Она сидела на одном из больших диванов в глубине холла «Эрмитажа» и не отрываясь смотрела на вертящуюся дверь, словно кого-то ждала. Я расположился невдалеке от нее и видел ее в профиль.
Рыжая. В зеленом шелковом платье. И белых туфельках на шпильках, модных в то время.
У ее ног, зевая и потягиваясь, растянулась собака. Огромный флегматичный немецкий дог, белый в черных пятнах. Зеленое, рыжее, черное, белое. От этого сочетания я как бы впал в прострацию. Вот я уже сижу рядом с ней на диване. Как же это случилось? Может, немецкий дог послужил предлогом знакомства, лениво подойдя и обнюхав меня?
Я заметил, что глаза у нее зеленые, все лицо в чуть заметных веснушках и что она немного старше меня.
В то утро мы гуляли по саду около гостиницы. Пес шел впереди. Мы следом, по аллее под сенью ломоноса с большими лиловыми и голубыми цветками. Я раздвигал зеленые кисти. Мимо газонов и зарослей бирючины. Смутно припоминаю на сложенных камнях странные, словно покрытые инеем, растения, розовый боярышник, лестницу с пустыми вазонами. Огромный партер, весь покрытый желтыми, красными и белыми георгинами. Опершись о балюстраду, мы смотрели вниз, на озеро.
Я так никогда доподлинно не узнаю, за кого же она приняла меня в первый день нашего знакомства. Быть может, за скучающего сынка миллиардеров? Но как бы там ни было, ее очень забавляло, что я ношу в правом глазу монокль — правда, не из пижонства, не для того, чтобы произвести впечатление, а просто потому, что правый глаз у меня хуже видит.
Мы умолкли. Я слышу плеск фонтанчика на лужайке неподалеку от нас. Какой-то человек в красивом костюме спускается по лестнице нам навстречу, я издалека различаю его фигуру. Он машет нам. Поправляет темные очки, утирает пот со лба. Она знакомит нас: «Рене Мейнт». «Доктор Мейнт», сейчас же поправляет он с ударением на «доктор». Улыбается натянуто. Теперь и мне следует представиться. «Виктор Хмара», — говорю я. Это имя я выдумал, заполняя анкету в пансионе.
— Вы друг Ивонны?
Она объясняет, что только что познакомилась со мной в холле «Эрмитажа» и что я читаю с моноклем. «Не правда ли, забавно? Вставьте монокль, пусть доктор полюбуется!» Я повинуюсь. «Прелестно!» — кивает Мейнт в задумчивости.
Так вот, звали ее Ивонной. А по фамилии? Фамилию я позабыл. Всего двенадцать лет пройдет, и вот уже не помнишь, как официально именовался человек, кем бы он ни был в твоей жизни. Какая-то благозвучная французская фамилия вроде Кудрез, Жаке, Лебон, Мурай, Венсен, Жербо…
На первый взгляд Рене Мейнт был старше нас. Лет этак тридцати. Невысокий, с округлым энергичным лицом и светлыми зачесанными назад волосами.
Обратно мы шли по той части парка, которую я не знал. Прямые посыпанные гравием дорожки, симметричные английские газоны с бордюром из огненно-красных бегоний и герани. И тот же нежный, успокоительный плеск фонтанчиков. Я сразу вспомнил детство, Тюильри. Мейнт предложил пропустить по рюмочке, а затем пообедать в «Спортинге».
Мое присутствие ничуть их не смущало, словно мы были знакомы уже целую вечность. Она мне улыбалась. Мы говорили о каких-то пустяках. Они ни о чем меня не расспрашивали, только пес приглядывался, положив голову мне на колени.
Она поднялась и сказала, что сходит к себе в номер за шарфом. Так значит, она живет здесь, в «Эрмитаже»? Почему? Кто она такая? Мейнт достал из кармана мундштук и теперь посасывал сигарету. Я вдруг заметил, что у него нервный тик. Изредка его левая щека судорожно вздрагивала, словно он пытался поймать несуществующий монокль, черные очки отчасти маскировали этот изъян. Изредка он вскидывал подбородок, будто бросал кому-то вызов. И наконец, время от времени по его правой руке к кисти пробегал электрический разряд, и она принималась что-то вычерчивать в воздухе. Все эти судороги, подчиненные единому ритму, даже придавали Мейнту какой-то изысканный шарм.
