В отделе жил кот. Сначала его звали Социк, полностью Социнтерн, потому что, подобно оппортунистическому Второму Интернационалу, он был толстый, ленивый и мышей не ловил, только мурлыкал. Потом секретарь партячейки товарищ Бартош на собрании осудил кличку как глумление над святым словом «социализм», и кота переименовали в Каутского.
Работа для Абрамова была непривычная, бумажная. От нее Абрамов скучал и подолгу смотрел на кота — как тот дремлет над блюдцем с молоком, безмятежный что твой Будда. У кота было чему поучиться. Именно этим все три месяца, вернувшись на работу в центраппарат и попросившись в тихий Орготдел, Абрамов занимался. Учился жить по-кошачьи — здесь и сейчас, блаженствуя от сытости и покоя, пряча острые когти в мягких лапах. После жизни ослиной, вечного бега за морковкой будущего, кошачья наука давалась трудно, но Абрамов был человек упорный.
Однако в четверг, 6 августа, вскоре после обеда (суп харчо, макароны по-флотски, компот из сухофруктов), кошачья пора жизни внезапно закончилась. На столе у завсектора Чжан Сондуна зазвонил внутренний телефон. «Будет испольнено, товались секлеталь», — сказал завсектора. Посмотрел на Абрамова особенным образом. «Александл Емельяновись, вас к товалисю Зиновьеву. Слочно». Абрамов состоял на неопределенной должности консультанта, коллеги не понимали, что́ такой человек в отделе делает, и на всякий случай называли его по имени-отчеству.
Вызову он удивился несильно. Во-первых, ослиная жизнь отучила сильно удивляться. Во-вторых, ГэЗэ давно сулился вызвать для беседы по душам, да всё времени не находил. Очень уж занят: и Ленинград на нем, и Коминтерн. Обычно с субботы по вторник ГэЗэ находился в городе на Неве, руководил Колыбелью Революции, а со среды по пятницу, переместившись в Москву, — мировым пролетарским движением. Выходных у него не бывало. Только теперь, через три месяца смог выделить окошко для разговора со старым приятелем.
Поднимаясь в лифте на режимный этаж, где кабинеты высшего руководства, Абрамов настраивался на короткую беседу: как дела — есть ли проблемы — надо бы посидеть по-человечески, потом какой-нибудь важный звонок и молчаливое рукопожатие поверх телефонного аппарата.
Показал дежурному пропуск, тот проверил по журналу, кивнул. Красная ковровая дорожка до дверей приемной. «Товарищ Абрамов? — Поворот пальца на диске. — Григорий Евсеевич, к вам Абрамов… Проходите, товарищ».
— Здорово, Темя! — тряхнул рыжими кудрями ГэЗэ, идя навстречу с протянутой рукой. — Помнишь пресловутый пломбированный вагон? Как Ильич нас склонял по-всякому за недисциплинированность. И мы решили, что мы разносклоняемые существительные. Ты — Темя, я — Пламя, Цхакая — Знамя, Инесса — Вымя. Кто у нас Сокольников-то был?
— Кажется, Бремя. За туповатость.
— А ты — Темя, за башковитость. Твоя башка мне сейчас вот как нужна. — Толстый палец чиркнул слева направо по галстуку, над которым багровела пухлая шея. Когда-то ГэЗэ был худым, резким в движениях. Теперь располнел, подобрюзг, но дерганость осталась. Не мог долго сидеть на месте. Он и сейчас уселся на угол длинного, уставленного телефонами стола, заболтал ногой.
— Сразу к делу. Да сядь ты, не торчи свечой… Хватит бить баклуши в Орготделе. Берись-ка за настоящую работу. Я тебя для нее и приберегал. Знал, что у Вомпе последняя стадия чахотки.
Подвижное лицо на секунду изобразило скорбь, а у Абрамова сжалось сердце. Товарищ Вомпе, заведующий ОМС, Отделом Международной Связи, умер в больнице четыре дня назад. В вестибюле висит портрет в красно-черной рамке. Школа жизни кота Каутского, кажется, отменяется…
А Зиновьев не давал опомниться, бил как молотком по гвоздю — всегдашняя его повадка.
— В общем принимай хозяйство. Приказ я уже подписал. Европейское направление ты знаешь на ять. С Азией, Америкой и прочей географией освоишься после. Но сначала займешься делом экстренным, архиважным. Никто лучше тебя, мастера тайных операций, с ним не справится. Надо кое-что расследовать…
Скороговорка на секунду-другую прервалась. Вождь мирового пролетариата прищурился на безмолвного слушателя.
— Ты ведь мой человек, Абрамов? — ГэЗэ широко улыбнулся. — Хотя тут два вопроса в одном. Мой ли ты и человек ли ты. Ильич говорил: «Абрамов не человек, а машина». Помнишь? Так чья ты машина?
— Твоя, твоя, — хмуро ответил Абрамов. — Сколько лет на мне ездишь, колеса скоро отвалятся. Что за дело?
— Эх, надо было тогда, в декабре семнадцатого, на ЧК не козлобородого Феликса, а тебя ставить, — вздохнул Григорий. — Хотел ведь Ильич, да я, болван, пожидился тебя отдавать. Пропихнул Дзержинского, флюгера этого. Рыцарь революции, мать его. Как только на политбюро сшибка и непонятно, чья возьмет, железный Феликс машет руками, сыплет пламенными речами, а за кого он — хрен поймешь. Я на него давеча рявкнул: «Кончай балаган, мы не на митинге! Ты за мой проект резолюции или против?» Сразу стих и поднял ручку, как миленький. А прикрикнул бы Грызун — Дзержинский проголосовал бы за него.
— Давай без лирических отступлений, — попросил Абрамов. — Что за расследование, которое нельзя поручить даже председателю ОГПУ?
Зиновьев опять вздохнул, на сей раз решительно.
— Ладно. Ты теперь выходишь на уровень, откуда нужно видеть всю политическую картину. И разбираться в ней. Поэтому буду говорить без недомолвок. Прямым текстом… Про то, как я отодвинул Коршуна, пока ты в провинции прохлаждался, ты в курсе.
Абрамов кивнул. «Коршуном» ГэЗэ называл своего давнего врага Троцкого, до января месяца наркомвоенмора и, все были уверены, следующего Вождя, а теперь просто члена политбюро, отставной козы барабанщика.
— Свалить Коршуна мне помог Грызун. Не зря я в двадцать втором продавил его на должность генсека. То есть тогда думал, что не зря. Считал своим человеком, а он оказался сволочью. Раздулся, как жаба, от важности. Собирает вокруг себя моих завистников, да всякую серятину. Вообразил, что может Зиновьева одолеть! Он — меня?!
И зычно рассмеялся.
Лицо Абрамова осталось неподвижным. На первый взгляд оно было заурядным, это лицо, но только на первый взгляд, невнимательный. Человека наблюдательного почему-то тянуло посмотреть на тихого, молчаливого брюнета еще раз, и теперь лицо начинало казаться странным. Неяркие, будто затененные глаза устремлены не на собеседника, а немного вниз, на губах застывшая полуулыбка. Подбородок каменный, носогубные резкие, но общее выражение при этом какое-то нездешнее, рассеянное. Будто Абрамов все время сосредоточенно думает о чем-то очень важном. Так оно, собственно, и было. Он всегда думал о важном, а быть не сосредоточенным просто не умел.
Сейчас думал вот про что.
Прошлой осенью, когда уезжал на периферию, шла схватка двух титанов — героя Гражданской войны товарища Троцкого и предводителя мировой революции товарища Зиновьева, а кто такой Иосиф Сталин знали только партийные аппаратчики. Но через полгода, когда Абрамов вернулся в Москву, про генерального секретаря говорили уже все, сравнивали с Зиновьевым, и часто не в пользу последнего. Говорили, что Григорий Евсеевич чересчур забронзовел, смотрит на всех сверху вниз, а Иосиф Виссарионович демократичен и по-товарищески прост.
Какого черта я не остался в Екатеринославе, пожалел Абрамов. Принесло сюда, в самое месиво. Надо вправить Григорию мозги. Сам сгинет и меня за собой утащит.
Поэтому, когда Зиновьев спросил, что-де молчишь, он заговорил спокойно и веско:
— Ты, Гриша, шибко-то не пыжься. Легкой победы у тебя не выйдет. А может, вообще никакой не выйдет.
Церемониться было незачем. Они знали друг друга почти пятнадцать лет, с Швейцарии. Были там неразлучны, даже жили вместе — Григорию двадцать восемь лет, Абрамову двадцать три. Один бурный, шумный, честолюбивый, другой хладнокровный, скупой на слова, не рвущийся в первачи. «Они сошлися, лед и пламень», пошутил про них как-то Ильич. Зиновьев летал в вершинах, Абрамов никогда не отрывался от земли. Он всегда предпочитал не вершки, а корешки.
— Вот ты называешь Сталина грызуном, мышью. В глазах народа ты и вправду рядом с ним слон. Личный помощник Ленина, председатель Петросовета, председатель Коминтерна, твой родной Елисаветград вон переименовали в Зиновьевск. Но решать будет не народ, а съезд. Делегаты на него отбираются по партийной разнарядке, а ее составляет аппарат генсека. Я провел на губернском уровне, в Екатеринославе, полгода. За это время сменились и первый секретарь, и председатель губсовета — по должности они и поедут на съезд. Оба сталинские назначенцы. В соседних губерниях то же самое. Мышь слону смертельно опасна, Гриша. Она пролезает в хобот и прогрызает его изнутри.
— Не считай меня розовым идиотом, — усмехнулся Зиновьев. — Не первый год замужем, знаю про мышиные норы побольше твоего. Кроме съезда с его говорильней есть еще Красная Армия, а она на моей стороне. Я провел в наркомы своего человека, Мишу Фрунзе. Это первое. А второе: Грызун собирает свою рать по закоулкам да захолустьям. Осенью планирует большое турне по Украине и Северному Кавказу, якобы с инспекцией. Будет обрабатывать губернских секретарей. Очень может быть, что вчерашний инцидент… — Зиновьев остановился, не закончил фразу. — …Про инцидент потом. Закончу про расклад сил на будущем съезде. Грызун рассчитывает взять количеством, а я делаю ставку на качество. На имена, известные всей партии, на города-маяки. Ленинград мой, Свердловск мой, Новосибирск мой. Главное же — столица моя. Даром я что ли год назад протащил в московские секретари Угланова? Это тридцать голосов, и все они будут за меня. Скажу тебе по секрету еще кое-что. Я договорился с Коршуном. Грызуна он ненавидит больше, чем меня. Поредевшая, но всё еще немаленькая троцкистская шобла тоже будет голосовать с нами. Если понадобится, Коршун выведет на улицы вузовцев и рабфаковцев. Зря что ли он метет хвостом перед комсомолом? «Молодежь — барометр революции», «Завтра у руля встанете вы», и прочее. Но Грызун, конечно, всё это понимает и тоже готовит нам сюрпризы. Мне нужна дубина, которой я вмажу ему так, что он не поднимется. И добудешь мне эту дубину ты.
Абрамов спорить перестал. Приготовился слушать.
— Знаешь, по какому поводу сегодня утром состоялось срочное заседание политбюро? Минувшей ночью где-то под Одессой убили Котовского. Вечером будет во всех газетах.
— Того самого Котовского? Красного героя? — удивился Абрамов, и опять несильно. Притом удивился не самому факту убийства, на свете все время кого-то убивают, а тому, что Зиновьев так возбужден этим событием.
— Его самого. По первым сведениям — вроде бы из-за бабы. Обстоятельства выясняются. Следствие ведет одесский отдел ГПУ. А я хочу, чтобы принял участие и Коминтерн, в лице зав Отдела Международной Связи, то есть в твоем лице.
Теперь Абрамов удивился чуть больше, даже на миг поднял глаза на собеседника. Тот был весь на винте — ерзал на краю стола, сжатый кулак рубил воздух.
— Есть у меня подозрение, что тут не шерше ля фам, а Грызун нагадил. И ты мне следы мышиного помета добудь. Даже если их там нет, — с нажимом прибавил ГэЗэ. — Понял?
— Пока нет. Какая связь между Котовским (он кто был по званию — комкор?) и твоей… то есть нашей войной со Сталиным?
— Котовский — человек Фрунзе. Оба молдаване, не разлей вода. А кроме того с Котовским был связан один план, про который я даже тебе говорить не стану. Грызун мог пронюхать, у него всюду шпионы. И принял меры. Но даже если это не так и комкора грохнули по бытовухе, ты все равно добудешь улики, а еще лучше доказательства, что ниточка тянется к Грызуну. Ты ведь красный Нат Пинкертон и Ник Картер, — подмигнул Зиновьев. — Вот этой дубиной я прямо на съезде по Грызуну и жахну.
Снова посерьезнел.
— В Одессу прибудешь с помпой. Большим начальником. Заведующий ОМС по номенклатуре — ответработник третьей категории, уровень замнаркома союзной республики. У них там губернский секретарь — четвертая категория, начальник местного ГПУ — пятая. Я еще и шифровку отправлю за личной подписью. Чтоб все перед тобой, как лист перед травой. Кстати знаешь, откуда взялась поговорка? — Рыхлое лицо опять залучилось улыбкой. — Радек недавно рассказал…
— Знаю, — перебил Абрамов. — У меня три вопроса. Первый: с какой стати в расследовании внутрисоюзного преступления будет участвовать Коминтерн? Второй: почему едет заведующий, а не кто-то из оперативников. В ОМС есть ищейки получше меня. Могу подобрать таких, кто схватывает на лету и умеет держать язык за зубами. И третье. Очень трудно будет доказать — так, чтоб делегаты съезда поверили — что генеральный секретарь Всесоюзной коммунистической партии замешан в убийстве всего лишь комкора. Невелика птица, три ромбика.
— Ох, Абрамов, Абрамов. Сто лет меня знаешь, а всё сомневаешься в моих умственных способностях. Итак, по порядку. — Председатель Коминтерна смотрел снисходительно. — Ответ на твой первый вопрос. После того, как прошлой осенью ОМС организовал в румынской Бессарабии пролетарское восстание, к сожалению неудачное, комкор Котовский подал наркому Фрунзе и мне рапорт. Идея была очень интересная. Второй кавкорпус Котовского наполовину из бессарабцев. Сам Котовский тоже родом оттуда, на родине он еще с дореволюционных времен народный герой, про него в деревнях детям рассказывают. Как он грабил богатых и отдавал добычу бедным. Что предложил Котовский? Давайте, написал, товарищи, я вроде как взбунтуюсь против советской власти и уведу свой корпус за границу, в Румынию. С моими орлами, 18 тысяч сабель, да с народной поддержкой взять власть над всеми молдавскими землями будет пара пустяков. Отделюсь от Румынии, провозглашу независимую Молдавскую Советскую Республику. А потом попрошусь в состав СССР. Грызун на Политбюро этот проект зарубил как опасную авантюру, хотя шансы на успех были неплохие. Румынская Сигуранца могла пронюхать про план Котовского, а про отмену плана не знать. И подослала убийцу. Нет Котовского — нет вторжения. Версия совершенно резонная, может быть даже верная. Понятно теперь, с какой стати в расследовании участвует Коминтерн? Второй вопрос — почему я посылаю именно тебя. Как я уже сказал, для статуса. Чтобы все тянулись в струнку. А кроме того ты ведь одессит. Сориентируешься в тамошней мутной воде лучше, чем чужак. Главное же — тебе я могу объяснить про настоящую цель. Ты мне товарищ, а не подчиненный. Профессионалов же бери с собой сколько понадобится. Три тысячи сотрудников под твоим началом… Что ты еще спрашивал?
— Про неправдоподобность. Где Сталин и где Котовский? Да и до декабря, до съезда, еще много чего произойдет. Эта история подзабудется.
— Наоборот. Разрастется до небес. — Зиновьев хитро прищурился. — Сегодня на политбюро по моему предложению принято решение поднять факт убийства Котовского на высший, политический уровень. Как знак звериной враждебности старого мира. Будет всесоюзная кампания памяти красного героя. Шахты, заводы, даже города назовут в его честь. Принято постановление о бальзамировании тела и возведении мавзолея. Второго после ленинского. Представляешь? Когда умер Нариман Нариманов, сопредседатель ЦИК СССР, фигура сильно крупнее Котовского, посовещались-посовещались и решили обойтись без мавзолея. А тут — построят. Если сегодня кто-то и не слыхал о Котовском, к декабрю в стране таких не останется. Все будут проклинать злодеев, убивших великого человека. Как раз к съезду Коминтерн завершит расследование. И окажется, что нити тянутся к Грызуну…
— А почему политбюро согласилось так мощно двигать Котовского? Он же в Гражданскую всего лишь командовал бригадой. Видел я эту бригаду в Одессе, летом девятнадцатого. Невеликое было войско — пятьсот конных да десяток тачанок.
— Объясняю. Мавзолей красного героя будет построен в Молдавской автономной республике, недалеко от румынской границы. Как знамя будущего освобождения всей Молдавии. Я предложил, членам Политбюро понравилось. Грызун перечить не стал, это не пошло бы ему в плюс. Еще вопросы есть?
Телефоны на протяжении разговора тренькали не переставая, Зиновьев на них не оглядывался, но теперь посмотрел на часы.
— Когда ехать? — поднялся Абрамов, поняв, что время кончилось.
— Вечером отправляется литерный. Весь вагон своей группой не занимай, оставь купе для профессора Воробьева из Харьковского мединститута. Это специалист, который бальзамировал Ильича. Сядет в Харькове, там будет единственная остановка. Помчитесь на всех парах, завтра в середине дня прибудешь в Одессу. Всё. Отчетов не шли. Доложишь устно.
Кабинет заведующего ОМС был на том же начальственном этаже. Просторный, с секретарским предбанником, с видом на Моховую. Абрамов не пробыл там и часу. Дела принимать у врио не стал — оставил на после Одессы. Дал секретарю листок с пятью именами: если кто-то из этих сотрудников не за кордоном, немедленно вызвать.
На месте оказалась только Корина, но это было ничего, она одна стоила остальных четверых. Можно сказать, повезло.
Зинаида явилась через десять минут, нисколько не изменившаяся: хмурая, нарядная, в кружевных перчатках. Почти два года не виделись, с германской командировки, но оба были люди холодные, обошлись без лишних слов. Абрамов спросил, не занимается ли она чем-то неотложным. Корина ответила: готовлюсь к командировке в Китай, учу язык.
— В поезде будешь иероглифы зубрить, — сказал Абрамов. — Собирайся, едем в Одессу. В девятнадцать пятьдесят пять встретимся на перроне 12 Курско-Нижегородского вокзала. Не ошибешься: локомотив и салон-вагон.
Она спросила только, брать ли оружие.
— Нет. Дело будет разговорного жанра. Расскажу по дороге.
— Ага, — кивнула металлическая женщина и не прощаясь вышла.
Работать с ней было одно удовольствие.
В те времена, когда работа еще приносила Абрамову удовольствие.
В «Манифесте Коммунистической партии», вышедшем в 1848 году, провозглашался лозунг «Proletarier aller Länder, vereinigt Euch!» — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Но у пролетариев (верней у интеллигентов, объявивших себя представителями пролетариата), объединиться никак не получалось. Первый Интернационал, созданный Карлом Марксом в 1864 году, «Международное товарищество трудящихся», просуществовал всего 12 лет и развалился.
Следующая попытка объединения произошла в 1889 году. Второй Интернационал получил название Социалистического. Удар по нему нанесла мировая война — выяснилось, что большинство рабочих в первую очередь патриоты своей страны, а пролетарии только во вторую. Немецкие, французские, британские социалисты надели военную форму и отправились убивать друг друга. Когда же бойня закончилась, оказалось, что трудящиеся европейских стран хотят не крови и революционных потрясений, а покоя и повышения зарплаты. К тому же в демократических странах появилось всеобщее избирательное право, дававшее рабочим возможность добиваться своих целей, создавая легальные партии.
Российские большевики сочли «мирное» направление социалистического движения предательством интересов пролетариата и в 1919 году создали собственный Третий Интернационал, коммунистический, который враждовал не только с капиталистами, но и с «оппортунистами» Социнтерна, отказавшегося от революционной борьбы. Самого яркого из руководителей Второго Интернационала, Карла Каутского, большевистские вожди — Ленин, Троцкий, Зиновьев — называли не иначе как «ренегатом Каутским», само это имя в СССР стало бранным.
В тридцатые годы возникнет еще и Четвертый Интернационал — троцкистский, враждебный остальным. Пролетарии так и не объединятся. А во второй половине XX века, с повышением уровня жизни, перестанут быть пролетариями.
История революции и гражданской войны в сталинские времена была так основательно переписана и мифологизирована, что в советской, а затем и российской историографии, литературе, массовой культуре представления о роли и значении большевистских предводителей были чрезвычайно искажены.
В начале 1920-х годов существовала своеобразная Троица вождей в виде «бога-отца» Ленина, «бога-сына» Троцкого и «святого духа» Зиновьева — последний как глава Коминтерна отвечал за святой дух всемирного коммунизма.
ГэЗэ на картине Ю. Анненкова
Григорий Евсеевич был самым близким соратником «Ильича», его вернейшим помощником и неразлучным спутником повсюду: в эмиграции, в «пломбированном вагоне», в финляндском шалаше, где они скрывались от полиции Временного правительства. Не случайно Ленин доверил Зиновьеву целых две ключевых должности: руководить Петроградом, главным городом страны, и ведать международным коммунистическим движением. С точки зрения компартий всего мира, да и буржуазных правительств, предводителем мировой революции был не Ленин, а Григорий Зиновьев, глава грозного Коминтерна.
После смерти Главного Вождя началась неизбежная политическая борьба за освободившееся место, и тогдашняя политическая ситуация была совершенно иной, чем она выглядит из нашего времени, когда на советскую историю легла густая тень Иосифа Сталина.
В 1925 году, после того как закатилась звезда Льва Троцкого, вождь остался только один — Зиновьев. Бюрократ Сталин рядом с ним смотрелся бледно.
За этим скучным, обманчиво травоядным названием скрывалась мощная спецслужба, которую правительства многих стран считали врагом номер один.
При ИККИ (Исполнительном комитете Коммунистического Интернационала) существовала засекреченная полуавтономная организация, специализировавшаяся на ведении подпольной работы и подготовке революционных восстаний по всему миру. В ОМС имелся собственный штат оперативников, владевших иностранными языками, а также множество сотрудников-иностранцев. Были подразделения, ведавшие шифровкой, изготовлением фальшивых документов, переправкой нелегалов, силовыми акциями и так далее. В двадцатые годы организационно-финансовые возможности ОМС намного превосходили потенциал других аналогичных структур советского государства — Иностранного отдела ОГПУ и Разведупра Красной Армии. Отличались и цели: ОМС занимался в первую очередь не шпионажем, а «экспортом революции», то есть составлял заговоры, перебрасывал оружие, поддерживал связь с левыми боевиками и подпольщиками, в какой бы стране те ни находились.
Прототипом моего героя является Александр Емельянович Абрамович, назначенный заведующим ОМС в начале августа 1925 года.
В 1925 году отношения между Румынией и СССР были накалены до предела, потому что минувшей осенью агенты ОМС инициировали в соседней стране левацкий мятеж, так называемое Татарбунарское восстание.
Москва имела к Бухаресту территориальные претензии — требовала проведения в Бессарабии референдума о присоединении к Советскому Союзу. В ответ королевское правительство запретило деятельность румынской компартии. Тогда Зиновьев приказал готовить «народную революцию»: отправить в Бессарабию агитаторов и тайно ввезти туда оружие. Год выдался неурожайным, крестьянам приходилось туго, и в Коминтерне рассчитывали, что поднять «трудовой люд» будет нетрудно. Расквартированные близ границы, в Тирасполе, части кавкорпуса Котовского были приведены в боевую готовность. Нужно было лишь, чтобы восставшие захватили власть в каком-нибудь мало-мальски солидном населенном пункте и обратились оттуда к «советским братьям» за «интернациональной пролетарской помощью».
15 сентября коминтерновские боевики взяли под контроль городок Татарбунары (сейчас это Одесская область Украины), бросили клич по окрестным селам и собрали под красное знамя несколько тысяч крестьян. Создали ревком, красную гвардию, даже милицию. План состоял в том, чтобы взять ближайший город — Измаил или Кагул — и провозгласить там Молдавскую советскую республику, которая сразу же попросит СССР о поддержке. Но Сигуранца знала о готовящемся мятеже, готовилась к нему, и Татарбунары были немедленно окружены войсками.
Восстание было локализовано, а затем подавлено — всего за три дня. Три тысячи повстанцев погибли, еще пятьсот — арестованы и отданы под суд. Всё что могла сделать Москва — выпустить ноту протеста против кровавой расправы над бессарабскими трудящимися.
В общем, Румынии было за что не любить Коминтерн и опасаться Григория Котовского.
Обиходное название тайной полиции румынского королевства, «Секретной разведывательной службы». Для небольшой и небогатой страны это была весьма профессиональная и эффективная организация. В двадцатые годы Сигуранца концентрировала свои усилия прежде всего на борьбе с коммунистической угрозой и главным своим врагом — совершенно справедливо — считала Советский Союз.
В описываемый период спецслужбой руководил некто Михаил Морузов, по происхождению русский. Это был человек активный и изобретательный, с авантюрными замашками. В его послужном списке были дерзкие операции и убийства врагов режима. Морузов обладал еще и серьезным политическим весом, поскольку был близок к королю Фердинанду.
В сентябре 1918 года Абрамов понял, что такое классовая война. Увидел собственными глазами — и понял. Во всей беспощадной полноте.
Воевал он уже несколько месяцев, партия кидала его то на восток, то на юг, но это, оказывается, была еще не настоящая война. Настоящая, не вполсилы и не в четверть-крови, а лютая, варварская, зубами в горло, заполыхала только здесь, на Кубани, где подняла драконью голову и ощерила огнедышащую пасть древняя, испоконная ненависть. Мир будто провалился на тысячу лет назад, когда дрались насмерть, без законов и церемоний, без пленных: выживет тот, кто не сдохнет.
