялась, поднялся на одну ступеньку, на другую, забыв про розы, которые все еще держал, словно веник, и про все на белом свете.

— Эта музыка... — почти торжественно начал он, тотчас же сообразив, что этой торжественности у него хватит ненадолго. — Я шел сюда... Там шиповник, пчелы и музыка! — И вдруг спросил, краснея: — Вам плохо?

Мария Семеновна безучастно смотрела сквозь листву на море, и ветер продолжал шалить в ее волосах. «Вот так, — думала она. — В один прекрасный день...»

— Плохо? — переспросила Наташа Павловна, и глаза ее сузились и брызнули синим светом. — Тогда вы так благородно поступили, но не преследуйте меня больше. Никогда... Прошу вас.

— Может, я могу чем-то вам помочь?

Наташа Павловна усмехнулась, подумав: «Так отдайте розы, шалопай вы этакий, и ступайте своей дорогой». «Боже, — подумал Суханов, — а что еще в таких случаях надо делать?» «А Наташенька ничего нам не рассказывала», — невольно думала и Мария Семеновна.

Наташа Павловна молча кивнула и взялась за скобу.

— Подождите, — попросил Суханов.

Наташа Павловна обернулась, уже откровенно улыбаясь: «Ну отдайте розы. Ведь не пол же вы явились подметать».

— Сегодня мы уходим в море, — самозабвенно соврал Суханов. Ему хотелось оставить хотя бы самую маленькую надежду, как лазейку, которая, может, еще и понадобится. — Вернемся через три дня. (А почему не через четыре, не через пять?) И я снова приду. Можете думать обо мне что угодно, но я все равно приду. Слышите? Через три дня.

Наташа Павловна повела бровью, дескать, поступайте, как знаете, и скрылась за дверью. Суханов сбежал с крыльца, только тогда обратил внимание, что в руке у него три чайные розы, лепестки, к счастью, у них еще не привяли, а из-за тюлевых парусов, в которых было так много ветра, снова послышалась музыка. Суханов положил розы Марии Семеновне на колени.

— Мне? — удивилась она.

— Вам, — кротко сказал Суханов. В калитке он нос к носу столкнулся с Иваном Сергеевичем, тот оторопело посторонился. Суханов и ему сказал: «Простите» — и вылетел за ограду. Только тут он почувствовал, что жара еще не спала, снял фуражку, вытер ладонью испарину и, довольный и счастливый, едва не закричал «ура!».

— Странный какой-то лейтенант, — сказала Мария Семеновна. — Розочки вот положил. — Она недоуменно пожала плечами. — А будто он у нас раньше бывал?!

Иван Сергеевич, хмурясь, посмотрел на розы, на опечаленную Марию Семеновну и таким же хмурым голосом заметил:

— Нам с тобой теперь только в одном случае положат розочки... По казенной обязанности.


Глава третья


1

Ясное дело, что Суханов имел в виду неправду, когда сказал Наташе Павловне, что они уходят в море, но он в то же время и не соврал, потому что «Гангут» сразу после подъема флага собрался выходить на рейд, и вахтенный офицер уже объявил: «Корабль к бою и походу изготовить!»

Ковалев только что закончил завтрак, вытер хрустящей салфеткой рот и руки, отметив между делом, что старший по столу наконец-то расстарался и в кают-компании появились настоящие салфетки, нахлобучил в коридоре фуражку и единым махом поднялся на ходовой мостик. Старпом Бруснецов встретил его докладом:

— Товарищ командир, корабль к бою и походу готов.

— Хорошо. Запросите у дежурной службы «добро» на выход.

Он оглядел гавань, прикидывая, как лучше начать движение: на внутреннем рейде стояли на бочках крейсера и корабль управления, их следовало обогнуть, потом еще извернуться и уже только тогда скользнуть в ворота, которые к тому времени откроются в боновом заграждении. Утро стояло тихое, небо было ясным, и, видимо, никаких каверз, в виде прижимного ветра, природа на этот час не заготовила. «Дважды два — четыре», — подумал Ковалев.

— Товарищ командир, «добро» получено.

— Хорошо. Вызывайте баковых с ютовыми наверх. Будем сниматься.

Опять пробили колокола громкого боя, вахтенный офицер вызвал наверх швартовые команды, и началась отшвартовка: «Сходню убрать», «Отдать прижимной»,«Отдать кормовой», словом, корабль еще стоял у стенки, и моряки в оранжевых жилетах мельтешили на баке и на юте, сворачивая швартовые концы в бухты и наматывая их на вьюшки, а корабль по всем писаным и неписаным корабельным правилам уже как бы числился ушедшим в море. Вахтенный офицер, дождавшись, когда Ковалев скомандует: «Пошел шпиль», взглянул на свои часы, для порядка сверил их с корабельными, пометил в вахтенном журнале, самом честном в мире документе, подлежащем вечному хранению: «8.45. Корабль начал движение».

«Поехали», — мысленно сказал Ковалев и мысленно же плюнул себе в кулак, чтобы все было хорошо. Чтобы торпедой угодить в яблочко. Чтобы минеры не подвели. Чтобы... Чтобы Суханов, ах чтоб ему неладно было... Одним словом, Ковалев был командиром, и желания у него были командирские.

— Лево пять, — приказал он вахтенному офицеру, и не успел тот отрепетовать команду рулевому, как из-за кораблей вышел портовый буксиришко с длинной трубой, которая чадила и дымила на всю гавань, — буксиришко этот, по всей видимости, был ровесником Цусимы. — Отставить лево пять... — И тихо, но весьма определенно выругался: — Черт знает, куда только смотрит дежурная служба!

— На берегу во все века служили одни путаники, — подал голос из своего угла Сокольников. Когда он поднялся на мостик, никто не видел, к этому, собственно, привыкли: он и появлялся неожиданно, и исчезал незаметно, стараясь поменьше привлекать к себе внимания. — Макаров еще, Степан Осипович, матросский, так сказать, адмирал, об этом говорил.

Ковалев деланно удивился:

— Да неужто ты с ним служил?

— Книжечки почитываю, людей добрых слушаю.

— Люди такого могут наворочать... — промолвил Бруснецов. — Товарищ командир, по носу чисто.

— Вижу. Лево пять.

«Гангут» обогнул корабли на внутреннем рейде, повернул потом вправо, миновал боны и выбрался на внешний рейд, на котором его поджидала «Полтава». Задача их совместного плавания сводилась к тому, что сперва «Полтава» возьмет на себя роль корабля-мишени, по которой пустит торпеды «Гангут», а после этого такой мишенью станет «Гангут». Отстрелявшись, они разойдутся в разные стороны и, каждый по своему плану, поставят в ночь мины.

Ковалев снял микрофон, включил все корабельные трансляции.

— Товарищи, — сказал он, стараясь говорить отчетливее, — мы вышли в море для проведения торпедных стрельб и постановки мин. Надеюсь, что торпедисты и минеры не посрамят чести «Гангута» и не падут так низко, как это произошло в прошлом походе с акустиками. Командир.

— Крутенек ты сегодня, — тихим, словно бы крадущимся, голосом заметил Сокольников.

— А я не с той ноги встал. Думал нынче в академию уйти. Теперь вряд ли отпустят. А у меня в запасе всего год. Потом «прости-прощай, подруга дорогая».

— Попросись хорошенько.

— Попросился бы, да Сухановы следят шибко. Не успеваешь за ними подтирать.

— Что уж ты их всех под одну гребенку!

— Да нет у меня, комиссар, двух гребенок. Одна она у меня. Вот и стригу всех под нее.

В море было ветрено, поверх остаточной зыби шла новая волна, и начало заметно покачивать. Корабли разошлись в разные стороны, чтобы после полудня (время было согласовано с расхождением в одну-две минуты) прийти с разных сторон на полигон и там произвести действо, называемое торпедными стрельбами. «Гангут» свернул в сторону от столбовой морской дороги, и чайки скоро отстали, снежинками растворясь в голубой бездне. Даже радары не могли нащупать никакого плавающего предмета, только высоко в небе летел серебристый самолет, оставляя после себя пушисто-белый след, который, растекаясь, терял свои зримые очертания.

Командиры групп и команд, коим сегодня предстояло участвовать в деле, ходили в лейтенантских званиях не первый год, и Ковалев был за них спокоен. «За каким чертом сам полез слушать лодку, — невесело подумал он о Суханове. — И каким образом он прошляпил ее? Это же надо так сработать!» Ковалев покачал головой: дескать, всякое случалось на его веку, но вот чтобы такое!.. Он опять крутнул головой и позвал:

— Старпом, спуститесь к торпедистам. Проверьте готовность.

— Есть, — сказал Бруснецов, переждал минуту — для солидности — и спустился на шкафут. Ковалев пожал плечами: вечно этот Бруснецов со своими штучками, сказал «есть», так нечего вальяжничать, впрочем, Бруснецов, видимо, уже примерялся к командирскому креслу, которое на всех кораблях было приподнято «на пьедестал», чтобы был лучше обзор. Хотя Ковалев иногда и бурчал на Бруснецова, считая его педантом, даже в некотором роде тугодумом, но иного себе старшего помощника не желал. Когда Бруснецов ложился спать и когда вставал — этого никто не видел, его почти всегда можно было застать бодрствующим, хорошо выбритым и обязательно в свежей, тщательно выглаженной рубашке, которую он менял едва ли не два раза на дню. Большую приборку он принимал по старинке: имея в кармане пару белых носовых платков, под ноги себе не смотрел, а старался дотянуться рукой в такую шхеру, куда и стасик не всякий заползал, при этом ругался нещадно, за что получил среди моряков прозвище — Чистоплюй.

Больше всего от Бруснецова доставалось лейтенантам, мичманов же он уважал, многих величал по имени-отчеству, выделяя среди прочих Ветошкина, с которым начинал свою лейтенантскую молодость. Став командиром боевой части семь, он неожиданно отпросился на командирские курсы, а возвратясь с них, получил назначение опять на «Гангут», теперь уже старпомом. Все это прекрасно знал Ковалев и тем не менее не переставал удивляться чудачествам, с его точки зрения, своего старшего помощника. Сам он мало заботился о солидности, поступал так, как бог на душу положит, по настроению был резок, по настроению добр, словом, не делал себя, а жил той жизнью, которую избрал себе, и никакой иной судьбы не желал. Кажется, еще не было в российском флоте корабля, на котором старпом в чем-то походил на командира, хотя многие старпомы потом сами становились командирами. Но вот что удивительно: похожих командиров на флотах множество, как множество похожих старпомов. По всей видимости, не только человек управляет местом, придавая ему черты своего характера, но и место формирует человека, изменяя ему характер и привычки.

В море Ковалев редко спускался в каюту, если уж в самую глухую пору, когда шли в стороне от торных морских дорог и корабль, скажем, не выполнял какую-нибудь учебную тактическую задачу. Все же прочее время он прочно врастал в кресло (подчиненные говорили: «Поднимался на пьедестал»), покидая его только для того, чтобы размять ноги. Тут был и его дом, и его служба, отсюда он управлял многочисленными командными пунктами и боевыми постами. Их на «Гангуте» было ровно столько, сколько насчитывалось людей, одетых на походе в матросскую робу, офицерские и мичманские рабочие куртки, включая его самого. Тут не могло быть никого лишнего, и отсутствие любого из людей сразу обнаруживало брешь, которую приходилось восполнять кому-то другому, не освобождаясь при этом от своих прямых обязанностей.

Море, в отличие от земной тверди, редко находилось в состоянии покоя, вернее, сам покой как бы противопоказывался ему, и море чтило эти противопоказания, вечно находясь в размеренном движении, но иногда случались моменты, когда движение теряло свой исконный размер и превращалось в хаос, и тогда многие эти рязанские, новгородские, смоленские парни, пришедшие с сухопутья и надевшие матросские робы, ложились пластом на койки, но сколько бы их ни ложилось, корабли продолжали идти, и стреляли, если этого требовала обстановка, и ставили мины, и производили другие действия, называемые учебными. Звенели колокола громкого боя, и неведомая сила поднимала людей, только что лежавших пластом, и бросала их на боевые посты и командные пункты, потому что, если бы хоть кто-то один из них остался в койке, могла бы не замкнуться цепь стрельбы, не была бы своевременно обнаружена цель, мины бы остались непоставленными. Ковалев изредка, когда выдавалась свободная минута, размышлял над природой этой неведомой силы и приходил к мысли, что она, как земля в старину, покоилась на трех китах: на мужской гордости, совести и долге. В офицерских собраниях он любил говорить: «Долг должен быть совестливым и гордым», — не раскрывая, впрочем, до конца своих наблюдений, оставляя и другим возможность подумать и согласиться при этом или не согласиться — это уж кому что было ближе.

— Товарищ командир, — подал голос Голайба из штурманской рубки, — через пять минут точка поворота.

— Хорошо, — сказал Ковалев.

От этой точки до другой им следовало идти минут сорок, а за той точкой следовала еще одна, и тогда-то уж и предстояло отыскать в этом голубом разливе, который и начинался на небе, в небо и уходил, «Полтаву», стрельнуть по ней двумя торпедами, дождаться, когда они, выработав ресурс, выставят из воды красные тупые носы, по которым их найдет торпедолов, а самим перейти в другую точку, после чего уже «Полтава» должна будет отыскать «Гангут» и в свою очередь выпустить по нему тоже две торпеды.

— Товарищ командир, точка поворота.

— Хорошо. Вахтенный офицер, ложитесь на расчетный курс.

«Гангут» немного отвернул нос от волны и пошел вправо.

Ковалев вышел на открытый мостик, поглядел за корму. След от «Гангута», вскипая, пенился, а когда пена улеглась, он становился таким нежно-голубым, что вся окружающая вода как бы становилась синей, почти кубовой.

Опять появился Сокольников. Когда он уходил, Ковалев не заметил, впрочем, командиру на мостике никто не докучал вопросами и перед глазами у него старались не мельтешить — мог и попросить убраться с мостика, где царствовал и вопрошал только он. Сокольников выпадал из общего порядка.

— Комсомольцы хотят выпустить устный журнал. У нас сейчас найдутся свободные минуты?

— До одиннадцати часов. В одиннадцать обед. В двенадцать придем в точку, начнем искать «Полтаву».

Оба невольно взглянули на часы: до одиннадцати оставалось чуть меньше сорока минут.

— Вахтенный офицер! — позвал Сокольников. — Передайте по всем помещениям: свободным от вахт и дежурств собраться в столовой команды... — И неслышно исчез, словно его и не было.

Все, что сейчас делалось в низах, Ковалева практически не касалось: там долженствовал быть порядок, и этот порядок обеспечивали замполит со старпомом, командиры боевых частей и начальники служб, вахтенная и дежурная службы, словом, вся корабельная пирамида, которую тут, на мостике, венчал он сам.

Больше всего он боялся и ненавидел одиночество и больше всего любил все то же одиночество, и в этом не было никакого парадокса: одиночество давало ему власть над людьми, но та же самая власть делала его безмерно одиноким. Впрочем, еще Джозеф Конрад сказал: «Капитан как одинокий бог на своем корабельном Олимпе...»

На корабле у Ковалева не было друзей по целому ряду причин: во-первых, он был старше всех офицеров по возрасту; во-вторых, его интересы — это были его интересами, но интересы других были во многом и его интересами; в-третьих, от его неправильного поступка могли страдать все, потому что его воля была для них законом. Их же воля, какой бы неправильной она ни была, на нем могла и не отразиться. Перечень этот множился и продолжался в зависимости от командира, но главное оставалось неизменным: на корабле он оставался одинок.

На мостик поднялся дежурный по кораблю Суханов. Дело в том, что на походе вахтенная служба менялась с дежурной местами: если в базе дежурную службу несли старшие офицеры, а лейтенанты стояли вахтенными офицерами, то на походе вахтенные офицеры становились дежурными, а дежурные вахтенными. Ковалев критически оглядел Суханова — все еще не мог простить ему промах с подводной лодкой, — и Суханов, оробев под этим взглядом, начал слегка запинаясь, докладывать:

— Товарищ командир, обед для команды готов. На первое — гороховый суп со свининой, на второе — макароны по-флотски, на третье — компот.

— Добро. А что с обедом в кают-компании?

— Обед в кают-компании тоже готов. Столы накрыты.

— Пробу пусть снимет замполит. Старпома на мостик. Вахтенный офицер, объявите форму одежды в кают-компании: кремовая рубашка без галстука. Поход походом, а офицер не должен забывать о своем внешнем виде.

Суханов повернулся как подобает и скатился по трапу в низы. Он обещал прийти в домик за раскопом через три дня. Сегодня шел первый день, у него оставались в запасе еще два, но кто знал, когда «Гангуту» предписывалось вернуться в базу? И без вопросов ясно было, что знать об этом мог прежде всего командир, но ведь к нему не подойдешь и просто так не спросишь: «Товарищ командир, а мы когда вернемся в базу?» «Ладно, — подумал Суханов, — денек еще потерпим».

Оставив за себя на мостике Бруснецова, Ковалев спустился в каюту, ополоснулся, помял перед зеркалом подбородок — он был еще чистый — надел свежую рубашку и прошел в кают-компанию. Многие офицеры сгрудились в коридоре — одни курили, другие уже прошли в кают-компанию, но за столы не садились — ждали командира.

— Прошу к столу, — негромко позвал Ковалев, занял свое место во главе стола старших офицеров, и только после этого начали усаживаться и все прочие: походы, вахты, стрельбы, постановки мин — все это преходящее, неизменно только одно — порядок, освященный на кораблях столетиями и ставший традицией.

В море Ковалев никогда не засиживался за столом. Поэтому и сейчас, отобедав, он тотчас же поднялся на мостик, отпустил Бруснецова в низы, несмотря на то что у того на весь обед осталось минуты четыре-пять. Следом появился Суханов и доложил:

— Товарищ командир, обед личному составу роздан. Жалоб и замечаний не поступило.

Ковалев уже хотел отпустить его, но по глазам, ставшим почти треугольными, понял, что Суханова мучил какой-то вопрос.

— Ну, спрашивайте, Суханов... Спрашивайте.

— Товарищ командир, понимаю, что вопрос мой бестактный, но нельзя ли узнать, когда мы вернемся в базу?

Ковалев не удивился, не сломал брови домиком, только спросил безразличным голосом:

— Суханов, вы сколько времени ходите в лейтенантском звании?

«Спрашивать было не надо», — подумал Суханов и сказал:

— Скоро будет два месяца.

— Вот видите... А я уже три года стою вот на этом самом мостике. И знаете ли, не надоедает. Это моя жизнь. Есть такой парадокс: чтобы поскорее прийти в базу, надлежит править в открытое море. Подумайте об этом на досуге, Суханов.

— Есть, — сказал Суханов и опять подумал, правда, не совсем кстати: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»


2

«Гангут» возвращался в базу к исходу третьих суток. Ужинали по-походному рано, и за ужином Суханов был молчалив и озабочен, ел быстро, хотя до захода в гавань оставалось не менее часа. Блинов следил за его ложкой — корабельный ужин повторял обед, вернее сказать, на кораблях испокон веков было два обеда: ранний и поздний — и улыбаясь, наконец проговорил менторским тоном:

— Послушай совет старого медика: не ешь быстро. Ешь разборчиво, со вкусом, с пониманием того, что ешь. К старости сохранишь печенку и прочие органы, которые из скромности опущу. В цветущие годы, переживаемые тобою сейчас, будешь неизменно иметь прекрасное расположение духа.

Суханов покосился в сторону командирского стола: Ковалев стоял вахту, главенствовал в кают-компании старпом.

— Чистоплюй скорехонько обратит этот твой дух в свою противоположность.

— Не богохульствуй за столом — это во-первых, — заметил Блинов, сделав лицо значительным и серьезным. — Во-вторых, старайся пореже попадаться командованию на глаза.

— И рад бы, — сказал Суханов, — да не получается: то вахта, то дежурство.

— Назвался лейтенантом — службой не манкируй. Дяденька старпом знает, что делает. — Блинов неприметно кивнул в сторону Бруснецова. — На бережок сегодня смотаемся?

— Обещал быть в одном месте, — нехотя промолвил Суханов.

— Между прочим, я тоже обещал... И от твоего имени в том числе. Можно сказать, только для тебя и старался. В приличное общество хотел вывести. Это не какая-нибудь Галочка из ширпотреба и не какая-нибудь, которая в такси к незнакомым мужикам подсаживается. Я, конечно, ничего против не имею...

— Не трогай посторонних.

— Я никого не трогаю, только из-за тех посторонних у нас вся компашка разбрелась. Не пристало, маэстро, бросать флотское товарищество под первый встречный каблук.

Получалось везде кругло: Блинову откажешь — вроде бы человека обидишь, даже трех, если верить его словам, а не откажешь — сам в половую тряпку превратишься.

— Да я не бросаю, — сказал Суханов потерянно.

— И правильно делаешь, потому как нет ничего святее флотского братства.

На горизонте уже обозначился Херсонесский маяк — они подходили к внешнему рейду, — и на «Гангуте» сыграли тревогу. Из базы оповестили, что он сразу может заводиться в гавань.


* * *

А между тем в тот же час в доме на мысу возле Аниного камня собрались всей семьей попить чайку. Стол накрыли в саду под абрикосовым деревом — тут было прохладнее, солнце едва пробивалось сквозь листву и падало на скатерть ржавыми кружевами. Иван Сергеевич вынес самовар, уже вздрагивающий от нетерпения, как паровоз перед дорогой, сполоснул заварной чайник кипятком, бросил в него хорошую жменю чаю и поставил чайник на конфорку. Сделав свое дело, он отряхнул руки, к которым пристали чаинки, похлопал по карманам, намереваясь по привычке закурить, но вместо этого поднялся на крыльцо, с которого хорошо был виден внешний рейд, взял с подоконника бинокль, презент товарищей, когда расставался со службой.

Наташа Павловна принесла чашки, протерла их полотенцем. На столе появились хлеб, масло, сыр, словом, все, что полагалось к русскому чаю и что можно было достать в магазине (с некоторых пор в наших магазинах перестали покупать, а только доставали). Растопырив руки, Мария Семеновна вынесла на большом семейном блюде — осталось от свекрови и теперь должно было перейти по наследству к Наташе Павловне — пирог, от которого хорошо запахло пропеченным тестом. Это был гвоздь программы, Иван Сергеевич не выдержал и крякнул от удовольствия — пироги в доме любили и пекли по каждому поводу, а чаще без повода, просто по настроению. К столу еще не звали, и Иван Сергеевич принялся оглядывать рейд.

— Отвоевались, — сказал он привычно громко, ни к кому, впрочем, прямо не обращаясь.

— Кто же это? — тоже привычно спросила Мария Семеновна.

— Да «Гангут» с «Полтавой».

— Василий-то Васильевич, должно быть, теперь тоже на «Гангуте»? — спросила Мария Семеновна.

— На «Гангуте». — Иван Сергеевич беспокойно оглянулся на дверь: Наташа Павловна собирала там Катеришку к чаю. — Глядишь, скоро и на огонек завернет.

Мария Семеновна тоже посмотрела на дверь, сказала, понизив голос:

— А у нас и без него завтра гости будут. — И поперхнулась: из дома вышла Наташа Павловна с Катеришкой, которая сегодня днем много спала и, кажется, капризничала. Наташа Павловна приговаривала ей: «А вот бабушка пирожок испекла. Вку-усненький». Она слышала последние слова Марии Семеновны, но виду не подала, только подумала грустно: «Выходит, мы все деньки подсчитывали».

Иван Сергеевич не заметил Наташу Павловну, все еще рассматривал рейд, но тем не менее насторожился:

— Откуда бы им взяться, гостям-то?

Мария Семеновна лукаво взглянула на Наташу Павловну:

— А тот лейтенант грозился прийти.

— Не придет, — твердым голосом проговорил Иван Сергеевич. — Основательности в нем маловато. — Он увидел наконец Наташу Павловну, и под усами у него зачесалось. «Ах, черт! — сердито подумал он. — Ввяжешься с бабами в разговор, так сам хуже бабы станешь». — А придет, так всем места хватит.

— Погодка-то какая сегодня, — веселым голосом, как ни в чем не бывало, промолвила Наташа Павловна. — А Катеришка все капризничает.

«Много спала, вот и капризничает», — подумал Иван Сергеевич и ничего не сказал, только исподтишка погрозил Марии Семеновне кулаком, дескать, это ты все, старая, наводишь тут сумятицу.

Они наконец уселись за стол, и Наташа Павловна начала разливать чай, оставив свою чашку порожней.

— Ты чего это? — всполошилась Мария Семеновна.

— Катеришка пусть попьет, потом и сама почаевничаю.

— А может, обиделась на нас с дедом?

Наташа Павловна тряхнула головой и засмеялась.

— Нет, не обиделась. — Она потупилась в столешницу, послюнявив палец, начала собирать им крошки. — Завтра я собиралась к подруге... А вы, Иван Сергеевич, если он все-таки придет... — Она подняла на свекра глаза. — Скажите, чтобы больше не приходил. Вас он послушает.

— А вдруг это судьба?

Наташа Павловна горько улыбнулась, высветив в уголках губ лукаво-скорбные ямочки.

— Начинать все сначала? Опять вечные вахты, вечные надежды, вечные сомнения и вечное одиночество? — Она медленно покачала головой: — Нет... — и быстро повторила: — Нет, не-ет... Скажите, чтобы не приходил.

— Наташенька...

— Да помолчи ты, старая! — вспылил Иван Сергеевич. — Помолчать оно порой лучше, чем языком-то зря трепать.

— Ну, конечно, — обиделась Мария Семеновна, — все беседуют, рассуждают, говорят, а я... языком треплю. Господи, и в кого ты у меня такой грубиян?..

— Жизнь прожили вместе, бок о бок терлись. Вот и научился.

— Спасибо, — сказала Мария Семеновна, собрав скорбные губы в оборочку, — уважил.

Они чуть было не поссорились, но вмешалась Наташа Павловна. Подсадив Катеришку к Марии Семеновне, сама подошла к Ивану Сергеевичу, положила ему на плечо руку.

— Иван Сергеевич, Мария Семеновна, ну, будет вам. («Это все из-за меня, из-за меня», — между тем думала она.) Кто придет, кто уйдет — наше-то какое дело. У нас тут свой мир, созданный нами же, так и будем его беречь. («А вдруг он придет? — тревожно и радостно думала она. — А вдруг он все-таки придет?») Мария Семеновна, почитали бы вы стихи, те самые, написанные Анной Андреевной на нашем, — она подчеркнула голосом: нашем, — камне.

— А может, споем, как при Игоре, — почти робко предложила Мария Семеновна. — Я и гитару принесу.

— Можно и спеть, — согласился Иван Сергеевич, став сразу покладистым.

Мария Семеновна начала грузно подниматься, чтобы идти в дом, но Наташа Павловна опередила ее, взбежала на крыльцо, крутнула подолом длинной, разрезанной сбоку юбки, через минуту в окошке послышался первый аккорд. Наташа Павловна опять играла «Времена года».

— Тоскует, — сказал Иван Сергеевич.

— Тоска сердечная бывает разной, — заметила Мария Семеновна, налила в миску воды, вздохнув, начала мыть посуду. — А ты, Катюнюшка, побегай, потопчи ножками дедову дорожку.

Пианино смолкло, но Наташа Павловна долго не появлялась. Потом сбежала с крыльца (успела, кажется, подвести глаза и дивно при этом похорошела). Она подала гитару Ивану Сергеевичу:

— Сегодня вы — у меня меланхолия. А мы с Катеришкой послушаем, может, потом и я чего подпою.

— Мать, — пощипывая струны, смущаясь, сказал Иван Сергеевич, — плесни чего-нибудь. На холодной машине в море не выйдешь.

— Да уж плесну...

Вечер тихо прокрадывался в сад, исчезли со стола ржавые кружева, смолкли птицы, и на бугре за домом зазвенели цикады. Неподалеку, в городе, сложенном из белых камней, сейчас на улицах было много нарядного народу, и в гавани на кораблях играла музыка, и сам город в этой музыке казался большим кораблем, а тут было тихо, и жара уже спала, только от прокаленной земли еще тянуло теплом.

Иван Сергеевич снова и снова перебирал струны, не зная, на какой песне остановиться, наконец полилась музыка, и он запел, подыгрывая себе:


Шумела степь, изрытая снарядами.

Стоял над Сталинградом черный дым.

И долго-долго, до самой Волги,

Мне снился Дон и ты над ним.


Наташа Павловна уже знала, что сейчас и Мария Семеновна вплетет свой голос и они в полном согласии начнут петь о войне. У них все было и все прошло, оставалась только война, ушедшая в песни и в воспоминания. Обежав свой магический круг, стрелки их часов стремились к новой точке отсчета. Наташа Павловна посадила Катеришку на колени и слушала, чувствуя, как на глаза набегали слезы.


Так здравствуй, поседевшая любовь моя.

Пусть кружится и падает снежок

На берег Дона, на ветку клена,

На твой заплаканный платок.


Они замолчали, и Катеришка сонным голосом пролепетала:

— Еще, еще... — а у нее получалось: «исё, исё...»

Но «еще» все-таки не получилось — Наташа Павловна повела ее спать, хотя и знала, что та долго не уснет — встала днем поздно, — и Катеришка, заплетаясь ножонками, все спрашивала:

— А папа исё в море?

— В море, лапушка, в море...

Вечер окончательно надвинулся, потемнело вокруг все, и зажглись звезды, округлые и тяжелые, словно отлитые из желтого металла. Потом и луна взошла, голубым светом выстилая дорожку на горбатой ряби. Мария Семеновна с Иваном Сергеевичем ушли к морю. Наташа Павловна легла грудью на подоконник, мельком, почти украдкой, подумала: «Господи, что-то будет».


* * *

Назавтра в школе у нее были утренние часы, и она ушла к девяти, сказав, что вернется поздно. Ее подруга — она тоже занималась с утра — жила на Корабельной стороне, давно приглашала к себе в гости, и Наташа Павловна решила у нее отобедать и отсидеться до вечера. «Глупости, конечно, не девчонка уже, но что же делать, если он такой настырный?»

Они вышли из школы вместе — подругу ее звали Мила Васильевна, и была она молодящейся тридцатилетней особой — и, прежде чем идти на паром, забрели в кафе выпить там по чашечке кофе.

— Знаешь, Наташка, — сказала Мила Васильевна, помешивая ложечкой в чашке. Она недавно развелась и теперь кляла всех мужиков на свете, считая их по натуре кобелинами. — Надо смотреть на вещи просто до циничности: медицинский вариант, и никаких забот. Стирать носки, а потом получать плевки в душу — ну нет.

— Иногда ведь и любить хочется.

— Сентиментальность в наше время — это, мать, пошлость. Сегодня хочется любви, завтра ее уже не хочется.

Они заказали еще по чашечке кофе, и Наташа Павловна неожиданно сказала, поправив прическу:

— Ты езжай одна. А я скатаю домой, девушку свою проведаю, а потом примчусь.

— Однако ты, Наталья, даешь, — грубовато сказала Мила Васильевна, но отговаривать ее не стала, и они разбежались: Мила Васильевна опустилась к парому, а Наташа Павловна села в троллейбус, который в гору поплелся по-стариковски, кряхтя и припадая набок.

Дома она переоделась в светлое платье, зауженное книзу, и это только подчеркивало стройность ее ног. Она знала, что платье шло ей, и последнее время почти не надевала его.

— О господи, — подумала она вслух, поправляя перед зеркалом прическу. — Зачем все это? — Но занятия своего не оставила.

В дверь стукнули, и вошла Мария Семеновна.

— Голубушка, ты опять уходишь?

Наташа Павловна опустила руки, став сразу виноватой и блеклой.

— Вам будет очень неприятно, если он придет?

— Голубушка, мы с дедом хотим, чтобы тебе было хорошо.

Наташа Павловна погладила ее по плечу, припала к нему щекой, украдкой улыбнулась.

Мария Семеновна прикрыла за собою дверь поплотнее, как бы говоря тем самым, что никто больше не потревожит Наташу Павловну, и Наташе Павловне сразу расхотелось прибирать себя. Она присела на краешек подвернувшегося стула, сложила, словно школьница, на коленях руки.

— О господи...


3

Суханов добривался, когда зазвонил телефон. Он выключил бритву, снял трубку и подождал, решив, что его домогается Блинов.

— Ты чего там в молчанку играешь? Вахтенный офицер.

— Привет, вахтенный офицер. Суханов.

— Голубь, велено известить, что с девятнадцати ноль-ноль заступаешь на вахту. Вопросы есть?

— Какому умнику пришло в голову? Я же недавно стоял.

— Умник этот — старпом Бруснецов. Еще вопросы есть?

— Но мне позарез сегодня надо быть на берегу.

— Проще простого. Ищешь себе подмену, идешь к старпому и — гуляй себе.

— Спасибо, — сказал Суханов и положил трубку. Спасибо-то, конечно, спасибо, только какой дурак согласится сидеть в такую роскошную погоду на корабле, и не просто сидеть, а стоять вахту. Суханов тем не менее начал названивать по каютам: в первой получил вежливый отказ, во второй уже ехидный, а в третьей уговорил такого же зеленого лейтенанта порадеть за товарища, словом, старики опять оказались правы: мир еще был не без добрых людей.

Суханов побрился, плеснул себе на щеки одеколончику, пошлепал их ладонями и отправился к старпому. В каюте того не оказалось, спросил у одного, у другого и скоро нашел его на полубаке, где он с Козлюком проверял стопора на якорь-цепи. Бруснецов вообще не умел сидеть без дела и бездельников не терпел, гонял их своей властью, а власть у старпома была большая. Суханов улучил минутку, когда Бруснецов отошел к борту.

— Товарищ капитан третьего ранга, разрешите обратиться.

— Обращайтесь, — сказал Бруснецов милостиво, потянул носом и заулыбался. — Похвально, — опять сказал он потеплевшим голосом. — Похвально, что молодые лейтенанты собираются на вахту, как на свидание. Французский? — спросил он, имея в виду одеколон.

— Так точно.

— Чувствуется... Ну что у вас?

— Мне требуется сойти на берег, товарищ капитан третьего ранга.

— Никаких вопросов. Отстоите свои часы — и милости прошу.

— Но мне надо быть на берегу именно в эти часы. Разрешите подмениться. Лейтенант Махоркин согласился постоять за меня это время.

Шея у Бруснецова стала раздуваться и багроветь.

— Не понимаю вас. Боюсь, что и никто вас не поймет: без году неделя на корабле — и такие пассажи. Правьте службу, лейтенант.

— Товарищ капитан третьего ранга...

— По-моему, я предельно ясно выражаюсь: правьте службу. И смойте с себя эту французскую гадость. Вахтенная служба — это не парикмахерский салон, провонявший цветочным одеколоном. Идите, лейтенант.

— Есть. — Суханов вскинул руку к козырьку, повернулся, словно бы со скрипом, и побрел на шкафут, плохо, в общем-то, соображая, куда идти и что теперь делать: складывалось все хорошо, да, к сожалению, не сложилось, и все из-за старпома, будь он неладен. К Суханову заглянул Блинов, присвистнул:

— Маэстро, а вы, замечу, в разобранном виде.

— Мне с девятнадцати на вахту. Чистоплюй удружил.

— Чистоплюй — это серьезно. Что передать любимому городу?

— Может спать спокойно... И видеть сны. И зеленеть в самом начале распрекрасной осени.

В девятнадцать ноль-ноль, выслушав сменяющегося вахтенного офицера: «Командир на борту, замполит на борту, старпом на борту, увольняющиеся на берег построены на юте, вахту сдал», Суханов натянул на руку повязку и сказал погрустневшим голосом:

— Вахту принял.

Ушли увольняющиеся на берег матросы со старшинами, за ними начали сходить офицеры с мичманами. Последним из тех, кому сегодня пофартило провести вечер на берегу, покинул корабль Ковалев. До трапа его провожали старпом с дежурным офицером и Суханов — вахтенный офицер.

— В случае нужды, — сказал Ковалев, — я дома.

Дальше все пошло по чину. «Смирно!» Ковалев вскинул руку к козырьку, ступил на трап, и когда дошел до середины, послышалась команда «Вольно».

Бруснецов глянул на Суханова, хотел, кажется, что-то сказать, но не сказал и, не торопясь, правым бортом проследовал в надстройку, где у него была каюта.

«А может, хорошо, что все так получилось, — с грустью подумал Суханов. — Может, так и надо. Может, это я просто муть напустил, как каракатица. Может, и не было ничего...»

Суханов побродил по юту как неприкаянный, зашел в рубку вахтенного офицера, посмотрел на часы, но событий, в общем-то, никаких не происходило, и записывать в журнал практически было нечего. Он снова зашагал к трапу, словно бы придумал себе дело, и ему все казалось, что он по воле старпома утратил тревожное и радостное ощущение жизни, неожиданно обретенное им после неудачи с лодкой. «Это же надо так, — опять подумал он, — я упал, поднялся было, а Чистоплюй снова подставил ножку».

Ему было даже невдомек, что он еще ничего не обрел, а значит, и терять ему было нечего, а тревожно-радостное чувство, внезапно вспыхнувшее, таилось в нем самом, и оно долго еще будет появляться, исчезать и снова появляться, как доброе знамение. «Боже! — обращался он к своему неопознанному богу. — Почему так все нелепо получилось? Почему судьба одного человека должна зависеть от прихотей другого человека? И почему мы не всегда понимаем один другого? Ведь это так просто: один сказал, а другой все понял...»

Всю вахту он как бы метался от надежд к сомнениям: дойдет до трапа — появятся надежды, вернется к рубке — опять начнет сомневаться, десять шагов — затеплится огонек, еще десять шагов — огонек исчез. «Она же не поверит теперь мне! — почти кричал он возле рубки. — Но ведь я же ни в чем не виноват», — говорил он себе возле трапа.

С надстройки его окликнул Бруснецов.

— Вахтенный офицер, что вы мечетесь, как маятник?

По всем человеческим канонам следовало бы ответить: «Виноват, товарищ старший помощник, места себе не нахожу» — и это было бы горькой правдой, в которую Бруснецов просто-напросто не поверил бы. Место вахтенному офицеру на якорной стоянке жестко определено корабельным регламентом: ют, шкафут правого борта, в некоторых случаях рубка, а мельтешить должны другие, скажем, рассыльный, вахтенный на баке, мало ли молодых и шустрых с красно-белой повязкой на левой руке.

