Истинно верующий человек может верить в политическую систему, в религиозную доктрину или же в какое-нибудь общественное движение, сочетающее в себе элементы и того, и другого, но истинно верующий не может истинно верить в жизнь.
Истинно верующий может поклоняться Иегове, Аллаху, Брахме, сверхъестественным существам, которые якобы сотворили все живое; истинно верующий может рабски следовать догме, разработанной – теоретически, – чтобы улучшить жизнь, однако до самой жизни – до ее удовольствий, чудес, наслаждений – ему и дела нет.
Музыка, шахматы, вино, карты, мода, танцы, медитация, воздушные змеи, духи, марихуана, флирт, футбол, чизбургеры, красота в разнообразных проявлениях, любое признание гениальности или совершенства отдельной личности – в наше время все это сурово осуждалось или даже запрещалось то одним истинно верующим, то другим. Поэтому нечего удивляться, что лаосские коммунисты, захватившие в 1975 году власть, закрыли Национальный цирк во Вьентьяне. Такое легкомысленное развлечение, как цирк, отвлекало от серьезного дела – социалистической реформы.
Сразу же после закрытия директор цирка (исполнявший также обязанности инспектора манежа) собрал всю труппу.
– Отважные юные комиссары в пылу патриотического рвения не учли того, что здание построено на советские деньги, по образцу знаменитого Московского цирка. Из европейских примеров мы знаем, что коммунисты никогда не считали цирки идеологически враждебными. Рано или поздно наши отважные юные комиссары осознают свою ошибку, и Национальный цирк Лаоса будет возрожден. Но пока что наши отважные юные комиссары малость рассвирепели, им срочно необходимо сажать и расстреливать, вот они и хватают кого ни попадя. Поэтому нам лучше уйти в подполье.
Тут заговорили все разом, но инспектор манежа потребовал тишины.
– Поскольку настанет день, когда наше мастерство будет признано не только не представляющим угрозы для революции, но и полезным для народа, нам нельзя его терять. И лучше держаться вместе – так будет проще тренироваться и репетировать.
Инспектор манежа знал подходящее место. Он родился в Фань-Нань-Нане, где и прожил до четырнадцати лет, после чего родители (бывшие, естественно, скрытыми лаолум) отправили его к другу семьи во Вьентьян – получать образование. И под его руководством циркачи поодиночке, парами или небольшими группами перебрались в далекую деревушку на краю ущелья и стали подпольным цирком. Отсюда – тс-с! – и пошло название La Vallée du Cirque.
Национальный цирк Лаоса, испытавший на себе французское и русское влияние, отличался от китайских и японских, где были в основном акробаты, гимнасты и жонглеры, большим разнообразием. Но номеров с животными было маловато, так что, поскольку слонов национализировали и отправили на лесозаготовки, в Фань-Нань-Нань перебрались без особого труда – туда следовало доставить только костюмы и оборудование. Среди поселившихся в деревне циркачей была и четырехлетняя Ко Ко.
По причине нежного возраста Ко Ко работала один-единственный номер: она восседала в ковбойском костюме между рогами оленя, которого дрессировщик гонял кругами по арене. Олень, несмотря на то что бифштексы из него получились отвратительные, был съеден голодными революционерами и до Фань-Нань-Наня не добрался. Маленькую Ко Ко отнесли туда ее приемные родители. Ее биологическая мать, воздушная гимнастка по имени О-Ко, бросила малютку, когда той был год.
Пожалуй, «бросила» – сильно сказано. О-Ко кормила дочку чуть ли не до дня отъезда и, вне всякого сомнения, ее обожала. А затем умышленно оставила ее на попечение самой добросердечной пары в труппе. (О-Ко переспала со множеством циркачей, но ни одного из них нельзя было с уверенностью назвать отцом ребенка.) Она написала полное любви и грусти письмо, где рассказывала, как ухаживать за ребенком, но никак не объяснила, почему она, О-Ко, решила вот так взять и уйти однажды ночью в лес. Навсегда. Кое-кто считал, что виной всему ее японское происхождение. И большинство с готовностью поверили, что рано или поздно все объяснится: О-Ко оставила еще одно письмо, запечатанное, которое Ко Ко должна была вскрыть в день первой менструации.
И вот еще что. У малютки K° Ко была шишка на нёбе. О-Ко строго-настрого наказала, чтобы ее ни при каких условиях не вскрывали, не давили на нее и не лечили. «Не трогайте ее, – писала мать-беглянка. – Поверьте, все будет хорошо. Настанет день, и моя дочь сама все поймет».
Пока циркачи-изгнанники обживались в Фань-Нань-Нане, наши «пропавшие без вести» размышляли, как бы им половчее остаться пропавшими, если, конечно, их целью было остаться пропавшими, но по прошествии времени стало ясно, что хотя бы на подсознательном уровне так оно и было. Дабы разобраться в анимизме окончательно, Дерн, так в душе и оставшийся религиозным философом, отправился высоко в горы, в самое крупное поселение хмонг. Стаблфилд, который маялся без книг и не знал, чем заняться, и Дики, который хоть и привык к деревенской жизни, как диктофон к пленке, но всегда жаждал новых ощущений, составили ему компанию. То, что они в тот день обнаружили, глубже затянуло их в новую жизнь.
В сравнительно миролюбивом Лаосе представители племени хмонг считаются агрессивными и воинственными по природе. Когда ЦРУ стало подбирать бойцов сопротивления, которые защитили бы правое королевское правительство от повстанцев-леваков, хмонг оказались идеальными кандидатами. Американские шпионы тайком их вооружили, обучили, подкупили, обманули и отправили воевать и умирать за «национальные интересы» Америки. Их усилия не увенчались успехом, и красные победили. В конце 1975 года хмонг тысячами пробирались в Таиланд – кто искал убежища там, кто просил бесплатный билет до Калифорнии. Несмотря на то что большинство хмонг никогда не служили на США, клеймо стояло на всех, и причиной массового исхода была боязнь массовых же репрессий. Те из хмонг, кто остался в Лаосе, были вынуждены затаиться, и поэтому торговлю опиумом (а 1975 год выдался на редкость урожайным на мак) пришлось приостановить.
Когда наши американские летчики, прикинувшиеся представителями комиссии ООН по работе с беженцами, увидели амбар, доверху заваленный маковой соломой, их посетили романтические, но опасные мысли.
После того как они выкурили с местным населением несколько трубок, мысли забили крыльями. (О-о-о! Опиум называют «дымом рая», хотя, строго говоря, опиум выделяет не дым, а химические пары; при нагревании он не горит, а плавится.) Когда же хозяева отвели их в самый конец селения, где прятали под кучами сена целый и невредимый вертолет, мысли воспарили и стали выделывать безумные пируэты.
Вертолет был советской сборки и некогда принадлежал элитным частям Патет-Лао. Однажды, а было это еще в 1972 году, у него внезапно закончилось горючее (лаосцы халатно обращаются с техникой), и он совершил вынужденную посадку на холме за селением. Хмонг, не тратя времени попусту, перебили всех, кто оказался на борту. А затем водрузили вертолет на полозья и несколько недель, кряхтя и пыхтя, тащили его на веревках к маковому полю вождя, где он с тех пор и находился. Зрачки Дерна Фоли, и без того расширенные, выглядели так, словно их показывали через телескоп.
Заключили сделку. Дерн переехал к хмонг. И сумел-таки оживить железную птичку. Раздобыли горючее. Дерн с вождем и двумя деревенскими красотками отправился в город развеяться. Событие отпраздновали на славу. Вскоре спекулянты из долины наладили регулярные поставки горючего. Вертолет загружали буханками ароматной розовато-палевой «пищи богов».
Теперь ты настоящий лорд, Фоли, – объявил Стаблфилд, когда приятель сел за штурвал. – Хранитель хлебов.
Когда вертолет отправился в Таиланд, лишь в душе Дики Голдуайра шевельнулся червячок дурного предчувствия.
В бунгало сестер Фоли в День труда произошла смена ролей. У Бутси в понедельник был выходной – почту закрывали на праздники, а Пру, столько времени просидевшая без работы, устроилась в цирк: шоу, только что прибывшее в Сиэтл, должно было начаться в среду и идти неделю.
– В Дне труда есть… есть что-то мужественное… – сказала Бутси. – И это так славно.
Пру, которая в этот момент залезала в мешковатые полиэстеровые брюки, замерла и презрительно фыркнула.
– Ты мне лучше вот что объясни, – потребовала она. – Если День труда – праздник работяг, праздник, как их там, честных тружеников, то почему его так странно отмечают: сидят дома и валяют дурака? Если уж труд такое благородное дело, то как раз в этот день надо пахать в два раза дольше.
Сестра глядела на нее с изумлением, но Пру продолжала:
– По-моему, если люди прославляют труд тем, что не работают, значит, они прославляют безделье. И вообще предпочли бы изо дня в день не трудиться, а веселиться.
– Пру, если ты не можешь обеспечить себя…
– Да я совсем о другом! – Пру застегнула испуганно взвизгнувшую молнию. – Это все равно что в Валентинов день всех ненавидеть, а дорогим-любимым посылать открытки с оскорблениями. Неужели не понятно? Налей-ка мне стаканчик томатного сока. Спасибо. Я жду сегодняшний рабочий день с нетерпением. Но, как правило, трудящиеся ненавидят труд. Поэтому-то столько сердечных приступов случается именно с утра в понедельник. О, кстати, наверное, поэтому День труда и назначили на понедельник.
Бутси даже не нашлась, что возразить. Выждав пару минут, она сказала:
– Ну, тогда сегодня мы вряд ли дождемся новостей из Сан-Франциско.
– Уж это точно! – Пру допила сок. – Знаешь, сестренка, – сказала она уже с порога, – я вот что думаю: надо бы найти Дерну адвоката. Какого-нибудь знаменитого. Здесь ведь вопрос не только в наркотиках – федералы явно не хотят лишнего шума, а ушлый адвокат может согласиться взять дело – это ж ему лучшая реклама.
– Упаси боже! – заволновалась Бутси. – Полковнику Томасу и фэбээровцам такое не понравится.
– А нам на них плевать. Может, так мы вынудим федералов относиться к Дерну по-честному, а если над ними будет кружить звезда вроде Джонни Кокрана,[32] они побоятся выкручивать нам с тобой руки. Ладно, это мы еще обмозгуем. – Она напоследок посмотрелась в зеркало и торжественно провозгласила: – Леди и джентльмены, мальчишки и девчонки! Хей-хо! Пруденс Виктория Фоли отправляется на службу в цирк, черт его подери!
Лиза Ко в нефритово-зеленом чонсаме бродила в задумчивости по широким улицам Вьентьяна, что-то бормотала себе под нос, легонько щупала языком предмет – явление – на нёбе и порой, остановившись в тени сандалового дерева (в здешних развалюхах-часовнях дзена и в помине не было), молилась о помощи. Она оказалась в трудном положении, и ей нужен был совет поконкретнее, чем фамильное «оно есть оно».
Билет в Штаты Лиза сдала. За эти дни она несколько раз собиралась купить новый, но, пока набирала номер авиакомпании, успевала передумать.
Да, конечно, она рвалась в Орегон – на поиски сбежавших зверьков, однако, молясь, постоянно слышала (во всяком случае, так ей казалось) далекий, но настойчивый голос, упорно ее отговаривавший. Чей это был голос? Вроде бы мужской, так что он вряд ли принадлежал Михо, Казу или матери. Не было в нем и сочувственных интонаций Будды. Голос был хитрый, лукавый, елейный; не то чтобы жуликоватый или лживый, но в нем слышалось что-то лисье.
– Тануки в полном порядке, лапочка, – журчал ей в ухо голос. – Вы отлично позабавились вместе, вдохнули аромат цирка. А теперь дай им снова стать настоящими зверями, пусть они позабавятся без обручей, без будоражащего шквала аплодисментов. Пусть делают в Новом Свете что пожелают, пусть наслаждаются свободой. Это было нужно и Тануки. Возможно, и Америке нужно то же самое.
И Лиза постепенно начинала верить, что голос прав. Она приучала себя к тому, что в ее жизни больше не будет цирка. Ей было нелегко отпускать тануки. Эти глупые барсуки стали ее приемными детьми. Но теперь это уже не имело значения. Ведь у нее должно было родиться собственное дитя.
Делаешь ставки инкогнито —
Рискуешь в конец проиграться.
На тринадцать поставишь дом родной,
Но в костях потолок – двенадцать.
Несколько лет Дерн возил – иногда в сопровождении Стаблфилда – буханки опиума-сырца на ту сторону гор, на базу таиландских контрабандистов. Доходы трое без вести пропавших делили между собой (в ту пору Дики, пусть и нехотя, но тоже в этом участвовал). Доходы были скромными, даже когда Стаблфилд потребовал и со временем добился от тайцев повышения ставок. Друзья скоро поняли, что сырой опиум как таковой – дерьмо с огромным количеством естественных примесей, как то: другие растения, смола, грязь, а хмонг еще норовят добавить туда для веса толченого аспирина, патоки, табачных листьев и еще много чего. В таком виде опиум годится разве что для сельской местности, поэтому его надо очищать и готовить смесь под названием чанду.
– Мы с вами полные кретины! Добываем руду, а деньги-то делают торговцы скобяными товарами, – заявил Стаблфилд. – Переходим на изготовление чанду.
К тому времени – спасибо вертолету – американцы заняли большой дом по ту сторону ущелья, где, делая ремонт, заодно оборудовали небольшую лабораторию, в которой удаляли из сырья примеси и перерабатывали его в более ценный продукт. Теперь они сами скупали у крестьян опиум и перепродавали в Таиланд. Денег стало больше, и они выкупили у крестьян вертолет. (На нем сохранилась эмблема Патет-Лао, поэтому, даже когда его засекали наземные службы, проблем не возникало. И, кстати, окрестили они его «Умник-2».)
Опиум, как любому кретину известно, отличается от героина, как фигурное катание – от русской рулетки. Однако по причинам, которые заставляют усомниться в умственной и эмоциональной стабильности современного человека, безмятежных курильщиков опиума на нашей планете почти не осталось, зато куча недоумков подсела на героиновую иглу. Вот и получается, что, хотя чанду куда выгоднее опиума-сырца, большие деньги делаются на большой дури.
– Мы – жалкие торговцы скобяными товарами, – сказал Стаблфилд, – а настоящие-то деньги делают металлурги. Нет-нет, героин мы производить не будем, но, если не решимся на следующий шаг, будем прозябать, как хмонг.
Следующим шагом было превращение чанду в порошок, от которого один шаг до морфина, а от морфина еще шажок до героина. Стаблфилд с Фоли на этот шаг решились, а Дики – сердце его было виноградинкой, попавшей в копыто сатира, – съехал из виллы «Инкогнито» и, поскольку иного способа не было, выбирался оттуда на руках по уже натянутому над ущельем тросу. Он разодрал в кровь ладони, пальцы как судорогой свело, голова кружилась, руки чуть не вывернулись из суставов, а когда он наконец перебрался на другую сторону, его еще и вырвало – как горгулью в готический фонтан.
Стаблфилд не пытался остановить Дики, но был недоволен его уходом. Жизнерадостный каролинский паренек приятно отличался от угрюмого и порой злобного Дерна, а по мере того как Дики набирался знаний и уверенности в себе, его участие в разнообразных ученых диспутах на вилле становилось все осмысленнее. Впрочем, разговор, состоявшийся перед самым исходом Дики, был не столь бурным, сколь напряженным.
– То, чем вы собираетесь заниматься, настоящее преступление.
– Голдуайр, да все, что мы делаем на протяжении лет, можно назвать преступлением. Мы – дезертиры. И наше присутствие здесь – уже преступление.
– Ну хорошо, скажем, что это аморально.
– С точки зрения семантики «аморально» – более подходящее слово. Но с точки зрения этики это ханжеское преувеличение и предвзятое суждение.
– Ни то и ни другое. Вы, черт подери, собираетесь распространять морфин!
Стаблфилд устало покачал головой.
– Ах, Голдуайр, твоя пылкая риторика – наследие предков-баптистов. Мы ничего не распространяем. Потребности так велики, что та малая толика, которую можем предоставить мы, не удовлетворит и тысячной доли спроса. Более того, мы, строго говоря, не занимаемся изготовлением морфина. Да, конечно, это сути не меняет, но, допустим, мы станем торговать морфином. Морфин ведь можно использовать и во благо человека.
– Он назван по имени греческого бога сна Морфея, – последовал комментарий Дерна Фоли.
– Фоли совершенно прав. Сколько несчастных, сраженных тяжким недугом, могут получить несколько благословенных часов сна благодаря…
– Кончай, Стаб! Сам же знаешь, что филиппинцы сделают из твоего… из твоего «не совсем морфина» героин!
Стаблфилд нарочито громко прищелкнул языком.
– Охолони, Голдуайр! Сколько страсти ты вкладываешь в столь простое слово! Чего ты истеришь? – Он снова зацокал языком – так близорукая курица стучит клювом по омлету. – Героин! Химический демон! Кристаллы Сатаны! Наркотик, вызывающий такое же привыкание, как никотин, и почти столь же опасный…
– Никотин, – раздумчиво вставил Фоли. – Назван в честь Жака Нико, французского божества, покровителя рака легких. – В богах он разбирался отменно.
