ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ТРЕВОГИ


Глава первая


1

Летели через Москву. Блинова с больным увезли с аэродрома в госпиталь, а Ловцову, у которого в кармане позванивали жалкие медяки — впрочем, у Блинова и таковых не оказалось, — пришлось добираться одному в финансово-хозяйственное управление, находившееся, как объяснил ему Блинов, напротив действующего собора. Ловцов не знал Москвы, но, имея такой заметный, с его точки зрения, ориентир, сумел без излишней суеты отыскать управленческое здание, построенное в тридцатые годы без особых излишеств, как того требовала мода, занесенная тогда из Америки. Серый бетон и черное стекло, составленные в строгих геометрических пропорциях, удивление еще могли вызвать, но восхитить они так никого и не сумели.

Было рано, бюро пропусков не работало, и Ловцов отправился побродить по переулкам, все время держа в виду собор, чтобы не заблудиться. По церковному календарю отмечался большой праздник — зимний Никола, и к собору стекались жиденькие черные ручейки. Это были в основном старухи или немолодые женщины, но попадались среди них и мужчины, и даже девушки. Это несколько озадачило Ловцова: в их коростынскую церковь Успенья молодежь не ходила, даже не задумываясь о том, почему не ходила. Никто не возбранял им туда ходить, но никто и не понуждал их посещать службы, храм существовал как бы только для стариков.

«Странно, — подумал Ловцов. — У нас не принято, а тут ходят». Он думал о чем угодно, чтобы только не вспоминать о матери, хотя то и дело видел ее лицо или слышал голос, и в эти минуты прозрения ему хотелось завыть.

Он дождался девяти часов, окошечко открылось, и сразу выяснилось, что никто никакого пропуска на него не заказывал, он даже не знал, к кому следовало обратиться, чтобы его впустили в это огромное мрачно-серое здание, в которое входили в основном офицеры в больших чинах и штатские. Попадались среди них и мичмана, эти сновали с озабоченными лицами, важно покачивая черными дипломатиками, словно дьяконы кадилами. Ловцов обратился к одному мичману и к другому, но и первый, и второй, даже не дослушав его, нетерпеливо пожимали плечами и торопливо взбегали по широкой короткой лестнице. На верхней площадке стояли два моряка с пистолетами в кобурах, опущенных по-флотски «на бедро», и проверяли документы.

Пошли четвертые сутки, как Ловцов сошел с борта «Гангута», и все складывалось удачно: у него уже возникла уверенность, что он вполне успевает на похороны. Впрочем, честно говоря, он еще не до конца уверовал, что мать умерла, и от постоянной смены широт, аэропортов, мелькания лиц он словно бы находился в эйфории, а теперь тут, в Москве, можно сказать, на пороге родительского дома, споткнулся, даже не заметив этого самого порожка. Для того чтобы выписать пропуск, требовалась заявка, но чтобы получить заявку, следовало кому-то позвонить, но кто был этот «кто-то», от которого теперь зависела судьба Ловцова, он не знал. Словом, положение складывалось весьма дурацкое.

В широкое окно он увидел, что к подъезду подвалила блестящая черная машина, из нее вышел почти квадратный адмирал в зимней шинели с двумя звездами на погонах. Ловцов неожиданно понял, что этот адмирал и есть его последняя удача, в которую он верил с самого начала, и ринулся ему навстречу, едва не сорвавшись в крике:

— Товарищ адмирал!..

Тот остановился, удивленно и напряженно посмотрел на Ловцова, пытаясь понять, что понадобилось этому старшине первой статьи, одетому явно не по форме — в бушлате и в бескозырочке. Впрочем, лицо у старшины было черно от загара, и руки как будто наваксили, и это несколько меняло ситуацию. Ловцов не стал ждать вопросов, а сам стал быстро говорить, что он с «Гангута», который сейчас находится на боевой службе, а у него самого умерла мать и его отпустили на похороны, и все бы ничего, удачно добрался и до дружественной страны, и в Москву прилетел хорошо, а теперь все дело застопорилось с проездными документами и с деньгами, которых у Ловцова осталось только несколько пятаков. Лицо у адмирала сделалось колючее, он только спросил:

— Вы с «Гангута»?

— Так точно, товарищ адмирал.

Адмирал молча кивнул Ловцову и начал подниматься по лестнице, на которой возле моряков его уже поджидал дежурный офицер, и только адмирал занес ногу на первую ступень, как дежурный офицер гаркнул весело-угрожающим голосом, нагонявшим страх, кажется, прежде всего на него самого:

— Смирррна!.. Товарищ адмирал...

Адмирал выслушал доклад дежурного офицера и, кивнув на Ловцова, тихо сказал:

— Старшину первой статьи потрудитесь препроводить ко мне через час. А пока спуститесь в буфет и скажите там, чтобы накормили за мой счет.

Впервые в жизни Ловцова принимал такой большой чин, у которого и все было большое: большой кабинет, большой письменный стол и еще один стол, значительно больший, чем письменный, — для заседаний, большая — во всю стену — карта Мирового океана, и Ловцов скосил на нее глаз, тотчас оты точку, в которой сейчас должен был находиться «Гангут», большой — в человеческий рост — глобус, большие окна, словом, все большое и значительное, только сам адмирал, без шинели и зимней каракулевой, с каракулевым же козырьком, шапки, был небольшой и даже словно бы незначительный. Глаза он постоянно прикрывал веками, и Ловцов все никак не мог сообразить, слушает ли он его или только делает вид, что слушает, но когда Ловцов сказал, что он старшина отделения акустиков, адмирал неожиданно оживился: «Ну-ка, ну-ка», и Ловцов догадался, что все, о чем он рассказывал, адмиралу уже было известно («Наверное, — подумалось Ловцову, — он знал даже больше»), но Ловцов сам долгие часы проводил за «пианино», вслушиваясь в шумы и классифицируя их, словно раскладывал по полочкам, и та полочка, на которой следовало бы находиться атомной подводной лодке, оставалась пустой.

— Станция плохая или акустики пошли неважнецкие? — улыбаясь (Ловцов давно уже заметил, что, когда старшие офицеры, тем более адмиралы, хотели выразить свое снисхождение и даже в некотором роде покровительство, они всегда улыбались), спросил адмирал.

— Акустики тут ни при чем, товарищ адмирал, — неожиданно потвердевшим голосом сказал Ловцов. — Акустики, конечно, разные бывают: одни лучше, другие хуже, а вот станция у нас неважнецкая.

— Вот как, — все еще улыбаясь, но уже без снисходительной покровительственности сказал адмирал.

— Так точно, — снова тушуясь, подтвердил Ловцов. — Я, конечно, не инженер.

— Это понятно, — сказал адмирал и нажал кнопку звонка. В кабинет тотчас вошел вышколенный старший мичман. — Объясните старшине первой статьи, где ему надлежит получить проездные документы и деньги, и достаньте ему шинель и шапку. — Он поднялся, не выходя из-за стола, подал руку Ловцову. — Я присоединяюсь к командованию «Гангута» и приношу вам свои соболезнования. Завершайте свои печальные сыновьи дела и возвращайтесь на службу. А о станциях мы тут подумаем.

Ловцову показалось, что адмирал обиделся на него, но, сколько бы он потом ни перебирал в памяти их недолгий разговор, он никак не мог найти то место, которое обидело адмирала. «Ладно, потом разберемся, что к чему, — подумал лихо Ловцов, как будто этих встреч с адмиралом ему предстояло еще множество. — Главное, проездные в кармане и денежки — целых сорок целковых».

До Новгорода можно было добираться поездом, который уходил вечером и шел всю ночь, или самолетом — полтора часа летного времени, и тогда сегодня к полуночи он уже мог бы на попутной машине домчаться до дому. Ловцов выбрал самолет — он улетал из Быкова в девятнадцать с минутами, — обменял в кассе проездные документы на билет, доплатил, что полагалось, своими наличными и отправился побродить по городу. По счастью, первым ему бросился в глаза цветочный магазин, и он понял, что должен отвезти матери красивых живых цветов, но живых цветов, как и следовало ожидать, не оказалось, а были только синтетические подсолнухи и матерчатые розы.

— Эх, молодой человек! — сказала ему немолодая продавщица. — Кто же у нас в эту пору ищет живых цветов? У нас и этих-то скоро не будет.

— Мне маме надо... На могилку.

Продавщица быстро так, по-бабьи, пригорюнилась и посоветовала:

— Тогда ступай на Центральный рынок. Там у черных всегда все есть.

Ловцов расспросил дорогу и поехал на Центральный, благо рынок находился недалеко, и времени было девать некуда. Заметно подмораживало, и Ловцову в бескозырке, ботиночках и в бушлате на рыбьем меху становилось уже знойко. От шинели с шапкой, добытых ему мичманом, он отказался, желая появиться в Коростыни во всем блеске, который, по мнению моряков многих поколений, могли составить только бескозырка с бушлатом. О них даже в песне пелось: «В нашем кубрике с честью, в почете две заветные вещи лежат. Это спутники жизни на флоте: бескозырка да верный бушлат...»

Ловцов спустился в метро и, сразу разомлев, начал озираться, радуясь теплому розовому мрамору, окружившему его, людям, которых здесь было много, молчаливо-сосредоточенных, спешащих, занятых, казалось, только одной мыслью — поскорее всунуться в зеленый вагон и скрыться вместе с ним в черной дыре, из которой несло легким сквознячком. Он тоже протиснулся в вагон, все еще переполненный, хотя час пик уже миновал, и, сделав пересадку на «Площади Революции», а потом и на «Кировской», оказался на «Колхозной площади» и опять поплыл по эскалатору в морозную гулкую Москву. После тепла мороз показался особенно емким, и Ловцов пожалел, что не поехал в Быково дожидаться рейса, а пустился бродяжничать в своей более чем легкой одежонке по большому городу, сотворенному из великого множества кривых улиц, переулков, тупиков и площадей, ощутив, наконец, среди людей полнейшее одиночество.

На рынке было суетно и тесно, и люди оживленно сновали между прилавками, деловито приценивались к товарам, перебрасывались репликами, даже кое-что покупали, словом, вели себя подобающем образом, и Ловцов тоже начал прицениваться, заговаривая с толстыми от множества одежд продавцами в белых куртках, пока не наткнулся на цветочный ряд. Тут не было синтетических подсолнухов, но и цены на небумажные цветы тоже были небумажные. Ловцов прошел из конца в конец ряда, высмотрев две огромные чайные розы, каждая стоила по шести целковиков, вернувшись снова к ним, постоял в раздумьи. Мать у него была бережливая и никогда бы шесть рублей за розу не заплатила, но теперь матери не было, а память о ней цены не имела. Ловцов отсчитал деньги, которых у него оставалось всего ничего — «Билет-то в кармане, так что уеду», — и только спросил:

— Я их до Новгорода довезу?

— Дорогой, довезешь до Северного полюса!

— Мне на полюс не надо, — сказал Ловцов. — Я в Коростынь еду, к маме на могилку. Отпуск вот по такому случаю разрешили... С флотов. — Ловцов не жаловался и не прибеднялся, ему просто захотелось поговорить. — А у нас розы не растут. Мама, пожалуй, никогда их живыми и не видела. Только на открытках. У нас мохнатый шиповник розами называют.

— Розы для мамы, дорогой, это всегда хорошо. На, дорогой, держи. — И продавец протянул Ловцову еще две розочки — поменьше.

Ловцов сильно засомневался:

— У меня, пожалуй, не хватит денег.

— Какие деньги, дорогой? — удивился продавец. — Те две розы твои, ты их купил. Эти розы мои. Я их не купил. Я их дарю тебе. На могилку маме, понимаешь?

— Так точно, — сказал Ловцов. — Я, между прочим, с «Гангута».

— А я, дорогой, из Гудауты. Это почти что рядом. Маме кланяйся, дорогой.

— Курите? — спросил Ловцов.

— Зачем курить, дорогой? Не надо курить!

— Но у меня, кроме сигарет, нечего вам подарить.

— Зачем сейчас дарить, дорогой? Потом подаришь.

— Так я через несколько часов улетаю.

— Э, дорогой, что значит для нас несколько часов? Ты с «Гангута», а я из Гудауты — это почти что рядом. Мы, дорогой, соседи.

Ловцов отстегнул с руки часы и протянул их парню из Гудауты.

— Не надо часов, дорогой. Носи сам. У меня есть часы.

Ловцов подумал-подумал и полез в сумку: он вез деду в подарок тельняшку, ненадеванную, двойную, иначе говоря — североморскую, жалко, конечно, было дарить, но ведь и парню из Гудауты, наверное, жалко было своих роз.

— Держи, дорогой, — сказал теперь Ловцов словами парня из Гудауты. — От души дарю.

Парень из Гудауты хотел отказаться, но сивоусый старик, продававший рядом гвоздики, сердито сказал:

— Зачем ломаться? Не надо ломаться. Человек от чистого сердца отдает. Сам же говоришь, что Гудаута с «Гангутом» почти что рядом. — Он перешел на свой язык, словно бы угловатый и немного прыгающий, и парень из Гудауты, склонив голову, почтительно все выслушал, завернул розы в серую толстую бумагу, сделав из нее нечто похожее на осиное гнездо, это гнездо обкрутил старой газетой, потом все это сооружение сунул в целлофановый мешок и передал его Ловцову. Потом парень из Гудауты передвинул свой ящик с розами сивоусому, снял с себя некогда белую, а теперь уже изрядно застиранную и ставшую неопределенного цвета куртку и остался в модной югославской дубленке. — Дорогой, — сказал сивоусый Ловцову. — Иди с ним. Он все знает, что надо делать.

И парень из Гудауты тоже сказал:

— Пойдем, дорогой. — Потом кротко добавил: — Маму помянем.

— Как папа пьяный утонул, то я зарок дал, что капли в рот не возьму.

— Что, дорогой, у тебя и папа умер? — сильно сомневаясь и переминаясь с ноги на ногу, спросил парень из Гудауты.

— Это не теперь, — поспешно сказал Ловцов. — Это когда я еще в школу ходил.

— Давно, — покорно согласился парень из Гудауты. — А помянуть надо. Древний закон требует, чтобы предков чтили. Закон рода.

— А тот сивоусый тоже из вашего рода?

— Нет, он из другого... Но он, дорогой, знает моего дядю.

— Ну и что? — удивился Ловцов.

Парень из Гудауты даже остановился.

— Это все, дорогой. Он знает моего дядю, значит, мой дядя знает его. А раз мой дядя знает его, то и он должен знать меня. А если он знает меня, то и я знаю его.

«Ну, понятно, — с уважением подумал Ловцов. — Если так, то...»

Цветным бульваром через Трубу — Трубную площадь — и Петровку по Страстному бульвару и улице Пушкина они незаметно вышли к ресторану «Арагви», и тут Ловцов уперся:

— У тебя, дорогой, закон рода, а у меня — присяга.

Слово «присяга» несколько озадачило парня из Гудауты, и он надолго задумался...

Расстались они на перроне Казанского вокзала. Ловцов уже стоял в морозном тамбуре, а парень из Гудауты держался за поручень, и обоим казалось, что они совершили большое и важное дело.

Железные двери с морозным грохотом затворились, электричка дернулась и, визжа на стрелках, поплыла по коридору вечерних огней. Парень из Гудауты остался на перроне объяснять, как его найти в Гудауте, а Ловцов вдруг почувствовал, что тоска, которая подкрадывалась к нему весь день и которую он глушил пустыми разговорами, словно бы освободилась и схватила его за горло.

В Быкове ему сказали, что рейс откладывается на час — в Новгороде свирепствовала метель.

«Ладно, — подумал Ловцов, устраиваясь на лавке. — Вернемся в океан, там отогреемся. А может, и в Гудауту в эту самую потом съездим. Там, должно быть, тоже жарко бывает».


2

Рейс задержали еще на два часа, и самолет прилетел в Новгород около полуночи. Последние автобусы на Старую Руссу уже ушли, такси не было.

Мороз тут стоял послабее, чем в Москве, но сильно мело, и Ловцов, придерживая то одно ухо, то другое, отправился на Псковскую улицу, надеясь поймать там попутную машину. Знакомых у него в Новгороде не было, да если бы они и объявились, он все равно не остался бы тут ночевать — до дома оставалось каких-то семьдесят верст...

Улицы были пустынны, и по ним гуляла серебряная поземка, легонько позванивая в подстриженных акациях, щетинкой выстроившихся вдоль тротуаров. Горели редкие фонари, роняя на снег желтые и голубые тени. Окна в домах еще светились, но одно за другим начали быстро гаснуть, видимо, заканчивались поздние телепередачи. Город, как большой корабль, отходил ко сну.

Ловцов на этом корабле был случайным пассажиром, до которого никому не было дела, и ему неожиданно подумалось, будто у него стала зябнуть душа. Еще не поздно было вернуться в аэропорт или пройти на железнодорожный вокзал и там в душном тепле дождаться первого автобуса, но Ловцов, сгорбясь под метельным ветром, уже трусил по Псковской улице, не заботясь ни о выправке, ни о флотском фасоне. «Черт с ним и с фасоном, — думал он. — Мне бы только до Шимска добраться, а там до Коростыни я и на четвереньках доползу!»

Кончилась Псковская слобода, заставленная частными домишками, и началась Панковка, унылая и безликая, как будто покинутая людьми. Сзади тяжело заурчал дизель, на дорогу лег свет от фар, отбросивший от Ловцова длинную, колеблющуюся тень. Ловцов прижался к обочине и замахал свободной рукой, но грузный КамАЗ, скрипя снегом, промчался мимо, выглядывая из темноты на Ловцова красным зрачком, и этот зрачок становился все меньше и меньше, пока не пропал за снегами совсем. Второй машины могло и не появиться, но она появилась, прижав Ловцова к сугробу. Он вяло — на всякий случай — махнул рукой, и машина, обогнав его, взвизгнула тормозами и остановилась.

Шофер приоткрыл дверцу, хрипло спросил, дыхнув перегаром:

— Куда?

— В Коростынь я... На похороны еду.

— Не едешь, а идешь, — равнодушно поправил шофер. — Хочешь, до Шимска довезу, а так я в Медведь еду.

От Шимска до Коростыни оставалось бы еще верст восемнадцать, но это было, можно сказать, уже рукой подать.

— Ну так садись, — сказал шофер. — Может, там кто из Пскова на Руссу пойдет. Мало ли нашего брата по российским дорогам по ночам шатается.

В кабине было тепло, но именно в кабине Ловцов и почувствовал, что сильно заколел: зуб не попадал на зуб, ноги стали словно деревянные, и по спине пробегал крупный озноб, который сотрясал все тело.

— Хлебни, — сказал ему шофер, протягивая бутылку.

Ловцов помотал головой и едва слышно промолвил, разжав одеревеневшие губы:

— Не-е, не надо...

— Как хочешь, — равнодушным голосом буркнул шофер. В темноте забулькало. — Ишь нафасонился, — веселеющим голосом сказал шофер. — Бушлатик, бескозырочка, ботиночки. Тут в теплой избе в валенках можно дуба дать.

— Я прямиком из тропиков. Там все время под тридцать.

— Да не может быть, — удивился шофер. — Зима же лютая. — В кабине опять забулькало. — Живут же люди... А тут морозы завернули с самых Октябрьских. А теперь вот еще и помело. В России жить да чтоб не пить — это никак нельзя.

За разговорами они незаметно добрались до Шимска, который, кажется, уже досматривал первые сны и принимался за другие. Метель улеглась, но стоял такой собачий холод, что на Шелони начало пучить лед, и он гулко лопался, сотрясая стылый воздух.

Ловцов полез в карман за деньгами, но пальцы еще плохо гнулись.

— Оставь эти обои себе. Демобилизуешься — избу оклеешь. А у меня такой бумаги и без твоих — навалом. — Шофер закурил, осветив желтым огоньком свое угрюмое усталое лицо. — Как же ты доберешься?

— Может, какая машина подберет. А то — пешочком.

Шофер швырнул в снег сигарету и улыбнулся в темноту.

— Умный ты, — сказал он. — Была бы у тебя водка, я бы тебя до Коростыни допер. А без водки и не проси — не повезу. Чего ж зря бензин жечь? Бензин, он ведь государственный, понял ты, умная голова?

— Я государству заплачу.

— Правильно, парень, плати государству. И пусть государство тебя возит. А меня, парень, больше не раздражай. Я тебя до Шимска, как обещал, довез? Довез. Денег с тебя не взял? Не взял. Скажи спасибо и бывай здоров. В Медведь направо, а тебе в Коростынь налево. Мне к восьми на работу надо. А ты беги. Теперь все бегают, кому делать нечего.

Машина фыркнула, прошелестела по свежему сухому снегу и покатила на Медведь. После теплой кабины Ловцов почувствовал стужу всем телом, которая, казалось, начала прокрадываться даже в кости и ломать его изнутри. Он вспомнил «Гангут», синий-синий океан, постоянно пахнущий теплой прелью, и с тоской подумал, что ему, пожалуй, в эту ночь до Коростыни не добраться.

В Шимске теперь обитала та самая его одноклассница, которая не дождалась его и выскочила за приезжего узбека замуж — узбеки тут мелиорировали земли, — Ловцов даже примерно знал, где она жила — в том вон двухэтажном деревянном доме. «Ну уж нет», — подумал он.

Ловцов нахлобучил бескозырку, подвязав ленточки под подбородком, перекинул сумку через плечо, целлофановый мешок с розами надел на руку и, бодая встречный ветер, который снова звенел поземкой, вышел на средину и зашагал в направлении моста через Шелонь. На обоих берегах реки, обозначая мост, горели желтые фонари, в свете которых железные фермы были мрачны и загадочны. Вдалеке закричал петух, ему откликнулся другой, и следом забрехала собака, завыла, нагоняя тоску, потом неожиданно установилась тишина. Ловцову показалось, что он слышал не только скрип снега под ногами, но и биение сердца, которое, замирая, стучало все глуше и глуше. Он уже миновал Шимск и повертку на Подгощи — до Усполони оставалось не более двух верст — и решил в Усполони проситься на ночлег: в одной избе не пустят, в другой, а в третьей, глядишь, и отворят.

«Надо было бы заночевать на вокзале и уехать с первым автобусом, — кляня себя за опрометчивость, подумал Ловцов. — Домой все равно вряд ли попаду. Хорошо, если не обморожусь... И за каким чертом... — И тут он маленько остудил свои эмоции. — А вдруг маму еще не схоронили? А вдруг она одна лежит в холодной половине?» Он вспомнил мать совсем молодой, в синем платье с белым горошком и белым воротничком, когда она вернулась из Новгорода, где ей вручили орден, была оживленная и радостная. К ней собрались подружки попить чайку, и одна — Ловцов потом ее невзлюбил, — пригорюнясь, долго смотрела на мать, потом сказала со вздохом:

— Выходи-ка ты, Людка, замуж... Что же такой красотище пропадать!

Мать словно бы очнулась от радости и промолвила чужим, тяжелым голосом:

— С одним намучилась... Другого мне уж не вынести.

— Не все же пьют.

— А ты укажи пальцем, который не пьет. Тогда я, может, тебе и поверю.

Не получилось у них тогда веселья, подруги скоро разошлись, мать сняла орден и положила его в красную коробочку, спрятав ее потом в комоде под бельем. Больше она его, кажется, не прицепляла. Может, только теперь, в заснеженном поле, по которому гуляла метель, Ловцов понял, какой трудной и безрадостной выдалась у матери жизнь, и, жалея ее, вдруг почувствовал, как по щеке у него покатилась, замерзая, слезинка и ожгла кожу.

Ветер стал затихать, серебряные змеи на черном асфальте присмирели, небо почти очистилось, и вокруг луны появились два оранжевых круга — мороз заметно усиливался, хотя и до этого был градусов под тридцать. Ловцов не заметил, как миновал Усполонь — она только одним концом упиралась в Большую дорогу, а другой ее конец уходил к Шелони, — упрямо отмерял сажени, которые постепенно складывались в версты. Он уже отшагал почти четыре версты, оставалось еще четырнадцать, но эти четырнадцать на его тысячекилометровых дорогах оказались почти неодолимыми — он словно бы настигал их, а они, разворачиваясь черной лентой дороги, убегали от него в неоглядное далеко.

Он больше не тер щеки ладонями — они уже не мерзли и не напоминали о себе, — и уши, и нос тоже словно бы привыкли к морозу, только ноги становились непослушными, плохо гнулись, и ему даже казалось, что он идет на ходулях.

Сколько минуло времени с тех пор как он вышел из Шимска, он не знал, и ему было лень взглянуть на часы — впрочем, время в его состоянии уже не имело никакого значения. Он несколько раз принимался думать о матери, но все подробности, связанные с нею, ускользали из его памяти. Он закрыл глаза и брел на ощупь, как слепой, и видел перед собою мать все в том же платье горошком и все такой же радостной. Что-то произошло в его сознании, и он уже ни на кого не досадовал, исчезла жалость к себе, даже стало стыдно, что он совсем недавно чуть было не заплакал. Ему уже начинало думаться, что дома его ждет мать и он должен спешить — она никогда не ложилась, как бы поздно он ни приходил домой, — и стоит ему только добраться до Коростыни, все у них опять будет хорошо. «Ах, если бы не отец, — неожиданно мелькнуло у него в усталом мозгу. — Если бы не отец...»

Ловцов не заметил, как снова пропала луна, снега померкли, и все потемнело, поля слева и справа, кое-где поросшие серыми кустами, словно бы зашевелились и снова зазвенели, задул ветер, и началась новая метель. Он уже не помнил, кто он, куда и зачем брел, едва ли не с каждым шагом все сильнее горбясь, его собственное «я», то, что иначе зовется личностью, словно бы растворялось в этой подвывающей метели, становясь тоже метелью.

Ему не хотелось думать, что первопричиной всех его бед стал отец, но эта мысль, родясь в небытие, снова уходила в небытие, и возвращалась, и опять пропадала, как огонек среди волн, пока не превратилась в нечто осязаемое, восставшее за его спиной и как бы подталкивавшее его своими холодными костлявыми руками. Он хотел противиться этому наитию, но воли у него оставалось все меньше и меньше, хотя ему все-таки казалось, что он противился. Ветер дул сзади, давно пронзив его легонькую одежонку, впрочем, и этого Ловцов уже не чувствовал. Если бы он остановился и огляделся по сторонам, то справа, в полуверсте от большой дороги, сумел бы разглядеть небольшую деревню Витонь и проселочную дорогу к ней, обнесенную вехами. Но у него не было сил остановиться, и даже повернуть голову он не мог, только угловато и заученно двигал ногами, как заводной болванчик. Все, что он когда-то простил, на самом деле оставалось непрощенным. Темная волна, таившаяся на самом донышке его памяти, словно бы пробуждалась и, накипая и расплескиваясь, требовала мщения. Он смутно представлял себе, кому надо мстить и за что, только чувство оскорбленного самолюбия росло в нем и даже множилось, и вдруг в одно мгновение ничего не стало: ни злости, ни ненависти, ни оскорбленного самолюбия.

Ловцов словно бы очнулся, услышал ровное и тревожное гудение ветра, который пересыпал из ладони в ладонь звонкую серебряную мелочишку, и, к ужасу своему, убедился, что он уже шел не по дороге, а по стерне, выступавшей щетинкой из твердого снега. Он с трудом повернул голову — шея онемела и поворачивалась словно бы со скрипом, как железная, — но ничего не смог разглядеть, только мельком увидел за метелью, что чуть в стороне стояла огромная скирда. Оттуда доносился ржавый скрип, и Ловцов подумал, что, может, в этом ржавом скрипе и прячется его спасение.

Он отсчитал десять шагов и еще десять, снова поднял голову и понял, что ошибся: это была не скирда, а дощатый сарай, кажется, раньше такой стоял на мстонском поле. Одну воротину сорвал ветер, другая раскачивалась на верхней петле и поскрипывала. Перед проемом ветер намел большой сугроб сухого, рассыпчатого снега, ноги увязали в нем, как в песке, и Ловцов едва переставлял их, перелезая через сугроб, споткнулся о железяку, кем-то тут брошенную по осени, и упал ничком на холодную каменную землю. Если бы он услышал звук падения своего тела, ему подумалось бы, что упало бревно, но он ничего не слышал, лежал, вытянувшись во весь рост, и улыбался. Впервые ему за эти долгие сутки стало хорошо: притаился ветер, не звенел, пересыпаясь, снег, отступил холод, и вдруг на него начало потихоньку надвигаться голубое сияние. Оно означилось сперва оранжевыми точками, которые, сливаясь, быстро заголубели, как цветы льна, и по этому огромному льняному полю начали разливаться неслышной волной покой и умиротворение, а там, где голубое поле сливалось с голубым небом, Ловцов увидел мать. Она шла к нему навстречу невесомо, протягивая тонкие, исхудавшие руки, и, кажется, что-то говорила, но он не слышал ее и тоже протянул к ней руки.

— Мама, — слабеющим голосом позвал Ловцов и еще тише повторил: — Мама...


3

Еще едучи с больным с аэродрома в купавинский госпиталь, Блинов понял, что сотворил глупость, отправив Ловцова одного в финансово-хозяйственное управление. Вернувшись в город из госпиталя, он тотчас же отправился в то самое модерновое здание, в котором Ловцова принимал адмирал, разыскал все концы, по которым выходило, что Ловцов получил и проездные документы, и деньги. Путь из Москвы в Новгород был недальний, и Блинов повеселел: старшина первой статьи не малое дитя, и он, старший лейтенант Блинов, подтирать носы еще ни к кому не подряжался.

Самолет ему надоел до чертиков, а поезд в Симферополь уже ушел, следующего предстояло ждать почти сутки, и Блинов почувствовал себя воистину свободным человеком, став обладателем двадцати двух часов, которые в его положении могли с успехом равняться вечности. «Вечность — это прекрасно, как изволит выражаться наш командир, — подумал Блинов, прикидывая, с какого конца начинать размен этой самой вечности. — Так, сперва поищем печку», — решил он и поехал на Курский вокзал за билетом, там же и пообедал в вокзальном ресторане, в котором к столу не подавали даже пиво, и этот ресторан с огромными витражными окнами напоминал теперь столовку средней руки. Впрочем, отвыкшему за эти месяцы от всего цивильного, Блинову даже показалось, что он роскошествует: заказал обед из пяти блюд, хотя заранее знал, что не съест их, две бутылки боржоми — на этом вокзале боржоми никогда не переводилось.

Народу было немного. Блинов попросил официантку не подсаживать никого к нему за столик, ел не спеша — спешить стало некуда: он оказался в городе, в который не только не стремился, но даже старался пореже вспоминать о нем. «Вот так всегда, — печально подумал он. — Иметь и не иметь. Быть и не быть». Этот город был почти родным ему, и он безошибочно мог позвонить по одному телефону, не справляясь о нем даже в записной книжке — он постоянно помнил его, — и сказать тривиальное: «Это я».

«Ведь это так просто, — думал он. — Опустить монетку, набрать номер и сказать: «Это я»... А может, лучше забыть номер? Ведь это тоже очень просто: взять и забыть».

Если бы кому-то из гангутцев привелось в эти минуты заглянуть в ресторан на Курском вокзале, он, наверное, не обратил бы внимания на одинокий столик в углу, за которым сидел Блинов, настолько он был непохож на себя, а вернее всего, наконец-то стал самим собою, сбросив личину, как старый актер, обретший просветление.

Он уже знал, что позвонит по тому телефону, хотя хорошо помнил и другие московские номера, и очень хотел, чтобы по тому телефону никого дома не оказалось. «Ведь это же так просто — позвонил, — подумал он, — а там никого, только гудки: пи-пи-пи... Еще набрал номер, а там опять: пи-пи-пи... И — все».

Тротуары уже щедро посыпали солью, а ветер наотмашь бил в лицо, и был он злой и холодный. «А что же Ловцов? — неожиданно вспомнил Блинов. — Наверное, уже улетел или уехал. Практически это все равно: улететь или уехать».

Он высмотрел телефон-автомат, возле которого не суетились прохожие, положил монетку, набрал номер, насчитал пять гудков, хотел нажать на рычаг и для верности повторить набор, но там вдруг сняли трубку, и послышался мягкий женский голос, который он, наверное, узнал бы и через добрую сотню лет.

— Это я, — сказал он, почувствовав, как горло перехватило.

Там помолчали.

— Ты в Москве?

— К сожалению, самолеты в другой город не летели.

— Так уж и не летели? — спросил мягкий голос, становясь на последнем слове ироничным.

— Нет, конечно же, летали... В другие страны и на другие континенты, но мне, говоря словами Высоцкого, туда было не надо.

— Я понимаю. — Голос помолчал. — Ты хочешь видеть дочку?

— Желательно только, чтобы не у вас в квартире.

— Его нет дома, к тому же он без предрассудков. Он вполне современный человек.

— Я беспокоюсь не о нем.

Там опять помолчали.

— Через час я выйду с нею гулять. В наш скверик. Тебя это может устроить?

— Вполне, — сказал Блинов и повесил трубку. Он постоял в будке, провел пальцем по стеклу — так он делал и раньше, когда звонил по этому номеру, — и, осуждающе покачав головой, криво усмехнулся. Он не помнил дочку. Когда жена ушла от него, дочке было семь месяцев, а сам он в то время находился на распрекрасной боевой службе. Теперь дочке было около двух лет, значит, она уже ходила и, наверное, разговаривала, впрочем, он не знал, что могут и чего не могут дети в этом возрасте. Он не хотел привлекать к себе внимание на корабле, поэтому даже деньги на дочку отправлял своей матери, а та уже переводила их в Москву. Путь этот был окольный, но весьма надежный: если он застревал в море надолго, деньги на дочку поступали регулярно. «Не в деньгах дело, — подумал Блинов. — Человека нет — вот в чем беда, а деньги — бумажки. Есть они или нет их — все плохо».

Он добрался до «Детского мира», долго бродил по первому этажу, приглядываясь к игрушкам, хотелось купить и то, и другое, но стоило только ему взять игрушку в руки, как она теряла свое очарование, и Блинов растерянно отходил к другому прилавку, пока не высмотрел обезьянку, задумчивую, грустную, выставленную хотя и на видном месте, но в то же время словно бы и в сторонке, где ее не каждый мог заприметить. Вернее, ее замечали, но брали неохотно, видимо, многих смущали ее грустные глаза.

Блинов понял, что задумчивая обезьянка — это было именно то самое, что он так упорно пытался отыскать в этой разноцветной бархатно-плюшевой компании, и даже не стал ее рассматривать, чтобы не испортить первое впечатление, а пробил в кассе чек, почти волнуясь, пробил еще один: одну обезьянку дочке, другую — себе на память о столице. «Грустная обезьянка — это я, — подумал он горько. — Да здравствуют обезьяны, которые живут в тропических лесах и лазают по деревьям».

Еще издали среди серых деревьев, над которыми галдели неопрятные галки, он увидел беличью шубку — «ту самую» — и маленького смешного человечка, издали похожего на плюшевого медвежонка. Еще минуту назад он все еще сомневался в том, что поступает правильно, а теперь понял, что, не поступи он так, потом бы долго мучился. Он молча кивнул беличьей шубке — «той самой», — присел на корточки перед плюшевым медвежонком и, заметив в черных глазенках испуг, печально улыбнулся.

— Не бойся меня, — почти попросил он плюшевого медвежонка. — Я тебя не обижу.

— Он тебя не обидит, — мягко сказала беличья шубка, «та самая». — Это твой папа.

— Папа, — едва шевеля розовыми губками, промолвил плюшевый медвежонок и отшатнулся к беличьей шубке. — Папа?

— Да, детеныш, — грустно сказала беличья шубка, — Это папа...

Блинов поднялся с корточек, мельком глянул на беличью шубку: они — и шубка, и ее владелица — не изменились, только владелица малость раздобрела, что ли, но это нисколько не портило ее — она стала проще и милее.

— Ты загорел, как будто из тропиков вернулся.

— Представь себе — я на самом деле прилетел из тропиков.

— Все гоняешься за своими розовыми бригантинами? — спросила она насмешливо.

— Да, гоняюсь... — Блинов покивал головой, как бы соглашаясь с ней. — Только мои розовые бригантины называются боевыми кораблями. А так все правильно.

— Но ведь ты же врач, хирург. У тебя золотые руки.

— Кому-то и там нужны золотые руки, — тихо сказал Блинов.

Беличья шубка — все-таки «та самая» — лукаво спросила:

— Там что же, идет война?

— Может, и война идет.

— Странно, судя по тебе, этого не скажешь. — Она поняла, что Блинову не хотелось продолжать этот разговор, и спросила: — Ты надолго в Москву?

— Случайно сегодня прилетел. — Блинов помолчал. — И случайно завтра уеду к своим розовым бригантинам. Впрочем, у тебя короткая память. Я эти бригантинные песни всегда презирал.

— Я и не говорила о бригантинных песнях. Я говорила о розовых бригантинах. Ты все еще на том же флоте?

— Так точно.

