— Как это?

— Ну, вот хотя бы лет на десять раньше, но чтобы и тогда таким быть, как теперь, комсомольцем... Чтобы как теперь понимать все и быть революционером...

— И я хотел бы... И хотел бы побывать в тюрьме, как революционеры, тогда, наверное, все знал бы...

— Испытал бы каторгу, тюрьму, пытки...— высказал вслух свою мысль Алесь.— Я хотел именно таким вы­расти...

— Ты может, хотел бы еще и таким, как Ленин, быть?

— А почему не хотелось? Не обязательно Лениным, а хотя бы простым революционером, который все испы­тал на своем веку...

— Я шучу...

— ...Чтобы прожить так, как они... Я много думал об этом,— продолжал Алесь свои мысли.

На востоке по небосклону стлалась беловатая полоска света, дрожала незаметно и ширилась. Вокруг покачи­вались сумерки ночи и потихоньку уползали куда-то за гумна, за осинник, окрашиваясь в пепельный цвет.


* * *

Ключинский был хорошим другом бывшего волостно­го писаря. После революции писарь как-то победнел и остался на работе в исполкоме деловодом. Ключинский жил, как и прежде, в своей деревне. Напуганный в пер­вые годы революции контрибуциями и разверстками, Ключинский сбыл две коровы и коня соседям, а молотилку спрятал в гумно, забросал ее мякиной, чтоб не забрали большевики.

Когда полоса разверсток прошла, Ключинский ожил.

Из своих двадцати семи десятин начал обрабатывать во­семнадцать, а с появлением в хозяйстве двух батраков — все двадцать семь десятин. Молотилка была очищена от мякины и осенью 1922 года уже молотила на соседских токах.

В войну Ключинский построил себе новый дом. В доме две половины: в одной — кухня и столовая, в другой — спальня и чистая комната для гостей. В этой комнате и в столовой происходили собрания. На собрания обычно приезжали люди из волости и до собрания беседовали с Ключинским, иногда обедали у него, ужинали, остава­лись ночевать. Ко всем приезжающим из волости Ключин­ский относился с уважением и всем излишне много гово­рил о своем хозяйстве. Из-за собраний и таких бесед Ключинского в волости все знали и привыкли к нему, а за его беседы и выступления на собраниях считали активистом.

Хозяйство его считали культурным, передовым. Как-то само по себе его хозяйство, как передовое и культур­ное, оформилось и в списках налоговой комиссии волисполкома.

В последнюю налоговую кампанию, когда составляли списки земли и скота, Ключинский записал восемнадцать десятин земли, а девять десятин утаил. Скот показал весь. Когда списки проверял крестьянин, председатель сельсовета, односельчанин Ключинского, то он сначала хотел исправить восемнадцать на двадцать семь. Выска­зал эту мысль жене.

— Что тебе, жалко, что человек умный и утаил зем­лю. Хочешь, чтобы все так делали, как ты, глупый... По­правишь, а как если что-нибудь, и большевиков не будет?.. Тогда он тебе припомнит! — сказала жена.— Разве он один утаил?

— Другие-то меньше... Но черт его бери! Моего он не украл, пускай волость следит...

— И я говорю, какое тебе дело, хочешь умнее всех быть? Ключинский хорошо живет — дай бог и всем так, пускай живет на здоровье.

Так восемнадцать и осталось в списке. После этого Ключинский еще активнее вел себя. На всех собраниях он обычно поддерживал представителя волисполкома. Когда однажды на собрании крестьяне начали говорить, что много лесу вырубается, Ключинский выступил и сказал:

— Так, граждане, нельзя. Мало ли что леса жаль. Разве только нам лес нужен? За войну шахты все раз­рушились, ладить их надо, и лесок надо, и круглячки надо, вот власть и везет наш лес в шахты...

В другой раз, когда говорили о помощи голодающим Поволжья, он встал, поставил на стол решето, насыпан­ное заблаговременно рожью, и горячо заговорил:

— Граждане! Надо понимать, что власть наша совет­ская, как нищенка, ей надо помогать. Власть, правда, берет у нас налог, но налогом надо и других покормить, разве мало людей, которые хотят есть? Надо рабочим, чтобы поели, а кто же накормит рабочих, если не мы? Надо, граждане, помочь власти, я вот жито жертвую го­лодающим, и все должны понемногу пожертвовать. По­немногу, а вместе выйдет много...

Говорил он иронически, но иронию свою скрывал в хороших словах и такими выступлениями часто вел за собою собрания. Представители исполкома, обычно уста­вавшие на собраниях в спорах с крестьянами, были до­вольны, что собрание слушает Ключинского, который под­держивает их, как представителей власти. Когда однажды после собрания председатель исполкома высказал налого­вому агенту сомнение в искренности Ключинского и на­звал его хитрым проходимцем, тот обиделся.

— Ты неправ. Он искренне выступает. Правильно, что он и о себе заботится, может, даже больше всего о себе, но он нам очень помогает. А нам всегда легче провести мероприятия, когда мы имеем в деревне такого активи­ста. Своего крестьянина в деревне легче, брат, слушаются.

После этого о Ключинском подобных разговоров не было.


Часть третья


Напротив кровати Алеся у окна сидит Стефан и пи­шет. Он весь отдался письму, подолгу думает над тем, что написать.

Алесь только что пришел с улицы, устал. Он сразу лег на кровать и отдыхает.

Уже третий год, как он учится в техникуме. В поза­прошлом году уездный комитет комсомола и райком пар­тии отпустили его на учебу. Он тогда уже был членом партии и председателем сельсовета.

Первые дни учебы в городе и скромная стипендия как-то сковали его, погасили активность. Но месяца через три он уже работал вовсю в партячейке. Партийцев в техникуме было мало. Первый год учебы прошел быстро. Летом Алесь приехал в свою деревню на каникулы. Целыми днями он работал в хозяйстве, а вечерами и в праздничные дни шел в ячейку или по деревням с зада­ниями партячейки и сельсовета. Молодой, энергичный, он пылкостью своих слов умел убедить крестьян в правиль­ности того, о чем говорил, и они уважали его за это.

— Он от души говорит, по глазам это видно,— гово­рили крестьяне.

Так незаметно в работе и учебе прошли два года.

Теперь Алесь избран председателем профкома. Сту­денческий коллектив любит его за простоту, за искрен­ность, за товарищество, за умение понимать человека. За эти два года ни один студент не слышал, чтобы Алесь хвастался своей работой, активностью, хотя все видели эту его работу. Он горячо высказывался на собраниях в адрес того или иного товарища, но высказывался правильно, понимая того, о ком говорил, и поэтому на Алеся не зли­лись, а, наоборот, любили его.

Второй год уже живет Алесь в одной комнате со студентом-батраком Стефаном. Странный немного этот Сте­фан. Но не комсомолец, и Алесь все время стремится подружить с ним, чтобы вовлечь его в комсомол. Стефан поначалу как будто был в дружбе с Алесем, ходил с ним, советовался, но оставался очень скрытным, и эта его скрыт­ность вставала всегда между ним и Алесем, как только Алесь хотел по душам поговорить с ним. Этого Алесь ни­как не мог понять.

Алесь повернул голову и смотрит на Стефана, хочет разгадать его. Стефан склонился над письмом, что-то ду­мает, время от времени посматривает в окно.

«Наверное, скрытность в нем жизнью выработана. Был забитым, загнанным, привык во всем скрываться от людей, и теперь, наверно, от этого избавиться не может...» — думал Алесь. Ему захотелось поговорить со Стефаном. Встал с кровати, подошел и тронул Стефана за плечо. Стефан вздрогнул и сразу закрыл ладонью левой руки письмо, а потом свернул его и сунул в карман.

— Зачем ты прячешь письмо? Куда пишешь?

— Я... это письмо... домой.

— Вот странный. Ты не стыдись. Может, девушке, любимой своей? Я ведь подсматривать не буду. Это есте­ственное дело в твои годы, пиши, да только чтобы краси­вее было — поэзии добавь...

— Нет, я домой...

— Чего ж ты смущаешься? Хотя и я не люблю, когда кто-нибудь за плечами стоит, когда пишу... и мне надо написать домой. Худо у меня дома, отец совсем хворый, да и живет, как нищий... Эх, скорей бы закончить, Стефан, учебу! Поехал бы в свой район, никуда кроме своего рай­она, и там бы работал. Создали бы у себя в деревне ком­муну — обязательно. У нас комсомольцы, если бы ты знал, какие хлопцы, с ними все можно сделать. А в коммуне покажем, как работать, как жить. Крестьяне боятся ком­муны потому, что не знают, поладят ли, сойдясь вместе, не придется ли одному работать на другого. А мы дока­жем, как жить, как жить коммуной, с нашими хлопцами можно это. И ты, когда закончишь, приезжай к нам, вместе будем, а? Это же если бы всех наших студентов да в деревню, да если бы каждый маленькую коммуну организовал, вот было бы дело!.. Тогда бы исчезла нище­та. А то я вот жалею отца, а помочь ему не могу. Три или пять рублей, которые я иногда посылал ему, глупость, их и на хлеб не хватает...