— Вы приехали отдыхать?
Я ответил: да. Сказал, что мне повезло, ведь погода «лучезарнейшая». И что, по-моему, «места тут дивные».
— А вы здесь впервые? Вы и не знали?
В его словах я почувствовал некоторую иронию и осмелился спросить в свою очередь:
— А вы сами тут на отдыхе?
Он замялся.
— Ну, не совсем… Но места здешние знаю издавна.
Небрежно махнув рукой куда-то вдаль, он проговорил:
— Горы… И озеро… Озеро… — Сняв черные очки, поглядел на меня с улыбкой, печально и ласково. — Ивонна — удивительная девушка, — сказал он. — Уди-ви-тель-на-я.
С легким зеленым шарфом из муслина вокруг шеи, она пробиралась к нашему столику. Она мне улыбалась, не спускала глаз с моего лица. Что-то ширилось в моей груди слева, и я понял, что это самый счастливый день в моей жизни.
Сели в кремовый автомобиль Мейнта, старый открытый «додж». Мы трое устроились на переднем сиденье: Мейнт сел за руль, Ивонна — между нами, а пес разлегся на заднем. Машина так резко стронулась, что задела ворота гостиницы, ее занесло на гравии дорожки. Потом не спеша покатила по бульвару Карабасель. Я не слышал шума мотора. Может быть, Мейнт заглушил его, чтобы спуститься с горы? Солнце освещало сосны по краям дороги, и они отбрасывали причудливые тени. Мейнт насвистывал себе под нос, а я дремал, езда меня укачала. При каждом повороте голова Ивонны опускалась мне на плечо.
Мы сидели одни в ресторане «Спортинга», старинной оранжерее, укрытой от солнца ветвями плакучей ивы и зарослями рододендрона. Мейнт говорил Ивонне, что сейчас ему нужно съездить в Женеву, а к вечеру он вернется. Может, они брат и сестра? Да нет. Они совсем друг на друга не похожи.
Вошло еще человек десять. Вся компания расселась за соседним столиком. Они пришли с пляжа. Женщины в разноцветных полосатых махровых блузах, мужчины в пляжных халатах. Самый крепкий из них, высокий кудрявый блондин, во всеуслышание что-то рассказывал. Мейнт снял темные очки. Внезапно он побледнел и, показывая пальцем на высокого блондина, пронзительно выкрикнул, почти взвизгнул:
— Эй, глядите, вот она — Карлтон! Известнейшая во всей округе шлюха!
Тот сделал вид, что не слышит, но его приятели оглянулись и глазели на нас, разинув рты.
— Слыхала, чего тебе говорят, Карлтон?
На мгновение в ресторане воцарилась абсолютная тишина. Крепкий блондин понурился. Его приятели словно окаменели. Ивонна же и бровью не повела, словно давно привыкла к подобным выходкам.
— Не пугайтесь, — шепнул Мейнт, склоняясь ко мне, — все в порядке, в полном порядке…
Лицо его перестало дергаться, разгладилось, в нем проглянуло что-то детское. Наша беседа возобновилась, он спросил у Ивонны, не привезти ли ей из Женевы шоколада? Или турецких папирос?
Мы расстались с Мейнтом у дверей «Стортинга», договорившись, что встретимся в гостинице часов в девять. Они с Ивонной все говорили о каком-то Мадее (или Мадейе), который пригласил их на праздник в свою виллу на берегу озера.
— Вы ведь поедете с нами, не так ли? — спросил меня Мейнт.
Я видел, как он подошел к машине, то и дело вздрагивая от ударов тока. Опять «додж» резко рванул вперед, подпрыгнул, задел ворота и скрылся из глаз. Мейнт, не оборачиваясь, махнул нам рукой.
