Часть третья

Глава семнадцатая

Алексей позвонил Директору ФСБ Лобастову и голосом, в котором не было просьбы или заискивания, а уверенная властная воля, произнес:

— Мне нужно побывать на Урале. Посетить под Нижним Тагилом колонию строгого режима. Посещение входит в «монархический проект». Милостивый наследник престола ищет «разбойника благоразумного». Обрести сторонников среди заключенных, пообещать им амнистию — это, как понимаете, входит в замысел руководителей «проекта». Поэтому, будьте любезны, билет в Екатеринбург. Пусть меня встретят и сопроводят в колонию. И если можно, без всякого телевидения.

— Конечно, конечно, — заторопился Лобастов. — «И в мой жестокий век»… Я понимаю… «Восславил я свободу»… Все сделаем в лучшем виде… «И милость к падшим ангелам призывал»…

Уже в полдень Алексей летел на Урал. Был встречен в аэропорту начальником Управления исполнения наказаний, седоватым строгим полковником. От трапа, минуя Екатеринбург, огибая его по кольцу, они помчались на север, туда, где по утверждению горбуна-ракетчика, томился «на зоне» живой Юрий Гагарин. В дороге полковник пытался заинтересовать Алексея рассказами о трудной судьбе офицеров, несущих службу в колониях, о малой зарплате, о нехватке жилья, о нервной работе среди враждебного, склонного к неповиновению и бунту контингента. Алексей отмалчивался. Смотрел на гранитные откосы, поросшие лесом, на дымящие по горизонтам заводские трубы. Размышлял об Урале, таинственном и священном, — становом хребте России, плахе царей, танковом оплоте державы. О Ганиной яме, куда были брошены изрубленные, сожженные, ошпаренные кислотой останки царской семьи, знаменуя страшный конец «белой империи». Из этой ямы, через семьдесят лет, как чудовищный демон возмездия, явился Ельцин, могильщик «красной империи». Алексей думал, что непременно, побывав в колонии у Гагарина и в доме умалишенных у Кузнецова, освободит пленников, а потом посетит в Екатеринбурге Храм на Крови и Ганину яму, с которыми связан таинственным предначертанием. К вечеру они достигли Нижнего Тагила, где черные трубы дымили на красной заре. Переночевали в пригородной гостинице.

Утром подкатили к колонии, на краю унылого поселка.

Здание штаба, куда его привел полковник, было двухэтажное, из силикатного кирпича, со всеми признаками гарнизонного строения. Грязно-зеленые масляные стены. Грубо выкрашенные двери. Тесные одинаковые кабинеты. Циркуляры и приказы на стенах. В кабинетах военные — мужчины и женщины. Мышиного цвета форма. Какие-то папки. Шелестящие бумаги. Назойливый треск телефонов. Находившееся в их распоряжении хозяйство доставляло им массу забот, и эти заботы делали их шумными, раздраженными и подвижными. Начальник колонии размещался в кабинете, где странно пахло железом и несвежей человеческой плотью. Этот запах исходит от громадного сейфа, столь большого, что у Алексея явилась пугающая мысль, не содержится ли в этом сейфе наиболее опасный заключенный, требующий надзора самого начальника. Не здесь ли, в этом железном коробе, долгие десятилетия томится Юрий Гагарин со своей заповедной «Формулой Рая».

— Мы, конечно, слышали о вас, — поднялся навстречу начальник колонии. Он был невысок, лыс, с низким лбом и руками, которые не прижимались к туловищу из-за могучих, разбухших бицепсов. От него исходила биологическая мощь и настороженная чуткость, которая требовалась от вожака племени, находящегося в постоянной борьбе. — И администрация колонии, и заключенные смотрят телевизор и знают вас. Мы вам покажем все, что вы пожелаете. Вы можете побеседовать с заключенными. Можете побывать в отрядах, отведать пищу в столовой, послушать выступление самодеятельного ансамбля. Вас будет сопровождать начальник отряда капитан Маркиросов.

В дверях появился военный, тоже лысый, с остатками черных волос, с могучей, выступавшей из ворота шеей. Он улыбался, но глаза, темные, тревожные, казалось, считывали потаенные мысли, и Алексей испугался, что замысел его будет разгадан. Гагарина спрячут, а его самого арестуют и посадят в этот ужасный сейф, который снаружи был выкрашен в коричневую, с желтыми разводами краску, фальшиво изображавшую древесную фактуру. Никто никогда не узнает о его аресте, никто не хватится о его исчезновении.

— Вы сможете убедиться, как нелегка наша служба. Еще неизвестно, кому тяжелее, — осужденным или администрации колонии, — начальник кивнул на открытую дверь, где стояли другие работники штаба, желавшие взглянуть на Алексея. Все они показались Алексею похожими. Лысоватые, чернявые, низкорослые, с могучими конечностями, проницательными чуткими глазами, они были словно одна семья, — братья, дети, племянники начальника, и он управлял ими не по военному уставу, а по законам племени, ведущего борьбу за существование.

— Тогда пойдемте, — сказал капитан Маркиросов.

Полковник, сопровождавший Алексея из Екатеринбурга, остался в штабе, будто бы желая познакомиться с какими-то документами, а Алексей, покинув штаб, направился вслед за капитаном в колонию.

Обогнув строение штаба, они оказались на сером пустыре, где обрывались дома поселка, кончались деревья, исчезала растущая из земли трава, и все улицы, дорожки и тропки сходились к одной серой асфальтовой дороге, которая мрачно проходила через пустырь и упиралась в стену. Стена была пугающая, уродливо-сложная, состоявшая из нескольких ярусов. Нижний ярус был из бетонных, грубо выбеленных плит с потеками серой грязи. Над ними возвышались высокие дощатые щиты, сколоченные из плохо отесанных досок. Верхняя кромка досок была утыкана штырями, увита клубками колючей проволоки с едким металлическим блеском. Еще выше над проволокой виднелись караульные вышки с козырьками, и там маячили часовые с автоматами. Уродство стены показалась Алексею неслучайной, осмысленной. Здесь присутствовала продуманная эстетика ужасного и отталкивающего, отчуждавшая пространство колонии от окрестного мира. Это отчуждение достигалось невидимым ядовитым полем, какое бывает вокруг кратера вулкана, где земля выжжена и отравлена кислотными газами, и на склонах горы нет ни единой травинки, а только черный и зернистый шлак. Ядовитое и испепеляющее поле окружало колонию, туманило небо над вышками, словно по ту сторону стены шло постоянное тление, поднималась вялая гарь. Алексей чувствовал особый состав воздуха над колонией, его химический, непригодный для дыхания состав. Казалось, вокруг стены искривлялись магнитные силовые линии, как в районе аномалии. Преломлялись световые лучи, и по этим искривленным линиям, не достигая колонии, далеко огибая ее, проносились птицы, частички тополиного пуха, корпускулы света.

Дорога упиралась в железные склепанные ворота, подле которых виднелась проходная — уродливая каменная выпуклость, закупоренная стальной дверью с несколькими сигнальными кнопками. Перед проходной на солнцепеке стояли женщины. Пожилые, в невзрачных кофтах и старомодных платках, и молодые, в кокетливых блузках и нарядных шляпках. Они были похожи одна на другую своим безнадежно-терпеливым ожиданием, покорно-тусклыми лицами, кульками и сумками, которые они поставили на серый шлак пустыря. Казалось, такими их сделало многодневное стояние перед этой глухой стеной, безропотное горе, что привело их из далеких городов и селений к этим глухим воротам, к стальной двери с красными и желтыми кнопками.

— Ой, смотрите, вон кто идет! — ахнула одна из женщин, узнав Алексея. — Это царь, это царь! — Она кинулась к Алексею, хватая его за рукав. — Там мой сын, мой сыночек. Он не убивал. Он не мог убить. Он был добрый, хороший мальчик. Вы пойдите туда и скажите, мамочка ждет. Вы спасите его. Мы за вас будем Богу молиться.

Она цеплялась за него, из-под старенького платка смотрели синенькие подслеповатые глазки, и Алексею было мучительно больно. Он испытывал такую вину перед ней, такое стеснение сердца, словно это он отнял у нее сына, по его вине тот оказался в тюрьме. «Мой народ, — думал он сокрушенно. — Это мой народ».

Сопровождавший Алексея капитан оттолкнул женщину, грубо прикрикнул:

— А ну стоять! Сейчас вас живо отсюда выдворят! — оттеснив испуганную просительницу, он нажал на сигнальную кнопку. В глубине стены затрещало. Железная дверь отворилась, и стальной сквозняк всосал Алексея.

Он почувствовал эту всасывающую силу, словно случился перепад давления. Уши заложило, и он на мгновение оглох и ослеп, оказавшись в стальном полутемном отсеке, как на борту батискафа, который погружался на дно. Капитан прикладывал пластинку к сигнальным датчикам. Лязгали замки, открывались и закрывались двери. Одна решетка сменяла другую. Они проходили сквозь накопители, шлюзы, тесные тамбуры. Во время этого бесконечного прохождения Алексею казалось, что он попал внутрь сложной машины, где его обрабатывают железом. Прессуют, сдавливают, прокатывают сквозь валики, как болванку, обдувают железным ветром, напыляют на кожу металлическую пудру. Превращают в деталь, в железное изделие, по сложной, заложенной в машину программе. Когда наконец они миновали последнюю, лязгнувшую дверь и оказались по другую сторону стены внутри колонии, он был уже другим человеком. С иным зрением и слухом, иными сердцем и легкими, с иной физиологией, позволявшей существовать в иной, неземной среде обитания.

Его поразил неестественный, нестерпимый блеск, от которого было больно глазам. Казалось, в небе горело не солнце, а другое, более яркое, ослепляющее светило, создающее вокруг бесчисленные серебряные вспышки. Мир вокруг был жгуче серебряным, почти драгоценным, если бы не множество острых, как иглы, колючих мерцаний. Этот эффект серебра рождала развешенная и растянутая повсюду колючая проволока. Завитками и плотными клубками она лежала на стене по всей ее протяженности, и каждый зубчик ярко и хищно сверкал. Она была натянута в несколько рядов, на разной высоте, по всему периметру колонии, и на ней, словно капли ядовитого света, сверкали острые жала. Тут же, почти от самой стены, начинались сетчатые, покрашенные серебряной краской решетки, высокие, ослепительно яркие клетки, делившие пространство колонии на квадраты. Вид этих серебряных клеток, этой сверкающей лучезарной проволоки рождал ощущение празднества, какое бывает в перевернутом мире, в помраченной психике смертельно больного, которому дали надышаться веселящим газом. Такое веселящее безумие испытал Алексей, оказавшись среди отточенного серебра, словно его привели на Праздник Зла и предлагали принять в нем участие.

— Тут, знаете, иногда не поймешь, кто зэк, а кто охранник. Кто осужденный, а кто начальник отряда, — произнес капитан Маркиросов. Было видно, что и он, пройдя сквозь механическую обработку проходной, превратился в деталь, и его не обошло стороной безумие этого серебряного, колючего, решетчатого мира.

Квадратные участки, огороженные этим жестоким блеском, были черными, траурными. На черных квадратах, на солнцепеке, сгрудились люди, — темные, как вар, недвижные сгустки, бритые головы, глядящие исподлобья глаза. Множество настороженных, угрюмо-зорких глаз следило за ними, идущими. Так смотрят на зверофермах выращенные в неволе норки и черно-бурые лисы, сохранившие подавленный инстинкт свободы, а также инстинктивное ощущение неизбежного насильственного конца. Алексея мучили эти взгляды. Он стыдился своего здесь появления, своей свободы, сытого, здорового тела, возможности повернуться и в любую минуту покинуть эту жестокую планету, где не растет трава, не гаснет слепящее, словно тысячи скальпелей, светило, и люди слиплись, словно комья черного пластилина, срослись телами, желудками, общим на всех страданием.

— Мы можем зайти. Вы поговорите с заключенными. Спросите, о чем желаете, — капитан остановился перед жестяной надписью «рубеж». Приложил пластину к электронному замку. Дверь с оружейным звяканьем раскрылась, и они прошли внутрь вольера, мгновенно изменив сложившуюся внутри обстановку.

Со всех сторон к ним вяло потянулись люди в черных бушлатах, с номерами, или голые по пояс, в татуировках, в надписях, с фантастическими змеями и драконами. Смыкались, обступали, теснились вокруг, словно огромное существо заглатывало их в свой губчатый, мускулистый желудок. Начало переваривать, выделяло едкий сок, тлетворный запах. Было готово растворить и впитать без остатка.

Совсем близко перед Алексеем оказался невысокий, молодой мужчина с красивым умным лицом, синими глазами, с белесой головой, на которой начали отрастать короткие золотистые волосы. Он был в черном бушлате с нагрудной нашивкой, на которой был начертан пятизначный номер.

