Возникновение фракийского города Абдеры теряется в сказочных временах героического прошлого. И не столь уж важно, ведет ли он свое название от Абдеры, дочери пресловутого царя бистонской Фракии[7] Диомеда,[8] который, будучи большим охотником до лошадей, развел их столько, что, в конце концов, они сожрали и его, и жителей его страны,[9] или от конюшего этого царя Абдеры, или же от другого Абдера, любимца Геракла.
Спустя несколько столетий после своего основания, Абдера, здания которой сильно обветшали, почти разрушилась, и Тимесий Клазоменский начал возводить город вновь в пору Тридцать первой олимпиады.[10] Но дикие фракийцы, не терпевшие никаких городов, не дали ему насладиться плодами трудов своих.[11] Они отогнали его, и Абдера осталась незаселенной и недостроенной до тех пор, пока приблизительно в конце Пятьдесят девятой олимпиады жители ионийского города Теос, сопротивлявшиеся завоевателю Киру,[12] не сели на корабли и отплыли во Фракию. Найдя в плодородной области этот город Абдеру, никому не принадлежавший, ионийцы завладели им и столь хорошо укрепились там, вопреки фракийским варварам, что они и их потомки с того времени начали прозываться абдеритами. Подобно многим греческим городам, они образовали небольшое свободное государство – нечто среднее между демократией и аристократией, и управлявшееся так, как издавна управлялись маленькие республики.
– К чему, – воскликнут наши читатели, – эта пустая и пространная история возникновения и судеб фракийского городишки Абдеры? Что нам до Абдеры? Неужто так важно знать, когда, как, где, почему и кем основан город, уже давным-давно и не существующий?
– Минуточку, милостивые читатели! Прежде чем я продолжу свой рассказ, наберитесь терпения, пока мы с вами не договорились вполне. Упаси меня бог предположить, что вы будете читать «Историю абдеритов», если вам как раз нужно делать что-нибудь важное или есть возможность читать что-либо лучшее!
«Мне нужно готовиться к проповеди…» – «Мне необходимо посетить больных…» – «Я должен изложить свое мнение, отдать распоряжение, внести исправление, подать всеподданнейший отчет…» – «Я пишу рецензию…» – «За восемь дней я обязан предоставить своему издателю еще шестнадцать печатных листов…» – «Я купил пару волов…» – «Я женился…» Бога ради! Готовьтесь, посещайте, реферируйте, рецензируйте, переводите, покупайте и женитесь на здоровье! Занятые читатели редко бывают хорошими читателями. То им нравится все, то ровным счетом – ничего. То они понимают нас наполовину, то вовсе не понимают, а то (что хуже всего) понимают неверно. Кто хочет читать с удовольствием и пользой, не должен ничем заниматься и ни о чем, кроме чтения, не думать. И уж если выдался такой случай, то почему бы вам не уделить двух-трех минут для того, чтобы узнать то, что стоило немало часов какому-нибудь Салмазию, Барнсу,[13] Бейлю и, признаться откровенно, мне самому, ибо я не удосужился вовремя справиться об Абдере в словаре Бейля. Неужели вы меня слушали бы терпеливо, если бы я вам начал рассказывать историю о богемском короле, владевшем семью замками, или повести трех календеров?[14]
Абдериты (из того, что уже известно о них) являлись, должно быть, одним из самых приятных, энергичных, остроумных и проницательных народов, когда-либо обитавших на земле.
– И это почему же?
Подобный вопрос задан, по-видимому, не учеными читателями. Помилуйте, кто стал бы писать книги, если бы все читатели были бы так же учены, как и автор? Вопрос «Почему?» – всегда весьма разумный вопрос, и он заслуживает ответа всякий раз, когда речь идет о предметах, имеющих отношение к человеку. И горе тому, кто почувствует затруднение, смутится или рассердится, когда должен будет ответить на вопрос – «Почему?». Мы, со своей стороны, дали бы ответ и не ожидая требования читателей, если бы только они не проявляли такой торопливости. Извольте, вот он!
Теос был одной из двенадцати или тринадцати афинских колоний, основанной в Ионии под предводительством Нелея, сына Кодра.[15]
Афиняне издавна были живым и умным народом, и, как говорят, являются таковыми и поныне. Переселившись в Ионию, они благоденствовали под Этими чудесными небесами, в этом обласканном природой краю, подобно бургундской виноградной лозе, пересаженной в предгорье.
Среди всех народов земли любимцами муз были ионические греки. Сам Гомер, по всей вероятности, был ионийцем. Иония была родиной эротической поэзии, милетских сказок[16] – предшественниц наших новелл и романов. Из Ионии происходили греческий Гораций – Алкей, пламенная Сапфо, Анакреонт – певец, Аспасия – наставница, Апеллес[17] – живописец Граций. Анакреонт даже по рождению теосец. Ему было около 18 лет (если правильны расчеты Барнса), когда его сограждане переселились в Абдеру. И он отправился с ними. В знак того, что он остался верен своей лире, служившей божествам любви, он воспел в Абдере фракийскую девушку.[18] В этой песне неистовый фракийский тон совершенно особым образом контрастирует с ионической грацией, свойственной его творениям.
Ну, кто бы теперь усомнился в том, что теосцы, сограждане Анакреонта, по происхождению афиняне, столь долго проживавшие в Ионии, не сохранили и во Фракии свой характер разумного народа? Однако же результат был обратный. Едва они стали абдеритами, как сразу же выродились. И не то, чтобы они утратили прежнюю живость и превратились в истинных баранов,[19] как упрекает их в этом Ювенал.[20] Их живость лишь приобрела какое-то чудное направление, а их фантазия настолько опередила их разум, что последний уже никогда не мог ее догнать. Идей у них хватало, но только они редко годились для определенных случаев; или же самые блестящие замыслы приходили им в голову слишком поздно, когда подходящий случай уже миновал. Говорили они много, ни минуты не задумываясь над тем, что хотят сказать или желают выразить. Поэтому, открывая рот, они зачастую изрекали какую-нибудь нелепость. К несчастью, эта дурная привычка сказывалась и в их действиях: обычно они захлопывали клетку, когда птичка уже вылетела. Их упрекали поэтому в безрассудности. Но опыт свидетельствует, что, стремясь быть рассудительными, абдериты поступали не лучше. Если они совершали какую-либо глупость (а это случалось нередко) – то из самых лучших побуждений. Если они весьма долго и серьезно совещались по поводу общих дел, то можно было быть уверенным, что изо всех возможных решений они примут наихудшее.
Среди греков они стали притчей во языцех, вошли в поговорки. Абдеритская выдумка, абдеритская затея означала у них то же самое, что у нас глупость шильдбюргеров, а у швейцарцев – лалебюргеров.[21] И добрые абдериты не упускали случая щедро снабжать всяких насмешников и зубоскалов подобными образчиками своей мудрости. Для начала лишь несколько примеров этого. Однажды им пришла в голову мысль, что такой город, как Абдера, непременно должен иметь прекрасный фонтан. Его решили установить посреди большой рыночной площади и, чтобы покрыть издержки по строительству, ввели новый налог. Для изготовления скульптурной группы они пригласили одного известного афинского ваятеля; группа должна была изображать бога моря на колеснице, влекомой четырьмя морскими конями, окруженного тритонами и дельфинами, а из их ноздрей должны были бить мощные водяные струи. Все уже было готово, как вдруг выяснилось, что воды едва хватит, чтобы смочить нос одному-единственному дельфину. И когда фонтан пустили в ход, то казалось, будто все эти кони и дельфины схватили насморк. Желая избежать насмешек, абдериты перенесли всю эту группу в храм Нептуна и всякий раз, показывая ее иностранцам, служитель храма от имени достославного города серьезно сожалел, что такое великолепное произведение искусства невозможно использовать из-за недостатка воды.
В другой раз они приобрели прекрасную статую Венеры из слоновой кости, считавшуюся шедевром Праксителя.[22] Она была высотой приблизительно в пять футов и ее следовало установить на алтаре богини любви. Когда статую привезли, то вся Абдера пришла в восхищение от красоты своей Венеры, ибо абдериты считали себя знатоками и восторженными почитателями искусств. Она слишком прелестна, утверждали они единодушно, чтобы стоять на столь низком месте. Шедевр, приносящий такую честь городу и стоивший таких денег, нужно поднять как можно выше. Это первое, что должно бросаться в глаза иностранцам при въезде в Абдеру. И воодушевленные счастливым замыслом, они установили небольшую чудесную статую на обелиске высотой в восемьдесят футов. И хотя теперь невозможно было разглядеть, что она собой представляет – Венеру или морскую нимфу, – они все же заставляли всех иностранцев соглашаться, что ничего более совершенного не встретишь на свете.
Нам кажется, что эти примеры достаточно свидетельствуют, почему абдериты не без основания слыли людьми с непутевыми головами. И вряд ли что-нибудь могло бы охарактеризовать их характер ярче, чем следующее происшествие.[23] По свидетельству Юстина, они дали лягушкам возможность расплодиться в Абдере и вокруг нее настолько, что, в конце концов, были вынуждены сами уступить город своим квакающим согражданам и до разрешения этого затруднительного дела переселиться под покровительство царя Кассандра в другое место. Несчастье постигло абдеритов не внезапно. Один мудрый человек среди них уже давно предсказывал, чем все это закончится. Но они не нашли верных средств против напасти, а поздней ни за что не хотели в этом признаться. Между тем их мог бы научить кое-чему один случай. Спустя несколько месяцев после их ухода из Абдеры, из Герании[24] прилетело огромное количество журавлей, и они так усердно очистили всю область от лягушек, что на целую милю вокруг Абдеры не осталось ни одной из них, которая могла бы приветствовать наступающую весну своим «Бреке-кек, коакс, коакс».[25]
Ювенал утверждает, что нет воздуха, столь вредного, народа, столь глупого, места, столь бесславного, чтобы иногда даже в этих условиях не рождался великий человек.[26] Пиндар и Эпаминонд родились в Беотии, Аристотель в Стагире, Цицерон в Арпинуме, Вергилий в деревушке Анды близ Мантуи, Альберт Великий в Лауингене, Мартин Лютер в Эисле6ене, Сикст V в деревне Монтальто в Анконской марке, а один из самых превосходных королей, живших на земле, – в По, в Беарне.[27] Что ж удивительного в том, что и Абдере случайно выпала честь стать городом, в чьих стенах впервые увидел свет величайший естествоиспытатель древности.
Я не понимаю, почему какое-либо место может использовать подобное обстоятельство и притязать на славу великого человека. Кому суждено родиться, тот ведь где-нибудь и родится, а остальное – дело природы. Весьма сомневаюсь, чтобы, кроме Ликурга,[28] существовал какой-нибудь законодатель, который распространял бы свое попечение о человечестве вплоть до ребенка и предпринимал бы меры для того, чтобы государство имело здоровых, красивых и умных детей. Следует признать, что только Спарта имела некоторое право гордиться достоинством своих сограждан. Но в Абдере (как почти и во всем мире), это предоставляли произволу Случая и Гения – па-tale comes qui temperat astrum.[29] И если из среды абдеритов вышли Протагор[30] или Демокрит, то славный город Абдера был к этому совершенно не причастен, так же, как Ликург и его законы, если в Спарте рождался какой-нибудь дурак или трус.
С такой беспечностью, хотя она и касается в высшей степени важного государственного дела, еще можно было бы примириться и простить ее абдеритам. Если природе дают возможность свободно проявлять свои силы, она делает излишней всякую дальнейшую заботу о том, чтобы ее творения оказались удачными. Редко забывая снабдить свое любимое творение всеми теми способностями, которые необходимы для совершенства человека, она как раз и предоставляет развитие этих способностей искусству. Следовательно, любое государство располагает достаточными возможностями завоевать право на заслуги и достоинства своих граждан. Однако и в этом отношении абдеритам сильно недоставало ума. Трудно было бы в целом мире найти место, где менее заботились бы о воспитании чувства, разума и сердца будущих граждан.
Воспитание вкуса, то есть тонкого, верного и просвещенного чувства прекрасного – лучшее основание для той славной сократовой калокагатии,[31] или внутренней красоты, доброты души, которая делает человека любезным, благородным, полезным и счастливым существом. И ничто лучше не развивает в нас безошибочное чувство красоты, как все то прекрасное, что видим и слышим мы с детских лет. Родиться в городе, где искусства достигли совершенства, в городе, великолепно построенном и полном художественных шедевров, например в Афинах, – уже немалое преимущество. И если афиняне времен Платона и Менандра[32] отличались большим вкусом, чем тысячи иных народов, то, бесспорно, они обязаны этим своей родине.
В одной греческой пословице (о значении которой, как обычно, спорят ученые) Абдера заслужила прозвище «прекрасной», которое и ныне украшает в Италии Флоренцию. Мы уже упоминали, что абдериты были страстными почитателями изящных искусств. И, действительно, в период высшего расцвета Абдеры, то есть именно тогда, когда абдериты на некоторое время уступили город лягушкам, в нем имелось множество зданий с колоннами, изобиловавших произведениями живописи, прекрасный театр и музыкальный зал (Ωδετου[33]), короче, это были своего рода вторые Афины – но только во всем лишенные вкуса. Ибо, к несчастью, те странные их причуды, о которых мы упоминали, давали знать себя также и в их понятиях о прекрасном и приличествующем. Латоне,[34] покровительнице их города, был посвящен самый худший храм. Напротив, Ясону, золотым руном которого они, якобы, владели, – самый великолепный. Их ратуша напоминала складское помещение, и прямо перед залом, где обсуждались государственные дела, расположились все городские торговки зеленью, овощами и яйцами. Здание же гимнасия, где юноши упражнялись в искусстве борьбы и фехтования, было, напротив, окружено тройной колоннадой. Фехтовальный зал украшали только картины 10, изображавшие разные совещания, и статуи в спокойных, задумчивых позах.[35] Но зато ратуша доставляла отцам отечества более восхитительное наслаждение. Ибо куда бы они ни обратили свой взор, повсюду в зале заседаний они могли любоваться фигурами прекрасных нагих бойцов, купающихся Диан или спящих вакхантов.[36] А большую картину, висевшую как раз напротив места архонта,[37] которая откровенно изображала перед всеми обитателями Олимпа позор Венеры, пойманной вместе с любовником в сеть Вулкана,[38] они показывали иностранцам с такой торжественностью, что она могла бы рассмешить даже необычайно серьезного Фокиона.[39] Царь Лисимах,[40] рассказывали они, предлагал им за нее шесть городов и обширную область, но они не могли решиться расстаться с таким великолепным произведением, особенно потому, что по высоте и ширине оно как раз занимало целую стену ратуши. Кроме этого, говорили они, один из их художественных критиков в обширном и необыкновенно ученом труде весьма остроумно истолковал отношение аллегорического смысла этой картины к тому месту, где она висела.
Мы никогда не кончили бы своего повествования, если бы стали рассказывать о всех многочисленных нелепостях в этой республике. Однако мимо одной мы пройти не можем, так как она касается существенной особенности их государственного устройства и оказала немалое влияние на характер абдеритов. В древнейшую пору существования города, – по-видимому, в соответствии с орфическим культом[41] – номофилакс, или блюститель законов (одна из высших городских должностей) являлся одновременно предводителем священного хора и главой музыкантов. Тогда это имело свои основания. Однако с течением времени основания законов изменяются и буквальное исполнение их становится смешным, поэтому законы следует приводить в соответствие с изменившимися обстоятельствами. Но подобная мысль никогда не осеняла абдеритские умы. И часто случалось, что избирался номофилакс, который более или менее сносно следил за законами, но плохо пел или вовсе не разбирался в музыке. Что оставалось делать абдеритам? После долгих совещаний было издано, наконец, постановление: отныне лучший певец Абдеры должен быть всегда также и номофилаксом. И это соблюдалось до последних дней существования города… Но ни одна душа в течение двадцати публичных заседаний не додумалась до того, что номофилаксом и предводителем хора могут быть два разных человека.