Подняв голову, Суханов сказал снизу вверх:

— Промеряю расстояние, на которое следовало бы выпускать выносную гидроакустическую станцию, чтобы на ней не отражались собственные помехи.

«Врет как сивый мерин, — подумал Бруснецов с восхищением. Он не знал, как умеет врать сивый мерин, по, видимо, здорово, если уж старики сложили про него поговорку. — Однако находчив. Может, со временем и получится грамотный офицер», — и тоже сказал не то, о чем думал:

— Потом промерите. А пока правьте вахтенную службу. Увольняющиеся уже начали возвращаться?

— Никак нет.

— Ну и правильно, — сказал Бруснецов. — Сегодня не погода, а чистая благодать. — И опять подумал: «Благодать-то уже на исходе, а я так ни разу по-настоящему и не выкупался. Ох, маета наша. А Суханов-то, хлюст, однако. Палец совать ему в рот, пожалуй, надо повременить...» — Начнут подходить первые увольняющиеся — дайте мне знать.

Докладывать старпому Суханову не пришлось, его сменили в двадцать три ноль-ноль: «Командир на берегу, замполит там же, прости, господи, старпом присутствует. Товарищей офицеров съехало (сходили-то они пешочком) столько-то, мичманов — столько-то, старшин и матросов — столько-то... Корабль стоит на двух якорях. Миленький, принимай вахту, истомился душой и телом».

— Вахту принял.

К концу вахты Суханов заметно притомился, уже не изводил себя разными вопросами, а подумывал о том, что как только сменится, то сразу же заберется в душ, благо последнее время с пресной водицей вроде бы вышло послабление, поплещется, попьет потом чайку и маленько помечтает. Но, сменившись, почувствовал такое опустошение, что и в душ ему расхотелось идти, и спать будто бы рановато еще было ложиться, и сиднем сидеть в каюте — удовольствие тоже было ниже среднего, и Блинов на берегу и вряд ли еще скоро появится — Блинов, как, впрочем, и сам Суханов, собственным углом в городе еще не обзавелся, поэтому ночевал на корабле, — и, значит, душу отвести не с кем. Вот она, лейтенантская жизнь: на вахте стоишь — плохо, сменился — тоже нехорошо. Не идти же было среди ночи на берег, и Суханов отправился на бак, благо там в эту пору никого, кроме вахтенного матроса, не было.

Суханову на глаза попалась бухта капронового троса — видимо, Козлюк недавно менял швартовые концы, — он уселся поудобнее и закурил. Порой человеку для счастья недостает самой малости, казалось бы, чего уж проще, протяни только руку, вот оно, счастье-то, но счастье мимолетно, оно затрепыхало крылышками, и остался человек с протянутой рукой, словно нищий.

Нищим, допустим, Суханов себя не чувствовал и несчастным не был, а так хотелось, чтобы кто-нибудь приголубил его, словно маленького. «Ну, жди — приголубят, — неожиданно озлился Суханов. — Чистоплюй так приголубит... Так приголубит...» Он не знал, как старпом может «приголубить». Главное, что он разозлился, и думать об этом уже не хотелось, и несчастным он себя больше не чувствовал, покуривал, поглядывал на черную воду, по которой, постукивая двигателями и обозначив себя желтыми и зелеными бортовыми огнями, проворно скользили катера, прихватив с Минной стенки старшин с матросами, коим пробил час возвращаться на борт.

Темнеть заметно стало намного раньше, хотя ночи оставались еще душными, словно в разгаре лета, и ветер с моря был влажно-теплый, даже как будто немного прелый, пахнущий йодом и солью. Из-за города всходила луна, она катилась по крышам, потом подпрыгнула, повисела так недолго и поплыла ввысь, разливая ровный, мерцающий на темной воде свет, и к Суханову побежала прямая дорожка, по которой, наверное, если иметь хорошее воображение, можно было уйти на небо.

Суханов выкурил вторую сигарету, потомился, но и тут делать стало больше нечего, вернее, сидеть дольше не хотелось, и, значит, наступала самая пора спать, но он в каюту опять пошел не сразу, а сперва в рубке вахтенного офицера полистал журнал увольняющихся на берег — акустики вернулись вовремя, замечаний не было. «День прожит, — зевнув, подумал Суханов. — Замечаний нет, и не в этом счастье».

Он наконец спустился в каюту — было далеко за полночь, — бросил фуражку на койку, отстегнул галстук, и тут стукнули в дверь. В каюте появился неунывающий Блинов.

— Маэстро, — сказал он, посмеиваясь. — Я рвался к вам. Видит бог, как я хотел вас видеть...

Блинов соорудил чаек, и они засиделись часов до трех, точнее, до того времени, когда иллюминатор налился прозрачной синевой, и говорили о том, что хорошо бы «Гангут» определили на боевую службу в Средиземное море, а еще лучше бы в Атлантику, подальше от всех соблазнов. Суханов понимал, что если служба у него и дальше так пойдет, то отношения с командой у него окончательно разладятся и Ветошкин возьмет верх — впрочем, так ли уж нужен был Ветошкину этот самый верх?

В эти ночные часы Суханову уже казалось, что жизнь его дала здоровущую трещину и нет у него другого выхода, как идти в океан и зарабатывать себе там чины и славу... У Блинова были свои причины, которые не прибивали его к берегу, а даже словно бы отталкивали от него: в прошлом году, когда «Гангут» находился в Средиземном море, жена его, мягко говоря, сделала ручкой, или как пелось в расхожем танго: «Прости меня, но я не виновата...» Он тоже не был виноват и тоже сделал рукой.

— Девочки девочками, — говорил Блинов, принимаясь за третью чашку, — а нам подавай боевую службу. Мужики мы с тобой или слюнтяи?

— Мужики, — соглашался Суханов, и ему становилось зябко: «Гангут» на боевую службу могли и не послать — лодку-то проворонили по его, лейтенанта Суханова Юрия Сергеевича, вине, о чем командир корабля изволил начертать особый пунктик в приказе, указав на это деяние как на трудно совместимое с понятием долга и чести флотского офицера.

— Поэтому плюй на все и береги здоровье, — начал наставлять его среди ночи Блинов.

— Потом плюну, — пообещал Суханов.

Иллюминатор совсем посветлел, за ним уже угадывался внутренний рейд, на котором мирно посапывал крейсер. Его, видимо, как и человека, одолевали предутренние сны. Спать оставалось всего ничего, а с семи Суханову опять предстояло заступать на вахту.

Разбудил его Ветошкин, который вернулся на корабль, едва стало светать. Был он хорошо выбрит, свеж, даже кончики усов успел закрутить в стрелку. Суханов хотел потянуться, но тогда пришлось бы объяснять Ветошкину, что засиделся с Блиновым за разговорами, рывком сбросил с себя одеяло и задрыгал ногами и руками, делая вид, что занимается зарядкой.

«Сперва бы в гальюн сбегал, про... — улыбаясь в фасонистые усы, подумал Ветошкин, — а потом и махал бы своими граблями». Но из каюты не ушел, потому что разбудил Суханова по делу, и, когда тот закончил свои фортели, сказал почти заговорщицки:

— Главный боцман вчера у меня в гостях был. Козлюк, значит. Так по секрету сказал, что на воскресенье на «Гангуте» праздник намечается — годовщина подъема флага. Пятая по счету. А до этого смотр устроят, аж по форме двадцать. — Он внушительно помолчал. — Козлюк обещал нынче же красочки разной плеснуть. И эмали, само собой. Подкрасить что где надо загодя. Морякам следует приказать все бельишко перетряхнуть, перестирать и перештопать, а какое совсем барахло, то сдать баталеру на ветошь. Форма двадцать, скажу я вам, это большой шмон... У нас в кубрике линолеум поизносился. Козлюк — мы с ним лет пятнадцать, если не двадцать, дружим — обещал линолеума дать.

— А мы с этим линолеумом не влипнем? — с опаской спросил Суханов.

— Будем трепаться на баке — влипнем, — убежденно сказал Ветошкин. — Вы мне только не перечьте — для пользы же дела, — если среди дня кого из моряков потихоньку с занятий утаю. Насчет пресной водицы я уже с трюмачами договорился. В бане и постираемся.

— Ох, влипнем...

— He извольте беспокоиться.

Ветошкин ушел в команду, обмозговывать хозяйственные делишки, а Суханов, собираясь на вахту, невесело размышлял: подведет его Ветошкин под акафист или не подведет? «Чужая душа — потемки, — трагически подумал он. — Как он меня с дельфинами...»

Ветошкин там, в кубрике, тоже не оставался в долгу: «Сколько их, зеленых, прошло через мои руки, и всех учить надо. Хорошо, если потом эту самую руку пожмут, а то ведь и спасибо не скажут».


4

Умным на «Гангуте» был не один Ветошкин. Таких умников, которые водили дружбу с Козлюком, нашлось много, и в укромных местах на бельевых леерах затрепыхались тельняжки, форменки, трусы, запахло суриком, кузбасслаком, эмалью. Официально о проведении смотра еще не объявляли, но готовиться к нему исподволь уже начали, и Бруснецов знал об этом, но против своего же правила скандала не поднимал: корабль чистился и мылся, говоря языком моряков, наводил марафет. Бруснецов, правда, называл это порядком, а ради порядка он многое мог простить.

Сход на берег никто не отменял, но работы прибавилось, и минуты свободной уже не оставалось, тем не менее после обеда, когда на флотах с петровских времен устанавливался адмиральский час и команде разрешалось соснуть, Суханов все-таки вырвался на берег, рванул в гору и скоро уже подъезжал к студии звукозаписи, действуя по плану, который составил, еще будучи на вахте.

Галочка оказалась на месте и ему тоже ослепительно улыбнулась, может, блеску в ее улыбке было и поменьше, чем в прошлый раз, когда на первом плане выступал «бонвиван» Блинов, но это уже не имело значения. Суханов положил перед нею плитку «Экстры», приобретенную в соседней булочной.

— Вам тоже в три адреса? — спросила Галочка, невинно шевеля ресницами, словно опахалами.

— Нет, — сказал Суханов, растерянно кося глазами по сторонам. — А что Наташа? Ее сегодня еще нет?

— Ах, Наталья Павловна... — Галочка еще улыбалась, но блеску в ее улыбке заметно поубавилось. — Она у нас консультирует только в тех случаях, когда идет серьезная запись. А у вас музыка серьезная?

— Вообще-то да, мне хотелось бы иметь для кассетного магнитофона фуги... — Он немного помедлил. — Да, фуги Баха, — сказал он, и глаза у него стали оловянными. («А, черт... Почему, спрашивается, Бах, а не Бетховен, не Чайковский, не Шопен?») — Да, и Бетховена... «Лунную сонату». Можно еще и «Времена года» Чайковского.

— О... — Галочка опять поиграла наставными ресницами и стала оживленно-деловита. — Это очень серьезная работа. Вы, видимо, надолго собираетесь в море?

— Так точно.

— Тогда я вам советую дойти до Большой Морской. Это совсем недалеко. Там музыкальная школа. Здание в стиле ампир. Это еще с той эпохи. Вы сразу обратите на него внимание. Там спросите Вожакову Наталью Павловну. С нею обо всем и договоритесь. А я пока подготовлю письмо в радиокомитет. Думаю, что нам помогут.

«Фуги я теперь непременно запишу. И «Лунную сонату» тоже, и «Времена года»... Даже по этому случаю магнитофон куплю, — подумал он, выходя в дремотное пекло, которое к тому же пахло здесь раскаленным асфальтом. — Прекрасно, Суханов. Только почему ты, Суханов, постоянно прибегаешь ко лжи? Нехорошо это, Суханов, некрасиво».

Наташи Павловны в тот день в школе не было, но Суханов узнал расписание ее уроков и даже нашел окно класса, в котором она вела занятия. На корабль он успел к концу адмиральского часа и с важным видом сказал Блинову:

— А знаете ли, Гиппократ, из меня мог бы получиться неплохой детектив.

— А может, все-таки попроще — сыщик? — Блинов подумал, пожевал губами и грустно сказал: — Блажен, кто смолоду был молод...

Кажется, взгрустнулось сегодня корабельному медику, был он тих до неприличия, покладист и даже не позвал Суханова на берег. Собственно, Суханову там пока что делать было нечего: в раскоп идти он не решался, невольно нарушив свое же слово, а занятия в школе у Наташи Павловны складывались таким образом, что ему лучше всего было туда заявиться в субботу. Суханов, естественно, не был виноват в том, что нарушил слово, и тем не менее чувствовал себя виноватым. Эта виноватость без вины тяготила его, и он даже пытался сочинить, что скажет в свое оправдание, но, кроме того, что они были в море — он об этом сказал уже в прошлый раз, — а потом его упекли на вахту, придумать ничего не мог.

Это было в четверг, а в пятницу старпом едва опять не спутал Суханову карты, объявив на подъеме флага, что смотр кораблю флагман решил провести в эту субботу, чтобы сам праздник не омрачать.

Смотр на корабле — дело если и не совсем обычное, то по крайней мере довольно частое. Он является той профилактической мерой, говоря языком корабельного документа, которая должна предотвратить нежелательные явления, допустим, коррозию металла в швартовом устройстве, неисправность катеров и шлюпок, именуемых в последнее время плавсредствами, неряшливое содержание моряками своего имущества.

Выиграв один день — что значит дружить с главным боцманом! — Ветошкин в пятницу просто-напросто отставил своего обожаемого лейтенанта в сторону, успел и линолеум новый настлать в кубрике, и притоптать его, чтобы особенно не резал глаза, и подкрасить, где надо. Моряки всё перестирали и перечинили, оставалось завтра — в субботу — провести только большую приборку.

Стараниями Ветошкина — Суханов это хорошо понимал — акустики на смотре блеснули, и командир бригады спросил Суханова:

— Давно ли ходите в офицерах, лейтенант?

— Третий месяц, товарищ капитан первого ранга.

— Три месяца, а уже добились такого порядка? Похвально.

— У него мичман — золото, — заметил Бруснецов.

— У нас, старпом, нет плохих мичманов. У нас есть плохие командиры групп, старпом, и команд.

— Так точно, — сказал Бруснецов, хотя и остался при своем мнении. Давно уже было замечено, что перечить начальству все равно что плевать против ветра.


* * *

Ужин был ранний, и после него команда уволилась на берег. На этот раз катер ждать не пришлось, и Суханов отправился на Минную стенку. Вместе с ним шли и моряки его группы: старшина первой статьи Ловцов, старший матрос Рогов, кто-то еще, кажется матрос Силаков — Суханов в толпе не всех разглядел. Рядом с ним в катере пристроился Ловцов.

— На танцы или просто погулять? — спросил Суханов только для того, чтобы что-то спросить.

— Ни то, ни другое, — ответил Ловцов. — У меня мать нехорошая стала — все время болеет. Хочу поговорить с ней.

— У вас что же — свой телефон? — удивился Суханов, вспомнив, что Ловцов призывался из села с красивым таким названием — Коростынь.

Ловцов негромко посмеялся:

— Какой у нас телефон! Заказал... Я же из деревни. Почта есть — и ладно.

Проявив некую светскость, Суханов не счел нужным дальше расспрашивать Ловцова, а Ловцов, видимо, больше ничего и не сказал бы: разговоры разговорами, мать матерью, а была у него еще одна заноза, от которой он никак не мог освободиться. Месяца два назад окольными путями — не от матери — узнал он, что девчонка, с которой проучился в школе десять лет и которая писала ему, что будет ждать, неожиданно устроилась работать в районный центр Шимск и скоро вышла там замуж за узбека, приехавшего туда то ли «поднимать целину Нечерноземья», как писали тогда газеты, то ли зашибить деньжонок. Этим «целинникам» тогда платили раза в три-четыре больше, чем коренным жителям, которые ничего не поднимали, а жили себе и жили на дедовской земле.

От Минной стенки в город вела крутая неширокая лестница, и идти пришлось плечо в плечо, а наверху под широким платаном, знавшим, наверное, еще Нахимова, дорожки их разошлись: Ловцов с Роговым и Силаковым отправились на почту, а Суханов переулками выбрался на Большую Морскую и шел, радуясь, что все у него наконец-то начало складываться: и на смотре, пусть стараниями Ветошкина, проскочили удачно, и с моряками, кажется, начал устанавливаться контакт.

В школу его не пустили, сказав, что там идут занятия и посторонним незачем попусту по коридорам шататься, директрисы-де нет, а завуч сама проводит занятия с хоровиками. Суханов погрустил возле подъезда, потом зашел с торца, куда выходило окно класса, в котором занималась Наташа, конечно же Павловна, повертел головой, увидел здоровенную деревянную лестницу, забытую рабочими. «А, — подумал Суханов, — тряхнем стариной. Где наша не пропадала», поплевал на ладони, потер их смачно, подтащил лестницу и приставил к стене. Ее хватило до подоконника. Суханов выглянул на улицу — не видно ли поблизости флотского патруля — и с опаской полез наверх, пробуя руками прочность сооружения. Окно было открыто. Суханов подтянулся на руках и лег на подоконник. Наташа Павловна стояла к нему спиной и ничего не видела, зато девочка, сидевшая за пианино, открыла от удивления рот и сбилась с игры.

— Таня, что с тобой? — строго спросила Наташа Павловна.

— Со мною ничего, Наталья Павловна, — тихо промолвила Таня.

— Почему ты путаешься? Ведь ты хорошо играла эту пьесу. Ты что, забыла ее?

— Я не забыла, только в окно дядечка лезет.

— Какой еще дядечка?! — Наташа Павловна обернулась, и лицо ее вспыхнуло. — Сумасшедший, что вы делаете? Сейчас же слезайте. — Она подошла к окну. — У вас хоть чувство приличия есть?

— У меня все есть, — сказал Суханов.

— Сомневаюсь. Сейчас же слезайте и уходите. Иначе я позову директрису.

— А ее в школе нет.

— Ну так завуча.

— А она занятия проводит с хоровиками.

Наташа Павловна опешила и неуверенно спросила:

— Мне что же — караул кричать?

— Не надо кричать караул, — попросил Суханов. — Я сейчас слезу и стану ждать вас у подъезда.

— Зачем?

— Мне надо вам все объяснить.

— Что именно — все?

— Все, — упрямо сказал Суханов.

— Слезайте. Я вас больше не хочу слушать. Если вы этого не сделаете, я на самом деле закричу караул.

— Не надо кричать караул, — опять попросил Суханов, и голова его исчезла из окна.

«Сумасшедший, — подумала Наташа Павловна и провела ладонями по щекам, как бы остужая их. — Ну право — сумасшедший».

— Таня, повтори, пожалуйста, всю пьесу с начала и не будь, прошу тебя, такой любопытной.

— Я не любопытная, Наталья Павловна, только он все время смотрел на вас, а вы не поворачивались.

— Руки... Руки... — машинально сказала Наташа Павловна, хотя Таня держала руки правильно. — Все время следи за положением рук. — Она подошла к окну сбоку, легонько отодвинула занавеску: Суханов там, внизу, докурил одну сигарету, бросил ее в урну и тут же прикурил другую. «Нет, определенно он сумасшедший».

В класс заглянула Мила Васильевна:

— Наталья Павловна, ты освободилась уже? Подожди меня. Зайдем в мороженицу, поболтаем немного.

— Извини, Мила Васильевна, но я сегодня спешу, — неожиданно для себя сказала Наташа Павловна, хотя именно сегодня она никуда и не спешила.

Отпустив Таню, Наташа Павловна, словно в изнеможении, присела к столу: конечно, проще было бы прогнать этого сумасшедшего, но прогонять его не то чтобы не хотелось, а словно бы не хватало решимости. Она торопливо прошла по длинному гулкому коридору — музыка за дверями уже стихала, видимо, занятия заканчивались, — спустилась по лестнице, застланной белым холщовым половиком, делавшим шаги глухими, глянула на себя в зеркало, достала из сумочки помаду, легонько прикоснулась ею к губам.

Суханов бросил в урну сигарету («Кажется, третью», — подумалось Наташе Павловне.), быстрыми шагами — явно заждался — рванулся навстречу, выжидательно и напряженно при этом улыбаясь. Наташа Павловна пристроилась к нему справа, чтобы не взял под руку — правая рука у военного должна быть свободной. Большую Морскую они прошли молча. «А он не такой уж смелый, каким хочет казаться!»

— Ну так что вы хотели мне сказать? Что вы были в море? — спросила она насмешливо. — Что у вас вахты, смотры?

— Так точно, — сказал Суханов. — Вахты и смотры.

Наташа Павловна иронически-грустно усмехнулась:

— Это старо как мир, и поэтому лазить в окна ради этого не стоило.

Правда тут никак не проходила, Суханов смешался и сказал совсем уж невпопад:

— А вот поэт как-то сказал: «Ты меня незримая звала».

Наташа Павловна негромко рассмеялась:

— Господи, хотя бы поинтересовались, кто я такая.

— Потом поинтересуюсь.

— Может, я совсем и не Павловна.

— Потом сами скажете, кто вы такая.

Суханов уже было направился в мороженицу, решив там немного, что называется, перевести дух, но Наташа Павловна придержала его за рукав.

— А вот в мороженицу я с вами не пойду. И кофе пить не стану. И вообще мне пора домой.

— Я вас провожу.

Наташа Павловна даже остановилась, заглянув ему в лицо.

— Да кто вы сами такой? И почему вы ко мне пристали?

— Ну что ж, давайте начистоту. «Я в твоих глазах увидел море с белым затонувшим кораблем».

— Вы нашпигованы Есениным, как домашняя колбаса чесноком. Но все-таки у поэта немного не так.

— А кто вам сказал, что я не поэт?

«Вы сумасшедший, — подумала Наташа Павловна. — Ну да бог с вами, проводите до раскопа. С меня не убудет». Они перешли на теневую сторону, Наташа Павловна взяла Суханова под руку, пристроилась слева и сказала извиняясь:

— Ужасно жмет туфель.

Суханов не успел ничего сказать, даже фразы еще никакой не придумал, как из-за акаций, подстриженных непривычно коротко для южного города, вынырнули Рогов с Силаковым, оба взопревшие, рассерженные. Увидев Суханова, завопили еще издали в два голоса:

— Товарищ лейтенант!

Наташа Павловна отстранилась, чтобы не мешать их разговору, и потихоньку пошла к спуску.

— Я сейчас, — сказал Суханов Наташе Павловне и повернулся к своим: — Что случилось, орлы?

— Неувязочка вышла, товарищ лейтенант, — заговорили «орлы» в два голоса. — Ловцова в комендатуру замели. Он после разговора вышел вроде бы как не в себе. Они к бескозырке и прицепились, будто чего-то не так.

— Только еще этого не хватало, — пробормотал Суханов, обернулся и, не увидев Наташу Павловну, заволновался: — Вы не видели, куда девушка делась?

— Вниз пошла. — Рогов неопределенно махнул рукой. — По спуску.

Там, внизу, помнилось Суханову, была остановка такси, и Наташа Павловна, окажись машина, очень даже свободно могла и уехать — поди знай, что у нее на уме! — и он подумал, что если сейчас же не догонит, то сегодня вообще проворонит ее. Он напустил на себя туману:

— Вот что, орлы. Марш на корабль и передайте мичману мое приказание, чтобы немедленно отправлялся в комендатуру за Ловцовым.

— Так комендатура-то, товарищ лейтенант, почти рядом...

Лицо Суханова сморщилось, и он невольно поджал губы, словом, налево пойдешь... и направо пойдешь... «Эх, была не была...» — подумал он, и голос его обрел упругость:

— По-моему, я ясно выражаюсь.

— Есть, — сказали Рогов с Силаковым, повернулись и пошли прочь.

Суханов рванул по спуску, прыгая, где можно было, через три ступеньки. Наташа Павловна стояла в тени акации и терпеливо поджидала его.

— Все уладили? — спросила она понимающе.

— Так точно, — бодрым голосом ответил Суханов, наверное, в его голосе бодрости было бы больше, если бы он слышал, что сказал Рогов Силакову:

— Ну, дела... С нашим лейтенантом каши не сваришь.

— Это понятно, — согласился Силаков, который побаивался Рогова — тот был «годком» — и умело поддакивал ему.

— Ничего, потом заварим, — пообещал Рогов. — Дуй к мичману, а я тут кого-нибудь из гангутцев поищу.

В эти минуты Суханов для них гангутцем не был.


5

Они блуждали по городу долго и до раскопа добрались, когда солнце стало большим и красным, постояли перед памятником.

Суханов прочел, сняв фуражку:


Странник, скрываю собою я Ксанфа,

Который был утешением отца, родины юной красой…


«Прощай, Ксанф», — меланхолически подумал Суханов и надел фуражку.

— Я часто думаю о нем, — сказала Наташа Павловна, тоже склонив голову. — «В битве за родину был он завистливым сгублен ареем...» А ведь он был поэтом, любил, страдал, ненавидел, радовался вот этому морю и этому солнцу — посмотрите, какое оно красное! А потом пришли ареи и уничтожили эту жизнь. По какому праву? — спросила она, понизив голос до шепота.

— По праву сильного, — не задумываясь, ответил Суханов.

— Там за бухтой на месте белого города недавняя война тоже оставила одни развалины. — Наташа Павловна подняла на Суханова глаза и спросила: — Вам не бывает страшно за людей?

— Наверное, бывает, — неуверенно ответил Суханов. — Может, поэтому я и форму надел.

— А это не красивые слова?

И тогда Суханов спросил в свою очередь:

— А разве красивые слова — это всегда плохо?

— Нет, почему же, если слова — это дела. — Она поддела носком туфли камешек, и Суханов подумал, что они вовсе не жали ей ногу. — Вам никогда не бывает одиноко?.. Хотя что вы можете понимать в одиночестве?!

Суханов долго молчал, обдумывая, что бы это ему сказать: одиноким, наверное, он все-таки был, но что такое одиночество, он представлял себе довольно смутно.

— По всей видимости, одиночество — это когда бывает больно, а люди этого не понимают, — не слишком уверенно сказал Суханов.

— Пожалуй, — согласилась Наташа Павловна. — Впрочем, не всегда. Чаще всего от того, что люди понимают, лучше не становится. — Она нагнулась, сорвала кустик полыни, понюхала его. — До чего же стойкий запах. Немного горький и немного печальный. Запах одиночества.

— Полынь — трава седая, — заметил Суханов, вспомнив чьи-то стихи.

Домик под зеленой крышей остался справа, и они по косогору вышли на самый кончик мыса, под обрывом которого стоял по щиколотку в воде Анин камень. Наташа Павловна посветлела лицом, в глазах появился озорной блеск, и, крикнув Суханову: «Догоняйте», она побежала по крутой тропинке вниз.

Суханов тоже выдрал на бегу куст полыни, переложил его в левую руку, а правой, поддерживая фуражку, осыпая камни, которые звонко зацокали по карнизам, подал полынь, догнав ее.

— За неимением гербовой...

— А она горькая-горькая... Но все равно давайте.

Садилось солнце, краешек его, еще золотой, должен был вот-вот коснуться засеребрившейся воды. Суханов взял Наташу Павловну за руки, раскрыл ее ладони.

— Держите крепче. Сейчас оно совсем не горячее. Я дарю его вам.

Наташа Павловна протянула руки, солнце, казалось, задержалось в ее ладонях.

— Господи, — сказала она чуть слышно, — я держу солнце.

Потом она раздвинула ладони, и солнце, краснея и становясь на глазах бордовым, ушло в море, как раскаленная капля в синий лед, оставив после себя пепельно-красную зарю, предвещавшую скорый сильный ветер.

— Вот и все, — сказала Наташа Павловна, вздохнув.

— Я вас провожу?

— Нет-нет, — почти испуганно сказала Наташа Павловна, повернулась и быстро побежала — это в тесных-то туфлях! — по твердой тропинке, постукивая каблуками, как кастаньетами. Тропинка огибала обрыв, и, прежде чем скрыться за уступом, Наташа Павловна обернулась, махнула рукой, крикнув: — Прощайте!


* * *

Дело, по которому комендантский патруль задержал Ловцова, в общем-то не стоило выеденного яйца. Месячники, столь уважаемые с некоторых пор на гражданке («месячник по древонасаждению» — словечко-то какое соорудили; «месячник по борьбе за чистоту в городе» — а потом что, можно грязью зарастать?), невольно перекинулись на флота, и комендант гарнизона, не желая отставать «от духа времени», тоже ударился в сочинительство, объявив в конце концов «месячник по борьбе с нарушителями формы одежды». Вообще-то, коменданты в морских гарнизонах были, что называется, людьми из легенды, по ним вели счет времени. Ветераны, встречаясь, обычно говорили: «А, это когда Борода был комендантом», «Да не Борода, а Шило», словом, устная гарнизонная летопись размечалась не событиями, а комендантами. Так вот, в городе комендантские патрули уже вторую неделю отлавливали моряков, у которых, с точки зрения старших патрулей, оказывались неуставными ботинки — корочки, брюки — шкары и бескозырки — чумички.

Сойдя с катера на Минной стенке, Ловцов с Роговым и Силаковым сразу же отправились на телеграф — Ловцов еще пять дней назад заказал разговор с матерью, — а потом, если разговор получится хороший, предполагали закатиться на танцы в Матросский клуб. Назначенное время уже вышло, дали и Магадан, и Ташкент с Ленинградом, и Кызыл, а Новгород все не объявляли. Ловцов дважды подходил к окошечку, и ему дважды отвечали:

— Ждите...

И вдруг динамик истошно заверещал:

— Новгород... Кто заказывал Новгород? Пройдите в шестую кабину.

Шестая кабина оказалась в самом углу, и в ней уже зажегся свет. Ловцов схватил трубку и, не сдерживая себя, будучи уверенным, что связь будет плохая, закричал:

— Мама! Это я, мама! — И вдруг лицо его стало растерянным. — Это ты, деда? А где мама? А что с ней? Ничего, да? Она что — в больнице? Дома... У меня все хорошо. Служба? Нормально... Деда, об этой мадамочке больше ни слова. Обо мне интересовалась? А чего обо мне интересоваться? У меня все нормально.

Из кабины Ловцов вышел вконец расстроенный, машинально сбил бескозырку на затылок, не обратив внимания, что к нему уже начал присматриваться патруль, сунул руки в карманы и негромко засвистел: «Ильмень-озеро глубоко, чайка вьется над волной. А не тебе б, моя хорошая, смеяться надо мной». Свист, кажется, окончательно вывел из себя старшего патруля, и он решил: «Этого надо брать».

— Что у вас на голове? — кротко спросил он Ловцова.

— Коровье седло, с вашего позволения.

— Прекрасно, — устало и холодно сказал старший патруля. — А позвольте полюбопытствовать, что у вас на ногах?

— А вы разве не видите?

— Я все вижу, — не меняя тона, заметил старший патруля, которому для ровного счета не хватало еще трех задержанных.

Ловцов наконец сообразил, что зарвался, и сказал поспешно:

— Хорошо, я сейчас вам все объясню.

— Нет, — возразил старший патруля. — Мне объяснять вы уже ничего не будете, а популярно все расскажете помощнику коменданта.


* * *

Бруснецов к этому времени принял суточный развод наряда, обошел верхнюю палубу и, встретив на полубаке мичмана Ветошкина, к которому мирволил с тех самых времен, когда Ветошкин был у него старшиной команды, спросил почти по-приятельски:

— Как служба, старина?

— Да что служба, — нехотя ответил Ветошкин, невольно вытянув руки по швам. — Нас толкнули, мы упали. Нас подняли, мы пошли.

Бруснецов поморщился и глянул на Ветошкина укоризненно:

— А ведь хорошим ты мне дядькой Савельичем был.

— Так и с вами служилось в удовольствие.

— А теперь что? Сам постарел или лейтенанты не те пошли?

Ветошкин неопределенно вздохнул.

— Понятно, — промолвил Бруснецов. — Суханов, конечно, фрукт, им и командир недоволен. Но где прикажешь взять другого? Или ты думаешь, что другой придет лучше? Ошибаешься, старина. Так, спрашивается, какой же выход?

— Я выходов не ищу, — сказал Ветошкин. — Я служу.

— Плохо мы с тобой служим, если одного лейтенанта не можем научить уму-разуму.

— Научить можно того, кто хочет учиться, — возразил Ветошкин.

Бруснецов тихо присвистнул и оглядел Ветошкина с любопытством, как бы стараясь понять, не обида ли заговорила в нем, и вдруг подумал, что мичман на самом деле на что-то обиделся.

— Мы, старина, лейтенантов не выбираем. Каких пришлют, с такими и служить будем, — сказал он миролюбиво, — традиции флотские править. А традиции — это мы с тобой, тот же Суханов. Так что оставь свои обиды. Да и не Суханову ты служишь, а флоту. Суханов — малая пылинка в нашем большом деле. Помочь ему надо. Понял, старина?

— Так точно, товарищ капитан третьего ранга, помочь Суханову. — Ветошкин усмехнулся. — Только помочь-то можно флотскому человеку, который, может, чего и не знает, чего-то и не понимает, но море любит. А если он любит море с берега, а корабль на картинке, то и прямая дорожка ему туда, откуда пришел.

— Пойдем-ка ко мне, старина, — неожиданно предложил Бруснецов. — Чайку погоняем. Может, до чего и договоримся.


* * *

Силаков в это время был уже на корабле и спрашивал едва ли не каждого встречного:

— Вы мичмана Ветошкина не видели? Вы мичмана не видели?

Он и в каюту к нему стучался, и в кубрик к себе забегал, даже в пост спустился — Ветошкин словно бы испарился. Наконец кто-то сказал, будто видел Ветошкина на пирсе в береговой курилке. Силаков бросился к трапу, но там его ловко перехватил вахтенный офицер.

— Голубь, а вы куда — в самоволку?

— Никак нет, я мичмана Ветошкина ищу.

— Так искать его надо не на берегу, а у старпома. Они вместе в надстройку заходили.

Идти к старпому Силаков робел, но иного выхода у него не было, он вобрал голову в плечи и несмело постучал в дверь.

— Кто там царапается? Входите! — грозно сказал Бруснецов, обретя свой обычный старпомовский тон.

Совсем оробев (или только сделав вид, будто перетрусил), Силаков вошел в каюту и, увидев там своего мичмана, заулыбался, поманил его заговорщицки пальцем. Этот жест сбил с толку Бруснецова, и он, не меняя голоса, спросил:

— Вы что же, пришли одаривать нас своей улыбкой?

— Никак нет, я мичмана своего искал, Ветошкина.

— Так, может, его следовало подождать в коридоре?

Положение получалось глупейшее: сказать прямо — значит, по мысли Силакова, выдать Ловцова, соврать — значит получить от старпома фитиль по полной норме, и Силаков опять заулыбался:

— У меня разговор конфиденциальный. Можно я ему на ушко шепну?

Бруснецов забыл, что он старпом, и захохотал.

— Ну и матросы у тебя, мичман. Не матросы, а сказка.

Ветошкин надулся и, покраснев, сердито сказал:

— Что там приключилось?

Силаков оглянулся на Бруснецова и сказал торопливым шепотком:

— Ловцова в комендатуру замели. Выручать надо.

— Так поискали бы кого поблизости из офицеров-гангутцев.

— Суханова нашли, а он с девушкой шел. Велел, чтобы я за вами бежал.

Бруснецов переглянулся с Ветошкиным, и недоумение одного — Бруснецова — отразилось в другом — в Ветошкине, — как в зеркале.

— Добро, — сказал Бруснецов Силакову. — Скажите вахтенному офицеру, что я разрешил вам продлить увольнение до контрольного часа.


Глава четвертая


1

Суханов проснулся раньше обычного, и было ему тревожно и радостно. Он даже не сразу сообразил, в чем заключалась его тревога и что составляло его радость. Он только понимал, что радость и тревога соседствуют, и не знал, что и над чем возьмет верх.

Часы он обыкновенно держал под головой — до побудки оставалось сорок с лишним минут, к тому же сегодня была не его очередь обеспечивать подъем, и валяться можно было еще целый час

Занавеска на полукруглом ободе над иллюминатором была задернута, тем не менее солнце нашло узкую щелочку, и по переборке прыгали рыжие зайчики. О борт шлепались мелкие волны, видимо, недалеко прошел катер или гаванский буксир. Суханов опять откинулся на подушку, прикрыв глаза, представил Наташу, тревожно-радостную — хотелось, чтобы она была именно такой, — и ему стало хорошо. И вдруг он подумал о Ловцове, и сразу заныло под ложечкой. «А, черт, — пробормотал он, окончательно отходя от сна. — И надо же было им наскочить на меня. Вот уж воистину: мир большой, а тесный».

С берега он пришел поздно — от раскопа до Минной стенки добирался пешком — и только от вахтенного офицера узнал, что Ловцов на корабле. Ветошкин уже спал, и будить его не хотелось. «А есть в ней какая-то тайна, — опять радостно подумал он о Наташе Павловне, — непременно е-есть. — Он снова вернулся мыслями к Ловцову. — Но ведь я, в сущности, был прав: Ветошкин это сделал лучше, чем я. Мне могли бы и не отдать Ловцова, а ему отдали. — Неожиданно Суханов забеспокоился: — Но почему она крикнула «прощайте»? Не «до свидания», а «прощайте»? — И тихо засмеялся: — Ну уж дудки, Натали Павловна, Наташа... До свидания... Слышите?»

Лежать, а тем более спать, больше не хотелось, все-таки следовало что-то предпринимать теперь же, потому что потом будет поздно, хотя и теперь он не знал, что делать. Ветошкин, наверное, знал, а вот он не знал, и спрашивать совета у Ветошкина, тем более искать помощи, было стыдно. В динамике пощелкало, и вахтенный офицер бодрым голосом, как будто только что заступил, сказал:

— Обеспечивающим офицерам и мичманам построиться на юте.

Обеспечивающим от их боевой части сегодня был Ветошкин — это Суханов помнил, — а на построении обеспечивающих обычно присутствовал старпом, и, значит, предпринимать, по сути дела, стало нечего: Ветошкин был занят, Ловцов еще спал.