– Это софистика! – возмутился Дики. – Их нельзя сравнивать.
– Пожалуй, нельзя, – согласился Стаблфилд. – Если б мы поставляли филиппинцам не опиаты, а никотин, я бы испытывал те же нравственные муки, что и ты. Конечно, от смертоносного тезки мсье Нико в медицинском смысле проку мало. Тогда как преступный эликсир, наш аморальный тоник… Нет, уж лучше я умолкну, не то изойду альтруизмом. Ведь нас прежде всего интересует выгода. Сколько еще бабок потребуется, чтобы вернуть этому старому дому былую роскошь…
Стаблфилд защищался изо всех сил, но это нельзя списать исключительно на попытку – как говорят психологи – рационализировать собственное поведение. Мы не можем не отметить, что героин – одно из самых эффективных обезболивающих, известных современной медицине. Он обладает уникальной способностью облегчать боль, с которой не может справиться даже морфий. А ведь сколько жертв рака мучаются от неослабной, изматывающей боли! Многие десятилетия милосердные американские врачи умоляли разрешить им вводить героин смертельно больным, однако политики пресекали все их попытки, твердя о привыкании к наркотикам. Правда, эти мудрецы так и не объяснили, чем опасно привыкание для тех, кому все равно остается жить месяц-другой. Некоторых конгрессменов беспокоило, что героин, если его разрешить, будут воровать из больниц и продавать на сторону, или же им начнет баловаться медперсонал (такова непоколебимая уверенность Вашингтона в неотразимом воздействии этого белого порошка на человека); другие же опасались, что это послужит дурным примером детям, однако логику такого объяснения обычный ум понять не в состоянии.
Кто его знает, какими именно причинами руководствуются политики? Возможно, на них оказывает давление мафия, заинтересованная в том, чтобы наркотики оставались под запретом и, соответственно, не падали в цене. Или же на них наседают религиозные фанатики, в «христианских» душах которых не осталось ни капли сострадания, одни только суеверия. Как бы то ни было, но тысячи смертельно больных людей вынуждены проводить последние дни в нечеловеческих муках, хотя протяни руку к шприцу – и им будет даровано облегчение, возвращено достоинство и предоставлено право осмысленно попрощаться с близкими.
Итак, в конце семидесятых некая лаборатория на окраине Манилы стала производить из приобретаемого нелегальным путем сырья героин для медицинских целей и снабжать им одну подпольную клинику на Филиппинах и две в Индии. В этих клиниках, точнее, в хосписах, умирающим пациентам делали для облегчения их страданий инъекции, и многие из тех, кому было суждено умереть в жутких муках, умирали с улыбками на устах. К 2001 году в Азии, Латинской Америке и на островах Полинезии действовало уже тринадцать подпольных клиник.
Манильская лаборатория была главным поставщиком азиатских хосписов. Как-то раз сотрудник этой лаборатории, биохимик, занимающийся закупкой сырья, прибыл на базу в Таиланде именно в тот момент, когда туда прилетел и «Умник-2» с грузом чанду. Стаблфилд и Дерн завели с филиппинцем беседу (он хорошо говорил по-английски, тогда как вокабуляр тайских контрабандистов был крайне примитивен) и узнали про его миссию. Через час благодаря бескрайней широте личности Стаблфилда и отменному качеству фань-нань-наньского чанду они заключили сделку.
Как упоминалось выше, Дики Голдуайр выступал против. Его мучила совесть даже по поводу опия-сырца и чанду, а тут уж он окончательно уперся.
– Вы же не можете быть на сто процентов уверены, – заявил он своим товарищам, – что ни миллиграмма этого героина не окажется в каком-нибудь притоне или в венах рок-звезды.
Дерн поднял глаза от бутылки пива «Лао», которую рассматривал так пристально, словно уже вошел в телепатический контакт с тигром на этикетке. Он в конце концов поддался очарованию анимизма.
– Ты стал выражаться как то самое правительство, от которого сбежал, – сказал он.
Стаблфилд изъяснялся куда поэтичнее.
– Да, – согласился он, – белая река макового сока извилиста, у нее множество притоков, и лишь малая их толика течет по поверхности. Мы не можем быть абсолютно уверены, что некая часть нашего вклада не выйдет из предназначенного ей русла. Нам остается только верить и надеяться.
– Вот именно. Надеяться, что ни один отчаявшийся мальчонка не сдохнет от передоза, употребив товар, поставленный вами.
– А сколько лихих парней гибнет – и будет гибнуть – на машинах, которыми торгует твой отец? Во зло может быть употреблено что угодно. Более того, все, даже юные и бедные, должны нести ответственность за свои поступки. Социальная система, отрицающая это, способствует атрофии интеллекта и стагнации духа.
Предыдущей ночью Дики опять посещал школу кошмаров, где сполна намучился от несделанных заданий и заваленных экзаменов, а эта беседа только усугубила его состояние. Он чувствовал, что в словах Стаблфилда присутствует здравый смысл, но его было недостаточно, чтобы совесть Голдуайра умолкла. Поэтому он собрал свои пожитки, в том числе и дрянную украинскую гитару, на которой впоследствии сочинит «Встретимся в Когнито», и аккуратно сложил их в углу, чтобы Дерн при случае перевез все на вертолете в деревню. Потом пожал руку Дерну, покряхтел в медвежьих объятиях Стаблфилда и отправился к наводящему ужас тросу над пропастью.
Не успел он дойти до двери, а его приятели уже возобновили спор о том, почему героин настолько популярен, хотя, как подсказывает здравый смысл, употребление таких наркотиков ведет к саморазрушению. Стаблфилд настаивал, что, пока существуют методы, позволяющие человеку разлагать собственное эго и убивать время – не проводить его, не тратить попусту, а аннигилировать, – люди будут стремиться к этому, невзирая на риск. Экстаз от существования исключительно в настоящем, которого большинство достигает посредством оргазма, мистики получают через медитацию, шаманы испытывают, входя в психоделический транс, а истинные художники ловят, с головой погружаясь в творчество, есть, утверждал Стаблфилд, суть трансцендентности, высвобожденное состояние предельной простоты, к которому невольно стремится каждый. Трансцендентность – это в буквальном смысле рай на земле, и любой наркотик, обеспечивающий билет в рай, будет рано или поздно употреблен, даже если в конце поездки путешественника ждет ад.
Дерн, цитируя буддистские тексты и Книгу Бытия, возражал, что дорогу в рай земной нам перегораживают не время и эго, а страх и желание. В представлении человека о времени одно плохо, считал Дерн, – оно всегда нацелено на летальность исхода, а также на вечно неопределенное будущее, и тем самым усугубляет его страх смерти и неведомого. Отхлебнув пива, лысеющий летчик заявил, что эго, освобожденное от невротического груза жадности и честолюбия, становится благом, а не препоной. Если бы мы только могли отбросить страхи и желания, наши угомонившиеся эго помогли бы нам удержаться в своем перманентном, портативном Эдеме. Наркоман, подсевший на героин, никуда не рвется, ни к чему не стремится, ни за что не цепляется и именно ради этого наивысшего спокойствия, ради того, чтобы избежать мерзостей нашего общества, а заодно и личной ответственности, засаживает в вену иглу. Так сказал Дерн.
Дики был вынужден слушать этот диалог, пока собирал вещи, но, попрощавшись и направляясь к двери, он пробормотал:
– Интересно, который из этих богов – Бог Собачьей Чуши?
Конечно же, это вырвалось у него помимо воли: будь все как обычно, он и сам бы принял участие в диспуте; кроме того, он и не подозревал, что товарищи его услышат. Но, увы, всегда бдительный Стаблфилд крикнул ему вслед:
– Да все, Голдуайр, все до единого. Собачьей Чушью не ведает никто конкретно, иначе бы они передрались за это право. Боги терпят человеков исключительно за талант нести собачью чушь. Все остальные наши качества наводят на них скуку.
«А как же любовь? – хотел было крикнуть напоследок Дики. – Человек ведь наделен способностью любить». Но дверь за ним уже захлопнулась.
Несколько лет наши без вести пропавшие предприниматели отправляли товар из Северного Таиланда на Филиппины через специального курьера. Курьера порекомендовали в лаборатории, и на него вроде можно было положиться: он возвращался вовремя, с заранее оговоренным количеством наличности в заранее оговоренной валюте – таиландских батах, лаосских кипах и долларах США. А где-то в середине восьмидесятых Дерн Фоли сам стал ездить в Манилу раза два-три в год. Сначала он съездил пару раз в Бангкок и из второй поездки привез себе и своим сообщникам фальшивые французские паспорта. Еще он раздобыл сутану католического священника и, когда ее надел, впервые с раннего детства расплылся в широченной улыбке.
– А я-то уж думал, что помру от старости прежде, чем увижу, как ты улыбаешься, – сказал Стаблфилд.
Каждый раз, посещая Манилу, Дерн как мог проверял, действительно ли героин, получаемый из сырья с виллы «Инкогнито», поступает исключительно в хосписы, а не попадает в розничную торговлю. После третьей инспекционной поездки они со Стаблфилдом «в достаточной степени убедились», что выполняют гуманитарную миссию. Стаблфилд был настолько в этом убежден, что разгуливал по вилле, облачившись в халат одной из сожительниц и обмотав голову посудным полотенцем, – изображал мать Терезу. (Немалую роль в этом играло и шампанское, изрядные количества которого привозил в Фань-Нань-Нань Дерн.)
Дики радовали отчеты Дерна, да и с друзьями-дезертирами он по-прежнему поддерживал теплые отношения, однако его подозрения никак не могли рассеяться настолько, чтобы он с чистой совестью вновь вошел в дело. Он в своей хижине наслаждался деревенской жизнью, особенно когда циркачи уезжали в город. Кроме того, он наладил собственный скромный бизнес.
Одна из жительниц селения хмонг воспылала чувствами к Дики. Это была вдова средних лет, которая в придачу к потере мужа лишилась почти всех зубов. Она была обделена резцами и клыками в той же мере, в какой предмет ее воздыханий был, по слухам, наделен первичными половыми признаками исключительных размеров. Кое-кто утверждал, что однажды она увидела его купающимся в ручье и, потрясенная его приапическими достоинствами, влюбилась без памяти, однако этой версии, которую породили, по-видимому, шуточки Стаблфилда, доверять не стоит. Как бы то ни было, но Дики хоть и стоял на позициях эгалитаризма, взаимностью вдове не отвечал и вежливо отвергал ее притязания. Тем не менее в один прекрасный день потерявшая от страсти голову дама преподнесла ему пригоршню мелких необработанных рубинов.
Отказываться от подарка было невежливо, и Дики принял его. Использовав в качестве абразива песок, он, как сумел, отчистил камушки и послал с Дерном в Таиланд, где барыги заплатили за них намного меньше, чем они стоили. Пятьдесят процентов выручки Дики отдал своей поклоннице, что только подхлестнуло ее рвение. Вдохновленная вдова выкапывала камни где могла – в высохших руслах рек, горных ручьях, оврагах. Дело у нее шло не то чтобы быстро, но труды не пропадали даром.
Большинство найденных рубинов были обычного желто-красного окраса, однако раз в три-четыре года вдове удавалось отыскивать темно-красные с синим отливом, так называемую «голубиную кровь». Такие рубины обычно сберегали для деревенских старейшин, но Дики уговорил женщину продавать их ему. Ходили слухи, будто согласилась она лишь потому, что в таких случаях Дики позволял сделать ему минет, каковой, ввиду отсутствия зубов, ей, возможно, неплохо удавался – впрочем, мы обязаны предупредить читателя, что и это скорее всего апокриф.
Со временем Дики приобрел ручной станок для шлифовки камней, в связи с чем его рубины приобрели окончательно товарный вид. И совсем уж хорошую прибыль стал получать, когда начал через Дерна (он же отец Городиш) посылать камни в Манилу. Голдуайр стал бы не менее зажиточным, чем обитатели виллы «Инкогнито», если бы не делился своими доходами с бедными жителями Фань-Нань-Наня. Благодаря долговязому американцу это была единственная в горах Лаоса деревня, не нуждавшаяся в медикаментах и школьных принадлежностях. Об этом, разумеется, не распространялись – кто знает, как бы к этому отнеслись вьентьянские бюрократы?
Если речь зайдет о рубинах, кто-то вообразит зловещий багровый камень, торчащий из пупка языческого идола, или же пронзительные лучи, рвущиеся из глаз богато украшенного дракона; можно вспомнить и о камне, благодаря которому на карте мира появилась Бирма (кто бы мог подумать, что нечистая на руку соседка Лаоса, дабы скрыть позор, сменит имя на Мьянму: Мьянма – это инкогнито Бирмы); истинные же ценители представят себе капли голубиной крови. Но никому в голову не придет алюминий, хотя рубин – это окись алюминия, возбужденная похотливым хромом; как никому не придет в голову, что на рынке рубины ценятся куда выше алмазов, а ведь так оно и есть. Будь его камни покрупнее и повыше качеством и получай он за них справедливую цену, Дики стал бы богатым человеком. Впрочем, для Голдуайра, управляющегося без агентства по продаже «фордов», заработки были неплохие.
Однако и с выручкой от рубинов контраст между хижиной Дики и виллой «Инкогнито» с годами только увеличивался.
Огромный дом в колониальном стиле был построен в качестве летнего пристанища неким чиновником, приближенным к королевской фамилии. Году в пятидесятом, когда началось строительство, туда вела узкая дорога за ущельем, и по ней вполне проходил буйвол с телегой. Но лет через десять в горах случился обвал, дорогу завалило, и дом стал в буквальном смысле недосягаем. Несколько отважных мародеров все-таки пробрались туда и вынесли все ценное, после чего там никто не появлялся. Дом постепенно разрушался.
Впрочем, процесс шел не так уж и быстро. Благодаря сухому горному воздуху и фундамент, и несущие конструкции отлично сохранились. А внутри Стаблфилду и Фоли нужно было прежде всего изгнать бамбуковых крыс и перебить пауков со змеями. Дерну – по-видимому, вследствие увлечения анимизмом – эта бойня была не по душе, но его помощники из лао, будучи тайными буддистами, убивали налево и направо. Как только живности в доме не осталось, Дерн с лучшими местными плотниками взялся восстанавливать панели из тика и полы красного дерева. Стаблфилд наблюдал за происходящим, восседая в огромном кожаном кресле – первом из многочисленных предметов роскоши, доставленных на виллу.
Была ли это вилла? Пожалуй, да, даже по европейским стандартам. Едва выйдя из вертолета, Стаблфилд окрестил дом виллой «Инкогнито». Однако тут же сам себя поправил.
– Villa, – сказал он, – существительное женского рода, тогда как прилагательное incognito стоит в мужском, да еще в косвенном падеже. Прошу прощения за ошибку в согласовании.
На помощь ему прискакал мастерски управлявший резвым жеребцом латыни Дерн. Если бы Стаблфилд изъяснялся на одном из романских языков, это можно было бы счесть лингвистическим фо-па, но поскольку оба эти слова, и villa, и incognito, вошли в английский, где прилагательные по родам не изменяются, Дерн объявил название с точки зрения грамматики безупречным. На том и порешили.
В девяностые вилла, несмотря на ее изолированность от мира, представляла собой живущий культурной жизнью улей. Стаблфилд проводил долгие часы за книгами, а Дерн не выпускал из рук инструментов (дряхлеющий вертолет постоянно нуждался в починке), их же многочисленные сожительницы только и делали, что болтали, хихикали или издавали эротические стоны; слуги выбивали ковры и стирали пыль с бутылок шампанского, ящиков с сигарами и произведений искусства; в кухне же вечно стоял дым коромыслом: куркуму, финики, мелиссу, кокосовую стружку и листья кориандра толкли в ступках, а лук шалот, перец чили, имбирь, мяту, манго и чеснок шинковали и резали. На вилле «Инкогнито» умели поесть. И потрахаться умели. Равно как и потренировать мозги. За исключением времени, уходившего на изготовление морфина, который был основным источником дохода, жизнь двух американцев протекала не хуже, чем некогда у властелинов Страны миллиона слонов.
Но это отнюдь не значит, что Стаблфилд и Дерн никак не помогали соседям. Они не только нанимали в деревне поваров, слуг и плотников, не только отбирали некоторое количество местных красавиц себе в гражданские жены – бывало, они делали пожертвования в деревенскую казну, хотя и не столь значительные, как менее обеспеченный Дики. Но самым существенным был вклад в область образования. Стаблфилд научил больше половины крестьян бегло говорить по-английски, напомнил им полузабытый французский, прочел вводный курс по истории, астрономии, географии, квантовой физике и литературе, а также более подробный – по философии (в основном собственной), привив многим из них вкус к знаниям, а также к той собачьей чуши, которая – предположительно – так забавляет богов.
Именно в качестве учителя он и начал общаться с Лизой Ко.