— Здравствуйте, — растерянно сказал Алексей и протянул человеку руку. — Как вас зовут?

— Лакшин Анатолий Степанович, — доброжелательно, отвечая на рукопожатие, произнес заключенный.

— За что вы отбываете наказание? — спросил Алексей и тут же устыдился своего вопроса, в котором присутствовало пустое, праздное любопытство, без всякого намерения и возможности помочь попавшему в беду человеку. Но человек охотно ответил:

— Разбойное нападение и убийство.

— Как же это случилось? — все так же робея, спросил Алексей.

— Да кто его знает. С товарищем начали грабить квартиру еврея-ювелира, а он возьми, да и явись. Я его и пристукнул. Как-то машинально, без злобы.

— И сколько же вам дали?

— Пятнадцать лет.

— И сколько уже отбыли?

— Шесть лет.

Заключенный отвечал охотно, откровенно, ничего не скрывая, ничего не стесняясь, будто не раскаивался. Ему нравилось, что его спрашивают, им интересуются. С ним заговорил свежий, явившийся с воли человек, в красивой одежде, пахнущий одеколоном, с легким румянцем на чистом лице, так не похожий на окружавших, надоевших товарищей, с их одинаковыми застиранными бушлатами, несвежим запахом, серыми, выцветшими лицами.

— Вот еще полтора годика отсижу и выйду условно-досрочно.

Алексею было стыдно за свою беспомощность. За то, как нарочито, боясь показаться надменным и чужеродным, он торопливо протянул заключенному руку. За все различие их положений и судеб. За разницу выпавших на их долю страданий. Все это вместе усиливало чувство вины. Вызывало острое сострадание к этим людям, совершившим в прошлой жизни неслыханные злодеяния, но претерпевшим со стороны слепого, как неумолимая машина, государства насилие.

«Мой народ, — думал он с болью, — мой народ, с которым себя не разделяю и для которого готов положить свою жизнь».

— А мы вас знаем, — сказал человек в серой майке с синей замысловатой татуировкой, покрывавшей всю его руку от плеча до запястья, уходившей под майку на грудь и живот и снова выплывавшей волнистыми хвостами и змеиными кольцами на другой руке. — Вас по телевизору часто показывают. Вы и вправду наследник престола? — У человека была длинная костистая голова и вставные металлические зубы. С таким, как у него, лицом в кинофильмах играют блатных, но здесь, под палящим солнцем, на вытоптанном, без единой травинки пустыре, он казался усталым и беззлобным. С наивным удивлением рассматривал Алексея. — А что, если станете царем, отпустите нас по амнистии?

Все заволновались, еще плотнее сгрудились, будто хотели заручиться обещанием, воспользоваться невольным знакомством, опереться на это знакомство в каком-то, предстоящем им всем разбирательстве.

— До этого еще далеко, да и будет ли, — ответил Алексей уклончиво, но не отрицал самой возможности воцарения и связанной с этим амнистией, чтобы не разочаровать этих надеющихся людей. Все оживились, стали переговариваться, с надеждой смотрели на Алексея. Сопровождавший его капитан Маркиросов беседовал с кем-то из заключенных, втолковывал что-то строго и властно. Алексей воспользовался тем, что капитан от него отвлекся:

— Я вот что хотел спросить. Здесь, в этой колонии, мне говорили. Здесь будто бы содержится Юрий Гагарин, космонавт. Он якобы не умер, не погиб в катастрофе. Говорят, он все пишет, чертит какие-то чертежи. Говорит о «Формуле Рая». Вы не слышали?

Он видел, как изменились лица тех, кто стоял рядом. Напряглись, окаменели. Глаза ушли под надбровные дуги, подозрительно, отчужденно смотрели. Все стали расходиться, удалялись от него, разбредались по черному пустырю среди серебряных сверкавших решеток.

— А вы ничего не слышали? — Алексей спросил у молодого, стоящего перед ним заключенного, с кем только что здоровался за руку. У того отчужденно потемнели глаза. У рта образовались две презрительные злые морщинки. Отвернулся и пошел прочь, не ответив.

— Ну что, поговорили? — подошел Маркиросов. — Пойдемте, я покажу вам спальное помещение.

После колючего едкого солнца в казарме отряда было почти темно. Окон не было видно. Под сумрачным потолком горели тусклые голые лампочки. Тесно, сплошными рядами, стояли двухъярусные железные койки, застеленные серыми одеялами. Воздух был недвижный, душный, с застывшими запахами несвежего тела, ветхого белья и железа. Казалось, в казарме образовалась и не рассеивалась туча тяжелых сновидений, безысходных дум, молчаливых страхов, которые прерывались ночными побудками, обысками или внезапными шальными налетами с тонким вскриком, удушающим хрипом, проблеском втыкаемого в тело острия, и потом под лампой, на скомканном одеяле лежало скрюченное тело в окровавленном тельнике.

Их встретил дежурный, бесшумно возникший из тьмы. Рапортовал Маркиросову, стоя навытяжку. Закончил рапорт бодрыми словами: «Нарушений нет». Стоял, переминаясь, круглое добродушное лицо, мягкий взгляд. Тихо улыбался Алексею.

— Все тихо, спокойно? — спросил Алексей, вновь смущаясь нелепости своего вопроса, который был поверхностным и никчемным в этом стиснутом пространстве казармы, где царили особые закономерности, невозможные на земле, а только в этом внеземном бытии, с ограниченными ресурсами жизни.

— Да все у нас хорошо, — ласково глядя на Алексея, ответил дежурный.

— А вас за что осудили?

— Двойное убийство, — мягко ответил дежурный. — Срок — четырнадцать лет.

— Как же такое стряслось?

— Поехал на охоту. Вернулся на день раньше. Застал жену с любовником. Прямо в коридоре собрал ружье и застрелил обоих. Тут зайцы убитые лежат, а тут они рядом.

— Должно быть, раскаиваетесь, мучаетесь?

— Да нет, давно это было. Я как увидел их, у меня в голове что-то вспыхнуло и ум отключило. Следствие, суд, этап — все, как во сне. Я еще до сих пор не проснулся.

Алексей поражался тому, что этот убийца не вызывает в нем страха и осуждения, а только мучительное сострадание. С ним сотворили нечто такое, что сделало его самого жертвой насилия. Слепая, необоримая машина пропустила его сквозь себя и превратила в деталь. Этот мягкотелый, круглолицый дежурный был больше не способен на ревность, ярость, на охотничью страсть, на погоню за зверем, на безрассудный поступок. В нем был переломан становой хребет, выбит стержень, извлечены внутренности, вместо которых напихали мягкую ветошь, как в матрас.

«Мой народ. Мой бедный любимый народ», — думал Алексей.

Маркиросов прошел в глубь казармы, осматривая койки, заглядывая в деревянные тумбочки. Пользуясь этим, он тихо спросил дежурного:

— Может быть, вы знаете. Здесь, говорят, в колонии содержится Юрий Гагарин, который не погиб, а был схвачен и помещен в колонию. Он будто бы знает какую-то тайну о «Формуле Рая», знает план и чертеж рая. Вы не слышали?

Стоящий перед ним человек слегка отшатнулся, ссутулился, будто ожидал удара. Его лицо при свете тусклых лампочек побледнело, словно он ждал, что его схватят, поволокут, осыпая ударами, закуют в железо.

— Ничего не знаю, — едва прошептал он.

— Ну вот, там, как вы видели, осужденные гуляют на воздухе. Здесь спят. А есть те, кто занимается художественной самодеятельностью. — Маркиросов, приземистый, мускулистый, исполненный упругой напористой силы, приглашал Алексея продолжить осмотр. Покидали казарму, оставляя в ней притихшего сутулого дежурного.

Маркиросов вел его по колонии, прикладывая свою волшебную пластинку к электронным замкам, как колдун, владеющий покоями таинственного дворца, растворяющий ворота в заколдованное, запретное царство.

Они посетили тесную комнату, где работал телевизор, и множество бритоголовых, в темных бушлатах зэков смотрели фильм, заворожено и страстно, веря каждому произносимому на экране слову, каждому цветному кадру. В небольшой зальце ансамбль музыкантов с электрогитарами репетировал, бил в струны, неестественно копировал жесты и ужимки известных рок-звезд, топорща свои черные, с пятизначными цифрами, бушлаты. Тут же сидел художник, разложил краски, кисти. Рисовал при свете электрической лампы картину, копируя маленькую открытку с синей речкой, зеленым лужком и милой избушкой.

Алексей не докучал им вопросами, не нарушал их скудных радостей. Испытывая к ним щемящую жалость, слезное сострадание, повторяя про себя неустанно: «Мой народ. Мой несчастный народ». Не понимал, что вкладывал в эти безмолвные жалобные причитания. Причислял ли себя к обездоленному, исполненному грехов и пороков народу, наивному и в глубине души своей верящему и доброму. Или думал о нем, как будущий царь, принимая его под свой скипетр, под свою милостивую защиту, обещая смягчение его вековечной доли.

«Все они убийцы или воры, так судил им рок. Полюбил я грустные их взоры с впадинами щек», — печально и нежно звучал в его сердце есенинский акафист, написанный об этом, в пронумерованном черном бушлате, с запавшими глазами зэке, рисующем речку и деревеньку.

Весь час, который он находился в колонии, его не покидало ощущение, что пространство здесь выстроено по таинственному, не трехмерному принципу. Не подчиняется законам эвклидовой геометрии. Составлено из незримых плоскостей и граней, спиралей и эллипсов, в которых блуждает, укорачивается, теряет свою яркость залетающий сюда луч света. Часть световой энергии пропадает бесследно, а вместе с ней утрачивается и часть времени. Человек, здесь оказавшийся, как космонавт, унесенный во Вселенную, теряет в полете часть календарного времени. Выходя на свободу, не узнает окружающий мир, отделенный от него несколькими поколениями. Несмотря на яркость посеребренных решеток и палящее солнце, в воздухе присутствовала загадочная тусклость, прозрачная мгла, как если бы происходило частичное солнечное затмение.

— Ну что вам еще показать? — спрашивал Маркиросов, кажется довольный тем, что визит странного посетителя благополучно заканчивается. — Вот здесь у нас содержатся туберкулезники, отдельно от остальных.

Алексей увидел, как в глубине вольера, сквозь блеск натянутой сетки, двигаются темные существа. По их вялым перемещениям, согбенным фигурам, по тому, как некоторые бессильно сидят на солнцепеке, почти не отбрасывая тени, было видно, что они больны. Там, на черном вытоптанном пустыре, в посеребренных клетках, среди запоров, двухъярусных коек, истлевала их жизнь, с каждым сиплым вздохом отмирала их плоть, и казалось, сам воздух, льющийся сквозь решетку, был пропитан болезнью.

— Что поделать, бич наших колоний, — сокрушенно сказал капитан, торопясь пройти мимо, задерживая дыхание, чтобы не глотнуть тлетворный воздух.

— Я хочу войти к ним, — вдруг сказал Алексей, еще не понимая смысл своего порыва.

— Зачем вам? — спросил капитан раздраженно. — Заразу подцепить, раз плюнуть.

— Я войду, — настойчиво повторил Алексей, понимая, что этим поступком он устраняет разницу между собой и заключенными, преодолевает чувство необъяснимой вины, облегчает их долю, принимая на себя часть их страданий и их болезней. — Я войду.

Маркиросов, угрюмо, отводя темные бегающие глаза, приложил пластину к замку. Они вошли в инфекционный бокс. Кто-то из притулившихся зэков вяло встал. Кто-то продолжал дремотно, отрешенно сидеть. Несколько больных потянулись навстречу.

— Зря вы это, — повторил капитан. — Сюда без респиратора вход запрещен, — и он приотстал от Алексея, не желая приближаться к больным.

Несколько человек обступили Алексея. Они были худы, неряшливы, плохо выбриты, словно махнули на себя рукой, не считая нужным следить за чистотой одежды и тела.

Один, тощий, с серой щетиной и слезящимися, запавшими, как у старой лошади глазами, подошел особенно близко. Сипло дыша, произнес:

— Я жалобу буду писать. Меня по болезни выписать надо, а они без лекарства держат. Хотят, чтоб я здесь отдал концы. У меня температура тридцать восемь и кашель.

Он стал кашлять железным кашлем, выбрасывая из себя струи жаркого, пропитанного пеплом воздуха, словно в груди у него шло горение и наружу выносилась больная, пропитанная ядами гарь. Алексей не стал отстраняться, удержал себя около изнуряемого кашлем больного. «Мой народ. Один с ним воздух, один дух, одна судьба». Дождался, когда хриплый кашель сменился тонким мучительным свистом, спросил:

— За что сидите?

— За дело сижу, за убийство, — ответил зэк, держась за тощую, в седых волосах грудь. — Я ведь сидел два раза. Досижу срок, выхожу, две недели на воле, а потом опять загужу. Водка проклятая. Запью и чего-нибудь сотворю.

