Часть вторая Читательские комментарии

С волнением читаем мы, воины Советской страны, на страницах газет и журналов статьи, очерки, рассказы о бессмертных подвигах героев минувшей войны, о сегодняшних буднях нашей армии.

С понятным интересом отнеслись мы поначалу и к юмористическому рассказу Виктора Конецкого «Невезучий Альфонс», опубликованному в «Литературной газете» (№ 1, 1965). Ведь в центре внимания автора оказались военные люди. Но, прочитав «Невезучего Альфонса», мы испытали горькую досаду.

Нам показалось, что изображенное в нем не имеет ничего общего с жизнью советских солдат. Автор собрал в кучу несколько сомнительных «армейских анекдотов» и под видом «юмора» преподнес читателю. Герой рассказа — морской офицер. Но честное слово, мы так и не поняли, откуда взялся этот тип — Альфонс Кобылкин. О каком времени идет речь?

В. Конецкий постарался «осовременить» анекдотцы некоторыми характерными деталями. К ним принадлежат усатый таракан, который, попав в сигнальное устройство горизонтальной наводки, вызывает залп орудий главного калибра по флагманскому кораблю; ленинградский (может, санкт-петербургский?) ресторан «Восточный», где встречаются однокашники Альфонса; веселенькая старушка, дымящая «Байкалом»…

Героя Конецкого бьют болванкой учебной гранаты по беспечной голове, сам он швыряет в майора графином, подбрасывает в воздух генерала медицинской службы вместе со стулом и, наконец, женится на доброй вдове с тремя детишками…

Все это почему-то должно смешить читателя. Но право, это грубый, безвкусный юмор. Неужели у писателя, задумавшего юмористический рассказ о моряках, не нашлось других слов, других красок?

Пусть автор рассказа познакомится с реальными буднями советских воинов. И если он не пожелает сосредоточиться на героическом, то и для юмора найдутся факты и ситуации по-настоящему смешные, а не взятые с потолка.

Курсанты Высшего военно-политического училища

Советской армии и Военно-морского флота

В. Чикалин, С. Лева, В. Осипов, В. Седов. Львов

Литературная газета. 1965. 8 апреля


После Станюковича и Соболева впервые встретил такую тонкую замечательную книгу о море и моряках — имею в виду Ваш «Соленый хлеб». Во всех рассказах есть та самая изюминка, которую может преподнести читателю знаток своего дела и мастер художественного слова. О том, что касается моря, я, наверное, вправе судить: 40 лет в плавсоставе, начинал «дедом» еще в 1945 г. в одном из красивейших городов США — Фриско. Моряки скорбят, что мал тираж. Сколько приятелей погнали свои авто в тот магазин, где Вашу книгу совершенно случайно приобрела моя жена. Но бесполезно!..

Азовское пароходство. 15.12.79

(Подпись неразборчива. — Т. А.)


Первое, что привлекает в Вашей прозе, — профессионализм. С профессионалом высшего класса всегда захватывающе интересно говорить о его работе. Моя специальность — психология труда, так что приходится видеть Мастеров в разных сферах человеческой деятельности.

Второе — мужественность автора. Что-то в наше время ощущается дефицит мужских характеров. А мужественный, без комплексов, литературный герой — я считаю — общественно важное явление. Мужество Вашего «лирического» героя не только в том, что он занят серьезным мужским делом, а в открытости его, смелости говорить о себе перед многочисленной аудиторией.

Наконец — ирония и самоирония. Ваши иронические пассажи, вроде отступления на тему «Почему мужчины живут меньше своих подруг», не просто веселят — они доставляют эстетическое удовольствие и обладают некой «разрежающей способностью», снимают напряжение, созданное предыдущими страницами.

На первых порах я чуть было не попалась на мнимую небрежность, спонтанность записей. Дочитав «Морские сны», например, поняла, что за этим — жесткая выстроенность композиции, продуманное чередование эмоциональных воздействий на читателя. Этакая партитура настроений…

Ваш жанр я бы назвала эпистолярным. Подозреваю, что первые вещи в этом жанре родились прямо из писем к любимой, из которых было выброшено все интимное и которым придана была определенная композиция…

М. Дмитриева.

Ленинград (Без даты, — Т. А.)


Я буду писать непосредственно, надеюсь, что ниточка какая-то логическая и протянется. Прочитала «Вчерашние заботы» и заметила, что когда Вы идете от себя, своего дневника, все чудно, светится душой. Но стоит Вам придумывать людей, получается психологически неузнаваемо. И рядом с Фомой Фомичом, как мне показалось, Вы сами неприятно положительно проступаете. И проступаете избыточно. Я уверена, что это не оттого, что возросло Ваше хорошее отношение к самому себе, а тут какой-то редакторский недогляд.

Долго при чтении ваших «Забот» мне казалось, что вы моторите, моторите, а не заводится. И вдруг — завелось, пошел!

Теперь насчет сюжетных ходов. Где-то у Вас промелькнуло: радуюсь новому освещению привычной вещи, как неожиданному повороту сюжета. Я стараюсь удержаться от монтажа, т. е. я понимаю это так: какой-то писательский отбор есть, но в общем я фиксирую общество как вижу, ничего не изменяя. Так по поводу поворота сюжета — как же тогда?

И наконец, последнее: Вы описываете свой страх, когда нужно было спускаться в темный трюм, где что-то случилось с грузом. И нагнетаете подробностями на читателя страх. Но чем больше подробностей, тем меньше впечатления. Тебя пугают, а тебе не страшно. Не возникает не только сопереживания, а просто скучно. Знаете, как бывает, человек жалуется на свои страдания, рассказывает жуткие вещи, а ты глух. А другой просто скажет что-то страшное о себе — как обыденное, — и оторопь берет…

Ольга Дмитриевна

Ленинград. 1980


По-видимому, это письмо можно будет отнести к разряду весьма необычных, т. к. оно написано по поручению книголюбов, проживающих в пос. Южный Вологодской губернии. Необычность письма объясняется тем, что вышеназванные книголюбы — осужденные, отбывающие наказание в колонии-поселении.

Мы благодарим Вас за искренне написанную книгу «Вчерашние заботы»…

Книга для нас является распахнутым окном в мир прекрасной, полноценной, счастливой, трудовой и свободной жизни, причем это окно — практически единственный источник информации. Конечно, среди книг, так же как и среди людей, можно попасть в бурную компанию. Ваша же книга подкупает героикой трудовых будней, простотой нормальных человеческих отношений.

Если у Вас есть время приехать к нам, то мы просим это сделать… С конца июля до середины сентября у нас можно неплохо отдохнуть. В это время здесь обилие грибов, ягод, рыбы и других удивительных подарков природы…

Среди Ваших читателей в Южном обнаружено много Ваших «коллег» — бывших моряков!

По поручению книголюбов председатель совета коллективов колонии Моряков

Пос. Южный. 14.07.80


Троих писателей в нашей литературе я старательно и долго обходил стороной: Николая Рубцова, Юрия Левитанского и Виктора Конецкого.

Что касается Рубцова — сейчас даже трудно сказать, честно говоря, не знаю сам, почему его не любил. Это имя — Николай, хотя никто с таким именем мне ничего плохого не сделал. В общем, чушь, а потом наткнулся на одну всего лишь фразу, помните: «тихо ответили жители, тихо проехал обоз…» Честное слово, шапку снять захотелось. И взялся я за него. Особенно после выступления Шестинского, где он цитировал: «Но в наше время плакать невозможно, и, каждый раз себя превозмогая, мы говорим — все будет хорошо». Опять, думаю, чушь, редакторские штучки: там должно быть не «невозможно», а «бесполезно». Потому что невозможно — это удобно, а бесполезно — точно. Сейчас у меня весь Рубцов — книг шесть. О Левитанском не буду особенно распространяться. Помню, что, когда наткнулся на его фамилию, первая реакция была: мало двух Левитанов, так тут еще и Левитанский какой-то. Ну а потом вышел его «День такой-то», и раскрыл я вроде бы на самом банальном месте: «Всего и надо, чтобы вглядеться, боже мой… всего и дала, что вчитаться, боже мой, всего и дала, что помедлить над строчкой — не пролистнуть нетерпеливою рукой, а задержаться, прочитать и перечесть». В общем, на нем я тоже основательно застрял.

С Вами как-то долго ничего не получалось — то Вас хвалили люди, которым я не верю, — Дудин с экрана Вас разукрашивал, то «Литературка» как-то поместила Ваш портрет, где Вы больно уж шикарно и интеллектуально выглядели. Вот и обходил Ваши книги, пока одна знакомая ленинградка не заставила чуть ли не под угрозой кары страшной прочитать хотя бы одну Вашу книгу. Вот и прочитал на свою голову — теперь гоняюсь по всем библиотекам, ищу Конецкого…

Что задевает в Ваших книгах? Абсолютная независимость от читателя и абсолютная уверенность в том, что читатель от Вас никуда не денется. Просто испытываешь ощущение, что тебя вели и ведут по закоулочкам с выкриками и выкрутасами, посмеиваясь над твоей доверчивостью. А потом оказывается, что все это серьезно, и что у тебя болит там же, и что вовсе не обязательно свое внутреннее излагать высоким штилем. Главное, наверное, в Вас — это абсолютная откровенность и абсолютная небоязнь этой откровенности и в то же время отсутствие какого-либо бравирования этим. У Леонида Борисова есть такая фраза: «У меня есть немногочисленный, но свой читатель». Не берусь говорить о том, насколько многочислен или немногочислен читатель у Вас, но то, что он есть и что он очень стойкий, — это факт…

В. П. Белокопытов

г. Волжский. 1981


Весенняя погода в Охотском море всегда отвратительная: ветра, дожди, туманы, а тут на корабле еще дурачок объявился.

Его обнаружил второй помощник капитана. Но все же его брало сомнение: было начало рейса, и после длительной стоянки адаптация еще не наступила. При этом второй хорошо сейчас вспомнил, что этот бодрячок, третий помощник капитана, всегда на «ладушки» проходил медицинское обследование. Последний раз психиатр даже от восхищения шлепнул его по тому месту. И вот всего неделя прошла, и это дурацкое «хи-хи».

Сначала второй принял его за призрак хорошего настроения — люди все-таки только что с берега, но на второй день после «открытия» он заметил, что «хи-хи» да «ха-ха» у третьего помощника капитана как-то в себя.

Еще через день он окончательно убедился, что, когда третий хихикает, он ничего и никого как бы не видит. Это было по-настоящему опасно.

Не мудрствуя далее, бросился к врачу: так и так, того, мол, парень и для большей убедительности шлепнул всей пятерней запятую у виска.

…Прощупал, пронюхал врач третьего помощника тестиками, просто матросским трепом и, хотя был психиатром, решил — здоров парень, и отменно.

— Что ты все хихикаешь? — успокоившись, с насмешкой спросил он его.

— Док! Ну, ты бы спросил об этом сразу. А то крутишь, сам крутишься, черт-те что можно подумать, — расхохотался тот. — Книжку хорошую прочитал! Вспоминаю и хихикаю. — Видя недоумение врача, продолжил: — Ладно, док, даю тебе почитать. Если сам не рассмеешься — считай меня того… Договорились?!

Через два дня врач вернул «Психологическую несовместимость» Виктора Конецкого и на вопрошающий взгляд зашелся в долгом «ха-ха-ха».

В. Дак

Ялта. 12.12.81


Одна частность по Вашим книгам. Спецтермин и профжаргон необходимы — для доверия автору, тут я за Вас. Но иной раз они мешают. Мы, читатели, уже поверили автору как специалисту, «морскому волку» в чине дублера капитана. Теперь жаргон кажется щегольством, порой пританцовыванием, да и не всегда понятен. Впрочем, я разгадал почти все жаргонизмы, все же какой-никакой, а инженер. Сумеют ли не технари?..

Б. Вайсберг

Свердловск. 2.11.81


Отчего такая ненависть к женщинам? Бедную Галину Петровну Вы заставляете храпеть на каждой странице. Шутка хорошая, но 10 раз повторенная. На потеху и зубоскальство читателям-мужчинам. Искусство, мне кажется, должно облагораживать неприглядное, а не идти на поводу у толпы. Поясню общеизвестным примером: самый низкопробный кабачок, притон контрабандистов и убийц, влюбленный осел Хосе, драчунья Карменсита. Что со всем этим сделали М. и Б. — они создали «Кармен».

О. А. Кривцов

Баку. 23.07.81


Родной Вы наш, Ваша спина не должна выглядеть столь грустно, оглянитесь, как много вокруг Вас людей любящих Вас, вспомните, это от Ваших книг время от времени дрожит Балтийское пароходство, а сколько улыбок и здоровья дали Ваши книги нам, читателям!