Несмотря на то что с появлением труппы Национального цирка Лаоса в Фань-Нань-Нане воцарилась почти богемная суета, четырехлетняя девочка сразу привлекла к себе внимание. Ко Ко выделялась даже среди акробатов, жонглеров и клоунов. Несмотря на чуточку заостренные ушки и кривоватый нос, она была на удивление хорошенькой, хоть и на японский манер, что вызывало у лао (скажем прямо, особой красотой не отличавшихся) зависть. Она держалась с достоинством, однако напоминала не наследную принцессу – в ней не было ни высокомерия, ни заносчивости, – а какого-то редкого зверька, не привыкшего к людским выходкам. Ее отличали животная сдержанность и настороженная грация. Было в ней и нечто загадочное, и отсутствующий взгляд черных блестящих глазок выдавал связь с таинственными стихиями, которой она сама не понимала.
С другой стороны, Ко Ко была уравновешенной и умной не по годам, хотя и непонятно было, почему она производит такое впечатление. Она редко говорила, но как только ее окончательно принимали за сообразительного зверька, вдруг разражалась таким милым и глупым смехом, что остальные против воли хохотали с ней вместе. Дики был очарован ею с первого дня. А Стаблфилд впервые обратил на нее внимание в тот день, когда через ущелье протянули трос.
Из всех поселившихся в Фань-Нань-Нане циркачей хуже всего приспосабливались к новой жизни воздушные гимнасты. Директор цирка, он же инспектор манежа, отлично понимал, что эти сорвиголовы чахнут без риска и грома аплодисментов, что им необходима особая атмосфера, иначе они сбегут в Бангкок или вернутся во Вьентьян, поэтому он решил натянуть над ущельем трос: пусть те, кто осмелится, по нему пройдут.
– Карл Валленда не колебался бы ни секунды, – сказал инспектор манежа. – Филипп Пети[33] ходил бы тут каждое утро до завтрака, а по пятницам – по два раза.
Неделю гимнасты мучились сомнениями, каждый день бегали к ущелью и в конце концов заявили, что такого в Юго-Восточной Азии еще никто не делал, а они как раз рождены для подобного подвига.
Гимнасты сколотили деревянный помост у края ущелья, в центре его установили стойку, к которой присоединили нажелезных зажимах восьмижильный металлический трос в пеньковой оплетке. На конце троса сделали петлю, к петле прикрепили сверхпрочный тандер, трос зацепили за вертолет и доставили свободный конец на противоположную сторону. А там соорудили такой же помост, при помощи тандера и колесного блока трос натянули и закрепили на стойке. Устойчивость обеспечивали треножники с оттяжками, установленные на крутых склонах ущелья. Оттяжек было маловато – на большее количество не хватило места, поэтому трос в середине провисал, что усложняло задачу, а заодно и подстегивало канатоходцев, у которых от возбуждения сжимались сфинктеры и учащался пульс.
Посмотреть на первый проход через ущелье собрались все циркачи и местные жители. Честь осуществить его выпала семидесятилетнему патриарху канатоходцев папаше Пхому. Когда старик Пхом в небесно-голубом трико и расшитом звездами шелковом жакете залез на помост, помолился четырем ветрам и осторожно поставил ногу в голубой тапочке на трос, уже начинало темнеть. Несколько минут он простоял так, выставив одну ногу, словно настраивая тело на мелодию каната. Затем взял шест, без которого столь значительные расстояния не преодолевают, выгнул спину и мелкими шажками пошел вперед. Крестьяне зааплодировали. Циркачи немедленно на них зашикали.
На полпути, там, где трос провисал, папаша Пхом остановился, осторожно развернулся и низко поклонился зрителям. И тут Ко Ко заплакала. Она была очень взволнована, и, поскольку больше никто не попытался ее успокоить, на руки девочку взял Стаблфилд. Когда он совал ей в рот леденец, толпа испуганно ахнула. Папаша Пхом закачался. Кое-кто решил, что он нарочно пугает зрителей, но канатоходцы сразу поняли, что дело плохо.
Что это было? Порыв ветра? Сердечный приступ? Летучая мышь, пронесшаяся над самым ухом? Или же молодая женщина, что погибла в этой бездне, позвала его к себе? Этого никто никогда не узнает. Зрители в ужасе увидели, что у старика подкосились колени, с каната соскользнула одна нога, потом другая, и он, так и не выпустив из рук шест (как и положено профессионалу), рухнул в пропасть. Он летел вниз, его шелковый жакет надулся, как парус, а он летел и летел, пока не исчез в тумане, поднявшемся, дабы поглотить его, но папаша Пхом летел все дальше – должно быть, пока не придавил своим телом томившийся в одиночестве призрак молодой жены.
В ту ночь траура говорили о многом, но два высказывания заслуживают того, чтобы их повторили.
– Он умер как жил, – заметила его сестра, – делая то, что давало ему силы жить. О большем и мечтать нельзя.
А когда из-за гор показалось непривычно бледное, словно смущенное своей обычной жизнерадостностью солнце, кто-то сказал:
– Канатоходцу, который не пройдет этот путь сегодня, уже не быть канатоходцем.
Не успела высохнуть роса на лепестках диких хризантем, как канатоходцы в своих лучших цирковых костюмах вышли на помост.
Из уважения к папаше Пхому членов его труппы пропустили вперед. Чести был удостоен старший сын Пхома. На нем был старый отцовский жакет с обтрепанными манжетами и потускневшими звездами. Он взял шест, уверенно выставил ногу и стоял, пока ступня не запомнила каждую ноту, каждый оттенок ритма беззвучной песни каната. Он вознес молитвы всем четырем ветрам, отдельно помолился Богу Внезапных Порывов и, как по льду, заскользил по тросу. Такая у него была манера, и, похоже, она себя оправдала.
Когда циркач подошел к середине, где трос провисал, Стаблфилд внимательно посмотрел на Ко Ко. Та стояла спокойно, смотрела сосредоточенно. Когда сын папаши Пхома добрался до помоста на той стороне, она одобрительно кивнула. А Стаблфилд и все остальные с облегчением вздохнули.
Настала очередь матери. Старая мадам Пхом, столь внезапно овдовевшая, оглядела красными от слез глазами трос. И засеменила коротенькими шажками, как гейша, несущая чай. Но на том самом месте, где ее супруг развернулся и поклонился публике, она сделала то же самое, опустившись вдобавок на одно колено. Зрители, не в силах сдержать эмоции, разразились аплодисментами. И к тросу ринулись остальные канатоходцы, желая продемонстрировать свое умение пройти по тонкой нити, отделявшей их от головокружительной бездны.
Как только мадам перебралась на ту сторону, за ней последовали прочие Пхомы – братья, сестры, племянники и племянницы, кузены и кузины. Семилетняя внучка папаши Пхома, подружка Лизы Ко, обидевшись, что ее на трос не пустили, рыдала и топала ногами. Затем над ущельем прошли все пятеро членов семейства Ану (родственников среди них было только двое). За ними последовало обученное в Париже трио под названием «Желтые летающие дьяволы». Они шли гуськом, держась друг за друга. Наконец, настал черед Большого Кая. Кай (по-лаосски это значит «курица») был в гриме, островерхой шляпе и широченных клетчатых штанах. Его вполне могла бы полюбить Пру Фоли, тем более что посреди дороги он остановился, спустил штаны и порадовал зрителей видом засиявшей в лучах солнца задницы.
С тех пор, если не было дождя, редко выдавался день, когда по тросу никто не проходил. Стаблфилд не только любовался мастерством циркачей – это стало еще одним, доступным не каждому способом добраться до виллы. «Ум-ник-2» дряхлел, да и топливо следовало экономить для деловых поездок в Таиланд. Теперь же в случае необходимости можно было использовать в качестве средства сообщения и трос. Так уж получилось, что первым американцем, которого перевезли в люльке через пропасть, стал Дерн Фоли, прирожденный авиатор, человек, обожавший высоту. Чтобы обеспечить устойчивость и дать возможность канатоходцу идти без шеста, к люльке прицепили противовесы, но все же это было рискованное предприятие, и организм Дерна успел всласть подпитаться адреналином.
Опасения наших пропавших без вести героев, что слух о ходящих по проволоке циркачах привлечет огромное количество зевак, скоро рассеялись. Циркачи сами были в бегах, поэтому они наняли парочку самых крепких фань-нань-наньских мужиков, чтобы те охраняли тропу, ведущую к деревне, и любопытствующим ход туда был закрыт. А поскольку хмонг по известным причинам тоже предпочитали уединение, угрозы с гор также ожидать не приходилось. Такое положение дел устраивало всех.
Нет во Вселенной ничего более устойчивого, более предсказуемого, чем скорость, с которой уран превращается в свинец. И очень хорошо. Если бы космические часы шли со скоростью, с какой новизна превращается в обыденность, возможно, никому бы не удавалось вовремя попасть на прием к зубному. Однако рано или поздно восторженное «ого-го» сменяется скупым «угу», так что нечего удивляться, что не прошло и года, как хождение по проволоке над пропастью стало делом обычным, и фань-няньки перестали обращать на это внимание. Более того, поскольку циркачи могли тренироваться на канате, натянутом между деревьями в метре от земли, причин совершать подвиги, испытывать судьбу и рисковать жизнью не было. Однако кое-кто продолжал этим заниматься.
Конечно, как справедливо заметил Стаблфилд, ходить по проволоке в общем-то было незачем. Вот почему это занятие неизменно вызывало его восхищение.
– Ты только посмотри на него, – говорил Стаблфилд, указывая Дерну на силуэт, который, казалось, плясал над разверзшейся пропастью. – Он кормит ангелов.
Американцы – один из них весь день латал брезент, которым накрывали вертолет, а второй читал Оскара Уайльда – пили на веранде шампанское.
– Ты только глянь, – продолжал Стаблфилд, любуясь одинокой фигуркой, которая, подпрыгнув, вновь приземлилась на невидимый канат. – Вот тебе пример осознанного безумия. Это предельная сосредоточенность, сочетающаяся с запредельной непринужденностью, видимо, для того, чтобы призраки смерти столкнулись на некоем перекрестке с восторгами жизни. А искры, что летят при таком столкновении, – будто крохотные осколки Бога. Если тебе удастся удержать их в сознании дольше пяти секунд, ты поймешь все, что когда-нибудь было или будет.
– По-моему, ты преувеличиваешь, – лениво протянул Дерн. Его толстые мозолистые пальцы облепили бокал, как кучка варваров изысканную статую. – Тебя потянуло на гиперболы, Стаб. Но я не могу не признать, что в этих кретинах на проволоке есть нечто дзенское, нечто прекрасное, выходящее за рамки обыденных представлений о красоте.
– Да-да, ты прав. Но, Фоли, дружище, не красота как таковая превращает хождение по проволоке в искусство или же дзен. В каждом безумном кульбите, в каждом отточенном движении – отчаянный риск. Это еще опаснее, чем красота настоящей корриды, той, которая была до того, как матадоры превратились в законченных трусов и стали сами себе подыгрывать. Над обыденностью можно подняться лишь в том случае, когда на карту поставлено нечто важное, то, что куда значимее денег или репутации. Главная ценность хождения по проволоке в том, что тут нет практического смысла. И польза его в том, что столько усилий, отваги, умения направлено на нечто совершенно бесполезное. Поэтому хождение по проволоке может приподнять нас над обыденностью и унести в дальние дали.
Дерн отхлебнул шампанского и поморщился. Честно говоря, он предпочел бы пиво. Дерн думал о том, что Стаблфилд может не беспокоиться – он богам никогда не наскучит. Дерн, лично исследовавший анимизм, пришел к выводу, что такие понятия, как «дальние дали» и «мир по ту сторону этого мира», нельзя считать полной собачьей чушью, даже если они сформулированы столь цветисто. Он сделал еще один глоток, также не доставивший ему удовольствия, и сказал:
– Да, канатоходцы редко попадают на обложки «Пипл» или «Форчун», но, держу пари, эти психи занимаются своим делом не только по эстетическим и метафизическим причинам. А огни рампы? А шквал аплодисментов? Ты работаешь номер, а зрители сидят разинув рты, а потом еще хлопают потными ладонями и представляют себе, как, вернувшись домой, расскажут, что в цирке один маньяк ходил на волосок от смерти, и все для того, чтобы потрафить публике. Так-то вот. Как ни крути, это все шоу-бизнес. И все сводится к одному – к удовлетворению личных амбиций.
– Однако надо учитывать, – сказал его необъятный друг, – что артисту суждено кануть в пустоту. Но, с другой стороны, взгляни еще раз на этого одинокого гения, кувыркающегося в эфире. Сейчас-то ради кого он рискует? Он ведь не на арене. И зрителей нету. За исключением нас с тобой, птичек и девчушки у помоста.
Дерн прищурился.
– Да, старичок, зрение у тебя поострее моего.
По правде говоря, Стаблфилд девчушки не видел. Но знал наверняка, что она там. Она всегда была там. Там или у клеток с тануки.
Тук-тук.
– Кто там?
– Лиза Ко.
– А мы думали, тебя зовут Ко Ко.
– Это мое прежнее имя. При рождении меня назвали K° Ко. Но когда мне исполнилось шестнадцать и Стаблфилд перестал быть для меня только учителем английского, он сказал, что не сможет заниматься со мной любовью, называя меня моим детским именем. И стал называть меня Лизой. Оно ко мне и прилепилось.
– Но ведь Лизой звали… его жену.
– Странно, правда? Или, как это говорится, прикольно. Впрочем, Стаб никогда не строил из себя нормального. Когда мы занимались любовью, он…
– Это давай оставим. Расскажи-ка лучше, почему ты увлеклась барсуками.
– Это вы про тануки? Они не совсем барсуки, это разновидность дикой собаки, хотя на собак они совсем не похожи – ни видом, ни поведением. Понимаете, когда папаша Пхом упал в пропасть, в ущелье за его телом спустился поисковый отряд. Судя по всему, папаша Пхом рухнул на самку тануки и раздавил ее. Рядом с телами обнаружили двух ее детенышей. Их поймали и принесли в деревню.
– Хотели приручить?
– Ха-ха-ха. Да нет, думаю, их собирались откормить и съесть. Лаосцы не питают к животным нежных чувств.
Короче, зверьков посадили в клетку. Клетка была маленькая, тесная. Стояла около дома инспектора манежа. Многие делали вид, что вообще их не замечают, и правильно делали. Тануки притворялись такими лапочками, такими миленькими и симпатичненькими, но стоило подойти поближе, они с шипением кидались на тебя и запросто могли укусить. Но зверьки так умело скрывали свою злобность, что Стаблфилд окрестил их Никсоном и Киссинджером.
– Подходящие прозвища. Однако тебе они нравились.
– Да, очень. Может, потому что я тоже была маленькая. И тоже сирота. Я носила им жареные бананы и рисовые лепешки. У тануки отличный аппетит, и они обожают жареное. В конце концов мне удалось их приручить. Они лизали мне руки, спали у меня на коленях. И повсюду за мной ходили. И я обучила их нескольким трюкам.
– У вас, значит, тяга друг к другу возникла сразу. А до этого ты видела тануки?
– Кажется, нет. Но я откуда-то их помнила.
– Да? Знаешь, у нас создалось впечатление, что в тебе… в тебе течет кровь тануки. И ты…
– Что вы такое несете? В жизни ничего подобного не слыхала! Полная чушь! Да кто в наше время верит… Впрочем, если принять во внимание, что сейчас быстрее всего развиваются две религии: та, в которой верят в араба, летавшего по небу на коне, и та, где подросток повстречал в лесу ангела по имени Морони,[34] который поведал ему о книге, записанной на золотых плитах, что ж, приходится признать, что и в двадцать первом веке миллионы людей верят в сказки и даже готовы отдать за них жизнь. Это настолько абсурдно, что даже вызывает умиление. Но гены тануки в человеке? Спуститесь на землю!
– Ну что ж, постараемся. Да, кстати, ты упомянула про золотые плиты. Это, конечно, не наше дело, но твоя мать оставила тебе конверт, который ты вскрыла, когда достигла половой зрелости. Там ничего не было о тануки?
– Ни слова. Ха-ха-ха. Извините, что я смеюсь, но вы взяли ложный след.
– Позволь все-таки спросить, что же было в том конверте?
– Это было обычное письмо матери дочке. Всякие ласковые слова. И совет, который, как я поняла, дал некогда один буддистский монах. Этот совет, кстати, очень мне пригодился. А еще рассказ про историю семьи. Про то, как моя прабабушка эмигрировала из Японии, а бабушка Казу добралась до Лаоса. И еще мать сообщала о моем «имплантате». О том, что и когда от него ждать.
– Ага! Вот тебе и пример древней магии в двадцать первом веке! Так что же насчет семени хризантемы у тебя на нёбе?
– Надеюсь, вы понимаете, что это метафора. Никакой тут нет древней магии. И семени хризантемы нет. Мама просто так причудливо описала, что происходило с тремя поколениями женщин нашего рода. Речь идет о наследственном заболевании. Нет, точнее сказать, не о заболевании, а о состоянии здоровья. Которое, впрочем, вызывает определенные последствия.
– Ты как себя чувствуешь? С тобой ничего не случится? Ты у врача была?
– Мама настоятельно советовала мне не обращаться к врачам. И ничего со мной не случится. Все будет в полном порядке.
– Ошибки быть не может?
– Ха-ха-ха. Можно на это и так посмотреть. Ну, мне пора. Рада была с вами поболтать. Если вы что-то для себя прояснили, значит, я не зря к вам постучалась. Сайонара.