— Мы с дочкой придем завтра тебя проводить. Не делай удивленное лицо: я ушла от тебя, от твоих розовых иллюзий, но дочку от отца, каким бы он ни был, я не уводила.

— Ты будешь иногда отпускать ее ко мне в гости? — почти унижаясь, попросил Блинов и почувствовал, что стал липким и противным самому себе. Она тоже почувствовала это и сказала резко:

— Почему иногда? Постоянно... Если у тебя будет нормальная жизнь и появится жена. Я не хочу, чтобы ребенок болтался по чужим коммуналкам.

— К сожалению, у нас только розовые бригантины. Отдельных квартир нам пока что не выделяют.

Блинов чмокнул в щечку плюшевого медвежонка, кивнул беличьей шубке, «той самой», уже было пошел, но вспомнил, что забыл подарить дочке грустную обезьянку, вынул ее из коробочки, вернулся, молча протянул ее беличьей шубке, нахлобучил поплотнее фуражку — ветер по-прежнему бил наотмашь — и быстрыми шагами, не оглядываясь, пошел прочь, вскочил в первый подошедший троллейбус и, только проехав остановок пять-шесть, начал поглядывать в замерзшее окно, пытаясь понять, куда он заехал.

— Простите, — наконец спросил он у тетеньки, завернутой в пуховый платок. — А куда мы едем?

— Я — домой, например...

— Это понятно. Только ведь дом где-то находится.

— В Москве, — сказала тетенька, — на Ленинском проспекте.

— Не, — сказал Блинов. — Мне на Ленинский проспект не надо. Мне надо в Марьину Рощу. — И он выскочил из троллейбуса.

На Москву начали опускаться ранние лиловые сумерки, которые долго блуждали по площадям и широким улицам, заполняя собою кривые переулки и тупички, в которых сделалось совсем темно. Зажглись желтые фонари, и вокруг них белыми лепестками закружились снежинки. Поздно вечером Блинов завалился к тетке, которая жила не в Марьиной Роще, а на Фрунзенской набережной, в весьма респектабельной квартире, полгода назад схоронив последнего — четвертого по счету — мужа. Тетка была высокая и плоская, мать, правда, говаривала, что та в молодости была красавицей. Впрочем, теткам не обязательно быть красивыми, тем более если они уже успели отгородиться от мира пенсиями.

Тетка тотчас же соорудила чаек, достала к нему все, что положено доставать к хлебосольному московскому чаю, усадила напротив себя Блинова и только тогда принялась разглядывать его.

— Фу, — сказала она. — Худющий стал, черный.

— В породу пошел, — скромно промолвил Блинов, имея в виду тетушку.

— Я в твои годы, отец, пышной была, как филипповская сдоба. У меня все было круглое, а у тебя что?

— Тетушка, так ведь я другого пола, — смиренно заметил Блинов.

— Знаю, отец мой, что пола, а не потолка. Дочку видел?

— Сподобился. Такой занятный плюшевый медвежонок.

— Сам ты плюшевый медвежонок, — с неудовольствием заметила тетка. — Мечешься, как не знаю кто. Ни богу свечка, ни черту кочерга. Дожили Блиновы — бабы стали убегать. Ты хоть понимаешь, что это такое?

— Понимаю, тетушка.

Тетка подняла тяжелые веки и тотчас опустила их, сказала грубовато:

— Что-то, конечно, вы, нонешние, понимаете. (Себя она, надо думать, относила ко вчерашним, и эти вчерашние в ее представлении были более основательные, что ли.) Только в понятии вашем радости мало. Вы словно не живете, а отживаете.

— Вы — хорошие, — стараясь быть серьезным, подсказал Блинов. — Мы — плохие.

— Не плохие, отец, а легковесные, словно пустой колос. Туда, что ли, опять намылился? — нехотя спросила тетка.

— Туда, — сказал Блинов.

— Неспокойно, что ли, там?

— Неспокойно, тетушка.

— А где теперь спокойно? — строго вопросила тетка.

— У вас, например, тетушка.

Тетка хрипло рассмеялась, и Блинов увидел у нее полный рот крепких белых зубов, удивленно подумал: «А ты, тетушка, пожалуй, еще одного муженька схарчишь».

— Плохо, что ли, подумал?

— Нехорошо, тетушка.

— Вот и я так решила. К тебе со всей душой, а ты мне фигу в кармане. Нехорошо, отец мой, ну да уж ладно — прощаю. Все вы такие...

Заснул Блинов быстро, но среди ночи проснулся и до утра уже не сомкнул глаз, смотрел на окно, по которому блуждали серовато-желтые тени. Неожиданно ему стало неспокойно, он соскочил с постели и, шлепая босыми ногами по холодному паркету, подошел к окну, за которым, позванивая, ветер мел поземку. «Да, — подумал он, — дела-а, хуже не придумаешь».


4

Блинов приехал на вокзал за полчаса до отхода поезда, поискал глазами беличью шубку, «ту самую», с плюшевым медвежонком, но их не было. Он забросил белый сундучок и обезьянку в коробке к себе на полку и снова вышел на перрон, увидел в стороне белую шубку, улыбаясь, пошел навстречу, но уже издали убедился, что обознался, и скучающей походкой вернулся к своему вагону. У него мелькнула мысль позвонить, уже и монетку нащупал в кармане, а потом понял, что мертвых с погоста не носят, и прошел в купе.

Поезд скоро тронулся, долго тащился сперва матушкой-Москвой, выставившей на обозрение приезжающим и отъезжающим свои закопченные бока, потом ближним и дальним Подмосковьем, заставленным большими и малыми трубами, которые изрядно коптили, делая снег серым, а небо желтовато-грязным. Сразу за Серпуховом поезд прогрохотал по гулкому мосту, и все вокруг побелело, а ближе к Туле копоти опять прибавилось.

Блинов завалился на койку, вынул из коробки обезьянку и начал ее рассматривать. «Боже! — подумал он. — Какая глупая, грустная и умная мордашка. Тряпичное, а почти человеческое. Может, и все мы тряпичные?»

Вагон покачивался, постукивая на стыках, укачивал Блинова, и тот скоро уснул, а когда проснулся — это было уже за полночь, и все купе похрапывало и посвистывало носами, — почувствовал, что во сне с ним произошло перевоплощение и прежняя личина неунывающего и веселого бонвивана словно бы сама собою заняла свое привычное место. Он как будто сходил к себе далекому, и тот далекий не понравился ему, и он вернулся к себе теперешнему, с которым ему оказывалось намного проще. «Итак, — сказал он себе, — подобьем бабки: квартиры нет, положения нет, правда, есть отец, так сказать, мохнатая рука, но отца надо знать, и поэтому против мохнатой руки следует поставить большой и жирный вопрос. Семьи тоже нет. Итак: в моей анкете сплошные прочерки и скупые слова — нет, был, но не состоял. Как это сказал божественный Данте? «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу». Ау-у... Вот тебе и ау!» Но мало-помалу мысли его стали обретать стройный порядок: в конце концов, самое страшное он уже пережил, когда, вернувшись тогда с боевой службы, нашел комнату, снятую по случаю в коммуналке, замкнутой на ключ и на столе записку: «За нами приехал Боря. Так нам всем будет лучше». Никакого Бори до того дня он не знал и знать не собирался, а теперь вот пришлось таким странным образом заочно познакомиться. Впрочем, все это было уже послесловие, читать которое порой бывает и утомительно и скучно.

За перешейком погода улучшилась: снег исчез, проглянуло солнышко, чуть теплое, но яркое, и Блинов заметно повеселел — он возвращался домой, а дома, как говорилось, и стены помогали, которых у него, правда, не было, но ведь пахал же где-то океанскую целину «Гангут», а на том «Гангуте» была каюта корабельного медика старшего лейтенанта Блинова. «Король умер, да здравствует король!»

В бригаду Блинов свалился как снег на голову, и медик, оставшийся за Грохольского флагманским, долго размышлял, на какой бы корабль пристроить этого гангутца, но все уже укомплектовались, и «флажок» позвонил хирургу флота — они учились в далекие годы в академии в одном классе — и упросил того взять Блинова на стажировку в госпиталь.

— У него золотые руки! — Кричал при Блинове в телефонную трубку «флажок» — связь была отвратительной.

— Добро. Присылай свои золотые руки, посмотрим, что из них можно сделать.

Когда «флажок» положил трубку на аппарат и облегченно провел ладонью по лбу, Блинов начал возмущаться:

— Я пришел на флот не по госпиталям ошиваться.

— Что за жаргон — «ошиваться»? Опомнитесь, старший лейтенант. Я ведь могу позвонить не только хирургу флота, но и вашему батюшке.

— Оставьте моего отца в покое. Я сам уже отец.

— Вот как? — сухо удивился «флажок». — В таком случае с завтрашнего дня вы направляетесь в госпиталь, а по возвращении «Гангута» продолжите на нем службу.

— Благодарю вас, — весело сказал Блинов.

— Благодарить потом будете, — все тем же суховато-официальным голосом заметил «флажок» и выдворил Блинова из штаба.

Время было несезонное. Блинов сперва почитал объявления на стенах и на заборах, потом заглянул в контору, ведавшую сдачей и наймом квартир, и к вечеру снял в коммуналке, правда малонаселенной, полутемную клетушку со шкафом, потертой тахтушкой, обеденным столом, четырьмя стульями, с сиреневенькими занавесками на окнах и почувствовал, что в скитаниях его появился некий причальчик, на который можно сойти и оглядеться.

Он походил по знакомым медикам, и скоро у него появились и подушка с одеялом, и полотенца, и постельное бельишко, а чайник, кастрюлю со сковородкой, чашки, тарелки с ложками и вилками он приобрел сам в хозяйственном магазине, и на этом обустройство его жилья завершилось. Правда, вилки с ложками были не из благородного металла, тарелки с чашками не напоминали образцы лучших мастеров, но есть и пить с них было вполне удобно, тем более что гостей созывать у себя Блинов не собирался, так что и посуда в его холостяцком житье-бытье особой роли не играла. Есть она, и слава богу. Жизнь как бы вернулась на круги своя, но круги эти оказались угловатыми, что ли, за них постоянно приходилось цепляться: хотел забыть Москву — она не забывалась, начал было делать визиты — старые знакомые оказались ужасно скучными, хотел было... Впрочем, ему, кажется, уже ничего не хотелось.

Операций в полостной хирургии — Блинов стажировался в этом отделении — шло много, в иной день начальник отделения назначал две, и Блинову пришлось ассистировать уже с первого дня. Хирургия — это было нечто фамильное у Блиновых, и день ото дня его все неотвратимее стало тянуть к операционному столу. «Еще годок поплаваю — и в ординатуру, — думал он, поглядывая в потолок, — а может, два... Два — как-то солиднее». Все было словно в сказке: ему хотелось в море, но в море для него не было работы. В госпитале работы не уменьшалось, а словно бы с каждым днем все прибывало, но эта же работа и заслоняла собою море. Человеческое и профессиональное у Блинова как бы разделились, приняв каждое свое особое направление. Он знал, что профессиональное в конце концов возьмет верх над человеческим и он прочно обоснуется на берегу, но пока этого не случилось, ему следовало немедленно уйти в море. Желания и возможности и всегда-то жили в противоречиях, а он еще носил военную форму, которая во многом дисциплинировала его жизнь, определяя, что он должен делать и чего он делать не может.

Блинов помнил о просьбе Суханова и уже было раза два собрался поехать в раскоп в домик под зеленой крышей, в котором жила несравненная Наташа Павловна — черт бы ее побрал! — но в первый раз пошел дождь со снегом, потом подморозило, и образовался гололед, и такси остерегались ехать в раскоп. В другой раз у них трагически закончилась операция, и, хотя они не были в этом повинны, никто в тот вечер до позднего часа не ушел из госпиталя, собрались у начальника отделения, тяжело и осоловело от неудачи старались понять, что же все-таки произошло и так ли уж они были невиноваты. Когда все доводы того и другого значения выстроились и больше выстраивать стало нечего, начальник отделения горестно покачал головой:

— Вины нашей, товарищи, нет. Можете идти домой и спокойно спать.

«Вины нет, вина есть», — думал Блинов.

Тут, в госпитале, была его работа, обращенная в будущее, там, на «Гангуте», оставалась его мечта, уходившая в прошлое. Тут он знал, кем он приблизительно может стать, там он знал, кем ему никогда не быть.

Но кончились непогожие дни, небо разведрилось, и солнце съело гололед и высушило землю. Таксисты уже не отговаривались плохой дорогой и везли, куда только просили пассажиры, хоть к черту на кулички, лишь бы колеса накручивали километры, которые потом оплачивались звонкой монетой.

И в это воскресенье ехать в раскоп Блинову не хотелось, тем более что ничего хорошего для Суханова от знакомства с Наташей Павловной не ждал, но он пообещал Суханову заглянуть в дом на раскопе и отказаться от своего обещания был уже не волен. «И чего он в ней нашел, — с утра еще начал раздражаться Блинов, не находя веских причин, по которым можно было бы еще отложить визит, — в этой даме с приданым. Я ей так и скажу... Может, конечно, и не так, но я скажу. Допустим, я ей скажу... Ладно, я ей все-таки скажу...»

Пока Блинов шел на стоянку такси, пока ждал машину, похаживая и покуривая под голой акацией, на корявых ветвях которой кое-где удержались коричневые стручки, у него пропало последнее желание куда-нибудь ехать и что-либо говорить. «Нуте-с, — подумал он, — люди там, понимаете ли, можно сказать, света божьего не видят, а они тут, понимаете ли, двух строчек боятся написать. Ну уж нет... Мы и сами грамотные, знаем, что где да что почем».

Он остановил машину возле раскопа, велев шоферу дожидаться, а сам той же тропинкой, которую открыл для себя еще Суханов, направился к бугру, из-за которого выглядывала зеленая крыша. Именно ее, голубушку, и называл в разговорах Суханов.

Блинов почувствовал, что становится актером, в груди у него приятно похолодело, и он, словно бы перед выходом на сцену, суеверно потрогал калитку, которая тихо скрипнула, размашисто вошел в садик и с любопытством огляделся: он неожиданно оказался совсем в ином мире, совершенно непохожем на городской, столь привычный для Блинова. Это был островок среди моря или хутор, окруженный пажитями и перелесками. «А летом тут недурственно, — подумал он. — Нет, право, совсем недурственно».

Блинов по-хозяйски взбежал на крыльцо, привычно, как на корабле, стукнул в дверь, и сразу послышался голос Марии Семеновны:

— Чего дверь ломаете? Мы не запираемся.

Блинов все так же размашисто ступил на веранду, столкнувшись нос к носу с Марией Семеновной, немного отпрянул, щелкнул каблуками и, сняв фуражку и держа ее перед собою на вытянутой руке, сказал:

— Позвольте засвидетельствовать свое почтение. Боевой офицер с «Гангута» собственной персоной.

— Скажите-ка... — Мария Семеновна склонила голову к плечу и оглядела Блинова. — А Иван-то Сергеевич в город уехал.

— А мне и не надо Ивана Сергеевича, — в тон ей ответил Блинов.

— Понятно, — сказала Мария Семеновна, хотя именно с этой минуты ей как раз и стало все непонятно. — Наташенька, к тебе офицер с «Гангута». — Она прошла в другую дверь, обронив на ходу: — Собственной персоной.

Блинов не понял, пригласила ли она тем самым его в комнаты или предлагала подождать на веранде. Наташа Павловна появилась, помедлив, она куталась в пушистую шаль, видимо, ей нездоровилось, и была обворожительно хороша. «Фу-ты ну-ты, — подумал Блинов, — а губа-то у нас, оказывается, не дура. Как это я ее сразу не рассмотрел?!» — и невольно опять сделал стойку, прищелкнув каблуками.

— Мадам, я оттуда, где загнивающий империализм не дает покоя нашим бравым лейтенантам, которые героически несут свою трудную службу.

Наташа Павловна хотя и узнала Блинова, но все же спросила:

— Вы знакомы с Юрием Сергеевичем?

— Мадам... (Наташа Павловна поморщилась, дескать, оставьте вы в покое свою дурацкую «мадам», но ничего не сказала.) Мне посчастливилось все это время находиться с ним бок о бок, и я постоянно ощущал его надежный товарищеский локоть.

— Вы в газете работаете?

— Простите, мадам, — сказал Блинов, оттопырив нижнюю губу, — но я ничего общего не имею с этой шантрапой.

— Так где же Юрий Сергеевич? — суховато спросила Наташа Павловна.

— Он там. — Блинов помолчал, отставив ногу, и укоризненно поглядел на Наташу Павловну, почувствовав, что его уже, как говорят корабельные механики, понесло в разгон. — Где свистят «Фантомы» и лодки рыщут, словно акулы. И всем нам там так не хватает теплого, любящего слова. И я говорю от имени тех, кто сейчас несет тяжелую службу: полюбите нас, скромных и безвестных пахарей бескрайних океанских просторов.

Наташа Павловна зябко передернула плечами под шалью, глаза у нее плеснули тихим огнем и погасли.

— А вы, случайно, не пошляк? — спросила она, едва сдерживая голос, чтобы тот случайно не дрогнул от обиды — никто из мужчин еще не позволял себе разговаривать с нею так развязно.

— О нет, мадам, — лихо сказал Блинов. — Я не пошляк. Я всего лишь выполняю просьбу друга. («Стоп, — предупредил он себя, — отрабатывай задний», но просто так отработать не удалось.) Ну и все такое прочее.

— Оно и видно, что выполняете.

— Нет, мадам, это еще не видно. Это еще только слышно, а видно будет потом.

— Я обещаю вам, что у вас здесь этого «потом» никогда не будет, — звенящим голосом сказала Наташа Павловна. — Дверь найдете сами.

Давать «самый полный задний» стало уже бессмысленно, Блинов только успел подумать: «Ну, хороша... Женщины вообще все хорошие. А эта просто прекрасна, но при чем тут дверь? Это простите, мадам» — и сказал своим обычным, будничным голосом:

— Простите, Наташа, я хотел сказать...

— Я вам не Наташа. Я для вас — Наталья Павловна.

Наташа Павловна резко повернулась, взмахнув концом пуховой шали, как крылом, и быстро прошла в комнаты.

Блинов все-таки лихо щелкнул каблуками, сбежал с крыльца в сад и хлопнул за собой калиткой. «Черт знает что получилось, — с досадой подумал он уже на улице. — Суханов ей явно нужен как собаке пятая нога. Калибр не тот, но зачем же людей обижать?»

А между тем из города вернулся Иван Сергеевич, услышав чужой голос на веранде, тихой мышкой прошел на кухню с заднего крыльца. На столе была собрана кое-какая закусочка, а на плите пофыркивал чайник — Мария Семеновна намеревалась напоить Блинова чаем, — и Иван Сергеевич решил почаевничать, уже прицеливался, какого бы вареньица подцепить в розетку, но тут с сухим треском хлопнула уличная калитка... «Хлопать мы все умеем», — подумал он неприязненно и громко спросил:

— Убрался, что ли, гость?

— А ты чего забился на кухню?

— Мешать не хотел. У меня от этих щелкунов изжога начинается, — проворчал Иван Сергеевич. — А Наташа где?

— У себя заперлась.

«Замуж ей надо, — подумал Иван Сергеевич, — Вот беда какая!»


5

«За что? — спросила себя Наташа Павловна, затворившись в комнате. — Разве я давала кому-то повод, чтобы вот так врывались в дом и говорили газетные пошлости?» Она отдавала себе отчет в том, что Блинов — это не Суханов, но тогда, на исходе лета, они появились в студии вдвоем, и теперь вот он приперся, явно имея от Суханова поручение что-то сказать. Но если Суханов просил сказать это или что-то похожее на это, то как она сама-то выглядела при этом?

Она слышала скрип ступенек на крыльце и сухой удар калитки о косяк, догадалась, что развеселый гангутец убрался подобру-поздорову, но из комнаты выходить не спешила, тем более что ей сегодня на самом деле нездоровилось.

Этот случайный приход случайного человека неожиданно показался Наташе Павловне совершенно неслучайным. После того как полоумная кладбищенская старуха сказала ей: «Уходи отсюда. Живи среди людей», ей многое начало представляться в ином свете, чем это виделось другим, тому же, скажем, Ивану Сергеевичу или Марии Семеновне. Она не стала пугливее и продолжала ходить на кладбище одна, только иногда в незначительных и даже никчемных поступках людей находила предопределенность. «Зачем переживать, зачем суетиться, — думала она, — если обстоятельства бывают сильнее нас? Мы надеемся и ждем одного, а жизнь нам подсовывает полнейшую противоположность нашей надежде».

Из-за двери спросила Мария Семеновна:

— Наташа, можно я на минутку зайду к тебе?

Наташа Павловна хотела отказать, поколебалась, но тем не менее против своей воли сказала:

— Да, конечно же... — хотя ей следовало бы, наверное, побыть еще одной, чтобы додумать мысль о предопределении и больше не мучиться ею.

Мария Семеновна надеялась найти Наташу Павловну в кресле, в котором та могла просиживать часами, подвернув под себя ноги и делая вид, что читает, и поэтому уже привычно сказала:

— Погляди-ко, какое нынче...

Но Наташа Павловна стояла у окна, приотодвинув тюлевую занавеску, и смотрела на море, которое хорошо виделось сквозь оголившиеся деревья, и было оно сегодня пустынное и ровное, блестя на солнце белесой водой.

— Море-то какое нынче, — растерянно повторила Мария Семеновна.

— Море как море, — рассеянно сказала Наташа Павловна. — В преддверии затяжных штормов оно всегда как будто выцветает.

— Ты права, голубушка, — быстро согласилась Мария Семеновна. — Сегодня оно и впрямь будто выцветшее.

Наташа Павловна, казалось, не слушала ее, но вдруг резко повернулась:

— Вы не знаете — «Гангут» не вернулся?

Мария Семеновна пожевала в раздумье губами.

— Иван Сергеевич будто ничего не говорил. Да мы его сейчас самого спросим. Иван Сергеевич! — крикнула она. — Поди-ко к нам на минутку.

— Что там у вас? — недовольно спросил Иван Сергеевич из кухни.

— Да вот Наташенька интересуется, не вернулся ли «Гангут»?

Вопрос этот показался Ивану Сергеевичу интересным и значительным, он отложил чаепитие и, сменив недовольство на милость, перешел на половину Наташи Павловны.

— Нет, — сказал он важным голосом, — «Гангут» еще не вернулся.

— А этот тогда откуда появился? — заинтересованно спросила Мария Семеновна, имея в виду Блинова.

Иван Сергеевич удивился:

— Он что — гангутцем назвался?

— Так и сказал: офицер с «Гангута» собственной персоной.

— Соврал, — убежденно сказал Иван Сергеевич.

— Я так и подумала... А еще выражается по-газетному.

— Прощелыга он, Мария Семеновна, — промолвила Наташа Павловна, печально подумав, что ее присутствие в этом доме стало приносить одни хлопоты, вяло улыбнулась, направилась было к Катеришке, но остановилась и зябко повела плечами. — А, да ладно...

«Что это опять с ней? — беспокойно подумала Мария Семеновна, глядя настороженно на Ивана Сергеевича, но тот ничего не заметил, снял с вешалки куртку, верно, собрался спуститься к морю покурить. — Сперва тот, теперь этот. Не много ли гангутцев-то?» — и спросила:

— А ты куда собрался?

— Пойду на гору, может, вернулся «Гангут». Посмотреть надо.

— Сдался тебе этот «Гангут»...

— Не мне, а вам, — строго поправил ее Иван Сергеевич. — Пропустить я его не мог, но... Порядок есть порядок.

— А где он есть, твой порядок-то?

Иван Сергеевич надел фуражку, которую, как и на военной службе, носил с крабом, поправил перед зеркалом, только тогда повернулся к Марии Семеновне и раздельно сказал:

— Если тебе что не нравится, пиши в газету. Ты пенсионерка, а пенсионеры у нас теперь вроде блюстителей порядка. Их в газете уважают. А меня от политических рефлексий уволь. Я человек военный и привык жить по правилам. Есть правила — есть служба. Нет правил — и службу искать нечего.

Иван Сергеевич осторожно прикрыл за собою дверь. Марии Семеновне показалось, что он обиделся, и выскочила за ним, догнала уже на ступеньках.

— Что это на тебя нашло?

— На нас теперь на всех находит. (Марии Семеновне послышалось, будто он смахнул слезу.) Иди в дом — свежо тут. Я скоро вернусь.


* * *

Пили чай вдвоем — Мария Семеновна с Наташей Павловной, — больше помалкивали. «Как чужие, — подумалось Марии Семеновне, — Когда же это случилось? (Она помнила, что это случилось, когда в доме появился Суханов, но ей хотелось, чтобы это было не так, а как-то иначе, но вот как — этого она не знала.) Почему это произошло?»

Наташа Павловна догадывалась, что мучает Марию Семеновну, и чувствовала себя кругом виноватой, хотя и не находила своей вины. Это чувство виновности без видимой вины угнетало ее все больше и сильнее, и ей начинало казаться, что она становится безвольной. Даже сегодня она делала не то, что ей хотелось бы делать: собиралась сказать то, а произносила это, решила побыть одна, а вместо этого вышла к столу. Эти нежелательные жесты и поступки, «мелочевка», как она называла их, в другое время остались бы незамеченными — ведь человек всю жизнь противоречит сам себе, — но теперь она начала придавать им особый смысл. «Жить без смысла и жить со смыслом, — подумала она. — Разве это в конечном счете не одно и то же? — И вдруг к ней вернулась прежняя счастливая мысль: — Уехать! Немедленно уехать. На неделю, на месяц, на год. Может, на всю жизнь!..»

— Ты что-то хотела сказать? — участливо спросила Мария Семеновна.

Наташа Павловна грустно покачала головой.

— А я смотрю — ты будто даже губами пошевелила.

— Пустяки какие-то пришли на память. Появились и улетели, как мотыльки. Я их даже не разглядела, — промолвила Наташа Павловна и даже ужаснулась: «Ведь я солгала. Взяла и походя солгала. Зачем я это делаю? Нет, только уехать. И не медлить. И не надо ничего ждать».

— А я вот все думаю о гангутце. Приходил который. Если он с «Гангута», то почему не в море? А если он в море не уходил, то почему не появлялся раньше? — Она подождала, что скажет Наташа Павловна, но та, видимо, решила отмолчаться. — Выгнали человека, а ведь он с чем-то приходил.

— Если бы у него было что-то серьезное, он не стал бы поясничать.

— Паясничают иногда не от того, что наглые, а от того, что робеют. И нахальничают иногда от стеснительности.

— Мария Семеновна, голубушка! — неожиданно взмолилась Наташа Павловна. — Ну не будем больше ходить вокруг да около. Давайте начистоту. Я не знаю, кто этот офицер. Я его вижу второй раз. И я не знаю, с чем он приходил. Если он хотел сказать что-то дельное, то придет еще раз, и я извинюсь перед ним. Но если же он приходил просто так, чтобы только убить время, я поступила правильно.

Мария Семеновна принялась убирать со стола. «Охо-хо, — думала она тревожно. — Словно стена между нами поднялась. Живем родными, а черствеем хуже чужих. Поговорить бы с ней по душам, да как поговоришь, если замерзла она вся, как льдышка».

Наташа Павловна хотела помочь ей, но прошлепали босые ножонки — топ-топ-топ, — и в кухне появилась Катеришка, протянула розовые ладошки и тревожно позвала:

— Ма-ама... Ма-а...

Наташа Павловна с Марией Семеновной бросились к ней, а тут возвратился Иван Сергеевич, с треском расстегнул куртку и угрюмо сказал:

— Путаете вы все только. Никакого «Гангута» в базе нет, и в ближайшее время его приход не предвидится. Только зря сгоняли человека.

— Зря-зря, — повторила за ним Катеришка и засмеялась.

— Офицер же с «Гангута» приходил.

— Может, не приходил, а по воздуху прилетел. Черти, они ведь в основном летают. — Иван Сергеевич потер озябшие руки. — Эдак и меня можно считать офицером с «Гангута». С того самого, который стал потом зваться «Октябриной». Я ведь там начинал службу вахтенным офицером.

«Ну правильно, — подумала Мария Семеновна. — Все умные — одна я дура. Только что-то вы, умные, не больно думаете, как будем жить завтра. А ведь завтра наступило уже. И не когда-нибудь, а вчера. Вот и приходится дуре этим заниматься».

Но кто в этом доме был умный, а кто не очень чтоб уж умный — понять никто не мог. Мария Семеновна хотя и называла себя дурой, но считать себя таковой не собиралась; Ивану Сергеевичу даже в голову не могло прийти, чтобы зачислять себя в отряд неполноценных; Наташа Павловна вообще не относила себя ни к умным, ни к дуракам. Просто ей было не до этого. Слишком велика была беда, которая неожиданно придавила ее, и та беда, как магнит, притягивала к себе более мелкие беды, и какая из этих многочисленных бед теперь была большей, она уже и сама не понимала. «Уехать, — думала она, — и забыться. А там время покажет, как жить дальше».

Ближе к ужину на дворе совсем потеплело, и Наташа Павловна отправила Катеришку с «дедами» — Иваном Сергеевичем и Марией Семеновной — к морю, а сама дождалась, когда смолкли голоса, достала чистый лист бумаги и написала брату в Новгород, что решила вернуться к своим пенатам, и просила подыскать ей работу. Родителям же, которые давно звали ее погостить, сообщила только, что обстоятельства сложились таким образом, что ей необходимо какое-то время пожить у них. Она уже заклеила конверт, потом надорвала его и в письме брату приписала: «О работе пока никому не говори, даже отцу с мамой. Мне страшно сразу рвать с прошлым и начинать новую жизнь. Дай мне возможность еще немного посомневаться. Я слабый человек...»

Через несколько дней ее вызвали на переговорный пункт. Звонил брат, главный инженер объединения «Прибой», и вместо приветствия грубовато-ласково спросил:

— Наташка, что случилось?

— Ты, может, все-таки поздороваешься?..

— Ты нас с ума сводишь, а от меня требуешь телячьих нежностей. Мой звонок и есть твое «здравствуй». Так что случилось?

— Мне страшно, и я потихоньку схожу с ума.

— Как сходишь? — поинтересовался брат.

— Я же тебе только что сказала — потихоньку.

— Понятно. Работу я тебе присмотрю. Жить будешь у предков. Приезд телеграфируй. Мы тебя ждем.

— А ты у меня еще ничего не хочешь спросить?

— Приедешь — все расскажешь сама, а мы тебя с этой самой минуты ждем. Так и отец с маманей сказали. Маманя еще велела добавить, что нечего вам с Катериной там болтаться. И не сходи там потихоньку с ума. Сходи, как все нормальные люди, — открыто и громко.

— Ладно, открытый и громкий, сегодня я не сержусь. Но все-таки о здоровье надо справляться. Может, я болею.

— Болела бы, так на разговор не пришла бы.

Брат уже в студенческие годы — раньше к нему просто не присматривались — начал убеждать окружающих, в том числе, а может прежде всего, Наташку, что в жестокой современной действительности право на выживание обретает только человек, сотворенный из жестких конструкций. Эмоции — это, дескать, хорошо, Бах с Чайковским прекрасны, как утренние зори на Ильмене, но черт бы побрал эти самые зори, когда на каждом шагу образовалось столько острых углов, что пройти мимо и не задеть хотя бы один из них стало уже невозможно. Так что эмоции — это все-таки роскошь, которую, наверное, можно объяснить, но оправдать нельзя. «Может, так и следует теперь жить, — думалось иногда Наташе Павловне. — Может, он прав... — И все-таки ей хотелось, чтобы это была неправда. — Без души, без слез, без радости как жить и зачем жить?»

Брат не был черствым, каким хотел казаться, но и поплакаться ему в жилетку в трудную минуту тоже не хотелось. Он просто не понял бы этого, а не поняв, еще и посмеялся бы, и тем не менее Наташа Павловна знала, что именно брат и поможет ей выжить.

— А ты нахал, братец, — посмеиваясь, сказала Наташа Павловна на прощанье. Она как будто нашла точку опоры, которая последнее время постоянно ускользала из-под ног, и ей стало хорошо.

Отъезд Наташе Павловне представлялся хлопотным и весьма обременительным занятием, но не отъезд страшил ее — предстояло объяснение со стариками, и расставание с одним прошлым, и возвращение к еще более раннему прошлому. «Ах, зачем он приходил? — досадуя на себя и на Блинова, думала она. — Если бы он не приплел своих дурацких... Господи, ну зачем ему надо было приходить?!» Она не хотела замечать, что Блинов всего-навсего оказался той малой песчинкой, которой хватило, чтобы глыба наконец сорвалась и покатилась, гремя и подпрыгивая на уступах. Все лучше искать причину на стороне, и все лучше в этих причинных связях чувствовать себя малым светлячком, случайно залетевшим в паутину.

А по ночам Мария Семеновна легонько теребила Ивана Сергеевича за плечо и, хлюпая носом, шептала ему:

— Поговори ты с ней... Уедет она, и жизни нашей придет конец.

— Не пой отходную.

— Чем жить-то станем? — спрашивала она.

«Чем жить? — тревожно думал Иван Сергеевич. — Откуда мне знать, чем жить...»


Глава вторая


1

Корабли супостата давно растворились в сиреневой дымке, и на экранах локаторов стало пусто, пусто было и у акустиков, и в океане, вспененном крепким ветром, вахтенным сигнальщикам не удавалось высмотреть даже косого крыла чайки. Район лежал в стороне от морских и авиационных дорог и, подобно лесной чащобине или бескрайней степи, был самым подходящим для разбоя местом.

«Гангут» шел малым ходом — спешить стало некуда, — и он, наверное, напоминал человека, который выбрел на улицу, но тут же забыл, зачем вышел. Ковалев слышал, как вахтенный сигнальщик сказал другому:

— Шляемся, шляемся, а чего шляемся — и сами не знаем.

— Потише ты, а то...

— А чего будет?

— А ничего...

«Худо дело, — подумал Ковалев, — не верят, а сказать боятся». Впрочем, на военной службе испокон веку разумность старшего подвергать сомнению не полагалось — «приказ начальника — закон для подчиненных», — но та же разумность в дальнем плавании должна быть наглядной или, по крайней мере, объяснимой. Ковалев начал догадываться, что моряки в низах, видимо устав от бесплодных скитаний, уже начали объяснять себе эти скитания — «шляемся, шляемся», — но что они могли объяснить, если Ковалев и сам порой терял нить Ариадны, которая вела его по океанскому лабиринту.

Пока возле борта мельтешили фрегаты, а в отдалении авианосец день за днем поднимал в воздух самолеты, которые рвали тишину в клочья и наполняли небо грохотом и стонущим звоном, каждым гангутцем отчетливо понималось, что если не он, то уж больше никто, а если никто, то дело может обернуться весьма скверно, но скрылись супостаты, и напряжение, державшее людей в струне, словно исчезло. Одно дело, когда задачи хотя и определены, но нельзя их представить зримо, все как будто размыто и неясно, говоря словами сказки, «пошли туда, не знаю куда», и совсем другое, когда те же задачи облечены в живую плоть кораблей, которые и такие же, как «Гангут», но в то же время совсем другие, и дух соперничества зарождается как бы сам по себе, помимо начальствующей воли командира. Что и говорить — присутствие супостата всегда поднимало волевой настрой экипажа. Эту азбучную истину Ковалев усвоил, еще будучи лейтенантом.

Но не было больше супостатов, и соперничать словно бы сразу стало не с кем, хотя в глубинах, таинственных и загадочных, неприкаянно могла бродить стратегическая лодка, но ведь никто толком не знал, где ее искать, да и стоит ли ее искать в этом районе, тем более что вот и корабли ушли, не оставив возле «Гангута» даже малого фрегата.

В первые сутки Ковалев еще предполагал, что это только маневр и скоро корабли, получив разведданные со спутников, снова объявятся на экранах локаторов, а потом и сами обозначатся на горизонте, сиреневые, как миражи, но сутки минули, наступили другие, а вокруг не было ни души, только волны, как бы нагоняя одна другую, изгибаясь по всей ширине океана, неслись с севера на юг, но не так, как дул ветер, а словно бы немного вбок — это менялся ветер, который переходил на западный. Волны не могли угнаться за ним, и они — волны и ветер — как будто потеряли друг друга.

«Интересно, — подумал Ковалев, — а тут ветры имеют свое название? У нас, скажем, бора́, пере́чуга, шело́ник, а тут? Не может того быть, чтобы ветры были безымянными».

Он восседал, как и прежде, когда на море было относительное спокойствие, на своем «пьедестале», думал о чем угодно, словно бы коротал время, которое и без того убегало. Вечером на связи должен быть командующий, и ничего хорошего от предстоящего разговора Ковалев для себя не ожидал. Наверное, там, в тиши огромного кабинета, с огромным столом, за которым собирался Военный совет, все казалось намного проще, чем ему здесь, на своем «пьедестале», впрочем, он плохо представлял, что и как виделось из того огромного кабинета. Зато он хорошо знал, какими виделись океан и небо с ходового мостика «Гангута», а виделись они сейчас Ковалеву с овчинку.