Об этом Абрамов думал, сидя в густом кустарнике на склоне горы, откуда был виден раскинувшийся в долине Майкоп. Там, на окраине, белоказаки выводили под корень «краснюков».
Большевистское дело на Кубани терпело крах. Враг трепал рыхлые красноармейские полки, бойцы разбегались по домам, города и станицы впускали Первую кубанскую дивизию генерала Покровского чаще всего без сопротивления. Белый генерал, подобно Чингисхану, предупреждал: сдавайтесь без боя, или пощады никому не будет. И если, как здесь, в Майкопе, красные пытались драться, Покровский, тоже как Чингисхан, не жалел никого. Пленных поголовно уничтожал, город или село отдавал на разграбление.
Покровский знает законы гражданской войны лучше всех других контрреволюционных вождей, сказал товарищам по Реввоенсовету Абрамов. Если этот кровосос возглавит белое движение, мы проиграем.
Смертельного врага надо было обезвредить. Потому Абрамов и засел в кустах с бойцами своего ООНа, Отряда особого назначения, скрипел зубами от бессильной муки.
Внизу, на пустыре убивали своих, а поделать ничего было нельзя. По всему полю торчали наскоро сколоченные виселицы в виде буквы «П» с длинной верхней перекладиной. На каждой болталось по десять мертвецов. Внизу рубили головы тем, на кого виселиц не хватило. Сверкали искры на клинках, стоял вой. Город Майкоп, утопавший в зелени, алевший черепичными крышами, в мирные времена, наверное, очень уютный, тоже выл и во многих местах дымился. Расплачивался за то, что принял советскую власть.
Время от времени, когда становилось невмоготу, Абрамов переводил окуляры своего 12-кратного «цейсса» на дальнюю соборную площадь, где сверкала черным лаком архиерейская карета, запряженная четверкой белых коней. На ней ездил Покровский. В свои 29 лет он был полуинвалид. Герой мировой войны, лихой авиатор, он расшибся на аэроплане и страдал сильными болями в позвоночнике. В бою садился на коня, но в остальное время перемещался в рессорном экипаже, на подушках. Говорили, что жестоким Покровский стал из-за постоянных физических страданий, но это значения не имело. Мерзавец усвоил науку побеждать в междоусобной войне — вот что было важно.
Карета стоит запряженная, значит, скоро тронется. И проедет по ущелью прямо под засадой. У каждого из двадцати ооновцев четыре гранаты. Восьмидесяти взрывов должно хватить.
Экипаж двинулся с места! Исчез с площади, стал невиден, но теперь никуда не денется. Кроме как по Екатеринодарской дороге ехать ему некуда.
Абрамов спустился по склону, велел ребятам приготовиться.
Минут через пятнадцать из-за холма показался кортеж. Он оказался меньше, чем можно было ожидать. За каретой следовали две открытых телеги, в которых происходила какая-то возня. И никакого конного эскорта, хотя обычно Покровский без конвойного взвода не ездил.
— Отставить гранаты, — приказал передать по цепочке Абрамов.
Замечательно было бы взять палача живьем. Или всадить в него собственной рукой всю обойму, глядя прямо в глаза.
Приложился к биноклю, навел на резкость.
Кто в карете, было не видно. На облучке сидел кучер в кубанке, все время оборачивался, заглядывал в переднее окошко. Абрамов двинул окулярами — посмотреть на телеги. В первой нелепо дрыгались расставленные белые ноги, там насиловали женщину — и не один, а кажется двое. Во второй телеге происходило то же самое. Ясно. Захватили с собой живые трофеи. Чтоб не скучать в дороге.
Выругавшись, Абрамов крикнул:
— Спускаемся!
Они вывалились из кустов, едва повозки въехали в ущелье. Захрапел, вскинулся схваченный под уздцы коренник в каретной упряжке. Кучер выдернул из-под сиденья кавалерийский карабин, получил пулю между глаз, свалился.
Ребята выволокли из телег казаков. Те не сопротивлялись. Их было пятеро. Женщины кинулись наутек, подбирая юбки.
Абрамов рванул дверцу кареты.
Застонал от разочарования. Покровского внутри не было. Изнутри таращились двое бородачей, полураздетых: сверху в черкесках, ниже пояса голые. В углу сжалась в комок худенькая девушка или даже девочка, обнаженная.
— Вылазь! — крикнул Абрамов казакам. — Живо!
Те вылезли, одинаковым жестом прикрывая срамное место. Один заозирался на ООНовцев. Бросился к зарослям. Рухнул, пронзенный несколькими пулями. Второй упал на колени, высоко поднял руки.
— Где Покровский? — спросил Абрамов.
— Они… они еще засветло отбыли, вéрхи, — был еле слышный ответ.
Снова заглянул в карету. Девочка зажмурила глаза (перед этим он успел заметить, что они удивительного янтарно-карего цвета), обхватила себя руками. Она вся тряслась.
— Оденься.
Подобрал с пола скомканное, полуразорванное платье — шелковое, какие носят барышни. Подал.
Из сломанного, покривившегося носа у нее сочилась кровь. Абрамов вынул платок, выбрал на нем место почище, хотел вытереть — девочка рывком отодвинулась.
— Ладно, одевайся. Я не смотрю.
Вернулся к пленному. Остальных пятерых бойцы уже кончили.
— Куда отправился Покровский? — спросил Абрамов казака, всё тянувшего кверху растопыренные пятерни.
— Не могу знать… Я по кухарной части. Повар ихний…
Из кареты на землю осторожно, кривясь от боли, спустилась девочка — нет, все-таки девушка. Она была уже одета. Посмотрела на коленопреклоненного, отвернулась, зачем-то стала шарить по полу кареты.
— Ты, повар, мне не бреши. А то я тебе следующий вопрос задам после того, как прострелю брюхо.
Абрамов показал пленному «маузер».
— Их превосходительство сказывали, вроде они собираются в…
Оглушительно грянул выстрел. Казак рухнул лицом вниз. Волосы на затылке у него были опалены, там чернела дырка.
Сзади в двух шагах стояла девушка, сжимала обеими руками «наган». Губа закушена, глаза не карие, а черные — от расширенных зрачков.
— Тьфу ты! — сердито сплюнул Абрамов. — Не могла минуту подождать? Где мне теперь искать Покровского?
— Кто это? — скрипучим голосом спросила девушка.
— Кто-кто… Мерзавец, который устроил всё это. — Абрамов показал в сторону Майкопа. Там началась частая пальба. Должно быть, казакам надоело рубить, решили кончить дело по-быстрому.
— Ступай домой. Не до тебя мне, — сказал Абрамов, сердито думая: столько времени потрачено зря.
— Домой — нет! — содрогнулась девушка. — Там папа. Его разрубили. И маму.
— Эх, время-времечко, — вздохнул он. — Ничего не поделаешь, милая. Надо как-то жить дальше.
Отвернулся, крикнул своим, чтоб строились.
— Вы куда? — спросила за спиной девушка.
— Искать ветра в поле, — буркнул Абрамов. — Покровского, гада, найти надо.
— Я тоже хочу найти Покровского, — твердо сказала она. — И вообще. Куда вы — туда и я.
Ильич в Разливе — один из самых иконических сюжетов советской агиографии, воспетый в кинофильмах и изображенный на множестве полотен. Великий вождь, подобно Иисусу, на сорок дней удалившемуся в пустыню, целый месяц отшельничает в финляндском лесу, живет в шалаше, пишет на пеньке исторический труд «Государство и революция», замышляет Октябрьское восстание.
На самом деле ничего величественного и героического в ленинском «залегании на дно» не было. Владимир Ильич просто прятался от ареста — в то время как другие большевики, прежде всего Троцкий, остались в Петрограде и вели подготовку переворота.
Но главной тайной официальной истории было даже не дезертирство Вождя, а то, что в Разливе он находился вдвоем с Григорием Зиновьевым, которого Сталин потом убьет и предаст анафеме. В двадцатые близость Зиновьева к Ленину была общеизвестна, и вся партия, конечно, знала об их совместном разливском житье — это было частью зиновьевской легенды, обосновывавшей его претензии на первенство.
Однако Иосиф Сталин сделал великое открытие в области исторической науки. Продемонстрировал, что историю, даже совсем свежую, можно перепридумать как угодно, вычеркивая одни страницы и вписывая другие. Никто не посмеет спорить, и вскоре явная ложь станет столь же несомненной истиной. Как известно из воспоминаний чекистского функционера Александра Орлова, однажды Сталин пригрозил Надежде Крупской, что, если она не будет вести себя смирно, партия назначит вдовой усопшего вождя Елену Стасову, председательницу МОПРа (Международной организации помощи борцам революции). Что уж там какое-то сидение в Разливе?
И очень скоро Зиновьев из шалаша бесследно исчез. А вместо него в Разливе появился Иосиф Виссарионович (на самом деле летом 1917 года фигура очень небольшого масштаба — Ленин тратить на него время не стал бы).
Картина парадного живописца П. Митюшева (1949).
Во время хрущевской оттепели, когда отменялись многие табу сталинской эпохи, вышел кинофильм «Синяя тетрадь» про Ильича в Разливе, и там была предпринята попытка восстановить истину: вдруг воскрес Зиновьев, пусть очень несимпатичный, но вполне реальный.
Однако фильм почти сразу же убрали с экранов и никогда больше не показывали. Воскрешение Зиновьева было сочтено политической ошибкой. Из шалаша теперь исчезли оба: и Сталин, и Зиновьев. Вплоть до конца советской эпохи Ленин прозябал в Разливе один-одинешенек.
Один из самых жестоких белогвардейских вождей генерал-лейтенант Виктор Покровский, адреналиновый искатель приключений с ярко выраженным суицидальным комплексом (типаж, нередкий среди первых авиаторов) не угомонился и в эмиграции. Непримиримый враг советской власти, он обосновался в недальней Болгарии, создал там военную казачью организацию и отправлял на красную территорию диверсантов, боевиков, партизанские отряды. Осенью 1922 года даже начал готовить немаленькую операцию — высадку десанта на кубанском побережье.
Но засылал своих агентов в Болгарию и Коминтерн. Основной их мишенью был Покровский. В конце концов они добрались до генерала.
История это смутная, подробности ее туманны. Достоверно известно лишь, что через четыре дня после того, как люди Покровского убили главного московского агента, войскового старшину Александра Агеева, агитировавшего станишников возвращаться на родину…
А впрочем, чем рассказывать, давайте лучше покажу вам кино — про то, что произошло (или могло произойти) в болгарском городке Кюстендил, расположенном на сербской границе, 7 ноября 1922 года — в пятую годовщину Октябрьской революции.
Сонный балканский городок. Осенний дождь мочит вывеску на облупленном двухэтажном доме. На вывеске написано «Обществена безопасност».
В кабинете, положив ноги в сапогах на суконную поверхность стола, сидит офицер, скучающе чистит тонким стилетом ногти. Зевает. Очень ловко швыряет стилет в стену, где на доске „Престъпници в издирване“ развешаны фотографии преступников. Нож попадает одному из них точнехонько в лоб. На других фотографиях такие же дырки.
Стук в дверь. Заглядывает дежурный.
Дежурный: Господин капитан, дама за вас. Се казва Смърт.
Капитан: Оригинално. Да влезе.
Убирает ноги со стола, застегивает ворот.
Входит очень хорошо одетая дама с красивым холодным лицом. На ней шляпка с вуалью, руки в кружевных перчатках.
Капитан (весело): Неочаквано посещение. Представял съм си смъртта си по малко по-различен начин.
Дама: Не съм вашата смърт. Аз съм смъртта на този човек. (Голос заглушается, и дальше мы слышим диалог уже в русском дубляже). Это русский генерал Покровский. Полиция разыскивает его по подозрению в убийстве подполковника Агеева. Покровский сейчас здесь, в Кюстендиле. Ждет связного из Сербии. Я дам вам адрес.
Капитан: Я не полицейский, я возглавляю пограничный отдел службы безопасности. Какое мне дело до того, что один русский убил другого русского?
Дама: Тут достаточно, чтобы это стало вашим делом?
Кладет на стол конверт. Капитан открывает — там купюры. Смотрит на даму.
Капитан: Вы хотите, чтобы я этого человека арестовал?
Дама: Я хочу, чтобы вы убили его при попытке сопротивления.
Капитан: Вы с ума сошли! Катитесь к черту!
Отталкивает конверт. Сверху ложится второй, толще первого.
Дама: …За дополнительный гонорар. Ваш послужной список нам хорошо известен. Ваши арестанты часто отправляются на тот свет при попытке сопротивления или бегства. Будет одним больше. Загляните в конверт.
Капитан заглядывает. Расстегивает ворот. Сует оба конверта в карман.
Дама: И личная просьба. От меня. Убейте его холодным оружием. А когда будет подыхать, скажите ему вот эти слова.
Кладет на стол листок. Офицер читает.
Капитан: Что это значит?
Дама: Он поймет.
Комната в захудалой гостинице. Покровский — красивый брюнет во френче без погон, с каменным лицом, замороженными глазами, аккуратно подкрученными усиками, сидит над географической картой, что-то там отмеряет циркулем, помечает карандашом.
От мощного удара дверь слетает с петель. Врываются солдаты, наставляют винтовки с примкнутыми штыками.
Покровский делает быстрое движение — сует руку в карман. Потом вынимает ее пустой.
Входит Капитан.
Капитан: Да обискират!
У Покровского из кармана вынимают пистолет. Капитан удовлетворенно кивает. Берет у одного из солдат винтовку, взвешивает на руках, на секунду будто задумывается. Резко развернувшись, вонзает штык Покровскому в грудь. Тот падает вместе со стулом.
Капитан наваливается на винтовку, пришпиливая умирающего к деревянному полу.
Капитан (наклонившись, глядя в выпученные глаза умирающего): Это — тебе — за Майкоп.
Глаза генерала закрываются. Свет меркнет.
Но времена, когда работа приносила Абрамову удовольствие, закончились и, он знал, больше не вернутся. Работать хорошо, когда веришь в то, что делаешь, но вера выдохлась.
Людям, знакомым с Абрамовым много лет, тому же Зиновьеву, казалось, что он всё тот же, всё такой же. Внешне Абрамов и остался прежним. Говорил мало и всегда по существу, негромким голосом. Смотрел в сторону, отсутствующе полуулыбался. Излучал ледяное спокойствие и уверенность. По душам или запанибрата с ним и прежде никто не разговаривал — в голову не приходило. Такой уж человек. Старый большевик, соратник Ильича, прошел огонь, воду и медные трубы. Как говорится в стихотворении перековавшегося белогвардейца, ныне попутчика Николая Тихонова, «гвозди б делать из этих людей, крепче б не было в мире гвоздей».
Да только сточила гвоздь ржавчина. У Абрамова было ощущение, что он всю жизнь бежал сломя голову, гнался за той самой морковкой, имя которой Светлое Будущее, но споткнулся раз, споткнулся другой, упал и теперь застыл на месте, в темноте и пустоте.
В семнадцать лет, студентом, клеил листовки. Дрался на баррикадах. Скрывался в подполье. В двадцать лет попал в каторжную тюрьму. В двадцать три бежал из Сибири за границу. Жизнь была захватывающе интересна, наполнена высоким смыслом. Смысл назывался «Мировая Революция». Абрамов работал на нее, служил ей всем своим существом. Тринадцать лет почти без перерывов провел в Европе, выполняя задания сначала ЦК, потом Коминтерна. Когда Мировая Революция неожиданно началась на родине, в затхлой крестьянской России, стал наезжать и туда, но ненадолго и по таким делам, когда оглянуться и присмотреться было некогда — партия кидала испытанного бойца в самые лихорадочные места. Летом семнадцатого — на фронт, пропагандировать солдатскую массу. Весной восемнадцатого — создавать Красную Армию. Потом формировать отряды особого назначения. И каждый раз срывала с места депеша от Зиновьева: срочно приезжай, там справятся без тебя, катастрофически не хватает людей за кордоном. Абрамов бросал незаконченное дело, несся в Германию, Венгрию, Францию, Италию, Португалию, на Балканы — поджигать старый мир огнем Революции.
Костры вспыхивали один за другим — и гасли. Европа отказывалась гореть. После долгой кровавой войны она хотела покоя, тишины. Курицы в бульоне. В рабочем движении повсюду брали верх оппортунисты из Социнтерна. Буржуазные правительства умнели, сыпали пролетариату крохи со своего стола, и рабочие жадно клевали, боевой пролетарский дух выветривался.
Обожженный, потерявший множество товарищей, не раз чудом спасавшийся от верной гибели, он наконец понял: Мировой Революции не будет. Но оставалась своя революция, российская. Прошлой осенью, в очередной раз вернувшись из загранкомандировки, Абрамов заявил руководству, что слишком оторвался от советских корней, хочет уйти из ОМС, поработать «на земле».
Поехал в самую глубинку, на Екатеринославщину — строить социализм в одной отдельно взятой стране, как завещал Ленин. А через полгода попросился обратно в Москву. Вернулся мрачный, растерянный.
Мир Абрамова разрушился. До основанья, как в песне «Интернационал». Первым ударом было осознание, что в Европе новый мир не построится. Вторым — что в СССР он построится, но будет таким, какого Александру Абрамову не надо. И никакому нормальному человеку не надо. Однако новый мир все равно построится, и сделать с этим ничего нельзя. Маховики закрутились, шестерни задвигались, чугунный каток поехал давить людей и плющить жизни. Не остановишь.
Как и чем существовать человеку, который столько лет очертя голову несся через бурелом и оказался в чаще, откуда нет выхода? Ответа Абрамов пока не нашел. Таких, как он, потерявших веру, вокруг было немало. Иные находили ответ в черной дыре пистолета. То и дело в газете заметка — с траурной рамкой: еще кто-то из старых большевиков скоропостижно скончался, а все шепчутся «застрелился». Если б не Зельма и маленький Сандрик, Абрамов тоже вышел бы черным ходом. Но для мужа и отца это не решение. Надо найти жизни другой смысл. Ведь тридцать семь лет всего.
Вот он и сидел в болоте Орготдела. Искал новый смысл. Думал: по крайней мере Москва. Нормальные жилусловия, жена довольна — ходит в театр и филармонию, у сына хороший детсад.
Абрамов наблюдал за котом Каутским, и что-то начинало брезжить, какой-то свет. Пусть тусклый, но живой.
А только шиш. Рок схватил за ворот, швырнул обратно в самое пекло. Врешь, Абрамов, не уйдешь. В тихой заводи не отсидишься. Хотел кота? Получи Котовского.
Домой, собираться в дорогу, Абрамов ехал в похоронном настроении. Говорил себе: ничего не попишешь. Декламировал взахлеб на гимназическом вечере «Песнь о буревестнике», мечтал реять смело и свободно над седым от пены морем? Сам себе выбрал судьбу, пингвином в утесах не отсидишься. Судьба привязала тебя к буревестнику Зиновьеву. Он рухнет — и ты вместе с ним. Значит, выбора нет. Нужно взлетать. Куда, ради чего? Это ГэЗэ во что бы то ни стало должен первенствовать и властвовать, а мне-то оно на что, кисло думал Абрамов. На кой ляд мне кресло заведующего ОМС, тысячи штатных сотрудников и миллионы сознательных пролетариев по всему свету? Мировой революции не будет. Будут только секретные операции, кровавые акции, бесполезные жертвы, новые поганые задания вроде нынешнего. Пожар в сумасшедшем доме — вот что такое моя жизнь.
Смотрел в окно служебного «бьюика» на обычных людей, спешивших по обычным делам, и люто тосковал по нормальности, которой никогда не знал и никогда не узнает. Ответа на главный вопрос бытия «чего ради оно всё?» не было.
Это Абрамов так думал в половине седьмого. А час спустя, выходя из квартиры с саквояжем, получил его, этот самый ответ.
Зельма обняла на прощанье, прижалась щекой к щеке, а снизу за ногу обхватил Сандрик, и вдруг, в этот самый миг всё стало предельно ясно.
«Оно всё» ради вот этого. Чтоб в доме горел свет, и обнимала любимая, и сын дергал за штанину, картаво требовал: «Папка, пливези с моля бескозылку». Ради этого стоило жить, прорываться сквозь колючую проволоку. Как тогда, во время атаки на Румынском фронте.
И ведь Зельма поняла это намного раньше. Еще в Ницце, когда ее с семимесячным Сандриком арестовала французская полиция и следователь, мерзавец, угрожал навсегда разлучить с сыном. Когда выкрутились, Зельма сказала: «Всё, Саша. С этим кончено. Я буду жить ради Сандрика». А раньше жила ради Мировой Революции.
В самых главных вещах женщины умнее нас.
И Абрамову сразу стало спокойно. Цель определилась. Если ради нее на данном этапе требуется, чтобы председатель Коминтерна свалил генерального секретаря ЦК ВКП(б), значит, так тому и быть.
Больше про личное Абрамов не думал. Только про полученное задание.
На самом дальнем перроне вокзала, предназначенном для поездов особого назначения и потому безлюдном, попыхивал дымом мощный паровоз, к которому был прицеплен один-единственный вагон. Приблизившись, Абрамов увидел у лесенки спецпроводника, Корину в шляпке и мужчину в фуражке. Проводнику он показал мандат и удостоверение, качнул головой на Зинаиду: «Со мной». Ей просто кивнул. Посыльному сказал: «Доставил? Давай». Взял большой холщовый баул для переноса документов, присвистнул — тяжелый. Раз бессарабский проект Котовского рассматривался Коминтерном, первая (секретная) секция Инфоотдела должна была собрать на комкора полное досье. Видно, имелось, что собирать.
Вагон был устроен так: коридорчик с четырьмя дверями и салон с длинным рабочим столом.
— Занимай любое купе, — сказал Абрамов помощнице. — Как обустроишься, двигай ко мне. Видишь, сколько работы?
Сам он в купе даже не вошел, только поставил у входа саквояж.
Едва принялся доставать из баула папки, поезд плавно, без звонков-гудков тронулся. Зато, разогнавшись до «чрезвычайной» скорости (по инструкции — не меньше 100 километров в час), машинист принялся почти без остановки отрывисто сигналить: «Ду-дууу, ду-дуу! Чрезвычайный идет!»
— Скажи болвану, чтоб перестал гудеть! — рявкнул Абрамов застывшему в проходе спецпроводнику. — Нам работать!
— У него же инструкция…
— Хренукция! Исполняй приказ!
Вошла Корина. Шляпку сняла, перчатки оставила. Никогда с ними не расставалась. Чтобы при рукопожатии, знакомясь или здороваясь, не касаться кожи другого человека. Из-за перчаток и одевалась по-дамски. Так-то ничего дамского и вообще женского в Кориной не было. Говорила она отрывисто, без вежливостей, движения резкие, взгляд прямой и жесткий. Пару раз, за границей, Абрамов видел, как к стройной, элегантной барышне подкатывали ухажеры, знакомиться. Корина повернет голову, посмотрит кобелю в глаза, молча — тот бледнеет и отваливает.
По обычным человеческим меркам Корину, вероятно, следовало считать психической, однако мозг у оперсотрудницы высшей категории работал, как часы. Среди нашей коминтерновской братии нормальные вообще редкость, напомнил себе Абрамов, глядя, как помощница брезгливо протирает стул, прежде чем сесть. К Зинаидиной мании Абрамов относился с пониманием — знал, откуда она взялась. С тех пор прошло сколько? Шесть лет?
Лицо у Кориной было почти классической красоты, как у греческой мраморной богини. «Почти» — потому что точеный нос в месте старого перелома слегка кривился. Из-за поврежденной перегородки Корина говорила гнусовато и подшмыгивала. Ей предлагали сделать операцию, называется «ринокоррекция» — отказалась.
Они разделили папки по-честному, пополам. Каждый взял из письменного прибора по отточенному красному карандашу.
— Работаем, Зинаида. Ищем альтернативные мотивы. Сама знаешь, учить не надо. Ориентировку — куда и зачем едем — прочитала?
На риторический вопрос Корина не ответила. Не любила сотрясать воздух. Она уже углубилась в чтение.
И это я у них машина, подумал Абрамов, вспомнив слова ГэЗэ. Да по сравнению с Зинаидой я трепетная Наташа Ростова.
— Ишь ты, даже из Департамента полиции, — пробормотал он, придвигая толстенную папищу с двуглавым орлом. — Обстоятельно потрудился Инфоотдел…
Надолго установилось молчание. Стучали колеса, шуршала бумага, позвякивали ложечки в принесенных проводником стаканах.
— Глянь те страницы, где я сделал закладки. Сбоку отчеркнуто красным, — сказал Абрамов два часа спустя, закончив просмотр полицейских документов.
Его заинтересовали три эпизода.
Во-первых, ограбление купца первой гильдии Блюмберга, совершенное шайкой Котовского (теперь ее полагалось называть «группа революционеров-экспроприаторов») в январе 1916 года. Это единственный в уголовной карьере Котовского случай, когда пролилась кровь — жена купца была ранена случайным выстрелом в шею. Выяснить, не умерла ли купчиха годы спустя от последствий ранения. Яков Блюмберг в Одессе был человек известный, с долгой памятью и непростыми связями. Мог отомстить.
Во-вторых, «арест знаменитого налетчика Григория Иванова сына Котовского, он же Бритый, он же Джентльмен» по «доносу неустановленного лица» в июне 1916 года. Тут уже две пули при задержании получил сам Котовский, хотя сопротивления не оказывал. Стрелял кишиневский полицмейстер Славинский. Возможно что-то личное. Установить, где Степан Осипович Славинский сейчас. Ну и «неустановленное лицо», конечно, тоже заслуживает внимания. Раз оно не установлено, это лицо, значит, не явилось за наградой (немаленькой, три тысячи рублей). Личные счеты, ненависть?