— Ты отцу посылаешь деньги?

— Иногда посылаю.

— А как же сам?

— Сам? Братец ты мой, я, кажется, и еще с меньшей стипендией прожил бы. Разве я думал когда-нибудь, что буду учиться, да еще в таких условиях? Нет, брат! Даже во сне не видел. Стипендии мне хватает... А как у тебя дома?

Стефан помолчал немного, словно не слышал вопро­са, потом ответил, недовольно поморщившись.

— И у меня нехорошо. Черт его знает, что там бу­дет... я не знаю...

— А что, разве родители и теперь еще батрачат? Или землю получили?

— Да, батрачат, но я так... не интересуюсь особенно.— Стефан извлек из ящика стола книжку и начал листать ее.— Покажи,— обратился он к Алесю,— что мы по растениеводству должны читать, я как-то прозевал на лекции.

Алесь показал нужные страницы книги и отошел опять к кровати. Лег.

«Опять эта скрытность, не люблю я его за это, чувст­вую вот, что не люблю, как будто он что-то серьезное прячет ото всех...»

Но беспокойству Стефана при разговоре о доме и его словам он не придал никакого значения.


* * *

Солнце греет в спину Алеся. Над покинутым позади городом оно висит громадным золотым восходящим кру­гом.

На шоссе осел за ночь слой серой мягкой пыли. Пыль и на кустах ольшаника, и на траве тропинки возле шоссе. На кустах и на траве сверкают крупные капли росы. Алесь проводит босыми ногами по росной траве и росой смывает оседающую на ноги пыль.

Шоссе легло перед ним прямой беловатой лентой. Концом своим оно теряется в далекой дали между сосен и оттуда постепенно выползает навстречу Алесю. Оттуда подымаются, вырастают и тянутся навстречу ему редкие крестьянские подводы. На подводах поросята в мешках визжат, кудахчут куры в корзинах.

Алесь всматривается в лица крестьян, хочет рассмо­треть знакомых своей деревни. Вот он издали узнает отца. Отец медленно идет по шоссе рядом с повозкой, низкий, одетый во что-то мохнатое, залатанное. Конь едва пере­ставляет ноги. Идет, привязанная к повозке, рябая коро­ва. Алесь ускоряет шаг, он уже близко от отца. Видимо, и отец узнал его.

Поравнялись. Отец остановил коня. Алесь подошел, обнявшись, поздоровался.

Отец доволен, он тихим голосом что-то рассказывает, по Алесь не слушает, осматривает отцовскую повозку.

В оглоблях все еще старая гнедая кобыла. На шее у нее старый, ободранный хомут, под него подложена суконка. Под чересседельником тоже суконка в три слоя. Дуга треснула и связана проволокой. На вожжах одни узлы. Алесь смотрит на кобылу, на упряжь, не может смотреть на отца, жаль его. Гнедая кобыла опустила голову к земле.

В повозке левое переднее колесо без шины. В другом между спицами вставлено коротенькое отесанное поленце, чтоб не сгибалась шина. Потрескались трубки, и вот-вот, кажется, выпадут спицы. Развалится колесо. На повозке, по бокам, кривые, вытесанные из молодых березок, пе­рильца. К ним привязана рябая корова. Худая. Отец угадывает мысли Алеся и говорит:

— Хлеба нету, да и сарай думаю докрыть, соломы надо купить, и решили с матерью продать ее.— Он показал на корову.— На будущий год может уже телка отелится, а одно лето как-нибудь и без молока проживем, детей ведь нету...

У отца из-под латанной рыжей шапки видны серебри­стые волосы. Лицо худое, а густая короткая поседевшая борода и глубоко сидящие глаза делают его еще более ху­дым. На плечах свитка непонятного цвета, и уже не разо­брать, из чего она пошита была, что потом приложено к ней, как заплаты. А заплаты на плечах и локтях одна на другую положены из разноцветных кусков сукна. Шта­ны на ногах тоже в заплатах. Лапти запыленные, стоп­танные.

Алесь смотрит отцу на грудь. Из-под свитки видна домотканая рубашка, и из-под нее через прореху видна худая желтая грудь. На глазах у отца тусклая слезливая муть.

Отец рад Алесю, осматривает его и говорит:

— Ты исхудал совсем, может, нездоров? Наверное, плохо питаешься? Нам денег не шли, не надо. Мы как-нибудь управимся. А ты себя смотри, а то молодому оно плохо, потом на весь век повредит, если недоедать бу­дешь...

Постояли еще немного. Отец чмокнул губами, махнул кнутом над спиной кобылы, и она пошла. Алесь еще не­много постоял на шоссе, оглянулся еще раз вслед отцу и тихими шагами пошел. Шоссе все так же стлалось перед ним беловатой лентой.

Вечером Алесь долго говорил с комсомольцами. Позд­нее писал студенту, близкому своему другу, полное пес­симизма письмо.

«Ты не пойми мое письмо неправильно. Я сам знаю, что в нем слишком много пессимизма, это результат наблю­дений над жизнью отца. Я хочу поделиться с тобой... И не только отец так живет, есть и еще беднота. Не так деревня живет, не так, как надо. Некому перевернуть эту жизнь. Если бы ты знал, как я хочу поскорее закончить и приехать сюда, пусть даже не агрономом, а так просто, на работу. Мне кажется, что я сумел бы вместе с хлопца­ми своими переделать эту жизнь... Ты посоветуй. Может, стоит оставить техникум? Я знаю, что многое сделал бы, знания у меня уже есть, а удостоверение — черт его бери. Ты напиши об этом. Знаешь, я так верю в революцию, в коммуну, что, кажется, вырвал бы сердце из груди, сго­рел бы, чтоб убедить крестьян, что только в этом выход их из нищеты и бедности... Если даже и не останусь я здесь в этом году, условлюсь с хлопцами, подготовимся, и они будут понемногу к будущей весне готовить кресть­ян, а потом сделаем коммуну, обязательно сделаем...»


* * *

Сергей Антонович прожил сорок три года своей жизни очень интересно. Отец его был священником и хотел, что­бы сын пошел по его стопам, и потому отдал его, после четырех классов гимназии, в духовную семинарию. Сергей Антонович закончил семинарию и получил назначение в недалекий от дома приход. С приподнятым настроением служил он первую обедню. Людей в церкви было много, они пришли посмотреть нового батюшку и послушать его молебен.

Через два месяца Сергею Антоновичу стало скучно, служба его не удовлетворяла. Охваченный тоской, он по­дружил с сыном местного учителя. Тот недавно закончил гимназию и по причине своей неприспособленности к жи­зни, сидел у отца на шее, играл в карты и пьянствовал.

Как раз на пречистую, после обедни, Сергей Антоно­вич и этот самый сын учителя, кажется, тоже Антонович, да еще сын старой вдовы матушки напились и пьяными пошли на полянку, где гуляла молодежь. Хлопцы и дев­чата пели песни, танцевали. И вот тогда случилось самое интересное: Сергей Антонович полез к девчатам цело­ваться. Девчата, стыдясь батюшки, сперва с улыбками вырывались из его рук, а когда увидели, что батюшка пьян и озверел, стали разбегаться. Гулянье остановилось.

Позже, в дни великого поста, Сергей Антонович при­нимал людей на исповеди. В церкви оставалось всего че­тыре человека. Они подходили, каялись в своих грехах и после того, как батюшка три раза осенял их спины кре­стом, уходили.

Последней подошла молодая девушка. У нее было какое-то горе, которое она хотела высказать батюшке. На обитом медью уголке евангелия лежали два пальца де­вушки и дрожали. Дрожало все ее тело. Батюшка шептал неразборчиво слова молитвы и смотрел на девушку, на ее красивое светлое лицо, на дрожащее тело. Он старался угадать стройные формы ее тела, груди, представлял ее перед собою обнаженной. От этого воображения волновал­ся, сбивался со слов молитвы. Девушка о чем-то долго говорила батюшке, но он не слушал. Он осматривал ее лицо, выпуклую грудь и пугливо оглядывался. В церкви не было никого. Сергей Антонович поднял руку и начал гладить голову девушки. Рука его ощущала сквозь платок мягкие густые косы. Рука машинально гладила по голове и дрожала, когда пальцы нащупывали ее щеку. Сергеи Антонович уже совсем не слушал исповедаемую. Пугливо осмотрев церковь, он привлек к себе лоб девушки и поце­ловал его. Девушка отшатнулась, подняла голову и гля­нула в глаза батюшке, а он обнимал уже за шею и тихо шептал:

— Ты не бойся, милая, не бойся...

Еще крепче прижал ее к себе, не успела она опом­ниться, начал целовать ее щеки, а левой рукой нащупы­вал упругость груди.

