В отличие и даже в противоположность кэрролловской «Алисе», вызвавшей в XX веке массу откликов общефилософского или по меньшей мере междисциплинарного характера, «Винни Пух» А. А. Милна (в дальнейшем ВП) долгое время считался чисто детским произведением, мировая слава которого вызвана, как писали или могли бы писать критики, «самобытным изображением детского мира»; собранием веселых и забавных историй про игрушечного медвежонка «с Опилками в голове» (кстати, опилки ВП «пририсовал» Б. Заходер – первый и до настоящего издания единственный переводчик этого текста на русский язык; в оригинале говорится просто об отсутствии мозгов, один раз упоминается fluff (шерсть, свалявшийся пух или, в крайнем случае, мякина)).
В 1963 г. появляется книга «The Pooh perplex» («Пухова путаница») [Crew 1963] (Ссылки даются на список литературы в конце книги с указанием фамилии автора, и там, где необходимо, страницы), где, как тонко пишет советский литературовед, «происходит пародийное исследование этой саги с позиций всевозможных критических „измов“ – формализма, фрейдизма и т. д.» [Урнов 1983:15]. В 1976 г. выходит книга «The Tao of Pooh» («Дао Пуха»), в которой с опорой на текст (к сожалению, видоизмененный) ВП толкуются положения одного из направлений древней китайской философии. В 70-е годы оксфордский энтузиаст переводит первую книгу ВП на латынь.
Задача настоящего издания сложнее. Она состоит в том, чтобы на основе новой переводческой концепции текста ВП, философских комментариев и семиотической интерпретации отнюдь не заставлять читателя находить в ВП то, чего там нет, но попытаться обратить его внимание на то, что в нем, на наш взгляд, может быть.
Алан Александр Милн (1882-1956) был достаточно типичным английским писателем средней руки, автором многочисленных пьес, детективных романов, скетчей, комических рассказов и детских стихов в духе Эдварда Лира. Долгое время Милн был заместителем главного редактора сатирического журнала «Панч». ВП, по его собственным воспоминаниям, не играл особенной роли в его жизни. В его автобиографии [Milne 1939] ВП упоминается один раз, да и то в довольно ироническом контексте. Детские книги принесли А. Милну славу (ВП – безусловно мировую). Однако для Милна это были всего лишь книги, написанные в связи с ранним детством его сына, которые, как ему казалось, должны были забыться сразу после того, как они были написаны. Однако они не забывались и все время напоминали о себе бесконечным потоком читательских писем, от которых страдали не только Милн с женой, но в дальнейшем и их сын, который, став взрослым, для всех людей продолжал оставаться Кристофером Робином из ВП. Милн просто мечтал избавиться от ВП, но не мог. В мировой культуре он так и останется как автор ВП, подобно авторам «Дон Кихота», «Гаргантюа», «Гулливера» или «Горя от ума». Алан Милн во многом просмотрел ВП (или притворялся, что просмотрел). Кристофер Милн, его сын, относился к ВП более адекватно, но также мечтал от него избавиться (см. его книгу «The Enchanted Places» («Зачарованные места») [Milne 1976]). Быть живым персонажем, вероятно, очень трудно, так как на тебя смотрят как на нечто завершенное, трансгредиентное, внеположное внешнему миру, как бы сказал М. М. Бахтин. Однако сам факт борьбы между Кристофером Милном и Кристофером Робином показывает, что сама эта проблема взаимоотношения персонажа и прототипа вполне реальна и требует своей философской интерпретации. Мы еще вернемся к этой проблеме, а пока обратимся к тексту ВП.
ВП, который представляет собой две самостоятельные книги: «Winnie-the-Pooh» (1926) и «The House at Pooh Corner» (1929) – был написан в годы расцвета западноевропейской и американской прозы. Вот в каком литературном контексте появился ВП: «Улисс» Дж. Джойса (1922), «Волшебная гора» Томаса Манна (1924), «Любовник леди Чаттерли» Т. Лоуренса (1929), «В поисках утраченного времени» М. Пруста (последние романы цикла издавались в первой половине 1920-х годов), «Великий Гэтсби» Ф. С. Фицджеральда (1925), «Современная история» Дж. Голсуорси (трилогия издавалась в 1920-е годы), «Степной волк» Г. Гессе (1927), «Жизнь идиота» Р. Акутагавы (1927), «Мы» Е. Замятина (1924), «Козлиная песнь» К. Ваганова (1928), «Бесплодная земля» Т. С. Элиота (1922), «Конармия» И. Бабеля (1922), «Берлин, Александерплац» А. Деблина (1929), «Замок» Ф. Кафки (1926), «Звук и ярость» У. Фолкнера, «Защита Лужина» В. В. Набокова, «Прощай, оружие» Э. Хемингуэя, «Смерть героя» Р. Олдингтона, «На Западном фронте без перемен» Э. М. Ремарка, «Взгляни на дом свой, ангел» Т. Вулфа (1929). В 1929 г. М. А. Булгаков начал писать «Мастера и Маргариту». (Циничный Дмитрий Александрович Пригов как-то не преминул к этому списку добавить «Mein Kampf».) Милн мог не интересоваться многими из этих произведений, мог большую часть из них не читать (из его автобиографии, во всяком случае, не видно увлечения модернистской прозой), но это не имело никакого значения. Эстетические и философские идеи всегда носятся в воздухе, проникают в человеческое сознание помимо его воли и управляют его поведением. А. Милн был талантливый человек (иначе он не написал бы ВП), но, по-видимому, недалекий (иначе он оценил бы то, что написал). Важно другое: ВП появился в период самого мощного расцвета прозы XX века, что не могло не повлиять на структуру этого произведения, не могло, так сказать, не отбросить на него своих лучей. Это мы и стараемся показать ниже.
Если использовать один термин, то наш подход может быть назван аналитическим. Это значит, что он представляет собой синтез аналитических парадигм философского анализа языка и текста, которые были разработаны в XX веке: классический структурализм и постструктурализм (структурная поэтика и мотивный анализ); аналитическая психология в широком смысле (от психоанализа 3. Фрейда до эмпирической трансперсональной психологии С. Грофа); аналитическая философия (философия обыденного языка позднего Витгенштейна и оксфордцев, теория речевых актов, семантика возможных миров и философская (модальная) логика).
При анализе ВП мы будем придерживаться следующих фундаментальных утверждений:
(1) все элементы художественного текста взаимосвязаны. Это тезис классического структурализма [Лотман 1964, 1970, 1972];
(2) связь между элементами художественной системы носит трансуровневый характер и проявляет себя в виде повторяющихся единиц разных уровней (мотивов). Это тезис классического постструктурализма в его отечественном изводе (мотивный анализ [Гаспаров 1995]);
(3) в тексте нет ничего случайного. Самые свободные ассоциации являются самыми надежными. Это традиционный тезис классического психоанализа [Фрейд 1990];
(4) за каждым поверхностным и единичным проявлением текста лежат глубинные и универсальные проявления, носящие мифологический характер. Это тезис постфрейдовской аналитической психологии [Юнг 1991, Fromm 1951, Гроф 1992];
(5) значение каждого элемента текста определяется контекстом его употребления. Текст не описывает мир, а вступает в сложные взаимоотношения с миром. Тезис аналитической философии [Витгенштейн 1994, Остин 1986];
(6) то, что не существует в одном тексте (одном возможном мире), может существовать в других текстах (возможных мирах). Это тезис семантики возможных миров [Крипке 1981, Хинтикка 1980];
(7) значение текста на художественном языке представляет собой совокупность высказываний естественного языка, на котором написан художественный текст. Тезис «философии текста» [Руднев 1996, 1999];
(8) текст – не застывшая сущность, но диалог между автором, читателем и исследователем. Тезис философской поэтики М. М. Бахтина [Бахтин 1963, 1972].