В-третьих, самый последний «старорежимный» рапорт, так и не пошедший по инстанциям за упразднением оных. Начальник Одесского тюремного замка докладывает уже несуществующему начальству о том, как в марте 1917 года заключенные уголовного блока во главе с «освобожденным от смертной казни арестантом Г. Котовским» разоружили конвойных и установили на территории тюрьмы «республику» с собственными законами. Где законы, там и наказания. Надо будет выяснить, не нажил ли Котовский врагов среди бандитов.
Корина, изучавшая документы послереволюционного периода, пометила две потенциальные версии: девятнадцатого года — темную историю с Мишкой Япончиком, и двадцать первого — разгром бандгруппы Матюхина при подавлении Антоновщины. Многословная докладная записка одесского СО (Совета обороны) о неудачном эксперименте по «смычке с уголовным элементом Мишкой Япончиком» Абрамов просмотрел бегло — он и сам тогда был в Одессе, ничего нового из отчета не узнал. Зато тамбовскими приключениями зачитался. Поразительная эпопея. И каков Котовский!
Всё это впрочем была лишь предварительная артподготовка. Двумя основными версиями занялись уже перед полуночью — вплотную. Помощнице Абрамов поручил линию Сигуранцы, а магистральную гипотезу — что ниточка тянется в Москву — стал обмозговывать сам. Кориной про это знать было рано.
Ничего не подчеркивал, выписывал в записную книжечку всё, что теоретически могло пригодиться. Например, к протоколу заседания исполкома ИККИ, где обсуждался бессарабский план Котовского, была приложена записка генерального секретаря И. В. Сталина с категорическими возражениями против «опасной и безответственной авантюры, которая крайне усложнит международное положение СССР». На улику это, конечно, не тянет, но в подборе с другими может пригодиться. А если получится сконструировать что-нибудь о контактах Сталина или его окружения с румынской разведкой, выйдет совсем интересно.
— Особое внимание на связи Сигуранцы в Москве, — велел он Кориной. — Что найдешь, сразу показывай.
— При чем тут это? — спросила она. — Убили-то комкора не в Москве, а под Одессой.
— Не твоего ума дело.
— А-а-а, — протянула башковитая Корина. — Вон оно что…
И больше вопросов не задавала. Схватила на лету.
Глубокой ночью, отодвинув бумаги, Абрамов сказал:
— Двести сорок минут отдых. Поспи. В Одессе времени на это может не быть.
Когда возвращался из уборной, увидел, что Корина отдыхает на свой манер: уткнулась в учебник китайского, жует хлеб. Языки ей давались легко, а без сна она умела обходиться сутками. И ела всё равно что — ровно столько, чтобы насытиться.
Сам-то Абрамов при всей своей двужильности валился с ног. От напряженной мозговой работы выматывался больше, чем от любой беготни.
Рухнул в купе на диван. Не раздеваясь, даже не сняв сапог, уснул. А проснулся еще до того, как зазвонил поставленный на семь тридцать будильник. От доносившихся через неплотно прикрытую дверь голосов. Мужских.
— …Формалин, хлористый цинк, сулема, глицерин, — говорил один, писклявый. — Всё кроме спирта взял с собой. Ну уж спирт-то они нам как-нибудь обеспечат.
Другой, мягкий, слегка грассирующий, ответил:
— «Как-нибудь» из своего глоссария навсегда исключите, батенька. Я этого термина в работе не признаю. Мало ли какой там спирт. Может, у них лаборант алкоголик. Отпивает и водой доливает. Ступайте, готовьте реактивы. Будете проверять одесский спирт на чистоту.
Что за бред, подумал Абрамов. Не проснулся я что ли.
Но тут же сообразил. Была остановка в Харькове. Сел профессор-бальзамировщик, как его. С ним ассистент.
Вышел знакомиться.
На торце длинного стола, уткнувшись носом в бумаги, сидел пожилой мужчина исключительно несоветского вида. Лицо гладкое, усики аккуратные, на носу пенсне, чесучовый пиджак, белоснежные воротнички, идеально повязанный галстук.
— Вы Воробьев, — утвердительным тоном молвил Абрамов, вспомнив фамилию попутчика. Назвался сам, спросил Корину, не оторвавшую глаз от своего учебника: — Познакомились уже?
— Нет, — ответила она.
— Дама так увлечена чтением, даже не подняла головы, а я, в свою очередь, не осмелился отвлекать…
Профессор с уважением покосился на китайские письмена.
— Ну так знакомьтесь. Это Зинаида Корина, моя сотрудница.
— Очень рад, сударыня, — по-старомодному поздоровался гений бальзамирования, приятнейше улыбаясь. — Владимир Петрович Воробьев. С одной стороны вы — дама, с другой стороны я намного старше. Как меня когда-то учили, по этикету второе перевешивает, поэтому подаю руку первым.
Протянул руку. Абрамов поморщился, зная, что последует дальше.
Зинаида посмотрела на ладонь с отвращением, коснулась ее своими обтянутыми в шелк пальцами, будто дотронулась до жабы — и сразу отдернула руку.
— Це-це-це, — поцокал языком профессор. — Кажется, у нас выраженная гаптофобия, отвращение к физическим контактам с людьми. Готов биться об заклад, мадемуазель, что вы пожизненная девственница.
Несмотря на преувеличенную учтивость, он, кажется, был человеком бестактным.
— Проиграете, — буркнула Корина. — В купе пойду. (Это уже Абрамову).
Странный профессор проводил ее недоуменно-веселым взглядом, повернулся.
— А я, знаете, полная противоположность вашей спутницы. Человеческое тело с его чудесным устройством меня завораживало с детства. Гимназистом я часами пропадал в анатомическом кружке. Однажды матушка упала в обморок, обнаружив в моем портфеле человеческую стопу. Я притащил ее из прозекторской, решив на досуге поизучать расположение нервов и сухожилий… Ничего, что я болтаю? Дорожные разговоры с малознакомыми попутчиками — непременный атрибут железнодорожного путешествия.
Абрамову пришла в голову мысль, для осуществления которой надлежало заручиться симпатией бальзамировщика, поэтому он раздвинул свои полуулыбающиеся губы в полномерную улыбку.
— О чем же вам угодно поговорить? — спросил он, подлаживаясь под старорежимную речь собеседника.
— Как всем советским гражданам, когда их никто не подслушивает — про политику. Вы ведь один из руководителей Коминтерна? Значит, видите события широко, во всемирной перспективе. Вот скажите мне, Александр эээ Емельянович, разумно ли со стороны СССР постоянно раздражать великие державы своей революционной задиристостью? Ведь в одиночку, без помощи извне, мы разруху никогда не преодолеем, с нашим-то голым дерьером. Нужны кредиты, нужны новейшие машины, нужны инвесторы, если вам знакомо это слово.
Абрамов переквалифицировал Воробьева из людей бестактных в редчайшую категорию людей с нулевым инстинктом самосохранения. Как только этот субъект досуществовал на свободе до 1925 года?
— Вы со всеми так откровенно высказываетесь? Или только с руководителями секретных служб? — усмехнулся Абрамов.
— Со всеми, — беспечно ответил Владимир Петрович. — У меня эйфория вседозволенности. Три года — после того, как я, поджав хвост, униженно выпросил разрешение вернуться из эмиграции, трясся, как заячий хвост. У меня, видите ли, такое пятно в биографии, что в любой момент могли раскопать — и ауфвидерзеен. Я в Харькове при Деникине был членом следственной комиссии по расследованию зверств советской власти. Трупы замученных жертв обследовал. Был у нас в городе чудовищный садист, товарищ Саенко из ЧК. Любил пытать людей перед казнью. Где-то мог обнаружиться доклад комиссии, а там моя подпись.
— Зачем же вы вернулись в Советский Союз? — спросил Абрамов, испытывая необычное для него чувство: любопытство.
— Вернулся, потому что эмигрантская жизнь тоже была унизительна. Я, специалист высшего класса, должен был обивать пороги захолустных университетов и лабораторий, заискивать перед полными научными ничтожествами, чтобы меня взяли на службу, дали заработать на кусок хлеба. И эти вечные эмигрантские дрязги, когда все срывают отчаяние друг на друге, ибо больше все равно никто не услышит. Как только я узнал, что мой институт снова заработал, и коллеги с кафедры сообщили, что будут мне рады… — Воробьев махнул рукой. — Посыпал себя пеплом, отправился в Каноссу — клянчить в советском консульстве прощения. Вернулся в утраченный рай. Никогда не был религиозен, а тут стал ходить в церковь. Молился, чтобы доклад не всплыл.
— Да вы же мне сами о нем рассказали? — недоуменно глядел на него Абрамов.
— Говорю вам — у меня эйфория вседозволенности. В СССР со мной никогда ничего плохого не сделают, будут пылинки сдувать. — Полная физиономия просияла улыбкой. — Я изобретатель уникальной технологии посмертной консервации. Без моих ежемесячных приездов в Москву тело в мавзолее начнет декомпозироваться. А Владимир Ильич Ленин должен быть всегда живым, оставаться нетленным. Никто кроме меня этого обеспечить не может. Я лучший в мире специалист по презервации трупов.
— Погодите, погодите, но ведь наверняка составлена документация, зарегистрирована и запатентована технология, разработан режим эксплуатации или как это у вас называется…
— Разумеется. Но сохранение тела — не единократная операция. Это постоянный процесс, ибо в тканях все время происходят изменения. У нас же не сушеная мумия, как в древнем Египте, а полностью живоподобный продукт. Работа творческая, постоянно требующая новых открытий. Никто кроме меня этого не сможет. Посему я единственный на весь СССР имею звание заслуженного профессора и совершенно ничего не боюсь. Это очень, очень приятно.
Абрамов позавидовал обладателю столь надежной охранной грамоты. Еще немного послушал самодовольные речи, извинился и ушел с папками в купе. Работать в присутствии говорливого профессора не получилось бы.
В конце 1920 года исторический Александр Абрамович по заданию Ленина и Зиновьева был командирован во Францию — убеждать французских коммунистов в необходимости присоединения к Коминтерну. У эмиссара Москвы были фальшивые документы и крупная сумма денег на оперативные расходы. (В одном из источников пишут, что в чемодане с двойным дном было спрятано несколько крупных бриллиантов). Для того, чтобы выглядеть мирным обывателем-семьянином, Абрамович взял с собой не только жену, но и недавно родившегося сына. (Воистину гвозди б делать из этих людей!).
Задание он благополучно выполнил. Кого-то убедил, кого-то перехитрил, кого-то наверняка и подмазал. Важное для Москвы событие состоялось — на съезде в Туре «передовой отряд французского пролетариата» влился в ряды Коминтерна. Полиция, разумеется, следила за нехорошим сборищем с тревогой, но поделать ничего не могла: страна-то демократическая. Наконец придумали, как пресечь деятельность проворного коминтерновца. В январе 1921 года арестовали в Ницце всё революционное семейство за въезд в страну по подложным документам. В том числе забрали и семимесячного нарушителя границы. Оставшиеся у Абрамовича денежные средства, 600 тысяч франков, изъяли как подозрительную сумму.
Несколько месяцев Абрамовича и — отдельно его жену Зельму с ребенком — продержали в разных тюрьмах. Добивались признания, грозили. Но бывалого подпольщика, прошедшего огонь, воду, и медные трубы, мягкотелым демократическим давлением было не напугать. Не деникинская же контрразведка.
Абрамович заявил, что деньги ему нужны для открытия социалистической газеты; левая пресса негодовала по поводу ареста невинного дитяти; вышел громкий газетный скандал. В конце концов, полгода спустя, всю коминтерновскую фамилию просто выдворили из страны. Во Франции Абрамович стал персоной нон-грата, но ничего — Коминтерн перекинул ценного сотрудника на другие направления: разжигать революцию в Эстонии, Австрии, Германии, Болгарии. Правда, жена с ним больше уже не ездила.
В обильной документами книге «Робин Гуд глазами шерифа» Л. Мосионжика, посвященной уголовному прошлому будущего красного героя, подробно описана история этого удивительного разбойника.
Г.К. на дореволюционной фотографии
Котовский прославился не только тем, что часть награбленного раздавал бедным крестьянам, но еще и учтивостью. Члены его шайки не применяли физического насилия, никогда не грубили (Котовский обращался к жертвам исключительно на «вы»), а стреляли только в воздух, для острастки.
Однако в закрытом помещении палить даже в воздух рискованно.
2 января 1916 года банда Котовского ворвалась в квартиру купца 1 гильдии Якова Блюмберга. Началось всё с обычной чинностью. Котовский объявил: «Господа, вы арестованы» (он всегда придавал грабежам вид некоей революционной законности, понимая ее как-то по-своему). Но тут нашла коса на камень. Блюмберг был теневым дельцом и человеком не робкого десятка — он вышиб стекло в окне, поднял шум на всю улицу. Его жена Густава тоже повела себя не по-дамски: вместо того чтоб упасть в обморок, нажала кнопку электрического звонка. Запаниковали не Блюмберги, а члены шайки, кажется, впервые столкнувшиеся с сопротивлением. Кто-то из них для острастки выстрелил. Пуля, отрикошетив, попала в шею хозяйки.
После этого, не взяв ни копейки, бандиты в смятении ретировались. (Надо сказать, что Котовский вообще был не слишком удачливым грабителем — ходил на дело часто, но «хабару» добывал немного. Такое ощущение, что его манили не столько деньги, сколько приключения).
Дореволюционная бандитская эпопея Котовского закончилась в июне 1916 года. Кишиневский полицмейстер Славинский откуда-то получил сведения, что управляющий одного из крупных помещичьих имений на самом деле — неуловимый Котовский.
Операция была проведена с соблюдением массы предосторожностей. Рядовые полицейские узнали о том, кого они будут арестовывать, только когда группа уже подъезжала к поместью.
Брали Котовского тоже не просто. Агенты переоделись крестьянами — якобы пришли наниматься в косари. Котовский, однако, этот маскарад разгадал и ускакал верхом. Однако вместо того чтобы скрыться, дерзкий разбойник решил вернуться в имение — что-то ему там понадобилось. Полиция всё еще находилась на месте.
Котовский побежал, скрылся в высоком ячмене. Началось прочесывание. И дальше произошло странное. Когда беглеца окружили и стало ясно, что убежать не удастся, Котовский с его всегдашним нежеланием проливать кровь, поднялся и поднял руки. И тут коллежский асессор Славинский зачем-то выстрелил по нему из винтовки, причем дважды: попал в грудь и в плечо. Человек менее богатырского здоровья умер бы по дороге в город от потери крови, но Котовский выжил.
Суд приговорил его к смертной казни, которую заменил помилованием прославленный генерал Брусилов, командующий Юго-Западным фронтом — в его территорию входила Одесса.
После революции Котовский, уже красный герой, посетит Брусилова с изъявлениями благодарности.
Во время Февральской революции, в начале марта 1917 года, из Одесской тюрьмы выпустили политических — но не уголовников (к числу которых относился разбойник Котовский). Уголовным это не понравилось. Начались беспорядки, грозившие перерасти в кровавый бунт. Тогда Котовский, содержавшийся в одиночке, вызвал к себе (!) начальника тюрьмы и предложил решить конфликт мирно. К этому моменту заключенные уже успели добыть оружие, прибыла воинская команда с пулеметами. Вот-вот должно было произойти побоище. Предложение Котовского было принято.
Он выступил перед убийцами, ворами и грабителями, пообещав, что сумеет добиться освобождения легальным путем. Авторитет Григория Ивановича и его сила убеждения были таковы, что уголовные сдали оружие добровольно и согласились остаться в тюрьме. Почти два месяца странная коммуна существовала по принципу самоуправления. Именно в это время меняется репутация Котовского. Газеты начинают писать о нем с почтением.
Свободу Котовский и его товарищи получили, подав заявление об отправке на фронт. Там он выслужит офицерский чин, получит георгиевский крест за храбрость. Разбойник с большой дороги станет героем войны.
Так можно было бы назвать уникальную акцию, проведенную Котовским в июле 1921 года в ходе подавления антибольшевистского восстания в Тамбовской губернии. В той драме, разумеется, главными злодеями были красные, замучившие крестьян реквизициями зерна и прочими эксцессами «военного коммунизма» — местные жители взялись за оружие от безысходности. Но русский народный бунт, как известно, беспощаден, а после нескольких лет сплошного смертоубийства градус всеобщего ожесточения был очень высок, поэтому антоновцы (так называли мятежников по имени их предводителя эсера Антонова) зверствовали не меньше красных, безжалостно расправляясь с врагами. Например, командир одного из самых крупных (полторы тысячи сабель) и самых активных отрядов Иван Матюхин, как и Котовский, в прошлом бандит и тоже человек огромной физической силы, по слухам имел обыкновение медленно сворачивать пленным шею собственными руками. Его кавалерийская «дивизия» у антоновцев считалась гвардией.
Матюхинцы прятались в дремучих лесах, с легкостью уходя от карателей, и наносили оттуда удары по населенным пунктам. Убивали сельсоветчиков и коммунистов, а иногда истребляли крупные соединения Красной Армии (один раз вырезали целую дивизию).
Для подавления «Антоновщины» Совнарком перебрасывал на Тамбовщину войска со всей страны. Прибыла с юга и бригада Котовского. Он получил задание покончить с Матюхиным. Сделать это можно было только выманив неуловимого и очень осторожного противника из чащи.
Котовский решил воспользоваться ходившими среди антоновцев слухами, что им на помощь с Дона пробивается отряд казачьего полковника Фролова, знаменитого белого партизана.
Комбриг велел своим бойцам снять с фуражек звездочки, свесить из-под козырьков чубы, нашить на штаны лампасы, убрать красные знамена, называть командиров «ваше благородие» и ехать принятым в казачьих частях строем. Сам изображал Фролова (с которым ему случилось повоевать полугодом ранее). Фальшивые «белоказаки» перемещались из села в село, и местные жители, сочувствовавшие антоновцам, передавали в лес, что Фролов действительно уже на Тамбовщине.
Затем Котовский отправил Матюхину записку с предложением объединить силы и перейти от партизанской тактики к наступательной. В операции по заманиванию участвовал начальник штаба антоновцев штабс-капитан Эктин, ранее захваченный чекистами (они держали его жену и детей в заложниках). После нескольких дней переговоров Матюхин согласился выйти из лесу.
В селе Кобылянка ряженые «фроловцы» устроили матюхинцам радушную встречу: в каждой избе был накрыт стол с самогоном.
Сам Котовский принимал у себя Матюхина с его помощниками. Сели выпивать, произносили речи. Потом комбриг подал условленный сигнал, и началось избиение. По всему селу расстреливали и рубили мятежников. В горнице, где пировали командиры, котовцы, заранее распределившие, кто кого «выведет в расход», тоже открыли огонь. Примечательно, что лихой Котовский, который, естественно, взял на себя самого Матюхина, единственный с задачей не справился. Убивать человека, который не защищается, Григорий Иванович, кажется, не умел. У него не то произошла осечка, не то дрогнула рука, и в результате Матюхин сам подстрелил комбрига. В Матюхина стали палить другие, но он сумел уйти, раненый несколькими пулями (позднее от этих ран крестьянский вождь умер).
В общем, история совершенно кинематографическая. В советские времена и был снят приключенческий фильм «По волчьему следу» (в качестве волка там фигурировал плохой Матюхин).
Мастер, благодаря искусству которого на нетленную мумию Ленина можно полюбоваться и сегодня, сто лет спустя, Владимир Петрович Воробьев (1876–1937), автор пятитомного «Атласа анатомии человека», научный руководитель Института экспериментальной медицины, считался ведущим специалистом в области сохранения тел и органов умерших.
Эта сфера познаний в начале XX века была менее востребована, чем в Древнем Египте, поэтому до 1924 года профессор прозябал в относительной безвестности. Его звездный час наступил, когда Политбюро (по предложению глядевшего в будущее Сталина) приняло решение сохранить мощи Вождя и выставить их на всеобщее обозрение. (Одной из причин было опасение, не объявятся ли в народе самозванцы, как во времена Смуты).
Выяснилось, что харьковский анатом Воробьев давно экспериментирует с мумификацией животных и некоторые его экспонаты уже 15 лет сохраняются в идеальном состоянии. Кудесника вызвали в Москву.
После этого Владимир Петрович существовал в безмятежном статусе Счастливого Принца, какие бы чистки и репрессии вокруг ни свирепствовали.
Пусть вас не пугает зловещий год его смерти. Всё хорошо, Воробьев умер от болезни почек.
Шторки в купе были задвинуты. Послеполуденное солнце пекло во всю мочь — по-одесски, по-августовски.
— Подождем минуту-другую, — сказал Абрамов, удерживая Зинаиду за рукав.
Она выдернула руку. Прислонилась к стенке.
Воробьев с ассистентом уже выгрузились на перрон, вытащили свой немаленький багаж: инструменты, ящики, бутыли.
Местное начальство следовало немного помариновать. Пусть секретарь губкома и председатель губотдела ГПУ потопчутся на платформе, осознают, какое высокое начальство пожаловало из Москвы. Чтоб сразу выстроить правильные отношения.
— Эй, Абрамов! Где вы там? — послышалось из тамбура.
Удивившись такой фамильярности, он чуть раздвинул занавески. Кроме бальзамировщиков и вокзального носильщика, укладывавшего на каталку мрачный багаж, на платформе никого не было. Не может же быть, что в Одессу не дошла шифровка за подписью самого Зиновьева?
Шаги в коридоре.
В купе заглянул плотный человек с барственной эспаньолкой. Белая фуражка, белая гимнастерка, три ромба в петлицах.
— А, вот вы где. Я Карлсон, Карл Мартынович. Заместитель наркома НКВД Украины. Решил лично встретить. Не каждый день приезжают такие гости.
«Оп-ля. Сюрприз», — подумал Абрамов, пожимая мясистую крепкую руку. Спросил, не уследив за голосом (прозвучало кисло):
— Что замнаркома делает в Одессе?
Корина отвернулась, чтоб не жать руку. Замнаркома на нее впрочем и не взглянул, он с интересом рассматривал Абрамова ясными и спокойными, с насмешливой искоркой глазами.
— Приехал в Одессу сворачивать сионизм. Ну, вы в курсе дела, это же совместная операция ОГПУ и ОМСа. И вдруг такая катавасия с комкором Котовским. Решил лично возглавить расследование, раз уж я здесь.
Операция по сионизму велась уже несколько месяцев. Наверху приняли постановление положить конец этому буржуазно-националистическому явлению, проникшему в некоторые слои самой революционной из советских народностей. ОГПУ проводило работу по демонтажу и фильтрации — закрывало ячейки, изымало организаторов, проводило беседы с рядовыми членами: решай, кто ты — гражданин СССР либо еврей. Коли еврей — отправляйся в свою обетованную землю, не мешай строить социализм. ОМС тоже участвовал в процессе, но по своему профилю: под видом пламенных сионистов отправлял в британскую Палестину своих агентов. В подробности Абрамов пока не вникал, но это успеется, а вот что следствие по убийству Котовского ведет республиканский замнаркома — новость паршивая. Чертов Карл Карлсон — тоже номенклатура третьей категории, то есть они на равных. Плюс он у себя дома, тут его территория. И про «гостя» он сказал неслучайно — дает понять, кто здесь хозяин.
— Давай на ты, по-большевистски, — предложил встречающий. И мягко, как-то даже уютно улыбнулся. — Тем более мы с тобой одного года рождения. И почти земляки. Ведь жена у тебя тоже латышка.
Абрамов чуть сузил глаза. Подумал: дает понять, что я у них в плотной разработке. В переводе с аппаратного языка это означает: придержи коней, коминтерновец, ты под нашим присмотром.
Мозг моментально выстроил цепочку. Этот Карл-у-Клары-Украл-Кораллы — заместитель украинского наркома Балицкого. Тот — человек Ягоды, по должности второго заместителя Дзержинского, а на самом деле реального руководителя ОГПУ. Феликс никогда не был силен в чекистском ремесле, Ильич ценил его за лояльность и несклонность к закулисным интригам, а теперь Дзержинский еще и председательствует в Совете Народного Хозяйства, на Лубянке почти не бывает. Первый зам Менжинский всё время хворает, не вылезает из санаториев. Всю практическую работу ведет Генрих Ягода. Человек на столь чувствительной должности нейтральным быть не может. Если бы Ягода был наш, Зиновьев дал бы сверхделикатное задание ему, а не посылал бы в Одессу заведующего ОМС. Стало быть, Ягода из сталинских. Как, получается, и Карлсон…
Второй раз пожали руки — теперь не официально, а по-товарищески.
— Слушай, Карл, я у тебя под ногами путаться не буду. Нас занимает только одна версия — Сигуранцы. Но чтобы на ней сосредоточиться, сначала я должен буду рассмотреть и отсечь все другие. Так что ознакомь меня с ходом расследования и материалами в полном объеме.
Они уже шли к выходу. Сзади постукивала каблучками Корина.
— Само собой. Тебе выделен кабинет, автомобиль с шофером. Аппарат ГПУ получил инструкцию оказывать всяческое содействие, исполнять все твои требования.
Сели в длинный «паккард», поехали. Замнаркома стал рассказывать, как произошло убийство.
— Коротко факты. Комкор с женой отдыхали в Чабанке. Это дом отдыха, принадлежащий второму кавкорпусу, находится в получасе езды от города… Хотя что я тебе объясняю, ты же одесский.
Абрамов слушал внимательно, ничего не упуская, но смотрел не на говорившего, а в окно, на город, где провел детство и юность.
Как же подурнела, погрязнела, обветшала когда-то богатая, чистая Одесса. В девятнадцатом, когда Абрамов был здесь в последний раз, она тоже была уже не та, что прежде. Пообносила щегольские пиджаки фасадов, засалила воротнички белоснежных жалюзи, вжала в плечи голову от страха, и всё же то была еще Одесса, с переполненными тротуарами, нарядными женщинами, яркими вывесками. Сейчас улицы сильно обезлюдели — жителей стало вдвое меньше. Вывески не старорежимные, гордые, а нэповские, намалеванные будто с оглядкой, чтоб не привлекать лишнего внимания. Не город, а какой-то оборванец из бывших, донашивающий обноски.
