Оглядываясь на прошлое, я понимаю, что потеряла Ньевес намного раньше, чем мне казалось. Моей дочери было четырнадцать, когда Хулиан решил, что вместо ежегодной поездки в Санта-Клару она проведет каникулы с ним вдвоем, эдакий медовый месяц отца и дочери. Он оставил надежду сделать из Хуана Мартина «мужчину», то есть существо по своему образу и подобию. Его сын был неуклюжим и романтичным подростком, которого, казалось, больше интересовали Альбер Камю и Франц Кафка, чем журналы Playboy, которые отец привозил ему из Майами, и предпочитал спорить о марксизме и империализме с горсткой таких же отщепенцев, обеспокоенных судьбами мира, чем лапать в укромном уголке сестриных подружек.
В последующие годы Хулиан частенько брал Ньевес в поездки, учил водить машину и управлять самолетом. Как-то он застукал ее за курением и допиванием остатков коктейлей из бокалов и начал снабжать ментоловыми сигаретами и обучать искусству пить в умеренных количествах, хотя сам то и дело перебирал с алкоголем. Ньевес носила вызывающую одежду и густо красилась, чтобы блеснуть в кабаре и казино, где они вместе с папой делали ставки за игорными столами, и никто предположить не мог, сколько ей лет; шутка заключалась в том, что все принимали Ньевес за очередную пассию Хулиана. Ожоги, которые она получила в детстве, оставили на ее теле чуть заметные шрамы; думаю, она легко отделалась благодаря Яиме. Она была такой хорошенькой, что, по мнению Хулиана, водители притормаживали на улицах, чтобы на нее поглазеть. В восемнадцать она пела модные песенки в отелях и казино, где клиенты щедро одаривали ее чаевыми, — Хулиану это казалось очень забавным. Ему нравилась эта игра — дочка привлекала к себе других мужчин, а он наблюдал за ней на расстоянии, но стоило кому-то приблизиться, немедленно появлялся и отпугивал претендента. «Так у меня никогда не будет парня, папа», — жаловалась Ньевес. «В твоем возрасте парень — последнее, что тебе нужно. Только через мой труп», — отвечал Хулиан. Он был ревнив, как любовник.
Тем временем я оставалась в нашей стране с Хуаном Мартином, который изучал философию и историю. По мнению отца, это было пустой тратой времени, от которой не будет никакого проку. Поскольку университет находился в столице, я сняла квартиру, в которой мы поселились вдвоем, однако виделись не часто; я постоянно ездила в Сакраменто и регулярно летала в Соединенные Штаты, чтобы повидать Ньевес, и сын подолгу жил в одиночестве.
Аннулирование брака состоялось в ту пору, когда мне оно было уже ни к чему. Я ценила преимущества своего положения; для практических нужд у меня имелась свобода, а для удовлетворения требований плоти темпераментный мужчина, который после стольких лет совместного быта, неизбежного привыкания друг к другу и накопившихся обид все еще мог отключить меня одним поцелуем. Как безысходно рабство желаний! Никогда прежде оно не казалось мне таким унизительным, как в середине жизни, когда зеркало показывает жен тине пятьдесят лет борьбы и усталости, телесной и душевной. Хулиана же возраст нисколько не волновал; он решил, что ему всегда будет тридцать, и почти добился в этом деле успеха. Он оставался молодым, беззаботным, веселым и охочим до женщин даже в ту пору, когда прочие смертные видят перед собой лишь неумолимую гибель. «Единственный повод для раскаяния — грехи, которые ты не успел совершить», — говорил он.
Периоды, когда мы с Хулианом сближались, были полны страстей и страданий. К встрече с ним я готовилась как невеста, предвкушая момент, когда мы останемся наедине, обнимемся с неугасающим пылом и займемся любовью внимательно и неторопливо, как умеют лишь бывалые супруги, а потом я усну, прижавшись к его спине, вдыхая запах здорового и энергичного мужчины, и проснусь, хмельная от нежности и снов; все еще обнаженные, мы вместе выпьем утренний кофе, а после отправимся гулять по улицам рука об руку, рассказывая друг другу обо всем, что произошло за время нашей разлуки. Все это продолжалось несколько дней. А потом начинались муки ревности. Я изучала отражение в зеркале, сравнивая себя с девчонками возраста Ньевес, которых он беззастенчиво соблазнял. Хулиан упрекал меня в независимости, в том, что живу вдали от него, в богатстве, которое я скрывала, чтобы он до него не добрался. Он винил меня в честолюбии; в ту пору подобное обвинение в адрес женщины звучало оскорбительно. Все разговоры так или иначе сводились к моим сбережениям. Где-то рядом с Хулианом струился денежный ручеек, а он жил в кредит и копил долги.
Честно сказать, я не раз молила небеса, чтобы Хулиан разбился на одном из своих самолетов, я лаже мечтала задушить его собственными руками, чтобы от него избавиться. Я была бы не первой и не последней женщиной, прикончившей любовника, потому что нет больше сил его выносить.
Хулиан так настаивал на том, чтобы мы снова жили вместе, что я переехала в Майами. Я сделала это не ради его удовольствия, а чтобы быть ближе к Ньевес, которая плюнула на учебу еще до окончания средней школы, целыми днями спала, исчезала по ночам и не отвечала на телефонные звонки. Она растеряла последние крохи уважения, которое когда-то ко мне питала, и до совершенства оттачивала искусство использовать отца, чтобы меня унизить. Хулиана она обожала; я мешала ей весело проводить время — старомодная, сварливая, скупая, жеманная, чертова хрычовка, как она называла меня в глаза.
В то время Майами наводнили кубинские беженцы, у некоторых из них водились деньги. В маринах было столько же яхт, сколько на улицах кадиллаков и баров-ресторанов с лучшей кубинской кухней; воздух вибрировал от латинской музыки и громких восклицаний, в которых согласные произносились как гласные. Город нисколько не напоминал больничную палату для стариков-пенсионеров, на которую похож был раньше.
Хулиан снял виллу недалеко от моря: пальмовая аллея, бассейн с фонтаном и подсветкой и многочисленный домашний персонал. Само здание представляло собой имитацию средиземноморской архитектуры Италии, адаптированную под вкус нуворишей: монументальное строение с выложенными узорчатой плиткой террасами, голубыми тентами и вянущими от жары растениями в глиняных кадках. Внешне оно напоминало розовый торт, внутреннее убранство было таким же претенциозным. Когда я впервые переступила порог. Хулиан по традиции взял меня на руки, а затем повел показывать свои владения, хвастаясь кухней, достойной отеля, — это при том, что я не люблю готовить, как и он сам, — шестью ванными комнатами с русалками и дельфинами, гостиными, пахнущими сыростью и дезинфекцией, и башенкой с телескопом, чтобы подсматривать за кораблями, которые на ночь бросали якорь напротив пляжа.
Вилла стала для Хулиана средоточием его коммерческой деятельности, заключавшейся во встречах с теми, кого он называл своими партнерами. Некоторые из этих партнеров выглядели как бюрократы в костюмах-тройках, несмотря на влажность и жару; были среди них американцы в рубашках с коротким рукавом и шляпах, кубинцы в сандалиях и гуайаверах[21]. Заходили типы с роскошными перстнями на пальцах, покуривающие дорогие сигары и говорящие по-английски с итальянским акцентом, их сопровождали живописные телохранители, гротескные карикатуры на гангстеров.
— Будь с ними любезна, они мои клиенты, — предупредил меня Хулиан, когда я принялась о них расспрашивать, однако общаться с ними мне почти не приходилось; дом был большой, и мы не сталкивались.
Через двадцать четыре часа, проведенные вместе в розовом торте, Хулиан водрузил на обеденный стол две картонные коробки, набитые бумагами, и попросил меня разобрать их содержимое. Тогда-то я поняла, что желание удерживать меня подле себя было продиктовано не сентиментальными, а вполне практическими соображениями; отныне при нем денно и нощно были администратор, секретарь и бухгалтер. В коробках обнаружилось все — от непогашенных счетов, квитанций, адресов и маршрутов до рукописных заметок, значение которых сам Хулиан не мог расшифровать. Пытаясь навести в этой мешанине порядок, я постепенно узнавала о деятельности моего партнера, в основном незаконной, как я и предполагала.
В доме регулярно появлялись и исчезали увесистые черные портфели, набитые пачками банкнот. В комнатах хранился целый арсенал, но Хулиан, который никогда не носил при себе оружия, объяснил мне, что ничего из этого ему не принадлежит, оружие он держит исключительно по просьбе друзей. Через неделю он оставил попытки меня обмануть и рассказал о кубинцах, замышляющих заговор против революции и Фиделя Кастро, о мафии, контролирующей преступность во Флориде и Неваде, и о ЦРУ, готовом на все, лишь бы помешать распространению левых идей в Латинской Америке.
— Партизанские движения есть почти во всех латиноамериканских странах. Нельзя допустить у нас революцию, подобную кубинской, — объяснил он мне.
— А ты-то тут при чем? Какое отношение ты имеешь к ЦРУ?
— Катаю их время от времени, но об этих рейсах никому не следует знать. Ничего особенного, кубинцы и еще кое-кто собирают для меня информацию.
— Тебе хорошо платят?
— Не очень, зато работы полно. Американцы мне доверяют и не слишком беспокоят.
— Хуан Мартин говорит, что под предлогом холодной войны ЦРУ свергает демократии и поддерживает диктатуры, которые на руку элитам и насаждают террор. Кругом столько несправедливости, неравенства и нищеты. — неудивительно, что в наших странах люди мечтают о коммунизме.
— Это печально, но нас не касается. А вот Хуан Мартин угодил в самое гнездо красных, и ему там промывают мозги.
— Это католический университет, Хулиан!
— Какая разница? Твой сын — слизняк.
— Он наш общий сын.
— Уверена? Что-то не похоже…
Эти разговоры вскоре переходили в яростную потасовку, начиналось с любой мелочи, а заканчивалось тем, что мы набрасывались друг на друга.
По причинам, о которых расскажу тебе чуть позже, я с нежностью вспоминаю Зораиду Абреу. Эту пышную молодую пуэрториканку можно было принять за хорошенькую дурочку из-за провокационной одежды и тоненького голоска, на самом же деле она была настоящей амазонкой. Хулиан влюбился в нее в одной из командировок и, как и меня, не сумел вовремя бросить. В моем случае это произошло потому, что я забеременела; как было с ней — понятия не имею, но предполагаю, что эта женщина была сильнее его. В семнадцать лет Зораида стала королевой красоты на конкурсе, организованном компанией по производству пуэрто-риканского рома, а потом отправилась вслед за Хулианом в Майами. Хулиан ненавидел любые узы и держал ее на расстоянии, повторяя, что женат на мне, а разводы в его стране запрещены, к тому же он обожает детей и никогда их не бросит.
Я познакомилась с Зораидой, когда она пригласила меня выпить в баре отеля «Фонтенбло». Передо мной была высокая, яркая женщина с пышной шевелюрой, которой хватило бы на два парика, в отель она явилась в обтягивающих брюках-капри, босоножках на высоких каблуках и блузке, завязанной на талии узлом и подчеркивающей грудь. Несмотря на шлюховатую внешность, вульгарной она не была. Все мужчины повернулись и уставились на нее, когда она вошла в бар, кое-кто даже присвистнул. Мы заказали пару коктейлей, и она без лишних слов сообщила, что стала любовницей моего мужа четыре года и два месяца назад.
— Прости, мне нужно было все тебе сказать, я не умею жить во лжи.
— Тебе нужно мое благословение? Забирай его, дорогая, он весь твой, — сказала я: помешать я все равно не могла, и вдобавок к тому времени меня уже не волновали любовные похождения Хулиана.
— Хулиан говорил, что вы вместе, потому что разводы у вас запрещены, но вы не любите друг друга.
— Мы не женаты. Если он хочет жениться на тебе, ему ничего не мешает это сделать.
Мы провели вместе час, и между нами установилось редкое взаимопонимание. Выпив второй бокал, Зораида оправилась от удивления и досады и решила оставить все как есть. Она не собиралась выводить Хулиана на чистую воду, изложив ему выведанную у меня правду, и ни к чему хорошему это бы не привело. Однако в нужное время эти сведения могли бы ей пригодиться. Ее устраивало, что Хулиан прикидывается женатым, отпугивая тем самым соперниц, а меня устраивало то, что благодаря Зораиде он не заводит других девиц.
— Я не шлюха, мне не нужны его деньги или что-то в этом роде, и я не собираюсь его шантажировать. Я нормальный человек, к тому же католичка. — Логика у девочки была безупречна.
Я в категорию соперниц явно не попадала; я была безобидной зрелой женщиной в костюмной паре а-ля Жаклин Кеннеди, уже вышедшей из моды, поскольку теперь все кругом носили мини-юбки. Мне показалось слишком жестоким признаваться ей, что, покуда мы пьем мартини, Хулиан наверняка кувыркается с другой. Зораида верила, что рано или поздно он на ней женится. Ей было двадцать шесть, и у нее было еще много терпения.
ЦРУ волновало меня куда меньше, чем гангстеры, которым принадлежали черные портфели, военный арсенал, хранящийся у нас дома, и посылки без каких-либо отметок, которые пару раз появлялись перед нашей дверью. Хулиан приказал мне их не трогать, потому что они могут взорваться. Посылки так и лежали на крыльце, поджариваясь на солнце, пока Хулиан не приглашал человечка с мышиным лицом, который все брал на себя. Мышелицый был ветераном войны и специалистом по взрывчатке, он осматривал посылку, а затем вскрывал ее с ловкостью хирурга. В первый раз это были бутылки виски, во второй — несколько килограммов отборной говядины: филе, корейка и отбивные; мясо было проложено льдом, но солнце превратило его в зловонную кашу. Это были подарки от благодарных клиентов.
У меня в животе снова шевелились щупальца страха, как случалось всегда, когда я проводила время с Хулианом; а еще я спрашивала себя, какого черта торчу в Майами.
Летом на нас обрушился один из тех ураганов, которые все переворачивают с ног на голову. Дом стоял на холме, и волны нам не грозили; мы ограничились тем, что заперли окна и двери от ветра. Это было потрясающе; преимущество урагана перед землетрясением в том, что о нем узнаёшь заранее. На дом обрушились ветер и вода, несколько пальм вырвало с корнем, унесло все, что не было привязано. Когда буря стихла, чей-то стол для пинг-понга, самостоятельно проделав путь в полкилометра, плавал в нашем бассейне, а на террасе второго этажа мы обнаружили испуганную собачку: бедное животное принесло ветром.
Два дня спустя, когда земля подсохла, Хулиан заметил, что септик переполнился, и пришел в бешенство. Мастера он решил не вызывать, полез в него сам, надев перчатки и резиновые сапоги и бранясь на чем свет стоит, и в итоге оказался по колено в отвратительной жиже. Вскоре я поняла, почему он не захотел приглашать мастера. Из ямы он выудил испачканный пакет, принес на кухню и высыпал его содержимое на пол: это были пачки мокрых, перемазанных нечистотами банкнот.
Меня чуть не вырвало, когда я увидела, как Хулиан запихивает деньги в стиральную машину.
— Ты что, с ума сошел? — в истерике закричала я.
Должно быть, он догадался, что вот-вот прольется кровь, потому что я без раздумий схватила самый большой кухонный нож.
— О’кей, Виолета! Успокойся! — кажется, впервые в жизни Хулиан испугался.
Он набрал чей-то номер, и вскоре в нашем распоряжении были двое бандюганов-мафиози. Мы вместе отправились в прачечную, бандюганы сунули по десятидолларовой купюре трем тетушкам, которые стирали белье для своих семей, выставили их вон, приказав подождать снаружи, и встали у двери, чтобы посторожить, пока Хулиан стирает вымазанные дерьмом банкноты. Затем их пришлось высушить и сложить в пакет. Он взял с собой меня, потому что понятия не имел, как управлять стиральной машиной.
— Теперь я понимаю, что такое отмывание денет, — заметила я.
Этого мне хватило, чтобы раз и навсегда понять, что лучше быть любовницей Хулиана, чем его женой. На следующий день я вернулась в Сакраменто.
Я специально откладывала подробный рассказ о Нье-вес, потому что это очень болезненная тема, Камило. Возможно, я несправедливо обвиняла Хулиана в судьбе моей дочери. На самом деле каждый несет ответственность за свою жизнь. При рождении нам выпадают определенные карты, и мы играем свою партию; некоторым достается всякая дребедень, и они проигрывают, но другие играют теми же картами и почему-то выигрывают. Карта определяет, что мы собой представляем: дата рождения, пол, раса, семья, национальность и т. д., этого мы изменить не можем — можем разве что использовать толково. В этой игре имеются препятствия и шансы, стратегии и ловушки. Ньевес выпали счастливые карты: у нее были ум, отвага, щедрость, обаяние, пленительный голос и красота. Я любила ее всей душой, как все матери любят своих детей, но моя любовь не могла сравниться с обожанием ее папочки. Ньевес была единственным существом в этом мире, которое Хулиан любил больше самого себя.
Говорят, в раннем детстве девочки влюбляются в своих отцов, — если не ошибаюсь, это называется «комплекс Электры» и со временем он исчезает. Но иногда случается наоборот — отцы влюбляются в дочерей, и тогда их чувства спутываются, как клубок ниток в кошачьих лапах. Нечто подобное произошло между Ньевес и Хулианом. Он был одержим нашей девочкой, обнаружив в ней качества, которыми он восхищался и которые напрочь отсутствовали у сына; она была похожа на самого Хулиана, она унаследовала от него не только кровь, но и дух, в отличие от Хуана Мартина, которого Хулиан считал слабаком и девчонкой. Его сын не мог тягаться со своей сестрой, и наступил день, когда он прекратил всякие попытки с ней состязаться и занял скромный уголок в ее тени. Он прятался так старательно, что отец практически забыл о его существовании.
Однажды возле бассейна я увидела, как Хулиан натирает Ньевес кремом от загара, — он делал это и раньше множество раз, однако что-то меня встревожило, и я предложила сделать это самой.
— У папы получается лучше, — усмехнулась Ньевес.
Позже я осмелилась поговорить об этом с Хулианом, и в ответ он отвесил мне пощечину. Он давно не бил меня, к тому же ни разу не бил по лицу. Он обвинил меня в том, что я грязная гарпия, готовая все изгадить своими подозрениями, ревностью и завистью, которые он терпел годами, но не собирается мириться и дальше, потому что я разрушаю невинность Ньевес своими подлыми намеками.