– Сайонара, мадам Ко. До встречи.
Злобным взглядом Мэйфлауэра Кэбота Фицджеральда можно было запросто побрить кактус. Взгляд появился в кабинете полковника Пэтта Томаса первым, а за ним уж последовали бордовый галстук-бабочка, короткая стрижка и плечи в твидовом пиджаке. Полковник сидел к двери спиной, но, услышав, как она открылась, поспешно обернулся. Мэйфлауэр успел заметить, что у него девятка, валет и дама. Все трефы. Двое его подчиненных, сержант с лейтенантом, сидели с идиотским видом напротив.
– Покер в такую рань? – удивился Мэйфлауэр, хотя, поднаторев на секретной службе во благо родины, наверняка успел проанализировать и клубы застоявшегося сигарного дыма, и переполненные пепельницы и прийти к выводу, что игра шла всю ночь. Он уставился на полковника Томаса, мучительно старавшегося не покраснеть, и взгляд его из злобного стал презрительным.
– Будьте добры, отпустите своих подчиненных, – произнес он голосом, который на впечатлительного котенка подействовал бы как глистогонное. – У нас важное дело, и мне время дорого.
«А жизнь тебе дорога?» – мрачно подумал полковник Томас, с тоской глядя на поставленные на кон деньги. Они бы достались ему, а теперь нужно было разделить их поровну между тремя игроками. Когда дверь за сержантом с лейтенантом закрылась, он сказал:
– Хорошо, что вы пришли так рано, Мэйфлауэр. У меня есть кое-какие новости.
Мэйфлауэр, собиравшийся стряхнуть со стула пепел, замер.
– Он заговорил?
– Хрен-то! Все праздники провел за чтением любимой книги. Он…
– Тогда ваши новости могут подождать, – перебил его сотрудник оперотдела. – У меня через час самолет, и…
– Вы куда-то летите?
– Если у человека через час самолет, обычно это значит, что он куда-то летит. Да, я возвращаюсь в Вашингтон. Некая сотрудница Госдепа уверяет, что раскопала информацию о готовящемся теракте во Всемирном торговом центре и/или Белом доме. Подробности совершенно бредовые. И случится это якобы в ближайший понедельник или вторник. Скорее всего полная чушь. Если бы готовился теракт такого масштаба, в Лэнгли об этом наверняка бы знали. Да эти дикари разве что машину могут взорвать. Тем не менее, – вздохнул он, – директор хочет, чтобы я был в пределах досягаемости – на случай, если какой-нибудь обдолбанный Абдул действительно что-то задумал и администрации потребуется…
– Завинтить гайки. – Томас, который некогда и сам подумывал принять ислам, отметил неполиткорректность выражений коллеги, но виду не подал.
– …публичное заявление разведслужб. Это пустая трата времени, но, думаю, я отлучусь дней на десять, не больше. А вам я оставляю отчет о сестрах Фоли. – Мэйфлауэр извлек из «дипломата» папку.
– И что же задумали эти милые дамы? Вы приставили к ним «хвост»? Поставили телефон на прослушку?
Мэйфлауэр поморщился, и полковник подумал, не пошли ли у него камни.
– В наше время подобные термины неуместны, – заявил он. – Мы действительно пристально следили за поведением этих женщин. Одна кретинка устроилась – кто бы мог подумать? – на временную работу в цирк. А с другой, с психопаткой…
– Вы, наверное, имеете в виду милейшую Бутси?
– …проблемы. Она решила пойти законным путем. Надеется привлечь к делу братца какого-нибудь видного адвоката. Дела, конечно, никакого нет, однако…
– …оно может и образоваться. Если сестричка расшевелит общественность и поднимет шум. Черт бы ее побрал!
– Джонни Кокран на ее звонки не отвечает. Но рано или поздно она отыщет того, кто…
– …накинется на эту историю, как бродяга на сандвич с ветчиной. Нам нужно… как бы поуместнее выразиться… вмешаться.
Сотрудник оперотдела кивнул.
– Не выходя, разумеется, за рамки. Постарайтесь ее переубедить. Если понадобится, припугните. А Фоли нужно куда-нибудь перевести. Будто его и не было. Будто он и не существует. Он же пропал без вести, предположительно – погиб. У сестер от горя мозги поехали. Et cetera.[35] Надеюсь, вы с этим справитесь.
Полковник Томас расплылся в такой широкой улыбке, что Мэйфлауэр ошарашенно от него отпрянул.
– Расслабьтесь, дружище. Беспокоиться не о чем. Старина Пэтт вас опередил.
– Что вы хотите этим сказать? – прохрипел Мэйфлауэр, отшатнувшись еще дальше.
Полковник неторопливо снял обертку с сигары местного производства.
– Кажется, я говорил вам, что послал облачение нашего святого отца на экспертизу. Проверить состав пыли в швах. Следы органических веществ. Et cetera, как вы выразились. Так вот, из лаборатории пришли результаты. Похоже, отец Городиш месил пыль на высокогорных плато Аннамских гор. Вьетнам или Лаос, скорее всего последнее, поскольку именно там пропали без вести он и его дружки-интеллектуалы. Так что я отправляюсь туда, посмотрю, как там и что. Лечу послезавтра, в пятницу. И Фоли с собой забираю.
Дежурным блюдом было недоверие, и Мэйфлауэр позволил себе еще одну порцию.
– Кто это санкционировал? – строго спросил он.
Пэтт чиркнул спичкой, зажег сигару и, прежде чем ответить, позволил себе со вкусом затянуться.
– Объединенный комитет начальников штабов, – сказал он наконец.
– Вы действовали через мою голову! – Щеки Мэйфлауэра пылали так, что от них вполне можно было прикурить не одну сигару.
– Ну что вы! Я доложил о результатах своему генералу, а уж он действовал через вашу голову. Вся эта субординация, от нее одна морока, правда? – Ему с трудом, но удалось придать лицу деловое выражение. – Да, кстати, говорят, в Бангкоке есть один агент, он когда-то ра-ботал на вас. – Пэтт назвал имя, Мэйфлауэра аж передернуло. – Есть предположение, что он держит руку на пульсе, знает, кто в регионе занимается наркотой.
– Вполне вероятно, что он и их знает, – сказал Мэйфлауэр. – Но этому отморозку нельзя доверять. Он родную бабушку продаст.
«Как и ты, – подумал полковник. – Впрочем, ты еще и доставку на себя возьмешь».
– Мы не собираемся его ни во что посвящать. Но вдруг он подскажет, где искать. Да и Фоли, может, вспомнит в родных местах песенки, что напрочь позабыл здесь. В любом случае его отъезд из Америки будет большим облегчением для всех заинтересованных лиц. В Аннамских горах нет ни телевидения, ни Американского союза защиты гражданских свобод, ни любимых сестричек, и Джонни Кокран не будет хвост распушать. Летим мы на военном самолете, Фоли, если надо, вкатим успокоительное, и сержант Кентербери с лейтенантом Дженксом, эти два мерзких картежника, с которыми вы только что столкнулись, глаз с него не будут спускать. Так или иначе, но Фоли мы постараемся там и оставить. Здесь он нам нужен как дырка в голове.
– Это-то ладно, но как же насчет обвинения в контрабанде наркотиков?
– Засуньте это обвинение себе в задницу, Мэйфлауэр. Какая, к черту, контрабанда? Речь идет о национальной безопасности. Вряд ли в вашей конторе станут подымать шум из-за пары пакетиков героина. Если я ошибаюсь, можете меня поправить.
Мэйфлауэр молча разглядывал потолок, делая вид, что его нисколько не раздражают желтые пятна и подтеки. Затем он резко вскинул руку, взглянул на свой «ролекс» и поспешно вскочил. Запирая «дипломат», он сказал:
– В целом, возможно, все и к лучшему. Ясно одно – нам вообще не надо было везти его сюда. И сестер не стоило впутывать. Иногда, полковник, спящую собаку лучше не будить. Если парни с самолета Фоли живут где-нибудь там инкогнито… Ладно, проблемы будем решать по мере поступления. – Он снова бросил взгляд на часы. – Я опаздываю.
– Подвезти?
Белый человек взглянул на черного так, будто тот выступил с непристойным предложением.
– Меня ждет водитель, – сообщил он, вскинув голову. А затем схватил с захламленного стола листок бумаги и, не поинтересовавшись, нужная это бумага или нет, нацарапал на ней несколько цифр.
– Это мой прямой номер. Минуя секретаря. Запомните, а записку уничтожьте. Держите меня в курсе. Сообщайте о каждом шаге. О каждом! – Дабы подчеркнуть важность своих слов, он еще пару секунд побуравил Томаса взглядом и удалился.
Полковник Томас отдал честь его гордой спине.
– Так точно, сэр, – буркнул он и выпустил струю дыма в коридор.
Вечером по дороге домой полковник свернул в пользующийся дурной славой район Мишн, где заглянул в гей-бар, завсегдатаями которого были настоящие отбросы общества. Стоило ему войти, и привычный гул тут же стих, все взгляды устремились на него. Однако то ли потому, что он был в форме, то ли благодаря внушительному виду, росту и цвету кожи, ни одного замечания в его адрес не последовало. Он невозмутимо направился к туалету, зашел туда и, достав из кармана маркер, написал крупными буквами следующее:
Далее следовал секретный телефон Мэйфлауэра Кэбота Фицджеральда.
Приблизительно двадцать четыре часа спустя, в четверг, Бутси Фоли, сойдя с автобуса, разглядывала клен в соседнем дворе – искала признаки сезонных изменений окраски. И тут к ней подошел бородатый мужчина в костюме и очках.
– Мисс Фоли, позвольте проводить вас домой.
Бутси зарделась и пробормотала:
– Да что вы… Не надо…
– Я настаиваю.
– А я… я… – Она огляделась по сторонам. – Я вызову полицию!
В недрах густой бороды мелькнула улыбка.
– Давайте без глупостей.
– Я закричу!
– И поставите себя в идиотское положение…
– Ой-ой-ой…
– Я просто провожу вас. Полковник Томас просил меня побеседовать с вами. Вы очень нравитесь полковнику Томасу.
Бутси воодушевилась, но зарделась еще гуще.
– Полковнику Томасу? Мне и самой так показалось.
– М-да… Разумеется, Томас – не настоящее имя…
– Неужели?
– …но он очень хороший человек и хочет, чтобы вы знали, что происходит.
Тут уж Бутси кивнула и позволила себя проводить. А незнакомец немедленно сменил обходительный тон на почти приказной.
– Слушайте меня внимательно. Повторять я не буду. Вы меня хорошо слышите? Отлично. Ваш брат больше не в тюрьме.
– А где же?
– Не перебивайте! Несколько дней назад ему удалось бежать с помощью сатанистов. У нас есть все основания считать, что его спрятали в особняке «Плейбоя» в Лос-Анджелесе. «Плейбой» настолько влиятельная корпорация, что никакой судья нам не подпишет ордер на обыск. Тем более – хотите, мисс Фоли, верьте, хотите нет – многие лос-анджелесские судьи сами сатанисты. Поэтому в обозримом будущем придется оставить все как есть. Можете не волноваться, ваш брат будет в полной безопасности и сам не сможет никому причинить зла. Молитесь только, чтобы ничего не изменилось, потому что, если нам удастся его поймать, он как дезертир будет приговорен к смертной казни. Никому, кроме сестры, об этом не рассказывайте. Если будете распускать язык, сами навлечете на себя беду. Запомните все, что я сказал. До единого слова. Ну, разговор закончен! Считайте, вам повезло, мэм. Прощайте!
Дойдя до арендованной машины, которую он оставил в квартале от остановки, лейтенант Дженкс снял фальшивую бороду и очки и расхохотался.
– Пусть теперь попробует втюхать эту байку Джонни Кокрану, – сказал он вслух.
Мадам Ко разобрала импровизированный алтарь. Сапог отправился в чемодан, за ним последовал лоскут от старого кимоно с вышитой хризантемой. Бумажную фигурку она сначала долго рассматривала, а затем спрятала в сумочку. Скорее всего бабушка Казу хотела изобразить именно тануки, но сообщать об этом всем любопытствующим было совершенно незачем. «Нам, людям, – подумала она, – тайны нужны не меньше, чем правда».
Она расплатилась за номер и оставила чемодан в камере хранения. И отправилась по направлению к Хонг-Каньясину – так здесь назывался Национальный цирк. День был душный, и шла она медленно. Припухлость на нёбе выросла до размеров помидорчика черри (разумеется, созревшего на ветке), и было немного больно глотать. Живот тоже припух и увеличивался с каждым днем. О-Ко не предупредила ее, что беременность может развиваться так быстро.
Хонг-Каньясин находился на северной окраине Вьентьяна, километрах в двух от центра города. По дороге Лиза купила финиковое мороженое, с наслаждением прижала сладкий ледяной брикет к имплантату и попробовала представить, каково было бы сейчас сделать минет Дики. Или Стаблфилду. Это, конечно, помогло бы меньше мороженого, зато они бы здорово удивились. Впрочем, Стаблфилд никогда ничему не удивлялся. Пока что, сказала она себе и вдруг, забыв про ноющее нёбо, рассмеялась, хотя ничего смешного в этом не было.
Когда перед ней предстало здание цирка, сердце застучало, как мотор на лодке. Она бы и Меконг перешла, не замочив ног. Она вспомнила о своей цирковой жизни и задалась вот каким вопросом: неужели и другие люди, разглядывая траекторию прожитой жизни, удивляются, какой сложный и замысловатый путь они прошли? Иногда постулата «оно есть оно» недостаточно – холод есть, а вкуса не хватает.
Инспектор манежа был прав. Не прошло и четырех лет, как лаосские марксисты, уничтожив, засадив за решетку или отправив в ссылку всех реальных и воображаемых врагов (и устав, быть может, от собственной бурной бюрократической деятельности), угомонились и решили снова открыть Национальный цирк. Инспектор манежа и ведущие артисты тут же вышли из подполья, и никто им никаких вопросов не задавал. Но связь с Фань-Нань-На-нем установилась крепкая, деревня стала для циркачей вторым домом, вроде «зимних квартир» американских цирков во Флориде. Туда уезжали по окончании сезона, там придумывали и репетировали номера, там поселялись те, кто заболел, постарел или просто растолстел и уже не влезал в трико.
Приемные родители K° Ко жили в деревне постоянно – присматривали за оставляемым там реквизитом и репетиционными помещениями. Так что девочка росла в двух мирах – знала и традиционный уклад Фань-Нань-Наня, и жизнь циркачей в La Vallée du Cirque, напрямую связанную с другой, чарующей и яркой реальностью. А узелок на нёбе связывал ее с совсем уж экзотической реальностью – с миром, скрывающимся за нашим, но об этом она, пока не повзрослела, и не догадывалась, да и то, что узнала, прочитав послание матери, ей было трудно понять до конца.
В письме о тануки прямо не говорилось, и если K° Ко и ощущала связь между этими неугомонными зверьками и странной природой семейного наследия, то лишь на подсознательном уровне. (Впрочем, мы можем лишь предполагать, насколько, собственно, была важна эта связь.) Тем не менее в пять лет девочка уже проявила недюжинные способности: ей удалось приручить барсуков и обучить их простейшим трюкам. Возможно, причиной этому была не родственная близость, а то, что она сразу учла неуемный аппетит зверьков и поняла, что их прожорливость (равно как и обаятельную неуемность) можно использовать ко взаимной выгоде.
Однако мысль о том, что обожаемые ею игры с тануки могут стать ее профессией, пришла Ко Ко в голову, когда ей было лет двенадцать-тринадцать. К тому времени у нее было уже шесть тануки, и Дики Голдуайр помогал ей – ставил вместе с ней в горах ловушки. Дики одобрял ее занятия – находил это забавным, а еще его умиляло, как она радуется, возясь со своими подопечными. Инспектор манежа со временем понял, что можно сделать цирковой номер с тануки, и, когда Ко Ко исполнилось шестнадцать, стал уговаривать ее заняться этим всерьез. И она занялась, но, когда номер был отработан как следует и его можно было везти во Вьентьян, в Хонг-Каньясин, ей уже было почти двадцать.
А тем временем ее саму кое-чему обучали. Поначалу Стаблфилд выделял девочку, потому что она оказалась способной к языкам. Из всех его учеников, старых и малых, Ко Ко была самой одаренной. Она так легко усваивала и литературный английский, и разговорный, словно ей в лобную долю вживили лингвистический чип. Бывший профессор восхищался способностями и рвением Ко Ко, да и ее милая и одновременно загадочная манера поведения не оставляла его равнодушным. А когда она прошла через алые врата зрелости и усвоила знание, переданное ей матерью, понял, что и она на него влияет.
Как-то раз у нее вспыхнули от свечки волосы, кожа на голове обгорела, и целый месяц она походила на обуглившуюся губку для мытья посуды. Многие девушки, даже деревенские, старались бы укрыться от посторонних глаз и не показываться бы на люди, пока не сошли струпья, но Ко Ко ходила по Фань-Нань-Наню, даже не прикрыв голову шляпой или платком, а тем, кто из вежливости делал вид, будто ничего не замечает, указывала на свою голову и отпускала шуточки вроде «Я была последней обезьянкой, сбежавшей из горящего леса». Был и такой случай: один из тануки в возбуждении цапнул ее за запястье, а она укусила его в ответ, причем до крови. Но тут же обработала и перевязала его ранку, а потом уж занялась своей.
