Утро возвестило своим приходом первый день марта. Проснувшись, я встала и, отдернув штору, увидела, как сквозь туман пробивается солнце. Над моей головой, над крышами домов, почти вровень с облаками возвышался величественный торжественный купол, синий и расплывчатый. Собор. Пока я смотрела, сердце ожило, дух начал расправлять постоянно спутанные крылья. Внезапно возникло чувство, что наконец-то я попробую жизнь на вкус. Тем утром вера моя выросла, как дерево Ионы[2], и, быстро, но тщательно одеваясь, я подумала, что приехать в Лондон было правильно. Воздух великого города дарит силы и уверенность в себе. Кто, кроме труса, согласится провести всю жизнь в деревне и навсегда обречь данные природой способности на ржавчину забвения?
Воодушевившись новыми мыслями, я больше не чувствовала себя уставшей с дороги и изможденной, и спустилась в столовую аккуратной и свежей. Когда официант принес завтрак, мне удалось говорить с ним спокойно, но жизнерадостно. Мы побеседовали минут десять, и этого времени хватило, чтобы завязать полезное знакомство.
Это был седой пожилой человек и, судя по всему, служил здесь уже лет двадцать. Я подумала, что он должен помнить двух моих дядюшек – Чарлза и Уилмонта. Пятнадцать лет назад они часто останавливались в этой гостинице. Едва я упомянула дорогие имена, как он вспомнил обоих сразу и с почтением. Благодаря семейным связям положение мое в его глазах прояснилось и упрочилось, к тому же он заметил, что я похожа на дядю Чарлза. Полагаю, так и есть, поскольку миссис Баррет не раз говорила мне то же самое. Отныне его отстраненность уступила место услужливой любезности, так что можно было не сомневаться в достойном ответе на разумный вопрос.
Окно моей маленькой гостиной выходило на узкую, тихую, чистую улицу. Прохожие появлялись здесь так же редко, как в провинциальных городках. Ничто не вызывало опасений, и я не сомневалась, что могу отважиться выйти на улицу одна.
После завтрака я отправилась на прогулку. Сердце наполнилось вдохновением и радостью, как перед увлекательным приключением. Вскоре я оказалась в известном, классическом месте: на Патерностер-роу, – вошла в принадлежавший некоему мистеру Джонсу книжный магазин и купила маленькую книжку (роскошь, которую вряд ли могла себе позволить), чтобы в знак благодарности отправить ее в подарок миссис Баррет. За прилавком стоял сам мистер Джонс – сухой деловой джентльмен.
То утро я провела необычайно плодотворно. Оказавшись перед собором Святого Павла, вошла и поднялась в купол, откуда взору открылся весь Лондон с рекой, мостами и церквями. Как на ладони простиралось передо мной древнее Вестминстерское аббатство, освещенные солнцем зеленые сады Темпла, отделенное от земли легкой дымкой сияющее голубое небо ранней весны.
Спустившись, пошла туда, куда в легком экстазе свободы и радости случайно повели ноги, и каким-то удивительным образом попала в гущу городской жизни, на Стрэнд, и наконец-то увидела и почувствовала Лондон. Поднявшись по Корнхилл, оживленной улице, я даже отважилась перейти дорогу. Совершенный в одиночку, этот подвиг доставил пусть и неразумное, но глубокое удовольствие. Позже я увидела Уэст-Энд, парки, прекрасные площади, но все равно больше всего полюбила Сити, где сосредоточен серьезный бизнес, который суета и шум не скрывают, а воплощают в звуках и картинах. Сити зарабатывает на жизнь, в то время как Уэст-Энд наслаждается радостями жизни. Если Уэст-Энд развлекает, то Сити глубоко волнует и возбуждает.
Наконец, устав и проголодавшись (уже несколько лет не испытывала такого здорового голода), около двух часов дня я вернулась в свою темную старую тихую гостиницу и с аппетитом съела отбивную с тушеными овощами. И то и другое оказалось отменным: намного лучше тех крохотных кусочков непонятно чего, которые кухарка мисс Марчмонт подавала доброй покойной госпоже, а заодно и мне. О них даже вспоминать не хотелось! Восхитительно уставшая, я прилегла на три составленных стула (дивана в комнате не было) и провалилась в сон, а проснувшись, два часа провела в раздумье.