В тот год, пока я жила с Хулианом в безобразном розовом торте в компании бандитов, заговорщиков и шпионов, Ньевес теоретически жила с нами, но на самом деле я видела ее очень мало. По ее словам, поместье находилось слишком далеко от центра города, и она часто оставалась ночевать у подруг. Так, по крайней мере, она утверждала. Иногда я обнаруживала ее в шезлонге у бассейна — она пила пина-коладу, отдыхая после очередной гулянки. Случалось, по ночам она была в таком состоянии от алкоголя и, возможно, наркотиков, что не могла вести машину и, если не находила никого, кто бы отвез ее домой, звонила Хулиану, чтобы он за ней заехал. Он снимал ей похмелье с помощью кокаина, который всегда держал под рукой, считая столь же безобидным, как табак.
Моя дочь пела в кабаре и казино, которые наверняка контролировались мафией. Хулиан несколько раз водил меня ее послушать. Я и сейчас вижу ее такой, какой она была на сцене, — маленькой девочкой, накрашенной, как куртизанка, в облегающем платье, усыпанном блестками и искусственными бриллиантами, ласкающей микрофон и обволакивающей публику хриплым, чувственным голосом. Ее отец аплодировал громче всех и осыпал ее комплиментами, как и другие мужчины в зале, а я корчилась от спазмов в животе, моля небеса, чтобы шоу поскорее закончилось.
Два года спустя какой-то тип «обнаружил» Ньевес в одной из таких забегаловок и в одночасье уволок в Лас-Вегас, пообещав вечную любовь и успех у публики. Его звали Джо Санторо, и представился он агентом, но был всего лишь мелким актеришкой, одним из молодых смазливых проходимцев, бездарных и бессовестных, которые всюду кишмя кишат. Ньевес собрала вещи и потихоньку ушла, ничего не сказав отцу. Два дня спустя, когда Хулиан уже обратился в полицию, чтобы ее отыскать, она позвонила ему из Лас-Вегаса. Хулиан помчался за ней, обезумев от ярости и ревности. В этом городе у него имелись связи, он ездил туда по делам клиентов и отвозил свои черные портфели. План состоял в том, чтобы нанять головореза, который прострелил бы Санторо коленки и привел девочку за ухо к папе под крылышко.
Он нашел Ньевес в обшарпанном доме, где Джо Санторо проживал с толпой хиппи и случайных бродяг, которые проводили там несколько ночей и исчезали, оставив после себя мусор и беспорядок. Моя дочь возлежала со своим молодым возлюбленным на засаленном матрасе прямо на полу, кругом валялась одежда, банки из-под пива и остатки окаменевшей пиццы. Оба витали в иных измерениях под действием смеси ЛСД и марихуаны, но у Ньевес хватило рассудка, чтобы угадать цель своего отца. Полуголая, растрепанная, с поплывшим макияжем, она стояла перед наемным гангстером, вцепившись обеими руками в его револьвер, и поклялась отцу всем на свете, что, если они прикоснутся к Джо, он больше никогда не увидит ее в своей козлиной жизни, потому что она покончит с собой.
Только дочь могла нанести Хулиану удар, который подорвал бы его титаническую силу. Ньевес покинула его с решимостью человека, бегущего от смертельной опасности. Думаю, она на клеточном уровне чувствовала то, чего не мог постичь ее разум: она должна бежать от отцовской любви, от своей собственной привязанности и зависимости. Она разрезала узы одним щелчком ножниц, отказавшись вернуться с Хулианом в Майами или принять от него какую-либо помощь.
Гнев, который овладел Хулианом по прибытии в Лас-Вегас, сменился отчаянием — он видел, что Ньевес воспринимает его как врага. Он пообещал ей все, что она пожелает, заверил, что исполнит любую прихоть, что готов содержать в приличных условиях ее, Джо Санторо или любого другого негодяя, которого она выберет, потому что его дочь не может жить в свинарнике; он умолял ее, унижался, плакал, но ничто не тронуло сердца Ньевес. Тогда он понял, что она в точности подобна ему самому, — неукротимая, отчаянная, она делает все, что взбредет в голову, никого не принимая в расчет. Ньевес сеяла на своем пути несчастье с таким же безразличием, как и он сам. Его дочь была зеркалом, в котором отныне он любовался собственным отражением.
Ньевес осталась в Лас-Вегасе. Хулиан решил было поселиться поблизости, чтобы прийти ей на помощь, когда в этом появится необходимость, но ему пришлось отказаться от этой затеи, потому что она не желала видеть его даже издали, да и он не мог пустить на самотек свои дела в Майами. Думаю, клиенты не пожелали с ним расставаться, — не так просто было найти пилота, способного летать ночью в зоне действия радаров над вражеской территорией или плавать в кишащем аллигаторами болоте, доставляя или забирая таинственные грузы.
Чтобы следить за дочерью, Хулиан нанял детектива по имени Рой Купер, которому предстояло сыграть важную роль в твоей жизни, Камило. Насколько мне известно, он был бывшим заключенным и «специализировался на шантаже», — правда, я так и не поняла, шантажировал ли он сам, зарабатывая себе на жизнь, или расследовал чужие дела.
Сведения, полученные Роем, разбили Хулиану сердце. Дочь катилась по наклонной плоскости прямиком в объятия смерти. Какое-то время она была с Джо Санторо, но вскоре бросила его, а может, это он ее бросил; так или иначе, Ньевес оказалась на улице. Знаменитое «Лето любви» в Сан-Франциско произошло за пару лет до этих событий, но контркультура хиппи все еще процветала во многих городах, в том числе в Лас-Вегасе. Этих волосатых татуированных ребят, праздных и счастливых, которые бродили по всей Калифорнии и вскоре вошли в историю вместе с легендарным Вудстоком, в других местах не принимали, могли избить или арестовать. В Майами Хулиан ни разу их не встречал.
Ньевес тусовалась с живописными белыми парнями и девушками из среднего класса, которые занимались попрошайничеством, предавались беспорядочным половым связям, увлекались психоделической музыкой и наркотиками. Рой следовал за ней по пятам, высылая Хулиану отчеты. На фотографиях была Ньевес в лохмотьях, украшенных осколками зеркала, с цветком в волосах, в сопровождении горстки молодых людей на демонстрации против войны во Вьетнаме, в позе лотоса у ног седовласого гуру или поющая баллады в парке перед шляпой для подаяний. Она ночевала в коммунах, на улице, в разбитом автомобиле, одну ночь здесь, другую там, ведомая блуждающим духом, обуявшим в те времена молодежь, соблазненную бесцельной свободой, однодневной любовью и пьянящей истомой. Она увлеклась индийской эстетикой, исповедовала идеи равенства и товарищества, но не интересовалась восточной философией или политическими и социальными устремлениями, присущими этому движению. Выходила на митинги против войны во Вьетнаме, чтобы развлечься, задирая полицейских, но понятия не имела, где находится этот самый Вьетнам.
Рою поручили заботиться о том, чтобы девочка не голодала, и по мере необходимости ей помогать, но так, чтобы она не заподозрила отцовскую руку. Последнее оказалось несложно: Ньевес витала в конопляных облаках и кислотных грезах. Стремясь все испытать и жить на полную катушку, начала нюхать героин. У Хулиана появилась идея постоянно подстраховывать Ньевес, чтобы она опустилась на дно, но не ушиблась, и тогда он сможет ее спасти. Бедняга сбился со счета, сколько у Ньевес было мужчин и случайных связей, — не имело смысла выяснять имена, любовная история длилась три, максимум четыре дня. На фотографиях, сделанных издалека или мимоходом, ее любовники казались одним и тем же мужчиной: бородатым, с длинными патлами, в ожерелье из бисера или цветов, в сандалиях и с гитарой.
Единственным, кто от них отличался, был Джо Санторо, который появлялся в жизни Ньевес и покидал ее более или менее регулярно. Это не был обычный хиппи. Он продавал метамфетамин и героин, но в таких незначительных количествах, что полиция им не интересовалась. Его клиентами были офисные работники, мелкие сошки в индустрии развлечений, постояльцы отелей. Хиппи предпочитали марихуану и галлюциногены, которые раздавали бесплатно; большинство из них презирало тяжелые наркотики и алкоголь. Мы никогда не узнаем, подсадил он Ньевес на героин или только снабжал ее, когда она погружалась в депрессию. Дорога к зависимости пряма и отлично вымощена; Ньевес прошла по ней быстро.
Я узнала об этом год спустя, потому что Хулиан уверял меня по телефону и во время приездов в нашу страну, что Ньевес в порядке, живет в квартире с двумя подругами и изучает искусство. Он говорил, что беседует с ней раза два в неделю, но не навещает, потому что девочка пожелала исчезнуть на какое-то время, чтобы почувствовать вкус самостоятельности, — в ее возрасте это нормально. Меня она тоже видеть не хотела. На письма не отвечала, но беспокоиться смысла не имело, Ньевес и раньше терпеть не могла формальности. Когда я прилетела в Майами, чтобы разобраться с бумагами, Хулиану удалось как-то выкрутиться и объяснить исчезновение и молчание дочери. Я могла бы попытаться что-то разузнать, но не стала. Я виновата, Камило.
Нас с Хулианом удерживала вместе давняя привычка ненавидеть и желать друг друга. А еще Ньевес. Хуан Мартин не в счет: если бы он решал, мы бы с Хулианом расстались на пятнадцать лет раньше. Невозможно описать эту непристойную смесь влечения и отталкивания, страсти и бешенства, дурную привычку ссориться и примиряться; я сама этого не понимаю, Камило, факты я помню, а эмоции стерлись. Сейчас я уже не та женщина, которой была в ту пору.
Из каждой поездки в Майами я возвращалась домой в Сакраменто или в столичную квартиру, где жила с сыном, полная решимости никогда больше не являться на призывы Хулиана, но. бежала снова и снова, как собака, которую выдрессировали плеткой. Он звал меня к себе, когда его душил хаос, чтобы я навела в его жизни порядок, и сам приходил ко мне, убегая от очередной заварухи из-за женщин или денег. Его появление было ураганом, полностью разрушавшим мое налаженное существование и душевный покой, которым я наслаждалась в его отсутствие. В такие дни я напивалась до бесчувствия и курила марихуану, которая, по словам Хулиана, шла мне на пользу, давая почувствовать себя нормальным человеком. «Ты нравишься мне, когда расслаблена. Не могу нормально проводить с тобой время, когда твоя голова забита делами и работой», — говорил он.
Моя работа была постоянной причиной наших ссор. На деньги у меня чутье, ты знаешь, Камило; я экономила, вкладывала средства разумно и жила скромно. Для Хулиана осторожность в отношении денег означала скупость, еще один мой недостаток, но, пока он меня критиковал, я за пять минут выстраивала годовой бюджет.
Мой брат Хосе Антонио и Джозефина Тейлор, единственные, кто знал о побоях Хулиана, множество раз упрекали меня в том, что я это терплю. По их настоянию я отправилась к психиатру, чтобы он помог мне избавиться от эмоциональной зависимости, причинившей мне столько бед.
Доктор Леви, еврей, учился в Вене у Карла Юнга, был профессором университета и автором нескольких книг; в общем, звезда. По моим оценкам, ему было около восьмидесяти, но вполне возможно, что он был моложе и выглядел на восемьдесят из-за пережитых потрясений. Он познакомился с Хулианом после войны, будучи одним из иммигрантов, которых тот нелегально доставил в страну на своем гидроплане. Вся его семья погибла в концентрационных лагерях, но это величайшее несчастье оставило в нем не горечь, а бесконечное сострадание к человеческой слабости. Стыдно было заставлять тратить время на мои жалкие личные проблемы человека, пережившего Холокост, но он успокаивал меня одним взглядом. Стоило мне закрыть за собой дверь, в кабинете, заваленном книгами, замирал даже воздух; ничто не существовало в мире, кроме него и меня.
— У меня очень заурядная жизнь, доктор Леви. Я не сделала ничего, достойного упоминания, я человек посредственный, — сказала я на сеансе.
Он ответил, что все жизни заурядны и все мы посредственны, зависит от того, с кем себя сравнивать.
— Зачем вам трагическая жизнь, Виолета? — Голос его сорвался, — быть может, он вспомнил о постигших его страданиях. — Есть одно китайское проклятие, в вашем случае оно актуально: «Желаю вам интересной жизни». Должно быть, благословение звучало бы так: «Желаю вам заурядной жизни», — добавил он.
Благодаря доктору Леви, который буквально вел меня за руку, мне удалось оторваться от Хулиана. Это произошло не так скоро, мне предстоял долгий путь самоанализа, который начался с детства в Большом доме с камелиями, где я обнаружила тело отца, затем доктор провел меня по пейзажам памяти мимо мисс Тейлор, тетушек, фермы Ривасов, передвижной школы, нападения Паскуаля Фрей-ре, от которого меня спас Торито, Фабиана, Хулиана и детей, пока я не достигла пятидесяти лет, устав от борьбы и одиночества.
Первым делом я объявила Хулиану, чтобы он больше не рассчитывал на то, что я помогу ему выпутаться из передряг, профинансирую сумасбродства, расплачусь с долгами, сотворю чудеса с бухгалтерией или склею то, что он разрушал на своем пути. Я больше не переступлю порог розового торта в Майами; никаких изгаженных купюр в стиральной машине, гангстеров и шпионов. Если он захочет меня увидеть, придется приехать самому, остановиться в отеле и относиться к Хуану Мартину с уважением. И наконец, если Хулиан еще раз поднимет на меня руку, он об этом серьезно пожалеет.
— Вам понадобятся сила и ясность, чтобы достичь своих целей, Виолета. Советую отказаться от алкоголя, когда будете с Хулианом, — посоветовал мне доктор Леви.
До этого момента я не связывала алкоголь с властью, которую Хулиан имел надо мной.
Поначалу он решил, что это очередная пустая угроза, какие я повторяла годами, но на сей раз у меня за спиной стоял доктор Леви. Два месяца спустя, устав от тщетных просьб помочь ему в Майами, Хулиан смирился и поручил другому человеку разгадывать головоломку, которую называл своим бизнесом, — на самом же деле это были торговые сделки с бандитским душком. Этим человеком была Зораида Абреу, давняя и преданная молодая любовница, с которой я пила мартини в отеле «Фонтенбло». Выбор оказался идеальным, Зораида была профессиональным бухгалтером, к тому же отличалась работоспособностью, сдержанностью и готовностью услужить Хулиану во имя любви, как некогда я сама. В то время как я действовала инстинктивно, стараясь привести в порядок безумные цифры двойной бухгалтерии, она все делала профессионально, а к тому же досконально знала американские законы. Она умела вести секретные счета, уклоняться от уплаты налогов и отмывать деньги. Хулиану она подходила гораздо больше, чем я.
Представляю, как эта королева пуэрто-риканского рома с ее пышными формами и львиной гривой покрикивает на партнеров и клиентов Хулиана и держит в страхе временных любовниц. Она была аккуратна, что в ее профессии — необходимость, и не выносила расточительности; ее родители были строги, образование она получила в колледже при монастыре. Время от времени она мне звонила, чтобы рассказать последнюю мелодраму или попросить совета. Она была эффектна, властна, уверена в себе и своем мнении, которое иной раз звучало комично при ее напористых манерах и детском голоске. Вряд ли Хулиану удавалось подчинить ее или напугать; думаю, если бы они сцепились всерьез, она бы растоптала его, как таракана.
Зораида стала моим благословением, она помогла мне избавиться от остатков привязанности к Хулиану.
Хулиан зачастил к нам в страну со сверхсекретными миссиями, касающимися таинственной немецкой колонии «Эсперанса». Я заметила, что секреты эти не так уж секретны, если он болтает о них в портовой забегаловке, где мы обедали устрицами и морскими ежами.
— Ты — моя душа, Виолета. Ты знаешь меня лучше всех, от тебя у меня тайн нет, — ответил он.
Я воздержалась от вопроса, имеются ли у него тайны от Зораиды: лучше ему не знать о наших с ней приятельских отношениях.
С сыном Хулиан почти не виделся. Хуан Мартин деликатно отклонял его редкие приглашения в Майами под предлогом учебы; когда же Хулиан сам наведывался в столицу, они старались встречаться как можно реже. Оба избегали касаться серьезных тем, особенно политики, — любая мелочь могла стать искрой, из-за которой вспыхнет взаимная неприязнь. Для Хулиана сын был источником постоянного разочарования, а для Хуана Мартина отец был мошенником, продавшимся империалистам-янки.
На недавних президентских выборах победил социалист, представлявший коалицию левых партий, на чьей предвыборной кампании Хуан Мартин работал денно и нощно. Хулиан был уверен, что социалист продержится в правительстве не более нескольких месяцев, потому что ни местные правые, ни Соединенные Штаты этого не допустят, но не сказал об этом сыну. Предпочел предупредить его через меня.
— Скажи мальчику, чтобы позаботился о себе. Эта страна не станет еще одной Кубой. Быть может, нас ожидает кровавая баня.
Не имело смысла спрашивать его, откуда ему это известно.
Роль спасителя Ньевес выпала Рою, частному детективу, нанятому Хулианом. В один из раскаленных вечеров в пустыне Невада он спохватился, что уже неделю не высылал своему хозяину обязательный отчет. Шпионить за девушкой было утомительной работой, недостойной специалиста по преступному бизнесу, но за это хорошо платили.
Он тщетно искал Ньевес в обычных местах, в том числе на уличных перекрестках, где в безнадежные дни Ньевес предлагала себя прохожим. Он не докладывал об этом отцу — Хулиан наверняка догадывался и сам, это обычное средство, когда требуется доза. Рой был уверен, что такой человек, как Хулиан Браво, отлично ориентируется в мире наркотиков, начиная с производства, транспортировки, коррупции и преступных сетей, связанных со сбытом, и заканчивая полнейшей деградацией наркомана. В том, что его родная дочь стала одной из жертв, заключалась горькая ирония. Обеспокоенный, потому что никогда не терял ее из виду так надолго, Рой поискал среди хиппи, с которыми она тусовалась, — молодых людей, собиравшихся на пустырях вдали от сверкающего района Стрип с его огнями и шампанским, — и кто-то ему рассказал, что видел Ньевес в компании Джо Санторо.
Был уже вечер, когда Рой наконец разыскал Джо. Чистый, хорошо одетый и выбритый, он играл в боулинг и пил с друзьями пиво.
— Ньевес? Я ей не сторож, — презрительно ответил он. Девушка больше его не интересовала, отныне она была всего лишь его клиентом, которому он продавал сильнодействующие наркотики; сам он ничего такого не употребляет и предупреждал ее, что это дорога без возврата, пояснил он. Рой схватил его за руку и потащил в туалет, где сперва ударил коленом в пах и повалил лицом вниз; затем схватил за пояс и поднял с забрызганного мочой пола, собираясь разбить ему нос, но Джо остановил его, закрыв лицо руками, и пробормотал, что Ньевес в автобусе.
