Нам неизвестно, каким образом избавился Демокрит от докучливых баб. Достаточно того, что эти примеры явно свидетельствуют, как часто случайная выдумка могла дать повод обвинять философа, будто он, являясь и сам порядочным абдеритом, верил во все те сказки, которыми дурачил своих глупых земляков. Те, кто упрекал его, ссылались на его сочинения. Но еще задолго до времен Витрувия и Плиния[142] под именем Демокрита ходило по рукам большое количество лживых книжонок с различными многозначительными заглавиями. Подобного рода обман был весьма распространен у праздных греков позднейшей эпохи. Имена Гермеса Трисмегиста,[143] Зороастра,[144] Орфея, Пифагора, Демокрита казались вполне авторитетными, чтобы жалкие недоноски пустоголовых писак раскупались нарасхват. Особенно после того, как александрийская философская школа[145] вызвала чуть ли не всеобщее уважение к магии, а ученым привила вкус выставлять себя перед людьми неучеными в качестве невероятных чудодеев, нашедших ключ к миру духов и проникших решительно во все тайны природы. Абдериты обвиняли Демокрита в волшебстве, потому что не могли понять, каким образом без колдовства можно знать столько, сколько… они не знали. И позднейшие обманщики фабриковали книжки о колдовстве под его именем, извлекая для себя выгоду у глупцов. Греки вообще очень любили издеваться над своими философами. Афиняне от души хохотали, когда остроумный шутник Аристофан уверял их, будто Сократ считал облака за богов[146] и высчитывал, «на сколько ног блошиных блохи прыгают»,[147] а когда собирался размышлять, то приказывал подвешивать себя к потолку в корзине, дабы земля не притягивала к себе силу его мыслей и прочее. И им казалось необыкновенно забавным слышать, как человек, говоривший им постоянно правду, и, следовательно, часто – неприятные истины, вещает со сцены пошлости. А сколько претерпел от этого народа, любившего посмеяться, Диоген, более всех подражавший Сократу! И даже одухотворенный Платон и глубокомысленный Аристотель не избежали обвинений, стремившихся низвести их до заурядных людей. Что же удивительного в том, что не лучшей оказалась и судьба того человека, который отважился мыслить среди абдеритов.
Демокрит иногда смеялся, как и все мы, и, живи он в Коринфе, Смирне или Сиракузах, он смеялся бы, вероятно, не больше, чем всякий другой честный человек, который, имея на то причины или по темпераменту своему, склонен скорей смеяться над человеческими глупостями, чем оплакивать их. Но он жил среди абдеритов. И таково уже было обыкновение этих добрых людей: что бы они ни делали, вызывало либо смех, либо плач, либо гнев. И Демокрит смеялся там, где Фокион насупил был брови, Катон[148] начал бы читать мораль, а Свифт бичевать. При довольно длительном пребывании в Абдере ироническое выражение лица стало как бы постоянным для Демокрита. Но чтобы он всегда хохотал во все горло, как свидетельствует о нем один поэт,[149] охотно преувеличивающий все на свете, этого, пожалуй, никому не следовало бы утверясдать в прозе.
Подобные толки не очень вредили Демокриту, тем более, что такой знаменитый философ, как Сенека, оправдывает в этом отношении нашего друга Демокрита и даже считает его достойным подражания. «Мы должны стремиться к тому, – говорит Сенека,[150] – чтобы все пороки и глупости черни и каждый из них в отдельности казались нам достойными не ненависти, а смеха. И мы поступим лучше, если возьмем себе за образец в этом Демокрита, а не Гераклита.[151] Последний имел обыкновение, общаясь с людьми, плакать, а первый – смеяться. Во всех наших действиях Гераклит видел заботы и несчастья, а Демокрит – суету сует и детскую игру. Гораздо утешительней смеяться над человеческой жизнью, чем оплакивать ее. И можно сказать, что тот, кто смеется над жизнью, а не скорбит о ней, оказывает человечеству большую услугу, ибо он все же постоянно внушает нам немного надежды; скорбящий, напротив, глупым образом плачет над вещами, которые отчаивается улучшить. И тот, кто не может удержаться от смеха, обладает более великой душой, чем тот, кто не может удержаться от слез. Ибо тем самым он дает понять: все, что кажется другим значительным и важным, способным вызвать у них самые бурные страсти, в глазах смеющегося настолько ничтожно, что в состоянии возбудить в нем лишь самое легкое и самое умеренное его волнение.[152]
Мимоходом следует заметить, что такой совет имеет смысл, особенно, если бы основания для него были бы не столь натянутыми и не втискивались бы софистом Сенекой в столь хитроумные антитезы. Но уже одно то обстоятельство, что Демокрит жил среди абдеритов и смеялся над абдеритами, делает упрек, о котором идет речь (каким бы он ни был чрезмерным), самым извинительным из всех, приписывающихся мудрецу. Ведь заставляет же Гомер самих богов неудержимо хохотать по поводу гораздо менее смешному, когда хромой Вулкан, желая восстановить мир среди олимпийцев, исполняет из добросердечного намерения роль кравчего.[153] Поэтому утверждать, что Демокрит добровольно лишил себя зрения, и приводить причины, почему он это должен был сделать, – совершенно необоснованно. Подобные мнения заставляют предполагать у их распространителей дурную наклонность, не делающую чести уму.
– А что это за наклонность?
Я сейчас ее назову, дорогие друзья, и, дай бог, чтобы слова не были брошены на ветер. Речь идет о жалкой наклонности считать неопровержимым свидетелем каждого дурака, каждого злонамеренного клеветника, приписывающего великому человеку какую-нибудь необычайную нелепость, которую не способен был бы совершить даже обыкновенный человек, находясь в здравом уме.
Не хочется верить, что эта наклонность столь распространена, как утверждают хулители человеческой природы. Но опыт учит, что маленькие анекдоты об издержках ума у великих людей весьма легко принимаются многими на веру. Но, быть может, такая наклонность достойна порицания не более, чем удовольствие, испытанное астрономами, когда они открыли на солнце пятна? Быть может, открытие пятен приятно только потому, что оно ново и непонятно? Кроме того, нередко случается, что жалкие люди, приписывающие великому человеку нелепости, полагают, будто они оказывают ему тем самым еще слишком много чести. А что касается добровольного ослепления нашего философа, то эта выдумка могла прийти в голову не одному абдериту. «Демокрит лишил себя зрения, говорят, чтобы иметь возможность погружаться в глубокие размышления. Что же здесь такого невероятного? Разве нет аналогичных примеров добровольных увечий? Комбаб… Ориген[154]…» – «Хорошо!.. Комбаб и Ориген лишили себя такой части тела, за которую, в случае нужды, многие, будь они даже Аргусами,[155] отдали бы все свои глаза. Однако они имели для этого важную побудительную причину. И чего не отдаст человек ради жизни! И чего только не делают и не терпят ради того, чтобы остаться, например, фаворитом какого-нибудь князя или сделаться идолом для других!.. У Демокрита, напротив, не было такой сильной побудительной причины. Иное дело, если бы он был метафизиком или поэтом: в своих занятиях эти люди могут обойтись и без зрения. Большей частью они прибегают к помощи фантазии, и при слепоте она даже усиливается. Но где было слыхано, чтобы естествоиспытатель, анатом, астроном выкалывали бы себе глаза, желая лучше исследовать, анатомировать и наблюдать звезды?
Нелепость настолько очевидна, что Тертуллиан[156] объясняет этот поступок иной причиной, которая должна была бы ему показаться также нелепой, если бы он лучше умел размышлять и ему бы не требовалось превращать в соломенные пугала некоторых философов, чтобы их сразить.