Между этими различными концепциями помимо общности фундаментального взгляда на мир как на семиотическое образование, то есть на то, что в принципе может быть прочитано или расшифровано, существуют тонкие генетико-типологические связи. Теория языковых игр Витгенштейна достаточно близка к теории речевых жанров М. М. Бахтина (не случайно, что брат М. М. Бахтина Николай Михайлович был близким другом Витгенштейна). Аналитическая психология и аналитическая философия тесно связаны между собой тем, что для обоих направлений мысли единственной реальностью является язык и единственным продуктивным анализом – анализ языка. Метод свободных ассоциаций Фрейда, через пятьдесят лет давший рецепцию в виде мотивного анализа, во многом напоминает метод оксфордской философии обыденного языка. И там и здесь налицо терапия тщательным анализом разговорной речи. Витгенштейн недаром называл Фрейда своим учителем [Bartley 1974].
Так или иначе, если попытаться свести восемь вышеприведенных тезисов в один, то получится примерно следующее: текст – это системное единство (1), проявляющее себя посредством повторяющихся мотивов (2), выявляемых при помощи метода свободных ассоциаций (3), обнаруживающих скрытые глубинные мифологические значения (4), определяемые контекстом, с которым текст вступает в сложные взаимоотношения (5), носящие характер межмировых отношений между языком текста и языком реальности (7), строящихся как диалог текста с читателем и исследователем (8).
Основную особенность произведений 1920-х годов, определивших художественную парадигму первой половины XX столетия, принято обозначать как неомифологизм [Мелетинский 1976], то есть такое построение текста, при котором архаическая, фольклорная и литературно-бытовая мифология начинает не только служить в качестве основы сюжета, но и управлять динамикой его построения, то есть при котором само художественное произведение уподобляется мифу: повествование становится нелинейным, время – цикличным, стирается грань между личностью и космосом, материей и духом, живым и неживым и, наконец, что самое важное, между текстом и реальностью, которая его окружает (см. основополагающие исследования по структуре мифологического сознания – Дж. Фрэзера, Б. Малиновского, Л. Леви-Брюля, О. М. Фрейденберг, К. Леви-Строса, М. Элиаде, В. Н. Топорова). Так, структуру джойсовского «Улисса» опосредует гомеровский миф, «Волшебной горы» Т. Манна – миф о Тангейзере, «Приговора» Кафки – библейская мифология, «Замка» – миф о Сизифе, «Звука и ярости» Фолкнера – новозаветная мифология и т. д.
Структуру ВП определяет одна из наиболее универсальных архаических мифологем – мировое древо, воплощающее собой архаический космос [65]. Действительно, дерево – это центральный объект пространства, композиции и сюжета ВП: все действие происходит в Лесу, а большинство персонажей – Пух, Поросенок, Сыч (В данной статье все собственные имена и цитаты из ВП даются по переводу, представленному в данном издании. Обоснование той или иной передачи собственных имен персонажей см. «Обоснование перевода».) и Кристофер Робин – живут в деревьях. С деревом связан ряд конкретных сюжетов ВП: на дереве Пух спасается от наводнения (Потопа, которым заканчивается первая книга); с дерева Кристофер Робин наблюдает за происходящим; на дерево лезут друзья-и-родственники Кролика, чтобы обозревать с него самые важные события; дерево служит символом открытого Северного Полюса; на дерево лезет Тиггер с Бэби Ру на спине, чтобы доказать свою жизненную (и сексуальную, как мы увидим ниже) силу; дерево-дом Сыча падает от бури в конце второй книги, что служит символом разрушения архаического мира и ухода Кристофера Робина в большой мир; образованный деревьями круг (Гелеоново Лоно) в финале ВП олицетворяет вечность и неразрушимость мира детства. Но самый универсальный сюжет, связанный с деревом, непосредственно открывает мир ВП. Пух лезет на дерево в поисках меда; ему не удается отнять у пчел мед, но, именно залезая на дерево, он начинает писать стихи, что безусловно является реминисценцией к мифологеме священного меда поэзии, в поисках которого взбирается на Мировое Древо бог Один в «Младшей Эдде».
Противоположное дереву мифологическое пространство – нора (или яма). В норе живет Кролик, там застревает во второй главе Пух. В яму стараются заманить Heffalump'a Пух и Поросенок, но попадают туда сами.
Мифологической или даже, точнее, ритуально-мифологической природой обладает и сам Лес, играющий одну из главных ролей в обряде инициации. В. Я. Пропп показал связь инициации с природой волшебной сказки. И хотя ВП, по существу, волшебной сказкой не является, тем не менее там можно обнаружить много реликтов как сказки, так и самого обряда инициации.
Отлучка, чудовища (в ВП воображаемые), недостача, борьба с противником (в ВП опять-таки воображаемым), победа и воцарение героя – все это важнейшие элементы волшебной сказки, по В. Я. Проппу [Пропп 1969]. Самое важное, что инициация – важнейший семантико-прагматический лейтмотив ВП: инициация Пуха, Поросенка (подробнее ниже). По сути, весь ВП – зеркало инициации Кристофера Робина. В жизни она затянулась, но на то она и жизнь.
Важную роль играют в ВП также мифологемы воды и ветра. Ветер играет чисто деструктивную роль – разрушает и сносит дома. Вода выступает в демаркационной функции – отграничивает мир Леса от Внешнего Мира – и в этом близка смерти. Она изолирует героев не только от внешнего мира, но и друг от друга, как в конце первой книги – глава «Наводнение». (В настоящем переводе главам даны короткие названия. Подробнее об этом см. в разделе 3 «Обоснования перевода».)
При этом, имея эсхатологические ассоциации («Потоп») [Аверинцев 1982], вода также связана с идеей времени (образ реки в главе «Игра в Пухалки», которое течет медленно, потому что уже некуда спешить). В то же время, вода связана с зачатием и рождением [Кёйпер 1986, Топоров 1995] и служит символом возрождения после смерти на новой основе (как живая вода в фольклоре).
Ниже мы покажем, как основные мифологемы ВП тесно связаны с сексуальными и перинатальными явлениями, образуя мифологическо-психофизиологический круг.
Персонажи ВП живут, на первый взгляд, крайне безобидной инфантильной жизнью в лесу: пьют чай, обедают, ходят в гости, лазят на деревья, собирают шишки и желуди, сажают цветы, пишут стихи, посылают друг другу послания, охотятся за воображаемыми лютыми животными и при этом постоянно разговаривают. Между тем и благодаря этому подобно внешне безобидному и безоблачному детству (а ведь в ВП изображен мир детства – с этим никто не станет спорить), которое проникнуто, как показал психоанализ, напряженной сексуальной жизнью, весь текст ВП проникнут изображением детской сексуальности.
В классическом труде «Анализ фобии пятилетнего мальчика» 3. Фрейд проанализировал сексуальный невроз пятилетнего мальчика Ганса, страдающего навязчивой фобией – боязнью больших белых лошадей. Не будем пересказывать содержание этого увлекательнейшего произведения, тем более что оно теперь вполне доступно [Фрейд 1990а], но обратим внимание на устойчивую связь между детской сексуальностью и воображаемыми животными-монстрами, которые снятся мальчику или которых он выдумывает. Приведем диалог между Гансом и его отцом, помогавшим Фрейду проводить анализ и терапию невроза своего сына:
На следующее утро я начинаю его усовещивать, чтобы узнать, зачем он ночью пришел к нам. После некоторого сопротивления развивается следующий диалог, который я сейчас же стенографически записываю.
Он: «Ночью в комнате был один большой и другой измятый жираф, и большой поднял крик, потому что я отнял у него измятого. Потом он перестал кричать, а потом я сел на измятого жирафа».
Я, с удивлением: «Что? Измятый жираф? Как это было?»
Он: «Да». Быстро приносит бумагу, быстро мнет и говорит мне: «Вот так он был измят».
Я: «И ты сел на измятого жирафа? Как?» Он это мне опять показывает и садится на пол.