Рой знал, что он имеет в виду. Во дворе заброшенного дома был припаркован обшарпанный автобус без колес, снизу доверху покрытый граффити. Несколько часов назад Рой уже побывал в этом доме, ставшем логовом наркоманов и бродяг, но ему не пришло в голову обыскать автобус. Ньевес лежала без сознания на полу между двумя спящими или обдолбанными парнями. Рой попытался привести ее в чувство, даже не взглянув на ее приятелей, которые не были его клиентами, но девушка уплывала. Он дал ей пощечину и встряхнул, чтобы заставить дышать, пощупал пульс, не нашел, наконец взял на руки и рысью понесся к машине, припаркованной в соседнем квартале. Ньевес весила как дитя, от нее остались кожа да кости.
Детектив позвонил Хулиану из больницы. В Майами было уже около полуночи.
— Малышка на дне, приезжайте немедленно, — объявил он.
Хулиан прибыл в Лас-Вегас в полдень следующего дня на небольшом самолете, который ему одолжил один из его клиентов, и приземлился в частном аэропорту. Два дня спустя, когда Ньевес выписали, ее отец и Рой доставили ее прямо к самолету. Она оправилась от передозировки, которая чуть ее не убила, но страдала от тяжелейшей абстиненции. Двое мужчин с трудом могли ее удержать, от отчаяния она боролась со сверхчеловеческой силой, выкрикивая грубости, которые непременно привлекли бы внимание полиции, окажись они в более людном месте. В самолете отец ввел ей успокоительное, которое вырубило ее на десять часов, достаточное время, чтобы приземлиться в Майами и поместить ее в клинику.
Только тогда Хулиан позвонил мне и все рассказал. Два года я подозревала, что дочь употребляет наркотики, но полагала, что это марихуана и кокаин, которые, по словам Хулиана, не более опасны, чем обычные сигареты, и никак не влияют на способность Ньевес нормально функционировать в этом мире. Я предпочитала пребывать в неведении и не знать о том, что происходит с Ньевес на самом деле, точно так же, как не хотела видеть, что Хулиан алкоголик. Я повторяла его слова: у него хорошая голова, и пить он умеет, может употребить вдвое больше, чем любой смертный, и никто этого не заметит, ему нужно иметь под рукой виски, только чтобы лечить боли в спине, и все такое. Ньевес вытащили с того света, куда загнал ее героин, и теперь она проходила строгую программу детоксикации и реабилитации, но я не думала, что она наркоманка. Я поверила Хулиану: трагическая случайность не повторится, девочка усвоит урок.
Неделю спустя нам разрешили навестить Ньевес в клинике. Худшие дни абстиненции остались позади; девочка, чисто вымытая, с мокрыми волосами, в джинсах и футболке, молчала и рассеянно смотрела в пол. Я обнимала ее, плакала, звала по имени, не получая никакой реакции, но когда к ней обратился Хулиан, ей удалось сфокусировать взгляд.
— Высшие Существа избрали меня, папа, я должна передать послание человечеству, — заявила она.
Врач объяснил, что такое состояние случается после перенесенной травмы и действия седативных веществ.
Я пробыла в Майами три месяца. Все это время Ньевес лежала в клинике, а затем исчезла. Я навещала ее столько, сколько позволял врач — сначала пару раз в неделю, затем почти ежедневно. Встречи были непродолжительными и неизменно под наблюдением. Я узнала об ужасах абстиненции: глубочайшей тоске, бессоннице, судорогах и болях в животе, ледяном поту, рвоте и лихорадке. В первые дни ей делали успокоительные и обезболивающие уколы, но позже пришлось бороться с мучениями самостоятельно.
Иногда во время моих посещений Ньевес выглядела лучше, плавала в бассейне или играла в волейбол, щеки у нее были румяные, глаза блестели. В другие дни она умоляла ее забрать, потому что в клинике ее мучили, не кормили, связывали, избивали. О Высших Существах она больше не заикалась. Нам с Хулианом назначили несколько бесед с психиатром и психологами, которые твердили о строгой любви, необходимости ограничений и дисциплины, но Ньевес вот-вот должен был исполниться двадцать один год, после чего мы утрачивали право защищать ее от самой себя.
В день своего рождения она исчезла из реабилитационной клиники. Ушла в чем есть, прихватив с собой пятьсот долларов, которые отец подарил ей на день рождения, несмотря на предупреждения психиатра. Мы решили, что она вернулась в Лас-Вегас, где у нее было множество знакомых, но Рой не смог ее разыскать. Какое-то время мы ничего о ней не знали.
Хулиан хотел, чтобы на время своего пребывания в Майами я поселилась в его ужасном особняке, но я решила больше никогда не жить под одной с ним крышей. Я знала, что, как только подвернется шанс, я снова окажусь в его постели, а потом пожалею об этом. Я сняла небольшую студию с кухней, где были тишина и уединение, в которых я так нуждалась, погрузившись в мучительную реальность моей дочери.
Зораида Абреу тоже не жила с Хулианом; он снял ей роскошную квартиру в Коконат-Гроув, где держал под рукой, не теряя свободы. Он ни словом не упомянул ее в наших разговорах и не знал, что мы периодически встречаемся в баре в Фонтенбло и что я успела привязаться к этой девушке. У нее было мужество, которого мне не хватало.
Зораида держала Хулиана на коротком поводке, но не считала нужным за ним следить, потому что с одного взгляда угадывала его желания и измены. Она знала Хулиана как облупленного. Я спросила, не ревнует ли она, и в ответ она засмеялась:
— Еще как! К тебе не ревную, Виолета, потому что ты принадлежишь прошлому, но если застукаю с другой, убью.
Статус фаворитки полностью ее устраивал, она прекрасно знала о незаконных делишках Хулиана, и он не посмел бы валять дурака, вызвав ее ярость.
— Он у меня как на ладони, — признавалась она.
Зораида с завидным терпением ждала подходящего момента, чтобы потребовать у него законного брака. Старалась забеременеть, не вызвав у него подозрений: ребенок был бы отличным козырем, но ничего не получалось.
— Ты же не возражаешь? Это не повредит твоим детям, они у тебя уже взрослые, — оправдывалась она.
Все эти три месяца я занималась исключительно Ньевес, но не теряла связи и с Хосе Антонио. Президент-социалист разработал программу базового жилья, чтобы решить проблему трущоб, где люди ютились в жалких лачугах из картона и досок, лишенные питьевой воды, канализации и электричества. Хосе Антонио предложил проект нового жилья, в его пользу свидетельствовал многолетний опыт и успешное возведение сборных конструкций. Однако «Сельские дома» полюбили молодые представители среднего класса, которым стоило немалого труда приобрести первое собственное жилье, и они мигом бы их разлюбили, если бы в точно таких же домах селились малообеспеченные слои населения.
— Не забывай о классовых предрассудках, братишка. Пусть это будут обычные летние домики, но другого цвета и под другим названием — например, «Мой собственный дом». Как тебе такой вариант? — предложила я.
Мы выиграли существенную часть подряда — никто не мог конкурировать с нами в цене. Прибыль была невелика, но Антон Кусанович, сын Марко, заменивший отца год назад, заверил нас, что низкая прибыль компенсируется огромным объемом заказов. Хитрость заключалась в скорости производства и установки наших домиков, но для этого нам предстояло как следует вложиться. Мы удвоили количество фабрик и, помимо заработной платы, начали давать рабочим премии, успокоив тем самым профсоюз.
В начале семидесятых политическая ситуация в стране была на грани катастрофы, разразился глубокий экономический и социальный кризис, правительство было парализовано беспорядками в партиях, которые редко приходили к согласию, и непримиримой оппозицией правых, готовых на любые жертвы, лишь бы затормозить социалистический эксперимент. Оппозиция пользовалась поддержкой ЦРУ, о чем мне часто напоминал Хуан Мартин, а Хулиан их оправдывал — партизанское движение нужно уничтожить. — Здесь нет партизан, папа, это коалиция левоцентристских партий, избранная народом. Американцам нечего делать в нашей стране, — возражал ему Хуан Мартин в тех редких случаях, когда они разговаривали.
Ничто из этого не касалось нас с Хосе Антонио; у нас было полно работы, и рабочие наши были довольны, что казалось чудом в атмосфере постоянных конфликтов и растущего насилия, забастовок и безработицы, многолюдных маршей в поддержку правительства и соответствующих акций оппозиции. Страна была поляризована, разделена на две непримиримые фракции; диалога не было, никто не шел на компромисс. Несмотря на выигранный нами тендер, Хосе Антонио и Антон Кусанович считались врагами правительства, как и все предприниматели, включая наших друзей и знакомых. Я голосовала за правых по примеру брата. Левым сочувствовали только мой сын и мисс Тейлор, в свои семьдесят с лишним лет не забывшая политические страсти, которые разделяла с Тересой Ривас, — роль жены моего брата нисколько их не преуменьшила.
Хуан Мартин перешел в другой университет, поскольку католический не соответствовал его убеждениям, и изучал журналистику в Национальном университете, «гнезде красных», как называл его Хулиан. Он был настолько захвачен политикой, что занятий почти не посещал. Его возмущала моя нейтральная позиция, которую он объяснял безразличием, невежеством и самодовольством. «Как ты можешь голосовать за правых, мама! Разве ты не видишь неравенства и бедности в нашей стране?» — говорил он. Я все понимала, но ничего не могла с этим поделать, я считала, что это проблема правительства или церкви, а я и так делаю достаточно, обеспечивая заказами своих рабочих и служащих. Многое должно было случиться, прежде чем я осознала реальность, Камило. Мне удавалось ничего не видеть, не слышать и не говорить в самые критические годы. Во время долгой диктатуры я бы вела себя так же, если бы дубина репрессий не обрушилась и на мою голову.
В течение трех лет, пока страна на всех парах катилась к неизбежной трагедии, я разрывалась между Майами, Лас-Вегасом и Лос-Анджелесом, так что проморгала большую часть ее социалистического опыта. В Соединенных Штатах информация была тенденциозной, все наперебой вторили пропаганде правых, которая изображала нашу страну как еще одну Кубу. Я часто возвращалась домой по делам, и каждый раз все сильнее чувствовала, как нарастают хаос и насилие и как Хуан Мартин ускользает из моих рук. Сын превратился в незнакомца. Он разговаривал со мной снисходительно, как с домашним животным; мое идеологическое перевоспитание больше его не заботило, он махнул на меня рукой, я попала в категорию «старой мумии». Он был неузнаваем: седая борода, грязные патлы, тощий, возбужденный. Ничто в нем не напоминало застенчивого мальчика, которым он был еще совсем недавно.
Ньевес на несколько месяцев пропала без вести. Хулиан по своим каналам попытался разыскать ее в Майами, но она не оставила следов. Он исследовал данные авиалиний и автобусных компаний, но все безрезультатно; ее имени не было в списках пассажиров, но это мало что значило, существовали и другие виды транспорта. В поисках Ньевес я оказывалась в подземном мире нищих, наркоманов и дрянной уличной жизни. Хулиан совсем не знал этот мир, его участие в наркотрафике и преступности было иного масштаба, он никогда не сталкивался в грязном переулке с оборванными зомби. А я сталкивалась. Интересно, что они обо мне думали? Буржуйка, хорошо одетая и зареванная, разыскивает какую-то Ньевес. Я видела ребят, которые поразили меня в самое сердце, но я не пыталась им помочь, моей единственной целью было выяснить что-то о дочери. Я занималась этим несколько недель, самых тяжелых, какие только могу вспомнить, Камило, и узнала лишь то, что Ньевес никто не знал.
Как раз этим я и занималась, когда позвонил Рой и сказал, что вроде бы обнаружил ее в Лас-Вегасе. К тому времени он уже перестал ее искать, но случайно увидел Джо Санторо и, следуя за ним, вышел на Ньевес. Я немедленно отправилась к Хулиану.
Девушка, которую увидел Рой, не входила в число живописных юных бродяг, которые представляли собой закат эпохи хиппи, а «работала» вместе с другими молодыми людьми обоего пола на знаменитой Лас-Вегас-Стрип. У нее были коротко остриженные, осветленные почти до белизны волосы, театральный макияж и вызывающий прикид, который в любом другом месте считался бы костюмом, но тут соответствовал обстановке. По словам Роя, ей не разрешали входить ни в один из роскошных отелей или баров, жила она на улице, кочуя с одной съемной комнаты на другую, распространяя наркотики, подворовывая и занимаясь проституцией. Месяцы, проведенные в реабилитационной клинике, не подействовали на Ньевес — она вернулась к прежней жизни, еще более одинокая и неприкаянная.
— Я бы не удивился, если бы узнал, что Санторо ее сутенер, — сказал нам детектив.
— Клянусь, он пожалеет об этом! — воскликнул потрясенный Хулиан.
Он поселил нас с Ньевес в отеле «Дворец Цезарей», где мы с моей неуловимой дочерью разместились в одном номере, потому что она отказалась жить в люксе отца, где было две спальни, гостиная, панорамный вид на этот искусственный город и даже выкрашенный в белый цвет рояль, который, как нам сообщили, принадлежал знаменитому пианисту Либераче. Меня смущало ее присутствие, рядом с ней я чувствовала себя робкой и виноватой. Я видела себя глазами Ньевес, осуждающими и презирающими; она терпела нас с отцом лишь потому, что надеялась развести на деньги, но я не могла ее в этом упрекнуть, мне хватило поверхностной прогулки по ее миру, чтобы проникнуться глубочайшим состраданием. Я бы отдала все, чем владела в этой жизни, Камило, если бы это хоть как-то ей помогло.
Оказавшись в отеле, Ньевес первым делом приняла ванну с пеной. Ее долго не было, я отнесла ей чашку чая и обнаружила, что она спит в почти остывшей воде. Я помогла ей вылезти из ванны, а когда оборачивала полотенцем, обнаружила у нее на спине шрам.
— Что с тобой случилось, Ньевес? — встревожилась я.
— Ничего. Царапина, — ответила она, пожимая плечами.
Она так и не рассказала, что произошло, и отказывалась говорить о своей жизни и о Джо Санторо.
— Я ничего о нем не знаю, мы не виделись целый год, — солгала она.
Моя дочь привезла с собой только сумку с брюками, кроссовками и косметикой; у нее не было при себе даже зубной щетки. Пока я пыталась о ней заботиться, точнее, за ней присматривать, Хулиан купил ей чемодан и наполнил его дизайнерской одеждой из роскошных бутиков, изобиловавших на Стрипе. Таков был его способ справиться с невыносимой тоской, которая разрывала сердце: потратить на дочку побольше денег.
Ньевес прожила с нами в отеле около недели; этого было достаточно, чтобы Хулиан преисполнился веры, что ее можно спасти, но я не разделяла его оптимизма. Я отчетливо видела симптомы, которые замечала раньше у других: зуд в теле, бессонницу, озноб, судороги, боль в костях, тошноту, расширенные зрачки, спутанность сознания и тревогу. Стоило зазеваться, Ньевес исчезала из номера и возвращалась умиротворенной; поблизости всегда околачивались дилеры, и она знала, как их распознать. Думаю, наркотики ей доставляли прямо в номер, спрятав среди тарелок на подносе или в сумке с чистым бельем, которую приносили из прачечной. Краткое перемирие во «Дворце Цезарей» закончилось в тот миг, когда она получила от отца достаточно денег. Она украла мои часы, золотую цепочку, паспорт и снова исчезла.
На этот раз Хулиан знал, где искать Ньевес, и с помощью Роя и еще одного человека ее похитил — нет другого способа описать то, как это выглядело. Меня он предупреждать не стал, потому что знал, что я буду против. Дело было вечером, Ньевес прогуливалась по улице, рядом остановилась машина, она подошла, полагая, что это потенциальный клиент. Рой и его подельник выскочили одновременно, накинули ей на голову куртку и силой затолкали в салон. Она отбивалась, как затравленный зверь, но куртка заглушала крики, и никто не вмешался, хотя свидетелями зрелища были несколько человек, в том числе и охранники: в казино и ресторанах был самый горячий час.
Хулиан положил Ньевес в психиатрическую клинику на окраине одного из городов в штате Юта, где на нее надели смирительную рубашку и заперли в палате с мягкими стенами. Она была уже совершеннолетней, и у отца не было полномочий на подобные действия, но для Хулиана не существовало ничего невозможного, всегда имелся способ добиться поставленных целей, иногда в обмен на деньги, иногда с помощью таинственных связей, которые действовали по принципу «я тебе, ты мнеь.
На следующий день Хулиан все мне рассказал и добавил, что мы вернемся в Майами, так как Ньевес в нас не нуждается; клиника сообщит, когда будет выписка, и мы ее заберем. К тому времени у нас будет план, как ей помочь, но первым делом нужно вылечить ее от зависимости. Подобная стратегия вновь исключала меня из жизни дочери.
— Нет, Хулиан. Я буду с ней рядом, — объявила я.
Мы поспорили, как обычно, и в конце концов он уступил.
— В таком случае я попрошу Роя тебя отвезти — не хочу, чтобы ты ехала на автобусе.
Мы проделали двухчасовую поездку по жаркой пустыне, в дороге молчали, потели, окошки были открыты, потому что Рой курил одну сигарету за другой и с кондиционером мы бы задохнулись. Клиника представляла собой двухэтажное бетонное здание, напоминающее монастырь, она стояла посреди сада из кактусов и камней, окруженного деревянным забором и кустарником. Поблизости не было ни души, только безбрежная пустыня из песка, камня и соляных отложений.
Нас встретила женщина, которая представилась администратором и объяснила, что может обсудить это дело только с мистером Браво, который не оставил никаких инструкций в отношении меня.
— Я мать пациентки! — воскликнула я, собираясь наброситься на эту заразу, как завзятый псих из ее клиники.
— Идем, Виолета; вернемся завтра, — умолял Рой, обнимая меня.
Я уткнулась носом в его мокрую от пота, пахнущую табаком рубашку и разрыдалась.
Рой снял две комнаты в пансионе, где предлагались кровать и завтрак, велел принять душ и переодеться, а затем повел меня в ресторан для дальнобойщиков на обочине трассы.
Мне не разрешили ни повидать Ньевес, ни поговорить с врачами. Я торчала в приемной клиники с самого утра, пока меня не выставили вон. Я была уверена, что дочери плохо. Я подозревала, что ее лечат жестокими методами. Видя меня в приемной изо дня в день, Зараза сжалилась, приносила мне чашку чая с печенькой и рассказывала, что у Ньевес все в порядке, она отдыхает и постепенно поправляется, но не пожелала объяснять, в каких условиях ее содержат, не сидит ли она взаперти, в наручниках или в состоянии наркотического опьянения.
— Как вам такое пришло в голову? Это современное учреждение, мы не в Средневековье.
В этом долгом и трудном ожидании меня поддерживал неожиданный друг: Рой все это время оставался со мной. Позволь мне рассказать тебе о нем, Камило, потому что он много сделал для твоей мамы и для тебя.