«Теперь переживай из-за какого-то оболтуса, — в сердцах подумал Суханов. — На берег не могут сойти по-человечески. Черт знает что творится».

Он сходил в душ, побрился, переоделся во все чистое, и пока он все это делал, не торопясь, с чувством собственного достоинства, его неожиданно осенила довольно любопытная мысль. На воскресенье назначался корабельный праздник: перетягивание каната, массовый заплыв, то да се, трали-вали, может, еще и шлюпочные гонки устроят. Это пришлось бы кстати. В училище Суханов был и загребным, и на руле сидел, их шлюпка частенько брала призы, так почему бы теперь не воспользоваться этим шансом, который сам давался в руки: выиграй они гонки, и Ловцову, скажем, можно было бы предоставить внеочередной отпуск с выездом на родину, и Силакову — лычку старшего матроса, ну и Рогову чего-нибудь... Если бы Суханов знал отношения, сложившиеся в его кубрике, он никогда бы не поставил Силакова прежде Рогова, но это уже были тонкости, в которые вдаваться в то утро у него просто не было времени.

На утреннем докладе Ветошкин как бы между делом сказал, что вчера прибегал с берега Силаков и он, Ветошкин, по поручению старпома ходил в комендатуру выручать Ловцова, а так как он, Ветошкин, с помощником коменданта живет на одной лестничной площадке, то Ловцов не только не угодил в утренний доклад начальнику гарнизона, но о нем даже не было доложено коменданту. Словом, инцидент с Ловцовым можно считать исчерпанным.

— У него, должно быть, с матерью дело швах, вот парня и занесло, — сказал Ветошкин. — Может, не стоит его особенно шпынять?

— Я в это дело встревать не буду, вы уж сами, своей властью... Только вот как быть со старпомом? Его-то с какой стороны примазали?

Ветошкин благоразумно пропустил последние слова Суханова мимо ушей.

— Ну и лады, — сказал он, весьма довольный таким оборотом дела: он старался держать Суханова на расстоянии от моряков, так, на всякий случай.

За утренним чаем — субординация во время чаепития соблюдалась с некоторым послаблением — Суханов обратился к Бруснецову:

— Товарищ капитан третьего ранга, а что, не будет ли на нашем празднике шлюпочных гонок?

Бруснецов глянул на Суханова с недоверием, дескать, а этому-то, малахольному, что еще потребовалось, но сам он принадлежал к той школе, которая считала шлюпку основой основ моряцкого дела, и не просто шлюпку, а шестивесельный ял, поэтому спросил с любопытством:

— А, собственно, что вас волнует?

— Видите ли, товарищ капитан третьего ранга, в училище я был неплохим загребным, а потом старшиной шлюпки, которая — без хвастовства — брала призы. Считалось, что я и неплохой парусник.

«Да уж считайте», — подумал Бруснецов, но сама мысль о шлюпочных гонках его заинтриговала, и он сказал:

— Хорошо, я подумаю.

На «Гангуте» числились всего две шестерки, а две — это всего лишь две, тут уж, как говорится, не до жиру, быть бы живу, впрочем, на эскадре кроме «Гангута» были еще и «Полтава», и «Азов», и еще кое-кто; если бы у них занять эти самые ялы, правда, с разрешения командования, тогда что ж... Праздник мог бы получиться вполне приличный. А то сколько можно канат тягать туда-сюда!

Ковалев сперва поморщился, выслушав старпома, — надо идти к командиру бригады, потом к командиру эскадры, мороки не оберешься, — но и он после недолгого раздумья согласился, сходил куда надо, кому надо доложил, и после обеда «Гангут» вышел на внутренний рейд, и под его выстрел стали восемь шестерок со всем припасом и рангоутом. В тот же день были утверждены команды шлюпок, и вечером внутренний рейд огласили молодцевато-унылые команды:

— Два-а — раз, два-а — раз... Навались!

А тем временем «Гангут» чистился, подкрашивался, мылся, принимая достойный праздничный вид, хотя все то же самое он проделал неделю назад, но тогда это было приказание сверху, за которым следовал смотр. Та работа в своем роде была лишена радостного азарта, что ли, теперь же ожидали не смотр, после которого можно было схлопотать большой флотский фитиль, а гостей, в том числе редких — девиц из заводской самодеятельности, и моряки старались один перед другим, не желая ударить лицом в грязь.

День рождения корабля — нечто совсем особенное, выходящее из общего ряда. Скажем, День Военно-Морского Флота — это праздник для всех, гуляй — не хочу, а день подъема военно-морского флага — собственно, это и есть день рождения — принадлежал только «Гангуту», только «Полтаве» или только «Азову», и никому больше другому: «Гангут» гуляет, а все прочие — извините подвиньтесь.

Командование расщедрилось и прислало с утра на «Гангут» оркестр — своего у «Гангута» не было. Трубачи устроились на вертолетной площадке, куда подвели микрофоны, ухнули барабаны, звякнули тарелки, и над рейдом от корабля к кораблю поплыл старинный марш «Морской король». Но еще до этого, в восемь утра, на «Гангуте» был большой сбор, на который моряки вышли в форменках и белых брюках, а офицеры и мичмана по этому поводу достали из шкафов белые тужурки, и вахтенный офицер, после того как Ковалев, легонько придерживая левой рукой кортик, а правую держа у виска, обошел строй сперва по правому борту, а потом и по левому, церемонно подал руку Бруснецову, с которым уже сегодня виделся и обо всем договорился, и занял свое место среди старших офицеров, вибрирующим от волнения голосом подал команду:

— На флаг, гюйс, флаги расцвечивания — смирно!

С этой-то самой минуты праздник на «Гангуте» и принял свое подобающее положение, а духовой оркестр только раздвинул его границы, как бы пригласив в свидетели и другие корабли, стоявшие у пирсов и на внутреннем рейде. Тотчас же начали съезжаться гости, которых у парадного трапа встречали дежурный и вахтенный офицеры, а если гость представлял собой высокое начальство, то на ют спускались старпом с замполитом, а в редких случаях и сам командир. Ритуал не был изобретением «Гангута», он складывался веками, и гангутцам теперь следовало в точности исполнять его предписания: такому-то встречать такого-то, такому-то стоять там-то. Все было выверено предельно, как в часовом механизме, и никакой самодеятельности не допускалось.

Ближе к десяти прибыли городские власти, несмотря на ожидающуюся жару — все в фетровых шляпах, чтобы было к чему приложить руку, приветствуя флаг. Как только они поднялись на борт и командир с замполитом и старпомом представились им, шляпы были тотчас же сняты, и рассыльный, сложив их одна в одну, как стаканы, отнес на вешалку в кают-компанию: почетных гостей после соревнований следовало накормить флотским обедом.

Шлюпочные гонки — а, собственно, с них и хотели начать праздник — должны были начаться ровно в десять часов, но с берега поступил семафор, что на борт прибудет командующий, и все на «Гангуте» пришло в приятное волнение. Даже городские власти словно бы подобрались, хотя для них-то командующий был, по сути дела, своим человеком, с которым они за неделю встречались по нескольку раз: город обеспечивал корабли, корабли помогали городу, но одно дело встречаться в тиши кабинетов, и совсем другое — ожидать его на корабле.

Едва из штаба сообщили, что машина командующего отошла от подъезда, Ковалев тотчас же приказал играть большой сбор. Шлюпочные команды, которые уже сидели на своих местах, тоже были подняты на борт. Ковалев снова обошел строй, придирчиво оглядывая каждого моряка и каждого офицера с мичманом. Белые ремни моряков и белые перчатки офицеров и мичманов прочерчивали почти прямые линии, но чей-то вид Ковалеву все-таки не понравился, и он, не оборачиваясь, тихо сказал старпому:

— Убрать...

И моряк тут же был отослан в низы швабрить коридор в кают-компанию, который и без того был не то что прибран, а прямо-таки вылизан до лакового блеска.

Сигнальщик доложил, что катер командующего отошел от Царской пристани, и тогда Ковалев ликующим голосом, немного приподнимаясь на цыпочки и откинув голову, взорвал тишину:

— Равняйсь! Смирно! Для встречи... слушай — на краул!

Офицеры с мичманами вскинули белые перчатки к черным козырькам, и оркестр грянул встречный марш. Суханов со своей командой стоял на правом борту и хорошо видел, как командующий ступил на трап, шагнул и раз, и другой, и только тогда поднял в приветствии руку, но не приставил ее к виску, как все офицеры, а держал немного на отлете. Все в командующем нравилось Суханову, и сам он понемногу стал себе нравиться. Он верил в свою звезду и знал, что сегодня они выиграют гонку: Ловцов с Роговым оказались на редкость сильными загребными, а Ветошкин неплохо чувствовал парус, и тогда все неприятности, которые последний месяц валились на него, отпадут сами по себе.

Суханов следил восторженным взглядом за командующим, за тем, как он легко ступил на верхнюю площадку трапа и прижал откинутую руку к виску, приветствуя флаг, как переступил на борт и тут же руку снова опустил на уровень плеча, как подчеркнуто строго выслушал командира, как... словом, подмечал те неуловимые мелочи, которые никогда бы в другой обстановке не бросились в глаза. «Как все-таки это хорошо, — думал Суханов, — что старпом сперва сам согласился, а потом и командира уговорил устроить шлюпочные гонки. Это теперь такая редкость, что даже командующий пожаловал на корабль. А между прочим, кто все придумал?» — кокетливо спросил он себя. К счастью, Суханов не знал, что командующий ни о каких гонках и понятия не имел и на «Гангут» прибыл совсем по другому поводу.

Командующий был моложав и подтянут — говорили, что каждый день он проплывал не менее трех километров, — но когда он подошел ближе к строю, Суханов заметил возле глаз у него густую паутину морщинок, которые заметно старили все лицо, а сами глаза казались утомленными и больными. Наконец командующий остановился возле кормового среза.

— Здравствуйте, гангутцы!

И сотни молодых глоток, не жалея голосовых связок, выждав только паузу в три секунды, слаженно прокричали:

— Здравия желаем, товарищ...

После церемонии представления и пожатия рук последовала команда «Разойдись», и когда грохот, вызываемый матросскими коваными ботинками, скатился в низы, раздалась другая:

— Командам шлюпок — в шлюпки!

Все дальнейшее Суханов помнил плохо, оно складывалось помимо его воли, потому что в те минуты фактически не он командовал, иначе говоря, управлял, а им управляли, и он только выполнял эту высшую волю, машинально повторяя:

— Быстрее, братцы, быстрее...

После того как гребцы с Ветошкиным уселись на своих местах и он подал команду: «Уключины вставить, весла разобрать», все стало настолько осязаемо, что он видел и слышал то, что, казалось бы, ни видеть, ни слышать не мог. Он даже был уверен, что, наблюдая за действиями его шлюпки, командующий будто бы сказал командиру: «Молодцы», хотя командующий в эту минуту разговаривал с секретарем горкома партии и в сторону шлюпок не смотрел.

Шлюпки выгребли на линию, подравнялись, и тогда Бруснецов, назначенный главным судьей гонок, подал в микрофон свой ровный, с металлическим отливом голос:

— Внимание... — Выдержал паузу. — Весла-а... — Еще подождал. — На воду-у!

Шлюпки сорвались с места толчком и такими же толчками, словно прыгая и оставляя за собою рваный пенистый след, помчались к поворотному бую, который маячил кабельтовых в восьми от «Гангута». Там шлюпки должны были развернуться, поставить рангоут, взять парусами ветер, которого на внутреннем рейде было, в общем-то, недостаточно, и пойти обратным курсом к другому поворотному бую, там опять-таки развернуться, но уже под парусами, и, не доходя до корабля примерно четырех кабельтов — там стоял еще один буй, — срубить рангоут и пересечь финишную черту снова на веслах, с тем чтобы салютовать командующему «веслами на валек».

Командующий пришел на флот, когда шлюпочное дело считалось основой всей морской подготовки, а не призванием одиночек. Он и сам в свое время часто гонялся, хотя больших призов и не получал, но толк в шестерках понимал, уважал их за выносливость и мореходность, знавал многих асов, и сегодняшние гонки и порадовали его — ах, черт возьми, жива еще традиция! — и огорчили: и гребок был слабоват, и весла у гребцов порой путались.

Шлюпки уходили все дальше и дальше, разбившись как бы на две группы: первые четыре значительно опередили вторую четверку, и среди первых была и шлюпка Суханова. Она пока шла третьей, Суханов решил приберечь силы загребных и поэтому частоту гребка не увеличивал, они — Суханов и Ветошкин — в такт гребку покачивались, и Ветошкин негромко подсчитывал:

— Два-а — раз... Два-а — раз...

«Голубчики, — молил Суханов, — не выдайте, родимые... Два-а — раз... Два-а — раз... Да мы ж таку твою в дышло!»

К поворотному бую они пришли вторыми, и Суханов немного заспешил: можно было бы развернуться на веслах — по условиям соревнования это не возбранялось, — а потом и паруса поставить, но он уже подал команду:

— Весла под планширь. Рангоут ставить.

Ветошкин мыкнул, заелозил на месте и так прижал Суханова к планширю, что тот сразу понял свою оплошность, но делать было уже нечего: они опять оказались в хвосте первой четверки. Ветошкин что-то буркнул себе под нос, но так выразительно, что Суханов понял — выругался.

— Что? — тем не менее спросил он с надеждой и отдал румпель Ветошкину. Впрочем, впереди еще оставалась бо́льшая часть дистанции, и поправить дело время еще было.

Ветер совсем ослабел, но дул с кормы, и Ветошкин распорядился перекинуть фок на правый борт, а грот на левый — это положение парусов называлось «бабочкой», — и шлюпка довольно лихо проскочила мимо «Гангута».

— Хорошо идет, — сказал командующий.

— Это чья шлюпка? — спросил Ковалев, нагибаясь к Бруснецову.

— Командир Суханов.

— А... Скажите-ка...

Другие шлюпки поняли свою оплошность и тоже поставили паруса «бабочкой», но Суханов уже вырвался вперед: «Вот оно... Вот оно!» — и мыслями уже обогнал не только собственную шлюпку, но и ветер, который легонько наполнял паруса. Матросы сидели на рыбинах, деревянных решетках, настланных на днище, над планширем торчали только их головы, русые, черные, одна даже рыжая — силаковская. Они следили за действиями Суханова, внимая каждому его слову, и он понимал, что именно в эту минуту может установиться между ними тот самый проклятый контакт, которого он так желал и который сам по себе никак не хотел устанавливаться.

Он опять сжал румпель и за буем резко повернул руль на оверштаг, не заметив, что в море уходил БПК, который и взял на себя ветер. Ветошкин опять крякнул:

— Надо бы фордевинд...

Суханов озлился:

— А раньше вы где были? — И, словно бы потеряв уверенность в своих действиях, рванул румпель на себя.

Три шлюпки из первой связки раньше заметили движения БПК, сохранили ветер и начали уходить вперед.

— Товарищ лейтенант! — шепотом закричал Ветошкин. — Рубите рангоут. На веслах пройдем.

Суханову казалось, что удача еще не отвернулась от него, и тогда, не выдержав, Ветошкин заавралил:

— Паруса долой! Рангоут рубить...

Но время было упущено. На других шлюпках это сделали раньше, и где-то уже закричали:

— Весла на воду! Два-а — раз... Навались!

Они опять стали третьими, и победа, которая, казалось, была у них на лопастях весел, была упущена.

— Не умеет ходить, так и за румпель не хватался бы, — внятно сказал, должно быть, Рогов, но это для Суханова уже не имело никакого значения. Он вышел из шлюпки, как только подвалили к борту, и Ветошкин скомандовал ему вслед: «Смирно!» Суханов нехотя махнул рукой и поднялся на палубу.

Его поджидал Гриша Блинов.

— Ну, маэстро, не ожидал. Ты, оказывается, мореход.

— Какой там к черту мореход, — винясь, сказал Суханов. — Победу из клюва выронил.

— Но ведь ты был третьим.

Суханов жалобно улыбнулся и по-мальчишески вытер ладонью рот.

— Вечный третий...


* * *

Командующий в сопровождении командира корабля и старпома с дежурным обошел весь корабль — явление довольно-таки редкое, — вникая во все: и как ведут себя на форсаже машины, и не текут ли магистрали, и давно ли «Гангут» прошел докование, и не была ли при швартовках допущена деформация корпуса, иначе говоря, не саданул ли «Гангут» в пирс кормушкой и не врезался ли сам кому-нибудь носом, словом, его прежде всего интересовали те подробности, которые обычно интересуют инженерную службу, и командир со старпомом терялись в догадках, чем вызвана эта дотошность командующего. Осмотрев все, что можно было осмотреть, не играя тревоги, командующий сразу же отбыл. Большой сбор по его приказанию не объявляли — «Пусть моряки отдыхают, сегодня их праздник», — сыграли только «захождение». Опустив руки, когда катер командующего отбыл достаточно далеко, Ковалев в раздумье поглядел на Бруснецова.

— Что бы сие могло значить?

— Не иначе кто-то чего-то капнул.

— А чего на нас капать? — Ковалев пожал плечами. — Скулу мы никому во время швартовки не сворачивали. Так что ты, старпом, в этих своих выражениях будь поосторожнее.

Бруснецов хотел сказать: «Сами же, товарищ командир, изволили спрашивать, а я только выразил свое предположение», но ответил тактично:

— Есть.

Хотя некоторые гости не остались обедать, но многие все же не уехали, поэтому своим офицерам пришлось обедать во вторую смену. Обычно в таких случаях для младших офицеров накрывали столы в малой — мичманской — кают-компании, но там сегодня обедала заводская самодеятельность, и мичмана в свою очередь тоже бесцельно слонялись по верхней палубе.

Суханов поднялся на мостик еще раз поглядеть, где он прозевал БПК, и отсюда сверху ему сразу стало ясно: он все время жался к фарватеру, по которому уходили в море и возвращались корабли. Просто другие лучше его знали внутренний рейд и помнили о фарватере, а он забыл. «Ну, раззява, — подумал он о себе. — Надо же так ляпнуться». Он уже спускался на палубу, когда его придержал Блинов.

— Меня чего-то разыскивает мой обожаемый начальник, между нами, девочками, говоря, тюфяк Грохольский, — озабоченно сказал он. — Сейчас я его повидаю, а потом мы с тобой, не дожидаясь праздничного обеда, рванем на берег.

— У меня нет настроения гарцевать.

— Оставьте хандру, мой лейтенант, своей покойной прабабушке. Сегодня мы завалимся в такую компашку...

Суханов грустно и снисходительно покачал головой.

— А для начала купим Галочке шоколадку и запишемся в три адреса.

— Почему в три? В четыре... Никогда не обижай женщин. Они все простят, не простят только равнодушия. Крутись где-нибудь здесь и «жди меня», как сказал поэт.

Суханов не стал крутиться, а спустился к Ветошкину, который у себя в каюте в ожидании обеда жарился со своим соседом, тоже мичманом из БЧ-5, в шашки, кажется, выигрывал, и лицо у него от самодовольства лоснилось.

— Мичман! — позвал его Суханов наигранно-веселым голосом. — Я обеда ждать не стану. Ухожу на берег. Действуйте тут по своему усмотрению.

Ветошкину предстояло в вечер заступать на дежурство, поэтому к словам Суханова он отнесся с полным равнодушием. «Ну, это понятно, — подумал он, — круглое катать, ну и все такое прочее...»

Вахтенному офицеру Суханов сказал:

— Будет тут меня дохтур искать, — он так и произнес: «дохтур», — так передай ему, что Суханов‑де сделал тете ручкой.

— Счастливо отдохнуть.

«Вот она, свобода», — выходя из катера на Минной стенке, подумал Суханов. Он оставил лестницу в стороне и пошел наверх по извилистому спуску, весело приветствуя встречных моряков и почтительно отдавая честь старшим по званию, всем своим видом как бы утверждая, что ему все нипочем и он волен делать все, что захочет, правда, в тех разумных пределах, которые обусловлены военным регламентом.

Но хотя он и выражал свою веселость и независимость, на душе у него было погано-препогано. Как бы ни был хорош сегодняшний день и сколько бы хорошего ни ожидало его и дальше, день этот неминуемо пройдет, а потом начнется утро, и он снова останется с глазу на глаз со своими архаровцами.

Поднявшись наверх, он ощутил чертовский голод и пожалел, что сошел на берег, не дождавшись обеда. Свобода сама по себе, конечно, прекрасна, но голод ведь тоже не тетка, и он постоял в тени платана, размышляя, куда бы ему зайти перекусить. Он вспомнил, что на бульваре было открытое кафе, в котором подавали сосиски с капустой и бульон с пирожками, — заходить в рестораны младшим офицерам с некоторых пор не рекомендовалось, — и он, как человек, у которого появилась определенная цель, направился, придерживаясь тени, к кафе.

Часам к семнадцати он собирался быть в раскопе, а до этого часа следовало убить уйму времени. Не случись этого провала с галсами, который и не должен был случиться и который тем не менее случился, Суханов сошел бы с борта часов в шестнадцать. «Ну да что уж теперь делать, — подумал он. — Перекушу вот сейчас, потом, может, съезжу выкупаюсь... И так все ладненько получится».


2

Проводив последних гостей, Ковалев тоже решил сойти на берег. Он был доволен сегодняшним днем: и тем, что «Гангут» посетил командующий, случай, в общем-то, почти исключительный, и тем, что было много именитых гостей, которых позабавили шлюпочные гонки. «Бруснецов это правильно придумал, — подумал он, имея в виду регату. — А к Суханову стоит присмотреться: третье место — это уже нечто. Излишне, кажется, суетлив и самоуверен, но кто из нас в молодости не грешил этим?» Ковалеву шел тридцать пятый год.

Он пригласил к себе старпома с замполитом и сказал, что старпом после суточного наряда может до подъема флага сойти на берег, а замполит пусть сам решает, как ему лучше поступить.

— Я сейчас отправлюсь с людьми в культпоход, а к демонстрации фильма вернусь на борт.

— Воля ваша, — сказал Ковалев и отпустил обоих. Он уже совсем собрался уходить, но раздался звонок, и адъютант сказал, что сейчас с ним будет разговаривать командующий.

Ковалев невольно поднялся из-за стола, оправил на себе рубашку, недолго подождал и, несколько волнуясь, сказал:

— Слушаю вас, товарищ командующий.

Но командующий, видимо, еще не взял трубку, и Ковалеву никто не ответил. Он недоуменно пожал плечами, не понимая, что ему делать: положить ли трубку и ждать повторного звонка или уж стоять навытяжку, авось это потом — Ковалев усмехнулся — зачтется, и тут послышался голос командующего:

— Вот что, командир, праздник праздником, а служба службой. Что вы сейчас собираетесь делать?

— Хотел сойти на берег. Уже и машину вызвал на стенку.

— Вот и прекрасно. Прежде чем ехать домой, загляните в штаб. Я вас жду.

Послышался отбой. Ковалев посмотрел на трубку, положил ее на аппарат и звонком вызвал дежурную службу.

— Катер, машина? — отрывисто спросил он.

— Катер у трапа, машина вас ждет на Минной стенке.

Ковалев оглядел себя в зеркало, надел поплотнее фуражку и вышел из каюты. В коридоре его поджидал старпом, чтобы проводить до трапа. Ковалев не стал говорить Бруснецову, что ему звонил командующий, не сказал также, что едет в штаб, он вообще ничего не сказал, потому что сам не знал, чем вызван этот неурочный звонок, а раз не знал, то и говорить обо всем этом было преждевременно.

— Домой? — привычно спросил шофер на стенке.

— В штаб, — сердито сказал Ковалев и уточнил: — Флота.

Шофер тронулся, тотчас переключился на вторую скорость и, не щадя двигателя, поехал в гору на третьей. Ковалев не заметил этого рвения, его занимал вопрос: а, собственно, что командующему понадобилось от него, рядового командира рядового БПК «Гангут», не такого уж и значительного в списочном составе флота? Если сделать втык за какие-то прегрешения — о, было бы желание, а прегрешения всегда найдутся! — то он мог это сделать и на борту. С точки зрения Ковалева, приглашение командира корабля к командующему ничего хорошего не сулило, и Ковалев неожиданно почувствовал себя скверно.

Машина, взвизгнув, остановилась возле высокой кованой решетки. Шофер тотчас отогнал машину на стоянку, а Ковалев предъявил пропуск часовому и прошел во внутренний дворик. Тут было прибрано, розы хорошо ухожены, они еще цвели, и на их лепестках поблескивали капельки влаги, видимо, их недавно поливали. Но особенно было много здесь герани, которую — а это было известно всем кораблям — особенно любил командующий. «А, — подумал Ковалев, глядя на цветы, — семи смертям не бывать, а одной не миновать», — и неожиданно успокоился.

В дубовых дверях он опять хотел предъявить пропуск, но тут о нем уже оповестили, и помощник дежурного офицера предупредительно сказал, чтобы Ковалев поднялся на второй этаж в приемную командующего. В вестибюле Ковалев отдал честь флагу, возле которого стоял еще один часовой, и невольно задержал шаг, как бы переходя на строевой, но потом спохватился и на второй этаж почти взбежал.

В приемную командующего вели тоже дубовые двери — отделка дубом в официальных помещениях совсем еще недавно считалась едва ли не необходимостью, — и в эти двери он входил впервые. Приосанился, резко постучал и, не дождавшись отзыва, сильно потянул на себя бронзовую ручку. Приемная оказалась на удивление маленькой, массивный стол со множеством телефонов на нем занимал едва ли не половину помещения, и за столом восседал щупленький старший мичман с густым голосом и плутоватыми глазками.

— Капитан второго ранга Ковалев, — представился Ковалев.

Старший мичман глянул на часы, улыбнулся. Ковалев тоже невольно посмотрел на свои: от звонка командующего и до этой минуты прошло ровно четверть часа. Секретарь скрылся за дверью, оставаясь там с минуту, а когда вышел оттуда, то распахнул дверь на всю створку.

— Командующий вас ждет.

Внутренне робея, но желая при этом не показать виду, что он робеет, Ковалев невольно пробежал пальцами по пуговицам белой тужурки и зашел в кабинет, который поразил его своими размерами. Тут все было большое: карта Мирового океана во всю стену, глобус, величиной в человеческий рост, портреты... Командующий вышел из-за стола и, несмотря на то что сегодня он уже был на «Гангуте» и они уже виделись, подал руку.

А старший мичман тем временем прикрыл дверь, вернулся за стол, выдвинул верхний ящик: там лежал журнал с романом Валентина Пикуля «Крейсера» и стоял стакан с крепким чаем, в котором желтела долька лимона.

— Ну что ж, — сказал командующий. — Праздник — это даже очень хорошо. И шлюпочные гонки — тоже прекрасно. Позабавили вы меня. Спасибо. За ракетами и локаторами мы стали забывать дедовские традиции, в коих весло и парус занимали главенствующее положение. А деды наши были весьма неплохими мореходами.

Ковалев понимал, что это всего лишь прелюдия, и ждал, когда же начнется главное действо: то, что разноса не будет, теперь он в этом был уверен, а должно быть что-то другое, отчего судьба «Гангута», а вместе с тем и его судьба, капитана второго ранга Ковалева, могла круто измениться.

Командующий почти фамильярно полуобнял его за плечи, подвел к карте Мирового океана, потянулся за указкой, но не взял ее, оглядел океан и справа налево, и сверху вниз, только потом спросил:

— Весь обошел или остались еще белые пятна?

— На мой век хватит, — сказал Ковалев, тоже оглядывая карту.

Он, кажется, начал о чем-то догадываться, несколько подобрался — хотя подбираться и так уже было некуда! — и заметно повеселел.

— Не скрою — «Гангут» мне понравился. Правда, на учениях, если мне память не изменяет, лодку все-таки проворонили? — не без иронии спросил командующий.

— Командир группы акустиков только что из училища. Сам во все вмешивается.

Командующий нахмурился:

— А что — в бригаде не нашлось для него толкового мичмана?

— Мичман у него золото — Ветошкин.

— Ветошкин — человек на флотах известный. — Командующий опять оглядел карту. — Будем считать ту помарку досадной случайностью.

— Так точно, товарищ командующий, досадная случайность.

Командующий перешел к столу, указал Ковалеву глазами на стул напротив себя, нажал кнопку, и тотчас появился старший мичман.

— Нам с командиром «Гангута» — чай. — Старший мичман задержался в дверях. — И сушки. А вафли оставь себе. У меня от них уже зубы болят. — Командующий повернулся к Ковалеву: — Ты вот меня обедом не накормил, а я тем не менее чаем тебя напою. Учти на будущее. Флотское хлебосольство — на первый план.

— Сами не остались, товарищ командующий.

— А ты бы за руку меня... Глядишь, косо и не посмотрел бы.

Ковалев виновато развел руками, дескать, молодой еще, исправлюсь.

— Сам понимаешь, что это всего лишь присказка. А теперь послушай и сказочку. По моим сведениям, впрочем, как ты догадываешься, и не только по моим, супостаты начали обживать новый район. Оттуда, как мне представляется, они спокойно могут достать своими «Томагавками» до многих наших жизненно важных центров.

Ковалеву хотелось спросить, насколько верны эти сведения и где тот район, который начали обживать супостаты, тем самым, видимо, уточняя или видоизменяя свою доктрину ведения войны подводными лодками, но субординация не позволяла раньше батьки лезть в пекло, и он промолчал.

— Их лодки выходят на боевую службу, достигают одного и того же района и пропадают. Мы доподлинно знаем, где они исчезают, но установить район, который они избрали для несения боевой службы, пока не удается. Они как бы превращаются в привидения, и, пока они остаются привидениями, нам трудно подготовить ответные действия на случай активных демаршей.

Разговор получался доверительный — это Ковалев почувствовал, — и тогда он все-таки не выдержал, сказав:

— Иголка в стогу сена?

— Разумеется, иголка, но зато золотая. Придется ее искать, не привлекая к себе особого внимания. Как бы между делом.

Ковалев насторожился:

— Одним кораблем?

— Одним, — суховато сказал командующий и, помолчав, уточнил: — Правда, имеющим на борту вертолет.

— Понял вас, товарищ командующий.

— Мало понять. Надо хорошо действовать. Умно. Грамотно. Это во-первых. Пока твой курс на юг, а потом на Гибралтар, и только по выходе из Средиземного моря получишь точные указания. И будешь искать эту золотую иголку. Не найдя ее, мы не сможем предположить их замыслов и предугадать действия. Не зная их действий, мы не сумеем подготовить свои противодействия. Этими же сведениями интересуются и наши дипломаты на совещании в Теневе. Вот суть задания. Детали и конкретные установки по ходу действия.

— Когда намечается выход?

Командующий повернулся вместе с креслом к карте, мысленно проделал весь предполагаемый курс «Гангута» и жестким голосом, не терпящим возражения, сказал:

— На всю подготовку шесть суток. Пополните запасы, осмотрите винты, подновите краску на бортах и вытягивайтесь на внешний рейд. Завтра утром начальник тыла получит соответствующие указания.

Шесть суток подготовки для такого похода — это была капля в море, но командующий — не отец родной, ему не скажешь: «Тятенька, побойся бога», впрочем, по всей видимости, лишних суток у командующего просто не было.

— Вас понял, товарищ командующий, — повторил Ковалев.

— Опять погоди понимать. Топливо и воду расходовать экономно. Заправлять вас в океане будут, но на особые щедроты не надейтесь. Устанавливать постоянный мост — это только лишь выявить супостату наши истинные намерения. В этом районе вы должны оказаться, скажем, сугубо с гидрографическими целями. Вот теперь на сегодня все.

Ковалев поднялся, поняв, что доверительная беседа закончилась и командующий остался командующим, почти небожителем для простых смертных, к коим относил себя и командир «Гангута».

Каким чутьем обладал старший мичман, сказать было трудно, но, когда открылась дверь из кабинета командующего, ящик стола, в котором лежали «Крейсера» и стоял теперь уже пустой стакан с обсосанной долькой лимона, был закрыт.

Ковалев вышел из приемной, и тотчас же командующий вызвал к себе старшего мичмана.

— Свяжите меня с командиром «Полтавы».

«Полтава» получила на подготовку четырнадцать суток и должна была стоять наготове, видимо, до тех пор, пока «Гангут» не даст о себе знать из района, о координатах которого Ковалев пока что и сам не знал. Когда он сел в машину, шофер опять спросил:

— Домой?

Следовало бы, видимо, сказать: «На корабль», но Ковалев все-таки приказал:

— Домой...

Шесть суток, которые командующий отпустил на подготовку к походу, конечно же были каплей в море, но если этой каплей распорядиться с умом, все рассчитать и все взвесить до последней мелочи, то ее вполне хватит, и Ковалев опять чуть было не сказал: «На корабль» — и опять сдержался, понимая, что спешить надо, но пороть горячку вовсе ни к чему.

На корабле он дважды садился за стол: сперва с гостями, потом со своими офицерами, но оба раза почти ничего не ел — жена обещала приготовить праздничный обед и обижать ее не хотелось, — поэтому сейчас ощущал не просто голод, а уже словно бы легкое подташнивание. Это с ним случалось или в самую качку, когда многие валились с ног, или когда он испытывал нервное возбуждение. Следовало бы привести свои мысли в порядок, но сделать это Ковалев мог только на борту, и он чуть было в третий раз не сказал: «На корабль».

Но корабль кораблем, а дома ждала жена, которая и так последнее время видела его от случая к случаю, и сын Севка — парню стукнуло уже двенадцать лет, и он чувствовал себя вполне солидным мужичком. Жена — Тамара Николаевна — однажды как будто обмолвилась, что мужичок этот вроде бы стал покуривать. «Так будто бы обмолвилась или сказала твердо? — подумал Ковалев. — Не-ет, память ни к черту... Но если все-таки сказала, то, видимо, следует выпороть? Или что там еще-то?»

Его уже заждались, и только он позвонил в дверь, как там, в гостиной, Севка включил магнитолу, и Ковалев, улыбаясь, переступил порог под известные всем морякам слова:


Наверх вы, товарищи, все по местам,

Последний парад наступает...


Тамара Николаевна тоже улыбнулась, прильнула к его щеке, потом приняла фуражку и повела в гостиную. Севка, как и подобало уважающему себя мужчине, встретил отца солидно, сунув ему руку.

— Поздравляю, батя.

— Поздравляй, сын, — сказал Ковалев. — Это очень даже приятно, что у нас в семье появился еще один мужчина. Кстати, сын, сигареты я держу в столе. Так ты в случае чего не стесняйся...

Севка покраснел, набычился и буркнул:

— Бросил...

Ковалев быстро переглянулся с Тамарой Николаевной, усмехнулся, заметив тревожно-растерянную улыбку жены, и пошел сполоснуть руки. Тамара Николаевна, как и большинство жен фрунзаков — выпускников училища имени Фрунзе, — была герценовкой и продолжала работать в школе, преподавая там русский язык и литературу. Была она миниатюрна, миловидна, подвижна, замуж принципиально вышла за моряка — ее родитель, как и родитель Ковалева, воевал на Балтике, — покорно сносила долгое отсутствие мужа, считая это в порядке вещей.

— Я уже на корабль позвонила. Сказали — убыл, а тебя все нет.

— Командующий вызывал, — сказал Ковалев из ванной.

Тамаре Николаевне следовало бы удивиться, но она не удивилась, видимо, не очень ясно представила дистанцию, разделяющую командующего и ее мужа, только в недоумении спросила:

— А разве сегодня не воскресенье?

— А у него, по-моему, все дни недели — вторники.

Он не сказал «понедельники», потому что всякий моряк — и в этом был особый шик — испокон веку не признавал тринадцатых чисел и понедельников и был немного суеверен.

— Ну и что? — уже с тревогой спросила Тамара Николаевна. До нее наконец-то дошло, что к командующему командиров кораблей просто так не вызывают.

— На всю подготовку — шесть суток.

— Что-то опять срочное? Средиземное море?

— Думаю, что подальше.

В гостиной надрывалась магнитола:


Не скажет ни камень, ни крест, где легли

Во славу мы русского флага...


— Ты сегодня, конечно, ночуешь на корабле? — спросила Тамара Николаевна в сторону.

— Извини, лапушка, но у меня уже душа не на месте. Ведь он сегодня приезжал к нам поздравить и ничего не сказал. Это как снег на голову.

— Присматривался, видимо... Я как чувствовала, все белье тебе перегладила. Ты его сам не стирай — тебе надолго хватит.

— Извини, лапушка, но у меня руки еще не отсохли, — сказал Ковалев сердито, не разрешая даже по пустякам вмешиваться в его корабельные дела. — Просить приборщика об одолжении не могу. Совесть не позволяет.

— Я не об этом. Ты его в ящик складывай. Потом я сама выстираю.

Он вышел из ванной, приобнял ее за плечи. Она ткнулась внезапно побелевшим носом в его плечо, чуть слышно всхлипнула и, отпрянув, провела ладонью по глазам.

— Ну что же мы... Всеволод, веди отца за стол. Он у нас и сегодня, как всегда, гость. И поставь что-нибудь понежнее.

— Нет, — сказал Севка, — сегодня у нас праздник. Мы принципиально играем только марши.

После обеда Севка убежал на улицу, а они уселись рядышком на диване, немного усталые и размягченные, и Тамара Николаевна сказала мечтательно:

— На будущий год ты поступишь в академию. Мы наконец-то заживем одной семьей. Севке так не хватает тебя. — Она подумала и сказала застенчиво: — И мне тоже. И мы увидим Зимний и Петропавловку. И в Русский сбегаем, и в Эрмитаж. А белые ночи мы поедем, как в молодости, встречать на Елагины острова.

«Если я завалю задание, — подумал Ковалев, — то никакой академии мне не видать как своих ушей!»

— А открытие сезона мы обязательно встретим в Петродворце. Помнишь эти торжественные аккорды «Гимна великому городу», и первые серебряные робкие струи, и вместе с ними Самсона, эту золотую глыбу, озаренную даже в пасмурный день? Как все это божественно!

«Если мне подбросят еще парочку Сухановых, — подумал Ковалев, — то никакой золотой иголки в том стоге сена мне никогда не найти».