Мы с Ивонной остались одни. Она предложила мне пройтись по парку около казино. Пес шел позади, но все медленней, медленней… Наконец он усаживался посреди аллеи, и приходилось окликать его: «Освальд!», — чтобы он соблаговолил идти дальше. Она объяснила, что медлителен он не от лени, а из-за врожденной меланхолии. Он принадлежал к редчайшей породе немецких догов, у которых печаль и усталость от жизни в крови. Некоторые из них даже кончали с собой. Я спросил, зачем же ей понадобилась такая мрачная собака.
— Зато они такие изысканные, — мгновенно нашлась она.
Я сейчас же вспомнил королевский дом Габсбургов, порождавший иногда таких вот изнеженных ипохондриков. Говорят, что это следствие инцеста: их депрессию еще называют «португальской меланхолией».
— Ваш пес, — сказал я, — страдает португальской меланхолией.
Но она меня не слушала.
Мы вышли к пристани. С десяток человек поднялось на борт «Адмирала Гизана». Убрали трап. Дети, опершись о борт, что-то кричали, махали нам, прощаясь. Корабль отплывал торжественно, словно в те далекие времена, когда мы еще владели колониями.
— Как-нибудь вечерком, — сказала Ивонна, — мы тоже на нем покатаемся. Вот будет славно, ты согласен?
Она впервые сказала мне «ты», и сказала с таким удивительным воодушевлением… Кто же она, в самом деле? Я не решался спросить.
Мы шли по проспекту д'Альбиньи в тени платанов. Совсем одни. Пес основательно обогнал нас. Свойственного ему уныния как не бывало, он шел, надменно вскинув голову, то вдруг шарахался в сторону, то словно танцевал кадриль, как конь на манеже.
Мы присели в ожидании фуникулера. Она положила мне голову на плечо, и я опять ощутил головокружение, как тогда, в машине, на бульваре Карабасель. В ушах все еще звучали слова: «Как-нибудь вечерком… мы покатаемся… славно, ты согласен?», произнесенные с едва заметным акцентом. «То ли венгерским, то ли английским, то ли савойским?» — раздумывал я. Фуникулер медленно поднимался, густая растительность обступила нас со всех сторон. Вот-вот она нас поглотит. Фуникулер врезался в гущу, обрывал розы и ветки бирючины.
Окно в ее гостиничном номере было приоткрыто, и я слышал, как вдалеке скачет теннисный мяч и перекликаются игроки. Если на свете еще существуют холеные, уверенные в себе балбесы в белом с ракетками в руках, значит, жизнь продолжается и у нас есть время, чтоб отдышаться.
Ее кожа была вся в едва заметных веснушках. Кажется, в Алжире идут бои.
Стемнело. В холле нас ожидал Мейнт в белом костюме с безупречно повязанным бирюзовым шейным платком. Он привез из Женевы сигареты и настойчиво предлагал их нам. «Правда, нельзя терять ни минуты, — говорил он, — иначе мы опоздаем к Мадее (или Мадейе)».
На этот раз мы скатились по бульвару Карабасель на полной скорости. Мейнт, закусив мундштук, на поворотах жал на газ, только чудом мы выехали целы и невредимы на проспект д'Альбиньи. Я поглядел на Ивонну и удивился: ее лицо не выражало ни малейшего испуга. Я даже слышал, как она засмеялась, когда машину занесло.
Кто этот Мадея (или Мадейя), к которому мы едем? Мейнт объяснил, что он австрийский кинорежиссер. Он сейчас снимал фильм неподалеку, а именно в Клюза, на лыжной станции в двадцати километрах отсюда, а Ивонна играла у него. Мое сердце учащенно забилось.
— Вы снимаетесь в кино? — спросил я.
Она засмеялась.
— Ивонна станет великой актрисой, — провозгласил Мейнт, со всех сил нажимая на газ.
А может, он шутит? Киноактриса! Возможно, я уже видел ее фотографию в «Мире кино» или в том же «Киноежегоднике», который обнаружил в ветхом книжном магазинчике в Женеве и листал во время бессонницы, пока не выучил наизусть имена и адреса артистов и постановщиков? Даже сейчас в памяти всплывают какие-то отрывки:
«Юни Астор (Фото Бернара и Воклер. Париж VIII, ул. Буэнос-Айрес, 1).