«Он лишил себя зрения, – говорил Тертуллиан, – потому что не мог смотреть на женщину без вожделения».[157]
Точная причина для греческого философа века Перикла! Демокрит, безусловно, не считавший себя мудрей Солона, Анаксагора, Сократа, оказывается, тоже вынужден был прибегнуть к подобному средству! Поистине, совет Сократа[158] мало помогает[159] против неотразимой силы любви! Да и Демокрит, очевидно, не нуждался в нем, он и сам был достаточно умен, чтобы дать такой совет другому. Ведь философ, решивший посвятить всю свою жизнь поискам истины, естественно, должен был бы опасаться столь тиранической страсти. Но с этой стороны Демокриту, по крайней мере в Абдере, ничто не угрожало. Абдеритки, правда, были красивы, однако добрая природа наградила их глупостью в качестве противоядия их телесному обаянию. Абдеритка казалась красивой… пока не открывала рта или не надевала домашнее платье. Увлечение на три дня – самое крайнее, что она могла вызвать у серьезного человека, не абдерита. А трехдневная любовь настолько безвредна для философствования, что мы, пожалуй, смиренно рекомендовали бы всем естествоиспытателям, анатомам, геометрам и астрономам почаще прибегать к Этому превосходному средству против болей в селезенке, если бы только не предполагали, что эти господа и сами достаточно мудры и не нуждаются в совете. Испробовал ли сам Демокрит силу этого средства случайным образом с какой-нибудь из известных уже нам абдерских красавиц, этого нельзя ни отрицать, ни утверждать за отсутствием достоверных данных. Но поверить, будто, желая совершенно избежать соблазна или уменьшить очарование безвредных существ, он проявил слабость и выколол себе глаза сам, хотя и знал, что абдеритки ему их не выцарапают – в это пусть верит Тертуллиан, сколько ему угодно, а мы сомневаемся, чтобы кто-нибудь поверил.
Однако все эти нелепости еще незначительны по сравнению с теми бреднями, которые один, впрочем, довольно известный собиратель материалов к истории человеческого разума,[160] выдает за философию Демокрита. Было бы, например, затруднительно с уверенностью утверждать, что груда развалин, камней и разбитых колонн, собранных отовсюду и выдаваемых за остатки великого храма в Олимпии,[161] – действительно развалины этого храма. Но что же можно было бы подумать о человеке, который, наскоро слепив глиной и соломой эти развалины, выдал бы жалкое творение, лишенное плана, фундамента, величия, симметрии и красоты за храм в Олимпии.
Вообще невероятно, чтобы Демокрит создал систему. Человек, проведший свою жизнь в путешествиях, наблюдениях и опытах, редко живет столь долго, чтобы иметь время оформить результаты того, что он увидел и узнал, в стройную научную систему. С этой точки зрения и Демокрита постигла слишком ранняя смерть, хотя он, говорят, прожил свыше века. Но еще менее вероятно, чтобы такой человек, как он, отличавшийся проницательным умом и пылким влечением к истине, – что единодушно признают за ним древние, – был бы способен утверждать очевидные глупости. «Демокрит, говорят нам, объяснял бытие мира исключительно посредством атомов, пустого пространства и необходимости, или судьбы. Он вопрошал природу восемьдесят лет, и она ни слова не сказала ему о своем создателе, плане и конечной цели. Он приписывал атомам одинаковый характер движения и не понимал того, что из элементов, движущихся по параллельным линиям, никогда не могут возникнуть тела. Он отрицал, что связь атомов происходит по закону сходства и объяснял все в мире бесконечно скорым, но стихийным движением, хотя и утверждал, что мир представляет целое» и так далее. Подобный и прочий такой же вздор приписывают ему, ссылаются на Стобея, Секста, Цензорина,[162] нимало не задумываясь над тем, возможно ли, чтобы разумный человек (каким они, впрочем, и считали Демокрита) так убого рассуждал. Разумеется, великие умы, так же как и малые, не застрахованы от заблуждений и неверных выводов. Хотя нужно признать, что они бесконечно реже совершают ошибки, чем этого хотелось бы лилипутам. Но существуют глупости, которые способен высказывать только дурак, подобно тому, как существуют преступления, которые способен совершить только злодей. У лучших людей встречаются погрешности в поступках, и самые мудрые порой испытывают временные затмения разума. Но это не мешает с полной уверенностью утверждать о разумном человеке, что он обыкновенно поступает разумно, особенно в тех случаях, когда и глупцам необходимо напрягать весь свой ум.
Изречение это, правильно примененное, могло бы нас предохранить от некоторых скороспелых суждений, от серьезной, по своим последствиям, подмены истины ее видимостью. Но абдеритам оно никак не помогало. Ибо для применения изречения требуется как раз одна вещь… которой они не обладали. Эти добрые люди обходились совсем другой логикой, чем разумные люди. В их головах соединялись такие понятия, какие, наверно, никогда не пришли бы никому в голову, если бы не существовало абдеритов. Демокрит исследовал природу вещей и замечал причины определенных природных явлений несколько раньше абдеритов – следовательно, он был волшебник. Он мыслил обо всем иначе, чем они, жил по другим правилам, проводил время в уединении непонятным для них образом – следовательно, в его голове было что-то не в порядке. Этотчеловек слишком переучился, и поэтому они опасались худых для нею последствий.
– Что слышно о Демокрите? – спрашивали друг друга абдериты. – Вот уже целых шесть недель, как никто его не видел. Его никак не застанешь дома; а когда, наконец, застаешь, то он погружен в глубокие размышления, и вы можете простоять перед ним битых полчаса, говорить с ним и уйти, а он вас даже и не заметит. То он копается во внутренностях собак и кошек, то он варит травы, то раздувает мех у волшебной печи и изготавливает золото или еще что-нибудь похуже. Днем он взбирается, как серна, по крутым скалам Гема[163] и ищет травы, словно их мало в ближайших долинах. А ночами, когда даже неразумные существа отдыхают, он закутывается в какую-то скифскую шубу и глядит – клянусь Кастором[164] – через подзорную трубу на звезды.
– Ха-ха-ха! Глупее этого ничего и во сне не увидишь, – смеялся толстый коротышка-советник.
– При всем том все-таки жаль человека, – заметил архонт Абдеры, – и следует признать, что он много знает.
– Но что пользы от этого республике? – возразил советник, заработавший от республики кругленькую сумму благодаря своим проектам, планам улучшения общественного управления, толкованию устаревших законов и поэтому постоянно кричавший о своих заслугах перед абдеритским общественным благом, хотя это абдеритское благо, несмотря на все его проекты, планы, толкования ни на грош не улучшилось.
– Верно, – заметил другой. – Вся его наука – просто детская игра. Ничего основательного! In minimis maximus![165]
– А какая при этом несносная гордость, упрямство, вечное умничанье, критиканство и насмешки!
– А его дурной вкус!
– В музыке он не смыслит ни черта! – сказал номофилакс.
– А в театре еще менее! – воскликнул Гипербол.
– А в возвышенных одах – ровным счетом ничего! – прибавил Физигнат.
– Он шарлатан, хвастун…
– И к тому еще вольнодумец! – вскричал жрец Стробил. – Законченный вольнодумец, ни во что не верящий, для которого нет ничего святого. Его можно уличить в том, что он вырвал языки у множества живых лягушек.
– Упорно поговаривают, что некоторых из них он даже анатомировал, – заметил кто-то.
– Неужели? – воскликнул Стробил с выражением крайнего возмущения. – Латона праведная! К чему только не приводит проклятая философия. Но возможно ли это действительно доказать?
– Я только передаю то, что слышал, – ответил тот.
– Это необходимо расследовать! – кричал Стробил. – Высокочтимый господин архонт, премудрые господа! Я требую этого во имя Латоны. Дело должно быть расследовано!
– А к чему расследование? – сказал Трасилл,[166] один из главарей республики, близкий родственник и предполагаемый наследник имущества философа. – Дело и так ясно. И оно только доказывает то, что и я уже сам, к сожалению, долгое время замечаю у моего двоюродного брата – бедняги: с головой у. него не все благополучно. Демокрит неплохой человек, он не богохульник, но на него порой находит такое, что он сам не свой. Если он и анатомировал лягушку, то могу поклясться, что в этот момент он считал, что это кошка.
– Тем хуже! – заметил Стробил.
– В самом деле, тем хуже… для его ума и для его родственников, – продолжал Трасилл. – Бедный человек находится в таком состоянии, что мы не можем оставаться к этому равнодушными. Семья его должна будет обратиться за помощью к республике, он не способен распоряжаться своим имуществом. Ему следует назначить опекуна.
– Если это так… – произнес архонт и остановился в нерешительности.
– Я буду считать за честь познакомить вашу милость ближе с этим делом, – вставил советник Трасилл.
– Как? Демокрит не в своем уме? – воскликнул один из присутствующих. – Господа абдериты, подумайте хорошенько, что вы делаете! Над вами будет смеяться вся Греция! Да я скорей готов лишиться головы, если только вы найдете более разумного человека по обеим сторонам Гебра,[167] чем Этого самого Демокрита! Осторожней, господа, дело это более щекотливое, чем вы думаете.