— Каждое воскресенье мы будем куда-нибудь ездить: Павловск, Гатчина, Пушкин, Ропша, даже Стрельна.

— Знаешь, лапушка, — сказал виноватым голосом Ковалев, — я, наверное, отправлюсь на корабль. Что-то неспокойно мне. Все кажется, что делаю не то или не так.

— Может, ты все-таки зря пошел по командирской линии, — сказала, вздохнув, Тамара Николаевна. — Ты весь издергался.

— Не дергаются только равнодушные, — возразил Ковалев. — Да и дергаюсь я только при тебе. Где же мне еще подергаться? — Он бережно погладил ее по голове. — На людях, лапушка, я ни-ни. Для людей я скала. Да и равнодушных не признаю. Даже не понимаю, как это можно быть равнодушным.

— Да бог с тобой, оставайся таким, какой есть. — Тамара Николаевна пошла собрать его на корабль, сказала из другой комнаты: — А ведь Всеволод, кажется, всерьез навострился в нахимовское училище. Знаешь, мужичонка еще невеликий, а умишко уже стал пробуждаться.

Ковалев хотел, как обычно, пошутить, дескать, сразу видно ковалевскую породу, но вместо этого неожиданно сказал:

— Вы тут берегите друг друга...

Он вызвал машину на двадцать один и через полчаса был на борту. Его встречали дежурный и вахтенный офицеры и командир БЧ-2 капитан-лейтенант Романюк, оставшийся за старпома.

— Старпом? — на всякий случай спросил Ковалев.

— На берегу, — ответили ему.

— Замполит?

— Еще не вернулся.

— Добро. Старпома не тревожить. Замполита оповестителями вызвать на корабль.

— Что случилось? — насторожился Романюк.

Не оборачиваясь к Романюку, Ковалев ответил резко:

— Вопросы задаю я.

Как только он зашел к себе и повесил фуражку на вешалку, сразу почувствовал себя в привычной, родной обстановке, где ему хорошо и опять-таки думалось привычно. Прозвенели колокола громкого боя, и вахтенный офицер приказал:

— Оповестителям построиться на юте.

Ковалев сел за стол, сложил на столешнице руки, подумал: «Итак, с чего же прикажете начинать? — И повторил: — Итак... Танцевать будем от печки. Придется вызвать и старпома. Жаль, конечно. И все-таки...» Он позвонил вахтенному офицеру.

— Оповестители убыли?

— Получают пакеты.

— Вызывайте и старпома.

— Есть.

«Что делать, — подумал Ковалев. — Что делать. Шесть суток — это всего лишь шесть суток».


* * *

В городе уже привыкли, что свет в кабинете командующего не гас до поздней ночи в любой день, включая даже понедельники. Мерными тяжелыми шагами он прохаживался по кабинету, решая уже решенную им задачу: «Так «Гангут» или «Полтава»? Акустика с «Гангута», если он на самом деле плох, можно и списать. В бригаде или у соседей всегда найдется нужный офицер. Так что с акустиком все предельно ясно. Ковалев тоже оставляет приятное впечатление. Значит, что же — «Гангут»?» Если говорить откровенно, то судьба Суханова его меньше всего волновала, он и в Ковалеве нисколько не сомневался, давно уже приглядываясь к нему, его все еще мучило уже принятое им решение послать в океан одиночный корабль: не конкретный «Гангут» или конкретную «Полтаву», а одиночный корабль. Практика боевой службы в Мировом океане подсказывала ему, что принципиально новое это решение в общем-то было оправдано. А если рассматривать не в общем плане, а весьма конкретно? Он, как шахматист, хотел предугадать свою игру на несколько — возможно больше! — ходов вперед. Сразу после полуночи он прослушал по «Маяку» последние известия — переговоры в Женеве все еще продолжались, — сам позвонил в телетайпную, справившись о новостях, и погасил в кабинете свет. Завтра, вернее, уже сегодня все его решения будут изложены в приказе, который он подпишет на утреннем докладе, и тогда остановить что-либо будет уже поздно.


3

Суханов выдержал характер и ровно в семнадцать часов поднялся на крыльцо дома возле Аниного камня и сильно, правда внутренне собираясь и холодея, постучался в дверь. На пороге появилась Наташа Павловна, одетая по-домашнему, но с некоторой долей изящества, даже легкого кокетства, отступила в сторону и пропустила его вперед, смущенно и молча улыбаясь ему в спину. Суханов непроизвольно начал оглядываться, словно в незнакомом лесу. Он сразу заметил и фортепиано, на котором стояли свежие розы, видимо недавно срезанные, старинный буфет темного дерева и на нем — большой фотографический портрет капитана второго ранга. Офицера этого Суханов уже, кажется, видел, но только вот где и при каких обстоятельствах — этого он не мог вспомнить. Еще он высмотрел неплохую копию «Ночи» Айвазовского в багете под стеклом, сразу подошел к ней, словно бы в задумчивости покачал головой, дескать, вот оно, искусство-то, тут и дураку ясно, а сам тем временем косил настороженным глазом в сторону фотографического портрета, чувствуя себя все неспокойнее, словно бы попал не в ту дверь, в которую ему следовало бы войти. Наташа Павловна заметила это, и возле губ ее легла скорбная складочка. Она усадила Суханова за журнальный столик, и тог сразу полез за сигаретами, только глазами спросил: «Можно?», и Наташа Павловна тоже молча подвинула ему пепельницу.

Эта фотография совсем выбила Суханова из колеи, которую он проложил мысленно себе, идя по шоссе через раскоп к домику, и разговор у него не клеился. Наташа Павловна не спешила ему на помощь, так и сидели они, перебрасываясь однозначными фразами, вроде: «Сразу нашли?», «Да, конечно же», пока Суханов не набрался храбрости и не спросил:

— Это кто? — И указал глазами на портрет.

— Мой муж, — словно бы даже затуманившимся голосом сказала Наташа Павловна.

Суханов ожидал всего: брат, знакомый, ну еще кто-то, пусть даже очень близкий, но только не муж. Он даже немного с лица спал и ошалело поглядел на Наташу Павловну, чувствуя, что проваливается, ступив на зыбкое место.

— Та-ак, — сказал он, сразу поглупев, и словно бы незаметно вобрал голову в плечи, боясь встретиться с Наташей Павловной глазами. — С твоего позволения, — сказал он, прикуривая, и даже не заметил, что перешел на «ты».

— Да-да, — сказала Наташа Павловна, подвигая еще ближе пепельницу, в которой лежала притушенная сигарета. — У нас все окна открыты.

Суханов, кажется, немного остепенился и попытался улыбнуться, хотя улыбка получилась жалконькая. Он сделал вид, что собирается говорить значительно, и даже пошевелил бровями.

— Сразу трудно подобрать слова...

— А ты не подбирай их, — посоветовала Наташа Павловна, внутренне усмехаясь и тоже переходя на «ты».

Суханов докурил сигарету, с силой ткнул ее в пепельницу, пачкая пальцы пеплом.

— Я не просто сегодня пришел к тебе... И мне не просто было прийти, хотя и знал, что приду. Это как зов. Я тогда не зря говорил стихами. «Ты меня незримая...» И вот теперь это... Ты была права — надо уметь спрашивать. Но, может, это и хорошо, что я не спросил. Иначе я никогда не решился бы прийти, хотя мне все время казалось, что все это... так и кончится.

— Что — это? — подчеркнуто ровным голосом спросила Наташа Павловна.

— Как что? — не понял Суханов. — Ну, допустим, наши отношения.

Наташа Павловна удивленно подняла брови и тотчас опустила их — они были ровесники, но Наташа-то Павловна, в этом и состоял парадокс, была старше его и умела владеть собою лучше.

— Я ничего не допускала и не понимаю, о каких отношениях ты говоришь.

И вдруг Суханов ощутил, что ему стало легче, он словно бы обрел второе дыхание.

— Встретились два человека, о чем-то беседовали... Наверное, это тоже отношения?

Наташа Павловна наконец улыбнулась, чисто и доверчиво, и Суханову стало совсем легко.

— Допустим.

В дверь позвонили. «Там, оказывается, есть звонок, — настороженно подумал Суханов. — Как же это я его не заметил?», — хотел не оглядываться на дверь и все-таки оглянулся, как бы даже затаясь при этом. Глаза у Наташи Павловны опять погрустнели.

— А ты не из храброго десятка. — Она поднялась, мельком взглянула на себя в зеркало, взбила ладонью прическу и, заметив в зеркале затравленно-настороженный взгляд Суханова, усмехнулась горько-горько: — Мой муж уже не придет... И даже не позвонит. Он погиб.

— Прости, — невольно повинился Суханов.

— Простить? За что? — Она пожала плечами, как бы говоря, что каждый, конечно, волен смотреть на вещи так, как ему удобнее. — Пожалуйста, если это так надо.

Она или не поняла его, или не захотела понять, в дверь опять позвонили, и Наташа Павловна громко сказала:

— Да-да, — и вышла из комнаты.

Там, за дверью, послышались удивленные возгласы, легкий серебристый смех Наташи Павловны — Суханов впервые слышал, как она смеется, — чей-то удивительно знакомый голос. Суханов торопливо, чтобы найти себе хотя бы какое-то занятие, закурил и в третий раз.

Наташа Павловна вернулась в сопровождении Сокольникова. Суханов опешил, ошалело поглядел на Сокольникова, как бы удостоверяясь, явь это или одна видимость: муж на фотографии — еще куда ни шло, живой начальник — тут уже дело, можно сказать, швах, — хотел было вскочить, но Сокольников удержал, положив на плечо руку:

— Не делайте лишних движений, лейтенант. Мы же не на службе. — И обратился к Наташе Павловне, продолжая начатый еще на веранде разговор: — Никак не удавалось вырваться раньше. То одно, то другое. А сегодня, пользуясь праздником, удрал, взвалив все на плечи дежурной службы.

Суханову показалось, что он сегодня начал потихоньку сходить с ума или, как в том старом анекдоте, залез на верхнюю полку, которая ехала в Ленинград, тогда как весь поезд шел в Москву.

«Странно, — между тем подумал Сокольников. — Все это в высшей степени загадочно и странно. Хотя, впрочем...»

— А как ты нашел Ковалева? Я как-то видела Тамару Николаевну. Она словно совсем погрустнела, но все такая же милая.

Суханов поерзал на стуле — наконец до него стало доходить, что роль Сокольникова и его собственная в этом доме несовместимы, — посмотрел с мольбой на Наташу Павловну, потом на Сокольникова — открыто и почти враждебно.

— Ковалев становится хорошим командиром. Лейтенант, откройте уши и можете слушать: вам тоже предстоит быть командиром. — Суханову не понравилось, что Сокольников упорно называл его лейтенантом, снова поерзал, но тот уже повернулся к Наташе Павловне: — Ты же знаешь, что мы все трое были одноклассниками. Игорю и мне прочили командирские карьеры, считая, что из Ковалева выйдет хороший специалист. Судьбе было вольно распорядиться иначе.

— Ты жалеешь, что стал политработником?

— Отнюдь. Я просто хотел сказать, что никто в своем отечестве не пророк. — Он помолчал, подумав, что ему незачем устраивать тут соперничества с Сухановым, который, словно готовясь к прыжку, весь как бы напрягся. — Пойду-ка сполосну руки. Полотенце я там найду?

— Да-да, — сказала Наташа Павловна. — В этом доме, милый Вас-Вас, давно уже ничто не меняется.

Сокольников вышел пружинистой походкой человека, знающего тут все и постоянно помнящего, что ему тут ни в чем отказа не будет.

Суханов нахохлился: он тут ничего не знал, но главное — перестал понимать, как ему тут себя вести.

— Может, мне лучше уйти? — неожиданно для себя спросил Суханов.

— Уходи, если тебе так надо. — Наташа Павловна подошла, отогнула занавеску, поглядела в садик, кажется, кого-то еще поджидала. — В этом доме никто никого не держит.

Суханов поднялся, как бы делая решительный шаг, поглядел на Наташу Павловну, поняв, что если он сейчас уйдет, то ему уже никогда сюда не вернуться, и растерянно переступил с ноги на ногу.

— Ну что же ты, будь мужчиной, — подтолкнула его Наташа Павловна.

— Хорошо, — почти зло сказал Суханов. — Я буду мужчиной. — Украдкой взглянул на Наташу Павловну, но та смотрела в сторону, и он добавил, теряя уверенность в голосе: — И поэтому я остаюсь.

Он опять сел, придвинул стул к столику и закурил. Наташа Павловна потрепала его по волосам, подумав: «Господи, какой же еще в сущности мальчишка». Суханов попытался поймать губами ее ладонь, но она быстро отняла руку.

— Господи, — сказала она, — мужчина... Сейчас я буду кормить вас сосисками.

— Я уже сегодня ел сосиски, — буркнул Суханов.

Наташа Павловна искренне удивилась:

— Где же это?

— В кафе на бульваре.

— Ты что же — давно сошел с корабля? — словно бы по привычке, даже не поведя бровью, спросила Наташа Павловна, скрыв тем самым свое любопытство.

— Как продул шлюпочные гонки...

— А почему сразу не появился? Я весь день сегодня дома.

— Не считал удобным приходить раньше семнадцати.

— Вон, оказывается, мы какие, — насмешливо сказала Наташа Павловна. — У нас, оказывается, принципы.

Хлопнула калитка, послышалось быстрое Катеришкино щебетанье — Наташа Павловна взглянула на Суханова, он, кажется, ни на что уже не обращал внимания, — голос Марии Семеновны: «Куда же ты, куда?» — и голос Ивана Сергеевича, хрипловатый, словно бы с трещинкой: «Что ты над ней как клуха», шарканье ног, детский топоток, и в комнату ворвалась Катеришка, запрыгала возле Наташи Павловны. Неслышно появилась Мария Семеновна, и следом, стуча кизиловой палкой, вошел Иван Сергеевич. Суханов хотел показать, что вовсе не шокирован, что ли, этой компанией, даже пытался улыбаться, но улыбка-то у него получилась растерянной, и весь вид его, искусственно-розовый, как бы говорил Наташе Павловне: «Ну, ладно, муж — это хорошо, Сокольников — хуже, но тоже куда ни шло, но при чем тут этот воробушек? Воробушек-то при чем?»

Наташа Павловна перевела взгляд с Суханова на Катеришку, и лицо ее немного посветлело.

— Катеришенька, — сказала она заученным школьным голосом, — надо, девочка, сказать «здравствуйте» и познакомиться.

Катеришке это показалось забавным, она подбежала к Суханову, разглядывая его удивленно-радостными глазенками, сунула розовую ладошку и стала ждать, что за этим последует.

Суханов привстал, даже ногой словно бы шаркнул, держа двумя пальцами розовую ладошку.

— Юрий...

— Ну какой же ты Юрий? — поправила его Наташа Павловна. — Ты дядя Юра.

— У него, между прочим, есть и отчество, — буркнул Иван Сергеевич, ставя палку в угол.

— Юрий Сергеевич, — потерянно и почти заученно сказал Суханов.

Иван Сергеевич усмехнулся:

— Выходит, отцы наши тезками были. — И подал Суханову свою тяжелую, узловатую руку. — Иван Сергеевич. Впрочем, ты уже раньше слышал, как меня зовут. Должен был запомнить, раз в гости собрался.

— Вот и сбежалась вся моя биография, — заметила Наташа Павловна, обращаясь только к Суханову. — Теперь можно и не спрашивать. Больше мне рассказывать нечего.

Суханов опять попытался улыбнуться, стараясь показаться немного разбитным, а если удастся, то и уверенным в себе, хотел даже сказать что-то значительное, но смешался, всем стало неловко, и Мария Семеновна деланно всполошилась:

— А будто у нас еще одна фуражка висит?

— Василий Васильевич пришел, — невеселым голосом сказала Наташа Павловна.

Она-то хорошо понимала, что именно теперь и должна была прийти на помощь Суханову и не приходила только потому, чтобы лишним жестом, который могут истолковать и так и этак, не обидеть стариков. Выручил Сокольников: он появился, жуя яблоко, видимо, успел задним крыльцом спуститься в сад, был беспечно-весел и сразу привлек к себе общее внимание.

— Здравствуй, Вас-Вас, — грубовато сказал Иван Сергеевич. — Давненько глаз не казал.

— Все дела да случаи, Иван Сергеевич.

— Вот я и говорю: забыл дорожку к Аниному камню.

Катеришка повисла на руке Сокольникова. Он закружил ее, потом подхватил под мышку, сбежал с нею в сад, и уже оттуда послышался и писк, и визг, и бог весть еще что, и Суханов понял, что пробил и его час.

— Наташа, — позвал он и для большей убедительности поглядел на часы. — Мне скоро на вахту.

— Уже? — удивилась Наташа Павловна, и впервые лицо у нее стало расстроенным. — Ты хоть чаю попей с нами.

— Перекусить перед вахтой не грех, — поддержала ее и Мария Семеновна. — И чайник у меня уже на плите. И все прочее я мигом.

— Раз служба требует, то прохлаждаться некогда, — перебил ее Иван Сергеевич. — Пойдем, служивый, я тебя садом провожу. Тут быстрее.

Суханову и уходить уже не хотелось, но и оставаться тоже было словно бы боязно, и если бы Наташа Павловна сказала, чтобы он оставался, то он, наверное бы, и остался, придумав про вахту что-нибудь еще, но Наташа Павловна молчала.

— Наташа, если что — извини... Мне на самом деле не надо было сегодня приходить. — Тон у Суханова стал извиняющимся, он даже как бы молил: «Ну, смилуйся же надо мной, золотая рыбка», но Наташа Павловна не приняла его извинения, суховато перебила:

— Я понимаю... И меня тоже извини. Провожать не пойду. Катеришку полдня не видела, да и кормить ее пора. — Она словно бы услышала свой голос и спохватилась, стараясь смягчить его: — Ты хоть с Василием Васильевичем простись. Он был другом моего мужа.

— А чего с ним прощаться, — нехотя сказал Суханов, невольно усмехаясь. — Замполит наш. Завтра на подъеме флага и увидимся.

— Вот как...

— Пойдем, служивый, — и в другой раз позвал Иван Сергеевич. — На вахту опаздывать не полагается.

Иван Сергеевич («Милая душа», — подумалось Суханову) вывел в сад кухней, откуда они потаенной калиткой вышли прямо на берег бухты, невысокий в этом месте, необрывистый и густо поросший полынью, которая ближе к вечеру буйно запахла горечью. Прямо на берегу — с долинки не было видно, и Суханов раньше ее не заметил — бесхозно стояла ростра, нос корабля, с еще красными звездами на скулах, но уже с облупившейся краской и порыжевшей от ржавчины, а возле ростры валялись два корабельных орудия, начавших врастать в землю.

— Время у тебя, похоже, есть, — сказал Иван Сергеевич. — Давай тут в тишке от гвалта посидим, покурим.

Они присели на орудийный ствол, Суханов достал сигареты, Иван Сергеевич — «Беломор», и каждый закурил свое.

— Под тобой, — заметил Иван Сергеевич, — орудие с первой башни главного калибра линкора «Севастополь», а подо мной мое родное с четвертой башни, коей я имел честь командовать на крейсере «Молотов». Это потом он «Славой» назвался, а воевал он «Молотовым». И ростра, — он повернулся к искусно склепанному из листовой стали сооружению, бывшему некогда носом крейсера, — тоже с «Молотова». Как помирать стану, попрошу, чтобы на могилу мою водрузили. Вместе воевали, вместе и потом сподручнее будет находиться. — Он смял окурок и швырнул его в воду. — Так ведь не поставят небось?

— Ну почему же... — неопределенно сказал Суханов.

— Вот и я думаю: а почему бы не водрузить? — Иван Сергеевич покачал головой, словно бы задумался, потом встрепенулся: — Ладно о вечном, давай-ка о земном. Ходим мы с тобой тут вокруг да около, как бараны. А если по-флотски, напрямик, а? Небось подумал, что Наташа, стало быть Наташа Павловна, дочка нам?.. Нет, невестка она... Сынка нашего покойного жена. Погиб при исполнении, и все такое прочее. И по сю пору на дне моря лежит. Слышал, может: Вожаков Игорь Иванович?

Суханову стало обидно, что он ничего не слышал о Вожакове Игоре Ивановиче, том самом капитане второго ранга, фотография которого стояла в черной, как он теперь понял, рамочке на комоде, а сам-то он, как тоже только что выяснилось, «по сю пору на дне моря лежит».

— Я с Балтики. Тут недавно. (Про Балтику Суханов сказал для красного словца — училище их стояло на берегу Финского залива, вроде бы и на Балтике тоже.) Я впервые о вашем сыне узнал... И вообще, на меня сегодня столько навалилось.

«Должен был знать, куда шел, — сварливо подумал Иван Сергеевич. — Под этой крышей, служивый, не мед с патокой, а горе», — но у Суханова было такое обиженно-расстроенное лицо, что Иван Сергеевич — все-таки конечно же «милая душа» — невольно подобрел.

— Хоть сегодня, хоть завтра, а свалиться должно было. — Иван Сергеевич опять покачал головой. — Тут дело серьезное. Но встревать в ваши отношения никто не собирается. А если потребуется помощь — вот моя рука. — Иван Сергеевич пожал руку Суханову. — А теперь ступай.

Суханов приободрился.

— Да-да, пора на вахту.

— Только не ври, — колючим голосом промолвил Иван Сергеевич. — Не надо. Суточный развод уже состоялся, а до новой вахты время еще есть. Прав ты, навалилось на тебя сегодня всего много — вот ты и согнулся. А ты выпрямись. — Он похлопал своей широкой ладонью Суханова по спине. — Не на одной Наташе свет клином сошелся. Смотри людям в глаза прямо. Они поймут и не осудят. А теперь ступай. Подвернется случай — заглядывай. Всегда будем рады. Чайку попьем, поговорим по-мужски.

Суханов молча поднялся, молча подал Ивану Сергеевичу руку, молча ступил на тропинку, мозолистую, как большинство здешних тропинок, в раскопе молча постоял возле памятника эллину: «В битве за родину был он завистливым сгублен ареем, сирым родителям слез горький оставивший дар». Суханов нагнулся, с силой рванул из земли кустик полыни, растер веточку в пальцах — запах был горький и пряный.

Он оглянулся. Дом уже скрылся за косогором, зеленела только крыша, по которой скользил неяркий солнечный луч. Суханов так надеялся на сегодняшний день, радуясь утром его приходу, и этот день уже угасал, унося с собою надежды, оставляя после себя одни сомнения. Суханов опять понюхал пальцы — запах полыни был стойким, — достал из кармана платок, послюнявил его и начал вытирать руки.


4

— Вас-Вас! — позвала Мария Семеновна. — Ну где же вы все? Идите чай пить!

Смеясь и отбиваясь от Катеришки, которая опять тянула его в сад, Сокольников поднялся на крыльцо.

— А флота куда подевались? Покурить ушли?

— Одному флоту на вахту, — промолвила Наташа Павловна, — другой провожать пошел.

— А... — сказал Сокольников. — Старпом у нас мужик суровый. К молодым лейтенантам не благоволит. Гоняет их как cидоровых коз.

— Так ты его знаешь, Вас-Вас? — оживляясь, спросила Мария Семеновна. — Тихонький такой, скромный. Прошлый раз цветочки мне подарил.

Мария Семеновна хотя и говорила про Суханова, что он «тихонький такой, скромный», но не утверждала этого, а только словно бы искала подтверждения своих слов, и Сокольников неожиданно оказался в весьма пиковом положении: хвалить Суханова было будто бы не за что, но и хаять не пристало по всем статьям, за какую ни возьмись. Сокольников догадывался, что старики — и Иван Сергеевич, и в особенности Мария Семеновна — относились к нему почти по-родственному с тех самых пор, когда они с Игорем, еще будучи курсантами, приезжали в отпуск в этот дом возле Аниного камня. И если бы теперь случилось Сокольникову стать мужем Наташи Павловны — господи, ну чем черт не шутит! — лучшего для себя они, наверное, и не желали бы. Кажется, и Наташа Павловна пусть и без особой охоты, но пошла бы на это. В этом, конечно, был свой расчет, но ведь не всякий расчет — зло и не всякие чувства — благо, и все бы сложилось именно так, если бы Сокольников еще в курсантскую пору не влюбился в некую особу, в которую и влю-бляться-то не следовало — она у него на глазах вышла замуж и, по слухам, жила счастливо. Есть мужчины, которые женщину плотски ощущают только через любовь, и любят они одну, хотя и влюбляются часто, и пока любят они, все прочие женщины для них словно бы не существуют. А Сокольников все еще любил, и Наташа Павловна еще не существовала для него, хотя порой ему уже и казалось, что не сегодня завтра шоры спадут. Встав поутру, он подойдет к иллюминатору и завопит на весь рейд: «Свобо-оден!»

— Мария Семеновна! — с укоризной заметила Наташа Павловна. — Зачем все это? Пришел лейтенант, ушел лейтенант — разве от этого что-то изменилось?

— Голубушка ты наша! Да ведь не чужая же ты нам!..

— Он недавно из училища, — сказал Сокольников. — Вещь, как говорится, еще в себе. Так ведь и мы, наверное, Мария Семеновна, такими были.

— Вы-то будто иначе смотрелись, — пригорюнясь, промолвила Мария Семеновна. — Ох, Вас-Вас, жениться тебе надо.

Сокольников скупо улыбнулся, глянул лукаво на Наташу Павловну, но та отвернулась к окну, теребя занавеску, и спина у нее показалась ему гневно-прямой.

— Раз приказываете, то что ж... Только позвольте прежде закончить академию. Митрофанушка, тот, правда, говорил: «Не хочу учиться, а хочу жениться». Ну а мы, как говорится, живем напротив.

— И останешься в вечных холостяках.

Иван Сергеевич начала разговора не застал, но и то, что застал, ему не понравилось, сердито зыркнул из-под косматых бровей на Марию Семеновну, схватил кизиловую палку и, стуча ею, опять спустился во двор, крикнув оттуда:

— Чаевничайте без меня! Я схожу на рейд гляну.

— Чего на рейд смотреть, — горько сказала Мария Семеновна. — Наши корабли давно ушли...

— Вон ваш кораблик за дедом побежал, — заметил Сокольников, указав глазами на Катеришку, которая уже пристроилась рядом с Иваном Сергеевичем, сунув ему свою ручонку.

— Это, Вас-Вас, еще не кораблик. Это, Вас-Вас, еще махонькая лодочка. Да и ей тоже век вековой горевать у моря.

Наташа Павловна покачала головой, думая, видимо, свою потаенную думу, и сказала, как о чем-то решенном:

— А я ее за моряка не отдам.

— Не было еще такого, чтобы Вожаковы расставались с морем, — возразила Мария Семеновна.

— Но ведь когда-то вы не были Вожаковой?

— А я и не помню, какой была. Вожакова я, значит, Вожаковой и была.

Мария Семеновна наконец-то оставила их вдвоем, уйдя на кухню собирать на стол, и Сокольников, как бы понимая, что не должен был спрашивать, все-таки спросил:

— Ты давно его знаешь?

— Нет, — помолчав, сказала Наташа Павловна. — Он совсем недавно ворвался в мою жизнь, и, знаешь, мне с ним вдруг стало тепло. Нет-нет, я не имею в виду большие чувства. Он непохож на других. Он сумасшедший.

Сокольников невольно рассмеялся.

— Он по-хорошему сумасшедший, — поправилась Наташа Павловна. — Теперь таких мало.

— Ты прости мой вопрос, но я задаю его на правах друга: как он относится к Катеришке?

— А никак. Он только впервые сегодня узнал о ее существовании и, кажется, здорово растерялся. А тут еще ты подошел. Теперь, я думаю, совсем сбежит. — Наташа Павловна подняла свои синие-синие глаза на Сокольникова и застенчиво сказала: — Смешно об этом говорить, но он подарил мне солнце. Понимаешь, живое, огромное солнце.

— Понимаю, — сказал Сокольников, в общем-то ничего не поняв, но расспрашивать или, лучше сказать, уточнять, что, да как, да где, не стал.

— После гибели Игоря мне казалось, что ничего уже не нужно. А тут я вдруг поняла, что я еще — баба. Я и раньше была бабой, и мне хотелось простого бабьего счастья, чтобы мой мужик был всегда со мной, чтобы и я всегда была при нем.

— Ты когда-нибудь говорила об этом Игорю?

— Нет, я слишком его любила. Для меня, кроме него, никого и ничего не существовало. А у него, понимаешь, еще было море. Даже море было прежде, а потом уже я с Катеришкой.

— Неправда, — возразил Сокольников. — Он очень скучал по вас. А в ту роковую ночь он то и дело возвращался мыслями к вам. С мыслями о вас он, наверное, и задраил верхний рубочный люк.

Наташа Павловна долго молчала, потом неожиданно всхлипнула, утирая глаза ладошками.

— И все-таки он ушел с ними.

— Он был человеком долга.

— Но разве мы — это не его долг?! — почти с отчаянием, что ее никто не хочет понять, спросила Наташа Павловна.

— Может, он и поступил так, потому что думал о вас. Останься он в живых, ему могли бы и не простить гибель людей и лодки. И тогда он все равно наложил бы на себя руки. Вот она, жестокая правда: ты могла стать вдовой самоубийцы.

— Мы так боялись потерять его!

Она подчеркнуто сказала «мы», потому что в эту минуту прежде всего подумала о Катеришке.

— А ты не думаешь, что он... — Сокольников не стал произносить всуе имя Суханова; больше всего ему не хотелось, чтобы Наташа Павловна поставила их сейчас рядом — его, Сокольникова, и Суханова, — как рысаков перед скачками. — Что лейтенанты очень скоро становятся командирами? В Игоря мы поверили еще в училище. И никто не мог подумать, что из не очень собранного лейтенанта Ковалева получится собранный командир Ковалев.

— Я знаю, Вас-Вас. Я, к сожалению, становлюсь мудрой, словно змея. Поэтому и решаю уехать от моря.

Сокольников, словно птица перед дорогой, прикрыл глаза и чуть заметно покачал головой.

— Нет, Наташа Павловна, так не бывает. Море только один раз зовет к себе, но зато уж навсегда. — Сокольников сделал паузу, чтобы подумать: «Прошлым, видимо, каким бы прекрасным оно ни было, век не проживешь». — А Суханов сегодня чуть не выиграл гонку, — неожиданно сказал он.

— Мне он, правда, сказал, что проиграл... — Наташа Павловна положила руку на плечо Сокольникову. — Вас-Вас, посмотри мне в глаза. Ты сейчас обо мне плохо подумал?

— Нет, Наташенька, ничего не придумывай: я подумал о себе.

— Ты, кажется, перестаешь быть другом.

— Не суди о людях плохо, и о тебе самой не подумают нехорошо. Мария Семеновна, кормить в этом доме будут? — крикнул Сокольников на кухню, как бы говоря тем самым Наташе Павловне, что все, что ему хотелось сказать ей, он уже сказал и возвращаться к этому сегодня не стоит, да и спешки в этом особой не может быть.

— Ах, лукавый Вас-Вас, — сказала Наташа Павловна, разочарованно вздохнув, и сняла с его плеча руку. — Ты на самом деле становишься примерным политработником.

Мария Семеновна накрыла ужин в кухне, но Наташа Павловна настояла, чтобы раздвинули большой стол в гостиной. Хотя Сокольников и был еще своим человеком в доме, но Наташа Павловна первой почувствовала, что все чаще и чаще он становился гостем, которого и принимать следовало как гостя. Возле большого стола засуетились сразу обе хозяйки, им бросился было помогать и Сокольников, но его быстро оттерли в сторону по той причине, что он был гостем, а еще потому, что на нем все еще сияла парадная тужурка, на которой позванивали две медали, а справа рубиново поблескивала новенькая «Красная Звезда» за тот самый поход, из которого не вернулся командир лодки Вожаков Игорь Иванович. В свое время Сокольников сказал Вожаковым, что орден он получил за выслугу лет; женщины охотно приняли эту версию, Иван Сергеевич не поверил, но никогда больше к этому разговору не возвращались.

За столом разговор больше не касался ни Суханова, ни Наташи Павловны. Говорили больше о делах флотских, которыми все еще жили в этом доме с тех самых пор, когда первый Вожаков заложил тут первый камень. Выход флотов в Мировой океан и изменения условий самой флотской службы не очень легли на сердце Ивану Сергеевичу: «Чего мы там забыли?» — но он, как истинный хранитель флотских традиций, не мог не одобрить этого важного шага, который по существу превратил флоты из прибрежных в единый океанский.

— Вряд ли в этом следует видеть только одну новизну, — говорил Сокольников. — Российский флот с тех самых пор, как Петр Великий построил свой ботик, неизменно стремился в океан. А если вспомнить новгородских и псковских гостей, то мы еще в допетровскую эпоху вкусили океанской водицы. Это Цусима заперла нас во внутренние моря. Флот Мирового океана — это не только военная доктрина, это прежде всего динамизм.

— Зато, Вас-Вас, как раньше-то было спокойно. Уйдете, бывало, на сутки, от силы на неделю — и дома, а теперь ждешь-ждешь... Да и ждать стало некого.

— «Гангут» на боевую службу нынче не собирается? — строго спросил Иван Сергеевич.

— Нынче обойдутся без нас, — сказал Сокольников. — Задачу одну завалили. — Он чуть было не сказал: «По вине Суханова». — Да ведь он и вернулся оттуда только в апреле.

— А если пошлют на следующий год, да вдруг еще к лету подгадают, то ведь можно и без академии остаться.

— Все в руках всевышнего, — подтвердил Сокольников, ткнув через плечо пальцем в ту сторону, где, по его мнению, находился штаб.

— Жениться тебе, Вас-Вас, надо, — пригорюнясь по-бабьи, опять сказала Мария Семеновна. — Семьей обрастать, а академия потом, как найдется.

— Как прикажете... — отшутился Сокольников.

— Да уж так и приказываю.

Потом пили чай, по-праздничному долго, — как-никак, а Сокольников был при параде. После чая Наташа Павловна перешла к фортепиано, долго сидела, опустив руки, как бы собираясь с мыслями, и заиграла «Времена года», которые играла в тот самый вечер, когда у них объявился с розами Суханов. Она словно бы забыла обо всех и музицировала только для себя, погрузясь в свой мир. Это были не раздумья и не чувствования, а как бы единое состояние грусти и покоя, а потом она заиграла немного и для него, этого нелепого, сумасшедшего лейтенанта. Невольно подняв глаза на Ивана Сергеевича, увидела его хмурый, словно бы загнанный взгляд и обвисшие по-стариковски усы, переждала минуту-другую и тихо прошлась по клавишам:


Стонала степь, изрытая снарядами.

Стоял над Сталинградом черный дым.

И долго-долго, до самой Волги,

Мне снился Дон и ты над ним.


Было уже поздно, и Сокольников собрался уходить.

— Заночевал бы у нас, — пригласила Мария Семеновна. — Я и диван твой застелю. И бельишко твое все еще лежит нетронутое.

— Хочу прибрать свою берлогу. Я уже не помню, когда там был в последний раз. Пыли, наверное, наросло пальца на два.

— Вот и оставайся у нас, — сказала и Наташа Павловна, закрывая крышку. — А берлогу твою мы как-нибудь с Марией Семеновной приедем и уберем.

Сокольников взглянул на Наташу Павловну, пытаясь угадать, не было ли тайного смысла в ее словах, но Наташа Павловна не ответила на его взгляд, все еще сидела за закрытым фортепиано.

— Мир вам, хорошие мои, — сказал Сокольников. — Пойду, помолясь, как говаривала моя бабаня, отмерившая много десятков на этой грешной земле.

Иван Сергеевич вывел его за калитку, они и там немного постояли — в теплом по-летнему воздухе уже заметно пробивались прохладные осенние струи, — обнялись на прощание, похлопав друг друга по спине.

— Не забывай...

И Сокольников скорыми шагами пошел в гору, белея в темноте парадной тужуркой. Иван Сергеевич проводил Сокольникова долгим взглядом, и огонек его папиросы вспыхивал возле лица багрово, словно зарница.

Сокольников шел и думал о превратностях человеческой жизни, о том, что все далекое может стать близким, а все близкое уйти в такую даль, в которой его потом и разглядеть-то будет трудно, и никто еще не разгадал тех путей, перекрещивающих человеческие судьбы и разводящих их в разные стороны.

Он шел пешочком, и когда добрался до дома, был первый час ночи, устало начал подниматься к себе на третий этаж, уже ступил на промежуточную площадку между этажами, как вдруг увидел на подоконнике белую форменку, кажется, это был моряк. Он припал головой к косяку и тихонько дремал.

— Вы что здесь делаете? — строго спросил Сокольников.

Моряк вскочил, прижав к бедру портфель, который болтался у него на ремне через плечо, и громко, пугая лестничную тишину, гаркнул:

— Вас жду, товарищ капитан третьего ранга. Велено немедленно прибыть на корабль. Катер ждет на Минной стенке.

— И давно здесь сидите?

— С двадцати двух часов, товарищ капитан третьего ранга.

«Хорошо, что я у Вожаковых не остался. Будь Наташа немного понастойчивее... Раскисаете вы, Сокольников, раскисаете. Хотя...» — подумал он и спросил больше по привычке, хотя и понимал, что таких вопросов оповестителям не задают — бесполезно:

— А что случилось?

— Не могу знать, товарищ капитан третьего ранга!

«Ну, правильно, — холодея от предчувствия большой неприятности, подумал Сокольников. — Стоило первый раз за две недели сойти на берег и — пожалуйте бриться!»

Он не стал заходить к себе, а скорыми шагами спустился с оповестителем в подъезд и только что не бегом рванул на Минную стенку. Катер их ждал, и спустя двадцать минут Сокольников уже поднимался на борт «Гангута», задав вахтенному офицеру тот же самый вопрос:

— Что случилось?

— Не могу знать, но командир распорядился, как только подниметесь на борт, пройти к нему.

Все теми же скорыми шагами Сокольников прошел в надстройку, вбежал по трапу в вестибюль, повесив фуражку на вешалку, пригладил ладонью волосы перед зеркалом, стукнул в дверь и вошел, не дожидаясь приглашения. В салоне у командира горел весь свет, за продолговатым столом друг против друга сидели Ковалев с Бруснецовым, пили чай и, казалось, беседовали о пустяках. Сокольников и в третий раз задал один и тот же тревожный вопрос:

— Что случилось?