Ко Ко бесстрашно отвергала условности – с простодушной прямотой нарушала общепринятую логику, отчего Стаблфилд восхищался ею, как восхищался отважными канатоходцами. Она взрослела, а в нем пробуждались уже иные чувства, и он всячески старался не выпускать их наружу. У него хватало ума понимать, что ему нечего и надеяться выиграть эту битву. Ко Ко, должно быть, и сама это интуитивно чувствовала.
Стаблфилд утверждал, что над хижиной, которую рядом с загоном для тануки помог построить для нее Дики Голдуайр, витала почти видимая судьбоносная аура. Особенно густой аура была в тот день, когда туда заглянул Стаблфилд, дабы отругать Ко Ко за то, что утром она одна отправилась в ущелье ставить ловушки. Она возилась с одним из своих подопечных – успокаивала зверька, массируя его грандиозные гонады. Обычно появление Стаблфилда где бы то ни было сопровождалось нескончаемым потоком слов, но когда он увидел шестнадцатилетнюю девушку в дешевой европейской юбчонке и блузке, самозабвенно поглаживающую необъятную мошонку, он чуть не лишился дара речи. И смог лишь мотнуть головой в сторону пропасти и буркнуть:
– Там же и тигры есть.
Она улыбнулась:
– Я не боюсь тигров.
И они уставились друг на друга, лишь изредка бросая взгляды на здоровенные яички. Наконец он, указав на свою татуировку (он был в белой спортивной куртке на голое тело), сказал тихо и почти скорбно:
– А вот его ты лучше бойся.
Ко Ко чмокнула угомонившегося тануки в нос и отправила в загон. А затем медленно пошла на Стаблфидда, расстегивая по дороге блузку. Ее маленькие бледные груди походили на фары детской педальной машины, и он, нервно моргая, молча смотрел на них. Блузка полетела на пол, упругие грудки вскинулись, как сорвавшиеся с поводка щенята, и не успел Стаблфилд опомниться, как она прижалась ими к его голой груди.
– А я и этого тигра не боюсь, – прошептала она.
Если бы они не трахнулись там и тогда, пришлось бы так серьезно пересмотреть законы природы, что Ньютон бы перевернулся в гробу, а НАСА пришлось бы закрыть все космические программы.
Несколько лет бородатый без вести пропавший обучал восхитительную японско-лаосскую девушку всему, что знал о сексе, а он ведь мог заново переписать «Кама-сутру» от корки до корки, и еще осталась бы пара рецептов для тихуанской поваренной книги. Эти уроки, если можно называть сии интерактивные занятия уроками, девушка усваивала столь же легко и быстро, как и английский.
Ее клитор, пробудившийся от младенческой дремы, проявлял беспокойное любопытство. Стаблфилд, естественно, не стал препятствовать ее желанию пообщаться с некоторыми из деревенских юношей поближе. У него и самого был за плечами немалый опыт, не говоря уж о наложницах на вилле и распутных мыслях в голове. Однако, когда она призналась, что ее тянет переспать с другим ее давнишним благодетелем, Дики Голдуайром, хозяин виллы «Инкогнито» встревожился. И не потому, опровергнем мы циников, что он часто принимал душ в компании ГОЛДУАЙРа, знал, каким роскошным достоинством обладает его младший товарищ и видел в этом угрозу; и не потому, опровергнем мы романтиков, что, услышав ее признание, он и сам был вынужден признать, что эта девушка стала ему дороже всех его принципов. Нет, истинная причина была в том, что Стаблфилд знал, какое у Дики сердце.
Нужно заметить, что Лизе – так теперь ее называли все, кто не называл ее мадам Ко, – было уже двадцать три, и она, проработав в Хонг-Каньясине три года, вернулась домой. (Она уже завоевала популярность в Лаосе, но стала ездить со своими тануки по всей Азии только еще через два года.) Итак, сезон закончился, и однажды в сумерках, когда муссонные тучи нависли над фань-нань-наньскими хребтами, как огромные боксерские перчатки, она скользнула в постель Дики, и они занимались любовью практически без перерыва, пока совсем иной петушок не пропел зарю. Лиза проснулась около полудня – на репетицию она безнадежно опоздала – и, открыв глаза, увидела на лице Дики смущенную улыбку.
– Я, наверное, слишком долго воздерживался, – сказал он.
– У меня там, наверное, теперь мозоли, – простонала она, но на жалобу это было не очень похоже.
Весь следующий год, приезжая домой, она раздвигала ноги (всякий раз с одинаковым пылом) перед обоими американцами, хотя женщина и вполовину не столь чувствительная, как Лиза, могла бы догадаться, что – по разным, впрочем, причинам такое положение дел не устраивает ни того, ни другого. Однажды она решила попросить совета у третьего американца, но Дерна ее заботы не волновали. Он хотел беседовать с ней об анимизме. Ему было важно узнать, верит ли она в существование границы между материей и духом, где исчезает разница между тем и другим, и если да, то есть ли животные, растения и предметы, которые стремятся обитать именно на границе, отделяющей мир физический от мира метафизического. Лиза довольно-таки искренне заявила, что ничего об этом не знает, и тут же начала соблазнять и его, чтобы проверить, отвлечет это Дерна или нет (отвлекло); проверить, каково это будет (ничего особенного); проверить, изменит ли это сложившееся положение вещей (не изменило). Она просто раз и навсегда усвоила, что, хотя секс без любви может возбуждать и приносить удовольствие, секс без души – все равно что салат без заправки, чан с силосом, корм для козлов и коров.
Однако положению дел суждено было измениться, и на следующий год Стаблфилд сам его изменил. Он пригласил Лизу на виллу, накормил ужином, напоил вином и усадил на свои огромные колени. А потом оглоушил ее сообщением, что отдает ее Дики.
– Какой бы частью тебя я ни имел чести владеть – а я тщу себя надеждой, что эта часть достаточно велика, – без обид, без сожалений и без каких-либо условий передаю это право Голдуайру. Попрошу воздержаться от возражений. И обсуждений. Это мой дар вам обоим, благо, которого вы оба заслуживаете. – Он безмятежно улыбнулся и смахнул со щеки слезинку.
Лиза смотрела на него долго и пристально, но не заметила в его лице ни намека на злобу, обиду, отторжение, насмешку, неискренность, жалость к самому себе или напускное благородство. Как не было и намека на свойственную старине Стаблфилду извращенность.
– Не ищи мотивов, – успокоил он ее. – Я есть оно. Оно есть оно. Пусть все останется между нами, не будем грузить этим ни в чем не повинного Голдуайра, и если тебя все-таки потянет на размышления, думай об этом как… как о тени дикой утки, летящей задом наперед.
Любой мужчина, имеющий некоторое представление о женском уме, знает, что, если любовник обычной женщины скажет ей, что «отдает» ее своему сопернику, она рассвирепеет и немедленно покинет его, но в то же время будет так страстно его желать, что не успокоится, пока не найдет способ доказать ему, как он жестоко ошибся, и если он при расставании позволит себе употребить столь поэтическое выражение, как «тень дикой утки, летящей задом наперед», ее желание вернуть его только усилится.
Все это так, но мадам Ко не была обычной женщиной. Она довольно быстро поняла, что именно в словах Стаблфилда продиктовано его заботой о Дики, поэтому не стала ни расспрашивать его, ни возражать. С того вечера она стала возлюбленной одного лишь Дики, отвечала на его любовь так, как могла, однако никогда, даже приняв впоследствии предложение вступить в брак, не забывала, что настанет время, когда проявится ее наследственное «состояние», а это неминуемо его ранит, и им придется расстаться.
В Национальном цирке Лаоса сезон 2001 года должен был открыться не раньше ноября, когда наконец уйдут, выпотрошив свое нутро, муссонные тучи. Однако в первую неделю сентября уже начали ремонт зала, циркачи проверяли реквизит, ставили свет и монтировали аппаратуру. На манеже уже кипела работа, и, стоя у бортика, Лиза наблюдала за тем, как суетятся маляры, электрики, портнихи, униформисты, и в животе у нее что-то екнуло, причем не из-за зреющего в нем плода.
И тут она поймала на себе взгляд инспектора манежа. Ему было уже под семьдесят, и он подумывал уйти на покой и окончательно поселиться в Фань-Нань-Нане. Инспектор поспешил к ней, сказал, как больно ему было узнать, что она потеряла своих чудесных зверьков, но он надеется, что она наберет новых и через годик-другой вернется на мировую арену.
– У тебя был уникальный номер, – признался он. – Как он воздействовал на публику! Другого такого нет и быть не может.
Лиза поблагодарила его и, похлопав себя по чуть округлившемуся животику, сообщила, что скоро у нее будет занятие поважнее и она присоединится к старику в Фань-Нань-Нане. Инспектора это известие особенно потрясло, потому что он вспомнил, как объявила о своей беременности ее мать, вспомнил, как О-Ко вот так же заикалась, чего прежде с ней не бывало, а еще вспомнил, как после родов О-Ко переменилась, хотя речь и восстановилась, как потом ушла и пропала, словно исчезла с лица земли.
Инспектор манежа промолчал – то ли из вежливости, то ли от изумления. Он просто обнял мадам Ко за плечи, пожелал ей всяческой удачи и, извинившись, пошел проверять, как идут работы. Лиза снова обошла цирк, села в первом ряду – напротив того места, где когда-то вместе со своими чудесными партнерами развлекала публику.
Инспектор манежа сказал, что номер мадам Ко не только развлекал, он воздействовал на зрителей, однако, поскольку не подтвердил свое мнение примерами, трудно понять, что, собственно, он имел в виду. Трюки, которые исполняли тануки, не были такими уж уникальными или зрелищными. Зверьки ходили колесом, кувыркались, играли в волейбол, прыгали сквозь обручи (в финале – огненные), а также ловко удерживали на носу мячики и прочие предметы. Так что их способность «воздействовать», как выразился инспектор манежа, не имела никакого отношения ни к их репертуару, ни к свойствам, каковые обычно приписываются набитым тестостероном шарикам, болтавшимся у самцов тануки между задними лапами. Да, действительно, при виде столь огромных мошонок одна часть публики хихикала, другая с удивлением и отвращением перешептывалась; в нескольких американских городах строгие блюстители нравственности возмущались наличием у зверьков столь явно выраженных половых признаков и требовали, чтобы бедняг либо кастрировали, либо исключили из труппы. Но, поскольку читатель вряд ли видел живых самцов тануки, нужно подчеркнуть, что их обширные семенные мешки хоть и отличались нестандартными размерами, но им было далеко до легендарной мошонки Тануки. Вы только представьте себе, как он бы выступил на утреннем представлении.
Итак, причиной успеха номера мадам Ко было не умение, а внешний вид ее подопечных, не трюки, а парадоксальное и несокрушимое достоинство, с которым эти пухлые зверьки, такие неуклюжие и неповоротливые, их проделывали, а также удовольствие, которое они явно получали. Когда дикие тануки якобы ни с того ни с сего (тут их дрессировщица обычно притворно возмущалась) пускались в лихой пляс, громко притоптывая да еще стуча по пузу в ритме пла-бонга, пла-бонга, пла-бон-бонга-а одновременно и неуемно-взрывном, и элегичном, как фуги Баха, это было иллюстрацией (объемной, да еще и высвеченной огнями рампы) того, что, должно быть, имел в виду Альфред Норт Уайтхед,[36] когда написал, что понятие «жизнь» подразумевает наличие чистой радости.
Возможно, воздействие на публику заключалось в том, что тануки мадам Ко пробуждали в мышцах зрителей кинетическую память о безмятежной свободе детства, когда тело творит что хочет, скачет, прыгает, падает в свое удовольствие, ничего не стесняясь, не задумываясь и не сдерживаясь.
Или же, вызывая более зрелые воспоминания, например, о том, как напиваешься вусмерть на дружеской пирушке, безумные зверьки дарили возможность вновь пережить эти упоительные моменты свободы, в то же время поддерживая в зрителе иллюзию его цивилизованности и респектабельности, гарантирующих прочность его брака, стабильное положение в обществе, хорошую работу.
Или же на сугубо подсознательном уровне любители цирка видели в ужимках тануки – ужимках глупых и одновременно обидных, смелых и лихих – аналогию своего собственного безнадежного кувыркания в запутанной и изменчивой Вселенной, где любой беспечный танец исполняется под нависающей тенью смерти. Возможно, это их вдохновляло, и они хотя бы в этот вечер пытались вслед за тануки испытать «чистую радость», а это ведь дар, на который гомо сапиенс должен иметь право по рождению.
А может, все было не так. Может, все эти толкования слишком уж ориентированы на высшие силы, может, все это и есть та собачья чушь, благодаря которой, как считают некоторые, у богов осталась хоть капля интереса к дискредитировавшему себя роду человеческому.
Лиза же сидела перед пустым манежем не потому, что анализировала прошлое, нет, она скорее предавалась ностальгии. Сидела Лиза не шелохнувшись, уставившись в одну точку, и кто знает, сколько бы это продлилось, если бы кто-то не чмокнул ее, тепло и по-дружески, в шею.
Едва правительственный «Лирджет» поднялся в воздух с аэродрома Хикем-филд на Гавайях, с левой руки Дерна Фоли сняли наручник, а правая оказалась прикованной к стальному кольцу на стенке кабины. Сержант Кентербери сидел от Дерна через проход и не спускал с него глаз. Сержант Кентербери, говоривший на четырех азиатских языках и освоивший несколько военных специальностей, не уступал Дерну в силе и был на четыре дюйма выше. Хотя бы на этот счет полковник Пэтт Томас не волновался.
Ни разу за долгую карьеру не приходилось Томасу выполнять задание со столь неопределенными целями. Главным, разумеется, было выяснить, живы ли другие члены экипажа самолета В-52, известного под названием «Умник», находятся ли в Юго-Восточной Азии, и если да, то в какой степени они и, возможно, другие пропавшие без вести вовлечены в контрабанду наркотиков. Но если он – при минимуме зацепок, ограниченном числе помощников и при наличии отказывающегося сотрудничать подозреваемого – каким-то чудом это выяснит, тогда что? В федеральное ведомство, занимающееся наркотиками, обращаться было нельзя, поскольку тут же всплывал вопрос о дезертирах. Хватит с Америки и одного пропавшего без вести, ныне преступника, хватит и одного героя-предателя. Еще двое только усугубят и без того неприятное положение.
Ну ладно, предположим, он не сумеет отыскать следов Голдуайра и Стаблфилда (что вполне вероятно), не сумеет выяснить, откуда Фоли брал наркотики. И тогда что? Что прикажете делать с этим сукиным сыном, с этим свихнувшимся любителем Библии? Сдать таиландским или лаосским властям – пусть сгноят его в какой-нибудь крысиной норе, но только так, чтобы иностранные журналисты об этом не пронюхали? Нет уж, ставку на счастливый конец такого кино он делать не будет. «Я могу его убить», – подумал Томас. Но поскольку за двадцать пять лет службы полковник Томас никогда никого не отправлял на тот свет – во всяком случае, лично, – решиться на это было трудновато. «Или его кто еще убьет. Пусть-ка Мэйфлауэр поручит это кому-нибудь из своих душегубов. Или прикажу Кентербери. Грязное дело, но альтернатива какова: тащить этого ублюдка обратно в Штаты, пресекать утечку информации, врать сестричкам и всю волынку начинать по новой. Нет уж, хрен вам!»
Полковник – скорее всего потому, что измаялся от собственных мыслей, – отстегнул пристяжной ремень, отправился в хвост самолета и сел на место сержанта Кентербери, а его послал на свое. Дерн читал Библию. Томас рассматривал его в упор, и тот наконец поднял на него глаза.
– Чем занят, приятель? – спросил Томас. – Ищешь себе отмазки?
К удивлению полковника, его пленник улыбнулся. И стукнул по Библии кулаком.
– Если бы я верил, что их тут можно найти, я был бы счастливым человеком… Да здесь можно найти оправдание практически любому поступку. Куда ни глянь – везде двусмысленности и противоречия.
– Да ну? – Томас воодушевился – он впервые услышал от молчальника Фоли три связные фразы. – И где же, например?
– Вот пожалуйста: в одном месте нас призывают к мести – око за око, зуб за зуб. А в другом Иисус учит подставлять вторую щеку и любить врагов. Эти два места, естественно, легко привести в соответствие. Если и альтруистическая любовь, и злостное членовредительство считаются одинаково добродетельными, что выберет настоящий мужчина?
– Понятно, куда ты клонишь. Но, знаешь, среди наркоторговцев редко встретишь религиозных философов. И это ведь тоже противоречие, а, Фоли? – Дерн ничего не ответил, и полковник разведки продолжил: – Значит, ищешь там Бога?
Пленник усмехнулся.
– Здесь? – И, помолчав, добавил: – Наверное, отпечатки пальцев Господа можно найти в любой книге, даже в этой сборной солянке из мифов, генеалогии, истории, поэзии, сексуальных фантазий, политики и инвентарных ведомостей, которую называют Библией, но, – Дерн показал на иллюминатор, – в холмах, над которыми мы летим, куда больше божественного. Если бы я решил поохотиться на Господа, то отправился бы в какое-нибудь такое место.