Легко понять, что при таком положении дел музыка в Абдере была в большом почете. Все в этом городе были музыкантами, все пели, играли на флейтах и лирах. Их мораль и политика, их теология и космогония были основаны на музыкальных принципах. Даже их врачи лечили болезни различными музыкальными ладами и мелодиями. В данном случае они, видимо, руководствовались взглядами и теориями величайших мудрецов древности – Орфея, Пифагора, Платона.[42] Но в практическом их применении они очень далеко отходили от строгих требований этих философов. Платон изгоняет из своей республики все мягкие и изнеженные лады.[43] Музыка не должна вызывать у граждан ни радости, ни печали. Вместе с ионинскими и лидийскими созвучиями,[44] он запрещает все вакхические и любовные песни. Даже музыкальные инструменты кажутся ему настолько неравноценными, что он отделял от них многострунные инструменты и лидийские флейты как опасные орудия сладострастия, и позволяет своим гражданам пользоваться только лирами и цитрами, а сельским жителям и пастухам – тростниковыми свирелями. Абдериты столь строго не философствовали. У них разрешались все лады и инструменты и, следуя весьма правильному, но часто ложно понимаемому ими принципу, они утверждали, что все серьезные дела нужно исполнять весело, а все веселые – серьезно. Это положение, примененное к музыке, привело к большим нелепостям. Их богослужебные гимны звучали, как уличные песенки,[45] но зато мелодии их танцев были самыми торжественными. Музыка к трагедии была обычно веселой, а военные песни звучали настолько печально, что годились, пожалуй, лишь для люден, отправляющихся на виселицу. Подобные несуразности давали себя знать во всем их искусстве. Играющий на лире считался у них виртуозом, если он трогал струны так, что, казалось, будто слышишь флейту. А певица, чтобы заслужить восхищение, должна была заливаться трелями, как соловей. Абдериты не имели никакого понятия о том, что музыка является музыкой лишь тогда, когда трогает сердца людей: они были вполне довольны, если звуки приятно щекотали слух или же оглушали ничего не выражающими, но звучными и частыми аккордами. Коротко говоря, при всей восторженной любви к искусству, у абдеритов отсутствовал всякий вкус, и им было невдомек, что Прекрасное имеет более глубокие основания, чем то, что им заблагорассудилось считать таковым.
Тем не менее, соединенные усилия природы и счастливого случая позволили, наконец, одному абдериту обрести человеческий разум. Но следует признать, что Абдера здесь была вовсе ни при чем. Ведь истинным мудрецом в Абдере мог стать лишь тот, кто менее всего был абдеритом: нетрудно понять, почему абдериты были самого низкого мнения о том из своих сограждан, кто более всего делал им чести. И это была не обычная их глупость. Она имела свою причину, настолько понятную, что было бы несправедливо их упрекать.
Дело не в том, что они знали естествоиспытателя Демокрита еще мальчишкой, игравшим с волчком или кувыркавшимся на траве задолго до того, как он стал великим человеком. И не в том, что из зависти или ревности они не могли стерпеть, чтобы кто-нибудь превосходил их умом. Клянусь истинным изречением на вратах Дельфийского храма[46] – ни у одного абдерита не нашлось бы столько ума, чтобы подумать об этом, иначе бы он сразу же перестал быть абдеритом.
Подлинная причина, почему абдериты были низкого мнения о своем соотечественнике, заключалась, друзья мои, в том, что они не считали его… мудрым человеком.
– Почему же?
Потому что они не могли считать его таковым.
– Но почему же не могли?
Потому что в таком случае абдериты сами себя должны были считать глупцами. А чтобы утверждать это, они были все-таки еще не настолько глупыми. Им было легче танцевать на голове, схватить луну зубами или вычислить квадратуру круга, чем считать мудрым человека, который во всем был их противоположностью. Таково свойства человеческой природы со времен Адама. И хотя уже Гельвеций[47] сделал выводы из этого положения, тем не менее многим оно кажется совершенно новым. Ибо старые истины ежеминутно забываются в жизни.
Демокриту, – я думаю, что вы не пожалеете, узнав этого человека ближе, – было около двадцати лет,[48] когда он унаследовал состояние своего отца, одного из богатейших граждан Абдеры. Вместо того, чтобы задуматься над тем, как сохранить и приумножить свое богатство или же промотать его самым приятным и смешным образом, молодой человек решил использовать его как средство… для совершенствования души.
Но как же отнеслись абдериты к решению молодого Демокрита?
Добрые граждане Абдеры никогда и не представляли себе, что у души могут быть иные потребности, чем у желудка, брюха и прочих частей человеческого тела. Следовательно, такая причуда их земляка показалась им довольно странной. Но как раз это меньше всего его беспокоило. Он шел избранным путем и провел многие годы в путешествиях по всем материкам и островам, которые возможно было тогда объездить. Ибо кто желал в те времена стать мудрым, тот должен был увидеть все своими собственными глазами. В ту пору еще не было ни типографий, ни журналов, ни библиотек, ни газет, ни энциклопедий, ни словарей и всяких прочих средств, с помощью которых, не ведая того и сам, становишься философом, критиком, писателем, эрудитом. Мудрость тогда была слишком дорогой, дороже чем… прекрасная Лаис.[49] Число мудрецов было весьма невелико, – не каждый имел возможность побывать в Коринфе, – но зато они являлись истинными мудрецами.
Демокрит путешествовал не ради того, чтобы только наблюдать человеческие нравы и обычаи, подобно Улиссу;[50] не только, чтобы разыскивать жрецов и духовидцев, как Платон, или же осматривать храмы, статуи, картины и древности, как Павсаний,[51] и не ради того, чтобы зарисовать растения и животных, как доктор Соландер.[52] Он совершал путешествия с целью познать природу и искусство во всех их проявлениях и причинах, человека во всей его наготе[53] и в различных его обликах, дикого и цивилизованного, татуированного и не татуированного, нравственно цельного и извращенного. Гусеницы в Эфиопии, говорил Демокрит, всего-навсего лишь… гусеницы, и что же такое гусеница, чтобы быть первой и важнейшей ступенью в изучении человека? Но уж раз мы оказались в Эфиопии, то, между прочим, познакомимся и с эфиопскими гусеницами. В стране Серес[54] имеются гусеницы, дающие одежду и пропитание для миллионов людей. Кто знает, быть может, и на берегах Нигера есть полезные гусеницы? Благодаря подобному образу мышления Демокрит накопил в своих путешествиях такое богатство знаний, которое, по его мнению, стоило всего золота в сокровищницах повелителя Индии и всех жемчужин, украшавших шею и плечи его жен. Он знал множество деревьев и кустарников, трав и мхов от ливанского кедра до плесени аркадского сыра;[55] и не только по их внешней форме, названиям, родам и видам, ему были известны также их свойства, сила и достоинства. Но в тысячу раз больше, чем все свои знания, ценил он мудрейших и лучших людей, с которыми стремился познакомиться всюду, где находил нужным останавливаться. Скоро обнаружилось, что он из их числа. Они стали его друзьями, поделились с ним знаниями, сократив ему тем самым многолетний и, быть может, напрасный труд найти то, что они уже сами открыли путем немалых усилий и стараний или, возможно, путем счастливой случайности.
Обогащенный всеми этими сокровищами ума и сердца, Демокрит после двадцатилетних странствий вернулся к абдеритам, которые почти забыли о нем. Он был красивый, статный, несколько смуглый мужчина, учтивый и обходительный, каким бывает человек, привыкший общаться с людьми разных стран и обычаев. Из дальних краев он привез чучело крокодила, живую обезьяну и множество других удивительных вещей. Несколько дней абдериты только и говорили о Демокрите, о том, что он возвратился в Абдеру и привез крокодила и обезьяну. Однако очень скоро выяснилось, что они весьма обманулись в человеке, столь много путешествовавшем.
Дельцы, которым Демокрит поручил заботиться о своих поместьях во время отсутствия, нагло обманули его, а он тем не менее оплатил их счета без всяких возражений. Естественно, это было первое, что заставило абдеритов усомниться в его разуме. По крайней мере адвокаты и судьи, надеявшиеся на прибыльный для них процесс, с недоумением отметили, что было бы рискованно доверить общественные дела человеку, который так плохо управляет своим собственным домом. Абдериты были убеждены, что он теперь наравне с другими заявит о своих правах на самые благородные и почетные должности. Они уже подсчитывали, за какую цену смогут продать свои голоса, сватали за него своих дочерей, внучек, сестер, племянниц, теток, своячениц; представляли себе выгоды, которые они могли бы извлечь из того или иного предприятия, если бы он стал архонтом или жрецом Латоны и так далее. Но Демокрит объявил, что он не собирается быть ни городским советником Абдеры, ни супругом какой-нибудь абдеритки и тем самым расстроил все их планы.
Все же абдериты надеялись, что они по крайней мере будут вознаграждены общением с ним. Ведь человек, который привез с собой из путешествия обезьян, крокодилов и ручных драконов, должен знать невероятное множество удивительных вещей. Ожидали, что он им расскажет о великанах[56] в 12 локтей ростом, о карликах в 6 дюймов, о людях с собачьими и ослиными головами, о зеленоволосых русалках, белых арапах и синих кентаврах. Но Демокрит был неспособен лгать, словно он никогда и не уезжал дальше фракийского Босфора.
У него осведомились, не встречал ли он в стране гарамантов[57] людей без голов, с глазами, носом и ртом на груди. И один из абдеритских ученых, никогда не покидавший стен своего города, но всегда делавший вид, будто объездил все уголки земли, доказал Демокриту в присутствии большого общества, что либо тот никогда не бывал в Эфиопии, либо, в противном случае, непременно должен был бы там встретиться с агриофагами и их царем с одним глазом во лбу, с самберами, избирающими своим царем собаку, и с артабатиями, ходящими на четвереньках.[58]
– И если вы проникли на крайний запад Эфиопии, – продолжал ученый муж, – то я уверен, что вам должны были встретиться люди без носов, а также люди с такими крохотными ртами, что они вынуждены втягивать свой суп через соломинки.[59]
Демокрит поклялся Кастором и Поллуксом, что не припоминает, когда бы он удостоился чести встретиться с такими народами.
– Ну тогда, по крайней мере, – говорил ученый, – вы должны были натолкнуться в Индии на людей, рождающихся на свет с одной ногой, но, несмотря на это, столь быстро скользящих по земле из-за необычайной ширины ступни, что за ними вряд ли можно угнаться на лошади.[60]
– А каково ваше мнение о народе у истоков Ганга, который питается исключительно запахом диких яблок?[61]
– О, расскажите же нам об этом! – воскликнули прекрасные абдеритки – расскажите же, господин Демокрит! Сколько вы могли бы нам рассказать, если б только захотели!
Напрасно клялся Демокрит, что он ничего yе слыхал в Эфиопии и Индии об этих удивительных людях и не видел их.
– Так что же вы в таком случае видели? – спросил Демокрита круглый толстяк, который, правда, не был ни одноглазым, как агриофаги, не обладал собачьей мордой, как тимолги, не носил глаз на плечах, как омофгальмы, и не питался одним запахом, как райские птицы, но, несомненно, имел в своем черепе мозгов не больше, чем мексиканская колибри, что, впрочем, не мешало ему быть городским советником Абдеры. – Что же вы видели? – повторил пузан. – Вы, который странствовали двадцать лет и ничего не приметили из того чудесного, что можно насмотреться в дальних странах?
– Чудесного? – возразил Демокрит, улыбаясь. – Я так был занят изучением всего естественного, что для чудесного у меня не было времени.
– Ну, признаюсь, – сказал пузан, – стоит объездить все моря и взбираться на разные горы, чтобы увидеть то, что можно встретить и дома!
Демокрит неохотно ссорился с людьми из-за их мнений и менее всего с абдеритами, но он и не желал, чтобы дело выглядело так, будто он ничего не может сказать. Среди прекрасных абдериток, находившихся в обществе, ему захотелось избрать ту, к которой можно было бы преимущественно обращаться. Ею оказалась красавица с большими глазами Юноны,[62] которые ввели его в заблуждение: несмотря на его физиогномические познания, ему показалось, будто обладательница этих глаз разумней или чувствительней, чем остальные.
– Ну что прикажете делать с дамой, у которой глаза на лбу или на локте? И что мне от того, если бы я преуспел в искусстве тронуть сердце какой-нибудь… каннибалки? Мне всегда было гораздо приятней находиться в милом плену двух прекрасных глаз, расположенных на своем естественном месте, чем соблазниться нежностью одинокого бычьего глаза какой-нибудь циклопки.
Красавица с большими глазами, не зная, как понять эти слова, поглядела на Демокрита с немым удивлением, улыбнувшись, показала ему свои прекрасные зубки и оглянулась направо и налево, словно ища, кто бы растолковал ей смысл этой речи.
Остальные абдеритки столь же мало поняли слова путешественника. Однако из того, что Демокрит обратился именно к ней, они заключили, что он, вероятно, сказал красавице что-то приятное и, переглянулись друг с другом, каждая со своей особой ужимкой. Одна из них вздернула курносый нос, другая скривила рот, третья выпятила губы, и без того толстые, четвертая вытаращила глаза, пятая надменно закинула голову и так далее. Демокрит, увидев это, вспомнил, что он находится в Абдере, и замолчал.
Молчание – порой искусство, однако не столь великое, как хотят нас в этом уверить некоторые люди, весьма умные лишь тогда, когда молчат.
Если мудрый человек видит, что он имеет дело с детьми, то зачем же ему считать себя слишком мудрым и не применяться к их образу речи?
– Хотя я откровенно признал, – обратился Демокрит к любопытствующему обществу, – что ничего не видел из того, что всем хотелось бы увидеть, но не подумайте, будто во время моих долгих путешествий по суше и по морю мне не повстречалось ничего любопытного. Поверьте, есть вещи еще более чудесные, чем те, о которых шла речь.
При этих словах прекрасные абдеритки придвинулись ближе к Демокриту и навострили уши.
– Вот это, наконец, речь путешественника! – радостно воскликнул приземистый толстый советник. На лбу ученого морщины разгладились, так как он надеялся, что сейчас начнет порицать или исправлять все, что бы ни сказал Демокрит.
– Однажды я оказался в стране, – начал Демокрит, – которая мне настолько понравилась, что после трех или четырех дней пребывания я захотел стать бессмертным и жить там вечно.
– Я никогда не выезжал из Абдеры, – сказал советник, – но всегда был уверен, что на земле нет места, лучше Абдеры, и чувствую то же, что и вы в той стране. Я готов отказаться от всех прочих радостей мира, только бы вечно жить в Абдере. Но почему вам за каких-нибудь три дня так понравилась эта страна?
– Сейчас я объясню. Представьте себе необозримый край, где царствуют вечная весна и осень и, куда ни взглянешь, все напоминает великолепный парк благодаря приятнейшему разнообразию гор, долин, лесов и лугов; все вокруг возделано и орошено, все цветет и плодоносит, повсюду вечная зелень, постоянно прохладная тень и леса, изобилующие прекрасными фруктовыми деревьями – финиковыми пальмами, фигами, лимонами, гранатами, которые растут, как дубы во Фракии, безо всякого ухода. Рощи миртов и жасмина; любимые цветы Амура и Цитереи[63] – не так, как у нас, в виде кустарников, а свисающие густыми гроздьями с больших деревьев, и пышно цветущие, как перси наших прекрасных соотечественниц.
Вот здесь Демокрит допустил оплошность, и да послужит она предостережением для будущих рассказчиков! Сначала следует хорошенько осмотреться в своем обществе, прежде чем отваживаться на подобного рода комплименты, как бы искренни они ни были. Красавицы закрыли глаза руками и покраснели. Ибо, к несчастью, среди присутствующих не было ни одной из них, которая сделала бы честь лестному сравнению, хотя они и немало пыжились, чтобы доказать это.
– И эти восхитительные рощи, – продолжал он, – оживляются приятным пением бесчисленных видов птиц, и среди них тысячи ярких попугаев, краски которых, сверкая в солнечном свете, ослепляют. Я не понимаю, почему богиня любви избрала своим местопребыванием Кипр, если существовала на свете такая чудесная страна. И где могли бы изящнее танцевать грации, как не на берегу ручьев и источников, где в густой, сочной траве поднимали головки лилии и гиацинты и тысячи других прелестных цветов, неизвестных нам, наполнявших воздух сладостными ароматами.