Я: «Зачем же ты пришел в комнату?»
Он: «Этого я сам не знаю».
Я: «Ты боялся?»
Он: «Нет, как будто нет».
Я: «Тебе снились жирафы?»
Он: «Нет, не снились; я себе это думал, все это я себе думал, проснулся я уже раньше».
Я: «Что же это должно значить: измятый жираф? Ведь ты знаешь, что жирафа нельзя смять, как кусок бумаги».
Он: «Это я знаю. Я себе так думал. Этого даже не бывает на свете. (Примеч. Фрейда: Ганс на своем языке определенно заявляет, что это была фантазия.) Измятый жираф совсем лежал на полу, а я его взял себе, взял руками».
Я: «Что, разве можно такого большого жирафа взять руками?»
Он: «Я взял руками измятого».
Я: «А где в это время был большой?»
Он: «Большой-то стоял дальше, в сторонке».
Я: «А что ты сделал с измятым?»
Он: «Я его немножко подержал в руках, пока большой перестал кричать, а потом сел на него».
Я: «А зачем большой кричал?»
Он: «Потому что я у него отнял измятого».
<…>
Большой жираф – это я (большой пенис, длинная шея), измятый жираф – моя жена (ее половые органы), и все это – результат моего разъяснения.
Кроме того, изображения жирафа и слона висят над его кроватью. <…>
Все вместе есть репродукция сцены, повторяющейся в последнее время почти каждое утро. Ганс приходит утром к нам, и моя жена не может удержаться, чтобы не взять его на несколько минут к себе в кровать. Тут я обыкновенно начинаю убеждать ее не делать этого («большой жираф кричал, потому что я отнял у него измятого»), а она с раздражением мне отвечает, что это бессмысленно, что одна минута не может иметь последствий и т. д. После этого Ганс остается у нее на короткое время («тогда большой жираф перестал кричать, и тогда я сел на измятого жирафа»).
Разрешение этой семейной сцены, транспонированной на жизнь жирафов, сводится к следующему: ночью у него появилось сильное стремление к матери, к ее ласкам, ее половому органу, и поэтому он пришел в спальню. Все это продолжение его боязни лошадей [Фрейд 1990а:56-57].
Вспомним, какую большую роль в ВП играют вымышленные, виртуальные животные-монстры: Woozle, Heffalump (Слонопотам), Busy Backson (Щасвирнус), Jagular (оказавшийся Тиггером). То, что эти вымышленные животные имеют агрессивный характер, что они полны, по словам Поросенка, Враждебных Намерений, не вызывает сомнений. Ниже мы покажем, что они имеют сексуальный, анально-фаллический характер.
История с Heffalump'ом начинается с того, что Кристофер Робин сам подкидывает эту идею Пуху и Поросенку (заметим, что реальному Кристоферу Милну (род. в 1920 г.) было примерно столько же лет, сколько Гансу, когда А. Милн писал ВП), вытесняя его из своего сознания:
Однажды, когда Кристофер Робин, Winnie Пух и Поросенок вместе проводили время за разговорами, Кристофер Робин перестал жевать травинку и как бы между прочим говорит: «Знаешь, Поросенок, я сегодня видел Heffalump'a».
«Что же он делал?», спрашивает Поросенок. «Просто фланировал в одиночестве», говорит Кристофер Робин. «Не думаю, чтобы он меня заметил».
Таким образом, Heffalump предстает как некая загадка, некая неразрешенная проблема. Что такое Heffalump? Безусловно, что-то большое (как слон – elephant), агрессивное, дикое и необузданное. Его надо поймать, обуздать. Это пока все, что мы о нем знаем, так как его на самом деле никто не видел. Здесь на помощь вновь приходит работа Фрейда о Гансе, где обсуждается немецкое слово Lumpf (ср. Heffalump), обозначающее экскременты, нечто вроде «какашка, колбаска», анальный заместитель мужского полового органа. Аналогия между Lumpf и Heffalump поддерживается тем, что в английском языке слово lump означает «глыба, ком, огромный кусок, большое количество, куча, чурбан, обрубок, опухоль, шишка». Итак, Heffalump – это нечто огромное, набухшее, набрякшее, короче говоря, это фаллос. Подтверждает ли текст ВП эту интерпретацию? Мысль поймать Heffalump'a завладевает Пухом и Поросенком всецело. Они решают вырыть яму (ср. ниже о норе как синониме вульвы и пролезании в нору как субституции полового акта и рождения), чтобы Heffalump угодил в нее. Пух и Поросенок символически разыгрывают здесь половой акт. Отношения между ними латентно сексуальные, они все время падают друг на друга (см. ниже). Пух – активное, мужское начало, Поросенок – очень маленькое и слабое, трусливое животное, полностью лишенное мужских признаков, в одном месте своей книги Кристофер Милн написал о своей игрушке – прототипе Поросенка (Piglet) – she: она [Milne 1976: 132]. По сути, Piglet – хрюшка, Хрюша – это недоразвившаяся девочка. Индикатором сексуальности Пуха выступает мед, при упоминании о котором (в Западню решили положить мед для привлечения Heffalump'a) Пух впадает в состояние, близкое к сексуальной ажитации, и говорит следующее:
«И я пошел бы за ним», говорит Пух взволнованно, «только очень осторожно, чтобы не спугнуть, и я настиг бы Банку Меду и прежде всего облизнул бы по краешку, притворяясь, как будто там ничего нет, знаешь ли, а потом я бы еще погулял и вернулся и стал бы лизать-лизать до самой середины банки, а потом…»
Потом события развиваются следующим образом. Пух и Поросенок расходятся по домам, но Пух не может уснуть, томимый голодом. Придя в кладовую, он не понимает, куда девался мед. Мысль о Heffalump'e вытеснялась у него из сознания – он отнес мед в Западню, но забыл об этом. После этого, когда в состоянии быстрого сна Пуха Heffalump съедает его мед у него на глазах, Пух бежит к яме и лезет головой в банку с медом, в результате надевает ее на голову и не может снять (мотивная перекличка с главой «Нора», когда он пролезает в нору к Кролику, но, наевшись, т. е. символически «забеременев», не может вылезти обратно (подробнее о связи этого мотива с родовой травмой см. ниже)). Тем самым Пух превращается в Heffalump'a, за коего его и принимает Поросенок, который, увидев все это, в ужасе убегает. Итак, Heffalump предстает как сексуальный соперник, или субститут, Пуха, поедающий его священную пищу, в которого Пух символически превращается, отведав пищи, оскверненной им. Для Поросенка этот страшный и агрессивный фаллос – Heffalump (еще одна символическая этимология этого слова) является одновременно привлекающим и отталкивающим (страх дефлорации):
Что такое был этот Heffalump?
Был ли он Свиреп?
Приходил ли он на свист?
И как он приходил?
Нежен ли он вообще с Поросятами?
Если он нежен с Поросятами, то Смотря с Какими Поросятами?
Положим, что он нежен с Поросятами, но не повлияет ли на это тот факт, что у Поросенка был дедушка по фамилии Нарушитель Гарри?
Ср. в более «стерильном» переводе Б. Заходера неожиданно менее точный, но более откровенный пассаж:
Какой он, этот Слонопотам? Неужели очень злой?
Идет ли он на свист? И если идет, то зачем? Любит ли он поросят или нет? И к а к он их любит (курсив А. Милна, разрядка Б. Заходера).
История с Heffalump'ом репродуцируется в главе «Снова Heffalump» (как мы уже писали в предисловии, эта глава почему-то вообще не была Заходером переведена, и в этом издании в полном составе ВП она публикуется впервые), где Пух, идя по Лесу, падает в яму прямо на Поросенка. Вот как это выглядит:
«Пух», пропищал голос.
«Это Поросенок», нетерпеливо закричал Пух.
«Ты где?»
«Внизу», говорит Поросенок действительно довольно нижним голосом.
«Внизу чего?»