Недавно я навещала в санатории «Черная речка» мужа. С ним в одной палате лежит совсем больной человек, жизнь в нем чуть теплится. Я поинтересовалась, как, мол, жизнь, самочувствие, как лекарства, а он мне: «Вот моя жизнь, вот и лекарства». Я так и села, он протягивает мне Ваши книги, которые у нас в семье читаны-перечитаны, еще когда муж лежал в больнице Ленина, я носила их в палату, и врач Николаева сказала, что я помогаю ей лечить! Ну это ли не счастье для Вас…

Э. Голубева

Ленинград. 18.02.81


…Оказалось, что в устном чтении Ваши произведения еще выигрывают. То сопереживание, которое сопутствует такому чтению, удивительно оживляет все образы и позволяет уловить те многие тонкости Вашего письма, которые часто проходят незамеченными при чтении глазами. Да и юмор, которым пронизаны все Ваши книги, делается более ощутимым, когда есть реакция слушателя…

А то, что вы, будучи писателем, всегда остаетесь моряком, особенно здорово. Наверное, именно это привносит в Ваши книги тот элемент достоверности, благодаря которой веришь всему, что у Вас написано. Нет, мы не думаем, что каждый Ваш герой существующее реально лицо, что все события и ситуации, о которых Вы повествуете, имели место в действительности, нет, конечно, но отказаться от мысли, что все, о чем написано, подлинная жизнь, чрезвычайно трудно, и это замечательно.

Семья Штерн

Ленинград. 7.05.82


Лучшая из Ваших книг — это «Вчерашние заботы». Потому что к этой книге в полной мере применима гениальная формула Эпикура: «Мы будем смеяться, философствовать и в то же время заниматься хозяйством!»

С.

Ленинград. 3.11.82


Много лет я читаю Ваши книги… Часто любят делить писателей по рангам, но литература — это не армия, и писатель может быть большим для человека, если он задел струны его души. В этот момент над ним не довлеют чужие авторитеты и он сам оценивает писателя. Я, как и многие, мечтал о море. Паруса, пираты, звучная песня загадочных названий такелажа. Позже пришло осознание, что за всем этим стоит тяжелый труд. В Ваших книгах есть ощущение морской жизни. Вы правы, сторонний человек не может описать жизнь моряка, либо он должен встать на место доктора Ватсона и честно описывать увиденное, не понимая сути происходящего. И дальние страны в Ваших книгах не просто декорации происходящих событий, а средство узнать себя и окружающий мир с иной стороны зрения.

Мне нравится в Ваших книгах обстоятельная неторопливость, честность и искренность повествования. Временами мне кажется, что Вы сомневаетесь, стоит ли то или иное переживание выносить на страницы. Но именно это и притягивает в Вашей прозе, начинаешь оценивать и спрашивать себя. Вас читают молодые, когда я учился в Бауманском училище, Ваши книги чаще других бродили по общежитию…

П. Пырин

г. Саяногорск (Без даты. — Т. А.)


Благодаря Вашим письмам я перестала воспринимать море как заплатку из голубой бумаги на глобусе или же как окаймляющую пляж полосу воды. А с более реальным восприятием моря обостряется мысль (не новая, но полезная) о том, что мы забываем слишком часто о подобающем человеку месте во взаимоотношениях с природой; помни мы об этом, взаимодействие было бы куда успешнее.

Уводят в море суда близких и неблизких нам людей, и представляется, что уводят они их от всяческих забот и сложностей земной жизни. Вам удается снять в читательском сознании это искусственно проводимое разграничение и показать, какими ощутимыми, даже более обостренными, становятся всем нам общие земные проблемы в коллективе на судне.

Вам посчастливилось в литературном плане создать по крайней мере пару социальных типов, которые, увы, не уходят от нас ни в какие моря и океаны, а присутствуют каждодневно рядом с нами. Кстати, несмотря на Вашу увлеченность Салтыковым-Щедриным, у Вас эти типы, право, куда симпатичнее, без нарочитой дидактики.

И наконец, совсем редкое теперь качество — откровенность на глазах обесценивающихся культурно-нравственных ценностей — сегодня стоит вровень с понятием гражданского мужества…

Н. П. Пешкова

Москва. 5.11.84


Женщина у вас — схема Что-то искусственно созданное, абстрактное. Вы говорите о «непреодолимом психологическом барьере между полами». Я бы добавила, вернее, изменила бы пол на людей. И не буду обосновывать, не знаю, что это такое. Вам просто не повезло. Вы не встретили свою Ирэн…

Мы с мужем счастливо прожили 12 лет, и я не мыслю себе другого спутника рядом, хотя он, как и Вы, большую часть времени проводит в разъездах, на гастролях. И представьте, верю ему. Иначе и быть не может. И он никогда не оскорблял меня своим недоверием.

Но я должна Вам сказать, что если женщина в период полугода отсутствия мужа встречается с водопроводчиком, то не стоит сразу хвататься за скальпель и вены. С годами я поняла, что темперамент — вещь нешуточная, определяет очень многое. Чтобы его уравновесить, необходим интеллект, настоящее чувство и любимое дело. Здесь без сублимации не обойтись. Иначе появится водопроводчик. Но и случай с водопроводчиком может быть лишь данью природе, а не духовной изменой. Мы, женщины, ближе к этой природе. Во многом напоминаем детей, чем взрослых. Но бываем и рассудительны, и житейски мудры. И надо обладать большой долей ума и снисходительности, чтобы понять это и прощать, как прощаем мы и берем на себя черную сторону жизни — быт. Тот затягивает нас, и ваше мужское дело не допустить этого. У Вас же нет быта. Вы один и на корабле. Вы хороший человек, но, судя по книгам, какой-то беспризорный. Будьте счастливы тем, что имеете. А людское море глубже Черного.

Наталия

Гомель. 1984


Судя по Вашим произведениям, Вы кое-что в жизни понимаете, но, к сожалению, начинаете изменять жизненной правде, вернее, поддаетесь всяким там чистоплюйским редакторам, которые в этой самой жизни вряд ли смыслят.

Взял тут Вашу книжку «Третий лишний», перелистывать начал. И сразу же про Витю Д., которого жена закрыла в квартире, чтобы он не нализался, да еще и кухню выкрасить велела. А он говорит, что, дескать, все равно надерется, так как у него бутылка спирта спрятана в духовке… Где?! В духовке! Бр-р-р! Меня аж передернуло. Вот она где, вопиющая неправда жизни! Во-первых, духовки у жен всегда чем-нибудь забиты, потом, там же тепло! Теплый спирт плохо идет. А разводить станешь холодной водой, все равно еще теплее станет. Реакция там такая — флогистоны выделяются. Мне ли Вам об этом говорить? А передернуло меня еще и оттого, что в журнальном варианте все было не так. В журнальном варианте он у Вас бутылку в сливной клозетный бочок прятал. Вот это верно, это я так делаю, делал то есть… Во-первых, жена туда не лазит — высоко, да и не ее это дело. Но главное не в том, главное — напиток там сохраняется холодным, как в холодильнике, в самую пору.

Короче, эпизод с клозетом у Вас был одним из первых миниатюрных шедевров, взятых строго из жизни, а потому и имел воспитательный резонанс на всю страну. Это я по себе знаю.

Жена меня тоже как-то заперла, больную подругу поехала навестить, а уходя, ласково так говорит:

— Ты, Миша, пока я езжу, пропылесось ковер и пол как следует протри.

— Топай, Марья, топай, — я тоже ласково ей сказал, — все будет как в лучших домах Лондона.

Бутылек у меня охлаждался, и мне страсть хотелось как, чтобы она быстрее слиняла. Уже запирая дверь, жена игриво добавила:

— А скучно будет — журнальчик почитай, там твой любимый Конецкий опять что-то написал.

— Почитаю, Машенька, почитаю. — Меня уже совсем нетерпеж разбирал.

Ну, ушла — я успокоился: три часа свободы. Теперь уже все надо делать по уму, с расстановкой. Закусон приготовил: огурчики малосол, колбаска с горчицей… Пошел в клозет, забрался на унитаз, заглянул в бачок… Пусто! Нет бутылки!.. Как так, ведь я точно ее вчера сюда положил. Отчетливо помню, как она булькнула и глухо звякнула о чугунину бачка. Фантастика, да и только! Заметался по квартире: все углы обшарил, сдуру даже в духовку заглянул. Нет бутылки, нет родимой! Расстроился до слез. Короче, лег я на диван, взял рекомендованный женой журнал, чтобы успокоиться, ну и прочитал о том, где ваш Витя Д. прятал бутылку со спиртом. Это место было подчеркнуто Машкой красным карандашом…

Миша Верхоглядов

Магадан. 8.05.84


Пишу на адрес редакции «Невы», может быть, вас заинтересует отзыв рядового читателя на повесть В. Конецкого «Третий лишний».

Третьим лишним в повести оказался… сам автор. И это в рейсе в Антарктиду, о котором он мечтал и которого так упорно добивался!

Каким же образом известнейший писатель и профессиональный моряк оказался в столь неловкой, мягко говоря, ситуации? Но прежде всего об авторе.

В начале 50-х годов В. В. Конецкий окончил Высшее военно-морское училище в Ленинграде, несколько лет служил на кораблях ВМФ, затем на волне очередного сокращения Вооруженных сил был уволен в запас (в числе многих офицеров).

Пережившим этот нелегкий для них период кадровым офицерам до сих пор, спустя десятилетия, памятны трудности устройства своей жизни в совершенно новых гражданских условиях. Конецкий оказался «счастливчиком»: довольно скоро он утвердился в торговом флоте, пройдя все командные стадии и должности, и, что важнее, вошел в литературу как один из лучших писателей морской тематики.

И пожалуй, беспрецедентный случай, большой писатель остался профессиональным моряком.

Итак, один из последних его рейсов, как уже говорилось, в Антарктиду, в котором автор по иронии судьбы и оказался третьим лишним. В чем же причина? Одна из них — это неопределенность и надуманность (второй старший помощник) должности, предполагающей опеку молодого, но уже опытного, высокообразованного и энергичного штатного старпома.

Вторая, и главная — личные отношения с капитаном, бывшим другом. В одной повести, рисуя собирательный образ капитана судна, В. Конецкий многое взял именно от него, кое-что от других, в том числе и такую пикантную деталь, как связь капитана с буфетчицей… И сколько бы ни убеждал автор, что образ капитана в той повести именно собирательный, успеха он в этом не имел, в результате капитан стал недругом, а жена капитана — врагом.

Над автором сгущаются тучи и со стороны высшего руководителя пароходства: оно не может простить ему «опорочивания» заслуженных и уважаемых кадров.

И вот так, казалось бы, счастливое сочетание писателя и моряка оборачивается против него самого. Но В. Конецкий остается верным себе и в «Третьем лишнем». На этот раз им взят под верный прицел наставник капитана, человек, в общем-то, неплохой, заслуженный, но свое отслуживший и в данном рейсе ничего полезного не приносящий (вот уж кто третий лишний-то!). Так вот, видимо, и появляются недруги.

По возвращении из рейса автору все-таки пришлось пойти на компромисс. После трудного и резкого разговора с начальником пароходства, уже склонного к освобождению его от дальнейшей службы на судах, он добивается разрешения на очередной, без промедления рейс в Арктику.

Ведь пока писатель — моряк, он не плавать не может. Ему нужен «живой» материал, который может дать только море, ему нужно дописать новую повесть и доказать руководству, что пишет он о том, что знает, что есть, что должно быть и как быть не должно!

Хотелось бы пожелать В. Конецкому еще многих интересных рейсов и новых бескомпромиссных произведений о море и моряках.

Л. Н. Баладин

Симферополь. 1982


Нет, Вы отдаленно не понимаете, какую дарите людям радость. Даже очень больной, можно сказать погибающий, человек снова встает на ноги, входит в широкий мир, видит далекие моря и знакомится с чудесными людьми и оживает — словно жизнь снова распахивает перед ним дверь, а Ваш юмор согревает читателю душу!.. Я очень больна и уже никогда, по-видимому, не попаду в Ленинград, а Вы, конечно, уж никак не попадете в наш городок. Так что могу только повторить — моя дерзость написать Вам продиктована только горячим восхищением Вашим талантом, страстным желанием сказать Вам спасибо и заодно попросить — не стойте в открытой стойке перед подонками, как делает один Ваш герой и, как мне кажется, делаете и Вы… вы так беззащитно искренни!..

С. Ф. Шершевская

Новокузнецк. 14.10.84


Только что вернулся с залива Креста, порт Эгквекинот. Это наш подшефный от Севморгео, филиал от ААНИИ. Мама настояла, чтобы я ушел с флота, т. к. мы почти всю жизнь не виделись. Она хочет моей спокойной работы на берегу, а я первый раз вышел в море в 1957 году, когда мне открыли визу, т. к. мне только исполнилось 18 лет. Плавал матросом, боцманом, затем окончил ЛМУ… По Вашим произведениям я вижу, что Вы человек свой — имею в виду преданный воде, как и я. Я с парохода уходил, у меня слезы ручьями текли. Причем слезы не пьяного человека. Просто я знал, что это почти «конец». Домой прилетел, а мама дает читать журнал «Звезда» — «Третий лишний». С собой я привез «В сугубо внутренних водах» — украл в библиотеке, т. е. сказал, что потерял, и заплатил в десятикратном размере. Ваши книги мне дороги отношением к морю и судам, к людям, работающим на них. Оно совпадает с моим взглядом на своих соплавателей и на весь флот в целом. Меня начинает трясти, когда я узнаю, что человек пришел на флот ради заработка. Я готов задушить такого. Море для меня — это жизнь. Причем жизнь, которую не каждый поймет. Дома я чувствую себя как в гостях. Стоит мне подняться по трапу — я дома.