Настроение, направление мысли, да и все сопутствующие обстоятельства, благоприятствовали новому, решительному и смелому – возможно, даже отчаянному – образу действий. Терять было нечего. Невыразимое отвращение к прошлому существованию исключало возвращение в родные края. Если не удастся преуспеть в задуманном, кто, кроме меня, пострадает? Если умру вдали от (хотелось сказать «дома», но дома у меня не было) Англии, кто заплачет?
Я умела страдать и терпеть. Привыкла к страданиям. Сама смерть не внушала мне такого ужаса, как взращенным в неге богачам. Я всегда смотрела на смерть спокойно. Мысленно подготовившись к любым последствиям, составила план действий.
В тот же вечер новый друг, официант, снабдил меня сведениями о судах, отправляющихся в континентальный порт Бу-Марин. Выяснилось, что время терять нельзя, ибо следовало безотлагательно подняться на палубу. Можно было бы дождаться утра, но существовала опасность опоздать.
– Лучше займите койку сегодня же, – посоветовал официант.
Я согласилась, оплатила счет и отблагодарила благожелателя суммой, которую теперь сама считаю королевской. Он же, видимо, счел ее абсурдной, ибо, спрятав деньги в карман, усмехнулся, выражая мнение о здравомыслии дарительницы, и отправился вызывать экипаж. Затем, отрекомендовав меня вознице, дал указание отвезти на пристань, но не оставлять среди матросов. Тот пообещал, однако слова не сдержал, а, напротив, принес меня в жертву, подал как ростбиф, высадив прямо среди не ведавших приличий моряков.
Наступил кризис. Уже стемнело. Выполнив свою миссию, возница тут же уехал, а матросы вступили в борьбу за меня и мой саквояж. Их крики я слышу даже сейчас: они потрясли мою скромную философию больше, чем сумрак, одиночество или странность обстановки. Когда один положил руку на саквояж, я отнеслась к этому спокойно, но когда другой коснулся меня, возмутилась, стряхнула его ладонь и сразу шагнула в лодку, строго и твердо приказав поставить саквояж рядом, что и было немедленно исполнено, поскольку хозяин выбранной лодки сразу превратился в союзника и поспешно отчалил от берега.
Вода казалась черной, как поток чернил, и в ней отражались огни строений на берегу и качающихся на волнах судов. Меня подвезли к выстроившимся в ряд кораблям, и при свете фонаря удалось прочитать их начертанные белой краской на темном фоне названия: «Океан», «Феникс», «Консорт», «Дельфин», – однако моего, который назывался «Стремительный», не было: очевидно, стоял дальше.
Мы продолжили путь в темноте, и мне почему-то подумалось о Хароне, перевозящем одинокие души через Стикс в страну теней. Сидя в утлой лодчонке под дождем, ощущая на лице порывы холодного ветра, с двумя грубыми гребцами в качестве спутников, чьи крики по сей день оскорбляют мой слух, я спросила себя, испытываю ли ужас или отчаяние, и ответила, что не чувствую ни того ни другого, хотя в жизни, случалось, пугалась в куда более безопасных ситуациях.
Как такое возможно? Почему вместо уныния и беспомощности я испытываю воодушевление и бодрую бдительность? Бог есть…
Наконец из темноты показался «Стремительный» – белый и сияющий.
– Вы на месте! – провозгласил матрос и немедленно потребовал шесть шиллингов.
– Слишком много, – возразила я.
Он отгреб от корабля и заявил, что не выпустит, пока не заплачу. С борта за происходящим наблюдал молодой человек – как впоследствии выяснилось, стюард – и улыбался в предвкушении грядущей битвы. Чтобы разочаровать его, я не стала спорить и заплатила. Трижды в тот день отдавала кроны там, где хватило бы нескольких шиллингов, успокаивая себя мыслью, что такова цена опыта.
– Они вас обманули! – ликующе провозгласил стюард, стоило мне подняться на борт.
Ограничившись флегматичным «знаю», я поспешила вниз.