Сабин Ги (Фото Тедди Пиаз). Комедийная актриса, певица, танцовщица. Фильмы с ее участием: «Папаши задают тон», «Мисс Катастрофа», «Полька в наручниках», «Заговорщики», «Привет, лекарь».
Гордин («Сашафильм»), Париж XXI, ул. Спонтини, 19, тел. Клебер 77–94.»
Может быть, у Ивонны есть псевдоним и я его знаю? На мой вопрос она ответила шепотом: «Это секрет», — и приложила пальчик к губам. Мейнт прибавил с еле слышным, тревожным смешком:
— Видите ли, она здесь инкогнито.
Мы ехали по берегу озера. Мейнт сбавил скорость и включил радио. Мы плыли в теплом воздухе такой ясной, ласковой ночи, какой я никогда больше не видел, разве только в мечтах о Флориде. Пес положил голову мне на плечо, и я чувствовал его горячее дыхание. По правой стороне до самого озера тянулись сады. После Шавуара их сменили пинии и пальмы.
Мы проехали деревню Верье-дю-Лак и свернули под уклон. Внизу были ворота. На них деревянная табличка: «Вилла «Липы» (название, как у моего пансиона). Довольно широкая дорожка, усыпанная гравием, обсаженная деревьями и какой-то буйной растительностью, вела к крыльцу большого белого дома с розовыми ставнями — здания эпохи Наполеона Третьего. Перед ним стояло в ряд несколько машин. Миновав вестибюль, мы оказались в зале, по-видимому, гостиной. Тут, в мягком свете двух-трех ламп, я увидел приглашенных: одни стояли у окна, другие сидели на белом диване, кажется, больше мебели в гостиной не было.
Гости наливали себе вина и оживленно беседовали по-французски и по-немецки. Прямо на полу стоял проигрыватель, и лилась тягучая музыка, под которую густой бас выводил все одно и то же:
Oh, Bionda girl…
Oh, Bionda girl…
Bionda girl…
Ивонна взяла меня за руку. Мейнт нетерпеливо оглядывался вокруг, будто искал кого-то, но сами собравшиеся не обращали на нас никакого внимания. Мы открыли стеклянную дверь и вышли на веранду с зеленой деревянной балюстрадой. Здесь стояли шезлонги и плетеные кресла. Китайский фонарик отбрасывал гирлянды причудливых, словно узор на гипюре, теней, и казалось, что кружевные вуали внезапно укрыли лица Ивонны и Мейнта.
Внизу в парке множество людей толпилось у буфета, ломившегося от всевозможных закусок. Очень высокий светлый блондин приветственно взмахнул рукой и направился к нам, опираясь на трость. В бежевой рубашке с короткими рукавами, расстегнутой на груди, он мне напомнил колонизатора тех времен, когда в колониях было много всяких личностей «с темным прошлым». Мейнт представил мне его: «Рольф Мадейя, режиссер». Тот наклонился, поцеловал Ивонну и похлопал Мейнта по плечу. Он выговаривал его имя с придыханием на «т», на английский манер. Он повел нас к буфету. А вот и жена хозяина — высоченная блондинка, почти одного с ним роста, валькирия с отсутствующим взглядом (она смотрела словно сквозь нас невидящими глазами).
Мы оставили Мейнта в обществе какого-то молодого человека спортивного вида, а сами переходили от одной группы гостей к другой. Ивонна со всеми перецеловалась и на вопрос, кто я такой, отвечала: «Мой друг». Насколько я понял, большинство присутствующих участвовало в «фильме». Все разбрелись по парку, ярко освещенному луной. Блуждая по заросшим аллеям, мы набрели на чудовищной толщины кедр. Дошли до ограды, за которой слышался плеск воды в озере, и долго стояли. Дом отсюда едва виднелся, он выглядывал из-за ветвей разросшихся деревьев так же неожиданно, как неожиданно возникал из зарослей поглотившего его девственного леса старинный городок в Южной Америке с оперным театром в стиле рококо, собором и особняками из каррарского мрамора.