Я, как и Вы, блокадник. Всю жизнь прожил в Ленинграде. В 1942 году, когда с матерью стояли в очереди за хлебом, началась тревога, но мы не успели укрыться, и мне в ногу попал осколок, что впоследствии доставило мне немало хлопот с медкомиссией… Родной отец погиб (летчик-испытатель), отчим был капитан 1-го ранга — подводник. Брат тоже моряк, капитан 2-го ранга… Чувствую, что на берегу не будет мне жизни, я даже, когда по телевизору морская тематика идет, не могу смотреть спокойно…

В. Селезнев

Ленинград. 1984


Хочу написать Вам одну народную мудрость, может быть, Вам и пригодится.

Когда Бог создал на земле Адама первым и других мужчин, то занял их работой, охотой. Адам приходит к Богу и говорит: «Нам скучно, создай нам кого-нибудь для развлечения». Бог сказал: «Возьмите каждый по своему ребру и создайте такую женщину, какая вам по нраву, и положите ей под язык кусочек сахара, чтобы женщина была сладка». Мужчины так и сделали. А один из них положил своей женщине два куска сахара под язык, чтобы она была слаще всех других. Привели они своих женщин к Богу. Он забрал их и сказал: «Приди в воскресенье». А когда они пришли, он раздал мужчинам женщин, кому какая попадется. Возмутился мужчина, который свою самую сладкую хотел получить назад. Бог и говорит: «Я вытащил у нее изо рта один кусочек сахара, теперь все женщины одинаково сладки и не ищите слаще той, что я вам дал…»

М. Саринова

Аркалык. 1984


Один из секретов Вашей «авторской прозы» — личность самого автора либо прямо присутствует, либо легко прочитывается. И это создает впечатление (полагаю, в большей степени иллюзорное), что он, автор, тебе знаком и можно ему написать как человеку близкому. У меня, например, полное ощущение, что все написано для меня, на моем языке, хотя о морской жизни и терминологии у меня весьма туманное представление…

Р. Шелепова

Ленинград. 1986


Извините, что отвлекаю Вас. Я не пионер и не пенсионер. Скорее я ближе к пионерии. Я в десятом классе. Читаю Ваши книги. Написала сочинение по «Последнему дню в Антверпене» и мне поставили 3/4. Тема была: «Труд в современной литературе». А Вы пишете или печатаете? Чапек говорил, что он пишет карандашом, ведь никому в голову не придет почесать затылок пишмашинкой или погрызть ее, когда ничего не сочиняется. Действительно, не придет.

Я пишу всякие глупости потому, что стесняюсь, и потому, что не знаю, что надо писать знаменитым писателям. Почему Вы не сочиняете сказок? Тогда бы я Вам написала много умных и полезных вещей. У меня братец двоюродный живет в Киеве, я рассказываю ему сказки на ночь, и он, бедняга, всю ночь не спит. Вообще, я действую людям на нервы. Например, мой отец (он с нами не живет) пришел как-то кран чинить, и мы пили чай, а чашки и блюдца снаружи перламутровые. Он так спокойно и шутливо спросил, что это за чашки, а я ему сообщила, что мы их только керосином полощем, чтобы продезинфицировать. Чай он, естественно, больше не пил.

Мне всего 15 лет, поэтому, наверное, я немножко с приветом. Но если Вы опубликовали рукопись типа, который убежал в рыбу, то Вам мое письмо должно быть интересно. У меня подруга собирается поступать на психфак и все время меня тестирует. Если ее послушать, то просто поражаешься, как это я еще не в дурдоме. Как Иван Бездомный. Но он был нормальный.

Вы любите писать глупые вещи на бумаге? Сейчас Вы думаете, что всю жизнь этим занимаетесь. Если любите, то не надо стеснять себя.

В. В.

Ленинград. 1986


Я люблю Ваши книги именно потому, что с первого же знакомства поверила безоговорочно каждому слову, и как замечательно, что за 20 лет не было у меня случая разочароваться или устыдиться.

Мне кажется, я читала все, что Вы написали, и многое из того, что писали о Вас. Не все ложилось в душу одинаково, но каждая новая книга… Волнуюсь, будто ребенок мой делает что-то впервые сам…

Когда-то прочла у Вас, что пишут Вам женщины, «не состоявшиеся как женщины». Ко мне это не относится, тут все у меня в порядке. Ну а то, что в большинстве женщины пишут, не должно Вас огорчать, они просто более эмоциональны и менее ленивы. А может быть, и тоньше чувствуют?..

И. Н.

Крым. 1986


Вчера забавный сон приснился. На звонок открываю дверь. На лестничной клетке в кресле сидите Вы, держите на коленях рыжего котенка и спрашиваете: «Вам морские волки нужны?» От смеха и проснулась.

Откуда у Вас обида на женщин? Или это кокетство? За всю жизнь стоящую не нашли?…

Люблю перечитывать Ваши книги. Мне думается, что так и надо писать сейчас, в наше время. Т. е. ничего не выдумывать, а постараться выразить то, что в тебе накоплено. И вовсе это не должны быть бесспорные суждения, истины. Я с Вами не во всем согласна, многие Ваши суждения мне кажутся неверными и даже, простите, легкомысленными. Ну и что? Каждый имеет на это право…

Н. Казакова

Дубна. 1986


Ваши книги много сделали в нашей жизни доброго, они сумели так нам помочь, как ничто. И в самые трудные, тяжелые моменты жизни помогают успокоиться и уравновешивают наше душевное состояние. Моего мужа (он был моряком) уже нет в живых, он перенес 33 операции, 3 года пролежав в госпитале после тяжелого ранения 1944 года. Когда нет никаких сил сопротивляться той боли, которую я ношу и буду носить в своей душе, я беру Ваши книги и попадаю в свою молодость, попадаю в среду, где много порядочности, доброты и теплых, хороших человеческих отношений, и мне делается легче. Примите от меня низкий, земной поклон. Да отведет судьба свой лик суровый от всех ведущих в море корабли.

М. Н. Маслова

Москва. 1986


Прочитав Ваше повествование о Казакове, не могу удержаться, чтобы не написать. Почему? Да потому, что справедливость в жизни — это одно, а уж несправедливость в искусстве, тиражированная колоссальным тиражом, — это уже беда не моя лично, а миллионов. Откуда у Вас эта смердяковщина? Откуда упрямое желание подчеркнуть, что все неразумное, мерзкое — непременно русское? Мало, что ли, льют на нас многие и многие писатели, кинематографисты и т. д. иных национальностей? Пользуясь долготерпением и укоренившимся в нас интернационализмом? (А он русским более свойствен, чем кому-либо другому. Вспомните наше низкопоклонство и вспомните историю. На каких только баррикадах не сражались русские, за свободу каких только угнетенных не дрались! Даже в Эфиопии, даже на о. Ломбок!)

Вы писатель, которого любят и читают, которому верят, Вы все время становитесь в позу презрения к своему народу. Перед кем Вы вертите бедрами? Чье одобрение стремитесь заслужить? Почему это «отличные ребята», матросы из крестьян, «уже не крестьянство, а выходцы из него», а торговцы, потерявшие человеческий облик, — не выходцы? Вот они-то как раз скорее выходцы!

Или в рассуждении «есть Бог» — «нет Бога». «Середину» между этими полюсами каждый проходит по-своему, с мучительными колебаниями и раздумьями, не всегда, кстати, осознаваемыми. Странно утверждать, что «середина неинтересна», да еще именно «русскому человеку»! Почему? Откуда Вы это взяли? Почему Вы уверены, что француз, немец, англичанин по-иному проходят эту «середину»? И откуда Вы знаете, как ее минует каждый русский? Зачем Вам эти пижонские наскоки? Зачем Вы идете против того, чему присягаете вслед за Чеховым: «Дай мне Бог никогда ничего не говорить про то, чего хорошо не знаю». Но — говорите.

Далее, Вы пишете: «Чем человек умнее, тем ему необходимее умный собеседник — это азбучная истина. Чехов чуть не весь век терпел Суворина и с ним переписывался, хотя и никогда его порядочно не любил и давно раскусил, а терпел до самого Дрейфуса, потому что старая и подлая лиса умен был бесовски». Чехов «терпел» Суворина! Да Суворин много лет в буквальном смысле слова спасал Чехова! Платил за него долги, списывал их, давал ему деньги по первой просьбе и, не ограничивая, возил на свой счет за границу, ибо разговоры Чехова о возвращении долга за это так и остались разговорами. Правда, какую-то мелочь Суворин принимал от Чехова в счет долга, чтобы успокоить его совесть. Но и только!.. Любил ли его Чехов? Он постоянно и всем писал о доброте и благородстве Суворина, о его бескорыстии и щедрости…

Как раз в год вселенской шумихи, организованной вокруг Дрейфуса, он пишет Суворину: «Сестра в восторге от Вас и от Анны Ивановны, и я рад этому несказанно, потому что Вашу семью люблю, как свою».

И еще. Как писатель, который ведет за собой умы, Вы обязаны знать истинное положение вещей. А для этого должны изучить еврейский вопрос. Ныне он — главный. Если перед войной Второй мировой главенствующей силой в политике был фашизм, то сейчас — сионизм. Он в сто раз страшнее фашизма…

Нас пугают неофашизмом. Но исторические явления возвращаются только как фарс. Действительно, и это движение захвачено сионистами, решившими «предотвратить антисемитизм», на самом же деле превратившими его, как они сами шутят, в «кошерный фашизм»…

Ваша поклонница

1986

P. S. Вам, писателю, вероятно, покажется интересной такая подробность: евреи — единственный народ в мире, не имеющий и никогда не имевший сказок. А ведь именно сказки несут в себе веру народа в добро, справедливость. Евреям же добро и справедливость ни к чему. Не случайно они пустили в ход хохму: ни одно доброе дело не остается безнаказанным.

Н. К.[53]


Мы всерьез намерены провести конференцию по Вашему творчеству… Оказалось, что по Вашим произведениям готовить конференцию труднее, чем по другим. Это путевые дневники? Публицистика? Поэмы? Автобиография?

В конце концов сошлись на том, что все они — роман, все события которого и действующие лица группируются вокруг личности автора, сильной и беззащитной, ядовитой и неуверенной, веселой и трагичной, контактной и одинокой, человечной и беспощадной.

Что же получается? Герой нашего времени? Конечно же да.

Через авторское отношение рассматривать и события, и действующих лиц?

А как говорить о проблемах Ваших сочинений? По традиции с заглавий? Есть сомнения по поводу заголовка «Вчерашние заботы». Заботы ушли в прошлое? Тогда в этом есть нечто конъюнктурное, что Вам несвойственно, в общем-то. Или желание, чтобы эти заботы канули в Лету? Или, перефразируя Золотусского, Вы хотите «заклять себя» этим названием от ударов, которые обрушивают на Вас чиновники мореходства за сор из избы?

Знали бы Вы, с какой гордостью за Вас мы читаем о том, как Вы отбиваетесь от ударов после каждого произведения, как мужественно отстаиваете свое право на плавание, на борьбу. Бывает очень больно, стыдно и горько, когда Вас унижают дураки…

Учителя

Поселок Юшкино, Кемеровская обл. 1987


Вас у нас, на Крайнем Севере, любят и ценят за точность пера, реализм, остроту вопросов, юмор тонкий, «делу полезный». Я все, что могу добыть Конецкого, — добываю и с особым удовольствием читаю… Был со мной случай. Недавно попал в клинику Института терапии в Новосибирск (расплата за 30 лет на Севере). Иду я в соседнее здание на самую «любимую» экзекуцию — зондирование желудка. С тоской думаю, как я два часа с зондом в утробе перенесу. И — вдруг! В цокольном этаже, в киоске «Союзпечать», — Конецкий! В карман его! Благо что формат карманный (к сожалению, не больше). И вот два часа я булькал с зондом в утробе смехом (или чем-то похожим на смех — с зондом не расхохочешься). Доктора, по-моему, решили, что пациент не по их профилю и надо зондировать не желудок, а мозги. Но быстро поняли меня, увидев Вашу книгу, — читал я «Квазидурака». Вот в какой неординарной ситуации мною был воспринят Ваш юмор…

А. Соколовский

Магадан. 1987


Много лет я разгадываю Вашу тайну. Откуда, скажите, вы знаете, чего я жду, какие мне нужны слова, как поддержать меня, когда мне трудно? Я так благодарна вам! Чтение для меня всегда диалог, и создается иллюзия, что вы знаете именно меня и обращаетесь именно ко мне, как к верному, старому другу… Может быть, Ваша тайна в том, что Вы в своих книгах абсолютный хозяин: и писатель, и режиссер, и герой, и художник…

М. Соколова

Одесса. 1987


Я не литературовед, но знаю, что выражу не только свое мнение, когда скажу, что в настоящий момент в нашей литературе Ваши произведения — лучшее, что написано о торговом флоте. Повествование от первого лица, юмор, правдивость, наличие хорошей доли «морской травли» — все это каким-то непонятным пока для меня образом соединено именно в такой сплав и именно в тех пропорциях, которые необходимы. К сожалению, мне пришлось немало прочитать совсем других «морских» произведений, где есть и кошмарные опасности морской службы, и героическое их преодоление, и всяческие «вражеские провокации» и любовь, но нет самого главного, что есть у Вас, — настоящего, правдивого изображения жизни моряка изнутри, да еще так, чтобы это было по-настоящему интересно. Я уж не говорю о ляпах в терминах, которые одни часто сводят на нет все впечатление о книгах иных писателей и которых у Вас я ни одного не могу вспомнить.