В женской каюте меня встретила полная, статная, эффектная особа, но в ответ на просьбу показать койку окинула суровым взглядом и пробормотала, что, как правило, в такое время пассажиры на борт не поднимаются, и вообще не выразила намерения держаться любезно. Как странно: лицо такое хорошенькое и в то же время надменное!
– Не отправляться же мне обратно, – возразила я. – Так что вам все-таки придется показать мою койку.
Не скрывая недовольства, она наконец указала на свободное место, я сняла шляпу, сложила вещи и легла. Первые трудности были преодолены, небольшая победа одержана. Бездомный, одинокий, блуждающий ум получил время для короткого отдыха. Пока «Стремительный» не войдет в гавань, как мне казалось, можно просто лежать… О господи! Как же я заблуждалась! За всю ночь я не сомкнула глаз и к утру – измученная, раздраженная – пребывала в состоянии, близком к трансу.
Дело в том, что стюардесса что-то не поделила со своим сыном – тем самым молодым стюардом, – и он то и дело входил и выходил, бесцеремонно хлопая дверью. Эти двое спорили, ругались, ссорились и мирились. В то же время она писала письмо домой – вроде бы отцу – и, не обращая на меня никакого внимания (возможно, полагала, что я крепко сплю) читала вслух отрывки. Некоторые из этих пассажей содержали семейные секреты и касались какой-то Шарлотты – младшей сестры, которая, как явствовало из послания, готовилась вступить в романтический и неразумный брак. Леди громко протестовала против предосудительного союза. Почтительный сын с презрением осмеял переписку матери, а та в ответ набросилась на него с бранью. Пара выглядела странной. Стюардессе было лет тридцать девять – сорок. Полная сил, цветущая, словно двадцатилетняя девушка, она производила впечатление особы жесткой, самодовольной и вульгарной, ум и тело которой отличались бесстыдством и несокрушимостью. Думаю, что с детства ей пришлось жить в общественных заведениях, а в юности, скорее всего, она работала официанткой в какой-нибудь забегаловке.
Ближе к утру разговор перешел на новую тему. Стюардесса принялась рассуждать о неких Уотсонах: хорошо знакомых ей и высокочтимых благодаря своей щедрости пассажирах, – которые, как она с гордостью заявила, пересекая пролив, всякий раз одаривают ее небольшим состоянием.
На заре вся команда корабля пришла в движение, а с восходом солнца на борт начали подниматься пассажиры. Уотсонов стюардесса встретила едва ли не с распростертыми объятиями. Их было четверо: двое мужчин и две дамы. Следом за ними появилась молодая леди, которую провожал джентльмен благородной, хотя и вялой наружности.
Уотсоны, несомненно, располагали значительным состоянием, о чем свидетельствовали их манеры. Дамы – обе молодые, привлекательные, а одна и вовсе красавица – были одеты дорого, модно и до нелепости несоответствующе обстановке. Шляпки с яркими цветами, бархатные накидки и шелковые платья больше подошли бы для променада в парке, чем для сырой палубы пакетбота. Мужчины: низкорослые, толстые, некрасивые и вульгарные – представляли собой столь яркий контраст с дамами, что вызывали улыбку. Тот, что постарше, и вовсе выглядел отталкивающе: неприятный, с огромным животом. Как скоро выяснилось, это был то ли муж, то ли жених. Открытие привело меня в изумление, а потом, когда заметила, что, вместо того чтобы пребывать в тоске от такого союза, леди веселилась едва ли не до головокружения, и вовсе в недоумение. «Должно быть, за громким смехом она скрывает безумное отчаяние», – подумалось мне, но в ту самую минуту, когда эта мысль посетила вялое сознание, она игриво подошла ко мне (я тихо и уединенно стояла возле борта), совершенной незнакомке, со складной скамеечкой в руках и с улыбкой поразительной, пугающе легкомысленной, хотя и продемонстрировавшей великолепные зубы, предложила воспользоваться удобным приспособлением. Я отказалась – разумеется, со всей возможной вежливостью, – и она так же легко и беззаботно удалилась, оставив меня гадать, что заставило ее, столь жизнерадостную и добродушную, связать судьбу с таким человеком.