Он спрыгнул с «пьедестала», прошелся по рубке, чтобы хорошенько размять онемевшие от долгого сидения ноги, постоял за спиной у рулевого, который словно бы ужался, почувствовал затылком командирское дыхание и вцепился в штурвал. Рулевой, видимо, решил, что командир проверял его, а тот между тем подумал: «Если я сейчас подниму вертолет и таким образом объявлю, что начал поиск, и если они все же ушли недалеко и обнаружат вертолет, то непременно вернутся, и тогда уже больше не отвяжутся. Долго ждал... Ох, долго. Так, может, еще недолго подождать?»

Он вернулся к своему тронному месту, машинально подумав: «Царствуем, но не правим», включил акустический пост, сказал, негромко покашляв:

— Суханов, не буду говорить лишних слов. Только напомню, что от вас, акустиков, теперь зависит исход нашего дела: или мы со щитом, или мы на щите. Вы хорошо меня поняли, Суханов?

Суханов хорошо понял командира, но если бы он даже понял плохо, положение вещей не изменилось бы: лодку следовало найти, лодка, к сожалению, не находилась. Ковалев вышел на открытое крыло. Вахту стоял тот самый сигнальщик, который накануне бурчал: «Шляемся...»

— Значит, шляемся? — спросил Ковалев, подумав, что сигнальщик смутится, но сигнальщик не смутился, даже весьма уверенно — чувствовалась убежденность — повторил:

— Так точно, товарищ капитан второго ранга, шляемся.

— Да нет, не шляемся, — нехотя сказал Ковалев. — Лодку ищем.

— Тут она и не ночевала, товарищ командир.

«Вон как», — заинтересованно подумал Ковалев.

— Это откуда же у вас такие сведения?

Сигнальщик неопределенно мотнул головой, но сказал твердо:

— Моряки на юте говорят.

«Вот тебе и шляемся... — Ковалев тоже — почти непроизвольно — помотал головой. — Ах, черт, а ведь на юте небось уже появились свои климовские мужики. Мы, то есть — общество. Ну-ну...» Разговором он остался недоволен: если уж на юте стали поговаривать, что «Гангуту» в этом районе ничего не светит, то моряки, видимо, устали ждать и надеяться.

Ковалев прошел в штурманскую рубку, и Голайба, не поднимая головы от прокладочного стола, подвинулся, дав возможность командиру самому поколдовать над картой, и острием хорошо заточенного карандаша указал на желтое пятнышко, высветившее местонахождение «Гангута».

— Далеко ли до точки, в которой нас встретили супостаты?

Голайба пошагал циркулем по карте.

— Крейсерским ходом сорок шесть часов.

— Туда-сюда... — сказал Ковалев. — Двое суток, как ни верти. Все правильно... А если они опять нас там поджидают?

Голайба промолчал, но весь вид его — почтительно-смущенный — как бы говорил: «Не могу знать».

— Вот и я, штурман, не знаю. Это плохо, штурман, когда мы с вами чего-то не знаем. Но тем не менее, штурман, рассчитайте курс на точку. Помирать — так с музыкой.

Весть о том, что командир приказал возвращаться в точку, в которой «Гангуту» повстречались супостаты, сорвалась с мостика, как малый камешек с горы, запрыгала по трапам и объявилась на юте, обрастя многими подробностями и уточнениями.

— Командир так и сказал: догнать, а там посмотрим, — покуривая и цыкая сквозь зубы в лагун, говорил сигнальщик, сменившийся с вахты. — Может, и вжарим.

— Он что, хуже твоего, что ли, понимает? Вжарим — так это уже война.

— А я и не говорю, что по ним. Вжарим — и все. А они пусть смотрят. Тут дело принципа.

— Принцип — это правильно.

— Вот я и говорю — вжарим. А то они больно уж раздухарились: и туда не ходи, и сюда не ходи. А командир сказал: пойдем — и точка.

— Батя!.. — сказали уважительно о командире ютовские завсегдатаи.

— Понятное дело — батя. Он мужик рисковый.

— А супостаты где?

— В той точке жируют, куда мы кандехаем. То они за нами шлепались, теперь мы за ними намылились.

— А лодка?

— А что лодка? — невозмутимо переспросил сигнальщик. — Лодка само собой. Пускай акустики лучше слушают. Ловцов вон...

— Ловцов в отпуске.

— Понятное дело. Рогов там есть. Другие пусть слушают. Эй, — позвал сигнальщик, — ты, должно, акустик?

— Акустик, если тебе этого хочется, — сказал, подходя, Силаков.

— Что мне хочется, этого я тебе не скажу. Слышно у вас чего-нибудь?

— У нас глухо.

— Понятно. Пока лодки нет, пойдем этих искать. И вжарим.

— Насчет того чтобы вжарить, так это придется погодить.

— А чего годить?.. Они ведь не годят.

Если бы Ковалеву представилась возможность побывать на юте, когда там собирались истовые курильщики, он понял бы, каким образом рождались мнения на корабле, на который не поступают газеты, не проходят телевизионные программы, а радиоволны, продираясь сквозь магнитные поля и преобразуясь в приемниках в музыку и человеческие голоса, становятся хриплыми и неузнаваемыми. Впрочем, если бы он и спустился к перекуру на ют, в его присутствии все эти великие и малые стратеги и тактики вернулись бы в свое естественное состояние и опять стали бы матросами, старшими матросами и старшинами, для которых вся стратегия вкупе с тактикой состояла из боевого поста, содержащегося ими в исправности и постоянной боеготовности, но, боже милостивый, какой командир не испытал в своей многотрудной жизни горечь неудач и какой моряк не возносил себя в мечтах на вершину военного счастья.

На мостик поднялся Сокольников, радостно потер руки.

— А я, понимаешь ли, с хорошей новостью.

— Подержись за нактоуз — там дерева много.

— Московское радио только что передало в последних известиях, что авианосец «Эйзенхауэр» проследовал Гибралтаром в Средиземное море. Цель этого, мягко говоря, визита не установлена, по комментатор предположил, что этой целью может стать Ливия.

— Там ничего не говорили — он один?

— Нет, его сопровождают крейсер «Уэнрайт» и фрегат.

— А где же тогда эсминец и другой фрегат?

Сокольников малость помолчал и притворно вздохнул.

— Извини, командир, я забыл спросить об этом комментатора. Тем более что он подозрительно хрипел.

— А знаешь, комиссар, мне не нравится, что комментатор забыл доложить, что вымпелов было семь. Арифметика предельно проста: было семь, стало три. Спрашивается: куда подевались еще четыре вымпела? Впредь, комиссар, если чего не поймешь, переспрашивать не стесняйся.

— Хорошо, командир, я теперь только так и стану поступать. Но все-таки... — Сокольников выдержал паузу. — По крайней мере, мне так думается, что прежде за хорошие вести говорили спасибо. Может, конечно, я и ошибаюсь.

— Спасибо я, конечно, скажу, но кто мне поручится, что весть эта хорошая?

— А почему бы ей не быть хорошей? Ведь если крейсер УРО с транспортом и эсминец с фрегатом остались где-то поблизости, то их все-таки четыре, а не семь. К тому же от них мы в любую минуту можем оторваться.

— Ну если ты настаиваешь, то вот тебе мое, — Ковалев легонько склонил голову, — спасибо. Носи на здоровье. Вернемся в базу, приглашу на обед. Ведь ты при своем холостяцком житье-бытье ничего и не готовишь.

— Не готовлю, командир. Принципиально. Не люблю мыть посуду.

Ковалев иронически оглядел его и промолчал.

Минут за десять до ужина Ковалева подменил на мостике старпом. Ковалев сам велел ему прийти пораньше — хотел побыстрее отужинать, но только спустился в каюту и сполоснулся тепловатой, застоявшейся в бачке водой, как затрезвонил телефон. Ковалев понял, что на связь вышел командующий, хотя раньше он этим часом не пользовался, и невольно пробежал пальцами по пуговицам рубашки, словно по клавишам.

— Вы слушаете Московское радио? — спросил командующий.

— Так точно, товарищ командующий. «Эйзенхауэр» в сопровождении «Уэнрайта» и номерного фрегата вошел в Средиземное море. Не можем только понять, куда подевались эсминец с фрегатом из великолепной пятерки и легкий крейсер с транспортом.

— Мы их тоже пока потеряли. Как только найдем, тотчас известим.

— Цель «Эйзенхауэра» — Ливия? — спросил Ковалев.

— По всем признакам — Ливия, хотя кое-что еще предстоит уточнить. Что у вас нового?

— Следуем в точку...

— Добро. Тенева ждет от вас вестей. Я — тоже, — помолчав, лукаво подчеркнул командующий.

Связь отключилась, но Ковалев еще несколько минут держал трубку возле уха, потом глянул в микрофон и положил трубку на рычаг, словно махнул с досады рукой. Собственно, ничего нового командующий не сообщил, спасибо Сокольникову в глаза и за глаза, тот вовремя поднялся на ходовой мостик. «Впрочем, разговоры разговорами, — подумал Ковалев, — но разберемся-ка в одной существенной детали — супостат стягивает свои корабли к Ливии, значит, там может быть горячо. Но если там станет горячо, то и в других точках они приведут корабли в боевую готовность. Такова логика вещей. И здесь тоже. Здесь, наверное, прежде всего...» Командующий этого не говорил, но теперь Ковалеву стало ясно, что именно это командующий и хотел сказать.

«Не важно, кто что сказал, — опять подумал Ковалев. — Важно, кто как понял. Итак...»


2

К ночи все успокоилось, и воздух стал наплывать на «Гангут» теплыми волнами. Не верилось, что сейчас где-то могла быть зима и дни стояли куцые, величиной с воробьиный нос, а ночи длинные и тягучие, не верилось, что где-то одни люди готовились убивать других людей, и не верилось, что в этих глубинах, которые тут казались бездонными, черной тенью (лодки во всех флотах окрашивались только в черное) бродила стратегическая лодка, могущая одним ударом превратить землю в геенну огненную. По ночам, глядя на самую древнюю монету с ликами Авеля и Каина, не хотелось верить, что на ее тусклое серебро уже ступала нога человека. На свете еще было много такого, во что не хотелось верить, но от этого положение вещей не менялось.

Луна поднялась высоко над горизонтом и хорошо светила, выстелив широкую рябую дорожку. Звезды висели речными кувшинками, и самые крупные из них тоже оставляли на воде следы, и весь океан казался испещренным твердым почерком. «Гангут» шел крейсерским ходом, машины работали ровно, вибрация почти не ощущалась, и голубой свет, сиявший на его палубе и на надстройках, даже вблизи делал его призрачным.

Суханова разбудили за полчаса до смены, он соорудил себе чаек, глянул на часы — оставалось еще минут десять, — поднялся на ют покурить и ахнул от радостного удивления. Все вокруг заливал тихий дрожащий свет, и над водой блуждали призрачные тени. Возникнув и немного покачавшись на месте, они тут же исчезли, и снова появились, покачиваясь, и опять пропадали. Суханову даже показалось, будто они крались за «Гангутом», а потом вдруг, опережая его, уже маячили перед его носом. Но потом тени враз исчезли, и «Гангут» остался один-одинешенек в этом странном подлунном мире.

Суханову стало жутковато, и он, затушив окурок на ладони и по привычке сунув его в карман брюк, заторопился к себе в акустический пост: через минуту начиналась его смена. Акустики давно уже жили по готовности номер два. Чуть слышно работала вентиляция, в посту было теперь уже тоже привычно душно и жарко. Моряки сидели за «пианино» без рубах, и их загорелые торсы влажно блестели. Ветошкин заполнял журнал дежурств, при появлении Суханова машинально поднялся.

— Сиди, сиди, — сказал ему Суханов. — Что у нас нового?

Ветошкин пожал плечами, как бы недоумевая, дескать, а чего нового можно ждать в этой глухомани, но тем не менее сказал:

— Час назад дельфины прошли.

— Доложили на мостик?

— Так дельфины же... Мы о них никогда не докладывали.

— Раньше не докладывали, теперь будем докладывать.

На вахту заступило отделение Рогова, а сменившиеся моряки поднялись в кубрик. Ветошкин медлил, уходить, кажется, не собирался. Суханов вопросительно поглядел на него.

— Спать не хочется, — сказал Ветошкин. — К тому же напарник мой по каюте храпеть начал. Лучше уж я еще немного пободрствую, чтобы потом сразу заснуть.

— Ну смотри, — с неудовольствием заметил Суханов, догадавшись, что дело не в храпевшем напарнике. На кораблях, наполненных всевозможными шумами, звуками, голосами, на фоне которых любой храп выглядел невинной забавой, во все века спали сном праведных, — а дело в чем-то другом. Но Суханов не стал ломать голову над чужими загадками: в своих бы разобраться.

Суханов постоял за спинами у моряков, понаблюдав за индикаторами, прислушался к шумам — все было, говоря языком корабельных медиков, в норме. Он вернулся к столу, полистал журнал дежурств.

— Если вы про дельфинов ищете, — виноватым голосом промолвил Ветошкин, — так мы про них никогда не записывали. Да мы не сразу и классифицировали, что это дельфины.

Суханов молча листал журнал.

— Вот если бы Ловцов был... Так он, может, сразу бы все разложил по полочкам...

Суханов отложил журнал в сторону и наконец поднял голову.

— А почему вы считаете, что некорабелыхые шумы не надо записывать в журнал? И почему вы считаете, что их лодки не могут шуметь иначе, чем мы к ним привыкли?

— Не принято было.

— Мало ли что было не принято там, возле родных берегов. У нас ведь там и акулы не жрут собак, и морозы сейчас там, и ветер поземку метет. И луна у нас в морозные ночи маленькая, а вокруг нее оранжевые круги, словно радуги, тихонько играют. У нас там все иначе, мичман.

Поскучнев, Ветошкин помялся, переступил с ноги на ногу.

— Это конечно, товарищ лейтенант, — сказал он. — Вот если бы Ловцов, то и понятно. А так что ж...

— Мичман, помолчите, — неожиданно взмолился Суханов, которому давно уже не хватало Ловцова в посту. — Ловцов — уникален, я согласен, а другие где? Вы, например, Рогов, — позвал он и повторил громче: — Рогов!..

— Есть, товарищ лейтенант, — расслышав наконец, что это его зовут, сказал Рогов и отодвинул для верности наушник с уха.

— Вы могли бы классифицировать стадо дельфинов?

— Вообще-то, могу...

— А Силаков?

— А что — Силаков? Со слухом у него в норме, товарищ лейтенант. Да вот я его сейчас самого спрошу. Эй, Силаков, — сказал Рогов, сильно толкнув Силакова в плечо. — Товарищ лейтенант спрашивает, можешь ли ты классифицировать дельфинов?

— Если толкаться не будешь, так я все смогу.

— Отставить разговоры, — приказал Суханов. — Занимайтесь своим делом. — Он опять поднял глаза на Ветошкина, который продолжал стоять у стола и всем своим видом как бы говорил, что он еще и не это слышал, но при всем при том оставался при своем мнении.

— Если бы Ловцов, то и понятно бы, — упрямо пробормотал он.

— Мичман, да ведь у него мать умерла.

Ветошкин обиженно посопел.

— Я же, товарищ лейтенант, не ради себя стараюсь. Еще год, другой, и уйду — кончится моя служба. И вас понимаю, и Ловцова. А только когда все на месте, увереннее себя чувствуешь.

«Ласковый ты с виду, — подумал Суханов, — А только от ласки твоей не всегда ласково бывает. Ну, хорошо, хорошо... Ты ласковый, я ласковый — что-то только из этого получится?»

— Ладно, мичман, — примиряюще сказал он. — Что же теперь делать, Ловцова нет, а войти в контакт все равно надо.

— Раз надо, тут уж ничего не попишешь, — сказал Ветошкин.

«А и дурак же ты, братец, — подумал Суханов. — Ведь ты же считаешь, что это я дурак. А ведь так не бывает, мичман, чтобы в одну компашку затесались два дурака. Один из них обязательно должен быть поумнее».

«Это конечно, — подумал и Ветошкин. — Ловцова теперь с дороги не вернешь, а только я предупреждал, что в случае чего... Это ж понимать надо...»

Ветошкин украдкой зыркнул на Суханова: тот опять начал листать журнал, но скоро вернулся к последним записям.

«Читай, читай, — подумал Ветошкин. — Все равно там про дельфинов ничего не записано, потому как про дельфинов никто и не велел писать».

«Раз появились дельфины, — подумал Суханов, — значит, здесь же бродят рыбные косяки, значит, здесь небольшие глубины, и лодке, выходит, делать тут нечего».

— И все-таки, мичман, впредь отмечайте все, что услышите. Сегодня это дельфины, а завтра... Вы меня поняли, мичман?

— Так точно...

Суханов хотел было сказать Ветошкину: не прятался бы ты, мичман, за свое «так точно», а говорил бы все, что думаешь, раз уж «стих такой нашел», и он бы, Суханов, тоже ответил бы с полной откровенностью, вот и получился бы у них мужской разговор, но в открытую дверь он увидел, что по трапу начали спускаться длинные брюки — матросы и старшины ходили в шортах, — понял, что с чем-то пожаловало высокое начальство, и скорехонько поднялся, дабы встретить как положено — «ешь начальство глазами», — одернул на себе рубашку и даже надел пилотку. Начальством этим оказался замполит Сокольников. Он еще из коридора махнул рукой, чтобы Суханов отставил всякие там официальности, и только после этого вошел в пост, пригнувшись в двери, хотя проем был высокий, но тут уж, видимо, сказалась привычка подводника, который из отсека в отсек даже на атомоходах вынужден переходить согнувшись в три погибели.

— Не спится, товарищ капитан третьего ранга? — спросил Суханов, опередив таким образом встречный вопрос, который наверняка свелся бы к избитому: «Что слышно?» «А что слышно? А ни хрена не слышно, вот что слышно». Сокольников понимающе улыбнулся.

— Не спится, Суханов, — сказал он. — Супостаты в Средиземном море активничать начали. Не исключено, что и тут они примут боевую готовность номер один.

— Часа полтора назад за бортом прошло стадо дельфинов.

— Это объяснимо. Командир решил сократить путь, поэтому мы сейчас проходим над банкой. Тут глубина упала до ста метров. Скоро выйдем на приглубокое место.

— Значит, мы правильно подумали.

— Подумали вы, может, и правильно, но учтите — командир может выразить неудовольствие: надо прежде докладывать, а потом думать.

— Понял, товарищ капитан третьего ранга.

Сокольников бегло, больше по привычке, оглядел Суханова, так же почти машинально отметил для себя, что за эти месяцы Суханов почернел и исхудал, шея у него вытянулась и стала похожа на гусиную, и в словах стало больше угловатости, но держаться при этом, кажется, стал более уверенно. В редких общениях с ним — Сокольников на это еще раньше обратил внимание — тот старался как бы подчеркнуть свою независимость, хотя, если уж честно говорить, какая там к богу в рай независимость, когда и на боевую службу его взяли благодаря заступничеству Сокольникова. Наверное, ему давно уже следовало бы зайти в каюту к Сокольникову и сказать, дескать, так-то и так-то, товарищ капитан третьего ранга, если чего такое, словом, сами понимаете, то можно, конечно, и посторониться. Тем более что вот и писем за столько времени не пришло ни одного, хотя все прочие уже прислали, и не по одному, и время с расстояниями стали уже делать свое дело. Но ведь знал же Суханов, что ни за что не осмелится переступить комингс каюты Сокольникова, а значит, и разговора такого не состоится, а жаль — между мужчинами и разговор должен быть мужской.

— Это хорошо, Суханов, что вы поняли, — сказал Сокольников. — Командир сегодня в разговоре обмолвился, что очень надеется на вас. (Командир, правда, сказал: «Что-то не шибко надеюсь я на наших акустиков».) Надежду на флотах всегда полагалось оправдывать.

— С этим никто не спорит, товарищ капитан третьего ранга, — пробурчал Ветошкин. — Только где ее искать, треклятую? Мы ее слушаем, а она ведь тоже нас слушает.

— Помолчите, мичман, — сказал с досадой Суханов.

— Пусть говорит, — придержал его Сокольников. — Дело серьезное. Выйдем в точку — командир, по всей видимости, вертолет поднимет. На пару станет работать легче.

— Давно бы, — сказал Ветошкин.

— Тебя, мичман, не спросили. (Все, что бы ни говорил Ветошкин, а говорил-то он по делу, неожиданно стало раздражать Суханова.) Ну, конечно, — добавил Суханов и, сам не поняв, к чему отнести это свое «конечно», совсем запутался: — Это ведь так бывает.

Ветошкин удивленно-строгим взглядом посмотрел на Суханова, а Сокольников сделал вид, что ничего не заметил.

— Раньше было нельзя, — сказал он. — Супостаты рядом шпыряли.

— Ну, конечно, — теперь уже сказал Ветошкин, даже не заметив, что повторил Суханова. — Это всегда так бывает.

И все трое заулыбались. Суханов — тому, что хотя и нечаянно, но довольно убедительно поставил Ветошкина на место; Ветошкин — тому, что удачно сгладил острые углы и, сказав, с его точки зрения, кое-что неприятное для Суханова, ухитрился уйти в сторону; Сокольников же заулыбался потому, что улыбались Суханов с Ветошкиным. Он глянул на часы.

— Банку скоро пройдем, поэтому не смею вас больше отвлекать. Счастливой вахты.

После ухода Сокольникова Ветошкин потомился еще немного, позевывая, потом виновато — все-таки ему не хотелось совсем-то уж сердить Суханова — попросился:

— Может, я пойду соснуть?

— Идите, мичман, не отсвечивайте. — Суханов поманил его пальцем и сказал на ухо: — А о дельфинах все-таки надо докладывать. Оказывается, у нас под килем была всего какая-то сотня метров.

— Не сразу классифицировали, — буркнул Ветошкин. — Был бы Ловцов...

— Полно вам, мичман, Ловцов — это ведь моя смена.

«Ну что — схлопотал?» — как бы спросил глазами Суханов, и Ветошкин чуть заметно пожал плечами — а может, у него там просто зачесалось? — тоже как будто ответил: «Как вам угодно... Я вот сейчас пойду и посплю, а вы тут шуруйте».


3

Но шуровали не акустики. Шуровали в эту ночь, как, впрочем, и в прошлую, как и в позапрошлую, как и... да, господи, шуровали без роздыху дни и ночи, утром и вечером машинисты-турбинисты и машинисты-дизелисты, машинисты трюмные и электрики всех мастей и оттенков. Слово «шуровали» закрепилось на флотах в пору парового флота, когда кочегары на самом деле шуровали в топках, чтобы уголь горел жарче и обращал воду в пар, который бы, в свою очередь, крутил турбину, сообщавшую вращение валу. Записав на скрижали отечественной истории славные имена «Варяга», «Светлейшего князя Потемкина-Таврического» (он же «Пантелеймон»), «Гавриила», «Стерегущего», «Андрея Первозванного», «Ермака», несравненной «Авроры», «Тухмана», «Октябрьской революции» (она же «Гангут»), «Гремящего», «Кирова», «Севастополя», паровой флот сразу после войны ушел в небытие, а вот словечко с тех времен, не попав ни на какие скрижали, сохранилось в моряцкой гуще и пошло гулять из поколения в поколение. Человеческое общежитие привыкло уважать деяния предшествующих поколений, перенося память о них из эпохи в эпоху, правда преувеличивая одни и умаляя достоинство других, но ведь историю во все века шуровали, как кочегары топку, не только герои, с коими связаны громкие события, а тысячи и тысячи безымянных, оставшихся неизвестными потомкам по причине их множества.

Из поста акустиков Сокольников направился в ПЭЖ — пост энергетики и живучести, уже пересчитал балясины — ступеньки — на двух трапах и собрался взяться за поручни третьего, как увидел Козлюка, целившегося духовым ружьем в угол. Сокольников не стал мешать ему, притаив дыхание, дожидаясь, что из всего этого может получиться.

Ружье треснуло, словно детская хлопушка, в углу пискнуло, и на палубу шлепнулась большая рыжая лариска. Козлюк, должно быть, слышал, что за спиной у него притаились, но сперва все-таки глянул на лариску, потом только обернулся. Лицо у него было счастливо-свирепое и утомленно-снисходительное, как у настоящего охотника, которому только что посчастливилось завалить кабана... Увидев Сокольникова, Козлюк заулыбался и похвастался веселым голосом:

— Вон какой лошак. Хлопну еще одну и пойду спать.

— Ты их в баталерках пошуруй, — улыбаясь, посоветовал Сокольников.

— В баталерках у нас капканы стоят. Так там тоже одна мелочишка пошла. Такой лошак в этом месяце первый. — Козлюк перекинул ружьишко за спину, вышел на свет, и Сокольников увидел в его глазах тоску зеленую — они словно бы потеряли блеск и потухли. — Эх, Василий Васильевич, дорогой ты наш комиссар, да ведь мужики наши сейчас по первотропью за зайцем отправились. Глядишь, и в рыженькую стрельнут. А ближе к Новому году кабанчика завалят либо косулю — теперь этого зверья навалом. Печеночку на сковородку, шашлык на вертел... А я тут за ларисками гоняюсь. Узнают мужики наши — обсмеют. А что делать? Глаз боюсь потерять. Какая ж охота без поставленного глаза? Опять-таки и сноровка. Ее за деньги не купишь, — Козлюк усмехнулся: — Может, на пару поохотимся?

— Уволь, боцман. Наверху поважнее охота не ладится... Нервничает командир.

— Тут запсихуешь. — Козлюк вскинул ружье и, почти не целясь, выстрелил, пуля, хлюпнув, застряла в асбестовой изоляции паровой трубы. — Меня ведь, Василий Васильевич, удача тоже стала обходить.

Это совсем не случайное обращение по имени-отчеству растрогало Сокольникова, и он, подумав: «А должно быть, ты и впрямь затосковал, старина», сказал как можно мягче:

— Ты поосторожнее. Раз — в лариску, два — в трубу, а в третий...

Козлюк поддернул свои домашние трусы — синие, в белый горошек, — промолвил в сторону:

— Так я только по ночам, когда морякам любимые девушки снятся.

Сокольников заглянул в один кубрик и в другой: синий ночной свет делал лица дневальных синими, и эти синие призраки представлялись ему, Сокольникову, поднося к синим вискам синие руки, и он с оторопью подумал, что и сам, наверное, кажется дневальным синим призраком.

В ПЭЖе было светло, вентиляция работала на полную катушку и хорошо продувала помещение. За столом, отодвинув в сторону папки со схемами, описями и инструкциями, восседал сам хозяин ПЭЖа капитан третьего ранга Ведерников и пил чай из блюдечка, держа его на растопыренных пальцах, а другой рукой кидая в рот кусочки мелко наколотого сахара. Он приподнялся, вернее, сделал вид, что приподнимается, и широким жестом пригласил Сокольникова к столу.

— А знаешь — от стакана хорошего чая не откажусь.

— Стаканов не держим, принципиально пью из чашки. Так с детства приучен.

Ведерников был еще молодым человеком — под тридцать, может, чуть больше, но с кондовыми замашками, как у старика, который привык сидеть на завалинке и видеть все, что делается в деревне.

— Сахар зачем колешь? — спросил Сокольников, присаживаясь с торца.

— Чтоб дольше хватило. Чует мое сердце: придется до базы еще разок ревизовать машины.

— Ты же их только что ревизовал.

— Я и не говорю, что их следует ревизовать. Я только говорю, что сердце чует.

Сокольников скосил глаза — поблизости никого не было — и сказал:

— Кажется, промахнулись. Так что скоро могут и отозвать.

— Промахнулись, если бы в цель стреляли. А тут какая ж цель... Иголка в сене. Если не уколешься, так и не найдешь. Вертолет хозяин думает поднимать?

— В точку выйдем, и поднимет.

— Не поздновато? — спросил Ведерников, но Сокольников вопросом же и возразил:

— А что поздновато? Всю дорогу возле бортов супостаты толклись. А при них хоть поднимай, хоть не поднимай — все равно работать не дали бы.

— Куда они подевались?

— Побежали кулаки Ливии показывать.

— Это у них не заржавеет. Чуть что — и в зубы.

Под палубой, содрогаясь, гудели машины, пахло теплым мазутом, машинным маслом. На панели вдоль всей переборки горели, помаргивая, синие, зеленые и белые огоньки, подрагивали тонкие нервные стрелки манометров. Тут сила рождала силу, и сила противоборствовала силе, а командир БЧ-5 Ведерников спокойненько вкушал чай с колотым сахаром, только изредка отставляя блюдце в сторону, прислушивался, поворачиваясь то одним ухом, то другим, и снова прихлебывал с блюдца. Наконец он отставил его, накрыл чашкой, сказал Сокольникову:

— Роскошная погода... Океан, а почти не штивает.

— В эту пору и у нас случаются штили.

— Что у нас, это мы знаем, а тут все впервые. Супостату проще: и условия плаванья известны, и базы не за горами.

— Этими путями российские военморы уже хаживали. Наверное, кое-что на этот счет они оставили в вахтенных журналах, только у нас до тех журналов все руки не доходят. Может, конечно, кто-то и читает, только нам от того чтения ни жарко ни холодно. — Сокольников тоже отставил чашку в сторону, перевернул ее кверху донышком. — Хорошо у тебя тут. Вроде бы и забот никаких.

«Типун тебе на язык», — суеверно подумал Ведерников, и тут же в динамике щелкнуло, и тусклый голос Ковалева произнес:

— ПЭЖ, командир. Вот что, голубчик, после полуночи начал падать барометр, а сейчас прямо-таки проваливается. Прикажи вахте крепить все по-штормовому. Уяснил?

— Так точно, товарищ командир, уяснил. — Ведерников оглянулся: Сокольникова в ПЭЖе уже не было. «Ну и ладно, — подумал Ведерников. — Его дело — ходить, наше дело — видеть». — И позвонил в машинное отделение: — Вахтенный механик, потрудитесь подняться в ПЭЖ.


4

В притемненном коридоре Сокольников нос к носу столкнулся с Бруснецовым. Тот не выспался, был непривычно хмур и сердит. За ним торжественно вышагивал Козлюк, уже принарядившийся в тропические голубые брюки и рубашку.

— Куда это вы? — на всякий случай спросил Сокольников.

— Барометр среди ночи взбесился. Командир приказал нам с боцманюгой исполнить дуэтом: «Ни сна, пи отдыха измученной душе».

«Вы — дуэтом, я — соло», — подумал Сокольников, толкнулся к себе в каюту, сгреб бумаги, запихнул их в стол, подвигал ящики, потрогал вентилятор, настольную лампу, проверяя, хорошо ли они сидели в гнездах, прошелся по каюте, даже заглянул в углы, присматриваясь, не лежит ли что плохо — правда, заниматься этим должен был приборщик, но не будить же матроса среди ночи, — только потом поднялся на мостик, присмотрелся к темноте. Ковалева на «пьедестале» не оказалось, видимо, вышел на открытое крыло. Сокольников тоже проследовал туда. Ковалев оглядывал горизонт в бинокль, вернее, то мутное пространство, где мог быть горизонт, пытаясь что-то высмотреть.

— Командир! — тихо окликнул Сокольников. — Там кто-то есть? Или еще чего?

— Нет, комиссар, просто пытаюсь угадать, откуда ждать шквал. Штормяга, по всей видимости, надвигается классный. Барометр прямо-таки с ума спятил.

— Пора ему и объявиться, — сказал Сокольников, имея в виду шторм. — Он еще в точке нам всю обедню со шлюпочными гонками испортил. Помнится, барометр начал еще там пошаливать. — Он сделал паузу, подумав, что Ковалев подхватит его мысль и у них состоится доверительный разговор, но Ковалев промолчал, и тогда Сокольников сказал сам: — Морячкам нужен шторм. Без шторма моряки, командир, могут и размагнититься. Они уже начали обращаться с океаном на «ты», а его величество не терпит панибратства.

— Комиссар! — насмешливо сказал Ковалев. — Шел бы ты поспал. У тебя от недосыпания прописные истины полезли из всех щелей, а теперь, говорят, прописные истины не в почете.

— Кто говорит? — машинально спросил Сокольников.

Ковалев подчеркнуто серьезно сказал:

— Моряки на юте.

Вернулись с обхода корабля Бруснецов с Козлюком, и Бруснецов начал докладывать:

— У баталеров все как в лавочке: бочки с соленьем не принайтованы, ящики штабелями стоят. Все принайтовали. Правда, пришлось сыграть интенданту аврал, а заодно и помощнику.

— Помощник помощником, а после него просмотри все сам, — сказал Ковалев, морщась: «Знаю, что какой-то несобранный, так ведь нет у меня другого. Не дали другого помощника, старпом, пожадничали». — Проверьте еще раз стопора на якорь-цепях, катера, шлюпки, вьюшки. И можете быть свободны... Только загляните все-таки еще разок к баталерам... Часа два спокойной жизни гарантирую. Ступай и ты, — сказал он Сокольникову. — Сосии часок, пока есть возможность.

— Не гони, командир. Высплюсь в качку. А присутствовать при рождении шторма — это ведь не всегда удается.

— Оставайся... Мне будет не так тоскливо.

Бруснецов с Козлюком ушли, мягко протопав по трапу тропическими башмаками, и скоро их фигуры тенями замаячили на баке.

— Ты не заметил, комиссар, что люди тянутся к сильным, — сказал Ковалев. — Слабых и неудачников жалеют, но чаще — обижают.

— Ты это к чему, командир?

— Боюсь, что скоро и нас с тобой станут жалеть, а скорее всего — обижать.


* * *

Шторм начал рождаться на свету. Прямо по курсу «Гангута» посветлело облачко, хотя никакой зари в той стороне ни при какой погоде не должно было прорезаться.

— Странно, — пробормотал Ковалев. — Все это весьма странно. — Он снял микрофон. — БИП, командир. Доложите обстановку.

— Надводная обстановка — горизонт чист. Воздушная — чист. Подводная — чист.

— Добро. — Ковалев повернулся к Сокольникову: — Слышал — чист, а облачко светится, словно ночничок.

Ветер еще дул ровно, и был он несильный, угасающий, даже словно бы квелый, сильнее обычного пахло йодом и рассолом, и этот рассол казался приторно-теплым. Облачко по курсу «Гангута» начало гаснуть и скоро померкло совсем, зато в зените заполыхала темно-синим огнем гряда облаков, которая зашевелилась и начала двигаться против ветра, с каждой минутой все торопливее ускоряя свой беспорядочный бег. Небо стало опускаться, цепляясь за мачтовое устройство, поручни и надстройки покрылись влагой. Казалось, с минуты на минуту прольется дождь, но тот все никак не мог собраться. Наконец небо не выдержало, треснуло, словно по нему ударили с размаха дубиной, все озарилось, и хлынули потоки воды, серебристо светясь в темноте, громыхая железом и звеня. Видимость сразу стала нулевой.

Сверкало и гремело почти непрерывно, казалось, один обвал рождал другой, все мироздание качалось, рушилось, как стена старой кирпичной кладки, по которой раз за разом колотили чугунной грушей. Молнии и громы прекратились в одно мгновение: только еще все сверкало и грохотало, и вдруг ничего не стало, и в рубке разлился сероватый свет. В этом свете лицо Ковалева привиделось Сокольникову угловатым, сухим, заросшим за ночь черной щетиной. Он провел ладонью по своей щеке и подбородку: они у него тоже стали колючими.

А дождь все лил, но серебряные прутья уже не упирались в палубу отвесно, а словно бы начали изгибаться — это устанавливался новый ветер. Он дул едва ли не в лоб, старые волны сливались с новыми, и качка еще была незначительной, но вот «Гангут» тряхнуло и разок, и другой, он повалился на борт, воспрянул, и его снова начало класть на борт. Попадали с коек на палубу моряки, из-под ног ушла опора, и начало выворачивать, в гальюнах запахло блевотиной.

Ветер задул порывами, перебирая фалы, которые позванивали, словно струны, дождь прекратился, небо приподнялось, и стало видно. Над мачтой, крутясь, перекатывались серые облака. Сквозь эти серые несвежие гряды утро долго не могло пробиться, и в рубке то немного светлело, то опять становилось сумеречно. Волны уже шли по всей палубе, омывая надстройку и доставая белыми гривами до ходового мостика. Ковалев распорядился перевести вахтенных сигнальщиков в закрытое помещение, приставив их к визирам.

Завтракали при зажженных светильниках — без электрического света в кают-компании стоял тяжелый сумрак, — вестовые подавали к столу по одному стакану, чаще распле и его до половины. Ждать чаю приходилось долго, нехотя жевали сухие бутерброды — разносолов в шторм на столах не было, — изредко перебрасывались репликами:

— У меня все моряки полегли.

— Не поймешь, что за качка: то ли бортовая, то ли килевая.

— Блевать-то не все ли равно, какая она качка.

— Поосторожнее с выражениями. За столом сидите.