Да, я моряк, к сожалению уже бывший. Закончил ДВВИМУ, четыре года работал в Дальневосточном пароходстве механиком, даже обошел один раз вокруг света. По семейным обстоятельствам пять лет назад вынужден был уволиться, и вот все эти годы вижу морские сны. Прочитав Ваши произведения, с новой силой потянуло назад, на моря, к оставшимся друзьям, а может быть, и самому написать что-нибудь, только с нашей, «механической», стороны, а то почему-то ни разу мне такие книги не встречались.

А. Пивоваров

Саратов. 13.03.88


Честно говоря, в самые черные моменты мне знакомые предлагали попробовать сходить в церковь, но я как-то не могла — не мое это, хотя воинствующей атеисткой не являюсь. Наверное, другая мне вера нужна была, земная. А в Вас я верю, свято верю. Одно меня беспокоит. Особенно после телевизионной трансляции встречи «Советской культуры» с ленинградской интеллигенцией. Мне как-то жутко стало: Вы же сплошной обнаженный нерв! Я понимаю, что творец, все через себя пропускающий, таким, наверное, и должен быть. Но все-таки… Простите за банальность, но на тот свет отправиться никогда не поздно, а Вы всем, и стране, живым нужны, книги Ваши нужны, мысли, чувства живые, а не бронзовый памятник или мемориальная доска…

И. Н. Кузнецова

Ленинград. 1988


Посмотрела документальный фильм «Боль и крик» и хочу высказать свое мнение по поводу одной мысли, очень эмоционалыю выраженной Вами в комментарии этого фильма Это мысль — о повышенной ранимости и незащищенности творческих душ и пьянстве как своеобразной форме протеста — представляется мне очень спорной и, главное, сводящей на нет все усилия этого нужного по замыслу фильма

Говоря о судьбе своих рано ушедших из жизни друзей, Вы выражаете эту мысль с абсолютной категоричностью, утверждая, что погубила их, заставила пить ложь вокруг них. Не кажется ли Вам, что после такого заявления не стоило дальше и делать фильм?..

По-моему, эта теория «утонченных» душ, имеющих исключительное право выражать свой «протест» запоями, выбивает всякую точку опоры в борьбе с пьянством, всегда позволяет снисходительно оправдать любую слабость, любое пьяное свинство, любого алкоголика сделать жертвой обстоятельств и несчастным страдальцем.

И тогда незачем делать фильм, а боль уходит на второй план, и, простите, не очень веришь в публичные покаяния известного писателя — ведь зрители и читатели понимают, что известный писатель не сегодня, на излете жизни, узнал, что пить водку — это плохо. Но только сегодня говорит, что это — плохо!

И еще… Элементарная этика предписывает человеку говорить о мертвых «либо хорошо, либо ничего». И никакие отношения при жизни, даже дружеские, не дают права нарушать этот неписаный закон, тем более что эта сторона жизни Ваших друзей достаточно освещена в Ваших воспоминаниях. Не кажется ли Вам, что Вы могли бы говорить только о себе? И этот разговор был бы более уместен и более убедителен, тогда как сейчас ваша несомненная искренность затемнена налетом эффектного позерства. Письмо вышло каким-то назидательным, но, извините, короче и как-то иначе не получилось.

Н. Лапицкая

Ленинград. 05.04.88


Кстати, литературоведы и критики не писали о том, что у Вас проза — драматургична?.. К примеру, герои у Вас, что называется, «как живые», а ведь в основном-то характеристика их — речевая. Это же основной элемент драмы…

К литературе и искусству у меня подход такой. Писатель может писать о чем хочет и как хочет. Речь, конечно, о талантливых людях, а не конъюнктурщиках. Что же читатель? Он будет выбирать. Так это и делается.

Может он высказать свое несогласие с автором, который ему нравится? Ведь писатель и читатель могут что-то воспринимать по-разному. Я считаю, что все, кто печатается, куда более уязвимы, чем те, кто просто читает…

В. Мандрусова

Новосибирск. 12.02.88


Неожиданным и диким показался в Ваших устах пассаж о крысах, бегущих с тонущего корабля, по отношению к т. н. диссидентам. В общем, согласен с Вашей аналогией: Россия — тонущий корабль, но позволю себе несколько конкретизировать. Куда правильнее будет уподобить нашу страну римской галере, на которой гребущие были, как известно, рабы. Так вот, если эти рабы бегут хотя бы и с тонущей галеры, это все равно есть стремление к свободе и единственно возможный в этой ситуации акт мужества…

В 1845 году Огарев писал Герцену: «Герцен! А ведь дома жить нельзя. Подумай об этом. Я убежден, что нельзя. Человек, чуждый в своем семействе, обязан разорваться с семейством. Он должен сказать своему семейству, что он ему чужой. И если бы мы были чужды в целом мире, мы обязаны сказать это. Только выговоренная убежденность свята. Жить несообразно со своим принципом есть умирание. Прятать истину есть подлость. Лгать из болезни есть трусость. Жертвовать истиной — преступление. Польза! Да какая же польза в прятании? Все сокрыто, да будет проклято…»

Слова о крысах, бегущих с тонущего корабля, не имеют никакого отношения к 9/10 советских эмигрантов. Но Вас самого они характеризуют вполне определенно. Напомню Вам известное ленинское высказывание о том, что подчиняющийся насилию — раб, но тот, кто подчиняется насилию, еще и оправдывает его, — тот холуй и хам!..

И. А. Полущук

Ленинград. 1988


Не знаю, как Вас по отчеству, Конецкий, обзывать же Вас товарищем ручка не поворачивается, потому обойдусь без обращения. Пишу Вам под своим впечатлением от только что прочитанного «Парижа без праздника», вернее, первой его половины. Я явно не человек Вашей аудитории, профессия у меня будет сугубо немужская, но будьте уж так любезны, примите к сведению и мое мнение.

До последнего времени я хранил иллюзии относительно того, что те, которые околачивались вокруг «Нашего современника» со товарищи, — суть не более чем шавки, которых не читают. Судил, дурак, по тиражам. Сейчас мне очень ясно видно, что, пока либеральные труженики пера успокаивают гуманистов и внутренне свободных людей в том, что по крайней мере с гласностью все обстоит как надо, противоположная апеллирует не к ним, к тем, которые, очевидно, будут просто уничтожены, так как не стоит и тратить на них энергию. Они апеллируют к неразумному большинству и особенно к неразумной силе. Белов агитирует думающую часть крестьян, Проханов — военных, Пикуль — тех, кого принято называть «мясниками», да и прочую жвачную часть обывателей… Увы, этот список придется дополнить Вашим именем и предположить, что Ваша аудитория — «мужчины», в смысле «мужики», не очень, наверное, многочисленная, но уж всяко СИЛЬНАЯ.

Конечно же, Ваше писание повиртуознее и попрямолинейнее трогательных откровений Бондарева или Астафьева. Увы, это только увеличивает его (писания) внутреннюю подлость. Дерьмо же Вы, Конецкий, препорядочное, и это не оскорбление, это просто прямо проистекает из Ваших же собственных строк. Как иначе можно назвать человека, который тычет в нос Аксенову в качестве положительного примера выбор Смелякова, после трех отсидок умудрившегося остаться рабом наших догм. Да, именно рабом, не найдя в себе силы возненавидеть (что было бы АБСОЛЮТНО справедливым) страну, именно страну, столь чудовищно с ним поступившую! Да, конечно, Вы признаете, что все было, но почему же Вы даруете право (моральное) на отъезд только тем, кого выталкивают, отказывая в нем тем, которые уезжают сами от недостатка воздуха? И не позорно ли, не откровенно по холуйски ли утешать аудиторию, СИДЯЩУЮ ПО УШИ В ДЕРЬМЕ, тем, что ЗАТО они, мол, русские и у них, мол, есть возможность на «полублаженную улыбку на успокоенном лице»?! Спасибо за перспективу, однако, думается и Вы сам на деле предпочитаете кокосовый рай отечественному шествию по этапу. Тем более среднего «мужика», который обычно «смотрит, пока Сенкевич путешествует». Я уже не говорю о Вашем замечательном пассаже, явно рассчитанном на ту часть публики, которая верит нашим средствам массовой информации и очень хорошо знает, что отщепенский журнал «22» проводит подлую пропагандистскую политику, т. к. израильтяне не смеют бороться с терроризмом, т. к. ВСЕ ОНИ САМИ ТЕРРОРИСТЫ (и жидовские морды).

С. Н. Шилин, студент 3-го курса ЛОЛГИ

19.01.88


Простите за беспокойство. Я Вам пишу. Почему? Вы узнаете из письма. Прочитала Ваш рассказ «Невезучий Альфонс». В герое я узнала Олега — первую и единственную любовь, с которой прошла через всю жизнь. Для меня было неожиданностью узнать, что Олег стал моряком. Он говорил, что у него плохое зрение. Стать моряком с плохим зрением, я считала, невозможно. Слова, сказанные Олегом: «Женился на доброй и порядочной женщине», — заставили меня задуматься. Значит, не любил. Почему? Почему мы не встретились?

В годы войны в Торжке, где я тогда жила, стояла войсковая часть по ремонту самолетов. Отец Олега был командиром этой войсковой части. Мать — Екатерина Львовна завклубом при части. В госпитале работала моя мать. А я училась в школе, летом работала на госпитальном подсобном хозяйстве. Олег, высокий мальчик, ходил мимо огорода, на котором я работала, на рыбалку. Так мы впервые увидели друг друга. Стали встречаться, редко, — его мать не разрешала нам видеться, но встречи эти были для обоих желанными.

Олег много читал, рассказывал, мечтал стать путешественником. Смысл жизни он видел в служении людям. Мне с ним было интересно. Эти разговоры расширяли мой кругозор. Я прониклась к нему уважением, доверием.

Олег рвался на фронт. А я считала, что наше дело учиться в школе.

Когда война ушла на запад, воинскую часть перевели на запад. Пришел час расставания. Последнюю нашу встречу я помню всю жизнь. Сначала моросил мелкий дождь, потом занималась заря. Здесь раскрылась его душа — нежная любовь ко мне. Не было громких слов, были нежные поцелуи и разговоры о будущем. Не было обещаний и клятв. Просто сказал, что писем писать он не любит, но будет обо мне знать все. И просил прочитать «Гранатовый браслет» Куприна. А свою фамилию он мне не сказал, война, думала я, нельзя. Теперь понимаю — не хотел…

Окончила школу, поступила на курсы медицинских сестер.

К нашей встрече с Олегом готовилась — училась шить, вязать, вышивать. В свободное время ходила в городской клуб и училась там петь, танцевать, играть на гитаре, даже пробовала выступать на сцене (из этого ничего не получилось). А от Олега не было никаких вестей. Мое состояние трудно было описать. Оставаться в Торжке я больше не могла. Казалось, если поеду ему навстречу, то что-то узнаю о нем быстрее. Да и работы в Торжке не было.

Жила я в Пушкине у родных матери, работала в детской поликлинике. Пригороды Ленинграда меня мало радовали. Мне казалось, что Олег в Ленинграде. Вглядывалась в каждого высокого парня (на моряков не смотрела). А в 1951 году сделала непоправимую ошибку — вышла замуж (высокий, напоминал Олега). Родилась дочь, но нормальных отношений в семье не получилось — свекровь была как Кабаниха Островского из «Грозы». Слезы и уговоры матери заставили меня с ним жить. Он вел себя ненормально: не разрешал выходить на улицу, исчезал из дому надолго. А однажды сказал: «Тебя спрашивал высокий парень. Он уехал». Может быть, это был Олег? Муж мог ему наговорить чего угодно. Я была в отчаянии. Для меня оборвалась последняя надежда на встречу с Олегом. Теперь мне было все безразлично.

Теперь Вы знаете, что Олег был любим, любил, признавался в любви (правда, словами Куприна). Все это смешно, если бы не было так грустно.