«Хороший знак! – подумал Томас. – Может, удастся разговорить парнишку?» Но беседа его и без того заинтересовала.
– Ты, наверное, из этих, из гринписовцев?
– Из каких? – переспросил Дерн.
– Черт, я и забыл, что в твое время их и не было. Гринписовцы… Ну, они защищают экологию – болота всякие, рыбок, треклятых пятнистых сов. Для них это важнее прогресса. Важнее экономики. Важнее национальной безопасности. Для этих типов дикая вонючая природа с жучками-паучками дороже родной мамы. Они с любым деревцем готовы обниматься.
Томас думал, что Фоли спросит, какой цели служит экономика, ради которой люди должны жить в уродливой, отравленной среде – он уже сталкивался с подобными аргументами и не очень-то знал, как их опровергать, – однако бывший летчик просто пожал плечами и сказал:
– В деревьях есть много всякого. Я встречал и такие, с которыми вполне бы обнялся – как с женщиной.
Ответ был неожиданным, но Пэтт тут же нашелся:
– Кстати о женщинах… У тебя там есть жена?
– Где это там?
«Тьфу ты!» Но Томас решил не сдаваться.
– В Лаосе.
– Поймать меня хотите, полковник?
«Ну, черт тебя подери!»
– Просто интересуюсь, есть ли у тебя баба.
Второй раз за день губы Дерна расплылись в подобие улыбки.
– Законной супруги нет, – признался он. – А вы, полковник, женаты?
– Я? Я-то женат.
– Я во Фриско ни разу не видел вашей жены поблизости от наших апартаментов. Вы ей не разрешаете ходить к вам на работу?
Это кто ж кого взялся расспрашивать? Томас, повинуясь непреодолимому желанию, которое выше всяких протоколов, решился ответить:
– Она сейчас в Луизиане. За моей сестрой ухаживает.
– Ваша сестра больна?
– Рак поджелудочной. – Эти два слова чиркнули ему по нёбу, словно у него тоже там был имплантат.
– Какой кошмар! Мучается, наверное, бедняжка.
– Ужасно, – вздохнул полковник. – И никакая дрянь, которой ее пичкают, не помогает.
Впервые за все время Дерн посмотрел полковнику в глаза. Глаза были темные, как пивные бутылки, и влажные, как барная стойка.
– Говорят, такую боль может облегчить только героин.
– Я об этом слышал. Но героина от них не дождешься. Это запрещено.
– В Штатах запрещено.
– В других странах тоже.
– Верно. Но есть в мире клиники, где этим лечат.
– Что за клиники? – насупился Томас. Сомнение и подозрительность подавили нотки живой заинтересованности в его голосе.
– Клиники, где лечат больных. Отличные клиники с профессиональными медиками. Сам я, правда, в них не бывал, только помогал… – Дерн запнулся, и полковник это заметил. – Говорят, там относятся к больным с состраданием. Всюду свежие цветы, играет приятная музыка, желающие могут получить духовные наставления.
Пациента не доводят до состояния ступора, вводят наркотиков ровно столько, сколько нужно, чтобы облегчить фазу перехода. Сделать процесс умирания приятным и безболезненным – насколько это возможно.
Томас долго молчал. Это Дерна устраивало. Он и так сказал слишком много. И он снова вернулся к Библии – к фразе о полевых лилиях, которые не пытаются жонглировать булочками или лезть вверх по корпоративной лестнице. Прошло минут десять, не меньше, прежде чем Томас спросил вполголоса:
– А ты мне можешь сказать, где находятся лучшие клиники?
– Я не справочное бюро, – фыркнул Дерн.
– Но ты знаешь?
– Может, и знаю. Надо подумать.
– О чем именно?
Дерн захлопнул Библию, откинул лоснящуюся лысую голову назад и закрыл глаза. И после долгой паузы заявил:
– Даже и не помышляйте.
– Нельзя запретить себе…
– Все можно! – отрезал Дерн. – Я не могу вам доверять. Я знаю, какую вы дали клятву. Я как-то раз и сам ее дал. Вы поклялись отстаивать и защищать любые ошибочные, неправомочные, своекорыстные, хитроумные, гнусные и безнравственные толкования Конституции, которые шайка жадных и лживых дельцов использует… Всё, забудем об этом. Вы поклялись исполнять свой долг, Томас, а для таких, как вы, долг важнее мучений ни в чем не повинных людей; и даже ваша совесть, если она у вас осталась, вам не помеха. Рано или поздно страх и честолюбие перекроют узкий канал, открывшийся в вашем сознании; вы услышите глас долга, услышите зов Пентагона, услышите, как вас призывают сила и слава, власть и закон, а также сам Янки-Дудл. Вы… Слушайте, вы хоть и черный и для боевого офицера вполне вменяемый парень, но все равно вы винтик в огромной машине патриархального прогресса, и птицы у вас на погонах хищные. И вам, полковник, все равно придется плясать под дудку тех, кто вас нанял, так что да будут боги, в том числе и боги деревьев, милостивы к вашей несчастной сестре.
Хотя Дерн произнес свою страстную речь, не повышая голоса, это его, человека сдержанного, утомило, и он, устало вздохнув, вновь открыл Библию – словно добровольно отправился в знакомую наизусть палату психлечебницы. Полковник Томас, не глядя на него, встал и направился на свое прежнее место.
Мадам Пхом (молодая мадам Пхом, внучка старого канатоходца) и Лиза Ко выросли вместе. Будучи лучшими подругами, при встрече они всегда обнимались-целовались, и эпизод с Бардо Боппи-Бип, после которого Лиза взглянула на подобные нежности по-новому, лишь слегка повлиял на ее реакцию.
– Пхомми, дорогая! Что ты здесь делаешь?
– Да вот зашла проверить оборудование, на котором мы будем в этом сезоне работать. А ты-то здесь как очутилась, любовь моя? И почему так странно разговариваешь?
– У меня зуб болит. Наверное, нерв воспалился. Завтра пойду к зубному. Но уже в Бангкоке.
– И правильно. Тайские дантисты куда лучше. Ой, как бы мне хотелось отправиться с тобой в Бангкок. Вот бы погуляли! Но мне надо через пару дней возвращаться в Фань-Нань-Нань.
Как только мадам Пхом сообщила о своих планах, в том отсеке Лизиного мозга, где в кромешной тьме играли в пинг-понг братья-близнецы по фамилии Дилемма, зажглась лампочка. И она тут же поняла, каким будет ее следующий шаг.
– Пхомми, ты мне очень поможешь, если отвезешь в Фань-Нань-Нань мое письмо. Точнее, два письма. Сделаешь?
Мадам Пхом с радостью согласилась, и Лиза, извинившись, отправилась искать ручку с бумагой и уединенное местечко.
– Не торопись, – сказала ей подруга. (На самом деле она сказала это по-лаосски, употребив несколько иное выражение.) – Я должна проверить, что там натворил художник по свету. Мне иногда кажется, что администрация нарочно хочет нас, гимнастов, ослепить, чтобы подарить кровожадной толпе острые ощущения.
Лиза устроилась в кабинете инспектора манежа и так долго сидела, прижав указательный палец левой руки к своему кривоватому носу, что он даже обрел на некоторое время симметричность. За время, пока Лиза писала две короткие эпистолы, голливудский адвокат успел бы составить первый вариант брачного контракта. Но письма хоть и были короткими, тем не менее, когда Лиза наконец управилась (заклеивая конверты, она их лизала, и припухлость на нёбе ей мешала), над ними стояла такая густая атмосфера окончательности, что ее можно было вилкой подцепить.
В Когнито нету известии – уже хорошо,
Адресов и с картой не сыскать.
Начальница почты, дама пик,
Почтальонов отправила в жмурки играть.
Хотя полковник Томас и получил от надежных источников информацию, что гостиница «Зеленый паук» – место, где ненужных вопросов не задают, заметив, что портье узнал Дерна Фоли, он мрачно нахмурился. И следующие тридцать шесть часов, пока ждал, когда же неуловимый посредник ответит на его звонок, хмурился все чаще и все мрачнее.
У Томаса и сержанта Кентербери были смежные комнаты. Дерна поместили с Кентербери, приковав наручниками к водопроводной трубе. Дверь между комнатами была открыта, и Дерн с сержантом наблюдали, как Томас ходит взад-вперед, взад-вперед, словно тигр в клетке. Он не то чтобы был встревожен, скорее расстроен и о чем-то непрерывно размышлял.
Когда наконец зазвонил, прервав астматический свист кондиционеров, телефон, все трое подскочили. Однако это оказался не посредник, а американский бизнесмен, иногда подрабатывавший информатором, тот самый, кто, не зная подробностей, отрекомендовал своему старинному приятелю Томасу посредника как человека знающего, осторожного и опытного.
– Извини, Пэтт. Ничего не выходит. Едва он узнал, кто твой напарник, сразу дал задний ход.
– Хочешь сказать, он нашего святошу Мэйфлауэра не уважает? Отличный знак. Мне этот тип уже нравится. Ты меня с ним все-таки свяжи. Я за три минуты его на этот счет успокою. Просто договорись о встрече.
– Не могу. Он уехал. Отправился с одной из своих жен куда-то на юг.
– С одной из? А сколько их у парнишки?
– По-моему, две.
– Всего-то? Какая жалость. Тайские дамочки чудо как хороши. А я и не знал, что у них тут полигамия.
– Никакой полигамии. Одна жена европейка, другая – американка.
– Шутишь!
– Я так слышал. Причем они и не мормоны. Странные нынче времена, Пэтт. Двадцать первый век. Хрен знает что творится. Ты, видать, давно из своего кабинета не выходил.
– Тут ты прав, дружище. Стопроцентно прав. И у меня зреет намерение пойти прогуляться по Бангкоку, понять, что здесь к чему. А ты, прошу тебя, отыщи мне двоеженца. Отыщи, прижми к стенке, объясни ему, что я – камень в желчном пузыре Мэйфлауэра, и если он поддастся, звякни мне на спутниковый. Спасибо, друг.
Через час полковник, сержант и пропавший без вести – все трое в одинаковых брюках хаки и синих футболках – направлялись к Патпонгу. Наручники (на которые в «Зеленом пауке» никак не прореагировали) были сняты, и Томас с Кентербери шли, крепко держа Дерна под руки, хотя вел их он. В толпе идти троим в ряд было трудно, поэтому то и дело один из стражей оказывался либо впереди, либо позади пленника и другого стража. Так они и вошли в Патпонг.
И вдруг их оглоушил страшный рев – это со всех сторон выли эскадрильи музыкальных автоматов. Тяжелый тропический воздух источал ласковые улыбки и призывные речи. Отовсюду неслись дурманящие запахи: благовония, кокосовые коктейли, шипящее масло, жгучие специи, сладковатый запашок марихуаны и нежные девичьи ароматы – у кого духов, у кого природные. У американцев кровь забурлила, как газированная, – перед ними предстала дикая и таинственная красота, почти такая же древняя, как сама природа. Они словно листали оживший мужской журнал, изданный в Гоморре племянницами-нимфоманками Вавилонской блудницы. Страницы были жирными и дымящимися, и у «читателей» пересохло во рту.
Они держали путь в ближайший бар, и тут дорогу им преградил старичок в засаленном костюме. Несмотря на весьма сомнительный вид, старичок держался с таким достоинством, что просто отпихнуть его было невозможно. Полковник Томас шел впереди, поэтому старичок обратился к нему.
– Эй, мистер, – воскликнул он. – Хотите смотреть, как девушка трахается с тануки?
– Чего? – Томас ушам своим не верил.
Профессор вежливо повторил:
– Хотите смотреть, как девушка трахается с тануки?
Томас расхохотался.
– Слыхал, а? – обернулся он к Кентербери.
Но Кентербери не слыхал, поскольку отвлекся на двух обалденных малолетних шлюшек, одетых как воспитанницы католического приюта. Томас обернулся к Фоли. Но Фоли тоже не слыхал, поскольку Фоли рядом уже не было.
Фоли был метрах в ста от них, Фоли бежал со всех ног, несся сквозь толпу, подрезая, расталкивая, сбивая с ног прохожих, бежал великолепно, как лучший защитник университетской сборной, которым он некогда так мечтал стать. Сержант Кентербери, грязно выругавшись, кинулся за ним в погоню, однако Дерн бежал в самую гущу пат-понговского хаоса, в неразбериху лабиринта, знакомого ему, но не его преследователям, бежал вдохновенно, и Томас понимал, что сержанту, хоть он и моложе Дерна лет на двадцать, ни за что его не догнать. «Ушел, – подумал Томас. – Без вести пропавший пропал вторично».
Томас обернулся к Профессору. Тот стоял рядом – невозмутимый и непроницаемый.
– Хотите смотреть…
Полковник улыбнулся.
– Отведите меня туда, – сказал он – И назовите цену.
Вернувшись в Фань-Нань-Нань, мадам Пхом не застала там Дики Голдуайра. Дики с утра отправился в селение хмонг за рубинами, дабы поправить расстроившиеся финансы, и, хотя дело уже шло к вечеру, еще не вернулся. Поскольку ей еще нужно было сходить в виллу «Инкогнито» и обратно, а в темноте по проволоке не пройдешь, она положила письмо Лизы Ко поверх вещей Дики, которые он свалил в кучу посреди хижины, будто собрался в далекий путь. Мадам Пхом это удивило, но едва она поставила ногу на канат, как тут же выкинула из головы все мысли о Дики и Лизе и направила каждый эрг своей энергии на проволоку.
– Ходить не страхуясь – высшее наслаждение, – частенько напоминал ей папаша Пхом. – Ходить не сосредоточившись – самоубийство.
Соответственно она практически не обращала внимания на посторонние вещи – в том числе и на пролетевшую мимо кукушку, в клюве у которой было нечто, напоминавшее золотой волосок.
Слуга по имени Лан впустил ее на виллу, но дал знак молчать, поскольку Марс Альберт Стаблфилд читал лекцию. Лан шепнул мадам Пхом, что ей повезло – выступление только началось и она почти ничего не пропустила. Ответить гимнастка не успела – Лан уже пробрался в гостиную и присел на корточки возле хозяина.
Стаблфилд заметил мадам Пхом, кивнул ей, смочил горло холодным шампанским и начал снова:
– Как я уже говорил, многие из вас наверняка заметили длительное отсутствие мсье Фоли. Среди нас есть по крайней мере две молодые женщины, которые уже почувствовали недостаток внимания. – Стаблфилд улыбнулся, но указывать на упомянутых женщин не было необходимости – у обеих был достаточно злой, обиженный, взвинченный и раздраженный вид, и он продолжил: – Однако большинство из вас ни впрямую, ни косвенно не упоминали о том, что моего и вашего друга нет уже несколько недель. Обитателям виллы свойственна сдержанность – врожденная или благоприобретенная, – да и отсутствует Фоли не столь долго, чтобы встревожиться, однако я убежден: выяснись, что это продлится еще неизвестно сколько, ваше поведение не изменилось бы. И только благодаря тому, что вы, будучи жителями Азии, признаете и принимаете непостоянство материального мира, за который мы, люди Запада, цепляемся зубами и ногтями. Вот так-то…
На Стаблфилде был его любимый лиловый шелковый костюм. Он был босиком и с голой грудью, так что тигр предстал во всем великолепии. Во время утреннего туалета, когда Стаблфилд, как всегда, принял ванну и умастил себя маслами, сожительницы вплели ему в бороду свежие цветы (возможно, дикие хризантемы – по сезону). «Девочки его, конечно, почитают, – подумала мадам Пхом, – но все равно относятся как к игрушке». Пытаясь привлечь его внимание, она помахала письмом, но он готовился развить основную тему и прерываться не хотел. – Нам, людям западной цивилизации, необходимо нечто несомненное, объяснимое и абсолютное. Собственно говоря, «Абсолют» – один из эвфемизмов нашего одинокого монобога. И как ни забавно, но это очень подходящее слово. Бог абсолютен. Он – абсолютная тайна, абсолютная двусмысленность, абсолютная неопределенность. Ха-ха-ха.
В нашем мире, созданном Богом (или же Матерью Природой), господствуют случай и новизна, что делает все рассуждения о стабильности абсурдными. Парадоксально, что, когда мы решаем принять в себя неопределенность, когда начинаем ее пестовать и лелеять, только тогда мы ощущаем внутри присутствие Абсолюта. Тот, кто не принимает неопределенности, не принимает Бога.
Разглагольствования Стаблфилда оказывали гипнотическое воздействие, и хотя мадам Пхом мало что понимала, она бы с удовольствием прослушала все до конца. Более того, она бы осталась после лекции на ужин (с кухни уже доносились соблазнительные ароматы). Но, увы, солнце должно было вот-вот зайти, и ей следовало торопиться. Она снова помахала письмом, но Стаблфилд на нее и не взглянул, а, отклонившись от курса, пустился рассуждать о патологически искореженном эго американских патриотов, об их неумении извлекать уроки из истории и принимать неизбежность перемен.