— Ты не пугайся, это не грех...

Девушка испуганно рванулась из рук батюшки, толк­нула его в грудь, вырвалась и с растрепанным платком выбежала из церкви.

Дома она рассказала о случившемся матери. Мать соседкам, а спустя месяц после этого с Сергея Антоновича сняли сан батюшки. Сергей Антонович возвратился в свое село и открыл корчму.

Во время войны был мобилизован и, как образованный, скоро заслужил чин прапорщика. После войны вернулся в село и опять стал торговать, открыв галантерейный ма­газин. Так живет он уже четвертый год.

Сегодня Сергей Антонович пригласил к себе в гости учителя местной семилетки, своего близкого друга, чтобы посоветоваться, что делать с сыном.

— Вы же знаете, что нашему брату,— говорил он,— нет теперь ходу. Закончил вот семилетку, а теперь ни­чего не придумаю. В прошлом году подавал он заявление в педтехникум, так не приняли, сын торговца... Дайте совет...

Учитель дул на блюдце, держа его на кончиках паль­цев, хлебал с блюдца чай и слушал. Когда Сергей Анто­нович закончил, учитель поставил блюдце на стол, вытер ладонью губы и, наклонившись к Сергею Антоновичу, тихо заговорил.

— Я дал бы совет, да не знаю, как вы на это посмо­трите...

— Буду только благодарить...

— Я вот о чем хочу... Главное, чтобы ваш сын учился, чтобы в дальнейшем мог иметь кусок хлеба. Так?

— Ну, так ну?

— Значит, неважно, будет считаться он вашим сыном или даже лучше, если не будет считаться.

— Как это?

— А так: торговцу нет ходу, и надо сделать так, что­бы он не был сыном торговца... Надо, чтобы он порвал с отцом всякие отношения, чтобы отрекся от отца, понимаете?

— Что вы, что вы?

— Это надо обязательно. Отречение от отца необходи­мо для людей, для них, а на самом деле никакого отрече­ния не будет. Надо, чтобы сын ваш исподволь начал говорить об этом с комсомольцами, потом пускай сходит и поговорит с секретарем партийной ячейки. Надо, чтобы после этого он ушел от вас, чтобы где-нибудь на собрании сказал об этом... Вам как родителю это, конечно, обидно бу­дет, но главное не в этом... Если все поверят, тогда дело будет сделано... Вот мой совет.

Учитель откинулся на спинку стула и смотрел на Сер­гея Антоновича. Тот довольно улыбнулся.

— Вы очень оригинально придумали и удачно. Это в моде сейчас рвать с родителями, такой век. Отречение от всего старого... от отца, матери... Я согласен. Я весьма благодарен.

Сергей Антонович поднялся со стула и крепко пожал руку учителю.

— Весьма благодарен. Я сделаю так, как вы совету­ете...


* * *

В партячейку техникума два раза приходила из ГПУ секретная бумажка.

«По имеющимся в ГПУ сведениям в вашем техникуме обучается сын бывшего помещика, активного врага совет­ской власти и сам бывший служащий белопольской армии, некто Миронов Захар Семенович...»

ГПУ просило сообщить, действительно ли есть такой в техникуме. Два раза секретарь партячейки просматри­вал общий список студентов техникума и оба раза Миро­нова в списках не нашел.

Прибыл третий запрос. На этот раз секретарь парт­ячейки пригласил представителей всех курсов и вместе начали искать Миронова в курсовых списках студентов. Просмотрели.

— Нету! Кто его знает, хлопцы, что это такое?

— Нет, так нет, чего они хотят. Хоть возьми и роди им Миронова.

— А как его имя-отчество? — спросил кто-то.

— Миронов Захар Семенович.

— Давай проверим все фамилии, имя-отчество. Давай!

Начали читать. Через минуту секретарь ячейки, про­верявший общий список в книге, хлопнул но списку рукой.

— Есть, брат! Ну и хитро. Смотрите...

В списке за фамилией Плащаницкий стояло тире и за ним другая фамилия Миронов и дальше Захар Семе­нович.

Все остолбенели. Плащаницкого они все хорошо знали, но в техникуме он никогда не называл себя двойной фамилией, нигде не писал этой двойной фамилии, и все знали его как Плащаницкого. и только так и называли его.

В тот же день Плащаницкого позвали в профком и по­требовали его документы. Во всех документах была запи­сана только одна фамилия. Но в удостоверении сельсове­та, приложенном к анкете при поступлении в техникум, перед фамилией Миронова стояла фамилия Плащаницкий. Было понятно, что эта фамилия явилась позже и поне­многу выталкивала и стирала с документов ту, которая была небезопасной.

Через два дня состоялось собрание. Студенческий коллектив был возмущен делом Миронова, и во время собра­ния зал был переполнен.

На собрании долго говорили о самом факте утаивания Мироновым своего прошлого и своей фамилии в связи с этим; требовали его исключения из техникума и пере­дачи дела прокурору. Один из выступающих стремился оправдать Миронова несознательностью и тем, что он, напуганный возможностью привлечения к ответственно­сти, только по причине несознательности делал это. Опра­вдывал и тем, что Миронов уже на третьем курсе, и его не надо исключать.

Сам Миронов перед этим выступал и оправдывался, признавал свой большой проступок. Зал волновался. Вы­ступил еще и Алесь.

— Дело Миронова,— говорил он,— должно научить нас многому. Активный враг три года обучался в нашем заведении, на наши средства. Мы три года жили рядом и ничего не знали. Больше. Два товарища дали уже ему рекомендацию для вступления в партию, не зная, кто он, даже не поинтересовавшись им. У нас не хватает бдительности, чтобы узнать своего классового врага. Это потому, что мы не воспитываем у себя чувства ненависти к врагам. А факт оправдания Миронова со стороны вы­ступавшего здесь товарища! Что это значит, когда наш враг, в недавнем прошлом сражавшийся с нами, оправ­дывается лишь на том основании, что он несознательный, что это давно было, что он уже на последнем курсе? Что это? А это значит, что мы слишком успокоились за время учебы, от жизни оторвались, забыли о борьбе, стали из­лишними гуманистами и жалеем врага, вместо того чтобы ненавидеть его всем существом своим, так, как ненавидит он нас. Надо воспитывать в себе чувство классовой нена­висти, тогда не будет дел вроде дела Миронова.

Зал слушал и аплодисментами реагировал на эти слова.

За Алесем выступило еще несколько студентов. Они соглашались с мнением Алеся и дополняли его своими мыслями.

— ...Ты почитай их книжки,— говорил один выступа­ющий,— как они пишут о нас, наши враги. В них каждая строка дышит бешеной ненавистью к нам, а мы еще не умеем так, мы слишком гуманисты. Вы увидели бы, что он с нами сделал бы, если б мы попали к нему в руки. Я уверен, что он не вспомнил бы тогда ни дружбы и ни­чего...

Дружным голосованием Миронов был исключен из тех­никума. Дело его было передано прокурору.

Через два дня в этом же зале состоялось открытое собрание комсомольской ячейки. Утверждали план работы на последнюю четверть учебного года. Потом стоял вопрос приема в комсомол студента Кисляка.

— ...Янка Сергеевич,— читал секретарь анкету.— Год рождения 1907. Социальное положение — иной. Чем за­нимались родители до революции? — Торговля. После ре­волюции? — Тоже торгуют...

В зале поднялся шум. Десятки людей хотели что-то сказать, задавать вопросы. Кто-то бросил реплику:

— А еще в комсомол лезет...

Секретарь видел волнение в зале, поднял руку вверх, чтобы зал замолчал, и поспешил заявить:

— ...Бюро решило принять Кисляка в комсомол...

Зал зашумел еще больше. Послышались выкрики. Но секретарь продолжал:

— ...Товарищ, правда, происхождением из семьи тор­говца...

— То-то и есть! — закричали из зала.— Вопросы есть!..

— ...Но надо смотреть не только поверхностно, в ка­кой семье родился товарищ, от кого он, так сказать, ро­дился, а...

По залу прошел хохот.

— ...А кто он сам такой, какой он сам товарищ, дока­зал ли он своей работой, своим поведением, что достоин быть комсомольцем. Вот что...

— Не агитируй! Агитированные уже!..— кричали из зала.

— Ближе к делу!

— ...Вот что...

Секретарь помолчал минуту и покачал головой, глядя в зал. В зале стало тише, и он продолжал.

— ...А товарищ Кисляк доказал это...

Зал умолк.

— Он, несмотря на то, что отец его торговец, что с отцом мог бы хорошо жить, пошел к нам, порвал с ро­дителями.

Секретарь замолчал. Зал еще мгновение молчал, словно не знал, какой вывод сделать после слов секретаря, а потом прорвались легкие хлопки, и одновременно не­сколько голосов крикнуло:

— Тише!

— Дай вопросы!..

— Где он сам?

— Вопросы!

— Давай его!