С Канатной, где впереди всё было разрыто, повернули на Гимназическую. Абрамов скользнул взглядом по облупившемуся трехэтажному дому своей бывшей Пятой гимназии. Ничего в душе не шевельнулось, очень уж она омозолела от жизни. Ну, ходил сюда лопоухий мальчик с большим ранцем, и что? Нет ни мальчика, ни гимназии. Судя по флагу, теперь тут какое-то совучреждение.
Зинаида тоже слушала Карлсона, а на проносившиеся мимо дома косилась враждебно. Она не любила все города на свете, даже на Париж плевалась. Ту часть души, где любовь, у нее начисто отшибло. Зато ненавидеть Корина умела отменно.
— …Утром 6 августа, то есть вчера, товарищ Котовский и его жена должны были возвращаться в Умань, где находится штаб кавкорпуса. Вечер накануне прошел так. — Карлсон подглядывал в блокнот. — Сначала товарищ Котовский побывал на костре в соседнем пионерском лагере, рассказывал детям про подавление контрреволюционного Тамбовского восстания. Пионеры повязали ему красный галстук. Закончилось мероприятие около 21 часа. Потом примерно полчаса Котовский делал гимнастику. Пять раз в день этим занимался, по часам. В одиннадцать начался прощальный банкет. В Чабанке отдыхали и другие котовцы — но в главном здании. У комкора был отдельный флигель. Около двух ночи стали расходиться. Жена ушла раньше, она на девятом месяце. Котовский задержался, потому что вечером из Одессы приехал старший бухгалтер Цувоенпромхоза, Центрального управления промышленными и сельхозпредприятиями Красной Армии. Григорий Иванович был не только военачальник, он развернул на базе корпуса большой производственно-торговый комплекс. Заводы, совхозы, торговая сеть по всей Украине. Его в шутку называли «красным Вандербильтом».
Абрамов слегка качнул головой. Удивительная штука НЭП. Оказывается, даже на базе кавалерийского корпуса можно развернуть коммерцию.
— После разговора с бухгалтером товарищ Котовский вышел на крыльцо вдвоем с Меером Зайдером. Это начальник охраны Перегоновского сахарного завода. Зайдер прибыл в дом отдыха на автомобиле, чтобы отвезти Котовских назад в Умань. В начале третьего (время приблизительное, на часы никто посмотреть не додумался), с крыльца донеслось два выстрела. Люди выбежали, увидели комкора лежащим. Одна пуля попала в сердечную аорту. Смерть наступила мгновенно. Зайдера рядом не было, но скрыться он не пытался. Через несколько минут вернулся сам, признался в убийстве, сдался без сопротивления. Был не в себе, объяснения давал бессвязные. Вот всё, что было известно вчера утром, когда я приступил к расследованию.
— А почему за комкором приехал не адъютант на штабной машине, а начальник охраны какого-то завода? — первое, о чем спросил Абрамов.
— Он не какой-то. Один из крупнейших сахаропроизводителей республики, входит в трест кавкорпуса. Штабной автомобиль у Котовского — обычный «форд», положенный комкору по должности, а заводской — просторная «изотта-фраскини». Котовский не хотел, чтобы беременную жену растрясло в дороге, и заранее договорился с Зайдером. Насколько я успел разобраться в хозяйственном механизме кавкорпуса, Котовский назначал на каждое предприятие своего человека, для контроля. Меер Зайдер был из круга его доверенных лиц. Старый товарищ, с гражданской. Я его пока допросил только по обстоятельствам преступления и мотивам, до прошлого еще не добрался.
Второй вопрос был:
— Значит, два выстрела?
— Да. Согласно показаниям Зайдера, произошла ссора, в ходе которой Котовский схватил его за грудки. Зайдер вытащил «браунинг», комкор сжал ему запястье. Первая пуля была мимо, вторая попала… Приехали. — Автомобиль остановился. — ГПУ здесь, на улице Энгельса, бывшая Маразлиевская. Занимает весь квартал. Расселим вас в доме для командированных, в соседних комнатах. Сейчас размещаться будете или продолжим?
— Продолжим.
— Тогда двигаем ко мне. Я временно выселил Заковского (это начальник губотдела), занял его кабинет. Все материалы дела там.
На проходной Абрамову и его помощнице выписали временные пропуска. Поднялись на второй этаж.
Войдя, Абрамов коротко огляделся (кабинет как кабинет: портреты Маркса-Энгельса-Ленина, карта области и города, три телефонных аппарата, железный сейф) и сразу подошел к длинному столу.
Папки в ряд, на каждой свежая наклейка: «М. Зайдер», «Показания свидетелей», «Осмотр тела и вскрытие», «Дактилоскопия», «Снимки с м.п.» (места преступления). Две коробки с вещдоками. На них тоже этикетки: «Орудие убийства», «Содержимое карманов М. Зайдера».
Похоже, что Карлсон, как большинство латышей, аккуратист. У Зельмы дома тоже во всем идеальный порядок. В платяном шкафу на каждом ящике обозначено: носки, нижнее белье, носовые платки, и попробуй только перепутать.
— Я распорядился выделить вам кабинет рядом. Заходите сюда запросто, берите, что надо, изучайте. Мне тут делать особенно нечего, бумажную часть работы я закончил.
Сели. Мужчины — к столу, напротив друг друга. Корина — у стены, на стул.
Абрамов смотрел выжидательно, в руках книжечка и карандаш.
— Я вижу, ты не из говорунов, — усмехнулся Карлсон. — Желаешь знать мои выводы? Окончательные делать рано, но предварительные такие. Никаких следов Сигуранцы. Скорее всего приехал ты зря. Больше всего похоже на пьяную ссору по личным мотивам. На первом допросе Зайдер сказал, что перед поездкой заподозрил, не состоит ли его жена Роза в любовной связи с комкором. Всю дорогу из-за этого мучился. Под воздействием алкоголя потребовал разговора один на один, и Котовский, тоже нетрезвый, признал факт измены, да еще, цитирую протокол, «с меня надсмехался».
— Мотив, — признал Абрамов. — Другие версии есть? Ты говорил, к Котовскому приезжал бухгалтер. Почему вечером? Что за срочность?
— Допросил я бухгалтера Ривкинда, а как же. Почитаешь протокол. Говорит, приехал передать обычную отчетность, узнав, что комкор на следующее утро возвращается в Умань. Ничего подозрительного.
— Значит, других версий кроме ревности нет?
— Один из отдыхающих, комэска Фрумкин, предположил месть. Якобы Зайдер часто поминал какого-то своего приятеля или покровителя, убитого во время гражданской войны. Грозился докопаться, кто убийца, и поквитаться с ним. Речь идет о некоем, сейчас… — Карлсон вынул из папки листок. — …Моисее Винницком по прозвищу Японец. По мнению комэска Зайдер откуда-то узнал, что Японца убил Котовский. И число выбрал специально: позавчера была как раз шестая годовщина смерти Винницкого. Я еще не успел разобраться в этой истории. Совпадение по дате — факт существенный. Надо выяснить, действительно ли комкор имел отношение к гибели этого Японца.
— Сразу видно, что ты не одессит. Моисей Винницкий — это Мишка Япончик, не Японец. Король одесских бандитов. До Октября держал Молдаванку, во время Гражданской пытался прибрать к рукам весь город. В девятнадцатом году советская власть задумала Винницкого «перековать». Была тогда, если помнишь, такая идея: что уголовники тоже жертвы царизма, пролетарии подворотен, и партия должна сделать из них союзников. Япончик собрал из уркаганов целый полк. Революционный имени Ленина. Я тогда был в Одессе, готовился к переброске в Европу морем, по нашей линии. Видел собственными глазами, как по Ришельевской маршировало невиданное войско. Впереди Мишка на вороном коне, сам в черном хроме. За ним фартовые, хипесники, щипачи, разряженные в самое лучшее. Кто в канотье, кто в котелке, кто-то даже в цилиндре. Обвешаны оружием и лимонками. Орет музыка — перед каждым взводом ландо с граммофоном. Полк оправился на петлюровский фронт, влился в бригаду Котовского. И что-то там не заладилось. Уголовный полк расформировали, Япончика не то расстреляли, не то просто шлепнули. Но этого я уже не застал, в конце июля убыл в Марсель. Да, надо мне будет в этой линии разобраться.
— Тебе-то зачем? — удивился замнаркома. — Какое отношение уголовная месть имеет к Коминтерну?
— А что, Зайдер из уголовной среды?
— Пока непонятно. Я, конечно, вчера сразу дал запрос по ГПУ и милиции. Ни судимостей, ни привлечений. Ничего. Сегодня копнули глубже. Мои ребята подняли архивы царской полиции и Охранки. Кое-что выкопали, но не особо перспективное. В январе семнадцатого года Зайдер расследовался за притонодержательство и сутенерство. У него был подпольный бордель на Московской улице. Но дело закрыли.
— Откупился, обычная одесская история, — кивнул Абрамов повеселев.
Появился предлог поучаствовать в расследовании на более убедительном основании, чем раскопки бандитских древностей — действительно, при чем тут Коминтерн?
— Насчет притонодержательства может оказаться интересно. В конце шестнадцатого года, когда немцы с австрийцами оккупировали Бухарест, в Одессу хлынула масса румынских беженцев, в том числе проститутки. Желтых билетов они не брали, поэтому в легальных публичных домах не работали. Прикармливались на малинах и в притонах. В основном как раз на Пересыпи, к которой относится Московская. Через этих барышень Зандер вполне мог обзавестись любопытными румынскими связями. Вот на этой версии я и сосредоточусь.
Насчет того, что румынские проститутки промышляли именно на Пересыпи, брехня, но откуда не-одесситу Карлсону это знать?
— Договорились. Зайдера допрашивать будешь?
— Само собой. Но позже. Сначала должен навестить вдову. Передать личные соболезнования от товарища Зиновьева. В каком она состоянии? И вообще — что она за человек?
Карлсон вздохнул.
— В паршивом она состоянии. На сносях женщина, а тут такое… Не в себе. Несет то одно, то другое. Я сначала слушал всерьез, записывал каждое слово. Потом сообразил: Ольга Петровна в полубреду. А по биографии судить — баба боевая. Она врач, на войне командовала у Котовского перевязочно-санитарным отрядом. Когда скажешь — тебя к ней отвезут. Что еще?
— Пока всё. Не будем тебя больше отвлекать. Работай.
Однако ехать куда-либо Абрамов не торопился. Сначала вдвоем с Кориной занялись исследованием материалов. Просмотрели все бумаги, поделив их пополам.
Он долго разглядывал снимки с места преступления. Один, где убитый крупным планом, изучил с лупой — и отложил в сторону. Потом занялись вещдоками.
Часы у убийцы были швейцарские, золотые. Портсигар тоже золотой, да с алмазной крошкой на вензеле «М.З.». Что-то больно шикарно для начальника заводской охраны.
— Глянь-ка, — сказала Корина, протягивая орудие убийства — «браунинг» и отдельно вынутый магазин.
— Ну и что? — спросил он. — Было два выстрела, два патрона отсутствуют.
Но пистолет взял, поизучал. Присвистнул.
— Ишь ты… У меня тоже кое-что есть. Посмотри-ка вот сюда.
Показал отложенную фотографию, ткнул пальцем.
— Интересно, — признала Корина. — Что теперь?
— Едем.
— К вдове Котовского?
— Сначала к самому.
Это был классический представитель латышей-чекистов с соответствующей биографией: подпольщик с царских времен, никаких межпартийных метаний — сразу, с семнадцати лет большевик, тюрьма, эмиграция. С лета 1917 года — сотрудник ЧК. Первый руководитель разведки.
Интересная деталь биографии: Карл Мартынович был еще и начальником первого советского спецслужбистского учебного заведения — Школы ВЧК по подготовке следователей, комиссаров и разведчиков, предшественницы будущей Высшей школы КГБ.
Сведений о том, что замнаркома НКВД Украины Карлсон лично занимался делом об убийстве Котовского, нет. Это беллетристика. Но вполне мог и даже должен был — хотя бы потому, что в это время часто наведывался в Одессу по другой линии (см. ниже) и никак не мог остаться в стороне от расследования столь резонансного преступления.
Впоследствии, после 1947 года, слово «сионизм» в СССР обрело сатанинское звучание, но в первые годы советской власти, когда к евреям относились как к революционной нации, движение за воссоздание в Палестине еврейского государства воспринималось большевиками как нечто если не похвальное, то по крайней мере небесполезное. Ведь ранние сионисты придерживались социалистических и отчасти даже коммунистических взглядов. Отчего бы не воткнуть мировому капитализму занозу еще и с ближневосточной стороны?
Поначалу существовали легальные сионистские организации, выпускались газеты. Было даже две сионистских партии: «Поалей Цион» и «Гехалуц». Сам председатель ОГПУ Феликс Дзержинский отстаивал «право еврейской нации на самоопределение».
Ситуация изменилась в 1924 году, когда было принято решение искоренить сионизм как «проявление буржуазного национализма». Интересно, что инициаторами стали не какие-то свирепые юдофобы (антисемитизм тогда считался уголовным преступлением), а «Евсекция», особое структурное подразделение большевистской партии, занимавшееся делами евреев. С точки зрения евреев-большевиков сионисты были конкурентами.
Упертых сионистов старались не сажать (пока), а высылали из страны с лишением советского гражданства. На Украине, где сионистов было много, этой ответственной работой руководил замнаркома Карлсон, частый гость главного еврейского города Одессы.
Образ блистательного Бени Крика, которого Исаак Бабель — это было ясно всем тогдашним одесситам — создал по подобию Мишки Япончика, отличался от реальности примерно так же, как живописная бабелевская «Конармия» отличалась от подлинной буденновской Конармии, дикой и свирепой. (В записных книжках литератора она описана без романтического приукрашивания, жутко).
Моисей (по метрике Мойше-Вольф) Винницкий (1891–1919) получил свое прозвище еще подростком — за смуглую кожу и азиатский разрез глаз. В те времена, сразу после японской войны, кличка звучала весьма импозантно.
Во взбудораженной революционными беспорядками, вышедшей из-под контроля властей Одессе тогда расцвел бандитизм. Пятнадцатилетний Япончик состоял в банде «малолеток» под названием «Молодая воля». Как многие тогдашние шайки, они изображали идейных анархистов, но на самом деле просто занимались грабежом. В 1907 году, при Столыпине, полиция начала бороться с преступностью суровыми и решительными мерами. Арестованный в борделе во время полицейской облавы Мишка получил двенадцать лет каторги, из которых отсидел десять. На свободу он вышел только после Февральской революции, одновременно с Котовским, своим однокашником по тюремному «университету».
Звездная карьера «Короля» продолжалась два года — с 1917 года до 1919-го. Япончик обладал незаурядным организационным даром и, выражаясь по современному, отлично владел искусством имидж-билдинга. Первый талант позволил ему стать чем-то вроде «крестного отца» всего одесского преступного мира — а в городе насчитывалось несколько тысяч бандитов и воров. Грабя, убивая, собирая рэкет со множества заведений, Мишка тем не менее был очень популярен у городских низов, поскольку изображал из себя «друга бедноты». Он опубликовал приказ, запрещавший бандитам грабить рабочих (у которых, собственно, нечего было взять), и время от времени устраивал показательные раздачи «помощи пролетариату». При этом основную часть «хабара» Япончик вкладывал в бизнес — в этом отношении он опережал эпоху.
Одесситы с удовольствием рассказывали друг другу о Мишкиной щедрости и всякого рода картинных выходках, но на счету у Япончика много кровавых зверств. Коммерсантов, отказывавшихся платить мзду, его люди убивали. В декабре 1918 года, после ухода немцев, бандиты Япончика штурмом взяли тюремный замок, чтобы освободить своих, и убили 60 охранников, а начальника тюрьмы, рассказывают, сожгли живьем.
Если бы не постоянно сменявшаяся, всегда непрочная власть, уголовное королевство так долго не продержалось бы, но Одесса без конца переходила из рук в руки. Япончик был еще и ловким махинатором, умевшим перекрашиваться в разные политические цвета. Пытался он договориться и с белыми, но генерал Гришин-Алмазов объявил бандитам беспощадную войну — и Япончик стал союзником красных. При большевиках, летом 1919 года, он даже вышел из тени на свет и легализовался. Парад уголовного полка, поразивший воображение одесситов, был апофеозом Мишкиной славы.
Мертвец лежал совершенно обнаженный на цинковом столе. В желобе по краям чернела влага — из тела при помощи специального раствора выводили жидкость.
Прямо цирковой борец, подумал Абрамов, рассматривая бугристое, будто надутое насосом тело.
На левой стороне выпуклой груди чернело маленькое отверстие, которого хватило, чтобы оборвать эту мощную, полнокровную жизнь.
— Мда-с, это вам не тщедушный Владимир Ильич. Работы будет много, — мечтательно произнес Воробьев сквозь марлевую маску.
Профессор нацепил такую и на Абрамова, чтобы «изолировать воздушно-эмиссионные тракты». Сказал, что лишние микробы ни к чему.
Корина стояла у стены, отвернувшись. Вид голого мужского тела ей был отвратителен.
— Чем стоять без толку, поди-ка займись одеждой, — велел Абрамов. — Владимир Петрович, пусть ваш ассистент ее проводит. Я вам долго докучать не собираюсь. Только один вопрос, если позволите. Вы пулю уже извлекли?
— А нечего извлекать. Раневой канал сквозной. Навылет.
— Ага, — протянул Абрамов. — Ну трудитесь, трудитесь.
Рукопожатие двух резиновых перчаток (профессорская была в бурых пятнах), и он, очень довольный, вышел.
— Ну что? — спросил Корину, выходившую из соседней комнаты. — Поглядела? Предположение подтвердилось?
Кивнула. Проворчала:
— Работнички. Всё тяп-ляп.
— Не ожидали, что кто-то будет копать… Теперь разделяемся. Бери машину, отправляйся в Чабанку. Шоферу скажешь, мол, это нужно для отчета. Что искать, знаешь сама. И займись тамошним персоналом. На всякий случай.
— Без тебя бы не сообразила, — буркнула грубая Корина.
Вышли из анатомического театра на Наримановскую, бывший переулок Велиховского. Когда-то, первокурсником медицинского факультета, Абрамов частенько бывал здесь. Будущих хирургов учили «кромсать мясо», как это называлось на студенческом жаргоне. Эхе-хе. Жизнь обучила другой хирургии и другим операциям, а уж мяса-то накромсано…
Зинаида не прощаясь села в машину. Абрамов пешком отправился в губкомовскую гостиницу «Империал», где разместили вдову. Идти до улицы Лассаля, бывшей Дерибасовской, по прямой было недалеко — через Софиевскую, но Абрамов нарочно пошел пустыми переулками, и, разумеется, сзади обнаружился некто в серой кепке. Дистанцию держал грамотно, на повороте сменил головной убор — напялил тюбетейку. Приглядывает за московским гостем Карл Мартынович. Ну-ну.
Вдова героя Ольга Петровна, 1893 г.р., член ВКП(б), была такой, какой полагается быть женщине с животом чуть не до носа, ошарашенной страшным поворотом судьбы. Сидела на кровати, пристроив разбухшее чрево между раздвинутых коленей, смотрела в пол. Волосы, стриженные в точности, как у Зельмы, фасон «рабфаковка», свисали паклей.
— Товарищ Котовская, — тихо позвал губкомовец, проведший посетителя в номер «люкс». — К вам товарищ из Москвы.
Женщина подняла лицо. Оно было опухшее, глаза смотрели воспаленно.
— Из Москвы, — повторила вдова. — Мы недавно были в Москве. Если бы Гриша послушался врачей и остался… Почему я не настояла? Это я во всем виновата!
— Почему он должен был остаться в Москве? — быстро спросил Абрамов, видя, что она сейчас разрыдается.
Вопрос помог — Котовская смахнула слезы, стала отвечать.
— У него были боли в желудке. Подозрение на спайки. Товарищи из кремлевской больницы настоятельно рекомендовали лечь на операцию. Гриша — ни в какую. Лучше, говорит, отправьте меня в дом отдыха, само пройдет. Я медик, я должна была его убедить… Если бы мы не оказались в этой проклятой Чабанке…
Все-таки завыла.
Не отучи жизнь Абрамова от жалости, как и от всех других вредных эмоций, он бы расчувствовался. А так лишь придал бровям скорбность и зачитал соболезнования.
— От кого это? — глухо спросила Котовская. — А, от товарища Зиновьева…
Внезапно вскочила:
— Передайте товарищу Зиновьеву, что Зайдер врет! Он сам мне признался! Прибежал, когда я рыдала над Гришей, бухнулся на колени! «Это, кричит, я его убил! Простите коли можете! Мне враги мирового пролетариата заплатили!» Надо было мне его за шиворот взять, вытрясти кто именно! А я, дура, закричала: «Вон! Вон отсюда!» Он и убежал. Его за дверью взяли. А про Розу свою, проститутку, это он после врать стал! Чтоб от расстрела уйти! Никогда Гриша мне не изменял! Он на других женщин вообще не смотрел! У нас знаете какая любовь была!
Она лихорадочно, сбивчиво принялась рассказывать, как они познакомились в поезде, после разгрома Юденича. Как Гриша за нею ухаживал, какая у них была красная свадьба. И снова про то, что рукой мерзавца Зайдера управляли белополяки и петлюровцы.
С этого места Абрамов вслушиваться перестал. Вообразить, что белополяки будут что-то затевать вместе с петлюровцами, было немыслимо. Но ушел Абрамов еще не скоро. Поддакивал, делал вид что записывает, а сам водил глазами туда-сюда. И всё больше хмурился.
— Траурное мне к церемонии из Умани поездом доставят, — сказала Котовская, перехватив его взгляд, устремленный на шкаф с распахнутыми дверцами, где висело цветастое ситцевое платье, одно-единственное. — У Люси, супруги начштаба, от папашиных похорон осталось. Люся собою женщина крупная — как я с моим брюхом.
Обхватила себя за живот, застонала, опустила голову.
Абрамов тихо вышел. Он был озабочен. Первоначально возникшая версия не складывалась.
Снаружи уже смеркалось — быстро, по-южному, однако надо было посетить еще одно место. Там ждали люди.
Идти опять было недалеко, до Приморского бульвара, который теперь назывался бульваром Фельдмана.
Про него, Сашу Фельдмана, Абрамов сейчас и думал. Когда-то, тому почти двадцать лет, они состояли в одном студенческом кружке. Потом побежали каждый за своей морковкой: у одного — Мировая Революция и Пролетарское Государство, у Саши — Мир Полной Свободы и никакого государства. Вновь встретились и сошлись здесь же, в Одессе, в девятнадцатом, когда коммунисты объединились с анархистами против общего врага. Абрамов готовился к переправке во Францию, разжигать пламя революции. Саша поступил комиссаром в уголовный полк Япончика. Верил, мечтатель, в свободный дух бандитов, стихийных анархистов. Закончилась эта история, когда Абрамов уже отбыл, поэтому подробностей финала он не знал. Собственно, финалов было два. Сначала у Фельдмана произошел конфликт с Япончиком, и наши пустили бандитского короля в расход. А через пару месяцев «стихийные анархисты» поквитались с комиссаром: убили выстрелом в спину прямо на одесской улице. И вот теперь Саша на том свете, превратился в бульвар. Меня забудут, а Фельдман навсегда останется, думал Абрамов. Но мне такого «навсегда» не надо, мне бы подольше оставаться на этом свете.
Это была мысль мимолетная. Как и следующая, тоже практической пользы не имевшая: Фельдман — вот кто в точности знал, причастен Котовский к гибели Япончика или нет.
Однако имелась надежда еще на один источник. Если он по-прежнему существует.
На бульваре Абрамов свернул в ничем не примечательный двор. Там, в глубине, стоял флигелек со скучной табличкой «ГЧАПП». Окна зашторены.
Здесь под прикрытием профсоюза работников Государственного черноморско-азовского пассажирского пароходства располагалось одесское отделение ИККИ, занимавшееся переправкой агентов и эмиссаров Коминтерна сухопутным путем в Румынию, а морским в Турцию, Европу и на Ближний Восток. Руксостав отделения, предупрежденный телеграммой, находился на рабочем месте.
Топтун, конечно, следовал за Абрамовым, но для ГПУ не секрет, что за контора укрывается под скромной вывеской. Начальник ОМС инспектирует собственное хозяйство, ничего особенного.
Лифшица, завотделением, Абрамов знал еще по девятнадцатому году. Повспоминали прошлое, обсудили текучку. Потом Абрамов дал задание. И спросил про Пушкина.
— Жив-живехонек, — с улыбкой ответил Лифшиц. — Всех нас переживет. Крутит свои гешефты, процветает. Иногда мне звонят из угрозыска, просят, чтоб наш кадр сбавил обороты. Тогда я делаю старику вежливый реприманд. На время притихает, потом снова.
— Он всё там же? На Арнаутской? С девяти до двенадцати?
— Он всё там же и всё такой же, не меняется. Одесса переменилась, уже и Арнаутская не Арнаутская, а улица Воровского, но мсье Пушкин с девяти до двенадцати сидит в своей лавочке и делает вид, что чинит часы. Не то чтоб находились чудаки совать ему в окошко свои хронометры. Разве кто из приезжих.
Вот теперь все дела на сегодня закончились. Можно и отдохнуть.
— Эй, поц! — выйдя на бульвар, крикнул Абрамов топтуну, делавшему вид, что изучает афиши на театральной тумбе. — Найди-ка извозчика. На Маразлиевскую еду, спать.
В казенной комнате на казенной кровати он долго смотрел в потолок. В голову лезла одна и та же картина. Как убитая горем женщина сидит, сжав разбухший живот коленями.
Абрамов думал про жену, про сына. И вообще — думал.
Судьба жестоко обращалась с Ольгой Шакиной (1894–1961), женой красного героя Григория Котовского, бывшего бандита, будущего обитателя мавзолея.