Он утверждал, что его имя Рой Купер, но очень может быть, что его звали по-другому, он был скрытным парнем и ничего о себе не рассказывал. Я понятия не имела, откуда он родом, ничего не знала о его прошлом, семейном положении или настоящей профессии, хотя мы проводили вместе многие часы. Хулиан говорил, что он специализируется на шантаже, но это же не профессия. Рой был примерно одного со мной возраста, то есть лет около пятидесяти, и держался в отличной форме; возможно, он был одним из тех фанатиков, что поднимают штанги, а на рассвете бегают, будто за ними гонятся. У него были грубые черты лица, свирепая гримаса и кожа, изрытая оспой, тем не менее он казался мне красивым; в его лице покалеченного гладиатора действительно присутствовала некая красота. Он отвозил меня в клинику и забирал назад, водил обедать, а иногда приглашал в кино, в бассейн или в боулинг.
— Тебе нужно отвлечься, Виолета. Твоей дочери не станет лучше, если ты будешь плакать, — говорил он мне.
Рассказ мой звучит так, Камило, будто я почти не занималась Ньевес, но дни в пустыне были очень долгими и жаркими, и после бесконечных часов, проведенных в клинике, у меня оставалось много свободного времени. Рой был моей единственной поддержкой, и я относилась к нему с нежностью и восхищением, хотя у нас было не так много тем для разговоров или общих интересов. Сама того не желая, я рассказала всю свою жизнь этому странному человеку, который, возможно, был наемным убийцей и работал на наркоторговцев или мафию.
— Ты знаешь обо мне все, Рой, у тебя достаточно материала, чтобы меня шантажировать, а я не знаю о тебе ничего, — сказала я однажды.
— Обо мне нечего рассказывать, я всего лишь мелкий злодей.
— Хулиан платит тебе за то, что ты за мной присматриваешь?
— Браво нанял меня следить за дочерью в Лас-Вегасе, не более. Я здесь, потому что мне так хочется.
Тебе так нравится моя компания? — спросила я неожиданно кокетливо.
— Да, — серьезно ответил он.
В тот вечер я отправилась в его номер. Не удивляйся, Камило, я не всегда была беспомощной старухой, в пятьдесят один я все еще выглядела привлекательно, и гормоны во мне кипели вовсю. Незачем упоминать о других любовных похождениях, которые случались у меня за долгую жизнь, большинство из них были краткими и недостойными того, чтобы о них помнить. Я ни в чем не раскаиваюсь; напротив, сожалею о тех возможностях, которые упустила из-за ханжества, спешки или боязни сплетен. Большую часть своей жизни я была не замужем и никому не обязана была хранить верность, но женщинам моего поколения отказывали в сексуальной свободе, которую мужчины считали своим правом. Наглядный пример — Хулиан: регулярно изменяя, он позволял себе роскошь ревновать. К тому времени, когда я встретила Роя Купера, его ревность меня больше не беспокоила; мы с Хулианом давно уже не были парой, и бороться с ним предстояло Зораиде Абреу.
Избавлю тебя от подробностей, достаточно сказать, что я ни с кем не обнималась уже пару лет, и Рой Купер вернул мне телесную радость, которая сопровождает занятия любовью. С этого момента мы были неразлучны большую часть дня и каждую ночь. Я бы не вынесла этих недель без Роя. Он был приятным компаньоном, ни о чем не просил, помогал мне справиться с горем и заставлял чувствовать себя молодой и желанной, что в тех обстоятельствах было чудесным подарком.
Ньевес не выписали. Через семнадцать дней после того, как мы поместили ее в клинику, нам позвонили и сообщили, что она «ушла», опасаясь признаться в том, что она сбежала. Даже если бы она спокойно вышла через парадную дверь, никто не посмел бы ее задержать, поскольку у Хулиана Браво не было законной власти удерживать ее в сумасшедшем доме, но Ньевес этого не знала. Должно быть, она просто улизнула, когда успокоительные перестали действовать и она сумела включить свою железную волю. Куда сложнее было спрятаться посреди пустыни или найти попутку. В палате она оставила записку для отца, в которой требовала, чтобы он перестал ее разыскивать, потому что она больше не желает ничего о нем знать.
Хулиан позвонил мне из аэропорта в Майами, и я понеслась в клинику. Я видела только приемную и странные сады из камней и кактусов, прочие же помещения представлялись мне пыточными застенками, где садисты в белых халатах одурманивают пациентов сильнодействующими веществами и пытают струями ледяной воды и ударами тока, но психолог, которая пригласила меня к себе в кабинет, оказалась приятной дамой и готова была ответить на все мои вопросы. Она сказала, что мы должны дождаться Хулиана, чтобы на следующий день переговорить с психиатром, лечившим Ньевес, а пока суд да дело, повела меня на экскурсию по клинике, в которой не было ни темниц, ни железных решеток из моих ночных кошмаров, а палаты представляли собой отдельные комнаты, окрашенные в веселые пастельные тона. Были там игровые, тренажерный зал, спа, бассейн с водой комнатной температуры и даже кинозал, где крутили безобидные документальные фильмы о дельфинах и обезьянах бонобо, — ничего, что могло бы расстроить «гостей». «Больными» их не называли.
Психиатр принял нас вместе с директором, женщиной из Индии, которую не испугали угрозы Хулиана подать на клинику в суд за халатность.
— Это не тюрьма, мистер Браво. Мы не удерживаем гостей против их воли, — сухо сообщила она и продолжила объяснять схему лечения Ньевес.
Во время детоксикации, которая была его самой сложной частью, девочку пичкали седативными, чтобы она перенесла этот период с минимальным стрессом. Затем последовал перерыв в несколько дней, она отдыхала, принимала ванны и получала массаж в спа-салоне, пока не начала нормально питаться и не выразила готовность участвовать в сеансах индивидуальной и групповой терапии. Вначале Ньевес вела себя агрессивно и дерзко, но затем стала более покладистой и от враждебности перешла к замкнутости. За несколько дней до побега она начала рассказывать о периоде своей жизни, предшествовавшем употреблению сильнодействующих наркотиков. Ньевес была примером эмоциональной незрелости, она застряла в возрасте четырнадцати или пятнадцати лет и разрывалась между любовью и ненавистью к отцу, важнейшей фигуре в ее жизни, зависимостью от него и необходимостью с ним расстаться. Она сбежала из клиники как раз в тот момент, когда они начали исследовать детские травмы. Нам сказали, что Ньевес с ними не справлялась. В этот момент Хулиан потерял терпение.
— Не понимаю, к чему все это. Вы не смогли помочь моей дочери! Сколько времени и денег впустую!
Встал и вышел, хлопнув дверью. Из окна я видела, как он широкими шагами идет по выложенной камнем дорожке сада.
Я осталась, чтобы получить отчет о состоянии моей дочери, который ее отец наверняка уже слышал из уст профессионалов и, когда я пыталась пересказать, заткнул мне рот.
— Они не врачи, они шарлатаны! — крикнул он.
— Следовало выяснить это прежде, чем запихивать туда Ньевес, — возразила я.
Помимо физического истощения, вызванного приемом наркотиков, дочь перенесла несколько абортов, страдала от недоедания, остеопороза и язвы желудка; пришлось давать ей антибиотики из-за цистита и венерической инфекции.
Хулиан снова попытался найти свою дочь, но на этот раз Рой отказался ему помогать.
— Поймите, Браво, вы больше не имеете над ней власти. Оставьте ее в покое. Если Ньевес понадобится помощь, она знает, где вас найти.
Вне себя от разочарования и печали Хулиан вернулся в Майами.
В нашу последнюю ночь я лежала рядом с Роем, но любовью мы не занимались; призрак Ньевес витал где-то рядом, подсматривая за нами. Мы не спали несколько часов, просто лежали, обнявшись, а потом я уснула на русалке, вытатуированной на его накачанном бицепсе. На следующий день он проводил меня в аэропорт, поцеловал на прощание в губы и сказал, что будем на связи.
Прилетев в Сакраменто, я бросилась к встречавшим меня Хосе Антонио и мисс Тейлор и разрыдалась. Я пробыла в столице всего час, сидя в аэропорту, а затем отправилась дальше, потому что Хуан Мартин был на севере с другими студентами-журналистами на съемках документального фильма. Я рассказала им о Ньевес, проклиная Хулиана Браво за все зло, причиненное нашей дочери, за жестокость по отношению к сыну и за скверное обращение со мной. Они терпеливо дождались, чтобы я выплакала всю обиду. Затем вкратце описали ситуацию в стране, которой я почти не интересовалась.
Невероятно, как я могла не замечать происходящего, мое единственное оправдание заключается в том, что я была полностью погружена в личную драму; политика не влияла на мою работу, у меня имелись деньги, чтобы оплачивать домашнюю прислугу и покупать на черном рынке все, что душа пожелает. Мне не приходилось томиться в очередях за сахаром или маслом — этим занималась повариха. Как в столице, так и в Сакраменто я жила вдали от уличных беспорядков. Мне редко приходилось бывать в центре города и видеть мрачные лица и унылое настроение его обитателей. О массовых демонстрациях я узнавала из телевизора, где они скорее напоминали праздничное оживление, чем грозный протест. Я не обращала внимания ни на плакаты с изображением советских солдат, волокущих детей в сибирские лагеря, которые развешивали правые, ни на граффити с изображением рабочих и крестьян с голубями мира и знаменами, нарисованные левыми.
Мои друзья, близкие и клиенты принадлежали к оппозиции, все их разговоры непременно сводились к тому, что правительство нарушает конституцию, наводнило страну кубинцами и вооружает народ, чтобы тот устроил революцию, которая уничтожит частную собственность. Как только на экране появлялся президент, защищавший свою программу, я переключала канал. Мне не нравился этот самоуверенный тип, предатель своего класса, господинчик в итальянских костюмах, провозглашающий себя социалистом. И в чем разница между социализмом и коммунизмом? Как объяснил мне Хосе Антонио, это одно и то же, а никто из нас не желал, чтобы страна превратилась в еще одну республику Советского Союза. Брата беспокоил экономический кризис, который рано или поздно должен был неизбежно затронуть и нас, а также тот факт, что репутация наша в нашем кругу была изрядно подпорчена из-за проекта «Мой собственный дом». Режим следовало саботировать, а не сотрудничать с ним, но, сказать по правде, не мы одни зарабатывали на правительственных контрактах. Почти все крупные заказы на строительство получали частные предприятия.
С Хуаном Мартином я встретилась в столице, когда он вернулся с севера. Его документальный фильм был посвящен местным филиалам американских компаний, которые правительство национализировало и отказалось выплачивать компенсации, поскольку компании эти более полувека получали сверхприбыль и задолжали государству огромные налоги, объяснил мне Хуан Мартин. Я слышала совсем другое, но мало в этом разбиралась и не стала с ним спорить.
— Ты живешь в своем пузыре, мама, — упрекнул меня Хуан Мартин и, не спрашивая моего мнения, повел в один из тех районов, где я прежде никогда не бывала.
Там жили те, для кого, по идее, и создавался «Мой собственный дом», люди более чем скромных достатков, которые отныне могли осуществить свою мечту и обзавестись жильем. До сих пор эти дома были для меня чертежом на плане, точкой на карте или образцом, который предстояло сфотографировать. Я бродила по нищенским кварталам, по пыльным и грязным переулкам среди бродячих собак и крыс, среди детей, никогда не посещавших школу, неприкаянной молодежи и женщин, преждевременно состарившихся от тяжкой работы. Сборные дома перестали быть просто идеей или выгодным бизнесом, я поняла, что они означают для этих семей. Повсюду я видела граффити с голубями в чудовищном советском реалистическом стиле, в домах фотография президента соседствовала с изображением падре Хуана Кироги, будто святых покровителей здешних жителей. Надменный тип в итальянском костюме приобрел в моих глазах новое значение.
Затем мы отправились пить чай к школьному учителю, который рассказывал мне о стакане молока и обеде, которыми Министерство образования обеспечивало его учеников, — для некоторых это была единственная пища за целый день; о своей жене, которая работала в больнице Святого Луки, старейшей в стране, где студенты-медики были вынуждены заменить врачей, бунтовавших против правительства; о сыне, который проходил военную службу и мечтал изучать геодезию, о родственниках и соседях из низшего звена среднего класса — активистах левого движения, получивших образование в хороших государственных школах и бесплатных университетах.
— А еще я мог бы отвести тебя к зажиточным людям из среднего класса, которые тоже голосовали за это правительство, — матерям, студентам, профессионалам, священникам и монахиням, а также к тем, кого ты называешь «единомышленниками», — сказал мне Хуан Мартин и назвал имена нескольких кузенов, племянников, друзей и знакомых с аристократическими фамилиями. — Да, мама, кстати: учитель, твой новый знакомый, — атеист и коммунист, — добавил он язвительно.
Несколько месяцев спустя мне на работу позвонил Рой Купер. Я ничего о нем не знала и удивилась, что он меня помнит, хотя часто думала о нем с неизбежной ностальгией. Он был не из тех, кто тратит время на банальности, и в двух словах сообщил цель своего звонка.
— Я нашел Ньевес, ей нужна помощь. Сможешь приехать в Лос-Анджелес?
Я ответила, что вылетаю немедленно.
— Ничего не говори Хулиану Браво, — предупредил он.
Рой встретил меня в аэропорту, я его едва узнала: на нем были выцветшие джинсы, сандалии и бейсбольная кепка. Пока наш автомобиль с трудом пробирался по уличным пробкам, я спросила, почему он искал мою дочь и как в итоге нашел.
— Я не искал ее, Ньевес позвонила сама. Помогая Браво похитить ее в Лас-Вегасе, я положил свою карточку ей в бумажник. Мне было жалко бедную девочку… По работе я обычно имею дело с неприятными людьми. Твоя дочь — исключение.
— Что у тебя за работа, Рой?
— Скажем так: я разруливаю сложные ситуации. У кого-то возникает проблема, и я по-своему решаю ее.
— У кого-то? У кого, например?
— У какой-нибудь знаменитости, политика или кого-нибудь еще, кто не хочет, чтобы его арестовывали, шантажировали или писали о нем в прессе. Последний раз я помогал проповеднику из Техаса, который обнаружил труп у себя в гостиничном номере.
— Он кого-то убил?
— Нет. Привел к себе парня, а тот случайно помер. У него был диабетический шок, а проповедник вовремя не обратился за помощью, чтобы избежать огласки. Прихожане не простили бы ему гомосексуальности. Пришлось перенести тело в другой номер, подкупить персонал и полицию, — в общем, обычное дело.
— А почему тебе позвонила Ньевес?
— Она понятия не имеет, чем я занимаюсь. Позвонила от отчаяния. Не хочет обращаться к отцу. Считает, что Браво заказал Джо Санторо.
— Господи! Это невозможно.
Он ничего не ответил. Мне пришло в голову, что Рой Купер запросто мог бы позвонить Хулиану и продать ему информацию о Ньевес по хорошей цене, но вместо этого сам отправился в Лос-Анджелес, чтобы ей помочь. Он отвез меня в район, который назвал «мексиканским гетто»: много ветхого жилья, магазинчики с вывесками на испанском, дешевые закусочные. Он объяснил, что поселил Ньевес у своей старой знакомой.
Ньевес нас ждала и бросилась обнимать меня так, как не обнимала целую вечность. «Мама, мама», — повторяла она. На мгновение она вернулась в детство и снова стала избалованной маленькой девочкой, которая сидела у меня на коленках, а я расчесывала ей волосы. Выглядела она намного лучше, чем в последний раз, когда я ее видела, ни худобы, ни изможденности, она даже немного поправилась, а лицо без макияжа казалось совсем юным Короткие волосы естественного цвета, только кончики все еще обесцвечены краской.
— Я беременна, мама, — призналась Ньевес дрожащим голосом.
Только тут я обратила внимание на животик, который поначалу не заметила под свободным платьем. Я ничего не ответила, но обняла ее еще крепче, не замечая, как слезы катятся у меня по лицу.
Хозяйка дома, мексиканка, дала нам немного времени, чтобы мы налюбовались друг на друга, а затем приветливо меня расцеловала. Она представилась как «Рита Линарес, портниха», и добавила традиционное: «будьте как дома». Ее дом мало чем отличался от других домов на той же улице: бетонный, скромный, удобный, с крошечным садиком и черепичной крышей. Мебель, заурядная, но с претензией, была покрыта целлофановыми чехлами, в гостиной — огромный телевизор и холодильник, а также множество украшений, от искусственных цветов до черепов, нарисованных ко Дню мертвых.
Она повела меня в комнату с широкой кроватью, распятием, висящим над изголовьем, и фотографиями, расставленными на комоде. Ньевес сказала, что уступает нам свою кровать, а сама будет спать в другой комнате, где у хозяйки имелась швейная мастерская. Рита пригласила нас к столу и, категорически отказавшись от помощи, подала чудесный ужин: такое с рыбой, рисом, фасолью и авокадо. Нам с Роем налила пива, а перед Ньевес поставила стакан молока. Проходя мимо, хозяйка погладила ее по голове с такой материнской нежностью, что я почувствовала укол ревности.
Ньевес рассказала, что ушла из клиники в Юте ночью, ей помог швейцар, объяснивший, где проходит дорога.
Она остановила первый же проезжавший мимо грузовик и, пересаживаясь из одной машины в другую, добралась до Калифорнии. Насколько я поняла, в последующие месяцы она зарабатывала на жизнь так же, как и раньше.
— Зато она слезла с наркоты, — уточнил Рой.
Ньевес сказала, что когда беременность подтвердилась, она решила больше не делать аборт и уцепилась за мысль о мальчике или девочке у себя в животе, — это помогало бороться с зависимостью. То, чего не сумели добиться дорогие клиники, сделало желание иметь здоровое дитя. Чтобы побороть тревогу, она курила табак и марихуану, пила много кофе и ела сладости, слишком много сладостей.
— Разжирею, — смеялась она.
— Тебе надо есть за двоих — за себя и за ребенка, — возразила Рита, подкладывая ей очередной тако.
Когда деньги кончились и Ньевес скатилась в нищету, поскольку работы не было, наркотиками она больше не торговала и клиентов не искала, — она обратилась в церковные организации и приюты для бездомных женщин, где ей разрешали переночевать, но после семи утра она снова оказывалась на улице. Жизнь становилась все труднее, по мере того как развивалась беременность. Однажды она нашла у себя в бумажнике карточку Роя Купера и в порыве отчаяния позвонила ему в Лас-Вегас. Чтобы прощупать его, она спросила о Джо Санторо, но Рой ничего о нем не знал, и это придало ей уверенности.
— Ему выстрелили в затылок, — сказала Ньевес, которой сообщили об этом через таинственную информационную сеть наркоторговцев.
Рой заверил ее, что не имеет к этому никакого отношения, он не наемный убийца, давно не следит за ее сутенером и не общается с Хулианом Браво. Он предложил ей немедленно выслать деньги.