«Внизу тебя. Вставай!»
«О!», сказал Пух и вскарабкался на ноги так быстро, как только мог. «Я что, упал на тебя?»
«Ну да, ты упал на меня», говорит Поросенок, ощупывая себя с головы до копыт.
«Я не хотел этого», говорит Пух покаянно.
«А я не говорю, что хотел оказаться внизу», грустно сказал Поросенок. «Но теперь со мной все в порядке. Пух, я так рад, что это оказался ты».
Оказавшись в яме, Пух и Поросенок тут же вспомнили Heffalump'a и поняли, что попали в Западню.
Вторым латентным сексуальным соперником Пуха выступает И-Ё, его полная противоположность в характерологическом и речевом планах (см. ниже). В главе «День рождения» Поросенок и Пух должны подарить И-Ё подарок. Пух решает подарить горшок с медом, но по дороге съедает мед (видимо, он подсознательно понимает, что священный мед никому нельзя отдавать, тем более И-Ё, который в конце книги отбирает у него функцию поэта). Таким образом, Пух дарит И-Ё пустой горшок из-под меда, то есть «обессемененный» пустой фаллос. Что же делает Поросенок, испытывающий к И-Ё определенного рода сексуальное влечение? Вспомним место в ВП, когда Поросенок хочет подарить И-Ё фиалки, а тот ломает три скрещенные палки в виде буквы А, символ образования. Поросенок решает подарить И-Ё воздушный шар – упругий символ беременности, элемент архаического «забытого языка» [Fromm 1951]. Однако подсознательная боязнь беременности заставляет его порвать шар, который превращается в мокрую тряпку. Таким образом, Пух приносит И-Ё в подарок пустой горшок, а Поросенок – порванный воздушный шарик. Казалось бы, это символизирует полный сексуальный крах. Однако И-Ё находит выход в символической мастурбации – он всовывает порванный шарик в пустой горшок, вынимает и всовывает обратно.
В конце книги Пух увенчивается как сексуальный лидер бревном (pole), символом Северного Полюса.
В книге «Дом в Медвежьем Углу» роль сексуальных мотивов и их значимость резко уменьшается, так как эта книга скорее напоминает роман воспитания (подробнее см. последний раздел этой статьи): разрушение инстинктов раннего детства и утверждение положительных социальных идеалов (здесь, впрочем, намечается другая сексуальная пара – Тиггер и Бэби Ру: «Вот ты сейчас сам убедишься», храбро сказал Тиггер. «А ты можешь сесть мне на спину и наблюдать». Ибо из всех вещей, о которых он сказал, что Тиггеры умеют их делать, он неожиданно почувствовал уверенность именно относительно лазанья по деревьям. «„Оо, Тиггер, – оо, Тиггер, – оо, Тиггер“, возбужденно пищал Ру», – но именно лишь намечается).
В 1929-м году вышла книга О. Ранка «Das Trauma der Geburt» («Травма рождения») [Rank 1929], после которой неортодоксальная аналитическая психология перенесла главный акцент с травм раннего детства и детской сексуальности на самую главную травму в жизни человека – травму его появления на свет.
В первой книге ВП перинатальные переживания, рассказанные на символическом языке, играют не меньшую роль, чем вытесненная детская сексуальность, что лишний раз позволяет изумиться художественному чутью А. Милна, о котором он сам, конечно, не подозревал, что лишний раз доказывает, что книги, которые становятся достоянием всего мира, скрывают в себе много того, что не лежит на поверхности. Уже во второй главе Пух лезет в нору Кролика и наедается там до такой степени, что не может вылезти обратно. Еда является для Пуха наслаждением, что неоднократно подчеркивается. Таким образом, легкое наслаждение символизирует зачатие, а его трудные последствия – родовую травму. В соответствии с концепцией С. Грофа время нахождения плода в чреве делится на четыре периода, которые он называет Четырьмя Базовыми Перинатальными Матрицами. В каждой из этих предродовых фаз плод может получить тяжелую травму, которую он вторично переживает в виде невроза, психоза или депрессии на протяжении своей взрослой жизни [Гроф 1992]. Предродовой и родовой процессы сопровождаются чувством удушья, тесноты, отчаяния и ужаса. Перенося травматические воспоминания человека еще дальше, в трансперсональную сферу, Гроф порывает с представлением, в соответствии с которым сознание человека отождествляется с его мозгом (так же, как недалекие персонажи ВП неадекватно отождествляют сознание Пуха с его «мозгами»). Застряв в кроличьей норе, Пух испытывает и тесноту, и удушье (не может вздохнуть как следует), и отчаяние; и даже его фразеология становится близкой к грофовской – он просит друзей, чтобы они читали ему книгу, «которая поддержала бы Медведя, которого заклинило в Великой Тесноте» (курсив мой. – В. Р.). Ср. у Грофа:
Перинатальное развертывание часто ассоциируется и с разнообразными трансперсональными элементами – такими, как архетипические видения Великой Матери или Ужасной Богини-Матери, Ада, Чистилища, Рая или Царства Небесного [Гроф 1992: 80] (курсив мой. – В. Р.).
Характерно также, что родившийся (и переживший это состояние вновь под воздействием холотропного дыхания или ЛСД-терапии) чувствует себя радостно и беззаботно, как ни в чем не бывало. «Он чувствует себя свободным от тревоги, депрессии и вины, испытывает очищение и необремененность в отношении самого себя, других или существования вообще. Мир кажется прекрасным местом, и интерес к жизни отчетливо возрастает» [Гроф 1992: 101]. Именно так чувствует себя Пух, когда его наконец вытаскивают из норы:
…благодарно кивнув друзьям, он продолжает свою прогулку по Лесу, гордо хмыкая про себя.
Еще один перинатальный опыт описывается в главе «Канга», где Кролик разрабатывает план похищения Бэби Ру, в результате чего Поросенок, который замещает Ру в кармане (животе) Канги, переживает не только муки плода в чреве (когда его страшно трясет во время прыжков Канги) и не только травму рождения в виде мнимого Бэби Ру, но также и издевательский, травестийный обряд инициации, когда Канга, чтобы отомстить похитителям, притворяется, что не замечает подмены: моет «новорожденного», кормит его лекарством. В довершение этой травестийной инициации Поросенка, неузнанного Кристофером Робином, так как он непривычно чистый (ведь он как заново родился), нарекают новым, чужим именем – Генри Путль. В конце книги «Дом в Медвежьем Углу» Поросенок переживает подлинное перерождение. Когда ветер сваливает дом Сыча и они все оказываются погребенными в этом старом чреве, Поросенок просовывается в узкую щель почтового ящика и, освободившись и чувствуя радость освобождения, по С. Грофу, тем самым спасает остальных. При этом он освобождается, также по Грофу, от комплекса неполноценности, тревожности и депрессии.
Отметим в заключение ставшую популярной в 1980-е годы после работы Кёйпера [Кёйпер 1986] идею о связи космогенеза и зачатия, которая также в свернутом виде присутствует в ВП. Ведь глава о Кролике и его норе открывает психофизиологический аспект мифологии ВП (глава о мёде открывает его духовный аспект), то есть, по сути, имеет космогенетический характер, тем более что в рождении Пуха участвуют все персонажи. Финальный эпизод с поваленным деревом-домом олицетворяет собой конец старого детского мира и начало большого мира, что также имеет отчетливый космогенетический смысл.
Последний раздел психологии, который буквально просится быть примененным к ВП и на этот раз в общем почти лежит на поверхности, – это характерология. Характеры в ВП удивительно выпукло и четко очерчены:
Пух жизнерадостен, добродушен и находчив, Поросенок тревожен и труслив, И-Ё мрачен и агрессивен, Кролик авторитарен, Сыч оторван от действительности и погружен в себя, Тиггер добродушно-агрессивен и хвастлив, Ру все время обращает на себя внимание. Как описать эти характеры на языке характерологии Э. Кречмера, П. Б. Ганнушкина, М. Е. Бурно?