Наши читатели, наверное, изумлены… Но мы сейчас разрешим их недоумение. Тот, кто произнес эти слова, не был абдеритом. Он был чужестранец из Сиракуз и – что вызывало почтение советников Абдеры, – близкий родственник Дионисия Старшего,[168] ставшего недавно правителем этого государства.
– Вы можете быть уверены, – заверил архонт сиракузянина, – что мы не начнем дела, пока не найдем веских оснований.
– Я слишком близко принимаю к сердцу честь моего двоюродного брата, чтобы не подтвердить доброго мнения о нем, высказанного только что сиятельным сиракузянином. Действительно, у Демокрита случаются минуты просветления и в одну из таких и беседовал с ним принц. Но, к сожалению, это только минуты…
– В таком случае минуты в Абдере слишком продолжительны, – заметил сиракузянин.
– Высокочтимые и премудрые господа! – начал жрец Стробил. – Каковы бы ни были обстоятельства, учтите, что ведь речь идет об анатомировании лягушек! Дело серьезное, и я настаиваю на расследовании. Да сохранит нас Юпитер и Латона, я боюсь, чтобы…
– Успокойтесь, господин верховный жрец, – прервал его архонт, которого (между нами говоря) самого подозревали в том, что он не питал к лягушкам того благоговения, какое требовалось в Абдере. – По первому донесению сенату со стороны попечителя священного пруда все лягушки получат полагающееся им в этом случае удовлетворение.
Сиракузянин тотчас же рассказал Демокриту все, что говорилось о нем в обществе.
– Распорядись зарезать самого жирного павлина,[169] пусть его насадят на вертел, и сообщи мне, когда он будет готов, – приказал своей домоправительнице Демокрит.
В тот же вечер, когда Стробил сел ужинать, ему был подан на серебряном блюде жареный павлин – подарок Демокрита. Когда его разрезали, то, к удивлению жреца, он был нашпигован сотней золотых дариков.[170]
«А с умом этого человека дело обстоит вовсе не так плохо», – подумал жрец. Средство подействовало незамедлительно и именно так, как оно и должно было подействовать. Верховный жрец с наслаждением вкушал павлина, запивал его греческим вином, положил сотню дариков в свой кошелек и возблагодарил Латону за то удовольствие, которое она доставила своим лягушкам.
– У каждого из нас есть свои недостатки, – говорил на следующий день Стробил в одном большом собрании. – Демокрит, правда, философ, но я не нахожу, что он так дурно мыслит, как в этом обвиняют его враги. Люди злы, о нем рассказывали невероятные вещи, но мне хочется думать о каждом лучше. Я надеюсь, что сердце Демокрита лучше его головы! Ум ученого, быть может, и расстроен, и я даже верю в это, но следует быть снисходительным к человеку в подобных обстоятельствах. Я убежден, что он был бы, вероятно, превосходнейшим гражданином Абдеры, если бы философия не повредила его разум.
Этой речью Стробил убил двух зайцев сразу. Говоря о Демокрите как о хорошем человеке, он тем самым проявил свою признательность по отношению к нему и вместе с тем услужил советнику Трасиллу, ссылаясь на неблагополучие разума философа. Отсюда можно заключить, что жрец Стробил, при всей своей простоте или глупости (если это угодно называть так), был порядочным хитрецом.
Существует порода людей, которых можно знать и наблюдать годами и тем не менее трудно определить, к какому сорту они относятся – к слабоумным людям или злым. Едва они только совершили какую-нибудь глупость, на которую, кажется, не способен ни один мало-мальски разумный человек, как вдруг поражают нас таким тщательно продуманным злым делом, что при всем нашем желании считать их сердце добрым мы уже не в состоянии обвинять лишь их разум. Вчера мы были уверены, что господин такой-то настолько слаб рассудком, что было бы грешно считать преступлением совершенные им нелепости; сегодня же мы убеждаемся в том, что этот человек слишком злобен, чтобы быть просто глупцом. И мы не можем оправдать его злую волю. Но едва мы утвердились в своем мнении, он тотчас скажет или совершит такое, что вновь возвращает нас к прежнему предположению или, по крайней мере, вызывает то двойственное неприятное состояние, когда не знаешь, что и думать об этом человеке, и как к нему относиться, – особенно если, к несчастью, мы вынуждены с ним общаться.
Тайная история Агры[171] повествует, что знаменитый шах Бахам[172] однажды оказался в таком положении с одним из своих эмиров. Эмира обвинили в том, что он учинил несправедливость.
– Так повесить его! – приказал шах Бахам.
– Но Ваше Величество, – возразил ему, – бедный Курли настолько слабоумен, что еще неизвестно, может ли он вполне отличить правую сторону от левой. Как же в таком случае быть уверенным, поступил ли он справедливо или несправедливо?
– Ну, если так, – сказал шах Бахам, – то отправьте его в сумасшедший дом.
– Однако, государь, он обладает достаточным рассудком, чтобы миновать столкновения со встречным возом сена или обойти стороной столб, о который мог бы расшибить себе голову, ибо он отлично понимает, что столб его не обойдет.
– Так это он понимает? – воскликнул султан. – Клянусь бородой пророка, ни слова больше! Завтра не все должны увидеть, существует ли в Агре правосудие.
– Между тем, есть люди, которые будут уверять Ваше Величество в том, что эмир – за исключением его глупости, делающий его порой злым, – самый порядочный человек на свете.
– Прошу прощения, – вмешался один из присутствующих придворных. – Как раз наоборот! Всем хорошим, что есть в Курли, он обязан своей глупости. Он был бы в десять раз хуже, если бы обладал достаточным рассудком и знал, Как следует браться за дело.
– Знаете ли, друзья мои, во всем том, что вы тут говорите, нет ни капли Здравого смысла, – возразил шах Бахам. – Сравните, прошу вас, свои утверждения. «Курли, говорит один, злой человек, потому что он глуп». – «Нет, говорит другой, он глуп, потому что зол». – «Ошибаетесь, говорил третий, он был бы еще хуже, если бы не был глупым… .» Как же прикажете понимать эту галиматью? Пусть-ка кто-нибудь на моем месте попытается решить, что же с ним делать. Он либо слишком зол для сумасшедшего дома, либо слишком глуп для виселицы.
– В том-то и дело, – заметила султанша Дарейан, – Курли слишком глуп, чтобы быть очень злым; и все-таки Курли был бы менее злым, если бы он был менее глуп.
– Черт побери этого загадочного парня! – воскликнул шах Бахам. – Вот мы сидим тут и ломаем голову, чтобы решить, осел он или мошенник. А в конце концов вы убедитесь, что он и то, и другое. Обдумав все основательно, знаете, что я решил сделать? Я решил уволить его от должности. Его Злость и его глупость в таком случае уравновесят друг друга. И поскольку он не будет уже более эмиром, то не сможет причинять значительного вреда ни своей злостью, ни своей глупостью. Мир велик. Итимадулет,[173] пусть он идет, куда ему вздумается! Но прежде он должен придти сюда и поблагодарить султаншу! Еще каких-нибудь три минуты назад я бы не дал ни гроша за его шею.
Долго не могли объяснить, почему шах Бахам в исторических книгах Индостана получил прозвище Мудрого. Но после такого решения этот вопрос кажется вполне ясным. Семь греческих мудрецов не распутали бы этот узел удачней, чем его… разрубил шах Бахам.
Советник Трасилл имел несчастье (к счастью для других) принадлежать к таким не слишком обыкновенным людям, в голове и душе которых, по выражению султана, злость и глупость уравновешивают друг друга. Виды на имущество родственников возникли у него не вчера. Он рассчитывал, что Демокрит после долгого отсутствия вовсе не вернется. И, основываясь на этом предположении, постарался составить свой план действий, который расстроился самым неприятным образом из-за приезда философа. Трасиллу, уже привыкшему в своем воображении считать наследственное поместье Демокрита частью своего собственного имущества, не так-то легко было теперь заставить себя думать по-иному. Он видел в Демокрите разбойника, покушающегося на его кровное имущество. Но, к сожалению, законы были на стороне этого разбойника.