Прекрасные абдеритки, как легко догадаться, обладали не менее живой фантазией, чем абдериты. Картина, нарисованная Демокритом, без всякого злого умысла оказалась более впечатляющей, чем могли выдержать их крохотные душонки. Одни глубоко вздыхали от удовольствия, другие словно упивались воображаемыми сладкими ароматами. Красавица Юнона откинулась на подушки канапе, полузакрыла свои большие глаза и незаметно оказалась у одного из тех великолепных ручьев, берег которого был усеян цветами, затенен кустами роз и лимонными деревьями, благоухавшими как амброзия. Приятно изнемогая от сладостных ощущений, она уже начинала засыпать, когда увидела у своих ног юношу, прекрасного, как Вакх, и настойчивого, как Амур… Она поднялась, чтобы рассмотреть его получше, и увидела такую нежную красоту, что слова, которыми она хотела наказать его за дерзость, застыли на ее устах. Едва она…
– И как вы думаете, – продолжал Демокрит, – называется эта волшебная страна, красоты которой я так бледно вам описал? Это как раз и есть Эфиопия, а наш ученый друг населил ее уродами, совершенно не достойными столь прекрасной земли. Но в одном он согласился со мной, а именно, что во всей Эфиопии и Ливии (хотя эти географические понятия охватывают множество различных народов) носы у людей на том же месте, что и у нас, и у них столько же глаз и ушей, как и у нас, короче…
Но тут внезапно глубокий вздох, каким обычно облегчает себе душу охваченный горем или наслаждением человек, вырывается из груди прекрасной абдеритки. Во время рассказа Демокрита она в своих сладких грезах (тайно наблюдать за которыми мы решились не без колебаний) пришла в такое состояние, когда сердце ее замерло в упоительной истоме. И так как присутствующие, естественно, не догадывались, что прелестная дама утопала сейчас в море сладчайших благовоний за сотни миль от Абдеры, под эфиопским розовым деревом, что она видела, как порхали перед ней тысячи пестрых попугаев и в довершение ко всему у ее ног расположился златокудрый юноша с коралловыми устами, – то, естественно, вздох ее вызвал всеобщее удивление. Никто и не подозревал, что причиной такого влияния на даму может быть рассказ Демокрита.
– Что с вами, Лисандра? – воскликнули в один голос абдеритки, озабоченно обступив ее.
Прекрасная Лисандра, очнувшись от своих грез, покраснела и заверила, что ничего не случилось. Демокрит, начавший догадываться о происшедшем, поспешил заметить, что несколько минут на свежем воздухе все уладят. Но в глубине души он решил в будущем рисовать свои картины лишь одной краской, как фракийские живописцы. Боги праведные, подумал он, какое, однако, воображение у этих абдериток!
– Ну, мои прекрасные любознательные дамы, – продолжал Демокрит, – как вы полагаете, какого же цвета кожа у обитателей этой превосходной страны?
– Какого цвета кожа? А почему она должна быть иного цвета, чем у других людей? Разве нам не сообщили, что у них нос расположен посреди лица и во всем они такие же люди, как и мы, греки?
– Несомненно, люди. Но разве они должны считаться менее людьми, если они черные или оливкового цвета?
– Что вы имеете в виду?
– Я хочу сказать, что самые красивые среди эфиопских племен (красивые именно по нашим понятиям, то есть более всего похожие на нас) темно-оливкового цвета, как и египтяне, а те, что живут в глубине материка и в самых южных областях, с головы до пят настолько черны, что даже намного черней ворон в Абдере.
– Что, неужели? И они не пугаются друг друга при встрече?
– Пугаются? А почему? Им очень нравится их черная кожа, и они находят, что ничего не сможет сравниться с ней по красоте.
– Вот забавно! – воскликнули абдеритки. – Быть черным, словно все твое тело обмазали смолой и при этом воображать себя красивой! Что за глупый народ! Разве у них нет художников, которые изобразили бы им Аполлона, Вакха, богиню любви и граций? Разве они не читали у Гомера, что руки Юноны – белые, ноги Фетиды – серебряные, а пальцы Авроры – розовые?[64]
– Ах, – возразил Демокрит, – у этих добрых людей нет Гомера. А если он у них и есть, то можно быть уверенным, что у его Юноны руки черные. Я ничего не слыхал об эфиопских живописцах. Но я видел там девушку, которая среди своих соотечественников стала причиной такого же бедствия, как дочь Леды[65] среди греков и троянцев. И эта африканская Елена была черней эбенового дерева.
– О, опишите же нам это чудовище красоты! – воскликнули абдеритки, испытывавшие по самой естественной причине бесконечное удовольствие от подобной беседы.
– Вам будет нелегко представить себе это. Вообразите полную противоположность греческому идеалу: рост грации и полнота Цереры,[66] черные волосы, но не распущенные по плечам длинные локоны, а короткие, курчавые от природы, как овечья шерсть. Лоб широкий и сильно выпуклый; нос, резко загнутый кверху и в середине слегка приплюснутый. Щеки круглые, как у трубача, рот большой…
(Филинна улыбнулась, чтобы показать свой маленький ротик).
– Губы очень толстые и вывернутые, и два ряда зубов как две нити жемчуга.
(Красавины разом прыснули со смеху по единственной причине – обнажить свои собственные зубы. Ибо что же тут было смешного?)
– А их глаза? – спросила Лисандра.
– О, они настолько малы и такого водянистого цвета, что я долго не решался назвать их прекрасными.
– Демокрит, кажется, предпочитает гомеровы воловьи глаза, – заметила Мирида, метнув насмешливый взгляд в сторону красавицы с большими глазами.
– Действительно, – ответил Демокрит с таким выражением лица, что и глухой мог понять, какой комплимент он ей сказал, – прекрасные глаза не кажутся мне слишком большими, а некрасивые для меня всегда слишком малы.
Красавица Лисандра бросила торжествующий взгляд на своих приятельниц и щедро одарила Демокрита сиянием своих очей, в которых светилось удовлетворение.
– Можно полюбопытствовать, что вы называете красивыми глазами? – спросила маленькая Мирида, заметно вздернувши носик. Взгляд прелестной Лисандры, казалось, ему говорил: ведь вы не затруднитесь дать ответ на этот вопрос.
– Красивыми глазами я считаю такие, в которых отражается прекрасная душа,[67] – сказал Демокрит.
Лисандра посмотрела растерянно, словно человек, услышавший что-то неожиданное, в чем он не может найти для себя ответа. «Прекрасная дута… – подумали все абдеритки. – Что за удивительные вещи привез этот человек из дальних стран. Прекрасная душа! Наверно, это еще мудреней его обезьян и попугаев!»
– Но все эти тонкости, – произнес толстый советник, – отвлекают нас от главного. Мне кажется, речь шла о прекрасной Елене из Эфиопии, и я хотел бы знать, что же такого прекрасного находят в ней эти добрые люди?
– Все! – ответил Демокрит.
– Но в таком случае они не имеют никакого понятия о прекрасном, – сказал ученый.
– Прошу прощения, – возразил рассказчик. – Так как эфиопская Елена была предметом мечтаний всех молодых людей, то отсюда следует, что она отвечала идеалу красоты, жившему в воображении каждого из них.
– Вы принадлежите к школе Парменида?[68] – спросил ученый, приняв вызывающую позу.
– Я принадлежу самому себе, весьма незначительному человеку, – ответил Демокрит, несколько смутившись. – Если вам не нравится слово «идеал», то разрешите мне выразиться иначе. Прекрасная Гуллеру – так звали черную красавицу, о которой мы ведем беседу…
– Гуллеру? – воскликнули абдеритки и начали, не переставая, хохотать.
– Гуллеру! Что за имя! Ну так что же с вашей прекрасной Гуллеру? – спросила остроносая Мирида таким тоном, который был трижды острей ее носа.
– Если вы когда-нибудь окажете честь посетить меня, – отвечал философ с самой непринужденной учтивостью, – то узнаете о судьбе прекрасной Гуллеру. А сейчас я должен сдержать обещание, данное этому господину. Итак, облик прекрасной Гуллеру…
(«Прекрасная Гуллеру!», повторяли абдеритки и смеялись снова, но Демокрит не прерывал своего рассказа).
– …вызвал, к несчастью, великую страсть у всех юношей страны. Это доказывает, что в ней видели красавицу.[69] Несомненно, ее считали красивой, и именно поэтому она не была уродливой. Эфиопы, следовательно, делали различие между тем, что казалось им красивым и некрасивым. И если десять самых различных эфиопов сходились в суждении о своей Елене, то это, видимо, происходило потому, что они имели одинаковые представления о красоте и уродстве.
– Это вовсе не доказательство, – сказал абдеритский ученый. – Разве не мог каждый из этих десяти находить в ней приятным что-то иное?
– Такой случай возможен, но он ничего не опровергает. Допустим, что один находил восхитительными ее маленькие глаза, другой – припухлые губы, третий – ее большие уши. Но и при этом можно предположить, что ее сравнивали с другими эфиопскими красавицами. Ведь и другие, как и Гуллеру, имели глаза, уши, губы. И если ее прелести считали прекрасней, то, следовательно, имелась определенная модель красоты, с которой сравнивали, например, ее глаза и глаза других эфиопок. Вот и все, что я хотел сказать о своем идеале красоты.
– Однако, – возразил ученый, – вы же не станете утверждать, что эта Гуллеру была самой прекрасной среди всех черных девушек, существовавших до нее, вместе с ней и после нее? Я имею в виду самой красивой в сравнении с той моделью, о которой вы говорили.
– Не вижу оснований, почему я должен бы это утверждать.
– Ведь могла же существовать и другая девушка, у которой были бы, например, глаза еще меньше, губы толще, уши еще больше?
– Возможно, насколько мне известно.
– В таком случае то же самое можно было бы допускать до бесконечности. Эфиопы, следовательно, не имели никакой модели красоты, или такая модель должна была бы обладать бесконечно маленькими глазами, бесконечно толстыми губами и бесконечно большими ушами?
«Насколько хитроумны абдеритские ученые», – подумал Демокрит.
– Когда я согласился, – сказал он, – что среди эфиопов могла существовать черная девушка, глаза которой были бы меньше, а губы – толще, чем у Гуллеру, то я вовсе не утверждал, что тем самым девушка эта должна казаться эфиопам красивей, чем Гуллеру. Прекрасное обязательно должно обладать определенной мерой, и то, что превосходит ее, так же далеко от прекрасного, как и то, что ее не достигает. Разве из того факта, что грекам нравятся большие глаза и небольшой рот, кто-нибудь осмелится утверждать, будто женщина с глазами в дюйм в поперечнике или с таким маленьким ртом, что в него едва проходит соломинка, должна считаться более красивой?
Разумеется, абдерит был сражен, и он это чувствовал. Но абдеритский ученый скорей удавится, чем признает свое поражение. Ведь здесь присутствовали Филинна, Лисандра и толстый, приземистый советник, а их мнением о своем разуме он особенно дорожил! И что стоило бы ему склонить их на свою сторону? Он, правда, не знал, как ему сейчас ответить. Но, твердо уверенный в том, что его еще осенит какая-нибудь блестящая идея, ученый муж скривил пока рот в усмешке, намекавшей на то, что он презирает доводы противника и намерен нанести ему решительный удар.
– Неужели, – воскликнул он таким тоном, словно этот тон уже был ответом на слова Демокрита,[70] – ваша любовь к парадоксам может завести вас столь далеко и заставить утверждать в присутствии этих красавиц, что описанная вами Гуллеру является Венерой?
– Вы забыли, – возразил весьма спокойно Демокрит, – что речь шла не обо мне и не об этих красавицах, а об эфиопках. Я ничего не утверждаю, я только рассказываю, что видел. Я описал вам красоту в эфиопском вкусе. Я не виноват, если греческое уродство считается в Эфиопии красотой. Не вижу никаких оснований становиться на чью-либо сторону и полагаю, что, вероятно, обе стороны правы.
Всеобщий громкий хохот, словно кто-нибудь произнес что-то удивительно нелепое, был ответом Демокриту.
– Дайте послушать, – кричал толстопузый советник, держась за свое брюхо обеими руками, – дайте же послушать, как сможет доказать наш земляк правоту обеих сторон. Я всегда охотно слушаю подобные вещи. Для чего же вы тогда и существуете, ученые господа?… Земля круглая, снег черен, луна в десять раз больше Пелопоннеса, бегущий– Ахилл не может догнать улитку.[71] Не правда ли, господин Антистрепсиад?[72] Не правда ли, господин Демокрит? Видите, я тоже немного посвящен в ваши таинства. Ха-ха-ха!
Все присутствующие абдериты и абдеритки вновь и вновь с облегчением смеялись, а господин Антистрепсиад, рассчитывая втайне на ужин веселого советника, благодушно поддерживал общий хохот громким рукоплесканием.
Демокрит был расположен пошутить над своими абдеритами и давал им воз можность пошутить над собой. Достаточно мудрый, чтобы не обижаться на их невоспитанность абдеритского иди личного свойства, он весьма равнодушно относился к тому, что они считали его чрезмерным умником, природный абдеритский разум которого испарился в долгих путешествиях и не был ни к чему более пригоден, кроме как забавлять сограждан своими странными идеями и причудами. После того как хохот, вызванный остроумным замечанием толстяка-советника, затих, Демокрит продолжал свою речь с обычным для него хладнокровием и как раз с того места, на котором его прервал веселый человек.
– Не правда ли, ведь я утверждал, что если греческое уродство в Эфиопии является красотой, то, по-видимому, обе стороны правы?
– Да, да, вы это говорили, и честный человек должен быть верным своему слову.
– Если я это сказал, то, само собой разумеется, и докажу это, господин Антистрепсиад!
– Если вам удастся.
– Ну я ведь тоже абдерит! И, чтобы доказать свое положение полностью, мне достаточно будет доказать всего лишь половину его. Ибо то, что греки правы, доказывать не следует. Это уже давно решено всеми греческими умами. Но правота эфиопов – вот в чем трудность! Если бы я пожелал сражаться при помощи софизмов или удовлетворился бы тем, что заставил замолчать своих противников, вовсе не убедив их, то как защитник эфиопской Венеры я предоставил бы решение этого спорного вопроса внутреннему чувству. Почему, сказал бы я, люди считают прекрасными ту или иную фигуру, тот или иной цвет? Потому что они им нравятся. Хорошо. А почему они им нравятся? Потому что им приятны. А почему они им приятны? «О, сударь, – сказал бы я, – перестаньте же, наконец, задавать вопросы, или я перестану отвечать». Вещь приятна, потому что она… производит на нас приятное впечатление. И я призываю всех ваших умников найти этому лучшее основание. Ведь было бы смешно оспаривать у человека приятное, если оно ему приятно; или же доказывать ему, что он не прав, находя удовольствие в том, что производит на него приятное впечатление. Если облик Гуллеру радует его взор, то, следовательно, она ему нравится, а если она ему нравится, то он считает ее прекрасной, или в противном случае такое слово и не должно существовать в его языке.
– А если… А если бы сумасшедший наслаждался яблоками лошадиного навоза как персиками? – спросил Антистрепсиад.
– Яблоками навоза как персиками! Отлично сказано, клянусь честью! – воскликнул советник. – Разгрызете ли вы этот орешек, господин Демокрит?
– Фи, фи, Демокрит! – засюсюкала прекрасная Мирида, зажав рукою нос. – Пощадите асе хоть наше обоняние!
Каждому ясно, что прекрасная Мирида должна была обратиться с подобным упреком к остроумному Антистрепсиаду, первому упомянувшему о навозных яблоках, и к советнику, предложившему Демокриту даже раскусить их. Но уже заранее было решено дурачить Демокрита во что бы то ни стало. Это неосознанное стремление объединяло всех присутствующих, и Мирида не могла упустить удобного случая для колкости, привлекшей на ее сторону насмешников. Абдеритам показалось необыкновенно комичным, что Демокрит, которому и без Антистрепсиадовых яблок было что проглотить, заслужил, помимо прочего, еще и выговор, и они все вместе принялись хохотать и так радостно кривляться, словно философ был разбит наголову и уже не мог подняться.
Что слишком, то слишком! За двадцать лет своих путешествий Демокрит побывал во многих странах, но с тех пор как он покинул Абдеру, он не встречал другого подобного города. И теперь, будучи вновь здесь, философ приходил порой в недоумение, где же он находится и как с этими людьми сладить.
– Ну, брат? – спросил советник. – Все еще не можешь проглотить лошадиные яблоки Антистрепсиада? Ха-ха-ха!
Шутка была настолько абдеритской, что не могла не восторжествовать над чувствительным обонянием всех изогнутых, плоских, квадратных и острых носов, и чирикающее дамское «хи-хи-хи» перекликалось с глухо грохочущим мужским «ха-ха-ха».
– Вы победили! – воскликнул Демокрит. – И в доказательство того, что я сдаюсь добровольно, вы сейчас увидите, заслуживаю ли я быть вашим земляком и братом.
И он начал хохотать с неподражаемым искусством, постепенно подымаясь крещендо от самого низкого тона до унисона с «хи-хи-хи» абдериток. Со времени своего основания на фракийской земле Абдера еще не слыхивала ничего подобного.
Сначала дамы делали вид, будто они хотят воздержаться от смеха, но не было никакой возможности противостоять отчаянному крещендо.
В конце концов, оно их захватило, словно стремительный поток. И так как при этом действовала еще и заразительная сила смеха, то дело зашло так далеко, что становилось серьезным. Женщины со слезящимися глазами просили пощады. Но Демокрит ничего не хотел слышать, и хохот усиливался. Наконец, он, кажется, внял их мольбам, дав передышку, но в действительности лишь затем, чтобы они могли подольше выдержать пытку, придуманную им. Ибо едва они отдышались немного, как путешественник начал хохотать все в той же гамме, но терцией выше, примешивая столько трелей и рулад, что даже самые морщинистые заседатели адского судилища – Минос, Эак и Радамант,[73] облаченные в судейские мантии, и те потеряли бы самообладание.