Леди, которую провожал джентльмен, белокурая и хорошенькая, в простом ситцевом платье, соломенной шляпке без украшений и грациозно накинутой на плечи большой шали выглядела совсем девочкой. Я заметила, что, прежде чем покинуть подопечную, провожатый окинул пассажиров оценивающим взглядом, словно решал, можно ли оставить ее в такой компании. От дам в ярких шляпках он тут же с нескрываемым разочарованием отвернулся, потом взглянул на меня и что-то сказал девушке (дочери, племяннице или кем там она ему доводилась). Леди тоже посмотрела в мою сторону и слегка изогнула в усмешке короткую очаровательную губку. Трудно сказать, что именно спровоцировало столь презрительное выражение: моя внешность или скромное траурное одеяние, – но, скорее всего, и то и другое. Пробил колокол. Джентльмен (впоследствии я узнала, что это был ее отец) покинул борт, и корабль отправился в путь.
Иностранцы говорят, что только английские девушки способны путешествовать в одиночку, и не перестают удивляться беспечности их родителей и опекунов. Отвагу этих молодых особ некоторые называют мужеподобной и неприемлемой, а их самих считают пассивными жертвами образовательно-теологической системы, безрассудно пренебрегающей должным «надзором». Относилась ли эта конкретная молодая леди к таковым, до поры до времени я не знала, однако вскоре выяснилось, что пребывание в одиночестве не в ее вкусе. Пару раз она прошлась туда-сюда по палубе, с легким презрением посмотрела на порхающих в шелках и бархате дам, а также на танцующих вокруг них медведей, и в конце концов подошла ко мне.
– Вам нравится путешествовать морем?
На ее бесхитростный вопрос я ответила, что впервые на корабле и пока не поняла.
– Ах, какая прелесть! – воскликнула незнакомка. – Завидую вам: свежие впечатления так приятны! Теперь, когда у меня их так много, совсем забыла первые. Давно пресытилась и морем, и всем прочим.
Я не сдержала улыбки, и она искренне возмутилась:
– Вам смешно? Но почему?
– Потому что вы слишком молоды, чтобы чем-то пресытиться.
– Мне уже семнадцать, – чуть обиженно возразила особа.
– А на вид не больше пятнадцати. Любите путешествовать без сопровождающих?
– Еще не хватало! Да я уже раз десять пересекала пролив одна. Впрочем, не совсем: стараюсь находить компанию.
– Вряд ли на сей раз удастся, – кивком указала я на Уотсонов, которые громко смеялись и вообще создавали на палубе чрезвычайно много шума.
– Только не с этими отвратительными мужчинами и женщинами, – заметила девушка брезгливо. – Таким нужно путешествовать третьим классом. Вы едете в школу?
– Нет.
– А куда?
– Понятия не имею. Знаю только, что в порт Бу-Марин.
Она, казалось, удивилась, но тут же беззаботно продолжила:
– А я в школу. О, я так много иностранных школ уже сменила, но все равно осталась полной невеждой. Ничего не знаю. Совсем ничего, уверяю вас. Правда, очень хорошо играю на фортепиано и танцую, неплохо говорю по-немецки и по-французски, но читаю и пишу хуже. Представляете, однажды меня попросили перевести на английский язык страницу из какой-то немецкой брошюрки, и я не смогла. Папа страшно расстроился и сказал, что месье Бассомпьер – мой крестный отец и опекун, который оплачивает учебу, – выбросил деньги на ветер. Должна признаться, в таких предметах, как история, география, арифметика, и им подобных я сущий младенец. И еще я ужасно слаба и в грамматике, и в правописании на английском, вдобавок совсем забыла свою религию. Считаюсь протестанткой, но вовсе не уверена, что таковой являюсь. Не понимаю разницы между католичеством и протестантством, но нисколько не переживаю по этому поводу. Когда-то была лютеранкой в Бонне – милом Бонне, очаровательном Бонне, где так много красивых студентов. У каждой симпатичной девочки из нашей школы был поклонник. Они знали, когда у нас заканчивались уроки, и почти ежедневно провожали по бульвару. «Schönes Mädchen!»[3] – неслось нам вслед. Я была так счастлива в Бонне!