Ее первый муж, земский врач, умер от рака. Зная, что обречен, определил свою 20-летнюю супругу на медицинский факультет — чтобы она могла зарабатывать на жизнь.
Провдовев пять лет, Ольга встретила яркого человека Котовского. Они поженились. Бойцы бригады подарили им на свадьбу настоящую кровать. Котовский отправился на фронт, Ольга с ним, а кровать осталась.
На Гражданской жена отчаянного кавалериста, конечно, хлебнула лиха — как все кто воевал, только ей пришлось тяжелее, чем бойцам. Она была женщиной. Родила девочек-близнецов, которые умерли, потому что у матери не было молока, а кормилицу в тех условиях взять было негде.
Котовского убили, когда Ольга была на сносях. Она родит прямо на похоронах. Ребенок, слава богу, выживет.
Потом вдова героя несколько раз будет менять версию того, кто и за что убил ее великого мужа. В тридцать седьмом станет говорить, что это дело рук бывших начальников Котовского, разоблаченных врагов народа. Как говорится, такое уж было время.
Настоящими альбатросами революции, конечно, были не большевики, хотевшие заменить одну несвободу на другую, а анархисты. Исторически они были обречены. Большевики воспользовались этими бесстрашными союзниками, чтобы скинуть старый режим, а потом расправились с неконтролируемой вольницей.
Среди идейных анархистов (а не бандитов, прикрывавшихся черным знаменем абсолютной свободы) попадались удивительные персонажи.
Одним из них был одессит Саша (не Александр, а именно Саша) Фельдман. Отпрыск богатой семьи, студент императорского университета, в 1906 году он попал на каторгу за хранение взрывчатки.
Пожил в Америке, где тоже участвовал в анархистском движении. В 1917 году вернулся в Россию строить царство Свободы. При белых был секретарем подпольного одесского ревкома.
Когда Мишка Япончик создавал свой уголовный полк, полагалось назначить туда комиссара. Никто из коммунистов идти к бандитам политработником не решился. Вызвался Саша Фельдман. Это чуть ли не единственный случай, когда в Красной Армии комиссаром стал не член правящей партии.
Среди скопища профессиональных преступников Саша держался с обычным бесстрашием, не боясь конфликтовать с командиром, грозным Япончиком. Закончилось это противостояние полным разрывом.
Потом Одессу в очередной раз захватили белые, и Фельдман снова возглавил подпольный ревком. На этом посту и погиб.
Впрочем, если б не бандитская пуля, долго на свете Фельдман все равно не зажился бы. Идейного анархиста убрали бы большевики.
Мой герой ошибся. Память о Саше Фельдмане продержалась недолго.
В честь героического главы подпольного ревкома сразу после возвращения красных прославленную авениду Приморский бульвар переименовали в Бульвар Фельдмана, а Потемкинская лестница стала Фельдмановской.
Но симпатия советской власти к людям с еврейскими фамилиями в середине сороковых годов сменилась антипатией. Тем более Фельдман был не большевик, а анархист.
И в 1945 году таблички поменяли. Бульвар вновь стал Приморским, а лестница — Бульварной.
Сегодня Сашу Фельдмана, альбатроса Революции, мало кто помнит.
Без пяти девять, позавтракав в очень неплохой столовой ГПУ, Абрамов неспешно пересек залитую ленивым солнцем улицу, вошел в парк Шевченко, бывший Александровский, и там провалился под землю. Только что шагал себе нога за ногу солидный человек в защитном френче и полотняной фуражке, делал утренний променад, повернул в аллею — и сгинул.
Из-за густого розового куста Абрамов понаблюдал, как по дорожке туда-сюда мечется «хвост» — не вчерашний лопух, а, что интересно, нэпмановского вида дамочка, на каблучках да в шляпке-колокольчик. Она зацокала в одну сторону, он повернул в другую. Шел, качал головой. Нехорошо, Карл Мартынович, обманывать товарища. Утром под дверью была записка от Карлсона. «Извини. Прикрепил к тебе сотрудника исключительно для собственного спокойствия и для твоей безопасности. Больше не повторится». И надул. Установил слежку не простую, а деликатную, с использованием женсостава. Понятно, что без присмотра не оставит. В следующий раз посадит на хвост целую бригаду. Но конспиративность требовалась только для нынешней вылазки, знать о которой товарищу Карлсону не полагалось.
Мастерская со странным названием «Как часы» ничуть не изменилась, если не считать вывески. Она была та же, еще шесть лет назад порыжевшая от старости, но теперь внизу было приписано «Одесспотребкомхозсоюз».
Приблизившись, Абрамов заглянул через стекло. Меж двух выставленных по бокам часов (одни с кукушкой, другие с маятником — тоже прежние), уткнувшись в книгу, сидел старик в зеленых очках с длинной седой бородой. Из-под широкополой шляпы свисали пейсы.
И борода, и волосы были фальшивые. Никто никогда не видел Эфраима Зюсмана по прозвищу Пушкин без накладной бороды, парика и цветных окуляров. А если и видели — например, на улице, то не узнавали.
Свою интересную кличку Зюсман получил, потому что в Одессе, если чего-то не знают, говорят «Это ты Пушкина спроси», а Зюсман знал всё — как Пушкин.
Он сидел в своей липовой мастерской, где отродясь никаких часов не чинили, с незапамятных времен. Абрамов был еще приготовишкой, а Пушкин уже отсиживал на Малой Арнаутской свои ежедневные, за вычетом суббот, три часа, и был такой же старый.
Его профессия называлась «деловар». И дела он варил крупные, мелким гешефтмахерством не занимался. Дела менялись, ибо менялись времена, но масштаб сохранялся. До революции Эфраим занимался посредничеством в сделках, которые не подразумевают участия нотариусов, и крутил контрабанду; во время империалистической войны устраивал «белые билеты» и добывал лимиты на запрещенный алкоголь; в девятнадцатом году работал по дефициту и помогал урегулировать отношения с любой властью, какая бы ни устанавливалась в городе. И при всех режимах, очищал хабар, то есть перепродавал краденое-грабленое. Но про самый главный товар Зюсмана в Одессе говорили: «Пушкин сводит тех, кому чего-то надо, с теми, кто чего-то может». Шесть лет назад Абрамов прожил на одной из зюсмановских хаз неделю, пока старик готовил ему документы и устраивал место кочегара на французском пароходе.
Никто никогда Зюсмана не трогал, потому что он был человек с принципами, у всех вызывал уважение. Фартовые и воры знали: дед Эфраим с легавыми шушу не делает — ни с полицией, ни с Охранкой, ни теперь с угро и ГПУ. Коминтерн — иное дело, эта организация не «собачья», вреда «обчеству» от нее нет. А вот прикрытие или, как говорят в Одессе, зонтик от той же милиции или от ГПУ обеспечивает. Для Коминтерна старый прохиндей был ценен своими связями со средиземноморскими контрабандистами. Если требовалось переправить нелегала хоть в Грецию, хоть в Испанию — устроит.
Зюсман был субъект во многих отношениях поразительный. Например, все знали, где найти Пушкина с девяти до двенадцати — и никто, где он кантуется в остальное время суток. Говорили, что у него по всему городу квартиры и что он два раза в одном месте не ночует. Но говорили и другое: что будто бы есть у Эфраима обычный дом и обычная семья, которая даже не подозревает о его роде занятий и знает его под каким-то другим именем.
Много судачили и о том, на что Зюсман тратит свои немаленькие барыши. Версии выдвигались одна диковинней другой. В октябре мастерская закрывалась, хозяин весь месяц отсутствовал. До четырнадцатого года говорили, что Пушкин уплывает в Ниццу и проводит там бархатный сезон, живя в лучшем отеле, кутя с красотками и играя на рулетке. Но Зюсман устраивал себе каникулы и во время войны, когда до Лазурного Берега было не добраться. В общем черт его знает, Пушкина, куда он исчезал в октябре.
Постучав по стеклу, Абрамов наклонился к окошку.
— И на каком, интересуюсь, вы теперь номере, Зюсман?
Перед стариком лежал том «Брокгауза и Эфрона». Это тоже не изменилось. Энциклопедию старик выменял на мешок крупы в голодном восемнадцатом — и увлекся. Читал внимательно, медленно, шевелил губами. Объемы его памяти были фантастическими. В девятнадцатом Зюсман штудировал 4 том и знал всю мировую премудрость до конца буквы «Б». «Прочитаю до буквы «ижица» плюс дополнительные тома и буду уже всё на свете знать», говорил он.
Голова поднялась, за зелеными кружками поблескивали глаза, цвета которых Абрамов ни разу не видел.
— Ой. Шая Зеликович Абрамович из добрых старых времен, чтобы мне снова там очутиться.
Имя Эфраим назвал по метрике, с которой нынешний Александр Емельянович Абрамов когда-то появился на свет.
Ноль удивления, будто виделись только вчера.
— И что было доброго в девятнадцатом году, чтоб вам хотелось снова там очутиться? — спросил Абрамов, заражаясь певучим одесским интонированием.
— А почти всё. Люди были повыше, жизнь поинтересней, и во рту у меня еще имелись собственные зубы. Если вы, Шая, интересуетесь знать, на каком я томе, то уже на 22-м, и это единственное, что стало лучше. Моя голова наполнилась знанием мира до буквы «Ж». Я для себя решил: пока не дочитаю эту книгу книг до конца, не помру. Вот когда уже — тогда пожалуйста.
— Я вижу, вы себе думаете еще долго пожить. Сколько вам лет, Зюсман? Полагаю, за семьдесят. С такой скоростью чтения… — Абрамов быстро подсчитал. — Вы будете мусолить Брокгауза еще шестнадцать лет, аж до одна тыща девятьсот сорок первого года.
Старик аккуратно пристроил закладку. Том закрыл.
— Кончайте трепаться и расскажите, что вдруг понадобилось такому большому начальнику от Эфраима Зюсмана. Где я и где тот Котовский? Скажу сразу: кто и зачем укоцал Большого Гришу, это вы спросите того, другого Пушкина, потому что этот Пушкин сам сломал себе всю голову. Что вы просовываетесь в окошко, будто мы не старые знакомые? Заходите, заходите.
Он сунул руку под стол, что-то там нажал. В двери щелкнуло.
Войдя в заставленное напольными и увешанное настенными часами помещение, Абрамов сел на табурет и заговорил серьезно, убрав из речи местный говор.
— То есть, вы сомневаетесь, что комкора убил Зайдер?
— Что Меер Майорчик укоцал Большого Гришу, я чрезвычайно сомневаюсь. Я даже почти не сомневаюсь, что не. Хотя истории известны случаи, когда какой-нибудь заяц с дури коцнул льва. Вот в Риме при императоре Тиберии был случай, я вам сейчас расскажу…
— К черту вашего Брокгауза, — перебил Абрамов. — Почему сомневаетесь? И почему вы назвали Зайдера «майорчик»?
— Потому что в восемнадцатом году у Меера в его заведении «Париж» девушка по имени Фрося Шестьпудов довела своей слоновьей любовью до кондрашки тощего и лядащего австрийского майора. С тех пор Меера прозвали «Майорчиком».
— Что такое «Париж»? Притон? — спросил Абрамов, вспомнив полицейское досье.
— Нет, притонами Меер промышлял в старые времена. Он тогда был мелкий шмаровоз, кормился от воров второго и третьего пошиба. Но когда полиции не стало, у Зайдера наступил золотой век. Хватка у него цепкая, нашим-вашим он хорошо умеет. С восемнадцатого года и до марта двадцатого Зайдер держал настоящий респектабельный бордель. «Париж» был очень даже себе предприятие. Майорчик одевался франтом, ездил на лихачах, а на самой лучшей своей красавице, Розе Алмаз, даже женился, пообещав, что она останется при работе.
Карлсоновская версия с убийством из ревности летит в мусор, подумал Абрамов, внимательно слушая.
— А что случилось в марте двадцатого?
— Как что? — изумился Эфраим. — Вы случились. Большевики. Советская власть в очередной раз вернулась и прикрыла всю одесскую коммерцию, включая бордели. Майорчик остался без куска хлеба, кормился Розиными трудами, и она бы его бросила, потому что любовь любовью, но сколько можно? Однако Меер обратился к Большому Грише, и тот его устроил на хорошее место. С тех пор Майорчика в Одессе не стало.
— Почему красный герой Котовский занялся устройством судьбы бывшего хозяина публичного дома?
— Это очень красивая история, — оживился Зюсман. — Ее приятно рассказывать. Гриша был у Майорчика в долгу, а не такой он человек, Гриша, чтобы забывать доброе. Этим большой человек отличается от смитья вроде Майорчика — помнит за плохое, но не забывает и за хорошее. Дело было так. Январь девятнадцатого года. В Одессе правит страшный человек генерал Гришин, который несмотря на такую фамилию очень не любит нашего Гришу, потому что наш Гриша тоже в городе и он пока не красный герой, но еще прежний Гриша, который по ночам гопстопит богатую публику, а в январе девятнадцатого года в Одессе ой было кого погопстопить, и генералу Гришину это не нравилось. Он сказал, в городе может быть только один губернатор, а не два или того смешнее три, если кроме джентльмена Котовского считать еще нахала Мишку Япончика. И генерал приказал своему начальнику контрразведки Орлову, у которого ваши чекисты могли бы поучиться мясницкому делу, добыть из-под земли и коцнуть как собак обоих — Котовского и Япончика…
В другое время Абрамов послушал бы увлекательный рассказ, но сейчас было достаточно знать, что Котовский отблагодарил Зайдера за какую-то старую услугу.
— Остановитесь, Зюсман. — Абрамов поднял ладонь и сказал, опять заразившись одесской манерой речи: — Эту байку вы мне расскажете в другой раз, а пока что поговорите со мной за смерть Япончика. Кто его таки коцнул — Саша Фельдман, Котовский или какой-нибудь другой человек, за что ему большое спасибо?
Поговорили и за собачью гибель Япончика, и за нынешнюю Одессу, которую начитанный Эфраим сравнил с Римом периода упадка империи.
— Ну хорошо, — с горечью говорил Пушкин. — Вы вывели в расход Мишку, короля Молдаванки. Вы шлепнули всеми уважаемого Герша Одинглаза. Вы перестреляли всех орлов. Что, люди от этого перестанут воровать, грабить и стремиться к легко и богато пожить? Такое не получилось даже у господа бога, не получится и у вашей рабоче-крестьянской милиции. Просто вместо орлов, которые летали у всех на виду, и красиво летали, вы расплодили крыс с мышами. Они шныряют по подвалам, и их не видно. Хотя самая главная крыса и даже крысиный король, если вы знаете балет композитора Чайковского «Щелкунчик», очень даже видна и заседает в кабинете с портретом Карла Маркса, потому что Карл Маркс написал книгу с хорошим названием «Капитал».
— Про кого это вы, Зюсман? — рассеянно спросил Абрамов, обдумывая полученные сведения.
— Про Менделя Голосовкера, кого еще. Председателя «Одесторга». Все теперь ходят устраивать гешефты к нему, а к старому Эфраиму Зюсману заглядывают только по старой памяти, вот как вы сейчас. — Пушкин чуть приспустил темные очки, блеснули прищуренные глаза, оказавшиеся неожиданно голубыми. — Вот вы, Шая Зеликович, большой московский начальник. Прищемите хвост нашим маленьким начальникам. Дайте им понять, что там, — костлявый палец ткнул в потолок, — знают за их шахеры-махеры с Менделем Голосовкером, который кушает себе молоко из обеих титей — и вашей советской, и нашей фартовой. Настоящих уважаемых бандитов теперь не осталось, одни шакалы. А и зачем людям работать над своей репутацией, когда можно кормиться от Голосовкера?
Скорбная повесть об упадке одесских нравов Абрамова не заинтересовала. К заданию это отношения не имело.
— Ай, ничего вы тут не сможете, будь вы десять раз большой московский начальник, — безнадежно махнул рукой обломок прежнего времени. — Москва далеко, а Одесса есть Одесса. По крайней мере скажите своим, чтоб берегли старого Эфраима Зюсмана, который еще много кое-чего может.
На Маразлиевской ждала вернувшаяся из Чабанки помощница. Вид у нее был усталый — похоже, ночью не спала. Но довольный.
— Есть, — сказала Корина, кладя на стол две гильзы. — Даже не подобрали, идиоты. Поленились ползать в темноте на карачках.
Абрамов наклонился. Протянул:
— «Ма-аузер». Ну да, дырочка в сердце маленькая. Такая же, как от «браунинга». Только пуля от «браунинга» застряла бы, а от «маузера» прошла навылет. Ты удивляешься, что гильзы не подобрали. А зачем? Они не думали, что кто-то другой приедет, будет в траве шарить. Молодец, Зинаида. Что-нибудь еще?
— Вот. — Она выложила стопку документов. — Сотрудники дома отдыха. Обрати внимание на посудомойку.
Палец ткнул в подчеркнутую красным строку служебной анкеты — в графу «место рождения».
— Заметь: нанялась две недели назад, когда Котовские уже жили.
— Значит, версию мести все-таки пока снимать нельзя, — вздохнул Абрамов. — Ну что, сядем, помозгуем?
Рассказал о том, что выяснил.
К смерти бандитского короля Котовский отношения не имел. Остальные версии с вендеттами тоже пустышка. После разговора с кладезем одесских знаний Абрамов заглянул к своим, и Лифшиц отчитался по полученному вчера заданию.
Жена Якова Блюмберга, когда-то раненая при ограблении людьми Котовского, благополучно здравствует — чего не скажешь о самом Блюмберге. Бывшего подпольного дельца «вычистили в порядке красного террора» еще в двадцатом. Полицмейстер Славинский, стрелявший в Котовского при аресте, убит махновцами, а «неустановленное лицо», написавшее донос, давно установлено — то был выгнанный из шайки за грубость налетчик Ион Дихор. Умер от тифа.
— К грубости я сейчас вернусь, — сказал Абрамов. — Сначала про третью линию — не нажил ли Котовский себе врагов среди серьезных уркаганов, когда наводил порядок в Одесском тюремном замке. Таких сведений нет. Григорий Иванович, судя по всему, был и разбойником, и красным командиром редкой породы. В свою робингудовскую эпоху он не бил и не оскорблял жертв, притом требовал такой же вежливости от своих подручных. Дихора, видишь, за грубость выгнал. А на гражданской войне бывший налетчик имел репутацию гуманиста. Котовцы не грабили население, не устраивали еврейских погромов — в отличие от буденновцев. Особенно котовцы славились обращением с пленными. Не ставили белых, зеленых и жовтоблакитных к стенке, как это делалось тогда сплошь и рядом. Котовский выстраивал пленных, говорил: «Кто хочет поступить ко мне в бригаду — милости прошу, а кто не хочет — ступай на все четыре стороны». Эта его репутация кстати объясняет, почему бригада Котовского одержала столько побед, неся не особенно большие потери. Сдаваться котовцам в плен было нестрашно, поэтому до последней капли крови никто не бился. Но тамбовская нить, которую ты зацепила в Чабанке, дело другое. Это единственный эпизод, когда Котовскому было за что мстить.
И он рассказал Зинаиде, как в двадцать первом Котовский, тогда еще комбриг, провел акцию «Маскарад», которую теперь изучают в военной академии в качестве примера идеально проведенной диверсионно-камуфляжной войсковой операции.
— …Вот тут есть за что мстить. Товарищи или родственники любого из застреленных в Кобылянке вполне могли поквитаться с тем, кто устроил бойню. Например, чья-нибудь безутешная вдова, — подытожил Абрамов, глядя в анкету. — Давай-ка, Зинаида, дуй назад в Чабанку. Возьми у Лифшица машину, пару ребят и доставь в отдел эту Матрену Кузьменкову 1897 года рождения, уроженку деревни Крюково Моршанского уезда Тамбовской губернии. Выясним, что она за птица и почему нанялась в дом отдыха, когда там находился Котовский. Не сбежала бы только.
— Не сбежит. И ехать за ней не надо, — ответила замечательная Зинаида. — Я ее и без ребят доставила. Сдала как подозреваемую в здешний приемник. Без тебя ни о чем не допрашивала. Ехали молча.
— Займись-ка ты разъяснением Матрены Кузьменковой, раз вы с ней успели подружиться, — сказал Абрамов. — А я, пожалуй, уже готов к интересной беседе с Меером Зайдером по кличке Майорчик.
Если вы хотите знать, куда девал свои немаленькие барыши Эфраим Зюсман, я вам расскажу, куда он их девал. Вы удивитесь.
Но начнем с того, что человека, которого вся настоящая Одесса знала как Эфраима Зюсмана, на самом деле звали не Эфраимом и не Зюсманом. Я вам не буду говорить, как этого человека звали на самом деле, потому что… Вы поймете почему, когда дочитаете до конца.
Будем считать, что его звали «Иван Иванович» — не потому что его так звали, упаси боже. А потому что надо же его как-то называть.
И нет, жены-детей у Пушкина никаких не было, это глупые слухи. На что человеку, у которого уже есть большая любовь всей жизни, отщипывать от нее что-то жене, которой непременно нужна вся наша любовь без остатка, и тем более детям, от которых сначала корь со скарлатиной, а потом сплошное разочарование?
Больше всего на свете Иван Иванович любил красоту золотых монет, которые похожи на маленькие солнца — такие же сияющие, согревающие всё своим теплом. Каждый желтый кругляшок казался ему волшебной семечкой из старой еврейской сказки про исполнение желаний. В царские времена Иван Иванович делал так: в золотом месяце октябре складывал все добытые за год барыши (а это, скажу я вам, были ой-ё-ёй какие немаленькие деньги) в большой пожухлый чемодан, на который не польстился бы никакой вор, и отправлялся в путешествие по губернским городам. Скромненько, третьим классом. Чтобы не привлекать к себе внимания тех, чье внимание привлекать не следует, менял в каждом банке бумажки на два, три, самое большее пять золотых империалов и ехал себе дальше. Когда возвращался, чемодан был на три четверти пустой, зато в десять раз тяжелее.
И так год за годом. Октябри Гражданской войны — в полоумном восемнадцатом, страшном девятнадцатом, дерганом двадцатом — дались Ивану Ивановичу трудно, ибо бумажные деньги обратились в труху и барыши поступали в самом разном, иногда фантастическом виде. Один раз дама, желавшая выкупить из чекистской тюрьмы любимого супруга-фармацевта, принесла в уплату большую коробку дефицитного аспирина. В тайнике на схронной квартире у Ивана Ивановича лежали панты марала, ящик дореволюционного туалетного мыла, оклады с икон и много других сокровищ, затруднительных для транспортировки. Впрочем, никакой транспорт никуда не ходил, да и некуда было ездить. И что вы думаете? Все три лихих октября Иван Иванович по-прежнему брал отпуск и менял барыши на золотые монеты — просто не в банках, а на подпольных спекулянтских биржах. Между прочим война не война, а насыпал в заветный сундук, о котором речь впереди, звонких блесток побольше, чем в мирные годы.
Когда большевики перестали вести себя как идиоты и учредили НЭП, стало опять легко, хотя и не так легко, как при царе. Появились советские червонцы, не хуже империалов, только не с царем Николашкой, а с трудовым крестьянином на реверсе (это, если вы не знали, оборотная сторона монеты).
И про сундук. Он был большой, окованный железом, старый — времен еще того, другого Николая, в царствие которого Иван Иванович появился на свет. В полу схронной квартиры открывалась потайная ниша, и сундук прятался в ней. По субботам, когда у Ивана Ивановича был выходной, он устраивал себе пиршество: запускал обе руки в золотую груду, зачерпывал монет и глядел, слушал, как они просыпаются обратно. Лучше того звука ничего на свете для Ивана Ивановича не было. Он воображал, сколько чудесных чудес можно купить на эти звонкие кружочки, и всех тех дворцов, красавиц и драгоценных вин ему было не нужно, ибо душу насыщает не исполнение мечты, а знание, что исполнение возможно. Кабы Иван Иванович был тот самый Пушкин, Александр Сергеевич, он сказал бы:
Я выше всех желаний; я спокоен;
Я знаю мощь мою: с меня довольно
Сего сознанья…
Но поскольку он был не тот Пушкин, он просто улыбался, довольно пыхтел, пил дешевую бормотуху с Привоза, и эта отрава была ему слаще всякой мальвазеи.
И вот однажды, когда Иван Иванович так сидел, наслаждался смыслом жизни, запертая на три оборота ключа дверь за его спиной бесшумно открылась на жирно смазанных петлях, и в секретную квартиру миллионера Пушкина вошли трое нарядно одетых мужчин.
Это были гастролеры из Ростова, чужие в городе люди. Потому что никто из своих одесских не вздумал бы грабить Пушкина. Но в Ростове живет сиволапое мужичье, не имеющее понятия про можно и про нельзя. Эти три ростовских дурня, приехав в Одессу на гастроли и прослышав, что есть такой Эфраим Зюсман, устроили за ним слежку, установили, где старик ночует по субботам, и правильно угадали, что свою казну он хранит там. Дурни — мастера угадывать, ибо что еще остается кроме как угадывать, если нет мозгов?
Перед тем как пойти на дело, ростовчане еще и нахвастались на малине, что-де нынче гробанут барыгу с Малой Арнаутской. Люди их стали отговаривать, но дурня от дури разве отговоришь?
Вы, конечно, ждете, что я вам расскажу, как Зюсман, который на самом деле не Зюсман, отбился от вооруженных трех громил. А я знаю как? Меня там не было.
Но только назавтра, ровно в девять старик сидел в лавке на своем обычном месте и читал энциклопедию Брокгауза, точно такой же, как всегда. Ростовчан же больше никто никогда не видел. Было три плечистых красномордых бугая — и не стало. Как сквозь землю провалились. И это было страшней всего.
Несколько дней блатные и фартовые всей Одессы гуляли мимо часовой лавки, почтительно прикладывая два пальца к кепкам — выражали свое почтение. Эфраим на них не смотрел, он читал книгу.