К несчастью, две или три из наших красавиц не подумали над тем, как застраховать себя от возможных последствие такого бурного физического напряжения. Чувство стыда и природа боролись не на жизнь, а на смерть в бедных девушках. Напрасно просили они неумолимого Демокрита устами и взглядами о пощаде, напрасно подстегивали они свою совершенно ослабевшую волю, чтобы сдержаться… Тираническая природа победила, и в одно мгновение зал, где находилось все общество, оказался запруженным…
Ужас от непредвиденного естественного явления (тем более удивительного, что все прекрасные абдеритки, вскочив, желали показать всем своим видом, что это – следствие без причины) прервал смех на несколько секунд, чтобы он тотчас же возобновился.
Естественно, что о5легчившиеся красавицы старались изо всех сил скрыть свою причастность к этому происшествию всевозможными гримасами удивления и отвращения и свалить вину на своих соседок, которые невольно, но coвсем некстати покраснев, слишком явно подтверждали это подозрение. Смешная перебранка, разразившаяся между ними, Демокрит и Антистрепсиад, вмешивавшиеся в качестве коварных посредников и своими ироническими утешениями только еще более подогревавшие ярость тех, кто чувствовал себя невиновными; в центре этой группы толстопузый советник, который, надрываясь от смеха, то и дело выкрикивал, что этот вечер он не согласился бы променять и на половину Фракии, – все вместе представляло сцену, достойную резца Хогарта,[74] если бы он только тогда жил.
Трудно сказать, сколько продолжалась эта сцена, ибо одна из добродетелей абдеритов и состоит в том, что они ни в чем не могут остановиться. Но Демокрит, у которого всему было свое время, полагал, что бесконечная комедия – скучнейшее из развлечений. Итак, он оставил при себе все прекрасные доводы, которые мог бы высказать в оправдание эфиопской Венеры, имей он дело с разумными существами, пожелал абдеритам и абдериткам иметь то, чем они обладали, и отправился домой, удивляясь доброй компании, в которой можно было очутиться, посетив советника Абдеры.
– Добрая, наивная, нежная Гуллеру! – обратился, вернувшись домой, Демокрит к крепкой, курчавой негритянке, которая устремилась к нему с распростертыми объятиями. – Прижмись к моей груди, честная Гуллеру! Хотя ты черна, как богиня ночи, хотя твои волосы курчавы, а нос плоский, глаза – маленькие, уши – большие, а губы напоминают распустившуюся гвоздику, но сердце твое чисто, искренно, полно радости и всегда в согласии со своей природой. Ты никогда не замышляешь зла, не говоришь вздора, не мучаешь ни себя, ни других и не делаешь ничего, в чем бы не могла признаться. В твоей душе нет фальши, а на лице – косметики. Тебе не знакомы ни зависть, ни злорадство. И никогда ты не задирала свой плоский нос из презрения к ближнему или желая его смутить. Не заботясь о том, нравишься ли ты кому-нибудь или не нравишься, ты живешь, невинная, в мире с самой собой, всегда способная дарить людям душевную радость и воспринимать ее, и достойная того, чтобы сердце мужчины покоилось на твоей груди. Добрая, мягкосердечная Гуллеру! Я мог бы дать тебе другое имя, красивое звучное греческое имя, оканчивающееся на «ана», «арион» или «эрион». Но твое имя уже достаточно красиво, потому что оно твое. И не будь я Демокрит, если не настанет время, когда честное сердце радостно забьется при имени Гуллеру.
Гуллеру не очень хорошо понимала смысл чувствительного обращения к ней Демокрита. Но она ощущала, что это было излияние его сердца, и таким образом поняла как раз то, что и требовалось понять.
– Была ли эта Гуллеру его женой?
– Нет.
– Любовницей?
– Нет.
– Рабыней?
– Судя по одеянию, нет.
– А как она была одета?
– Столь хорошо, что она могла бы слыть fille d'honneur царицы Савской.[75] Нити больших прелестных жемчужин средь локонов, на шее и на руках. Платье, ниспадающее красивыми складками, из тонкого, огненного цвета атласа с пестрыми полосами, а под грудью богато вышитый пояс с изумрудной застежкой. Да и мало ли еще что!
– Наряд довольно богатый.
– Во всяком случае, можете мне поверить, что ни один принц Сенегала, Анголы, Гамбии, Конго и Лоанги,[76] взглянув на нее, не остался бы равнодушным.
– Но…
– Я отлично вижу, что вы еще не покончили со своими вопросами.
– Кто же была эта Гуллеру? Та ли, о которой шла речь выше? Каким образом встретился с ней Демокрит? Какое положение занимала она в его доме?
– Признаю, что это весьма справедливые вопросы. Но ответить на них я не вижу пока никакой возможности. И не подумайте, что я стараюсь быть скрытным, или что здесь заключена какая-то особенная тайна. Причина, почему я не могу дать ответов, самая простейшая на свете. Тысячи писателей тысячи раз оказывались в подобном положении. Но из тысячи находился, может быть, один, достаточно искренний, чтобы назвать истинную причину этого. И нужно ли мне называть свою? Согласитесь, что это не отговорка. Короче, я сам ровным счетом ничего не знаю о том, что вы хотели бы от меня услышать. И так как я пишу не историю Гуллеру, то вы понимаете, что я ничем не обязан этой даме. Если в дальнейшем (чего я и сам не могу предвидеть) мне представится возможность узнать какие-нибудь подробности о Демокрите или о ней то будьте уверены, вы об этом узнаете слово в слово.
Демокрит не прожил и месяца среди абдеритов, а уж он им, и порой они ему, стали так невыносимы, как только могут не выносить друг друга люди с противоположными взглядами и симпатиями.
Абдериты были необыкновенно высокого представления о себе, своем городе и республике. Невежество во всем, что было примечательного или могло оказаться примечательным вне их родной области, являлось в одно и то же время и причиной, и следствием этого смешного самомнения. Поэтому естественно, что они совершенно не могли себе и представить, что где-нибудь на свете есть правильные или хорошие вещи, если они были иными, чем в Абдере, или же неизвестны абдеритам. Понятия, противоречившие их понятиям, обычай отличающийся от их обычаев, иной способ мыслить или видеть, чуждый им, считался у них, безусловно, нелепым и достойным осмеяния. Сама природа свелась в их понимании до узкого круга собственной деятельности. И хотя они не заходили так далеко, как японцы, чтобы воображать будто везде, кроме Абдеры, живут лишь черти, привидения и чудовища,[78] они все же не считали прочий мир достойным внимания. И если абдеритам представлялся случай видеть что-то чуждое им или слышать об этом, то они возмущались и поздравляли себя с тем, что они не похожи на других людей. Даже человека, имевшего возможность познакомиться в иных краях с лучшими порядками или обычаями, они не считали хорошим гражданином. Кто хотел обладать счастьем нравиться им, должен был непременно говорить и действовать так, словно город и республика Абдера со всеми ее явлениями, свойствами, непредвиденными случайностями абсолютно безупречна и представляет идеал всех республик. Презрение это не относилось только к Афинам. И то лишь, вероятно, потому, что абдериты, в прошлом теосцы, оказывали Афинам честь считать их своим родным городом. Они гордились тем, что Абдеру называли фракийскими Афинами. И хотя такое прозвище было дано Абдере в насмешку, они тем не менее охотнее всего выслушивали именно эту лесть. Абдериты стремились подражать афинянам во всем и подражали, как обезьяна – человеку. Желая казаться веселыми и остроумными, они становились смешными; решали важные дела – легкомысленно, а пустяки – серьезно; из-за какой-нибудь мелочи могли созывать народные собрания и совет раз двадцать, чтобы произносить вздорные речи за или против какого-либо Дела, которое можно было решить, и решить лучше, в четверть часа здравомыслящему человеку. Постоянно носились они с прожектами украшения и расширения города, и очень часто, что-то предпринимая для этого, убеждались, доведя дело уже до половины, что оно превосходит их возможности. Свой полуфракийский язык они обильно уснащали аттическими выражениями. Не обладая ни малейшим вкусом, они всюду выставляли свою страсть к искусству и постоянно болтали о живописи и статуях, о музыке, ораторах и поэтах, никогда не имея ни одного сколько-нибудь порядочного художника, скульптора, оратора или поэта. Храмы они строили наподобие бань, а бани наподобие храмов; распорядились написать картину о вулкановой сети и поместили ее на стене ратуши, а фреску, изображавшую возвращение Хрисеиды[79] – в Академии; на представлениях комедии – плакали, а на трагических зрелищах – смеялись. И во всех бесчисленных подобных вещах эти добрые люди воображали себя афинянами, а были – абдеритами!
– Какую возвышенную оду написал Физигнат[80] в честь моей перепелки! – воскликнула одна абдеритка.
– Тем хуже! – заметил Демокрит.
– Обратили ли вы внимание, – обратился к Демокриту первый архонт Абдеры, – на фасад этого здания, предназначенного для арсенала? Он из лучшего паросского мрамора.[81] Признайтесь, что вам ничего не доводилось видеть лучшего!
– Он, видимо, стоил республике порядочных денег, – сказал Демокрит.
– То, что делает честь республике, никогда не может стоить слишком дорого, – возразил архонт, чувствовавший себя в этот момент Периклом.[82] – Мне известно, Демокрит, что вы – знаток, ибо всегда и во всем выискиваете недостатки. Прошу вас, найдите недостаток в этом фасаде.
– Тысячу драхм за один недостаток, господин Демокрит! – воскликнул один молодой человек, имевший честь быть племянником архонта и прибывший недавно из Афин, где он за половину своего состояния усовершенствовался и превратился из абдеритского повесы в афинскою щеголя.
– Фасад красив, – учтиво заметил Демокрит. – Настолько красив, что мог бы находиться в Афинах или Спарте. Но, с вашего позволения, я вижу один недостаток в этом великолепном здании.
– Недостаток? – спросил архонт с таким выражением лица, которое свойственно лишь архонту-абдериту.
– Недостаток? Недостаток? – повторял юный щеголь, громко смеясь.
– Разрешите спросить, Демокрит, в чем же состоит этот ваш недостаток?
– Мелочь, – ответил Демокрит. – Всего-навсего в том, что этот красивый фасад не виден.
– Не виден? Это почему же?
– Да клянусь Анубисом![83] Как же можно его видеть за этими отвратительно построенными зданиями и сараями, которые всюду здесь расставлены и заслоняют для зрителей вид на фасад.
– Эти дома стояли еще до вашего и моего рождения, – сказал архонт. Подобные диалоги происходили постоянно, пока философ жил среди абдеритов, происходили ежедневно, ежечасно, ежеминутно.
– Как вы находите этот пурпур,[84] Демокрит? Вы ведь бывали в Тире, не так ли?
– Да, мадам, я был, а этот пурпур не был. Это червленица, которую привозят вам сиракузяне из Сардинии и продают за тирский пурпур.
– Но покрывало из тончайшего индийского полотна вы, надеюсь, оцените по достоинству?
– Из тончайшего полотна, которое изготавливается в Мемфисе и Пелусии, прекрасная Аталанта.
И вот уже за одну минуту Демокрит приобрел двух врагов. Ну, могло ли быть что-нибудь более неприятное, чем эта искренность?
Абдериты имели весьма высокое представление о своем театре. Его актерами были мещане Абдеры, которые не могли просуществовать на доходы от своего ремесла или были слишком ленивы, чтобы выучиться таковому. Никаким основательным понятием об искусстве они не обладали, но зато много воображали о своих способностях. И, действительно, у них не было недостатка в дарованиях, так как абдериты вообще были прирожденными фиглярами, шутами и кривляками, у которых каждый член тела помогал речи; правда, то, что они говорили, имело мало смысла.
У них был свой драматург, по имени Гипербол,[85] который, если верить им, настолько усовершенствовал абдеритский театр, что он мало уступал афинскому. Гипербол блистал равным образом и в комедии, и в трагедии и, кроме того, сочинял очень смешные сатировские драмы,[86] так забавно пародировавшие его собственные трагедии, что можно было, как утверждали абдериты, лопнуть со смеха. По их мнению, он соединял в своих трагедиях могучее вдохновение Эсхила с красноречием и пафосом Еврипида, а в своих комедиях – веселость и задорное остроумие Аристофана с тонким вкусом и изяществом Агатона.[87] Быстрота, с которой Гипербол рождал свои творения, была своего рода талантом, и им он более всего гордился. Каждый месяц он поставлял по одной трагедии с маленькой комедией впридачу. «Моя лучшая комедия, – говаривал он, – заняла у меня всего 14 дней, а играют ее четыре-пять часов подряд».
«Да сохранит нас небо от таких пьес!» – подумал Демокрит.
Абдериты наперебой приставали к нему, чтобы он высказал свое мнение об их театре. И хотя философ неохотно пускался в разговор о вкусе сограждан, он все же не мог удержаться, чтобы не польстить им, коль скоро они единодушно требовали его суждения.
– Как вам нравится новая трагедия?
– Сюжет найден удачно. Да и чего бы стоил писатель, если бы он изуродовал такой сюжет?
– Не правда ли, она очень трогательна?
– Пьеса может быть местами трогательной и все же в целом – оказаться весьма жалким произведением, – заметил Демокрит. – Я знаю одного скульптора из Сикиона,[88] одержимого манией ваять только богинь любви. Но они походят у него на площадных девок, хотя и отличаются самыми красивыми ногами на свете. Вся тайна в том, что человеку этому постоянно служит моделью его собственная жена, у которой, к счастью для его Венер, по крайней мере хоть красивые ноги. Точно так же и самому плохому поэту иногда удается какое-нибудь трогательное место, и нередко тогда, когда он сам влюблен, или утратил друга, или же вообще случилось такое, что помогает говорить ему от лица своего персонажа.
– Следовательно, вы не находите великолепной Гекубу[89] нашего поэта?
– Я считаю, что поэт, наверное, сделал все, что мог. Но перья, которые он выщипал то у Эсхила, то у Софокла, то у Еврипида, желая прикрыть ими свою наготу, по-моему вредят ему; хотя в глазах многих зрителей, не столь близко знакомых с этими поэтами, как я, они, возможно, делают ему честь.
Ворона, созданная богом такой, какая она есть, для меня всегда красивей, чем выряженная в павлиньи перья. И вообще, я имею такое же право требовать от писателя, дорожащего моим одобрением, превосходной трагедии, как и от сапожника, которому плачу – пары хороших сапог. Хотя я охотно признаю, что хорошую трагедию написать трудней, чем вытачать пару сапог, я тем не менее вправе требовать от каждой трагедии качеств, присущих трагедии хорошей, как и от сапог – всего того, что делает сапоги хорошими.
– Что же, по вашему мнению, должна представлять из себя мастерски сточенная трагедия"?– спросил молодой абдерский патриций, от всей души смеясь над своей, как он полагал, удачной остротой.
Демокрит беседовал с небольшим кругом лиц, слушавших его со вниманием и, оставив без ответа вопрос молодого остряка, продолжал:
– Истинные правила произведения искусства[90] не могут быть произвольными. Я предъявляю требований не больше, чем предъявлял Софокл к своей собственной трагедии. А это ровно столько, сколько содержится в существе и цели предмета. Простой, хорошо продуманный план, в котором поэт, все предусмотрев, все подготовив, все естественно сочетав, сводит все к единому замыслу, где каждая часть является неотъемлемым членом целого, а целое – хорошо устроенный, прекрасный, свободно и благородно развивающийся организм! Никакого утомительного вступления, ни одного эпизода, ни одной пустой сцены, ни одной речи, конца которой ждешь с зевотой, ни одного действия, не имеющего отношения к главной цели! Интересные, взятые из действительности характеры, облагороженные, но так, чтобы в них можно было узнать людей; никаких сверхчеловеческих добродетелей, никаких злых чудовищ! Персонажи, постоянно говорящие и действующие в соответствии с их понятиями и чувствами, чтобы всегда ощущалось, что по своему особому характеру, в силу всех предшествующих обстоятельств и условий они должны в данный момент говорить и действовать именно так; в противном случае они не то, чем являются. Я требую, чтобы поэт знал не только человеческую природу, поскольку она есть модель всех подражаний, я также требую, чтобы он обращал внимание на зрителей незаметно подготавливая каждый сильный натиск на них и точно знал, какими средствами он может овладеть их сердцами; чтобы он знал, когда следует остановиться и, не утомляя нас однообразными эффектами, не терзая душу слишком мучительными ощущениями, давал бы сердцу отдохновение и разнообразил бы наши чувства без ущерба для основного впечатления. Я требую от него прекрасного, но отточенного без излишней педантичности слога; искреннего, сильного выражения, простого и возвышенного, тон которого не был бы выспренним и не слишком вялым, сильного и энергичного, однако лишенного грубости и жесткости, блистательного, но не ослепительного.