Бедный Трасилл мучительно рыскал по всем уголкам своей памяти, отыскивая средство против этого неблагоприятного обстоятельства и долго искал его напрасно. Наконец, он нашел основу, необходимую для выполнения его плана. Абдериты уже подготовлены, подумал Трасилл, ибо то, что Демокрит – глупец, давно признано в Абдере. Дело заключалось, следовательно, в том, чтобы теперь законным образом доказать Большому совету, что глупость философа такого рода, которая делает его неспособным распоряжаться своим имуществом. Однако это было связано с некоторыми трудностями. Своим собственным умом он вряд ли достиг бы успеха. Но в таких случаях люди, подобные ему, всегда находят пройдоху, одалживающего им за деньги свою голову. И тогда может показаться, будто у них она есть.
В то время в Абдере существовала порода людей, зарабатывавших себе на жизнь искусством представлять дурные дела так, что они казались хорошими. Для этого они применяли всего лишь два основных приема: либо искажали факты, либо криво толковали законы. И поскольку подобное занятие было весьма доходным, то к нему обратилось такое огромное количество людей, что шарлатаны вытеснили мастеров дела. И профессия эта утратила свой авторитет. Тех, кто занимался ею, называли сикофантами, ибо многие из них были так бедны, что за грош готовы были утверждать что угодно.[174]
И так как сикофанты составляли, по крайней мере, двадцатую часть жителей Абдеры и не могли прожить на одни лишь гроши, то обычных поводов для судебных тяжб уже было недостаточно. Предки сикофантов еще терпеливо выжидали, пока кто-нибудь попросит их о помощи. Но при таком обычае новейшие сикофанты подохли бы с голоду или вынуждены были бы копать землю! Ибо нищенство в Абдере было запрещено, и, заметим мимоходом, за это единственно и хвалили иностранцы абдерскую полицию. Однако, чтобы копать землю, сикофанты были слишком ленивы; следовательно, большой части из них не оставалось ничего иного, как самим придумывать тяжбы, в которых они были заинтересованы. Будучи людьми весьма горячего нрава, не отличавшимися рассудительностью, абдериты находили поводы для тяжб с лихвой. Любая мелочь становилась причиной тяжбы. Каждый абдерит имел своего сикофанта. Профессия эта приобрела вес и популярность, соревнование между сикофантами способствовало появлению больших талантов и, таким образом, восстановилось своего рода равновесие.
Абдера завоевала славу города, где искусство искажать факты и криво толковать законы так высоко развилось, что даже Афины должны были уступить ей в этом первенство. И такая слава стала впоследствии весьма прибыльной для государства: каждый, кто вынужден был вести важную и трудную тяжбу, нанимал себе абдерского сикофанта. И было бы удивительно, если бы тот отстал от своего клиента прежде, чем высосет из него все соки.
Но не в этом заключалась еще самая главная выгода, которую извлекали абдериты из своих сикофантов. Более всего их привлекала в сикофантах возможность совершать любое плутовство безнаказанно и без собственных на то усилий. Обычно нужно было лишь поручить дело сикофанту и уже не беспокоиться за его исход. Я говорю «обычно», ибо, конечно, порой случалось так, что сикофант, сорвав порядочный куш со своего клиента, мог все же тайно помогать его противнику. Но этого, правда, никогда не происходило, если только противник не платил на две трети больше, чем клиент.
Впрочем, было трудно сыскать что-нибудь более трогательное, чем добрые отношения сикофантов с должностными лицами ратуши. Одни лишь клиенты страдали от этого единодушия.
При всех прочих предприятиях, как бы опасны и дерзки они ни были, все же остается возможность заблаговременно убраться в целости, но абдеритский клиент всегда мог быть уверен, что деньги свои он потеряет – выигрывал ли он процесс или нет. И, тем не менее, люди все же не переставали вести тяжбы. Правосудие в Абдере заслужило такую славу, которая могла оставить равнодушным только абдерита. В Греции уже вошло в поговорку желать человеку судиться в Абдере, если ему желали тяжкого зла.
Рассуждая о сикофантах, мы чуть не забыли, что ведь речь шла о видах советника Трасилла на имущество философа и о тех средствах, с помощью которых он хотел под покровительством закона совершить задуманный им грабеж.
Чтобы не занимать благосклонного читателя скучными подробностями мы ограничимся сообщением, что Трасилл поручил свое дело сикофанту. Это был один из самых искуснейших во всей Абдере людей, презиравший примитивные уловки своих собратьев и необыкновенно гордившийся тем, что за все время его занятий этим благородным ремеслом он выиграл две сотни спорных тяжб, ни разу при этом прямо не солгав. Он придерживался только неопровержимых фактов, но сила его заключалась в их комбинации и распределении светотени. В хорошие руки попался Демокрит! Мы только сожалеем, что, поскольку акты процесса уже давно съедены мышами, у нас нет возможности опубликовать для пользы молодых сикофантов полностью всю речь, в которой этот мастер крючкотворства доказал Большому совету Абдеры необходимость лишить Демокрита его имущества. Все, что осталось от речи, – небольшой, но примечательный фрагмент, достойный занять несколько страниц в этой истории в качестве примера того, как сии господа умели поворачивать дело.
«Величайшие, опаснейшие и самые невыносимые из всех глупцов – это мыслящие глупцы. Такие же глупцы, как и прочие, они скрывают от неразумной толпы свое слабоумие за проворством языка и считаются мудрыми, потому что безумствуют более последовательно, чем их собратья в сумасшедшем доме. Неученый дурак тотчас же пропал, едва он начнет говорить бессмыслицу. У ученого дурака все обстоит как раз наоборот. Его счастье обеспечено и его слава упрочена, едва он начинает нести или писать вздор. Ибо большинство людей, хотя и сознают, что ничего в этих бреднях не разумеют, тем не менее либо слишком не доверяют своему рассудку и не в состоянии заметить, что они в этом не виноваты, либо слишком глупы, чтобы обнаружить глупость и, следовательно, слишком тщеславны, чтобы признаться, что ничего ровным счетом не поняли. Таким образом, чем более ученый дурак несет ахинею, тем громче кричат неученые дураки о чудесах; и тем сильней ломают они себе голову, чтобы найти смысл в громогласной бессмыслице. А тот, подобно ободренному рукоплесканиями акробату, выделывает все более рискованные фортели. И они хлопают в ладоши все энергичней, чтобы ученый фигляр удивил их еще большими чудесами. Нередко случается, что сумасбродство одного человека заражает весь народ. И до тех пор, пока господствует мода на бессмыслицу, в честь подобного человека, которого в другое время без дальних околичностей заперли бы в сумасшедший дом, сооружают алтари. К счастью для нашего славного города Абдеры, мы еще не дошли до такого состояния. Мы все единодушно признаем и утверждаем, что Демокрит – чудак, фантазер, сумасброд. Но мы удовлетворяемся только тем, что смеемся над ним – и в этом заключается наша ошибка. Пока мы еще смеемся над ним. Но долго ли это продолжится и не начнем ли мы видеть в его глупости нечто исключительное? От изумления до восхищения только один шаг. И если мы его сделаем… О боги! Кто же нам скажет, где мы остановимся? Демокрит – фантазер, говорим мы сейчас и смеемся. Но что за фантазер Демокрит? Умник с большим самомнением, издевающийся над нашими древними обычаями и учреждениями, тунеядец, занятия которого приносят столько же пользы государству, сколько занятия бездельника; человек, анатомирующий кошек, понимающий язык птиц и отыскивающий философский камень. Некромант,[175] охотник за бабочками и звездочет!.. И мы еще сомневаемся, заслуживает ли он сумасшедшею дома? Что же будет с Абдерой, если его сумасбродство в конце концов станет заразительным? Предпочтем ли мы спокойно ожидать последствий столь великого зла или употребим средство, дабы предотвратить его? К счастью нашему, законы дают нам это средство в руки. Оно просто, легально, безошибочно. Небольшая темная камера, премудрые отцы, небольшая темная камера! И таким образом мы сразу избавимся от опасности, а Демокрит может сумасбродствовать, сколько ему угодно. «Но, – возразят его друзья, – поскольку дело дошло уже до того, что человек, которого мы считаем безумным, имеет среди нас приятелей…». – «Но, – спросят они, – где доказательства, что его глупость достигла такой степени, когда законы предусматривают камеру в сумасшедшем доме?» Поистине, если после всего, что нам уже известно, мы еще потребуем доказательств, чтобы в этом увериться, то ему остается только считать раскаленные угли за золотые монеты, а солнце искать днем с фонарем![176] Разве он не утверждал, что богиня красоты в Эфиопии черна? Разве он не уговаривал наших жен ходить нагими, как жены гимнософистов? И разве он недавно, находясь в большом обществе, не уверял, будто солнце неподвижно, а земля проходит через зодиак триста шестьдесят пять раз в году, и что мы только потому не падаем в пустоту, что в середине находится огромный магнит, притягивающий нас, как железные опилки, хотя мы и не состоим из железа?