Пух представляет собой выразительный пример циклоида-сангвиника, реалистического синтонного характера, находящегося в гармонии с окружающей действительностью: смеющегося, когда смешно, и грустящего, когда грустно. Циклоиду чужды отвлеченные понятия. Он любит жизнь в ее простых проявлениях – еду, вино, женщин, веселье, он добродушен, но может быть недалек. Его телосложение, как правило, пикническое – он приземистый, полный, с толстой шеей. Все это очень точно соответствует облику Пуха – страсть к еде, добродушие и великодушие, полная гармония с окружающим и даже полноватая комплекция. Интересно, что знаменитые циклоиды – герои мировой литературы в чем-то фундаментально похожи на Пуха: Санчо Панса, Фальстаф, Ламме Гудзак, мистер Пиквик [Бурно 1990].
Поросенок – пример психастеника, реалистического интроверта, характер которого прежде всего определяется дефензивностью, чувством неполноценности, реализующимся в виде тревоги, трусливо-напряженной неуверенности, тоскливо-навязчивого страха перед будущим и непрестанного пережевывания событий прошлого. Мысли психастеника всегда бегут впереди действий, он анализирует возможный исход событий и всегда в качестве привилегированного рассматривает самый ужасный. В то же время, он чрезвычайно совестлив, стыдится своей трусости и хочет быть значительным в глазах окружающих, для чего прибегает к гиперкомпенсации. Психастеник имеет лептосомное телосложение – маленький, «узкий». Таков Поросенок – вечно тревожен, ожидает опасностей от больших животных и стыдится своей боязни, ему кажется, что надо предупредить своим поведением (в частности, речевым – см. следующий раздел) эти надвигающиеся опасности, всегда готов спасовать, но, поддержанный другими, в трудную минуту может проявить чудеса храбрости, как это и происходит с ним в конце книги.
Сыч противоположен первым двум персонажам своей ярко выраженной аутистичностью [Блейлер 1927], замкнутостью на себя и своем внутреннем мире, полным отрывом от реальности; построением имманентной гармонии в своей душе. Это свойство шизоида, замкнуто-углубленной личности. Сыч находится в мире гармонии «длинных слов», которые никак не связаны с моментом говорения, прагматически пусты. Он отгорожен от мира как будто стеклянной оболочкой. Мир кажется ему символической книгой, полной таинственных значений: он отрывает у И-Ё хвост, думая, что это дверной колокольчик; во время бури любуется на свой почтовый ящик (в который он до этого бросал письма, написанные самому себе) название дома («Ысчовник»), написанное им на доске, для него важнее самого дома.
И-Ё прежде всего обращает на себя внимание своим постоянным мрачным настроением. Психиатр бы сказал, что он страдает тяжелой эндогенной депрессией, которая всецело овладевает личностью и управляет поведением. В таких случаях характер может деформироваться и приобретать противоречивое сочетание характерологических радикалов. Так, с одной стороны, И-Ё агрессивен и казуистичен, с другой, – оторван от окружающего. Первое составляет существенное свойство эпилептоида – напряженно-авторитарного характера, второе – шизоида. Но настоящей авторитарности, так же, как и подлинного символического аутизма мы не наблюдаем у И-Ё. Он убежден, что все безнадежно плохо и все плохо к нему относятся, но в глубине души он достаточно тонок и даже, скорее, добр, особенно это видно в конце книги. Он может изощренно издеваться над собеседником (подробнее см. следующий раздел), но при этом в глубине души чувствовать к нему расположение. Таковы его отношения с Поросенком. И-Ё напоминает нам своим характером Ф. М. Достоевского. В психопатологии такой характер называется мозаичным, или полифоническим [Бурно 1996].
Кролик – для него наиболее характерна авторитарность, стремление подчинить себе окружающих, сочетающаяся у него с комплексом неполноценности и механизмом гиперкомпенсации в качестве способа его преодоления. Такую личность называют дефензивно-эпилептоидной. Это напряженно-авторитарный субъект, реалистический, но не тонкий, его самая сильная сторона – организаторские способности, самая слабая – неискренность и недалекость. Имманентный внутренний мир его практически пуст, для удовлетворения социально-психологических амбиций ему необходимы люди. Так, Кролик, особенно во второй книге, стремится все время что-то организовывать и кем-то командовать. Иногда ему это удается, чаще же он попадает впросак, так как в силу отсутствия глубины и тонкости недооценивает своих партнеров.
Тиггер – в обрисовке его характера подчеркнуты незрелость (ювенильность) и демонстративность – свойства истерика. Он стремится обратить на себя внимание, неимоверно хвастлив, совершенно не в состоянии отвечать за свои слова. Этим он напоминает Хлестакова и Ноздрева, но в целом он, конечно, не психопат и даже не акцентуант, его главный радикал, так же как и у Пуха, сангвинический с гипертимическим уклоном.
Ру характеризуется примерно теми же свойствами, что и Тиггер, – все время стремится обратить на себя внимание, крайне эгоцентричен и гипертимичен, но в целом, конечно, будущий циклоид.
Каша и Кристофер Робин, строго говоря, не проявляют себя как характеры, так как это, скорее, суперхарактеры. Подробнее о них см. в следующем разделе.
Все характеры естественным образом взаимодействуют друг с другом, и это в первую очередь проявляется в разговорах.
Характер человека опосредует его восприятие реальности. Но человек воспринимает реальность при помощи языка, и только при его помощи. Реальность такова, какой ее описывает язык (тезис лингвистической относительности Б. Л. Уорфа [Warf 1956]). Но язык не только описывает внешний мир, как считали в начале XX века логические позитивисты и ранний Витгенштейн, но активно воздействует на внешний мир, вступает в сложные взаимодействия с ним. К такому выводу пришла аналитическая философия 1930-40-х годов (оксфордская школа обыденного языка и поздний Витгенштейн), а подробно его разработала теория речевых актов Дж. Остина и Дж. Серля [Остин 1986, Searle 1969]. «Мы сообщаем другим, каково положение вещей; мы пытаемся заставить других совершить нечто; мы берем на себя обязательство совершить нечто; мы выражаем свои чувства и отношения; наконец, мы с помощью высказываний вносим изменения в существующий мир» [Серль 1986:194].
Художественная речь является неотъемлемой частью речевой деятельности. Если понимать язык так, как его понимали позитивисты, то художественной речи просто не остается места в речевой деятельности. Если считать, что язык описывает реальность, а художественная речь, как правило, ничего не описывает, то в этом случае художественную речь нельзя считать языком. И предложения художественной речи тогда не являются предложениями, так как они лишены истинностного значения [Руднев 1996, 1999]. Но если понимать язык, как его понимали поздний Витгенштейн и теория речевых актов, то художественная речь становится одной из форм жизни, одним из жанров речи, подобно молитве, ругани, игре в шахматы, публичной лекции, выяснению отношений, отданию команд, признанию в любви, проверке билетов в общественном транспорте, предвыборной кампании и т. д. и т. п.
Самое главное, что делают персонажи ВП, – это то, что они все время говорят. Глагол «сказал» – самый частотный в этой книге. Говорят они о разных вещах, и каждый говорит по-разному. У каждого свой неповторимый речевой портрет, тесно связанный с его характерологическим портретом.
Винни Пух. Его речь одна из наиболее сложных хотя бы потому, что он единственный (за исключением И-Ё в последней главе), кто пишет стихи. Сочинение стихов – тоже разновидность речевой деятельности, причем одна из наиболее фундаментальных. Считается, что язык не может существовать без того, чтобы на нем не писали стихов [Лотман 1972]. Сочинение стихов восходит к ритуальному рецитированию, повторению ритмически сходных отрезков речи, и сам стих, являясь коррелятом мифа [Лотман 1972], служит одним из наиболее универсальных способов познания мира. Филогенетически поэзия возводится, соответственно, к детскому языку («Стихи происходят из детского лепета» [Якубинский 1986:196]). Пух пишет стихи в трудную минуту, чтобы придать себе сил, осмыслить непонятное, зафиксировать свою оценку происходящего или отметить поступок другого персонажа, разобраться в себе. Всего им написано 23 стихотворения самых различных жанров – от шуточного каламбура, нонсенса, комического диалога со своим бессознательным, самовосхваления до медитативной элегии, колыбельной и торжественной оды.