Муж устраивал мне скандалы, пил, получал от кого-то письма, а потом меня спрашивал: «Где познакомилась с моряком?» Я ничего не понимала. Нервная система у меня была на пределе. Плакала от обиды. Глаза ослабли, присоединилась туберкулезная инфекция, и я совершенно ослепла. Долго лечилась, и зрение восстановилось. Муж продолжал пить, а потом кричал: «Женой любовника-моряка ты не будешь! Я убью тебя и себя, его ненавижу!»

Жила я работой и ребенком. Свою работу очень любила и на работе забывала все. А дома — ад. Муж прожигал свою жизнь, пьянки, женщины. «Ты меня жалеешь, — говорил он. — А ведь я против тебя совершил преступление, ты на Севере должна жить». И показал конверт, на котором написан адрес О. К.

Вскоре приехала мать, все увидела своими глазами и поняла, что развод неминуем. Нас развели. Он в суде утверждал, что у меня любовник. Мне было стыдно и обидно. В день развода он ушел к другой женщине. А я осталась жить с его матерью. Он редко приходил навещать мать, и всегда пьяный. Однажды в пьяном бреду закрыл нас всех на кухне, избил мать и дочь, а мне нанес два ножевых ранения. На суде его мать защищала и утверждала, что он так себя вел, потому что у меня любовник.

Не скоро, но квартиру мы разменяли, и я стала жить в Ленинграде. Однажды меня вызвали на проходную больницы, где я работала, сказав, что меня спрашивает какой-то моряк. Я работала старшей медсестрой, но в тот момент мыла коридор (надо было дочь выдавать замуж, хваталась за любую работу). Я побежала. Мне было стыдно своего внешнего вида, старости. И вдруг я почувствовала на себе взгляд, уничтожающий, и я чуть не лишилась чувств. Теперь мне понятно, что это был Олег Кобылкин.

Я невыносимо страдала от тоски, одиночества. Снова выходила замуж не любя, разошлась. Мой первый муж вышел из тюрьмы, просил у меня прощения, но я сказала: «Ты изуродовал мне жизнь, дочь из-за тебя в 16 лет стала седой. Тебе нет прощения и не будет».

Знаете, я всю жизнь прожила мечтами и планами Олега.

Я любила, хотя и без ответа. И я была почти счастлива. Олегу я благодарна за то, что он для меня выбрал правильный путь — служение людям.

А я даже целоваться не умею, не любя — не будешь целоваться…

Зинаида Тимофеевна

Ленинград. 5.11.89


Хорошо, конечно, что защищаете В. П. Некрасова, но делаете это странно. Год назад таким же методом действовал актер Театра на Таганке В. Смехов, который для защиты Ю. П. Любимова не нашел ничего лучше, как измарать дерьмом покойного А. В. Эфроса. Любимов, впрочем, особенно не протестовал. Но думаю, что Виктор Платонович за потоки дерьма, вылитые на всех эмигрантов, кроме него, спасибо Вам не сказал бы.

Мне раньше нравились Ваши книги. Но и раньше я был согласен с теми, кто считал, что Ваш потолок был достигнут, когда я под стол пешком ходил (я родился в 1966 г.), и ждать от Вас больше нечего….

А может, Вы мстите Аксенову за давние обиды, сводите счеты, припоминая, скажем, как он высмеял вас в своей давней книжке «Сундучок, в котором что-то стучит» (М., Дет. лит., 1976), изобразив на стр. 33–34 Олега Олеговича Конецкого, старого опытного штурмана, первейшую сорокалетнюю жемчужину «Клуба поэтов Петроградской стороны»?

Для ясности обращаю Ваше внимание на свое отношение к Аксенову: я знаю, что он не ангел, чрезвычайно поверхностен и тщеславен. Но, в отличие от Вас, талантлив.

А. Кулик

Челябинская обл. г. Коркино. 18.03.89


Слаб человек. Слаб Виктор Конецкий. Это ж надо: «За то, что по его вине на шесть-семь лет из литературы вылетели Фазиль Искандер и Андрей Битов…» Аксенов виноват! Нашел виновного! Ну и ну!.. Свою патологическую ненависть к талантливому писателю надо бы все же скрыть. А то враги аплодируют, а люди плюются. И мыслей о самоубийстве не будет. Вы человек не пропащий, с честными и благородными порывами, а потому совесть Вас мучает и Вы ее. Поймите, Василий Аксенов — писатель, изгнанный из России сталинско-брежневской атмосферой, которая контузила даже такого в принципе неплохого человека, как Вы…

В. М. Соловей

Москва. 26.02.89


Поглядев 28 лет назад чудесный кинофильм о забавном происшествии с тиграми, я, к сожалению, не удосужился запомнить одного из его авторов сценария. Потом был «Путь к причалу», в котором, как и многим, мне все заслонило «третье плечо». Даже «Тридцать три» не проникли мне в башку! И только около 15-ти лет назад случайно попавшийся под руку томик с не совсем обычным названием «Кто смотрит на облака» открыл мне глаза.

Что делает советский человек, желающий иметь книги полюбившегося ему автора? Он ворует их в библиотеках. Так же поступил и я. За недолгий срок удалось очистить три государственных собрания, и в моем личном появились «Начало конца комедии», «Среди мифов и рифов», «Над белым перекрестком» и кое-что еще. Прости меня, Родина! — цитирую — но срок давности истек, я узнавал в Кодексе.

Дай Вам Бог, чтобы Ваши книги долго еще исчезали из библиотек, чтобы самые законопослушные граждане были готовы рискнуть репутацией ради счастья постоянно иметь у себя Ваши книги.

Борис С.

Москва. 2.06.89


Не являясь почитателем Вашего таланта, с интересом прочитал «Париж без праздника». Интерес вызван тремя причинами: подробностями жизни Виктора Некрасова, письмом Солженицына и цитированием Василия Аксенова.

С удовольствием присоединяюсь к тем, кто не сговариваясь обвиняют Вас в пошлости. И дело не в Вашем безграничном амикошонстве, не в чудесном мореманском лексиконе и даже не в рисовке. Удивляет Ваше необузданное желание раздавать вердикты, делить людей на «чистых» и «нечистых»… По-человечески можно понять Вашу реакцию на «записки» Аксенова, но зачем же свои эмоции, да еще в таком виде, тащить на страницы уважаемого журнала?..

Увы, сейчас мы едва ли узнаем, действительно ли Некрасов собирался «вдребезги расквасить хлебало Ваське за «Метрополь»». Но интересно знать, почему это не собираются делать живые и здравые «метрополисты», которые, насколько мне известно, ни печатно, ни прилюдно не выражали подобного желания? Или просто надо подождать, когда они, выражаясь по-моряцки, отдадут концы, и тогда другой любитель «непутевых заметок» расстарается выступить от их имени?

Я не имел чести знать лично Василия Аксенова, не знаю и Вас, так что меня трудно обвинить в предвзятости. Но я охотно допускаю, что и на этот раз похвалят храброго моремана Конецкого в каком-нибудь отделе Ленинградского обкома партии, что в Смольном институте, — в морском ли отделе, в литературном ли, в другом ли отделе.

Л. Кукушкин

София. 20.02.89


Хорошо, душевно о Викторе Платоновиче Некрасове и попутно правду о нашем времени, о коллегах-писателях…

Но должна признаться: нравится мне очень писатель, которого Вы не любите, — Аксенов В. П. Вы, конечно, знаете, что было у него бедное детство и жестокое, как и у Вас, отрочество и что талантом его Бог не обидел, и вещи его — не серятина. И предлагать ему русскую пулю на русской земле вместо свободной любимой профессии по меньшей мере жестоко…

Д. И. Суркова

Калинин. 23.02.89


…С переходом на сушу надо искать другие системы отсчета, и хорошо, что Вы взялись за описание мира литературы, где хватает и своих маяков, и своих бухт и причалов. Мне кажется, плохо, неудобно писать, глядя снизу. Тут неизбежен дефицит юмора и снисходительности, а главное, все время слышится: «Я хоть и пониже его, а тоже не лыком шит!» Мне кажется, что даже о Пушкине нельзя писать, не встав с ним рядом…

Марк Моисеевич

Москва

(Без даты. — Т. А.)


Прочитала интервью с Вами под названием «Вы говорите с усталым человеком» и решила написать Вам свое суждение. Прежде всего, Вы не похожи на усталого человека. Вы просто пессимист. Вспомните слова песни: «Ведь ты моряк, Мишка, моряк не плачет и не теряет бодрость духа никогда…» От чего же Вы устали, Вы же всю жизнь проработали на свежем воздухе и работу свою любили…

И Вы в своем интервью опозорили себя тем, что не хотели иметь детей, стараясь облегчить свою жизнь. Вот дословно ваше выражение: «Я сознательно всю жизнь не заводил детей». Вот теперь дети и были бы вам большими помощниками и в моральном, и в материальном плане. Ниже Вашего интервью опубликована статья Е. Евтушенко. И по снимку видно, что Евтушенко не усталый человек. Как приятно смотреть на его улыбающееся лицо. Он счастлив, счастлив тем, что у него пятеро сыновей. Я от всей души поздравляю Евгения и Машу Евтушенко с рождением ваших двух сыновей…

Ветеран труда учителей К. С. г. Красный Сулин, Ростовская обл.

30.03.90


Викторыч, здравствуй. В свои 43 — открыл тебя. Ты мне нужен. У тебя морда простая. Ругайся как хочешь с Аксеновым, но за Некрасова — спасибо. Перечитал все твое (что нашел в нашей библиотеке).

Не буду надоедать. Я: ученик слесаря-сантехника, матрос-спасатель, солдат, учитель (рус. и лит.), художник-оформитель, худрук Дворца пионеров, мастер погрузочно-разгрузочных работ, нач. снабжения кирпичного завода, снабженец… Идем по восходящей, Виктор Викторович.

Инвентарный номер не помеха,

За окном Одесса минусовая,

В квартире мыкаются те,

Для кого не стоит нос высовывать.

Нужное есть слово — командир,

И ненужное — командировка.

На командировочные тир покупаю!

У кого винтовка?

Ю. Артюхов

Сумы. 1990


Вчера имел сомнительное удовольствие созерцать Ваше выступление по Ленинградскому телевидению. Набили оскомину многочисленные стриптизы популистов вроде Собчака, Болдырева, Травкина и проч. И Вы туда же. Поражает примитивная мотивировка Вашего выхода из партии. Подозреваю, что причина (скрытая) заключена в каких-то меркантильных соображениях, потому что высказывания Ваши неубедительны и не выдерживают никакой критики.

Христос не несет никакой ответственности за грехи служителей церкви. И Ваше пожелание изменить название партии лишено всякой логики. Будь создана такая партия во времена Кампанеллы — она вправе бы могла называться коммунистической, как указание на перспективу, цель нашего существования. Неужели это непонятно, или Вы просто прикидываетесь простачком?..

А еще — писатель! Честно скажу — не читал ни одной Вашей книги, а уж теперь из чувства социальной брезгливости — не притронусь.

Ленинград. 1990

(Подпись неразборчива. — Т. А.)


Я прочитала «Соленый лед», книга захватила меня с первых же страниц тем, что мы с Вами сверстники, люди одного времени, и ряд событий, о которых Вы пишете, где-то соприкасаются с событиями моей жизни в Ленинграде периода блокады, а также перекликаются с трагическими событиями на Балтике, и все это — детство, эвакуация и, пожалуй, воспитание — невольно объединяет меня с Вами. Ленинград довоенных лет, средняя интеллигенция, дети которых получили воспитание в первую очередь через книги: Киплинг, Чарская, Чуковский, Майн Рид, Жюль Верн, Бичер-Стоу. Я, вероятно, не ошибусь, если скажу, что мы люди одной среды, от которой война и последующие треволнения жизни почти оторвали меня. Сама домашняя обстановка таких семей создавала людей определенного склада: немного сентиментальных, любящих историю, немного фантастов и вечно к чему-то стремящихся людей.

В эвакуации можно было безошибочно отличить таких ленинградцев из сотни других, прежде всего своей доброжелательностью и простотой. Вряд ли это можно сказать о ленинградцах в целом; блокада, эвакуация, зловещие звонки 37–53 гг. во многом изменили население Ленинграда, но что-то осталось, не так ли?

Я из тех ленинградцев, которым после войны не суждено было вернуться в Ленинград. Блокада, эвакуация через Ладожское, Ваш чайник, который Вы с таким отчаянием пытались освободить, — все это сразу окунуло меня в то страшное и грозное время. Перед глазами возникла эвакуация по льду; я, правда, не помню подробностей, но помню машины, уходящие под лед, и как стреляли зенитки, и шум самолетов, и первую остановку на станции Лаврове, где нам выдали первый паек, и многие потом не смогли продолжить путь, не рассчитав свои силы, а потом дорога наша свернула не на Фрунзе, а в далекую Башкирию, и мы были первыми вырвавшимися из блокады, и нас еще не встречали организованно, как потом других. На станции мы с мамой потеряли сознание, а потом дядя подоспел с лошадью и забрал нас — он ветеринарный врач, приехал туда из Киева значительно раньше нас и кое-как уже был устроен с семьей. Вскоре меня подхватил брюшной тиф, и, когда я пришла в себя, блокада была уже снята. Когда я эвакуировалась, было мне 14 лет. Уже взрослым человеком, читая, как создавалась Дорога жизни, я содрогнулась от ужаса, так как каждый шаг людей, испытывавших ее проходимость для обозов и транспорта, был подвигом. Может быть, мы эвакуировались с Вами в одно время, так как в то время уже стояла вода поверх льда и снег оседал под машиной. Нам с Вами суждено было остаться в живых и навсегда запечатлеть это в своей памяти. Ленинград был и навсегда останется для меня родным и близким, и самая заветная мечта моя — вернуться когда-нибудь домой, а без мечты ведь нельзя жить.