Ковалев к завтраку в кают-компанию не спустился, чай пил у себя на мостике, зорко оглядывая горизонт. Видимость была спокойной, хотя хорошей назвать ее было нельзя. Мелкие тучи, распустив сизые космы, сеяли косые струи дождя, кое-где над космами сверкало, но грозы, видимо, шли далеко — громы до «Гангута» не долетали, впрочем, грохот вокруг стоял такой, что даже разговаривать было трудно, какие уж там громы!

Едва поднявшись на киль и даже не успев освободиться от воды, которая буквально заливала всю палубу, «Гангут» снова начинал падать, едва не ложась на другой борт. На минуту проглянуло солнце, стрельнув из-под пепельно-сизой тучи косым лучом, но тут же померкло, и на «Гангут» опустилась сплошная серая мешанина, похожая на дым. Это было облако, которое припало к самой воде. Неожиданно оно озарилось матовым светом, больно ударившим по глазам, и над головой так треснуло, что рулевой невольно вобрал голову в плечи. Сразу сделалось темно, словно бы ночь повернулась вспять.

— Ходовой, БИП, — сказал в динамике усталый голос. — Воздушная цель. Дистанция... Пеленг...

Дистанция была огромная, самолет, кажется, шел по кромке видимости.

— Классифицируйте цель.

— Цель исчезла. По всей вероятности, транспортный самолет.

«А что, собственно, тут делать транспорту? — подумал Ковалев. — Не базовый ли это разведчик «Орион»? Но если это разведчик, то кого он здесь ищет? Меня? Вряд ли... Нашу лодку? Но если лодку, тогда... А если все-таки меня?»

На мостик поднялся помощник, лицо у него было бледно-зеленое, как будто в одну ночь поросло лишайником, мокрые волосы косицами прилипли ко лбу. Он словно бы потерялся и все время испуганно озирался.

— Ну что у вас? — спросил Ковалев.

— Товарищ командир, разрешите сегодня обед не готовить, — страдальческим голосом попросил помощник. — Половина коков полегла, но главное — не растопить плиту: заливает водой. И лагуны не держатся.

— Можете обеспечить команду горячим кофе?

— Постараемся, товарищ командир.

— Мне не надо ваших стараний. Я спрашиваю: можете или не можете?

— Я сейчас проверю.

Ковалев хотел сказать, что, прежде чем подняться на мостик, помощнику следовало все проверить и выверить, но вид его был так ужасен, что Ковалев только мысленно махнул рукой.

— Пока вы там проверяете, пусть на мостик поднимется старпом.

На трапе помощник потерял равновесие и соскользнул вниз, и если бы там кто-то не подхватил его, то дров на «Гангуте» стало бы много. «Впрочем, — подумал Ковалев, — какие там дрова с помощника — в чем только душенька держится!»

Бруснецов не заставил себя ждать. Был он хорошо выбрит, свеж, хотя веки после бессонной ночи немного и воспалились, улыбался, видимо, хорошо позавтракал.

— Товарищ командир, по вашему приказанию...

— Мог бы и без приказания подняться, — проворчал Ковалев. — Что в низах?

— Обычная история, товарищ командир: треть людей в норме, треть — бродят, словно тени, треть лежит пластом. Но та треть, что бродит, начинает оживать, а та треть, что полегла, начинает понемногу подниматься. Думаю, что мало-помалу все приспособятся к качке.

— Помощник доложил, что обед готовить нельзя.

— Так точно. Если первое сготовим, то раздать его все равно не сможем — выплеснем на палубу. Еще, чего доброго, людей ошпарим. Я дал команду: закипятить воду во всех титанах.

— Добро. В крайнем случае разреши пить чай и кофе по кубрикам. Двери на палубу все задраены?

— Так точно. Сам все проверил. Курить разрешил в шпилевом отделении. Вас подменить?

— Я уже позавтракал, а подремлю здесь. Занимайтесь низами. К тому же на границе видимости баррожирует какой-то самолет. БИП классифицировал его транспортом, но мне думается — «Орион». А «Орион», как сами понимаете, просто так летать не станет.

— Фрегаты на такой волне держатся плохо.

— У них остался еще эсминец с легким крейсером, — устало сказал Ковалев. Бессонная ночь и его вымотала.


5

Завтракать Суханов не пошел — и в эту качку он почувствовал себя отвратительно: его не просто мутило, а словно бы всего выворачивало наизнанку. Он сидел за «пианино» и клял свою судьбу, которая связала его с морем, утешало только, что великий Нельсон даже у Трафальгара травил в лагун. Суханов не знал, что не одно лейтенантское поколение утешало себя этим, и как ни странно, но это слабое утешение многим помогало.

Бурчал возле стола Ветошкин, колдуя над журналом — записывать и на этот раз было нечего, он ничего и не записывал, просто делал вид, будто занимается сочинительством, впрочем, это-то, наверное, и соответствовало действительности.

Сонно помаргивал Рогов. В ту качку на старшинском месте сидел Ловцов, а Рогова тогда Суханов отправил наверх глотнуть свежего воздуха, но теперь это место занимал сам Рогов, и Суханов не решился его отпустить: «Собственно, а почему Рогова, а не Силакова, не третьего или не четвертого? Они что — другой кости? Ладно, — подумал Суханов, — назвался груздем, сиди в кузове. — И вдруг он размечтался о ржаных сухарях: — Такого, чтоб хрустел на зубах. И стакан бы холодной воды к сухарям. Вот было бы славненько!» Он не знал, что с этой минуты начиналась его адаптация. Он только чувствовал, что у него стал пробуждаться аппетит, но он еще поостерегся садиться за общий стол, боясь, что вид жирной еды вызовет у него неприятные ощущения.

— Мичман, — попросил он виноватым голосом, — принесли бы вы мне ржаной сухарь. И если удастся — стакан холодной воды.

— А может, воблешки? Или квашеной капустки?

Суханов поколебался: «Да, да, конечно же, воблешки», шевельнул кадыком, но все-таки сказал:

— Принесите сухарик. И если можно — водицы.

Температура в посту заметно повышалась, потом стало и совсем жарко, и Суханов ощутил, как по спине побежал первый липкий ручеек. Потом такой же ручеек соскользнул с правого виска и оставил свой след на щеке. Суханов достал из кармана свежий носовой платок — платки приходилось менять по нескольку раз на дню, — приложил его к лицу, и платок тотчас же стал мокрым.

Суханов не заметил, когда ушел Ветошкин, потомился еще за «пианино», покрутил настройку и, не найдя ничего интересного, уступил место Силакову.

— Давай, Силаков, может, тебе скорее повезет.

Силаков кисло улыбнулся и промолчал.

«Нет, Силаков, — подумал Суханов, — нам с тобой вряд ли повезет. Везет везучим, а мы с тобой, Силаков, невезучие. Такие, как мы с тобой, Силаков, по лотерейному билету не выигрывают, а если становятся за чем-нибудь в очередь, то им этого чего-нибудь обязательно не достается».

Впрочем, Суханов зря так думал, объединив себя по признаку невезучести с Силаковым — сам-то Силаков считал себя вполне везучим: его, например, не укачивало, как Рогова, в качку он мог положить себе в кружку не четыре куска сахара, а восемь, чай получался, правда, приторным, но Силаков старался жить по принципу — лучше пересластить, чем недосластить. И Рогов, заступивший на место старшины отделения, больше не донимал его мелкими придирками, а кое в чем даже покровительствовал, словом, Силаков справедливо полагал, что все неприятное у него позади, а по возвращении в базу, когда «годкам» предстояло демобилизоваться, он хотя сам еще и не становился «годком», но на одну ступеньку уже поднимался, и на той новой ступеньке жизнь его могла быть только безмятежно-безоблачной: драить неурочно гальюн его уже никто заставлять не станет, это раз, и посылать себя за сигаретами он тоже больше никому не позволит. Это, допустим, два. Были еще и три, и четыре, но это уже не имело особого значения.

Первым насторожился Рогов, прижал левой рукой наушник, правой подкрутил настройку, за ним и Силаков прижал наушник. Суханов облизнул потрешиеся губы — у него всегда в качку пересыхали губы, — не отрывая взгляда от индикатора, нащупал микрофон, поднес его ко рту.

— Ходовой, акустический пост. Цель... Пеленг... — Он растерянно помолчал. — Цель больше не прослушивается. — Суханов! — загремел динамик командирским голосом. — Дайте мне контакт. Слышите, Суханов?

— Цель больше не прослушивается, товарищ командир, — все тем же виноватым голосом, который словно бы привязался к нему в это утро, сказал Суханов. — Горизонт чист.

Пеленг у лодки, если это только могла быть лодка, был примерно такой, что и у «Ориона». Суханов, конечно, ничего не знал об «Орионе», если это опять-таки был «Орион», но Ковалев-то знал, и это его в значительной мере и удивило, и насторожило: лодка с «Орионом» вряд ли могла работать, а если это был не «Орион» и если она с этим «не «Орионом» все-таки работала, тогда как прикажете все это понимать? «А был ли мальчик-то? — в раздумье спросил себя Ковалев. — Был ли «Орион» или не было «Ориона»? И была ли сама лодка? А вдруг мальчик-то был?» Ему очень захотелось поверить, что мальчик был, и он поверил в это.

— Акустики, командир. Что цель?

— Горизонт чист.

— Сколько времени вы находились в контакте?

— Секунду, может, две...

Теперь и Суханову казалось, что они находились в контакте, и даже находились дольше, чем одну секунду, но дольше секунды они находиться никак не могли, потому что и пеленг, и дистанция были столь размытыми, что они доложить о них просто не успели — цель вышла из поля слышимости, впрочем, акустики говорили — видимости.

Вернулся Ветошкин, расставил пошире ноги, чтобы удержаться на ускользающей палубе, после этого развернул чистую тряпицу, достал из кармана два сухаря, тот, что был побольше, отдал Суханову, себе оставил поменьше.

— А водицы моряк принесет. Из рефрижераторной. Я договорился, — сказал он таким деловым тоном, как будто то, что он делал сейчас, было наипервейшее, а все прочее не заслуживало его внимания, и вдруг Ветошкин все же насторожился: — У нас что-то произошло?

— Минут десять назад мы, кажется, секунды полторы-две находились в контакте.

Ветошкин был профессиональный охотник за подводными лодками — «плотник», — поэтому сразу спросил:

— Успели классифицировать?

Суханов промолчал: было ясно, что до классификации дело у них не дошло.

Ветошкина потянуло по палубе, он сделал два шага и тотчас нашел точку опоры, ухватившись за трубу.

— Ловцов успел бы... — пробормотал он и, потеснив Рогова, сам сел на его место, начал настраиваться. — Сейчас мы ее засечем, — весело сказал он.

— Бесполезно, мичман, — заметил Суханов, принимаясь за сухарь, который был так тверд, что едва поддавался зубам. — Дважды в одну реку не входят.

Но ни сейчас, ни потом вступить в контакт с лодкой Ветошкину не удалось. «Может, она тут и не ночевала, — подумал он подозрительно. — Мало ли какая помеха оказалась... Полторы секунды — это, понятно, время, но они, раззявы, не классифицировали цель. Дуракам счастье плыло в руки, а они коробочку распустили. Тут ведь не надводник, а лодка. К лодке особый подход требуется». Внутренний голос тем и хорош, что он словно бы утверждает человека в незыблемости и непогрешимости собственных суждений, правда, иногда при этом можно и в трех соснах заплутаться, но это уже, как теперь принято говорить, комплексы, которые Ветошкину были неведомы.

— Да, моряки, счастье, можно сказать, само шло к вам в руки.

— Шло, да не дошло, — сказал Силаков.

— Умные, Силаков, те все больше молчат, потому они и умные, — заметил Ветошкин.

— А кто же я, по-вашему?

— По-моему — не знаю, а по-вашему — это уж точно. Тут и рассуждать нечего. Каким мамка уродила, таким и пошел гулять — в галстуке, а без штанов.

Надо было бы поставить Ветошкина на место — что-то он немного разболтался сегодня, не к добру это, к тому же изворотливо-хитрый Силаков не был так прост, каким хотел казаться, но Суханову так стало хорошо, так лениво-приятно, что не хотелось даже и пальцем пошевелить: «Да пусть их...» Он слушал, как могучие кулаки дубасили в борт, и тот под их ударами кряхтел и поскрипывал.

«Если разойдется шов, или выпадет заклепка, или случится еще что-нибудь, — отрешенно подумал Суханов, — тут уж никто не спасет наши души, до свиданья, мама, и вы, Наташа Павловна, до скорой встречи на людских широтах». Он понял, что засыпает, вздрогнул, едва размежив усталые веки, и смущенно огляделся: мичман уже не выговаривал Силакову, все трое — Ветошкин, Рогов и Силаков, ссутулясь, сидели за «пианино», плечи от напряжения у них стали костистыми и угловатыми. Суханов попытался подняться рывком: палуба рванулась из под ног, и он опять плюхнулся на стул, посидел, дав ногам успокоиться — они мелко дрожали, словно от испуга, — взялся за трубу, на всякий случай потряс ее, проверив прочность, осторожно поднялся. По звуку станции, плаксиво-ровному, он понял, что встревожился зря, постоял за спиной у Ветошкина, положил ему руку на плечо. Тот обернулся, и тогда Суханов глазами спросил: «Ну как?» «Да никак», — глазами же ответил Ветошкин.

— Идите, мичман, отдохните.

— Может, лучше вы? Гляжу — сморились.

— Пойду, когда выйдет время, а вы идите... — Хотя Суханов и отпускал Ветошкина отдыхать, ему, в общем-то, не хотелось, чтобы тот уходил — за его спиной было уютно и надежно. — Идите-идите, — тем не менее сказал он. — Вам и осталось всего ничего: час с небольшим.

Ветошкин тем не менее дождался моряка с чайником, в котором тот принес не воду из рефрижератора, а черный кофе.

— Его сейчас во всех кубриках пьют, — сказал он весело. — Старпом велел, потому как обед готовить не будут.

— А холодной воды что же — не было? — спросил Суханов.

— Да я воду выплеснул. Кофе-то полезнее.

«Ну понятно», — с неудовольствием подумал Суханов, но выпил кружку, выпил еще полкружки и сел за «пианино». Ему все еще верилось, что он — а не Ветошкин — услышит теперь тот единственный звук, как звон колокольчика в заснеженном ночном поле, могущий принести и радость, и огорчение, и восторг, и надежду. Они словно бы выходили на охотничью тропу, даже не заметив этого.

Чайник уже был пуст, а пить хотелось сильнее, и чем больше думалось о воде — а думалось в сонной качающейся духотище о чем угодно, — тем сильнее становилась жажда. Суханов искоса глянул на Рогова — тот то и дело облизывал кирпично-красные, воспаленные губы, но помалкивал. Помалкивал и Силаков. Суханов тоже облизнул губы. «Можно, конечно, позвонить дневальному и попросить, чтобы принесли кофе или водицы, — подумал Суханов. — Водицы даже лучше. Ведь не выплеснул же он ее в гальюн. Но можно и кофе. Кофе тоже ничего. А может, не надо ничего? Ведь чем больше пьешь, тем больше пить хочется».

— Товарищ лейтенант, может, позвоним в кубрик, чтоб водицы притаранили, — попросил Рогов. — Все внутри перегорело.

— Ну-к что ж, — помедлив, сказал Суханов. («А может, все-таки не надо, а?») — Сейчас и позвоним. — Он прошел к телефону, набрал номер кубрика акустиков. («А надо ли? Может, не надо, а? Ладно, пусть люди пьют, а я не буду».) — Дневальный, вот что: пусть кто-нибудь принесет в пост воды или что там есть.

За бортом ухали волны и гвоздили так, что металл, казалось, прогибался. Наконец заработала вентиляция, но воздух в трубах нагрелся, и в посту стало еще жарче. Суханов не успевал утирать с лица пот, впрочем, и утирать стало нечем — все платки были уже мокрыми.

Из кубрика опять принесли кофе — Суханов даже не оглянулся, выдерживал характер, хотя Рогов и нацедил ему первому. Суханов только рукой махнул, дескать, погожу, а вы уж, братцы, пейте, благо сегодня по случаю шторма с кофе вышло послабление. Он и на часы не поглядел, страшась убедиться, что до смены оставалось еще долго. Затылок у него воспалился и стал тяжелым, а в висках застучали молоточки.

— Все, — сказал Силаков. — Через десять минут сменяемся.

«Зачем он это сделал? — сердясь на Силакова, подумал Суханов. — Ну что б ему помолчать».

— Сменимся, если там люди не легли, — стараясь не выдать неожиданно возникшей неприязни к Силакову, глухо сказал Суханов. — Мы-то хоть на киле.

Силаков вздохнул и промолчал, хоть и не согласился с доводом Суханова: там моряки не сидели в напряжении, даже могли и поваляться. «Вытянуться бы во весь рост, — подумал Силаков. — А еще лучше — калачиком свернуться». Рогов больно ткнул его локтем в бок.

— Не спи, Силак... Кажется, опять кто-то шевелится.

— Да разве я сплю, — сказал Силаков. — Разве так спят...

Силаков зря беспокоился — третья боевая смена пришла на вахту вовремя, и первая смена, в которую входили Суханов с Роговым и Силаков, тотчас уступила свои места за «пианино», Рогов с Силаковым выбрались в коридор, хватаясь за переборки, а Суханов еще задержался в посту. Делать ему тут стало нечего, но Суханов решил сегодня поступать наперекор себе: если ему хотелось пить, то он старался подольше не тянуть руку к кружке, а если клонило в сон и рот раздирала зевота, то он и в каюту не спешил, находя себе занятие в посту. Впрочем, в каюте после отъезда Блинова ему уже было скучновато: тот мог хоть забрести и развеселить, а теперь и зайти стало некому.

Но сколько ни «старайся» и сколько ни «не спеши», рано или поздно пришлось и к кружке потянуться, и подняться в каюту, наказав на всякий случай технику: «В случае чего...», хотя техник и так знал, что следует делать «в случае чего».

Бачок был полон — приборщик на этот раз постарался, — и Суханов почистил зубы, вымылся до пояса, хорошо растерся жестким полотенцем, присел на диван и только тогда почувствовал, что устал смертельно и хочет спать. Все еще болела голова, плохо слушались ноги, подгибаясь в коленях, но уже не мутило, голова работала ясно, а на душе было светло, как будто он удачно завершил дельце, которое уже и не чаял завершить. Он достал из ящика пучок серебристой — «поседевшей» — полыни, понюхал: запах все еще был острый и свежий. «Так, — подумал он. — Что-то там? А там, наверное, уже ничего нет. Там, наверное, остались только одни воспоминания, как этот горький запах...» С этими мыслями он и заснул, даже не повернувшись на другой бок.

Ему давно уже ничего не снилось, все лица стерлись в памяти, все события, еще недавно наполнявшие его жизнь, померкли, стали словно бы неузнаваемыми, и вдруг он все узнал: и себя, и дом возле раскопа, белый город вдали и бухту, окруженную кручами, и ее узнал, Наташу Павловну. Она тянула к небу обнаженные руки, и он торопливо говорил: «Сейчас, сейчас...», счастливо улыбался и, робея, чувствовал, как у него замирало сердце. Потом разом все пропало, и он услышал тяжелые, тупые удары в борт и грохот падающей воды, скрип переборок и чьи-то голоса в коридоре, там, кажется, смеялись.

Качало все так же сильно, и по палубе, тускло позванивая, перекатывался разбитый стакан, который Суханов забыл закрепить. Не было белого города, а было черт знает что, и Суханов долго не открывал глаза, пытаясь вернуться туда, где он узнал себя. В груди тихонько щемило, и хотелось плакать.


Глава третья


1

Шторм начал угасать дня за три до Нового года: перестал барахлить барометр, небо очистилось от тяжелых, мрачновато-неопрятных облаков, как освобождаются по весне от снега старинные российские города, ветер задул ровно, заметно слабея, но накат волн был еще сильным, и «Гангут», кланяясь им, постоянно зарывался носом в воду, которая не только заливала бак, но успевала еще прогуляться и по шкафуту. На юте снова установили лагун для окурков, и матросский клуб — «Кто сказал?» — «Моряки на юте» — возобновил свои диспуты на вольные темы или по вопросам стратегии и тактики.

— Какой же это Новый год, если жарынь — спасу нет?!

— Братва, а как же негры Новый год без елки встречают?

— А они вместо елки баобаб в горшок суют.

— Баобаб в горшок не влезет. Баобаб вдесятером обхватывают.

— Птенчик, откуда ты знаешь?

— Сорока на хвосте принесла. А еще географию в школе учил, так что кое-чего запомнил. Понял, шилохвостик?

— Медалист, значит?

— Медали не удостоили, а про баобаб запомнил.

— А я дурак, астрономию не любил. Всю дорогу по шпаргалке отвечал. А тут такое по ночам небо, что никакого атласа не надо.

— Сходи к штурману. Он, может, чего объяснит.

— Объяснит-то, может, и объяснит, только на кой мне теперь его объяснения, когда я, что и знал, все начисто перезабыл.

— Братва, а скучновато без них, супостатов. Они, братва, народ веселый.

— Это уж точно. Сейчас по Ливии вжарят. Москва их предупредит, они к Ливану покандехают.

— По зубам бы их.

— Смотри, как бы у самого не вылетели.

Моряки на юте практически знали все и обо всем судили авторитетно и ответственно, как и подобает это делать уважающим себя людям, но главного они, к сожалению, знать все-таки не могли: была ли лодка в этом районе, или же она давным уже давно паслась, как телка, в других краях и в других морях, или она вообще нигде не паслась, а стояла себе тихо-мирно у причала и досматривала перед походом свои последние сны.

Командир наконец вызвал к себе на мостик капитана Зазвонова, командира вертолета и по совместительству командира БЧ-6, и сказал ему, стараясь придать своему голосу добродушную строгость — вертолетчик хотя и подчинялся ему со всеми потрохами, но в то же время оставался все же человеком другой епархии, в которой, как и в корабельной, все было то же, но маленько все-таки и другое:

— Отоспался ты, братец, основательно. Небось по «козлу» уже чемпионом стал?

— Как вам сказать, товарищ командир... Подходящего партнера не подберу. Все какие-то захудалые, — скромнехонько заметил Зазвонов.

— А ты не спеши подбирать. Я вот малость освобожусь, может, тоже тряхну стариной. Я ведь прежде, начиная с училища, в великих мастерах от «козла» хаживал. — Я что ж, товарищ командир... Если составите компанию, то я всегда пожалуйста...

— Это само собой, только сперва полетать бы надо, — сказал Ковалев. — Поглядеть, что где делается, послушать, нет ли кого здесь поблизости.

— Я что ж, товарищ командир, если прикажете, то голому собраться — только подпоясаться.

— Вот я и приказываю: готовьте машину, по готовности доложите.

Зазвонов улыбнулся, обнаружив белые морщинки на черном лице, — был он коренаст и крепок и, казалось, на весь мир смотрел, посмеиваясь, — сказал просто, словно бы собирался по дрова:

— Есть готовить машину, товарищ командир.

Забыв про свои капитанские погоны на плечах, которые взывали к солидности, едва ли не кубарем скатился по трапу. «Обрадовался, — подумал Ковалев. — Рожденный летать ползать не может».

Качало еще изрядно, «Гангут» весьма ощутимо переваливался с борта на борт, но эта качка, как и сам шторм, тоже угасала, и, значит, следовало ожидать летной обстановки.

Утром снова звонил командующий и задал только один вопрос, а выслушав ответ, нехотя сказал: «Ну, хорошо», и связь отключилась. Ковалев тем не менее уяснил, что это «ну, хорошо» ничего хорошего ему не сулило. Если обстоятельно во всем разобраться, то он ни в чем виноват не был, но ведь его никто ни в чем не винил. Парадокс его положения в том и состоял, что вины не было, а он чувствовал себя кругом виноватым, и это чувство, как он понимал, являлось отражением истинного положения вещей. Когда-то флотские лейтенанты сочинили свой катехизис, среди многих заповедей которого была и такая: «Не важно, что думает о тебе товарищ, не важно, что ты сам думаешь о себе, важно то, что о тебе думает начальство». Там была еще и такая заповедь: «Не тот прав, кто прав, а тот прав, у кого больше прав». И такая: «Ты начальник — я дурак, я начальник — ты дурак». Словом, те молодые лейтенанты не были лишены остроумия, жесточайшим образом подвергнув сомнению и осмеянию собственную жизнь. Ковалева меньше всего настораживало, что о нем думали товарищи, почти не интересовало, что о нем думало начальство, потому что сам-то он о себе думал весьма неважнецки. Последнее время чувство вины почти не покидало его, он пытался найти оправдание себе и даже находил, а на душе тем не менее легче не становилось.

Появился на мостике Сокольников. Он удивительно умел появляться, никому не мешая и никого не отвлекая от дела, и когда его долго не было, Ковалев начинал даже словно бы скучать.

— Сколько у тебя здесь солнца, — сказал он весело. — А знаешь, я к тебе опять с приятным известием.

— Ну, правильно, — сказал Ковалев. — «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало...» Так, что ли?

— Плохо думаешь обо мне, командир. Московское радио сообщило, что отряд боевых кораблей, по-нашему — ОБК, — Сокольников опять улыбнулся на солнце, — среди которых значится и наш эсминец «Стимсон», объявился возле берегов Никарагуа.

Ковалев заметно оживился:

— Не слишком ли крупную игру затевают они — Ливия, Ливан, теперь вот еще Никарагуа?

— Они — великая нация. Они мелочиться не любят. Если уж они пятью вымпелами гонялись за одиночным кораблем, то...

— Они не гонялись. Они нас сторожили — теперь это ясно как божий день, — хмурясь, сказал Ковалев. — Одиночное плавание — ведь это всегда загадка, и они по-своему ее разгадали.

— В этом нет твоей вины.

— Помнишь тот наш катехизис? Так вот там, помнишь: «Не важно, что о тебе подумают товарищи...»

— Допустим, — сказал осторожно Сокольников.

— Так вот для меня не важно, что подумает начальство. Для меня ясно только одно: если есть вина, должен быть и виноватый. А вина есть, потому что лодка находится где-то в этом районе. Тот странный самолет и тот странный шум, запеленгованный акустиками. Этого, разумеется, мало, чтобы утверждать, но этого достаточно, чтобы предполагать.

— Согласен, что этого достаточно, чтобы создать прецедент для вины, но этого все-таки мало, чтобы назвать конкретного носителя вины.

— А не надо никого называть. Человек сам должен знать — виновен он или не виновен.

— Но если вдруг невиновный сочтет себя виноватым, а виновный откажется признавать свою вину — создается, мягко говоря, общественный хаос.

— Если человек теряет совесть, если у него напрочь отсутствуют понятия чести, долга, достоинства, — желчно сказал Ковалев, — тогда хаос действительно неизбежен. Он неизбежен вовсе не потому, что виновный сочтет себя невиновным, а невинный примет на себя вину, не им содеянную, хаос будет неизбежен потому, что моральные устои, призванные поддерживать все наше общественное устройство, придут в ветхость. Проще говоря, они исчезнут, словно бы за ненадобностью.

— Твои рассуждения не лишены резона, — согласился Сокольников, — но что прикажешь делать, если кое-кого из членов общества за отсутствие у них этих самых моральных устоев приходится удерживать в вертикальном положении силой закона?

— Вот видишь, как у нас все хорошо получается, — сказал Ковалев. — Каждый должен прежде всего отвечать за себя. Мне, знаешь ли, легче живется, когда я вижу свою вину и не стремлюсь спихнуть ее на другого. Я в деле. Я в ответе. — За разговором Ковалев никогда не забывал о деле (Сокольникову даже казалось, что сознание его было уложено пластами, которые никогда не смешивались между собою), привычно оглядел горизонт, привычно потянулся рукой к микрофону, привычно, даже не взглянув на приборную доску, включил штурманскую рубку. — Голайба, командир. Что барометр? И каковы ваши прогнозы?

— Барометр на «ясно». Ветер два с половиной балла. Волна три с половиной.

— Добро, штурман, добро. — Ковалев отключил связь. — Вот так-то, комиссар, ветер скоро совсем убьется. Значит, после обеда поднимем вертолет, а то наш Зазвонов, чего доброго, совсем обленится. — Он усмехнулся, опять-таки по привычке, и привычно, как всегда это делал, отер ладонью усмешку с губ. — А в России, между прочим, комиссар, снега метут, а в России, комиссар, готовятся к встрече Нового года. А у нас, комиссар, даже нет захудалой синтетической елки.

— Что нам стоит дом построить, — лихо сказал Сокольников. — Зато у меня есть листов сорок отличного ватмана, зеленая, желтая и красная гуашь. Художник нарисует зеленые елки, развесит на их лапах желтые свечи и затеплит их красными огнями. Одну я присобачу тебе на мостик.

— Спасибо, комиссар, уважил.

— А еще мы испечем тысячу пончиков, сварим котел компота и пройдемся с тобой по всем кубрикам и поздравим моряков. А еще я предполагаю прокрутить морякам, а также товарищам офицерам с мичманами «Карнавальную ночь».

— Лучше бы уж ты показал «С легким паром», — попросил Ковалев.

— «С легким паром» прокат не дал. В «легком паре», говорит прокатная тетя, мужики пьют много.

— Нам это ни с какого бока не грозит. Ресторации у нас тут нет, забегаловок тоже.

— Нам это, может, и не грозит, только прокатная тетя этого не уважает. Она хочет, чтобы мы с тобой были примерными.

— Ну это понятно... Кому-то в Вольтеры фельдфебелей давали, а нам — прокатную тетю.

Задание заданием, лодка лодкой, а Новый год приближался, и какие бы в мире ни бушевали военные, политические и иные страсти, какие бы кометы ни подбирались к Земле — в наступающем году была комета Галлея, — встречать его полагалось по всем правилам и с должными почестями, потому что еще старики завещали — как встретил Новый год, так и проживешь его. Майор Грохольский, флагманский медик, он же по совместительству — после убытия Блинова — и корабельный врач, вздыхая, пересчитал всю имеющуюся в наличии вату, разделил ее на три части: одну часть тотчас же спрятал подальше от посторонних глаз — неприкосновенный запас; другую часть оставил для надобностей санчасти; третью же часть, опять поминутно вздыхая и сморкаясь — когда Грохольский волновался, у него всегда появлялся сильный насморк, — пожертвовал на встречу Нового года.

— Конечно, — сказал он при этом Сокольникову, — берите. Я ведь все понимаю и тоже не лишен чувства гражданского юмора, но если мне придется еще кого-то резать... то простите. — И он развел руками, мысленно хваля себя, что догадался загодя разделить вату на три части. Первую треть, ту, что стала неприкосновенным запасом, он сделал побольше. — Учтите.

— Учтем, — сказали ему моряки, прибывшие вместе с Сокольниковым реквизировать вату. — И обязуемся.

— Да-да, обязуйтесь, — попросил Грохольский. — Тогда все-таки был еще Блинов, а теперь я один. Без ассистента это, знаете ли, не всегда получается удачно.

Козлюк тоже долго скаредничал, когда к нему пришли просить мочала для усов и бород. Это мочало во все века делалось из рогожи, а рогожи этой в шкиперской было хоть пруд пруди — последние годы Козлюк наловчился банные мочалки плести из капроновых концов, — но тем не менее он долго скреб затылок, шевелил бровями, глядел по сторонам, думал, потом предложил:

— Давайте пустим мочалу как ветошь, которую я вам будто бы выдал на большую приборку.

Сокольников даже укоризненно покачал головой.

— Боцман, — сказал он печальным голосом, — зачем ты путаешь божий дар с яичницей? Новый год все-таки, а ты хочешь подверстать его под большую приборку.

Козлюк снова поглядел по сторонам, еще пошевелил мохнатыми бровями, которые у него выгорели и стали похожими на щетину, и вынес из шкиперской сразу две рогожи и от щедрот своих приказал еще боцманенку достать банку клея.

— Ту, что поменьше! — закричал он вслед, хотя и знал, что у его боцманенка снегу в крещенский мороз не допросишься.

— А клей зачем? — спросили его.

— Приклеите бороду — ни за что не отдерете.

Корабельный интендант не стал крохоборничать, тотчас же достал три простыни, застиранные до стойкого серого цвета, полез на другую полку и презентовал еще две наволочки, почти что новые.

— А это зачем?

— Ну мало ли зачем... — Интендант неопределенно пожал плечами. — Отверстие для глаз и рта вырежете, станете страшнее смерти.

— Послушайте! — сердито сказал ему Сокольников. — Шутите, но знайте меру. Это уже будет ку-клукс-клановский балахон.

— Разве? — удивился интендант и торопливо пробормотал: — В общем-то это все равно.

— Раз все равно, то и заберите свои балахоны, а нам, если можете, выдайте еще одну простыню.

Интендант — от греха подальше — достал с полки еще две простыни, на этот раз белоснежно-белые, не стиранные еще.

— Ого, — сказали моряки.

Пока Сокольников таким образом экипировал своих будущих Дедов Морозов, Нептунов, Снегурочек, наяд, Зазвонов вместе с техником приготовил машину и поднялся к командиру, чтобы получить задание на полет. Ковалев провел его в штурманскую рубку к прокладочному столу, молча взял из рук Голайбы карандаш, повертел в пальцах, потом ткнул заточенным концом в желтую точку.

— Мы. — Он повернулся к Зазвонову, как бы убеждаясь, что тот внимает ему. — Меня интересует вот этот сектор. — Он опять склонился над столом. — И вот этот. Но прежде чем приступить к выполнению задания, необходимо произвести надводную разведку.

— Вас понял, товарищ командир.

— В такую волну сесть сможете?

— Обижаете, товарищ командир.

Минут через десять Зазвонов запросил разрешения на взлет. Ковалев вышел на открытое крыло, поглядел на корму: на вертолетной площадке уже молотил воздух лопастями вертолет, даже с мостика было видно, как он содрогался от внутреннего нетерпения, готовый в любое мгновение подпрыгнуть, словно кузнечик, а палуба из-под его дутых колес — знаменитые три точки, — казалось, все время уходила. «Взлететь-то взлетит, голубь, — подумал с опаской Ковалев, — а вот как-то потом сядет», — и он приказал:

— Вахтенный офицер, средний вперед. — И когда «Гангут» словно бы немного осел в воду, убился чуть-чуть ветер и стало тише, он, немного волнуясь, хрипловатым голосом — все-таки ему не часто приходилось руководить полетами — сказал: — Добро. Взлет разрешаю.

Лопасти у вертолета закружились быстрее, образовав полупрозрачный круг и взвихрив вокруг себя воздух — провожающие вертолет схватились за козырьки пилоток, — машина подпрыгнула и стрекозой отлетела за корму, начала набирать высоту и скоро исчезла из виду. Ковалев вернулся в рубку. Он знал, что этот пристрелочный вылет мало принесет ему сведений, но он также знал, что именно только сейчас началось окончательное решение его командирской судьбы. Он старался не думать об этом, но в то же время в его сознании все время теплилась мысль: «Сейчас или... Сейчас или...»

Зазвонов вернулся часа через полтора, может, он был в полете и немного дольше, но это в сложившейся ситуации не имело большого значения.

— Вертолет закатить в ангар, — распорядился вахтенный офицер. — Командиру вертолета на мостик.

— Надводную разведку произвел, товарищ командир, — доложил Зазвонов, поднявшись на мостик. — В заданных секторах я зависал дважды. — С висков у него начал стекать пот, но он не отер его, только подул на нос. — Горизонт чист.

— Да-да, — сказал Ковалев, — там, где вы зависали, лодки быть не могло. Раз уж вы ее не слышали, значит, она нас — тем более. С завтрашнего дня будете летать регулярно.

Зазвонов просиял, но тут же погасил улыбку, буркнув: «Есть», и скатился в низы.

«Одни на карту ставят свою судьбу, — грустно подумал Ковалев. — Другим же — сплошное удовольствие».

Ковалев был не совсем прав — полеты для Зазвонова тоже были его судьба, только Зазвонов за долгое безделье разучился скрывать свою радость, а Ковалев свои эмоции уже умел скрывать даже от себя, но ведь у Зазвонова и людей в подчинении было — кот наплакал, хотя и числился он в корабельной табели о рангах командиром боевой части шесть. Древние далеко смотрели, когда утверждали: богу — богово, кесарю — кесарево.


2

Уже не недели — месяцы резал «Гангут» волну, которая рассыпалась, обволакивая его звенящей пеной, и незаметно подкрался к порогу Нового года, а Новый год, как бы к нему ни подкрадывались и как бы он сам ни приходил, неизменно оставался Новым годом, и, следовательно, наступала пора завершать одни дела и начинать новые. Судя по всему, «Гангуту» нечего было шабашить: вертолет исправно уходил на задание утром, поднимался в небо и после обеда, с каждым разом увеличивая радиус, а результаты этих полетов пока что равнялись нулю.