— Пока ничего, — сказал Ковалев своим обычным, будничным голосом. — Но может случиться. На подготовку командующий отвалил от щедрот своих шесть суток.

— Но, прости, когда он был на борту, будто бы ничего не говорил.

— Мой руки, садись к столу. Сейчас тебе принесут чаю.

— Пороть будешь, как в том анекдоте? — пошутил Сокольников.

— Пороть потом всех будут, если провалим задание. — Ковалев нажал кнопку и, когда в дверях застыл здоровенный матрос, сказав: «Бсть рассыльный», распорядился: — Еще прибор, еще чаю, еще бутербродов. — Дождался ухода рассыльного и только тогда обратился к Сокольникову: — Домой уже собрался, от него звонок, и вот — шесть суток на все про все. Пока идем в Средиземное море в одиночное плавание, правда, нам придается вертолет. Потом выходим в океан, а там направляемся туда, сами не знаем куда, ищем то, сами не знаем что. А точнее, нам велено вступить в контакт с супостатом, по выражению командующего, найти золотую иголку в стогу сена. Как я понял, она несет на борту новейшие ракеты, а вместе с ними и новую доктрину, о которой супостат пока что помалкивает. Вот таковы вкратце контуры, в которые нам надлежит вписаться. Вопросы есть?

— Вопросов по существу нет, — сказал Сокольников. — Есть вопросы практического порядка.

— Ради этого я вас и оторвал от приятного времяпровождения. Дождемся вестового и приступим. — Но пока вестовой не появлялся, Ковалев, подмигнув Бруснецову, спросил Сокольникова: — Судя по некоторым признакам, мы скоро гуляем на свадьбе?

— Относительно свадьбы история с географией пока помалкивают, — сказал Сокольников. — Что же касается гостей, то тут действительно кое-что имело быть место. Я был у Вожаковых.

Ковалев с живостью поглядел на него:

— Ну что они?

— Наташа Павловна, кажется, потихоньку стала приходить в себя. А старики с этим, должно быть, и умрут.

— Да-а... «Жена найдет себе другого...»

Вестовой принес два чайника — один — с кипятком, другой — с заваркой, полное блюдо бутербродов, понимая, что разговор у командира будет долгий, стакан в подстаканнике для Сокольникова, масло, и все это одним походом. Офицеры дождались, когда вестовой уйдет, разлили чай, принялись за бутерброды.

— Завтра на подъеме флага... — Сокольников с Бруснецовым, а следом за ними и сам Ковалев глянули на часы: был третий час ночи, и Ковалев поправился: — Точнее, сегодня на подъеме флага я объявлю аврал. Никаких освобождений от работ. И никого. Старпом, все лишнее барахло сдать, полностью заменить НЗ, продегазировать помещения. К обеду представить подробный план работ.

— А тыловики? Я-то подготовлю, а у них то этого не будет, то того не окажется.

— Командующий сказал, что даст указания. Теперь с тобою. — Ковалев повернулся в сторону Сокольникова.

— Понедельник у нас сегодня, — сказал Сокольников. — Боюсь, что политотдел не позволит отменить политзанятия.

— А мы их и не собираемся отменять. Необходимо только тему занятий повернуть таким образом, чтобы у моряков боевой настрой появился.

— Так, может, партийные собрания сперва проведем по группам?

— Собрания, думаю, лучше провести на шестые сутки, чтобы поставить конкретную задачу на переход через Средиземное море. — Ковалев постучал ребром ладони по столу, как бы говоря, что с этим вопросом покончено и никаких дискуссий разводить он не намерен. — Это в общих чертах. Теперь рассмотрим кое-какие конкретные дела, которые нам предстоят на завтра... Тьфу ты черт, конечно же на сегодня.

Это «тьфу» пришлось как раз кстати: они начали переглядываться, лукаво скрывая усмешки, и неожиданно рассмеялись, озорно и весело. В конце концов им предстояло настоящее дело, а они, черт побери, еще были молоды и, чего уж греха таить, самолюбивы, честолюбивы и даже немного тщеславны.


* * *

Кроме Ковалева и Сокольникова с Бруснецовым, кроме дежурной и вахтенной служб на «Гангуте» в эту ночь не спал, пожалуй, только еще один человек — лейтенант Суханов. Он стоял у раскрытого иллюминатора, поминутно курил и наслаждался тишиной и покоем, столь редкостными на корабле, смотрел на часы и радовался, что тишины и покоя остается еще много. На него столько всего свалилось, и все это было такое большое, что он даже не мог сообразить, с какого же бока ему подступить. Наверное, проще всего было бы не появляться больше в доме возле Аниного камня, и никто его за это, вероятно, не осудил бы: вдова, любимый, судя по всему, муж, дочка, сплошное прошлое, никакого настоящего и туманное будущее.

Там, у Аниного камня, все было, было, было... Здесь же, в каюте на БПК «Гангут», все будет, будет, будет... «Так что же будет? — наконец спросил себя Суханов. — Ну, хорошо, пусть меня никто не осудит. А смогу ли я теперь без нее быть? Допустим, смогу. Это сегодня, завтра, а потом? Что будет потом? А потом, говаривала моя покойная бабушка, будет суп с котом». Он принимался ходить по тесной каюте: три шага от иллюминатора до двери, три шага в обратную сторону, заваливался на койку, пытаясь уснуть, и снова вскакивал. С переборки на него смотрел молодой лейтенант, которому адмирал вручал кортик с погонами, и жизнь этому лейтенанту казалась и розовой, и безоблачной, как летние восходы на благословенном Черном море. «Постой, а когда все это было? Училище, выпускной бал, парадный расчет на плацу? Ба... Скоро уже четыре месяца. Какой же я старый!»

Сигареты кончились, и он достал из стола новую пачку, надорвал ее, вынул сигарету, но не прикурил. Все — и пачку, и сигарету — положил опять в стол. «Что-то скажет отец? — опять подумал он. Его родители всю жизнь проработали в сельской школе на Рязанщине. Дожив до седин, величали друг друга на «вы» и стыдились один перед другим появиться неряшливо одетыми. Они были простые, потому что и жизнь вокруг них была простая, но в этой простой жизни они тем не менее сумели не опроститься и сберегли нравственные идеалы, которые получили от своих родителей. — А что скажет мама? А Наташа что скажет? Наташа что скажет? И что сам-то я скажу? Са-а-ам...» Это «сам» подействовало на него отрезвляюще. «Пусть говорят что угодно, но завтра я пойду на раскоп. — Он снова достал сигарету из стола, хотя от курева давно уже горчило, а теперь вот еще и глотка стала сохнуть. — Но если я завтра не пойду, то мне уже никогда там больше не быть. Третьего ведь не дано, как говорит отец. И значит, я пойду. Иначе зачем жить?»

С этой мыслью он заснул и проспал до подъема флага.


Глава пятая


1

Аврал.

Есть во флотском словаре много таких слов, которые являются не только понятиями, но и символами, означающими физическое и нравственное состояние всего экипажа. Аврал — это прежде всего работа, трудная, в чем-то неблагодарная и грязная, и в этой работе не может быть исключений ни для кого. «Это вам, — говорили старые мореманы, — не пыль с пряников сдувать, тут корячиться надо». Но ведь и корабль, которому предстояло дальнее плавание со многими неизвестными, отправлялся не в развлекательную прогулку. Тут не могло быть мелочей, и бочка с сельдью учитывалась наравне с торпедой, а снаряд шел в расчет наравне с ящиком вермишели, потому что ящик вермишели и снаряд тоже представляли единое целое.

Аврал.

Никто и никогда не имел права уклоняться от корабельных работ, но зато каждому представлялась возможность первому подставить свою спину под куль с солью, который весил не менее шести пудов. И если кто замечал, что у товарища подкашивались ноги, он не подшучивал над ним, дескать, что, братишка, жилкой вышел тонок, а молча отодвигал его в сторону, подставив под ношу свое плечо, и занимал его место в нескончаемой человеческой цепочке.

Но аврал никогда не был штурмовщиной — это словечко возникло значительно позже, чем появился российский флот. Это была работа от зари и до зари — что правда, то правда, — и сегодня делалось то, что должно было делаться сегодня, а завтрашние дела и вершились завтра, если, конечно, при этом не подводили тыловики, но грех было все валить на тыловые службы. Для них понятие, а вернее, все-таки символ — аврал — тоже был священным.

А еще аврал был праздником, и если кораблю был придан оркестр, то он выводился на верхнюю палубу, и трубачи до изнеможения дули в свои медно-золотые — золотые, конечно, для красного словца — трубы, помогая людям выдержать длинный день, чтобы с ранней побудкой начать новый. Но если не было оркестра, то включалась верхняя трансляция, и матросский хор мощью своих голосов призывал всех наверх:


Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,

Пощады никто не желает.


Аврал.

Тут рождалось флотское товарищество и великое чувство локтя, чтобы потом, если судьбе угодно было так распорядиться, в бою оно проходило окончательную закалку. Во все века не было ничего крепче дружбы, рожденной корабельной жизнью, и не было ничего дороже святого флотского товарищества.

Аврал.

Бруснецов прилег, когда уже восток заалел и по небу готовились побежать золотые стрелы. К этому времени на его столе лежали план работ на сегодняшний день и черновые наброски на последующие. В первые два дня он решил никого от основных работ не отвлекать, даже радистов, акустиков и радиометристов, исключение оставалось только для тех лиц, которые осуществляли связь с берегом. Естественно, дежурная и вахтенная службы в расчет не принимались, но и этим службам часы отдыха он приказал сократить. Шесть суток составляли всего лишь сто сорок четыре часа, из коих, к сожалению Бруснецова, восемь часов каждые сутки уходило на сон, и уже вместо ста сорока четырех часов оставалось только девяносто шесть. Но ведь люди должны были еще есть, чистить зубы и умываться, необходимо было при этом производить малые приборки, чтобы помещения и палубы не превращались в свинарник, а являли собою корабельный порядок. В конце концов выходило, что от шести суток, столь щедро дарованных командующим, оставались рожки да ножки, каких-то неполных семьдесят шесть часов. И в эти часы предстояло сделать все, успеть еще провести политзанятия, а в конце аврала — партийные и комсомольские собрания, дать возможность экипажу постираться и помыться в бане, и только после этого уже докладывать по команде, что «Гангут» готов вытягиваться на внешний рейд.

Бруснецов еще ухитрился увидеть сон, будто он с женой и сыном отправился погостить к старику тестю на подмосковную Клязьму и выловили они там метровую щуку, а щуки в Клязьме не водились уже многие годы по той причине, что была Клязьма загажена нефтью, химией и прочей дрянью, именуемой благами цивилизации. Бруснецов даже во сне не верил этому, но щука ходила на спиннинге, и это было восьмое чудо света.

Разбудили Бруснецова в половине седьмого. Не открывая глаз, он вежливо сказал: «Благодарю», а сам подумал: «А вдруг на Клязьме опять появились щуки? Надо бы в гости к тестю съездить, посмотреть, что там да как».

В кают-компапию он поднялся без десяти семь, казался хорошо выспавшимся, чисто выбритый. Мельком оглядел офицеров и, найдя в их одежде все пристойным, попросил вестового, чтобы тот подал ему чай покрепче. Вестовой уже понимал, что старпому надо налить одной заварки.

Бруснецов положил в стакан шесть кусков сахара, намазал кусок хлеба маслом, толщиной в палец, положил на него такой же шмат колбасы, и присутствующие за завтраком офицеры начали переглядываться, догадываясь, что на корабле сегодня должно что-то произойти.

— А я сегодня на Клязьме щуку поймал, — сказал Бруснецов, ни к кому прямо не обращаясь. — Метровую, ей-богу, не вру.

Название реки все как-то пропустили мимо ушей и поэтому подумали, что Бруснецов вчера ездил на рыбалку, только кто-то все-таки усомнился:

— У нас тут таких щук будто бы не видывали.

Бруснецов усмехнулся:

— А я и не говорю — у нас. Я говорю — на Клязьме.

За лейтенантским столом выразили недоумение — там и всегда-то сомневались и недоумевали:

— Так Клязьма, если не подводит память, под Москвой течет.

— И во Владимире, — уточнил Блинов.

Бруснецов молча допил чай, опять усмехнулся и вышел из кают-компании. Вестовому он сказал:

— Командира и замполита разбудите в половине восьмого.

— Есть, — лихо сказал вестовой.

«Из молодых», — подумал Бруснецов о вестовом. «Годки», те уже отвечали с ленцой, с потягочкой: «Е-есть».

Бруснецов поднялся на верхнюю палубу, нашел там главного боцмана.

— Сколько у нас краски?

Козлюк закатил глаза и начал перечислять на память:

— Сурику — полста килограммов, кузбасслаку — чуть поменьше, свинцовых белил...

— Изобрази мне все это на бумаге и подсчитай, сколько какой краски потребуется на полную покраску корабля.

— Мы же только что подкрашивались. — Козлюк, пользуясь своим непререкаемым авторитетом главного боцмана — по крайней мере, таковой у него должен был быть, — возражал не только старпому, но и командиру, правда, в рамках, не превышающих его полномочия. — Так-то мы чистенькие, — сказал он, подумав, что если начальство хочет краситься, то почему бы и не покраситься — в конце концов, лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным.

Бруснецов заметно повысил голос:

— Я говорю не о подкраске, а о полной покраске. Прошу внимать обоими ухами. — Он так и сказал: «Обоими ухами», а не «ушами», сознательно коверкая слово — в этом тоже был особый старпомовский шик. — Кстати, боцманюга, ты не знаешь, к чему видеть во сне, будто я изловил метровую щуку?

— К большим неприятностям, — авторитетно сказал Козлюк. — И к болезням.

— Ты хоть думай, о чем говоришь, — обрезал его Бруснецов. — Шутки-то у тебя, между прочим, дурацкие.

— Я не настаиваю на своем мнении, — обиделся Козлюк. — Но так бабы у нас говорили.

— Нашел мне еще оракулов, — буркнул Бруснецов. — Поторопись со списком. Мне сразу после подъема флага к командиру идти.

Он зашагал дальше по палубе, подмечая, что следует убрать, а что заменить, встретил на пути Суханова, который только еще торопился в кают-компанию, хотел спросить, как дела в акустическом посту — золотую иголку придется прежде всего искать акустикам, — но не спросил, а так отпустить Суханова уже не мог.

— Это вы, что ли, говорили, что Клязьма во Владимире течет?

Суханов несколько смутился, но, поняв, что старпом с кем-то его спутал, весело сказал:

— Так точно, товарищ капитан третьего ранга.

— Ну-ну. — Бруснецов козырнул и пошел дальше, потом глянул на часы: сейчас вахтенный офицер объявит малую приборку, потом сыграют большой сбор, подъем флага... «И закрутится машина, — подумал он. — А Козлюк со своими бабами все-таки олух царя небесного. «К неприятностям, — передразнил он, — и болезням!» А типун на язык не хочешь, оракул из боцманской кладовки?»

До подъема флага он успел обойти и внутренние помещения, спросил у баталеров:

— Ларисок и стасиков много?

— Ларисок поменьше, стасики есть.

— Сегодня все продукты и все имущество выгрузить и передать на береговые склады. Помещения продегазировать.

У начальника интендантской службы полезли на лоб глаза.

— Помилуйте, товарищ капитан третьего ранга.

— Миловать вас будет господь бог, если таковой еще имеется, а я миловать не стану. Взыщу по высшей категории.

Бруснецов слов на ветер не бросал — это интендант уже испытал на собственной шкуре, когда по весне не завез вовремя новое матросское обмундирование взамен выслужившего срок, — и покорно сказал:

— Есть.

Бруснецов снова поднялся на верхнюю палубу, к нему тотчас же подошел вахтенный офицер, представился:

— Вахтенный офицер лейтенант Петров. Разрешите закончить малую приборку?

— Вижу, что вахтенный офицер, вижу, что лейтенант Петров, — пробурчал Бруснецов. — Заканчивайте малую приборку. Дайте сразу же команду: приготовиться к построению по большому сбору. Форма одежды для личного состава... — Бруснецов задумался: было бы неплохо вывести людей, одетых в форму номер два — черные брюки, белые форменки, но тогда бы пришлось идти к командиру, то да се. — Личному составу — рабочее платье, бескозырка, офицерам и мичманам — синяя рабочая куртка, фуражка. Пусть дежурная служба позаботится, чтобы в низах, кроме специальной вахты и дневальных, никого не оставалось. Подвахтенным также выйти на построение.

— Есть, — несколько растерянно сказал вахтенный офицер, не поняв, чем вызвано это скрупулезное перечисление, кому быть на сборе и во что одеться. Как только старпом скрылся в надстройке, вахтенный офицер бросился к себе в рубку, полистал вахтенный журнал за последние сутки: никаких ЧП в журнале не значилось, увольнявшиеся на берег матросы и старшины вернулись вовремя и без замечаний, все офицеры и мичмана уже прибыли на борт. «Дела, — подумал вахтенный офицер. — Не иначе опять проверка надвигается. Из бригады, прости господи, были... Может, теперь флот пришлет своих? А вдруг из Москвы, от самого Главкома? Де-ла-а...»

Сыграли большой сбор, привычно прогрохотали трапы и палубы, моряки занимали свои места вдоль бортов. Следом за моряками появились мичмана и, подравнивая неровные линии, стараясь придать строю надлежащий порядок, начали выхаживать, как гусаки. Потом показались офицеры, и мичмана убрались в строй, а офицеры продолжили то, что не успели доделать мичмана.

Суханов несколько раз прошелся вдоль своего строя и, найдя, что придраться будто бы не к чему, занял свое место рядом с Ветошкиным, немного потеснив его влево. В ожидании команды он решил прикинуть, как ему лучше сегодня распределить свой день. До обеда никаких вопросов не было — сразу после подъема флага проворачивание механизмов, потом политзанятия, а вот после обеда хорошо было бы урвать часок-другой и добежать до музыкальной школы. Теперь он чувствовал, что вчера поступил, мягко говоря, не по-мужски, и ему хотелось поскорее сгладить это неприятное впечатление, которое, конечно же, могло сложиться у Вожаковых. Ветошкин стоял рядом и тоже прикидывал, как бы ему сорваться сегодня на бережок — вчера он отсиживался на корабле. Правда, вчера ради праздника после обеда пустили на борт жен с ребятишками, так что в своем роде он провел день в семейном кругу, но на берегу он тем не менее не был. «Вот так-то, товарищ лейтенант, — подумал он. — Конечно, воля ваша поступить, как вы желаете, однако и совесть надо бы иметь».

Если бы хватило времени вот так пройтись по всему строю, то очень скоро стало бы ясно, что каждый из стоящих вдоль борта в ожидании торжественной минуты подъема флага думал свою отличительную думу, и дум этих было столько, сколько стояло в строю людей.

Наконец из надстройки появился Ковалев, и Бруснецов, оглядывая строгим взглядом сперва строй левого борта, а потом и правого, по которому шел командир, зычно, во всю силу легких, скомандовал:

— Равняйсь! Смирно! Равнение на средину! — Он сделал несколько шагов, чтобы встретиться с Ковалевым возле кормового шпиля — тут их могли видеть оба строя, — чуть приглушив голос, доложил: — Товарищ командир, экипаж «Гангута» по большому сбору построен. Старший помощник командира (это все, включая и командира, знали давным-давно, но этого требовал ритуал) капитан третьего ранга Бруснецов.

Ковалев поздоровался сперва со стоящими по правому борту, потом перешел на левый и там поздоровался, сказал: «Вольно!», только после этого подал Бруснецову руку, тихо спросив:

— План на сегодняшний день готов?

— Так точно.

— Хорошо... Вахтенный офицер, приступайте к своим обязанностям.

Ковалев занял место рядом со старпомом и замполитом среди старших офицеров, и вахтенный офицер выдвинулся несколько вперед, дождавшись, когда «исполнительный» подняли к рее до отказа, резко крикнул:

— На флаг и гюйс — смирно! — И начал следить за «исполнительным», и только он трепыхнулся, чтобы упасть, радостным голосом закончил торжественную часть: — Флаг и гюйс — поднять! Вольно...

Ковалев вышел на средину — к кормовому шпилю, чтобы его и видели, и слышали все, прочистил горло, покашляв в кулак, глянул влево, вправо, подумав, что сейчас он волей, данной ему положением, внесет в судьбу каждого стоящего такие коррективы, о которых они, голубчики, до этой минуты и не помышляли, сказал внушительно, сдерживая волнение:

— Через шесть суток нам приказано выйти в продолжительное плавание за пределы Черного моря. Времени на подготовку к походу отпущено крайне мало, поэтому с этой минуты объявляю на корабле аврал. Личному составу увольнения на берег отменяются. Сход с борта офицеров и мичманов крайне нежелателен. Вопросы есть?

Вопрос у всех был один: «Куда идем?», но каждый знал, что на этот вопрос командир ответит, только уже выйдя в море, впрочем, на этот раз он и сам толком не знал, какие пути-дороги уготовил «Гангуту» командующий, и оба строя промолчали.

— Старпом, — совсем тихо оказал Ковалев, — командуйте парадом.

— Есть, — сказал Бруснецов. Немного отступив назад, скомандовал: — Смирно! — Проследил глазами за Ковалевым и, когда тот прошел весь строй, добавил: — Вольно! После проворачивания механизмов — политзанятия. После занятий — аврал. Работают все без исключения. — И повернулся к замполиту: — У вас что-нибудь есть?

— Да, — сказал Сокольников, занимая место старпома. — Руководителей групп прошу собраться в кают-компании.

— Разойдись, — словно бы нехотя сказал Бруснецов.

«А что же теперь делать? — тоскливо подумал Суханов, почти воочию увидев, как рухнуло все его мироздание, которое он так старательно лепил все утро, словно ласточка гнездо. — Делать-то что теперь? У меня даже нет ее почтового адреса!» Единственный человек на корабле, который мог бы ему помочь, был Сокольников... Да, конечно, но ведь это и был — Сокольников. «Понятно, — подумал и Ветошкин. — Хорошо, что я вчера своих притащил, а то...» Он не стал тратить время на поиски того хлесткого слова, которое могло бы пристойно завершить его мысль, потому что, чем бы он ее ни закончил, все выходило кругло. «Теперь понятно, — плотоядно подумал Козлюк. — В этом деле главное — не прогадать. Раз сам командующий велел — тыловики жаться не будут. Побоятся». И он составил такую рапортичку, что даже у видавшего виды Бруснецова невольно дернулась левая щека. Он только поглубже вздохнул, приставил к виску указательный палец и старательно крутанул его.

— Не, ничего, — скромно сказал Козлюк. Он был сыном своего века и понимал, что запасец — дело верное, а понадобится он или не понадобится — это уже вопрос пятый. — В самый раз.

— Ты что — решил всю бригаду перекрасить?

Козлюк неопределенно пошевелил бровями и начал внимательнейшим образом изучать копию знаменитой шишкинокой картины «Утро в сосновом бору», водруженную на переборку старпомовокой каюты еще строителями.

Бруснецов вычеркнул ровно половину того, что запрашивал Козлюк, и велел отнести заявку писарям, чтобы те перепечатали на машинке.

Козлюк сделал оскорбленное лицо, молча вышел из каюты, даже не попросив разрешения — дескать, так он обиделся, — а в коридоре просиял. «На-ко, — подумал он, — выкуси! Да мне теперь этой краски хватит до второго пришествия. — О втором пришествии Козлюк тоже слышал от деревенских бабок, и хотя сам в него не верил, но при случае авторитетно ссылался на него, тоже следуя духу времени. — А вообще-то я теперь на эту краску выменяю на «Полтаве» бухту манильского троса. Вот так-то, товарищ старший помощник».

Но на этом дело у главного боцмана не закончилось. Когда перед обедом на борт «Гангута» поднялись офицеры тыла, чтобы на месте все утрясти и согласовать — приказ командующего уже вступил в силу, и тыловые органы, зачастую неповоротливые и по-чиновничьи скупые, стали и разворотливы, и покладисты, — и начали просматривать заявки, то на первой же споткнулись и достали карманные компьютеры.

— Это куда же вам понадобилось столько краски? — строго спросили они Козлюка.

Нет, все-таки главный боцман «Гангута» был сыном своего века. Он скромно потупился и еще более скромным голосом спросил:

— А приказ командующего — это вам что?

Тыловики тоже родились не в девятнадцатом веке, и от подписанной уже старпомом заявки осталась только треть. Козлюк ударил себя кулаком в грудь, сказав, что будет жаловаться. Ему невозмутимо ответили: «Хоть господу богу». Но даже и он не рассчитывал на такую щедрость. Поход, видимо, и на самом деле предстоял не шутейный.

Так начался на «Гангуте» аврал. Все службы старались запастись впрок всем, что плохо лежало под рукой у тыловиков, понимая, что манна небесная подсыпается с небушка не чаще одного раза в десятилетие. Впрочем, ракетчики, артиллеристы, торпедисты, минеры лишка никогда не запрашивали и не запасались на многие годы: «Гангут» мог принять ракет ровно столько, сколько было определено штатным расписанием, и лишних глубинных бомб ему ставить было некуда.


2

Когда творилась сама история, человеческие судьбы мало что значили. Одни оказывались на ее гребне, и им думалось, что они создавали ее, другие находились в низах, и у них создавалось впечатление, что их несло по воле волн, подобно щепкам, подхваченным полой водой, но кто бы и что бы ни считал, все они были творцами.

Командующий, получив «добро» Главкома начать одиночное плаванье, долго колебался, кого ему послать — «Гангут», «Полтаву», а может, «Азов», но в том, что уйти в океан должен был один из этих кораблей, у него не было ни малейшего сомнения. По всей вероятности, Ковалеву он симпатизировал больше других командиров — впрочем, в этом он даже сам себе признавался не очень охотно; причиной тут мог быть и праздник, случившийся на «Гангуте», и он, побывав на корабле и найдя его внешний вид в прекрасном состоянии, сделал свой выбор на нем. А возможно, причина еще крылась и в том, что службу свою командующий начинал на линкоре «Октябрьская революция», который при закладке на стапеле как раз и назывался «Гангут». Тут ничто ничему не противоречило, сходилось, как говорится, в одну точку, и это схождение словно бы составило роковую необходимость.

Ковалев сразу и в полной мере осознал, что это самой судьбе вольно было ниспослать ему такое задание, о каком не помышляли даже самые опытные командиры, исчисляя свой опыт несения боевой службы уже не месяцами, а годами, но опять-таки, как говорится, не родись красивой, а родись счастливой. Впрочем, счастье это было особого рода: оно всецело зависело от самого Ковалева. Войдет «Гангут» в контакт с супостатом — один коленкор, не войдет, не обнаружит — и тонны мазута окажутся понапрасну развеянными над синими водами Мирового океана.

В школе по старинке ученикам еще вдалбливали в головы, что сушу омывают четыре океана: Тихий, или Великий, Индийский, Атлантический и Северный Ледовитый, а на картах, которыми пользовались военные моряки, океан был единым — Мировым, и в этом был величайший философский, национальный, исторический, социальный, экономический и политический смысл. Мировой океан принадлежал всем и каждому живущему на Земле.

В любое другое время Суханов с радостью бы принял под свое державное начало этот самый Мировой океан, но сейчас он ни с какой стороны ему был не нужен. Будь его воля, он повременил бы с походом, но воли его не было и быть, к сожалению, не могло, а была только воля командира «Гангута», как казалось Суханову, и этой воле подчинялись все, поименованные в штатном расписании. Над этой волей стояла другая воля — командующего, над волей командующего чувствовалась еще одна воля, и эти воли, сложенные в пирамиду, зависели одна от другой, как звенья одной цепи, в которой верхняя воля казалась главенствующей, но только в том случае, если все последующие звенья на своих местах тоже были главенствующими.

Суханову в этот день не было дела ни до самой цепи, ни до ее звеньев. Его желания и намерения были просты и ясны, как дважды два четыре: он должен был во что бы то ни стало повидаться с Наташей Павловной, и не где-нибудь на улице или даже в музыкальной школе, а только в доме возле Аниного камня — в этом-то как раз и был весь смысл, но уж раз Суханову не было никакого дела ни до цепи с ее звеньями, ни до Мирового океана, то и Ковалеву, запретившему сход на берег, не было никакого дела до всех сухановских «смыслов».

Первый день еще так-сяк — аврал только-только брал свой разгон, хотя корабельные работы, намеченные старпомом на понедельник, едва-едва закончились к вечернему чаю. Умыкались все так, что после вечерней поверки никто из моряков даже не остался покурить, только человек пять-шесть офицеров и мичманов, в их числе и Суханов с Ветошкиным, сошли на пирс размять ноги.

— Завтра еще старпом не разрешит оставлять людей в постах и в среду навряд ли, — говорил Ветошкин. — А потом изловчимся и покрасим и пост, и агрегатную.

Суханов лениво возразил:

— Но мы же к смотру уже подкрашивались.

— А теперь покрасимся. Ходить, должно, придется в тропиках, а там к металлу всякая дрянь липнет.

— Откуда вам знать, что пойдем в тропики? — спросил Суханов.

Ветошкин хитренько сощурился:

— А за каким чертом завтра будут завозить тропическое обмундирование?

— На всякий случай.

— Всяких случаев не бывает, товарищ лейтенант, — возразил Ветошкин. — В нашем деле бывает только один: идем на север — берем меховые куртки и сапоги, идем в тропики — берем шорты для моряков и на всех сандалии.

Суханова меньше всего интересовали меховые куртки с сандалиями, он все пытался сообразить, как бы ему все-таки вырваться на часок с корабля, но его опыт корабельной службы был так еще ничтожен, а предприятие, которое он задумывал, было чревато такими последствиями, что он прямо-таки не знал, на что решиться.

Он отвел Ветошкина в сторону и спросил доверительно:

— Мичман, как полагаете, если мне потребуется отлучиться часа на три-четыре, большой в этом риск?

Ветошкин ответил не задумываясь:

— Огромадный. — Подумал и добавил еще с большей убежденностью: — Могут и от похода отставить. Дело нешутейное закручивается, а раз дело нешутейное, то никто с нашим братом шутить не станет. Раз, два — и в дамки. Потом ходи по всем коридорам, доказывай, что ты не верблюд.

— Значит, не советуете?

— Ни-ни, — сказал Ветошкин. — И думать не могите. Может, управимся с большими работами к пятнице, тогда командир и сам отпустит женатиков попрощаться с семьями.

— А если неженатый, тогда как?

— С неженатыми дело обстоит худо, — вроде бы и убежденно, а вроде бы и сомневаясь, сказал Ветошкин. — Да и что неженатому делать на берегу? За час-то не у каждого получится... Да и на весь поход все равно не намилуешься.

Суханов даже порозовел от обиды:

— У вас, мичман, одни пакости на уме.

— А это уж кто как понимает, — сказал Ветошкин. — Для одних — пакость, для других — удовольствие.

Они, наверное, и еще бы маленько порассуждали об этом предмете, который неизменно занимал моряков разных эпох перед дальним плаваньем, если бы на «Гангуте» не объявили:

— Офицерам собраться в кают-компании.

— Я же говорил вам, товарищ лейтенант, — тут же заметил Ветошкин, который любил выходить из всего правым. — Дело это весьма опасное...

— Ладно вам... — нехотя отмахнулся от Ветошкина Суханов.

«Ладно не ладно, — самодовольно подумал Ветошкин, — а дело советую, потому как знаю, почем нынче картошка».

Бруснецов дождался, когда соберутся все офицеры, молча обвел взглядом собрание, видимо, пересчитывал всех поименно, потом сказал недовольным голосом:

— Сегодня мы не авралили, а раскачивались. Матросы со старшинами разгуливали по палубе, как балерины по сцене. Офицеры с мичманами вышли на аврал только что не в белых перчатках. Если кто-то из вас думает, что работать за нас будет дядя, то я скажу сразу, что он в этом глубоко заблуждается.

Офицеры дружно промолчали, камушек хотя и был запущен в их огород, но прямо ни в кого не попал, поэтому и не стоило дразнить старпома.

— Сегодня мы выгрузили весь хлам, и это для корабля великое благо. Помещения продегазировали.

Из угла кто-то подал голос:

— Мои моряки видели, как лариска бежала по швартову. Не на корабль, а с корабля.

— Если по примете, то это худо.

— Разговорчики, — сказал Бруснецов. — Пусть они хоть все сбегут, мы им только ручкой помашем, а кто среди нас слабонервный и верит в приметы, после совещания прошу подойти ко мне.

Ясное дело, что никто после совещания к старпому не подошел бы, и все опять промолчали.

— Завтра подъем для офицеров и мичманов в пять часов.

Суханов возблагодарил своего бога, что не отчаялся и не сошел тайком на берег — дело и впрямь могло принять дурной оборот. Позаседав, офицеры расходились весьма недовольные — все-таки они считали, что старались в поте лица своего, а старпом, как всегда, не разглядел их рвения. Офицеры зря грешили на Бруснецова, он их собрал, сам побывав у командира. Тот принял его стоя, что случалось весьма редко, и Бруснецов понял, что получит втык по полной категории.

— Хотел бы я знать, — печальным голосом спросил Ковалев, — сколько времени отпустил нам командующий на подготовку?

— Шесть суток, — почти весело ответил Бруснецов, а у самого заныло под ложечкой.

— Это вчера было шесть, — тем же печальным голосом поправил его Ковалев. — Сегодня только пять. Старпом, вы хорошо слушаете меня? Только пять, и я не чувствую вашей прежней радости. Мне тоже радоваться нечему. Если завтра вы коренным образом не перестроите все авральные работы, я вынужден буду объявить вам неполное служебное соответствие. Надеюсь, вы хорошо меня поняли, старпом?

— Так точно, — пунцовея, как будто его отодрали за уши, сказал Бруснецов.

Бруснецов вышел от командира, едва не зацепив за комингс, что считалось не только дурным тоном, но и плохой приметой, для очищения души хорошо выругался, разумеется про себя, и подумал: «Ну я ж вас, голуби... Меня, словно мальчишку, за уши? Ну не-ет, голуби, завтра вы забудете, как ходят пешком по трапу!»

Назавтра с утра к борту «Гангута» — он стоял кормой к стенке — начали подходить машины с продуктами, шкиперским и боцманским имуществом, обмундированием, словом, тыловые власти свое дело знали туго, но еще глубже их познания были в человеческой психологии. Для них не было секрета, что командующий отличался крутым нравом и своих слов на ветер не бросал.

Акустики в этот день по плану старпома грузили продукты, а проще говоря, закатывали на шкафут бочки с сельдью, капустой, солеными огурцами и помидорами, волокли кули, мешки, ящики. Скрипели лебедки, слышались команды: «Вира помалу... Вира! Да куда же ты майнаешь?» Верхняя палуба напоминала растревоженный муравейник — корабли, как и в прошлом веке, загружались в основном мускульной силой моряков. И дело было не в том, что разработчики не придумали особых механизмов, которые бы сами волокли эти кули и катили бочки, а в том, что устанавливать эти механизмы на военных кораблях было уже негде. Борьба за непотопляемость корабля диктовала конструкторам устройство палуб, горловин и люков таким образом, чтобы они не располагались один над другим, а шли как бы вразнобой, а между помещениями еще ставились водонепроницаемые переборки, в которых вообще не устраивалось никаких горловин. Поэтому устройство погрузочных транспортеров или элеваторов нарушало бы всю целостную систему, а это, в свою очередь, уже сопрягалось с риском ослабить непотопляемость самого корабля. К тому же и кости размять молодым людям, надевшим флотскую робу, в наш век всеобщей гиподинамии был невеликий грех.

Слышался скрип лебедки и голос Козлюка: «Вирай, вирай помалу», а в корабельных динамиках хрипел Высоцкий:


Особенно, когда с сальцом ее намять...


И снова катили бочки, тащили ящики, тюки и мешки, скрипела лебедка, и Козлюк продолжал ругать своего боцманенка: «Да куда ты смотришь, голова два уха!..»

Под ногами, повизгивая, все время мельтешила рыжая собачонка, всем своим видом выражая восторг и даже удовольствие тем, что творилось на палубе. «Ну, конечно, — сердито подумал Суханов, — тебе хорошо восторгаться. Хочешь — здесь помельтешишь, захочешь — на берег сбегаешь». Собачонка эта — Суханов вспомнил— приблудилась к акустикам, и те почтительно величали ее Петром Федоровичем, хотя, судя по всему, была она сучкой.

Прозвенели колокола громкого боя, и вахтенный офицер снисходительно объявил:

— Сделать перерыв.

Сразу наступила такая тишина, что стало слышно, как за бортом ссорились, вскрикивая скрипучими голосами, чайки и тихонько посапывала труба — ду́хи, видимо, гоняли на малых оборотах машину. А в динамиках уже не Высоцкий хрипел, а соловьем залетным разливалась Алла Пугачева:


Все могут короли, все могут короли,

И судьбами земли они вершат порой...


«Какая все-таки пошлятина, — подумал Суханов. Сегодня ему все не нравилось, и он мог завидовать почти каждому, даже той рыжей беспородной собачонке. — Впрочем, как говорят французы, каждый народ достоин того правительства, которое имеет».

Вместе со всеми он отправился на бак покурить.

Народу возле обреза для окурков собралось много, и Суханов еще издали услышал хохот, самозабвенный, до святой слезы, как говорится.

Офицеры с мичманами, видимо, разошлись покурить по каютам. Суханов не счел удобным продираться к обрезу, а стал возле борта, попыхивая сигаретой и все-таки пытаясь уловить, над чем расхохотались моряки, но от борта ничего не было видно и слышно. Суханов крепился-крепился, но любопытство тем не менее взяло верх, он подвинул плечом моряков, те, разглядев лейтенантские погоны, расступились, и Суханов увидел Рогова, опустившегося на корточки. Склонив голову набок и высунув длинный красный язык, напротив него сидел Петр Федорович.

— Петр Федорович, а теперь изобрази, как наш лейтенант моряков жучит, — приказал Рогов.

Пес нехотя встал на задние лапы, переступил, полуприкрыв глаза, посмотрел по сторонам и неожиданно залился свирепым басом:

— Гам-гам-гам...