Я требую, чтобы речь истинного героя, являющаяся живым выражением великой души и вызываемая непосредственным, волнующим ее в данный момент чувством, никогда не была бы ни слишком краткой, ни слишком пространной и, подобно хорошо сидящему платью, позволяла бы постоянно угадывать характер говорящего. Я требую, чтобы тот, кто осмеливается влагать в уста героев возвышенные речи, сам обладал бы возвышенной душой и, превращаясь благодаря вдохновению в своего героя, чувствовал в своем сердце все то, что влагает ему в уста. Я требую…
– Ах, господин Демокрит, – воскликнули абдериты, которые уже не могли более сдержаться. – Вы можете требовать всего, что вам угодно, поскольку вы человек требовательный, но в Абдере удовлетворяются и гораздо меньшим. Мы довольны, если поэт нас трогает. Человек, заставляющий нас смеяться или плакать, в наших глазах – человек божественный, какими бы он средствами этого ни достигал. Это его дело, а не наше! Гипербол нравится нам, трогает нас, смешит нас. И пусть он порой вызывает у нас зевоту, он все равно остается великим поэтом. Какие вам еще нужны доказательства?
– Негры на Золотом берегу, – сказал Демокрит, – пляшут неистово под грохот простого барабана и бряцающих побрякушек. Если вы им дадите пару бубенчиков и волынку впридачу, то им покажется, что они в раю. Уж так ли много остроумия требовалось вашей няньке, чтобы растрогать вас своими рассказами, когда вы были еще детьми? Глупейшая сказка, которую бормотали жалобным тоном, была уже достаточна, чтобы тронуть вас. Но разве из Этого следует, что музыка негров превосходна или же сказка няньки – великолепное произведение?
– Вы необыкновенно учтивы, Демокрит…
– Прошу прощения! Я весьма невежлив, называя вещи своими именами, и настолько упрям, что никогда не смогу признать красивым и великолепным все то, что угодно считать таковым.
– Но чувство целого народа, по-видимому, больше значит, чем самомнение одного-единственного человека?
– Самомнение? Это как раз то, что мне хотелось бы изгнать из искусства. Среди всех требований, от которых так милостиво освобождают своего любимца Гипербола абдериты, нет ни одного, не основанного на строжайшей справедливости. И все же чувство целого народа, если оно не просвещенное чувство, может оказаться во многих случаях обманчивым.
– Как это понять? К черту! – воскликнул один абдерит, видимо, вполне довольный своим чувством. – Этак вы, пожалуй, в конце концов, захотите еще оспорить и свидетельства наших пяти чувств?
– Упаси боже! – ответил Демокрит. – Если вы настолько скромны, что довольствуетесь только пятью чувствами, то было бы величайшей несправедливостью препятствовать вам спокойно пользоваться ими. Разумеется, пять чувств, особенно взятые в совокупности, достоверные судьи во всех вещах, где требуется решить, что является белым или черным, ровным или шероховатым, мягким или твердым, толстым или тонким, горьким или сладким. Человек, не идущий далее того, что указывают ему его пять чувств, действует, конечно, всегда безопасно. И действительно, если ваш Гипербол позаботится, чтобы в его пьесах каждое чувство испытывало удовольствие и ни одно из них не оскорблялось, то я ручаюсь за хороший прием этих пьес, даже если бы они и были в десять раз хуже, чем они есть.
Будь Демокрит для абдеритов тем же, чем Диоген[91] для коринфян, то свобода его речей, вероятно, навлекла бы на него некоторые неприятности. Ибо, насколько охотно абдериты расположены были шутить по поводу серьезных предметов, настолько мало способны были они выносить насмешки над своими любимыми куклами и любимыми занятиями. Но Демокрит происходил из лучшей семьи Абдеры и что всего важней – был богат. Это двойное обстоятельство способствовало тому, что ему прощали то, что вряд ли простили бы философу в изодранной хламиде.
– Вы – невыносимый человек, – ворчали прекрасные абдеритки и… все же терпели его.
Поэт Гипербол в тот же вечер сочинил ужасную эпиграмму на философа. На следующее утро она была уже известна во всех будуарах. А на третью ночь ее распевали по всем улицам Абдеры. Ибо Демокрит положил ее на музыку.
Общеизвестно, насколько опасно быть умней своих сограждан. Сократ[92] поплатился за это жизнью.[93] И если Аристотель счастливо отделался от обвинения в ереси со стороны верховного афинского жреца Евримедона, то только потому, что он заблаговременно спасся бегством.[94] «Я не хочу предоставить афинянам возможность вторично согрешить против философии», – заявил он. – При всех своих человеческих слабостях абдериты не были очень злыми. Сократ мог бы прожить среди них до Нестерова возраста.[95] Они бы сочли его За удивительного глупца, потешались бы над его странностями, но доводить дело до чаши с ядом было не в их характере. Однако Демокрит обходился с ними так круто, что вряд ли какой-нибудь благорасположенный народ сохранил бы терпение. И тем не менее, вся их месть состояла лишь в том, что они (часто без всякой причины) говорили о нем столь же плохо, как и он о них, порицали то, что он делал, находили смешным все, что он говорил, и поступали вопреки его советам. «Его нужно основательно проучить, – говорили они. – Не следует укреплять его в мысли, будто во всем он более сведущ, чем мы». И в полном соответствии с этим мудрым положением добрые люди творили одну глупость за другой и представляли себе, как они выиграют, если вызовут его раздражение. К несчастью, их расчеты совершенно не оправдались. Ибо Демокрит смеялся над этим и нисколько не сердился на то, что они его дразнили. «Ах, абдериты, абдериты! – восклицал он порой. – Вот и вновь вы сами себя высекли, в надежде причинить мне боль».
– Ну, можно ли найти человека хуже? – спрашивали абдериты. – Обо всем на свете он другого мнения, чем мы. Во всем, что нам нравится, он видит какой-нибудь недостаток. До чего же неприятно слышать постоянные возражения!
– Но если вы всегда неправы? – отвечал Демокрит. – Докажите, что все выглядит иначе! Все ваши понятия вы позаимствовали от ваших нянек; и обо всем вы мыслите как дети. Телом вы выросли, а души ваши находятся в колыбелях. Разве кто-нибудь из вас дал себе труд задуматься, почему вы считаете что-то истинным или прекрасным? Подобно малому ребенку или младенцу, вы находите хорошим и прекрасным все, что приятно щекочет, раздражает ваши чувства, что вам нравится. И какие ничтожные, часто даже не относящиеся к делу причины и обстоятельства определяют ваши симпатии и антипатии! И в каком затруднении оказались бы вы, если бы вам пришлось объяснить, почему это вы любите, а другое – ненавидите? Капризы, причуды, упрямство, привычка идти на поводу у других людей, смотреть их глазами, слышать их ушами, повторять то, что вам нашептали другие, – вот побуждения, заменяющие у вас разум. Угодно ли вам знать причину ваших недостатков? Вы втемяшили себе в голову ложное понятие свободы. У ваших детей в возрасте трех-четырех лет возникает, естественно, тоже такое понятие. Но от Этого оно не становится более правильным. Мы – свободный народ, утверждаете вы. И считаете, что уже и доводы разума не имеют над вами никакой власти. Почему мы не можем думать, как нам заблагорассудится? Любить и ненавидеть, как нам угодно? Восхищаться или презирать то, что нам угодно? Кто вправе требовать от нас отчета или же судить о нашем вкусе и наших склонностях? Ну, что же, в таком случае, дорогие абдериты, вы – свободны, думайте и пустословьте, любите и ненавидьте, восхищайтесь и презирайте, как вам вздумается и кого вам вздумается! Совершайте глупости, сколько душе вашей угодно! Делайте себя посмешищем, как вам заблагорассудится! Кому до этого дело! Пока все ограничивается лишь безделушками, куклами и детскими лошадками, было бы несправедливо лишать вас права наряжать куклу или скакать на лошадке, как вам захочется. Допустим, что ваша кукла уродлива, а то, что вы называете лошадкой, похоже скорей спереди и сзади на бычка и ослика. Ну и что ж из этого? Если ваши глупости доставляют вам радость и не причиняют никому никакого несчастья, что другим, до этих глупостей? Почему, например, премудрые советники Абдеры в полном составе не могут шествовать в торжественной процессии от ратуши до храма Латоны, кувыркаясь один за другим, если это нравится городскому совету и народу Абдеры? Почему они не могут соорудить свое лучшее здание в какой-нибудь яме, а свою небольшую статуэтку Венеры поднять на верхушку обелиска? Но, дорогие мои земляки, не все ваши глупости столь невинны, как эти. И когда я вижу, что вы своими капризами и причудами причиняете себе вред, то я не мог бы считаться вашим другом, если бы молчал. Например, ваша лягушачья и мышиная война с лемносцами,[96] самая бесполезная и самая безрассудная из всех затеивавшихся когда-либо войн. И ради чего же? По вздорному поводу, из-за какой-то танцовщицы! Было ясно, что вы тогда находились под влиянием прямо-таки какого-то злого демона, решая начать эту войну. Но никакие возражения не могли вас остановить. Лемносцам следует задать перцу! И так как вы люди с очень живым воображением, то вам казалось, что ничего нет легче, как овладеть всем островом. Ибо вы способны почувствовать трудность какого-либо дела не раньше, чем расквасите свой нос. Но это еще куда ни шло, если бы вы поручили претворение ваших замыслов опытному человеку. Но назначить полководцем юного Афрона[97] безо всякого на то основания, кроме, пожалуй, единственного, – ваши женщины находили его прекрасным, как Парис, в его новых, великолепных доспехах! И за удовольствием видеть, как покачиваются на его безмозглой голове большие перья шлема цвета пламени, забыть, что дело шло не о веселом поединке – все это, не отрицайте, было абдеритской затеей! И вот теперь, когда вы заплатили за это безрассудство своей честью, галерами и лучшими войсками что вам от того сознания, что и афиняне,[98] которых вы избрали в качестве образца для своих глупостей, устраивали такие же остроумные затеи и порой с тем же счастливым исходом?
В таком тоне говорил Демокрит с абдеритами всякий раз, когда представлялся случай. И хотя это происходило довольно часто, они все же так и не привыкли считать подобный тон приятным. «Вот что бывает, – говорили они, – когда молокососам позволяют путешествовать. И зачем? Чтобы они научились стыдиться своей родины и возвращались домой после десяти или двенадцати лет космополитами, с чужеземными понятиями и уверенные в том, что во всем разбираются лучше, чем их деды, и что где-то все устроено лучше, чем дома. Древние египтяне, не разрешавшие никому путешествовать прежде, чем человеку не стукнуло по крайней мере пятьдесят лет, – были мудрые люди». И срочно собравшись, абдериты издали закон: впредь ни один из сыновей абдеритов не имеет права отправляться в путешествие дальше Коринфского перешейка[99] и не более, чем на один год, и не иначе, как под присмотром престарелого гувернера абдеритского происхождения, образа мыслей и нрава. «Молодые люди, – гласил декрет, – должны знакомиться с миром. Тем не менее они не имеют права задерживаться в каждом месте долее, чем требуется для знакомства со всеми достопримечательностями. Особенно гувернеры обязаны внимательно примечать, в каких гостиницах они останавливаются,[100] как их там кормят и сколько они платят за постой с тем, чтобы их сограждане из этих тайных сведений могли впоследствии извлечь для себя пользу». Далее в декрете предписывалось, что в «целях экономии расходов от слишком длительного пребывания в одном месте гувернер обязан следить за тем, чтобы молодой абдерит не ввязывался ни в какие сомнительные знакомства. Хозяин гостиницы или слуга, будучи местными жителями, могут лучше всего порекомендовать ему, что следует осмотреть из достопримечательностей данного места, указать местных ученых и художников и когда с ними возможно встретиться. Все эти сведения гувернеру надлежит записать в свой дневник и, благоразумно используя время, осмотреть многое в два-три дня».
К несчастью, в тот момент, когда закон был принят и по старому обычаю его прогнусавили народу на главных площадях города, за границей находились два молодых человека из довольно известных семей. Один из них был сыном лавочника, который скупостью и подлыми махинациями скопил за сорок лет значительное состояние и благодаря ему выдал недавно свою дочь (самое уродливое и глупейшее существо Абдеры) за племянника приземистого толстого советника, уже упоминавшегося с похвалой выше. Второй же был единственный сын номофилакса. И дабы стать (чем скорее, тем лучше!) помощником своего отца, он должен был побывать в Афинах и основательно познакомиться там с музыкальным искусством, тогда как наследник лавочника собирался основательней познакомиться с афинскими модистками и продавщицами цветов.[101] Но в декрете не предусмотрели особого случая с двумя молодыми людьми. Что было делать? Внести предложение об изменении закона или же просто ходатайствовать, чтобы его на сей раз не применяли?
– Ни то, ни другое! – решил номофилакс, который, сочинив только что музыку к танцу для праздника Латоны, был необычайно доволен собой. – Чтобы внести изменения в закон, нужно созвать народное собрание. А это даст нашим недоброжелателям повод открыть свою пасть. Что же касается разрешения не применять закон, то законы большей частью для того и издаются. И я не сомневаюсь, что при таком убедительном доводе сенат даст свое согласие каждому, кто окажется в подобном положении. Но любое разрешение напоминает своего рода милость. А зачем же нам быть кому-нибудь обязанным? Закон – это спящий лев. И пока его не разбудили, мимо него можно столь же безопасно пройти, как и мимо ягненка. И кто же осмелится быть настолько бесстыдным или дерзким, чтобы натравить этого льва на сына номофилакса?
Сей блюститель законов обладал, как мы видим, весьма утонченными понятиями о законах и о своей должности и умел пользоваться выгодами последней. Его имя заслуживает быть увековеченным. Это был Грилл, сын Киниска.[102]
Возвращаясь из путешествия на родину, Демокрит льстил себя надеждой, что окажет ей пользу, усовершенствовав ум и сердце. Он и не представлял себе, что абдериты так плохо дружат со здравым смыслом, как это было на самом деле. Но, прожив среди них некоторое время, он убедился, что сделать их лучше – затея совершенно напрасная. Все у них шло вкривь и вкось, и трудно было даже решить, с чего начать улучшение. Любое их негодное установление было связано с двадцатью другими. Было невозможно устранить хотя бы одно из них, не преобразовав государства в целом. И он подумал: «Пожалуй, лишь хорошая эпидемия, которая уничтожила бы весь этот народец, за исключением нескольких десятков детей, достаточно уже взрослых, чтобы не нуждаться в няньках, – единственное средство помочь Абдере. Абдеритам трудно помочь иначе!»
И он решил спокойным образом удалиться от них и поселился в небольшой усадьбе за городом. Ухаживая за ней и занимаясь сельским хозяйством, он заполнял часы, оставшиеся у него от любимого дела – изучения природы. Но, к несчастью, усадьба находилась слишком близко от Абдеры. И так как местность эта была необычайно красивой, а путешествие туда – приятнейшей прогулкой, то каждый божий день его атаковала толпа абдеритов и абдериток, родственников и родственниц, для которых прекрасная погода и приятная прогулка были отличным предлогом нарушать его счастливое уединение.
И хотя Демокрит нравился им не более, чем они ему,[103] тем не менее следствия этого были весьма различны. Он бежал от них, потому что они ему наскучили, а они мешали ему, желая убить время. Он умел употреблять свое собственное время с пользой. Они же, напротив, не знали, куда его девать.
– Мы пришли, чтобы помочь вам скоротать время в вашем уединении, – объясняли абдериты.
– В своем собственном обществе я провожу его очень хорошо, – отвечал Демокрит.
– Но разве можно быть постоянно одному! – воскликнула прекрасная Питека.[104] – Я бы умерла от скуки, если бы прожила день, не видев людей!
– Вы, верно, хотели сказать… если бы люди вас не видели? – уточнил Демокрит.
– Но почему вы решили, что Демокрит скучает? Весь его дом набит редкостями. С вашего разрешения, Демокрит, позвольте же нам осмотреть все те прекрасные вещи, которые вы привезли из путешествий.