Через зал к сцене прошел молодой подвижной хлопец и остановился. Студенты заговорили между собой. Секре­тарь успокоил комсомольцев.

— Кто имеет вопросы? Задавайте... Только тише!

Посыпались вопросы.

— Где живут родители?

— Как давно порвал с родителями, до техникума или после?

— Какую активную работу вел у себя в селе?

— Кто тебя знает из партийцев?

— Подробно пусть ответит!..

Кисляк поднялся на сцену и начал отвечать па во­просы.

Он волновался, поминутно поднимал ко лбу руку и приглаживал чернявые волосы.

— ...А сейчас,— говорил он,— я лучше подробно про все расскажу. Мои родители торговцы. Торговал отец и в старое время, и торгует теперь, целый магазин имеет. Я закончил семилетку. В школе я был пионером. Выпол­нял, насколько мог, активную пионерскую работу и об­щественную работу у себя в районе... Тогда я еще жил с родителями. Я был еще ребенком, несознательным совсем. Потом начал думать о том, как быть? Я долго проверял себя. Я мог бы быть таким же торговцем, как отец, но я пришел к единственному выводу, что мне с отцом не по пути, что мое место не в магазине, что у ме­ня с родителями разные пути. Порвал с родителями два с половиною года тому назад, и после этого, через некоторое время меня районо направило в техникум. Сам я хотел пойти куда-нибудь на работу, но это было невозможно... Меня хорошо знает товарищ Пипиков, партиец, пусть он скажет, как я относился к родителям...

Кисляк отошел немного в сторону и стал. Зал опять молчал минуту, будто не зная, как реагировать на слова Кисляка, а затем прорвались более дружные, чем в первый раз аплодисменты. Алесь сидел до этого позади. По­сле аплодисментов он пересел вперед. Кто-то крикнул из зала.

— Тише вы, хлопуны! Все чтобы хлопать в ладошки. Мозоли скоро будут...

На сцену вышел Пипиков. Он совсем не намеревался говорить по делу Кисляка, но поскольку тот назвал его, надо выступать. Но он был не подготовлен.

— Я знаю товарища Кисляка. Он порвал с родителя­ми еще раньше. Этот поступок, свидетельствующий лучше всего о товарище. Иное дело, если бы он порвал, скажем, с родителями в двадцатом году, когда еще не было нэпа, тогда он это мог бы сделать, чтобы примазаться, а сейчас он имел полную возможность жить господином, как роди­тели, но он порвал с родителями, отрекся от них. Я знаю, он активно работал. Он, безусловно, может быть в ком­сомоле...

Кто-то захохотал в зале. Кто-то бросил реплику.

— Ну и убедил!..

Кто-то предложил принять Кисляка в комсомол.

После этого выступил один из членов бюро ячейки.

— Я прошу слова... Я считаю, что мы не совсем серь­езно подходим к этому вопросу. Я не имею никаких мо­тивов, вернее, доказательств, но считал и считаю, что в комсомол Кисляку еще рано. Порвать с родителями-торговцами не такое уж геройство, как думают некоторые то­варищи...

Его перебили.

— Если нет мотивов, зачем вылезаешь?

— А ты разве испытал, что это за геройство?

Комсомолец продолжал.

— ...Пусть поработает еще, в комсомол успеет. Пусть покажет себя.

— Правильно,— крикнул Алесь,— пусть докажет, что он порвал с торговцами-родителями, а то слова, брат!..

В зале зашумели. Опять выступил секретарь ячейки.

Он обратился прежде всего к Алесю.

— Я не знаю, что Алесь хочет от товарища?

— Я скажу, что я хочу,— ответил Алесь.

— ...Мы имеем дело с товарищем,— продолжал се­кретарь,— который порвал, я подчеркиваю, который пор­вал с родителям-торговцамн. Нельзя же обвинять това­рища в том, что он родился от торговца.

— Я не в том его обвиняю,— ответил Алесь.— Но у нас бывает так, что примем, не зная, а потом...

— Товарища знают, если бы никто не знал, а то... Надо же слушать, что говорил Пипиков, член партии...

— Я слышал, но Пипиков меня не убедил.

— Ну, тогда скажи, чего ты хочешь, и пускай он ска­жет. Я полагаю, чтобы Алесь и Никита сказали собранию, чего они хотят...

— Да иди ты, я сказал, чего я хочу, и все.

В зале засмеялись.

— Если так, я голосую. Кто за то, чтобы постанов­ление бюро ячейки утвердить? Считайте... Кто против... воздержался?..

В зале было тихо. Подсчитывали голоса.

— Двадцать два — за и девятнадцать — против. При­нимается.


* * *

В городе, где служил Денис Смачный, было техниче­ское учебное заведение типа техникума. В этом году на­бирали туда всего сорок пять человек учащихся. Отбор был самый строгий.

Сын Смачного только закончил семилетку, и Смачный хотел, чтобы сын обязательно попал в это учреждение, а не в какое-нибудь другое.

Вечером Смачный написал сыну заявление, подобрал необходимые документы и решил сам сходить к директо­ру учебного заведения и поговорить с ним о сыне. «Хоть он и беспартийный,— думал Смачный,— это даже и лучше, легче будет с ним разговаривать. Человек он известный, пользуется влиянием и может все сделать... Преступления я этим никакого не совершаю...»

Улучив время, Смачный пошел к директору. Когда зашел в кабинет, запросто подал директору руку.

— Добрый день, Артем Семенович. Простите, что я прямо так к вам. Я — Смачный, работаю в...

— Садитесь. Очень рад. Чем могу быть полезен?..

Смачный сел и снял фуражку.

— Еще раз простите меня, Артем Семенович. Я к вам по очень щепетильному вопросу. Относительно своего сына...

— Так, так...

— Сын хочет учиться только в вашем заведении и больше нигде...

Директор не понимал Смачного, не знал, что тот хо­чет.

Смачный сбился, заметив удивленный взгляд директо­ра, и перевел разговор па другое.

— На днях я получил письмо от одного знакомого студента, агронома. Пишет, что у них разоблачили и ис­ключили из техникума сына бывшего крупного поме­щика.

Директор уже совсем не понимал Смачного, но слушал и даже вставил свое замечание.

— Да, да. Исключают. Бывают случаи.

— Но я считаю это не совсем нормальным...

— Что? Смотря какой факт. С кем имеем дело...

— Я согласен. Но можно ли так ставить вопрос, что­бы не дать образования детям социально чуждых нам групп населения?

Директор молчал.

— Я это говорю потому, что у нас в этом вопросе очень пересаливают, перегибают палку...

— Может быть, может быть. Наверное, так бывает...

— Да, да. Я знаю много фактов, убедительных фактов.

— А вы возьмите хотя бы вопрос так называемой пролетаризации. Вы знаете, как это получается?

Смачный хотел во что бы то ни стало попасть своей беседой в тон настроения директора и потом опять вер­нуться к разговору о сыне.

— Возьму для примера себя. Я даже коммунист, я ра­ботаю, но я интеллигент. А курс на пролетаризацию — это курс на рабочих, батраков, крестьян, и получается, что мы — интеллигенция, не имеем возможности учить своих детей. Выходит, что наши дети тоже фактически не имеют права на образование...

— Да, да...

— Получается как-то немного странно. Пролетариза­ция,— а нам, интеллигенции, негде детей учить, или, если хочешь, бери то, что остается, самые худшие места. Но выбирай, где ты хочешь, а где место тебе останется. А раз­ве мы, вот хотя бы вы, Артем Семенович, не такие проле­тарии?.. Разве в том дело, что один физическим трудом занимается, а другой умственным?

— Это последнее имеет все-такы значение, с этим нельзя не считаться. Мы, интеллигенция, имели большие возможности и прежде учиться, поэтому сейчас не страшно, если немного и потеснимся. Люди физического труда получили право на школу, науку только с революцией... Это надо учитывать... Но с вами иное дело, вы же коммунист...

— И все равно, как видите. Коммунист, но — не про­летарий, и потому такое же положение, как и обычного бес­партийного интеллигента. Коммунист — и иду к вам, Артем Семенович, к беспартийному интеллигенту, просить за сына... Хи-хи-хи...

Директору надоела беседа со Смачным. Он поднялся со стула и начал ходить по кабинету.

— Да. Есть много ненормальностей, недоразумений... А дело вашего сына обязательно в ближайшие дни рас­смотрим, я внесу на комиссию, и постараемся принять...

Кто-то шарил за дверью ботинком и кашлял. Дирек­тор с еще большей нервозностью заходил по кабинету.

— Есть ненормальностей еще много...

Смачный подошел к нему у двери, наклонился к лицу.

— Хочу вам рассказать один факт из деятельности нашей милиции. Типичный факт. Как милицейский началь­ник взял у крестьянина жену силой...

Смачный рассказывал о факте, который ему сообщил недавно его коллега по службе. Директор слушал его и часто, нервно стучал носком ботинка по полу. Закончив рассказ, Смачный захихикал.