Получалось черт знает что: и смеяться вроде над собой не хотелось, и не смеяться, когда смеялись все, тоже получалось глупо, и Суханов покривил для приличия рот, а вокруг него и взвизгивали, и похрюкивали, и даже постанывали от удовольствия.

Петр Федорович поймал кусок сахару, похрустел им и облизнулся, преданно повиляв хвостом. Следовало бы уйти, но Суханов растерялся и, вместо того чтобы незаметно выйти из круга, еще подвинулся вперед. Ловцов уже заметил его и начал делать глазами Рогову, но тот ничего не понял.

— А теперь, Петр Федорович, изобрази, как наш лейтенант со старпомом объясняется.

Петр Федорович опять поднялся на задние лапы, на этот раз он сделал это охотно, завилял хвостом и ласковой скороговоркой зачастил:

— Тяв-тяв-тяв...

Суханов даже похолодел от обиды и машинально полез правой рукой за сигаретами в карман, хотя в левой дымилась только что прикуренная, потом опомнился, бросил сигарету в обрез и достал платок. Когда ему что-то не нравилось, он начинал вытирать руки. Было бы великим благом сделать вид, что он ничего не понял — мало ли лейтенантов на корабле и вообще на флоте, — даже, наверное, следовало бы изобразить улыбку, дескать, вот ведь фокусники какие, вам бы, товарищи хорошие, не кули с солью таскать, а на манеже выступать, но вместо этого он набычился и глухо сказал:

— Приблудный пес, а смышленый.

— Почему приблудный? — удивился Ловцов. — Я его щенком из деревни привез.

В свою очередь Суханов тоже удивился:

— Вот как... — Он пожевал губами и подумал: «Ну ладно, вы меня, так и я вас». — Поход сложный предполагается, говорил старпом, — как бы к слову сказал Суханов, глядя поверх голов. — Вряд ли командир разрешит взять псину с собой.

— А он уже ходил с нами на боевую службу.

— Возможно, в тропики придется идти. Зараза там всякая. Опять же блохи.

— Товарищ лейтенант! — едва не завопил от досады Ловцов. — Я его каждый день вожу к духам купать. — Он хотел казаться спокойным, а голос у него тем не менее немного подрагивал.

Суханов даже дернул головой: «Смотрите-ка, какие мы благородные», но решил стоять на своем и сказал неопределенно:

— Ну, не знаю, не знаю...

Колокола громкого боя снова возвестили, что пора таскать кули и катить бочки с тихоокеанской сельдью и рязанской капустой.

— Допрыгался, — обозлился Ловцов на Рогова. — Он теперь покажет нам твою кашу.

— К бате пойдем. (Батями на кораблях с незапамятных времен звали любимых командиров.) Он поймет.

— Батя — это потом. Надо сперва с мичманом посоветоваться.

— Посоветуйся со своей тетей, — зло промолвил Ловцов. — Надо спрятать Петра Федоровича в такую шхеру, чтоб ни один цербер не унюхал. Петр Федорович понятливый.

— Может, все-таки к бате сходим?

— Кончай базарить! — закричал издали Ветошкин.

— Ша! — сказал Ловцов. — Петр Федорович, дуй в низы.

Петр Федорович облизнулся, повилял хвостом и скатился по трапу вниз. На верхней палубе он больше не показывался.


3

Суханов потом сам понял, что он, мягко говоря, погорячился: на кораблях на шутку, пусть даже самую злую, всегда было принято отвечать шуткой, но ему в те дни было не до шуток. После вечернего чая, когда старшие офицеры уже разошлись, лейтенанты составили партию в «козла», пусть не самой интеллектуальной игры, но все-таки той самой, когда и по столу можно костью постучать, и покричать, и отмочить соленую шутку — куда же без нее в мужском обществе?

Суханов сел за пианино, поглядел на «козлятников», и те дружно заавралили:

— Давай собачий вальс!

Суханов повременил. Все, что он делал сегодня, пытаясь обратить во благо, неожиданно превращалось во зло: он вовсе не хотел обидеть своих моряков, а судя по всему обидел, но ведь и они же обидели его, и он с силой ударил по клавишам.


Тириям-там-там, тириям-там-там…


— Веселей, Суханов! — опять закричали «козлятники». — Чего кота за хвост тянешь?

Но играть веселее Суханову не хотелось, он и за пианино сел совершенно случайно, не зная, чем занять себя, и играл скверно, вернее, не играл, а музицировал для себя.


Тириям-там-там, тириям-там-там…


«Скорей бы на боевую службу, — подумал он, — куда-нибудь в сумасшедший Бискай или в ревущие сороковые. И пусть бесновались бы ветры, и пусть бы катались волны по палубе, и пусть бы...»

— Суханов, ты как неродной!


Тириям-там-там, тириям-там-там...


А уходить ему сейчас на боевую службу все-таки не хотелось. Он даже не мог представить себе, что чувства его на какое-то время окажутся сильнее разума, и если разум слушался воли, то воля неожиданно стала подчиняться чувствам. «Черт-те что, — думал он. — Вот влопался так влопался!»

К нему подсел Блинов, который только что вернулся из города — сперва возил больных в поликлинику, потом заказывал лекарства, заодно заглянул в ДОФ (Дом офицеров флота) и вкусно пообедал — и теперь слонялся по кораблю в поисках интересного собеседника.

— Опять весла сушим? — спросил он. Сушить весла — это была одна из шлюпочных команд, когда гребцы, положив руки на валек, удерживали весло параллельно воде, а по выражению офицеров-гангутцев, находились в миноре. — Вернемся из похода, я тебе такое... Пальчики оближешь.

— По трем адресам?

— Нет, — сказал Блинов, явно не желая замечать скептицизм Суханова, — по одному. Обаятельна, образованна. Хорошо говорит по-французски.

— А они, эти француженки рязанского посолу, не разговаривают. Они, маэстро, балдеют. Пора бы знать.

— Ого, — удивился Блинов. — Да ты совсем раскис. Уж не заболел ли? — профессионально-насмешливо спросил он. — А ну-ка, пойдем в каюту. Сердчишко твое послушаем. Давление померяем.

— Иди ты...

— А ты не спорь... Врачу виднее. — Блинов оглянулся на «козлятников». — Вообще, здесь люди, а я ужасно не люблю свидетелей.

Там о стол хватили костью, видимо, получился адмиральский «козел», и закричали в два голоса:

— Встать! Смир-рна! Суханов, вальс!


Тириям-там-там, тириям-там-там...


Они прошли в каюту Суханова. Склонив голову на одно плечо, Блинов начал разглядывать фотографию на переборке, на которой Суханов получал кортик с погонами, потом склонил ее на другое плечо, хмыкнул:

— Этот симпатичный юноша, которому явно улыбается жизнь, ведь он о чем-то мечтает? Как вы думаете, маэстро, о чем он мечтает?

Суханов завалился на койку, что позволял себе в исключительных случаях, уставился в подволок и меланхолически изрек:

— Сей юноша думает, что ему вручается не кортик, а сама морская слава России. И очень хочет, чтобы его любили.

— Так за чем же стало дело?

— А дело за тем, что дяденька старпом, в просторечии — Чистоплюй, не пускает этого симпатичного юношу на берег. Он не хочет, чтобы нас любили.

— Маэстро, вы меня удивляете. Ведь я как-никак корабельный медик, а вы... — Блинов хлопнул себя ладонью по лбу. — Ба, как я мог забыть! У тебя же застарелый радикулит. Правда, товарищам офицерам сход на берег нежелателен, но...

— А это что такое — радикулит? — с интересом спросил Суханов. — Вообще-то я что-то такое слышал. Только при чем тут этот самый радикулит?

— Экий ты, Суханов, непонятливый. Я объявлю тебя больным. Уговариваю своего тюфяка Грохольского — флажок у меня мужик гуманный и понятливый, — чтобы в случае чего подтвердил диагноз. Это никогда нелишне. И ты, разумеется в моем сопровождении, следуешь к медицинским светилам на консультацию.

Суханов опять уставился в подволок, долго молчал, шевеля носками ботинок, дотом рывком сел, спустил ноги на палубу.

— Это нечестно.

— Зато здорово. Ни один комар носу не подточит, включая дяденьку старпома.

Суханов недоверчиво поглядел на Блинова:

— Может, тебе самому хочется сойти на берег?

— Мне этот берег уже обрыдл. Я жду не дождусь, когда наш геройский бриг наполнит ветром свои паруса и умчит нас в неведомые широты. Люблю я эти самые странствия, оттого и карьерой, можно сказать, пожертвовал. Впрочем, я не откажусь и завтра повторить поджарку по-суворовски в нашем прекрасном и гостеприимном ДОФе.

Суханов обхватил голову и начал потихоньку покачиваться, как бы понуждая себя думать, по крайней мере так считал Блинов, но Суханов не думал, потому что был не в состоянии думать, а только сосредоточенно повторял одну и ту же фразу: «Так о чем мечтал тот симпатичный юноша, которому адмирал вручал кортик с погонами? Так, собственно, о чем он мечтал и мечтал ли он о чем-то? Так, собственно...» Он мог повторять это бесконечно, не вдаваясь в смысл самих слов.

— Маэстро, я жду вашего решения!

В дверь постучали. Суханов поднял голову и промолчал. В дверь опять стукнули, и в каюту заглянул Ветошкин.

— А я думал, вас нет, — сказал он разочарованно. — Там велено краску получать.

— Заходи, заходи, — сказал за Суханова Блинов. — У меня тут дело первоочередной важности, а ты со своей краской. Краска, мичман, мираж. — Он кивнул головой в сторону Суханова. — Лейтенант твой малость того... Вроде бы как приболел.

Ветошкин не очень поверил Блинову, но в то же время удивленно поглядел на Суханова, а спросил все-таки у Блинова:

— А что с ним? Съел, что ли, чего? Так это пустое дело. Марганцовки стакан хлопнул, два пальца в рот — и ходи как новенький.

— Ну, ты, — сказал ему Блинов, — эскулап из Бердянска: два пальца в рот — и рожа набок... Радикулит, слышал такую болезнь? Застарелый, правда, с нашей точки зрения — пустячок, но... Поход ведь, надо проконсультироваться.

Ветошкин от этого потока слов маленько ошалел, но главное — он не понял, обидеться ли ему на «эскулапа из Бердянска» или не обижаться, но тотчас же цепким своим умом сообразил, что обижаться пока не следует во всех отношениях: ссора с корабельными медиками еще никому пользу не приносила, к тому же этот медик был другом его лейтенанта.

— Проконсультироваться, конечно, следует, — сказал Ветошкин рассудительно, но тут же выразил сомнение: — Только ведь рейдовый сбор. Сам командир и тот на борту сидит...

— Брат Ветошкин, — грустным голосом сказал Блинов, — не надо прописных истин. Рейдовые сборы рейдовыми сборами, а здоровье человека в нашем обществе превыше всего. (Ветошкин понимал, что Блинов дурачит его, но слова были такие, что не внимать им было никак нельзя, и он стоял дурак дураком, переминаясь с ноги на ногу.) Сам ведь небось об этом талдычишь на политзанятиях морякам?

Ветошкин обиделся, но виду опять не показал.

— Ничего я не талдычу, а если что и говорю, то беру конспект у товарища лейтенанта. — Он с минуту подумал. — Там все правильно написано. А вы говорите — талдычишь, — наконец высказал он свою обиду.

Суханов поднялся и заходил по каюте, стараясь не задеть ни того, ни другого, потом подошел к Ветошкину, взял его за плечи, силой усадил на стул.

— Хватит вам ерничать, — сердито сказал Суханов, опять походил по каюте и остановился перед Ветошкиным. — Влюбился я, мичман, вот и вся моя болезнь.

Ветошкин прямо-таки расплылся в улыбке, и лицо у него стало доброе, по-бабьи — даже при усах! — глуповатое и немного грустное.

— Так это хорошо, товарищ лейтенант. — Суханов хотел было возразить, но Ветошкин не дал ему говорить. — Хуже, когда ждешь-ждешь такую болезнь, а она все не приходит.

— Побойся бога, мичман, — сказал ему Блинов. — Куча ребятишек, а все туда же: «Ждешь-ждешь».

— Так я не о себе, а о товарище лейтенанте.

«Дурак ты, Ветошкин, — подумал Блинов. — И уши-то у тебя соленые».

— Тут уж, мичман, не поймешь — хорошо это или плохо. — Суханов опять замотался по каюте, решая, открыться ли перед ними или чихнуть на все и промолчать, но молчать уже сил не было. — Замужем она была. Но это дело десятое. Свекр у нее со свекровью. Но и это побоку. — Ветошкин с Блиновым переглянулись, и у Ветошкина в глазах промелькнула настороженность, а у Блинова даже нечто вроде растерянности. — Девочка у нее. Хорошенькая такая. — Суханов застенчиво улыбнулся. — Катеришкой зовут.

Блинов ожидал всего, но только не этого, и даже присвистнул.

— Ты даешь, Суханов. Стоит оставить без присмотра на один день — и пожалуйте вам, извольте бриться. Не-ет, больше без моего присмотра ни шагу. Без намордника — только до Минной стенки.

— Заткнись ты со своим намордником, — обозлился Суханов. — И без тебя тошно.

— Ни-ни, — перебил его Блинов. — Не только намордник, но и поводок придется давать не слишком длинный.

— Да любите ли вы ее? — тихо спросил Ветошкин.

Суханов подхватился, тотчас наткнулся на ноги Блинова, шарахнулся в другую сторону, уперся в Ветошкина, постоял у иллюминатора, за которым синий дрожащий воздух постепенно успокаивался, а вода становилась фиолетово-черной.

— Ладно, Блинов, — сказал наконец он как о деле решенном, которое перерешать уже не собирался. — Пиши меня в свою сволочную книгу. Пусть у меня будет радикулит. Пусть у меня будет холецистит. Только сделай так, чтобы меня на берегу не оставили. Без моря мне — петля. Я о нем с пеленок мечтал.

Он сел напротив Блинова с Ветошкиным, сложив руки на коленях, как бы тем самым говоря: я сказал, а теперь ваше дело судить меня. Конечно, все было бы намного проще, если бы он мог пойти — ну не к Сокольникову же, разумеется! — к Бруснецову, допустим, и сказать ему, что на берегу у него объявилась невеста (вот так-то, дорогой товарищ старпом!) и эта невеста может подумать черт знает что, и Бруснецов покряхтел бы, покряхтел, но часа-то два нашел бы. Их Суханову вполне хватило бы — по крайней мере он так считал, — но не мог он пойти к Бруснецову, и о Наташе Павловне он никому ничего не хотел рассказывать, и вообще он решил теперь помалкивать — пошел, так оглядываться не стоит, и пусть Блинов сам чего-нибудь придумает. Но Блинов неожиданно — без всякой деланности — изменился в лице, которое стало у него довольно жестким и неприятным, и быстро сказал, почти прокричал:

— Не-ет, ты здоров как бугай. Это я где угодно засвидетельствую. И не смей подбивать меня, чтобы я обманывал свое родное, любимое начальство. Мы, братец, хорошие, мы, братец, не чета вам, примерные. Для меня морское товарищество — превыше всего. — Блинов поднял указательный палец, как бы поставив на этом месте восклицание, и Суханов с Ветошкиным так и не поняли, юродствует он или говорит святую правду. Только теперь Суханову вдруг показалось, что Блинов совсем не тот, за кого он себя выдает, но не успел задержаться на этой мысли — Блинов снова начал витийствовать: — А тут, видите ли, свекр, свекровь, муж, чадо, домочадцы. Да ты хоть, понимаешь, дорогой лейтенант Суханов, что сие такое? Нет, дорогой лейтенант Суханов, ты явно ничего не понимаешь, и поэтому я не пойду ни к дяденьке старпому, ни к своему флажку, хотя мужик он славный, гуманный, не чета нам с тобой. Я не стану вешать им на уши лапшу во имя чьих-то деток. Сиди, лейтенант Суханов, на борту и правь службу, как любит выражаться наш дяденька старпом. И помни: каждый прожитый с пользой для службы день неминуемо приближает тебя к адмиральским звездам. Аминь.

— Значит, не поможешь? — угрюмо спросил Суханов.

— Суханов, перед вами выступал знаменитый Плевако, и ты ни черта не понял, — весело сказал Блинов. — Нет и нет. И не проси. Свекр. Свекровь. Дочь. Не слишком ли много на одного лейтенанта?

— Зачем вы уж так? — негромко попенял Ветошкин. — У человека, можно сказать...

— Мичман, — перебил его Блинов, — объявлены же рейдовые сборы. Вы хоть понимаете, что это такое?

В Ветошкине, как и догадывался об этом Блинов, проснулся службист, и он, вскинув руку к пилотке, довольно уверенно сказал:

— Так точно.

— Обожаю понятливых.

— Ладно, черт с тобой. Только и мне не всю лапшу вешай на уши, — обиженно заметил Суханов и махнул рукой. — Оставь маленько и для своего обожаемого начальства... Мичман, что у нас там на завтра?

Ветошкин достал записную книжку.

— По плану старпома выделяем пять человек в расходное подразделение, — сказал Ветошкин и поднял глаза на Суханова.

— Выдели сам. — Суханов помолчал. — Остальных всех на матчасть. Да... — Он опять помолчал и сказал в сторону: — Шепните там Ловцову или кому-нибудь, что я за Петра Федоровича на них зла не держу. Сам был виноват.

— Так точно, — сказал Ветошкин, хотя явно было, что на этот раз «так точно» пришлись не к месту, но ни сам Ветошкин, ни Суханов не придали этому значения, только Блинов тонко усмехнулся:

— Вот как все прекрасно в благородном семействе.

— Жить-то все равно надо, — сказал Ветошкин.

Он, наверное, сочинил бы и еще какую-нибудь сентенцию, но прогремели колокола громкого боя, и вахтенный офицер приказал строиться на вечернюю поверку. Ветошкин поправил двумя руками пилотку и вышел первым.

— Ты не серчай на меня, — сказал Блинов. — И рад бы в рай, да грехи не пускают.

— Черт с тобой, — скучным голосом повторил Суханов. — Сам что-нибудь присочиню.

— Сходи к Сокольникову.

Суханов внимательно — прямо в глаза — поглядел на Блинова и усмехнулся:

— В этом деле мы сами грамотные...

Когда они поднялись на ют, моряки уже томились вдоль бортов. Наконец появился Бруснецов, встреченный командой «Смирно!», и милостиво разрешил начать поверку. Он только что был у командира, который хотя и не выразил удовлетворения прожитым днем, но и о «неполном служебном соответствии» тоже больше не заикался — взяв разгон, аврал уже катил на всех парах, и теперь только следовало не опустить эти пары ниже марки.


4

Первая баржа с боезапасом ошвартовалась ранним утром, потом стали подъезжать машины, и Бруснецов приказал вызывать наверх всех, включая и корабельную интеллигенцию — акустиков, радистов и им подобных, которые обычно от этих работ не то чтобы отлынивали, а считали их чужими — ракетчиков, комендоров, минеров. На этот раз «чужих» работ не было, и Ветошкин покряхтел-покряхтел, хотел все-таки пару-тройку человек зажилить — своей работы было невпроворот, — но Суханов прикрикнул на него, и Ветошкин только махнул рукой: «А... Да забирайте всех! Будто мне больше других надо. Не, дорогой товарищ лейтенант, он же Суханов и он же Юрий Сергеевич, мне больше других не надо».

По той простой причине, что большая часть учебного боезапаса свозилась на берег, заменяясь настоящим, все уже начинали понимать и без объявления, что поход предстоял нешутейный, и вопросов больше не задавали: куда пойдем? зачем пойдем? Пойдем — и точка, тем более что на эти вопросы не ответил бы и сам командир.

Впрочем, Ковалев уже кое-что знал. Ему, например, в штабе сообщили, что в Средиземном море он сразу направится в село Селиваново — так моряки окрестили одну из якорных стоянок в открытом море, иначе говоря, точку, — примкнет к ОБК (отряду боевых кораблей), который направится с дружеским визитом на Кубу. Такова была в окончательном виде первая и неглавная часть задачи, которую ставил перед «Гангутом» командующий. Он сам следил за ходом подготовки и несколько раз звонил Ковалеву, который неизменно докладывал, что все идет по плану и к исходу шестых суток корабль будет полностью изготовлен к бою и походу.

— Добро, — говорил командующий и, отключив связь, оглядывал карту и мысленно проделывал тот путь, который предстоял «Гангуту». И хотя он уже отрезал, но все еще продолжал отмерять. Дело было не только и не столько в самом задании, хотя оно носило главенствующую цель, а в том еще, в чьи руки через десять — пятнадцать лет предстояло передать дело, научились ли нынешние командиры БПК, лодок и крейсеров мыслить категориями Мирового океана или их мышление осталось на прежнем уровне «отсюда и досюда», когда флота были прибрежными и каждый переход, скажем из Кронштадта в Балтийск, считался едва ли не геройским деянием. Кое-кто из совсем глубоких стариков, доживавших свой век в отставке, помнил еще, когда Маркизова лужа для Краснознаменного Балтийского флота была едва ли не альфой и омегой штурманского искусства, потому что поход до Гогланда считался почти хождением за три моря.

Флоту Мирового океана требовались люди, мыслящие этими категориями, а рождались эти категории опять-таки в Мировом океане. Поэтому на подстраховку «Гангуту» командующий готовил «Полтаву», оставив в ближайшем резерве «Азов». Командующий хорошо понимал, что чем больше сейчас побывает людей в деле, тем больший выбор у него окажется потом. Одно как бы рождало другое.

Командующий стал командиром корабля в пору прибрежного флота, когда было много расхожих фраз о том, что нам и это не надо, а то и вовсе от лукавого, потому что мы и без всего этого хорошие. Он один из немногих осознавал, что и это нам надо, и это будет нелишнее, едва ли не первым вышел в Мировой океан и там понял, что мышление его безнадежно устарело, а мыслить по-иному тогда он просто не мог. Одно дело — приобретать, и совсем другое — родиться с этим, поэтому он с высоты холма — штаб находился на холме, — как старый беркут, высматривал молодых командиров, которых создавало новое время.

Ковалев пришел на флот, когда он по старинке еще считался прибрежным, но по существу становился океанским. Первые лейтенантские шаги он сделал в океане, и его уже неоднократно обдували тревожные и весьма неприятные ветры низких широт, а того, кто привык встречать всполохи северных сияний и багряные южные зори на ходовом мостике, уже трудно вернуть на внутренние и внешние рейды.

Первую вахту в то сумасшедшее утро стоял Суханов: не успевали принять одну баржу, как за ней подваливала другая, потом многотрудные тягачи подвозили контейнеры, и все это надо было пришвартовать, принять, вызвать наверх то одно, то другое подразделение, успеть забежать в рубку, чтобы сделать черновые наброски — все деяния, происходящие на корабле, должны быть отображены в вахтенном журнале с точностью до минуты. Он намаялся и вдруг в счастливый для себя момент понял, что ему чертовски нравится эта карусель. Он словно бы нашел свое место в ней, и ему даже на время показалось, что ключи от этой карусели находятся у него в кармане и он волен продолжить ее вращение или остановить его.

Но это только так ему казалось. Он ни в чем не был волен, будучи сам той зеброй или белой лошадкой, которые неслись по кругу, не зная, где конец этому бегу.

Бруснецов не уходил с палубы, не столько приглядываясь к действиям вахтенного офицера, хотя Суханову казалось, что тот с него прямо-таки глаз не сводит, сколько одним своим присутствием внося веселое и суматошное оживление в работу, которая не прекращалась на «Гангуте» уже третий день.

Он знал, что если поход сложится удачно и командир на будущий год уйдет в академию, то место в кресле на ходовом мостике ему, Бруснецову, обеспечено. Впрочем, он был по-флотски немного суеверен и не любил заглядывать далеко. Не позже как позавчера командир предупредил его, что если аврал завалится, то он вынужден будет объявить... Бруснецов не хотел повторять даже для себя, что пригрозил объявить ему командир, но, не будучи злопамятным, он этого и не забывал.

Пока грузили артиллерийские снаряды, Бруснецов не вмешивался в действия командира БЧ-2 Романюка, который распоряжался довольно толково, но как только подвезли ракеты, тут уж он больше не отлучался от шахт, хотя и в других местах требовался его хозяйский глаз.

Ковалев тоже старался поменьше мешать действиям своего старшего помощника: лишний раз понукать — только вредить делу. Он помогал Голайбе корректировать карты, просматривал карты узкостей, иначе говоря — проливов, которыми им предстояло проходить, принимал старших специалистов, когда у тех возникали какие-либо сомнения. Ближе к обеду к нему поднялся Бруснецов и бесстрастным голосом доложил, что ракеты одного класса, и другого, и третьего погружены, артиллерийские погреба опечатаны, а после обеда начнут поступать глубинные бомбы и загружаться торпедные аппараты.

— Хорошо, — сказал Ковалев, не приглашая Бруснецова садиться. — До темноты... — он сказал не «до такого-то часа», понимая, что это не реально, а «до темноты», — расстараетесь с погрузкой?

Бруснецову тоже не хотелось давать конкретного ответа — часть корабельных работ он предполагал отнести на завтра, но командир смотрел на него в упор, и холодный блеск его серых глаз не предвещал ничего хорошего.

— Так точно, — подавив вздох, сказал Бруснецов.

— Вот и хорошо, — совсем по-простецки сказал Ковалев. — Если завтра пошабашим, то запросим «добро» и вытянемся на рейд. Дни стоят хорошие, и покраситься лучше там.

— Это резонно, — согласился Бруснецов.

А Сокольников в тот час был в политуправлении, где ему небольшой чин в популярной форме излагал, чем следует заняться на походе и чего делать не следует. Сокольников уже научился не возражать, молча кивал головой, потом спросил с невинным видом:

— Так сколько картин позволительно будет взять с собою? — Он имел в виду кинофильмы. — Полсотни, наверное, хватит...

Этот небольшой чин сперва поперхнулся, потом замахал руками.

— Что ты, что ты... — сказал он испуганно.

— Я на одних лозунгах всю работу не построю. Мне нужны картины. Хорошие, — сказал Сокольников. — А не «Хитрость старого Ашира».

— Ну, ты даешь, — уже весело сказал небольшой чин.

— Я прошу также в порядке обменного фонда дать мне из библиотеки тысячи две томов художественной литературы.

— Ты, однако, даешь... — не очень уверенно заметил небольшой чин.

Словом, корабельную краску и кинофильмы пришлось выбивать едва ли не с равным упорством и хитростью.

А Суханов тем временем принимал к борту очередную баржу, покрикивал на концевых, которые заводили швартовы:

— Не на тот же кнехт... Тяни дальше... Да ноги береги!

Он был молодой лейтенант — это так, но у него за спиной были пять увесистых курсантских лет, в которые он с лихвой натаскался швартовых концов, и если он чего-то еще не понимал в своем лейтенантском деле, то швабрить палубу он умел в совершенстве и швартовы принимал, как заправский боцман. Он взял у концевого брезентовые рукавицы, лихо накинул огон, этакую вечную петлю, на кнехт, осадил его ногой, чтобы сел плотнее. Общая работа, которая в этот день особенно спорилась, словно бы возбуждала его, и ему было радостно, что он крутился в этой работе как белка в колесе.

Посидев у командира минут десять — не больше, Бруснецов опять спустился на палубу, заметил издали оживленно-радостного Суханова, обратил внимание на его руки в огромных брезентовых рукавицах, которые тот не успел вернуть концевому, хотел строго заметить, что в обязанности вахтенного офицера не входит таскать концы, но вдруг понял, что делать этого не следует, улыбнулся ему и махнул рукой, чтобы не шел представляться.

Более удобного времени Блинов, видимо, выбрать не мог — впрочем, он ничего и не выбирал, — отыскал старпома на шкафуте и молча подал ему журнал больных, коих ему предстояло свезти на берег в поликлинику. Все еще улыбаясь, глядя на Суханова — себя, должно быть, вспомнил, — Бруснецов машинально взял журнал из рук Блинова, быстро пробежал глазами фамилии и размашисто расписался.

— Также и Суханову надлежит показаться хирургу и невропатологу.

Бруснецов изумленно поднял глаза на Блинова:

— Помилуйте, а Суханов с какой стати решил затесаться в это почтенное общество?

Блинов с ученым видом закатил глаза.

— Видите ли, товарищ капитан третьего ранга, случай неопределенный, но, по всей видимости, — радикулит. Необходимо перед походом проконсультироваться со специалистом.

— Та-ак, значит, со специалистом? Вахтенный офицер, — громко позвал Бруснецов, — потрудитесь подойти ко мне.

Суханов скинул с правой руки брезентовую рукавицу, все еще радостными глазами поглядывая на старпома и не понимая, зачем он ему понадобился, резво подошел и представился:

— Вахтенный офицер лейтенант Суханов.

— Суханов, что у нас там с винтами?

— Минут через десять водолазы закончат работу, — сказал Суханов, снимая и другую рукавицу.

— Хорошо... Пойдем-ка посмотрим. А кстати, как вы себя чувствуете? Поясница не побаливает?

Блинов начал мигать Суханову, но тот вперился в старпома, явно глупея на глазах, и сказал неуверенно:

— Никак нет.

— А спина?

Суханов растерялся окончательно, удивленно спросил сам:

— А с чего бы ей болеть? Снарядов я вчера не таскал...

— Вот и я думаю — с чего бы ей болеть? Ну а если все-таки заболит, заворачивайтесь на ночь в холодную мокрую простыню, а утром принимайте ледяной душ. Вы меня поняли, Суханов?

— Так точно.

— Идите на корму к водолазам. Сейчас я туда подойду. — И Бруснецов повернулся к Блинову, оглядел его и слева и справа. — Вы что заканчивали, Блинов?

— Первый Московский...

— Ну так вот, Блинов, если бы заканчивали Военно-медицинскую академию, я бы с вас за эти штучки три шкуры спустил. Но так как вы заканчивали Первый Московский и, по сути дела, еще являетесь сугубо штатским человеком, на первый раз я даже не доложу командиру. Второго раза у меня просто не бывает. Поименуйте всех в вахтенном журнале, и после обеда катер в вашем распоряжении.

Оставив огорошенного Блинова на шкафуте, Бруснецов скорыми шагами поспешил на ют...

А через час с берега вернулся Сокольников, лицо у него было красное и разгневанное, он молча глянул на Суханова, чуть приостановился и прошел мимо.

Командиру он сказал:

— Снарядов дают, сколько ни запроси. И с ракетами не жмутся. А когда дело доходит до книг с фильмами, то тут уж извини подвинься. Еле магнитофон выпросил.

Ковалев захохотал:

— Говорили же — не ходи в политрабочие.

— Ладно тебе... С твоего позволения завтра возьму кого-нибудь из строевых офицеров или какого-нибудь мичманца пошустрее. Опять пойду драться.

— Своих мало? — спросил с неудовольствием Ковалев, не терпевший, когда отвлекали офицеров от их прямых обязанностей.

— Свои все в разгоне, — сказал в сторону Сокольников. Даже себе он не хотел признаваться в том, что таким образом решил представить Суханову возможность побывать в доме возле Аниного камня. «Да-да, — думал он при этом. — Конечно же — да...»

— Добро. Только ты уж расстарайся. А то опять придется в тридцать пятый раз смотреть «Хитрость старого Ашира».


5

После воскресенья в доме возле Аниного камня никто толком не мог понять, что же произошло, но все понимали, что размеренная жизнь как бы споткнулась о порожек. Только Катеришка оставалась по-прежнему ровно-веселой, и ее загорело-персиковая мордашка приятно выделялась среди постных лиц взрослых. Каждый считал себя виноватым и никак не мог понять, в чем же его вина. Ивану Сергеевичу казалось, что он не сказал по-мужски Суханову того главного, что делает потом мужчин другими, как бы отпугнул его своей угловатостью, но в то же время думал: «А если он такой слабонервный, то и печалиться нечего. Ушел и ушел...» По его твердому убеждению, Суханов по сравнению с его Игорем был еще жидковат, и если бы дело касалось только его, Ивана Сергеевича, то и... Но ведь за всем этим стояла Наташа, которая, видно, что-то нашла в этом лейтенанте, и Ивану Сергеевичу было и обидно и досадно, что он должен теперь мучиться, будто сделал что-то не так. «Ну понятно, — думал он, — какое бы горе ни случилось, природа все равно возьмет свое, но при чем здесь Суханов? Есть же Сокольников, чего бы еще лучше желать? Да ведь нет же... Вот и возьмите их за рупь двадцать...»

Он решил ни во что не вмешиваться — как идет, ну и пусть себе идет, захочет появляться на их пороге, милости просим, не захочет — скатертью дорожка, но тем не менее сердце у него продолжало покалывать, и он словно неприкаянный бродил из дома в сад, из сада на берег бухты, подолгу сидел на орудийном стволе, наблюдая за ракетными катерами, которые уходили в море, и думал свою невеселую думу о том, что не заслужил он, Иван Сергеевич Вожаков, такой судьбы, сделавшей финт в конце жизни. Дом разорила война — отстроился, ранен был дважды, один раз в морской пехоте под Сталинградом, — зажило, первенец под бомбежкой погиб — жена после войны Игоря принесла, в двадцать восемь лет стал командиром лодки — все удивлялись. Наташу Игорь привел, думали — молоденькая, а она сразу пришлась ко двору, Катеришка зазвенела колокольчиком, был бы жив Игорь, и еще внуки появились бы, и вдруг все в ту тягостную осеннюю ночь пошло прахом.

«Ох, горе, горе», — думал Иван Сергеевич.

И Мария Семеновна чувствовала себя виноватой, но вина ее не складывалась в конкретные или ощутимые проступки, а была лишь в том, что она не сумела раньше переговорить с Наташей о том, как та решила строить свою дальнейшую судьбу, и получалось теперь, что любой Наташин шаг был словно бы против воли Марии Семеновны, которой хотелось только одного, чтобы Наташа с Катеришкой оставались при них как можно дольше. Вину свою она чувствовала еще и в том, что не заметила, когда Наташа сумела оправиться от своего горя. Мария-то Семеновна понимала, что дело было совсем не в Суханове. Не будь Суханова, появился бы кто-то другой, главное, что он должен был появиться, и Мария Семеновна, будучи женщиной наблюдательной, должна была почувствовать раньше Ивана Сергеевича и не почувствовала.

Наташа Павловна понимала, что обидела своих стариков, которых и любила, и была предана им, наверное, не следовало бы вводить в дом Суханова, не решив прежде для себя, кто он для нее, впрочем, материнским своим сердцем она почувствовала, что больше всего его, кажется, напугало присутствие Катеришки, и, значит, на этом уже следовало ставить точку. Она и поставила ее, как думалось ей, сказав в первую же встречу, что им не следует больше встречаться, прозрачно намекнув, что у нее уже все позади, а у него все еще впереди. Но хотя точку она и поставила, к вечеру понедельника, в тот самый день, когда на «Гангуте» запретили сход офицеров на берег, она дольше обычного задержалась в школе, проводя там неурочные занятия, а потом, схватив такси, тотчас помчалась домой, но Суханов не появился в школе, не приходил он и в дом возле Аниного камня.

Мария Семеновна, должно быть, поняла ее состояние:

— Не объявлялся, голубушка.

И Иван Сергеевич тоже сказал:

— На вахте сегодня, вот и не придет. А завтра сменится и прибежит как миленький.

На другой день Суханов опять не появился, не было его и на третий день, и тогда Наташа Павловна поняла, что ждать больше нечего. «Вот и хорошо, — успокаиваясь, подумала она. — Вот и прекрасно. Игорь не испугался бы. Игорь вообще ничего не боялся». Она вспомнила свой первый бальный вечер в Мраморном зале. Он высмотрел ее среди многих хорошеньких лиц и, провожая потом домой, сказал:

— А я на тебе женюсь.

Он показался ей старым, но в то же время ей льстило, что солидный, уже в чинах, офицер увлекся ею, девчонкой, и она стала с ним кокетничать, боясь в то же время, что он начнет к ней приставать.

— А я не пойду за вас.

— Пойдешь, — сказал он убежденно.

Она немного растерялась.

— Почему вы так считаете?

— Потому, что я хороший.

Он на самом деле оказался хорошим.

И после этих воспоминаний Наташе Павловне стало так горько, что она перецеловала Катеришку, нарезала полную охапку цветов, принарядилась, надев, правда, при этом как можно больше темного, сказала домашним, что собралась на кладбище, и пешочком, благо идти было недалеко, заброшенной тропинкой пересекла низинку, поднялась на косогор, по которому проходило шоссе, перешла на ту сторону и попала в лощинку, в которой с незапамятных времен хоронили отставных матросов, рыбаков и местных виноградарей, бывших в прошлом тоже матросами, и кладбище это называлось Матросской скорбью.

Наташа Павловна долго сидела возле своего камня, сложив к его подножию цветы охапкой — так и Игорь дарил ей цветы, не букетами, а охапками, — ни о чем не думала, и слез у нее не было, только изредка повторяла:

— Что же ты о нас-то не подумал?

Солнце еще стояло высоко, надрывно гудели осы, и пели птицы, порхая в кустах. В России давно уже разгуливала осень, она подступала и к этому благословенному краю, но было ее еще немного, и вся она едва трепетала на кончиках листьев, как бы даже сама не веря в свое пришествие. На кладбище не залетал ветер, только изредка на шоссе вскрикивали автомобили, на всякий случай предупреждая зазевавшихся пешеходов.

— Что же ты о нас-то не подумал?

Наташа Павловна раньше боялась кладбищ, обходя их стороной. Они наводили на нее тоску. Она вспомнила, что и лошади, говаривал дед, тоже не любили кладбищ, видимо, была сокрыта в них таинственная, в некотором роде мистическая сила, которая могла навевать ужас не на одних только людей. Теперь Наташа Павловна уже не обходила стороной кладбище, даже чувствуя приближение тоски, когда хотелось побыть одной, она шла сюда. Тут ей никто не мешал, и она никому не мешала. Тут каждый был сам по себе, и она тоже оставалась одна.