В сущности, Пух – это Пушкин. Синтонный темперамент великого русского поэта не раз подвергался психологическому исследованию, а место Пуха и его поэзии в Лесу соответствует месту Пушкина как солнца русской поэзии в нашей культуре (ср. о роли Пушкина в «Бесконечном тупике» Д. Галковского [Руднев 1993]).
Синтонность, сангвиничность характера накладывает отпечаток на речь Пуха в целом. Его речь очень тесно связана с прагматикой момента высказывания: она в высшей степени оперативна; лишь когда начинают говорить длинные слова, он отключается и отвечает невпопад. Пух находит хвост И-Ё, открывает Северный Полюс, спасает Поросенка. Он единственный из персонажей, который способен на такие речевые акты, как обязательство или обещание (комиссивы, по Остину и Серлю [44, 63]), которые он всегда выполняет.
Для речи Поросенка характерна тревожная экспрессивность. Он все время забегает вперед, чтобы предотвратить якобы надвигающуюся опасность, своеобразное прагматическое упреждение. Когда Пух предупреждает его, что Jagular (а на самом деле сидящие на ветке дерева и не могущие слезть оттуда Тиггер и Ру) имеет обыкновение сваливаться людям на голову, а перед этим кричат «На помощь!», чтобы человек посмотрел вверх, Поросенок тут же очень громко кричит (так, чтобы Jagular его услышал), что он смотрит вниз.
Поросенок сомневается, умалчивает, выполняет ритуальные действия. Обещая что-либо или предлагая помощь, он потом под влиянием страха склонен уклоняться от выполнения своего обещания, рефлексирующая тревожность заставляет его разыгрывать целые воображаемые сцены и диалоги, где он, следуя механизму гиперкомпенсации, выставляет себя умным, находчивым и мужественным.
Для И-Ё характерна недоброжелательная агрессивность, неловкость и одновременно язвительная изощренность, нарочитое навязывание собеседнику своего понимания прагматической оценки ситуации, речевое пиратство, то есть стремление унизить собеседника, приписывая ему несуществующие у него пресуппозиции и тем самым фрустрируя его; для него также характерно раскодирование этикетных речевых штампов, их гипертрофия и рефлексия над ними:
«Никто мне ничего не рассказывает», сказал И-Ё. «Никто не снабжает меня информацией. В будущую пятницу исполнится семнадцать дней, когда со мной последний раз говорили».
«Ну уж, семнадцать дней, это ты загнул». «В будущую Пятницу», объяснил И-Ё. «А сегодня суббота», говорит Кролик. «Так что всего одиннадцать дней. И я лично был здесь неделю назад».
«Но беседы не было», сказал И-Ё. «Не так, что сначала один, а потом другой. Ты сказал „Хэлло“, и только пятки у тебя засверкали. Я увидел твой хвост в ста ярдах от себя на холме, когда продумывал свою реплику. Я уже было подумывал сказать „Что?“, но, конечно, было уже поздно».
«Ладно, я торопился».
«Нет Взаимного Обмена», продолжал И-Ё. «Взаимного Обмена Мнениями. „Хэлло“ – „Что?“ – это топтание на месте, особенно, если во второй половине беседы ты видишь хвост собеседника».
Интересной особенностью речевой деятельности И-Ё, которая отсутствует у всех остальных персонажей, является острый и желчный юмор, широко использующий цитаты и реминисценции из «народного» или даже литературного языка. Здесь нельзя еще раз не вспомнить великого русского романиста и его интерпретаторов [Бём 1934, Топоров 1995].
Речь Сыча – типичная речь шизоида-аутиста. Сыч употребляет абстрактные слова, оторванные от прагматики (типичная ситуация для шизоида – знать много слов и совершенно не уметь ими пользоваться), не слышит собеседника и не способен к нормальному диалогу. Он все время пытается ввести собеседника в заблуждение относительно своих, на самом деле более чем скромных, способностей читать и писать, проявляя изощренную хитрость, с тем чтобы сохранить для себя и других имманентно гармоничный облик лесного мудреца.
Речевое поведение остальных персонажей более примитивно. Речь Кролика носит подчеркнуто этикетный, деловой, целенаправленный и директивный характер. Его сфера – это устные распоряжения и письменные директивы – записки, планы, резолюции. Устная речь его активна, кратка, ориентирована на управление окружающими, лексически и риторически бедна, как это и должно быть в речи эпилептоида. Характерно, что он один совершенно не принимает поэзию Пуха, он просто не понимает, что к этому можно относиться всерьез. Весьма вероятно, что Кролик не понял бы и этой статьи.
Интересно, что разные характеры в разной степени понимают друг друга. Так, Пух и Поросенок понимают друг друга с полуслова, Сыч и Кролик вообще не понимают друг друга, так как для первого важнее сохранить внутреннюю аутистическую гармонию, а для второго – получить оперативную информацию, руководство к действию.
Самая характерная черта речевого поведения Тиггера – агрессивное дружелюбие, хвастовство и безответственность. Первые два свойства позволяют ему делать суждения о знаках, значений которых он не знает («Чертополох – это то, что нравится Тиггерам больше всего на свете»).
Речевое поведение Ру сводится к формуле «Посмотри, как я плыву». Благодушная хвастливая демонстративность при противоположности габаритов делает этих двух персонажей неразлучными.
Канга тонко и сложно проявляет себя в речевом поведении один раз, когда Поросенок попадает к ней в карман и она, чтобы отомстить похитителям Ру, делает вид, что не заметила подмены. При этом заявления Поросенка, что он Поросенок, а не Ру, она сложно игнорирует ответным заявлением, что если Ру будет притворяться Поросенком, то он всегда таким останется и т. д.
Речь Кристофера Робина характеризуется прежде всего негативными качествами. Он не пишет стихов, не тревожен, не агрессивен, не меланхоличен, не аутистичен, не демонстративен. Он, конечно, всегда дружелюбен и готов помочь, слегка выдумывает; как и все, порой говорит то, чего не знает. Но его речь – в целом это речь идеального мальчика, существа высшего по отношению ко всем животным, для которых факт эпистемической констатации им (Кристофером Робином) положения дел тождествен онтологической закрепленности этого положения дел (если Кристофер Робин знает или считает, что это так, то это так). Но все же в личности и речевом поведении Кристофера Робина есть позитивное свойство, которое отличает его от всех остальных персонажей. Это его способность к саморазвитию, к эволюции. Он не только знает заведомо больше остальных персонажей, но его знание принципиально неограничено. Особенно это чувствуется во второй книге, где тема становления личности делается доминирующей и достигает кульминации в тот момент, когда Кристофер Робин в Гелеоновом Лоне рассказывает Пуху обо всех тайнах мира.
Мир ВП – детский мир, и его крайне принципиальной чертой является ограниченность и отграниченность. Мир ВП – это замкнутый мирок, Лес, в котором контакты с внешним миром носят секундарный и мистический характер.
Количество персонажей ограничено. Вначале это Пух, Поросенок, Кролик, Сыч, И-Ё и Кристофер Робин. (О друзьях-и-родственниках Кролика речь пойдет отдельно – они представляют собой специфическую и крайне принципиальную для логического мира ВП проблему.) Появление в Лесу Канги и Бэби Ру вызывает переполох, оно воспринимается крайне болезненно:
Никто, казалось, не понимал, откуда они явились, но они были в Лесу: Канга и Бэби Ру. Когда Пух спросил у Кристофера Робина, как они здесь оказались, Кристофер Робин сказал: «Обычным способом, если ты понимаешь, что я имею в виду, Пух». Пух, который совершенно не понимал, сказал: «О!» Затем он дважды кивнул головой и говорит: «Обычным способом. О!»