— Что сотворили?

— С подругой, с женщиной моей, пили шибко, а где денег брать? Воровали. Раз залезли в избу, в погреб, когда хозяев не было. Банки с огурцами вытаскиваем, а тут хозяин приди. Моя подруга его по темени поленом хватила, он и умер. Я на себя вину взял. Ее отпустили, а меня сюда. Сначала писала, что ждет, а потом писать перестала. Должно, померла от водки. А я вот помру от чахотки. Такая судьба.

Его опять начинал бить кашель, словно в легких разгорался металлический уголь, и частички окалины летели Алексею в лицо.

— Я вас хотел спросить. Не слышали про Юрия Гагарина, который сидит в колонии. Он, говорят, не погиб, а где-то его здесь скрывают.

— Почему не слышал? Слышал. — Зэк внимательно и печально взглянул на Алексея. Было видно, что он уже ничего не боится, и смертельная болезнь делает его бесстрашным. — Он, Гагарин, сидит здесь лет тридцать, аль больше. Только один срок отсидит, ему другой впаяют. Он из карцера не вылазит. Все какие-то бумажки пишет, рисунки чертит, а начальство запрещает. Как бумажку напишет, его в карцер заткнут. Он и сейчас там.

Грудь заключенного затряслась, глаза выпучились, синий язык вывалился из губ, и он мучительно, со скрежетом, закашлял. Удаляясь, Алексей слышал его невыносимый, хрипящий из серебряного вольера кашель.

— Теперь, с вашего позволения, я хотел бы осмотреть карцер, — Алексей старался придать своим словам тон не просьбы, а требования.

— Карцер? Этого не следует делать, — глаза капитана сверкнули, и в их черной глубине зажглась недобрая красная искра.

— Почему? — спросил Алексей.

— В колонии у нас неспокойно. Участились случаи неповиновения. В карцере собраны смутьяны. Мало ли что случится.

— Я все же настаиваю, — Алексей произнес это холодно, властно, как человек, привыкший, чтобы ему повиновались.

Капитан напружинил под формой мускулы, будто собирался вступить в единоборство. Вытащил из кармана рацию с гибким усиком. Отошел на несколько шагов и стал переговариваться. Алексей слышал его рыкающий голос, который постепенно сникал, умягчался. Маркиросов вернулся и тихо, но все еще недовольно сказал:

— Хорошо, мы осмотрим карцер. Только прошу, соблюдайте меры предосторожности.

Это был длинный одноэтажный бокс старой постройки, без окон, с единственной дверью, железной и тяжкой. Бокс окружало несколько завихрений колючей проволоки. Земля вокруг была столь же бестравой, как и везде, но не черной, а ядовито-ржавой, будто карцер стоял на железной плите, которая окислялась. По всему периметру карцера на гнутых кронштейнах висели фонари, продолжая гореть при солнечном свете. Действуя своей колдовской электронной пластиной, Маркиросов проник за проволочную ограду, нажал на дверях глухо прорычавшую кнопку, и они оказались внутри бокса. В тускло освещенном коридоре им навстречу шагнуло несколько охранников, принадлежавших все к тому же, мускулистому и лысоватому племени. Невысокие, кряжистые, они были готовы действовать быстро, слаженно, в интересах своей многочисленной популяции.

— Здесь содержим нарушителей режима, — Маркиросов доверительно позволял Алексею познакомиться с той частью колонии, которая составляла ее сокровенное ядро, ее основополагающую сердцевину, где несвобода была доведена до высшей концентрации. Эта «тюрьма в тюрьме» в еще большей степени сжимала и стискивала пространство, подчинявшееся неэвклидовой геометрии ада. Луч света, залетавший в этот темный кристалл, почти останавливался и гас. Неподвижность света и была тем невыносимым страданием, на которое обрекалась душа, рожденная среди лучистых энергий.

Сквозь весь бокс тянулся сумрачный коридор, освещаемый рядами грубых электрических ламп. Вдоль стены, удаляясь, размещались одинаковые железные двери с замками, вид которых мучительно поразил Алексея. На каждой двери было несколько замков и запоров, из разных эпох, различных конструкций, каждая из которых, усовершенствованная и улучшенная, усиливала эффект запирания. Накладывала на дверь дополнительную степень несвободы. Все замки — старые, с грубыми щеколдами, скобами и засовами, и новые, с блестящим, электронным замыканием, — содержались в образцовом порядке. За ними следили и ухаживали. Их смазывали маслом, протирали и подкрашивали. Они были главной деталью в машине, которая вырабатывала несвободу. Воздух в коридоре туманился от бесчисленных частичек железа, капелек масла, был пропитан кислыми запахами живой и неживой материи. За дверями притаилась невидимая жизнь, знавшая о появлении новых людей, ожидавшая от этих людей новых для себя несчастий.

— Ну, давайте посмотрим камеры.

Охранник щелкнул электронным замком, повернул механический рычаг, передернул щеколду. Дверь тяжело отворилась, за ней открылась решетка. За решеткой, впритык, тесно, заполняя всю камеру, стояли люди, молчаливые, с тревожными глазами и землистыми лицами. На Алексея близко, сквозь прутья решетки, смотрел полуголый, в майке, человек, жадно выведывающий, что сулит ему появление незнакомца. Поблажку и облегчение или новое ущемление и жестокость.

— За что попали в карцер? — спросил Алексей, видя, как из-за спины человека выглядывают другие лица, землистые, как картофельные клубни в подвале. Но не было среди них того, которое могло принадлежать Юрию Гагарину. — За что вас сюда посадили?

— За грубость начальству. Ругнулся на командира отряда матом, — тихо, почти шепотом, произнес человек. Голос его казался пропущенным сквозь невидимые фильтры, которые поглотили негодование, ярость, моментально вспыхнувший гнев.

— Ничего, посидит, вежливым станет, — произнес Маркиросов, захлопывая дверь. Человеческие лица, мерцающие глаза, дышащие губы превратились в стальную плоскость с привинченными замками. — Ну, давайте еще посмотрим.

Следующая дверь отворилась. И опять сквозь стальные прутья, из сумрака камеры, возникли лица, словно настенные фрески, серые, размытые, недвижные. Ближе всех стоял сутулый, очень худой, с рубцом на щеке, человек, улыбаясь беззубыми деснами.

— А вас за что наказали? — спросил Алексей, высматривая, ни возникнет ли знакомое лицо космонавта, служившее символом человеческой красоты и свободы. Понимал, что Гагарину, если тот и впрямь жив, должно быть почти девяносто. Что старость и тюрьма неузнаваемо его изменили. И все же надеялся узнать его по той лучистой энергии, которой столь щедро наградила его природа. — Вы за какую провинность?

— Алкоголь, — продолжал улыбаться человек, словно ему доставляла удовольствие сама мысль о водке, само звучание произносимого слова.

— Свинья найдет грязь, где вымараться, — презрительно заметил Маркиросов и закрыл фреску стальной непроницаемой плоскостью.

Из третьей камеры, когда ее отворили, вырвался плотный тампон горячих испарений и чего-то душного, зловонного, бешеного. Алексей увидел маленького, голого по пояс человека с круглыми мускулами и наколкой. На лице запеклась кровь, все тело было покрыто синяками. Но грязные кулаки сжимали прутья решетки, словно он пытался ее выломать. Глаза человека жарко блестели, и Алексею стало не по себе от их ненавидящей силы.

— А вы как сюда попали? — спросил он, чувствуя неуместность вопроса. Человек молчал, только верхняя губа у него дрожала от ненависти и в глазах горела несломленная воля.

— Драку затеял. Товарища кольнул ножом. Оказал сопротивление администрации, — пояснял Маркиросов, и в голосе его чувствовалось торжество укротителя, ломающего волю животного, которое подлежит длительной и искусной дрессировке. Заключенный надвинулся на решетку изувеченным лицом, и казалось, хочет плюнуть, — так задрожали его расквашенные губы. Капитан поспешно захлопнул дверь, вогнал обратно в камеру тампон удушья и ненависти.

— Ну вот, так и везде, — произнес он, улыбаясь, словно ему было неловко перед Алексеем за этих звероподобных людей, от которых можно ожидать плевок в лицо и удар ножа в спину. — Пойдемте отсюда.

Алексей понимал, что его поход в колонию завершается неудачей. Он поверил в миф о Гагарине, в один из народных мифов, к которым столь тяготеет русская, ищущая правды, душа. Его собственный миф был сродни этой фантастической легенде, — миф об уцелевшем наследнике, способном привнести в русскую жизнь справедливость, добро и святость. Он смотрел вдоль сумрачного коридора, где каждая дверь запечатывала страдания и ненависть, дававшие о себе знать проникавшим сквозь сталь излучением тьмы. И только из самой последней двери, такой же угрюмой и страшной, как все, таинственно, едва ощутимо для глаз изливалось сияние. У этой двери воздух желтый, как рыбий жир, насыщенный железной пудрой и частицами больной плоти, странно светился. Источником света были не грязные, ввинченные в потолок лампы, а загадочный светоч, упрятанный в глубь каземата.

— Хочу туда, — сказал Алексей. — Откройте ту дверь.

— Да там все то же. Такая же мразь, — произнес Маркиросов.

— Будьте любезны, откройте дверь.

Это было сказано так спокойно и холодно, с такой неколебимой властностью, что Маркиросов повиновался и пошел открывать.

Он возился долго. Дверь не открывалась. Его колдовская пластинка не срабатывала. Он стучал по замку. Наконец дверь распахнулась, и оттуда пахнуло не тленом, не зловоньем неопрятного тела, а странной свежестью, смолистой сладостью, какая бывает в намоленной церкви.

Алексей приблизился. Сквозь решетку он увидел сумрачную, как тесная пещера, камеру. На железной койке, один, без сокамерников сидел старик, изможденный, в ветхой, прорванной во многих местах одежде, из которой выступали костистые конечности. Его череп был голый, синеватого цвета, кожа на лице повисла серыми складками, нос согнулся к верхней губе, а рот, лишенный зубов, провалился. Глаза заросли бровями. Выделялись большие, неестественно оттопыренные уши. Он сидел, сгорбившись, неподвижно, опустив между колен руки с коричневыми безжизненными кистями. Он был похож на отшельника в пещере, какие изображаются на иконах, и Алексей стал искать глазами ворона, который приносит отшельнику пищу.

— Заходи, я ждал тебя, — услышал он внятный голос, в котором, несмотря на усталость, чувствовалась тихая радость. — Знал, что придешь.

От этого проникновенного, задушевного голоса, от тихого, струящегося из камеры света голова Алексея закружилась. Все на мгновение исчезло. Маркиросов с раздраженным лицом, стоящие в отдалении охранники, ряд тусклых, ввинченных в потолок ламп, решетка камеры. А когда очнулся, сидел на табуретке перед узником. Дверь в камеру была закрыта. Он находился один на один с человеком, в котором, по необъяснимым приметам, узнал Юрия Гагарина.

Тот говорил, и начало его повествования пришлось на минуты обморока, поэтому Алексей стал слышать старика не с первых слов, а лишь с момента, когда обрел способность понимать.

— Боль перегрузок стала проходить, и я вошел в свободный полет, в невесомость. И такая легкость, такая благодать неземная. Тяжести нет никакой, тела нет, костей нет, ничего материального, а одна душа. И она поет. Нет воли, нет мысли, нет желания, а одно только счастье. Земля голубая, серебряная, зеленая, золотая. Вижу все реки, все горы, все океаны. И люблю. Землю люблю, как мать родную. Любуюсь на нее, ненаглядную. Я — сын земли. Я — сын неба. Люблю тебя, Земля-матушка. Чувствую, что навстречу моей любви откликается другая любовь. Как будто свет приближается. Лечу над Тихим океаном, вижу водную рябь, вижу лайнер, как белую чайку, вижу черную черточку — всплывшую подводную лодку. А свет приближается. Окружил мой корабль, как будто я вошел в сияющее облако. Я посмотрел на часы: 17.43 по Москве. И чувствую, что меня из корабля вынимают, проносят сквозь обшивку и помещают в огромный кристалл, где во множестве граней, в несчетных плоскостях, в бесчисленных измерениях летают вспышки света, преломляются лучи, горят спектры, переливаются из грани в грань, из пространства в пространство волшебные радуги. Будто составлено вместе множество зеркал, и все отражают друг друга, и от этого образуется сверкающая бесконечность. Повсюду, как птицы в небе, летают души, резвятся, ликуют, купаются в спектрах и радугах, несутся в пучках лучей. «Где я? — спрашиваю. И чей-то голос, не звуком, а сияющей радугой, мне отвечает: «Ты в раю. Тебе дано узнать, как устроен рай, измерить его, снять чертежи. Запомнить «Формулу Рая» и принести эту формулу на Землю. Постройте вашу земную жизнь по «Формуле Рая», и жизнь будет протекать без болезней, печалей. Люди забудут ненависть, перестанут убивать, умирать от страшных болезней и познают жизнь вечную»…

Алексей слушал старика, сидящего в черном карцере. Старался узнать в нем молодого офицера с белоснежной улыбкой, который на Красной площади рапортовал о подвиге престарелым красным вождям. А потом, на всех континентах, среди ликующих толп, в венках из живых цветов, нес человечеству «благую весть», уже зная о рае, о бесчисленных спектрах и радугах, о бессмертных, ликующих душах. Голос старика был без хрипов и кашлей, тихий, певучий, словно старость не коснулась души.