Однако я готов согласиться, что все это мелочи. Можно говорить глупости, а поступать умно. И да была бы на то воля Латоны, чтобы философ находился именно в таком состоянии. Но (я сожалею, что вынужден это сказать) его действия свидетельствуют о таком сумасбродстве, что всей чемерицы[177] на свете не хватит для прочистки его мозгов. Дабы не злоупотреблять терпением светлейшего Сената, я приведу из многочисленных случаев только два примера, подлинность которых может быть законным образом доказана в случае, если бы кто-нибудь счел их невероятными.
Некоторое время тому назад нашему философу подали к столу фиги, которые, как ему показалось, были сладки, словно мед. Дело это он счел очень важным. Он встал из-за стола, направился в сад, велел показать ему дерево, с которого сорвали фиги, исследовал его с верху до низу, приказал вырыть его с корнем, осмотрел внимательно землю, в которой оно росло, и – в чем я не сомневаюсь, – даже выяснил положение звезд при посадке дерева. Короче, в течение нескольких дней он ломал себе голову над тем, каким образом должны соединяться между собой атомы, чтобы фига обладала подобным вкусом. Он создал одну гипотезу, затем отказался от нее; придумал вторую, третью и четвертую и все их отверг, потому что они показались ему недостаточно научными и проницательными. Это дело так волновало Демокрита, что он потерял аппетит и сон. В конце концов над ним сжалилась его кухарка. «Господин, – сказала она, – если бы вы были не так учены, то вы бы давно поняли, почему у фиг вкус меда». – «Почему же?» – спросил Демокрит. – «Чтобы сохранить их свежими, я положила их в горшок, где был мед, – ответила кухарка. – Вот и весь секрет, и нечего больше ломать себе голову!» – «Дуреха! – вскричал философ-лунатик. – Ну и объяснение! Для таких, как ты, оно может быть и достаточно. Но неужели ты думаешь, что мы, ученые люди, удовлетворяемся такими примитивными объяснениями? Допустим, что дело было так, как ты говоришь. Но что мне до этого? Твой медовый горшок не может меня удержать, чтобы исследовать, каким образом такое природное явление могло бы произойти и без горшка с медом». И мудрый муж вопреки рассудку и своей кухарке продолжал искать причину этого явления, находившуюся не глубже дна горшка, в неизмеримой глубине колодца, где, по его мнению, скрывалась истина. И делал это до тех пор, пока какая-то новая вздорная мысль не взбрела ему в голову и не побудила его к другим, еще более нелепым изысканиям.
Как ни смешна эта история, но она еще ничто по сравнению с тем благоразумием, которое он проявил в прошлом году, когда во Фракии и во всех соседних с ней областях случился неурожай на оливы. Загод до этого (я уже не знаю, вероятно, благодаря пунктации[178] или какому-нибудь иному волшебству) Демокрит предсказал, что на оливы, которые были тогда очень дешевы, в следующем году будет страшный неурожай. Подобное предвидение могло бы обеспечить разумному человеку счастье на всю жизнь. И вначале действительно показалось, будто он не хотел упустить такую возможность, ибо закупил все оливковое масло в стране. Спустя год цены на масло возросли вчетверо, отчасти из-за недорода, отчасти же потому, что весь запас масла находился в его руках. А теперь я прошу каждого, кто знает, что четырежды четыре – больше одного, угадать, для чего он это сделал. Можете себе представить, он был настолько безумен, что возвратил своим продавцам масло за ту же цену, за которую он его купил у них. Нам известно, насколько может простираться великодушие человека, обладающего здравым рассудком. Но этот поступок настолько далеко выходит за пределы всякой вероятности, что даже люди, выигравшие от этого, качали недоуменно головами и начали сомневаться в разуме человека, который к куче золота относится, как к куче ореховой скорлупы. И, к несчастью для его наследников, Эти сомнения были слишком справедливы».
Как по-разному можно осветить один и тот же факт! Об этом же поступке, который наш сикофант считает неоспоримым доказательством помешательства, Плиний говорит[179] как о в высшей степени благородном деянии, делающем честь философии. Демокрит был настолько добр, что не желал обогащаться за счет других, не способных, как он, к отречению от земных благ. Их ужасное беспокойство и отчаяние при мысли, что они лишатся такой большой прибыли, тронуло его. Он отдал им их масло или же полученные за него деньги и удовлетворился этим, показав абдеритам, что и он мог бы добиться богатства, если бы только считал Это нужным. Так расценивает Плиний этот случай. И в самом деле, нужно быть абдеритом, сикофантом и мошенником одновременно, чтобы судить о нем, как наш сикофант.
Здесь оканчивается фрагмент. И, насколько возможно судить о целом по Этой небольшой части, сикофант, конечно, заслужил от советника Трасилла больше, чем корзину фиг. Во всяком случае, не его вина была в том, что высокий сенат Абдеры не приговорил нашего философа к темной камере. У Трасилла были недоброжелатели в сенате. И мастер Пфрим, ставший между тем цеховым старшиной, рьяно утверждал, что объявить какого-нибудь гражданина безумным до того, как это признает беспристрастный врач, – противоречит свободе Абдеры.
– Хорошо, – воскликнул Трасилл, – не возражаю, пусть сам Гиппократ[180] рассудит дело! Я согласен.
Разве мы не упоминали выше, что глупость советника уравновешивала его злобный нрав? С его стороны это была непростительная глупость – ссылаться на Гиппократа в таком сомнительном деле. Но ему, разумеется, не пришло и в голову, что его поймают на слове.
– Гиппократ, – заявил архонт, – несомненно человек, способный лучшим образом помочь нам выпутаться из этой затруднительной истории. К счастью, он как раз находится на Тасосе.[181] Быть может, удастся убедить его приехать к нам, если мы пригласим его от имени республики.
Трасилл несколько изменился в лице, услышав, что дело принимает серьезный оборот. Но большинство присоединилось к архонту. Незамедлительно был послан депутат с пригласительным письмом врачу,[182] и остальное время заседания сената было посвящено обсуждению того, с какими почестями следует принять Гиппократа. «Тут они поступили не вполне по-абдеритски», – подумают врачи, которые, возможно, окажутся средь наших читателей. Но где же было сказано, что абдериты никогда ничего не совершали, что было бы достойно и разумного народа? Тем не менее, истинная причина их желания оказать почести Гиппократу объяснялась вовсе не высоким уважением к нему, а исключительно тщеславным стремлением слыть людьми, умеющими ценить выдающегося человека. И к тому же, разве мы не имели уже случая заметить, что они были издавна большими любителями всяких торжеств?
Посланникам было приказано ничего не говорить Гиппократу за исключением того, что сенат нуждается в его присутствии и в его мнении по одному важному делу. При всей своей философии Гиппократ не мог себе и представить, что это за важное дело. К чему же, подумал он, делать из него тайну? Неужели всех членов сената постигла такая болезнь, которую нежелательно предавать гласности?
Однако он согласился на это путешествие весьма охотно, потому что давно стремился лично познакомиться с нашим философом. Но как велико было его удивление, когда после пышной встречи и после того, как он был представлен всему совету, архонт в превосходно составленной речи сообщил, что его пригласили в Абдеру исключительно для того, чтобы установить, безумен ли их согражданин Демокрит, и дать свое заключение о том, возможно ли еще помочь ему или дело уже зашло так далеко, что без дальних околичностей следует объявить о его гражданской смерти.
«Это, наверно, другой Демокрит», – подумал сначала врач. Но господа из Абдеры скоро рассеяли его сомнения. «Хорошо, хорошо, – говорил он себе, – разве я не в Абдере? И как можно забыть об этом?» Гиппократ не подал и виду, что удивлен. Он ограничился лишь тем, что похвалил сенат и народ Абдеры за то, что они высоко ценят такого гражданина, как Демокрит, и так близко принимают к сердцу состояние его здоровья.