Только теперь начались страдания бедного отшельника. Действительно, у него была великолепная коллекция экспонатов всех царств природы: чучела, птицы, рыбы, бабочки, раковины, окаменелости, минералы и прочее. Все Это было ново для абдеритов, все вызывало их изумление. Славного естествоиспытателя в одну минуту забросали такой массой вопросов, что он, пожалуй, должен был бы состоять, как Фама,[105] из одних ушей и уст, чтобы на все ответить.
«Объясните нам, что это такое? Как это называется? Откуда это? Как Это происходит? Почему это так?»
Демокрит старался объяснять, как мог. Но абдериты ничего не понимали. Более того, чем дольше он им объяснял, тем хуже они понимали. И, воистину, в том была не его вина!
– Удивительно! Непостижимо! Необычайно удивительно! – восклицали они постоянно.
– Напротив, все так же естественно, как и любое другое явление в мире, – холодно возражал Демокрит.
– Вы слишком скромны, Демокрит, или вам, по-видимому, хочется услышать побольше комплиментов о вашем хорошем вкусе и ваших путешествиях?
– Не затрудняйте себя, господа! Я к этому равнодушен.
– Однако ж, должно быть, весьма приятно совершать такие дальние путешествия? – спросил один из состоятельных абдеритов.
– А я бы сказал, как раз наоборот! – отвечал второй абдерит. – Представьте себе только все ежедневные опасности и трудности, плохие дороги, скверные гостиницы, мели, кораблекрушения, диких зверей, крокодилов, единорогов, грифов и крылатых львов, которые кишмя кишат в варварских странах!
– И затем, какая же, наконец, польза от того, что узнаешь, как велик мир? В таком случае, тот клочок земли, которым владеешь, покажется настолько жалким, что у меня пропала бы и радость от него.
– Но разве перевидать стольких людей ничего не значит? – возразил первый.
– Есть на что смотреть! На людей! Людей можно видеть и дома. Повсюду точно так же, как и у нас.
– О, взгляните, здесь есть даже птица без ног! – воскликнула молодая женщина.
– Без ног? И у нее только одно огромное перо? Удивительно! – заметила другая. – А вам это понятно?
– Прошу вас, Демокрит, объясните нам, как же она может ходить без ног?
– И как она летает с одним-единственным пером?
– О, что бы я хотела больше увидеть, так это живого сфинкса. Вы, должно быть, много их встречали в Египте?
– Но возможно ли, скажите, пожалуйста, чтобы жены и дочери гимнософистов[106] в Индии… как бы это выразиться… Вы, верно, понимаете, о чем я хочу спросить?
– Нет, не понимаю, госпожа Салабанда.
– О, вы меня, безусловно, понимаете! Вы же были в Индии! Вы же видели жен гимнософистов?
– Да, конечно, и вы можете мне поверить, что жены гимнософистов точно такие же, как и жены абдеритов.
– Вы оказываете нам слишком много чести. Но это не то, что мне хотелось узнать. Я спрашиваю, правда ли, что они… (при этом госпожа Салабанда прикрыла одной рукой свою грудь, а другой… Короче, она приняла позу[107] Венеры Медицейской,[108] чтобы растолковать философу, что она желает узнать). Ну, теперь-то вы меня понимаете? – спросила она.
– Да, мадам, природа к вам была столь же щедра, как и к другим. Что за вопрос!
– Вы не хотите понимать меня, Демокрит! Я кажется достаточно ясно выразила то, что желала бы знать. Правда ли… Ну, коли уж вам так угодно, я скажу напрямик – что они ходят, в чем мать родила, нагими?
– Нагими! – воскликнули все абдеритки хором. – Да в таком случае они бесстыдней спартанских девок! Ну, кто этому поверит?
– Вы) правы, – ответил естествоиспытатель, – жены гимнософистов кажутся менее обнаженными, чем жены греков, даже когда те в полном наряде. С головы до пят они облачены в свою невинность и чистосердечную скромность.[109]
– Как это понять?
– Трудно сказать ясней.
– Ах, я теперь понимаю вас! Это колкость. Но вы, вероятно, только шутите, говоря об их скромности и невинности. Если жены гимнософистов не одеты, как подобает, то они, очевидно, настолько уродливы, что нагота их нисколько не волнует мужей, или же мужья их холодны.
– Ни то, и ни другое. Их жены стройны, а их дети здоровы и жизнерадостны – неопровержимое, как мне кажется, свидетельство в пользу отцов!
– Вы любитель парадоксов, Демокрит, – сказал богач. – Но вы меня никогда не убедите, что чистота нравов какого-нибудь народа зависит от наготы его жен.
– Если бы я был такой большой любитель парадоксов, как в этом меня обвиняют, мне было бы нетрудно убедить вас примерами и доводами. Но я не слишком одобряю обычай гимнософистов, чтобы выступать в роли его защитника. И я не стремился утверждать то, что приписывает мне прозорливый Кратил. Случай с женами гимнософистов, мне кажется, лишь доказывает, что в обычаях подобного рода все решают привычка и обстоятельства. Дочери спартанцев, носящие короткие юбки, и женщины с Инда, не носящие юбок вообще, подвергаются не большей опасности, чем те, кто прикрывает свою добродетель семью одеяниями. Не сами явления, а наши мнения о них – причина недостойных страстей. Для гимнософистов, считающих благородными все части тела, их жены кажутся одетыми, как скифам – скифские жены, опоясывающие бедра тигровыми шкурами.
– Не хотел бы я, чтобы наши жены втемяшили себе в голову философию Демокрита, – сказал один степенный, чопорный абдерит, торговавший мехами.
– И я бы не желал, – подтвердил торговец полотном.
– И я также, – согласился Демокрит, – хотя я не торгую ни мехами, ни полотном.
– Но позвольте мне вас все-таки спросить еще об одном, – засюсюкала та самая родственница Демокрита, которая выражала желание увидеть живых сфинксов. – Вы объездили целый свет и, наверно, видели много чудесных стран, где все устроено иначе, чем у нас…
– Я не хочу верить ни одному его слову, – пробормотал городской советник, потрясая, как гомеровский Юпитер, своей душистой прической, осенявшей его премудрую голову.
– Признайтесь же, какая из этих стран вам больше всего понравилась?
– Где же может быть лучше, чем… в Абдере?
– О, мы уже знаем, что вы говорите это несерьезно. Без лести, скажите же молодой даме то, что вы думаете, – сказал советник.
– Вы будете смеяться надо мной, – ответил философ. – Но так как вы этого требуете, прекрасная Клонарион, то я вам скажу чистую правду. Вы никогда не слыхали о стране,[110] где природа настолько добра, что она не только исполняет свои обязанности, но еще и работает за человека? Не слыхали ли вы о стране, где царит вечный мир, где никто не является слугой другого, никто не беден, но каждый богат? Где жажда обладания золотом не вынуждает к преступлению, потому что золото там бесполезно? Где серп такая же незнакомая вещь, как и меч? Где трудолюбивый человек не обязан работать на тунеядца, где нет никаких врачей, потому что никто не болеет; нет судей, ибо нет тяжб; а тяжб нет потому, что каждый доволен, потому, что каждый имеет все, что пожелает… Короче, не слыхали ли вы о стране, где все люди смиренны, как ягнята, и счастливы, как боги? Вы никогда не слыхали о такой стране?
– Нет, насколько припоминаю.
– Вот это и есть прекрасная страна, Клонарион! Там никогда не бывает ни слишком жарко, ни слишком холодно, ни слишком влажно, ни слишком сухо. Весна и осень не сменяют там друг друга, а царят в вечном согласии, как в садах Алкиноя.[111] В горах и долинах, лесах и лугах есть в изобилии все, что только может пожелать человеческое сердце. Но не следует думать, будто люди там вынуждены охотиться на зайцев, ловить рыб или птиц и собирать плоды для пищи или что удобства, которыми они наслаждаются, стоят им многих беспокойств. Ни в коем случае! Все делается само собой. Куропатки и вальдшнепы, зажаренные и нашпигованные, сами летят в рот и смиренно просят, чтобы их отведали. Рыбы разных пород плавают вареными в прудах из всевозможных соусов, а на берегах этих прудов полным-полно устриц, раков, паштетов, окороков и говяжьих языков. Зайцы и косули прибегают добровольно, сами сдирают с себя шкуру, насаживают себя на вертела и, когда поспеют, сами ложатся на тарелки. Повсюду расставлены столы со скатертями-самобранками и куда ни взглянешь, пуховые постели располагают к приятному изнеможению, приглашают отдохнуть от… безделья. Рядом с ними текут, журча, реки молока, меда, вина, лимонада и прочих приятных напитков. А над ними, сплетаясь с розами и жасминами, поднимаются кусты, увешанные кубками и бокалами, которые сами наполняются, едва их опустошили. Там есть и деревца, с которых вместо плодов свешиваются маленькие паштеты, сосиски, миндальные пирожные и сдобные булочки. А на других – на всех ветвях скрипки, арфы, цитры, лютни, флейты, валторны, сами исполняющие прекрасный концерт. Счастливые обитатели той страны, после того как они проспали знойную половину дня, а вечер провели в танцах, песнях и шутках, освежаются затем в прохладных мраморных купальнях, где их массируют невидимые руки и вытирает насухо тонкое полотно, само себя выткавшее, и уснащают тело драгоценные эссенции, изливающиеся с вечерних облаков, подобно влажному благоуханию. А потом они возлежат на мягких ложах вокруг столов, сплошь уставленных яствами, едят, пьют и смеются, поют, любезничают и целуются всю ночь напролет при свете вечно полной луны, которая превращает ночь в нежный день. И что еще самое приятное…
– О, перестаньте, господин Демокрит, Вы же посмеиваетесь надо мной. Ведь то, что вы рассказываете, это сказка о стране кисельных берегов и молочных рек, тысячу раз слышанная мной в детстве от моей няньки.
– Но ведь вы согласны, Клонарион, что в такой стране жилось бы неплохо?
– А вы разве не замечаете, что за всем этим скрывается какой-то тайный смысл? – заметил мудрый советник. – По-видимому, сатира на некоторых философов, считающих наслаждение высшим благом. «Плохо отгадываете, господин советник!» – подумал Демокрит.
– Я припоминаю, что подобное описание золотого века я читала в «Амфиктионах» Телеклида,[112] – сказала госпожа Салабанда.[113]
– Страна, которую я описал прекрасной Клонарион, – отвечал Демокрит, – вовсе не сатира. Это страна, в которую из каждого десятка таких мудрых людей, как вы, втайне мечтают попасть непременно все десять и в которую хотят вас перенести своими проповедями ваши абдеритские учители нравов. Если бы в их декламациях был бы хоть какой-нибудь толк!
– Хотелось бы знать, как вы это понимаете, – проговорил советник, привыкший из-за многолетней привычки слушать одним ухом, подавать свой голос спросонья и не утруждать себя долгими размышлениями.
– Вы, как я вижу, предпочитаете сильное освещение, господин советник, – ответил Демокрит. – Но слишком яркий свет столь же неудобен, как и недостаточен. Светотень – вот что требуется, чтобы увидеть необходимое. Я заранее предполагаю, что вы способны видеть. Ибо если это не так, то вы, надеюсь, понимаете, что при свете и тысяч солнц вы увидите не больше, чем при мерцании светлячка.
– Вы говорите о светлячках? – спросил советник, очнувшийся при слове «светлячок» от своего рода душевной дремоты, в которую он впал, заглядевшись на грудь Салабанды во время речи Демокрита. – А я думал, что мы говорим о моралистах.
– О моралистах или светлячках, как вам будет угодно, – сказал Демокрит. – Но чтобы объяснить суть дела, я хотел бы сказать вам только следующее: страна, где царит вечный мир и где люди в равной степени свободны и счастливы, где добро не смешано со злом, а боль и добродетель не смешаны с наслаждением и пороком, где существует только красота, порядок и гармония – короче, страна, какой хотят себе представить ваши моралисты весь земной шар, это страна, где либо люди вовсе не имеют желудка и нижней части туловища, или же это, безусловно, страна, изображенная нам Телеклидом в «Амфиктионах», из которых (как верно заметила прекрасная Салабанда) я заимствовал свое описание. Полное равенство, полная удовлетворенность настоящим, постоянное согласие, – одним словом, времена Сатурна, где не было нужды ни в царях, ни в солдатах, ни в советниках, ни в моралистах, ни в портных, ни в поварах, ни во врачах, ни в палачах, возможны лишь в той стране, где зажаренные куропатки сами летят в рот, или же там (что примерно то же самое), где у людей не существует никаких потребностей. Положение это кажется мне настолько ясным, что его невозможно сделать ясней для того, кому оно кажется темным, даже при помощи всех светил на небе. Однако ваши моралисты досадуют на то, что мир таков, какой он есть. И если честный философ, знающий причины, почему мир не может быть иным, считает досаду подобных людей смешной, то они относятся к нему словно к врагу богов и людей, что само по себе еще более смешно. Но порой, когда эти господа-ипохондрики берут верх, события принимают достаточно трагический оборот.
– А что же, по вашему мнению, следует делать моралистам?
– Сначала немного изучить природу, прежде чем воображать, что они знают больше, чем она; снисходительно и терпимо относиться к глупостям и невоспитанности людей, терпящим то же самое от них; исправлять ближнего примерами собственного поведения, а не утомлять его холодным пустословием или оскорбительными речами; не ожидать последствий там, где нет для этого еще никаких причин; не требовать, чтобы мы достигли вершины горы, прежде чем взберемся на нее.
– Но кто же настолько безрассуден? – спросил один из абдеритов.
– Девять десятых законодателей, прожектеров, учителей и исправителей человечества на всей земле и притом ежедневно, – ответил Демокрит.
Настроение естествоиспытателя начинало казаться несносным развлекающемуся обществу, и все отправились по домам. По пути при свете лунного сияния они болтали о сфинксах, единорогах, гимнософистах и стране кисельных берегов. И как ни были разнообразны высказанные ими глупости, все, однако, сошлись на том, что Демокрит – странный, много о себе возомнивший, заносчивый, придирчивый человек, но при всем этом забавный чудак.
– Лучшее, что у него есть, это его вино, – высказал свое суждение советник.
«Милосердный Анубис! – подумал Демокрит, оставшись опять один. – И чего только ни приходится наговорить этим абдеритам, чтобы хоть немного развлечься!»
Однако, упаси вас боже, представлять себе, будто все абдериты без исключения дали обет или принесли присягу не обладать разумом большим, чем их бабки, няньки и советники! В Абдере, сопернице Афин, были свои философы, то есть она имела таких же философов, какими были… ее художники и поэты. Знаменитый софист Протагор был абдеритом и оставил после себя множество учеников, которые, правда, не могли сравниться со своим учителем в остроумии и красноречии, но зато превосходили его в самомнении и глупостях.
Эти господа состряпали особый род удобной философии, при помощи которой они находили без труда ответы на любой вопрос и так проворно болтали обо всем, что расположено в подлунном и надлунном мире, что поскольку среди их слушателей были всегда лишь абдериты, то у этих добрых слушателей прочно укоренилось мнение, будто их философы знают обо всем на свете значительно больше, чем они сами, хотя на самом деле различие между ними было настолько невелико, что разумный человек не дал бы За это и гроша. Ибо дело, в конце концов, всегда сводилось к тому, что абдеритский философ – если исключить пространные и ничего не значащие выражения – был осведомлен о том или ином предмете ровно в такой же степени, как и абдерит, ничего о нем не знавший.
Философы, считая, вероятно, что опускаться до изучения отдельных явлений природы – занятие слишком ничтожное, занимались лишь отвлеченными вопросами, находящимися за пределами человеческого разумения. «В эту область, – полагали они, – никто, кроме равных нам по уму, не осмелится ступить; и что бы мы абдеритам о ней ни говорили, у нас, по крайней мере, есть уверенность, что никто не может обвинить нас во лжи».
Одним из их любимых разговоров был, например, вопрос: «Каким образом, когда и откуда произошел мир?»[114]
– Он произошел из яйца, – утверждал один из философов. – Эфир являлся белком, хаос – желтком, а Ночь высидела это яйцо.[115]
– Он возник из огня и воды, – утверждал другой.
– Он вообще никогда не возникал, – утверждал третий. – Все было всегда так, как есть, и останется таким же.
Это мнение, как самое удобное, получило в Абдере одобрение многих. Оно все объясняет, рассуждали они, и не нужно более ломать себе долго голову. «Так было всегда!» – гласил обычный ответ абдеритов, если их спрашивали о причине или происхождении какой-либо вещи. И того, кто не довольствовался этим объяснением, они считали тупицей.
– То, что вы называете вселенной, – утверждал четвертый, – есть, собственно, скопление миров, которые, подобно кожице лука, находятся один на другом и постепенно отделяются друг от друга.