— Хи-хи-хи!.. Типичный факт... Это может быть толь­ко у нас, в советской стране... До свидания... Благодарю...


* * *

Секретарь ячейки получил письмо. Он два раза про­читал его и ничего не мог понять.

«Что за черт? Прямо наваждение».

Позвал еще одного товарища из бюро ячейки и пока­зал ему письмо. В письме ровным канцелярским почер­ком было написано:

«Дорогие товарища!

Как мы все должны, согласно призывам коммунисти­ческой партии, заботиться о пролетарской, коммунисти­ческой чистоте рядов нашей любимой партии и наших советских, пролетарских ВУЗов, что сила наша и победа в тех кадрах спецов, которых мы сами готовим сегодня. А чтобы не наготовить каких-нибудь врагов на свою го­лову, мы должны оглянуться, кого же готовим? Каждый честный гражданин Советского государства должен забо­титься об этом, и я выполняю лишь свой прямой долг и сообщаю, что в Вашем техникуме учится один студент Шавец Алесь. Кто ж такой этот Шавец, который уже три года жрет советские деньги, деньги трудящихся? Этот Шавец Алесь Никитович является сыном бывшего слу­жащего полиции. И я, как гражданин Советского госу­дарства, считаю, что его надо из техникума и из партия выгнать и взыскать с него деньги, которые государство истратило за три года его обучения. Если бы не такие пролазы, как Шавец Алесь, на их месте могли бы учиться еще многие рабочие и крестьяне».

Под письмом стояла буква «К», от которой вниз был сделан хвостиком какой-то вензель. После этого автор объяснил, что он не подписывает письма, потому что бо­ится, што Шавец будет мстить ему.

Секретарь держал письмо перед носом товарища и спрашивал:

— Ты понимаешь?..

— Я не верю этому. Не может быть. Алесь очень до­бросовестный, искренний. Я не верю.

— И я не хотел бы верить, но черт его разберет, братец. Добросовестность, искренность — это все такие понятия... Я вот сейчас думаю, почему он так активно выступал за исключение Миронова, против приема в ком­сомол Кисляка? Не потому ли, чтоб самому скрыться, отвести от себя подозрения?..

— Брось. Это глупость. Я эти его выступления не так понимаю. Он искренне выступал.

— Но все же я думаю послать запрос...

В комнату вошел Алесь.

— Везет нам, хлопцы,— крикнул он с порога,— ей-богу везет. Гляньте только! Я недаром говорил на собра­нии о классовой бдительности, посмотрите!..

Алесь подал секретарю письмо — клочок бумаги в клетку, исписанный кривым, неразборчивым почерком.

— И на все сто,— говорил дальше Алесь,— верю это­му письму, нутром верю.

Он начал читать письмо. В нем было написано сле­дующее:

«Я хоть и знаю, что Ключинский будет, может, меня и преследовать, но сообщаю, что Стефан Корч, который учится, не есть Корч, а Ключинский. А было это так, что он обманул своего батрака и на его документы поехал учиться. Чтобы вы не сомневались, я пишу свой адрес и фамилию, и имя. О том, моя ли правда, спросите у нас кого хотите».

Дальше шла подпись и адрес.

Член бюро не сдержался и захохотал. Алесь глянул на него и не понял.

— Ты смеешься, удивлен? И я, брат, удивлен, как это я три года с ним прожил и ничего не знал? Я этому заявлению верю и пришел вас спросить, как поступить профкому. Я намерен послать запрос в райисполком и в сельсовет и почему-то твердо уверен, что ответы подтвер­дят это заявление.

— Надо послать запрос.

— Да, надо...

Алесь взял письмо и вышел. У ворот техникума его догнал член бюро ячейки.

— Давай пройдемся, погуляем.

Шли.

На улице предвесенние дни. На тропинках свежевы­павший чистый снег. Ветви деревьев усыпаны снегом, стали мохнатые. На деревьях шумно кричат галки. Алесю хочется говорить почему-то об этом, об образах уходящей зимы.

— Я люблю зиму,— говорит он,— в ней много пре­красного. Всегда, когда я иду в метель или во время отте­пели, на меня находит какая-то радостная тоска. Особен­но вот сейчас. Радуюсь весне, и немного жаль зимы...

— Поэзия. А я о жизни думаю.

— Надо думать о жизни, особенно в твоем возрасте.

— Я не об этом. Я думаю, сколько вот не наших людей пристроилось к нашей жизни и живут вовсю. И мы их иногда согреваем возле себя, делимся с ними плодами революции...

— Правильно,— подтвердил Алесь,— я об этом не раз говорил. Я всегда буду говорить, что мы слишком жалеем всех и поэтому не умеем отличить чужого, врага. Это по­тому, что мы спокойно живем вот уже несколько лет и забыли про опасность.

— Да. Вот идешь по улице, рядом, за тобою, навстречу идут люди, и среди них есть, наверное, такие враги. Такой сегодня с нами в одном учреждении, клянется на­шим именем, или на одной с нами скамье сидит в техни­куме, а завтра, если бы изменились условия, он бы тебе голову открутил.

Говорил и все время всматривался в Алеся, не изме­нится ли он, не будет ли на нем что-нибудь заметно. А Алесь остановился, схватил его за плечо.

— Ага! И ты по-моему? Я, брат, всегда так думал... Это, может, и неправильно, но я иногда об этом думаю. Вот обучаем мы в наших школах и детей спекулянтов и других наших врагов, а не растет ли из их числа наш самый заклятый враг? Слишком сложная наша жизнь.

Алесь говорил и все больше распалялся.

В техникум друзья вернулись поздно ночью.


* * *

Назавтра член бюро зашел к секретарю с самого утра.

— Я считаю, что не надо посылать запрос на Шавца, пока не поговорим с ним. Вызывай его. Он скажет прав­ду, он очень искренний.

— А я считаю, ты ошибаешься. Ты берешь на веру слова о ненависти к врагам, а я, как подумал еще вчера вечером об этом, так и решил, что он такой и есть, как в письме пишут.

— Неправда.

— Я позову его, но уверен, что это ничего не даст.

— Он правду скажет!..

— Да позову уж, чего ты...

Через час Алесь был в комнате секретаря.

— Чего звал? Новость какая? — спрашивал он.

— Новость, да еще, брат, какая!

— Ну, говори!

Секретарь не чувствовал даже нотки тревоги или испуга в голосе Алеся. Тогда он сменил тон.

— Я хочу говорить с тобой серьезно. Ты ответь мне на некоторые вопросы.

— Давай, ну! Что еще такое?

— Кто твой отец?

— Мой отец? Он умер в прошлом году.

— Но что он делал?

Алесь еще ничего не понимал.

— Насколько я помню по словам матери... До пятна­дцатого служил писарем в канцелярии какой-то в В. От­туда пошел на войну, а как вернулся с войны, так с той поры жил в хозяйстве... Ну?

— Кто тебя хорошо знает? Где ты вступал в партию?

— И в комсомол, и в партию я вступал в своей воло­стной ячейке. Там все меня знают. Да что ты целый до­прос учинил! Следствие какое-нибудь или что?

— Служил ли твой отец в полиции?

Алесь молчит. Он смотрит на секретаря и не понимает вопроса. Он напрягает память и хочет вспомнить, не гово­рила ли когда-нибудь мать про службу отца в полиции. Не слышал таких слов.

— Не служил. Я ни разу не слышал об этом. Разве сведения есть какие-нибудь об этом? Ты скажи толком.

— А может, ты таки знаешь кое-что, а?

Алесь вскочил с табурета.

— Ты что это, издеваться надо мной решил? Не ве­ришь? Я даже от матери такого не слышал про отца.

— Ага! Ну, хорошо. В ячейку поступило такое заяв­ление. Мы посылаем на место запрос.

— Я требую проверить это. Это чудовищно. Я ничего не понимаю... Агитировал за очистку от чужих, а сам чего доброго в чужие попаду.

Алесь попробовал улыбнуться.

Секретарь иронически поморщился, в морщинах скры­вал ироническую усмешку.

— Бывает...— проговорил он.

Это обидело Алеся.

— Я требую безотлагательной проверки заявления. Еще раз говорю, что ничего подобного даже от матери не слышал.

Алесь вышел, зло стукнув дверью.

С этих пор потянулись тяжелые для Алеся дни ожи­дания. Друзья еще ничего не знали, но все стали заме­чать в нем неремены. Он меньше шутил, все больше ста­рался нарочито быть в одиночестве. Часто его мозг свер­лила мысль: «Не поверят, наверное, не поверят. И правильно, труд­но поверить, если об этом я сам ничего не знаю...»

Спустя восемь дней его опять позвал к себе секретарь. Перед ним на столе лежало свежее письмо.

— Я хочу все-таки еще раз с тобой поговорить по ста­рому вопросу,— обратился он к Алесю.— Ты прямо ска­жи, служил ли твой отец в охранке?