– Эти маниакально самодовольные психи убедили себя, что не было и не будет страны сильнее Соединенных Штатов. Они забыли, что гибли и куда более могущественные империи, что Америка существует всего двести двадцать пять лет, и не хотят ни на секунду допустить, что, возможно, за следующие двести двадцать пять лет она исчезнет. А небоскребы, которые для всех присутствующих являются наглядными символами Америки, ее богатства и силы, могут – по причине природного катаклизма или по воле человека – рухнуть в одночасье. Многие американцы-христиане, противореча сами себе, настаивают на том, что Америка была, есть и будет, и тут же утверждают, что верят в скорый конец света. Таким образом они попадают в ловушку абсурда, но не осознают этого и потому урока извлечь не могут. – Он вздохнул. – Должен признаться, я почти тоскую по их параноидальному бреду. Да-да, почти тоскую. Это отменная трагикомедия. Завораживает как удав кролика.
Этих слов, как и тех, что за ними последовали (уж не готовил ли лектор слушателей к своему неминуемому уходу?), мадам Пхом уже не услышала, поскольку, просунув в конце концов письмо Лизы Ко под дверь кабинета Стаблфилда, тихонько покинула виллу. Перебравшись по канату через ущелье – это должно было уже стать привычным делом, но переход всегда и пугал, и возбуждал, – она отправилась домой, где, утомленная долгой дорогой из Вьентьяна, тут же легла. Когда Марс Стаблфилд и Дики Голдуайр обнаружили и прочитали свои письма, она уже давно спала, и снились ей, как ни странно, птицы и сверкающие волоски.
Мой драгоценный! Наставник, друг, возлюбленный, мой «отец»! Я уже давно тебе говорила, что'этот день близок, и вот он настал.
Так начиналось письмо Лизы Стаблфилду. Далее речь шла о том, что ключи к ее будущему были спрятаны в прошлом ее матери, бабки и прабабки. Лиза писала:
И вот скоро семейная тайна раскроется, я наконец узнаю, чем я отмечена, почему отличаюсь от остальных женщин. Может, это окажется какая-нибудь мелочь, ерунда, сплошное разочарование. Однако пока ситуация у меня во рту все усложняется, и я трепещу от страха, опасаясь узнать что-то на редкость странное, что невозможно будет ни объяснить, ни вынести. Да, конечно, оно есть оно, и я есть оно, но его «есть» и мое «оно» выходят за пределы понятий «есть» и «оно». Тем не менее одновременно (а я помню, как ты ценишь парадокс) меня переполняет неземная радость!
У меня есть ощущение, предчувствие, что то, что делает меня особенной, вообще-то имеется у всех людей. Но только у женщин нашего рода это проявилось столь удивительным образом. Что я есть? Отголосок прошлого? Живое эхо древних правремен? Или же глашатай (заблаговременное предупреждение) времени, которое еще не настало? Или я и вправду придаю преувеличенное значение физиологической особенности, унаследованной мною от двух или трех поколений глупых, суеверных женщин без роду без племени, подвинутых на дзене? Надеюсь, что когда-нибудь смогу ответить тебе на эти вопросы, мой любимый, хотя в данный момент не верится, что мы когда-нибудь встретимся снова.
Далее Лиза сообщала о своей беременности:
Хочешь верь, хочешь нет, но и об этом я была предупреждена. Я не могу сказать тебе, кто отец. Не то что не хочу – не могу. Я собиралась родить в доме Дики, будучи его женой, а когда настанет пора мне уйти (на встречу с судьбой – ты уж извини за напыщенное выражение), оставить ребенка на попечение Дики, потому что из него наверняка получился бы замечательный отец. Но арест Дерна спутал мне все карты. Теперь Дики, да и тебе тоже, по-видимому, придется бежать, и вас, наверное, будут преследовать. Мне очень не хотелось бы, чтобы моя доченька жила в бегах, чтобы ее прятали в большом городе. Я убеждена, что она должна жить как можно ближе к тому, что осталось от естественного мира. А если Дики поймают и посадят в тюрьму, тогда что?
О беременности и о том, что мне нужно уехать, я написала и Дики. Конечно, для него это будет ударом. Тебе онтак же дорог, как и мне, и ты должен помочь ему – не понять, нет, потому что понять он не сможет, а принять. У Дики есть способность радоваться всем сердцем, и его радость – легкая, не столь сложная, как твоя напористая joie de vivre.[37] Пообещай мне, что ты поможешь ему ее сохранить, не дашь впасть в отчаяние. Такова моя прощальная просьба.
Далее она с нежностью вспоминала о времени, проведенном с ним, и слова так изящно шли одно за другим, словно кто-нибудь из Пхомов вышагивал по канату, отделяющему духовное от эротического. Завершалось письмо так:
Те замечательные вещи, которым ты меня научил (за исключением замечательного сам знаешь чего), кому-то могут показаться отрицающими мудрость, полученную мной от предков, но я благодарна тебе за твои уроки. К незнанию может прийти лишь тот, у кого есть знание. Чем ярче сияет знание, тем покойнее тишина конечного незнания. Так, опрокинутый чан, некогда наполненный до краев, кажется куда более пустым, чем чан, в котором молока никогда и не было. Спасибо, что наполнил мое ведерко.
Помещение – ни театром, ни клубом его назвать нельзя, уж слишком оно было тесным, – располагалось над баром, вела туда шаткая плохо освещенная лестница. Сам бар был из разряда сомнительных, куда захаживают лишь сутенеры да рикши. В театре же (все-таки назовем его так, ибо там имелся крохотный бамбуковый помост, выполнявший роль сцены) присутствовал налет некоторой изысканности, поскольку все, что только можно, было задрапировано кроваво-красным шелком. В зале стояла дюжина столиков с железными стульями, и это создавало атмосферу (усугубленную отсутствием кондиционеров и вентиляторов) кафе-мороженого на главной улице ада.
На сцене стояла клетка, накрытая чем-то вроде льняной скатерти. Справа от клетки лежал замызганный матрац, а рядом сидела на стуле простоватого вида пухленькая тайка в свободном халатике. Она сидела спокойно, прикрыв глаза, а в клетке что-то непрерывно шевелилось, оттуда доносилось урчание и хрюканье, словно ее обитателю не терпелось употребить то… то, что было ему обещано.
Полковник Томас и сержант Кентербери уселись подальше от сцены. Сержант был возбужден – видать, переживал, что упустил Дерна Фоли, – но полковник, похоже, выбросил это из головы. Если его что и огорчало, так это цена здешнего пива.
Большинство столиков было занято японцами в деловых костюмах. Они пили отвратительное тайское виски, болтали, хихикали и непрерывно щелкали фотоаппаратами. Исключение составлял лишь соседний с американцами столик. Там сидела дама азиатской внешности в нефритово-зеленом платье с высоким воротником. Она сидела одна, погруженная в собственные мысли, и пила «колу». Только глаза у нее странно блестели. Полковник Томас уставился на нее.
– Видишь женщину, – шепнул он Кентербери, – за соседним столиком?
– Да, сэр.
– Она из цирка, что выступал в Сан-Франциско. В представлениях она не участвовала, но я видел ее по телевизору, в рекламе. Это ее был номер с тануки, тот, который испоганила пьяная в стельку клоунесса. Ставлю причитающуюся мне пенсию, это она. – Томас не дослужился бы в разведке до такого высокого чина, если бы не был наблюдательным. – Смотри, на ней черные сапоги. Может, она набирает команду для нового номера. Ну и ну!
Томас, нимало не смущаясь, наклонился к женщине и собрался вступить с ней в беседу. Но не успел он открыть рот, как случились две вещи: убавили свет, что означало начало представления, и у Томаса в кармане зазвонил спутниковый телефон.
Томас чуть было его не отключил. С клетки убрали покрывало, девушка снимала халат, а женщина, к которой он намеревался обратиться, улыбнулась ему. Вот ведь дурацкое стечение обстоятельств. Вот она, ирония судьбы. Но в конце концов в Томасе возобладало пошатнувшееся в последнее время чувство долга.
– Слушаю!
Окажись это Мэйфлауэр, он бы дьявольски разозлился.
– Полковник Томас? Сэр, вы слышали новости? – раздался дрожащий голос лейтенанта Дженкса.
– Какие такие новости?
До этого мгновения Кентербери бы поклялся причитающейся ему пенсией, что черный человек побледнеть не может.
– Вставайте, сержант, – резко бросил Томас. – Мы уходим.
Сержант вскочил и с надеждой спросил:
– Фоли?
– Да пошел он к черту! Какие-то гады протаранили в Нью-Йорке небоскреб. Террористы. Полный кошмар!
Когда они мчались вниз по лестнице, до них донеслись странные звуки вроде пла-бонга, пла-бонга. А барабанов на сцене, кажется, не было.
Служащие почтового отделения «Куин Энн» в Сиэтле утром во вторник никак не могли сосредоточиться. Но посетители не жаловались, поскольку сами были потрясены новостями. Радио в углу зала не умолкало. Слезы текли из глаз не одной Бутси Фоли, хотя у нее слез, пожалуй, было больше, чем у остальных.
Но в обеденный перерыв Бутси не пошла вместе с коллегами в кафе, где по телевизору снова и снова показывали, как самолеты-смертники врезаются в башни-близнецы. Нет, она отправилась на поиски Пру, которая не отвечала на звонки по сотовому и сама не звонила.
К счастью, до Главной арены было всего несколько кварталов. Когда Бутси (на сей раз не обращавшая ни малейшего внимания на «восхитительные» краски осени) туда пришла, оказалось, что вечернее представление отменили. На манеже не было ни души, и Бутси подошла к кассе, где выстроилась очередь сдававших билеты. Кассирша ей сообщила, что, поскольку представление отменено, труппу отпустили, но в среду все вернутся – либо на прощальное выступление, либо собрать реквизит.
Поскольку за пятнадцать лет Бутси не пропустила по болезни ни дня, начальник к просьбе отпустить ее домой отнесся с пониманием. Она взяла такси и, увидев у дома старенький серо-черный «хиндай» Пру, напоминавший походный котелок, одновременно обрадовалась и встревожилась. У двери Бутси остановилась – ее удивило, что не слышно телевизора.
– Боже ты мой, – пробормотала она.
Открыв дверь, она снова воскликнула: «Боже ты мой!» Это было «Боже ты мой» в квадрате, «Боже ты мой» в кубе, «Боже ты мой» в тринадцатой степени. На софе сидела растрепанная, с размазанной губной помадой Пру Фоли и обнималась с клоуном.
Из Дики словно выпустили воздух. Он не мог дышать. Он даже опустился на колени. Письмо выпало из рук.
Да, конечно, это было очень теплое письмо, нежное и ласковое, но по сути это был отказ, а такой отказ – слишком горькая пилюля, которую не подсластить и всей патокой африканского континента. Дики был поражен, Дики был обижен. Дики был раздавлен утратой. И, наконец, он был зол.
Он поднял письмо с пола и заметался по комнате. Лиза Ко так легко не отделается! Ей придется объясниться. Если это его ребенок, как она смеет его забирать? А если это не его ребенок, как она посмела его зачать? Неужели она думает, что после стольких лет можно вот так подбросить ему в хижину письмо и… Где же она? А, все ясно! Есть только одно место, где она может быть!
Дики был в маловменяемом состоянии, поэтому выскочил из дому, не спрятав сокровище, полученное им днем. Забрав у вдовы из селения хмонг пяток совсем мелких и неказистых рубинов, Дики уже собирался с ней распрощаться, но тут она, испуганно оглядевшись по сторонам и убедившись, что поблизости никого нет, вытащила из кармана сине-красный камень неслыханного размера и чистоты. Он поверить не мог, что она отдаст этот рубин ему – такую редкость положено было сдавать деревенским старейшинам, и при обычных обстоятельствах Дики ни за что бы его не принял. Как не сделал бы того, чего она ожидала от него в награду. Но данные обстоятельства вряд ли можно было считать обычными. Преодолеть стыд и отвращение он смог, напомнив себе про мисс Джинджер Свити и про то, каким унижениям постоянно подвергается эта чудесная девушка ради того, чтобы иметь возможность самой вершить свою судьбу.
В конце концов огромный рубин вернул Дики бодрость духа. Его доля от продажи позволила бы ему, а впоследствии и Лизе Ко, уехать далеко-далеко. Но теперь он ушел, бросив сокровище на столе, словно это был огрызок перца чили (или же осколок его собственного сердца).
Ему был необходим канатоходец. Увы, в доме мадам Пхом было темно и тихо.
Он помчался в дом ее кузенов. Те сидели ужинали, предложили и ему к ним присоединиться.
– Очень хороший там маак хунг.
Когда он сказал, что ему нужно на виллу «Инкогнито», они только засмеялись и напомнили ему, что уже вечер.
– В темноте по проволоке никто не ходит. Даже призрак папаши Пхома. – И снова засмеялись.
Конечно же, Дики прежде всего необходимо было успокоиться. Его уже однажды отвергли (помните Шарлин?), да он не был настолько хрупкой или зацикленной на себе натурой, чтобы мариновать себя в формалине затяжной депрессии. Но зеленый червь уже обвил ствол его мозга, и Дики не хотел тихо ждать, пока тот его ужалит. Ему не терпелось действовать, пускай действие будет поспешным, никчемным и ошибочным. Да, из школы кошмаров ему удалось сбежать, но в списках Купидоновой Академии Бессмысленной Мелодрамы его имя числилось до сих пор.
Возле ущелья было темно, начала подниматься луна – бледная и осунувшаяся, как лицо наркомана, но Дики не нужны были ни лампа, ни фонарик. Его глаза светились, как у лемура или у какого другого животного рода полуобезьян. Он встал на помост и смерил взглядом всю длину троса, отделявшего его от виллы «Инкогнито», где горели огни и где скорее всего происходило то, о чем он изо всех сил старался не думать.
Он простоял так минут десять, пытаясь себя отговорить, напоминал себе, что было, когда он последний, точнее, единственный раз перебирался по канату. Хотя человеческие особи по сути своей трусливы и под маской цивилизованности и образованности остаются такими же трусливыми, какими были, обитая в джунглях и пещерах, есть чувства, способные превратить черный пот страха в розовый лимонад. Не то чтобы у Дики не похолодело в животе, нет, он был вполне испуган, но его страх, равно как и его рассудок, получив меньшинство голосов, были сняты с повестки дня. Кроме того, его ведь всегда тянуло… не к высотам – к падению.
Он обхватил трос сначала правой ладонью, затем левой. Сталь была на ощупь столь же холодной и твердой, сколь жаркими и мятущимися были его мысли. Трос хоть и висел над почти бездонной пропастью, в нем было что-то основательное. Схватившись за него, Дики сразу же сосредоточился, собрался, успокоился. И уже не колебался ни секунды. Нет, наоборот: не успели его ноги оказаться рядом с помостом, там, где стояла некогда маленькая Ко Ко, – а в следующее мгновение они уже висели в воздухе.
И, перебирая руками, он отправился в путь. Над ущельем было довольно прохладно, тихо и покойно. Дики не помнил, когда он был вот так – один. Именно что не в одиночестве, а один, как будто во всей Вселенной существовал единственный сгустокжизни – он сам. Да, признаться, руки уже начали уставать, но он заметно продвинулся. Ночью передвигаться по канату куда проще. Первая рука пошла, потом вторая, и снова – первая.
И тут из тиковых зарослей наконец вылезла луна. Ее лучи накрыли его как сетью. В лунной паутине он казался себе огромным серебристым насекомым. «Господи, – подумал он (а об этом он уже сколько лет не думал), – видели бы меня сейчас каролинские ребятки!»
Трос стал провисать, и Дики понял, что приближается к середине. Но провисал он больше, чем раньше, а еще и трясся. Наверное, потому, что Дики за эти годы прибавил пару фунтов. Но не за счет мышечной массы – плечи заныли всерьез.
А трос провисал еще больше. И заколыхался так сильно, что очень трудно стало держаться. В Дики, как газировка в сифоне, поднялась паника. Он услышал шум – словно кто-то ругался и смеялся. Причем совсем рядом. Вытянув шею, Дики посмотрел вперед и в нескольких ярдах от себя увидел очертания человеческой фигуры. По спине побежали мурашки: Дики понял, что на канате он не один.
– Ба! Неужто это лейтенант Голдуайр?
– Стаблфилд? Да какого…
– Слушай, с такими встречами надо кончать.
– Стаблфилд! Что ты тут делаешь?
– Дышу свежим воздухом, мальчик мой, дышу свежим воздухом. О-о-о… И воздух осени свеж и прян. – Он действительно дышал свежим воздухом, причем с трудом. – А в тиши ночных часов / На крылах летучей мыши/ С каждым взмахом мчусь все выше.[38] – Цитата из Шекспира прерывалась присвистами и вздохами.
– Какого хрена ты сюда поперся? – В голосе Дики сквозило отчаяние, руки дико болели.
– Тебя решил навестить (вздох). Фоли оставил вертолет в Таиланде. Знал ведь я, что нужно съездить его забрать. Дьявол! Староват я для этого. (Присвист.) Гимнастика – не мое призвание. Фигура неподходящая.
– А Лиза? Лиза где?
Стаблфилд застонал.