— Мне нужны не деньги, а надежный человек. Только не говори отцу, где я, — добавила она.
Рой примчался на помощь. Привыкший, как он утверждал, разруливать чужие проблемы, он быстро взял ситуацию под контроль. Оказалось, что он родился в Лос-Анджелесе и хорошо его знал, здесь у него остались друзья и знакомые, а также несколько голливудских клиентов, которых он некогда выручил из беды. Его отчим был мексиканцем, он некогда перевез семью в квартал латиноамериканских иммигрантов, здесь Рой вырос, заговорил по-испански и научился бороться за выживание. Лос-Анджелес был вторым городом в мире по численности мексиканского населения.
— Здесь меня не найдут, — сказала Ньевес.
— От кого ты прячешься, доченька?
— От папы. Это он убил Джо Санторо.
— Ты не можешь обвинять своего отца в таком преступлении, это чудовищно.
— На курок он не нажимал, но заказал убийство. Ты же знаешь, он способен на все. Я его боюсь.
— Он тебя пальцем не тронет, Ньевес, он тебя обожает.
— У тебя плохая память, мама. Если папа меня найдет, он снова попытается навязать мне свою волю. Он никогда не оставит меня в покое.
Рита и Рой вышли во двор покурить, и мы остались одни.
— Будешь выспрашивать, кто отец ребенка?
— Главное, что ты — его мать, это единственное, что имеет значение. Наверное, это ребенок того молодого человека, как его звали? Джо Санторо…
— Нет, точно нет. Я сама не знаю, кто отец, это может быть кто угодно. Я даже толком не знаю, когда он появится, у меня всегда были очень нерегулярные месячные.
— Из-за наркотиков?
— Да, такое иногда бывает. Акушерка, которая меня наблюдает, считает, что ребенок родится в октябре. Знаешь, мама? Я не хочу, чтобы все случилось так скоро, вот бы он сидел внутри подольше, а я буду отдыхать у Риты и спать, спать…
Хосе Антонио взял всю мою работу на себя, и я осталась в Лос-Анджелесе. О Ньевес я рассказала только ему, Джозефине и Хуану Мартину, взяв обещание, что они будут молчать. Когда Хулиан Браво отправился по делам в колонию «Эсперанса», ему сказали, что я решила отдохнуть и отправилась в круиз по Средиземному морю. Возможно, его удивляло, что круиз растянулся на несколько месяцев, но расспрашивать он никого не стал, ему ничего не было от меня нужно, и он предпочитал меня не видеть. До меня дошли сплетни, что он встречается с какой-то девушкой на двадцать лет моложе, которую называет своей невестой, и это явно была не Зораида Абреу, ту он не повез бы с собой. Позже я узнала, что новую девушку зовут Анушка.
Домик в мексиканском квартале был одним из лучших периодов в моей жизни, я отдохнула душой так, как не смогла бы ни в одном роскошном круизе, наконец-то мы с дочерью снова обрели любовь друг к другу, которую некогда потеряли. Мы спали в одной постели. Сначала я немного стеснялась, потому что физического контакта у нас не было много лет, но вскоре привыкла. Помню чувство, когда я спала с ней бок о бок, или когда просыпалась, а ее рука лежала у меня на груди — блаженство сладкое и грустное оттого, что оно не могло длиться вечно.
Рой Купер то и дело приезжал из Лас-Вегаса и других мест, куда заводило его странное ремесло разруливателя ситуаций. Он останавливался в мотеле по соседству, потому что в доме не было больше свободных кроватей, а в воздухе, по его словам, было разлито слишком много эстрогена, но при этом пользовался каждой свободной минутой, чтобы сводить нас, трех женщин, пообедать в мексиканский или китайский ресторан, на пляж или в кино. Он любил боевики, кровавые и жестокие, но не отказывался от романтических мелодрам, на которые мы его зазывали. Потом он приглашал меня на ночь к себе в мотель, и я уезжала, ничего не объясняя Ньевес и Рите, поскольку, как я полагала, что бы я ни сказала, им все равно бы не понравилось.
Рита Линарес пришла в Соединенные Штаты пешком через пустыню Сонора, ей было двенадцать, она искала отца, а теперь более тридцати лет жила в Лос-Анджелесе без документов. Она была одноклассницей Роя.
— В школе он был единственным белым ребенком. Если бы ты видела, как его травили, пока он не научился быстро бегать и давать сдачи, — рассказывала она.
Она была вдовой — дети жили в других штатах и собирались вместе только на Рождество и Новый год, — страдала от одиночества и обрадовалась появлению Ньевес, когда Рой попросил ее приютить у себя одинокую беременную девушку. Рита без раздумий взяла Ньевес под свое крыло — ей нужно было общение и человек, о котором можно заботиться.
Последние несколько недель Ньевес дремала на солнце в саду, отяжелевшая и измученная. Устроившись с ней рядом, мы с Ритой что-нибудь шили, рассказывали друг другу о себе, сплетничали, обсуждали сериалы и жизнь у себя в родных краях. Я спросила, была ли она когда-нибудь влюблена в Роя Купера, и она с возмущением ответила, что всю жизнь любила только одного мужчину, своего мужа, «да упокоится он с миром». Уединившись на кухне, мы говорили о Ньевес. Рождение ребенка волновало Риту не меньше моего; она приготовила для него кроватку и шила одежки.
— Молю Бога, чтобы Ньевес осталась со мной. Моя единственная внучка живет со своими родителями в Портленде. Я была бы очень рада, если бы в доме появился ребенок, — призналась она, но мысль о том, что Ньевес останется в Лос-Анджелесе, казалась мне безумием; она должна вернуться в свою страну, где ей будет помогать ее семья.
Моя дочь всегда жила сегодняшним днем, полагалась на удачу, никогда не строила планов, не ставила целей и не любила проекты. В этом она тоже походила на Хулиана. Несколько раз я спрашивала, что она собирается делать после родов, но она отвечала уклончиво.
— Не будем торопиться, мама. Будущее покажет.
Зато мы заранее подобрали ребенку имя: если родится девочка, ее назовут Камила, если мальчик — Камило.
В третью пятницу октября Ньевес проснулась на рассвете и застонала от головной боли, а два часа спустя, собираясь выпить третью чашку крепкого кофе, который считала универсальным средством от всех недугов, встала с постели, и из нее хлынули околоплодные воды, образовав на полу между ног широкую лужу. Рита позвонила Рою, который как раз приехал на неделю в Лос-Анджелес, и вскоре мы вчетвером очутились в вестибюле роддома. У Ньевес не было схваток, она лишь жаловалась на невыносимую головную боль.
Ждать в приемной пришлось довольно долго, прежде чем Ньевес осмотрел врач, который обнаружил у нее высоченное давление. Началась неразбериха, последующие часы и дни слились в одну долгую ночь, в которой мелькали обрывки каких-то образов, калейдоскоп лиц, коридоры, лифты, голубые и белые халаты, запах дезинфицирующего средства, чьи-то распоряжения, шприцы с лекарством, и только одно я помню отчетливо — ручищу Роя Купера, держащую меня за руку. Эклампсия, сказали они. Я никогда не слышала этого слова.
— Я в порядке, мама, — пробормотала Ньевес, закрыв глаза и приложив руку ко лбу, чтобы защитить глаза от слепящих прожекторов, подвешенных к потолку.
Это был последний раз, что я ее видела. Ее увезли бегом, каталка исчезла за двойной дверью, а мы остались одни в ледяном коридоре.
Нас уверяли, что сделали все возможное, чтобы ее спасти, но не смогли понизить давление; начались судороги, Ньевес потеряла сознание и впала в кому. Им удалось сделать кесарево сечение и достать ребенка, но у Ньевес отказало сердце, и она умерла через несколько минут. Мне бесконечно жаль, Камило.
Как мне хотелось, чтобы ты, новорожденный малыш, хотя бы на мгновение прижался к материнской груди, помнил ее запах, тепло, прикосновение рук и голос, произносящий твое имя. Сколько мы ждали? Вечность. В какой-то момент медсестра положила мне на руки ребенка в голубой шапочке, завернутого в белую пеленку.
— Камило, Камило… — шептала я сквозь слезы.
Ты едва дышал — крошечный, сморщенный, невесомый, как комочек ваты.
— Вы ведь бабушка? С вашим внуком все в порядке, но его должен осмотреть педиатр, и надо провести необходимые исследования, — сказала женщина.
Тебя отправили под наблюдение в отделение для новорожденных, где мы могли тебя навещать; там тебя продержали несколько дней; ты родился с желтушкой, но это не страшно, обычно все проходит само, заверили нас… Медсестра дала мне подержать тебя несколько минут, после чего мы расстались.
Нам принесли яблочный сок, Рой дал мне таблетку, которую я проглотила без лишних вопросов, — думаю, это был транквилизатор. Я все еще не могла понять, что произошло, не вникала в объяснения, спрашивала о Ньевес, как будто не слышала о ее смерти. Какой-то человек, представившийся больничным капелланом, провел нас в часовню — комнатку, Отделанную светлым деревом, лишенную каких-либо религиозных изображений, залитую светом, проникающим сквозь витражи. Туда привезли на каталке мою дочь, чтобы мы с ней попрощались.
Ньевес спала. Она выглядела безмятежной и на удивление прекрасной, ее нежное личико с золотистой кожей и кукольными ресницами обрамляли волосы медового цвета с высветленными кончиками. Рой объявил, что ему нужно заполнить формуляры, и увел с собой Риту и капеллана, чтобы я побыла с дочерью без свидетелей. В этой больничной часовне, не помня себя от горя, я поклялась Ньевес, что стану ее сыну матерью, отцом и бабушкой, что буду гораздо лучшей матерью, чем была когда-то для нее, самоотверженным и верным отцом, которого у нее не было, и лучшей бабушкой на свете; что проживу те годы, которые ей прожить не довелось, чтобы Камило не был сиротой, и дам ему столько любви, что когда-нибудь он сможет делиться ею с другими. Это и многое другое я сказала Ньевес между рыданиями. Запинаясь в словах, я давала обещание за обещанием, чтобы моя девочка покоилась с миром.
Рассказывая тебе эту историю, Камило, я снова чувствую острие, которое в тот день пронзило мне грудь, ту боль, которая возвращается до сих пор. Не существует боли сильнее этой, она настолько велика, что не имеет названия. Да, я все понимаю… На что мне жаловаться? Смерть дочери не была наказанием, я всего лишь одна из многих, это самое древнее и распространенное человеческое горе, в прежние времена никто и не рассчитывал, что все дети непременно выживут, некоторые умирали в младенчестве, так случается до сих пор в большинстве стран мира, но это нисколько не уменьшает ужаса, когда ты сама теряешь ребенка. Я чувствовала внутреннюю пустоту, но пустота эта кровоточила, мне не хватало воздуха, кости сделались будто из воска, душа не знала покоя. А жизнь продолжала идти своим чередом, как будто ничего не произошло; встать, сделать шаг, за ним другой, собраться с силами и заговорить, я не сошла с ума, я пью воду, но чувство такое, будто глотнула песка, глаза пылают, а моя неподвижная, ледяная, вылепленная из алебастра девочка, моя доченька, больше не назовет меня «мама», она оставила неизгладимый след в моей жизни, память о смехе, изяществе, бунтарстве, мученичестве.
Мне разрешили провести несколько часов рядом с Ньевес в пустой часовне. Дневной свет в витражах погас, кто-то пришел и зажег светильники, изображающие свечи, и попытался сунуть мне в руки чашку чая, но я не сумела ее удержать. Я была с дочерью наедине, мы разговаривали, и я смогла наконец сказать ей то, чего не говорила при жизни: как сильно я ее люблю, как скучала по ней многие годы. Я попрощалась с ней, поцеловала, попросила прощения за грех невнимания и небрежения, поблагодарила за то, что она у меня была, пообещала, что она останется навеки в моем сердце и в сердце ее сына, попросила не покидать меня, навещать во сне, посылать мне знаки, которые помогут мне видеть ее в каждой красивой молодой женщине, повстречавшейся на улице, чтобы ее дух являлся в самый непроглядный ночной час и в полуденных световых бликах. Ньевес. Ньевес.
Наконец за мной пришли Рита и Рой. Они помогли мне встать на ноги и обняли, образовав защитный круг; они держали меня, пока я не успокоилась, согретая теплом их участия. На прощание каждый поцеловал Ньевес в лоб, и меня повели к выходу. Снаружи уже стемнело.
Два дня спустя, пока ты был под наблюдением в больнице, твою маму кремировали. Не могла же я оставить ее тело в Лос-Анджелесе, вдали от семьи и родины. Урну с прахом я держала у себя, пока не захоронила там, где покоятся наши родные: на кладбище в Науэле. Когда-нибудь меня похоронят с ней рядом.
В этот тяжелейший момент Рой Купер снова пришел мне на помощь. Согласно логике, в любой нормальной семье я бы взяла на себя заботу о ребенке, но Рой предупредил, что по рождению мой внук — гражданин США и получить разрешение на вывоз его из страны — целое дело. Поскольку родителей у него нет, его судьбу решает судья по делам несовершеннолетних, законная процедура может занять много времени, а до тех пор ребенок будет там, куда определит суд. Он не успел договорить, а я уже потеряла рассудок; первое, что мне пришло в голову, это украсть внука из больницы и исчезнуть вместе с ним. Без сомнения, Хулиан Браво помог бы нам спрятаться в южном полушарии, он знал бесчисленное множество способов обойти закон.
— В этом нет необходимости, — перебил меня Рой. — Давай зарегистрируем Камило как моего сына.
— Что ты такое говоришь?
— Допустим, у меня были близкие отношения с Ньевес. Я признаю отцовство и беру на себя финансовую ответственность. Мать не хотела, чтобы ребенок носил мою фамилию. Просила, чтобы его зарегистрировали под именем Камило дель Валье, она ведь тоже не пожелала носить фамилию Браво. Поняла?
— Нет.
— Будем вести себя так, будто бы я отец ребенка. Я имею право передать его бабушке и дать разрешение на вывоз в другую страну. Забудь о Хулиане Браво.
— Ты что, правда отец Камило?
— Да нет же! С какой стати? Я же не спал с Ньевес.
— Но, Рой, почему же…
— Разве я не говорил, что зарабатываю на жизнь разруливанием чужих проблем? Это всего лишь очередная проблема.
Вот так это и случилось, Камило. Имя Роя Купера указано в твоем свидетельстве о рождении в графе «отец» для удобства, но, разумеется, твоим отцом он не был. Он защищал твою маму в последние месяцы ее жизни и пошел на этот обман ради любви к ней и ко мне, из сострадания. Благодаря его стараниям я смогла вывезти тебя из Соединенных Штатов, а затем зарегистрировать у нас, поэтому у тебя двойное гражданство.
На седьмой день после появления на свет тебя наконец выписали, и я вышла из больницы, держа тебя на руках. Ты оправился от желтушки, которая придавала тебе оттенок яичного желтка, вес пришел в норму. Мне сказали, что ты родился в срок, хотя выглядел недоношенным. Ты был крошечный и некрасивый, лысый, бледный, ушастый, все время молчал, почти не двигался и даже не плакал.
— Этому мышонку нужно под солнышко и поближе к латиноамериканской музыке, мигом захочет жить, — шутил Рой, но совет оказался дельным.
Я поселилась с тобой у Риты — на долгое путешествия у тебя не хватило бы сил — и занималась только тобой. Сначала ты отказывался от еды, и я с ума сходила, пытаясь всучить тебе бутылочку с молоком, но Рита придумала кормить тебя из пипетки. Святая женщина. На кормежку уходили часы.
Ты спросишь, а что же дедушка? Какую роль сыграл Хулиан в твоей биографии? Я рассказала ему по телефону о случившемся, скрыть это было невозможно, и впервые за долгие годы нашего знакомства он заплакал. Он оплакивал свою обожаемую дочку и долго не мог ничего сказать; когда же заговорил, спрашивать о подробностях не стал, а сразу же предложил помощь: пообещал, что, покуда он жив, внук будет полностью обеспечен. Я не хотела признаваться, что собираюсь заботиться о ребенке сама и помощь его мне не требуется, отказывать ему было бы жестоко. Мне пришлось объяснить, как жила Ньевес после того, как сбежала из Юты, и какую роль сыграл в ее жизни Рой Купер.
— Купер? Какое отношение Купер имеет к моей дочери?
— Ньевес обратилась к нему. Он вел себя с ней как отец.
— Отец Ньевес — я!
— Не знаю, что произошло между тобой и Ньевес, но она не хотела, чтобы ты знал о ней и о ее беременности.
— Но я бы помог.
— Могу лишь сказать, что последние месяцы жизни она провела спокойно, наркотики не употребляла, о ней заботилась подруга-мексиканка, и ребенок здоров. Если хочешь его увидеть, приезжай в Лос-Анджелес. Как только получится, я заберу его домой. Будет расти среди наших.
Твой дедушка не смог приехать в Лос-Анджелес, он познакомился с тобой пару месяцев спустя в Сакраменто, но послал Рою Куперу чек и благодарственную записку. Рой в ярости разорвал чек в клочки.
Благодаря пипеткам, солнцу, а также ритмам ранчеры, хоропо и румбы[22], которые передавали по радио, мышонок выжил, и шесть недель спустя мы попрощались с Роем Купером и Ритой Линарес, столько для нас сделавшими, и отправились домой. Ребенок — это работа на полную ставку, Камило, она отнимает энергию, сон и психическое здоровье, что очень непросто для женщины пятидесяти двух лет, которой я была в ту пору, — и тем не менее меня она омолодила. Я влюбилась в тебя, Камило, и это давало мне силы растить тебя. Ты, мой внук, помог мне пережить смерть дочери.
Факунда рассказала, что в результате земельной реформы было экспроприировано несколько участков земли в окрестностях Санта-Клары, таких как поместье Моро, но Шмидт-Энглеров это не коснулось. Мой бывший свекор не пожелал продавать свою продукцию по цене, установленной правительством, и закрыл молочный завод и сыроварню. Коровы исчезли, — думаю, их увезли за границу, пока в страну не вернется нормальная жизнь.
О колонии «Эсперанса» ходили тревожные слухи. Один журналист начал расследование, назвав ее «анклавом иностранцев, живущих вне закона» и «угрозой национальной безопасности», но никто не обратил на него внимания. Ничего явно предосудительного колонисты не делали, к тому же завоевали уважение соседей, открыв небольшую клинику, где бесплатно лечили окрестных жителей, и регулярно доставляя в церковь ящики с овощами для раздачи беднейшим семьям.
— Их не тронут, «Эсперансу» охраняют военные. Там тренируют подразделения специального назначения, — рассказал мне Хулиан в один из своих приездов.