Позвонил командующий и поздравил гангутцев с Новым годом, сказал между прочим, что у Ковалева дома все нормально, Севка с Тамарой Николаевной ждут его скорого возвращения, как древнего спартанца, «со щитом». «Хорошо бы», — подумал Ковалев. Из дальнейшего разговора он понял, что там, в штабе, по всякого рода косвенным сведениям составилось твердое убеждение, будто стратегическая лодка обжила именно этот район, очерченный такой-то долготой и такой-то широтой с одной стороны и такой-то долготой и такой-то широтой с другой, но этому твердому убеждению не хватало пока что малой малости — донесения «Гангута», в котором бы он подтвердил расчеты штабистов. Между прочим — ах уж эти «между прочим»! — командующий заметил, что «Полтава» с «Азовом»... Так вот, «Полтава» с «Азовом» тоже не прочь попытать свое счастье в одиночном плавании. И все это опять между прочим... «Король умер, да здравствует король!» Говорили и иначе: свято место пусто не бывает.

Но какое Ковалеву было дело до всех этих королей и святых мест, когда, как он считал, и не без основания, что под сомнением находились его честь и достоинство, тот самый капитал, который наживается долгими годами, порой ценой собственной жизни, и в один миг может стать жалкими воспоминаниями на так называемом заслуженном отдыхе в кругу семьи и близких о днях светлых и, к сожалению, мимолетных. До «заслуженного отдыха» Ковалеву было, правда, далековато, а все прочее могло свершиться. Старики не зря когда-то предупреждали: от сумы да от тюрьмы не зарекайся.

Ковалеву доносили, что Сокольников в низах расхозяйничался вовсю, потеснив даже короля низов на походе старпома Бруснецова, а тут, на мостике, время от времени щелкали контакты — это рулевой удерживал корабль на курсе, гудели станции, негромко жужжал репитер гирокомпаса, — всех приборов, которыми был напичкан мостик, было не перечесть, и все они, включенные в сеть, издавали свои звуки. Они перепутывались, накладывались один на другой, и мостик гудел, словно провода в придорожных столбах.

Только что припалубился вертолет, и Ковалев ждал от Зазвонова подробного доклада — тот уже поднимался на ходовой мостик, — хотя, понятное дело, на хорошие вести рассчитывать не приходилось. Если бы Зазвонову удалось что-то обнаружить, он доложил бы об этом еще с воздуха. Ковалев все это хорошо понимал и все-таки надеялся — а вдруг... Мало ли чем могло быть это «а вдруг»: масляным пятном на воде, отходами из бытовых цистерн — это было бы уже удачей. «Ну хоть что-нибудь, — взмолился Ковалев. — Хоть малую соринку, а я потом весь клубок размотаю».

Зазвонов уже не смотрел радостно на весь мир и с лица немного спал, даже посветлел, словно бы маленько отмыл загар, и никакой, разумеется, ни большой, ни малой соринки он не принес.

— Глухота, товарищ командир, как у моей бабуси в деревне. Даже петушиного крика не слышно. Хоть сам криком кричи.

— Тут закричишь, — согласился Ковалев, спрыгнул с «пьедестала» на палубу, прошелся, разминая занемевшие ноги. — А я тебя ждал, словно Деда Мороза. Думал, подарочек приволокешь.

— Сам хотел сделать себе подарочек, товарищ командир.

— Добро. Иди отдыхай. Завтра для кого-то Новый год — для нас рабочий день. Попробуем послушать еще один сектор. Радиус... Вы меня поняли, капитан? — Вертолет при этой дистанции выходил на какое-то время за пределы радиосвязи, и Ковалев тем самым как бы спросил: «Что — рискнем?» — Ну так как, капитан?

— Понял вас, товарищ командир, — сказал Зазвонов усталым голосом: он сегодня дважды поднимался в воздух, и уже хотелось расслабиться. «Ну что ж, — подумал он, — раз пошло такое дело, режь последний огурец».

Они хорошо поняли друг друга: не рискнув в одном деле, они тем не менее подвергли себя риску в другом, и, значит, вся жизнь их в эти дни становилась сплошным риском.

— Добро, — повторил Ковалев, и Зазвонов тоже сказал:

— Вас понял, товарищ командир.

Зазвонов ушел, а Ковалев, проводив взглядом его крутую спину, которая рывками исчезала в люке, большую голову, крепко посаженную на плечах, обтянутых светлым комбинезоном, подумал снисходительно и грустно: «Понимай, брат, понимай. Нам без понятия, брат, совсем плохо».

Время от времени в динамике слышались доклады:

— Ходовой, БИП. Воздушная обстановка... Надводная...

Время от времени на мостик поднимался дежурный офицер:

— Товарищ командир, ужин готов. Прошу снять пробу.

Или:

— Товарищ командир, ужин роздан. Жалоб и претензий не поступило.

Так было вчера и позавчера, так будет завтра и послезавтра, словом, до тех пор, пока пружина в часовом механизме марки «Гангут» не станет прокручиваться, а это, надо полагать, не случится никогда. По крайней мере, так считал Ковалев, так считали Сокольников с Бруснецовым и все прочие большие и небольшие начальники, коим судьба и кадровики вверили в управление корабль, а там шли еще моряки, а вместе они как раз и составляли часовую пружину, являясь одновременно и самим часовым механизмом.

Сокольников в этот день на мостик не поднимался, хлопотал в низах, стараясь везде успеть, даже к себе не заглядывал, впрочем, заглядывать было некуда — в его каюте устроились два умельца, которые из простыней, картона, мочала и ваты мастерили царские короны для Деда Мороза (Ветошкина) и Нептуна (Козлюка), не сообразуясь ни с какими канонами, исходя только из имеющихся материалов и собственных представлений о прекрасном, а прекрасное, судя по маскам, создаваемым ими, была бесхитростная доброта.

В кают-компании другие умельцы малевали на ватманах новогодние елки, в ленинской каюте тоже чего-то малевали, в столовой команды натягивали под подволоком нити с клочками ваты, которая здесь, в тропиках, весьма похоже изображала снег — без него, как известно, русская душа не приемлет никакого Нового года, где бы она его ни встречала, — коки на камбузе пекли впрок пончики. Сокольников успевал заглянуть и в одно место, и в другое, и в третье, в одном он хватался за кисть, кончиком языка облизывая губы, тем самым как бы являя творческие муки; в другом поправлял Нептунову корону; на камбузе отведал пончиков, запив их горячим еще компотом, который к полуночи должны были охладить в рефрижераторе, — словом, везде находился при деле, которое сам же и раскочегарил, и все ему ужасно нравилось, пока Козлюк, мастеривший на юте из досок и брезента временный бассейн для омовения салажат, вразумительно не сказал:

— Не путались бы вы в ногах, товарищ капитан третьего ранга. Все сделаем в лучшем виде.

Сокольников чуть было не задохнулся от обиды: «Я путаюсь в ногах? Это я-то, все расшуровавший?!» — но тотчас опомнился и, остывая, виновато сказал:

— Да ведь мне, боцман, тоже хочется нарядить свою елку.

— Ну что с вами поделаешь, — примиряюще сказал Козлюк. — Тогда подайте вон ту, что ли, доску.

— А не развалится этот твой Колизей?

— К утру обязательно развалится, — философски заметил Козлюк. — Так мы его после полуночи сами разберем.

Сокольников хлопнул себя ладонью по лбу, вспомнив, что еще не сочинил купальную грамоту — спешить, видимо, не следовало, у него в бумагах хранились грамоты от прежних походов в тропики, их стоило только найти, отредактировать применительно к новым условиям и размножить по числу новообращаемых. Он опять почувствовал — это Козлюк чуть было всю обедню не испортил — себя и режиссером, и костюмером, и художником, и даже рабочим сцены, хотя Козлюк и не оценил его рвение, ему хотелось успеть везде, начинал одно дело, тут же брался за другое, не доведя его до конца, передавал первому подвернувшемуся под руки продолжить его, а сам брался за третье. Любое дело во все века требовало усидчивости и терпения — все так, но всякое же дело нуждалось еще и в душе, и вот эту-то душу, как понимал Сокольников, он и должен был вдохнуть.

Жизнь на «Гангуте» в этот предновогодний день начала складываться как бы в двух измерениях: в низах писались купальные грамоты, перед зеркалами в своих каютах охорашивались Дед Мороз с Нептуном, возле них хлопотали наяды, русалки и черти, слонялась без дела Снегурочка, а из кубрика в кубрик уже передавали открытое письмо гангутцев Рейгану — в подражание письма запорожских казаков турецкому султану, только в более крепких выражениях, по этой причине в стенгазете редактор помещать его отказался наотрез. («А следовало бы, — сказал Козлюк, перечитав его дважды и даже переписав себе на память. — Дам потом почитать кому, оборжутся».)

А в ПЭЖе невозмутимый Ведерников попивал свой неизменный чаек, прислушиваясь чутким ухом к работе главных механизмов и поглядывая на приборную доску. Сидели за локаторами радиометристы, милях в... впрочем, какое это имело значение, в скольких милях от борта «Гангута» молотил лопастями воздух вертолет, Суханов со своими архаровцами «наигрывал на «пианино», колдовали над планшетами воздушной, надводной и подводной обстановки в БИПе операторы — «А чего было колдовать, если тут ни корабли не хаживали, ни самолеты не летали», — и восседал на своем «пьедестале» Ковалев. А на палубе и на надстройках, куда не долетали брызги, пузырилась под отвесными лучами краска, и медные поручни на трапах, отдраенные до жаркого блеска, так разогрелись, что к ним даже боязно было притрагиваться.

Ветер убился окончательно, стало тихо, солнце жарило на совесть, и мертвая зыбь легонько подбрасывала на покатых плечах «Гангут», и он, не задерживаясь на них, зарывался носом в зеленоватую воду, взбивая из нее пену, и из этого клубящегося серебра вырывались стайки серебряных рыбок. Козлюк больше не собирал их по утрам — все приедается, приелись ему и летучие рыбы, — время от времени на баке появлялся боцманенок и выбрасывал их за борт, чтобы они, разлагаясь на солнце, не превращали боевой корабль в вонючий цех переработки на рыболовецкой плавбазе.

В этот район московские радиоволны доходили искаженными, было много помех, порой, кроме визга, свиста и шороха, ничего не удавалось расслышать, и тогда Сокольников посовещался с парткомом и принял соломоново решение: «Ввиду неустойчивого приема Московского радио, вследствие чего будет невозможно прослушать новогоднее обращение, просить командира корабля в полночь выступить с кратким словом по корабельному радио».

Козлюк при этом буркнул:

— Все речи да речи, можно бы и концерт по заявкам знатных людей корабля организовать.

К знатным людям «Гангута» относился прежде всего главный боцман — это все поняли, но все-таки первую заявку решили отдать командиру корабля — благо он не присутствовал на заседании парткома — и взять эту заявку поручили Козлюку. Тот не стал отнекиваться, дождался, когда закроется заседание, и сразу же отправился на мостик.

— Товарищ командир, — сказал он немного торжественно и очень важно, — разрешите к вам обратиться не как главному боцману к командиру корабля, а как члену парткома к члену парткома.

Ковалев живо повернулся в своем кресле и с любопытством уставился на Козлюка.

— Ну-ка, ну-ка, — сказал он. — Только, по-моему, члены парткома обращаются друг к другу без всякого разрешения.

— Вот и я говорю, — сказал Козлюк не менее важно, но уже без прежней торжественности. — В двадцать часов мы решили прокрутить концерт по заявкам знатных людей корабля. Первую заявку велено взять у вас. Что бы вы хотели послушать?

— Кто придумал эту чепуховину? — строго спросил Ковалев.

Козлюк предполагал, что дело обернется именно таким образом, и уже готов был к ответу.

— Придумал-то эту чепуховину я, товарищ командир, — почти веселым голосом сказал Козлюк. — А вот постановил партком.

— Ладно, боцман, вернемся в базу, я тебе припомню концерт по заявкам знатных людей, — пообещал Ковалев. — Дай-ка список, я погляжу, что там у тебя накорябано.

Козлюк смиренно протянул бумагу, отступил в сторону и начал разглядывать океан, как бы желая тем самым сказать, что ему все равно, что выберет командир, потому что там все равно ничего стоящего не было.

— «Темная ночь», — читал между тем вслух Ковалев. — «Ой вы, ночи, матросские ночи», «Не плачь, девчонка...» Ага, запиши-ка, боцман, мне вот эту: «Степь да степь кругом, путь далек лежит...»

— «Степь», товарищ командир, я сам хотел заявить, — обиженным голосом сказал Козлюк.

— Ничего, — сказал Ковалев, — «Степь» послушаем в моей заявке, а себе выбери «Не плачь, девчонка...». Прежде говорили, доносчику первый кнут. Вот и получай его.

— Обижаете, товарищ командир, — дернувшись щекой, сказал Козлюк. — Возраст не тот, опять же и положение не такое, чтоб про девчонок заявлять. «Степь» больше приличествует.

— О приличии заговорил? А концерт по заявкам предлагать — о приличиях не думал? Ну так вот — мне «Степь», а себе — что хочешь, то и выбирай.

На мостик Козлюк поднимался гоголем, спускался с мостика, мягко говоря, мокрой курицей. «Черт меня дернул за язык, — ругал он себя. — «Не плачь, девчонка...» — негодовал он. — Да по мне, если хотите знать, уже и старухи перестали плакать!» Он спустился к радистам. Те никого к себе не пускали, но Козлюку дверь отворили, хозяин верхней палубы и в низах оставался хозяином положения.

— Вот что, вислоухие, — сказал он, грозно шевеля бровями. — Русланова у нас есть?

— Где-то валяется.

— Не где-то валяется, а найти надо.

— Да мы найдем, товарищ мичман.

— Надо найти, — уже мягче сказал Козлюк. — На той пластинке, должно быть, «Златые горы» есть?

— Кажется, были.

— Вот, — сказал Козлюк, торжествующе подняв кверху указательный палец. — Мне сыграете «Златые горы». Командиру, стало быть, «Степь да степь...», а мне — «Горы». Поняли, вислоухие?

— Замполит утвердит, так мы что угодно сыграем.

— Замполит утвердит, — пообещал Козлюк.

Но Сокольников неожиданно заупрямился:

— Да пойми, боцман, твои «Златые горы» вкупе с «реками, полными вина» — жесточайший анахронизм.

— Правильно, — сварливо сказал Козлюк, — как швартоваться, или бассейн соорудить, или мочалку сплести, так главный боцман, а как музыку заказать, так сразу и — анахронизм. Хочу Русланову.

— Ладно, пусть будет Русланова, только уж не «Златые горы», а хотя бы «Окрасился месяц...».

— Я не против «Месяца», — тихо сказал Козлюк, — а только желаю «Златые горы».

— Ну, боцманюга, дождешься ты у меня.

— Что-то вы на меня сегодня все взъелись. Командир грозится: «Вернемся в базу, я тебе припомню». Вы то же самое: «Дождешься ты у меня». Что я вам — мальчик для битья?

Сокольников устало махнул рукой:

— Черт с тобой, оставляй «Златые горы». Только, боцманюга, непорядок это.

— Какой уж тут порядок, — согласился Козлюк. — С таким порядком одни беспорядки. А вы лучше бы выпросили у командира штук десять сигнальных ракет. Разных бы: красных, зеленых, белых. Чтоб фейерверк в полночь дать.

— Какой тебе еще фейерверк понадобился? С какой такой радостью встречаем мы Новый год? Может, с лодкой в контакт вступили, может, задание командования выполнили?

— Так ведь в лодке, товарищ капитан третьего ранга, там ведь тоже не дураки сидят, а тоже смекают, что к чему. А Новый год, как бы там дело ни шло, все равно встречают с радостью.

Когда Сокольников заикнулся о ракетах, Ковалев насторожился:

— Что — опять боцманюга придумал?

— В основном...

Ковалев покрутил головой и даже помычал.

— Нет, он определенно в базе от меня схлопочет. — И приказал начальнику арсенала выдать десять сигнальных ракет для произведения новогоднего фейерверка.


3

Новый год уже прошествовал по всей стране и под бой курантов на Спасской башне вступил в Москву, а на «Гангуте» еще шел концерт грамзаписи по заявкам «лучших людей корабля», как хотелось назвать его Козлюку и как он в конце концов по настоянию командира корабля назван все-таки не был, а передавался просто концерт по заявкам. Козлюк без всякого удовольствия прослушал и командирскую «Степь», и свои «Златые горы», только подумал грустно: «А я все ж таки настоял на своем», набрал полную купель воды, опустив в нее два пожарных шланга, чтобы постоянно поддерживать уровень. «Наше дело таковское: скажут, купать новообращенных — будем купать. Прикажут полезть в воду — сами полезем».

Еще за ужином Сокольников попросил всех офицеров встретить Новый год в своих подразделениях, а в час пополуночи собраться в кают-компании. Когда Бруснецов подробнейшим образом расписал командиру все эти приготовления и объявления, тот довольно-таки ехидно заметил:

— Ну правильно: куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Нам бы только погромче в барабан ухнуть, а там уж разберемся, что к чему.

— Напрасно иронизируешь, — возразил Сокольников отчужденно: за день намотался, а тут еще командир со своей иронией. — Люди не виноваты, что у нас что-то не вяжется. Люди стали морально уставать. Людям необходима смена ритма.

Ковалев засопел и отвернулся.

— Все устали, один я, разумеется, не устал. Всем необходима смена ритма, один я в этой смене не нуждаюсь, — взвинчивая себя, сказал Ковалев, хотя и понимал, что его бравый заместитель так все закрутил, что теперь остановить, тем более отменить, ничего нельзя, а отменить это нелепое празднество среди океана, когда к тому же на душе скребли кошки, ему прямо-таки захотелось. Он не был суеверен — скажем это и во второй раз, — но все-таки под спудом шевельнулась суеверная мыслишка: «А не сглазим? А вдруг сглазим? — И тут же остепенил себя: — А разве можно сглазить то, чего нет?»

— Командир, дай жаждущему глоток воды.

— Почему глоток? Я и ведро могу отпустить. Да ведь нет его у меня. — Ковалев снял микрофон. — Штурман, командир. Сколько у нас осталось до Нового года?

— Москва, товарищ командир, вовсю уже кутит, — вздохнув, сказал Голайба. — У нас он объявится через сорок шесть минут.

— Хорошо. БИП, командир. Доложите обстановку.

— Надводная — горизонт чист. Подводная...

— Добро. Докладывать постоянно. — Ковалев отключил связь. — Рассыльный! — позвал он и, когда голова рассыльного появилась в люке, приказал: — Пригласите ко мне старшего артиллериста.

Сокольников догадался, что рассыльный не понял, кого следует пригласить к командиру, и сказал от себя:

— Командира БЧ-2 капитан-лейтенанта Романюка.

Голова рассыльного словно бы провалилась, и в люке засветился слабый огонек — там горело ночное освещение.

— Знаешь, комиссар, к чертям собачьим, конечно, суеверия, но под Новый год все-таки хочется немного и посуеверничать.

— Ничего, командир, все будет хорошо.

В темноте возникла новая фигура. Ковалев лица не различил, но догадался, что это был старший артиллерист, и не стал дожидаться его доклада, спросил сам:

— Ракетницы, сигнальные ракеты получили?

— Так точно.

— По команде вахтенного офицера тремя залпами под углом примерно в сто двадцать градусов.

Старший артиллерист молча кивнул и спустился в низы.

— Тебе часто приходилось встречать Новый год в море? — спросил Ковалев Сокольникова.

Голос у Сокольникова неожиданно стал глухим.

— Второй раз... Тогда мы с Игорем Вожаковым на широте... Знаешь, это чуть левее... Подвсплыли, поглазели на звезды. Дали команде покурить. Там оживленно было, поэтому фейерверков не устраивали. Только загадали, что надо. А осенью я его потерял. И сам вернулся в надводный флот. Ни одна загадка наша не сбылась.

Они молчали долго.

— Жалеешь, что расстался с подплавом?

— Жалеть приходится, когда теряешь друзей. А все прочее большого значения не имеет. Без Игоря на лодках я уже служить не мог.

Они опять помолчали.

— Может, мы зря все это затеяли?

— Мой старик говаривал, что снаряды в одну воронку не ложились, — сказал Сокольников.

Ближе к полуночи на мостик поднялись Бруснецов, которому предстояло заступить на командирскую вахту, и старший артиллерист Романюк со старшим штурманом Голайбой, и все вышли на открытое крыло.

— Штурман, дайте местное время, — попросил Ковалев.

— Двадцать три сорок шесть, товарищ командир.

— Вахтенный офицер, стоп машина. Ложимся в дрейф.

«Гангут» словно осел поглужбе в воду, чтобы быть остойчивее, смолкли машины, унялась в переборках дрожь, и стало тихо-тихо. Это было так непривычно, что даже зазвенело в ушах.

Небо было чистое, и в теплой черной ночи большие звезды казались лампами, они отражались в густой воде, которая едва вздымалась и снова опускалась, как будто пыталась издать тяжелый глубокий вздох и не могла. От воды вздымался прелый запах, словно из запертого помещения, хотя помещение это было открыто во все пределы и по нему с одинаковой свободой разгуливали и крепкие ветры, и слабые сквознячки.

Приближался торжественный момент, все невольно примолкли — о чем говорить в такую минуту и что вспоминать? — даже страшно было подумать, что где-то за тридевять морей в этот час мели метели, под ногами поскрипывал снежок, с неба взирала холодная луна, а в домах на настоящих елках, пахнущих смолой и оттаявшей хвоей, горели настоящие свечи, с которых капал настоящий воск. Да полно, было ли все это на свете, может, нет уже ничего, остались только вот эта маслянисто-густая вода и черное небо с тусклыми лампами на нем, и эта тишина, леденящая душу, и эти невыраженные вздохи, которым никогда не вырваться из пучины.

— Товарищ командир, — доложил Голайба, — до Нового года осталось семь минут.

— Хорошо. — Ковалев нашарил в кромешной темноте микрофон, включил БИП. — БИП, командир. Доложите обстановку.

— Воздушная... Надводная...

— Добро. Вахтенный офицер, включите боевую трансляцию. — Ковалев прочистил горло, покашляв в кулак, потом хрипловато, заметно волнуясь, сказал: — Товарищи, милые мои сограждане, боевые соратники и друзья, через несколько минут в этой точке, отстоящей от берегов Отчизны на многие тысячи миль, мы встретим с вами Новый год. Если пограничники говорят о себе, что они именно тот самый форпост, которому в случае чего первым придется принять на себя удар, все же за своей спиной чувствуют дыхание родной земли. Мы выдвинуты намного дальше того самого форпоста, и у нас за спиной только океан. Тут наш дом, тут наша крепость, которые существуют не сами по себе, а только во благо Отчизны, которую ничто не должно устрашать. Мы хорошо поработали в этом году, который через минуту-другую станет нашими воспоминаниями. Нам нечего стыдиться его, хотя и не все получилось так, как этого хотелось бы, и мы с надеждой открываем для себя новую страницу, чтобы на ней, как на боевой скрижали, вписать славное имя — «Гангут». Это он стал нашей первой морской победой в эпоху Петра Великого, а значит, и нашим символом, который потом воплотился в линейном корабле, хорошо проутюжившем воды Балтики, колыбели всех наших флотов. Будем же достойны их светлой и чистой памяти, будем же верны заветам отцов и дедов, которые ни в каких условиях не спускали флаг и до конца оставались верными своему курсу. Я желаю вам в Новом году мужества и стойкости. Я желаю вам чести, совести и достоинства, всех тех качеств, присущих мужчине, которыми обладали наши отцы и деды. С Новым годом, друзья!

Ковалев передал микрофон Голайбе и вытер запястьем взопревший лоб. Сокольников молча пожал ему локоть, дескать, все в норме, командир, и Ковалев в ответ кивнул головой, спасибо, дескать, и все такое прочее. Голайба начал отсчет местного времени:

— Ноль... ноль... ноль...

Романюк же спустился на шкафут, где его поджидали старшины-комендоры с заряженными ракетницами. Он подал команду «Товсь!», облизнув сразу ставшие сухими губы, выдержал паузу и, когда Голайба объявил по боевой трансляции: «Местное время ноль-ноль часов», — уже не сдерживая себя, подал чистый и радостный голос:

— Пли!

Треснули ракетницы, свистя и соря искрами, ракеты взмыли ввысь и там звонко начали лопаться, разбрасывая вокруг себя красные, зеленые и розовые огни.

— Ура! — закричали на юте молодые ликующие голоса.

— Пли! — пытаясь подавить в себе радостное волнение и чувствуя, что ему не удастся это сделать, опять скомандовал Романюк.

Тогда, стреляя из РБУ, он священнодействовал, не зная еще, к чему приведет это священнодействие, в эти же новогодние минуты он ликовал, будучи уверенным, что эти зеленые и красные огни, вспыхнувшие в небе по его повелению, привели за собой в океан Новый год.

Ночь как будто немного вздрогнула, чуть-чуть расступилась, погасив в красных и розовых огнях звезды, а когда померкли последние искры, сгустилась сильнее, а звезды опустились еще ниже.

— Ура! — уже не стройно, но все так же озорно кричали на юте.

Ковалев дождался последнего залпа, пожал собравшимся на мостике руки, говоря при этом каждому одно и то же слово: «Желаю». Все и без слов понимали, чего он желал, и ответствовали тоже однозначно: «Взаимно».

— Старпом! — позвал Ковалев, закончив поздравительную церемонию. — Распорядитесь, чтобы ракетницы почистили и сдали в арсенал. Останетесь на мостике. Я с замполитом спущусь на ют. Боюсь, что Нептун уже начал обряд посвящения. Мы присмотрим, чтобы он там не натворил бед. Как только крещение закончится, я с юта подам команду, и сразу начинайте движение. Курс — прежний.

— Вас понял, товарищ командир.

Желающих принять Нептуново крещение, а следовательно и получить особую грамотку, собралось на юте человек за сорок, да вдвое больше тут же толкалось зевак, охочих до всякого рода развлечений.

— Ого, — сказал Сокольников, мысленно пересчитал кандидатов в обращение и обеспокоенно спросил Козлюка-Нептуна, обряженного в юбку из мочала, с роскошной — до пупка — бородой и железной короной на голове, которую на совесть склепал ремонтный механик: — Грамот на всех хватит?

— Хватит. Я их по счету отобрал. Самых достойных.

Ковалев недовольно хмыкнул.

— Купать всех, кто изъявил желание. Недостающие грамоты потом по поручению Нептуна вручу на мостике.

— Позвольте начать? — спросил Козлюк-Нептун командира и громыхнул трезубцем о палубу. — Дозволительно будет спросить, чей это корабль, как его имя и куда он следует, кто его командир и в каком звании состоит?

Ковалев вышел вперед, как того требовал Нептунов ритуал, почтительно поклонился Козлюку-Нептуну и громко, чтобы слышали все, ответствовал:

— Корабль сей большой противолодочный по имени «Гангут» несет на своем гафеле Военно-морской флаг Страны Советов и находится в одиночном плавании. Командир его — по фамилии Ковалев, а звание его — капитан второго ранга.

— Много ли грешников на борту «Гангута», кои впервые попали в мои владения?

Ковалев неопределенно махнул рукой:

— Несчетно их.

Козлюк-Нептун завопил дурным голосом:

— Братцы мои разлюбезные, ты, Дед Мороз, и вы, прочая мелкота, черти благородные с наядами, вали их всех чохом в геенну огненную! Там разберемся, которого куда определить.

— Не в геенну огненную, — поправил Нептуна-Козлюка Сокольников, — а в купель морскую.

Козлюк-Нептун понял, что маленько зарапортовался, переврав кое-что в Нептуновом ритуале, тем не менее исправляться не стал, чувствуя себя вне мирской критики.

— Па-а-прошу не мешать Нептуну совершать ризоположение. Налетай — подешевело, расхватали — не берут.

Козлюк-Нептун явно знал роль не очень твердо, путая одно таинство с другим, при этом выдавая язычника Нептуна за добропорядочного христианина, но делать было нечего: Нептунов от должности не отставляют. Сокольников только махнул рукой и отошел в сторонку.

Благородные черти с наядами, видимо не слишком благородными, хватали сперва тех, кто вышел на ют в плавках — эти явно пришли новообращаться, потом стали бросать в купель всех без разбора, невзирая на чины и звания, не тронув только Ковалева с Сокольниковым, рассудив, наверное, примерно так: Нептун — это понятно, и Новый год — это тоже хорошо, только снимет Нептун свою корону, отклеит мочальную бороду, и поминай его как звали, а командир с замполитом останутся. Вот тогда и запоешь Лазаря. Нет, лучше уж погодить, береженого-то ведь и Нептун бережет.

За полчаса перекупали всех: и тех, кто добровольно согласился принять купель, чтобы только получить грамоту (потом пригодится), и тех, кто пришел на ют поглазеть на обряд обращения, будучи уже обращенным в Нептунову веру в прошлых походах. Это шло в нарушение всех Нептуновых законов, но тут уж было не до законов, тем более что законы эти нарушались с соизволения Нептуна-Козлюка, который громче всех кричал:

— Всех вали! Чохом... Потом разберемся, кого куда...

Чертенята с наядами только завывали и улюлюкали.

Но тут, к удивлению Нептуна-Козлюка, места себе под луной потребовал Дед Мороз-Ветошкин, с такой же бородой, как и у Нептуна, только не в коротенькой юбчонке из мочала, а в белом балахоне из простыней, который болтался на нем, как на колу, обличая в Деде Морозе худородность: за последний месяц Ветошкин заметно осунулся и в теле сдал.

— Вали в купель Нептуна! — закричал, фистуля от радости, Дед Мороз-Ветошкин. — Нептуна-а...

— Нептуна вали! — вслед за ним закричали и чертенята с наядами.

— Как?! Меня?! — заревел Нентун-Козлюк. — Я тут самый главный!

— А вот врешь, — все так же фистуля, перебил его Дед Мороз-Ветошкин. — В новогоднюю ночь самый главный — Дед Мороз, потому у него и есть только одна ночь.

— Нептуна купать! — закричали наяды, забыв, у кого в свите они состоят.

Нептун-Козлюк ощерился трезубцем, но Ковалев урезонил его:

— Старик Нептун, раз этого требует Дед Мороз, в российских пределах, коими является палуба «Гангута», ты должен ему подчиняться.

Нептун-Козлюк погрозил Деду Морозу-Ветошкину кулаком, дескать, ну ты еще у меня попляшешь, объявят большую приборку или еще чего, как миленький прибежишь ко мне, так вот как придешь, так и уйдешь, вручил трезубец чертенку, снял корону, положил ее на трон и сам полез в купель, заявив, что если который притронется к его священной особе, то он за себя больше ручаться не будет, а скажет все от «а» до «я», что думает по поводу, а больше без повода творившегося здесь беззакония.

Воду перекрыли, шланги обвисли, и купель стала оседать, как бурдюк, из которого вылили все вино. Чертенята с наядами, снова став марсовыми и плотниками, начали разбирать деревянный каркас. К Ковалеву с Сокольниковым подошел Козлюк, уже без бороды и без дурацкого набедренника, а в брюках и в тропической рубашке — видимо, форму держал поблизости, — и весьма деловым тоном спросил:

— Товарищ командир, когда прикажете получить грамоту?

— Приходи в полдень и получишь.

— А все прочие, которым не хватило на юте?

— И все прочие пусть приходят.

Не следовало бы Ковалеву делать этого необдуманного заявления, но уж больно хороша была ночь, тихая и таинственная, и лица вокруг были разгоряченные и радостные, такие родные, что каждому хотелось сказать ласковое слово, а грамотка что ж — приятный пустячок, так стоило ли этим пустячкам вести счет в новогоднюю ночь.

— Боцман, — сказал Ковалев, — позвоните на мостик старпому и передайте от моего имени, чтобы начинал движение.

За кормой взбурлила вода, «Гангут» вздрогнул и, серебря за кормой пеной, которая, шурша, тут же гасла, направился в точку. Доски разобрали, брезент уволокли на вертолетную площадку сушиться, огни погасили, и по всему юту затеплились красные огоньки сигарет. Возле кормового шпиля сгрудились моряки, там тенькнули струны, и два голоса слаженно, видимо из одной команды, запели:


Ой, мороз, мороз, не морозь меня,

Не морозь меня-а-а, моево-о коня-а...

Моево-о коня-а-а, белогривова-а,

У меня-a ль жена-а, ой ревнивая.


Запели и другие моряки, и под эту песню Ковалев с Сокольниковым спустились в низы, и в первом же кубрике их затащили за стол, налили по кружке компота и поставили перед ними тарелку с пончиками.

— Если мы в каждом кубрике будем выпивать по кружке компота и съедать хотя бы по одному пончику, я тогда и на мостик не поднимусь, а ведь мне еще стоять вахту.

— Товарищ командир, батя, уважьте...

Командир «Гангута» мог бы и отказаться от стола — никто бы и не обиделся, в конце концов, их было много, он один, — но батя не имел права отмахнуться от приглашения, они сели за стол, выпили по кружке компота и съели по пончику. Садиться за стол пришлось и в других кубриках. Когда Ковалев вернулся на мостик, ночь уже шла на убыль. Он отпустил Бруснецова отдыхать, снял пилотку, потер ладонью потную шею и вышел на крыло подышать влажным тяжелым воздухом.

Было тихо и душно, едва заметно серебрился воздух, а на юте моряки все еще пели:


Миленький ты мой, возьми меня с собой.

В том краю далеком буду верной тебе я женой.


4

Праздник ушел так же тихо, как и надвинулся, и уже ранним утром все пошло своим чередом: после завтрака, стрекоча, улетел вертолет и, так же стрекоча, появился только перед обедом. Встретить его вышел Суханов, имея на это свои причины. Он дождался, когда лопасти, перестав крутиться, обвисли, механик почтительно выслушал замечания Зазвонова и начал складывать лопасти — вертолет никогда не оставляли на площадке и каждый раз заводили в ангар, — только после этого, несколько тушуясь (он все еще тушевался в разговоре со старшими), попросил:

— Товарищ капитан, не могли бы вы уделить мне несколько минут?

— Почему бы и нет, — игривым голосом сказал Зазвонов. — Вот только смотаюсь на мостик, и я к вашим услугам.

— У меня такое дело, что я хотел бы переговорить с вами до того, как вы подниметесь на мостик. Обещаю вам, что разговор много времени не отнимет.

Зазвонов с интересом глянул на Суханова и отошел с ним к бортовым леерам.

— У вас не создалось впечатления, что за нами постоянно кто-то следит? — спросил Суханов крадущимся голосом и беспокойно оглянулся. — Я все время за «пианино» испытываю такое чувство, как будто на меня кто-то смотрит. Я не знаю кто и не знаю откуда, только чувствую, что за мною следят.

— Мм-да, — промычал Зазвонов. — Похоже.

— Что похоже? — не понял Суханов.

— Последние дни я тоже стал испытывать на себе нечто похожее, будто кто-то глядит мне в затылок.

— Я боялся об этом говорить, подумав, что у меня начались галлюцинации. Но сегодня и мой мичман признался в этом. А теперь вот вы... Странно все это. Может, наши желания вступить в контакт с лодкой принимают такие формы?

— А вы, случайно, не испытываете на себе их активные действия?

Суханов возразил, как бы предвидя этот вопрос:

— Если бы они работали в активном режиме, тогда бы мы услышали удар звуковой волны по корпусу. А так словно бы кто-то начинает шевелиться и — все.

Зазвонов даже как будто бы обрадовался:

— Вот-вот... Я старался классифицировать это подобие шума, а оно исчезает, словно призрак. Но ведь о призраках у нас не принято докладывать, а? Или я, может, чего-то не понимаю?

— Да, — печально сказал Суханов, — по-моему, мы сами становимся призраком, как тот летучий голландец.

Зазвонов заметно повеселел.

— Не развивайте дальше свои мысли. Они могут увести вас очень далеко. У нас говорят: «Не улетай, родной, не улетай». Давайте лучше согласимся, хотя бы для себя, что лодка здесь наличествует и успевает услышать нас раньше, чем мы ее. С ее скоростью и способностью проваливаться ей ничего не стоит уходить от нас.

— Может, доложим командиру?

— Простите, а что мы ему доложим? Что лодка здесь присутствует? Так он и без нас об этом осведомлен. Что в мире полно призраков? Так ведь с призраками шутки плохи. Потерпим до завтра. Проработаем до конца нашу версию, и тогда уже в любом случае придется докладывать. Возможно, после этого он прикажет Грохольскому обследовать нас. — Зазвонов хохотнул и даже потер от удовольствия руки. — Но тут уж, как говорится, искусство требует жертв.

Зазвонов отправился к командиру на мостик, а Суханов спустился к себе в пост. Ветошкин ждал его.

— Ну? — встретил он Суханова вопросом.

— А что — ну? Он тоже говорит, будто кто-то смотрит ему в затылок.

— Тогда ничего, — сказал Ветошкин. — А я-то думал, что у нас шарики закрутились не в ту сторону или лариска завелась. Она, подлая, любит вот так же в затылок смотреть.

— Тут уж и не знаешь, что лучше — лариски или лодка.