Теперь вы понимаете, почему я не хочу говорить, какое у Пушкина настоящее имя. Зачем мне неприятности?
А про тех гастролеров я думаю, что они действительно провалились. Только не под землю, а под пол. Лежат там скелетами, стерегут сундук.
Экс был придуман очень отлично. Надежно, просто, культурно.
Кассир выходит из здания таможни, несет запечатанную сургучом сумку, там дневной сбор с кораблей, минимум несколько тысяч в валюте. От наводчика известно, что с кассиром всегда только два солдата-охранника. Идти недалеко — здесь же, на Приморском бульваре контора банка «Лионский кредит». Горят фонари, фланирует публика. Опасаться нечего.
Выходит из авто солидный офицер-золотые-погоны, кричит на охранников: «Почему расхристаны? Службы не знаете?» Солдаты вытягиваются в струнку. Бац одному рукояткой по лбу, вполсилы, чтоб не убить. Хлоп второму. Кассиру довольно показать «наган». Потом сесть обратно в машину, мотор фррр — и вспоминайте Котовского. На асфальте останется записка с благодарностью генералу Гордееву, начальнику порта. Завтра об эксе и записке будет говорить весь город.
Весело насвистывая (на деле ему всегда было весело), Котовский вылез из автомобиля, сказал Дросселю: «Не скучай, я быстро». У Дросселя, получившего свою кличку за любовь к технике, руки на руле, нога на педали газа. «Руссобалт», 40 лошадиных сил, угнан час назад из полицейского гаража. Одессе это тоже понравится.
А только всё пошло не так. Солдаты на окрик вместо того чтоб козырнуть схватили подполковника, его высокоблагородие, за локти, крепко. Кассир прижал к груди сумку и зажмурился. Из чего следовало, что кассир-то настоящий, но охранники — переодетые агенты полиции, а наводчик — «крыса».
Ряженых дураков Котовский сшиб с ног: двинул чугунной башкой в висок одному, второму. Повалились оглушенные.
Освободившимся руками взялся за денежную сумку, вырвал.
Но дальше всё пошло намного хуже, чем не так. Случайные прохожие, гулявшие по вечернему мартовскому бульвару, оказались неслучайными. Причем все.
Приличные господа в котелках и мерлушках, несколько военных, пара биндюжников, даже дворник неслись со всех сторон прямо на Котовского. А некто очкастый, ощеренный заорал, высунувшись из подъезда: «Шофера! Шофера!»
Очкастый был генерал Орлов, собственной персоной, еще в прошлом месяце приговоренный подпольным ревкомом к смерти за свои кровавые злодейства. Но он был живехонек, а вот из ревкома с тех пор почти никого не осталось.
Получалось, что засаду устроила не полиция, а контрразведка. Экая хреновина, подумал Котовский, кидаясь к машине с криком: «Гони! Запрыгну!»
Какое там «гони». По «руссобалту» палили со всех сторон. Звенели пробитые стекла, Дроссель дергался, пробиваемый пулями.
А меня Орлов хочет живьем, понял Котовский. Ну это шиш.
Он пробежал по мостовой к парапету, перемахнул. Покатился по крутому склону. Не расшибся и не ушибся, так как снег еще не стаял. Катиться было мягко.
Вскочил, ломанул через кусты.
Всюду трещало и хрустело — сверху, сзади, снизу.
Кричали:
— Отрезай его от порта!
Коли так, к морю бежать не стал. Куда там денешься? Помчался параллельно бульвару, понемногу забирая вверх — назад к фонарям, чего эти от него не ждут.
Но снег, который минуту назад был другом, стал врагом. На нем оставались следы.
— Вверх бежит! Вверх! — орали за спиной.
Вскарабкался по склону, в этом месте более пологому. Снова перебрался через парапет, причем с головы свалилась папаха, подбирать которую было некогда.
Котовский нахмурил брови. Ему пришли в голову одновременно две мысли, и это потребовало от мозга напряжения. Первая мысль была: а что если они в сумку вместо денег понапихали бумаги? Вторая: без головного убора офицеру по улице ходить нельзя. Значит надо переместиться в помещение, решил он. И побежал к домам. Не останавливаясь, сорвал с сумки пломбу, вынул одну пачку — итальянские лиры. Хоть что-то нынче не вкривь.
Вбежал в первую же арку. Зараза! Двор не проходной, а глухой. В глубине вход, освещенный разноцветными лампионами. Вывеска «ПАРИЖЪ». Доносится музыка. Синематограф? Дансинг? Всё равно.
Перед тем, как войти, он расстегнул и снова застегнул шинель, нарочно перепутав пуговицы. Рукав измазал штукатуркой. Физиономия от беготни была наверняка багровая, что кстати, но Котовский еще и придал взгляду свинцовую осовелость. Офицер может быть без фуражки или шапки только если вдребодан пьян.
Внутри в вестибюле, перед широкой мраморной лестницей, на вешалках было много верхней одежды, в том числе форменной. Были и фуражки — можно бы одну и одолжить. Но сзади во дворе уже гулко звучали голоса, а на нижней ступеньке стоял, пялился ферт с набриллиантиненным пробором.
— Добро пожаловать в заведение, господин офицер, — сказал ферт, заинтересованно оглядев перекошенную шинель. — Если желаете развлечься, вы пришли в исключительно правильное место. По какому классу прикажете обслужить?
— По в-высшему, — заплетающимся языком сказал Котовский. Вынул из сумки наугад несколько купюр. Оказались доллары.
Хозяин или кто он там почтительно поклонился.
— Не угодно ли вашему высокоблагородию отдохнуть в обществе королевы «Парижа» несравненной Розы Алмаз?
Голоса приближались.
— В борделе он, больше тут некуда! — крикнул начальственный бас.
— Мне угодно дать в «Париже» свой последний бой. Тут будет моя Парижская коммуна. Я — Котовский, во дворе контрразведка.
Он поставил сумку на пол, на кой теперь деньги. Одной рукой вынул «наган», другой лимонку.
— Не надо! Умоляю, господин Котовский! У меня тут зеркала, канделябры! — вскричал Пробор. — Я всё устрою. Спрячьтесь вон туда!
Кинулся к стене, распахнул дверцу.
Чуланчик, в нем ведра, веники, метлы.
Едва Котовский притворил за собой створку, в вестибюль ворвались преследователи.
Интересно, выдаст Пробор или нет, подумал Котовский, готовясь выдернуть кольцо. Вряд ли. Пожалеет зеркала с канделябрами.
— Господа! Господа! Спасите! Помогите! — истерично зачастил ферт. — Здесь Котовский! Тот самый! Только что пробежал к черному ходу, чуть не убил меня! За мной, я покажу!
Топот, грохот, тишина.
Котовский выглянул. Вышел. Неторопливо выбрал на полке фуражку по размеру.
Перед выходом оглянулся. С верхней площадки смотрели барышни, некоторые в дезабилье. Напугались шума.
— Как зовут хозяина, сударыни? — зычно спросил Котовский.
— Меер… Майорчик… Мосье Зайдер, — ответили в несколько голосов.
— Поклон ему.
И вышел в черный мартовский вечер.
Человек, которого вскользь поминает Пушкин, настолько колоритен, что заслуживал бы отдельного романа. Я однажды и вставил его в роман «Собачья смерть», эпизодическим персонажем. Там рассказывается о событиях лета 1918 года, когда в петроградской ЧК начальником уголовного розыска служил некий товарищ Орловский, выгодно отличавшийся от дилетантов-большевиков профессиональной хваткой.
Однажды председатель ВЧК Дзержинский, прибывший с внезапной инспекционной поездкой в петроградский штаб подведомственной организации, увидел Орловского… и узнал в нем следователя по особо важным делам, который допрашивал его в 1912 году в Варшаве. Не очень далекий Феликс решил, что бывший сатрап режима перешел на сторону советской власти, и выразил по сему поводу удовлетворение. Даже ностальгически вспомнил, как во время допросов они играли в шахматы.
Вся жизнь Владимира Григорьевича Орлова (таково было истинное имя товарища Орловского) была игрой в шахматы и еще более азартные игры.
В моем романе коротко пересказана впечатляющая биография этого перевертыша. Студентом-юристом он отправился в Америку, чтобы исследовать преступный мир этой интересной в криминалистическом отношении страны. Побывал матросом, рабочим, служителем в салуне. Вернувшись на родину, сделал блестящую карьеру в правоохранительной системе — в тридцать лет стал действительным статским советником, то есть получил генеральский чин. Во время мировой войны расследовал очень крупные дела. А после февраля тихо исчез. И через некоторое время вынырнул в ЧК под именем Болеслава Орловского. Нет, на сторону советской власти не перешел. Он выполнял задание белых. Под прикрытием своего чекистского мандата Орлов-Орловский создал подпольную офицерскую организацию, участвовал в заговоре Сиднея Рейли, а когда запахло разоблачением, снова испарился.
Выскочил из ниоткуда в белой Одессе, где стал начальником контрразведки. В условиях гражданской войны бывший юрист превратился в свирепую, беспощадную ищейку, не обременявшую себя процедурными формальностями. Он разгромил большевистское подполье, почти целиком уничтожив его верхушку. Бандитов люди Орлова просто отстреливали на улицах.
Перед тем, как город пал под натиском красных, Орлов опять дематериализовался. Раньше многих понял, что белое дело проиграно, и остаток жизни (немаленький) провел в Европе, продолжая участвовать во всякого рода закулисных делах. В конце концов, уже в 1941 году, неутомимого махинатора убили гестаповцы, не любившие чрезмерно активных людей с подозрительной биографией.
Владимир Григорьевич оставил мемуары «Двойной агент», очень любопытные, хоть и сомнительной правдивости.
Слухов и легенд, в том числе живописных, о гибели Япончика ходило очень много. Всем хотелось верить, что ослепительный «Король» и погиб как-нибудь по-королевски.
Увы, финал Мишки не особенно кинематографичен.
В уголовный «полк имени Ленина», отправлявшийся на петлюровский фронт, записалось две тысячи бандитов. Большинство — самой популярной в Одессе национальности. Хотели поквитаться с петлюровцами за еврейские погромы. Картинно промаршировав по городу, полк сильно поредел еще в пути — многие фартовые, охолонув, смылись. Тем не менее в первом бою, на блатном кураже, они отбили у врага село. Тут же стали отмечать победу, перепились, среди ночи открыли пальбу, кто-то напугался, что это напали петлюровцы, и всё воинство пустилось наутек. У Мишки осталось немногим больше ста человек. Воевать они передумали. Захватили поезд, поехали домой, в Одессу.
Пускать эту шайку головорезов в находившийся на осадном положении город красному командованию показалось опасным.
Сохранился сухой и скучный (а потому, скорее всего, близкий к фактам) рапорт уездного военкома, которому было поручено остановить поезд. Товарищ Стрижак, не будучи одесситом, про величие Мишки ничего не знал, даже путает имя:
«4-го сего августа я получил распоряжение со станции Помошная от командующего внутренним фронтом т. Кругляка задержать до особого распоряжения прибывающего с эшелоном командира 54-го стрелкового советского украинского полка Митьку Японца. Во исполнение поручения я тотчас же отправился на станцию Вознесенск с отрядом кавалеристов Вознесенского отдельного кавдивизиона и командиром названного дивизиона т. Урсуловым, где распорядился расстановкой кавалеристов в указанных местах и стал поджидать прибытия эшелона. Ожидаемый эшелон был остановлен за семафором. К остановленному эшелону я прибыл совместно с военруком, секретарем и командиром дивизиона и потребовал немедленной явки ко мне Митьки Японца, что и было исполнено. По прибытии Японца я объявил его арестованным и потребовал от него оружие, но он сдать оружие отказался, после чего я приказал отобрать оружие силой. В это время, когда было приступлено к обезоруживанию, Японец пытался бежать, оказал вооруженное сопротивление, ввиду чего был убит револьверным выстрелом командира дивизиона».
Вот и вся эпопея. Ни комиссар полка Саша Фельдман, ни командир бригады Котовский отношения к гибели Япончика не имели.
Однажды на банкете в Кембридже я сидел рядом с ректором (в университете они называются «master») Даунинг-колледжа. Я знал, что мой сосед по столу в прошлом — наставник японского наследного принца Нарухито (нынешнего императора), и думал: отлично, будем говорить не про английскую погоду, а про Японию. Но нет. Узнав, что я из России, мастер завел со мной беседу… о Котовском. Оказался фанатом красного комбрига. Знал про Григория Ивановича всё. Когда я спросил, чем вызван этот интерес, ответ был: о, это редкая птица — благородный разбойник.
Потом в книге Василия Шульгина, заклятого контрреволюционера, мне встретился такой пассаж: «Надо отдать справедливость и врагам. Я надеюсь, что, если «товарищ Котовский» когда-нибудь попадет в наши руки, ему вспомнится не только зло, им сделанное, но и добро».
Приведу рассказ, предшествующий этой сентенции.
Шульгин был в рядах разбитых деникинцев, добежавших до румынской границы, но не пропущенных на ту сторону и оказавшихся в безнадежной ситуации: их прижала к Днестру красная конница. Беглецы разделились, надеясь спастись. Группа, к которой присоединился Шульгин, наткнулась на красный патруль. Белые были уверены, что их сейчас выведут в расход. Красный командир сказал, что нет:
«— … Товарищ Котовский прекратил это безобразие.
— Какое безобразие? Расстрелы?
— Да. Мы все этому рады. В бою, это дело другое. Вот мы несколько дней назад с вами дрались… еще вы адъютанта Котовского убили… Ну бой, так бой. Ну кончили, а расстреливать пленных — это безобразие…
— Котовский хороший человек?
— Очень хороший… И он строго-настрого приказал. И грабить не разрешает».
Далее Шульгин пишет: ««Товарищ Котовский не приказал», — это было, можно сказать, лозунгом в районе Тирасполя. Скольким это спасло жизнь…»
Еще один занятный эпизод, показывающий Котовского в симпатичном свете, есть в книге Алексея Гарри, соратника Котовского.
Котовцы отбили у белых роскошный «роллс-ройс», на котором когда-то ездил верховный главнокомандующий великий князь Николай Николаевич. Трофей достался красным вместе с великокняжеским водителем, имевшим офицерское звание. Котовский отнесся к пленному почтительно, предложил остаться на той же должности и называл его «ваше благородие». «Котовскому не пришлось пожалеть о своем рискованном выборе, — пишет мемуарист. — Шофер оказался человеком большой храбрости. Не раз проверил комбриг его мужество в опасных переделках».
Григорий Иванович действительно был редкой птицей.
Сначала говорил только арестованный. Абрамов молча на него смотрел, составлял мнение.
Щуплый человек с подергивающимся лицом, юрким взглядом, быстрыми движениями начал тараторить как только его привел конвойный. Всё порывался приподняться со стула, к которому был прикован обеими сведенными назад руками. В протоколе предыдущих вопросов значилось «Склонен к истерическим припадкам. Обездвиживать».
— …Гражданин начальник, у меня было время осознать, я пить-кушать не мог, спросите у товарищей надзирателей, я спать не мог, я головой о нары бился, вот у меня, гляньте, бланш на скуле. — Дернулся показать синяк, стул заскрипел. — Я железно решил перестать лепить туфту за преступление страсти! Я желаю сделать чистосердечное признание!
Короткая пауза, искательный взгляд.
Каменное лицо Абрамова не дрогнуло. Меер Зайдер снова зачастил фальцетом:
— Наговорил я лиха на товарища Котовского. И на жену свою Розу, которой мне никогда больше не видать, наклепал по-подлянски. Пишите, гражданин начальник, Меер Зайдер скажет вам всю правду как положено, когда имеешь разговор с таким большим человеком, а по вам видно, что вы очень большой человек. — Опять зашарил глазами, на секунду умолкнув. — …Красного героя товарища Григорий Иваныча Котовского я застрелил не имея на то предварительного намерения — так и запишите. С перепугу, опасаясь за свое здоровье и жизнь, потому что сила у товарища комкора, как у лошади битюг, а кулачищи — как кавуны, и когда он схватил меня за грудки и стал трясти, я подумал, что он сейчас вытрясет с меня душу. В кармане у меня служебный «браунинг», вот я себя не помня и…
Потом сразу, без перехода:
— Но вы, конечно, желаете узнать, по какой такой причине товарищ Котовский захотел вытрясти с меня душу. А это он обиделся. Я был выпимши горилки и с пьяного дуру вызвал его для разговору на крыльцо, стал ему выговаривать, что он пятый год держит меня на задрипанной должности начальника заводской охраны, когда я товарищу Котовскому вот этими руками жизнь спас. А товарищ Котовский — он тоже хорошо выпимши был — обозвал меня, извиняюсь, сукой неблагодарной и захотел побить башкой об стену, и если бы он это сделал, моя башка разлетелась бы на куски, потому что стена каменная. Вот я и полез за «браунингом», находясь в полном несознании от страха, а товарищ комкор хвать меня за руку, и потом всё само собой вышло…
Дальше Абрамов слушать не стал, придя к выводу, что Пушкин насчет Майорчика прав: человечек — смитьё, что на одесском означает «мусор».
Гулко стукнул ладонью по столу. Арестант поперхнулся, втянул голову в плечи.
— Слушай, Зайдер, ты горбатого лепить заканчивай. Не хватал тебя товарищ Котовский ни за грудки, ни за руку. И выстрела в упор не было. Иначе дырка на гимнастерке была бы опалена, а следов ожога нет. Ты вообще не стрелял из своего «браунинга». Ствол не пахнет порохом. Две пули из магазина ты вынул заранее, что доказывает, во-первых, наличие предварительного умысла, а во-вторых, что ты был в сговоре со стрелком. Кто был второй, Зайдер? Кто засел в кустах слева от крыльца? Что за снайпер такой при свете луны с пятнадцати метров попал точно в сердце? А вторую пулю потом выпустил в молоко, чтобы имитировать беспорядочную пальбу.
— Чтобы чего беспорядочную пальбу? — пролепетал Зайдер. В его глазах заметался ужас.
— Чтобы изобразить, будто убитый выкручивал тебе руку, а ты палил вслепую. Отпираться бесполезно. Говори всю правду. Иначе я с тобой знаешь что сделаю?
— Боюсь себе за это даже подумать, гражданин начальник…
Ответ был еле слышен. Арестованный съежился.
— А ты себе за это не думай. Я тебе расскажу. Сейчас пойду выясню у здешних товарищей, кто в ГПУ лучше всех выколачивает признания, и прикажу бить тебя по самым чувствительным местам до тех пор, пока не поумнеешь. Посиди минут десять-пятнадцать, посоображай, не лучше ли всё рассказать начистоту.
Абрамов велел конвойному не спускать с задержанного глаз, а сам отправился к начальнику изолятора. Спросил: кто у них работает по допросам с применением спецсредств. «Не применяем, инструкция запрещает», — ответил начальник московскому человеку после короткого колебания.
— Понятно, — усмехнулся Абрамов. — Тогда просто выдели мне сотрудника, кто на морду пострашнее. Применять спецсредства скорее всего не понадобится, объект хлипкий. А если понадобится, мы с тобой за это… тьфу, про это снова поговорим.
Тут зазвонил телефон. Начальник сказал в трубку:
— Он у меня. Передаю.
И Абрамову:
— Товарищ замнаркома. Говорит, срочно.
В трубке заурчал мягкий баритон Карлсона.
— Я на телеграфном проводе с секретариатом ЦК. Завтра утром на политбюро будут обсуждать заявление по поводу убийства товарища Котовского. Аппарат подготовил два текста: гневно-обличительный и сдержанно-скорбный. В первом объявляется, что красный герой пал от руки врагов СССР. Во втором просто печаль и всякое-разное про увековечивание памяти. ЦК запрашивает предварительное заключение. У нас обоих. Если убийство бытовое, пойдет вторая редакция. Тут дело большой политважности, сам понимаешь.
Еще бы не понять, подумал Абрамов. В случае если Котовского угробили внешние враги, это жертва по линии Коминтерна и под заявлением на первом месте будет подпись Зиновьева. Если же дело внутреннее — подпись Сталина. И вся партия, весь аппарат увидят, кто в таком важном документе на верхней позиции.
— Каково твое мнение? — спросил Карлсон. — Что передать товарищам?
— Закордонного следа не обнаруживается, — твердо ответил Абрамов. — Если убийство совершил враг, то внутренний.
— Ты хочешь сказать, что это, может быть, не бытовуха?
В голосе замнаркома прозвучала тревога. Надо было его успокоить.
— Это уж вы в ГПУ разбирайтесь. Мое дело было — проверить по нашей линии. Следа Сигуранцы я не вижу. Поэтому расследование со стороны Коминтерна сворачиваю. Так товарищам и передай. Само собой, дождусь проводов в последний путь — чтобы присутствовал представитель от ИККИ. Произнесу речь, и назад в Москву. Когда церемония?
— Послезавтра в 10 утра с вокзала отправится траурный поезд к месту, где строят мавзолей. Профессор Воробьев обещал закончить свою работу и подготовить тело к транспортировке… Значит что? Сдержанная скорбь?
— Ты передай мое мнение, а уж там как решат. Сейчас закончу допрашивать Зайдера — для отчета, и больше ни во что влезать не буду.
Кажется, Карлсон успокоился. Попрощался по-дружески.
— Так что, не надо сотрудника? Который со страшной мордой? — спросил начальник изолятора, вслушивавшийся в каждое слово.
— Надо-надо. Пусть за дверью стоит. Понадобится — кликну.
Когда вернулся в допросную, Зайдер выглядел уже не напуганным, а решительным. Кусал нижнюю губу, супил брови.
— Я готовый давать показания! — крикнул он, вывернув шею — прикованные руки не давали повернуться к двери всем туловищем. — Чем к вашим костоломам попадать, пускай меня лучше потом на киче порежут! Быстро помирать — не медленно!
— Молодец, — похвалил его Абрамов. — А если красиво споешь, не сфальшивишь, я тебя в спецблок устрою. Там никто не порежет. Ну, выкладывай.
Допрос продолжался долго. Протокола Абрамов не вел, делал записи в своей книжечке. Исписал не один десяток страничек.
Вернулся на казенную квартиру задумчивый и хмурый.
Корина уже ждала. Судя по скучающему виду давно.
Спросил ее:
— Что тамбовская версия?
— Пустышка. Просто тетка из Тамбовской губернии. Приехала на заработки. Что устроилась в дом отдыха посудомойкой, когда там жил Котовский, случайное совпадение. Я ее пока не отпустила. Отправила со здешнего телеграфного пункта запрос в тамбовскую милицию — та ли, за кого себя выдает. Но сомнений у меня нет. Обычная курица. Я тоже хороша, дуру сваляла. Надо было не в молчанку играть, когда я эту Матрену из Чабанки везла, а пощупать ее. У тебя что-нибудь есть?
— Есть-то есть, да не про нашу честь, — вздохнул Абрамов. — Потянулась нитка, но для нас с тобой неинтересная. Как ты помнишь, вечером, перед убийством, к Котовскому из города приехал старший бухгалтер Цувоенпромхоза. Это контора, ведающая хозяйственно-коммерческой деятельностью армии.
— Помню. Семен Маркович Ривкинд. Карлсон сказал, что он не при чем.
— Очень даже при чем. Зайдер показал, что двадцать процентов сахара, производимого заводом, списывал в некондицию и через Ривкинда уводил налево. Это очень серьезные цифры, сотни тысяч рублей в год. То-то у скромного начальника заводской охраны золотые часы и портсигар с алмазным вензелем. Котовский откуда-то узнал об этих махинациях, вызвал обоих гавриков в Чабанку. Ривкинд предварительно встретился с сообщником. Зайдер запаниковал, а бухгалтер говорит ему: не трясись, проблему решат. Дал инструкцию — вынуть из «браунинга» два патрона, заманить Котовского на крыльцо, причем обязательно на лунный свет.
— И всё? — разочарованно протянула Корина. — Хищение соцсобственности? Товарищ Зиновьев расстроится. Что будем делать? Едем брать Ривкинда?
— Утро вечера мудренее. На работе мы бухгалтера уже не застанем, присутствие закончилось, а брать его дома — это придется у коллег адрес запрашивать. У меня нет уверенности, что нам надо посвящать Карлсона в эту историю. Крутится у меня одна идейка…
Зинаида любопытством не отличалась. Подавила зевок — мол, не хочешь говорить, и не надо.
— В животе бурчит, со вчерашнего дня не жрала.
— Я тоже голодный. Мы сейчас отправимся в хороший нэпмановский ресторан. Поедим, послушаем музыку. Пусть Карлсону доложат, что коминтерновцы расслабились. Они уверены, что ты моя любовница. Не будем людей разочаровывать. Ночью запремся у меня в комнате и предадимся разврату — спланируем завтрашний день.
Так всё и сделали.
А вот, посмотрите сами.
При выстреле в упор на одежде должны остаться опаленные края у дырки от пули, причем весьма заметные.
Вот такие:
Использование советскими спецслужбами «физических методов воздействия при допросе», то есть пыток, имеет свою историю и в точности передает нерв эпохи.
Во время Гражданской войны в органах ЧК представления о каких-либо правовых нормах не существовало, и степень зверства зависела исключительно от местных исполнителей. Сохранилось множество документальных свидетельств о чудовищно жестоких истязаниях в отдельных подразделениях структуры, объявившей себя «карающим мечом революции». В то же время Феликс Дзержинский и его московские сотрудники в садизме замечены не были. Расстреливать расстреливали, но, кажется, не пытали.
В 1922 году, когда междоусобица закончилась и большевикам понадобилось навести порядок, вывести государство из хаоса, задули новые ветры. Это было напрямую связано с переходом от «красного террора» к НЭПу, к ставке на частное предпринимательство — в условиях леденящего ужаса оно развернуться не может. Вышел уголовно-процессуальный кодекс, регламентировавший методы дознания.