– Лиза? Одно знаю: она не висит в семистах пятидесяти футах над землей. – И он снова застонал. – Про Лизу ничего не знаю. Мадам Пхом (вздох) оставила мне ее письмо. Я так понимаю, она и тебе написала. Я решил, ты расстроишься. Отправился тебя подбодрить. Дьявол! Плечи просто отваливаются.
Дики не знал, что и думать.
– Так Лизы вообще здесь не было? Ну, теперь все понятно. А ты решил меня утешить.
– Я – твоя официально назначенная Синяя Птица. – Стаблфилд, прерывисто дыша, затянул, сюсюкая, песенку: – Если ты счастлив и знаешь это, хлопни в ладоши, раз-два. – Он задумчиво взглянул на провисший канат. – Но, по зрелому размышлению…
– Стаб, ты спятил!
– Нет, это ты спятил. А я должен тебя вразумить.
– Слушай, нам надо отсюда выбираться. Отправляйся-ка в обратный путь. – Двуглавая и треглавая мышцы Дики уже дымились, а дельтовидная опасно потрескивала.
– Уж не знаю, смогу ли…
– Возвращайся назад. Это ближе. Я за тобой! Давай!
Дики продвинулся вперед, но Стаблфилд не шелохнулся. Они были уже совсем рядом.
– Ты (стон) встал у меня на пути, Голдуайр. У тебя уважения к личности не больше, чем у женщин, с которыми я живу.
Совсем рядом прошмыгнула стайка летучих мышей, чей писк и визг звучал как минималистская музыка к спектаклю про двух мужчин, висящих бок о бок на канате. Если бы на спине летучей мыши действительно сидела фея, она бы решила, что эти две освещенные луной фигуры – часть силуэта какого-то далекого города.
– Ну двигайся же, черт тебя подери!
– Ладно-ладно… Голдуайр, ты вынуждаешь меня отступить? Ты что, забыл (вздох), что я из тех (вздох), кто идет только вперед?
Медленно, с трудом они продвигались к платформе на обрыве. Несмотря на серьезность ситуации, Дики не сдержался и крикнул:
– А что насчет ребенка?
– Ребенка (вздох)?
– Кто отец?
Стаблфилд так резко остановился, что Дики чуть на него не налетел.
– Это не наше дело, – бросил он раздраженно. – Не наше дело, Голдуайр. У женщин свои тайны. Это надо уважать. – Голос его слабел. – Наша Лиза… больна неземной болезнью… Ты что, не догадывался? Лиза имеет дело с могущественными силами (выдох). С силами, вызывающими благоговение и почтение. А мы с тобой имеем дело разве что с правительством. – Он фыркнул, и правая рука соскользнула с троса. Его роскошное, облаченное в лиловый костюм тело осталось висеть на одной левой.
– Стаб, держись! О господи! Хватай канат! – Дики понимал, насколько это трудно: у него самого пальцы начали неметь. – Хватай его, Стаб! Хватай, умоляю! Ну же! – Он почти рыдал. – Прошу тебя!
– Меня… этот способ передвижения… разочаровал. – Стаблфилд раскачивался все сильнее. – Теряешь… собственное… достоинство. Пожалуй, я… выберу… другой. – Он крикнул нечто вроде: «Пусть гадают!»
И исчез.
Именно что исчез. Дики не видел, чтобы он падал. Просто Стаблфилд был, и вдруг его не стало. Ноги Дики так отчетливо ощущали пустоту внизу, словно он стоял на груде острых камней. А из глубин бездонной пустоты не донеслось ни крика, ни всплеска, ни стука, ни рокота прощальной отрыжки – ничего, что обозначило бы завершение. Слышны были только писк летучей мыши, кукушкино ку-ку и призывный гул забвения.
Последователи Карла Юнга утверждают, что совпадений не существует. Кроме того, среди наших знакомых есть такие, кто пытается нас убедить, что и ошибки быть не может, а следовательно, надо сделать вывод – не может быть и счастливого случая. Кто скажет наверняка, по чистой случайности или по подсказке подсознания полковник Пэтт Томас очутился 15 сентября в храме Чинго-до в Токио? Чинго-до – храм, посвященный тануки, и Томас точно отправился туда не специально.
Узнав о террористических актах, полковник тут же связался по телефону с командующим разведкой военно-воздушных сил. Томасу и сержанту Кентербери было приказано немедленно отправляться в посольство США в Токио и оставаться там для выполнения спецзаданий в этом регионе. В конце их краткой беседы полковник Томас сообщил, что дезертир Дерн Фоли был «нейтрализован» и больше хлопот с ним не будет. (Он скрестил на счастье пальцы.)
– Ну и хорошо, – прорычал полковник, и вопрос был закрыт. И пусть Мэйфлауэр Кэбот Фицджеральд что хочет, то и думает, хотя у этого кретина наверняка сейчас на уме проблемы посерьезнее, чем осточертевшие всем «без вести пропавшие». Вот оно: нет худа без добра.
В Токио полковник встретил своего старинного приятеля. Билл Леворк, бывший офицер разведки, служил теперь в посольстве, в отделе связей с общественностью. В субботу днем Леворк предложил показать полковнику город, и поскольку приказов от начальства не поступало и дел не было никаких, тот согласился. Томас не был в Токио лет двадцать и составил список мест, которые хотел посетить. Среди них значился и храм, но не Чинго-до. Леворк храмы знал плохо и привез друга в Чинго-до по ошибке. (По ошибке ли?)
Точнее сказать, Леворк привез его в Сенсо-дзи, огромный буддистский комплекс в Асакусе, квартале Токио, который вместе с соседним Иосиварой стал для Токио тем же, чем стал для Бангкока Патпонг. Храм Чинго-до находится совсем рядом с Сенсо-дзи, на торговой улочке сразу же за храмом, где продается все, от туристических сувениров до настоящего антиквариата, но на роскошный Сенсо-дзи он похож мало. (Пятиэтажная пагода Сенсо-дзи окружена садами, а вход в Чинго-до – рядом с обувным магазином.).
Билл Леворк был крайне озадачен.
– Нет, – сказал он, – это вроде не то. – Он остановился прочитать табличку на выкрашенных красным воротах, после чего сообщил Томасу, что в 1872 году Совет попечителей Чинго-до посвятил этот храм обожествленному животному – «енотовидной собаке». Эти зверьки прежде обитали в больших количествах на территории Сенсо-дзи, и считалось, что они отпугивают разбойников и предотвращают пожары. – Просто какая-то помесь медвежонка Смоуки[39] с сержантом Макдаффом, – презрительно усмехнулся Леворк и собрался уже идти дальше. – Твой храм, наверное, где-то поблизости.
– Погоди-ка, – сказал Томас. – Пойдем-ка засвидетельствуем свое почтение. Если это сработает, может, прекратить страховать дом? Страховые взносы на случай кражи и пожара меня по миру пустят. – Несмотря на недавние трагические события, полковник пребывал в бодром настроении. Возможно, с нетерпением ждал нового задания, или же это было как-то связано с запиской, лежавшей у него в кармане: вернувшись поздно ночью 11 сентября в гостиницу «Зеленый паук», он обнаружил под дверью листок с названием и адресом клиники на Филиппинах, где страдания его смертельно больной сестры можно было облегчить при помощи героина. И подпись: «Обнимающий деревья».
Американцы вошли в ворота, купили в кассе билеты, прошли между двумя довольно большими каменными фонарями и приблизились к храму. В нем не было ничего примечательного, если не считать двух глиняных статуй забавных зверьков, стоявших на задних лапах справа от входа. Фигурки были футов пяти высотой, выкрашенные черным, с круглыми белыми животиками и белыми кругами вокруг явно безумных глазок. Изображения были стилизованные, и до полковника Томаса дошло, кто это такие, только когда Леворк сказал:
– А, я понял! Эти «енотовидные собаки» и есть легендарные японские барсуки, как их там… кажется, тануки.
Не успел Леворк договорить, как Томас увидел ее. Зеленое платье с высоким воротником, черные замшевые сапоги, очаровательное, хоть и слегка асимметричное лицо и блеск в глазах, придававший лицу игривое и чуточку пугающее выражение. Она опускала пятийеновые монетки в ящик для пожертвований. Не сказав приятелю ни слова, Томас направился к ней.
Она ответила на его приветствие с ледяной вежливостью. Но, присмотревшись повнимательнее, просияла.
– Это вы! Бангкок! Да, помню. Вы все время искать тануки, да?
– Чего? Я? – Он взглянул на статуи. И засмеялся. – Нет-нет. Это просто совпадение.
– Я так не думать. Я думать – как сказать? – вы искать тануки. Фанат тануки. Вы тайком поклоняться тануки.
– Да ну что вы! Я про тануки ничегошеньки не знаю. Я искал другой храм, совсем другой. Мой приятель думал, это где-то поблизости. – Когда он видел ее в Бангкоке, она сидела за столом, и он только сейчас заметил, что она месяце на седьмом беременности. Кивнув на ее живот, он сказал: – Думаю, вы наверняка знаете, где этот храм.
– Я? Почему вы так думать?
Томас объяснил, что в Токио есть храм, он только названия не помнит, куда беременные женщины ходят молиться о здоровье будущих детей, а бездетные молятся о том, чтобы забеременеть. Храм, специализирующийся на родовспоможении и лечении бесплодия.
– Я не знать такое место. Я недавно в Токио. – Она посмотрела на него с любопытством. – Почему вы его искать?
По причинам, которые он и сам не мог объяснить, полковник в последнее время стал отвечать наличные вопросы откровенно, что людям его профессии не свойственно.
– Понимаете, у нас с женой нет детей. Мне сорок пять, ей тридцать восемь, и время-то уходит. Жена увидела по телевизору передачу про этот токийский храм, где лечат бесплодие, ну а как узнала, что я здесь буду, пристала ко мне, велела сходить – мало ли что. Вроде как в шутку это говорила, но она родом из Луизианы, а они там все на вуду помешаны. – Томас взглянул на статуи и заметил, что у одной – огромная мошонка. – Эти зверьки, думаю, нам вряд ли помогут.
Лиза улыбнулась и покачала головой.
– Нет, они не помочь. Это храм хороший, а все равно – идиотское место.
– Да? И почему же? Что в нем такого идиотского?
– Японцы думать, Тануки их беречь от воров, а Тануки сам главный вор. Тануки всегда воровать еда, воровать сакэ, воровать женщины.
«Есть у меня такие дружки», – подумал Томас. А вслух сказал:
– У нас есть поговорка: «Вора только вор поймает». И органы, которые у нас в Штатах называются правоохранительными, действуют, руководствуясь именно этим принципом. Так что, может, для тануки охрана – самое подходящее занятие.
Лиза посмотрела на часы.
– Я теперь идти в другое место Тануки. Лучше. Вы любить Тануки, вы его тайный фанат, вы идти со мной, я показать. Самый хороший храм Тануки. Первый сорт. Будете смотреть?
Томас поманил пальцем Леворка, который из вежливости держался на расстоянии.
– Билл! Иди сюда! Я хочу познакомить тебя с мадам Ко. Она приглашает нас осмотреть главную обитель тануки. – Он обернулся к Лизе. – Это ведь не то, что шоу в Бангкоке?
Поклон Леворка мог бы быть заметен только японскому глазу. Мадам Ко, густо покрасневшая при упоминании о бангкокском шоу, ответила на приветствие.
– Еще тануки? – спросил Леворк. – На кой они нам сдались?
– Я фанат тануки, – подмигнул ему полковник. – Последователь тайного культа. – Он кинул монетку в ящик для пожертвований, и они втроем, весело болтая, отправились на ближайшую железнодорожную станцию. Мужчины решили, что у Лизы нарушение речи (она говорила так, будто у нее во рту нарыв), но спросить не рискнули.
Храм, куда привела их Лиза, называется Янаги Мори. Как это ни странно, находится он в Акихабаре, одном из самых неприметных районов Токио, известном разве что магазинами с дешевой электроникой. Янаги Мори, огороженный забором из красного штакетника, выходит на узкую улочку с магазинами и ларьками. А за ним – набережная реки Канды, чьи зеленые воды, заключенные в бетонный желоб, текут по Токио точно так же, как протекает река Лос-Анджелес по городу с тем же названием: вот и еще одно доказательство несостоятельности человеческой фантазии.
Хотя территория храма оказалась не больше, чем, скажем, стоянка у пригородного «Макдоналдса», там повсюду были изображения Тануки – из камня, дерева, глины, железа и еще из невесть каких материалов. Некоторые вполне симпатичные, и американцы нашли, что атмосфера здесь приятная. Достаточно почтительная, но чуточку ироничная, видимо, чтобы почтение не переходило в набожное почитание.
Они походили, посмотрели статуи, и Томас, показав на здание чуть поодаль, сказал:
– Там, наверное, еще тануки.
– Нет, – ответила Лиза. – Это храм Кицунэ. Кицунэ – не то что Тануки. Кицунэ – это по-вашему… лис.
В Японии барсук и лис иметь особая сила, люди им поклоняться, но они не настоящие боги. Лис Кицунэ – посланник богов. Он ходить между мирами. Между другой мир и этот. Может пошутить, сделать скандал, но он много работать. Тануки никогда не работать. Он только веселиться. Есть, пить, танцевать, делать секс. Всегда весело.
– Понятно, – сказал полковник. – Так, может, пойдем к Кицунэ? Похоже, Братец Лис поважнее.
Лиза окинула его взглядом – с фуражки до кончиков ботинок. Глаза у нее светились – как внутренности сладкого перца, от которого отрезали кусочек. У ее улыбки собственного цвета не было, но она словно забирала цвет у всего вокруг.
– Да? – удивилась она. – Вы думать, веселье – не так важно? Веселье не так, как работа? А может, веселье лучше? Вы как думать?
– Меня легко переубедить, мадам Ко. И у вас это отлично получается. – И он прерывисто засмеялся.
– Полковник не полностью отвергает веселье, – вставил слово Леворк.
– Ой не полностью, – согласился Томас. – А когда я избавлюсь от этих птичек, – показал он на погоны, – то уж повеселюсь как следует. Через пять лет выхожу в отставку, – объяснил он Лизе.
– И что тогда делать?
– Мы купили отличный деревянный коттедж в Орегоне. В горах неподалеку от Грантс-Пасса. Куплю болотные сапоги, буду ловить форель и встречаться с друзьями – с теми, кто просто хочет поиграть со мной в покер и не желает обсуждать политику и текущие события. А еще буду сидеть на веранде, пить виски и беседовать с дятлами. А по настроению, может, черт возьми, когда и встану, обниму одно-другое дерево. – Незаметно для остальных он пощупал бумажку в кармане. – Правда, – вздохнул он, – поскольку тот храм мы так и не нашли, топота маленьких ножек в доме не будет.
Леворк только усмехнулся, а Лиза мысленно произнесла: «Не зарекайся!» Она, разумеется, подумала о тануки, которые обрели свободу как раз в районе Гранте-Пасс, но вдруг в голове забрезжила совсем другая мысль. Подойдя к одному из каменных тануки, Лиза сделала вид, что внимательно его рассматривает. Она так работала челюстями, будто жевала хрящик, но причиной тому были ее размышления, а также резко усилившаяся боль в нёбе. К мужчинам она присоединилась только через несколько минут. И вдруг резким движением схватила руку полковника и прижала к своему животу.
– Скоро, – сказала она, – я иметь дитя-сан. Я уехать. Не могу взять дитя. Может быть, я отдать дитя вы и ваша жена.
Томас потерял дар речи.
– Вы это серьезно? – спросил Леворк.
– Да, я серьезно. – Она еще сильнее сжала руку Томаса. – Вы думать сегодня, вы говорить жена. Завтра или день после завтра вы приходить этот храм. – Потом она показала на здание не больше хижины Дики: – Дом сторожа. Если я нету, вы оставить ответ сторож. О'кей? Если ответ «да», вы приезжать сюда через один год. – Она взглянула на часы. – Один год. Сентябрь пятнадцать. Когда дитя уже не сосать грудь. Если я нету, девочка в доме сторожа. Для вас. Ваше дитя. Извинить, документы нет.
Для человека со связями в министерстве обороны и ЦРУ вывезти из Японии ребенка без документов труда не составляет, но Томас был слишком потрясен предложением, чтобы думать о деталях. Одно он отчетливо понимал: говорит мадам Ко все хуже, но говорит совершенно искренне. В ответ он смог только пробормотать:
– Спасибо… Поверить не могу… Спасибо… Я вам сообщу. Мы это обдумаем и вам сообщим. Спасибо.
И в этот самый миг мадам Ко выпучила глаза, лицо ее перекосилось. Прикрыв рот ладонью, она согнулась пополам. Томас решил, что ее сейчас вырвет. Мужчины смущенно и озабоченно переглянулись. Лиза закашлялась и отвернулась. И стала вытаскивать что-то изо рта. Что-то яркое. Мягкое. И на удивление большое.
С минуту она рассматривала это «что-то», оказавшееся свежей хризантемой. На ней, как роса, блестела слюна. Лиза показала ее мужчинам. Улыбнулась сконфуженно, но не без гордости. А затем быстро ушла в сторожку.
– Вот те на! – воскликнул Леворк. – Это что за чертовщина?
– Ничего особенного, – махнул рукой полковник Томас, выводя приятеля из храма Тануки. – Мадам Ко – циркачка. Это был просто фокус.