Я узнала, что он летает в колонию, совершает частные рейсы, которые нигде не зарегистрированы. Военные собирались построить там взлетно-посадочную полосу, а пока ее не было, гидроплан Хулиана садился прямо на озеро.
Я поинтересовалась, что он возит этим загадочным людям, но он не ответил.
Хуан Мартин заканчивал университет и был избран президентом федерации студентов. Носил индейское пончо, длинные волосы и всклокоченную бороду по моде молодежи левого толка. Часто появлялся на телевидении как представитель студенчества, и, хотя выражал революционные идеи, тон его выступлений был примиряющим. Он предостерегал против фашистских маневров оппозиции, но осуждал и тактику ультралевых групп, не менее опасных, чем правые. В итоге у него появились враги из числа единомышленников. Людей раздирали политические страсти, и никто не прислушивался к разумным голосам, призывающим к диалогу и переговорам.
Через одиннадцать месяцев после твоего рождения разразился военный переворот, правительство было свергнуто, пролилось много крови, — после избрания президента-социалиста Хулиан Браво частенько об этом предупреждал. Теперь он то и дело путешествовал по стране, будто переехал сюда жить. Он был очень занят государственными делами — так он, во всяком случае, утверждал, не уточняя, в чем они заключаются. Мы мало виделись, поскольку, став бабушкой, я поселилась в Сакраменто, а он большую часть времени проводил в столице. Если же приезжал на юг, лишь изредка давал о себе знать.
Переворот был организован как полноценная война. Войска и полиция взбунтовались в весенний вторник на рассвете, а к полудню президентский дворец разбомбили, президент был убит, страна оказалась во власти военных. Репрессии начались немедленно. В Сакраменто сопротивления не было, — напротив, люди, которых я знала, аплодировали с балконов, потому что три года ждали, когда героические солдаты спасут родину от коммунистической диктатуры, но и там действовало осадное положение. Солдаты в камуфляже, размалеванные, как апачи в кино, чтобы лица нельзя было опознать, и силы безопасности на черных автомобилях патрулировали город. Вертолеты гудели, как мухи, под окнами ездили танки и тяжелые грузовики, вдребезги разнося тротуары и распугивая бездомных собак, всегдашних хозяев улиц. Слышались полицейские сирены, крики, выстрелы и взрывы. Движение заблокировали, приостановили воздушные, железнодорожные и автобусные перевозки, на дорогах установили контрольно-пропускные пункты для охоты на подрывников, террористов и партизан. Мы не впервые слышали упоминания об этих врагах отечества, правая пресса утверждала, что все это агенты Советского Союза, готовящие вооруженную революцию, и у них заранее составлены списки людей, которых предстоит казнить.
Связь была затруднена, я не могла созвониться ни с Хуаном Мартином, который был в столице, ни с Хосе Антонио, жившим в нескольких кварталах от моего дома. Зато Хулиан свалился как снег на голову, когда я была уверена, что он в Майами, и объявил, что мобилизации не боится: у него пропуск, он оказывает важные услуги правительственной хунте.
— Следуй инструкциям, которые передают по телевизору, Виолета. Сиди дома, не ходи в офис, пока все не уляжется. Если понадоблюсь, звони в отель и оставляй сообщение.
Первые три дня по всей стране действовал комендантский час, на улицу нельзя было носу высунуть без специального разрешения, в случае чрезвычайной ситуации приказали размахивать белым платком. Солдаты заталкивали людей в армейские грузовики и увозили в неизвестном направлении, на площади жгли костры, куда бросали книги, документы и списки избирателей, демократию отложили до новых распоряжений, еще неизвестно было, предстоит ли нам вообще голосовать Политические партии и конгресс объявили бессрочный перерыв, пресса подвергалась цензуре. Запретили собираться группами более шести человек, но в нескольких клубах и отелях, в том числе в «Баварии», люди сходились, пили шампанское и пели национальный гимн. Я имею в виду людей состоятельных, которые с нетерпением ждали военного переворота, особенно местных фермеров, жаждавших вернуть свои земли, конфискованные аграрной реформой. Защитники социалистического правительства — рабочие, крестьяне, студенты и бедняки — помалкивали в своих норах, объяснял мне Хулиан Браво. По телевизору показывали четырех генералов с национальным флагом и гербом, отдающих приказы гражданским, и крутили диснеевские мультики. Слухи набегали и откатывали с ураганной быстротой, противоречивые и неподтвержденные. Я заперлась у себя, как велел Хулиан. Я была всецело поглощена внуком, который уже ползал по всему дому, засовывал пальцы в розетки и ел землю вместе с червяками. Я надеялась, что скоро все вернется на круги своя.
Три дня спустя, когда комендантский час на некоторое время отменили, ко мне пришла мисс Тейлор, принесла для ребенка сухое молоко, которое мы не могли достать уже несколько месяцев. Внезапно на полках магазинов появилось множество товаров, которых еще недавно не хватало. Мы сидели в гостиной и пили чай «Дарджилинг», который любила моя бывшая гувернантка, и она рассказала мне истинную причину своего визита.
— В столице напали на университет, Виолета. Задержали преподавателей и студентов, особенно с факультета журналистики и социологии. Говорят, стены залиты кровью.
— Хуан Мартин! — воскликнула я, и чашка моя разбилась об пол.
— Твой сын в черном списке, дорогая. Обязан явиться в полицейский участок, его ищут. Он президент федерации студентов и возглавляет список.
— Ты что-нибудь о нем знаешь?
— Он явился к нам вчера вечером, в разгар комендантского часа. Не знаю, как ему удалось проехать через остальные провинции. К тебе он не пошел, здесь его будут искать в первую очередь. Мы его спрятали, теперь надо вывезти его из страны.
— Хулиан — единственный, кто может нам помочь.
— Нет, Виолета. Хуан Мартин говорит, что Хулиан пособник военных и работает на ЦРУ, которое стоит за переворотом.
— Он никогда не выдаст собственного сына!
— В этом мы не уверены. Хосе Антонио считает, что можно спрятать Хуана Мартина в Санта-Кларе, по крайней мере временно. Никто не станет искать его так далеко. Но как его туда отправить? Поезда не ходят, всюду проверки.
— Я что-нибудь придумаю, Джозефина.
Спасти Хуана Мартина мог только его отец, который находился в стране уже две недели. Я попросила его приехать в Сакраменто для важного разговора, но он сказал, что очень занят в эти тревожные дни.
— Сколько раз я предупреждал мальчишку, чтобы вел себя осторожно! А теперь ты просишь меня о помощи! Не слишком ли поздно?
— Этот мальчишка — твой сын, Хулиан.
— Я ничем не могу помочь. Хочешь, чтобы я рисковал карьерой? За мной следят. Если Хуан Мартин добрался до Сакраменто в комендантский час, он сумеет найти себе безопасное место.
— Я подумала, что он бы мог поехать…
— Не говори мне ни слова! Я не хочу знать, где он и чем занимается. Чем меньше я знаю, тем лучше. Я не могу быть его подельником.
— На этот раз дело не в тебе, Хулиан. Сейчас на первом месте Хуан Мартин. Разве ты не видишь, что они убивают людей?
— Еще бы! Это война с коммунизмом. Цель оправдывает средства.
Хулиан Браво был настоящим бандитом, с сыном у него были плохие отношения, но, как я и предполагала, он, хоть и с неохотой, все-таки помог вывезти Хуана Мартина из Сакраменто. Потребовалось менее двух часов, чтобы он получил для меня разрешение от коменданта провинции на поездку. Стояли другие времена, Камило. Это сейчас можно все про всех узнать за минуту, вплоть до самых интимных подробностей жизни, а в семидесятые на выяснение личности уходило много времени, и это не всегда удавалось. Второй пропуск выдали на имя Лорены Бенитес, няни.
Тридцать шесть часов спустя, в шесть утра, как только комендантский час кончился, я погрузила в машину тебя, необходимую одежду и немного еды и отправилась за Хуаном Мартином в один из подвалов «Сельских домов», где мой брат его прятал. В последний раз, когда мы виделись, сын выглядел как косматый пророк, на сей же раз меня встретила высокая худая сеньора в голубом фартуке и с пучком на затылке: Лорена Бенитес. Несмотря на маскировку, ты тут же узнал своего дядю и обнял его за шею. К счастью, тогда ты еще не умел говорить.
Мы не проронили ни слова, пока не выехали из Сакраменто, не миновали первый контрольно-пропускной пункт и не свернули с дороги на юг. Солдаты охраны, беспокойные и агрессивные парни, вооруженные до зубов, медленно, как это свойственно полуграмотным людям, прочитали пропуск, проверили мое удостоверение личности, заставили нас выйти из машины и полностью ее обыскали, даже сиденья приподняли, но предполагаемая няня не вызвала у них никаких подозрений. Непогрешимая система социальных классов и мачистское презрение к женщинам помогли нам миновать этот контрольный пункт и следующие, попадавшиеся по пути.
Я спросила Хуана Мартина, почему он не сдался; по телевизору сказали, что тем, кто сдается добровольно, бояться нечего.
— В каком мире ты живешь, мама? Если я сдамся, я могу исчезнуть навсегда.
— Что значит — исчезнуть? Я тебя не понимаю.
— Любой человек может быть арестован, им не нужен для этого предлог, а потом они скажут, что никого не арестовывали; никому о тебе ничего не известно, ты становишься призраком. Они убили нескольких студентов с моего факультета и увели с собой более двадцати профессоров.
Просто так никого не арестовывают, Хуан Мартин, — повторила я то, что столько раз слышала от друзей.
— Эти люди делали то же, что и я: защищали избранное народом правительство.
Поездка на поезде из Сакраменто на ферму занимала чуть более двух часов, на машине — часа три или четыре, но по дороге нас останавливали столько раз, что до Нау-эля мы добрались почти через семь часов, всю дорогу сидели как на иголках и устали до полусмерти. К счастью, почти все это время ты спал на руках у Лорены Бенитес, няни, которая ни у кого не вызвала подозрений.
Мы прибыли за пару часов до комендантского часа, который в этой глуши все равно никто не соблюдал. Торито и Факунда встретили нас без лишних расспросов, хотя наверняка удивились, увидев Хуана Мартина в женском платье. Думаю, они без объяснений поняли, что речь идет о жизни и смерти. Мой сын в двух словах рассказал им о том, что происходит в столице и в остальных районах страны. Санта-Клара была оазисом покоя.
Я должен пересечь границу, — сказал он.
Ты, Камило, голодный, полумертвый от жажды и в промокших пеленках, сразу же оказался в объятиях Этельви-ны Муньос, старшей внучки Факунды. Нарсиса, ее мать, родила Этельвину в пятнадцать лет. Девушка помогала бабушке растить братьев и сестер и вести хозяйство; у нее была широкая спина, ловкие руки и круглое лицо, кроме того, она обладала потрясающим знанием основ всего сущего. В школу она не ходила, умела кое-как читать и писать благодаря Лусинде Ривас, которая научила ее всему, чему могла, прежде чем ее одолела старость и в конечном итоге смерть.
В ту ночь тебя уложили между Факундой и Этельви-ной, а мы с сыном спали на железной кровати, когда-то принадлежавшей моей матери. Я несколько часов лежала в темноте, прислушиваясь к каждому шороху и ожидая, что за Хуаном Мартином вот-вот прикатит военный или полицейский джип, — и думала о своем материнстве, о том, как часто сын не мог на меня положиться, потому что я всецело отдавалась работе, о том, что его сестре всегда доставалось больше внимания, о его идеализме, который с детства вынуждал его спорить с отцом. Я уснула на рассвете и проспала совсем чуть-чуть, а когда проснулась, Факунда уже приготовила завтрак; Этельвина усадила тебя к себе на бедро и унесла доить корову, а Хуан Мартин помогал Торито с животными. По ночам все еще было прохладно, на листьях блестела роса, а от нагретой солнцем земли поднимался голубоватый пар. Свежий, пронзительный аромат лавра, как и прежде, живо напомнил мне о детстве в Санта-Кларе, которая для меня всегда будет священным местом. Весь день мы не выходили из дома, чтобы не привлекать к себе внимания, хотя ферма стояла на отшибе. В сундуке хранилось кое-что из одежды, оставленной Хосе Антонио много лет назад, и мы нашли брюки, ботинки и пару застиранных, но все еще годных для беглеца жилетов.
Мы уселись вокруг стола, где стояли чашки с чаем и лежал теплый хлеб, испеченный Факундой, и Хуан Мартин рассказывал нам об ускоренных судебных процессах и произвольных казнях; о заключенных, умиравших под пытками; о тысячах и тысячах арестованных, которых избивали и уводили среди бела дня на глазах у тех, кто осмелится высунуть нос; о полицейских застенках, военных казармах, стадионах и даже школах, куда сгоняли заключенных, о том, что на скорую руку строят концентрационные лагеря, и о прочих ужасах, которые мне казались неправдоподобными, потому что наша родина всегда была примером демократии на этом континенте, повидавшем множество узурпаторов, диктатур и государственных переворотов. Ничто из того, о чем рассказывал Хуан Мартин, произойти здесь попросту не могло, все это коммунистическая пропаганда. В то время я не поверила почти ничему, однако догадывалась, что у сына имелись веские причины бежать, переодевшись женщиной, и возражать не стала.
На закате Торито упаковал в рюкзак все самое необходимое.
— Пойдешь со мной, Хуанито, — сказал он моему сыну.
— У тебя есть оружие?
— Вот, — отозвался гигант, показывая мачете, которое служило для тысячи разных надобностей и которое он всегда держал при себе.
— Я имею в виду огнестрельное, — настаивал Хуан Мартин.
— Это не Дикий Запад, — вмешалась я, — здесь ни у кого нет оружия. Ты же не собираешься ни в кого стрелять.
Не позволяй им взять меня живым, Торито. Обещаешь?
— Обещаю.
— Ради бога, сынок! О чем вы говорите? — воскликнула я.
— Обещаю, — повторил Торито.
Они ушли, едва стемнело. Стояла теплая весенняя ночь, сияла полная луна, и мы видели, как они удаляются в противоположную от дороги сторону. У меня появилось ужасное предчувствие, что мы прощаемся навсегда, но я тут же его подавила: нельзя призывать несчастье, как говорили мои тетушки. По нашим подсчетам, через пару лет Торито исполнялось семьдесят, но я не сомневалась, что он поднимется по горной цепи и пешком пересечет невидимую границу, не имея при себе ничего, кроме надетой на нем одежды, двух одеял и принадлежностей для рыбалки и охоты. Он знал древние тропы и перевалы горного хребта, которыми пользовались только старые следопыты и кое-кто из индейцев. Однако Хуан Мартин, моложе его как минимум на сорок пять лет, был плохо подготовлен к такому марш-броску, его могла одолеть усталость, паника или холод, он мог поскользнуться и упасть с обрыва. Он был интеллектуалом, никогда не любил спорт и обладал рассудительным и осторожным нравом, совсем не таким, как у сестры. Ньевес чувствовала бы себя в своей стихии, удирая от неприятеля.
Тринадцать дней я жила в Санта-Кларе вместе с Фа-кундой, Этельвиной и ее братьями в ожидании вестей от сына и Торито. Нарсиса исчезла с очередным парнем, оставив выводок детей на попечении старшей дочери и матери, а вернуться не смогла; кто знает, где застало ее осадное положение. Каждый прожитый час был мучением, я считала минуты, отмечала дни в календаре, не понимая, почему Торито так долго не возвращается; если в горах ничего не случилось, у него было достаточно времени, чтобы проделать путь до границы и обратно. Большую часть дня я осматривала дорогу и окрестности, так сильно переживая, что у меня не хватало душевных сил присматривать за внуком, который ползал полуголый среди кур и ел грязь, как дикарь. Другие дети были намного его старше, и их раздражало, что сопляк следует за ними по пятам. Пытаясь догнать детей, ты сделал свои первые шаги, Камило. Терзаемая неизвестностью, я не услышала твоего первого слова — «Тина» — «Этельвина» произнести у тебя не получалось. С тех пор ты ее так и называешь.
Факунда занималась обычными делами: ухаживала за огородом и домом, готовила пирожки и торты на продажу, ходила на рынок, болтала с науэльскими кумушками и возвращалась с последними новостями. Она слышала, что в двух километрах от Санта-Клары расквартирован контингент солдат. Нескольких крестьян увезли на армейских грузовиках, и о них ничего не известно; хозяева силой вернули свои конфискованные поместья и расправились с занявшими их арендаторами: все они были уволены, многие избиты или арестованы.
Поблизости не было ни одного отдыхающего или туриста, хотя летняя жара уже началась; площади и пляжи пустовали, как и отели, за исключением «Баварии», куда обычно приезжали военные и правительственные чиновники. В Науэле солдаты согнали парней и заставили их заново побелить известкой стены, расписанные политическими воззваниями. Какому-то человеку сломали на рынке челюсть за то, что он произнес слово «товарищ», отныне запрещенное, как и слова «народ», «демократия» и «военный переворот» (правильный термин был «про-ну нсиамьенто»).
Мужчин с бородой или длинными волосами арестовывают, избивают и отрезают им волосы. Мы, женщины, не имеем права носить брюки, потому что это не нравится солдатне, а в чем, спрашивается, пахать землю и чистить хлев? — ворчала Факунда.
Люди были напуганы, никто не хотел неприятностей, самым разумным было сидеть дома. Вот почему мы удивились, когда однажды на ферме появился иностранец, высокий, как баскетболист, с огромными ножищами, смуглой от солнца кожей, почти белыми волосами и голубыми глазами, который говорил по-испански, с трудом подбирая слова. Он представился как Харальд Фиске и спросил, есть ли у нас телефон, потому что науэльская центральная станция была в это время закрыта. Он был одним из тех орнитологов, что съезжались сюда каждый год непонятно зачем, наше разнообразие было куда более убогим в сравнении с буйством разноцветных птиц в бассейне Амазонки или джунглях Центральной Америки.
Харальду Фиске было под сорок, у него было нескладное тело юнца, который резко пошел в рост, и ранние морщины от чрезмерного пребывания на солнце. Он явился с огромным рюкзаком, тремя биноклями, несколькими фотоаппаратами и толстым блокнотом с таинственными пометками — шпион, ни дать ни взять. Он был настолько наивен, что собирался заниматься птицами в жутковатой атмосфере нарождающейся диктатуры, когда в стране объявили военное положение и вооруженные люди контролировали самый воздух, который мы вдыхали. Он даже подумывал, не поставить ли ему палатку и не разбить ли на пляже лагерь.
— Послушайте, не валяйте дурака. Вы хотите, чтобы вас убили? — спросила я незнакомца.
— Я уже несколько лет подряд приезжаю в вашу страну каждое лето, сеньора. Меня ни разу не грабили, — отозвался он.
— Вместо грабителей у нас теперь хозяйничают солдаты.
— Я дипломат, — сказал он.