Здесь лежали Вожаковы, она ни одного из них не знала. Они ушли раньше, чем она появилась на свет, только разглядывая с Игорем старые альбомы, подолгу всматривалась в пожелтевшие фотографии строгих боцманов и боцманматов. Все Вожаковы без исключения были моряками, побывали во многих передрягах, одному даже выпала соленая Цусима, но куда бы их судьба ни забрасывала, помирать неизменно они возвращались домой. Один Игорь Вожаков нарушил фамильную традицию.

— Что же ты о нас-то не подумал?

Наташа Павловна неожиданно почувствовала, что ей стало страшно. Она инстинктивно оглянулась и, ничего не заметив, осталась сидеть. Над кладбищем продолжала висеть та же осязаемая духота, воздух, казалось, был так жарок и плотен, что даже сгибал ветви деревьев. Пахло перебродившим соком, полынью и сухой землей. Как бы испытывая себя, Наташа Павловна продолжала сидеть, но ей становилось все страшнее. Наконец она не выдержала, быстро поднялась, поклонилась камню и пошла прочь. Мимо могил было бы ближе, но могилы уже пугали, и Наташа Павловна выбралась на дорожку, делившую кладбище надвое. «Господи, — подумала она, — кого и чего я боюсь? Ведь здесь никого нет...»

Возле кладбищенских ворот стояла согбенная старуха с cерыми патлами, выбивавшимися из-под черного платка. В руке она держала букетик привядших геранек, видимо, продавала.

— Касатушка, — скрипучим голосом позвала старуха и кольнула Наташу Павловну острыми черными угольками. — Купи цветики.

Цветы были уже не нужны, но старуха так настойчиво глядела, что Наташа Павловна невольно смутилась и достала из сумочки трешку.

Она потом так и не поняла, зачем влезла в городской автобус — дел в городе у нее не было, — и вдруг решила зайти к Сокольникову. У нее появилась цель, и сразу стало легко, даже недавние страхи показались ей призрачными. «Что это я на себя напустила? — опять сердито подумала она. — Десятки раз ходила одна, а тут... Вот дуреха!»

Наташа Павловна не совсем отчетливо помнила дом, в котором жил Сокольников — были у него с Игорем раза два, не больше, — сошла на остановке, показавшейся знакомой, огляделась и поняла, что не доехала, по дожидаться следующего автобуса не стала. Она немного поплутала, но в конце концов нашла и облупившийся дом — возле города было полно белого камня, а дома теперь собирали из серых панелей, — и обшарпанную дверь, так с тех пор и не покрашенную, поднялась на третий этаж и начала растерянно озираться. На площадке оказалось четыре двери, и она забыла, в какую ей следовало позвонить. Сперва хотела нажать на пуговку крайней двери, потом позвонила в среднюю.

За дверью долго было тихо. Наташа Павловна нажала пуговку еще раз. Там зашаркали ноги, и дребезжащий голос спросил:

— Кого надоть?

— Сокольников, кажется, здесь живет?

Старушка там за дверью подумала.

— А его нетути. — Она повернула замок, открыла дверь и, махнув рукой в глубь квартиры, сказала: — Вон его комната, только он давно уже дома не появлялся.

— Как давно? — для приличия спросила Наташа Павловна.

Старушка оглядела ее, как бы прикидывая, кем бы Наташа Павловна могла приходиться Сокольникову. Чувствовалось, что Наташа Павловна понравилась старушке, и та, отступив в сторону, как бы приглашая зайти в квартиру, задумалась.

— А чтоб не соврать, так недели две будет. В это вот воскресенье за ним матросик приходил, так долго на лестнице сидел. Не знаю — дождался ли.

«На «Гангуте» что-то случилось», — машинально отметила Наташа Павловна и поняла, что делать тут ей больше нечего.

— Если появится скоро, то сказать, кто приходил?

— Скажите — Наташа Павловна. — Наташа Павловна задержалась в дверях и оглянулась: — Жена друга. Покойного.

— Передам непременно, — заверещала старушка и затворила дверь только тогда, когда хлопнула дверь в подъезде.

«Не надо было называться, — подумала Наташа Павловна. — Ведь ему в голову всякое теперь взбредет. И приезжать не надо было...»

Она решила вернуться на кладбище и еще посидеть возле камня, но, когда автобус пришел на остановку Матросской скорби, она тихо побрела к раскопу.

Дома она не сказала, что заезжала к Сокольникову, хотела умолчать и про свои страхи, а потом все-таки не выдержала. Отправив Катеришку спать, грустно пожаловалась:

— Что со мной было, я и теперь не пойму. В какой-то момент мной овладел такой страх, что мне показалось, будто схожу с ума. Даже затылок стал холодеть...

Они долго в этот вечер говорили о таинственных связях, которые порой возникают между людьми, но говорили недомолвками, как бы иносказательно, потому что истинные мысли словно бы держали про себя, боясь даже в своем кругу выглядеть смешными. «Вздор все это, — подумал Иван Сергеевич, когда Мария Семеновна сказала, что «не иначе это Игорь в землю просится», — вздор... — Он распахнул ставни, схватился за бинокль и начал оглядывать внутренний рейд. — Конечно же, вздор...»

Он первым почувствовал, что в доме снова воцарился мир, и был искренне рад этому. «А Суханов, что ж, пусть приходит, — пробормотал он. — Пусть поселяется — места всем хватит».

Вечер был дивный — тихий, ровный, словно бы приглаженный; легкий бриз едва спускался с холмов, на которых стоял белый город, и, шелестя резными листьями акаций, наплывал на Анин камень и густо синил успокаивающуюся воду.

Иван Сергеевич опустил бинокль: он сумел рассмотреть не только номер корабля, но и его название.

— «Гангут»... Видимо, куда-то далеко собрался.

Наташа Павловна растерянно улыбнулась и машинально перебрала тонкими пальцами пуговички на кофте. «Счастливого плаванья, — подумала она, — молодые красивые лейтенанты. Может, и вы когда-то станете командирами».


Глава шестая


1

К исходу четвертых суток стало ясно, что «Гангут» в отпущенные командующим шесть суток укладывается. Командир вызвал к себе старпома с главным боцманом, велел приготовить образцы краски и, когда те были готовы, выбрал не слишком яркую, чтобы корабль терялся в самой легкой дымке, на всякий случай спросил Козлюка:

— Краски хватает?

Козлюк вздохнул, как будто решал для себя непосильную задачу, и, вздохнув еще, сказал не очень уверенно:

— Должно хватить.

— А может, еще и останется?

Козлюк опять вздохнул.

— Должно остаться.

— Куда же ты этот остаток денешь? — заинтересовался Ковалев.

— Остаток есть не просит, товарищ командир.

— Ну, иди, — сказал Ковалев, — готовь пульверизаторы, валики, кисти, беседки. Завтра одним заходом должны покраситься.

— Ежели, как говорится, всем миром...

— Иди-иди, — нетерпеливо промолвил Ковалев. — У меня и без твоей покраски дел полно. Со старпомом потом, если что не так, решишь.

Козлюк величаво — все-таки он был большой оригинал, главный боцман с «Гангута», впрочем, главные боцмана и всегда-то были оригиналами — выплыл в коридор, и тогда командир сказал Бруснецову:

— Сегодня вытянемся на рейд. Погода прекрасная, и на завтра обещают такую же.

— Управимся... — Бруснецов помолчал. — Командующий больше не звонил?

— Я комбригу доложил, а он пусть сам по команде расстарается.

Потом пришел Сокольников, вызвали Романюка с Ведерниковым, командиром БЧ-5, интенданта и долго считали, подсчитывали и пересчитывали все, что было завезено, уложено и принайтовано в шахтах, погребах, баталерках и кладовках. Заправляться водой и топливом решили на рейде в ночь перед отходом, с тем чтобы успеть помыть команду и дать ей возможность постираться, а это уже при самом разумном расходовании воды опорожнило бы одну цистерну едва ли не до дна.

Опыт корабельной жизни складывался, к счастью, не годами и даже не десятилетиями, а веками, поэтому уже отработались схемы, которые надлежало только исполнить в разумном порядке, но жизнь, в особенности вдали от родных берегов, в каждом походе ставила новые кочки и порожки — за них цеплялись и самые опытные, и, чтобы поменьше было этих цеплений, приходилось взвешивать все «за» и «против», вспоминая недавние свои и чужие походы.

— А помните, на «Адмирале» катер волной разбило?

— Принайтовали, видимо, плохо или кильблоки высокие.

— Старпом, ты хорошо проверил спасательные средства?

— Так точно, сам все осмотрел.

— Что машина?

— Машина в норме, товарищ командир. Сажу из труб убрали, почистили все, — тотчас доложил Ведерников.

— Предельно сколько выжмешь?

— Сколько прикажете.

— Я могу приказать... — задумчиво сказал Ковалев, помяв подбородок ладонью, и командир БЧ-5 Ведерников, радостно улыбаясь, сказал:

— Приказывайте.

Подумав, Ковалев сказал:

— Ну, я тебе верю. Что лариски, стасики?

— Продегазировали все хорошо, товарищ командир, — бодро сказал корабельный интендант, — а которые остались, тех в море доконаем.

— Если какая подохнет за обшивкой и маленько повоняет — это ничего, — заметил Ковалев. — Мы не барышни — перебьемся, а то ведь эта сволочуга, как выясняется, болеет человеческими болезнями.

За кормой был еще родной причал, а они говорили так, как будто «Гангут» был уже за тридевять морей, и все, о чем они говорили, касалось прежде всего тех же ракет, снарядов, мазута, питьевой воды, тропического обмундирования, провианта для судовой лавочки, книг, картин, новых пластинок, словом, всего того, без чего современный человек даже в море уже жить не может. Никто из них при этом даже не заикнулся, будет ли сход на берег, хотя едва ли не у каждого, сидевшего за просторным командирским столом — исключая разве только Сокольникова, — оставались в городе семьи.

Моряк должен научиться прощаться с близкими не тогда, когда корабль выбирает швартовы, а всякий раз, когда он уходит из дома, отправляясь на Минную стенку, потому что это каждодневное прощание может стать и последним, как это случилось у Игоря Вожакова.

Ковалев взглянул на часы: было двадцать часов тридцать минут.

— Пошабашим, товарищи, — сказал он, положив обе ладони на столешницу, как бы придавливая ее. — Старпом, запросите у дежурной службы стать на бочку и дайте команду на вахту — пусть вызывают наверх швартовые команды.

— Катер поднять на борт?

Ковалев поморщился: подобной глупости он не ожидал услышать от старпома.

— Ни в коем случае, — сказал он жестко, чтобы отбить у старпома желание на будущее задавать лишние вопросы. — Товарищи, все свободны.

Он надел китель — вечера уже становились прохладными, — пилотку и поднялся на мостик, ощущая приятную легкость в теле. Он всегда чувствовал себя легко, когда у него все ладилось и не приходилось ни голоса повышать, ни делать замечаний, в общем-то каждый раз непредвиденных и каждый раз обидных хотя бы потому, что офицер, получивший замечание, не должен был так низко опускаться, чтобы получить замечание. Высокий профессионализм как бы предопределял и высокую эффективность действий и поступков, когда некого и не за что бранить, а следует только вовремя подать ту или иную команду, чтобы корабль произвел соответствующую эволюцию. Видимо, это мечта каждого командира любого корабля, и она, к сожалению, как всякая мечта, почти неисполнима, и не потому, что люди не хотели бы чему-то научиться, и не потому, что их плохо учили, а только потому, что флотская пирамида не есть что-то застывшее, а постоянно и вечно изменяющееся сооружение человеческих характеров, судеб, отношений. Каждый год на флота приходили молодые лейтенанты, вроде Суханова, каждый год какая-то часть лейтенантов становилась старшими лейтенантами, потом капитан-лейтенантами, и так следовало год за годом. Офицер, едва овладев практическими навыками, поднимался на следующую ступень, на которой этих навыков уже становилось недостаточно, и все приходилось начинать если и не с нуля, то по крайней мере опять надлежало танцевать от той самой знаменитой печки, о которой прожужжали все уши еще в детстве.

И хотя Ковалев не мешкал в каюте и не делал ничего лишнего, сменив только тужурку на китель, Бруснецов уже был на мостике и доложил, что «добро» от дежурной службы получено (предлагалось стать на бочку номер пять), баковые — на баке, ютовые — на юте и машина уже в состоянии дать ход.

— Добро, старпом, — сказал Ковалев. — Добро.

Он вышел на крыло, посмотрел на ют и негромко приказал:

— Убрать трап. — И когда трап оказался на борту, уже веселым голосом, словно бы подбадривая моряков, распорядился: — Отдать кормовой. Пошел шпиль. Боцман, докладывайте через каждую смычку.

Перешвартовка кораблей в гавани дело, в общем-то, обычное, и хотя корабли имеют более или менее определенные пирсы, командованию всегда кажется, что они стоят будто бы не так или стоят так, но на этом причале кран иной конфигурации, а на другом — другой, и этому кораблю как раз нужен этот кран, а тому кораблю вообще никакой не требуется, вот и начинаются перешвартовки.

К вечернему чаю «Гангут» уже стоял на шестой бочке, которая находилась в сторонке и не мешала движению кораблей по гавани, иначе говоря — по внутреннему рейду. Бруснецов, кажется, впервые почувствовал себя спокойно: теперь на берег можно было попасть только катером, который находился под неусыпным его наблюдением.

Блинов с Сухановым сошлись возле борта, посмотрели на вечерние огни, которые уже загорались по всему кругу и лениво падали в спокойную, почти черную воду и там смутно отражались, словно из глубины пытался восстать другой город, и, не сговариваясь, произнесли одновременно:


Прощай, любимый город,

Уходим завтра в море...


— Не печалься, маэстро, — сказал Блинов, — и не хмурь бровей. Ну не удалось тебе обзавестись маленьким детским садом. Эка беда! Вернемся — сам будешь учиться кое-чего делать...

Суханов неожиданно растерянно улыбнулся:

— Только честно — ты был женат?

— Был, лапушка, был. — Глаза у Блинова стали печальными, он немного помолчал, потом сказал, покивав головой: — И представь себе — мне ужасно не повезло. Но я не завистлив. Если мне не везет, то я вовсе не хочу, чтобы и другим не везло. Я только хочу знать — слаб человек, — почему одним везет, а другим не везет, и почему одни влюбляются в эту, а другие совсем в третью. Почему, скажем, ты влюбился? Влюбился же? Очаровательна? Безусловно. Но ведь их столько ходит, очаровательных... — Блинов снова кивнул в сторону города и почти попросил: — Пойдем ко мне... У меня в термосе найдется по стакану чая, а в ящике стола лежит пачка польского печенья.

Они спустились в каюту Блинова. На том месте, где Суханов прилепил у себя фотографию молоденького лейтенанта, у Блинова висел портрет Блока, и не Блок поразил Суханова, а то, что рядом с Блоком был еще один портрет — молодой красивой женщины. Блинов перехватил его взгляд.

— Да-да, ты прав, — сказал он. — Это моя жена. Такой она была. Такой она и осталась.

— Почему осталась? — насторожился Суханов. — Она что же...

— Ты задаешь непростительно много вопросов. Была, потому что ее для меня больше нет.

— Позволь все-таки еще один вопрос. А Блок?

— А Блок потому, что у каждого из нас есть своя незнакомка...

Блинов отвернул крышку термоса. Чай оказался душистый и горячий, пахнул полынкой и какой-то еще травкой — «зверобойчиком», сказал Блинов, — а в иллюминатор от воды тянуло легкой прохладой. Блинов выключил верхний свет, оставив только бра перед умывальником, и в каюте стало уютно и тихо, совсем как в городской квартире. «Умеют же люди, — подумал с завистью Суханов. — А у меня не каюта, а копеечная ночлежка».

— Пей, душа моя, — сказал Блинов. — И представь себе, что это прекрасный ямайский ром, а мы с тобой отправляемся к черту на кулички в поисках неведомых островов, на которых резвятся прекрасные амазонки. Мне на самом деле хочется уйти в океан и думать там, что кто-то ждет меня в этом белом городе и ужасно при этом скучает.

— Позволь, а как же три адреса?

— Да все как-то так, маэстро...


2

Покраска корабля — это не малярные работы, это само художество, в котором творцом выступает главный боцман, чувствуя себя в этом деле одновременно Куинджи, Клодом Монэ и Серовым. Корабль должен быть красив и наряден, как жених пред аналоем, но это только в гавани и на рейде, а в море ему надлежит слиться с водой и быть невесомым в самой легчайшей дымке. Поэтому для кораблей и придумали особую краску — шаровую, которая насчитывала десятки тонов и оттенков.

Козлюк священнодействовал с рассвета, составляя краску только в понятных ему одному пропорциях; моряки на беседках — широких досках, подвешенных на концах, — облепили борта, а там, где от штевня борта расходились скулами и с беседок до них было не достать, пришвартовались баржи, радисты включили верхнюю трансляцию, и на этот раз запела Нани Брегвадзе:


И вдаль бредет усталый караван...


Давно уже в поход, пусть даже дальний, корабли так не готовились: принимали боезапас, заправлялись, а чего недополучали дома, обеспеченцы и заправщики доставляли на место, и суровое военное дело постепенно обрастало обыденными реалиями, поэтому, глядя на то, как готовился к походу «Гангут», многие даже прожженные морские волки полагали, что направляется он с визитом дружбы в какую-нибудь недальнюю, а может, и весьма отдаленную страну. Сколько собиралось зевак на Минной стенке, столько составлялось и мнений.

Главное, видимо, было достигнуто: никто, включая и Ковалева, толком не знал, в какие широты предстоит проложить штурманам курс «Гангуту», хотя косвенно можно было и предположить, что широты эти будут низкими.

День выдался жаркий, тихий, краска ложилась ровно, пыль с берега сюда не долетала, и Бруснецов, потирая руки, прикидывал, когда и насколько отпустит его командир на берег. Правда, вызванный полуночным оповестителем на корабль, он, по сути, уже попрощался с семьей, но никогда нелишне заглянуть на огонек и сделать сыну внушение, чтобы тот не лазил по деревьям, не привязывал бродячим кошкам к хвостам пустых консервных банок, не стрелял из рогатки, не играл во дворе в футбол, словом, не делал всего того, что сам делал в детстве, несмотря на то что у его родителя, мичмана старинной закваски, арсенал воспитательных средств был весьма ограничен: за более слабый проступок — обещание надрать уши, за более сильный — такое же обещание, но только выдрать ремнем.

Уже были покрашены и надстройки, и мачтовое устройство, машинисты наводили последний марафет на трубы, и на бортах беседок становилось все меньше, даже скулы, самые неудобные для покраски части корабля, тоже принимали новый и несколько необычный вид, когда старпому стали поступать доклады, что и то оказалось не завезено, и это, и одного завезли лишку, а другого недобрали, а это надо бы поменять, словом, началась обычная утряска, какая бывает в каждом большом деле, когда сперва заботятся о главном и делают это главное, а потом выясняется, что и то главное, и другое, и третье. Бруснецов морщился, слушая эти доклады, но, вопреки своим правилам, не осуждал, понимая, что в спешке без этого не обойтись.

Он доложил свои соображения командиру, сказав, что принимать к борту сегодня всевозможные баржи и плашкоуты обидно — краска едва-едва схватилась, а Ковалев, которому самому было жалко краску, обронив несколько обидных слов в адрес интендантов — «вечно они чего-то там путают», — дал «добро» и подвезти недостающее, и поменять кое-что на кое-чего завтра.

— Значит, с покраской к ужину пошабашим? — спросил он, правда не столько спрашивая, сколько утверждая, что с покраской надлежит завершить именно к ужину.

— Основные работы завершим. А люки и горловины промаркируем завтра, и завтра же боцманята наведут последний лоск...

— Добро... — Ковалев уже хотел отпустить старпома, но на минуту задержал его. — Думаю, что всех людей держать на покраске уже нет смысла. Радистов, в особенности акустиков, следует освободить от авральных работ. Пусть приступают к тренировкам.

Бруснецов, соглашаясь, покивал головой и уже собрался уходить, но Ковалев опять попридержал его.

— За акустиками пригляди сам. Это дело ты знаешь лучше любого из нас, так что я тебя не по службе прошу.

— А разве мы делим свою корабельную жизнь на службу и не на службу? — попытался пошутить Бруснецов, но Ковалев строго оборвал его:

— Вот когда сядешь на мое место, тогда и станешь делать замечания. — И, понизив голос, он добавил: — Так я тебя прошу. Меня акустики, честно говоря, беспокоят.

— Есть, — поспешно сказал старпом, чтобы больше не нарываться на колкости, и сам же мысленно обругал себя за эту поспешность — старший помощник не должен унижать свое достоинство поспешностью — и степенно вышел.

Ковалев не сказал старпому, что на сегодня его опять вызвали к командующему, на этот раз его оповестили еще утром, и в этом жесте Ковалев усматривал не только начальствующую волю, но и особую милость, на которую командующий в силу своей занятости не всегда мог расщедриться.

Он позвонил Сокольникову и попросил зайти, и когда тот появился, как обычно улыбаясь — есть лица угрюмые, а есть улыбающиеся; так вот лицо у Сокольникова было улыбающееся, — попросил его присесть. С замполитом у него отношения сложились несколько иные, чем со старпомом, и если на старпома он имел привычку покрикивать, то Сокольникову он разрешал садиться даже без разрешения, и сейчас Сокольников понял, что уж раз командир сам предложил это сделать, то разговор предстоял доверительный.

— Все воюешь? — спросил он, намекая на тяжбу с «культурниками».

— Представь себе, набрался храбрости и пошел к члену Военного совета, не ударит же, думаю, а если и рявкнет, то устою. И представь себе, почти все выпросил. И те же люди, которые мне во всем отказывали, стали подписывать мои заявки почти не глядя. Раньше бы сказали: святы дела твои, господи. А я тебя спрошу проще: ты что-нибудь понимаешь в этих самых метаморфозах?

— Чтобы объяснить эти метаморфозы, надобно было родиться великим трагиком, а я всего лишь, как тебе известно, обыкновенный командир обыкновенного БПК. Но почему тебе сразу было не пойти к чевээсу?

— Если бы я сразу рванул наверх, меня могли бы и с лестницы спустить, — сказал, смеясь, Сокольников. — А я решил подниматься по ступенечкам: поднимусь, огляжусь и еще поднимусь.

Ковалев подхватился с места и заходил по салону.

— Черт знает что! Никто не знает, куда мы идем. Никто не представляет, на сколько мы уходим. А жмутся, как последние скупердяи.

— По-моему, они на самом деле ничего не знают.

— Ты так полагаешь? — озадаченно спросил Ковалев.

— Нет, чевээс конечно же в курсе, а все прочие только туману на себя напускают.

— Раньше чиновничество было только на гражданке, теперь оно, кажется, и к нам пожаловало.

— А у нас его всегда было навалом.

Ковалев вернулся за стол, искоса поглядел на Сокольникова.

— Конечно, — сказал он, поморщась, — это не мое дело, но комбриг словно бы мимоходом — сам знаешь, как он умеет это делать, — спросил, а почему, дескать, твой Сокольников не женится?

— На ком? — беспечно спросил Сокольников. — На отставной козе тети Глаши?

— При чем тут коза, когда столько незамужних женщин.

— Женщин незамужних много, но все они не мои.

— Будто бы? — не поверил Ковалев.

— Да уж верно... — Сокольников усмехнулся, пытаясь скрыть горечь. — В воскресенье — я уже тебе говорил — заглянул к Вожаковым. Поговорили по душам, и знаешь, какие горькие слова сказала мне Наташа? Игорь был командиром, понимаешь, — это ее слова, — командиром, а отцом стать позабыл, хотя и любил дочку. Ты сам давно ли был дома?

— Тоже в воскресенье. Забежал после командующего.

— Мог бы и еще сходить. Не на сутки ведь уходим.

— Правильно, мог бы... Сам всех на корабле посадил, а себе режим наибольшего благоприятствия?

— И скажут тогда эти горькие слова кому-нибудь другому: «А отцом он стать позабыл».

— Сам жениться не хочешь, так не поучай других. Я, конечно, понимаю, что наши жены — женщины героические. Не будь они такими, и мы не становились бы командирами. Или... — он лукаво поглядел на Сокольникова, — оставались бы холостяками.

— Ты за этим меня позвал? — спросил Сокольников.

— В том числе и за этим. А за напоминание о Вожакове — спасибо. Я на самом деле выберу минуту и вырвусь домой. — Он помолчал. — Вот только надо подумать, когда Бруснецова отпустить.

Сокольников поднялся, поняв, что эти разговоры, сколько ни веди их, все равно никогда не переговоришь.

— Сейчас, с твоего разрешения, опять сойду по делам на берег и, как мы условились, прихвачу кого-нибудь из командиров групп.

— Кого же именно? — живо поинтересовался Ковалев.

— Не интригуй. Кого найду порасторопнее, того и возьму.

— Перечить не стану, но старпома в известность все-таки поставь.

— Поладим. Катер все равно у него просить.

Вернувшись к себе, Сокольников справился у вахтенного офицера о порядке на сегодня отхода катеров от борта до Минной стенки, переоделся, постоял возле стола, походил по каюте и снова постоял, решая для себя, вправе ли он пригласить с собою на берег Суханова. «И что она нашла в нем? — подумал он о Суханове. — Приятен, в меру умен, в меру, прошу прощения... Но ведь это же не Игорь... Вот и пойми этих женщин».

Ковалев не сказал Сокольникову — голова была забита не этим, — что собирается разрешить офицерам и мичманам сойти на берег в две очереди, правда прежде всего семейным, и только в том случае, если корабельные работы в основном будут завершены. Впрочем, две эти оговорки не имели для Сокольникова никакого значения, потому что он и главного не знал.

Он позвонил дежурному по кораблю и попросил прислать к нему рассыльного, не желая вызывать Суханова по корабельной трансляции, чтобы не привлекать ненужного внимания. Ему казалось, что он нашел верное решение, и этого решения, раз уж оно верное, и следовало теперь придерживаться.

Пока пришел рассыльный, пока он разыскивал Суханова и пока, наконец, тот появился, прошло не менее четверти часа.

— По вашему приказанию... — почти недружелюбно представился Суханов, так и не решив для себя с того воскресенья, как ему держаться с Сокольниковым.

— Минуточку, — сказал Сокольников, не обратив внимания на тональность сухановского голоса, и позвонил вахтенному офицеру, уточнив, когда отправляется на Минную стенку очередной катер. — Хорошо. Задержите минут на десять, — распорядился Сокольников, положил трубку и только тогда повернулся к Суханову. — Командир разрешил мне взять вас с собою на берег. Вы мне там ни с какой стороны не нужны, и у вас будет в запасе четыре полновесных часа, которые вы сможете использовать по собственному усмотрению.

Это был подарок судьбы, и Суханов понял, что второго такого он не дождется, и если бы он исходил от любого другого начальствующего лица на корабле, он принял бы его немедленно и с благодарностью. Тогда все решалось как бы само собой. Но этот подарок вручал ему Сокольников, и Суханов неожиданно подумал, что не может принять его. Это было бы против всех его правил, которых у него, в общем-то, не было, но о которых он думал, что они у него есть.

— У меня нет никакого усмотрения, товарищ капитан третьего ранга, и мне, как я полагаю, нечего делать на берегу. — Суханов скосил глаз на стол и увидел под стеклом фотографию того самого капитана второго ранга, портрет которого стоял на комоде и у Вожаковых. Он отвернулся и повторил: — У меня нет личного усмотрения.

Сокольникова возмутили этот вызывающий мальчишеский тон и чуть заметная усмешка на губах Суханова, и он сказал уже с раздражением:

— Я хотел сказать — для устройства личных дел.

— У меня нет личных дел на берегу, товарищ капитан третьего ранга, — уже твердым голосом проговорил Суханов.

«Ого!..» — подумал Сокольников.

— Раз нет личных дел, не смею вас удерживать, — словно сразу устав, ровно сказал он. — Идите, Суханов, и занимайтесь делами службы. В этом тоже есть свой резон.

Суханов прищелкнул каблуками, бросил руку к пилотке и круто повернулся — курсантская школа еще давала себя знать.

«Для кого старался? — подумал Сокольников. — Перед кем бисер метал? У него, видите ли, нет личных дел на берегу... Ну нет так нет, на нет и суда нет».

— Командир, — сказал он, позвонив Ковалеву. — Я немного погорячился — не нужен мне строевой офицер. И мичман не нужен. Обойдусь своими политрабочими.

— Ну и правильно, — сказал Ковалев. — А то эти хождения на берег ничего доброго не принесут.

Суханов вышел от Сокольникова, схватился за поручни трапа и съехал по-матросски на руках на свою — лейтенантскую — палубу, запер за собою дверь в каюте, плюхнулся на стул и вдруг почувствовал, что ему хочется заплакать.


* * *

Основную покраску закончили вскоре после обеда, и командир решил объехать «Гангут» на катере и посмотреть, что же теперь из всего этого получилось. Одно дело разглядывать краску, размазанную на фанере — «колер», — и совсем другое — видеть ее на бортах и надстройках корабля.

Ковалев распорядился подать катер к трапу и вызвать к рубке вахтенного офицера, старпома и главного боцмана, сошел на катер первым, и мичман, бывший старшиной катера, лихо переложил руль, и катер, словно пришпоренный, отскочил от борта. Следовало бы сделать замечание мичману, но Ковалев, хотя и обратил внимание на этот резкий скачок, тем не менее, занятый своими мыслями, промолчал. С самого утра его мучил вопрос, зачем он вторично понадобился командующему. Все, что делалось в эти дни на борту «Гангута», командующему вероятно докладывали исправно, и поэтому он знал обстановку не хуже самого Ковалева.

В эти дни Ковалеву стало известно, что почти такие же приказания получили и «Полтава» с «Азовом», только более льготные, что ли, и Ковалев уже подумывал, что не один «Гангут», а три корабля получат единое задание и, таким образом составленные в ОБК — отряд боевых кораблей, — выйдут в океан под флагом комбрига или даже командира эскадры, и тогда надежды, сомнения и тревоги последних дней отпадут сами по себе.

Они обогнули «Гангут» по носу, и Ковалев осмотрел корабль сперва с теневой стороны, потом приказал перейти на солнечную, на которой уже и беседки все подняли, и баржа отошла, освободив таким образом весь обзор. Бруснецов с Козлюком затаили дыхание, и если Бруснецов еще оглядывал корабль, неотвязно думая, что они маленько засветлили его, то Козлюк, этот корабельный Рембрандт и Куииджи вкупе с Серовым, совсем отвернулся от борта. «Конечно... — думал он. — Я покрасил за свою жизнь десятки кораблей, а всем разве угодишь. Конечно... Мы ведь тоже не дураки какие-нибудь и все понимаем. Конечно...»

— Покраской я доволен, — наконец сказал Ковалев и велел мичману править к трапу, только теперь сделав ему замечание: — А впредь рулем не балуйтесь и так сильно не перекладывайте его.

— Есть, — сказал мичман.

Бруснецов с Козлюком облегченно вздохнули, и Козлюк, воспрянув духом, неожиданно просиял:

— Красавец!.. Хоть сегодня на парад.

— Тебе бы все по парадам ходить, — добродушно проворчал Бруснецов, и катер легонько подвалил к нижней площадке трапа, обдав ее тихой волной.


3

Как и приказал командир, после обеда Бруснецов распорядился «корабельную интеллигенцию» на покраску не выводить — хватало и без них народу, — пусть, дескать, занимаются по своим планам боевой подготовки. За эти дни акустики словно бы отвыкли от своего поста и, садясь за «пианино», первым делом проверяли, уверенно ли стоят стулья и хорошо ли на них крутиться, поворачиваясь то к соседу слева, то к соседу справа.

Ветошкин находился в соседнем помещении, где закладывал в машину учебную программу, которая потом выходила на станцию в виде естественных шумов надводных кораблей и лодок. Эти шумы следовало запеленговать, иначе говоря, вступить с ними в контакт и классифицировать, то есть распознать, какой это корабль (надводный или подводный, что было, в общем-то, легко), определить их пеленг и скорость и дать класс корабля — тут уже требовались навыки и то, что называется искрой божьей.

Суханов еще не появлялся, Ветошкин возился в машинном отделении, видимо придумывая задачу посложнее, потом, кажется, пошел в агрегатную, и Рогов спросил Ловцова:

— Старшина, музычку послушаем?

После авральных работ еще тряслись руки и ноги, а в ушах от усталости позванивали колокольца, и Ловцов, маленько поколебавшись, разрешил включить буй.

— Только негромко и слушать по очереди. Дальше «Маяка» никуда не уходить.

— А может, что-нибудь поищем?

— Я тебе поищу.

Включили буй, вернее, все это сложное устройство, которое придумал Ловцов и из которого в конце концов получился классный приемник, и послышалась приглушенная музыка.

— Я же русским языком сказал — потише! — прикрикнул Ловцов. — А то вообще эту филармонию прикроют, да еще фитиля вставят.

Рогов убавил громкость, и теперь музыку можно было слушать только в наушниках.

Появился Ветошкин, за ним скоро пришел и Суханов, которому Ветошкин успел подать команду «Смирно!», впрочем, Суханов не дослушал доклада, махнул рукой, дескать, вольно, и вопросительно поглядел на Ветошкина.

После разговора с Сокольниковьш Суханов все не мог решить для себя, прав ли он был или не прав, отказавшись сойти на берег под весьма благовидным предлогом, и сперва ему подумалось, что он поступил правильно, а теперь, когда к тому же старпом освободил акустиков от авральных работ, по всем статьям получалось, что он сотворил глупость. «Наверное, Сокольников знал, что так обернется дело, — думал Суханов. — И если он знал, то никакой филантропии с его стороны не было, и, значит, надо было идти».

Ветошкин тихим голосом, чтобы не слышали моряки, сказал, что он составил программу на супостатов — он так и сказал: «на супостатов» — и пусть оператор входит в контакт и классифицирует, а левый и правый настройщики пусть помогают ему. Хотя он и возился долго, но задачка оказалась не ахти какой: не сложная и не простая, а так себе.

Первым сел на место оператора Рогов, с важным видом поправил наушники, повертел настройку, потом снял наушники, полуобернувшись, спросил:

— Товарищ мичман, а вы включили программу?

— Рогов, стряхни махорку с ушей. Лодка давно уже вышла на позицию.

— Не может быть, — деланно-удивленно сказал Рогов, надевая наушники.

Обычно Ветошкин закладывал задачу таким образом, что цель появлялась в правом углу и сверху вниз по диагонали спускалась к левому, делая незначительные зигзаги. Но сегодня Ветошкин все перепутал — он и сам не знал, для чего это сделал, — и поэтому Рогов пошел по проторенной дорожке, а попал, как говорится, в бурелом, вернее, в чистое поле, на котором не было никаких знаков, а звуки он пропустил.

— Ловцов, — вальяжно сказал Ветошкин со своего места. — Погляди-ка, что там у Рогова.

Ловцов подтолкнул плечом Рогова, сел на его место, приложил наушник к левому уху, покрутил настройку туда-сюда, неожиданно понял хитрость Ветошкина — откуда Ловцову было знать, что Ветошкин не хитрил, — и на экране появился всплеск и раздалось легкое поскрипывание. Ловцов вступил в контакт и повел цель, иначе говоря — лодку.

— Атомная, — сказал он. — Третьего поколения. — Он приложил и другой наушник. — «Лос-Анджелес».

— Молоток, — сказал Ветошкин. — А ну-ка войди в контакт с другой целью.

Другую цель искать пришлось долго. Ловцов уже подумывал, что Ветошкин ввел в машину надводный корабль, и наконец на экране появился новый всплеск.

— О! — сказал Ловцов. — Да это старая знакомая! Типа «Трешер». Ишь как расшумелась.

— Молоток, — и во второй раз сказал Ветошкин. Суханов с недоверчивым удивлением смотрел на Ловцова, который словно бы лениво и даже нехотя, сидя вполоборота к «пианино», покручивал настройку.

— А это француз. Его за версту можно услышать.

Суханов не выдержал, пружинистыми шагами подошел к Ловцову, взял его голову в ладони, сказал, поворачиваясь к Ветошкину:

— Мичман, это же чудо! Ловцов, сколько вы можете сразу держать лодок?

— Две точно... В экстремальных условиях можно, конечно, и больше.

— Это же чудо! — повторил Суханов.

Ветошкин расплылся, как будто похвалили его самого.

— Это точно, товарищ лейтенант, с такими моряками не пропадешь.

Суханову вдруг захотелось повиниться, сказать, что не держали бы вы, братцы, на меня зла, был грех, хотел я вашего Петра Федоровича под зад коленкой вытурить с корабля, так ведь и вы же меня допекли, но ничего он этого не сказал, отошел молча в сторону за столик дежурного, машинально полистал журнал смены вахт. Ветошкин сел напротив, заулыбался, потом резко повернулся к «пианино»:

— Ну чего уши треугольниками сделали? Ловцов, посади на свое место Силакова. Поучи его, как следует море слушать, а то у него, судя по фотографии, имеется только одно желание — пыль с пряников сдувать.

— Обижаете, товарищ мичман, — сказал Силаков. — Я могу и чечетку отбацать.

— Оно и видно.

Дверь была на заглушке, кто-то там, в коридоре, крутанул ее — свои все были в посту, — и Суханов с Ветошкиным невольно поднялись. Дверь открылась, и в пост, пригнув голову и едва не сбив фуражку — «а, черт, разучился», — вошел Бруснецов.

— Смирно! — словно бы с перепугу закричал Суханов. — Товарищ капитан третьего ранга...

Бруснецов привычным взглядом окинул помещение и без доклада понял, чем тут занимались акустики, но раз полагалось выслушать доклад, то он его и выслушал.

— ...группа акустиков занимается классификацией целей по магнитным записям.

— Ну-ну, — сказал Бруснецов. — Классификация — это хорошо.

Когда Суханов крикнул: «Смирно!», моряки по привычке сняли наушники, положили их на «пианино», и теперь из одного чуть слышалась музыка, играл, кажется, эстрадный оркестр. Ловцов наступил ногой на носок Рогову, дескать, выключай шарманку. Рогову было не дотянуться до выключателя, и он начал потихоньку подвигаться, но Бруснецов поглядел на него веселыми глазами. Рогов заметил это и присмирел.