Судьба не только столкнула нас в Ленинграде. Читая, дальше я еще больше разволновалась, так как события на Балтике, описываемые Вами, и люди очень отчетливо запечатлены в моей памяти. После войны я продолжительное время жила в Таллине, и в то время, когда Вы служили на аварийно-спасательном корабле на Севере, я работала в аварийно-спасательном дивизионе в Таллине чертежником, видела выписки в оперативном журнале, где все подробности этой драмы были подробно запечатлены. Эти два дня для всех нас были ужасны, я же впечатлительна по натуре и не могла спать, все представляла, как они там. И конечно, представляете, что для всех нас означала команда по истечении двух суток, очень лаконичная, понятная только одним специалистам: «Прекратить аварийные работы, переходить на судоподъем…»

Старшего помощника, Вашего друга, я лично не знала, но жена нашего главного инженера училась с ним в одной школе, и они хотели передать для него венок, пошли в морг, а их не пустили, почему-то в городе было введено чрезвычайное положение. Бедный Слава и все остальные — их, кажется, было 28 человек, погибших в расцвете сил. И это печально не только потому, что на флоте плохо соблюдаются правила по предупреждению столкновения судов в море… Горько все это. И когда же мы, славяне, научимся четко работать, организованно, быстро? В трудные минуты (как Вы и пишете) начальства появляется, действительно, слишком много, и большого и маленького. И все командовали, и никто не знал, чью именно команду следует исполнять.

Потом командира судили. Вы, вероятно, знаете подробности. Он оказался наверху, был сброшен в море, попал в госпиталь. Я к этому времени уехала. Дальнейшую его судьбу не знаю. Там еще погиб один стажер-мичман, из Ленинграда приехали родители… А судьба начальника штаба? Вы, вероятно, знаете, что он тоже был на лодке, нашли его в отсеке в отдалении от других, сидел с корабельным журналом.

Ах, этот шторм, сорвавший аварийный буй! Сколько же он натворил! Будем считать, что это шторм виноват во всем.

После на флоте усердно и на всякий случай стали всех нас знакомить с морзянкой и с выходом через торпедные аппараты. Вскоре у нас в дивизионе во время спасательной операции погиб матрос, захотевший помочь своему командиру. Родным, конечно, сообщили лаконично: «Погиб при исполнении обязанностей».

Хоронили Ваших друзей торжественно. Эту несчастную лодку мне пришлось вычерчивать на ватмане много раз. Так и вижу ее лежащей на грунте под углом 15°, и каждый раз я вспоминала их всех, и было больно в сердце.

Лидия Клименко

Ессентуки. 1990


С первых же рассказов Петра Ивановича Ниточкина я обрел ту счастливую музыку души, которая способна не только звучать, следуя за стрючками, но еще долго, долго нести тебя на крыльях этой музыки, когда даже возраст не может помешать волшебному резонансу с автором…

Б. Лисичкин

Вологодская обл. 01.08.91


Первая Ваша книга, которую я прочитал, была «Начало конца комедии» — мне принес приятель почитать. Потом я предложил ее мне продать, а он украл в библиотеке и продал мне ее за червонец, это было в году 77-м.

Вчера мой брат, который через меня пристрастился к Вашим книгам, принес мне «Третий лишний». Я ему предложил взамен Ключевского «исторические портреты», тот с трудом согласился поменяться. Наверное, у него эта Ваша книга есть где-нибудь в загашнике. Что мне нравится в Ваших книгах — это то, что их надо понимать как просто правду, истину, без всякой подоплеки. Лучше всего я запоминаю фразы вроде: «В полдень в Северном полушарии солнце находится над точкой юга». Так же просты и ясны Ваши мысли…

А. Хлебосолов

С.-Петербург. 1992


Не знаю, пишут ли Вам читатели сейчас, как во времена оны. Сейчас, видимо, читательские письма, как будто запоздало доходящие из 70-х и 80-х годов, должны либо «дорогого стоить» для их адресата, либо, наоборот, вызывать недоуменное раздражение: «К чему это теперь? Зачем?» Не знаю, в каком вы ныне пребываете состоянии, какую реакцию… Я вполне допускаю, что Вы находитесь сейчас в некоем мизантропическом периоде, читательских корреспонденции не читаете, а занимаетесь единственно флотским юбилеем. Допускаю… Но не могу не сказать Вам того, что, возможно, хоть на 1/10 джоуля повысит ваш тонус. Ведь столько счастья, радости от Ваших книг, ставших одним из главных событий жизни (именно жизни, а не художественных впечатлений), что было бы просто свинством, хотя и с большим опозданием, не написать Вам об этом. Но главное в том, что Ваши сочинения сохранили свою энергетику и обаяние и в нынешние мерзкие времена.

Ваши «Вчерашние заботы» когда-нибудь назовут «энциклопедией советско-морской жизни». В Ваших книгах прекрасно отпечаталось время, и с годами этот временной настой будет становиться только крепче.

Вместе с тем, в Ваши книги — как в любое другое добропорядочное произведение искусства — входишь как в художественную галерею с классическими полотнами, не в смысле их музейности, а как в мир, в хорошем значении этого слова отфильтрованный, пропущенный сквозь душу художника (вот взял же человек на себя труд!), очищенный от жутких изломов, безобразных крайностей проявления «действительности», от дикой эмпирической стихии. Только сильный человек может сдерживать этот напор, не спеша поделиться с читателем теми «жизненными впечатлениями», которыми тот и так сыт по собственному опыту.

Мне кажется, я понимаю, почему Вы молчите как писатель все эти последние годы, как молчат, впрочем, все оставшиеся настоящими. Нынешнее наше существование невозможно описать; то, что нас окружает, даже не тянет на понятие «действительность» — так, какая-то метафизическая дрянь, какой-то полукосмический мусор… И что же мы имеем в остатке? Всего-навсего то, что можно определить как благодатную роль предполагаемых обстоятельств, устойчивости стен и крыши. Вот и все уроки всех октябрей и августов. И здесь, между прочим, очень оцениваешь «рутинное» искусство, поскольку во всех поползновениях на авангард уже чуешь начало некой логической цепи, в конце которой маячат непременные вопли, истерические ржания и пальба по всяческим мишеням…

И. Н. Карясова

Москва. 31.05.95


Надо сказать, что при чтении ваших книг меня давно мучит вопрос об искренности и откровенности, о факте и вымысле. Насколько же совпадает Виктор Викторович путевых заметок с их автором. По-моему, Вам удается пока балансировать на черте, переходить которую нельзя. Я знаю один только срыв. Речь шла о треугольнике: Степан — молодая особа — и вы. Там Вы выдали женщину, что делать нельзя. Вы сами это знаете. Я тогда очень сердилась на Вас, но подумала, что, может быть, Вы поставили себя в вымышленные обстоятельства или Ваш лирический герой не 1:1 к автору. Если это выдумано, то Вы себя очернили. С этим приходится сталкиваться. Возьмите «Волшебный рог Оберона» Катаева. Из обломков разбитой жизни выглядывает препротивная физиономия маленького эгоиста, который не смог вырасти в бравого прапора 1-ой Мировой, а уж тем более не смог стать большим писателем. По-моему, нельзя переходить черту, за которой ты для своего читателя, который тебя любит, — подлец. Это ведь ужасное расстройство. Я тогда не читала Вас несколько лет. Впрочем, все это очень субъективно воспринимается. Читатель очень разный.

Читала «Мореплаватель» Олега Базунова в «Новом мире». Акварельные краски в описании Крюкова канала смутно напомнили мне мою ленинградскую юность…

Л. Нежинская

Киев. 1995


К стыду своему должен признаться, что книги Конецкого вошли в мою жизнь гораздо позже, чем у моих сверстников. Объяснение этому (но не оправдание) достаточно простое: приехав из Барнаула в 1966 году в Ленинград после средней школы «учиться на штурмана» в знаменитую «Макаровку», Ленинградское высшее инженерное морское училище (ЛВИМУ), первые годы своей курсантской жизни в столичном городе все свое свободное время я тратил на его изучение. Будущая жизнь моряка не предполагала длительного пребывания на берегу, это было ясно даже провинциалу, и я уже тогда старался взять от земной жизни максимум возможного. Да и уверенности в том, что останусь плавать в Балтийском пароходстве, тоже не было никакой. Надо ли напоминать послевоенному поколению, что такое иногородний и что такое прописка в Ленинграде? Так и получилось: по окончании училища по распределению поехал в Архангельск, где и проработал 20 лет.

В годы учебы имя В. В. Конецкого впервые всплыло в курсантских разговорах после выхода его книги «Соленый лед». Говорили, что это один из тех писателей, кто пишет о море совершенно нетрадиционным языком. Говорили, что юмор его произведений таков, что долго не можешь отдышаться от смеха, читая о похождениях его героев… Вышедшие к тому времени на экраны фильмы «Полосатый рейс», «Путь к причалу» и «Тридцать три» по сценариям Виктора Викторовича были просмотрены не единожды, но разве в том возрасте нас интересовали такие подробности, как фамилия сценариста? В лучшем случае мы знали фамилию режиссера, поставившего фильм, да актеров — исполнителей главных ролей.

Прошло достаточно много лет, прежде чем мне удалось прочесть «Завтрашние заботы». И попалась эта книга мне именно в арктическом рейсе из Архангельска в Игарку. Тогда меня поразило не просто совпадение обстановки нашего реального рейса с той, которая была в книге. Впервые в моих руках была повесть, написанная про современную жизнь моряков торгового флота, — тема, которую настолько редко затрагивали тогда писатели и журналисты, что можно было по пальцам одной руки пересчитать более или менее значимые и правдивые произведения об этом. По силе произведенного впечатления «Завтрашние заботы» можно было сравнить, пожалуй, лишь с «Тремя минутами молчания», которые, к слову, также случайно попали мне в руки.

В том рейсе я и дал себе слово постараться перечитать все, что было написано Конецким. Судовые передвижные библиотеки мало располагали к этому (все мало-мальски интересные книги загадочным образом в рейсе куда-то исчезали), поэтому все надежды были на ближайший отпуск. Но судьбе угодно было поступить со мною по-другому.

1 мая 1982 года теплоход, на котором я работал старпомом, шел из Бремена в Ленинград с грузом труб большого диаметра в трюмах и на палубе для строительства знаменитого в те годы трубопровода Уренгой — Помары — Ужгород. Северное море штормило, волна была попутной, и теплоход все сильнее и сильнее раскачивало, создавая реальную угрозу для палубного груза: войди мы в резонансную качку, никакие крепления не выдержали бы возникающих нагрузок. Но до мыса Скаген оставалось не более двух часов хода, а после поворота судно входило в пролив Каттегат и было бы прикрыто берегом и от качки, и от ветра. Это желание побыстрее уйти от шторма, видимо, и оказалось решающим для капитана. Он не стал сбавлять ход для выхода из опасной зоны резонанса, и очень скоро наступили последствия такого решения: при очередном сильном крене крепления труб на крышке одного из трюмов полопались, и все трубы с этого места посыпались за борт.

С приходом в Ленинград, как и положено, капитану порта был подан морской протест и оформлены все необходимые документы. Я уходил в плановый отпуск и сдал все дела новому старшему помощнику капитана. Уже дома через несколько недель узнал, что приказом по пароходству капитану и мне, как отвечающему за крепление палубного груза, был объявлен выговор и с каждого из нас была удержана треть заработной платы. Обычная практика тех лет, типичный случай: сколько подобных воспоминаний у любого из штурманов, кто дослужился хотя бы до старшего помощника капитана. Но не типичным оказалось время событий. Это был, напомню, 82-й год, когда шла очередная волна наведения порядка в стране. Днем на улице, в магазинных очередях, в других общественных местах, даже банях, проверяли, на каком основании люди в рабочее время не на рабочем месте. Тогда же были созданы транспортные прокуратуры, которые были призваны навести порядок на всех видах транспорта…

Вот под эту волну было заведено и уголовное дело по нашему происшествию. Следствие шло всю осень и зиму, все это время мне, как одному из участников события, пришлось жить в гостинице для моряков (а попросту, в общежитии) и почти ежедневно ходить в прокуратуру на допросы. Опрашивались все члены экипажа, имеющие хоть малейшее отношение к погрузке, проводились очные ставки, делались какие-то расчеты. Только к весне 83-го года стало ясно, что обвиняемым буду я один. Основным документом обвинения был акт экспертизы крепления палубного груза, сделанный капитанами рыболовного флота из Мурманска…

Судебное заседание было назначено на ближайший понедельник. Была среда. Мне хватило остатков мужества не впасть в панику и обдумать ситуацию. Спасти меня могла лишь настоящая экспертиза, которую в той ситуации мог бы сделать лишь один человек — сам автор «Правил перевозки…» Но для этого нужно было лететь в Ленинград, в институт, где он работал, и там уже попытаться объяснить ему что и как. На руках у меня была подписка о невыезде, но гораздо более серьезной проблемой в то время была сама возможность улететь из Архангельска. Билеты были дешевыми, но их было не достать. Выход был один — помощь кассирш из агентства «Аэрофлота», у которых иногда оставались билеты из брони обкома КПСС или их возвращал кто-то из пассажиров. Мне повезло: к закрытию агентства билет был у меня на руках. От какой-либо материальной благодарности моя благодетельница категорически отказалась (в те годы такие еще встречались, и не только в Архангельске), но согласилась выпить по рюмке коньяка, только у себя дома. Настроение мое было к тому времени таким, что было уже все равно где и с кем пить, хотелось просто напиться от безысходности, и я, не раздумывая, согласился.