Ветошкин хотел было сказать, что не следовало бы тогда отпускать Ловцова — с таким-то слухом он быстро бы классифицировал, — но это напоминание могло пойти в перебор, и мичман промолчал. Суханов же не стал вдаваться в такие тонкости и сказал сам:

— Наверное, на самом деле не следовало отпускать Ловцова.

И Ветошкину вдруг захотелось побольнее ударить Суханова, сказав что-нибудь в том роде, что все мы умные задним числом, а думаем чаще всего тем, на чем следовало бы сидеть, и так же неожиданно понял, что делать этого не следует ни при какой погоде.

— Ничего, товарищ лейтенант, — сказал он, радуясь своей сообразительности, — придет время сами склассифицируем, что надо.

— Когда это время придет? — едва не закричал Суханов. — Когда, мичман?

— Попомните меня — она скоро совсем обнаглеет и зазевается. Тут-то мы ее и употребим.

— Твоими бы устами... — пробормотал Суханов.

— Можно и моими, — согласился Ветошкин. После того как с его соизволения выкупали Козлюка, он неизменно находился в приподнятом настроении. «В новогоднюю ночь боцманюгу прижал, та-ак, — ликовал он, мысленно загибая палец. — Теперь вот лейтенантик мордой о стол хлопнулся. Надо бы старших слушаться, товарищ лейтенант. (Под старшими он разумел себя.) Старшие, Юрий Сергеевич, плохого не присоветуют. Был бы сейчас в посту Ловцов, совсем бы другой коленкор получился».


* * *

Козлюк не был бы главным боцманом, если бы поступился своими правилами, и в назначенный час, хорошо побрившись и переодевшись во все чистое, он поднялся на ходовой мостик.

Ковалев уже забыл о своем обещании — мало ли кто чего обещает в новогоднюю ночь! — вопросительно поглядел на Козлюка и довольно дружелюбно спросил, хотя беседовать с Козлюком о покраске, концах, обвесах и прочем шкиперском имуществе ему в этот час не хотелось:

— Дело есть ко мне?

Козлюк переступил с ноги на ногу.

— За грамоткой велели приходить. Вот я и поднялся. — Козлюк глянул на часы. — Как раз вовремя.

— За какой грамотой? — машинально спросил Ковалев.

— За той, что вы на юте обещали, когда купать меня велели. — Козлюку прямо-таки необходимо было произнести эту фразу, потому что одно дело, когда командир велел, и совсем десятое, когда это повеление исходило от липового Деда Мороза-Ветошкина, который, как известно, первый шаромыжка на «Гангуте». — Так что пришел вовремя.

— А... — сказал Ковалев и позвонил Сокольникову: — У тебя грамотки готовы тем, которые на юте не получили? Заканчиваете? Ну хорошо. — Он повернулся к Козлюку: — Ступай к Сокольникову. Он тебе выпишет, чего надо.

Козлюк насупился, посопел носом и угрюмо сказал:

— А говорили, что сами вручите по поручению. На мостике.

— Мостик, боцман, не пьедестал почета, а главный командный пункт.

— Это я понимаю, товарищ командир, — сказал Козлюк. — Только ведь не я пришел на мостик, а вы велели.

— Что ты цепляешься ко всякому слову?

Козлюк хитренько улыбнулся:

— У командира, товарищ командир, всяких слов не бывает. У командира если уж слово, то оно и слово.

— Ух ты, — только и сказал Ковалев, оглядел Козлюка с головы до пят: «Ну и фрукт» — и снова позвонил Сокольникову: — Пусть рассыльный принесет грамотку главного боцмана. Я ему на мостике вручу.

— Так вы обещали не мне одному, — ехидненько сказал Козлюк. — Там, в коридоре, собрались все, которым на юте не хватило.

Ковалев нахмурился:

— Много ли их там собралось?

— Эх! — сказал Козлюк ликующим голосом. — А все пришли, которые купались. Должно быть, и те пришли, которым купели не досталось. Свет-то на юте был зеленый, так кто их там всех рассмотрел.

«Тьфу ты! — чертыхнулся Ковалев. — Сам же навязал на свою голову!»

— Спуститесь к Сокольникову, скажите, пусть со всеми грамотками поднимается ко мне. Раз обещал, то что ж... Пусть потом где-нибудь в Кинешме или в Талдоме вспоминают, что им Нептунову грамотку вручили прямо на ходовом мостике.

Кое-кто в тот день ухитрился получить две Нептуновы грамотки, потому как у живой очереди, с тех самых пор как она стала живая, возник и свой неписаный закон: кто смел, тот и съел. Обойденных Нептуном на корабле не осталось — грамотку принесли даже Суханову в пост, хотя в новогоднюю ночь он стоял вахту и на юте во время омовения не присутствовал.

После вечернего полета Зазвонов сам спустился в акустический пост, протиснулся бочком к столу, сел напротив Суханова.

— Опять кто-то смотрел в затылок, — сказал он таинственным шепотом.

Суханов только виновато улыбнулся.

— Пошли на мостик, — вздохнув, сказал Зазвонов. — Пора докладывать.

— Между мной и командиром много начальников набирается. — Суханов начал перечислять: — Комдив, командир БЧ, старпом. У каждого требуется разрешение испросить.

— Фу ты черт! — с досадой сказал Зазвонов, но тут же нашелся: — Привидение — фигура неуставная, а раз неуставная, то как же с ней обращаться по уставу?

— Не знаю, — честно признался Суханов.

— Ладно, — сказал Зазвонов. — Это дело перекурим.

Суханов испуганно заметил ему:

— Курить в посту запрещается категорически.

— Мне это запрещение ни с какого бока не грозит. Я не курящий.

Зазвонов посидел еще в посту минут пять, повздыхал, послушал свистящие шумы — голос океана — и молча удалился, видимо решая, брать ли ему Суханова в союзники, чтобы убедить командира увеличить радиус полетов, или плюнуть на все и оставаться в гордом одиночестве. Зазвонов все же по своему нраву оказался человеком компанейским, и скоро за Сухановым прибежал рассыльный, сказав, что «товарища лейтенанта командир срочно требует на мостик». «Молоток вертолетчик, — подумал благодарно Суханов. — На таких можно положиться».

На мостике были уже и комдив Дегтярев с командиром БЧ-7 Плотниковым, и Бруснецов с Зазвоновым, ждали только Суханова.

— Ну, знаете ли, — сказал с неудовольствием Дегтярев, опасливо поглядев на Ковалева.

— Пока за Ветошкиным бегали, пока то да се — не мог же я пост бросить, — начал оправдываться Суханов, тоже следя за выражением лица Ковалева. Казалось, что они беседовали таким образом не между собой, а словно бы с Ковалевым, хотя тому, мягко говоря, выяснение их отношений было до лампочки.

— Говорят, Суханов, вас стали одолевать привидения?

Суханов посмотрел сперва на Дегтярева, перевел взгляд на Плотникова, но лица у тех были отсутствующие, и Дегтярев и Плотников как бы хотели сказать: сам, голубчик, заварил кашу, вот теперь и похлебай, что заварил, а нас уволь от этих своих недосолов, и Суханов понурился.

— Я знал, что вы все так истолкуете, поэтому и не докладывал.

— А зря. О любых сомнениях, тем более что они касаются боевой службы, докладывать следовало неукоснительно. А то, видите ли, вас преследуют привидения, командира вертолета — тоже, один я остаюсь в полном неведении.

— Докладывать нечего было, товарищ командир, — повеселев, сказал Суханов. — Одни только ощущения.

— И что же вы ощущали?

Суханов неопределенно пожал плечами и посмотрел в сторону.

— Будто кто-то глядит мне в затылок. И не только я это ощущал, но и Ветошкин. И техник.

Ковалев повернулся к Зазвонову:

— А вы?

— Наваждение какое-то, товарищ командир, но я тоже порой чувствовал затылком чей-то взгляд. Допускаю, что это мистика... Но ведь Суханов с Ветошкиным находятся почти на киле, иначе говоря, в той же среде, что и привидения, а у меня совсем иная обстановка и совсем иная среда. Когда я зависаю, чтобы опустить станцию, я нахожусь в то время за много километров от борта «Гангута». Допустим, их утешило замкнутое помещение, шорох воды за бортом, но ведь с моей верхотуры видится огромный мир. Меня ничто не стесняет, и ничто не давит на мою психику, а взгляд, когда работает станция, тем не менее ощущаю.

— Но ведь вы же на самом деле находитесь в другой среде, — сказал Сокольников, которому вся эта история с привидениями по долгу службы ужасно не понравилась, а объяснения Зазвонова и ничего не прояснили, и еще больше внесли сумятицы.

— В среде я в другой — это понятно, — согласился Зазвонов, но тут же возразил: — А на голове у меня шлемофон, и слушаю я все тот же океан. Значит, это не за спиной кто-то притаился, а находится там, в океанских глубинах.

— А как бы вы смогли объяснить эти свои ощущения? — спросил Ковалев Суханова. — Я имею в виду привидения.

Суханов недолго помялся, опять глянул на Дегтярева — у того лицо не меняло своего отсутствующего выражения, хотя сам-то он, не лишенный здорового любопытства, так и подался вперед.

— У меня сложилось впечатление, товарищ командир, — сказал Суханов, — что где-то поблизости от нас бродит лодка. Только она успевает услышать нас раньше.

Ковалев опять повернулся к Зазвонову:

— А что вы думаете по этому поводу?

Зазвонов совсем непрофессионально развел руками:

— Увы, я должен согласиться с Сухановым.

— Ну да, ну да, — сказал Ковалев, — все привидения в конце концов становились или людьми, или явлениями, логически объяснимыми, а значит, и понятными. А каково мнение на сей счет у командира БЧ и у комдива?

Те переглянулись и промолчали.

— Ну да, ну да, — опять сказал он. — Мое же мнение на сей счет таково: с завтрашнего дня увеличить радиус поиска. Игра стоит свеч.

Двух мнений на этот счет быть больше не могло: с завтрашнего дня командир увеличивал радиус полетов, и Зазвонов этим решением остался весьма доволен: он был рисковый мужик и понимал в риске толк. Спускаясь по трапу, он хлопнул своей лапищей по плечу Суханова. Тот от неожиданности даже пригнулся, но промолчал.

— Держи хвост пистолетом, парень. Мы с тобой, кажется, попадаем в яблочко.

— Мне теперь Дегтярев с командиром БЧ такое яблочко покажут.

— Перемелется, парень, мука будет. Заглядывай ко мне вечерком, чаи погоняем, о привидениях поговорим. Люблю я, парень, эти самые привидения.

Суханов как в воду глядел: только что вернулся в пост и уже было отпустил Ветошкина, как раздался телефонный звонок и Дегтярев елейным голоском сказал:

— Вот что, Суханов, зайди-ка ко мне на минуту.

За столом в каюте у комдива сидел Плотников, вытягивал из коробка спичку, чиркал, повертев ее и подув на огонек, бросал в пепельницу и доставал другую. Комдив стоял у шкафа, сомкнув за спиной — ниже поясницы — руки в замок. На стук в дверь они повернулись оба.

— По вашему приказанию, — кисло сказал Суханов, подумав, что начинается втык по полной категории.

— Явился, голубь, — сказал Плотников, — ну-ну...

— Понятно, понятно, — быстро проговорил и комдив Дегтярев все тем же сладеньким голосом. — Ну, поведайте и нам с командиром боевой части о своих, так сказать, привидениях. Нам ведь это тоже было бы интересно знать.

— И не в последнюю очередь, — уточнил Плотников.

— Так точно, товарищ капитан третьего ранга, — поспешно сказал Дегтярев, — не в последнюю. А может, даже и в первую...

— Нынешние лейтенанты стали пренебрегать своими прямыми командирами, — притворно вздохнув, сказал Плотников. — Им давай начальство покрупнее.

То, чего больше всего остерегался Суханов, оно-то и случилось: в глазах комдива с командиром БЧ он как бы сам становился привидением, над которым следовало бы легонько попотешиться, чтобы хоть в такой форме отомстить за тот втык, который они сами схлопотали от командира. Отмщенье мне, как говорится, и аз воздам.

— Привидение, товарищ капитан третьего ранга, — сказал Суханов, обращаясь только к Плотникову, — категория неуставная... («О великий боже, — подумал он, — и ты, товарищ Зазвонов, конечно же, неуставная, а раз неуставная, то как же о ней докладывать?») Поэтому и докладывать было как бы не о чем. Я только поделился своими сомнениями с Зазвоновым.

— Мог бы и с нами поделиться, — буркнул Плотников. — Мы ведь тебе тоже не чужие.

— Вот именно, — добавил от себя и Дегтярев. — Теперь понимаете, что будет, если вы не вступите в контакт с лодкой?

— А что будет? — озабоченно спросил Суханов, еще не понимая, какую шутку может выкинуть с ним привидение.

— Позвольте, товарищ капитан третьего ранга, я ему сейчас все объясню по порядку, — сказал Дегтярев. — Разрешите...

— Не надо, — сказал Плошников. — Он сам грамотный. Он все сам поймет.

«Хорошо быть грамотным, — подумал Суханов, выкатываясь из каюты в коридор. — Эт-то даже очень прекрасно».


5

Наташа Павловна уезжала из раскопа на второй день после встречи Нового года. Она собиралась быть в Новгороде числа тридцатого декабря, но Иван Сергеевич с Марией Семеновной уговорили ее отложить отъезд дня на три, чтобы последний раз вместе встретить Новый год.

— Примета такая, — униженно бубнил Иван Сергеевич. — Чтоб вместе проводить одно и чтоб новое тоже вместе встретить.

Гордость ему не позволяла сказать, что с отъездом Наташи Павловны с Катеришкой жить ему с Марией Семеновной станет нечем. Можно жить во имя кого-то или ради чего-то, тогда вроде бы живешь и для себя. А если жить только для себя, тогда и жить становится словно бы незачем. Наташа Павловна тем не менее поняла его, съездила на городскую станцию и поменяла билет, дав брату телеграмму, чтобы встретил ее в Ленинграде третьего числа. Дальше откладывать отъезд было уже нельзя.

Иван Сергеевич выпросил у знакомого лесника — тот служил у него старшиной орудия — елочку. Она была неказистая, маленькая и корявая, но хорошо пахла хвоей и наряжали ее всем домом, хотя там и одному делать было нечего.

— Может, в последний раз, — вздыхая, говорила Мария Семеновна. — А может, и еще когда соберемся все вместе.

— Я обживусь в Новгороде, и на будущий Новый год приедете ко мне.

— Что же ты, и летом не хочешь проведать нас? — ревниво спросил Иван Сергеевич. — Люди летом к теплому морю стремятся, а ты от моря бежишь.

— Мы же говорили о Новом годе, а не о лете. — Наташа Павловна явно уклонялась от прямого ответа, и это не понравилось Ивану Сергеевичу. Ему последнее время вообще все не нравилось, хотя он и понимал, что сердиться бессмысленно. — Приедете к нам заранее, мы выберем самую пушистую елку и нарядам ее, как царевну.

— Да, — сказала Катеришка, — как царевну.

«Нет, — тускло подумал Иван Сергеевич, — не будет у нас уже царевны. У жизни свои станции и свои полустанки. А есть еще тупики. Это плохо, когда тебя загоняют в тупик».

— Приедем, — сказал он бодрящимся голосом. — И елку купим, самую пушистую. Верно, Катеришка? И нарядим ее, как невестушку.

— Как царевну — лучше, — поправила деда Катеришка.

— Царевну так царевну. Главное, что нарядим.

Мария Семеновна оглядела елку — хоть и корявенькая, а в наряде она хорошо смотрелась — и ушла на кухню ставить пироги.

— Что Суханову сказать, когда вернется? — заговорщицким шепотом спросил Иван Сергеевич.

Наташа Павловна тихо вздохнула:

— Что можно сказать? Растворилась, словно капля в морской волне.

— Это жестоко, — не осуждающе, а как будто в раздумье сказал Иван Сергеевич. — Я тебя понимаю. Но ведь и его понять можно.

Наташа Павловна отвернулась к окну, опять спрятала покрасневший нос в тряпицу.

— Не мы жестокие, — наконец сказала она. — Жизнь стала жестокой.

— Жизнь не была жестокой, — возразил Иван Сергеевич. — Это мы сделали ее такой.

— Что ж теперь разбираться в том, кто виноват и почему виноват. Виноватых все равно не будет, а вина тем не менее останется. Так мы ее и понесем по жизни, как крест.

— Нельзя тебе с таким настроением уезжать.

Наташа Павловна горько пошутила:

— Я его оставлю в уходящем году.

— Голубушка, — позвала ее из кухни Мария Семеновна, — помоги мне.

— Да-да, — сказала Наташа Павловна, — конечно же помогу.

Иван Сергеевич почувствовал, что ему не хочется оставаться наедине с корявенькой елочкой, на которой, потрескивая, горели тонюсенькие свечи.

— Схожу-ка на двор, — пробурчал он, похлопывая себя по карманам, проверяя, там ли сигареты со спичками. Потом подошел к окну, приподнял угол занавески. — Экая темнотища, — сказал он глухим тяжелым голосом. — И море примолкло.

Иван Сергеевич накинул на плечи куртку, нахлобучил шапку и, скрипя половицами — к морозу они всегда скрипели, — вышел на волю, простучал крепкими подошвами по стылой земле, проскрипел ржавыми петлями калитки, и все смолкло.

«Ах, да-да, — подумала, опять вздохнув, Наташа Павловна, — куда ехать, зачем ехать... Ведь так тут все было хорошо».

Она машинально провела ладонью по волосам и вышла в кухню. Там было светло, в плите потрескивали дрова, и пахло пирогами. Катеришка сидела за столом, болтала ножонками и, капризничая, как большинство детей, которые знают, что им ни в чем отказа не будет, говорила, что она просила совсем не этого пирога, а вон того, поджаристого, и указывала розовым пальцем в угол, где не было никаких пирогов.

— Господь с тобой, — отвечала ей Мария Семеновна, — да я тебе сейчас и этого отрежу. Ешь, родненькая, расти быстрее. — Она живо обернулась к Наташе Павловне и спросила: — Куда это дед-то наш намылился: пора уж и за стол садиться. Четверть одиннадцатого уже.

— Сейчас сядем... — Наташа Павловна поправилась: — Вернется Иван Сергеевич, и сядем.

Прошло более получаса, а Иван Сергеевич все еще не возвращался. Мария Семеновна всполошилась:

— Куда это он запропастился? — Она схватила куртку и простоволосая выбежала на крыльцо, позвала громко: — Деда! Иван Сергеевич, да где же ты? За стол пора уже!

Ей никто не отозвался, она сбежала с крыльца, просеменила садиком, на фоне темного неба увидела сутулую фигуру Ивана Сергеевича. Он время от времени подносил к губам сигарету, и багровый огонек, разгораясь, освещал его лицо, казавшееся черным.

Мария Семеновна приобняла его за плечи.

— Что с тобой, старый ты мой, хороший ты мой?

Не оборачиваясь, он погладил ее пальцы, легонько подрагивающие на морозе.

— Пусть уезжает, — сказал он глухо. — Не надо жалеть.

Мария Семеновна насторожилась и даже отшатнулась от него.

— Опомнись, старый, господь с тобой! Чем же она нам тут помешала?

— Не она нам помешала. Мы ей мешаем.

Они разошлись по своим углам переодеться: Наташа Павловна достала из шкафа строгое темное платье, не сообразуясь с цветом, который предписывал год тигра; Мария Семеновна, напротив, накинула себе на плечи шаль, в которой было много красных цветов, и повязала Катеришке розовый бант; Иван Сергеевич гремел в своем углу бронзой, серебром и золотом орденов и медалей, их у него набиралось общим числом два с половиной десятка.

— Что это ты? — оглядев его, спросила Мария Семеновна. — Новый-то год будто бы семейный праздник, а ты при всем параде.

— Так, может, я и хочу весь год оставаться при всем параде.

Иван Сергеевич ждал, что скажет Наташа Павловна, и она, как всегда, глянув на его грудь, удивленно подняла брови.

— Ого...

И, как всегда, Иван Сергеевич, проведя пальцем по жестким, порыжевшим от частого курения усам, довольный, сказал:

— Воевали, стало быть... Не жаловались на нас.

— До героя совсем немного не дотянул, — добавила за него Мария Семеновна.

— А может, и перетянул, — возразил Иван Сергеевич. — В этом деле не сразу сообразишь, что к месту, а что не к месту.

Они проводили старый год, помолчав над стопками, когда сказали первое слово об Игоре, закусили пирогом, как того и требовал обычай, потом снова помолчали, прослушали новогоднее выступление по телевидению и наконец поднялись, дожидаясь перезвона на Спасской башне.

— Ты прости меня, Игорь, — неожиданно промолвил Иван Сергеевич. — Прости, сын, что я вот еще копчу белый свет, а ты, стало быть... И вы меня простите, — обратился он к женщинам, — если когда и обидел ненароком.

— Что с тобой? — опять всполошилась Мария Семеновна.

— Стих такой нашел, Маша...

— Вы нас не обижали, — сказала Наташа Павловна, отставляя тарелку. — Вам каяться не в чем. Это вы простите меня. Простите за то, что было. Простите за то, что будет. И за то, чего не было и уже никогда не будет, тоже простите.

— И ты нас прости, — промолвила Мария Семеновна, невольно поддаваясь общему настроению. Ссутулясь, она послюнявила палец и начала собирать им крошки на столе. — Господи, да что это с нами?! — Она опомнилась первой. — Новый же год собрались встречать, а правим поминки.

Наташа Павловна с шумом отодвинулась от стола вместе со стулом, так же шумно, словно бы забыв о всяких приличиях, поднялась, погасила весь свет, оставив гореть только свечи на елке, и села к роялю. Ей не хотелось играть, она давно уже не открывала дома инструмент, но вдруг поняла, что если сейчас же не сыграет, то поминальное настроение у всех только сгустится и останется тягостное впечатление об этом прощальном новогоднем вечере.

Окна густо синели, чуть колеблясь, вздрагивали огоньки свечей, и хорошо пахло хвоей, теплым воском и пирогами, и в приоткрытую дверь с кухни тянуло устоявшимся теплом. «Я не хочу играть, — подумала Наташа Павловна. — Мне ведь не хочется играть. Не надо бы играть...» Она опустила пальцы на клавиши, не спеша перебрала их, все еще не решив, на какой пьесе остановиться, и вдруг синие окна словно бы засеребрились, и в комнату заглянула луна, бросив на пол мутные тени от оконных переплетов. Наташа Павловна машинально заиграла «Лунную сонату». Еще минутой назад она не знала, что будет играть, ей даже не хотелось играть, а теперь ей казалось, что она оттого и села к роялю, что у нее внезапно возникло трепетное желание сыграть эту вещь.

Последний раз она играла ее Игорю. Тогда они остались вдвоем в этой комнате, свет тоже был полнолунным. Игорь сидел в темном углу, медленно курил, любуясь ею — Наташа Павловна чувствовала это и тихо и счастливо плакала, благо он не видел ее слез.

Она и теперь заплакала беззвучными, неторопливыми, как мокрый снег, слезами и знала, что, когда бы теперь ни пришлось ей играть эту пьесу, она неизменно будет плакать.

— Мама, — сказала Катеришка, — я хочу спать.

Чтобы не выдать своих слез, Наташа Павловна хотела промолчать, но Катеришка более настойчиво повторила:

— Мамака, я хочу спать.

Наташа Павловна взяла последний аккорд, дождалась, когда отзвенит последняя струна, и откинулась на спинку стула.

— Вот как все просто, — сказала она. — Луна в окне, а Катеришке хочется спать.

Мария Семеновна поднялась зажечь свет, но Наташа Павловна взмолилась, чтобы та не делала этого: она не хотела, чтобы они видели ее заплаканное лицо. Эти слезы принадлежали только ей и только Игорю, и только они их понимали — всем прочим, включая дорогих и близких, пришлось бы объяснять, а это разрушило бы их очарование.

— Доченька, — сказала она, — иди, я тебя поцелую, и ты пойдешь с бабушкой спать. А я еще немножко поиграю дедушке.

Но играть опять не хотелось. Она перебирала клавиши и чувствовала, что безбожно фальшивит, надо было приложить небольшое усилие, чтобы прекратить эту фальшь, но делать этого-то как раз и не хотелось.

— Иван Сергеевич, — попросила она, — вы не проводите меня к морю?

Иван Сергеевич молча поднялся и начал одеваться, видимо, ему тягостно было оставаться вдвоем с Наташей Павловной в комнате. Они осторожно, почти крадучись, вышли в сад. Светила луна, холодная и маленькая, и холмы вокруг раскопа, и сам раскоп казались библейски-печальными, мудрыми и мертвыми. Было тихо, неподалеку лаяла собака, хрипло и злобно, а в городе за бухтой горело множество огней, и там играла музыка.

Море безмолвно искрилось, по небу бродили голубые тени, спускались на воду, и по воде среди этих теней скользили две черные, словно призраки, тени дозорных кораблей. На стылый, твердый песок, шурша и позванивая, накатывались ленивые мелкие волны и на припае замерзали. Зима в тот год была морозная, и возле берега в отдельные ночи, особенно ясные, вода схватывалась льдом.

Иван Сергеевич остался покурить на круче, а Наташа Павловна спустилась к Аниному камню, цепляясь за редкие кусты и сухую полынь.


Были весны,

Да что-то одна вдруг запомнилась мне...


Наташа Павловна достала из кармана мелочишку и швырнула ее в воду, которая отозвалась звонкими щелчками, как будто по ней процокал редкий дождь. «Может, я еще приеду сюда, — подумала Наташа Павловна. — Вода отстоится, осядет муть, и я вернусь. И посижу на Анином камне. И все припомню. И поплачу... А теперь прощайте все: и ты, камень, и ты, бухта, и ты, море. И ты, Ксанф, сын Лагорина... Прощайте!»

Уже начало светать. Наташа Павловна достала из шкафа парусиновый чехол и осторожно, чтобы не шуметь, накрыла рояль, поставив сверху фотографию Игоря.

Через сутки поезд промчал Наташу Павловну с Катеришкой бывшей ковыльной степью, завьюженной снегами — зима в тот год была не только морозная, но еще и снежная, — в другие края, в другую жизнь.


Глава четвертая


1

С утра над океаном повисла сизая хмарь, потом закрапал дождь, и Ковалев вылет вертолета отменил. После обеда Зазвонов отозвал Суханова в сторону.

— Ну как? — спросил он, лукаво подмигивая. — Привидение-то... дышит в затылок.

Суханов покачал головой:

— Как поговорили с командиром, так ощущение это исчезло.

Зазвонов поскучнел:

— Может, нам просто показалось?

Суханов пожал плечами: получалось черт знает что. Наплели командиру тысячу коробов: привидения, ощущения, лариски, — и вдруг ничего не стало.

— Не должно бы, — сказал он неуверенно. — Все-таки вы в одной среде, я в другой, да и расстояние между нами было солидное.

— Вот и я говорю... Ну, дьявольщина... — Зазвонов хорошо так выругался. — Ладно, слухач, держи хвост пистолетом. Мы еще чего-нибудь придумаем, — сказал он, хотя ничего в эту минуту придумать не мог. — Не должно того быть, чтобы эта чертовщина сразу пожаловала ко мне в машину и к тебе в пост. Ерунда на постном масле.

— Меня уже привидением зовут, — признался Суханов.

— Плюй на все, береги здоровье... — Зазвонов рассмеялся. — Мне ведь тоже пытаются присобачить это прозвище. А ты не обращай внимания. Станешь огрызаться — прилепят, промолчишь — само отпадет.

Опять после обеда начал соблюдаться адмиральский час, когда все свободные от вахт и дежурств валились на боковую, и «Гангут», казалось, легонько вздрагивал от могучего храпа. Суханова тоже клонило в сон — вахту стоял Ветошкин, — но сегодня он решил пренебречь адмиральским часом и устроил маленькую постирушку. Приборщик умудрился набрать воду не только в бачок для умывания, но и приволок две полиэтиленовые канистры. Суханов не стал вдаваться в тонкости, каким образом приборщик достал воду — достал и достал, и, как говорится, слава богу. Воды набралось много, и Суханов решил заодно и голову помыть. Волосы от соли стали сальными, как будто их смазали соляркой.

Оказии давно не было, моряки в грустную минуту перечитывали старые письма, словно бы они только что поступили на корабль. Правда, на следующей неделе ожидался танкер-заправщик, но до следующей недели еще предстояло дожить.

Суханов замочил бельишко в обрезе — обрезами на кораблях с прежних времен называли тазы, — саданул в него побольше стирального порошка, чтобы грязь отстала сама по себе, и, ожидая, когда это произойдет, сел к столу, порылся в ящике: сперва достал письма от матери и сестер, потом нашел кустик полыни. Он еще пах, но запах становился словно бы линялым, теряя день ото дня свою остроту. «У всего должен быть свой конец, — немного театрально подумал Суханов, как будто собрался писать речь, и неловко засмеялся, сам же устыдившись своей театральности. — Скоро домой... И сходим на раскоп. И что-нибудь скажем. И нам тоже чего-нибудь скажут. Мы-то знаем, что скажем. А вот что нам скажут — это большой-большой вопрос!»

В динамике скрипнуло, и вахтенный офицер объявил:

— Вертолет к полету изготовить.

— Привидения привидениями, — назидательно сказал себе Суханов, — а полеты продолжаются.

Он скорехонько пожамкал бельишко, прополоскал его в чистой воде, развесил по всей каюте в надежде, что Бруснецов не соизволит заглянуть к нему и не сделает великий втык, и поспешил на вертолетную площадку: все-таки интересно было узнать, почему это командир, сперва отменив на сегодня полеты, теперь вдруг решил их продолжить. К командиру с такими вопросами не сунешься: в самом лучшем случае промолчит, в худшем — одернет, дескать, а вам-то, лейтенант, что — больше всех надо? Это если официально, а если конфиденциально, то усмехнется своей дивной кривой усмешкой и обязательно процедит в сторону: «Не совали бы вы нос в каждую дырку». Такой вот портрет командира нарисовал себе Суханов. С Зазвоновым, хотя тот и числился в корабельных штатах командиром боевой части, отношения складывались совсем товарищеские.

Суханов дождался, когда тот спустится с мостика — ходил к командиру на инструктаж, — вместе покурили в затишке, пока механик дозаправлял машину и устанавливал лопасти.

— Ничего необычного, — сказал Зазвонов. — Погода расстаивается, вот он и решил поднять меня на крыло, чтобы харчился не даром. Может, это последние вылеты.

Суханов насторожился:

— Есть сведения?

— Мне никто не докладывал, но краешком уха слышал, что на днях из базы выходят «Полтава» с «Азовом». Видимо, впредь решили искать лодку двумя кораблями при двух вертолетах. Ну а мы, стало быть, поближе к нашим ветреным подругам.

— Несолоно хлебавши...

— Ничего, — сказал Зазвонов. — Там кое-кому подсолят. Ну а уж потом и нам, грешным, маленько перепадет. Да мы еще заделаем козью морду.

— Когда? — простонал Суханов.

— Эх, слухач... Была б шея, а петля найдется.

Зазвонов залез на левое сиденье, на правое взобрался штурман, они поерзали, устраиваясь поудобнее, притянулись ремнями, подключили шлемофоны и сразу словно бы отделились от провожающих. В грузовой отсек забрался механик, задраил дверцу, и лопасти потихоньку начали раскручиваться. Зазвонов махнул Суханову перчаткой, потом ткнул ею вниз, видимо, указывал, чтобы тот шел к себе в пост.

Суханов закивал головой, дескать, все понял, и вертолет словно бы тихонько оттолкнулся, приподнялся метра на два, завис и, оказавшись за кормой, бочком взмыл ввысь, застрекотал там, становясь все меньше и меньше, и скоро совсем пропал.

Суханов спустился в пост. Ветошкин глянул на часы — время его вахты еще не вышло — и настороженно посмотрел на Суханова, но спрашивать его ни о чем не стал.

— Полеты начались, — сказал Суханов. — Может, это последние.

— Последние так последние, — равнодушно заметил Ветошкин. — Начальству виднее.

— Да ведь с пустыми руками возвращаться не хочется! — воскликнул Суханов.

— Эх, товарищ лейтенант! Это ведь свободная охота. Тут либо пофартит, либо не пофартит. Кораблей много: одному не пофартило, другому пофартит. Глядишь, флот внакладе и не останется.

Суханов подвинул оператора в сторонку, сам сел на его место, надел наушники — они хорошо прилегли к ушам — и тотчас же очутился в мире других звуков. Впрочем, хотя они и были другими, ничего интересного в них не было: обыкновенные шумы обыкновенного моря. Прошло, наверное, более получаса — Суханов не засекал времени, — прежде чем он услышал тот самый протяжный звук, как будто кто-то ворочался в постели. Он глянул на Ветошкина и по тому, что тот тоже взглянул на него, понял, что ему показалось не одному. Они начали подкручивать настройку, но там все уже успокоилось и больше никто не ворочался. «Черт-те что, — расстроился Суханов. — Так ведь и с ума сойти недолго».

— Тут и с ума сойдешь, — неожиданно проворчал Ветошкин, видимо, его мысли стали совпадать с мыслями Суханова.

— Ничего, мичман, — сказал он. — У нас нервишки крепкие — выдюжим.

— Выдюжить, может, и выдюжим — куда ж деваться, — согласился Ветошкин. — Только ждать да догонять — хуже некуда.

Пришла сухановская смена — Рогов с Силаковым, — одни поднялись со своих мест («вахту сдал»), другие сели за «пианино» («вахту принял»), начали приноравливаться, и, пока шел пересменок, Суханову опять почудилось, будто кто-то пошевелился.

— Опять, — угрюмо сказал Ветошкин. — Долгонько нынче колготится.

— Мы им потом припомним, — сварливо, как старый свекр, буркнул Суханов. — Меня за них уже привидением стали звать.

— Так и нас тоже, товарищ лейтенант, — весело сказал Рогов. — Моряки на юте. А привидения — это даже хорошо.

Суханов поерзал на стуле, поколебался еще маленько, потом все-таки потянулся за микрофоном.

— Ходовой, акустический пост. Возможное появление цели по пеленгу...

На мостике выразительно помолчали.

— Возможно появление кого?

Суханов замялся: в любом случае он попадал в глупейшее положение.

— Не берусь классифицировать, товарищ командир.

«Не берешься, — подумал Ковалев, — так и докладывать нечего», — но сказал подчеркнуто вежливо, и от этой вежливости на Суханова потянуло хорошим командирским холодком:

— Добро, Суханов. Продолжайте наблюдение.

Суханов отключил связь, глянул на Ветошкина — тот хохотал, беззвучно тряся головой, — молча погрозил кулаком, потом все же сказал:

— В следующий раз ты будешь докладывать.

— Мне в вашем присутствии, товарищ лейтенант, не положено, — перестав смеяться, заметил Ветошкин. — Я человек махонький. Мне велено больше помалкивать. Я ведь, положим...

Положить Ветошкин ничего не успел — его перебил Рогов:

— Тише вы — лариска...

Суханов с Ветошкиным невольно обернулись, и Суханов встретился с глазами лариски. Она сидела на трубе, свесив длинный голый хвост, который вызвал у Суханова омерзение. Лариска была большая, рыжая, она не мигая глядела на Суханова, и глаза ее, казалось, фосфорически поблескивали.

— Кыш, ты! — закричал Суханов, цепенея от ужаса, но лариска даже не пошевелилась, и хвост ее продолжал свисать безжизненно, словно толстый ботиночный шнурок, который забыли на трубе. Он пошарил глазами, пытаясь отыскать что-нибудь тяжелое, чем бы можно было запустить в лариску, но, как на грех, под рукой ничего не оказалось, а Ветошкин тем временем тихонько снял сандалету и, не целясь, запустил ее в угол. Лариска пискнула, шмякнулась на палубу и проявила такую прыть, что никто даже не успел заметить, куда она шмыгнула.

— Вот вам и привидения, — смущенно сказал Суханов. Ему стало стыдно своего минутного ужаса, который, должно быть, заметили и Ветошкин и Рогов, и он стал соображать, как бы это ему половчее выйти из этого, в общем-то, не очень уж и ловкого положения.

— Такую образину впервые вижу, — пробормотал Ветошкин. — У меня даже душа в пятки ушла. Надо бы у боцманюги ружьишко попросить. Да ведь не даст. Он мне теперь ничего не даст. Он, черт, злопамятный.

— А ты тоже сообразил — боцмана купать, — невольно переходя на «ты», сказал Суханов.

— Пускай не дает, — меланхолически промолвил Ветошкин. — Мы капканы расставим и отравы насыплем. Верно, Рогов?

— Вони не оберешься, товарищ мичман.

— Ну так не будем сыпать отраву. Капканы поставим, а в капканы сальца положим. На сальцо-то она — хе-хе — небось позарится. Как думаешь, Рогов, позарится?

— Пожалуй, позарится, товарищ мичман.