– Сумасшествие, – заметил он с большой серьезностью, – пункт, в котором иногда сходятся и величайшие умы, и величайшие болваны. Но посмотрим!..
Трасилл пригласил врача к столу и учтиво окружил его обществом умнейших господ и прекраснейших дам города. Но Гиппократ, будучи близоруким и не имея лорнета,[183] не заметил, что дамы были прекрасны. И таким образом (без вины добрых созданий, стремившихся перещеголять друг друга в нарядах) они произвели на него не совсем то впечатление, на которое рассчитывали. Действительно, было жалко, что он не очень хорошо видел. Для разумного человека лицезрение прекрасной женщины всегда содержит в себе нечто весьма занимательное. И когда красивая женщина произносит глупость (что случается порой с красивыми женщинами так же, как и с уродливыми), то большая разница состоит в том, слышишь ли ты только женщину или же одновременно и видишь ее. Ибо в последнем случае все, что она говорит, склонны всегда находить разумным и учтивым или, во всяком случае, сносным. И так как абдеритки теряли это свое преимущество в глазах близорукого чужеземца, а он вынужден был судить об их красоте по тому впечатлению, которое они производили на его слух, то более естественно, что его представление о красавицах напоминало примерно то, какое составляет глухой о концерте с помощью своего нормального зрения.
– Кто эта дама, только что беседовавшая с остроумным господином? – тихо спросил он Трасилла.
Ему назвали супругу важной персоны в республике. Теперь он начал ее рассматривать с повышенным любопытством. «Ужасно, – подумал он про себя, – что я никак не могу выкинуть из головы проклятую торговку устрицами, шутившую недавно с молосским погонщиком ослов[184] возле моего дома в Лариссе».[185]
Трасилл имел тайные виды на нашего эскулапа. Его обед был хорош, его вино – и того лучше и вдобавок он пригласил милетских танцовщиц.[186] Но Гиппократ ел мало, пил воду и видал в Афинах, в доме Аспасии, гораздо более красивых танцовщиц. Ничего на него не действовало. Мудрец столкнулся с тем, с чем, по-видимому, не встречался долгие годы, со скукой, и он не считал нужным скрывать ее от абдеритов.
Абдеритки без особых усилий заметили то, что он им достаточно ясно давал понять, и, естественно, замечания, которые они начали отпускать, были не в его пользу.
– Он чересчур учен, – шептались они между собой.
– Жаль, что он недостаточно светский человек!.. В чем я уверена, так Это в том, что мне никогда не грозит опасность заболеть от любви к нему, – сказала прекрасная Триаллида.
Между тем Трасилл сделал наблюдения другого рода. «Каким бы великим человеком ни был этот Гиппократ, – думал он, – он все-таки должен иметь свои слабости. На почести, оказанные ему сенатом, он, кажется, не обратил никакого внимания. Наслаждений он тоже не любит. Но бьюсь об заклад, что кошелек, полный новых блестящих дариков, прогонит кислую мину с его лица!»
Едва обед закончился, Трасилл приступил к делу. Он отвел врача в сторону и старался (под предлогом большого участия, которое он принимает в Здоровье своего несчастного родственника) уверить Гиппократа, что умственное расстройство Демокрита настолько общеизвестно и неоспоримо, что только обязанность соблюсти все формальности закона побудила сенат подтвердить несомненный факт еще и мнением приезжего врача.
– И так как вас обеспокоили путешествием к нам, которое вы, вероятно, без этого повода не предприняли бы, то справедливость требует, чтобы тот, кого это дело касается ближе всех, вознаградил бы вас несколько за ущерб, который вы понесли из-за пренебрежения собственными делами. Примите же эту безделицу как знак благодарности, которую я надеюсь выразить еще больше…
Увесистый кошелек, вложенный при этих словах Трасиллом в руку врача, вывел того из состояния рассеянности, с какой он слушал речь советника.
– И что же вы прикажете делать мне с этим кошельком? – спросил Гиппократ с таким хладнокровием, которое совершенно сбило абдерита с толку. – Вероятно, вы хотели отдать его своему домоправителю? И часто случается у вас такая рассеянность? Если это так, рекомендую вам обратиться к своему врачу. Но вы сейчас напомнили мне о причине моего приезда. Благодарю вас за это. Мое пребывание здесь может быть очень кратким, и мне не следует откладывать визит, который, как вы знаете, я обязан нанести Демокриту.
И, закончив свою речь, эскулап отвесил поклон и удалился. Никогда в жизни советник не выглядел глупей, чем в эту минуту… Ну, разве приходило ему когда-нибудь в голову, что он может столкнуться с чем-то подобным?… Ведь такой случай никак нельзя было предвидеть!
Как говорят историки, Гиппократ застал нашего естествоиспытателя за анатомированием различных животных, у которых он стремился исследовать внутренние органы и их природную целесообразность, чтобы выяснить, возможно, причины определенных различий в свойствах и повадках животных. Занятие это доставило им богатый материал для беседы, во время которой Демокрит очень скоро понял, с кем он имеет дело. Их взаимное удовольствие от этой неожиданной встречи было достойно величия их обоих, и Демокрит выражал его тем более оживленно, что в своем уединении он уже давно был лишен возможности общения с человеком, близким ему по духу.
Существует род людей, которых уже в древности называли порой космополитами[187] и которые без всякого договора между собой, без орденских отличий не будут связанными ни ложей, ни клятвами, составляют своеобразное братство, объединенное прочней, чем какой-нибудь орден во всем мире. Встречаются два космополита, один – с Востока, другой – с Запада, впервые видят друг друга и сразу становятся друзьями. И не благодаря какой-нибудь тайной симпатии, существующей, вероятно, лишь в романах, и не потому, что их связывают принесенные ими обеты, а просто потому, что они – космополиты. В любом другом ордене можно встретить лицемерных или недостойных собратьев; в ордене космополитов это невозможно, и, как нам кажется, в этом и состоит немалое преимущество космополитов перед всеми другими обществами, объединениями, союзами, орденами и братствами. Ибо какой союз может похвалиться тем, что в его среде никогда не найдется ни одного честолюбца, завистника, скупца, ростовщика, клеветника, хвастуна, лицемера, фискала, двуличного, неблагодарного, сводника, льстеца, блюдолиза, раба, бессердечного или безмозглого человека, педанта, труса, мстителя, лжепророка, фигляра, взяточника и придворного шута. Космополиты – единственные, кто может этим похвалиться. Их сообщество не нуждается в том, чтобы отделять себя от непосвященных всякими таинственными церемониями и устрашающими обрядами, как это делали некогда египетские жрецы. Непосвященные сами собой отделяются от космополитов, и столь же трудно сойти за космополита, как, не имея таланта, выдать себя за хорошего певца или скрипача. Обман тотчас же обнаруживается, едва только кто-нибудь тебя услышит. Под образ мышления космополитов, под их принципы, их убеждения, их язык, их сдержанность, их волнение, даже под их настроение, слабости и ошибки невозможно подделаться, ибо это остается истинной тайной для всех, кто не принадлежит к их ордену; тайной, которая определяется не молчаливостью или предосторожностью членов ордена, а тайной, над которой простерла завесу сама природа. Ибо космополиты могли бы, не колеблясь, громогласно возвестить ее при звуках фанфар, и все же при этом быть твердо уверенными, что, кроме них одних, ни один человек ее не поймет. При таком положении вещей совершенно естественно, что между двумя космополитами устанавливается внутреннее взаимопонимание и обоюдное доверие тотчас же, как только они познакомятся. Пилад и Орест[188] после двадцатилетней дружбы, проверенной испытаниями и жертвами, были, наверное, меньшими друзьями, чем космополиты с момента, когда они узнают друг друга. Их дружба не требует времени, чтобы укрепиться, она не нуждается в испытаниях. Она основывается на самом необходимом из всех законов природы – на необходимости любить себя в том человеке, который духовно ближе всего нам самим. Было бы невозможно и даже нелепо ожидать от нас, чтобы мы более внятно объяснили тайну космополитов. Ибо (как мы достаточно дали понять) все, что можно сказать о ней – загадка, ключом к которой владеют только члены ордена. Единственное, что возможно еще прибавить, так это то, что количество космополитов во все времена было очень невелико и что, несмотря на незаметность их сообщества, они оказывают влияние на ход вещей во всем мире, и следствия этого влияния прочны и устойчивы, потому что совершаются без всякого шума и достигаются средствами, внешнее проявление которых вводит в заблуждение профанов. Того же, для кого их влияние является новой загадкой, мы просили бы… читать лучше дальше и не ломать себе без нужды голову над вещами, которые его не касаются.