— Уже даже в охранке! Ты скажи, что ты задумал? Я ведь отвечал тебе на этот вопрос.

— А если я покажу документальные данные? Что тогда?

— Ты шутишь? Оставь!..

— На, читай!

Алесь читал:

«На ваш № 53 Г-кий райисполком сообщает, что, по имеющимся данным в ГПУ, Никита Шавец, отец Алеся Шавца, в дореволюционное время служил агентом ох­ранки, а в годы войны в контрразведке Н-ской действую­щей армии. При жизни после революции к советской власти относился лояльно».

Шли подписи председателя РИКа и секретаря фрак­ции. Секретарь взял бумажку из рук Алеся, свернул ее и положил в конверт.

— Ну, как? Ты скажи, не знал об этом?

Алесь не отвечал. Он только глянул на секретаря внимательно и отошел к двери.

— Я ничего не знал... Я ничего не понимаю...

— Не говори глупостей, а лучше ответь на вопрос.

— Я не знал...

— А почитай это!

«Относительно службы его отца я ничего не знал и никогда не слышал ничего от Шавца, ни от других, а вот знал ли об этом сам Шавец или нет, я за это не пору­чусь...

С коммунистическим приветом.

Д. Смачный».

— Ты его знаешь?

— Очень хорошо знаю, и он меня тоже.

— Ну, так как же ты все-таки? С партией, братец, не шутят. Надо правильно говорить. Ты скрывал свое соци­альное происхождение, написал, что отец когда-то был служащим одной из канцелярий, а потом крестьянин-бедняк, аж оно вон что! Зачем ты это делал?

— Но я ничего не знал. Из того, что я знал, я не утаил ни одного слова. Если б я знал, знала бы и парт­ячейка, принимавшая меня, знали бы, наверное, соседи... Как же это?

— Тебе об этом лучше знать, чем мне.

У Алеся побледнело лицо от волнения, он весь дрожал.

Ближе подступил к секретарю.

— Ты что ж, думаешь, что я... действительно, знал и скрывал? А?

— Зачем думать?.. Разве не так? Вот чудак!..

— Ты... ты...

Алесь рванулся от стола к двери и вышел.

Белыми кружочками падал густой снег. Снег ложился пухом на вспотевшее лицо и таял, оставляя неуловимый след. Алесь шел по тротуару в конец улицы.

«Неужели это правда? Как же тогда? Мне могут не поверить, как и этот... Нет, нет, товарищи поймут, они поверят, они же меня знают. Они поверят, что и не обма­нывал, что я не знал...»

Алесь долго стоял у крыльца техникума и сквозь дыр­ку в заборе с другой стороны улицы смотрел на заснежен­ную землю сада, на деревья, белые от снега. В сердце появилась и нарастала сильная, жгучая обида на отца.

А снег пошел еще гуще, и один за другим падали на вспотевший лоб Алеся кружочки снежинок.


* * *

Когда председатель В-ского райисполкома прочитал присланный из техникума запрос на Стефана Ключинского, он сразу вызвал к себе деловода денежной части и, пока тот стоял перед столом, написал на углу бумажки:

«Денежной части РИКа.

Выслать в техникум сведения об имуществе Ключинского и налоге, который он платит, и при этом сообщить, что он ведет культурное хозяйство».-

— Это им интересно будет, ибо и техникум ведь сель­скохозяйственный,— сказал он.

Деловод взял бумажку с резолюцией председателя и, немного подумав, написал сельсовету предложение дать надлежащие сведения, вложил ее в конверт и сдал в кан­целярию исполкома.

Через неделю из сельсовета за подписью председателя и секретаря Совета пришло сообщение следующего содер­жания:

«Дана таковая в том, что хозяйство Ключинского со­стоит из двух коров, одного коня и жеребенка, четырех старых помещений во дворе и гумна и является культурным хозяйством. Налога Ключинский платит в этом году сорок девять рублей и 82 копейки».

Деловод финансовой части взял это сообщение и внизу вслед за подписью председателя и секретаря сельсовета написал:

«Собственноручные подписи председателя и секретаря Н-ского сельсовета, товарищей таких-то. В-ский райис­полком свидетельствует».

Перед тем, как написать это, деловод пересмотрел поселищный список деревни, в которой жил Ключинский, и подумал:

«Пусть так и идет бумажка от имени сельсовета, он и отвечать будет, если что заварится, а мы подпись заве­рим и все».


* * *

Собрание партячейки техникума на этот раз собралось аккуратно, как никогда. На собрание пришло много бес­партийных, и зал был полон еще до начала собрания.

За три дня до собрания бюро ячейки рассматривало дела Ключинского и Алеся Шавца. После заседания бюро уже все знали, что Алесь обвиняется в карьеризме, в том, что скрыл свое подлинное социальное происхождение. Это стало темой горячих бесед и споров. Часть партийцев верила Алесю, его заявлению, в котором он объяснял, что ничего не знал о таком прошлом своего отца, и защища­ла Алеся, а другая часть зло нападала на него и ничего не хотела слышать в его оправдание.

Сам Алесь последние дни старался меньше встречаться с товарищами и побольше оставаться наедине. Это его пове­дение у тех, кто понимал его, вызывало сочувствие, а дру­гим давало еще одну зацепку для обвинений.

На собрание Алесь пришел тоже позже других и сел сзади, на краю скамьи. Соседи по скамье, до этого о чем-то бурно спорившие, сразу примолкли.

Алесь сидел молча. Он хотел досконально разобрать­ся в событиях, разыгравшихся в последние дни вокруг него.

В связи с этим он по нескольку раз передумывал свои поступки как комсомольца и партийца в прошлом. При­помнил два случая выпивки с друзьями и злился на себя за это. Вспомнил, как в первый год, когда стал комсомольцем, пошел из-за девчат на всеношную и пел в цер­ковном хоре во время крестного хода. Никак не мог про­стить себе этого поступка. До мелочей вспомнил все, что случилось за эти, прожитые в партии и комсомоле, годы, и, как ни напрягал мозг, не веря даже себе, не мог при­помнить, чтобы слышал что-нибудь о прошлом отца. Не поинтересовался как-то этим, а отец никогда ничего о сво­ей службе в охранке не говорил. Негодовал, нервничая, на себя, что не расспросил подробно отца о его прошлом. Из-за этого крепла обида па отца.

Ощущение своей невиновности в скрытии социального происхождения и ощущение виновности за другие по­ступки, припомнившиеся из прошлого, и обида на отца нервировали и мучили. Особенно мучило его неверие окружающих в его невиновность. Он никак не мог понять этого. Отдавшись своим мыслям, Алесь не слышал, как началось собрание и как секретарь ячейки говорил по делу Ключинского. Он уловил лишь последние слова се­кретаря, предлагавшего дело Ключинского, нак неоформ­ленного еще кандидата партии, передать на рассмотрение педсовета, чтобы педсовет решил вопрос об его исключе­нии из техникума.

Собрание ждало дела Алеся, и потому никто не стал говорить о Ключинском. Предложение секретаря при­няли.

К делу Алеся готовился и зал, вдруг громко зашу­мевший, и секретарь ячейки, с видом какой-то торжест­венности разложивший перед собою листки блокнота, ис­писанные карандашом, и документы по делу Шавца. Он склонился над столом и перечитывал написанное на блок­нотных листках. Потом выпрямился и два раза кашля­нул, что означало начало его выступления. Председатель позвонил, чтобы успокоить собрание.

Из зала кто-то нетерпеливым, злым голосом крикнул:

— Тише! Слушайте, черт вас...

Секретарь выждал, пока собрание утихло, и начал го­ворить. Он подробно, с подчеркиванием отдельных мест своей речи, рассказывал всю историю «дела Шавца», как он назвал этот вопрос.

— Когда я в первый раз,— говорил секретарь,— вы­звал Шавца и спросил, кто его отец, он наивно ответил, что его отец в прошлом году умер. Когда я потом спросил что делал его отец до революции, он повторил слово в сло­во то, что при поступлении в техникум написал в анкете. Когда я спросил о службе отца в полиции, Шавец катего­рически отрицал это и даже обиделся на меня... Когда же наконец я вторично вызвал Шавца и поставил перед ним этот вопрос ребром и показал ему документ, что его отец служил в охранке, тогда он заявил, что ничего не знал о службе отца. Как видите, последовательности у Шавца не хватало...

Секретарь на мгновение замолчал. В зале кто-то слов­но про себя проговорил:

— Хорошенькое, не знал...

Тогда кто-то крикнул секретарю:

— Не мудри, а говори, что надо...

Секретарь опять говорил.