– Необыкновенно ясно изложено! – восхищались абдериты. – Удивительно ясно! – Они полагали, что понимают философа, так как очень хорошо знали, что такое луковица.
– Химера! – восклицал пятый. – Конечно, имеется бесчисленное количество миров. Но они возникают из случайного движения неделимых солнечных пылинок. И если из десяти миллионов неудавшихся миров возникает, в конце концов, один вроде нашего, мало-мальски сносного, – это великолепный результат.
– Атомы я допускаю, – сказал шестой, – но не произвольное движение, лишенное направленности. Атомы суть ничто или же они обладают определенными силами и свойствами, и в зависимости от того, насколько они сходны или несходны, они притягиваются друг к другу или отталкиваются. Поэтому мудрый Эмпедокл (который, говорят, желая узнать истинное строение Этны, сам бросился в кратер ее) видел в ненависти и любви первые причины всех сочетаний атомов. И Эмпедокл был прав.
– Прошу прощения, господа мои, вы все неправы, – заявил философ Сисамис. – Ни из вашего мистического яйца, ни из связи огня и воды, ни из атомов, ни из вашей однородности частей – гомеомерии – никогда не возникнет мир, если вы не призовете на помощь дух. Вселенная, как и любое живое существо, есть соединение материи и духа. Дух придает материи форму, и оба они от века связаны. И подобно тому, как с исчезновением духа распадаются отдельные тела, так и небо и земля превратились бы в одну грандиозную бесформенную, мрачную и безжизненную массу в тот момент, когда мировой дух перестал бы все соединять и оживлять.
– Да охранят нас от этого несчастья Юпитер и Латона! – воскликнули абдериты, испугавшись ужасных угроз философа.
– Не бойтесь! – успокоил их жрец Стробил. – Покуда в наших стенах обитают лягушки Латоны, мировой дух Сисамиса не осмелится учинить такое.
– Друзья мои, – начал восьмой – мировой дух Сисамиса стоит того же, что и атомы, яйца, гомеомерии и луковицы моих коллег. Если мы допускаем вселенную, то следует признать и демиурга. Ибо здание предполагает архитектора, или, по крайней мере, плотника, и ничего не делается само собой, как все мы это знаем.
– Но ведь говорят же часто: «Это произойдет само собой, само собой случится?» – спрашивали абдериты.
– Так только говорится, – отвечал философ. – Но разве вы когда-нибудь видели, что так действительно происходит? Я, разумеется, слышал тысячи раз, как наши архонты говорили: это уладится само собой, это обойдется, или же это случится само по себе. Но напрасно мы ожидали! Ничего не уладилось, не обошлось, не случилось само собой!
– Не в бровь, а в глаз про наших архонтов! – заметил старый башмачник, считавшийся в народе рассудительным человеком и имевший большие надежды стать цеховым старшиной на ближайших выборах.
– Но может с творениями природы, со вселенной, дело обстоит иначе. И почему мир не мог появиться из хаоса сразу, как гриб после дождя?
– Мастер Пфрим,[116] – возразил философ, – за тебя, цехового старшину, я охотно отдам свой голос и голоса своих родичей, но прошу, не вмешивайся в мою философскую систему. Конечно, грибы вырастают сами из земли, потому что… потому что… потому что они грибы. Но мир не может вырасти сам собой, потому что это не гриб. Понимаешь ты меня, мастер Пфрим?
Все присутствующие рассмеялись от души над тем, какой отпор получил мастер Пфрим.
– Мир ведь это не гриб. Это ясно, как божий день! – воскликнули абдериты. – Тут и возразить нечего, мастер Пфрим!
– Проклятье! – пробормотал будущий цеховой старшина. – И так кончается всегда, когда связываешься с людьми, способными доказать, что снег – белый.
– «Черный», хотели вы сказать, сосед?
– Я знаю, что сказал и что хотел сказать, – ответил мастер Пфрим. – И я желаю только, чтобы республика…
– Только не забывай о 14 голосах, которые я тебе обеспечу, мастер Пфрим! – воскликнул философ.
– Ладно, ладно! Хорошо! Но демиург… Для меня это слово все равно, что «демагог», а я не хочу иметь ни демагогов, ни демиургов. Я стою за свободу, и кто добрый абдерит, – надевай шапку и следуй за мной!
И мастер Пфрим удалился, ибо читатель, надеюсь, заметил, что эта беседа происходила в одном из залов Абдеры. За мастером последовало несколько праздных глупцов, составлявших его неизменную свиту.
Но философ, не подав и вида, что он это заметил, продолжал дальше.
– Без архитектора, демиурга, или называйте его, как хотите, разумным образом допустить происхождение мира невозможно. А теперь посмотрим, как он принялся за свое дело. Представьте себе материю в виде огромной плотной кристаллической глыбы,[117] и демиург своим алмазным молотом разбивает эту глыбу одним махом на множество бесконечно малых частиц и они рассеиваются в пустом пространстве на миллионы кубических миль вокруг. Естественно, что, сталкиваясь между собой тысячами способов и вновь разлетаясь в стороны, благодаря силе движения, сообщенного им ударом молота, они ударялись и терлись друг о друга, образовав тем самым бесчисленное количество частиц правильной и неправильной формы: треугольные, четырехугольные, восьмиугольные, многоугольные и круглые. Из круглых возникли вода и воздух, являющийся не чем иным, как разреженной водой. Из треугольных частиц – огонь, из прочих – земля. Из этих четырех стихий природа создает, как вам известно, все тела вселенной.
– Чудесно, удивительно! И как все понятно! – говорили абдериты. – Кристаллическая глыба, алмазный молот и демиург, разбивающий глыбу на куски столь мастерски, что из осколков, без всяких дополнительных усилий, возникает вселенная. Действительно, самая проницательная гипотеза и к тому же такая простая, что ее можно было бы самому выдумать в любое время!
– При помощи такого простого предположения я объясняю все явления природы, – закончил философ с самодовольной улыбкой.
– При помощи подобной гипотезы не объяснить происхождение даже осиного гнезда! – воскликнул девятый, по имени Демонакс,[118] прислушивавшийся до сих пор к утверждению своих сограждан с молчаливым презрением.
– Чтобы создать такое величественное, прекрасное и удивительное творение, как это мироздание, требуются иные средства и силы. Только совершеннейший разум мог набросать его план, хотя я и допускаю, что для претворения его пригодны были и менее значительные мастера. Он предоставил Это дело различным низшим богам, указал каждой группе богов область их работы, а сам удовольствовался общим надзором за целым. Смешно пытаться объяснить происхождение небесных тел, земли, растений, животных и всего, что находится в воздухе и в воде из атомов, симпатий, случайного движения или одного удара молота. Духи царят в стихиях, вращают небесные сферы, образуют органические тела, украшают весенний наряд природы цветами и рождают в ее лоне плоды осени. Может ли быть что-нибудь понятней и приятней, чем эта теория? Она все объясняет. Всякое явление она выводит из соответствующих ему причин. При ее помощи легко понять искусство природы, как нетрудно понять, почему Зевксис или Паррасий могут изображать чарующий пейзаж[119] или купанье Дианы посредством слегка окрашенной земли.
– Что это за прекрасная вещь, философия! – восклицали абдериты. – Жаль только, что среди множества превосходных теорий трудно остановиться на какой-нибудь одной.
Тем не менее пифагореец, объяснявший все при помощи духов, имел самый большой успех. Поэты, живописцы и прочие служители Муз во главе со всеми женщинами Абдеры объявили себя сторонниками духов, но при условии, что каждому разрешается представлять их себе в таких приятных образах, в каких им это угодно.
– Я никогда не был особенным другом философии, – объявил жрец Стробил, – и не без причины. Но если уж абдериты никак не могут расстаться со своими размышлениями о причинах вещей, то физика Демонакса менее всего вызывает у меня возражений. При надлежащих ограничениях она достаточно согласуется…
– О, она согласуется со всем на свете, – заметил Демонакс. – В этом вся прелесть ее.
– Хотите, я скажу вам свое мнение? – спросил Демокрит. – Если вы действительно заинтересованы в том, чтобы узнать свойства окружающих вас вещей, то вы, мне кажется, идете к цели необычайно длинным и кружным путем. Мир необыкновенно велик, и от места, с которого мы на него взираем, до его известнейших областей и городов так далеко, что я не понимаю, как кому-нибудь может прийти в голову разбираться в карте страны, когда ему, кроме его родной деревушки, все прочее, даже границы, неизвестны. Я думаю, что прежде чем бредить о космогонии и теологии, следует усесться без шума и пронаблюдать, например, происхождение паутины, и такое длительное время, пока мы не узнаем всего, на что способны пять человеческих чувств, руководимые разумом. Но зато вы поймете, что только одна эта паутина даст вам больше сведений о великой системе и более достойные представления о ее создателе, чем все те хитроумные теории происхождения вселенной, которые вы состряпали в своем мозгу в период между сном и бодрствованием.
Демокрит говорил об этом вполне серьезно. Но абдеритские философы полагали, что он смеется над ними.
– Он ничего не понимает в пневматике,[120] – заметил один.
– А в физике и того меньше, – добавил второй.
– Он скептик… Он отвергает основные влечения… Мировой дух… Демиурга… Бога! – затараторили четвертый, пятый, шестой, седьмой.
– Таких людей нельзя терпеть в обществе! – заключил жрец Стробил.
При всем том Демокрит был другом человечества в истинном смысле этого слова. Он хорошо относился к людям и более всего радовался, когда предотвращал зло или творил добро, побуждал к нему или содействовал его победе. И хотя он полагал, что достоинство гражданина вселенной заключает в себе такие обязанности, которым должны уступить место все прочие, он, тем не менее, как гражданин Абдеры находил нужным принимать участие в делах своей родины и способствовать, насколько мог, ее улучшению. Но так как добро творят в меру своих собственных сил, то его возможности из-за препятствий со стороны абдеритов были столь ограничены, что он не без основания считал себя одной из самых ненужных личностей в этой маленькой республике. Самое необходимое, думал он, и лучшее, что я могу для них совершить, это сделать их умней. Но абдериты – свободные люди. И если они не захотят поумнеть, то кто же их может к этому принудить?
И поскольку в таких обстоятельствах он был в состоянии сделать для абдеритов очень мало или совсем ничего, то философ считал себя вправе позаботиться, по крайней мере, о своей собственной безопасности и большую часть времени сохранить для исполнения обязанностей гражданина вселенной.
Так как его прежнее убежище было недалеко от Абдеры, и, видимо, из-за своего местоположения или прочих удобств обладало для абдеритов такой притягательной силой, что он, живя в деревне, все же постоянно находился среди них, то Демокрит переселился несколько дальше в лес, принадлежавший ему. В дикой местности он построил себе небольшой домик, где в покое и уединении – истинной стихии философов и поэтов – посвящал почти все свое время изучению природы и размышлениям. Некоторые из новейших ученых – неизвестно, абдериты или нет, – составили себе об уединенных занятиях этого греческого Бэкона[121] удивительные, хотя с их точки зрения вполне естественные представления.
– Он стремился отыскать философский камень, – утверждал Борри-хий2, и он открыл его и получил золото.
Для доказательства этого Боррихий ссылался на то, что Демокрит написал книгу «О камнях и металлах».
Абдериты, его современники и сограждане, шли в своих догадках еще дальше. И их предположения, моментально становившиеся в абдеритских головах уверенностью, основывались на таких же прочных доводах, как и довод Боррихия.[122] Демокрита воспитали персидские маги.[123] Он путешествовал двадцать лет в восточных странах, общался с египетскими жрецами, халдеями, браминами[124] и гимнософистами и был посвящен во все их мистерии. Он привез с собой из путешествий тысячи тайн и знал десятки тысяч вещей, о которых никогда не догадывался ни один абдеритский ум… И разве все это в совокупности не доказывало самым убедительным образом, что он является искуснейшим мастером магии и всех связанных с ней наук?… Преподобный патер Дельрио[125] сжег бы Испанию, Португалию и Альгарвию5лишь на основании половины таких неопровержимых доказательств.
Но славные абдериты располагали еще более точными доказательствами того, что их ученый земляк… может немного колдовать. Он предсказывал солнечные и лунные затмения, неурожай, эпидемии и прочие будущие явления. Одной распутной девке он предсказал по руке, что она родит; а одному абдеритскому советнику, вся жизнь которого распределялась между сном и пиршествами, что он умрет… от несварения желудка. И представьте, оба пророчества сбылись точно! Помимо этого, в его кабинете видели книги со странными знаками. Его заставали за всякими, по-видимому, магическими операциями с кровью птиц и животных, замечали, как он кипятит подозрительные травы. А некоторые молодые люди глубокой ночью при бледном свете луны даже хотели напасть на него на кладбище, устроив засаду между могил.
– Чтобы его испугать, мы нацепили на себя самые отвратительные личины, – рассказывали они. – Рога, козьи копыта, драконьи хвосты – всего было достаточно, чтобы изображать полевых чертей и ночные привидения. Из наших носов и ушей даже шел дым, и мы так страшно бесновались вокруг него, что и Геркулес мог бы превратиться от страха в бабу. Но Демокрит не обратил на нас внимания.[126] И когда мы уже порядочно надоели ему, он только промолвил: «Скоро ли вы кончите эту детскую игру?…»[127]
Ясно, говорили абдериты, что с ним дело не чисто, духи для него не в новинку, он, безусловно, знает, как с ними обходиться!
– Он – волшебник, это точно! – заявил жрец Стробил. – Нужно получше следить за ним!
Следует признать, что Демокрит или по неосторожности, или же потому, что мало считался с мнением своих земляков, (вероятней всего!) сам дал повод к разным злым слухам. И, вправду, трудно было, живя долго среди абдеритов, не впасть в искушение, не попытаться разыграть их и не придумать какую-нибудь небылицу. Их любопытство и легковерие, с одной стороны, и их преувеличенные представления о собственной проницательности, с другой, словно бы сами толкали на это. И притом, не было никакого иного средства хоть как-то вознаградить себя за ту скуку, которую испытываешь с ними. Демокрит нередко находился в таком положении. И так как абдериты были достаточно глупы и все, что он говорил им с иронией, воспринимали буквально, то поэтому возникли многочисленные вздорные мнения и сказки на его счет. Они распространялись по всему свету и принимались за чистую монету другими абдеритами еще много столетий спустя после его смерти или несправедливо приписывались ему самому.
Демокрит занимался, между прочим, также и физиогномикой,[128] и, исходя отчасти из своих собственных наблюдений, а отчасти из наблюдений других людей, создал теорию физиогномики и считал (весьма разумно, как нам кажется), что с физиогномикой дело обстоит точно так же, как с теорией поэзии или какого-нибудь иного искусства. Подобно тому, как еще никто и никогда не становился хорошим поэтом или художником благодаря лишь одному знанию правил, – ведь только прирожденный талант в соединении с усердным учением, упорным прилежанием и длительными упражнениями дают возможность правильно понимать и применять правила, – так и теория о характере человека в зависимости от его внешности доступна лишь людям весьма наблюдательным, а для прочих, напротив, является весьма сомнительным и обманчивым делом. И поэтому как одна из тайных наук или великих мистерий философии она должна быть доступна лишь небольшому числу эпоптов.[129]
Подобная точка зрения свидетельствует, что Демокрит не был шарлатаном, но для абдеритов она являлась лишь доказательством, что философ делает из своей науки тайну. Поэтому всякий раз, едва об ртом заходила речь, они приставали к нему, чтобы он показал им что-нибудь из своего таинственного искусства. Любопытство особенно мучило абдериток. Они желали узнать, по каким внешним признакам угадывается верный любовник, действительно ли Милон Кротонский[130] имел очень большой нос,[131] и правда ли, что бледность – непременный признак влюбленности; они задавали сотни других вопросов подобного рода, настолько истощавших терпение Демокрита, что, желая, наконец, избавиться от них, он решил их немного попугать.
– Вы, наверное, не представляете себе, – начал Демокрит, – что о невинности девицы можно с неопровержимостью судить по ее глазам.
– По глазам? – воскликнули абдеритки. – Быть не может! Почему же именно по глазам?
– Именно так, – ответил Демокрит. – Поверьте, что по этому признаку я узнавал об интимных тайнах юных и зрелых красавиц больше, чем им бы хотелось.
Уверенный тон утверждений Демокрита заставил абдериток несколько побледнеть.[132] Тем не менее они (обычно всегда поддерживающие друг друга во всех случаях, касающихся защиты секретов их пола) с жаром настаивали, что его мнимая тайна является выдумкой.
– Своим неверием вы вынуждаете меня сказать вам еще больше, – продолжал философ. – Природа полна подобных тайн, мои прекрасные дамы. И для чего же я совершал бы путешествия в Эфиопию и Индию, не будь в Этом смысла? Жены гимнософистов, расхаживающие, как вы знаете, обнаженными, открыли мне весьма тонкие вещи.