Поэтому начальник тюремного изолятора Одесского ГПУ не врет: инструкция применения пыток не допускала. Официально их и не было. Иное дело — практика. Жаловаться подследственным ведь было некуда и некому. Прокурорский надзор сам боялся всемогущих гэпэушников. В шолоховском романе «Поднятая Целина», стопроцентно советском, между делом, как нечто не особенно примечательное, сообщается, что одноглазому белогвардейцу Лятьевскому вышиб глаз чекист на допросе. И всё же по сравнению с тем, что было раньше, и что будет потом, двадцатые годы — время почти идиллическое.
В эпоху Большого Террора пытки будут санкционированы на самом высоком уровне — лично товарищем Сталиным: «ЦК ВКП разъясняет, что применение физического воздействия в практике НКВД было допущено с 1937 года с разрешения ЦК ВКП. При этом было указано, что физическое воздействие допускается, как исключение, и притом в отношении лишь таких явных врагов народа, которые, используя гуманный метод допроса, нагло отказываются выдать заговорщиков, месяцами не дают показаний, стараются затормозить разоблачение оставшихся на воле заговорщиков, — следовательно, продолжают борьбу с Советской властью также и в тюрьме. Опыт показал, что такая установка дала свои результаты, намного ускорив дело разоблачения врагов народа». (Письмо Сталина от 10 января 1939 г.)
Беспокойный человек Котовский не обрел покоя и после смерти.
Сначала его уложили в стеклянный саркофаг. Посмотреть на покойника ходили коммунисты, комсомольцы, любители макабра и просто зеваки, а наверху, на трибуне мавзолея, по революционным праздникам топталось местное начальство, приветствовало демонстрации и парады.
В 1941 году пришли оккупанты. Мавзолей разломали, мумию выкинули в яму. Там бы, в земле, Котовскому и лежать, но по преданию (возможно мифическому) нашлись советские патриоты, выкопавшие комкора, засунувшие его бедные останки в мешок и сохранившие эту жуть до возвращения советской армии.
После войны Григория Ивановича снова уложили в надземный цинковый гроб, только теперь закрытый, с маленьким окошком. Много лет собираются похоронить по-нормальному, но пока этого не произошло.
Ленин — ладно, его не жалко, но Котовскому-то это посмертное надругательство за что?
«Идейка», дававшая надежду на то, что дело все-таки можно вывернуть в нужную сторону, основывалась на одном факте и одном предположении.
Фактом являлось то, что скромный бухгалтер связан с какими-то очень серьезными людьми, не побоявшимися убрать со своей дороги красного героя с тремя ромбами. Предположение было еще интересней. Где в СССР водятся мастера, умеющие метко и ловко стрелять из укрытия? На какой-такой службе? То-то. Пощупать в этом направлении стоило. И коллегам из той самой службы знать об этих поисках не полагалось.
Поэтому договорились с Зинаидой, что начнут операцию с этюда «Хемницкий вокзал». В позапрошлом году, когда МОС бросил Абрамова и Корину на подготовку германской революции, им на хвост плотно села саксонская полиция. Надо было во что бы то ни стало оторваться от слежки. И оторвались. Незатейливо и невежливо, но быстро.
Тем же способом воспользовались и нынче.
Изображая сосредоточенную беседу, вышли из подъезда к закрепленной за ними машине.
— Выйди-ка, товарищ, — велел Абрамов шоферу. — Сегодня ты не понадобишься. Я сам поведу.
— Не имею права! Не положено! — всполошился тот.
— Товарищ Карлсон в курсе. Живо, живо! У нас срочное дело.
Сунул руку, взял парня железной хваткой за воротник, выволок наружу. Начальственный тон в сочетании с применением физической силы всегда обеспечивают результат. На хемницком вокзале они сели в таксомотор и высадили шофера под дулом пистолета. Рванули с места, плюнув в опешивших шпиков клубом выхлопного дыма. Auf Wiedersehen, Arschlöcher!
А Карлсону потом что-нибудь наплетем.
Как и в Хемнице, после второго поворота машину бросили, нырнули в подворотню. Теперь ищите-свищите.
— Эх, соскучился я по живой работе, — соврал Абрамов, когда они быстро шагали через замусоренный двор. Ничего он не соскучился, просто бодрился. Век бы ее не видать, эту работу. Но никуда не денешься, судьба есть судьба.
Идти было минут пятнадцать. Судя по адресному справочнику, контора «Цувоенпромхоза» находилась на Пушкинской.
— Солидное заведение, — сказал Абрамов, остановившись перед домом 33, красивым трехэтажным зданием с эркером.
— Богато живут, — прибавил он, когда они вошли внутрь и оглядели вестибюль. Там под бархатным кумачовым знаменем с эмблемой Рабоче-Крестьянской Красной Армии сверкала позолотой статуя Ильича. Показать бы Старику, какое кири-куку ему устроят после смерти, мимолетом пожалел Абрамов покойника.
Дежурному в военной форме сунул под нос мандат ГПУ, полученный от Карлсона. Спросил, как найти старшего бухгалтера.
На второй этаж поднялись стремительно, шагая через ступеньку. Дежурный наверняка позвонит Ривкинду, что к нему серьезные гости. Нужно, чтобы сам объект никому позвонить не успел.
Вошли, коротко постучав. Пухлый мужчинка с усишками «Чарли Чаплин», с зачесом на лысине, опустил руку с телефонной трубкой. Глядел испуганно.
— Вам что, товарищи? Я занят.
— Сожалею, товарищ Ривкинд, но придется текущие дела на время отложить. Мы с товарищем Кориной участвуем в расследовании убийства комкора Котовского. Моя фамилия Абрамов. Требуется ваша помощь.
Пожал вялую потную руку. Зинаида села у стены, светски оттуда улыбнулась.
— Чем же я могу…? Я, собственно, уже объяснил вашим товарищам, что ездил к Григорию Ивановичу по рутинному, сугубо хозяйственному вопросу…
— Именно хозяйственные вопросы нас и интересуют, — мягко прервал его Абрамов. — Нам поручено разобраться в экономической структуре, созданной при Втором кавалерийском корпусе. Никто лучше вас не проконсультирует. Вся производственно-коммерческая деятельность корпуса курировалась вашей организацией, верно? Вы не тревожьтесь, никто вас ни в чем не подозревает. Просто нам нужно всесторонне подготовиться на случай запроса из Москвы. Только вы, Семен Маркович, уж пожалуйста, объясняйте попонятней. Мы с товарищем Кориной в вашей сфере не специалисты.
Учтивейший тон, приятнейшая улыбка. Абрамов незаметно показал Зинаиде два сложенных колечком пальца. Это означало «Электротерапия». По первому впечатлению от бухгалтера этот метод допроса сработает лучше всего. На предварительном этапе полагалось успокоить клиента — чтоб расслабился.
Напряжения во взгляде убавилось, однако Ривкинд был по-прежнему настороже. Требовалось выждать.
Довольно долго, не менее получаса прошло прежде чем бухгалтер окончательно успокоился, видя как старательно записывает его пояснения следователь. Абрамов и в самом деле заслушался. Размах у Котовского был гигантский, доходы от заводов, сельхозпредприятий, торговых сетей — многомиллионные. Для наглядности бухгалтер стал рисовать на листе прямоугольнички, соединенные линиями: такое производство, сякое производство, тут посреднические услуги, тут сбыт, тут безденежный товарообмен.
— Ты только погляди, Зинаида, какая махина, — обернулся Абрамов и слегка подмигнул. Это был сигнал: пора.
Все полчаса Корина сидела, тихо со старательностью гимназистки выводила что-то карандашиком в тетрадочке. Он даже догадывался что. Зинаида выучивала по три новых китайских иероглифа в день: один утром, один днем и один вечером. Давеча в ресторане, например, всё рисовала на салфетке жуткую закорючку. Сказала, это иероглиф «дао». Значит «дорога», «путь», а также почему-то «закон». Знать у китайцев какое-то иное представление о законе. Он у них, видно, не дышло — как повернешь, так и вышло.
Теперь Корина встала, подошла, встала за спиной у Ривкинда, как бы заглядывая ему через плечо.
Внезапно схватила бухгалтера за запястье, с хрустом вывернула руку, смачно впечатала лицо в стол. Из расквашенного носа на схему потекла кровь. Ривкинд захлебнулся криком.
Электротерапию используют в современной западной психиатрии. По-научному метод называет «электро-конвульсивный шок». Применяется, когда по-другому вправить мозги больному не получается. На людей типа Ривкинда — рыхлых, нервных — действует безотказно.
— Ты, сука, мне долго будешь бодягу гнать?! — нагнувшись, бешено зашипел Абрамов прямо в ухо бухгалтеру. Скошенный, полный ужаса глаз Ривкинда норовил вылезти из орбиты.
Метод был выбран верно. Клиент дал трещину, начал колоться и кололся долго, не остановишь. Когда запинался, Зинаида издавала сзади шипящий звук, Ривкинд втягивал голову в плечи и убыстрял речь.
Сначала Абрамов записывал, потом перестал.
— Хватит про черную бухгалтерию, — перебил он, устав от цифр. — Меня интересует не сколько ты отмазывал комкору Котовскому, а кто принимал у тебя лавэ здесь, в Одессе. К кому ты побежал, когда Котовский узнал про ваши шахер-махеры с Зайдером? Кто дал тебе инструкцию для Зайдера — про два патрона и прочее?
До этой секунды Ривкинд был двухцветен — физиономия белая, подбородок от крови красный. Теперь гамма стала монохромной — лицо тоже побагровело. Губы плотно сжались. Корина пошипела — никакого эффекта. Ткнула в шею остро заточенным карандашом — взвизгнул, но губ не разлепил. Только зажмурился, чтобы не видеть страшных глаз Абрамова. Тот показал Зинаиде два пальца: вариант два. Так оно и предполагалось — что страшных людей клиент не сдаст. Потому что они — страшные.
Наступило время для небольшой репризы.
Абрамов снял телефонную трубку и сразу незаметно нажал рычаг. Попросил соединить с коммутатором ГПУ. Назвал внутренний номер 32.
Сказал озабоченным голосом:
— Товарищ начальник, тут это… Ну, как вы предполагали. И даже хуже… Так точно, никаких сомнений. Масштаб огромный… Нет, про это молчит. Боится… Понял. А с этим что? Доставить?.. Понял. Как прикажете.
— Решать будут. Там, — сказал он помощнице, показал вверх. — Дело политическое.
Повернулся к бухгалтеру. Открыл глаза, мигает.
— Короче так, Ривкинд. Все папки по Второму кавкорпусу — на стол. Мы их заберем с собой. А ты отправляйся по месту жительства, и оттуда ни ногой. Считай, ты под домашним арестом. Ни с кем в контакт не вступать.
Проговорил это со сконфуженным видом — как сделал бы служака, угодивший в ситуацию не своего уровня.
Хозяин кабинета трясущимися руками сложил стопку из канцелярских папок.
— Оставь здесь. И катись. Прямо домой, понял? — крикнул Абрамов уже в спину кинувшемуся к двери Ривкинду.
И Зинаиде:
— Отвезу эту бухгалтерию на квартиру. Встретимся там.
Она взяла сумочку под мышку, исчезла.
Вариант два был такой. Напуганный Ривкинд обязательно даст знать страшным людям, какой оборот приняло дело. Ну а Корина поглядит, к кому побежит бухгалтер. Ей нет равных по части слежки.
Папки Абрамов замотал в сорванную с окна занавеску. Получился довольно увесистый узел. Внизу послал дежурного за пролеткой. Вернулся на Маразлиевскую.
Угнанная машина стояла у подъезда. Нашли, стало быть. Шофер сидел внутри, морда злобная. Ничего однако не сказал, только насупился. Должно быть, Карлсон запретил предъявлять претензии.
С замнаркома Абрамов и начал. Позвонил ему прямо с проходной. Извинился за самоуправство. Сказал: «Появилось у меня одно подозреньице неприятного характера. Надо было проверить без твоего надсмотрщика». Дал Карлсону напряженно посопеть. Потом, посмеиваясь: «Данные не подтвердились, так что не переживай. После расскажу». «Уф. — В трубке выдох. — Я аж похолодел. Машина твоя — хоть с шофером, хоть без. Для Коминтерна ничего не жалко». И всё, инцидент исчерпан.
Абрамов уселся изучать белую бухгалтерию, сверяясь с записями показаний Ривкинда по бухгалтерии черной. Процентов десять оборота уходило на сторону — получались очень большие деньги. Чем больше Абрамов вчитывался, тем сильнее хмурился.
Корина вернулась в сумерках.
— С Пушкинской объект дунул бегом, — доложила она. — Всё время оглядывался, но где ему меня срисовать. Довела его вот до этого адреса на улице Либкнехта. — Положила на стол бумажку. — Красивый дом в стиле Belle Epoque, хоть в Париж. Объект поднялся на второй этаж, прошел в угловой кабинет. Название учреждения, имя на табличке у меня записаны. Пробыл долго, сорок семь минут. Вышел уже без суеты. Взял извозчика. Я остановила грузовик, дала шоферу пять рублей — потом отдашь. Объект доехал вот сюда. — На стол легла еще одна бумажка. — Это место его проживания, я проверила. Два часа пасла, не сорвется ли еще куда-нибудь. Вроде сидит тихо.
— Умница. Всё сделала правильно.
Абрамов посмотрел сначала на домашний адрес, без интереса: Ольгиевская 17. И лишь потом, заранее прищурившись, на место, куда бухгалтер понесся докладывать. И главное — кому.
Вздрогнул. «Одесторг. Директор М. А. Голосовкер». Тот самый, о котором рассказывал старик Пушкин! Теневой хозяин Одессы, связанный с уголовным миром!
Выругал себя за тупость. Зациклился на линии ГПУ, а самую очевидную версию профукал! Ну конечно! Где большие левые деньги, там и большие хищники. А хладнокровные меткие стрелки водятся не только в органах…
— Картина складывается объективно интересная, а субъективно не очень, — сказал Абрамов после долгой паузы. — Но коли уж мы вышли на целую преступную организацию, докопаем до конца. Соучастие Котовского выводит дело на политический уровень.
И может пригодиться Зиновьеву, подумал Абрамов, пусть и не совсем так, как предполагалось. Под опубликованным сегодня во всех газетах постановлением ЦК об увековечивании памяти пламенного бойца революции, легендарного красного командира Котовского в списке подписей на первом месте значится И. В. Сталин, что естественно — решение партийное, а он генеральный секретарь. Если разразится скандал и окажется, что Котовский совсем не герой, а его смерть — результат воровских раздоров, это станет ударом по сталинской репутации и ослабит позицию «Грызуна». Не особенно большое, но все же чувствительное поражение Сталина, а стало быть победа Зиновьева.
— Нужны твердые улики, которые нельзя закопать, — сказал он вслух. — Перво-наперво — сберечь свидетеля. Схема махинаций выглядит следующим образом. Левый товар обеспечивал Котовский, у которого производство; реализовывал Голосовкер, у которого распространение; финансовое прикрытие обеспечивал Ривкинд. Он — цепочка связывающая оба компонента. Зайдер — мелкая сошка. Бандитов, которые работают на Голосовкера, он наверняка знать не знает. И самое простое решение для «страшных людей» — эту цепочку разорвать, то есть убрать Ривкинда. Ты говоришь, бухгалтер вышел из «Одесторга» спокойно? Это его Голосовкер успокоил, велел сидеть под домашним арестом и не психовать. Скорей всего сегодня ночью на Ольгиевскую 17 явятся гости. Но ГПУ и милицию привлекать не нужно…
Абрамов быстро забарабанил пальцами по столу, в такт работе мысли.
— Так. Разделяемся. Я займусь Голосовкером. Он по должности наверняка член Горсовета, домашний адрес должен быть в городском справочнике.
Взял с полки «Всю Одессу» за 1925 год.
— Ага, страница 308. «Члены Одесского горсовета VII созыва»… Вот он, голубчик: «М. А. Голосовкер, улица Николая Ласточкина 13». Тряхну стариной, поработаю человеком-невидимкой. Твоя забота — Ольгиевская. Ты знаешь, что надо делать. Давай в темпе, ночь на носу.
Без единого слова Корина подхватила свою дамскую сумочку, исчезла. Абрамов же развернул карту-вкладыш, чертыхаясь водил пальцем по мелкому шрифту уличных названий. Ласточкина, пойманного и расстрелянного деникинской контрразведкой в девятнадцатом, он знал лично, и, конечно, замечательно, что именем героя-подпольщика нарекли улицу, но которую, чтоб им провалиться? Всё к лешему переименовали! Чувствуешь себя в родном городе будто в каком-нибудь Шанхае.
А-а, бывшая Ланжероновская — вот где это.
С полчаса он просто кружил по улицам, чтобы оторваться от слежки. Если его и вели, то грамотней, чем раньше. Никого не заметил. Правда, в темноте обнаружить «хвост» трудно.
Опять думал про то же, что давеча. Раньше — и не так давно — подобные эскапады горячили ему кровь, наполняли всё существо острым ощущением жизни. Но сосуд треснул, огненная вода вытекла. Ах, кот Каутский, оппортунист-соглашатель, хочу жить по твоей мудрой науке…
Параллельно прикидывал, как будет действовать.
Получив от бухгалтера тревожные вести, Голосовкер без дела сидеть не стал. Вряд ли он позвонил своим приятелям — в учреждении коммутатор, операционистка может подслушать. Значит, куда-то отправился. Но после этого скорее всего засядет дома безвылазно, ждать результатов. И опять-таки вряд ли связь с ним будут держать по телефону. Это не Чикаго. Обычно одесские фартовые «гоняют малявы», то есть пересылают записки, через «сявок», подростков-посыльных, но такого большого человека перед шпаненком светить не станут. Нынче у Голосовкера будут козырные посетители. Надо запомнить приметы и после выяснить у Пушкина, кто именно.
Дом тринадцать Абрамова порадовал. Небольшой, всего три этажа, на первом магазин скобяных товаров. На третьем темно, зато на втором горят все окна. Там несомненно и проживает директор «Одесторга».
Походил вокруг, поизучал.
Вход со двора, через подворотню. К сожалению, темную. На стене фонарь, но лампочка в нем, само собой, отсутствует. Зато в подъезде у члена горсовета, не по-одесски чистеньком, целых две. Светло, культурно. Одну лампочку Абрамов экспроприировал, ввинтил в мертвый фонарь, и подворотня перестала быть темной. Кто войдет — будет во всей очевидности.
Нашел и хорошую позицию. Там в стене была дверь, служебный вход в магазин. Закрыта на висячий замок, но это пустяки. В кармане замечательный швейцарский ножик с причиндалами на все случаи жизни. Покрутил шильцем, повертел штопором — клик, бряк, сезам открылся.
Внутри была еще одна дверь, тоже запертая, но дальше Абрамову было уже не нужно.
Он остался в закутке. Наружу смотрел через щель. Кто войдет в подворотню с улицы, будет отлично виден.
Приготовился к долгому ожиданию, но это ничего. Подпольное существование научило Абрамова относиться к пассивности как к роскоши. Умному человеку наедине с собой скучно не бывает.
Сначала размышлял про смешное, похмыкивал. Такой крупный руководитель — целый зав Международным отделом связи, ответсотрудник третьей категории — торчит, как последний поц, в пыльной норе, трудится «мышкой-наружкой», как шутят в агентуре. Ничего, партия борется с комчванством и комчинушеством, учит быть по-ленински скромным, не отрываться от народных масс.
Потом позволил себе помечтать. О том, как Зиновьев свалит Сталина и можно будет не бояться, что загремишь вместе с соколом-буревестником в пропасть. ГэЗэ, конечно, не угомонится, ему подавай революцию в мировом масштабе, однако, если положение прочное и бояться нечего, можно заболеть чем-нибудь хроническим, но не смертельным. Например, что-то нервное. Поди проверь, а с таким диагнозом на посту начальника ОМС оставаться нельзя. И уйти с почетом, с сочувствием от начальства на какую-нибудь славную тихую должность. Кафедра в коминтерновском университете, а? Лекции, семинары, конференции.
Фантазия, увы, была несбыточная, но сладостная. Улыбаясь, Абрамов воображал всякое приятное: воскресные прогулки с семьей, дачное катание на лодке, поход по грибы-ягоды. Вдруг пришло в голову. Господи, да всё это у тебя было бы, если б ты в шестнадцать лет не начал декламировать «Песнь о буревестнике». Построил себе счастливое будущее, идиот?
Около полуночи (Абрамов сидел на своем наблюдательном пункте уже два часа) с улицы наконец кто-то вошел. Двое. Почему-то остановились, словно заколебавшись. Двинулись дальше, попали в круг света. Милиционеры.
Абрамов прикрыл щель. Раздался скрип.
— Замка на двери нет, — раздался хрипловатый голос. — А ну кто там? Выходи!
Выругавшись про себя, Абрамов вышел, заранее вытягивая из кармана мандат и прикидывая, как припугнуть милиционеров, чтобы помалкивали о встрече.
Один вскинул руку с наганом.
— Не двигайся! Положу! Кто такой? Документ есть?
Второй сделал шаг в сторону, напружинился.
— Спокойно, товарищи, спокойно. Мандат достаю. Я из ГПУ, на оперзадании.
— Покажь, — велел тот, что без нагана. Протянул руку.
Поглядев на запястье, Абрамов выронил мандат и коротким ударом, без замаха, вмазал милиционеру в подбородок. Скакнул вбок, чтоб увернуться от пули. Кинулся к выходу из подворотни. Понесся по улице.
Сзади загрохотали сапоги. Дах! Дах! Над головой дважды просвистело. Потом — тоже два раза, но тише и суше — прогремели еще два выстрела. Крик. Стон. Звук падения двух тел.
Обернувшись, Абрамов увидел, что милиционеры лежат на асфальте. Один ничком, второй навзничь. От стены дома отделилась узкая фигура.
— Тебя не зацепило? — спросила Корина.
— Цел, — ответил он. — Ты откуда взялась?
— Давно тут. Сообразила, где ты засел. Присматривала.
— А Ривкинд? Он что, без охраны?!
— Почему без охраны. Наши отдельские пасут. Я заехала на Приморский, взяла трех ребят. Оставила их на Ольгиевской, и сразу сюда.
— Зачем?
— Так я тебе и дам одному ночью чалиться около бандитского гадюшника, — ворчливо проговорила Зинаида.
— Погоди… Ты же не брала из Москвы оружия!
— Какое это оружие?
Она пренебрежительно махнула «бульдогом». Из короткого дула еще тянулся дым.
— Почему ты удирал от милицейского патруля? И почему они по тебе стреляли?
— Протягивает он руку за документом. Манжет засучился, а там — гляди…
Абрамов присел. Приподнял руку мертвеца, задрал манжет выше, показал татуировку: сердце, пронзенное ножом.
— Это бандитский знак. Милиционеры — ряженые. Понимаешь, что это значит?
Она присвистнула.
— Они не бухгалтера, они меня решили убрать… Эти люди еще серьезней, чем мы с тобой думали. Вопрос только, откуда они узнали, что я буду здесь караулить Голосовкера? И почему они не грохнули меня сразу, а потребовали документ?
— Чтоб не уложить вместо тебя случайного человека, — ответила Корина только на второй вопрос. — Обстоятельные.
Абрамов потер татуировку на мертвой руке, еще теплой. Покачал головой.
— Давай-ка уносить ноги, — сказал, распрямляясь. — Пока настоящие милиционеры не нагрянули. Шуму-то было много.
Ответ на первый вопрос он теперь знал. Как и на все остальные.
Одним из самых крупных и самых авантюрных предприятий зиновьевского Коминтерна была попытка устроить в Германии социалистическую революцию.
Несчастную, разоренную войной и репарациями страну рвали на части с двух сторон — справа фашисты, слева — коммунисты. Обе силы строили большие планы на осень 1923 года.
По плану Коминтерна центром восстания должна была стать Саксония, где коммунисты были сильнее всего. Потом предполагалось распространить революцию на всю Германию, причем Красная Армия готовилась прийти на помощь немецкому пролетариату.
Ленин в это время уже был в параличе, возражал против рискованной затеи, очень осторожно, только генсек Сталин, но Зиновьев склонил политбюро на свою сторону. В газете «Правда» он напечатал тезисы о германской революции — совсем как в 1917 году Ленин выпустил свои «Апрельские тезисы».
В конце октября в саксонском городе Хемниц должен был пройти рабочий съезд, который объявит всеобщую забастовку. Планировалось, что за две недели обстановка накалится до революционного градуса, поэтому вооруженное восстание назначили на 9 ноября.
Однако основная масса рабочих ни бастовать, ни тем более восставать не захотела. Беспорядки произошли в нескольких городах Саксонии и в Гамбурге, но войска без труда справились с этими разрозненными выступлениями.
Зато 8–9 ноября в Баварии — в ответ на коммунистическую угрозу — устроили «пивной путч» нацисты во главе с Гитлером и Герингом.
Провал коминтерновской затеи усилил в ЦК ВКП(б) позиции «осторожного» крыла, выразителем взглядов (но пока еще не вождем) которого являлся Сталин.
Еще одна яркая фигура одесской истории. Настоящее имя этого человека — Иван Смирнов (1885–1919). Профессиональный революционер, в царские времена сибирский ссыльный, во время Интервенции он возглавлял одесский подпольный обком большевистской партии.
Разгром подполья — одно из главных достижений контрразведчика Орлова. Он вышел на след неуловимого «Ласточкина», внедрив в организацию одного из своих офицеров. Этот агент по кличке «Барин» сумел заманить Ласточкина в западню. После ареста руководителя люди Орлова переловили и остальных подпольщиков.
Когда 2 апреля 1919 вышел этот номер одесской газеты «Наше слово», Смирнов-Ласточкин был уже мертв: расстрелян вместе с товарищами на барже, которую для сокрытия следов (ведь суда и следствия не было) утопили.
Красные потом поднимут баржу, похоронят героя с помпой, нарекут Ланжероновскую улицей Ласточкина. Но, как и в случае с бульваром Фельдмана, это название канет в Лету. Сегодня одна из главных одесских улиц носит имя не забытого большевика, а графа де Ланжерона.