– А где вы учитесь сейчас? – поинтересовалась я.
– Ну, в этом…
Должна пояснить, что мисс Джиневра Фэншо (именно так звали молодую леди) использовала местоимение «это» в качестве временной замены настоящего названия. Такова была ее привычка: «это» появлялось на каждом повороте разговора в роли удобного синонима недостающего слова в любом языке, на котором ей приходилось общаться. Эту полезную привычку она переняла у француженок. Как выяснилось, в этот раз короткое словечко «это» заменило не что иное, как сам город Виллет – великолепную столицу великолепного королевства Лабаскур.
– Вам нравится Виллет? – спросила я.
– Довольно милый город. Местные жители ужасно глупы и вульгарны, однако есть приятные английские семьи.
– Учитесь в школе?
– Да.
– В хорошей?
– О нет! Школа отвратительная, но каждое воскресенье ухожу и совершенно забываю о maîtresses, professeurs, élèves[4] и посылаю уроки au diable[5]. – Конечно, по-английски вряд ли кто-то осмелится выразиться столь откровенно, но по-французски высказывание прозвучало вполне нормально.
– А потому живу чудесно. Опять надо мной смеетесь?
– Нет. Просто улыбаюсь собственным мыслям.
– И о чем же думаете? – спросила собеседница, но тут же, не дожидаясь ответа, потребовала: – Нет, лучше скажите, куда едете.
– Куда приведет судьба: надо как-то зарабатывать на жизнь.
– Зарабатывать! – потрясенно воскликнула она. – Значит, вы бедны?
– Как Иов[6].
– Ах как неприятно! – заметила юная особа после короткого молчания. – Но я понимаю, что такое быть бедным: мои родные тоже небогаты – папа, мама, все. Папа – капитан Фэншо, офицер, – получает половину жалованья, однако имеет благородное происхождение, так что некоторые наши родственные связи очень значительны. Но помогает нам только мой дядюшка и крестный месье Бассомпьер, который живет во Франции. Он оплачивает обучение девочек – у меня пять сестер и три брата, – чтобы все мы могли удачно выйти замуж. Полагаю, это значит – за старых состоятельных джентльменов, как моя старшая сестра Августа, у которой муж намного старше папы. Она очень красива – не то что я: темноволосая, яркая. Ее муж, мистер Дэвис, переболел в Индии желтой лихорадкой и стал такого же цвета, как гинея, зато богат: у Августы есть собственный экипаж, слуги. Мы все считаем, что она прекрасно устроена. Во всяком случае, это намного лучше, чем самой зарабатывать на жизнь, как вы сказали. Кстати, вы считаете себя умной?
– Нет, скорее нет.
– Умеете играть, петь, знаете иностранные языки?
– Нет-нет, ничего такого!
– И все же я думаю, что вы умны, – подавив зевок, заметила мисс Фэншо. – У вас, кстати, бывает морская болезнь?
– Не знаю. А что это такое?
– О, это ужасное состояние, и я так страдаю! Без нее ни разу не обошлось. Вот и сейчас уже чувствую ее приближение. Пойду вниз и ни за что не стану просить о помощи эту мерзкую толстую стюардессу. Heureusement je sais faire aller mon monde[7].
Мисс Фэншо удалилась. Вскоре за ней последовали и другие пассажиры, и весь день я оставалась на палубе одна. Когда вспоминаю спокойное, даже счастливое состояние этих часов и в то же время думаю об опасном – некоторые сказали бы, безнадежном – положении, в котором оказалась волей судьбы, чувствую, что поистине
Не в четырех стенах – тюрьма,
Не в кандалах неволя.[8]
Опасности, одиночество, неясное будущее не кажутся тягостным злом, пока есть здоровье, силы и способности, особенно если свобода подставляет крепкие крылья, а надежда освещает путь яркой звездой.
Мне стало плохо значительно позже, чем мы миновали Маргит, так что я успела вдохнуть свежий ветер, насладиться вздымающимися водами пролива, полетом морских птиц, белизной далеких парусов, мирным, хотя и облачным, низко нависшим небом. В мечтах европейский континент представлялся далекой сказочной страной. Солнце освещало его, превращая длинную береговую линию в золотую полосу. Сияющий образ украшал старинный городок с белоснежной башней, зеленые леса, острые горные вершины, мягкие пастбища и полноводные потоки. Фоном служило торжественное синее небо, а на нем волшебной королевской милостью с севера на юг протянулся согнутый Богом лук – арка надежды.