Никто из гостей не заходил так далеко, разве две-три парочки промелькнули мимо нас, прячась в густых зарослях под покровом ночи. Остальные держались поближе к дому или сидели на веранде. Мы присоединились к ним. Но где же Мейнт? Может быть, внутри, в гостиной? К нам подошел Мадейя. Он сказал с немецко-английским акцентом, что охотно остался бы здесь еще на пару недель, но ему необходимо съездить в Рим. Он снова снимет эту виллу в сентябре, «когда монтаж фильма будет закончен». Он обнял Ивонну за талию, и я не мог понять, фривольность это или фамильярность.
— Она прекрасная актриса. — Мадейя смотрит мне в глаза, и я вижу, как взгляд его заволакивается туманом. — Вас зовут Хмара, не так ли? — Туман вдруг рассеивается, глаза вспыхивают голубым холодным огнем. — Хмара… в самом деле Хмара, да?
Я чуть слышно отвечаю «да». Жесткий огонек потух, взгляд снова затуманился, расплылся. Он, безусловно, обладает способностью наводить свои глаза на резкость, как бинокль. Когда он хочет отстраниться, его взгляд становится туманным и все вокруг кажется смутным, бесформенным. Я хорошо знаю этот прием, потому что сам частенько так делаю.
— Когда-то я знавал одного Хмару в Берлине, — говорит он мне. — Правда, Ильзе?
Его жена полулежит в шезлонге на другом конце веранды, болтая с двумя молодыми людьми. Она оборачивается с улыбкой.
— Правда, Ильзе? Я когда-то знавал одного Хмару в Берлине?
Она смотрела на него все с той же улыбкой. Потом отвернулась и продолжила свой разговор. Мадейя пожал плечами и обеими руками взялся за трость.
— Правда-правда… тот Хмара жил на Кайзер-аллее… Вы мне не верите, да?
Он встал, потрепал Ивонну по щеке, отошел к балюстраде и застыл, огромный, грузный, глядя на залитый луной парк.
Мы сидели рядом, на пуфах, и она опять положила голову мне на плечо. Молодая черноволосая женщина с таким большим вырезом на платье, что видны были ее груди (готовые при каждом резком движении выскочить из декольте), протянула нам два бокала с чем-то розоватым. Женщина захлебывалась от смеха, целовала Ивонну и упрашивала нас по-итальянски попробовать коктейль, который она приготовила «специально для нас». Ее звали, если мне не изменяет память, Дэзи Марчи. Ивонна объяснила мне, что она сыграла в фильме главную роль и тоже станет знаменитостью. Ее знают в Риме. Женщина уже отошла от нас и, смеясь еще громче, встряхивая длинными волосами, направлялась к стройному мужчине лет пятидесяти с узким лицом, стоявшему в проеме стеклянной двери с бокалом в руке. Это был голландец Гарри Дрессель, один из актеров, снимавшихся в фильме. Остальные сидели в плетеных креслах или стояли, облокотившись о балюстраду. Какие-то женщины обступили жену Мадейи, по-прежнему улыбавшуюся с отсутствующим видом. Из гостиной доносился приглушенный гул голосов и монотонная, тягучая музыка, только на этот раз бас повторял:
Abat-jour
Che sofonde la luce blu…[1]
Мадейя прогуливался взад-вперед по лужайке с маленьким лысым человечком, едва достававшим ему до плеча, так что, разговаривая с ним, Мадейе все время приходилось наклоняться. Так они прохаживались перед верандой: Мадейя, ссутулившийся и отяжелевший, а собеседник, вытянувшийся, чуть ли не поднявшийся на цыпочки. Человечек гудел как шмель и только одну фразу произносил по-человечески: «Va bene Rolf… [2] Va bene Rolf… Va bene Rolf… Va bene Rolf».
Пес Ивонны лежал на краю веранды в позе сфинкса и следил за ними, поводя головой из стороны в сторону.