— Мне дали обычный землемерный аршин, и я стал измерять рай. Измерял множество высот и широт, множество периметров и сечений. Измерял кристалл, в котором сходились бессчетные пространства, сливались мириады миров. Луч света, влетавший в кристалл, не терял лучистую силу, а отражался от граней, становился ярче и чище. Превращался в пучки лучей, расширяя объем кристалла. Работая с аршином, я испытывал несказанное счастье. Мне помогали обитатели рая. Вместе со мной переставляли аршин православные праведники и святые. Там были Иван Сусанин и Зоя Космодемьянская. Монахи Пересвет и Ослябя и двадцать восемь гвардейцев-панфиловцев. Там были Пушкин, Менделеев и Глинка. Были Шолохов и Толстой. Вслед за моим аршином шел Петр Великий. Потом его сменил Сталин, а рядом шагал последний царь Николай. Появился русский солдат Евгений Родионов и полководец Геннадий Трошев. Солдаты Шестой десантной роты и экипаж подводного крейсера «Курс». Многие еще жили на Земле, еще были младенцами, были далеки от своих свершений, но души их уже пребывали в раю. Среди рая росла береза небывалой красоты, белизны. Праведники подходили к березе и целовали ее душистые листья. Циолковский протянул мне кусок бересты, и я нанес на него чертеж рая. Вернадский начертил на бересте математическую «Формулу Рая», и я оказался в моем космическом корабле. Взглянул на часы, было 14.44 Москвы. Путешествие в рай длилось одну минуту…

Алексей слушал повествование Гагарина с упоением. Начинали всплывать из туманного детства волшебные сказки о хождении за три моря, о золотых яблоках, о жар-птице, о кудесниках и чародеях, о молочных реках и кисельных берегах. Повествование было сродни легендам о чудесном острове, на котором живут счастливцы. Напоминало сказания монастырских старцев и деревенских сказителей. В рассказе была та подлинность и чистота, которая делала русских народом-ребенком, народом-сказочником, народом-мечтателем. Русская жизнь представлялась нескончаемым странствием в поисках обетованной земли, которая туманно манила сквозь все пожары и заточения.

Алексей поражался. Пространство колонии являло собой зловещий кристалл, в котором утрачивалась сила света, свертывалась энергия жизни, безмерно концентрировалось страдание. Но внутри этого адского кристалла, в черном карцере, русский космонавт выращивал райский кристалл, в котором свет стремительно увеличивал силу, разбрызгивал лучистые траектории в бесконечность Вселенной, рождал светоносное счастье.

— Я облетел Землю и опустился в казахстанской степи. Меня поместили в клинику для обследования, и я рассказал врачам о моем посещении рая. Но они сказали, что рассудок из-за больших перегрузок и резкой смены давления может быть подвержен галлюцинациям, миражам, и это был мираж. Я встретился с командиром отряда космонавтов и показал ему чертеж рая, который я выполнил, измерив все его высоты, широты, биссектрисы, грани и плоскости, весь многомерный кристалл. Командир посмотрел на меня с сочувствием, спросил, из какого дерева был сделан землемерный аршин и пожелал поскорее восстанавливать силы и готовиться к торжественной встрече в Москве. Когда на Красной площади я рапортовал Генеральному секретарю Никите Сергеевичу Хрущеву о покорении космоса, он расцеловал меня и спросил, правда ли, что я видел рай. Я показал ему чертеж, и он велел художнику Налбандяну нарисовать картину для детского сада: «Юрий Гагарин в раю». После приема в Кремле мы поехали в Звездный городок с Сергеем Павловичем Королевым, уединились в его кабинете, и я достал кусок бересты, которую мне подарил Циолковский с чертежами рая и с «Формулой Рая», которую вывел на бересте Вернадский. «Вот по этой формуле мы должны жить. Это формула коммунизма. Мы должны построить по этим чертежам райский чертог, уловить в него луч света, и этот свет станет умножаться, расширять пространство чертога вплоть до границ Советского Союза. Этим способом мы построим рай на Земле. Это и есть послание из Космоса, выраженное в математической форме, которое я принес на Землю. Это и есть моя встреча с инопланетным разумом». Королев долго разглядывал бересту и хотел ее поджечь спичкой, но я не позволил. С тех пор кому я только ни показывал бересту, ни рисовал чертеж, ни выводил «Формулу Рая». Это были писатели Шолохов и Бондарев. Академики Александров и Сагдеев. Маршалы Гречко и Толубко. Патриарх Пимен и Митрополит Питирим. Руководители партии и государства Брежнев, Косыгин и Суслов. Патриарх сказал мне, что это ересь и помрачение разума, и он всегда возражал против посылки человека в космос. Суслов сказал, что это проявление диссидентства и подрывает коммунистическую теорию и планы построения реального коммунизма. Вы знаете, я много ездил по миру, и агенты иностранных спецслужб, прослышав о бересте, предлагали мне огромные деньги, чтобы я им открыл «Формулу Рая». Но я-то знал, что только русским под силу построить рай на Земле, только русские могут прочитать на бересте «Формулу Рая». За мной стали следить работники КГБ. Меня вывели из отряда космонавтов. Перестали посылать за границу. Я боялся, что у меня украдут бересту и «Формула Рая» будет утрачена. И тогда я решил самостоятельно построить кристалл, соорудить из зеркал стомерное пространство, уловить в него луч света и построить рай на земле. Я долго думал, где соорудить кристалл, и понял, что это должно быть место вокруг старинного храма, где люди веками молились о рае и научились молитвами привлекать на землю пучки космических лучей. Я выбрал храм Покрова на Нерли, что недалеко от Владимира. Он стоит на пустом месте, в лугах, белый, как праведник в ангельском облачении. Я привез туда зеркала, соорудил деревянный аршин и стал мерить землю вокруг храма, сверяя измерения с берестой, выводя на земле райский чертеж. Я стал устанавливать зеркала, так чтобы в них залетали лучи из неба, из заливных лугов, с речных берегов, и все сходились на храме. Я видел, как в зеркалах начинали сверкать дивные спектры, загорались прозрачные радуги, влетали разно цветные световые пучки, похожие на букеты райских цветов, которые держали в руках Циолковский, Вернадский, русский космист Николай Федоров и царевич Дмитрий, зарезанный в Угличе. Рай вокруг храма стал разрастаться, и я испытывал ни с чем не сравнимое счастье. Но в это время со всех сторон подкатили машины, из них выскочили агенты КГБ, разбили зеркала, растоптали бересту, а на меня надели черный мешок и отвезли неизвестно куда. Так я очутился в этой колонии. Чтобы не забыть чертеж и «Формулу Рая», я все время рисую их, а меня за это сажают в карцер и морят голодом. Спасибо мышкам, которые приносят мне крохи хлеба, не дают умереть. Ах, вы мои мышки-норушки, Божьи зверьки!

С этими словами Гагарин опустил руку к полу, и по ней, от ладони к плечу, взбежали две крохотные мышки. Алексей увидел, что у мышек во рту кусочки хлеба и белые ломтики, напоминавшие то ли мел, то ли сахар.

Алексей улавливал исходящие от старика благодатные силы, Доброту и святость, которые чувствовали даже мыши. Струящийся аромат незримого сада. Певучесть голоса. Слабое мерцание хрустальных граней, которыми было застеклено пространство, Волшебный райский кристалл заслонял старика от излучений ада, сберегал его десятилетиями в кромешной тьме.

— Я знал, что ты придешь. Ты будешь царем. Россию ждут великие испытания, — смута, мор и нашествие. Ты станешь царем в ужасное время, но я передам тебе «Формулу Рая», и она спасет Россию, спасет твое царство. Ты примешь Россию, как неухоженное, незасеянное поле, а оставишь, как райский сад. Смотри и запомни «Формулу Рая».

Старик приподнялся с кровати. Обернулся к стене. Простер руки. Из ладоней брызнули лучи света, озарили стену карцера. На стене от потолка до самой кровати, застеленной грубым дырявым одеялом, тянулись строчки с нескончаемыми значками, уравнения с множеством неизвестных. В этом уравнении были обычные, квадратные и узорные скобки. Были интегралы и дифференциалы. Многоэтажные дроби и многостепенные корни. Были скопления знаков, возведенных в сложные степени. Иногда математические символы переходили в витиеватые знаки, напоминающие наскальные руны, орнамент ацтеков, китайские иероглифы. Иные изображали животных, как на золотых украшениях скифов. Другие были подобны цветам и ягодам, оплетавшим древнерусские буквицы. И снова тянулись математические цепочки, громоздились дроби, пульсировали дифференциалы и интегралы. Это была гигантская формула, описывающая мир в момент творения, когда еще в мироздание не проникла порча первородного греха.

Алексей изумленно взирал, не запоминая, а фотографируя нескончаемую формулу зрачками, пряча ее на дне глазных яблок. Она была нарисована на стене кусочками мела, которые приносили узнику мыши.

— Так, значит, я не ошибся? Вы — действительно Юрий Гагарин? Вы побывали в раю и добыли для людей «Формулу Рая»? — воскликнул Алексей, испытывая неземное блаженство. Он протягивал руки к старику, боясь коснуться его жалкого тела, полуистлевшего бушлата с нагрудными цифрами. — Мне выпало огромное счастье.

Он видел, как черные стены расступаются множеством прозрачных плоскостей, раскрываются сияющими гранями. Кристалл, составленный из бесконечных миров, трепетал лучистыми вспышками. В нем загорались дивные радуги, озарялись прозрачные спектры. Крохотный луч, залетая в кристалл, начинал отражаться в зеркалах, превращался в лучезарный пучок, расширял пространство и огненной кометой уносился в беспредельность. Адский кристалл колонии рассекался лучистым кристаллом рая. Там, где раньше была черная безжизненная земля и отточенное, как смерть железо, там качались цветущие травы, текли прозрачные лучи. Поднимаясь до неба, росла береза дивной белизны с душистыми клейкими листьями, и все, кто недавно носил черные изжеванные бушлаты, теперь облеклись в белые одежды, приближались к березе, целовали ее душистые листья.

Старик обернулся к нему. Но не было старика, а стоял перед ним улыбающийся белозубый красавец, смотрел с любовью голубыми глазами, и на его плечах солнечно сияли золотые погоны.

В дверь карцера загрохотали.

— Ты запомнил «Формулу Рая»? — они опять были в черном карцере, и на кровати сидел согбенный старик.

— Запомнил. Почти запомнил. Завтра снова приду. Вас освободят. Я позвоню в Москву. Когда я стану царем, вы будете моим главным советником. Мы поедем к церкви Покрова на Нерли и там построим райский кристалл, который распространится на всю Россию.

Скрипучая дверь карцера растворилась, и Маркиросов, держа в руках резиновую дубинку, почти закричал на Алексея:

— Я говорю вам, что здесь оставаться опасно! Колония на грани бунта! — Он вывел Алексея из карцера, замкнув все щеколды, замки и засовы. — Я отвечаю за вашу безопасность.

Они покинули колонию, и молчаливый полковник доставил Алексея в гостиницу.

Оставшись один, Алексей принялся звонить Директору ФСБ Лобастову. Но номер был заблокирован. Он каждые пятнадцать минут набирал злополучный номер, но все безуспешно.

Позвонил Марине:

— Ты не представляешь, что я узнал. Действительно здесь, под Нижним Тагилом, содержится Юрий Гагарин. В карцере, в страшных условиях. На стене мелом, который ему приносят мыши, он вывел «Формулу Рая». Я не мог ее всю запомнить, нагромождение знаков, иероглифы, руны. Завтра утром приду с фотоаппаратом и сфотографирую. Хочу дозвониться до Лобастова, но как нарочно телефон отключен. Что мне делать?

— Милый, ты уверен, что это не обман? Ты говорил, что тебя постоянно обманывают.

— Не обман. Я видел эффект кристалла. Он волшебный, магический, из бесчисленных граней и радуг. Мы поедем с тобой во Владимир к церкви Покрова на Нерли и построим кристалл. Когда я стану царем, мы изучим «Формулу Рая» и сделаем Россию счастливой.

— Как ты себя чувствуешь, милый? Ты здоров? У тебя все хорошо?