— Паспорт вас не спасет, они могут выстрелить, не выясняя, кто вы и откуда. Лучше бы вам переночевать в доме.
— Пусть поспит в кровати Торито, а если Торито вернется сегодня вечером, придется лечь на пол, — предложила Факунда.
Так этот человек вошел в нашу жизнь, Камило. Он был чиновником норвежского министерства иностранных дел, временным поверенным в делах, в Нидерландах его ждали жена и двое детей. Он признался, что обожает Латинскую Америку и за отпуск объездил ее всю с севера на юг, особенно привлекала его наша страна. Факунда усыновила его как неразумного мальчонку, и в течение многих лет, приезжая следить за своими птицами, он неизменно останавливался в Санта-Кларе.
После тринадцати дней бесплодного ожидания появилась Яима верхом на муле. Знахарка-индианка, которую время щадило многие десятилетия, в конце концов поддалась его безжалостному напору. Я не видела ее со дня похорон тетушки Пилар и, честно сказать, думала, что она умерла, но, несмотря на облик тысячелетней ведьмы, она оставалась такой же сильной и в ясном уме, как и всегда. Она знала меня еще девочкой-подростком, но никогда не проявляла ко мне ни малейшего интереса, вот почему я удивилась, когда она заявила, что у нее для меня сообщение, которое перевела Факунда, потому что испанский Яимы был таким же ущербным, как и мое знание ее языка.
— Фучана, большого друга, забрали солдаты.
Факунда упала на колени и зарыдала, я же думала только о сыне.
— Фучан ехал с другим мужчиной, молодым. Что с ним случилось, Яима? — набросилась я на знахарку.
— Фучана мы видели. Другого не видели. Будет церемония для Фучана. Мы скажем.
Это означало, что индейцы считали Торито мертвым.
Если Торито был один, он наверняка шел обратным путем, а это означало, что мой сын мог убежать. Я ни на мгновение не допускала мысли, что этот добряк выполнил свое обещание ни в коем случае не позволить военным взять Хуана Мартина живым. Надо было спасать Торито, и единственное, что пришло мне в голову, — обратиться к Хулиану. Благодаря своим связям он наверняка мог выяснить его судьбу и судьбу нашего сына. Мы боялись, что телефоны прослушиваются и за каждым гражданином установлена слежка, что, разумеется, было маловероятно, но никто не осмеливался проверять, насколько преувеличены эти слухи. У меня выбора не было.
Хулиан жил в Майами и не имел постоянного места жительства в нашей стране; приезжая, он останавливался в столице или Сакраменто, всегда в одних и тех же отелях. Я позвонила в оба отеля с науэльского телефона-автомата — даже по прошествии стольких лет телефона на ферме по-прежнему не было и оставила сообщение, что вечером попробую позвонить еще раз.
— Ты хочешь меня предупредить о крестинах Камило? Крестным будет его дядюшка, я угадал? — спросил меня Хулиан прежде, чем я успела произнести хоть слово.
— Угу… — ответила я, сбитая с толку.
— А как поживает дядюшка?
— Я не знаю. Ты можешь приехать?
— Я буду завтра в отеле «Бавария», у меня там встреча. Заодно загляну к тебе.
Этот нелепый диалог подтвердил размах творившегося вокруг насилия, о чем предупреждал Хуан Мартин. Если даже Хулиан не чувствовал себя в безопасности, что говорить о других. Оппозиционная пропаганда в течение трех лет предсказывала террор коммунистической диктатуры; теперь мы испытывали террор диктатуры правой. Хунта объявила, что это временные, но бессрочные меры, так будет до тех пор, пока на родине не восстановят христианские и западные ценности. Я тешила себя иллюзией, что у нашей страны самые прочные демократические традиции на всем континенте, что мы — пример гражданского общества, что скоро состоятся выборы и демократия вернется. Тогда сможет вернуться и Хуан Мартин.
Хулиан убеждал меня, что ничего не смог выяснить о судьбе Торито, но я ему не верила; у него имелись связи в высших эшелонах власти, достаточно было сделать один телефонный звонок, чтобы узнать, кто его арестовал — полиция, органы безопасности или военные — и где он сейчас. Наверняка он тоже мечтал спасти Торито, хотя бы для того, чтобы расспросить о судьбе нашего сына. Я с ума сходила, постоянно перебирая в голове различные способы, которыми мог умереть Хуан Мартин.
— Вечно ты думаешь о худшем, Виолета. Скорее всего, он танцует танго где-нибудь в Буэнос-Айресе, — пошутил Хулиан.
Насмешливый тон, которым он обсуждал судьбу сына, укрепил мои подозрения, что он что-то знает и скрывает. В тот миг я его возненавидела.
Ждать новостей на ферме было бесполезно. Я простилась с Факундой, которая стала номинальной владелицей Санта-Клары и отвечала за то немногое, что оставалось на ферме, и вернулась в Сакраменто. В последний момент Факунда попросила меня забрать с собой ее внучку Этель-вину: в этом медвежьем углу ее ожидают лишь каторжный труд, нищета и страдания.
— Она поможет вам вырастить Камило. Ей не нужно много платить, главное, научите ее всему, чему сможете, она хочет учиться, — сказала Факунда.
С тех пор, Камило, по моим подсчетам, миновало сорок семь лет. Я никогда не думала, что Этельвина станет для меня важнее, чем оба мужа и прочие мужчины, которые когда-либо меня любили.
Хосе Антонио ждал меня в Сакраменто, впереди у нас было полно работы, предстояло спасать то, что у нас осталось. Военная хунта тщательно расследовала наше сотрудничество с бывшим правительством, заморозив контракт с «Моим собственным домом». Несколько раз нас вызывал полковник и допрашивал у себя в кабинете, как преступников, но в конце концов нас оставили в покое. Мы много потеряли, вложив средства в оборудование и материалы для строительства жилья в рекордно короткие сроки, но имелись у нас и другие проекты. Не могу жаловаться, у меня никогда не было недостатка в деньгах, моя работа приносила хорошую прибыль.
Я годами терзалась неведением, что же случилось с Хуаном Мартином; скорбела о смерти дочери и о возможной гибели сына. Ты, Камило, был моим единственным утешением. Ты рос непослушным ребенком и не давал мне покоя. Маленький и худой в детстве, подростком ты вытянулся, так что приходилось покупать тебе школьную форму на три размера больше, чем полагалось по возрасту, чтобы она прослужила год, и новые башмаки каждые семь недель. В тебе сочеталось мужество твоей матери и идеализм дяди Хуана Мартина. Когда тебе было семь, ты пришел домой, и я увидела, что из носа у тебя течет кровь, а глаз подбит, — оказывается, ты набросился на какого-то дылду, который мучил животное. Ты отдавал все, от игрушек до моей собственной одежды, которую потихоньку у меня воровал. «Дьявольское отродье! Я отправлю тебя в тюрьму, пусть тебя как следует проучат!» — кричала я. Но ни разу не подняла на тебя руку; в глубине души я восхищалась твоей щедростью. Ты был мне сыном и внуком, моим задушевным приятелем, моим другом. С тех пор ничего не изменилось, должна признаться.
Не имеет смысла рассказывать подробно о долгих годах диктатуры, Камило, это старая и хорошо известная история. Вот уже тридцать лет у нас демократия, и за это время выяснились все ужасы прошлого: концентрационные лагеря, пытки, убийства и репрессии, от которых пострадало столько людей. Ничего из этого нельзя отрицать, но тогда мы этого не знали, не было никакой информации, только слухи. До сих пор существуют люди, которые оправдывают диктатуру, полагая, что это были вынужденные меры для наведения порядка в стране и спасения ее от коммунизма. Многие страны Латинской Америки пережили диктатуры, мы не одни такие. Был разгар холодной войны между Соединенными Штатами и Советским Союзом, и мы попали в зону влияния американцев, которые не собирались допускать на континент левые идеи, как и предупреждал меня десятилетия назад Хулиан Браво. В свою очередь, русские навязывали идеологию той части мира, которую контролировали.
На первый взгляд, в стране жилось лучше, чем когда-либо прежде. Туристы восторгались небоскребами, автомагистралями, чистотой и безопасностью; никаких тебе граффити на стенах, уличных беспорядков или студентов, забаррикадировавшихся в университете, не было нищих, просящих милостыню, или бездомных собак — все исчезло. Никто не говорил о политике, это было опасно. Люди научились быть пунктуальными, уважать иерархию и авторитет, привыкли работать; кто не работает, тот не ест — таков был девиз. Железная рука режима покончила с политикой, и мы бодро шагаем в будущее, перестаем быть бедной, слаборазвитой страной и превращаемся в процветающую и дисциплинированную державу. Такова была официальная повестка. Однако на самом деле страна была больна. Я тоже была больна, Камило, — больна от горя из-за сына-беглеца, пропавшего Торито, а еще из-за того, что приходилось притворяться слепой, чтобы не знать о тяжелом положении моих рабочих и служащих, обедневших и напутанных.
Мы привыкли быть осмотрительными в разговорах, избегать определенных тем, не привлекать к себе внимания и соблюдать правила. Мы привыкли даже к комендантскому часу, который длился пятнадцать лет, потому что мужья-гулены и непослушные подростки приходили домой вовремя. Это снизило преступность. Преступления совершались государством, зато мы свободно ходили по улицам и спокойно спали по ночам, не подвергаясь угрозам со стороны обычных преступников. Тяжелое время для рабочих, которые были бесправны и могли оказаться на улице в одночасье; появилась безработица, рай для предпринимателей. Процветание отдельных граждан имело огромные социальные издержки. Экономический бум длился несколько лет, пока с грохотом не обрушился. Какое-то время мы были предметом зависти соседей и фаворитами США. Коррупцию обычно называют «незаконным обогащением», однако при диктатуре она была вполне узаконенной. Мы с Хосе Антонио заработали много денег, и мне не стыдно в этом признаваться, потому что никакого преступления мы не совершали, мы просто пользовались открывшимися возможностями. Военные участвовали во всем и получали процент; им нужно было платить, это стало нормой.
Хосе Антонио перенес сердечный приступ и почти не выходил из дома, где о нем заботилась мисс Тейлор, но по-прежнему возглавлял наши компании. Он знал половину Сакраменто, у него были сотни друзей, его любили и уважали. Его опыт и связи были необходимы для контрактов и займов, но прочую работу выполняли мы с Антоном Кусановичем. Мы заботились о наших сотрудниках как могли, но нам приходилось снижать затраты, чтобы конкурировать на жестком рынке.
— По крайней мере, у них есть работа и мы относимся к ним с уважением, Виолета, — напоминал мне Антон.
Поддержание баланса между справедливостью, состраданием и жадностью вызывало у меня такое отвращение, что в конце концов я убедила Хосе Антонио продать нашу долю в бизнесе по производству сборных домов Антону Кусановичу, — так брат мог спокойно провести свои последние годы, а я бы тем временем занялась чем-то другим. Это были идеальные годы для спекуляций недвижимостью и прочих махинаций. Многие продавали собственность по бросовой цене, чтобы уехать за границу, одних высылали, другие ехали по собственной воле: из ненависти к режиму или в поисках экономических возможностей. Настало время покупать дешево и продавать дорого — так некогда звучал девиз моего отца.
Я поселилась в столице, где рынок жилья и коммерческих помещений был более разнообразным и интересным, чем в провинции. Столица полностью меня устраивала. Мне поступало много предложений, а я умела выбрать лучшее и поторговаться; я покупала удачно расположенную недвижимость, даже если она была в плохом состоянии, приводила ее в порядок и продавала с хорошей прибылью. Вскоре я стала специалистом по строительству, реставрации, внутренней отделке и банковским кредитам; это легло в основу того, что ты называешь моим состоянием, Камило, однако подобное понятие применительно ко мне звучит смешно. Мои доходы ничто по сравнению с богатством олигархов, которые шли к нему самыми аморальными способами. Сейчас они миллиардеры.
Тебя нянчила Этельвина, ты был еще слишком мал, чтобы ходить в колледж Сан-Игнасио, лучший в стране, хоть и католический. Мы с этой доброй женщиной так тебя избаловали, что любой другой ребенок на твоем месте сделался бы исчадием ада, примером эгоизма и дурного поведения, однако ты был очарователен. Меня мучила совесть из-за того, что я мало занималась своими детьми, когда они были маленькими, я дала себе клятву, что с тобой ничего подобного не произойдет. Я организовывала свой рабочий день так, чтобы как можно больше времени проводить в твоем обществе, помогала тебе с уроками, мы с Этельвиной ходили на твои спортивные занятия и представления в театральной студии, которые были настоящим ужасом, а каникулы проводили в Санта-Кларе, где Факунда пичкала нас лучшими блюдами своей кухни. Я оставляла тебя только для того, чтобы съездить в Америку к Рою, этому таинственному человеку.
Квартира, в которой мы прожили много лет, располагалась в старинном доме. Ветры современности сузили пространства жилых помещений, придали дизайну стеклянный холод и стальную строгость. Мы жили напротив Японского парка; эту квартиру я купила по дешевке — район вышел из моды, хотя там все еще оставалось несколько особняков и посольств, — а продала по цене золота, потому что в этом месте собирались построить тридцатиэтажную башню. Склоны холмов обрастали замками нуворишей, их окружали неприступные стены и охраняли сторожевые псы, в то время как средний класс и торговля располагались в обычных жилых кварталах, подобных тому, где жили мы. Вход в наше здание круглосуточно охраняли двое дружелюбных швейцаров, близнецы Сепульведы[23], настолько похожие друг на друга, что невозможно было понять, чья очередь дежурить. Наша квартира занимала весь третий этаж; коридоры были такими просторными и длинными, что по ним можно было кататься на велосипеде. В ней витал дух пришедшего в упадок благородства, а высокие потолки, паркетный пол и выпуклые стекла напоминали мне о Большом доме с камелиями, где я родилась.
Сначала квартира казалась слишком просторной для Этельвины, меня и маленького мальчика, но через несколько месяцев Хосе Антонио и мисс Тейлор переехали к нам, потому что у брата по-прежнему болело сердце, а в Сакраменто ему не могли оказывать такую же помощь, как в столичной Английской клинике, куда его мигом везли в случае необходимости. Доставляли его туда полумертвым и каждый раз чудесным образом воскрешали. И Хосе Антонио, и мисс Тейлор ненавидели шум, ядовитый туман и городское движение, поэтому редко выходили на улицу; зато пристрастились к телесериалам, которые смотрели с Этельвиной и с тобой, не пропуская ни одной серии. В четыре года ты был свидетелем самых душераздирающих страстей и мог повторить самые пылкие диалоги, да еще с мексиканским акцентом. Я не могла дождаться, когда внук подрастет и пойдет в школу, где расширит наконец свой кругозор.
Это были годы жесточайшей диктатуры, власть укрепляла свои позиции с помощью силы, но, за исключением тягостного неведения относительно судьбы Хуана Мартина, в нашей маленькой семье воцарилось относительное спокойствие. Я помогала брату, достигшему преклонных лет, восстановила связывавшую нас в юности дружбу с мисс Тейлор и сполна наслаждалась детством моего внука.
Этельвина управляла домом практически самостоятельно, поскольку меня на домашние дела никогда не хватало; она вела повседневные расходы и присматривала за двумя служанками, от которых требовала ходить в униформе, Запоминала рецепты из кулинарных шоу по телевизору и готовила лучше любого шеф-повара. Мисс Тейлор научила ее старомодной утонченности, ныне давно забытой, которую переняла в семнадцать лет у своей покровительницы, вдовы из Лондона. Поскольку лакея в ливрее, как в мыльных операх, у нас не было, Этельвина вводила в обиход дворцовые ритуалы. «Зачем держать изысканную посуду, если ею нельзя пользоваться?» — приговаривала она, зажигая свечи в канделябрах и ставя на стол по три бокала перед каждым едоком. Ты, дорогой, научился орудовать ножом для масла и щипцами для крабов раньше, чем завязывать шнурки.
Возраст меня нисколько не тяготил. Я приближалась к шестидесяти, но чувствовала себя такой же сильной и активной, как в тридцать. Я зарабатывала более чем достаточно, чтобы прокормить семью и откладывать, не убивая себя работой; играла в теннис, чтобы поддерживать себя в форме, но без энтузиазма, потому что желание лупить ракеткой по мячу казалось мне диковатым, у меня была активная общественная жизнь, а иногда случались и романтические истории, которые волновали меня несколько дней, а затем я о них бесследно забывала. Моей тогдашней любовью был Рой Купер, но нас разделяли тысячи километров.
По-своему Хулиан очень любил тебя, Камило. Ему с тобой было скучно, и я его за это не виню, потому что дети — это ужасная морока, но если терпения ему не хватало, энтузиазма было хоть отбавляй. Он преподносил тебе королевские подарки, которые вызывали недоумение у тебя и хаос в доме. Он научил тебя всему, что терпеть не мог его сын Хуан Мартин: обращению с оружием, стрельбе из лука, боксу и верховой езде, но его раздражало, что ты не преуспел ни в одном из этих начинаний. Он купил тебе лошадь, которая в итоге перекочевала на ферму к Фа-кунде и мирно паслась в поле, вместо того чтобы прыгать через препятствия и участвовать в скачках на ипподроме.
Однажды ты обмолвился, что хотел бы завести собаку, и дедушка принес тебе щенка. Вскоре щенок превратился в большого черного зверя, который наводил ужас на других жильцов нашего дома, несмотря на свое добродушие. Я имею в виду Криспина, добермана-пинчера, который был твоим питомцем и спал с тобой рядом, пока я не отправила тебя в Сан-Игнасио.
Четыре года я ничего не знала о Хуане Мартине, но потихоньку, чтобы не привлекать к себе внимания, наводила справки. Его имя все еще фигурировало в черном списке; его разыскивали, и это давало надежду на то, что он по-прежнему жив. Как саркастически заметил Хулиан, какое-то время он действительно жил в Аргентине, но не танцевал танго, а занимался журналистикой, и заработка едва хватало, чтобы свести концы с концами. Он писал статьи для различных печатных изданий, подписывался псевдонимом, добыл себе поддельный паспорт и рассылал новости о диктатуре и сопротивлении в нашей стране в Европу, в первую очередь в Германию, где интересовались Латинской Америкой и сочувствовали тысячам прибывших оттуда изгнанников.
Он мог бы написать и мне, хотя бы сообщить, что жив, но он этого не сделал. Единственное объяснение этому ужасному молчанию, из-за которого я тысячу раз успела с ним попрощаться, уверенная, что он погиб на горном перевале или позже, заключалось в его нежелании сообщать отцу, где он находится.