Наколка, которую увидел Абрамов, выглядела так:
Традиция наносить на кожу маркировку, определяющую статус в уголовном сообществе, возникла в России в начале XX века. До того татуировки делали только каторжные и тюремные сидельцы. Интересно, что возникла эта мода в подражание казенным клеймам, которыми до 1863 года по решению суда метили особо опасных преступников — то есть, с точки зрения «обчества» людей авторитетных.
Из мест заключения обычай перекочевал в вольную бандитскую среду. Накануне революции появились первые шайки, щеголявшие некими особыми наколками. В двадцатые годы уголовные «информационно-иерархические татуировки» (криминалистический термин) редкостью уже не являлись.
Красного героя в последний путь провожала вся Одесса. На площади перед вокзалом собралась огромная толпа. Красные флаги, транспаранты с черными лентами. Слева шеренга почетного караула от одесского гарнизона, справа еще одна, от Второго кавкорпуса — сопровождать тело командира прибыл сборный эскадрон, представители от каждого полка. Траурный поезд должен был доставить гроб в столицу Молдавской автономии город Бирзула, который переименуют в Котовск. Там нетленные останки борца за свободу пролетариата будут нести посмертную вахту вблизи румынской границы, предвещая грядущее освобождение молдавских братьев от гнета румынской белобоярской клики.
Абрамов стоял на задрапированной кумачом трибуне, ждал очереди произнести скорбную речь. Верней зачитать — от имени председателя Коминтерна. Местные поставили послание Зиновьева пятым номером, после телеграммы от ЦК (естественно, сталинской), от наркома РККА, от секретаря губкома партии и от руководителя следственной комиссии. По этому поводу Абрамов держал на лице обиженную мину, внутренне же испытывал злорадное предвкушение. На речи Карлсона («грязная рука подлого убийцы», «быстрое и всестороннее расследование») даже прикусил губу, чтоб не расползлась в улыбке.
Тут подошла его очередь. Он с выражением прочитал свою депешу, потом опустил листок и лично от себя, после паузы, раздельно прибавил: «Дорогой Григорий Иванович, незабвенный товарищ Котовский, перед лицом трудового народа торжественно клянусь тебе: твоя смерть будет отомщена. Каждая гадина, приложившая к ней руку, будет выявлена и беспощадно покарана!»
У Карлсона приподнялась бровь, скосился глаз.
Похлопали неизвестному оратору от Коминтерна так себе. Абрамов встал рядом с Карлсоном, на краю трибуны.
— Каждая гадина? — тихо спросил замнаркома.
Ответил ему, скривив угол рта:
— Тсс. Закончится — объясню.
Речей оставалось еще много. Но Абрамов слушал вполуха и смотрел не на выступающих, а на сияющий черным лаком открытый гроб, установленный на алом помосте между двух воинских шеренг.
Комкор лежал торжественный, величественный. На груди ордена, у плеча рукоять наградной шашки — тоже с орденом Красного Знамени на эфесе. Лицо грозно-спокойное, лоснящееся, так и хочется сказать «пышущее здоровьем». Профессор Воробьев хорошо знал свое дело. Рядом только вдова — вся в черном, закрыла ладонями опущенное лицо, туловище раздуто. Эффектные получатся фотографии.
С особым вниманием Абрамов разглядывал котовцев. Их шеренга разительно отличалась от гарнизонной — как если бы в царские времена поставили друг напротив друга блистательных кавалергардов и ополченцев. Гарнизонные красноармейцы, даже принарядившись по торжественному случаю, были в обтрепанных буденновках, гимнастерки мешковатые, сапоги хоть и начищенные, но дешевая кирза. Иное дело бойцы кавкорпуса. Френчи тонкого сукна, алые брюки галифе, щегольские фуражки с полковыми околышами разного цвета, сапоги с зеркальным хромовым блеском. По сравнению с этими франтами даже кремлевские курсанты, марширующие по Красной площади в день октябрьского парада, смотрелись бы бедными сиротами.
Всё окончательно встало на свои места — Абрамов сам себе кивнул.
Окончилась торжественная церемония необычно. Толпа зашевелилась — все тянули шеи. Люди на трибуне тоже повернули головы.
Двое бравых молодцов, у каждого на груди по ордену, вывели под уздцы красавца-коня, накрытого траурной попоной. Он был золотистый со светлыми подпалинами, странно хлопал глазами, ноги ставил неуверенно. Кавалеристы ободряюще похлопывали его по стриженой холке. На лбу у коня змеился глубокий шрам.
— Это знаменитый Орлик, — сказал кто-то сзади. — Отставной жеребец комкора. Привезли из Умани в специальном вагоне. Тоже провожает…
Шестеро котовцев подняли гроб, понесли за медленно ступающим Орликом. Шествие замыкала тяжело переваливающаяся вдова. Было в этом зрелище что-то средневековое. Наверное, так же выглядела похоронная процессия печенежского хана, вместе с которым в курган положат любимую жену и любимого коня.
Кавалеристы сломали строй, потянулись за своим мертвым командиром гурьбой. Шли прямо под трибуной. Многие вытирали слезы. Один громко сказал соседу: «Эх, меня там не было. Я бы Майорчика, гадину, вот этой вот рукой, прямо на месте…»
— Ну-ка пойдем. Расскажешь, каких-таких гадин собрался карать ты, — взял Абрамова за рукав замнаркома, тоже слышавший эти слова. — Я тебе тоже кое-что расскажу. Поедем на Маразлиевскую. Мой автомобиль за углом.
— Давай поедем в моем, — предложил Абрамов. — Здешние ребята наконец выделили хороший транспорт. Неудобно им стало, что начальник у ГПУ одалживается. Для секретного разговора — то, что надо.
Он показал на полуторатонный фургон «фиат»: просторная шестиместная кабина отдельным коробом, изолированно от шоферского сиденья. Лифшиц использовал это средство передвижения для доставки к румынской границе нелегалов, лицо которых не должен видеть даже водитель.
Сели вдвоем. Абрамов стукнул в стеклянную перегородку. Тронулись.
— Правильно осторожничаешь, — одобрил Карлсон. — Здесь никто не подслушает. У них тут в Одессе открылись такие дела… Поди знай, куда проросла ржавчина. Кому из местных можно доверять, а кому нет. Открылся новый поворот в деле Котовского. Паршивый.
Не «товарища Котовского», просто «Котовского», отметил про себя Абрамов.
— Что случилось?
— В кавкорпусе обнаружились крупные хищения. Миллионные. С участием больших тузов. К сожалению, замешан и Котовский. Эх, кабы раньше узнать, не провожали бы его с такой помпой. И постановления ЦК за подписью товарища Сталина не было бы…
— Твои только сейчас докопались? — с невинным видом осведомился Абрамов.
— Ни… они не докопались! — выматерился Карлсон. — Ривкинда, старшего бухгалтера «Цувоенпромхоза» помнишь? Который перед убийством к Котовскому приезжал? Письмо от него поступило. С признанием. Про то, как он покрывал махинации Котовского и «Одесторга». С участием здешних бандитов, каково?!
Снова матерная тирада. Абрамов слушал бесстрастно.
— Ривкинд пишет, что опасается за свою жизнь и потому исчезает. Сбежал куда-то. Или залег на дно. Но главного сообщника сдал. Человек в городе известный, депутат Горсовета, партиец. Некто Голосовкер, директор «Одесторга». Убрать Котовского приказал он — не поделили они там что-то. Акцию совершили бандиты. А минувшей ночью на улице Ласточкина нашли двух неизвестных, наряженных в милицейскую форму. Застрелены. То ли фартовые зачищают концы, то ли пересобачились между собой. В общем, скандалище назревает гигантский. И в центре — Котовский. Как теперь, после постановления ЦК и Совнаркома, после всесоюзной скорби, после личных телеграмм товарищей Сталина, Фрунзе, Зиновьева, Рыкова объявлять народу, что красный богатырь, трижды орденоносец Котовский — ворюга? Давай составлять шифровку в Москву. Пусть они там решают.
Хорошо Карлсон всё это рассказал. Убедительно. Прямо артист Качалов.
— Я бы поверил, — вздохнул Абрамов. — Если б не платьишко.
— А? Какое платьишко?
Замнаркома захлопал светлыми балтийскими ресницами.
— Одно-единственное. Ситцевое. Которое висело в шкафу у вдовы комкора. Кабы Котовский был хапуга и воровал миллионами, его жена одевалась бы получше. Комкор действительно ворочал миллионами, но тратил их не на себя, а на своих бойцов. Видал, какими они ходят павлинами? Лучшая экипировка во всей Красной Армии.
— За что же тогда бандиты убили комкора? Испугались, что он их выведет на чистую воду?
— А Котовского убили не бандиты. И те, кого ночью моя Зинаида уложила на Ланжероновской, тоже не бандиты. Не изображай изумление, Карлсон. Ты отлично знаешь, что там произошло. Ведь комнаты, которые ты нам выделил, прослушиваются, верно? Ты знал, что мы нацелились на Ривкинда и решил подтолкнуть нас в этом выгодном для тебя направлении. И заранее проинструктировал бухгалтера — чтоб наплел нам про грязные делишки Котовского, а потом вывел на Голосовкера. Оба они к убийству Котовского отношения не имеют. Не того полета птицы. Это твоих рук дело, Карлсон. Затем ты и в Одессу прибыл, а вовсе не из-за сионистов. Сиди смирно! — рявкнул Абрамов, наставляя на Карлсона полученный от Лифшица «вальтер». — И выпрыгнуть из машины не пытайся. Подберут. Посмотри в заднее окошко.
Сзади следовал «форд» сопровождения, с Кориной и отдельскими.
Мельком оглянувшись, замнаркома расстегнул крючок на тугом вороте. На окаменевшем лице двигались только глаза — то сужались, то расширялись.
— Я ночью не сразу понял, почему ряженые милиционеры не положили меня на месте. Татуировка подсказала — они мне ее нарочно под нос сунули. Ты знал, что я одесский. Вмиг соображу, напугаюсь и кинусь наутек. Тебе этого и надо было — чтоб я напугался. Вот почему они стреляли мимо. Я потом потер наколку — смазалась. Чернилами была нарисована. Тут-то у меня всё и сложилось.
Карлсон открыл рот и снова закрыл.
— Да-да. Ты помолчи пока. Я тебе расскажу, как всё было. Кудряво заплетено, но я вычислил. В Котовского стрелял твой человек, мастер своего дела. Зайдер был просто подсадкой. Сработали вы неряшливо, потому что сами же собирались и расследовать. Но появился я, и твоя версия начала рассыпаться. Допросная комната, где я потрошил Зайдера, тоже прослушивалась, да? Как только я его прижал, ты задержал меня на телефоне, а кто-то из твоих проинструктировал Майорчика, чтоб он навел меня на Ривкинда. Потом для пущей убедительности меня пуганули липовые бандиты. Сегодня ты заявляешь, что от Ривкинда поступило письмо, очерняющее Котовского. Дальше что? Мы докладываем в Москву. Там, конечно, решают из политических соображений историю замять, скандала не устраивать, оставить комкора Котовского красным героем. Я возвращаюсь к товарищу Зиновьеву дурак дураком, ты получаешь от товарища Ягоды заслуженную награду. Как тебе моя логическая цепочка?
Выдержка у Карлсона была отменная. Слушал он внимательно, не перебивал. Вид имел спокойный. Даже крючок на вороте застегнул обратно.
— Классическая логика шизофрении, — сказал. — Это когда абсолютно логичные турусы возводятся на абсурдном базисе. С какой стати замнаркома союзного НКВД товарищ Ягода поручил бы мне, республиканскому замнаркома, убивать героя Красной Армии? Бред. Это у тебя, Абрамов, от ночного испуга мозга за мозгу заехала. Ты пистолетом-то в меня не тычь. Нажмешь от нервов, а мне помирать рано.
Ишь ты, усмешка в глазах, не без уважения подумал Абрамов. Сменил тон с обличительного на рассудительный.
— Я не сразу додумался. Товарищ Зиновьев помянул какой-то план, о котором Сталин мог пронюхать и принять меры, но ничего объяснять не стал. Я только сейчас догадался. Генсек осенью собирается в большую поездку по югу страны. Собирает силы перед декабрьским съездом, когда решится, чья возьмет. И вот прибывает товарищ Сталин в Киевскую губернию, где расквартированы части 2 кавалерийского корпуса. А командует ими Котовский — человек, способный на решительные поступки. Он только что побывал в Москве, якобы с медицинскими целями. Пообщался со своим другом и старшим товарищем наркомом Фрунзе. А Фрунзе из команды Зиновьева. Григория Евсеевича и его методы я знаю очень хорошо. Зачем ему рисковать, откладывая битву до съезда, где еще неизвестно чья возьмет? Надежней и проще устроить так, что с генсеком во время поездки по Украине что-нибудь случится. Например, поезд окружат пулеметные тачанки кавкорпуса, и Сталина арестуют. Когда человек уже арестован, состряпать дело ничего не стоит, у нас это умеют. Ну, или просто произойдет крушение. Я сейчас поглядел на котовцев, и у меня нет никаких сомнений: ради своего командира они пошли бы в огонь и воду. Им не указ ни советская власть, ни партия. Другого такого воинского соединения в Красной Армии, уверен, нет. Фактически это личная армия Котовского. То-то он предлагал Коминтерну увести ее за кордон — чтобы поднять революцию в Бессарабии. Пошли бы за своим командиром не задумываясь… Сталин об этой задумке прознал. За наркомом Фрунзе наверняка плотно следят. Дал распоряжение своему человеку Ягоде, а у него свой человек ты. Вот какое у меня нарисовалось панно, Карлсон.
Замнаркома поглядел в окно — машина свернула направо, в переулок, потом еще раз направо.
— Куда мы едем?
— Обратно на вокзал. На запасном пути под парами мой литерный. Доставлю тебя в Москву. Дашь нашим следователям показания о том, как и по чьему приказу убит красный полководец. Мужик ты головастый. Помозгуешь и сообразишь, что в этой ситуации единственное твое спасение — перейти из сталинской команды в нашу. Зиновьев сумеет тебя прикрыть. Глядишь, еще на новый виток карьеры выйдешь. Кумекай, Карл Мартынович. Для тебя теперь середки нету — или к нам, или к стенке. Ягода от тебя отопрется, можешь не сомневаться.
Даже и теперь латыш не дрогнул лицом. Не стал и протестовать или отпираться. Просто посмотрел в глаза, как-то очень уж спокойно. Это Абрамов вдруг отчего-то занервничал.
— Верно про тебя, Александр Емельянович, в шифровке было написано, — негромко и тоже раздумчиво произнес Карлсон. — Ты человек умный. Что ж, поговорю с тобой как с умным… Панно ты нарисовал правильное. Всё так и было. Но ты неправильно вычислил один фактор.
— Какой? — быстро спросил Абрамов.
— Меня. Ты уверен, что я человек Ягоды и сделал то, что я сделал, из карьерных видов. А я свой собственный человек. И делаю то, что считаю правильным. Я — человек государственный. И Григория Котовского — как ты верно угадал, участника военного заговора — я убрал, потому что это было правильно.
— Для кого правильно? Для Сталина? — вскинулся Абрамов.
— Для советского государства. Государство у нас такое, что без вождя ему нельзя, не получится. Выбор сейчас, в 1925 году следующий: Советский Союз будет или зиновьевским, или сталинским. Третьего не дано. Давай взвесим, какой из двух вариантов лучше, а какой хуже. Допустим, побеждает твой шеф Зиновьев. Что произойдет дальше? На свою страну наплюем, будем всеми дровишками разжигать пламя мировой революции. Вот ты — ветеран Коминтерна. Скажи мне по всей правде: получится у нас разжечь мировую революцию?
Абрамов промолчал.
— То-то. И всемирный пролетариат не освободим, и собственную страну угробим. А еще представь себе, как твой Зиновьев будет править, когда получит в свои руки всю полноту власти. Так же, как правил в Петрограде. Помнишь красный террор? Расстрельные подвалы, концлагеря, массовые казни по спискам? Чем хуже будут идти дела снаружи, тем страшней и кровавей будет становиться внутри. А товарищ Сталин в гражданскую никого не расстреливал, кровью не умывался. Все, кто его лично знает, говорят, что он человек здравого смысла, не то что твой истерик. Главное же Сталин — реалист. Он не станет гоняться за журавлем мировой революции, он будет пестовать синицу — нашу с тобой страну. А она, бедная, ох как нуждается в заботе. Вот почему я за Сталина, дорогой товарищ Абрамов. И в вашу, как ты выражаешься, команду никогда и ни за что не перейду.
Автомобиль уже стоял около станционного пакгауза, по другую сторону которого ждал литерный. Подошла Корина, с ней еще двое. Зинаида вопросительно заглянула в окно. Погоди, отмахнулся от нее Абрамов.
— Я за тобой внимательно наблюдал, — продолжил Карлсон. — Ты не похож на революционного мечтателя. Ты похож на человека, который хочет нормальной жизни. Нас много таких. Тех, кто раньше мечтал о бурях и грозах, а теперь хочет покоя. Нас большинство. Вот почему победит Сталин. Время героев вроде Котовского и авантюристов вроде Зиновьева закончилось. И теперь это я скажу тебе то же, что ты сказал мне. Кумекай, Александр Емельянович. С кем ты, за что ты. Чего тебе от жизни нужно и чего не нужно.
Абрамов молчал. Думал о том, чего ему нужно от жизни. Про Зельму, про маленького Сандрика.
Карлсон не мешал, терпеливо ждал. Снова заговорил минуты через две.
— Езжай к Зиновьеву. Доложи, что Котовского убили сообщники по финансовым махинациям. Сталин ни при чем. Пусть твой шеф оставит эту идею, начнет изобретать какие-нибудь другие. А ты об этом будешь сообщать Генриху Григорьевичу Ягоде. В декабре на съезде победит Сталин. И у нас в стране наконец начнется нормальная жизнь, когда не разрушают и поджигают, а строят и чинят. У тебя начнется нормальная жизнь. Спокойная и долгая. Решай, Абрамов. Выбор за тобой.
Это эпоха, когда поразительно интересные персонажи встречались не только среди людей. Про Орлика, любимого коня Котовского, поведал уже цитировавшийся мной Алексей Гарри. Вот фрагменты его отлично написанного рассказа «Рыжий конь командира».
«Рыжий конь принадлежал полковнику Мамонтову. Когда котовцы у днестровского льда в январе двадцатого года взяли в плен этого, несмотря на чин полковника, еще совсем юного офицера, он очень долго и путано, срывающейся скороговоркой объяснял, что ничего общего с пресловутым генералом Мамонтовым — поджигателем, погромщиком и вешателем — не имеет… Полковника отправили в тыл, Орлик остался у Котовского.
Орлик был необычайно добродушен. Красивая гнедая кобыла — любимая верховая лошадь комбрига — попробовала было в первый день знакомства укусить Орлика за шею. Но громадный рыжий конь только ласково взмахнул в ответ коротким хвостом и глянул на свою соседку по конюшне такими умными и добрыми глазами, что гнедой кобыле стало, очевидно, просто неловко…
Командир бригады стоял на крыльце, расставив сильные, короткие ноги, в белой меховой куртке, тугих алых чакчирах и алой с желтым фуражке. Его окружали ближайшие помощники и друзья. Увидев незнакомую лошадь, которую ему подвели, командир бригады сначала в недоумении нахмурился, потом вспомнил, довольно улыбнулся и легко вскочил в седло.
Первые минуты всадник относился к Орлику с недоверием, как и всякий кавалерист к незнакомому коню, который впервые очутился под ним. Но Орлик проявлял такое добродушие, такую поразительную готовность не только немедленно выполнять получаемые поводом, шенкелями и корпусом приказания, но и точно угадывать эти приказания, что Котовский вскоре стал обращаться с Орликом, как со старым другом. Да и Орлик, по-видимому, сразу понял, что на нем сидит его новый хозяин.
С тех пор Орлик стал постоянным боевым конем Котовского. Грузное тело своего хозяина Орлик носил с необычайной легкостью и грацией. Конь никогда ничем не болел, никогда не проявлял признаков переутомления, никогда не опускал он в унынии голову. Он был всегда добродушен, весел и доволен жизнью. Он совершенно не боялся огня; свист пуль, разрывы снарядов он воспринимал как обыденные, неизбежные явления своей боевой жизни; чем горячее был бой, тем веселее даже становилось Орлику. Глаза его блестели лукавым — и радостным огнем. В страшном грохоте пулеметных очередей и шрапнельного ливня конь весь точно искрился, и под атласной шерстью его бодро и уверенно ходили мускулы…
Он брал любые препятствия, он шел на людей, на стреляющее орудие, на ощетинившуюся изгородь штыков. Изредка он только оборачивался назад и косил глаза на Котовского, точно спрашивая, правильно ли он понял движение ноги или корпуса своего всадника…
Орлик вместе с тем был изнеженным конем. Кроме того, у него была очень странная особенность — он был всеядным животным. Он ел конфеты, выплевывая бумажку, принимал из рук людей, которых он знал и любил, сливы и вишни, выбрасывая аккуратно косточки; он не брезговал даже мясными и овощными консервами…
Котовскому Орлик был предан. Командир бригады всегда привязывал его, если отлучался, потому что Орлик по своему собственному почину следовал за своим хозяином неотступно. Был случай в Галиции, когда Котовский, позабыв привязать Орлика, поднялся во второй этаж жилого дома. Конь и тут не отстал от своего хозяина — ординарцы поймали Орлика уже на середине лестницы; впрочем, он безропотно дал увести себя.
В одном из страшных арьергардных боев на польском фронте Котовский был тяжело контужен взрывом снаряда и потерял сознание. Одновременно со своим хозяином оказался раненным осколком этого же самого снаряда в череп и Орлик. Но любовь к Орлику в бригаде была так велика, что раненного насмерть коня медлили пристрелить. Тогда ветеринар, искуснейший в своей области хирург, сделал Орлику трепанацию черепа и вынул осколок. Это была совершенно необыкновенная операция, и только сложная обстановка тех бурных лет не дала возможность хирургу осветить этот случай в мировой ветеринарной литературе…
Через месяц Орлик снова ходил под седлом у Котовского. Ветеринары опасались, что тяжелое ранение отразится на зрении коня, опасался этого и сам Котовский, но уже после нескольких дней езды Котовский заявил, что зрение Орлика ничуть не пострадало. И все пошло по-старому…»
Потом Орлик все-таки ослеп. Его отправили на почетную пенсию. Он на много лет пережил своего хозяина. «Экскурсиям, приезжавшим осматривать коммуну имени Котовского, старого боевого коня показывали как величайшую достопримечательность, — пишет Гарри. — Старый Орлик, уже слепой, зафиксирован на десятках фотоснимков и на кинопленке».
Умер ветеран тридцатилетним, перед самым началом войны. Его, как и Котовского, не предали земле, а выставили в виде чучела в музее. Бренные останки легендарного коня, как и останки самого Котовского, были выброшены оккупантами на свалку.
Дальнейшая судьба Меера Зайдера неординарна.
Убийца получил поразительно мягкий приговор, а через три года за хорошее поведение вообще вышел на свободу. Уже одного этого факта было бы достаточно, чтобы заподозрить нечистую игру. Как это в беспощадные времена, когда расстреливали налево и направо, из тюрьмы выпустили убийцу великого героя? Тут явно не обошлось без протекции тех самых органов, которые ведали тюрьмами и расстрелами. Органы явно за что-то благоволили Зайдеру.
Но на свободе Майорчик погулял недолго. Два года спустя его разыскали под Харьковом котовцы и задушили.
Никто из убийц осужден не был. Власти явно решили не ворошить темную историю с гибелью Котовского.
Зиновьев и его сторонники на XIV съезде ВКП(б) в декабре того же 1925 года были разгромлены сталинцами в пух и прах.
Этому предшествовали два события, предрешившие исход баталии.
В октябре внезапно — в ходе не особенно сложной хирургической операции — скончался наркомвоенмор Михаил Фрунзе, сторонник Зиновьева, и был заменен сталинским наперсником Ворошиловым. Напомню, что летом приехавшему в Москву комкору Котовскому кремлевские врачи тоже настойчиво советовали лечь к ним на операцию, но Григорий Иванович предпочел поехать в санаторий, где произошло то, что произошло.
А перед самым съездом неожиданно перебежал в противоположный лагерь зиновьевский ставленник Угланов, московский партийный руководитель. Сталинский секретарь Бажанов пишет: «…Угланов почти полтора года вел двойную игру, заверяя Зиновьева и Каменева в своей преданности, а во второй половине 1925 года и в своей враждебности Сталину. На самом деле он подготовил и подобрал соответствующие кадры, и на Московской предсъездовской партийной конференции 5 декабря 1925 года вдруг со всем багажом и со всей партийной верхушкой Москвы перешел на сторону Сталина. Это был окончательный удар, и поражение Зиновьева было предрешено».
В общем, Иосиф Виссарионович перескорпионил Григория Евсеевича по всем фронтам.
Что выберет мой герой Абрамов, я думаю, предугадать нетрудно.
Его прототип Александр Абрамович вскоре после описываемых событий внезапно подал заявление об уходе со своего высокого поста. Нашел тихое пристанище на периферии. Много лет возглавлял кефирную кафедру марксизма-ленинизма. Благополучно пересидел все бури. На пенсии поселился в Латвии, умер в почтенном 84-летнем возрасте. Кот Каутский его бы одобрил.
А люди умные, но немудрые, кто остался на виду и наверху, закончили плохо. Зиновьевцы, естественно, сгинули все. Но не уцелели и многие из тех, кто привел Сталина к власти. Коварного Угланова расстреляли в мае 1937 года, оборотистого Карлсона — в апреле 1938 года.
На этом снимке Александр Емельянович Абрамович в пожилом возрасте, смотрящий в сторону и загадочно полуулыбающийся.
А что ж ему не улыбаться? И от бабушки ушел, и от дедушки ушел. Путем Кота.