Если желаете, читатель, уберите все это – но лучше оставьте и снабдите мудрой моралью, начертав ее красивым крупным почерком: «Мечты не что иное, как искушение и обман».
Ощутив тяжкий приступ морской болезни, я побрела вниз, в каюту.
Койка мисс Фэншо оказалась рядом с моей. Должна с сожалением признаться, что во время нашего общего мучения соседка то и дело терзала меня своим безжалостным эгоизмом. Трудно представить пациентку более беспокойную и требовательную. По сравнению с ней Уотсоны, которым тоже было плохо и за которыми стюардесса ухаживала с бесстыдной пристрастностью, казались настоящими стоиками. С тех пор я не раз замечала, что особы легкого, беззаботного темперамента и белокурой хрупкой красоты в стиле мисс Фэншо отличаются полной неспособностью терпеть страдания. В неблагоприятной обстановке они мгновенно прокисают, как слабое пиво во время грозы. Мужчина, который отважиться взять в жены подобную особу, обязан гарантировать ей безмятежное солнечное существование. Возмутившись наконец докучливой сварливостью Джиневры, я лаконично попросила перестать ныть. Отпор пошел на пользу, причем – что весьма отрадно – симпатия ее ко мне ничуть не уменьшилась.
С наступлением ночи море разыгралось не на шутку: теперь уже о борт бились тяжелые волны. Странно было представлять вокруг лишь тьму и черную воду, чувствуя при этом, что корабль настойчиво продолжает свой непроторенный путь, упорно преодолевая шум, накатывающиеся валы и поднимающийся шторм. Мебель начала падать, и пришлось ее привязывать. Пассажирам стало еще хуже. Мисс Фэншо со стоном заявила, что умирает.
– Только не сейчас, дорогая, – заметила стюардесса. – Потерпите немного, уже входим в порт.
И действительно, еще через четверть часа наступило спокойствие, а около полуночи путешествие закончилось.
Я жалела. Да, жалела. Время отдыха иссякло, а трудности – неизбежные, неисчислимые трудности – снова стали реальностью. Стоило выйти на палубу, как холодный воздух и кромешная ночная тьма словно решили наказать за своеволие мечты: светившиеся вокруг чуждой гавани огни чуждого портового городка встретили враждебно, словно неисчислимые коварные взгляды. Веселая компания поднялась на борт, чтобы встретить Уотсонов, целое дружное семейство окружило и увлекло мисс Фэншо, и только я… Но нет, ни на миг не осмелилась я задуматься и сравнить себя с ними.
И все же надо было где-то переночевать. Суровая необходимость не оставляла выбора. Заплатив стюардессе – причем она явно удивилась, получив на пару монет больше, чем грубый расчет оценивал мою состоятельность, – я попросила:
– Будьте добры, подскажите какую-нибудь тихую респектабельную гостиницу.
Она не только дала нужные указания, но и позвала носильщика, чтобы проводил (вещей у меня не было – мой саквояж уже отправился на таможню).
Я последовала за этим человеком по грубо вымощенной, освещенной лишь неверным мерцанием луны улице, и носильщик привел в гостиницу. Я предложила шестипенсовик, однако он отказался взять. Полагая, что его не устроила сумма, я заменила монету шиллингом, однако и его он отклонил, что-то резко буркнув на незнакомом языке. В освещенный холл вышел портье и на ломаном английском пояснил, что здесь иностранные деньги хождения не имеют. Я дала ему соверен для обмена и, уладив эту проблему, попросила комнату. Ужинать из-за морской болезни, волнения и слабости я не могла и, когда наконец за мной закрылась дверь крошечной комнаты, несказанно обрадовалась – опять появилась возможность отдохнуть, хотя наутро облако сомнений осталось таким же плотным и густым, необходимость приложения немыслимых усилий еще больше обострилась, опасность нищеты приблизилась, а борьба за существование ожесточилась.