Он вращался к кругу журналистов, художников и интеллектуалов, разделявших его идеи. Среди них была хрупкая, бледная, черноглазая и черноволосая Фаня Гальперин, дочь евреев, переживших Холокост, с лицом мадонны эпохи Возрождения. Глядя на эту девушку, игравшую на скрипке в симфоническом оркестре, никто бы не догадался, какой страстной революционеркой она была. Ее брат принадлежал к монтонерос, партизанской организации, которую жаждали уничтожить военные. Для Хуана Мартина эта девушка значила очень много. Он преследовал ее с упорством первой романтической любви, но она ухитрялась отвергать его ухаживания, в то же время сохраняя его любовь.
Утонченный и великолепный Буэнос-Айрес называли латиноамериканским Парижем, культурная жизнь била здесь ключом: лучший театр, лучшая музыка и прославившиеся на весь мир писатели. Ночи Хуан Мартин просиживал в какой-нибудь мансарде в компании таких же юнцов, как и он сам, обсуждая философию и политику за бутылкой дешевого вина, задыхаясь от сигаретного дыма и революционных страстей. В отличие от своих богемных приятелей, бороду он больше не носил, чтобы не потерять сходства с фотографией, вклеенной в поддельный паспорт. Он будто заново переживал времена университетской эйфории, мог рассказать другим об опыте правления левых, о пробуждении общества, об иллюзии власти, сосредоточенной в руках народа. Я называю это иллюзией, Камило, потому что на самом деле ничего подобного у нас в стране никогда не происходило — ни раньше, ни теперь. Экономическая и военная мощь, которая правит миром, всегда была сосредоточена в одних и тех же руках, здесь не случилось ни русской, ни кубинской революции, было лишь прогрессивное правительство наподобие европейского. Мы ошиблись полушарием и временем, поэтому расплачивались по полной.
Хуан Мартин уже начал пускать корни в этом чудесном городе, когда и там разразился военный переворот. Главнокомандующий объявил, что для восстановления в стране безопасности погибнет столько людей, сколько потребуется; это означало абсолютную безнаказанность эскадронов смерти. Как это уже не раз происходило в нашей и других странах, тысячи людей были похищены и пропали без вести — их пытали и убивали, а тела так и не были найдены. Теперь мы знаем, Камило, о печально известной операции «Кондор», организованной спецслужбами Соединенных Штатов для установления правых диктатур на нашем континенте и жестокого уничтожения инакомыслящих.
Репрессии в Аргентине сложились не в один день, войну, как у нас, никто не объявлял, это была лицемерная Грязная война[24], которая просочилась во все слои общества. То бомба взорвется в авангардном театре, то расстреляют из пулемета депутата на улице, то обнаружат изуродованный труп профсоюзного лидера. Все знали, где находятся пыточные центры, там исчезали художники, журналисты, учителя, политические лидеры и прочие лица, считавшиеся неблагонадежными. Женщины тщетно искали своих мужчин; однажды матери вышли на марш с фотографиями пропавших сыновей и дочерей на груди, вскоре к ним присоединились бабушки, потому что детей молодых женщин, убитых в тюрьмах сразу после родов, уносили мутные реки незаконного усыновления.
Знал ли об этом Хулиан Браво? Какое участие он в этом принимал? Я знаю, что он прошел обучение в Школе Америк[25] в Панаме, подобно офицерам, ответственным за репрессии в латиноамериканских странах. Он пользовался доверием генералов как выдающийся пилот, полагаю, отвага, опыт и беспринципность подружили его с властями. Однажды, прихлебывая виски прямо из бутылки, он разговорился и признался, что иногда его самолет перевозил политических заключенных в наручниках, с кляпами во рту, накачанных наркотиками. При этом поклялся, что ему ни разу не доводилось выбрасывать кого-либо из этих несчастных в море — этим занимались военные пилоты на вертолетах.
— Это называется «смертельными рейсами», — добавил он.
Первой забрали Фаню Гальперин. Дождались окончания концерта Вивальди и арестовали ее в гримерной на глазах музыкантов, прямо в театре «Колон».
— Проследуйте с нами, сеньорита. Не волнуйтесь, это просто формальность. Скрипка вам не нужна, вы получите ее позже, — сказали ей.
В машине Фаню начали избивать. Возможно, ее задержали, чтобы вытащить сведения о брате-монтонеро, но семья ничего о нем не знала в течение многих месяцев. Музыканты оркестра, ставшие свидетелями ее задержания, сообщили об этом родителям Фани, те обратились к друзьям, общими силами принялись ее спасать, началось хождение по мукам. В последний раз Фаню видели в Военно-морском училище, которое превратили в центр пыток.
После этого похитили двоих человек из кружка Хуана Мартина, и остальная группа быстро распалась. Издатель одной из газет, с которой сотрудничал Хуан Мартин, потихоньку зазвал его в кафе, где предупредил, что в редакцию приходили сотрудники службы безопасности и наводили о нем справки.
— Немедленно уезжайте как можно дальше, — посоветовал он, но Хуан Мартин не мог никуда бежать, не выяснив, что случилось с Фаней; он обязан был перевернуть небо и землю, но узнать, где ее держат, и вырвать ее у военных.
Однако в тот же вечер, возвращаясь к себе в мансарду, он безошибочно узнал зловещий силуэт черной машины. Развернулся и неспешно зашагал прочь, чтобы не привлекать к себе внимания. Он не осмелился обратиться за помощью к друзьям, боясь их подставить.
Ночевал он на кладбище Реколета, скорчившись среди могил, а на другой день, за неимением лучшей идеи, отправился в резиденцию бельгийских миссионеров. Католическая церковь участвовала в зверских репрессиях, в том числе в печально известных «смертельных рейсах», но среди священников и монахинь встречались диссиденты, которые укрывали у себя жертв, часто рискуя собственной жизнью. Бельгийцы приютили его на пару ночей. Они пообещали, что будут разыскивать Фаню Гальперин, у них имелись списки похищенных с данными и фотографиями, но ему вмешиваться в это не имело ни малейшего смысла. Его связь с Фаней будет раскрыта, это лишь вопрос времени. Единственный шанс — просить убежище в каком-нибудь посольстве; государственный терроризм контролировался на международном уровне, и если Хуан Мартин занесен в черный список в родной стране, известно об этом и в Аргентине.
У Хуана Мартина имелась влиятельная знакомая — атташе по культуре посольства Германии, они вместе обсуждали статьи, которые он отправлял в ее страну. Хотя немецкий народ принял и укрыл у себя тысячи беженцев с нашего континента, правительство, не афишируя этого, поддерживало диктатуры Южного конуса Латинской Америки по экономическим и, возможно, идеологическим соображениям — якобы они были необходимы для борьбы с коммунизмом. Посол был задушевным приятелем одного из генералов Хунты, но атташе по культуре симпатизировала Хуану Мартину. Не имея возможности предоставить ему убежище у себя, она отвезла его на своей машине в норвежское посольство.
В посольстве Норвегии сын прожил пять недель, ожидая новостей о Фане Гальперин. Спал на раскладушке в одном из кабинетов. Он то и дело представлял себе мучения, которым подвергали девушку: допросы, побои, изнасилования, собак, которых натравливали на заключенных, удары током, крыс — обо всем этом было известно. Если военные не найдут ее сбежавшего брата, они могут арестовать родителей и терзать их у Фани на глазах.
Тридцать три дня спустя в посольство прибыл один из бельгийских миссионеров с известием, что в морг поступило тело молодой женщины. Это была она, родители ее опознали. Терзаемый горем и чувством вины за то, что не пришел к ней на помощь, Хуан Мартин уехал в Европу по выданным ему в посольстве поддельным документам.
И вот, когда мой сын уже был в безопасной Норвегии, ко мне явился самый неожиданный посетитель: Харальд Фиске, орнитолог, с которым я познакомилась на ферме в Санта-Кларе. Он рассказал новости и передал короткое письмо, написанное моим сыном за несколько минут до того, как сотрудник посольства отвез его в аэропорт. Тон послания был холоден, ничего личного, ни единого лишнего слова, Хуан Мартин лишь сообщал, что скоро предоставит мне необходимую информацию о продукте. Иначе говоря, записка была зашифрована.
— Он пока не хочет, чтобы отец что-либо о нем знал, — сказал мне Харальд.
Я относительно спокойно и бесконечно терпеливо перенесла почти четыре года терзаний, не имея никаких сведений о судьбе единственного оставшегося у меня ребенка, и когда осознала, что этот норвежец видел его всего несколько дней назад, у меня подогнулись колени, я упала в кресло и зарыдала. Чувство облегчения было сродни выбросу адреналина от пережитого ужаса — та же пустота внутри, а потом волна пламени, растекающегося по венам. На мои яростные рыдания прибежала Этельвина, вскоре вокруг меня собралась вся семья, и все плакали, а норвежец наблюдал за этой эмоциональной разрядкой в полной растерянности.
На дипломатический пост в Аргентине Харальд заступил год назад, жил он там один, потому что успел развестись, а дети учились в университете в Европе. Он прилетел из Буэнос-Айреса, чтобы рассказать мне о Хуане Мартине, о том, как вовремя тот сбежал, о его жизни в Буэнос-Айресе, пока не разразилась Грязная война и ему не пришлось скрываться, о работе журналистом, о тайном существовании под вымышленным именем, о друзьях и любви к Фане Гальперин.
— Он не хотел уезжать без нее, — добавил Харальд.
Тогда мы этого не знали, но за семь ле! геноцида более тридцати тысяч аргентинцев было убито или пропало без вести.
Пройдет еще год, прежде чем я смогу наконец встретиться с Хуаном Мартином. Он прибыл в Норвегию с разбитым сердцем, испуганный и подавленный, но на помощь ему пришел Норвежский совет по делам беженцев, организованный в конце Второй мировой войны. Представитель совета встретил его у трапа самолета и отвез в небольшую студию в центре Осло, где было все необходимое для комфортного проживания, в том числе теплая одежда его размера, — южное полушарие ом покинул летом, а в Норвегии стояла зима. Совет и, в частности. этот добрый человек стал и его спасением в первые месяцы. давали деньги на повседневные расходы, помогали пройти через бюрократические препоны, получить вид на жительство и удостоверение личности с указанием настоящего имени, научили передвигаться по городу и вести себя в незнакомом обществе, связали с другими латиноамериканскими беженцами, записали на занятия языком. Ему предложили даже помощь психолога, которую получали другие иммигранты, чтобы приспособиться к новым обстоятельствам и преодолеть прошлое, но Хуан Мартин объяснил, что он сбежал вовремя и не чувствует никакой психологической травмы. Ему нужна не терапия, а работа, он не может бездельничать, живя за чужой счет.
Я отправилась в Норвегию, чтобы его навестить, прихватив тебя и Этельвину; тебе, Камило, было шесть лет, и, скорее всего, ты этого не помнишь. За долгое время, пока мы не виделись, сын так изменился, что, если бы он не подошел к нам в аэропорту, мы бы его не узнали и прошли мимо. Я помнила его тощим, неуклюжим и патлатым, а передо мной стоял солидный мужчина в очках и с ранней лысиной. Ему было двадцать восемь, а выглядел он на все сорок. Я растерялась, увидев перед собой незнакомца, и целую минуту, показавшуюся вечностью, не могла пошевелиться, но он обхватил меня и крепко обнял, и я зарылась лицом в грубую шерсть его свитера, и тогда мы стали как прежде: мать и сын, лучшие друзья.
Хуан Мартин больше не жил в студии, он переехал в скромную квартиру на окраине и работал в Норвежском совете по делам беженцев переводчиком и гостеприимным хозяином. Настала его очередь помогать беженцам, особенно из Латинской Америки, как некогда помогали ему, — с ними у него был общий язык и общая история.
Сын взял недельный отпуск и повез нас показывать страну, куда в последующие годы мне не раз предстояло вернуться. В поездке я то и дело отмечала, как переменилась жизнь моего сына: теперь он говорил по-норвежски с ужасным акцентом, адаптировался, завел друзей и познакомил меня с Уллой, девушкой, которой предстояло стать моей невесткой и матерью двух моих внуков. Судя по описанию Фани Гальперин, вторая любовь Хуана Мартина была полной противоположностью первой. У загорелой от летнего солнца и зимнего снега, спортивной, сильной и жизнерадостной Уллы не было, в отличие от Фани, ни малейшей склонности к политическим или экзистенциальным кризисам.
Долгая разлука стирает очертания и окраску воспоминаний. У меня сохранились письма и фотографии норвежской семьи Хуана Мартина; мы болтаем по телефону, он приезжал ко мне в последние годы, когда у меня уже не было сил для долгой поездки, но, думая о моем сыне, я не могу с точностью вспомнить его лицо или голос. Годы, прожитые на севере, отдалили его от родины, и сейчас он кажется мне таким же иностранцем, как Улла и их дети. Ему куда лучше живется в своей мирной приемной стране, чем в безумии нашей. Говорят, в Норвегии самые счастливые люди на свете. Я привыкла любить Хуана Мартина и его семью издалека, не питая никаких надежд. Теоретически я скучаю по большой семье, такой, какая была у моих дедов или родителей, по воскресным обедам, на которые все собирались в Большом доме с камелиями, по ощущению безопасности в тесном, сплоченном мирке, но поскольку у меня самой ничего подобного не было, на самом деле мне это не так уж необходимо.
Тем временем у Хосе Антонио обнаружились признаки деменции. Он перенес несколько легких инсультов, у него было слабое сердце и высокое давление, к тому же начала развиваться глухота — словом, тысяча хворей, которые вдруг обострились и в конечном итоге оторвали его от реальности. Симптомы начались задолго до официального диагноза; сначала он забывал дорогу домой, не мог вспомнить, что ел на обед, мог заблудиться в квартире и не помнил, кто он такой.
— Ты Хосе Антонио, мой муж, — повторяла ему мисс Тейлор, показывала альбомы с фотографиями и рассказывала о его жизни, стараясь сделать эти истории как можно живее и красочнее, чтобы вспоминалось приятное, но все без толку, он ничего не запоминал.
Он начал бояться Криспина, ему казалось, что тот может его сожрать; у собаки действительно был грозный вид, притом что она была кроткой, как кролик, и прожила с нами много лет. Самым мучительным в состоянии Хосе Антонио был страх. Его пугал не только Криспин, он боялся остаться один, боялся, что его. отправят в дом престарелых, что кончатся деньги, случится пожар или еще одно землетрясение, что в еду подсыплют яд, что он умрет. Мисс Тейлор он узнавал, но регулярно спрашивал, кто я такая и почему ежедневно сажусь с ними за стол, если меня не приглашали. Однажды вышел из квартиры голый, в шляпе и с тростью; спустился на первый этаж и неспешным шагом двинулся по улице. Его привели назад сердобольные соседки, не дожидаясь вмешательства полиции.
— Я шел в банк, чтобы снять свои деньги, пока их не украли, — пояснил он свою дикую выходку.
Мы с мисс Тейлор очень переживали, что болезнь так изменила Хосе Антонио, зато вы с Этельвиной воспринимали его превращение как нечто вполне естественное. Вы сотню раз отвечали ему на один и тот же вопрос, утешали, когда он начинал плакать без причины, отвлекали от кошмаров. Тебя он кое-как узнавал, считал, что ты его внук, и злился, когда появлялся Хулиан Браво, твой законный дедушка.
Несколько лет спустя Криспин также стал жертвой слабоумия. Ты отказывался в это верить, Камило, но так оно и было. Животные тоже теряют рассудок. Подобно Хосе Антонио, собака могла заблудиться в собственной квартире, забывала, что поела, лаяла без всякой причины, уставившись в пустую стену, пугалась включенного пылесоса, а меня не узнавала. Добрейший Криспин, который раньше приветствовал меня затейливым танцем, под конец жизни рычал, когда я входила в дом.
Брат умер в возрасте восьмидесяти лет, из которых более четырех провел в ином измерении. В последнее время он не знал ни покоя, ни радости, мы редко слышали его звучный смех. Нежности в нем тоже не осталось, потому что он разучился взаимодействовать с окружающими; злился на мисс Тейлор, отталкивал ее, оскорблял, употребляя выражения, которые никогда раньше ни с кем себе не позволял. Когда-то он был высоким и крепким, но слабое здоровье превратило его в худенького старичка; благодаря этому нам удавалось с ним справиться, когда он становился агрессивным и лупил палкой каждого, кто осмеливался к нему приблизиться. Его глаза утратили блеск и ясность, он сделался капризным ребенком. Жена терпела его выходки с присущей ей британской выдержкой; она говорила, что это не тот мужчина, который десятилетиями преследовал ее с упорством пылкого влюбленного и обожал как самый верный из мужей. Она хотела помнить его таким, а не сварливым старикашкой, в которого он превратился.
Умирал Хосе Антонио тяжело, смерти он боялся и отражал ее натиск в течение долгих недель. Мы все страдали в те дни, дышал он с великим трудом, из груди вырывалось хриплое бульканье, он бился, жаловался и кричал, пока не пропал голос. Когда он в изнеможении сдался, все почувствовали облегчение, но, увидев его холодным и твердым, с лицом желтоватого оттенка, я ощутила глубочайшее потрясение — столько значил он в моей жизни и стольким я была ему обязана. Я почти не поддерживала связь с остальными четырьмя братьями, которые умерли несколькими годами раньше, но Хосе Антонио был раскидистым деревом, которое с самого моего рождения обеспечивало мне защиту и тень; он взял на себя заботу обо мне с того далекого утра, когда я обнаружила отца в библиотеке.
Год спустя настала очередь Джозефины Тейлор, которая ушла воспитанно и сдержанно, как вела себя при жизни. Она не хотела никого обременять. Некоторое время боролась с раком, который, по ее словам, развился на месте некогда удаленной опухоли размером с апельсин. Вряд ли такое возможно, поскольку апельсин ей удалили в молодости, а раком она заболела спустя полвека. Она могла бы пройти курс химиотерапии, но решила, что без Хосе Антонио ее жизнь утратила всякий смысл и к своим восьмидесяти шести годам она слишком устала. Мне кажется, что я вижу ее такой, какой она была в те последние дни, маленькой старушкой из сказки, старомодной, сентиментальной, сидящей у окна с книгой, которую читать уже не могла, с Криспином у ног.
Ты наверняка помнишь тот день, Камило, ты видел его в кошмарах, просыпался в горьких слезах, и единственное, что мог произнести, было имя мисс Тейлор — так ты всегда ее называл. В тот день ты вернулся из школы оборванный, потный и грязный, как обычно; бросил сумку на пол и помчался к Криспину, удивленный, что пес не вышел тебя встретить. Ты искал его, звал. Мы с Этельви-ной были на кухне, смотрели мыльную оперу; ты чмокнул нас мимоходом и побежал в гостиную. Стояла зима, на улице было темно, и мы разожгли камин. В свете его пламени и настольной лампы ты увидел в кресле мисс Тейлор. Криспин лежал с ней рядом, его черная голова неподвижно покоилась на ее юбке. И тогда ты понял, что произошло.