Пока хозяйка хлопотала на кухне, от нечего делать взял с полки первую попавшуюся книгу и наугад раскрыл ее. Взгляд уперся в главу, которая называлась «Середина жизни», после чего сразу следовал эпиграф из Данте: «Земную жизнь прожив до половины, я очутился в сумрачном лесу, утратив правый путь во мгле долины». Затем автор писал о том, что он, как и Данте, в свои 35 тоже оказался в критической жизненной ситуации, и о том, как он выходил из нее. Я посмотрел на обложку книги: Виктор Конецкий.

Потрясенный, я перечитал начало главы несколько раз. Ведь именно в этот день, когда было предъявлено обвинение и жизнь для меня просто померкла, когда казалось, что уже ничто не может спасти от позора тюрьмы, и не оставалось практически никакой надежды (ну что можно было сделать в оставшиеся до суда два рабочих дня?), именно в этот день мне исполнилось ни много ни мало 35 лет! И у меня тоже была середина жизни, и я тоже «очутился в сумрачном лесу, утратив правый путь».

Глава была дочитана до конца, но с этого момента я был уже не один в этом мире со своими проблемами. Незнакомый мне человек своей историей вдохнул в меня ту надежду, которой мне так тогда недоставало. Не знаю, как это объяснить, но одиночества и безысходности в душе уже не было.

На следующее утро я был в Ленинграде. С помощью моих ленинградских друзей был найден автор «Правил…», которого удалось убедить в критичности ситуации, была проведена экспертиза, из которой четко следовало, что качество крепления палубного груза было надлежащим и что крепления не могли стать причиной потери труб. В понедельник утром этот официальный документ лежал у прокурора на столе. Убедительность его была настолько очевидна, что суд так и не состоялся. Сразу после этих событий я был назначен капитаном, проплавав в этой должности до того дня, когда навсегда сошел на берег.

Прошло более четырех лет после описанных событий. За это время перечитал все, что смог найти из Конецкого. Узнав его биографию, я проникся еще большим уважением к человеку, жизненный талант которого оказался не меньшим, чем литературный, а судьба — куда круче, чем это можно было предположить из его книг.

И вот однажды наше судно вновь оказалось в Игарке. Был декабрь, стояли жестокие морозы, и мы были для игарчан одним из двух последних лесовозов в ту навигацию, которую и продлили на месяц дольше обычного лишь для того, чтобы выполнить пресловутый план по вывозу сибирского леса на экспорт. Местное телевидение снимало специальный сюжет об этом событии, и от телевизионщиков случайно стало известно, что мой любимый к тому времени писатель Конецкий бывал в Игарке, что многие его хорошо знают лично и что Виктор Викторович переживает очередной нелегкий этап в жизни. Я решился послать Конецкому письмо с описанием изложенных выше событий, приписав в конце, что, возможно, данная история его заинтересует, а письмо поможет хоть в чем-то приободрить. На ответ я совершенно не рассчитывал, зная, насколько загружены такие люди, поэтому был очень удивлен, получив от него открытку с просьбой о встрече. К сожалению, по разным причинам встретиться с ним так и не получилось, о чем до сих пор глубоко жалею. Но до конца своей жизни буду помнить, как, сам не ведая того, этот талантливый человек помог мне в тяжелейший период моей жизни.

Воистину, «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется»…

Иван Федорович Евдокимов, с 1972 по 1988 год плавал на судах Северного морского пароходства, прошел путь от 3-го помощника капитана до капитана дальнего плавания, с 1988 по 1993 год был директором Архангельского агентства «Инфлот».


Не помню, когда впервые услышал имя Виктора Конецкого. Не помню, когда впервые начал его читать. Сейчас кажется, это было всегда. «Полосатый рейс», «Тридцать три», «Путь к причалу». К моему поколению он потихоньку входил из кино… Первую книгу Конецкого мне кто-то подарил. Прочитал на одном дыхании и тут же по дурной привычке делиться радостью дал приятелю. Никогда она ко мне больше не вернулась. Украсть книгу Виктора Конецкого на флоте не считалось зазорным.

Виктора Конецкого разные люди на флоте читали по-разному. Занимательность сюжета, юмор воспринимались всеми, драматургия, философичность, психологизм, пейзажность — теми, кому было дано.

И вот что интересно, о флоте написаны тысячи книг, многие моряки брались за перо, сколько талантливых литераторов были искренне увлечены морской тематикой. Но чаще всего моряки оказывались посредственными писателями, а хорошие писатели не знали морского ремесла, и флотские люди смеялись над явными нелепостями, которые находили в стилистически безупречных текстах. Виктор Конецкий — редкое и счастливое исключение…

Сент-Экзюпери всю жизнь доказывал, что он хороший пилот, Виктор Конецкий всю жизнь доказывал, что он хороший моряк. Наверное, это нормально, профессия инстинктивно оберегает себя от случайных людей, но, признав мастерство, воздает должное.

Флот и литература — миры соприкасающиеся, но не сливающиеся воедино. Моряку и писателю требуются разные, порою несовместимые качества. Сочинительство предполагает самоуглубление и даже задумчивость. Представьте себе задумчивого штурмана. Хорошо, если вахта спокойная, а если обстановка сложная? Конецкий умел переключаться и гордился тем, что по его вине не случилось ни одной аварии. Есть моряки, а есть люди палубы. Это не одно и то же…

Виктор Конецкий — советский писатель. Но не потому, что ему нравился коммунистический режим, а потому, что родился и почти всю жизнь прожил в СССР, который тогда и был Россией. Советский Союз — удивительное явление мировой истории. Никогда еще на земле не создавалось государственного образования, целиком сотканного из противоречий. Хорошее и плохое было перемешано самым причудливым образом. Виктор Викторович Конецкий, как и большинство его сверстников, был в юности советским патриотом. Ведь другой Родины ни у кого из нас не было. Люди искренне желали служить стране и от власти ждали лишь одного — пусть будет меньше лжи и дурости. И пришлось пройти путь мучительного осознания и с горечью признать — никогда власть не станет такой, какой хочется ее видеть. Она, эта власть, была создана как инструмент созидания посредством подавления. Нормальные люди хотели верить в прекрасную коммунистическую идею справедливости, свободного равенства, а государство раз за разом отталкивало их, унижало. Людей ставили в такие условия, что они начинали огрызаться. Это-то и было нужно! Но Виктор Конецкий не позволил сделать из себя профессионального оппозиционера…

Писатель уязвим. Все, что есть у него в душе, в характере, рано или поздно вылезет в тексте. Виктору Викторовичу Конецкому досталась ранимая душа и очень непростой характер. Мог быть открытым и скованным, добрым и желчным, великодушным и несправедливым. Но не было в его душе дряни, и всякий читатель это видел и ценил.

Алексей Мягков, гидрограф, автор книги «Семь футов над килем»

Январь 2005


Прилетела в Париж Лидия Борисовна Либединская и сказала, что умер Виктор Конецкий. Для меня это была и личная потеря. Я не умел и не любил дружить с писателями. Виктор был немногим исключением. Могу еще назвать трех-четырех знаменитых и менее знаменитых литераторов, с которыми меня связывают годы и десятилетия если не дружбы, то понимания, что в нашем деле ценится еще дороже. Их было бы больше, но слишком многие рано ушли из жизни.

Мы выпили с Либединской горького вина, помянув светлую душу Виктора Викторовича. И вспомнили одну из наших с ним совместных встреч в Гульрипше осенью 1980 года в доме творчества «Литературной газеты».

Надо было видеть Виктора у южного моря. Певец «соленого льда» если и появлялся у черноморской воды, то всегда в глухо, под горло, закрытом черном моряцком свитере, в фирменных флотских брюках с медной пряжкой, с легким презрением посматривая на нас, изнеженных салаг, ловящих последние лучи усталого октябрьского солнца. Впрочем, он всегда был непохож, сам собой, будь то иронические споры с Евтушенко по поводу «творческого поведения» или просто дружеское застолье, где бывал язвительно остроумен. Сполна это проявилось, в частности, на дне рождения поэта Маргариты Алигер, который мы отмечали 7 октября в узкой компании, где Виктор Федорович Боков замечательно пел не вполне приличные частушки, а хмельной Конецкий мрачно и неподражаемо смешно комментировал творчество проживающих в доме инженеров человеческих душ. И что важно, комментировал по существу.

Но вот чего в нем никогда не было (или почти никогда), так это искуса нравоучительства, стремления равнять всех по своим правилам жизни. Он был требователен к себе, к своему ремеслу, но никогда не опускался до высокомерного суда над человеческими слабостями других. Конечно, Виктор отлично различал границы, которые человек преступать не должен, никогда и ни при каких обстоятельствах, но при этом в нем отчетливо жило понимание и сострадание как доминанта и бытовой, и художественной жизни.

…Отрывочно всплывают детали, связанные с ним. Впервые войдя в мою московскую квартиру на Суворовском бульваре и взглянув на картину, висевшую на стене, он подозрительно изрек: «Ну конечно, Сарьян?!» В подтексте чувствовался упрек: «Ну вот, зажрались москвичи, утопают в роскоши». Но рядом была ирония: «Какой же Сарьян по карману в наше время критику, служащему на зарплате в Литературном институте!» Сарьян оказался туркменом под славным именем Ярлы, купленным по случаю в Ашхабаде. Хорошая картина, люблю ее, всегда вспоминая при этом Виктора и его акварели.

Где-то уже в конце 1980-х он остановился у меня на пару дней перед поездкой в Братиславу в составе писательской делегации. Настроение у него было пасмурное, ворчливое, да и побаливать стал чаще, что не прибавляло бодрости и оптимизма. Надо сказать, что моя теща, О. Н. Ингурская, работала в ту пору редактором ведомственного издательства «Речфлота» и, конечно, была в восторге от его книг. На «живого» Конецкого она смотрела с нескрываемым обожанием, и Виктора это немного расшевелило. Он галантно за ней ухаживал и вообще на некоторое время стал «облаком в штанах». Тут приоткрылась еще одна грань Конецкого. Он оказался обаятельным и старомодным, безо всякой тени рисовки отвечая на вопросы пожилой поклонницы его чудесного дара.

В нем была сильна игровая стихия. Это было вполне понятно только тем, кто хорошо, близко знал его. Внешняя, напускная грубоватость, нетерпимость (иногда на пустом месте) могли шокировать неофитов, которые только-только приближались к этому, по сути нежному вулкану. Он, конечно, был одиноким и, как считал, не до конца понятым артистом литературно-морской сцены. Отсюда любовь к В. Б. Шкловскому, тоже хорошему мистификатору, к которому Конецкого влекли опоязовская легенда и сентиментальное отношение патриарха к прозе младшего современника и земляка. Виктор рано познал читательское обожание, но втайне постоянно нуждался в высоком и авторитетном, публично выраженном признании со стороны литераторов, будь то Натали Саррот или А. И. Солженицын. В писательской среде он был белой вороной не только в силу морской профессии, но и благодаря своему внутреннему аристократизму.

Однажды он позвонил мне из Ленинграда и возмущенно спросил: «Кто это придумал нелепое выражение — «экология культуры»? Не Вознесенский ли?» Я его успокоил и объяснил, что заподозренный поэт здесь ни при чем. Виктор писал какую-то полемическую статью (а других он просто не писал) и искал зловредный первоисточник. Когда я указал на Д. С. Лихачева, он поостыл и, вероятно, задумался.

Вообще-то говоря, термин Лихачева ненаучен, но поэтичен. Это метафора, вполне допустимая в публицистическом обиходе. Экология — наука, в крайнем случае часть культуры в широком смысле этого слова, но, так как никто пока точно не определил, что такое «культура», можно и так.

Вика чуял слово, как хорошая гончая, и терпеть не мог приблизительности. Здесь с Юрием Казаковым они были парой что надо.