— ...А в последний раз, когда я показал Шавцу пись­мо от его лучшего друга, партийца, не поручившегося за него, Шавец ничего лучшего не придумал, как стукнуть дверью и убежать... Нам Шавец заявил, что он ничего не знал о службе своего отца в охранке. Было бы лучше, если бы Шавец на этот вопрос дал искренний ответ. Он его не дал. И как можно верить тому, что он не знал? Как это он не знал о своем отце, с которым столько лет про­жил?.. Пускай каждый из вас, товарищи, на себе это про­верит... Для нас совершенно ясно, что не знать этого Шавец не мог. Он скрыл прошлое своего отца от всех нас, а на собраниях всегда горячо распинался за классовую ненависть к врагам, за чистоту идеологии в техникуме.

И тут подходит поговорка: когда вор хочет убежать, он громче всех кричит: держи вора!..

Секретарь прочитал постановление бюро ячейки и за­молчал. Собрание зашумело и долго не могло успокоиться. Председатель подождал немного, потом стал звонить. Спросил, кто хочет слова.

Зал не откликался и шумел. Кто-то крикнул, чтобы дали слово Шавцу. Зал поддержал.

Алесь вышел и стал на сцене. Он прямо смотрит в зал на друзей, хочет разгадать их мысли, их настрое­ние и волнуется. Зал молчит и ждет. Тогда Алесь сказал:

— Мне очень трудно оправдываться, очень трудно, потому что вам трудно поверить в то, что я ничего не знал о прошлом своего отца. Но я как партиец заявляю еще раз перед всем собранием, что ничего не знал. Больше я ни­чего сказать не могу...

Обида болью сжимала грудь. Хочется Алесю крикнуть что-то такое, чтобы его поняли, и оттого, что не находит для этого крика слов, хочется плакать и идти на холодную ули­цу, в снег, чтобы никто не видел его.

А зал шумит, тоже волнуется.

Кто-то кричит из зала, чтобы Алесь не финтил и гово­рил правду. Он не слышит крика, сходит со сцены и опять садится на свое место. На сцене уже кто-то другой говорит.

— Я не знаю, правду ли говорит Шавец, но когда я с ним дружил, он мне во время каникул прислал письмо, полное пессимизма. В письме он писал, что его родители живут бедно, будто нищие, и что ему их очень жалко... Я думаю, что этот факт любопытный...

Алесь хочет узнать по голосу, кто это говорит, но тот умолкает, и председатель дает слово новому. Алесь, не под­нимая головы, чтоб не заметили друзья, как он волнуется, слушает.

— Шавец хитер,— говорит этот новый,— он умел очень удачно маскироваться и отводить от себя всякую подозри­тельность. Достаточно вспомнить, как он кричал о классо­вых врагах, словно первый большевик... А еще, я думаю, стоит припомнить, как он яро нападал на групповых заня­тиях на комсомольцев, крестьянских и рабочих хлопцев, за идеологические ошибки. Эти явления надо рассматри­вать вместе. Этим он хотел всегда показать свои знания и политическую грамотность. Что это, если это не мещан­ский эгоизм... Он примазался к партии и своими криками делал себе карьеру... Я предлагаю исключить его без вся­ких разговоров...

Зал дружно зашумел в ответ. Кто-то в углу захлопал в ладоши. Кто-то крикнул, что выступающий мелет бес­смыслицу.

На сцене член бюро ячейки.

— Я на бюро голосовал против исключения Шавца из партии,— говорит он.— Никто не отрицает, что его отец служил...

Из зала несколько голосов прерывают его криком:

— Он сам отрицал!..

— Он не отрицал, а заявил, что не знал. Дело и должно разбираться, знал он или нет. Мы все Шавца знаем как искреннего честного партийца. Я верю, что он ничего не знал...

По залу пронесся дыханием некоторого удовлетворения шум тихих голосов.

— Верю, ибо стоит только подумать, чем можно оправ­дать обвинение? Только формальным доводом, как это он про своего отца и не знал? На первый взгляд это очень веский аргумент, а по существу это только голый формаль­ный довод. А как мог Шавец знать про отца, что тот в ох­ранке служил? Он в семь лет поехал в деревню с матерью, а отец на войну. Отец во время службы не мог говорить правду о себе, тогда бы он не был служащим охранки, если б об этом знали. После революции он не мог говорить об этом, потому что боялся, чтобы его не привлекли к ответ­ственности. Почему ж нам не учесть это? Я это вполне допускаю и, зная Шавца, голосую против исключения из партии. За исключение только голый формализм.

Говорили еще многие за Алеся и против. Выступления часто перебивались репликами, вопросами, шумом одобре­ния, согласия или несогласия. После выступления члена бюро ячейки в защиту Алеся собрание ощутило некоторое облегчение. Многие для себя решили после этого, как го­лосовать.

Поздно ночью секретарь объявил предложение бюро ячейки об исключении Шавца Алеся из членов партии и из техникума за скрытие своего социального происхожде­ния.

Алесь боится поднять голову, чтоб посмотреть, как го­лосуют, он боится, что большинство будет против него. По шороху рубашек и по шуму в зале он догадывается, что за постановление бюро дружно подняла руки целая группа партийцев. Недалеко от себя он услышал вопрос:

— Как ты?

— Я против исключения,— ответил другой голос.

— А почему? А если правда, что он утаил?..

И говоривший поднял руку.

За постановление бюро ячейки насчитали одиннадцать человек. Когда начали считать, кто против, оказалось тоже одиннадцать. Зал немного умолк, а потом дружно зашумел.

— Считай заново! Заново!

Секретарь ячейки развел руками.

— Одного же голоса еще не хватает, может, кто вышел или не голосовал?

— Это я забыл руку поднять, я не голосовал,— от­кликнулся председатель собрания: — За шумом забыл...

— А за что ты голосуешь? — закричали в зале.

— Я отдаю свой голос за бюро ячейки.

В зале опять зашумели. Секретарь объявил, что двена­дцатью голосами против одиннадцати Шавец исключается из партии.

Собрание расходилось. Алесь поднялся и пошел к двери.

Когда проходил мимо одного из друзей, с которым рабо­тал всегда в лаборатории, тот отвернулся.

У самой двери кто-то гадкими словами бросил в лицо Алесю:

— А как других чистил? Все они такие!

Ему ответил другой.

— Теперь его карьера кончена!..

Алеся душила обида. Он рванулся от двери и почти бегом по коридору бросился на улицу. Холод, обдавший лицо, вернул его к реальности, и от этого обида стала еще сильнее. Он пошел медленно по улице, дошел до городско­го сада и там сел на скамью. В стороне техникума умолкли голоса возвращающихся с собрания. На улице время от времени скрипели шаги спешащих домой людей. В саду скоро погасли фонари, и густые сумерки завладели садом.

Алесь откинулся на спинку скамьи, положил на руки голову и так лежал. Он не чувствовал, как стыли ноги, как мороз все сильнее щипал щеки, нос, уши и тонкими струй­ками от ног разливался по всему телу и обнимал его. Не слышал, как кто-то подошел к скамье и тронул за плечо. Это был член бюро ячейки. Он испуганно дернул его за воротник куртки. Алесь открыл глаза, поднялся со скамьи и почувствовал, что ноги болят, окоченели, и сами зубы от этого начали часто стучать. Тело дрожало. Товарищ взял его за рукав куртки и тянул домой.

— Ты это что ж, простудиться нарочито захотел, или что? Нашел время, когда в саду сидеть... Брось так пере­живать. Я тебя заверяю, что в партии ты останешься. Завтра же напиши подробные заявления в контрольную комиссию и в апелляционную комиссию, чтоб восстановили в правах студента. Я напишу от себя... А убиваться так не надо.

Алесь, словно чужими ногами, ступал по тротуару. Те­перь он почувствовал всю силу холода. Тело его дрожало, а зубы не переставали стучать.

Товарищ шел рядом, держал его под руку и взволно­ванным голосом уговаривал:

— Ты это напрасно так болезненно реагируешь на все. Из партии тебя не исключат, будь уверен... А то вон что надумал...


* * *

Когда Алесь открыл дверь физического кабинета и хо­тел войти, преподаватель загородил собою дверь и объ­явил, чтобы слышали все студенты:

— Директором запрещено всем преподавателям до­пускать вас, как исключенного, на лекции и запрещено принимать от вас зачеты. Вот и все.

Алесь повернулся и, не прикрыв двери, пошел к ди­ректору.

— Я подал апелляцию и считаю неправильным рас­поряжение, чтобы не допускать меня на лекции,— говорил он.

Директор спокойно смотрел на Алеся и отвечал:.

— Вы еще слишком молоды, чтобы объяснять мне, что правильно, а что нет. Апелляция — это ваше личное дело. Вы могли писать хоть десять апелляций, но сейчас у меня есть постановление педсовета, которым я руковод­ствуюсь. На основании этого постановления я распоря­дился лишить вас стипендии и интерната и довожу до вашего сведения.

— Как же это... я ведь подал апелляцию, меня исклю­чили неправильно. Я уверен, что меня восстановят...

Директор усмехнулся.