Появление новых персонажей, чужаков, приводит к проблеме квантификации, к пересчету всех, кто был раньше:
«Что мне не нравится во всем этом, так это вот что», сказал Кролик. «Вот мы – ты, Пух, и ты, Поросенок, и Я – и вдруг…»
«И И-Ё», сказал Пух.
«И И-Ё, когда…»
«И Сыч», говорит Пух.
«И Сыч – и тогда все…»
«О, еще И-Ё», сказал Пух. «Я забыл его».
«Вот – мы – тут», говорит Кролик весьма громко и отчетливо, «все мы, – и затем вдруг мы просыпаемся однажды утром, и что мы обнаруживаем? Мы обнаруживаем среди нас Странное животное».
При этом для обитателей Леса вообще важно знать, что все на месте и сколько чего есть, сколько горшков с медом, сколько детей у Кролика и т. д. Тут мы подходим к важной особенности логического мира ВП. С одной стороны, он стремится к экстенсивной отгороженности, но с другой – ему важно быть открытым интенсивно и интенсионально – в прошлое, в свою мировую линию жизни; героям одновременно хочется ничего не знать о чужих проблемах неведомого взрослого мира, но при этом, – они хотят думать, что их собственный мир не является выдуманным, что он настоящий. В этом плане логическая операция квантификации приобретает чрезвычайно важную роль, ибо это такое действие, когда высказыванию приписывается особый оператор (квантор), говорящий о том, применительно к какой предметной области данное высказывание может быть истинным, то есть для скольких объектов: для всех, для нескольких или только для одного – значение пропозициональной переменной выполняется. Отсюда ставший знаменитым онтологический критерий Куайна – быть означает быть значением связанной переменной, то есть переменной, связанной определенным квантором (универсальным, экзистенциальным или индивидуальным) [Quine 1953]. Поэтому герои, с одной стороны, все пересчитывают, но, с другой, им хочется думать, что всего очень много. Отсюда друзья-и-родственники Кролика («из тех, которые залетают вам в ухо, или из тех, которых вы нечаянно топчете ногами»). Они, естественно, плодятся, как кролики, и поэтому неквантифицируемы. Их неопределенно много. Они составляют актуальную бесконечность интуиционистской логики, их имеется настолько неопределенное количество, что о них нельзя сказать, что они точно есть или их точно нет, – одним больше, одним меньше, они, как частицы в квантовой механике, появляются и аннигилируют беспрестанно.
Другим важным способом утверждения своего мира путем подключения интенсиональных каналов является актуализация мнимой памяти. Это бесконечные разговоры о несуществующих родственниках, как правило, о дядюшках или дедушках (понятно, было бы странно, если бы Пух или Поросенок стали рассуждать о своих родителях; дядюшка же – это персонаж комический по определению; ср. «мой американский дядюшка», «Мой дядя самых честных правил», «дядя Сэм» и т. д.). Это, во-первых, дядя Поросенка – Нарушитель Гарри, далее дядя Пуха, который якобы когда-то говорил ему, что один раз видел сыр точно такого же, как мед, цвета; много родственников у Сыча: дядя Роберт, о котором он рассказывает в самый неподходящий момент; тетка, которая по ошибке снесла яйцо чайки.
Но самым мощным стимулятором идеи самостоятельности и порождающей способности виннипуховского мира является заселение его воображаемыми персонажами, которых мы, следуя за Р. Карнапом, будем называть индивидными концептами [Карнап 1959]. Они «получаются» в результате ослышки, неправильно понятой ситуации или просто выдумываются. Это Heffalump, Woozle и Wizzle, дядюшка Нарушитель Гарри, Buzy Backson, Генри Путль, Jagular. Эти виртуальные герои представляют собой провал в бесконечность, они занимательны, но совершенно безопасны, ведь индивидные концепты, так же как и друзья-и-родственники Кролика, неквантифицируемы. Здесь мы должны хотя бы немного углубиться в историко-философскую проблематику логической семантики и модальной логики XX века. Понятие индивидного концепта ввел Р. Карнап в книге «Значение и необходимость». Содержание этого термина сводилось к тому, что им обозначался денотат в контексте косвенной речи. Еще Г. Фреге показал [Фреге 1998], что в косвенном контексте предложение теряет свое истинностное значение (truth-value), то есть объекты в главном предложении (индивиды) являются экстенсионалами, претендуют на то, чтобы существовать в объективной реальности, объекты в косвенных контекстах (индивидные концепты) являются интенсионалами, то есть относятся к области чисто ментальной. Проблема индивидных концептов тесно связана с проблемой квантификации. В полемике с Карнапом У. Куайн указал, что квантифицировать косвенные контексты невозможно, так как они являются непрозрачными (затемненными) с точки зрения референции, то есть, говоря о каком-либо предмете в косвенном контексте, нельзя с точностью утверждать, о чем именно ты говоришь, тот ли это именно предмет, который ты имеешь в виду.
В 1960-е годы С. Крипке и Я. Хинтикка [Крипке 1971, Хинтикка 1980] создали так называемую семантику возможных миров, которая на определенном уровне решала куайновский парадокс. Необходимое существующее здесь рассматривалось как истинное во всех возможных мирах, соотносимых с реальным миром, а возможно существующее – как истинное хотя бы в одном из возможных миров, соотносимых с реальным. Таким образом, художественная литература могла рассматриваться как один из возможных миров, проблема же квантификации модальных контекстов решалась как перекрестная идентификация объектов на границах возможных миров.
Проблема утверждения себя в мире сводится в ВП к разговорам о возможных мирах, о том, «что бы было, если бы»: если бы Кролик был Пухом, а Пух Кроликом и т. д. Здесь отражается важный для ребенка процесс обучения дейксису, то есть отграничению собственного «я» от других индивидов. Но не менее важна для ребенка проблема генетического тождества предмета самому себе. Первое же свое стихотворение, которое Пух сочиняет, взобравшись на Мировое древо, он посвящает именно этой проблеме, которую С. Крипке называл проблемой жестких десигнаторов [Крипке 1982], то есть объектов, сохраняющих тождество себе в разных возможных мирах (подробнее см. комментарий 11).
В дальнейшем идея возможных миров, примеривания различных положений вещей становится в ВП лейтмотивной. Она связывается с проблемой обучения дейксису и самотождественности (Пух и Кролик), с виртуальными объектами (как поведет себя Heffalump?; целый сценарий общения с ним в главе «Снова Heffalump») и квантификацией (Пух, чтобы уснуть, считает Heffalump'ов, каждый из которых съедает один из его горшков с медом).
Идея возможных миров, наконец, теснейшим образом связана с речью самой по себе, с говорением ради говорения, с моделированием мира и обучением этому моделированию, что, безусловно, является одним из важнейших прагматических лейтмотивов ВП.
Все сказанное позволяет причислить ВП к произведениям модернизма, ибо идея моделирования воображаемой действительности, а не описания существующей действительности, – идея модернистская по преимуществу. «Реализм», даже если он существовал когда-либо в литературе, в чем мы сильно сомневаемся (подробно см. [Руднев 1999]), не имеет никакого отношения к ВП.