«Вот это опростоволосился, — подумал Суханов, пожалев себя, будто кого-то другого. — Как же это я? Да ведь мне теперь прохода не дадут. — Он покрутил головой. — Так и надо. Та-ак и надо. Та-ак и на-а-адо...»

— Суханов, — неожиданно позвал в динамике голос командира, — как обстановка?

Суханову захотелось подняться, вытянуть руки по швам и громко доложить, что обстановка нормальная, потому что никаких привидений не было, а в спину ему все время глядела лариска, гипнотизируя его, но вместо этого Суханов угрюмо промямлил:

— Горизонт чист, товарищ командир.

— Ну да, ну да, — сказал командир, и голос его в динамике пропал.

— Я сам попрошу у боцмана ружье, — сердито сказал Суханов. — И сам пристрелю ее, если вы тут все такие нерасторопные.

— Это конечно, — степенно согласился Ветошкин. — Только и вам теперь боцманюга не даст.

— Ох, мичман, лучше бы ты там сам искупался. Ведь надо быть таким, хм... чтобы испортить отношения с главным боцманом.

— Он нашу собачку загубил? Загубил. Что мы теперь Ловцову скажем?

— А ты, оказывается, мичман, тоже злопамятный.

— Не, я не злопамятный, — сказал Ветошкин. — Я правдолюбец.

Суханову послышалось, будто опять кто-то шевельнулся, он вздрогнул: лариска сидела в том же углу и двигала усами.

Суханов вобрал голову в плечи и даже сжал кулаки: «Ну, сволочь, да я ж тебя... Да ты ж у меня...» Рогов передал ему якорь от старого моторчика, на котором они меняли обмотку, Суханов прицелился в угол, но лариски там уже не было.

— Позвольте, я схожу к боцману, — попросился Ветошкин. — Может, и выпрошу.

— На коленях вымаливай. Скажи, что мы все поумнели.

— Так и скажу, — пообещал Ветошкин.

Суханов поглядел на часы, подсчитал: «До точки вертолету лететь около часа, столько же на возвращение, может, чуть побольше. Значит, он уже в точке... Минут уже десять слушает. Еще минут тридцать — сорок. Не густо...»

— Вы что-то сказали, товарищ лейтенант? — спросил Рогов.

— Нет... Я только подумал, что как быстро летит время.

— Ну да, быстро, — позволил себе не согласиться с ним Рогов. — Сколько уже сидим, а только час прошел.

Ветошкин вернулся с Козлюком. Тот держал ружье наперевес, как охотник, и весьма деловито и устало, словно врач больного, спросил:

— Где?

Ему указали на угол.

— Понятно, — сказал Козлюк. — Я могу сесть к столу?

Суханов молча кивнул ему головой.

— Па-апрошу на меня не обращать внимания, — потребовал Козлюк, устраиваясь на стуле. — В угол не глядеть и вообще не оборачиваться. Ваше дело — заниматься своим делом, мое дело — заниматься своим. — Он положил ружье себе на колени и, сочтя, видимо, что не совсем еще выговорился, сказал как бы между прочим: — А собачонка... та самая, ловцовская, выходит... умела ларисок ловить?

— Вроде бы нет, а только лариски при ней не баловались.

— Понятно, — сказал Козлюк и надолго замолчал.

Суханов опять посмотрел на часы — прошло еще десять минут. «Нет, — подумал он грустно, — никакой сегодня лодки мы явно не законтачим. И завтра не законтачим... И послезавтра. До чего ж я несчастливый человек! Ну почему так плохо все устроено: одним везет, другим не везет? Почему? Ну почему на самом деле?»

За спиной у него хлопнуло, как будто ударили палкой в переборку, и на палубу словно бы шмякнулся кусок сырого мяса.

— Все, — сказал Козлюк тоном старого фокусника, исполнившего свой коронный трюк. — Бобик сдох. Гоните монеты.

Козлюк угодил лариске прямо в глаз, видимо, когда-то белковал.

— Это вам за собачку. Засвидетельствуйте мое почтение Ловцову.

Козлюк вскинул ружье за плечо и усталой развалочкой старого моремана, много потрудившегося и исполнившего свой печальный долг, вышел из поста.

— Мичман, — брезгливо кривя губы, сказал Суханов, — да прикажите же наконец убрать эту падаль. Она и так вдосталь попортила нам нервы.


2

— Это верно, что нам на смену вышли «Полтава» с «Азовом»? — спросил Сокольников Ковалева, когда они остались вдвоем на открытом крыле.

— Не вышли, но выйдут. Предположительно — в следующий четверг.

— Можно рассчитывать, что в конце января вернемся в базу?

Ковалев неопределенно поднял брови.

— Ты уже не говоришь — домой?

— А какой у меня, бродяги, дом? Моя комнатенка, наверное, пропылилась, как египетская пирамида, в которую еще не забирались грабители по той прозаической причине, что там нечего грабить.

Зазуммерил радиотелефон, Ковалев быстро прошел в рубку, взял микрофон.

— Товарищ командир, — послышался сквозь шум и треск разрядов изменившийся голос Зазвонова, — есть цель. Предполагаю, лодка... Достоверно — лодка. Шумо-пеленги — двести десять градусов. Дистанция ... километров.

— Вертолет, подтвердите контакт, — еще не веря удаче, стараясь быть бесстрастным, попросил Ковалев.

— Контакт подтверждаю. Данные на автомате. Курс подводной лодки — сто восемьдесят... Раздел...

— Поддерживайте контакт. Молодцы, летчики! — Ковалев повернулся к вахтенному офицеру: — Передайте параметры в акустический пост. Самый полный вперед... Боевая тревога.

Вахтенный офицер почти автоматически нажал рычаг колоколов громкого боя — они забились во всех помещениях, коридорах и на боевых постах, — внятно произнес: «Боевая тревога» — и только тогда в недоумении переглянулся с Сокольниковым, и Сокольников, пользуясь правом иногда задавать вопросы командиру, осторожно спросил:

— Ты не оговорился? Самый полный?

«Не-ет, — подумал Ковалев, — ни черта ты не понял, комиссар. Я не ошибся. Теперь-то, комиссар, уж я не ошибусь!» С того самого мгновения, когда Зазвонов передал, что вступил в контакт и перевел станцию в автоматический режим, Ковалев ощутил, что как бы дальше ни повела себя лодка и как бы он сам себя ни повел, то главное, ради которого он промаячил тут на мостике многие бессонные ночи и долгие, тягучие дни, свершилось. Он внезапно почувствовал себя охотником, выследившим зверя, и был тот охотник, как все охотники, — азартный, расчетливый и немного счастливый.

— Ах, комиссар! — сказал он Сокольникову. — Да ведь лодка сейчас не слышит вертолета. Нас — тем более. И идет она, голубушка, прямо к нам в капкан. Ату ее, комиссар, ату!

— Ох, не сорвись, командир, — в тон ему отозвался Сокольников.

— Нет, комиссар, теперь не сорвусь. БИП, ходовой. Доложите обстановку.

— Ходовой, БИП. Лодка пошла зигзаг. Скорость — девять узлов. Дистанция...

— Может, поторопим? — спросил Сокольников, тоже почувствовав, что начал азартничать.

— Нет, — резко сказал Ковалев. — Суханов еще не вступил в контакт. Одним вертолетом нам долго ее не удержать.

Прошло минуты три, как вертолет вступил в контакт с лодкой, а пост все еще не слышал ее. Суханов понимал, что командир ждет его доклада, чтобы приступить к решительным действиям, и тем не менее почти умолял себя: «Не спеши, голубчик. Не спеши, родной. Не торопись, дрянь ты этакая» Он увидел на экране и услышал эхо-сигнал одновременно, заметил, как дрогнуло лицо у Ветошкина и сузились глаза, а нос начал хищно раздуваться, словно бы весь Ветошкин примеривался к прыжку.

— Докладывайте, товарищ лейтенант, — счастливым шепотом начал поторапливать он Суханова. — Докладывайте же...

— Есть цель, товарищ командир. Пеленг... Дистанция...

— Хорошо, Суханов, хорошо. Поддерживайте контакт. Вот теперь мы ее и поторопим, комиссар. Летчики, пугните ее хорошенько. — Он почти одновременно и отдавал приказания, и комментировал их, и говорил, обращаясь к Сокольникову, и остерегал Суханова, и уточнял сам же себя. — Летчики, в активный режим.

Он знал, что вертолетная станция сейчас пошлет звуковой сигнал, который, достигнув лодки, ударит ее по корпусу, как бы скользнет по всем отсекам и, возвратясь, выплеснется на индикаторе.

«По логике вещей сейчас она подпрыгнет, — подумал Ковалев, рассуждая сам с собою. — Поймет, что вступила в контакт, и начнет уклоняться. Бросится бежать? Так, комиссар? Все правильно, комиссар. Только куда она побежит? В капкан или из капкана?»

— Вахтенный офицер, — приказал он, — стоп машина. Распорядитесь, чтобы на корабле прекратились все шумы.

— Не рискуешь?

— Рискую, комиссар, рискую, родной... Только что прикажешь делать?

Ковалев маленько рисовался, и Сокольников это понимал и не мешал ему, потому что и сам в эту минуту чувствовал себя если уж и не великим трагиком, то во всяком случае и не скоморохом: лодка могла провалиться и выйти из зоны слышимости, но это уже не имело никакого значения — она находилась в контакте так долго, что могла быть уничтоженной уже несколько раз.

— Ходовой, БИП. Цель резко увеличила скорость до двадцати пяти узлов. Курс... Сигнал на буксируемой антенне устойчивый. Пеленг... Данные с вертолетом совпадают.

— Ты слышишь, комиссар, в капкан! Вахтенный офицер, обе машины полный вперед.

«Пока лодка идет таким ходом, она глухая, — отметил для себя Ковалев. — Так, кажется, комиссар? Когда она опомнится, будет поздно».

— А она по нас не шандарахнет торпедой? — спросил Сокольников. — Решит, будто мы ее атакуем.

— Но почему решит? — неуверенно переспросил Ковалев. Рассчитывать свои варианты было проще, думать за супостата получалось словно бы не с руки. — По конвенции дистанция между нами должна составлять не менее двадцати кабельтовых. Не доходя двадцати пяти, я лягу в дрейф.

— Ох, не верю я этим конвенциям. Дипломаты дипломатами, а расплачиваться приходится нам.

— Зато какой подарочек преподнесем мы им в Теневу. А, комиссар? На блюдечке с голубой каемочкой.

«Как бы нам этот подарочек не вышел боком, — подумал Сокольников. — Там ведь тоже считать умеют».

— Дистанция до цели, — доложил Суханов, — двадцать пять кабельтовых.

— Переходите в активный режим, — приказал Ковалев, — дать посыл.

«Ох, командир, не доиграйся», — подумал Сокольников, тревожно оглядывая океан, который искрился под солнцем, словно бы нежился.

— Пеленг... Цель идет влево. Дистанция — двадцать кабельтовых. Эхо четкое.

— Поддерживать контакт.

«Ну, смотри, командир, — подумал Сокольников, — там ведь тоже шутить не любят».

— Есть поддерживать контакт, — счастливым голосом доложил Суханов.

Все у него было хорошо: и эхо чистое, а значит, и контакт устойчивый, ему в эту минуту даже казалось, что он лучше других понимал командира — в нем самом пробудился азарт, — и ему хотелось, чтобы и у командира там, на мостике, все шло хорошо.

— Ходовой, БИП. — Голос в динамике стал тревожным. — Цель ставит помехи. Поворачивает влево... Контакт ухудшается... Эхо исчезает.

«Да, — подумал Сокольников, — там ведь тоже не дураки сидят. Им доллары не за красивые глазки платят».

— Понял, — сказал негромко Ковалев. — Акустикам восстановить контакт по данным вертолета.

— Товарищ командир! — неожиданно, как бы нарушив правила игры, прокричал Суханов. — Наблюдаю раздвоение цели. Появилась цель номер два. Идет в нашу сторону. Предполагаю — имитатор.

«Вот оно», — подумал Сокольников.

— Понял, Суханов. Спокойнее, а то у меня начинают лопаться барабанные перепонки... Утверждаю вам цель номер два. Вертолету утверждаю цель номер один.

— Цель номер два есть контакт, — уже спокойнее доложил Суханов. — Пеленг не меняется. Дистанция — двадцать кабельтовых. Заметно сокращается. Тон эха повышается.

— Понял, Суханов. Понял. Спокойнее. Все идет нормально. Цель номер два — имитатор утверждаю. По возможности, вести обе цели. Будьте внимательны, отворачиваю влево. Вахтенный офицер, лево руля.

«Гангут» слегка накренился и плавно заскользил влево, оставляя на ровной воде голубой след, окаймленный белой кружевной лентой. Установился почти полный штиль, остаточная зыбь едва просматривалась, чуть серебрясь на солнце, воздух, видимо, подсох, горизонт просматривался хорошо. В природе, говоря языком синоптиков, установилась норма.

— Удерживать, — приказал Ковалев.

— Главная цель — в помехах, —доложил Суханов. — Цель номер два — курс на корабль. Пеленг стоит. Скорость...

Там, в посту, Ветошкин растерянно спросил:

— Торпеда?

— Помолчите, мичман, — попросил Суханов прыгающим голосом, успев подумать: «И без тебя тошно».

— Понял вас, — сказал Ковалев. — Курс на корабль. Скорость...

Светящаяся точка на индикаторе, на которой спотыкался лучик, двигалась прямо к центру, которым был «Гангут», и Ветошкин торопливо подумал: «Боже ж ты мой... Ах ты боже мой...»

Сокольников стоял рядом с Ковалевым, щурясь на солнечные блики. Они прыгали по зыби, как былинки, и, отскакивая, больно били по глазам. Сокольников помалкивал. Он только думал: «А что, если...»

— Акустики, повторите доклад, — твердым, командирским голосом потребовал Ковалев. Голос у Ковалева был хорошо поставлен.

— Цель номер два, — начал докладывать Суханов, — курс постоянный. Дистанция... быстро сокращается. — Голос у Суханова неожиданно сорвался: — Товарищ командир, цель классифицировали. Торпеда! Скорость около пятидесяти узлов. — Он на мгновение отключил связь и вытер со лба кулаком холодный пот. Он чувствовал, как по спине побежал липкий ручеек. — Торпеда, товарищ командир.

Суханов повернулся к Ветошкину и увидел, как у того мучнисто побелели щеки и нос, но, видимо, они так же побелели и у самого Суханова. Он сильно потер правую щеку — Ветошкин сидел у него справа — и, стараясь улыбаться дрогнувшими губами, подумал: «Спокойнее, Суханов, спокойнее. Командир что-нибудь придумает. Он обязательно должен что-нибудь придумать». Светлая точка уже подкрадывалась к центру индикатора.

Там, наверху, вода стала особенно блестящей, глаза заслезились, Сокольников провел по ним ладонью и отвернулся. «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, — подумал он. — Все может произойти просто, как в сказке. Раз, два, три, четыре, пять — вышел зайчик погулять». Ковалев подал ему сигарету, дескать, закури, комиссар, и сам с аппетитом затянулся. Сокольников впервые увидел, что Ковалев курит.

— Цель номер один провалилась, — доложил Зазвонов. — Разрешите занять сектор номер три?

Ковалев промолчал.

— Цель номер два, — тут же послышался голос Суханова. — Идет прямо на нас. Дистанция...

— Ясно, Суханов, ясно, — сказал Ковалев. — РБУ, принять целеуказание... Доложить! Пост связи! Старпом! Приготовить радиограмму на передачу! — Он командовал весело, даже словно бы с отчаяньем, как бы говоря: помирать — так с музыкой.

— Есть! — лихо сказал старпом.

— Ходовой, БИП. Подтверждаю: цель номер два — торпеда. Идет в кильватерный след.

Ракетно-бомбовая установка — РБУ — приняла вертикальное положение, грохоча, провернулась по горизонту и, покачавшись, замерла. Ковалев понял, что наступил тот трагически-торжественный момент, в который решалась не только его судьба, но и судьба «Гангута», а вместе с этим и многое другое, о чем ему уже не оставалось времени подумать. Только он один мог принять решение, и только одно решение могло быть правильным.

— Вертолету оставаться в своем секторе, — сказал он в радиотелефон и тотчас поднес к губам микрофон «Каштана». — Большую серию РБУ — Товсь! — Он немного помедлил и усталым голосом сказал: — Пост связи, передайте сигнал номер десять. — Он помедлил только самую малость — ему словно бы не хватило воздуха, чтобы произнести последнее слово, именуемое командой, которую ракетчикам надлежало исполнить неукоснительно, а там, как говорится, что уж бог даст, — и в эту малость он успел еще и подумать: «Так что же там — имитатор, торпеда или сама? О, господи...»

Море едва колыхалось, поблескивая округло-глянцевитыми волнами, они катились неслышно, и ветер совсем убился, и много было солнца, которое, казалось, поднимало небо еще выше.

Неожиданно прокричал Суханов:

— Товарищ командир! (Ковалев недовольно поморщился: он не терпел эту лейтенантскую поспешность.) Цель номер два — эхо-сигнал исчез. Цель номер два — контакта нет.

Ковалев поднес микрофон к самым губам и услышал свой голос словно бы со стороны:

— Суханов, повторите доклад.

— Цель номер два — эхо-сигнала нет...

Ковалев взял трубку радиотелефона.

— Вертолет, доложите обстановку.

Глуховатый голос Зазвонова послышался тотчас же:

— Цель номер один не прослушивается.

Ковалев невольно провел запястьем по лбу — он был холодным и липким, — так же невольно глянул на Сокольникова, тот казался спокойным, только коричневатые щеки стали слегка матовыми.

— Добро... РБУ в исходное положение. Вертолету — на борт.

— Разрешите...

— Не разрешаю, — перебил его Ковалев. — Акустикам доложить обстановку.

— Торпеда не прослушивается, — зачастил в динамике голос Суханова. — Эха нет. Цель номер один — эха нет.

— Хорошо, Суханов. Очень хорошо. Слушайте меня внимательно. Кровь из носу, но контакт с лодкой еще раз должен быть. Вы хорошо меня поняли, Суханов?

— Так точно, товарищ командир.

Сокольников дождался, когда отключилась связь, и недоуменно заметил Ковалеву:

— Но ведь это же безумие — вступать еще раз в контакт.

— Безумие не это, комиссар, — возразил Ковалев. — А то безумие, что люди сейчас могут размагнититься...

— Тебе виднее, — кротко заметил Сокольников.

«Это уж точно», — машинально подумал Ковалев и сказал веселеющим голосом: — Штурман, рассчитайте курс на вертолет. — Он снова обратился к Сокольникову: — Подойдет водолей, заправимся. Команду помоем, постираемся. Сами попаримся.

— Курс на вертолет, товарищ командир...

— Вахтенный офицер, ложитесь на курс... Самый полный вперед! — Ковалев посмотрел по сторонам, сказал в раздумье: — Что-то командующий на связь не выходит. Радиограмму мы передали вовремя.

— Только честно, командир, — сказал Сокольников, — мандражировал?

— Помнишь нашего профессора Владимирского? Из тех самых Владимирских?

— Владимирского забыть трудно.

— Так этот Владимирский говорил: богатство офицера — его честь, совесть, мужество, достоинство, знания, верность присяге и долгу. В ту минуту, когда мне доложили, что вступили в контакт вертолетчики, а потом об этом же доложил и Суханов, я понял, что я безумно устал и могу наконец свалить ношу. Так чего же мне было мандражировать?

На низких тонах зазуммерил телефон — на связь выходил командующий.

— Ковалев, доложите обстановку. — Голос командующего раздался так чисто, как будто сам командующий находился в соседнем помещении, и был его голос и сдержан, и суховат.

— Произошло раздвоение цели. Предположительно: учебная торпеда с ограниченным ресурсом. Возможен вариант — имитатор. Пытаюсь восстановить контакт с целью номер один.

— Добро. Докладывать постоянно. Оставайтесь в заданном районе до прихода «Полтавы» с «Азовом». Задание прежнее.

Ковалев положил трубку, долго молчал, потом сказал раздраженно:

— Хоть бы поблагодарил. Ведь я с лодками не каждый день вступаю в контакт.

— Возможно, там уточняют данные по другим источникам, — предположил Сокольников.

— Источников, конечно, много, — согласился Ковалев. — А вот уничтожить лодку могли мы одни.


3

Ковалев лучше других понимал, что значили слова командующего «оставаться в заданном районе до подхода «Полтавы» с «Азовом». Из формулы «оставаться и ждать» вовсе не следовало «дождитесь и возвращайтесь», а могло последовать «дождаться и войти в состав ОБК — отряда боевых кораблей», и это было вполне реально, потому что «Полтава» с «Азовом» выходили в океан впервые, а «Гангут» уже приобрел навыки одиночного плавания в том же океане. Что там думало начальство и что оно могло еще подумать, оставалось известно только господу богу да самому начальству, которое еще никогда не спешило предавать свои планы гласности.

— В новогоднюю ночь, — сказал Ковалев вскоре по корабельной трансляции, — я пожелал вам мужества, терпения, выдержки. Все это вы проявили в лучшем виде и были по достоинству вознаграждены. Я благодарю вас. Но наша служба на этом никоим образом не заканчивается, и думать о доме еще преждевременно, поэтому я снова хочу пожелать вам мужества, терпения и выдержки.

«Король умер, — подумал у себя в посту Суханов, — да здравствует король! Лодки приходят и уходят, а «Гангут» остается».

Ветошкин минуту назад спустился на смену, выслушал командира, пожевал для порядка губами, потом сказал печальным голосом:

— Возвращаться весной даже лучше, чем зимой.

— А летом? — спросил его Рогов.

— Летом и совсем хорошо. Ушли из лета, служили в лете и вернулись в лето. Ешь — потей, работай...

— Мерзни, — подсказал ему Силаков.

— Экий ты, братец, кругленький, — укоризненно заметил Ветошкин. — Не мерзни, а мокни. Понимать надо.

Суханов не перебивал их, терпеливо ждал, когда сами замолчат, и они поняли, что он ждет, один за другим вышли из беседы. Ветошкин на правах старшего сказал напоследок:

— Когда возвернемся, тогда и возвернемся. Дом не коза, в лес не убежит. — Сказано было не ахти как, но моряки дружно посмеялись, как бы тем самым поддержав своего старшину команды, дескать, давай, мичман, шпарь, мичман, нам еще долго ходить по морям-окиянам. — Разрешите, товарищ лейтенант, заступить на вахту?

— Заступайте, мичман. Горизонт чист. Обстановка прежняя. Приказ прежний: кровь из носу, но контакт должен быть. Нашей смене не повезло. Может, вашей повезет. Это, мичман, ведь всегда так: кому-то везет, кому-то не везет.

Суханов решил наконец воспользоваться приглашением Зазвонова, прошел в верхний коридор, в котором находились каюты старших офицеров — сюда он приходил не часто и в основном не по доброй воле, — нашел каюту командира БЧ-6. Тот еще не ложился спать, сидел за столом, писал. Заслышав стук в дверь, повернулся вместе с тяжелым стулом — силен был мужик — и заулыбался:

— А, слухач...

— Стаканчика чайку не найдется? — конфузясь, попросил Суханов.

— Ну почему же не найдется?.. Сейчас мы соорудим и чаек, и кофеек. И медок есть на этот случай, и конфетки найдутся.

Суханов присел на краешек дивана.

— Хорошо живете, — все еще стесняясь, сказал он, так и не решив, какого лучше тона придерживаться в разговоре с Зазвоновым: с одной стороны — командир боевой части, с другой — рубаха-парень.

— Нам, слухач, жить плохо нельзя. Мы в небушко летаем, кое с кем там на «ты» разговариваем, поэтому нам и паечек особый полагается. — Зазвонов достал термос с кипятком, спросил: — Чай, кофе?

— Если позволите, не откажусь от кофе.

— И не отказывайся, слухач. У меня бразильский растворимый. Парочку ложек бросишь, потом ночь не спишь.

— А я одну положу и засну, — сказал Суханов.

— Хитрый ты, слухач. — Зазвонов и Суханову и себе сделал кофе, и в каюте запахло горьковато и словно бы пряно. Он достал коробку конфет, опять улыбнулся. — Да ведь и я хитрый, понимаю, что не кофеи пришел ты ко мне гонять, а разговаривать какие-то разговоры. Ох, грешный я, ужасно люблю эти самые разговоры. Вот давай и поговорим, благо на нашем корвете наступило всеобщее благоденствие.

Суханов побренчал в стакане ложечкой, прицелился глазом в коричневую рыбку, которая была самой большой в коробке, но шоколадку взял самую маленькую — корабельная этика беспощадно осуждала жадность.

— Только честно, — наконец сказал он, — как вы полагаете, мы в контакт с лодкой вступили случайно или...

— Я в офицерском собрании — а нас двое, значит, мы уже собрание — иного разговора не приемлю. Честность и честь — слова одного корня, — сердито сказал Зазвонов, и Суханов удивился: лицо у Зазвонова резко стало жестким. — Нет, слухач, случайности в нашем деле не было. Случайность — это когда случай, а наш командир выстроил целую систему. Система, слухач, это уже закономерность. Мы могли вступить в контакт днем раньше, днем позже, но не вступить практически уже не могли. Я достаточно полно ответил на ваш вопрос? — спросил Зазвонов, высветив на щеках ямочки, которых прежде Суханов не замечал.

— Вполне. Но тогда уместно будет еще спросить: закономерность допускает элемент риска или всякий риск — это все-таки случайность?

Зазвонов тоже позвякал ложечкой и одним глотком отпил полстакана, хотя кофе был крепкий.

— Риск и случайность — это вопиющая безграмотность. В детстве мы выражались более точно — попал пальцем в небо. Риск и закономерность — это продолжение системы, а по сути дела, все та же закономерность.

— А как вы полагаете — наш командир сильно рисковал?

— О, — сказал Зазвонов, — еще как! Он рисковал, выжидая, и выжидал, рискуя. Риск ведь проявляется по-разному. Со стороны иногда может показаться, что человек, медля, как бы боится чего-то, а ведь он не медлит. Он выжидает и, значит, рискует. В охоте — а мы с тобой, слухач, охотники — выстраивают цепочку — это целое искусство, а уж выстроив цепочку, необходимо выбрать момент. Этот момент и есть риск. Выжидание — риск пассивный, выбрал момент — риск активный. Ведь и мы работали то в пассивном режиме, то в активном.

— Спасибо. Я тоже примерно так думал, только у меня не было ваших слов.

— Ничего, слухач, — сказал Зазвонов, — доживешь до моих звездочек и тоже научишься говорить такие слова.

Они допили кофе, взглянули друг на друга и заулыбались.

— Слухач, а ты ко мне пришел не случайно? Не командирский ли кителек на себя примеряешь?

Суханов засмущался и, злясь на себя, что засмущался, будто застигнутый на нехорошем, почувствовал, как загорелись мочки ушей.

— Вы наговорите, — сказал он, совсем сбитый с толку. — В моем ли лейтенантском положении примерять командирский китель?

— Командирскую одежонку в лейтенантском положении, если хочешь знать, только и примерять. Не примеришь лейтенантом, потом будет поздно. Еще кофе?

— Благодарю. А то на самом деле не уснуть. А мне раненько на вахту. Командир приказал: «Кровь из носу...»

— Кровь из носу — это еще не приказ. Приказ — это когда одно слово: приказываю. Да и лодки сейчас в этом районе нет. Если наша лодка вступает в контакт с супостатом, ее тут же отзывают домой. Думаю, что и супостаты поступают подобным же образом. Вступил в контакт — считай, погиб. Так что же кофе?

— И все-таки благодарствую.

— Не неволю, — сказал Зазвонов.

От Зазвонова Суханов прошел на ют покурить перед сном. Возле лагуна, как всегда, толпилось пять-шесть моряков, быстро затягивались, и красные огоньки их сигарет вспыхивали, словно бы беззвучно постреливали в темноту. Суханов стал в сторонке, чтобы не привлекать к себе внимания, и, медленно покуривая, начал смотреть на голубой след за кормой, который горел немощными, тусклыми огнями. Так светятся по ночам старые, полусгнившие пни, в которых любят селиться светлячки. Он долго отыскивал Полярную звезду и наконец нашел ее на самой черте горизонта. Сперва даже не поверилось, что это была Полярная звезда, а не какая-то другая, оглядел еще раз небо: над головой роились и мерцали чужие созвездия, знакомые только по атласу. Внезапно он почувствовал такую тоску, что захотелось завыть во весь голос. Возле лагуна говорили моряки:

— Такую заделали козью морду...

— А у нас в России сейчас снегу... И метели вьют, и морозы.

— В Россию мы только к весне попадем.

— Будет брехать-то!..

— Сам соври так.

— Тогда опять козью морду заделаем.

— Скоро танкер подойдет. Письма доставят. Помоемся как следует.

— Раз танкер придет, о базе забудь.

— А чего в базе интересного? В городе пусто. Приезжие все разъехались, а которые местные, те все уже при деле.

— Ладно, заделаем козью морду.

«На юте всегда все знали, — подумал Суханов. — На юте всегда все знают. На юте всегда все будут знать. Тут свой телеграф. Ну и правильно... Ну и пусть».

В каюте он долго сидел за столом, перебирал бумаги, читал письма от сестер, впервые в этом плавании радуясь их милым забавам, достал полынь, хотел выбросить ее, но пожалел и положил в нижний ящик — туда он почти не лазил, потом начал с интересом рассматривать свою фотографию на переборке: адмирал там вручал ему кортик и лейтенантские погоны. Суханов сорвал липучку, которой за углы была прилеплена фотография, сунул ее в ящик вслед за полынью. «Своей рукой, — пробормотал он, — убрал я со стола».

После кофе он долго не мог уснуть, пытался думать, вспоминал Наташу Павловну, себя рядом с нею, — но и мыслей не было, и вспомнить больше ничего не мог, с тем и заснул, но скоро пробудился, но не только мыслей не было, но и сны больше не приходили.

А на рассвете, когда он уже начал забываться, командиру доложили:

— Цель номер один. Пеленг... Дистанция... Цель номер два...

— Хорошо, — сказал в микрофон Ковалев, — попытайтесь классифицировать.

— Предположительно эсминец типа «Стимпсон» и фрегат типа «Нокс».

«Танкер установит с нами связь утром, «Полтава» с «Азовом» — к вечеру, — подумал Ковалев. — Это уже будет интересно».

Он взял бинокль, вышел на открытое крыло, долго пытался высмотреть на горизонте ходовые огни супостатов, уже и бинокль опустил, дав глазам роздых, и наконец увидел над самой водой две тусклые звездочки: корабли явно шли на сближение. «Куда они идут? — задал себе теперь уже, по сути дела, старый как мир вопрос Ковалев. — Нам ли спешат перерезать курс или свой по нас выравнивают? А может, они уже получили сообщение, что «Полтава» и «Азов» вышли в океан? И кому теперь прикажете ответить на эти вопросы? Флагману? — Командир ОБК держал флаг на «Полтаве». — Или прикажут отвечать мне? — Он потер руки. — Прекрасно... — Он опять потер руки так, что ладони даже скрипнули. — Семь вопросов, один ответ».

Утром, как и предполагалось, на связь вышел танкер-заправщик, и Ковалев приказал тому следовать в точку и стать там на якорь, а сам направился встречать корабли. Супостаты тут же легли на параллельный курс, выдерживая дистанцию примерно пятнадцать кабельтовых, и в визир можно было рассмотреть даже лица. Там тоже на юте курили моряки, и кок-негр нес из камбуза к мусорному рукаву обрез с помоями. Фрегат волочил за кормой на тросе акустическую станцию, видимо, там опять предполагали, что «Гангут» работал в паре с лодкой. Минул месяц, как «Эйзенхуаэр» увел свои корабли к берегам Ливии, а ничего не изменилось, только Москва сквозь грозовые разряды, магнитные бури и всполохи и прочие радиопомехи сообщила, что в Теневе после выступления советского делегата противная сторона предложила сделать месячный перерыв «для консультаций со своим правительством». Возможно, сведения, добытые «Гангутом», были тому причиной. «Возможно, — подумал Ковалев, впрочем не очень-то обольщаясь на сей счет. — Возможно, возможно... Невозможного просто не существует».

А вечером вышла на связь и «Полтава». Ковалев коротко доложил командиру ОБК обстановку, сказав, что справа от него по борту следуют «Стимпсон» с «Ноксом», а свой танкер он направил в точку, вполне пригодную для якорной стоянки.

— Добро, — сказал флагман. — Я — первый, вы — третий, второй, стало быть, «Азов».

— Вас понял, — сказал Ковалев. — Прием.

Его немного задело за живое, что вторым стал «Азов», командир ОБК мог бы уважить «Гангут» и отдать ему двойку, если не захотел держать на нем свой флаг, по крайней мере, «Гангут» уже обрел навыки одиночного плавания, но все это, если хорошенько разобраться, были те самые житейские мелочи, на которых не стоило заострять внимание.

Впрочем, там, на якорной стоянке, все могло перемениться, и Ковалев вызвал на мостик Бруснецова.

— Вот что, милейший, — сказал он ему. — Флагман ничего мне не сообщил, и это всего лишь моя догадка, но не исключено, что он пожелает поднять свой флаг на «Гангуте». Отопри флагманские каюты и заставь там все вылизать языком. Постельное бельишко прикажи хорошо прогладить, оно, наверное, стало влажным. Приход в точку назначен на двенадцать ноль-ноль. Поэтому завтра с утра объяви большую приборку. — Бруснецов удивленно поглядел на него, и Ковалев правильно истолковал его взгляд. — Ничего, ничего, поступит пресная вода, мы постираемся и еще раз приберемся. Лишняя приборка никогда не вредила кораблю. А начинать знакомство с флагманом со втыка мне очень бы не хотелось. Полагаю, что и ты такого же мнения?

Бруснецов спустился к себе, вызвав по пути Козлюка, и велел ему раздать по командам мыло, соду, стиральные порошки и ветошь.

— Если все подсчитать, — начал было Козлюк загибать пальцы.

— Не скупердяйничай, боцман.

Всю ночь и все следующее утро «Гангут» драился. Ковалев догадывался, что старпом маленько отступил от его распоряжения, начав приборку раньше, но ведь старпом хотел, чтобы все выглядело надлежащим образом, а океанская солица уже местами съела краску до металла, а местами... В конце концов, еще ни один старпом не желал худа своему кораблю.

«Гангут» вышел на рандеву около девяти часов, и флагман сперва по радиотелефону, а потом и флагами приказал «Гангуту» занять свое место в ордере — третьим в кильватерном строю. И опять такое небрежение к «Гангуту» несколько покоробило Ковалева, и он понял, что надвигаются неприятности, но пока было не ясно — большие или малые. В таких случаях, как принято говорить, следовало застегнуться на все пуговицы.

Танкер поджидал ОБК в точке, и флагман распорядился первыми стать на заправку «Полтаве» и «Азову», а «Гангуту» лечь в дрейф, но находиться в готовности. Тут же неподалеку отдали якоря и «Стимпсон» с «Ноксом».

— Чего это они стали первыми заправляться? — удивился Сокольников. — Мы и так уже на пределе.

— Мы тут все-таки хозяева, и этикет гласит, чтобы первыми за стол не садились.

— Да нет, командир, хозяин тут теперь флагман, а флагман, если я хоть немного разбираюсь в сигналах, держит свой флаг на «Полтаве».

— Не будем мелочиться, комиссар. Воды и топлива на всех хватит.

Сокольников видел, что Ковалев бодрился, а у самого, должно быть, на душе скребли кошки.

— Ладно, командир, — сказал Сокольников, тоже стараясь казаться веселым, — на том свете с угольками разберемся.

Ближе к вечеру у танкера освободился правый борт, возле которого стоял «Азов», и «Гангуту» велели швартоваться. Тотчас же открыли магистрали пресной воды, и Бруснецов уже хотел было разрешить команде стирать белье, но Ковалев поостерег его:

— Погоди. Может, флагман пожалует на борт.

Но не флагман пожаловал на борт «Гангута», а Ковалева пригласили к флагману «на ужин», как сказал рассыльный с «Полтавы», и «на ковер», добавил от себя Ковалев. «Полтава» стояла у левого борта, поэтому Ковалев сперва перешел на танкер, где его встретил капитан.

— Командир, наша сауна к вашим услугам, — радушно сказал он. — Мы уже наслышаны о вашем успехе. Так что примите поздравления. А сауна — это наш приз вам. Попариться с устатку — это хорошо.

— Спасибо, капитан, но думаю, что сауна не понадобится. Флагман и без сауны устроит парку.

— Да за что же? — искренне удивился капитан.

— Ах, капитан, — сказал Ковалев.

В каюте флагмана уже сидели командиры «Полтавы» и «Азова». Ковалев хорошо знал всех, хотя «Полтава» с «Азовом» были из другой бригады.

— Товарищ контр-адмирал, — громко — громче, чем ему хотелось бы, — сказал Ковалев, и флагман погасил улыбку (в ожидании Ковалева командир «Полтавы» рассказывал анекдот), невольно поднялся. За ним поднялись и остальные. — Командир «Гангута» капитан второго ранга Ковалев по вашему приказанию (Ковалев немного замялся, не зная, произносить ли ему слова «на ужин» или не произносить, и все-таки счел за благо опустить их.) прибыл.