— Как жаль, что тебя нет рядом. Сейчас прощаюсь. Надо звонить Лобастову. Люблю тебя.

Остаток дня прошел в безуспешных звонках. Измученный, изведенный всем пережитым, он лег и заснул. Казалось, спал минуту. Проснулся от стука дверь. Полковник, взволнованный, с белым, без кровинки, лицом, стоял на пороге:

— Нам с вами повезло, Алексей Федорович. В колонии бунт. Захвачены заложники. Есть убитые и раненые. Вызван ОМОН. Идет усмирение.

— Сейчас же едем в колонию!

Они подкатили к колонии, проникли сквозь оцепление. Перед стеной стояли солдаты в бронежилетах и касках. Стена возвышалась, слепая, черная, и над ней колебалось багровое зарево. Вышки казались хрупкими, без караульных, окруженные малиновым небом. За стеной слышался треск очередей. Раздался глухой взрыв, и взметнулся рыжий, клубящийся дым. Железные ворота в стене были открыты, и туда осторожно, приседая на толстых колесах, вполз бэтээр, и за ним, прикрываясь броней, проследовала цепь ОМОНа, — в камуфляже, разбухшие от бронежилетов, в черных беретах, с автоматами, на кривых пружинящих ногах.

— Нам нужно туда. Там делают черное дело, — обратился Алексей к полковнику.

— Невозможно. Опасно для жизни. Там убивают.

По пустырю металась стая коренастых охранников в касках, С малыми рациями. Мимо пробегал Маркиросов, и Алексей окрикнул его:

— Что там такое? Почему убивают?

— Ах, это вы? — с радостной злостью отозвался капитан. — Это «Формула Рая». Одни ее пишут мелом, а другие стирают кровью. — Он побежал, невысокий, упругий, похожий на рассерженного примата.

Раздался еще один взрыв. Какие-то крики. Зарево за черной стеной разгоралось. Алексей подумал — так выглядели старинные, взятые штурмом города, где горели терема, волокли на арканах пленных, насиловали на обочинах женщин.

— Пойдемте, — он решительно двинулся к воротам, вырываясь из рук полковника. Ему удалось проникнуть в ворота, и его «держала густая солдатская цепь. Прожектор «бэтээра» светил в упор в посеребренную сетку, вдоль сетки ходили бойцы ОМОНа и били по ней резиновыми палками, отчего сетка сотрясалась, звенела. Далеко от сетки, оттесненные ударами и слепящим прожектором, стояли слипшимся сгустком заключенные. Были видны их спрессованные тела, головы, мерцающие, как у кошек, глаза.

Второй «бэтээр» стоял у карцера. Половина здания была разрушена взрывом. Что-то тлело, сочился розовый дым. Солдаты из карцера выносили провисшие брезенты с убитыми. Из переднего брезента торчала худая нога в носке. Из второго вываливались две мощные руки с татуировкой. Третий был слабо нагружен, слегка прогибался под тяжестью утлого тела. Алексей подошел, заглянул через край брезента. Там был Гагарин, в окровавленном рубище, сжав на груди беспомощные руки. Алексей шел за ним, держась за край брезента, провожая первого космонавта, провозвестника Русского Чуда, обладателя «Формулы Рая». На дне глазных яблок рябило множество значков и символов, волновались руны и буквицы. Он старался удержать моментальный снимок формулы, сберечь волшебное знание.

Глава восемнадцатая

Оглядываясь на прошедшие недели и месяцы, с тех пор, как его насильно привезли в Москву из Тобольска и объявили наследником русского престола, Алексей ощущал происходящие в нем перемены. Словно в нем зародилась другая натура. Неуклонно, шаг за шагом, взрастала, присутствуя рядом с первоначальной личностью. Эта вторая личность все больше сознавала себя наследником. Каждая встреча — с экзотическими монархистами, или с православным духовенством, или с военными космодрома, несмотря на их мнимость, или с Юрием Гагариным, завещавшим ему перед смертью «Формулу Рая», — каждая встреча меняла его. Он ощущал себя наследником русского престола. Не потому, что поддался соблазну и изощренной, лукавой лести. Не потому, что им овладела гордыня, и он стал жертвой прельщения. Не оттого, что он подчинился гипнозу и уверовал в свое царское происхождение. Эта новая личность, эта вторая натура все сильнее чувствовала свою мистическую связь с Россией. Воспринимала Россию как святую, завещанную ему землю, ради которой он должен принести жертву. Все острее, горше и сладостней чувствовал он свою связь с многострадальным русским народом, веруя в то, что в будущем царстве народу уготовано, наконец, избавление от мук и лишений, и это избавление принесет он, наследник престола, русский Самодержец. Эта уверенность проистекала не от людей, а свыше. Не по наущению властных персон, а по благословению незримого, всеведущего и всемогущего Пастыря. Ужасные события минувшей ночи, убийство в колонии Юрия Гагарина, лишь укрепили его в мессианской идее, сделали сопричастным «Формуле Рая», запечатленной на дне его глазных яблок.

Наутро они выехали с полковником из Нижнего Тагила, и как только скрылись дымящие трубы металлургического комбината и тяжеловесные корпуса танкового завода, он обратился к полковнику:

— На обратном пути в Екатеринбург мне нужно посетить больницу в поселке Зацепино, что под Невьянском. Я вас прошу, свяжитесь с властями. Пусть предупредят о нашем визите.

— Что за больница? — неуверенно переспросил полковник, угнетенный побоищем в колонии, ожидая для себя неприятностей по служебной линии.

— Лечебница для душевно больных. Хочу убедиться, что и здесь, на Урале, действует столь широко разрекламированный Национальный проект «Медицина».

Полковник не стал перечить. Стал связываться по телефону с Екатеринбургом. Многократно перезванивал. Получал ответные звонки. Наконец произнес:

— Есть договоренность. Нас ждут в Зацепино. Главный врач больницы — Евстафий Сергеевич Лунько.

И они замолчали надолго, окруженные скалами, лесом, которые вдруг расступались, и открывались на горизонте дымящие трубы, и белая, в солнце, проплыла в отдалении наклонная башня Невьянска. «Как в Пизе», — вымолвил полковник и вновь погрузился в горестные раздумья. Алексей же предвкушал встречу с поэтом Юрием Кузнецовым, который, так и не дописав поэму о рае, был помещен в психиатрическую лечебницу.

Клиника располагалась за неказистым поселком, среди старого заросшего парка, где растительность казалась влажной, тропической, источала соки, дурманы, пьянящие запахи цветочной пыльцы. Среди этих первобытных зарослей стоял деревянный больничный корпус, двухэтажный, столетнего возраста, но крепкий на вид. Коричневые, масляной краской выкрашенные венцы. Белые наличники на окнах. Белые же решетки, не создающие ощущения темницы или острожного дома, а, напротив, — чего-то надежного, устойчивого и заботливого. Главный врач, предупрежденный по телефону об именитом госте, встретил их на крыльце больницы. В белом халате, круглолицый, седоватый, с румяными щеками и радушными улыбками милого и доброго провинциала, он напомнил Алексею чеховских персонажей.

— Как же это вы к нам, в нашу глушь-деревню завернули? Вот уж не могли рассчитывать на столь замечательную встречу. Когда мне позвонили из управления, думал, разыгрывают. «Царь, царь!» У меня, видите ли, есть один пациент, который в периоды обострения называет себя «царем». На это время мы его забираем в больницу, проводим курс лечения, а потом отпускаем домой. Вот я и думал, что наш «царь» к нам снова пожалует! — Он вел Алексея в свой кабинет, и в этих радушных улыбочках и округлых жестах чудилась Алексею едва проступавшая ирония, то ли над собой, то ли над ним, Алексеем. Главврач уже не казался столь простым и радушным. В его добродушных глазах пульсировала темная тревожная ягодка.

— Что же вас интересует, Алексей Федорович? — доктор ласково, сквозь очки рассматривал гостя, сидя на фоне книжной полки — труды по психиатрии, медицинские справочники, монографии с надписями «эпилепсия», «шизофрения», «паранойя».

— У меня есть ощущение, доктор, что состояние общества, его глубинные заболевания, травмы, нанесенные общественному сознанию, можно лучше понять, если читать не только политологов и обществоведов, но прислушаться к бредам душевнобольных. Из их сотрясенного разума, как из проснувшегося вулкана, вырывается глубинное содержание человеческих страхов, упований, надежд. Ставя диагноз душевнобольным, можно поставить диагноз обществу, не так ли?

— Мысль очень глубокая, Алексей Федорович. То, что мы называем болезнью разума, может означать включение в работу мозга его запечатанных участков, его резервных центров. Тогда у мозга открываются несвойственные здоровому человеку возможности. И вот мы видим кликушу, предсказывающую будущее. Видим юрода, разгадывающего тайны прошлого. В истерических бредах и параноидальных видениях можно усмотреть картины мира, недоступные обыденному сознанию. В этом смысле, сумасшедшие дома могут стать центрами нетрадиционной футурологии.

— У вас здесь создано нечто подобное?

— Нет, разумеется. Для этого нет научной базы, нет оборудования, персонала. Впрочем, и мы не чураемся науки. Ведем кое-какие исследования. Знаменитый доктор Коногонов, — надеюсь, вам знакомо это имя, — спускает нам кое-какие задания, и мы проводим исследования по его методике. Итак, — улыбнулся он добродушно, — чем могу быть полезен?

— Покажите мне вашу больницу, доктор. Признаться, никогда не был в психиатрических лечебницах. Быть может, этот опыт мне пригодиться в скором будущем.

Они осматривали больничный корпус, начав обход с первого этажа, где помещалось женское отделение. Вход в отделение вел сквозь крепкую решетчатую дверь с электронным замком. Было чисто, линолеум полов стерильно блестел. В кадках и горшках стояли комнатные растения. В аквариуме плавали золотые рыбки. За столиками сидели спокойные, доброжелательные сестры в халатах, приветствуя вошедших. Из коридора был виден ряд дверей, заботливо выкрашенных в белое. За ними находились палаты.

— Хоть мы и небогаты, но стараемся создать уютную, приятную для глаз обстановку, — доктор трогал пальцами косяки дверей, желая обнаружить на них пылинки. Не находил, приоткрывал двери в палаты. Алексей заглядывал, видел кровати, на которых лежали, дремали, уставились в потолок остановившимися глазами женщины, молодые и старые, в поношенных халатах, в ночных рубашках, в теплых домашних носках. Их сонная неподвижность говорила о какой-то, пронесшейся над всеми ними беде, которая вырвала их из семей, разлучила с мужьями, детьми и внуками, лишила женских хлопот, суетливых переживаний. Отобрала вмененную природой роль заступниц, хранительниц, собирательниц семейного мира, который без их радений распадается и глохнет, отданный на откуп жестоким смутам. Он робел от вида этой незащищенной женственности, испытывал мучительное беспокойство, не понимая природы таинственной беды, которая, словно невидимая радиация, реяла в чистых палатах, среди ухоженных цветов и золотых рыбок.

— Им ввели транквилизаторы и сняли излишнюю возбудимость, — доктор бережно прикрывал двери. Его осторожность и вкрадчивость трогали Алексея. Он был благодарен этому немолодому человеку, посвятившему себя уходу за обездоленными существами, затворившему себя, как и они, в этом уединенном корпусе, вдали от оживленных центров.

«Мой народ, — думал он с состраданием. — Мой обездоленный, любимый народ».

За одной из дверей слышался шум, невнятные вскрики, похожая на завывание песня.

— Здесь мы еще не провели терапию, — доктор приоткрыл дверь, впуская Алексея в палату. Она была больше других. В ней находились четыре кровати, и на каждой сидела женщина. Все крайне возбужденные, говорящие, не одна с другой, а с невидимыми собеседниками, которые, казалось, докучали им, дразнили и мучили.

На одной кровати сидела толстая, грузная женщина с отечным тупым лицом, с пухлыми, бурачного цвета щеками, слюнявыми губами. Ее халат был расстегнут. Из рубахи вываливались громадные, голубоватые груди. Босые ноги с грубыми пальцами и желтыми нечистыми ногтями упирались в пол. Она чмокала, облизывалась, стонала, принималась тихонько выть:

— Пашку моего отдайте! Пашку мне! Пашку хочу! Мне мужик нужен. Не могу без мужика. Пашка ночью ко мне приходил, имел меня много раз, — она хваталась за голые груди, валяла их из стороны в сторону, и они, как кули несвежего теста, переваливались, издавая хлюпающий звук. Увидела Алексея. Подняла на него водянистые безбровые глаза. Растворила слюнявый, беззубый рот: — Паша пришел! Пашка мой! Иди сюда, Пашка, ложись на меня! Скорей, Пашуня, ложись, — она тяжело, с сиплым выдохом завалилась на кровать. Раздвинула отечные ноги. Стала скрести себя по расцарапанному животу, колыхать складками жира, терла пах, бесстыдно топорщила блеклые рыжеватые волосы. — Давай, Пашка, ложись!