— Ну-ну, значит, классифицируем цель? Ну-ну, значит, по магнитным записям?

— Так точно, — сказал Суханов.

— Это хорошо, — сказал Бруснецов, и Суханов понял, что Бруснецов нарочно тянет время. — Простите, а музычку вы тоже на магнитную пленку записываете?

— Не понял вас, товарищ капитан третьего ранга.

— Так, может, Ветошкин понятливее? — Бруснецов повысил голос: — Вы цель классифицируете или слушаете музыку?

Ветошкин беспокойными глазами пробежал по лицам моряков, глянул в угол, где за приборными ящиками стоял буй, наконец услышал тоненький голосок: «Лаванда, горная лаванда», и ему все стало ясно.

— Виноват, товарищ капитан третьего ранга.

— Стареем, мичман, стареем... — Бруснецов взял один наушник, приложил его к уху, потом взял другой. — «Маячок» слушаем? Похвально. И кто же это у нас такой сообразительный?

Вперед выступил Ловцов.

— Понятно, — сказал Бруснецов. — Буй у тебя заиграл?

— Так точно, — сказал Ловцов.

— Скажите-ка, раньше не играл, а пришел Суханов, он и заиграл. А ну-ка отвинтите крышку.

— Товарищ капитан третьего ранга, — багровея, попросил Суханов, — позвольте я его собственной властью...

— Погодите относительно власти. У меня ее побольше. — Бруснецов повернулся к Ловцову: — Ну, рассказывайте, рассказывайте принцип.

«А я еще хотел перед ними виниться, — обиженно подумал Суханов. — А они?.. Архаровцы! Под монастырь подвели. Да я ж теперь их паршивую собачонку... И Ветошкин тоже... Ну, гусь, ну, гусь...»

— Тут все предельно просто, — сказал Ловцов. — Передатчик использовали как динамик. Подключились к антенне радистов, а все устройство вывели на левый наушник. А переключатель поставили вон туда.

Ветошкин изумленно лупил глазами и крутил головой: «Провели... Вокруг пальца обвели...»

— Эх, Ловцов, — заметил Бруснецов. — Вчера бескозырка, сегодня буй. — И старпом неожиданно подобрался, глядя на него, и все подобрались, только Ловцов успел подумать: «Ну, сейчас раскатает на всю катушку». — За отличное знание своего заведования объявляю благодарность.

Все словно бы даже растерялись, Суханов удивленными глазами ел старпома, который, судя по всему, должен был взорваться, но не взорвался, даже как будто бы подмигнул Суханову, дескать, да-да, именно благодарность.

— Служу Советскому Союзу, — ошалело сказал Ловцов.

— Лейтенант Суханов, зa самовольное подключение буя к системе накажите старшину первой статьи Ловцова своей властью. Буй сдать в ленинскую каюту. — Бруснецов радостно и многообещающе заулыбался. — Продолжайте классифицировать цели. Команду можно не подавать. — И он вышел из поста.

Суханову так захотелось, говоря флотским языком, «распустить собаку»: «Ну уж я вас, ну я уж вас...», что даже кончик языка зачесался, но Ветошкин вовремя взял его за локоть, и он только тихо сказал:

— Дождешься ты у меня, Ловцов.

И, как всегда внезапно, у Суханова возник план: старпом явно в гости больше не пожалует, комдив занят своими делами, на корабле вышло всеобщее послабление, и, значит, его звездный час пробил.

— Мичман, — сказал он Ветошкину одними губами, — прикрой меня на корабле — я на бережок смотаюсь.

Глаза у Ветошкина стали круглыми, испуганными, он даже непроизвольно оглянулся.

— Ой, не дело затеваете, Юрий Сергеевич.

— Помоги, мичман, может, сегодня моя судьба решится.

«Судьба — это серьезно», — подумал Ветошкин и быстро сказал:

— На корабле прикрою. Не попадитесь на берегу... Тогда — хана.

Вахтенному офицеру Суханов сказал:

— Не записывай. Я только до Минной стенки — и назад.

Между Минной стенкой и «Гангутом», между «Гангутом» и дальними причалами, на которые обычно интенданты доставляли свое имущество и продукты, после обеда начали сновать катера без всякого расписания, уследить за каждым уже не было возможности, и вахтенный офицер, свой же брат лейтенант, торопливо промолвил:

— Дуй на этот катер. Он — на Минную.

Суханов прижал левой рукой фуражку, чтобы она села поглубже, правой козырнул флагу и сбежал по трапу, сразу прошел в салон катера, чтобы не заметили с борта. «Будь что будет, — почти отрешенно подумал он. — Будь что...», и катер помчался к Минной стенке.

День был будний, машину удалось взять сразу, но возле раскопа таксист заартачился: и на территорию не поехал, хотя проехать, видимо, можно было, и ждать наотрез отказался.

И Суханов, опять придерживая левой рукой фуражку, помчался по тропинке, отгородившейся от всего мира зарослями шиповника, который уже был сплошь обрызган красной росой. Он одним махом взбежал на крыльцо, стукнул в дверь и для порядку нажал на кнопку звонка. Там, в прихожей, тоненько затренькало. Наташа Павловна не заставляла себя ждать — это он уже уяснил, — а сегодня никто не спешил отворить дверь. Он опять постучал и опять тренькнул звонком, прислушался — за дверью была тишина. Тогда он рванул ручку на себя. Дверь не поддалась, видимо, была на замке.

Суханов растерянно потоптался на крыльце, огляделся. Он и в мыслях не держал, что Наташа Павловна или хотя бы Мария Семеновна с Иваном Сергеевичем не окажутся дома. В любой бы другой раз он уселся на скамейку и принялся ждать — кто-нибудь из них да пришел бы, а тут чего ждать — у моря погоды? На корабле его уже могли хватиться, если уже не хватились.

Суханов замельтешил: побежал было к мыску, на котором стояла ростра «Славы», вернулся к крыльцу, чтобы написать записку, но ни ручки, ни бумаги в карманах не нашлось, снова пошел к ростре. За рострой, нахохлясь старым вороном, сидел на своей пушке Иван Сергеевич и долгим взглядом провожал ракетные катера. Берег тут был неинтересный, обрывистый и каменистый, сюда редко кто заглядывал, и поэтому Ивану Сергеевичу никто не мешал: тут он провожал катера, тут он их и встречал.

Иван Сергеевич поднял голову, заслышав торопливые шаги, слабо улыбнулся: «Я же знал, что явишься», — и, не поднимаясь, подал руку.

— Пришел попрощаться, — быстро заговорил Суханов. — Не сегодня завтра уходим в океан.

— Прощайся, — равнодушно заметил Иван Сергеевич.

Суханов беспокойно оглянулся:

— А тут никого нет.

— Не ждали, вот и нет никого. Да ты садись, в ногах правды нет. Покурим, об океане поговорим — океан — это куда как хорошо, — а тут и Наташа, глядишь, подойдет.

— Иван Сергеевич, — взмолился Суханов, — нет схода с корабля.

Иван Сергеевич все понял и резво поднялся.

— Так бы и говорил, садовая голова. Дуй тогда в детский сад. Наташа за Катеришкой отправилась. Мария Семеновна в город поехала, а Наташа, стало быть...

Суханов встрепенулся и не стал дальше слушать Ивана Сергеевича.

— Далеко ли?

— Недалече, вон на горушке белеет. — Иван Сергеевич неопределенно мотнул головой. — Да ты не егози. Имей терпение. Она давно ушла, так должна скоро объявиться.

На каждое терпение, к сожалению, надо иметь время, которого у Суханова просто не было, и он опять придавил левой рукой фуражку и помчался к тому беленькому домику, сиявшему на горушке. Часы отсчитывали уже не секунды, а минуты, и Суханов понял, что попадает в историю самым бесстыдным образом и выкарабкаться из этой истории ему, может, и не удастся.

Садик был пуст, и на воротах из легонького штакетника висел пудовый амбарный замок — детей в хорошую погоду, видимо, разбирали пораньше. Чтобы успокоиться, надо было куда-то бежать, что-то делать, но куда бежать и что делать, он не знал, глянул на часы, хотя и приказал себе не глядеть на них, чтобы не паниковать, и бросился назад к Ивану Сергеевичу.

По счастью, тот все еще сидел на своей пушке.

— Нету, — запыхавшись, сказал Суханов обиженным голосом.

Иван Сергеевич в раздумье поджал губы.

— Может, верхней тропкой прошла к Аниному камню, — предложил он. — А может, в город махнули, в мороженицу. Катеришка до этого дела большая охотница. Посиди. Семь бед — один ответ. Сами придут. А то прогуляйся на тот мысок. Под ним и будет Анин камень.

Суханов схватил фуражку в руку, чтобы больше не заботиться о ней, помчался к морю, в несколько прыжков взбежал на мысок, придержав сердце свободной рукой. Наташи Павловны и тут не было.

И вдруг он услышал Катеришкин голосок, радостный и счастливый, который едва проступал из-за камня. Не разбирая дороги, сбивая у ботинок носки, Суханов спустился вниз и увидел Наташу Павловну. Она сидела под самым обрывом, прячась от солнца, и читала книгу.

— Наташа! — испуганно позвал Суханов.

Она подняла глаза, машинально закрыв книгу, выпрямилась, проведя ладонью по юбке, и Суханов опять увидел ее глаза — большие и страдальческие, которые его поразили там еще, в студии звукозаписи. Она скупо и почти застенчиво улыбнулась:

— Я уже думала, не придешь...

— Не было схода с корабля... Не сегодня завтра уходим на боевую службу. — Он произносил те же самые слова, которые говорил Ивану Сергеевичу, даже интонация голоса оставалась все такой же ровной и вялой — ему сразу как будто стало все равно. — По сути, я...

— Как же так... О господи, — испуганно сказала Наташа Павловна, подходя к нему. — У тебя сколько времени?

— У меня его просто нет. — Он пожал плечами и попытался улыбнуться, но улыбка получилась жалконькая. — Я человек без времени. Прости меня... Я тут на самом деле...

— О чем ты говоришь? — спросила она растроганно. — Тогда беги. Может, тебе повезет с машиной... Нет, подожди. — Она подбежала к обрыву, нашла там кустик полыни, вырвала его с корнями из сырой земли. — Она стойкая. Она долго держит запах. Теперь беги. Может, еще и поймаешь машину.

Суханов медленно и понуро пошел: стоило ли рисковать, если не удалось сказать главного, ради которого он и сбежал с корабля («Господи, а где это главное, а что это такое?»); уже не довольный ни собою, ни Наташей Павловной, по сути даже не попрощавшейся с ним, прибавил шагу.

— Юра!

Суханов обернулся и опять увидел ее глаза, они, казалось, что-то говорили, и он тоже молча спросил: «Что?» Наташа Павловна подбежала к нему, остановилась в двух шагах, перебирая оборку у кофточки.

— Я тебе хотела сказать... — Она поправилась: — Я тебе хочу сказать...

Она обхватила его голову, и Суханов ощутил, какие у нее гибкие и чистые руки, приникла к его губам и долго не отпускала. Потом резко отшатнулась.

— Теперь беги. Только не оглядывайся.

Суханову никуда не хотелось бежать, и он растерянно спросил:

— Почему?

— Так надо. Я знаю. (В последний раз, когда Игорь уходил на лодку, он обернулся.) Удачи не будет.

Суханов взбежал на обрыв, еще миг — и он уже не увидит Наташу Павловну, которую скроет Анин камень, он невольно замедлил шаг и оглянулся: Наташа Павловна стояла на Анином камне и смотрела ему вслед, а за нею было море, внешний рейд, на котором начиналась прямая дорога на Босфор. Это была едва ли не самая старая людская дорога, которую проторили эллины, красивый, теперь уже почти сказочный народ.

Теперь и для Суханова начиналось все здесь, но, значит, сюда же и сходилось.


4

Ждать в приемной у командующего на этот раз пришлось довольно-таки долго, и народу собралось тоже достаточно. Были тут двое знакомых командиров кораблей, с которыми Ковалев дружески поздоровался и даже перекинулся несколькими словами, пожилой контр-адмирал, несколько штатских, неведомо как затесавшихся в эту почтенную компанию. Дежурил тот же старший мичман, на этот раз был он сумрачный, суховато-учтивый.

Посетители в кабинете командующего долго не задерживались, одни, видимо, представлялись по поводу назначения на должность или убытия, у других дела, наверное, тоже не носили особой важности, дольше других задержался офицер и вышел из кабинета с остановившимися глазами, распаренный, как будто из бани. Старший мичман сказал Ковалеву, что его очередь идти к командующему вслед за штатскими. И когда Ковалев мысленно уже пробежал весь свой доклад, выкинув из него две фразы, которые, как показалось ему, не содержали достаточной информации и были излишне эмоциональными, к командующему без доклада прошел дежурный офицер, неся под мышкой увесистую папку. Старший мичман впервые улыбнулся и, обращаясь ко всем собравшимся, сказал, что теперь они могут пройти в конец коридора и там на лестничной площадке покурить.

— Это надолго? — с непосредственностью несведущего человека спросил один из штатских, видимо старший по положению, а может, самый любопытный.

Старший мичман закатил глаза и ничего не ответил.

Ковалев и штатские прошли на лестничную площадку и, закурив, естественно, разговорились, и штатский, оказавшийся режиссером кино, неожиданно пожаловался:

— Приехали все чин чином, написали директиву, утвердили, когда и какому кораблю и где сниматься. Приезжаем всей группой на причал, а корабль, понимаете, тю-тю, отбыл в неизвестном направлении.

Ковалев, которого рассказ режиссера и позабавил и огорчил, тем не менее счел за благо промолчать — он боялся, что отвлечется и доклад его потеряет упругость.

— Нет, — убежденно сказал режиссер, — с такими порядками войну не выиграешь.

— Но почему же? — заинтересовался Ковалев.

— Ну посудите сами: бумагу подписываем, а она не выполняется.

— У флота несколько иные задачи, — помягче, чтобы не обидеть режиссера, сказал Ковалев, — чем они вам представляются.

— Да... — сказал режиссер. — Но ведь бумага же.

— Бумагу можно переделать, а готовность корабля, случается, уже некогда переделывать.

Они докурили сигареты, вернулись в приемную, народу там поубавилось, а дежурный все еще не выходил, видимо, доклад был серьезный, впрочем, с несерьезными докладами дежурная служба просто так к командующему не ходит.

Наконец пришла очередь и Ковалеву идти в кабинет. Командующий сидел за своим огромным столом, возле которого на приставке стояло с полдюжины разноцветных телефонных аппаратов. Сегодня командующий был хмур, и до Ковалева дошло, почему сегодня подчеркнуто отчужденно держался старший мичман. Командующий молча выслушал Ковалева, только один раз перебил его:

— Подходить к стенке снова считаю нецелесообразным. Увольте офицеров с мичманами для прощания с семьями и по их возвращении вытягивайтесь на внешний рейд.

— Есть, — сказал Ковалев и начал подробно перечислять, чего и сколько принято на борт, радуясь, что все цифры хорошо сохранились в памяти, и неожиданно заметил на столе перед командующим листок. Видимо, интенданты уже доложили ему то, что сейчас докладывал Ковалев.

— Добро, — наконец сказал командующий. — Все конкретные указания получите в море. Вертолет примете на внешнем рейде. Теперь, только в самых общих чертах, о целях вашего похода. Нам важно знать, патрулирует ли в том районе, куда вы пойдете, лодка супостата. Во-первых, если наша версия подтвердится и вам удастся войти в контакт, то аналитики смогут вычислить общие тактико-технические данные ракетного оружия, которое находится на борту лодки. Во-вторых, наши дипломаты в Теневе тоже ждут итогов вашего похода, чтобы знать, насколько искренни и откровенны их партнеры по переговорам. И в-третьих, необходимо уже на вашем уровне — этим, разумеется, займутся и другие службы — продумать ответные меры на случай нанесения удара по нашей территории или по нашим кораблям, находящимся на боевой службе. Таким образом, помимо сугубо военных целей, ваш поход в некотором роде будет способствовать и надежности работы наших дипломатов. Вопросы есть?

— Никак нет.

— Повторяю, задание не из легких, все будет зависеть от вашего умения, грамотности и находчивости, от слаженности действий всего экипажа. К тому же с легкими заданиями мы корабли в океан не посылаем. Топливо и моторесурсы тоже ведь чего-то стоят.

— Так точно.

— Выход назначаю вам на... — И тут командующий назвал точную дату выхода «Гангута»: — На девять часов, с тем чтобы к Босфору вы вышли на рассвете. (Турецкие власти разрешали военным кораблям проходить проливы только в светлое время суток.) Власти об этом уже оповещены. В Средиземном море вы выйдете в точку... (он назвал точку, окрещенную моряками селом Селивановым), присоединитесь к ОБК, который проследует с дружеским визитом на Кубу. По выходе в океан вы получите основные целеуказания. Вопросы?

— Никак нет, — сказал Ковалев, поднимаясь. Поднялся и командующий, пожал Ковалеву руку, и Ковалев вышел, как и Суханов там, возле Аниного камня, досадуя на себя, что не сказал, как ему казалось, самого главного, но в чем состояло это главное — опять-таки почти по-сухановски, — он, уже сидя в машине, все никак не мог определить для себя. И о чем бы он ни начинал думать, перебирая весь разговор с командующим, все было важно и даже необходимо. «Ну да что теперь поделаешь, — подумал Ковалев. — Командующий не дядя родной, к нему лишний раз не сунешься».

Он велел шоферу ехать прямо домой, решив, что сегодня самое удобное время попрощаться, завтра его может уже и не оказаться: придется докладывать комбригу, который обязательно поднимется на борт, потом, по всей видимости, флагману, словом, весь день растечется, как вода сквозь пальцы.

Дома его не то чтобы ждали, а, если точнее сказать, поджидали: Севка, уже выучив уроки, сидел за своим столом в основном для блезиру, чтобы не сорваться на улицу; и у жены обед был давно готов, и возилась она на кухне, чтобы только не сидеть без дела — словом, все дома, говоря корабельным языком, было на «Товсь!».

— Каждый день тебя выглядываем, — без укора, просто чтобы сказать, что у него ко всему прочему есть еще и дом, заметила Тамара Николаевна, и Ковалев впервые за все эти тревожные сутки неожиданно почувствовал, что ему ужасно расхотелось идти в какой бы то ни было поход, что ему хорошо дома, покойно и уютно, что он — черт побери! — еще не отвык ни от того, ни от другого и что как бы это было сейчас прекрасно — развалиться на диване и прочитать газету от корки до корки, а не так, как он это делал сейчас, пробегая в основном заголовки да останавливая свое внимание только на тех материалах, о которых ему как бы ненароком сообщал Сокольников. — Ну что же вы, скоро ли уходите?

Ковалев сбросил с себя ботинки, влез в шлепанцы, отстегнул галстук, только теперь ощутив, что все эти дни, пока он жил в нервном напряжении, пока шли работы, которые он боялся не завершить в срок, установленный командующим, ему порой не хватало хотя бы минутной вот этой домашней тишины. Он прошел в комнату и прилег на диван, вытянувшись во весь рост.

— Считай, что уже ушли. Кое-какие маленькие формальности — и все. — Он помолчал. — Я только что от командующего, а командующий, как тебе известно, командира БПК, которых у него навалом, дважды на неделе просто так вызывать не станет.

— Значит, надолго, — сказала из кухни Тамара Николаевна.

— Надолго ли — трудно сказать, потому что я сам неясно представляю, куда мы идем и найдем ли мы то, зачем идем.

— Словом, поди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что, — появляясь в комнате, сказала Тамара Николаевна.

— Не совсем так, но довольно близко к этому. — Ковалев подвигался, освобождая ей место возле себя, и, когда она присела на краешек дивана, словно бы украдкой, стесняясь Севки — этот стервец уже научился видеть то, чего ему не следовало бы видеть, — он погладил ее по волосам и поцеловал в висок, где родничком билась маленькая жилка. — Когда мы с тобой поженились, разве мы думали, что на мою долю выпадут такие задания?

Она прижалась к его плечу головой.

— Ты уже весь там?

— Практически — да.

— Когда-нибудь вернешься, глянешь на меня, а я уже старенькая-старенькая, — грустно сказала Тамара Николаевна. — Мы оба состаримся, видя друг друга урывками.

— Но скажи мне, что делать?

Неожиданно Тамара Николаевна быстро поднялась, улыбаясь, сказала:

— Подожди тут. Не ходи за мной. Потом сядем обедать.

Ковалев насторожился, спросил недоверчиво:

— Ты полагаешь, что у меня бездна времени?

Тамара Николаевна грустно рассмеялась:

— Но не один же флот имеет на тебя права.

Она пошла в свою комнату — впрочем, у них и было всего две, но так уж случилось, что ту маленькую боковушку Ковалев с Севкой числили за ней, — и довольно долго, если учесть, что времени было в обрез, копошилась. Ковалев успел побриться, привел себя в порядок перед обедом, а она все не выходила.

— Лапа, — сказал Ковалев, — ведь я могу уйти, и Севка, прошу прощения, не пожрамши.

— Сейчас, сейчас, — сказала ему из-за двери Тамара Николаевна. — Еще не больше двух минут.

— Да нет у меня этих двух твоих минут, — уже заметно раздражаясь, сказал Ковалев.

Тамара Николаевна вышла, смущенно рдея и настороженно поглядывая на Ковалева, как бы ожидая, осудит ли он ее или обрадуется, и по его глазам она поняла, что он даже вроде бы немного растерялся... На ней было новое платье, открытое и светлое, оголившее ее спину, шею и плечи и делавшее ее очаровательной и почти молоденькой.

— Тебе не нравится? — спросила Тамара Николаевна лукаво, уже догадавшись, что она понравилась ему в этом платье, удачно подчеркнувшем ее все еще стройную фигуру.

Вместо ответа Ковалев крикнул:

— Всеволод, ну-ка иди сюда! Узнаешь?

— Ма-ма!.. — сказал Севка, обходя Тамару Николаевну.

— Береги мать, Всеволод, пока я в море. Если что случится, с тебя спрошу.

— Ма-ма, — повторил Севка и поцеловал мать сперва в одно плечо, потом в другое.

Они отобедали, вернее, поужинали в хорошем темпе — рассусоливать было некогда. Ковалев подтрунивал над Севкой, который плохо ел, говоря при этом (Ковалев-старший, разумеется), что Севка, видимо, влюбился.

— Может, когда и влюблюсь... — буркнул Севка.

— Та-ак, объекта подходящего нет или еще что?

Севка застыдился и промолчал.

— В этом деле, Всеволод, главное — не теряйся.

Тамара Николаевна укоризненно покачала головой.

— Ну чему ты его учишь, — ласково попеняла она.

— Ничего, мать, пусть слушает и мотает на ус, — сказал Ковалев-старший, выходя из-за стола. — Спасибо тебе и за обед, и за то, что ты у нас сегодня вот такая... Красивая, — промолвил он помолчав. — Мы тебя с Всеволодом не подведем.

Они прошли в прихожую, и Тамара Николаевна с Севкой молча следили, как он надевал ботинки, потом завязывал галстук — неторопливо, без суеты, но очень уж ловко: время продолжало его поторапливать.

— В чемодане ты найдешь все, и, пожалуйста, меняй белье почаще. Тебе, не стирая, хватит его надолго, — сказала Тамара Николаевна и внезапно всхлипнула. — Я на причал не поеду с тобой. Сентиментальная становлюсь. Тут поплачу на твоем плече.

Они тотчас же присели, помолчали с минуту. Первым поднялся Ковалев.

— Томка, пожелай мне удачи, — попросил он, стараясь казаться игривым, а голос тем не менее у него оставался сухим. — Мне так сейчас не хватает этой малости.

Тамара Николаевна опять припала к его плечу.

— Ты там-то, если сможешь, особенно не задерживайся.

— Ну что ты... Я только до океана смотаюсь и сразу вернусь.

Тамара Николаевна осталась дома, а Севка поехал проводить отца до Минной стенки.


* * *

А в это время Суханов, так и не поймавший такси, расстроенный и потный, прыгая через две ступени, сбежал по каменной лестнице на Минную стенку. Еще на верхней площадке среди прочих посудин он высмотрел командирский катер с «Гангута» и сразу ринулся к нему, спросив издали старшего катера, лейтенанта, сидевшего в кают-компании с ним за одним столом:

— Кого ждешь?

— Командира...

Суханов огорченно присвистнул: не было печали, так черти накачали. Следовало бы улизнуть в дежурку и там переждать какое-то время, а потом уже с любой оказией добираться на «Гангут», но Суханов не сообразил этого, да и соображать уже было некогда: газик выруливал на стенку. Из него выпрыгнул Ковалев, пожал Севке руку.

— Ну, сын, — сказал он ему, — сейчас ты меня провожаешь. Придет время — я спущусь сюда тебя проводить. А пока дуй пешочком. На машину не рассчитывай.

Понурясь, к Ковалеву подошел Суханов.

— Товарищ командир...

Ковалев не дослушал и широким жестом указал на катер:

— Прошу... — И обернулся к сыну: — Ты все уяснил, Всеволод?

— Так точно.

— Поцелуй мать за меня и скажи, что мы ее любим.

Ковалев ступил на борт катера, лейтенант рявкнул:«Смирно!» «Вольно», — сказал в ответ Ковалев, крючковые заняли свои места — один на носу, другой на корме; катер легонько скользнул от стенки — замечание старшине пошло впрок, и Ковалев одобрительно хмыкнул и указал Суханову глазами на салон: прошу.

Оставаться с глазу на глаз с командиром Суханову не то чтобы не хотелось, а просто было по-человечески страшновато, и он, словно молодой козленок, боднул головой:

— Позвольте, я уж здесь постою.

— Воля ваша, — сказал Ковалев и прошел в салон.

«Может, еще и пронесет, а? — с надеждой опросил себя Суханов. — А вдруг пронесет? — Он понюхал кустик полыни — запах был горький и тревожный. — Но я же не сказал ей самого главного... — ужаснулся Суханов. — Я не сказал ей...»

Первым на борту Суханову попался Ветошкин, кажется поджидавший его. Он видел, что Суханов прибыл вместе с командиром, и глаза у него, что называется, стали квадратными. Ветошкин спустился с Сухановым в каюту, только там спросил, испуганно косясь на дверь:

— Застукали? Ну, дела...


5

Сразу после возвращения на корабль Ковалев разобрал чемодан: форменные рубашки, белье, носовые платки, носки, мыло, одеколон — черт-те что! сущий парфюмерный магазин, — а на дне чемодана лежала их старая фотография: он еще в лейтенантских погонах, на руках у него Севка, впрочем, не Севка еще, а так, что-то несуразно маленькое, с вытаращенными глазенками, готовое вот-вот расплакаться, а рядом Томка, кажется счастливая, по крайней мере наивная и радостная, а у них в то время и угла-то своего не было, снимали не бог весть что за полсотни в месяц, зато он каждый вечер приходил домой, не считая вахт и редких выходов в море. «Какое это было прекрасное время, — подумал Ковалев. — И какие мы сами-то были прелестные в ту пору. Томка, кажется, тогда ни разу ни на что не пожаловалась... — Он призадумался. — Она и вообще-то не умеет жаловаться».

Ковалев сперва поставил фотографию на полочку, чтобы не каждый входящий мог заметить ее, а потом, сердясь на себя: «Что же, я их должен стесняться?» — поставил ее на стол перед собою. Он разложил все по шкафам и полочкам, всю парфюмерию отнес в ванную, только после этого вызвал рассыльного и приказал разыскать замполита, старпома и командира БЧ-5, который по техническим вопросам не подчинялся старпому, к тому же Ковалеву хотелось еще раз услышать от самого Ведерникова о готовности главных и вспомогательных механизмов и гребных валов к походу. Он уже было вызвал вестового, чтобы тот принес чаю покрепче — вопросов накопилось много, и сидение предстояло долгое, — но тут же передумал: «Все, голуби, домашняя житуха закончилась, начинается настоящая служба. — Ковалев потянул носом воздух и засмеялся: тут, в каюте, еще пахло свежим бельем и одеколоном, и запахи эти были почти домашние. — А все-таки по стакану свежего чайку не помешает. Посидим в последний раз по-домашнему». Он нажал кнопку, и тотчас появился вестовой, сияя новой форменкой и белыми холщовыми штанами.

— Что у вас за вид? — брезгливо спросил Ковалев, оглядывая вестового. — И куда это вы вырядились?

— Постирал все к походу, товарищ командир.

— Приведите себя в порядок, принесите четыре прибора, печенье и чай.

— Есть, — поспешно сказал вестовой, у которого и чай еще не был заварен, и теперь вот еще надо было смотаться в кубрик и переодеться в синюю робу — во время авральных работ командир не терпел на корабле праздности.

Улыбаясь как всегда, первым появился Сокольников — он жил по соседству.

— Так и сияешь весь. Неужто все выклянчил?

— Фирма веники не вяжет... Все уже на борту. Завтра проведем партийные и комсомольские собрания. Тебя прошу выступить в седьмой боевой части, чтобы особо с акустиками поговорить.

— Добро, — скупо сказал Ковалев.

Вторым пришел Бруснецов, этот прямо от двери, приняв стойку «смирно», доложил:

— Товарищ командир, корабль практически к походу готов.

— Проходи за стол — желанным гостем будешь. А что-то я не вижу нашего механика?

— Побежал в каюту переодеваться.

Ведерникова ждали минут пять, он успел за это время и побриться, и лицо сполоснуть, и надеть свежую рубашку с галстуком; только войдя в салон командира, начал прятать руки — они у него давно уже не отмывались от металла и машинного масла, как у мастерового, — бочком прошел к столу, пробормотав: «Прошу разрешения». Среди присутствующих он был самый молодой, но дело свое знал туго, и Ковалев чувствовал себя за ним как за каменной стеной.

— Начальство не опаздывает, а задерживается, — словно бы для себя, заметил Бруснецов.

Ведерников растерянно поморгал, не зная, как лучше поступить: пропустить ли замечание старпома мимо ушей или все-таки отпарировать, — и не удержался, буркнув:

— Не в прогарном же кителе было появляться.

— Что с главными и вспомогательными механизмами, что с валами? — спросил Ковалев, не обратив внимания на их реплики.

— Можно выходить хоть сегодня.

— Сегодня подождем, а завтра вытянемся на внешний рейд. «Добро» от командующего есть. — Ковалев резко повернулся к Бруснецову: — Кстати, кто отпускал Суханова на берег?

Бруснецов недоуменно пожал плечами, и Сокольников тоже промолчал, успев только подумать: «Вот тебе и нет личных дел на берегу!»

— Та-ак, значит, никто. Ну, хорошо. А что мы вообще о нем думаем? — спросил он Бруснецова.

Бруснецов непритворно вздохнул:

— По частям он весь, словно в разобранном виде.

— Может, оставим на берегу, и дело с концом? А себе возьмем акустика с «Полтавы» или с «Азова». Флагман пойдет навстречу. И время еще есть. Ну а твое мнение? — спросил он у Сокольникова.

Ведерников перевел взгляд с одного на другого, подумав: «Суханов — это, конечно, прекрасно, но я-то при чем тут?»

Сокольников ответил не сразу, поводил пальцем по столешнице, как бы взвешивая все, что должно было сохранить Суханова на корабле и что могло увести его на берег.

— У него не все ладно в личной жизни, — наконец сказал он нехотя. — Наладятся отношения, и служба пойдет.

Ковалев нажал кнопку звонка. В дверях тотчас вырос рассыльный.

— Разыщите лейтенанта Суханова. — Он снова повернулся к Ведерникову: — Я хотел бы знать, велик ли запас прочности у наших, так сказать, моторесурсов?

Ведерников все же понял, что главное — машина, а Суханов — это потом, и сказал:

— Не станем дергать попусту, ППР проведем вовремя, и тогда...

— Я тебе верю.

Ковалев верил своему командиру БЧ-5, которого сам же и выдвинул на эту должность из командиров дивизиона движения, дав ему прослужить в прежней должности не более двух лет.

В дверь несмело постучали, видимо, тот, кто просился, немного волновался. Ковалев даже не сообразил, что стучались к нему, потом поднял голову и негромко промолвил: «Да-да».

Суханов вошел словно бы угловато. Когда рассыльный разыскал его в кубрике акустиков и сказал, что того требует к себе командир корабля, и сам Суханов, и моряки, которые рассказывали ему всякие байки — «вешали лапшу на уши», — поняли, что этот вызов мог означать только одно: карьере лейтенанта Суханова на «Гангуте» пришел бесславный конец.

— Бобик сдох, — прошамкал ему вслед Силаков. — А лейтенант наш спекся.

«Значит, спекся, — думал Суханов. — Значит...»

Ковалев глянул на него из-под насупленных бровей и указал глазами на стул, который хотя и стоял вроде бы возле стола, но в то же время и на некотором отдалении от него. Суханов сел, снял фуражку и положил ее себе на колени.

— Как складывается служба, Юрий Сергеевич?

— Пока трудно, товарищ командир, — спотыкающимся голосом сказал Суханов.

Если бы он сказал, что служба у него идет хорошо, что сам он весьма всем доволен — видимо, в его положении это и следовало бы сказать, — то Ковалев ему явно не поверил бы и тотчас же принял решение списать о корабля. Но Суханов не бравировал, не жалуясь, все-таки признал, что служится ему неважнецки, и это невольно подкупило Ковалева, он уже более внимательно поглядел на Суханова и если не с участием, то по крайней мере заинтересованно спросил:

— А что так, лейтенант?

Суханов подумал, волнуясь, пожевал губами.

— Много сразу всего свалилось, товарищ командир.

— На боевой службе все удвоится, если не утроится. Может, вам лучше перейти на другой корабль, который остается в базе? Вот и замполит со старпомом к этому же склоняются.

Суханов поднял глаза на Сокольникова, как бы интуитивно поняв, что если уж кто и сумеет ему здесь помочь, так это прежде всего Сокольников, от предложения которого он так высокомерно отказался, и Сокольников не отвел глаза, но эти же глаза ничего и не сказали Суханову.

— Никак нет, товарищ командир, — совсем уже потерянно сказал Суханов. — Без моря я не вижу смысла жизни.

Наступила та самая значительная пауза, которая, как правило, предваряет решение, и отменить потом это решение уже никто не будет вправе, даже сам командир, принявший его. Суханов больше не поднимал глаз и не искал ни в ком участия, сообразив наконец, что то, что сейчас произойдет, фактически уже случилось и пытаться разжалобить кого-то или вызвать в ком-то участие к своей персоне уже нельзя. «Ну и пусть, — думал он, озлобляясь. — Ну и пусть...»

Бруснецов подвигался на стуле, но его опередил Сокольников.

— Товарищ командир, — сказал он своим немного приподнятым голосом, — с вашего позволения лейтенант Суханов пойдет на службу под мою личную ответственность.

Суханов даже вздрогнул от неожиданности, он все еще видел в Сокольникове своего противника, от которого хотя и ждал защиты, но в то же время и стыдился ее. «Не надо мне филантропии», — хотелось крикнуть ему, но на этот крик у него уже недоставало сил.

— Добро, — сказал Ковалев своим не терпящим возражения голосом, как о деле давно решенном. — Занимайтесь службой, лейтенант.

Суханов не помнил, сказал ли он что-то в ответ на слова командира или только сглотнул подступивший к горлу комок. Он не помнил и как вышел из салона, как спускался по трапу, очнулся только у себя в каюте с фуражкой в руке, видимо забыв надеть ее, уставился на свою фотографию на переборке. «А Наташа оказалась права, — подумал он, — не надо было оглядываться».


6

В семь ноль-ноль на борт «Гангута» поднялся командир бригады, его встречали Ковалев с Сокольниковым и Бруснецовым, дежурная и вахтенная службы, но в командирский салон прошли только двое: сам Ковалев и комбриг, который выслушал там рапорт о готовности «Гангута» к походу, приказал принять на борт вертолет и выводиться на внешний рейд, чтобы в девять ноль-ноль, как об этом и было условлено, начать движение. Тем же порядком комбрига проводили на катер. Ковалев приказал поднимать на борт катер с баркасом и заваливать трап. С этой минуты всякая связь с берегом прекращалась. А скоро появился и вертолет, треща и покачиваясь, он повисел легкой стрекозкой над площадкой на юте и ловко опустился на все свои три колеса, словно вцепился лапами в палубу. Пока механики закатывали вертолет в ангар, на мостик поднялся человек в мешковатом светлом комбинезоне, поискал глазами старшего и, поняв, что старший тут Ковалев, представился:

— Командир вертолета капитан Зазвонов.

— Старпом, устройте летчиков. И хорошенько накормите. — Ковалев повернулся к Зазвонову, щурясь, оглядел его, как бы прикидывая, на что тот способен. — Устроитесь, заправитесь — и сразу же на мостик. Уточним план работы на сегодня.

Дежурная служба базы дала «Гангуту» «добро» выводиться на внешний рейд. Ветер был тихий, хотя на восходе заметно синело и оттуда наваливалась гряда облаков, поблескивая на солнце молочными краями.

Ковалев побаивался, что из-под этой гряды может налететь прижимной ветер и повалить «Гангут» на дамбу, и, чтобы избежать этого, сам взялся за микрофон:

— Боцман, пошел шпиль.

На баке загрохотала якорь-цепь, волоча по стальной палубе свои пудовые звенья, и потянула за собою корабль. Он только мгновение упирался, потом чуть заметно стронулся с места, хотя гребные валы еще стояли на нуле, и тогда Ковалев приказал:

— Вахтенный офицер, передайте в ПЭЖ (пост энергетики и живучести) — самый малый вперед. Лево пять.

На кораблях послышалась команда: «Стать к борту. Смирно!», к реям полетели сигналы «Желаю счастливого плаванья». Корабли прощались с «Гангутом».

«Гангут» миновал ворота и, заметно увеличив скорость, взял курс на Босфор. Суханов вышел на ют покурить. Город еще белел, но домов было уже не разобрать, и мыс с Аниным камнем слился в ровную береговую линию. Словом, что бы ни говорили, но берег — это всегда праздник, а море — будни, и эти будни наступили. Надежды стали сомнениями.


Загрузка...