Демокрит и Гиппократ относились оба к этому удивительному и редкому роду людей. Итак, еще не знакомые друг с другом, они уже были близкими друзьями. И их встреча скорей походила на свидание после длительной разлуки, нежели на первое знакомство. Их разговоры, о которых, вероятно, жаждет услышать читатель, стоят, по-видимому, того, чтобы о них сообщить. Но Это увело бы нас далеко от абдеритов – предмета нашей истории. Все, что мы можем сказать, это то, что наши космополиты провели весь вечер и большую часть ночи в беседе, и время пролетело для них настолько незаметно, что они совершенно забыли о своих антиподах – абдеритах и их сенате, и о том, почему они пригласили Гиппократа, – словно никогда не существовало на свете ни подобного города, ни подобных людей.
И только на следующее утро, когда после легкого сна они встретились вновь, чтобы насладиться утренней прохладой на одном из холмов, примыкавшем к саду Демокрита, вид раскинувшегося под лучами солнца города напомнил Гиппократу, что у него есть дело в Абдере.
– Угадай, – обратился он к своему другу, – зачем меня пригласили абдериты?
– Тебя пригласили абдериты? – воскликнул Демокрит. – В последнее время я что-то не слыхал, чтобы среди них свирепствовала какая-нибудь эпидемия. Правда, с древнейших времен все они, за исключением очень немногих, поражены одной наследственной болезнью…
– Угадал, угадал, милый Демокрит, дело как раз в этом!
– Ты шутишь? – возразил Демокрит. – Неужели абдериты поняли, чего им недостает? Я слишком хорошо знаю абдеритов. В том-то и заключается их болезнь, что они ее сами не осознают.
– И однако же, – сказал другой, – ничего нет верней того факта, что я вряд ли находился бы сейчас в Абдере, если бы абдериты не страдали от той напасти, о которой ты говоришь. Бедняги!
– О, теперь я понимаю тебя! – ответил философ. – Твое приглашение сюда можно понять как следствие их болезни, о которой они не догадываются. Разберемся же… Ах, вот в чем дело! Бьюсь об заклад, что они пригласили тебя, чтобы прописать доброму Демокриту столько кровопусканий и чемерицы, сколько необходимо, чтобы он стал подобным им. Не так ли?
– Я вижу, что ты знаешь своих земляков великолепно, Демокрит. И, поистине, нужно, как ты, привыкнуть к их глупости, чтобы говорить об этом столь хладнокровно.
– Разве абдериты не встречаются повсюду? – заметил философ.
– Но абдериты до такой степени! Прости, если я не могу судить так снисходительно о твоей родине, как ты. Однако ты убедишься, что пригласили они меня не напрасно!
Настало время, когда эскулап должен был изложить свое мнение сенату. Он явился в совет, предстал перед отцами города и начал говорить так красноречиво, что поверг всех присутствующих в изумление.
– Мир Абдере! Благородные, стойкие, проницательные и мудрые отцы города и граждане Абдеры! Вчера я хвалил вас за заботу о рассудке вашего согражданина, а сегодня искренне советую вам распространить эту заботу на весь город и республику. Здоровье духа и тела – вот высшее благо, которое вы можете доставить себе, вашим детям и гражданам. И на деле способствовать этому – первая из ваших обязанностей. Как ни кратковременно мое пребывание у вас, оно было все же достаточно, чтобы убедиться, что абдериты находятся не вполне в добром здравии, как того можно было бы желать. Я, правда, родился на острове Косе,[189] живу то в Афинах, то в Лариссе, то еще в каком-нибудь ином месте; сегодня – в Абдере, а завтра, возможно, буду уже на пути в Византию.[190] Но я не житель Коса, не афинянин, не ларисец, не абдерит. Я – врач. И покуда на земле есть больные, моя обязанность лечить их, насколько я могу. Самые опасные больные те, что не осознают своей болезни. И абдериты, как я вижу, – именно такой случай. Болезнь слишком сложна для моего врачебного искусства. Но вот что я в состоянии посоветовать, дабы начать исцеление. Снарядите с первым попутным ветром шесть больших кораблей в Антикиру.[191] Вы можете послать их с любыми товарами. Но в Антикире нагрузите все шесть кораблей таким количеством чемерицы, какое они только выдержат, чтобы не пойти ко дну. Более дешевую чемерицу можно приобрести и в Галатии,[192] но антикирская – лучше. По прибытии кораблей соберите весь народ на главной рыночной площади. Устройте во главе с вашими жрецами торжественное шествие по всем храмам Абдеры и умоляйте богов, чтобы они ниспослали сенату и народу Абдеры то, чего недостает сенату и народу Абдеры. Затем вернитесь обратно на рынок и раздайте этот запас чемерицы всем гражданам бесплатно, за счет города, по семи фунтов на каждого, не забыв притом дать городским советникам двойную порцию, так как они должны ведь думать еще и за многих других. Доза велика, признаю. Но застарелые болезни можно вылечить лишь продолжительным употреблением лекарств. После того как вы, по моему предписанию, примете в положенный срок это предварительное лекарство, я передам вас другому врачу. Ибо, как я уже сказал: болезнь абдеритов слишком сложна для моего искусства. На пространстве в пятьдесят миль вокруг Абдеры мне известен лишь один человек, способный помочь вам радикально, если только вы терпеливо и смиренно доверитесь его лечению. Имя этого человека – Демокрит, сын Дамасиппа. Пусть вас не смущает то обстоятельство, что он родился в Абдере. Тем не менее он не абдерит, поверьте мне. А если вы мне не верите, то вопросите Аполлона Дельфийского.[193] Демокрит – добросердечный человек, и ему приятно будет оказать вам свои услуги. Засим, господа мои и граждане Абдеры, я препоручаю вас и город ваш воле богов. Не презирайте моего совета, хоть я вам его и даю бесплатно. Это лучший совет, который я когда-либо давал больному, считавшему себя здоровым!
Произнеся это, Гиппократ поклонился сенату и пошел своей дорогой. Никогда, говорит историк Гекатей6, тем более достоверный свидетель, что он и сам был абдеритом,[194] – никогда еще никто не видел двести человек, всех одновременно, в таком странном положении, в каком оказался в этом момент сенат Абдеры. Разве что их можно было сравнить с двумястами финикийцев, превращенными Персеем в каменные изваяния, когда он, показав им голову Медузы, сумел отстоять свою любимую и дорого доставшуюся ему Андромеду[195] от предводителя финикийцев Финея. И в самом деле, им было от чего окаменеть на несколько минут. Невозможно описать, что же происходило в их душах! Ничего там не происходило, души их так же окаменели, как и их тела. С тупым и немым удивлением смотрели они на дверь, через которую удалился врач. И на каждом лице было выражено напряженное усилие и полная невозможность понять происходящее.
Наконец, постепенно они начали приходить в себя, одни – раньше, другие позже. Они глядели друг на друга широко раскрытыми глазами. Пятьдесят ртов открылись одновременно, чтобы задать было один и тот же вопрос, и опять закрылись, потому что не ведали, о чем же они, собственно, желали спросить.
– Проклятье, господа! – воскликнул цеховой старшина Пфрим. – Мне кажется, этот шарлатан своей двойной дозой чемерицы счел нас за олухов!
– Я с самого начала не ожидал от него ничего хорошего, – сказал Трасилл.
– Мою жену он вчера совсем не убедил… – заметил советник Смилакс.
– Я сразу подумал, что дело кончится плохо, когда он завел речь о шести кораблях, которые мы должны послать в Антикиру… – прибавил другой.
– А дьявольская серьезность, с которой он все это нам излагал?! – воскликнул пятый. – Признаюсь, что я не представлял, чем это все закончится.
– Ха-ха-ха, веселый случай, клянусь честью! – козлиным голосом начал короткий толстопузый советник, держась от смеха за свое брюхо. – Признаемся же, что нас неплохо провели за нос! А этого не должно было бы с нами случиться! Ха-ха-ха!