Алексею стало гадливо и страшно от ее животных ужимок, нетерпеливой похоти, отвратительной наготы.

— Это не Паша, — доктор заботливо прикрывал ее одеялом. — Ты, Валюша, успокойся. Сейчас лекарства дадут. Поспишь немного.

— Пашку хочу! — Женщина слезливо выла, двигала под одеялом ногами, высовывала уродливую, с костяными ногтями стопу.

На соседней кровати сидела полураздетая старуха — седые, свалявшиеся волосы, сутулые, под несвежей рубахой плечи, длинные, пустые, с почернелыми сосками груди, дряблый живот с морщиной пупка, изуродованные старостью ноги в при спущенных чулках, непрерывно шевелящиеся, болезненно распухшие пальцы. Она то и дело хваталась за живот, гладила сморщенную кожу:

— Меня нельзя бить, я беременная. Мне молочко пить надо и кушать больше. Он кушать хочет и меня теребит. Мне простыночки принести обещались, а сами не несут. Со мной сидеть надо, а то не равен час, ночью рожу. Кого рожу, не покажу. От кого рожу, не скажу. Будет Васенька румяненький, ручки беленькие, ножки быстренькие. Мама Васеньку будет любить, молочком будет поить. Ах, ты мой масенький, мой сладенький, да какой же ты у меня красивенький!

Старуха гладила живот, улыбалась мокрыми деснами с одиноким желтым зубом. Ее молочные железы давно истлели, как пустая ботва. Ее чрево ссохлось, как сухое дупло. Но она казалась себе цветущей и млечной, исполненной соками материнства, источала нежность и любовь к готовому родиться чаду.

— Меня нельзя бить, я беременная, — повторила она, когда Алексей к ней приблизился.

— Никто вас пальцем не тронет, Анна Ефимовна, — доктор погладил ее по седой голове. — Здесь вас любят, заботятся.

— Мне бы молочка принести. Васенька молочка попить хочет, — ответила старуха, успокаиваясь от прикосновения доктора.

На третьей кровати сидела женщина средних лет с тонким нервным лицом, гордым носом, с красивыми, искусанными в кровь губами. В ее блестящих черных волосах начинала сквозить седина. На тонких пальцах сияло кольцо с изумрудом. Ее больничный халат был ветхим, но под ним белела отороченная кружевами рубаха. Когда к ней приблизился доктор, она схватила его руку и умоляюще, страстно заговорила:

— Прошу вас, отпустите меня! Мне нужно срочно послать телеграмму! Москва, Кремль, Президенту Виктору Долголетову! Это неотложно! Он ждет!

— Елена Викторовна, дорогая, у нас теперь другой президент, — ласково урезонивал ее медик. — Наш президент — Артур Игнатович Лампадников.

— Да нет же, уверяю вас. Наш Президент Виктор Викторович Долголетов. Он меня ищет, ждет. Хочет на мне жениться!

— Но ведь он женат, Елена Викторовна. Когда он был Президентом, мы все видели его «первую леди».

— Да какая она «первая леди»! Разве она пара ему? Мещанки! Как одевается, какую носит прическу, а как тускло, неинтересно говорит! Он любит только меня. Он меня ищет. Я должна дать знать, что я здесь, что я готова выйти за него замуж.

Доктор ласково, тихо кивал, и женщина, увидев сочувствие, сострадание в глазах Алексея, обратилась к нему, отбрасывая назад свои черные волосы, поднимая к нему измученное красивое лицо:

— Видите ли, их было двое, Артур и Виктор, в Петербурге. И оба меня любили. Прекрасные молодые люди, настоящие аристократы. Мы вместе ходили в Русский музей, в Филармонию, на литературные вечера. Они состязались друг с другом в остроумии, посвящали мне стихи, дарили подарки. Виктор в мою честь кинулся в Неву около Эрмитажа, переплыл и вышел на сушу у Петропавловской крепости, когда ударила пушка. Артур занимался в аэроклубе и в день моего рождения на маленьком самолете пролетел под Троицким мостом. Оба сделали мне предложение, но я любила Виктора. В старинной квартире на Васильевском острове я ему отдалась, и это была самая прекрасная ночь в моей жизни. Из окна была видна осенняя ночная Нева, на ней стояли военные корабли, усыпанные бриллиантовыми огнями. Они отражались в черной воде, и я смотрела на их отражения и думала, что мы больше никогда не расстанемся. Но Виктор был разведчиком. Он получил от начальства важное задание. Уезжая за границу, сказал: «Любовь моя, я скоро вернусь, и мы поженимся». Уехал, и лишь по косвенным признакам я догадывалась о его делах. Наверное, это он совершил очередное покушение на Римского Папу. Он устроил пожар на американской подводной лодке. Он способствовал разрушению Берлинской стены. Шли годы, а он не возвращался. Я ждала его, как Сольвейг. И тут появился Артур, все такой же красивый, только волосы его побелели от инея. Он стал дипломатом и играл важную роль в МИДе. Он сообщил мне, что Виктор погиб при выполнении опасного задания на юге Африки. Они встретились незадолго до смерти, и, предчувствуя скорую гибель, Виктор завещал Артуру: «Ты — мой друг. Отправляйся в Петербург и возьми Елену замуж. Постарайся сделать ее счастливой» Такова была его последняя воля. Я не могла ее нарушить. Вышла за Артура. Мы прожили несколько лет. Он носил меня на руках. Мы объехали все мировые столицы. И вдруг я узнаю, что Виктор жив. Получил ранение, был в плену, его долго мучили, но он бежал и вернулся в Россию. Стал крупным политиком и, наконец, — Президентом. Он стал искать меня, используя все свои средства и связи. Артур видел, что моя любовь к Виктору вспыхнула с новой силой. Отвез меня на Урал и спрятал здесь, чтобы Виктор меня не нашел. Но я хочу дать знать Виктору, что я здесь, что по-прежнему его люблю. Вот поэтому мне нужно поехать в город и дать телеграмму, — она умоляла Алексея, готова была целовать его руку.

— Ну, хорошо, Елена Викторовна. Я сам поеду в Невьянск и отправлю телеграмму. Диктуйте, — доктор вынул авторучку и записную книжку. Приготовился писать.

— Да, да, спасибо. Я сейчас продиктую. Москва. Кремль. Президенту Виктору Викторовичу Долголетову. Мой любимый. Точка. Мой ненаглядный. Точка. Я жива. Точка. Жду тебя. Точка. Помнишь, как горели на черной Неве бриллиантовые корабли. Вопрос. Приезжай как можно скорее. Точка. Тоскую. Точка. Твоя Елена Прекрасная. Точка. Ну и адрес, доктор, вы знаете.

— Конечно, Елена Викторовна, сегодня же отправлю, — доктор спрятал записную книжку и ручку. — Он непременно приедет.

Женщина благодарно улыбалась. Отбрасывала назад длинные темные волосы. Прикасалась пальцами к обкусанным губам, словно держала помаду. Поднимала брови и накладывала на веки мнимые тени. Трепетная, нервная, она готовилась к заветной встрече.

Алексей страдал. Ему было неловко за обман, совершенный доктором, — обман, в котором он невольно участвовал.

На четвертой кровати сидела жилистая женщина с грубым лицом и зазубренными руками, какие бывают у работниц на железной дороге. День и ночь под дождем и ветром машет кувалдой, наносит тупые удары, разрывая в животе тонкие пленки жизни.

— Мужик — как собака. У него вместо ума болтается хер собачий. Перед ним юбку задери, и он пойдет за тобой хоть по минному полю. От мужиков все зло, все болезни, все бабьи обиды. Всех мужиков собрать и сжечь. Положить в кювет, облить соляркой и сжечь.

Она делала движенье рукой, будто чиркала спичкой, кидала зажженную спичку в канаву, где лежали облитые соляркой мужики. Восхищенно смотрела, как пылает огонь, пожирая ненавистные существа.

— Она — пироманка, — тихо сообщил Алексею главный врач. — Несколько раз пробовала палату поджечь. За ней особый присмотр. Все передачи из дома проверяем, как бы в них спичек не было.

— Всех до одного мужиков сжечь! — убежденно и радостно повторила женщина, любуясь на пламя.

— Сжечь, — повторила толстая соседка, шевеля под одеялом ногами.

— Сжечь, сжечь, — вторила старуха, гладя впалый живот.

— Сжечь, — с неожиданной страстью подхватила черноволосая, влюбленная в Президента женщина.

— Сжечь, сжечь, сжечь! — повторяли они одна за другой, образуя яростный хор, раскачиваясь, заходясь страстным воплем, который переходил в визг, завывание, удушливый клекот.

— Ну, все, все, ладно, — доктор прерывал их голошение. — Сейчас лекарство примем, и — баиньки.

В палату вошли две сестры с флаконами и столовыми ложками. Наливали лекарство, давали женщинам выпить. Те послушно глотали, затихали. Что-то бормотали и нашептывали. Укладывались на кровати и замирали. Алексей видел, как на худых пальцах черноволосой пациентки блестит изумрудный перстенек.

— Видите ли, если вернуться к вашему первоначальному вопросу, — говорил доктор, когда они покинули палату. — Эти сексуальные бреды и эротические комплексы иллюстрируют тот печальный факт, что количество женщин в нашем обществе значительно превышает число мужчин. В подсознании женщины это проявляется как гиперсексуальность, мнимая беременность, поиск идеальной любви. И как крайний случай — мужефобия. И все это проистекает из тайных страхов по поводу вымирания нации, исчезновения русского народа. Страхов, которым женщины подвержены больше мужчин.

«Мой бедный народ», — в отчаянии повторял Алексей, следуя за рассудительным доктором.

Они перешли в соседнее крыло первого этажа, где располагался детский покой. Все та же чистота, ароматные запахи. В кадках фикусы и цветущие домашние розы. На стенах рукодельные коврики с трогательными персонажами сказок.

— Наши маленькие пациенты только что прошли процедуры. Большинство из них спит.

Доктор приоткрывал двери палат, и там, на одинаковых кроватях, в бледном солнце, среди чистого, льющегося из форточек воздуха, спали дети. Мальчики, девочки, с худенькими нежными лицами, с бледными запястьями, трогательными голубыми жилками на висках. Их сон был тих, безмятежен. Казалось, они спали давно, с самого рождения, и были обречены спать всю оставшуюся жизнь, не взрослея, оставаясь в безгрешной ангельской святости. Алексей всматривался в их безмятежные лица, и ему казалось, что дети во сне проживают особенную, неведомую взрослым жизнь, где нет жестокостей и страхов, изнурительных страстей и разочарований. А есть ангельские дуновения, прикосновения нежных рук, любимые голоса, рассказывающие тихую, одну на всю жизнь, блаженную сказку. Прожив во сне эту сказочную жизнь, оставаясь навечно детьми, они перелетят на небо, населив своими ангельскими душами прозрачный райский кристалл. Заметил, как мальчик с трогательным белым чубчиком улыбается во сне и кого-то целует.

— Что ж, теперь осмотрим мужское отделение, — доктор, гордясь образцовым порядком своего заведения, повел Алексея на второй этаж, продолжая рассуждать на темы коллективных фобий.

В мужском отделении было неспокойно. Едва доктор отомкнул запертую дверь, как навстречу хлынул гул голосов, крики, возбужденные возгласы, будто в одной из палат происходила ссора.

На кровати с ногами сидел чернявый мужчина, небритый, с кустистыми бровями и вишневыми, навыкат, глазами. Он с ненавистью сжимал волосатые кулаки, сотрясал ими над головой:

— Жиды! Повсюду жиды! Почему русский народ жида терпит, голову ему не свернет? Царя жиды замучили! ГУЛАГ жиды придумали! Ленин жид. Сталин жид. Горбачев жид. В телевизоре день и ночь жид торчит. Почему русской песни не слышно? Почему стихов Пушкина не читают? Одни жиды торчат!

Он ненавидяще тряс кулаками, обращаясь к кому-то невидимому, от кого исходили напасти. Доктор подошел и укоризненно спросил:

— Семен Львович, вы же сами еврей. За что же вы так евреев не любите?

— И ты жид. Нас жидовскими таблетками кормишь. Погоди, придет русский Иван, он твой жидовский нос обломает!

Тут же крутился моложавый, легкий в движениях пациент. В одной руке его находилась скрученная из бумаги трубка, в другой горстка шариков, слепленных из ржаного хлеба. Он прятался за кровать, заслоняясь подушкой, выставлял из-за нее трубку. Перемещался по палате танцующей походкой, укрываясь за занавеской. Замирал, сжимаясь в комок, пережидая опасность. Стремительно бросался в угол, вытягиваясь и вставая на цыпочки, чувствуя себя невидимкой. Вдруг припадал на колено, превращаясь в стрелка, вытягивал трубку, стрелял из нее хлебным шариком.