– Например? – спросили абдеритки.
– Ну, например, тайну, которую я не "желал бы узнать, будь я мужем.
– Ах, так вот почему Демокрит не хочет жениться! – воскликнула прекрасная Триаллида.
– Словно мы давно не знаем, что эфиопская Венера сделала его нечувствительным к нашей греческой красоте! – сказала Салабанда. – Однако откройте вашу тайну, Демокрит, если ее только можно доверить целомудренным ушам.
– В доказательство, что это возможно, я доверю ее всем присутствующим дамам, – отвечал естествоиспытатель. – Я знаю верное средство, как добиться, чтобы женщина во сне отчетливым голосом поведала все, что у нее на сердце.
– Да полноте! – воскликнули абдеритки. – Вы хотите нас напугать: но мы не пугаемся так легко.
– И кому же придет в голову вас пугать, – сказал Демокрит, – если речь идет о средстве, благодаря которому любая женщина имеет возможность показать мужу, что у нее нет никаких тайн от него?
– А ваше средство действует и на незамужних? – спросила одна из абдериток, которая не была ни достаточно юной, ни достаточно очаровательной, чтобы задавать такие вопросы.
– Оно действует на всех женщин от десяти до восьмидесяти лет, – объяснил Демокрит.
Дело начинало принимать серьезный оборот.
– Но вы же только шутите, Демокрит? – спросила супруга одного из тесмотетов,[133] не без тайного опасения услышать противоположное.
– Вы хотите это испытать, Лисистрата?
– Испытать?… А почему бы и нет?… Но заранее условимся, что ничего магического применено не будет. Ведь с помощью ваших талисманов и духов вы могли бы заставить бедную женщину сказать все, что вы пожелаете.
– К этому делу не имеют никакого отношения ни талисманы, ни духи. Все происходит естественно. Мое средство самое простое на свете.
Дамы начали проявлять беспокойство, несмотря на бодрый вид, которым они хотели показать свою неустрашимость. Это очень забавляло философа.
– Ну кто же не знает, что вы известный насмешник? Однако разрешите спросить, в чем же состоит ваше средство?
– Как я вам уже сказал, оно – наипростейшее на свете. Небольшую безвредную вещь кладут на грудь у сердца женщины – вот и вся тайна. Но она творит чудеса, поверьте мне, и заставляет говорить обо всем, что только есть сокровенного, даже в самом отдаленном уголке сердца.
Среди семи женщин, находившихся в обществе, была лишь одна, которая во время этой беседы не изменялась ни в лице, ни в движениях. Вы, наверное, подумаете, что она была стара, уродлива или даже добродетельна? Ничего подобного! Она была… глуха.
– Если вы хотите, чтобы мы вам поверили, Демокрит, то назовите ваше средство.
– Я скажу его на ухо супругу прекрасной Триаллиды, – заявил злой натуралист.
Супруг прекрасной Триаллиды вовсе не будучи слепым, был настолько счастлив, насколько Хагедорн[134] считает счастливым слепца, женатого на красавице. В его доме постоянно собиралось избранное общество или, по крайней мере, то, что считалось в Абдере таковым. Этот добрый человек полагал, что гости испытывают большое удовольствие от общения с ним и от стихов, которые он имел обыкновение им читать. В действительности же он обладал талантом неплохо читать плохие стихи, сочиненные им. Читая их с большим вдохновением, он не замечал, что слушатели не столько обращали внимание на его стихи, сколько подмигивали прекрасной Триаллиде. Короче, советник Смилакс был человеком, имевшим слишком хорошее мнение о самом себе, чтобы иметь плохое о добродетели своей супруги.
Ни секунды не задумавшись, он подставил свое ухо Демокриту, чтобы услышать тайну.
– Требуется всего-навсего, – шептал ему философ, – положить на левую грудь спящей дамы язык живой лягушки. Но, вырывая его, следует это сделать осторожно и не захватить смежные с ним части, а лягушку затем нужно опять пустить в воду.
– Средство, должно быть, неплохое, – сказал Смилакс тихо. – Жаль, что оно немного подозрительно. Что же скажет о нем жрец Стробил?
– Не беспокойтесь! – отвечал Демокрит. – Ведь лягушка – не Диана,[135] и пусть жрец Стробил говорит, что он хочет. К тому же лягушка останется живой.
– Можно сообщить тайну другим? – спросил Смилакс.
– С удовольствием! Всем нашим мужчинам разрешается ее знать. И каждый может смело сообщить о средстве своим знакомым; но только при условии, что никто не расскажет о нем ни своей жене, ни своей возлюбленной…
Добрые абдеритки не знали, что и думать об этой вещи. Она не казалась им невозможной. Да и что вообще могло казаться невозможным абдеритам! Их мужья и любовники, присутствующие здесь, были не более спокойны. Каждый из них решил про себя испытать средство, не откладывая его в долгий ящик, и каждый (за исключением Смилакса) опасался при этом поумнеть более, чем желал.
– Не правда ли, муженек, – обратилась Триаллида к своему супругу, похлопывая его дружески по щеке, – ты ведь знаешь меня слишком хорошо, чтобы устраивать такое испытание?
– Пусть только моему взбредет что-либо подобное в голову!.. – сказала Лагиска. – Испытание предполагает сомнение, а муж, сомневающийся в добродетели своей жены…
– …является мужем, который подвергается опасности увидеть свои сомнения оправданными, – подхватил Демокрит, заметив, что Лагиска остановилась. – Ведь вы это хотели сказать, прекрасная Лагиска?
– Вы – враг женщин, Демокрит! – воскликнули все абдеритки хором. – Но не забывайте, что вы во Фракии и берегитесь участи Орфея.[136]
Хотя это и было сказано в шутку, но в ней скрывался серьезный смысл. Естественно, никому не хочется без нужды страдать бессонницей – намерение, которое мы менее всего готовы оправдать, и Демокрит, безусловно, должен был предвидеть последствия своей выдумки. Действительно, дело это породило у дам столько размышлений, что они всю ночь не сомкнули глаз. И так как о мнимой тайне Демокрита на следующий день узнал весь город, то он вызвал тем самым несколько ночей всеобщей бессонницы. Зато днем женщины восполняли ночные бдения. Многие из них, не догадываясь о том, что тайное средство может столь же хорошо действовать во время дневного сна, как и ночью, не запирали дверей на замок, и их мужья получили неожиданную возможность испытать лягушачьи языки. Лисистрата, Триаллида и некоторые другие, рисковавшие более других быть изобличенными, первыми подверглись испытанию, результат которого легко угадать. Но именно это и восстановило вскоре прежнее спокойствие в Абдере. Мужья этих дам, дважды или трижды применив без успеха средство, прибежали сломя голову к нашему философу и спросили его, что это все значит.
– Итак, лягушачьи языки оказали свое действие? – встретил он их вопросом. – Покаялись ли ваши жены?
– Мы не услышали ни одного слова! – отвечали абдериты.
– Тем лучше! – заверил Демокрит. – Радуйтесь же! Если спящая женщина с лягушачьим языком на сердце ничего не говорит, то это верное свидетельство того, что… ей не в чем признаваться. Я желаю вам счастья, господа мои. Каждый из вас может похвалиться, что он обладает не женой, а истинным фениксом.
Ну кто же был счастливее наших абдеритов? Они побежали обратно быстрей, чем бежали к Демокриту, бросились на шею своим изумленным женам, душили их поцелуями и объятиями и добровольно сознались в том, что они совершили, желая еще больше убедиться (хотя мы в этом давно были убеждены, говорили они) в добродетели своих дражайших половин.
Славные жены не могли поверить своим глазам, но, будучи абдеритками, они все же обладали достаточным разумом, чтобы тотчас опомниться и упрекнуть своих мужей за не очень приятное недоверие к ним, в котором мужья сами же сознались. Кое-кто из жен даже пустил слезу. Но у всех хватило сил скрыть радость, доставленную столь неожиданным признанием их добродетели. И хотя приличия ради женщины журили Демокрита, каждой из них хотелось бы обнять его за такую добрую услугу. Конечно, это было не то, чего он добивался. Но пусть последствия этой единственной невинной шутки будут для него поучительны: с абдеритами нельзя шутить неосторожно!
И поскольку все вещи на свете имеют несколько сторон, то случилось так, что из зла, которое наш философ причинил абдеритам помимо своей воли, возникло, тем не менее, больше добра, чем можно было бы предположить в случае действия лягушачьих языков. Мужья осчастливили жен своим безграничным доверием, а жены мужей – своей услужливостью и хорошим настроением. Нигде во всем мире не было более счастливых браков, чем в Абдере. И при всем том лбы абдеритов были так безмятежно гладки, а уши и языки абдериток так скромны… как и у других людей.
Однажды Демокриту случилось быть в обществе. В прекрасный весенний вечер он сидел в одном из тех парков, которыми абдериты украсили окрестности своего города.
Действительно, украсили?… Пожалуй, именно этого сказать нельзя, ибо откуда же знать абдеритам, что природа – прекраснее искусства[137] и что между манерной подделкой под искусство и подлинным украшением существует различие… Но не об этом теперь речь.
Общество расположилось в тени высокого дерева на мягкой, усеянной цветами лужайке. В ветвях соседнего дерева пел соловей. Одна молодая абдеритка четырнадцати лет, казалось, чувствовала при этом нечто такое, чего другие вовсе не ощущали. Демокрит заметил ее состояние. У девушки были нежные черты лица, и в глазах ее светилась душа. Как жаль, что ты абдеритка, подумал он. Для чего тебе в Абдере чувствительная душа? Она сделает тебя только несчастной. Но не опасайся! То, что еще не испортили в тебе воспитание матери и бабки, извратят сыночки наших архонтов и пританов,[138] а то, что они пощадят, докончит пример твоих подруг. Не пройдет и четырех лет, как ты превратишься в абдеритку, подобную многим. И прежде чем ты, наконец, узнаешь, что лягушачий язык, положенный на грудь, нисколько не опасен…
– О чем вы думаете, прелестная Наннион? – спросил Демокрит девушку.
– Я думаю о том, как мне хотелось бы сесть там под деревом и спокойно слушать соловья.
– Глупое желание! – отрезала мать девушки. – Разве ты никогда не слыхала соловья?
– Наннион права, – вмешалась прекрасная Триаллида. – Я сама всегда охотно слушаю соловьев. Они поют с таким жаром и в их трелях чувствуется что-то такое сладострастное, что мне часто хотелось понять, о чем они говорят. Я уверена, что можно было бы услышать о самых прекрасных вещах на свете. Однако вы, Демокрит, все знающий, неужели вы не понимаете соловьиный язык?
– Почему же не понимаю? – отвечал философ со своим обычным хладнокровием. – И язык всех прочих птиц тоже!
– Серьезно?
– Вы же знаете, что я всегда говорю серьезно.
– О, восхитительно! Так переведите же нам поскорей, о чем пел соловей, так растрогавший Наннион?
– Не так просто, как вы думаете, перевести его песню на греческий, прекрасная Триаллида. В нашем языке нет выражений таких нежных и страстных.
– Но как же вы тогда понимаете язык птиц, если не можете передать на греческом то, что услышали?
– Птицы тоже не знают греческого и однако понимают друг друга!
– Но вы не птица, а злой насмешник, вечно подтрунивающий над нами.
– Вот как худо в Абдере думают о своем ближнем! Тем не менее ваш ответ заслуживает того, чтобы я объяснился подробней. Птицы понимают друг друга благодаря симпатии, которая обыкновенно бывает между родственными существами. Каждый звук соловьиного пения – живое выражение чувства, и оно вызывает в слушающем сходное чувство. Таким образом, благодаря своему собственному внутреннему чувству вы понимаете то, что хотел выразить соловей. И так же понимаю вас и я.
– Но как же вы это делаете? – спросили несколько абдериток.
После того, как Демокрит достаточно ясно объяснил им все, этот вопрос был задан чересчур по-абдеритски и заслуживал того, чтобы ответ на него не прошел для них даром. Демокрит на минуту задумался.
– Я понимаю Демокрита, – сказала тихо маленькая Наннион.
– Ты его понимаешь, ты, дерзкая девчонка? – заворчала на нее мамаша. – А ну, послушаем, кукла, что ты в этом понимаешь?
– Я не могу выразить словами, но мне кажется, я чувствую… – ответила Наннион.
– Вы слышите, она еще дитя, – сказала мать, – хотя и развилась так быстро, что многие принимают ее за мою младшую сестру. Но не будем тратить слишком много времени на болтовню глупой девчонки, которая и сама не ведает, что говорит.
– Наннион чувствует, – сказал Демокрит. – В своем сердце она нашла ключ к всеобщему языку природы и, быть может, понимает его более, чем…
– О, сударь мой, прошу вас, не делайте маленькую дурочку еще более заносчивой, чем она есть. Она и так ведет себя достаточно дерзко и вызывающе…
«Браво, – подумал Демокрит, – продолжайте в таком же духе! На этом пути, возможно, еще есть надежда для ума и сердца маленькой Наннион».
– Но не будем отвлекаться от дела, – продолжала абдеритка, которая и сама хорошенько не знала, как и за какие заслуги она имела честь быть ее матерью. – Вы нам хотели объяснить, каким образом вы понимаете язык птиц.
Следует отдать справедливость абдеритам, они считали хвастовством все, что Демокрит рассказал им о своих познаниях в птичьем языке. Но это не мешало им продолжать занимательную беседу, ибо они охотней всего слушали о вещах, в которые не верили и все же хотели верить, как например, о сфинксах, морских людях, сивиллах, кобольдах,[139] чудовищах, привидениях и обо всем прочем в таком же роде. Птичий язык, полагали они, тоже относится к подобным вещам.
– Эту тайну, – сказал Демокрит, – я узнал от верховного жреца в Мемфисе, так как меня посвятили в египетские мистерии. Он был высокий, сухощавый человек, с очень длинным именем и еще более длинной седой бородой, доходившей до пояса. Все бы приняли его за человека из другого мира, настолько торжественно и таинственно выглядел жрец в своем остроконечном колпаке и длинной мантии.
Внимание абдеритов заметно возрастало. Наннион, сидевшая несколько поодаль, прислушивалась одним ухом к пению соловья. Но время от времени она бросала на философа полный благодарности взгляд, на который он отвечал одобряющей улыбкой в те моменты, когда ее мамаша заглядывалась на свою грудь или же целовала свою собачку.
– Вся тайна состоит в следующем, – продолжал он. – У семи различных птиц, названий которых я не имею права сообщить, отрезают головы, собирают их кровь в небольшой яме, покрывают яму лавровыми ветвями и… удаляются. По прошествии двадцати одного дня приходят туда вновь, открывают яму и обнаруживают маленького странного вида дракона, родившегося от гниения смешанной крови.[140]
– Дракона? – вскричали абдеритки, явно изумившись.
– Да, дракона, но не крупнее обычной летучей мыши. Этого дракона следует разрезать на мелкие куски и съесть без остатка с уксусом, маслом и перцем. Затем отправляйтесь в постель, хорошо укройтесь и спите подряд двадцать часов. Потом, проснувшись, оденьтесь, идите в свой сад или рощу, и вы немало удивитесь, когда вас тотчас же окружат со всех сторон и будут приветствовать птицы, язык и пение которых вы так отлично будете понимать, словно всю свою жизнь были сороками, гусынями и индюшками.[141] Демокрит рассказывал это абдеритам с такой спокойной серьезностью, что они нисколько не сомневались в его словах, ибо, по их мнению, было бы невозможно повествовать обо всем с такими подробностями, если бы дело не соответствовало истине. Теперь они узнали как раз столько, сколько было необходимо, чтобы разжечь их любопытство узнать все…
– Однако, – спросили они, – что же это все-таки за птицы? Воробей, жаворонок, соловей, сорока, перепел, ворон, чибис, филин? Каков из себя дракон? Имеет ли он крылья? Изрыгает ли он огонь? Кусает или колет он, если до него дотронуться? Приятно ли его есть? Каков он на вкус? Как его переваривает желудок? Чем следует его запивать?…
От подобных вопросов, посыпавшихся на Демокрита, ему стало так жарко, что он счел за лучшее выйти побыстрей из игры и признался им, что всю эту историю он выдумал шутки ради.
– О, вы нас не обманете! – воскликнули абдеритки. – Вы просто не хотите, чтобы мы узнали ваши тайны. Но мы не оставим вас в покое, можете быть уверены! Мы хотим видеть дракона, потрогать его, понюхать, попробовать и съесть его с потрохами… Или же вы должны нам сказать, почему это невозможно.