– Но кто же мог подозревать это в таком человеке? – воскликнул Номофилакс.
– Наверняка он один из ваших философов, – сказал мастер Пфрим. – И точно, жрец Стробил не так уж неправ! Не будь то противно нашей свободе, я бы первым настоял, чтобы всех этих умников вышвырнули бы из страны.
– Господа, – начал архонт, – задета честь Абдеры, и вместо того, чтобы, сидя здесь, удивляться и делать замечания, мы обязаны серьезно подумать, что подобает нам предпринять в столь щекотливом деле. Прежде всего необходимо выяснить, куда удалился Гиппократ.
Служитель совета, посланный с этой целью, вернулся через некоторое время и сообщил, что Гиппократа нигде не нашли.
– Проклятая шутка! – вскричали в один голос советники. – А если он улизнул от нас?
– Надеюсь, что он не колдун, – проговорил мастер Пфрим, бросив взгляд на амулет, который он обычно носил для собственной безопасности от злых духов и дурного глаза.
Вскоре стало известно, что чужестранца видели. Он совершенно спокойно трусил на своем муле, огибая храм Диоскуров по направлению к усадьбе Демокрита.
– Что же делать, господа? – спросил архонт.
– Да… Конечно!.. Что же делать? Что теперь делать – вот в чем вопрос! – восклицали советники, глядя друг на друга.
После некоторого молчания выяснилось, что господа не знают, что же делать.
– Этот человек пользуется большим авторитетом у македонского царя, – продолжал архонт. – Во всей Греции его почитают за второго Эскулапа! Мы наживем неприятности, если поддадимся своему чувству, пусть даже и справедливому. Прежде всего меня заботит честь Абдеры…
– Не хотелось бы вас прерывать, господин архонт! – вмешался цеховой старшина Пфрим. – Но честь и свобода Абдеры никого так не беспокоит, как именно меня. Все основательно обмозговав, я все же не могу понять, причем тут честь города? Этот Гарпократ, то бишь Гиппократ, как он прозывается, – врач. И я всегда слыхал, что врачи считают весь мир огромной больницей, а всех людей – своими больными. Каждый ведь говорит и делает по своему разумению. И когда чего-нибудь желаешь, то охотно начинаешь верить в это. Демокриту, по-моему, хотелось, чтобы мы все заболели, а он бы лечил побольше людей. Так вот, думал он, если я их уломаю принимать мои лекарства, то и больных окажется порядочно! Не будь я мастер Пфрим, если не тут собака зарыта!
– Клянусь честью, верно! – вскричал толстый коротышка-советник. – Ну в самую точку! А парень не глуп! Спорю, если бы он мог, он наградил бы нас всеми лихорадками и флюсами, чтобы только иметь удовольствие лечить нас за наши же денежки! Ха-ха-ха!
– Но четырнадцать фунтов чемерицы на каждого советника! – воскликнул один из цеховых старшин, мозг которого, судя по выражению его лица, уже совершенно высох. – Клянусь всеми лягушками Латоны, это уж слишком жестоко! Тут что-нибудь да кроется!
– Четырнадцать фунтов чемерицы на каждого советника! – повторял мастер Пфрим и смеялся во все горло…
– И для каждого цехового старшины, – уточнил Смилакс многозначительным тоном.
– Извините, – вскричал мастер Пфрим, – он ни слова не говорил о цеховых старшинах!
– Но это понятно само собой, – возразил Смилакс. – Советники и старшины, старшины и советники, и я не вижу оснований, почему господа цеховые старшины должны чем-то отличаться.
– Как? Что? – продолжал кричать мастер Пфрим яростно. – Для вас нет разницы между цеховым старшиной и советником?… Господа, вы все слышали… Господин городской писарь, я прошу занести это в протокол.
Все цеховые старшины с великим шумом встали со своих мест.
– Разве я не говорил, – воскликнул пожилой председатель-ипохондрик, – что за этим кроется нечто большее? Тайный заговор против аристократии… Но господа слишком рано себя выдали.
– Против. аристократии? – вскричал мастер Пфрим вдвое громче прежнего. – К дьяволу, господин председатель, с каких пор Абдера – аристократия? А мы что – привидения? Разве мы не представляем народ? Разве мы не защищаем его права и свободы? Господин городской писарь, занесите в протокол, я протестую против всего, что противоречит правам достохвальных цеховых старшин и всего города Абдеры!..
– Протестуем! Протестуем!!! – кричали цеховые старшины хором.
– И мы также протестуем!!! – кричали советники.
Шум усиливался.
– Господа, – завопил изо всей силы правящий архонт. – Что за кутерьму вы подняли? Прошу вас, вспомните, кто вы и где находитесь. И что подумают о нас там внизу торговки яйцами и овощами, если они услышат, что мы кричим, как цирюльники.
Но глас мудрости потонул в оглушительном вое. Никто не слышал даже своих собственных слов. К счастью, с незапамятных времен в Абдере было принято обедать точно в двенадцать часов. И в соответствии с распоряжением совета, как только наступала пора, в зале ратуши должен был появляться городской сторож, своего рода герольд,[196] и оглашать время.
– Милостивые государи! – вскричал герольд голосом гомеровского Стентора.[197] – Двенадцатый час минул.
– Тише! Городской сторож…
– Что прокричал он?
– Минул двенадцатый час, господа.
– Уже двенадцатый? Уже?… Так пора расходиться!
Большинство милостивых господ было приглашено в гости. Счастливое слово «двенадцать» вызвало в них целый ряд приятных ощущений, не имевших ни малейшего отношения к предмету их ссоры. Быстрей, чем сменяются фигуры в райке,[198] их взорам предстал вдруг огромный стол, уставленный множеством красивых мисок, они уже чуяли ароматы лучших яств, они слышали звон тарелок, и уже наслаждались лакомыми соусами, в изобретении которых соревновались абдерские повара. Короче, воображаемый обед заполнил все их душевные силы. И сразу восстановилось спокойствие абдерского государства.
– Где вы сегодня обедаете?
– У Полифонта.
– И я к нему приглашен.
– Рад буду вашему обществу!
– Сочту за честь!
– Что за пьесу дают сегодня вечером?
– «Андромеду»[199] Еврипида.
– Итак, трагедию?
– О, это моя любимая драма!
– А музыка! Между нами, некоторые хоры к ней сочинил номофилакс. Вы услышите чудо!
Ведя такие приятные разговоры, отцы города Абдеры оживленной, но мирной толпой высыпали из совета к великому удивлению торговок яйцами и овощами, совсем недавно слыхавших, как стены совета сотрясались от истинно фракийских криков.
И за все это следует благодарить тебя, благодетельный городской сторож! Если бы не твое счастливое вмешательство, возможно, ссора советников и цеховых старшин (как ни смешон был повод для нее) разгорелась бы, подобно гневу Ахилла,[200] в великую распрю, которая могла бы вызвать сильное потрясение, а, быть может, даже и гибель республики Абдерской!.. И если какой-нибудь абдерит и заслуживал почетной колонны, то это был как раз городской сторож.
Правда, следует признать, что огромная услуга, оказанная им родному городу, сводится на нет тем обстоятельством, что он лишь случайно оказался полезным республике. Ибо этот честный человек, машинально оглашая в надлежащий момент двенадцать часов, менее всего думал о том, чтобы отвратить непредвиденное зло от государства. Однако следует учитывать и то, что с незапамятных времен ни один абдерит не оказал услугу государству иным образом. Если предпринимая что-либо, абдериты по счастливой случайности приносили государству пользу, то они благодарили за это богов, хорошо чувствуя, что исполняли роль просто орудий или же случайных поводов для высших сил. Тем не менее, они умели вознаграждать подобные заслуги так, словно это были их собственные заслуги. Или точней сказать: именно потому, что они не сознавали при этом своих собственных заслуг, они вознаграждали себя за все то доброе, что приносила им судьба, точно так же, как погонщик ослов берет себе дневную выручку за работу своего осла.
Разумеется, речь здесь идет лишь об архонтах, господах советниках, цеховых старшинах. А честный городской сторож мог оказывать государству столько услуг, сколько ему вздумается. Он получал ежедневно свои шесть пфеннигов в доброй абдерской монете и… с богом!