— Ну, что, Сергеев, готовишь покушение? Опять у тебя заказное убийство? — доктор преградил ему путь. Но стрелок ускользнул. Приложил к губам палец, сделал несколько движений рукой, копируя немые жесты спецназа. Дунул в трубочку, угодив Семену Львовичу в лысеющий череп.

— Ну, ты, жидяра, ты у меня достреляешься!

На кровати, натянув одеяло до самого носа, лежал худой, с ввалившимися щеками пациент, поводя измученными, полными слез глазами:

— Доктор, я страшно болен, — стонал он. — У меня СПИД, доктор. Мне нельзя находиться в палате. Я всех заражу, доктор. Инфекция перелетает по воздуху. Я чихаю. Зараза передается со слюдой, — он накрылся с головой и чихнул под одеялом. Затих. Снова показались его страдающие, влажные глаза, жадно дышащий нос. — Доктор, возьмите у меня анализ на СПИД.

— Иван Савельевич, дорогой, нет у вас никакого СПИДа. Мы уже брали анализ. У вас кровь такая, что впору донором быть.

— Доктор, у меня СПИД. Они все от меня заразились. Возьмите у них анализ.

Еще один обитатель палаты, одутловатый, с озабоченным лицом, перекладывал кипу бумажных салфеток. Вносил в них какие-то заметки. Смотрел сквозь них на свет, желая обнаружить тайные знаки. Клал по одной внутрь перевернутой ножками вверх табуретки. Опасливо оглядывался на соседей, не подсматривают ли. Вновь извлекал салфетки. Тщательно пересчитывал. Заворачивал отдельными стопками в куски газеты, делая на газете надписи. Прикладывал к уху столовую ложку и, прикрывая рукой рот, что-то говорил вполголоса. Были слышно:

— Да, Тихон Тихонович… Все нормально, Тихон Тихонович… Явка нормальная… Все по инструкции, Тихон Тихонович… — Его одутловатое лицо выражало чиновничью исполнительность. Он рапортовал о добросовестно выполненном поручении.

— Ну, как, Анатолий Захарович, кто у нас сегодня лидирует? Опять «Единая Россия»? Вот и ладно, вот и славно, нам нужна стабильность и предсказуемость.

Пациент нахохлился, сгреб салфетки, заслонил своим телом кипу бюллетеней. Спрятал под подушку столовую ложку, служившую ему телефоном.

— Доктор, скажите им, что это их гражданский долг, — кивнул он на соседей. — Они могут проспать свое будущее.

Еще один пациент, как только в палате появились посетители, встал во весь рост на кровати. Высокий, с длинными до плеч волосами, чернобородый, с горящими черными глазами, он продавливал постель босыми стопами. Ждал, когда на него обратят внимание. Как только главврач приблизился к его ложу, он воздел вверх руки и певучим голосом проповедника, возгласил:

— Братья, доколе будем питать сердца свои злобой? Доколе станем видеть друг в друге врагов? Неужели земля наша не пропитана кровью? Неужели русские не устанут убивать друг друга? Покаемся, братья. Принесем покаяние за грехи наши и наших отцов. Обнимем друг друга со слезами прощения. Воздвигнем в сердцах наших храм любви и смирения. Пусть с этой минуты в нашем доме царит мир и благодать.

— Жид проклятый, — пробормотал его сосед-юдофоб. — Ты Христа распял, жидяра гадкий!

— Вы все заболеете СПИДом! — простонал пациент, выглядывая из-под одеяла, — Не целуйте друг друга! Носите маски! СПИД предается через поцелуи!

— Прошу всех исполнить гражданский долг. Приходите на выборы. Вы можете проспать свое будущее, — вещал обладатель бюллетеней.

Пациент, исполнитель заказных убийств, нацелил трубку на проповедника, дунул и поразил его хлебным шариком. Удар оказался болезненным. Пророк соскочил с кровати и стал гоняться за обидчиком, громко шлепая босыми ступнями. Но тот ловко ускользал. Случайно задел табуретку. Лежащие в ней бюллетени разлетелись по палате. Пациент, мнящий себя председателем избирательной комиссии, с воплем кинулся их собирать:

— Тихон Тихонович!.. Я пожалуюсь Тихону Тихоновичу!..

— Твой Тихон Тихонович — жид, и дело твое жидовское! — хохотал ненавистник евреев.

— Прошу не трогать меня! — стонал пациент, забиваясь с головой под одеяло. — СПИД передается при рукопожатии!

Кричали, скакали и молниеносно затихли, кинулись в кровати, когда в палату вошли два дюжих санитара, неся лекарства и кружки с водой. Пичкали пациентов таблетками, заставляли запивать водой. Больные лежали, притихшие под одеялами, с глазами настороженных зверьков.

Алексею было невыносимо. Эти мании напоминали игры, сюжеты которых коренились в общественной жизни. Вся общественная жизнь состояла из игр, смешных или пошлых, жестоких или кровожадных. Если пациентов палаты могли успокоить психотропные средства, то больное общество могла исцелить только «Райская Правда». В поисках этой Правды пришел он в больницу. В поисках загадочного поэта обходил он палаты.

— Их фантазии напоминают творчество, — сказал Алексей, когда они покинули отделение, щелкнув электронным замком. — Я слышал, что творчество душевнобольных содержит в себе откровения, способные перевернуть представление об искусстве. Среди душевнобольных есть великие художники, непревзойденные музыканты, вдохновенные поэты, не так ли?

Доктор задумчиво посмотрел на Алексея.

— Вы правы. Есть больные, у которых чудовищный бред граничит с гениальностью. Я покажу вам одного из таких прозорливцев.

Они проследовали в дальнее крыло второго этажа. Дверь в палату была снабжена особым электронным замком с сигнализацией. Перед палатой, сидя на табуретке, дежурил санитар в белом халате. Главврач попросил его отпереть дверь, и они вошли в палату, белоснежную, стерильную, с воздушным голубоватым потолком и белыми стенами, по которым были проложены трубки, кабели, соединенные с мониторами, датчиками, капельницами. На одинокой кровати под легким красивым одеялом дремал человек. Большая голова утонула в подушке. Высокий бледный лоб был разделен надвое глубокой морщиной, которая, казалось, собрала в себя накопленные за жизнь горестные размышления. Крупные пухлые губы, сохранившие детскую наивность и мечтательность, были слегка приоткрыты. Чуть улыбались, будто человек видел сладкий сон. Его лицо было изможденным, но причиной измождения были не пороки и страсти, а неимоверная умственная усталость, какая копится у человека, стремящегося одолеть ограниченность разума, пробиться сквозь пределы сознания. Поверх одеяла лежала его обнаженная рука с вонзенной иглой, от которой тянулась прозрачная трубка к капельнице. Путь раствору преграждал стеклянный краник. Флакон с раствором был полон бледного неподвижного солнца. На экранах мониторов струились плавные синусоиды, говорившие о дремотных процессах, протекавших в человеческом мозгу.

— Видите ли, я не имел права приводить вас сюда. Но из уважения к вашему имени, веря в вашу грядущую миссию, зная, какие влиятельные персоны прислали вас в мою больницу, я показал вам этого больного. Его курирует сам профессор Коногонов. Он поручил мне ряд исследований, которые мы проводим по его уникальной методике, — главврач, не приближаясь к больному, оглядывал его издали. Наклонял голову, словно любовался аппаратурой, к которой был подключен испытуемый. — Этот больной — поэт, подверженный бреду. Его бред носит бессмысленный и ужасный характер и вдруг переходят в чудесные стихи, которые он создает тут же, в состоянии бреда. Однако профессора Коногонова интересуют не стихи, а именно бессмысленный бред, который во время приступов мы записываем на диктофон и отсылаем кассеты в Москву. Там этот бред расшифровывается. Позволяют профессору проникнуть в миры, недоступные здоровому разуму. Он утверждает, что полученные данные меняют не только представление о мозге, но и представление о мироздании в целом. Открывают новые свойства времени и пространства, незнакомые ни Эйнштейну, ни Планку.

Больной словно почувствовал, что о нем говорят. Раскрыл большие серые глаза.

— Здравствуйте, доктор. Спасибо, что пришли. Мне уже гораздо лучше. Я повторяю мою просьбу, не могли бы мне принести бумагу и карандаш. Мне кажется, я снова начну писать стихи.

— Вам что-нибудь снилось? — доктор заботливо пощупал пульс на запястье больного, прикоснулся к его большому лбу.

— Какой-то чудесный сон. Будто под этот голубой потолок влетела бабочка. Как у Бунина. «Все так же будет залетать цветная бабочка в шелку, витать, шуршать и трепетать по голубому потолку». Чудесно, не правда ли?

— Вам действительно лучше, мой дорогой. Так действует на вас внутривенное вливание. Давайте примем еще немного облегчающего препарата.

Главврач повернул стеклянный краник капельницы, пропустив из флакона в трубку небольшую порцию раствора, и вновь перекрыл кран. Было видно, как влага медленно погружается в вену больного. По мере того, как раствор вливался в кровяную систему, лицо пациента менялось. Его большие, серые, ласковые глаза стали туманиться, в них появлялся слепой ужас, они выкатывались, выдавливались, словно изнутри на них давила невыносимая болезненная сила. Закатились, оставляя в глазницах мокрые липкие бельма с красной жилкой лопнувшего сосуда. Лицо сотрясали судороги. Оно искривилось, будто в нем согнулись оси симметрии. Изо рта вырвался храп, преходящий в животный рев, словно пациент, испытывал нечеловеческую боль. Звук, который он издавал, был лишен согласных. «О-у-э-и-ооо»! — ревело человекоподобное существо, вываливая изо рта язык, пытаясь выразить несусветные, одолевавшие человека страдания.

— Сейчас он начнет выдавать свою поэму, — произнес главврач, торопливо снимая с полки портативный диктофон, поднося к искаженным губам больного. Он походил на ловца, торопящегося захватить драгоценную добычу. На астронома, получившего краткую возможность наблюдать неизвестную звезду. На испытателя, добывающего уникальные знания.

— Ы-а-у-о-э-а-оууу, — неслось из глубины терзаемого рассудка. Алексей был в ужасе от внезапной, случившейся с больным перемены, от зрелища пытаемого человека, от вида мучителя, облаченного в белый халат, страстно следящего за протеканием опыта.

Казалось, человеку срезали вершину черепа с волосяным покровом, обнажили влажный, красно-белый, с лиловыми прожилками мозг и прикладывают к нему раскаленное железо.

— У-э-а-о-у-а-ыыы! — неслось из распухших губ.

Алексею чудилось, что в мозгу человека распались скрепляющие обручи, разомкнулись защитные оболочки, отделявшие разум от чудовищного безмерного Космоса. Космос из своей черноты впрыскивает в беззащитный мозг непознаваемые кошмары, огненные вихри, непостижимые миры, населенные чудовищами неземных видений.

— Сейчас начнет рифмовать! — сказал доктор, зная наперед ход эксперимента, держа диктофон с алой ягодкой индикатора.

Маола лавапа лаума илеба кавэва.

Сута матыла калыва запома бавээва.

Алама уныва асома курала исты,

Видома еныра адоба фамила усты.

Прозвучал стих, в котором отпечатались ландшафты иных измерений, действовали другие законы пространства и времени, господствовала иная оптика и перспектива. Всплывали и гасли оранжевые и желтые солнца. Кружились фиолетовые и голубые луны. Рождались пылающие светила. Гасли, превращаясь в зияющие пустоты, из которых излетали черные вихри, сметали планеты и луны. Возникала чудовищная, переливающаяся голограмма, стоцветный кошмар, спектральная стокрылая бабочка с отточенными кромками и разящим клювом. Врывалась в незащищенный мозг человека, резала, колола, разбрызгивала мякоть, рассекала сосуды, рождала кошмар.

Бера измола алота иреба листа.

Греба атама нукира афона диета.

Эвера нута аляма инэра ату.

Лепа ихаса илепа ихаса уту.

— Профессор Коногонов непременно пришлет благодарность и какой-нибудь ценный подарок, — доктор держал у губ больного маленький диктофон, поглощавший звук бреда. Больной говорил на наречье древнего племени, члены которого жили в первобытных хвощах и папоротниках, обладали теменным оком, умели улавливать обступавшие их звуки и видения Космоса.

Алексею хотелось ударить по руке доктора и выбить диктофон. Вырвать из вены больного стальную иглу. Схватить несчастного в охапку и унести прочь из этой стерильной палаты, которая на деле являлась камерой пыток.