— Относительно правильности — я не знаю, спросите об этом секретаря ячейки... Я только сообщил вам, моло­дой человек, о том, что я сделал во исполнение постанов­ления...

Алесь вышел из кабинета директора и медленно начал ходить по коридору, чтобы обдумать свое положение. В свежевывешенном номере стенной газеты была напе­чатана статья об его исключении из партии и из технику­ма. Над статьей большими буквами были выведены слова:

ЖЕЛЕЗНОЙ МЕТЛОЙ ВЫМЕТЕМ ИЗ ПАРТИИ И РЯДОВ ПРОЛЕТАРСКОГО СТУДЕНЧЕСТВА КЛАССОВЫХ ВРАГОВ.

Алесь не дочитал до конца статьи и вышел во двор. Все в техникуме и вокруг него больно напоминало то, что недавно случилось... От этого хотелось бросить все и идти куда глаза глядят. Только сочувствие многих партийцев и их обнадеживания немного помогали сохранять спокойст­вие и терпеливо ждать решения дела. Они собрали нем­ного денег и внесли их за Алеся в столовую техникума. Спал Алесь в эти дни на одной койке с товарищем.

Через пять дней после того, как послал заявление, Алесь направил в апелляционную комиссию запрос, в ко­тором просил сообщить ответ на свое заявление. Еще че­рез двенадцать дней из комиссии был прислан открыткой ответ. На открытке машинкой было напечатано несколько ничего не говорящих слов.

«Ваше дело находится в стадии решения.

Председатель комиссии П. Заслонка».

А в тот же день вечером в комнату к Алесю зашли группой товарищи и принесли ему еще двенадцать руб­лей.

— Стадия решения — ты сам знаешь, что это означает. Садись в поезд и сегодня езжай туда. Требуй, чтобы при тебе решили вопрос.

— Надо ли? Может, обождать постановления кон­трольной комиссии?

— Надо. Контрольная комиссия восстановит тебя в правах члена партии, будь уверен. Проверит и восстано­вит. А это надо сейчас решить, потому что через две не­дели конец занятий.

— Езжай! Обязательно!

В десять часов утра на второй день Алесь стоял недале­ко от двери комнаты, в которой находился председатель апелляционной комиссии, и ждал приема. Он уже несколь­ко раз прочитал наклеенную на дверь комнаты бумажку, что прием по делам апелляций происходит с двенадцати до двух часов. В приемной сидело на табуретах еще три человека. Они о чем-то тихо беседовали между собой.

На стене часы пробили двенадцать. Алесь видел, что обе стрелки часов сошлись на цифре двенадцать, но вслед за каждым ударом считал:

«Один, два, три, восемь...»

Люди, сидевшие на табуретах, беседовали между со­бой. Алесь решил, что они здесь по какому-нибудь другому делу, и, подождав еще минуты две, зашел в комнату пред­седателя комиссии.

Председатель апелляционной комиссии Парамон За­слонка сидел, низко наклонившись над широким столом и, вонзив взгляд узеньких глаз в лицо Алеся, слушал. Когда Алесь кончил, он долго молчал, все так же глядя в лицо Алесю, потом поднялся со стула, засунул левую руку в карман брюк, в правую взял толстый, с синим и красным концами, карандаш и начал, размахивая карандашом, го­ворить.

— Я ничего вам обещать не могу. Дело ваше рассмот­реть сейчас не можем. Я уже сообщал вам, что ваше дело находится в стадии решения...

— А когда же можно ждать решения?

— Наверное, на ближайшем заседании, если к тому времени будут выяснены все обстоятельства... Можете по­дождать, если хотите...

— У меня со средствами трудно, мне товарищи собра­ли, я долго ждать не могу...

— Тогда возвращайтесь...

— Я ведь вам говорил, что там меня выгнали из об­щежития, лишили стипендии.

— Это дело вашего директора, а я здесь ни при чем. Если хотите, подождите, я поставлю ваше дело на бли­жайшее заседание... Но меня, все же, знаете, удивляет, как это вы ничего не знали о своем отце? Вы понимаете, что ваше оправдание совсем беспочвенное. Оно никак не вяжется с логическими рассуждениями... Вы упрямо ут­верждаете, что ничего не знали. А как же это вы могли не знать про своего отца? А?

Алесь молчал. К горлу все ближе подступала комоч­ком обида. Вот-вот она сожмет горло, и тогда Алесь не су­меет произнести ни одного слова.

— Ну, а даже,— продолжает Заслонка,— если и пра­вильно, что вы не знали про отца, он все-таки в полиции, в охранке служил?..

— Служил, но...

— Ну, что «но»?.. Это «но» ничего еще не значит. Вы, я на минуточку допускаю, могли и не знать, но отец ведь служил в охранке. Вы по происхождению социально чуж­дый советской школе, значит...

— Но при чем же я? Неужели я должен отвечать за прошлое отца... Я был партийцем, работал...

Председатель поднял глаза на Алеся.

— А ячейка вас исключила?.. Тогда для меня это дело совсем ясное, бесспорное... Нечего и голову ломать. Могу вам в таком случае, хоть это и нелегко для вас, заранее сказать, что комиссия подтвердит постановление педсове­та... Да... Прощайте.

Заслонка опять сел на стул. Алесь постоял немного пе­ред столом, оглядел комнату вокруг и, шатаясь, вышел. Ноги его дрожали так, что он не мог спуститься по ступе­ням со второго этажа и, опершись на перила, остано­вился отдохнуть.

Потом долго еще стоял на высоком крыльце у двери дома, где помещалась комиссия, думал, куда пойти.

«Может, стоит к Смачному зайти, ему рассказать?.. Мо­жет, он поймет? Нет, не стоит... не стоит обременять его этим делом, лучше так пускай...»

Сошел с крыльца и ближайшей улицей направился в сторону вокзала.


* * *

Весь день Алесь на товарной станции сгружал с же­лезной платформы каменный уголь. Когда работа была за­кончена, он в конторе получил расчет за неделю случайной работы и пошел в сад. Выбрав в середине сада место па скамье, он достал из кармана блокнот, карандаш и начал писать письмо. Несколько раз начинал он, потом перечи­тывал написанное, вырывал и начинал писать заново. Хоте­лось написать много, обо всем, что пережил за это время, что передумал. Но, когда брал карандаш и потом перечи­тывал написанные первые строки, появлялась мысль, что тот, кому он пишет, не поймет его так, как надо, искрен­ности их не почувствует, а может, поймет как слова, на­писанные нарочито с расчетом па сочувствие, и Алесь комкал незаконченное письмо и отбрасывал его.

В саду пачинало смеркаться. Тогда Алесь, торопясь, на­писал всего несколько слов па листке блокнота, вложил листок в конверт и написал адрес. Это было четвертое письмо Алеся в Минск Денису Смачному.

Когда немного стемнело, Алесь собрался на вокзал.

Уже восьмой день, как студенты техникума поехали на каникулы домой или на работу. Многие из них перед отъ­ездом предлагали Алесю ехать вместе, а когда он не со­гласился, просили, чтобы он ждал, пока сообщат свой ад­рес ему, чтобы он обязательно приехал. Такое отношение товарищей и письмо, полученное на днях из контрольной комиссии, обнадеживали его. Письмо было небольшое, но написанное тепло и ободряюще, хотя дело его все еще не было решено. Из комиссии по рассмотрению апелляций не было никакого сообщения.

После того как закончилась его случайная работа но разгрузке угля, в тяжелом раздумье Алесь решил оставить этот город навсегда. Сегодня получил расчет за неделю ра­боты по рублю и семьдесят пять копеек за день. Это со­ставило сумму, достаточную для того, чтобы поехать как можно дальше на юг в поисках работы.

Алесь медленно шел через сад, словно хотел навсегда сохранить, в памяти образы знакомого сада, города. Над садом вились стаей галки и громко каркали. Деревья бы­ли уже одеты в молодые зеленые листья и заслоняли тем­неющее в звездном свете высокое небо. В саду становилось все темнее. Где-то за городом, в полевом просторе, куда зашло солнце, родились сумерки и, медленно надвигаясь на город, укутывали его в громадный мягкий полог ночи.

На вокзале Алесь купил билет до одной из южных стан­ций и, когда подошел поезд, сел в вагон. В вагоне он по­чувствовал себя совсем одиноким. Больно заныло сердце. Хотелось, чтобы поезд скорей отошел, чтобы забыть обо всем в большой дороге.

Когда вагон, тихонько вздрагивая, загремел колесами и покатился по рельсам, какая-то сила заставила Алеся по­дойти к вагонному окну и прижала его к стеклу.

За окном от вагона медленно отплывал все дальше и дальше и скоро пропал в застланной густым туманом и ночными сумерками дали город с огнями. Алесь плотнее прижимался горячим лицом к оконному стеклу и искал взглядом в темной дали оставленный город...


Мисхори — Минск, 1929 год


Переводчик Николай Горулёв.


Загрузка...