Ему нравилось, когда его (подобно Виктору Некрасову) называли Викой. Так его, впрочем, звали с детства.

О Юрии Казакове Конецкий написал воспоминания. Они дружили, ссорились, искали друг друга. В этих мемуарах много исповедально-иронических писем и много печали. Конецкий здесь особенно открыт перед читателями и, надо сказать, не щадит ни себя, ни других. Он словно сдирает прямо на наших глазах коросту с души, которая тайно ищет сочувствия и понимания. Два писателя, каждый по-своему, играют «на разрыв аорты», и Конецкий, провожая взглядом уходящего друга, со смертельной тоской понимает, что в искусстве слова и есть единственная, может быть и призрачная, надежда на спасение.

Конецкого преследовал призрак рабства. Это извечный комплекс русского интеллигента, хорошо известный не только по А. П. Чехову. Если чего и боялся Конецкий, так это собственного страха, прилюдно наступал ему на горло, то и дело обращаясь к спасительной иронии по отношению к самому себе.

Ему было что терять и было что искать. Он больше всего дорожил внутренней независимостью, и в этом была его сила и определенная слабость как писателя. Потому что бывают ситуации, когда отречение от себя, растворение в другом есть любовь к свободе.

Конецкий хорошо это понимал. И сочувственно выписывал фразу Игнатия Ивановского, переводчика шекспировских сонетов: «Первый признак русской литературы совпадает с первым признаком любви: другой человек тебе дороже и интереснее, чем ты сам».

Сейчас много говорят и пишут о «шестидесятниках», о людях, чья молодость и духовное созревание связаны с идеями XX съезда партии. Конецкий по структуре нравственных убеждений — один из них, но он никогда не принадлежал ни к каким литературно-идейным группам. «Нравственно обняться» он мог только на определенном расстоянии, в писательстве, в рефлексии, но не в прямом житейском жесте. Здесь своеобразие Конецкого, его гражданская и чисто человеческая щепетильность, его недоверчивость к любой попытке встать на общественно-политические котурны, «сбиться в стаю», схватить в руки микрофон. Он и с читателями предпочитал не сталкиваться лицом к лицу, они сами его находили доброжелательно-восторженными или хамскими письмами, грозными заявлениями «прототипов» в высокие морские инстанции, в рейсах на своем судне или в радиоперекличке со встречным. Общение с читателем и шире — с обществом — у Конецкого, как правило, протекало один на один и только в собственно литературных, беллетристических формах. В этом он резко обособлен от многих публицистически настроенных писателей его поколения. Обретя зрелость, он ушел в свою литературу духовных странствий, как в море, не мысля себе иного творческого поведения, ибо все другое слишком отдавало «несвободой», «неправдой» как в общественном, так и в жанровом смысле.

Стоит перечитать размышления Конецкого о литературе, о собственном писательском методе, которые буквально пропитывают его роман-странствие «ЗА ДОБРОЙ НАДЕЖДОЙ». Тут мы сталкиваемся с родом критического дневника, записных писательских книжек, которые при всей своей фрагментарности образуют довольно стройную творческую систему. Читатель как бы сам присутствует при рождении книги, входя в ее лабораторию, одновременно наблюдая и за героями, и за автором, который на наших глазах пишет этих героев…

Он не врал, когда врали многие. Держался своих истин зубами. Всегда стремился честно соответствовать своей творческой программе. Хранил, как мог и понимал, достоинство русского литератора. Пил водку, когда становилось плохо. И очищал душу писательством и морским трудом, которые давали радость и смысл существованию.

Когда вышла книга Конецкого «Вчерашние заботы», где блистательно и саркастически написан капитан Фомичев, прототипы так взволновались, что пошли в атаку на писателя. Замаячила перспектива его отлучения от флота. В феврале 1970-го Виктор пишет мне: «SOS, профессор! Мне хвост Фомичи прищемили — отбиваться надо!» Сигнал был, разумеется, услышан, и я объяснял в «Литературной газете» на примере «Вчерашних забот», чем художественное произведение отличается от документального и тому подобные азы разумного читательского поведения (Сидоров Е. Поэзия суровой прозы // Лит. газ. 1980. 2 июля, — Т. А.). Конецкий в результате некоторых общественных действий был «отбит» и слегка реабилитирован в глазах морфлотовского адмиралитета.

В его письмах за шуткой всегда просматривалась грустная нота. Отвечая на мою книгу о современной прозе, он писал: «В такой ряд меня ставишь, что в краску бросает, — не надо. Я свой ряд знаю, хотя и цену себе знаю. Жаль, что живем в разных городах. Тоска какая! Одиночество какое! И это при том, что полные штаны удачи…»

Его удача всегда была внутренне приправлена щепоткой горечи. Слишком большие задачи он перед собой ставил, ибо как мало кто из современных писателей любил литературу, а не себя в ней.

Когда Конецкому не работалось, он, по собственному признанию, вспоминал иногда обращенные к нему в одном из писем слова Виктора Шкловского: «Ты рассказывай нам о портах, там где-то жила Мария Магдалина, которую не забыть. Деревья ушли, люди измельчали, но память о Магдалине прекрасна. Напиши о берегах, за которыми скрываются люди… Остаются мифы не в пепле, а живые и требующие воспоминаний. То, что ты не написал, мяукает, забытое в корзинке. А сам не мяукай. Помни Марию Магдалину, которая во что-то верила и потому жива и бессмертна…»

Море и слово держали Конецкого на плаву, были его верой. И красота мира, которая вечными огнями мерцала за бортом его корабля…

Евгений Сидоров, литературный критик, в 1987 году стал ректором Литинститута, в 1992 году был назначен министром культуры России, с 1988 по 2002 год представлял Россию в ЮНЕСКО; автор книг «Время, писатель, стиль» (1978), «В поисках истины» (1983), «Теченье стихотворных дней» (1989) и др.

Март 2005


Желание побыстрее стать старше обостряется в исторические эпохи, как и желание дождаться перемен во внеисторические.

Война или революция нарезает рождения на поколения с удивительной частотой: разница в два-три года становится принципиальной: прошел всю войну, успел повоевать, не успел… Потом: помню всю войну, помню День Победы…

Как будто столь разные люди могли учиться в одной школе с первого по десятый класс, а старшие братья уже в вузе (от Александра Володина до Иосифа Бродского).

Завидуя тому, кто умирать

Шел мимо нас…

Пушкин причислял себя к «военному» поколению еще в Лицее.

Виквик (в просторечии Виктор Викторович Конецкий) жаловался мне так: «А у меня никогда не было дня рождения — он всегда был у Пушкина». Имелось в виду, что он родился в тот же день, 6 июня. Я его утешал как мог: мол, не в июне, а в мае Пушкин родился (это все большевики напутали).

Думаю, что то, что он не успел попасть на фронт, было более серьезным его комплексом. Зато он участвовал (как выпускник военно-морского училища) в Параде Победы в 1945-м и очень смешно об этом рассказывал (он всегда старался «не показывать виду», то есть его и показывал). Мы оба были «дети войны»: он выпускник, а я первоклассник.

И вдруг оказались в одной писательской лодке, где разница в возрасте легко стирается успехом, то есть ревностью и завистью. Завидовать было ниже нашего достоинства, а вот ревновать мы друг друга могли. Это опять как в школе: запоминаешь старшеклассников, а младшеклассников будто и вообще нету. Конецкий был уже имя, когда я стал продвигаться с первыми своими публикациями. Зато преимущество младшеклассников в том, что они ни в грош не ставят своих непосредственных предшественников, автоматически полагая именно себя на гребне времени, мне помогло. Впрочем, это единственный шанс быть сразу первым, а не когда-нибудь потом. Конечно, я мог сомневаться в достоинствах прозы Конецкого, если ни разу его не читал, а у него уже и книга в Париже, и фильм про тигров, не говоря уже о капитанском кителе! Казалось, что он и посматривал на меня как на нерадивого матроса, недодраившего положенный ему шкот, и, если бы мог, выдал бы мне два наряда вне очереди. Но однажды эти мои подозрения пали. Смирись, гордый человек! На самом деле, гораздо приятнее поймать себя на мелочности, чем уличить товарища.

Я сдал новую книжку в ленинградский «Совпис», и наш либеральный редсовет сумел провести ее в план (две положительные рецензии почтенных авторов), но начальство решительно не хотело ее издавать и отдало на третью, разгромную, В. В. Конецкому. Не знаю даже, откуда у начальства было взяться такому изысканному психологизму: что более молодое поколение окажется суровее к еще более молодому. Во всяком случае, я так истолковал их выбор и забоялся.

Но! Рецензия оказалась крайне положительной. И книга таки вышла, в аккурат к чешским событиям 1968 года. Успела от слова «успех». «Аптекарский остров» — успех это и был. Потом долго такого не было.

И я обрел друга и хотел уже быть со старшими, а не с младшими. Может, старшие писали и не лучше, но выпивали больше. Я проходил школу. Хоть и на берегу, но у капитана.

О капитанстве Конецкого следует сказать особо. Я помню его еще в потертом кителе, это когда он надевал его по особым случаям, на писательские собрания. Мол, вы просто члены Союза, а я штурман. Выбрит как перед боем, и позументы надраены.

Вот картинка. Я в первый и единственный раз оказался делегатом съезда писателей, никого не знал, цеплялся за китель Конецкого. Все были в особом напряжении: на открытие ожидался выход Политбюро. Нам обоим было стыдно. И вот что было замечательно в том времени! Не надо было объяснять друг другу, чего стыдно. Мы сидели, естественно, в заднем ряду (была такая уловка, чтобы не вставать со всем залом в порывах единодушия). Оно не вышло. Оставалась надежда, что оно выйдет на банкет.

В Кремле я тоже оказался впервые. Я как раз задумал роман о террористе-единоличнике и неудачнике, поэтому как бы как реалист изучал реалии. Понял, что моему герою через охрану не пройти. Весь съезд столпился у бархатных барьерчиков, длинные накрытые столы терялись в перспективе, пересеченные финишным столом.

«Сейчас ты увидишь, как все это сборище оглоедов и …сосов ринется, чтобы быть поближе к президиуму», — сказал опытный Виквик (за точность его фразы ручаюсь). И он был точен: стоило вздернуться барьерчику, как начался этот спринт. Мы, естественно, оказались в торце, зато в наилучшем обществе (тоже достоинство того времени: не надо было сговариваться, чтобы оказаться в сговоре). А оно опять не вышло.

Недобрав, мы продолжили на свободе. Я рассказывал ему о ненаписанном романе, и он меня критиковал как профессиональный военный — за неточность в подборе оружия для моего террориста. «Не верю!» — восклицал он по-станиславски. «А право художника!» — отбивался я.

Кончилось это гомерическим взрывом хохота, от которого я и проснулся. Виквик в том же кителе, а я в детской кроватке, и ноги торчат сквозь решетку.

Оказывается, я привел его на квартиру брата (семья была на даче, а у меня были ключи), ему, как старшему и гостю, уступил единственное ложе, а сам рухнул в кроватку племянницы.

Так закончилась наша встреча с Политбюро. Я так и не исполнил свой бумажный террористический акт, а Виквик, будучи с фронтовых лет членом партии, подписал-таки (чуть ли не единственный в Ленинграде) письмо в поддержку письма Солженицына, порожденного тем же съездом.

Вот офицерская честь, что превыше свободолюбия!

Виквик не был свободным, а потому был способен на поступок, а не на риск.

Потертый мундир сковывал его прозу. Он требовал от нее соответствия образцам, которые считал недостижимыми: русской классики и единственного современника Юрия Казакова. Свободу Виктор Конецкий обрел, сменив потертый уже сюртук писателя на новенький мундир штурмана, то есть вернувшись на флот. Он перестал разрываться на память и текст, перестал требовать от текста надраенности, а от памяти преданности морю. Его книги продуло свежим ветром настоящего времени — таковы стали его «Соленый лед» и «Среди мифов и рифов». И его снова стало можно приревновать и даже позавидовать полноправию его формы, как внешней, так и внутренней.

Никто тогда это так не истолковал, что он вернулся в морскую профессию, чтобы сохранить верность писательскому призванию. А это было то офицерское мужество, с которым он переплывал застой и все искушения официальной карьеры, которая ему вполне предлагалась. Но он обошелся без секретарства, орденов и премий, ради того чтобы писать лучше.

P. S. Пока я тянул с этим текстом, случилось 60-летие Победы, не менее дорогое для меня, чем день рождения Пушкина. Я все-таки не могу сдержать слез, когда слышу «Вставай, страна огромная…». Я наливаю себе незаслуженные фронтовые сто грамм и звоню тому, кто меня поймет. Так я звонил в Ленинград и выпивал по телефону с Александром Володиным или Виктором Конецким в былые годы.

Их нет у меня.

Андрей Битов, писатель, автор книг «Аптекарский остров» (1968), «Пушкинский Дом» (1989), «Человек в пейзаже» (2003) и др.

Май 2005

Загрузка...