Где же мы были? В самом центре Верхней Савойи. Но сколько бы я ни успокаивал себя, повторяя: «В самом центре Верхней Савойи», — мне все равно вспоминаются Карибские острова или африканская колония. Где еще может быть этот мягкий, всепоглощающий свет, эта ночная синева, когда все фосфоресцирует: и глаза, и кожа, и шелковые платья и костюмы? Здесь от каждого человека исходило таинственное излучение, электрический разряд, и каждое движение могло вызвать замыкание. Некоторые имена до сих пор хранятся в моей памяти, жаль, что я сейчас уже не вспомню их все, не то по-прежнему повторял бы их перед сном, неважно, кому они принадлежат, мне нравится их звучание; они напоминают о разноплеменных сборищах небольших свободных портов или заморских картелей: Гай Орлов, Перси Липитт, Освальд Валенти, Ильзе Корбер, Ролан Витт фон Нидда, Женевьева Буше, Геза Пельмон, Франсуа Брюнхард… Что с ними сталось? Зачем их воскрешать, разве мне есть что сказать им при встрече? Даже тогда, почти тринадцать лет тому назад, они мне показались безнадежными прожигателями жизни. Я наблюдал за ними, вслушивался в их разговоры, когда тени от китайского фонарика скользили по их лицам и по обнаженным плечам женщин. Каждому я придумывал прошлое, объединяющее его с остальными, мне хотелось бы узнать от них все подробности: когда, например, Перси Липитт познакомился с Гаем Орловым? И знакомы ли они оба с Освальдом Валенти? Кто представил Мадейе Женевьеву Буше и Франсуа Брюнхарда? Благодаря кому из шестерых Ролан Витт фон Нидда вошел в их круг? (А я не помню!) Как могут разрешиться все эти бесчисленные загадки, сколько лет плетется эта паутина — десять, двадцать?
Было поздно, и мы разыскивали Мейнта. Его не было ни в саду, ни на веранде, ни в гостиной. Машины тоже не было. Мадейя, стоявший на крыльце в обнимку со светловолосой коротко остриженной девицей, заявил, что Мейнт только что уехал с Фрицци Тренкером и уж точно больше не вернется. Он захохотал, и его смех меня очень озадачил.
— Мой старческий посох, — пояснил он, опершись на плечо девушки. — Вы поняли, что я хочу сказать, Хмара?
Внезапно он развернулся и пошел от нас прочь по коридору, все сильней наваливаясь на плечо девушки, похожий на ослепшего боксера.
Тут все переменилось. В гостиной погасили лампы, и розовый свет ночника на камине не мог рассеять сгустившейся тьмы. Вместо итальянского певца послышался срывающийся женский голос, переходящий не то в предсмертный хрип, не то в стон наслаждения, так что слов песни нельзя было разобрать. Но вдруг он зазвучал отчетливо, с нежными переливами.
…Жена Мадейи возлежала на диване, и один из юношей, беседовавших с ней на веранде, склонившись, медленно расстегивал ей блузку. Она уставилась в потолок, полуоткрыв рот. Несколько пар танцует, слишком уж тесно прижавшись друг к другу, и движения их, пожалуй, излишне откровенны. Проходя мимо, я замечаю странного Гарри Дресселя, крепко сжимающего бедра Дэзи Марчи. У двери на веранду несколько зрителей любуются представлением: одна из женщин танцует. Снимает платье, комбинацию, лифчик. Мы с Ивонной от нечего делать присоединяемся к смотрящим. Ролан Витт фон Нидда с искаженным лицом пожирает ее глазами: теперь она танцует в одних чулках. Став на колени, он пытается перекусить подвязки, но она все время уворачивается. Наконец она сбрасывает и эту часть туалета и кружится около Витта фон Нидда, совсем голая, касается его, а он — нос кверху, грудь колесом, лицо бесстрастно — замер карикатурой на тореадора. Силуэт его нелепой фигуры виден на стене, а гигантская тень женщины пляшет на потолке. И весь дом превратился в театр теней, они нагоняют друг друга, снуют вверх и вниз по лестницам, слышны смех и приглушенные стоны.