Как мы уже показали в начале нашего исследования, мифологическое пространство играет в ВП огромную роль: дерево и нора, на/в которые лезут герои и которые олицетворяют перинатальный опыт и инициацию. Но мы ни разу до сих пор не упомянули о времени. Это неудивительно, ибо времени в ВП, как и в любом другом мифологическом мире, практически нет. Во всяком случае, нет идеи становящегося времени, и его точно нет в первой книге. Действие происходит ни в каком году и никакого числа (число вроде «23 июня» не упоминается в обеих книгах ни разу). События ВП никак не соотнесены с историческим временем, так же, впрочем, как и мифологическое пространство в нем не соотнесено с историческим пространством. О временах и местах Кристофер Робин рассказывает Пуху лишь в самый последний момент. Континуум ВП, как уже говорилось, похож на континуум ритуальный: он изъят из повседневных пространства и времени. Часы в доме Пуха давно остановились на «без пяти одиннадцать» – времени вожделенного принятия пищи (ср. в «Алисе» безумное чаепитие, там время останавливается в наказание за то, что его убивали: в двадцатом веке этим уже не наказывали, но при Кэрролле еще не было культа Вагнера, Ницше и Шпенглера, не изучалась столь активно первобытная культура: господствующей оставалась идея исторического прогресса).
Но дни недели довольно часто упоминаются в ВП. Особенно позитивно отмеченным оказывается четверг (Пух и Поросенок идут пожелать всем приятного четверга, И-Ё желает Поросенку всего хорошего «по четвергам вдвойне». Названы вторник, среда, пятница и суббота. Пропущено сакральное воскресенье и неудачный понедельник.
Как же само произведение движется во времени, как развиваются его основные мотивы?
ВП начинается Интродукцией, задающей прагматическую амбивалентность будущего континуума. С одной стороны, упоминается Лондонский зоопарк, где в одной из таинственных клеток живет Пух, с другой стороны, Пух – игрушечный медведь, причем, что очень важно, реально существовавший у реального человека – Кристофера Робина Милна.
В первой главе «Пчелы» эта двойная прагматика переходит из метафизической сферы в прагматическую в узком смысле. С одной стороны, отец рассказывает Кристоферу Робину выдуманные истории про Пуха, но, с другой стороны, подчеркивается, что эти рассказы являются воспоминаниями о реально произошедших событиях (логически различие между прошлым вымышленным и прошлым реальным выявить невозможно, см. [60]).
По нашему мнению, прагматический смысл всех «событий» первой книги – это имплицитное ритуальное обоснование реальности существования ВП и его мира. В главе «Пчелы» Пух взбирается на дерево за медом поэзии (духовная инициация), в главе «Нора» он пытается вылезти из кроличьей норы (репродукция травмы рождения; физиологическая инициация). В главе «Woozle» Пух принимает собственные следы за следы другого несуществующего животного (тотемизм, проблема происхождения и самотождественности; ср. надпись возле дома Поросенка, которую он отождествляет с именем своего якобы прародителя, Нарушителя Гарри). В главе «Хвост» Пух находит потерянный хвост осла И-Ё (начало идеи культурного героя; проблема поиска границ своего тела). В главе «Heffalump» Пух и Поросенок пытаются поймать несуществующее животное-монстр (тотемизм; взрыв сексуальной тематики; продолжение идей тождества и травмы рождения). Глава «День рождения» вновь актуализует идею рождения, хотя и в снятом виде; тема сексуальности повторяется: на смену орально-анальной эротике и идее страшного сексуального партнера приходит орально-фаллическая эротика и идея несостоятельного сексуального партнера (И-Ё) и мастурбации в качестве компенсации этой несостоятельности.
В главе «Канга» развертывается травестийный обряд инициации Поросенка с глумливым наречением его другим именем (Генри Путль).
В главе «Северный Полюс» персонажи собираются в первый раз все вместе, происходит экспансия в новое пространство, и это новое пространство помечается огромным фаллическим объектом в качестве пространства Пуха. Пух утверждается как культурный герой.
В главе «Наводнение» вода, олицетворяющая силы хаоса, напоминает о скором конце мира, чреватого, впрочем, новым началом, ибо вода является и символом мирового океана, стало быть, и зачатия. Благодаря усилиям культурного героя силы хаоса побеждены. В последней главе «Банкет» Пух окончательно увенчивается как культурный герой и наделяется предметами творчества фаллической формы.
На этом ВП должен был кончиться. Вторую книгу Милн писал как самостоятельное произведение. Ее отличие от первой книги состоит прежде всего в том, что она хранит активный запас памяти о первой книге, что проявляется в ссылках на нее и в репродукциях того, что в ней происходило. У героев первой книги не было прошлого. У героев второй книги появляются и прошлое и будущее, что заложено уже во Введении (Контрадикции) посредством идеи обучения (отец помогает Кристоферу Робину решать задачи), то есть исчерпания энтропии, которая является функцией естественно-научного линейного времени, времени становления и разрушения [Рейхенбах 1964]. Под знаком этих двух идей – памяти и становления – проходит вся вторая книга. Травма рождения, перинатальные и сексуальные переживания отходят на второй план. Идея инициации остается.
В главе «Дом» впервые происходит акт сознательного экстракорпорального строительства. Это первый дом, который строится в ВП (впрочем, он же и последний).
В главе «Тиггер» появляется новый персонаж, который вводится как репродукция идеи физиологического и эпистемического рождения (Тиггер – тот, о ком знает Кристофер Робин), а также идеи этиологической мифологии (что едят Тиггеры?). С другой стороны, Пух выступает здесь уже в устойчивой функции культурного героя-посредника, обеспечивающего режим стабильности внутри мифологического мира.
В главе «Снова Heffalump» активно репродуцируются центральные идеи первой книги: сексуальность, поиск самотождественности, эпистемическая фрустрация.
В главе «Jagular» Тиггер пытается заменить Пуха как сексуального и культурного протагониста: он лезет на дерево с Бэби Ру на спине, но этот акт неуспешен – Тиггер не годится на такую роль: слишком хвастлив и легкомыслен.
В главе «Buzy Backson» Кролик замечает, что Кристофер Робин регулярно пропадает из дому. Оказывается, он ходит на уроки. Тема образования, преодоления энтропии, сопровождается прагматико-пространственной формулой «Куда уходит Кристофер Робин?», пониманием неизбежности того, что в конце концов он уйдет совсем. Одновременно актуализируется идея линейного времени. Пух задумывается, в котором именно часу уходит Кристофер Робин. И-Ё символически топчет копытами букву А – «альфу образования». Это наиболее эсхатологическая глава книги: в ней впервые героев охватывает отчаяние от надвигающегося ухода Кристофера Робина в большой мир.
Глава «Игра в Пухалки», напротив, наиболее безмятежна. Это как будто последняя детская игра на сообразительность и речевую активность – затишье перед бурей. Кристофер Робин спускается с вершины Леса и уже слегка ностальгически включается в эту последнюю игру.
В главе «Дебонсировка Тиггера» Кролик, пытаясь укротить Тиггера, в результате сам заблудился в Лесу, а Пух по интуиции находит дорогу Домой. Здоровая сила, добродушие и континуальное наитие утверждаются над комплексом неполноценности, расчетом и дискретным коварством.
Глава «Буря» знаменует окончательное приближение деструкции мира ВП. Разрушение дома Сыча сопровождается духовно-социальной инициацией Поросенка, утверждением его в качестве второго культурного героя-спасителя и, опять-таки, победой сообразительности, континуального разума и преодоления социально-психологических комплексов над разрушающим хаосом и психофизиологической неполноценностью.
Глава «Ысчовник» продолжает тему Дома, невеселого новоселья, символически сопровождающегося переездом Сыча в дом Поросенка, грядущим «уплотнением» мира.
Последняя глава, сопровождаемая инициацией И-Ё, последнего из тройки самых старых игрушек Кристофера Робина Милна, является также и последней инициацией Пуха – рассказ Кристофера Робина о дальних временах и Странах, посвящение Пуха в рыцари. Здесь, в Гелеоновом Лоне, разделяются линейное и циклическое время. В линейном времени Кристофер Робин уходит вперед по пути во взрослую жизнь. В циклическом времени он навсегда остается здесь со своим медведем. Тем самым утверждается нераздельность и взаимная дополнительность идей становления и памяти в сознании человека.
Такой в целом представляется прагмасемантика ВП.