— Вот что значит одиночное плавание — загорелый, бодрый, подтянутый, — сказал флагман, усаживая Ковалева рядом с собой у торца стола. — С донесением твоим мы знакомы. Кажется, оно возымело свое действие в Женеве. Велено тебя благодарить, что я охотно и выполняю. Но конфиденциально — здесь все свои — должен сказать, что одно время командующий был недоволен твоей медлительностью. Не мог бы ты по-товарищески объяснить нам свои действия?

Ковалев понял, в чем была зарыта собака, и у него отлегло от сердца.

— За бортом сейчас, — он кивнул в сторону левого борта, — два супостата. Но они шумят так, как будто их десять. А меня все время сопровождали пять вымпелов, и среди них был авианосец. А милая бабушка еще надвое сказала: то ли лодка была здесь, то ли ее здесь не было. Словом, что было медлительностью там, то здесь являлось выдержкой.

«Вот все это, голубчик, ты и расскажешь командующему, — подумал флагман. — Может, он тебе и поверит», — а сам тем временем сказал:

— Пока мне этого достаточно. Подробности доложишь после ужина за чашкой кофе. Не удивляйся — мы привыкли жить одной семьей. А пока прими целеуказание: завтра на десять назначаю смотр «Гангута», а в пятнадцать я дам тебе «добро» выбирать якоря и помашу ручкой. Тебе приказано возвращаться в базу.

— Есть возвращаться в базу, — холодно сказал Ковалев.

До этого ему казалось, что его опыт сейчас более всего нужен здесь, а не в базе, но он привык не подвергать сомнению разумность приказов, поэтому как только произнес магическое «есть», то сразу вспомнил, что экипаж уже несколько месяцев не видел берега, главные механизмы нуждаются в более тщательной ревизии, словом, сразу открылось столько дел, что оставаться «Гангуту» и далее в океане было уже никак нельзя.

— Есть, — повторил он с некоторой расстановкой, но уже с большим удовольствием для себя.

— Ну что ж, командир, — сказал флагман, обращаясь к командиру «Полтавы», — с делами мы покончили, теперь не грех и перекусить...

— Прошу к столу, — пригласил командир «Полтавы».

На корабле могло находиться десяток флагманов всех рангов и званий, но хозяином стола неизменно оставался бы командир. Так предписывала незыблемая корабельная этика.


4

Назавтра на «Гангуте» в десять часов сыграли большой сбор, и к парадному трапу — корабли на рассвете расшвартовались и стали на якоря — подвалил флагманский катер с «Полтавы». Флагман легко взбежал на трап, принял рапорт от Ковалева и медленно пошел сперва вдоль правого борта, потом вдоль левого. Моряки были ухоженные — это ему сразу бросилось в глаза, — загорелые, смотрели бодро и немного, как ему показалось, нахально. «Загорелые — это понятно, — подумал флагман. — Бодры — тоже понятно, домой возвращаются. А вот ухожены... В эту ноченьку небось старпом водицы не пожалел. Ну понятно... Чего ж ему чужую водицу жалеть. Оттого и нахальны». Танкер, приданный раньше «Гангуту», теперь принадлежал ОБК, и «Гангут» вроде бы принимал не свое положенное, а одалживался у «Полтавы» с «Азовом».

— Вид у моряков хороший, — сказал флагман. — Я доволен.

«А почему бы и не быть довольным? — подумал Ковалев. — Контакт с лодкой обеспечили, точку для якорной стоянки присмотрели хорошую. Все чин чином».

— Признавайся, старпом, — сказал флагман Бруснецову, когда строй распустили, — много ночью водицы перерасходовал?

— В плепорции, товарищ контр-адмирал, — весело сказал Бруснецов.

— Знаем мы эту старпомовскую плепорцию, — сварливо пробурчал флагман. — Если она своя плепорция, то она и плепорция, а как из чужой цистерны, то она совсем другая.

— Последние десять дней, товарищ флагман, мы жили на мизере.

— А это еще неизвестно, у кого какой мизер.

Бруснецов снова было раскрыл рот, но Ковалев успел наступить ему на ногу, как бы говоря, что не спорь-де с начальством...

— Так точно, товарищ контр-адмирал, — сказал Бруснецов.

— Давно бы так, старпом. Будешь покладистым, далеко пойдешь. — Флагман повернулся к Ковалеву: — Обедать не останусь. Пойду на «Полтаву». В пятнадцать запрашивай «добро» и ложись на курс.

В пятнадцать часов опять сыграли большой сбор. Получив «добро» флагмана, «Гангут» снялся с якоря, обогнул рейд, и, когда стал приближаться к «Полтаве», Ковалев скомандовал «Смирно!», и горнист сыграл захождение, офицеры с мичманами взяли под козырек. Проводить «Гангут» на мостик «Полтавы» поднялся флагман, чины его штаба, командир «Полтавы», экипажи «Полтавы» и «Азова» тоже были построены по большому сбору.

— Домой идем, а... грустновато, — сказал Сокольников.

— Не говори, — отозвался Ковалев и позвонил на ют. — Боцман, как корма?

— Прошли «Полтаву», — доложил Козлюк.

Бруснецов взял у командира микрофон и скомандовал:

— Разойдись! — И обратился к командиру: — Разрешите продолжить уборку помещений, стирку, починку и глажку белья?

— Продолжайте, — разрешил Ковалев. — И готовьте рабочее платье. Через сутки начнет холодать.

Холодать начало уже ночью, и утром вахтенный офицер объявил:

— Команде переодеться в рабочее платье. Форма одежды — рабочее платье, берет.

Вплоть до самого Гибралтара «Гангут» сопровождал фрегат «Нокс». Ходок он оказался неважнецкий, но погода стояла умеренная, и он вполне успевал за «Гангутом», который экономил топливо — заправки больше не предвиделось, — шел средним ходом. Как только появился базовый разведчик «Орион» и дважды облетел «Гангут», фрегат тотчас же начал отставать, а скоро лег на обратный курс и пропал в сизовато-сиреневой дымке.

Ветер стал крепчать, пошли тучи, опускаясь все ниже и ниже, пока не распустили серые космы. Дождь то начинался, то снова прекращался, и на палубе стало сыро, холодно и неуютно.

«Гангут» выбрался на оживленную дорогу. Суда шли так часто, что пришлось на флаге — суда приветствовали друг друга, приспуская флаги, — держать вахтенного сигнальщика. В основном суда были торговые или пассажирские, но иногда встречались и военные корабли, большинство из которых несло на гафеле звездно-полосатый флаг. Никто уже не поднимался на палубу встречать корабли, к ним присмотрелись, как к машинам на оживленном шоссе: ну мало ли кто идет, ну мало ли куда идут, ну кому какое дело, что кто-то куда-то идет. Моря во все века не только разъединяли людей, они еще и объединяли их.

Тоска, которая не ощущалась в океане, стала подкрадываться не к кому-то в отдельности, а словно бы сразу ко всем, и на юте, в кубриках и в каютах начали подсчитывать: осталось пять суток, осталось трое, и наконец, только сутки, которые таяли на глазах, не тронув пока что ночь и утро.

Суханов опять постучался в каюту к Зазвонову.

— А, — сказал тот, — слухач... Примерил кителишко?

— Примерил, — признался Суханов, — великоват оказался.

— Ничего, слухач. Подрастешь, жирку наберешь, в кости раздашься, кое-где ушьешь, оно и придется впору. Садись к столу, будем кофеи гонять.

— А чайку нельзя?

— Можно и чаю, слухач. У нас все можно. Завтра вот придем на рейд, я свой чемоданишко заброшу в машину, и поминай как звали. С кем чаи-то останешься гонять, слухач?

— А что вам делать на берегу? Ангар на «Гангуте» хороший, каюта приличная.

— Об ангаре пусть механик думает. А у меня, слухач, на берегу жена с дочкой. Они, слухач, в ласке нуждаются. Я, слухач, никому не доверяю ласкать своих женщин.

Они выпили по стакану чая, Зазвонов заварил по второму.

— Мы с тобой, слухач, хорошо попахали. Пусть те, которые сменили нас, так же попашут. Нам теперь можно маленько и отдохнуть. Ты вот в гости ко мне приезжай. Я тебя со своей свояченицей познакомлю. Деваха — кровь с молоком. Щенят будет тебе каждый год таскать. Только успевай поворачивайся.

— Многонько получается, — подсчитав, неуверенно промолвил Суханов.

— Попросишь хорошенько, она маленькую передышечку сделает, чтоб оглядеться.

Суханов невесело посмеялся.

— У самого одна дочка, а мне куда ж столько...

— Я же сказал: попросишь хорошенько...

«Может, и у меня уже дочка есть», — стыдливо подумал Суханов.

От Зазвонова Суханов прямой дорожкой прошел на ют. Светила луна, маленькая и холодная, но это все-таки была уже своя луна. Звезды рассыпались пылью по всему небу, заметно подрагивали, и было морозно. Над водою вздымался редкий белый пар. Моряки выскакивали по привычке без бушлатов, торопливо затягивались и раз, и другой и только что не кубарем скатывались по трапу в низы.

Суханов тоже спустился к своим. В кубрике никто не спал: моряки перебирали вещи в рундуках, драили бляхи и пуговицы на шинелях, штопали белье и носки. В стороне на видном месте висела отглаженная и вычищенная шинель, сверкая уже надраенными пуговицами. Суханов присел на краешек банки, чтобы не мешать морякам заниматься делами, спросил:

— Соскучились?

— Если по совести говорить, то не очень, — сказал Рогов. — Домой всегда успеем, а вот придется ли еще в океан выйти, это очень жирный вопрос.

— Отслужите, нанимайтесь в торговые моряки — там всегда в океане будете.

— После службы, товарищ лейтенант, мы с батькой нацелились в деревню переезжать.

— Что так?

— А батька говорит, что в его деревне некому стало за землей ухаживать. А мы с батькой так и уговорились: у нас еще два зятя есть, всего, стало быть, четверо мужиков, да женщин столько же, — возьмем ферму в подряд и станем фермерами. Поставим в один ряд четыре дома и заживем, как короли. А вы будете к нам в гости приезжать, молоко станете парное пить. Когда и косой вместе с нами помашете.

— Да-да, — сказал Суханов, — короли — это хорошо. И молоко парное — тоже. А вот чья это шинелька у вас висит? Будто на парад собралась...

— А это мы Ловцову привели в порядок. Небось он в бушлатике продрог уже, — сказал Рогов. — В эту ночку небось тоже не спит. А мы ему подарочек...

— Да-да, — сказал Суханов, — подарочек — это хорошо. — И подумал, что ему тоже следовало бы привести свой гардероб в приличный вид.

Не успел он закрыть за собою дверь в каюту, как в нее тотчас же постучали. Он молча распахнул ее: в коридоре стоял Силаков и плутовато озирался по сторонам.

— Ты чего? — насторожился Суханов.

— А я ничего, — сказал Силаков. — Рогов прислал, чтобы шинель у вас забрать, китель, брюки, тужурку. Ну там еще чего. Сейчас наша очередь в гладилке подходит. Так мы и ваше шмутье вместе с нашим почистим и погладим.

— Я уж сам как-нибудь, — забормотал Суханов, смущаясь.

— Не надо как-нибудь, — сказал Силаков. — Мы все это сделаем в лучшем виде.

Суханов еще поотнекивался, но Силаков уже потянулся к шкафу, и Суханов сам распахнул его.

— Ну, уважили, братцы, — говорил он растроганно, — вот уважили так уважили.

Силаков сложил в охапку и шинель с плащом, и одни брюки, и другие, и китель с тужуркой, потом пришел за бельем, и так хорошо стало Суханову, как давно он себя уже не чувствовал, даже в уголках глаз защипало, он отвернулся к задраенному иллюминатору и все бормотал: «Вот уважили, братцы. Уважили так уважили...» Он полез в стол в надежде найти там что-нибудь, чем можно было бы отблагодарить моряков, но ничего такого там не нашлось по той простой причине, что стыдился держать у себя конфеты или даже печенье, оставляя все в кают-компании.

Суханов снова отправился к Зазвонову. Тот уже полеживал и читал книгу.

— Вот, — сказал ему Суханов, — и стыдно, а делать нечего. Вы уж извините меня, только не найдется ли у вас взаймы коробки конфет или чего-нибудь в этом роде?

— Обижаешь, слухач. Какие могут быть займы среди своих? — Зазвонов спрыгнул на палубу, раскрыл чемодан и достал банку сгущенки и две шоколадки. — Бери, слухач. Только позволь задать нескромный вопрос: у нас на посудине что — дамы завелись?

— Понимаете, командир, — посмеиваясь, сказал Суханов. — Пришли сейчас ко мне моряки и забрали шмутье почистить и погладить. А у меня с самого выхода отношения с ними неважнецки складывались, и вдруг такой пассаж... Я от умиления чуть белугой не заревел.

— Верю, — сказал Зазвонов. — Моряки что дети: если признают, то и признают, а если не признают, то и... — Он достал еще плитку шоколада. — Угощай свою гвардию.

Суханов хотел попросить Ветошкина передать в кубрик сгущенку с шоколадками, но вовремя сообразил, что моряки могли это счесть за подачку и, не приняв ее, обидеться, и опять отправился в кубрик.

— Моряки! — громко сказал он, едва переступив комингс. — У меня кое-чего собралось, так не могли бы вы между делом чаек соорудить?

А время к тому часу уже перевалило за полночь.

— Силаков, — сказал Рогов, — расстарайся.

Силаков тут же отложил шинель в сторону, не дочистив на ней пуговицы, и минут через десять вернулся с большим чайником, уже заваренным, с буханкой свежего пшеничного хлеба — успел по пути завернуть в пекарню — и бруском сливочного масла граммов на шестьсот.

— Весь «Гангут» чаевничает, — весело сообщил Силаков.

— Вообще-то, товарищ лейтенант, Силаков у нас по части стащить-сменять незаменимый человек. Правда, Силаков? Не возникай, все видят, что правда, — сказал Рогов, разламывая шоколадки на дольки. — Это хорошо, товарищ лейтенант, что у вас шоколадки нашлись. Это очень даже пользительно. Силаков, ну чего уставился? Открывай сгущенку, не скупердяйничай. Завтра в кафе на пирсе что хочешь купим.

Суханов поглядел на запястье: часы показывали четверть второго.

— Сегодня, — уточнил он.

— Сегодня, товарищ лейтенант, это для вас, а нас выпустят на берег только завтра.

Из соседнего кубрика выглянул усатый старшина первой статьи.

— Почто гуляете, братцы? — спросил он, шевеля усами.

— Россию встречаем, — сказал ему Рогов.

— Так и я с вами встречу, — решил он, присаживаясь к столу, но, заметив Суханова, торопливо пробормотал: — Прошу прощения, товарищ лейтенант, промашечка маленькая вышла.

— Чего там — садись, — сказал Рогов, — наш лейтенант — мужик мировой.

Суханову стало неловко, что его хвалили при нем же, но в то же время и приятно — «ах, черт побери», — и он сказал грубовато, подделываясь под моряков:

— Потом разберемся, Рогов, кто мировой, кто не мировой.

За усатым старшиной появился безусый старшина второй статьи, потом кто-то еще. Суханова незаметно отодвинули в сторонку, а он и не обиделся, попивал уже пустой чаек — шоколадки и сгущенку подобрали в один момент, — пока кто-то не дал ему серый, завалящий кусок сахара.

Суханов поднялся на палубу, когда уже начали меркнуть звезды, побелела луна и от воды начал вздыматься тяжелыми пластами туман. На поручнях, на леерах и на переборках лежал мохнатый иней. Пахло свежим хлебом и тягучим настоем йода — видимо, недавно в Черном море прошел шторм. Машины работали самым малым. Дым не относило, как обычно, за корму, а словно бы прижимало к палубе. «И дым отечества, — подумал Суханов, — нам сладок и приятен». Берег еще не угадывался, даже не проблескивал над туманом маяк, но Суханову показалось, что оттуда уже начало наносить дымом и даже слышались голоса — это за кормой летели чайки, которые встречали все корабли, как бы рано они ни возвращались с моря.

На мостике раздавались голоса. Суханов сперва разобрал голос Ковалева, потом и Сокольникова с Бруснецовым, и Сокольников, позевывая, говорил:

— Меньше чем на заместителя командующего не соглашайся, командир.

— Я соглашусь и на флагмана, но боюсь, что встречать прибудет командир бригады.

Они говорили о предстоящей встрече на внешнем рейде — это Суханов понял сразу, и уши у него, как и у моряков, непроизвольно стали треугольными, — но на мостике засмеялись, и голоса скрылись в рубке.

Суханов еще не придавал значения тому, кто кого и как встретит — он не вдавался в тонкости этикета, — но командир вкупе с Сокольниковым и Бруснецовым уже на своей шкуре испытали, что значило, когда корабль, возвратившийся из дальнего плавания, встречало одно начальствующее лицо, а что другое. Если бы встречать «Гангут» прибыл, скажем, командующий, то это явилось бы высшим признанием исполненного воинского долга, а если бы прибыл его заместитель или... Словом, чем ниже было служебное положение встречающего, тем ниже оценивалась бы и сама служба «Гангута».

Ковалев делал вид, что ему безразлично, кому первому придется докладывать о возвращении «Гангута» и о выполнении им задания, старался шутить, хотя все время удерживал себя, чтобы не сорваться с места и не броситься вместе со старпомом наводить и без того уже наведенный порядок.

«Нет, черт побери, — подумал он, — легче еще раз вступить в контакт с супостатом, чем встречать свое родное начальство». В одиночном плавании, хотя командующий и не давал расслабиться, постоянно интересуясь действиями «Гангута», Ковалев все-таки оставался хозяином положения. «Томка с Севкой, наверное, уже не спят, — думал он. — Тамарочка, наверное, пироги печет, а Севка гладит свои брюки и мой штатский костюм. А хороши все-таки домашние пироги, и Севка у меня мужик что надо. Если он решил идти в нахимовское, а мне удастся поступить в академию, то нам года два-три удастся пожить всем вместе».

Встречал «Гангут» заместитель флагмана, недавно еще командовавший противолодочным крейсером «Петр Великий». Он выслушал доклад Ковалева, вместе с ним обошел строй, сказал «Вольно!», только после этого снял перчатку и поздоровался.

— Завтра в двенадцать быть на докладе у командующего, — сказал адмирал.

Ковалев уже принимал все как должное и ничему больше не удивлялся: встретил «Гангут» заместитель флагмана, значит, оценили поход серединка на половинку, но удостоиться доклада у командующего удавалось далеко не каждому командиру корабля, а это уже само по себе что-то значило. «Ах, да что теперь гадать, — подумал Ковалев. — Поезда все равно все ушли. Судьбы командиров кораблей решаются не на небесах, а в кабинетах командующих».

— Доложишь хорошо, представят... — Адмирал перехватил насмешливый взгляд Ковалева. — Ты не ерничай, не ерничай, я дело тебе советую.

— А если плохо доложу? — пошутил Ковалев, но адмирал шутку не принял, службу, как, впрочем, и жизнь, он, видимо, понимал только всерьез.

— Удостоишься благодарности в приказе.

— Вас понял, — сказал Ковалев.

Он обошел с адмиралом весь «Гангут», в салоне у него они выпили по стакану чая, потом Ковалев проводил адмирала на Минную стенку и разрешил встречавшим «Гангут» подняться на борт. На корабле сразу стало тесно от детского визга и счастливых женских возгласов, запахло зимними, в общем-то, блеклыми цветами, духами и штатской одеждой.

Ковалев провел Тамару Николаевну с Севкой к себе, вестовой принес чай с бутербродами, Ковалев достал из холодильника коробку конфет, ту самую, которую сунула ему в дорогу Тамара Николаевна.

— А с чем же ты чай пил? — удивилась она.

— Если бы я пил чай в походе с конфетами, то чем бы я сейчас вас угощал? К сожалению, лавочек у нас там не было. — Ковалев повернулся к сыну. Тот вытянулся за эти полгода, и на верхней губе у него даже появился пушок. «Ого», — подумал Ковалев и спросил: — Признайся, Всеволод, мать пироги пекла?

— Целую ночь.

— А ты мой костюм погладил?

— Серый, в полоску. Днями у нас уже тепло.

Ковалев молча поцеловал Тамаре Николаевне руки, прижался лбом к ее ладоням.

— Чай с пирогами будем пить завтра. И серый костюм в полоску тоже наденем завтра. Потому что завтра к двенадцати мне велено быть у командующего с докладом.

— Это очень серьезно? — испуганно спросила Тамара Николаевна.

— Представь себе, — торжественным голосом промолвил Ковалев, пытаясь спрятать усмешку в морщинках возле глаз, — это даже более серьезно, чем тебе кажется.

И Тамара Николаевна не поняла, шутил ли он или говорил всерьез.


5

Среди встречавших Ловцова не оказалось. Молча поздоровавшись с Блиновым, Суханов растерянно спросил:

— Ты моего старшину не видел?

Блинов пожал плечами.

— Мы расстались с ним в Москве. След его я нашел в финансово-хозяйственном управлении, где он получал отпускной билет, проездные документы и деньги. Судя по всему, он в тот же день отбыл на родину.

— Он давно уже должен был вернуться.

— Значит, вернулся. Меня самого в бригаде не было. Я до сих пор прикомандирован к госпиталю. — Он хлопнул Суханова по спине. — Говорят, вы все-таки вступили в контакт?

— Почему все-таки? Просто вступили. Но где же Ловцов?

— Вчера много кораблей ушло в море. Так, может, и он ушел. Дня через два вернутся, и он появится тут как тут.

Суханов облизнул губы и улыбнулся.

— Ах да, ты про контакт... Ни с чем не сравнимое чувство. Будто мамонта завалили. Азарт такой, что даже загривок взмок. А ты как тут? — Суханов постеснялся сразу спрашивать, ходил ли Блинов в раскоп, он только спросил: «А ты как тут?» — но спрашивал-то он не о нем, Блинове... впрочем, какое кому было дело, о ком он спрашивал, важно было, о ком он хотел услышать.

— А что я? — Блинов пожал плечами. — Напропалую резал своих сограждан во благо любимой Родины. За это самое резание предложили остаться в госпитале. Но я, видимо, плюну. Хочу еще «Гангуту» послужить верой и правдой.

— На раскоп ходил? — наконец спросил Суханов.

Блинов сказал нехотя:

— Ходил. Сватовства у меня — увы! — не получилось.

— Я не о сватовстве, — с досадой сказал Суханов. — Я вообще.

— А что вообще? Дама она прелестная во всех отношениях. Так что действуй. Может, это и судьба. — Блинов неожиданно хлопнул себя по лбу, словно бы что-то вспомнив. — Да, — сказал он, — пока вы там храбро оберегали наш покой, мы тут тоже кое-чего делали. Это я тебе уже говорил. Так вот у нас в госпитале появилась одна весьма элегантная особа.

Суханов повязал перед зеркалом галстук, надел тужурку, хотел промолчать, но — черт дернул! — не промолчал:

— Послушай, Блинов. Мы так хорошо с тобой встретились. А ты опять. Не надо мне твоих элегантных особ.

— Что так? — деланно удивился Блинов.

— Ох, Блинов...

Вчера Блинов забегал к Галочке в студию звукозаписи — просто так, бросил небрежно на стол плитку шоколада. Галочка подняла на него глаза, даже не улыбнулась своей заученной улыбкой, только спросила, настороженно следя за его взглядом:

— Тебе не надоело еще обтирать чужие углы?

У Галочки была своя комнатешка — это-то он хорошо помнил...

Блинов снисходительно и грустно улыбнулся и провел пальцем по переборке, словно бы что-то написал или вычеркнул.

Суханов повидал еще Ветошкина, у которого гостила жена с младшим сыном, перебросился с ним для порядка несколькими фразами, сказав напоследок как бы невзначай:

— Значит, как договаривались. Я вернусь и отпущу тебя на сутки.

Они ни о чем не договаривались, но Ветошкину было приятно такое обращение при жене, и он согласно закивал головой:

— Не беспокойтесь, Юрий Сергеевич. Все будет в лучшем виде.

Был будний день, но катера на Минную стенку уходили один за другим, и Суханов не стал дожидаться своего, гангутского, а сел в первый же подвернувшийся и минут через пятнадцать вышагивал к цветочному магазину, наперед зная, что ничего там не будет, но там оказались чайные розы, и он выбрал пять самых больших и, как подумалось ему, самых лучших. По крайней мере, выглядели они свежими. В кондитерской он купил коробку конфет — «что значит не сезон», — на улице передумал, вернулся и купил еще одну коробку — Марии Семеновне. Все, что он делал, ему казалось значительным, наполненным особым смыслом, что ли, и на лице его играла загадочная рассеянно-счастливая улыбка. Он тотчас поймал такси — «нет, все-таки это прекрасно, когда нет курортного сезона», — несколько помедлил, прежде чем сказать куда ехать — «сразу в раскоп? а может, сперва в школу?», — но потом спросил твердым голосом:

— В раскоп дорогу знаете?

— Кто ж ее не знает... — Шофер многозначительно помолчал. — Только там, знаете ли, может быть гололед, а у меня обувка ни к черту.

Суханов ничего не знал, но на всякий случай сказал:

— Ну конечно же... Я все понимаю...

И они тронулись. Никакого гололеда ни в городе, ни по дороге в раскоп, разумеется, не было, но уговор уже состоялся — по розам и по конфетам, а скорее всего, по коричневому загару шофер понял, что лейтенант скупиться не станет, — и он словоохотливо начал рассказывать, что... А вот что он рассказывал, Суханов не слышал. С той же счастливо-рассеянной улыбкой он смотрел по сторонам, как бы желая высунуться из окошка и закричать голым деревьям, домам, людям, одетым еще по-зимнему, рыжей дворняжке, метившей все подряд деревья:

— Смотрите — я пришел! Пришел...

Он не знал, что скажет, когда войдет в дом на раскопе, он вообще старался не думать об этом — что скажет, то и скажет — в конце же концов:

— Видите — я пришел!

Возле дома на облупившейся за зиму скамейке сидела Мария Семеновна, сложив на коленях опухшие руки, она подняла на Суханова глаза, молча кивнула в ответ на его приветствие, глянула на розы и сказала с усталой иронией в голосе:

— Вот и опять цветочки мне принес.

Суханов опешил, но постарался виду не показать и присел рядом.

— Принес, — сказал Суханов, все еще рассеянно улыбаясь. — А что же Наташа Павловна? В школе?

Мария Семеновна насупилась:

— А нету Наташи... И Катеришки нету. Никого нету... Уехали.

Суханов не поверил:

— Как уехали?

— Как всегда уезжают — поездом.

— Она что же?.. — почти запинаясь, спросил Суханов.

Мария Семеновна покачала головой:

— Нет, ничего не оставила... И ничего не говорила.

На разговор с крыльца спустился Иван Сергеевич, сердито стуча палкой — последнее время с палкой он не расставался, — подал Суханову желтую руку. Он и сам был желтый, это Суханов заметил сразу.

— Из похода?

—Так точно, — сказал Суханов, привстав.

— Там, что ли, был? — Он не сказал, где «там», но Суханов хорошо его понял, односложно ответил:

— Там.

— Как супостаты? Не сильно шалят?

— Супостаты на то и супостаты, чтобы шалить.

— По зубам-то как? — почти заговорщицки спросил Иван Сергеевич.

— У них зубы крепкие. Треснешь по ним — вылетят у самого.

Иван Сергеевич разочарованно промолвил:

— Это верно. — Он обратился к Марии Семеновне: — Что же ты, старая, гостя в дом не зовешь? Зови, чайком попотчуй. Вон он и конфеток принес.

Они поднялись на веранду, прошли в комнаты. Суханов огляделся, и ему стало грустно-грустно, обидно и одиноко: не было тут больше Наташиных безделушек, не валялись и Катеришкины куклы. Все прочее в комнате стояло на своих местах, сияя чистотой и порядком, только на рояль был натянут серый чехол из грубой холстины. Суханов положил на эту холстину розы и конфеты, снял фуражку, поискал глазами, куда бы ее повесить, и положил рядом с розами.

— Старая! — закричал Иван Сергеевич. — Волоки сюда все. Тут будем чаевничать. Человек же с боевой службы вернулся. Его и надлежит встречать в парадных комнатах. — Он принял от Суханова плащ-пальто, отнес его на вешалку, возвратясь, придвинул к столу стул, указал на него Суханову. — Садись, — сказал он властно. — Поговорим по-мужски... Что проходит, то не возвращается. Так что тут жалей — не жалей... А вот хочешь, я тебе комнату сдам? Без денег сдам, а?

— Как это можно — сдать без денег?

— А очень просто — приноси вещи и живи. А то мы тут со старухой с тоски помрем. Ты хоть знаешь, что такое тоска?

Суханов в полной мере еще не знал, что такое тоска, но уже догадывался, что от этой очаровательной дамы следует держаться подальше.

Выпив чаю, он не стал задерживаться в раскопе, хотя время было еще раннее, спустился на Минную стенку и на первом же катере вернулся на корабль, не раздеваясь, позвонил Ветошкину.

— Мичман, я на борту. Иди на берег. Вернешься через сутки к подъему флага.

— У вас ничего...

— Мичман, я выражаюсь, по-моему, довольно ясно. Вы свободны на сутки. — И, не дожидаясь, что скажет ему Ветошкин, положил трубку, потом снял плащ-пальто, тужурку и повалился на диван, заложив руки за голову. «А собственно, что случилось? — подумал он. — И что могло случиться? Ничего ровным счетом... Просто я шел в одну дверь, а неожиданно открыл другую». Но что бы он там ни думал и как бы себя ни успокаивал, на душе все равно было пусто и неуютно, потому что он знал, что ни в чем не обманулся и шел в ту самую дверь, в которую и хотел войти, а его просто туда не пустили.

Зазвонил телефон. Суханов подумал, что это Ветошкин решил уточнить, до какого дня и часа ему надлежало сойти на берег, и не спешил снять трубку, будь его воля, и совсем бы не снял ее, но на корабле не отвечать на звонки не полагалось.

— Суханов? Дежурный по кораблю. Немедленно поднимитесь к командиру.

— А что случилось? — встревожился Суханов.

— Вопросы на месте.

Суханов надел китель, пробежал по нему щеткой и быстро вышел в коридор. После того раза, когда его перед самым незабвенной памяти походом пригласили в командирский салон, когда, по сути дела, решалась его лейтенантская судьба, он больше в салоне у командира не бывал. Там было все по-прежнему, впрочем, корабельные каюты, включая и командирскую, не меняются со дня построения корабля и до того часа, когда его приказом исключают из списка флота.

— Товарищ командир...

— Отставить, Суханов. Получено сообщение из Новгорода от областного военкома. Три дня назад в заброшенном сарае неподалеку от своего села старшина первой статьи Ловцов найден мертвым.

— Как вы сказали? — Суханов почувствовал, что в глазах у него начало темнеть.

— Надо ехать, отдать последние почести. Группу возглавит Сокольников. Вы поедете, кто еще?

— Рогов, — начал машинально перечислять Суханов. — Силаков...

— Достаточно. Ступайте в строевую канцелярию, оформите документы на всех. Сокольников отбыл в город добывать билеты на самолет. Будем стараться, чтобы группа сегодня же улетела.

— Но как же так, товарищ командир...

Ковалев заговорил мягче:

— Мне уже однажды приходилось говорить вам, Юрий Сергеевич, что на нашу долю выпадают не только приятные обязанности. В любом случае, Юрий Сергеевич, нашему брату раскисать нельзя.

— Вас понял, товарищ командир.

Вечером того же дня группа прилетела в Пулковский аэропорт, где ее на «рафике» встречал майор из областного военкомата. Дорога до Новгорода оказалась не близкой — примерно двести километров, — в «рафике» было тепло, наяривал приемник, а за окнами насвистывала метель и курились по откосам сухие снега. Майор был, по всей видимости, пунктуальным человеком, поэтому в разговоре почти избегал эпитетов, чтобы начисто исключить эмоции. Для начала он спросил:

— Хорошо ли исполнял свой воинский долг Ловцов?

— Он был лучшим акустиком на корабле.

— На завтра мы занарядили отделение автоматчиков для отдания воинских почестей.

— Но как же все-таки это произошло? — спросил Суханов.

Если бы спрашивал Сокольников, то майор, видимо, не замедлил бы с ответом, но так как Суханов был младшим по отношению к нему, то майор прежде всего предупредил шофера:

— Станислав, не гони, тут могут быть заносы, — и только тогда уже начал рассказывать, стараясь чеканить каждую фразу: — Четыре дня назад охотники случайно забрели в заброшенный сарай — это в двух километрах от Коростыни — и нашли там замерзший труп. Сумка, четыре цветка, кажется розы, документы, деньги в сохранности. По авиационному билету мы установили день вылета из Москвы. Самолет в тот день прилетел с большим опозданием. Автобусы уже не ходили, таксист тоже вряд ли согласился бы его везти. От Новгорода до Коростыни насчитывается семьдесят километров, а мороз в ту ночь стоял под сорок. До Шимска его, видимо, кто-то подвез. В Шимске он ночевать не остался. Нам сказали, что полгода назад туда из Коростыни вышла замуж девушка, которую Ловцов, кажется, любил. Следов насильственной смерти не обнаружено. Не найдя состава преступления, следователь закрыл дело.

Но даже если бы следователь не закрыл дело и нашел того шофера из Медведя, обвинить его в чем-то было бы нельзя: он ехал на государственной машине, жег государственный бензин и не имел права никого никуда развозить. Если бы следователь установил, что шофер в ту ночь был пьян, самое большее наказание, какое бы понес шофер, было бы то, что его лишили водительских прав.

«Если бы, — думал Суханов. — А если бы... Ох, если бы...» Но никакие «если бы» уже не имели никакого значения, потому что похороны назначили на завтра и отделение автоматчиков было уже занаряжено.

— У нас многие воины выполняют интернациональный долг в Афганистане, — между тем говорил майор, — и, что уж таиться, мы иногда получаем гробы. Но этот случай из ряда вон выходящий.

— Нет, — возразил Сокольников, — не из какого ряда этот случай не выходит. Ловцов торопился попрощаться с матерью. Ловцов спешил к матери.

— Да, — согласился майор. — Но его мать похоронили за два дня до того, как Ловцов прилетел в Новгород.

«Ох, если бы», — охнул Суханов.

Дальнейшее прошло как бы мимо него. Он только запомнил лицо Ловцова, мучнисто-белое, почти мраморное, еще родное и уже чужое, и глаза, которые он, казалось, хотел раскрыть, и глаза деда, безумные, застывшие, и его черный рот, перекошенный в немом крике.


* * *

В час похорон из Старой Руссы в Новгород через Коростынь ехала черная «Волга». На заднем сиденье, забившись в уголок, прикорнула Наташа Павловна, брат ее сидел рядом с шофером.

— Кого-то хоронят, — сказал брат, когда машина поравнялась с кладбищем. — Видимо, моряка.

— Останови, — попросила Наташа Павловна.

— Мало тебе похорон было, — поворачиваясь к ней, сказал брат. — Да и мне надо еще на работу поспеть.

И они проехали мимо кладбища. Там протрещали очереди. Наташа Павловна быстро обернулась, но дорога уже вильнула, и кладбище с церковью заслонил Путевой дворец. «Но почему здесь моряки? — тревожно спросила она себя. — Господи, но при чем здесь моряки?» У нее не хватило решимости попросить шофера повернуть: на дороге был гололед, машина плохо слушалась руля, а Наташа Павловна и так чувствовала себя лишней, навязавшись к брату в компаньонки. Ей хотелось побывать в Старой Руссе в доме Достоевского, и они из-за нее потеряли по зимнему короткому дню много времени. Машина выскочила на Мстонскую гору — слева, метрах в трехстах от дороги, чернел сарай.

В тот же день после коротких поминальных слов военкомовский «рафик» отвез Сокольникова и Суханова с Роговым и Силаковым в Пулковский аэропорт, к вечеру следующего дня они вернулись на «Гангут», а еще через два дня Рогову по представлению Суханова присвоили звание старшины второй статьи и поставили на штат командира отделения акустиков.

То время трудно далось Суханову. Он долго не мог понять, что было с ним и как это было, только порой казалось, будто бы он перешагнул незримый порожек, за которым ему открывались новые надежды, и новые сомнения, и новые тревоги на тех житейских широтах, по которым свободно разгуливали все ветры и ветерки.

А «Гангут» в годовщину своего рождения был объявлен гвардейским кораблем. Тогда им командовал уже Бруснецов, а Ковалев с Сокольниковым учились в академиях: один — в Ленинграде, другой — в Москве. «Каждому свое», — говаривали древние.

А еще в тот год близ Земли проходила комета Галлея.


Коктебель, Средиземное море,

Новгород, Москва

1983 — 1986 гг.



Загрузка...