К гостиной примыкала угловая комната, где стояли только большой письменный стол со множеством ящиков — полагаю, именно такие столы были в управлении колониями — да огромное темно-зеленое кожаное кресло. Сюда мы и спрятались. Последним что я видел в гостиной, была запрокинутая голова мадам Мадейя на валике дивана. У меня и сейчас стоит перед глазами эта словно отсеченная голова с ниспадающей до земли волной светлых волос. Она застонала. Я с трудом различал над ее лицом другое лицо. Она вскрикивала все громче и бессвязно лепетала: «Убейте меня… убейте меня… убейте…» Да, я все это отлично помню.
Пол кабинета устилал плотный шерстяной ковер, на него мы и опустились. Рядом с нами луч света серо-голубой полосой ложился поперек комнаты. Одно из окон было приоткрыто, и слышался шелест прильнувшей к стеклу листвы. Тени листьев пробегали по книжным полкам, словно ночь набросила на них лунную сеть. Здесь были собраны все издания серии «Маски».
Пес спал у двери. Из гостиной не доносилось ни звука, голоса смолкли, может они все уехали, а мы остались одни? В кабинете пахло старой кожей, и я подумал: кто поставил в шкаф эти книги? Чьи они? Кто курит здесь по вечерам трубку, работает, читает или просто слушает шелест листьев?
Ее кожа казалась опаловой. Тень листвы пятном ложилась ей на плечо. Иногда полумаской укрывала лицо, скользила дальше и платком завязывала рот. Мне хотелось, чтобы ночь длилась вечно, а я так и лежал бы с ней рядом, свернувшись в глубокой тишине и словно бы подводном освещении. Перед рассветом я услышал стук дверей, торопливые шаги, что-то с грохотом опрокинулось, кто-то засмеялся. Ивонна спала. Дог тоже дремал, время от времени глухо ворча во сне. Я приоткрыл дверь. В гостиной пусто. Свет непогашенного ночника померк и из розового стал бледно-зеленым. Я вышел на веранду подышать свежим воздухом. Там тоже было пусто и по-прежнему горел китайский фонарик. Ветер раскачивал его, и бледные тени жалкими уродцами пробегали по стенам. Внизу шумел сад. Я все никак не мог понять, что за аромат исходит от этой зелени, наполняя веранду. Да-да, не знаю даже, как сказать, ведь дело-то было в Верхней Савойе, но, поверьте, пахло жасмином.
Я вернулся в гостиную. От ночника тихо струился зеленоватый свет. Я вспомнил море и ледяной напиток, который пью в жару, — напиток «мятный дьявол». Я снова услышал смех, такой звонкий, ясный, он то приближался, то удалялся. Пораженный, я не мог понять, откуда он доносится. Летучий хрустальный смех. Ивонна спала вытянувшись, подложив правую руку под голову. Голубоватый лунный луч, пересекающий пол, играл в уголке губ, освещал плечо, левую ягодицу, легким шарфом соскальзывал на спину. У меня перехватило дыхание.
Вновь я вижу колыхание ветвей за окном и ее тело, рассеченное лунным лучом. Почему-то на савойские пейзажи, окружавшие нас в то время, в моем воображении накладывается другое воспоминание — довоенный Берлин. Может быть, потому, что она снималась в фильме Рольфа Мадейи? Позднее я наводил о нем справки. Я узнал, что начинал он совсем молодым на студии UFA. В феврале 1945 года, в промежутках между бомбардировками, стал снимать свой первый фильм: «Confettis fur zwei» [3], веселенькую, слащавую оперетку из венской жизни. Фильм так и остался незаконченным. И вот теперь, в воспоминаниях о той ночи, я иду мимо громоздких домов старого Берлина, по уже несуществующим набережным и бульварам. От Александер-плац напрямик через Люстгартен и Шпрее. Сумерки опускаются на посаженные в четыре ряда липы и каштаны, проезжают пустые трамваи. Вздрагивают огни фонарей. А ты ждешь меня в полной зелени клетке, светящейся в конце проспекта, — в зимнем саду гостиницы «Адлон».