Вечная туча летела в Божественном мраке,

По сторонам возникали священные знаки:

То пролетят голоса, то живые цветы,

То Голубиная книга раскроет листы,

И унесется во тьму золотого сеченья… —

дивный стих излился вдруг из уст пациента. Голос был тихий, певучий, сладостный. Лицо, секунду назад, изуродованное судорогами, стало просветленным, красивым. Серые глаза счастливо сияли. Грудь ровно дышала, источая мелодичные звуки.

— Ну вот, действие препарата закончилось. Теперь пошли никому не нужные стихи. Профессор Коногонов их выбрасывает, оставляя для себя только бред. Я же на всякий случай их записываю, — доктор указал на толстую, лежащую на полке тетрадь. — Интересная, знаете ли, поэма складывается. Райские сады, да и только.

Алексею захотелось открыть тетрадь, прочитать записанные стихи, которые сливались в райскую поэму, стоившую их автору адских мучений.

Главврач потянулся к капельнице и на мгновение приоткрыл краник. Зловещий раствор вновь пролился в прозрачную трубку, стал втекать в вену. Лицо стало утрачивать красоту, вдохновенность, начало ломаться, будто его изнутри выдавливали, как уродливую резиновую маску. Ровное дыхание сменилось страдальческим хрипом. Больного ломало, сводило судорогой.

Мароли дау истерна кучача финола.

Лайдури кача ирмитко яппи алоло.

Дикара ита инату апильно фиоты.

Займину акри жиголо итари миоты… —

рыдающим голосом произнес он абракадабру. В этих рыдающих муках была мольба к кому-то невидимому и ужасному, кто вторгся в него из беспредельного Космоса, причинял нечеловеческие страдания. У голубого потолка, где ему недавно мерещилась нежная бабочка-капустница, теперь зиял черный пролом, и оттуда вонзался отточенный разноцветный кристалл, резал остриями, вскрывал мозг лучистыми гранями, впивался множеством ломких осколков.

— Вот это истинная поэзия! — доктор ловил в магнитофон бессвязный бред. — Это и есть настоящее описание рая. Только не дай бог нам с вами попасть в этот рай.

Алексей понимал, что перед ним находится врач-мучитель. Эта клиника, как и недавняя колония строгого режима, являет собой образ русского ада, в который превращена его несчастная Родина. Его царство, если сбудутся предначертания, и он станет русским царем, должно преобразить страну ада, разделенную на множество застенков, в райскую обитель, о которой мечтали святые и праведники, русские космисты и художники, творцы утопий и откровений.

Больной с оголенным черепом, чувствовал, как в его мозг из бездны вонзилась алмазная фреза, срезает слои, погружается в мякоть, наматывает на себя кровавые клочья. Хрипел, мычал, сражался с неведомым, прилетевшим из мирозданья драконом. И вдруг успокоился, вернул себе человеческий облик, певуче, с обожанием возгласил:

Скоро ли, долго ли шел я в цветущей долине,

Запахом скажет тот цвет, что примят и поныне.

Видел двенадцать апостолов издалека,

Словно из детства блистающие облака.

Алексей испытывал к поэту состраданье, любовь. Преклонялся перед ним, Знал, что вызволит его из пыточной камеры. Поместит его в чудесный чертог на берегу божественного озера, где красные сосняки, белые храмы, прозрачные над озером радуги. И он напишет там свою райскую поэму, которая станет гимном нового русского царства.

— Ну, на сегодня хватит, — произнес доктор, убирая диктофон. — Наш пациент очень изможден. Еще бы, он переносит нагрузки космонавта, который перемещается в другие галактики, а потом мгновенно возвращается обратно. Теперь ему нужно спать.

Пока санитар поил поэта микстурой, а доктор подключал диктофон к Интернету и передавал свежие записи в Москву, неведомому профессору Коногонову, Алексей взял тетрадку с записями, открыл и стал читать. Неровным почерком, кое-как, наугад и с разрывами, были записаны строки.

И, словно эхо, на голос изгнанника Рая

Сонмы святых зарыдали, его повторяя.

Вздрогнуло сердце! Рыдай, моя лира, рыдай!

Плач покаяния есть возвращение в Рай.

.

Тут я увидел узорчатый купол сиянья.

Это сияло великое древо познанья.

Я в исступленном порыве лица моего

Остановился в шагах сорока от него.

.

Огненный воин на облаке дыма возник,

Пику вонзил во врага и исчез в тот же миг.

Вздрогнуло древо, осыпав плоды роковые.

Гулко о землю они застучали впервые.

— О, вы знаете, не стоит читать. Здесь все хаотично, необработанно, — отобрал у него тетрадку доктор.

— Но мне бы хотелось почитать. Это божественные стихи.

— Давайте завтра. Обещаю, завтра вы почитаете. Я внесу туда сегодняшние строки. А сейчас пойдем. Больному нужен покой. Он очень устал, — в голосе врача звучала непреклонность. Поэт Юрий Кузнецов запрокинул на подушке свою тяжелую, с большим лбом голову. Глубокая складка на лбу была полна тени, словно в ней еще притаились темные образы иных миров. Но губы были спокойны, мерно дышали. В лицо вернулась благородная красота и величие.

— Хорошо, доктор. Я приду завтра. Когда вам удобнее?

— С утра, после обхода, пожалуйста. Я как раз внесу в тетрадь свежие записи.

Главврач проводил его до выхода. Удаляясь от больничного корпуса, среди огромных лопухов и крапив, Алексей старался угадать, где на втором этаже находится окно палаты с белыми решетками, за которыми томится русский поэт-ясновидец.

Они поселились с полковником в утлой гостинице на краю поселка. Оставшись один, Алексей сразу же позвонил Марине.

— Я так скучаю, — услышал он ее обожаемый голос. — Так Пусто без тебя. Когда ты вернешься?

— Я не позвонил тебе утром. Не собрался с духом. Случилось ужасное. В колонии восстание. Были вызваны части. Кровавое побоище. Юрий Гагарин погиб. Какой-то злой рок. На стене его камеры была начертана «Формула Рая». Я хотел вернуться к нему наутро и записать формулу, а потом обратиться к могущественным людям в Москве, чтоб они немедленно освободили Гагарина. Но роковая ночь. Теперь его нет в живых, русского мученика и святого. А «Формула Рая» отпечаталась у меня на сетчатке. Вернусь в Москву, буду искать ученых, которые смогли бы считать с моей сетчатки «Формулу Рая».

— Милый, мне страшно за тебя. Мы живем в ужасное время. Люди, которые клянутся тебе в верности и любви, — обманщики, плуты, злодеи. Мне тревожно за тебя. Хочу тебя видеть.

— Помнишь, какое было солнце в комнате, и ты лежала, дремлющая, золотая, и я боялся смотреть на тебя, такая ты была прекрасная.

— А ты говорил, что видел какой-то всплеск красоты, и в этом всплеске тебе чудились набережные, дворцы и соборы.

— Сегодня у меня была удивительная встреча. Я нашел поэта Юрия Кузнецова. Он находится в руках тех, кого ты назвала обманщиками и злодеями. Но я его вызволю. Он болен, но в своей болезни пишет изумительную поэму о Рае. Я слушал отрывки. Он, как и Юрий Гагарин, был допущен в Рай. Добыл его божественную формулу и воплощает ее в поэме. Возле его кровати есть тетрадка, куда врачи записывают его откровения. Я заглянул в тетрадку. Там есть такие строки:

Рядом стояло, мерцая плодами познанья,

Вечное древо — таинственный знак мирозданья.

Эта поэма и есть — русское древо познанья. Я посажу его в центре русского царства, и оно наполнит жизнь народа мудростью, справедливостью, счастьем.

— Хочу почитать поэму.

— Завтра мне позволят взять тетрадь, и я перепишу из нее стихи.

— Родной, приезжай поскорее!

Среди ночи его разбудил полковник, который казался вестником несчастья, — таким бескровным было его лицо, и так страшно мерцали его глаза — множество глаз, покрывавшие все его тело с ног до головы:

— Алексей Федорович, в клинике, где мы с вами были, пожар.

Ужасное предчувствие побудило Алексея вскочить и одеться. Скоро они были возле больницы — в черноте ночи, сквозь деревья и травы, в красном зареве горел двухэтажный корпус. Заросли лопухов и крапивы в багровом свете казались первобытными хвощами и папоротниками. Из них вылетали растревоженные мотыльки и ночные бабочки, с бриллиантовыми глазами летели на пожар. Кругом скапливалась боязливая, бездействующая толпа.

Входная дверь — раскаленная железная плита — была заперта изнутри, к ней пытались подскочить служители и тут же отскакивали, обжигаясь. Деревянные венцы первого этажа начинали дымиться. А весь верхний этаж был охвачен пламенем, горели сухие бревна, в них трескались и сверкали сучки, огненными жилами струилась старая пакля. Сквозь решетки в окнах нижнего этажа метались женщины в ночных рубахах, скребли стекла, беззвучно кричали, раскрывая рты, а за их спиной начинала краснеть наполняемая огнем палата. Детей не было видно, должно быть, они продолжали спать, видя райские сны. Крыша была окутана багровыми клубами, сыпались искры, валил жирный дым, в малиновом дыму, красные, с раскрытыми клювами, носились вороны.

— Фашисты! Живых людей в крематорий засунули!

— Специально заперли на все замки и подожгли, чтобы растраты скрыть!

— Они на живых людях опыты делают, а их застукали. Комиссия из Москвы приехала, а они на пожар все спишут.

— Пожарные куда провалились? Небось в пьяную напились!

Несколько стекол разбились, мужчины просовывали сквозь решетки руки, сжимали кулаки, истошно кричали. Больничный корпус был огромной клеткой, в которой заживо сгорали люди.

Алексей заметил в окне черноволосую женщину, которая днем поведала историю своей любви к президенту Виктору Долголетову. Она трясла решетку, грызла ее зубами, билась об нее головой. Там же появлялась и исчезала оплывшая жиром пациентка, которую мучили приступы похоти. Мужчины сквозь верхние разбитые окна голосили. Тот, что мнил себя председателем избирательной комиссии, пытался протиснуть голову сквозь тесные прутья:

— Тихон Тихонович! Мне здесь нельзя оставаться! Тихон Тихонович, у меня не полный комплект!

Алексей пытался пробиться к дверям сквозь белый жар, но сухой огненный воздух обжигал лицо, опалял ресницы и брови. Одежда начинала дымиться, и казалось, волосы превращаются в факел. Он всматривался в крайнее окно верхнего этажа, надеясь увидеть там большелобое лицо поэта. Но окно было пустым. Должно быть, Юрий Кузнецов, оглушенный снотворным, находился в глубоком забытьи. Вместе с ним сгорали приборы, капельницы, диктофон, и толстая тетрадка с отрывками райской поэмы. Мелькнула мысль — вот так же исчезали в огне и навеки утрачивались античные пергаменты и папирусы Александрийской библиотеки, староверческие свитки и книги Соловецкого монастыря. Райские откровения поэта-боговидца пожирала геенна огненная.

С воем, расшвыривая фиолетовые вспышки, к корпусу подлетели три пожарных машины. Пожарные в касках, в асбестовых робах, разматывали рукава, свинчивали шланги, начинали тянуть к горящей крыше стальные лестницы. И уже хлестали красные слюдяные фонтаны, превращались в пар, не долетая до крыши.

Пожарный, заслоняясь локтем от пламени, боком приблизился к зданию, зацепил крюк за решетку, набросил петлю на корму машины. Та попятилась, вырывая решетку с мясом. Из окна стали выпрыгивать полуголые женщины, падали на землю, поднимались, с визгом бежали прочь в заросли в белых ночных рубашках. Черноволосая женщина с открытой грудью, с развеянными волосами, выбросилась из окна. Вскочила и пропала в лопухах и крапиве.

Дом ревел голосами, звенел разбивавшимися стеклами. Входную дверь вскрыли, и пожарные кидались в багровый дым, выносили на руках задохнувшихся пациентов.

Алексей увидел, как в крайнем окне второго этажа появилось знакомое лицо. Юрий Кузнецов встал на подоконник, в рост, ухватился кулаками за решетку, молча, жадно смотрел наружу, словно кого-то искал, от кого-то ждал избавления.

— Лестницу туда! — Алексей схватил пробегавшего мимо пожарного. — Там великий поэт, надежда России! — Пожарный зло ругнулся в ответ, протащил мимо тяжелый от воды шланг.

Ужасно затрещало. Крышу повело. Из-под нее встали два красных столба, и она просела, провалилась, сплющила верхний этаж. На землю стали падать горящие кругляки, пылающие бревна, крики почти затихли.

Подкатывали одна за другой кареты «Скорой помощи», на носилки клали обгорелых, слабо шевелящихся людей. Пожарные выносили на руках детей. Какой-то безумец в горящем халате, высоко подпрыгивая, убегал по аллее. Главврач, неизвестно откуда возникший, смотрел на пожар, скрестив на груди руки, словно молился огненному алтарю, на котором догорала «жертва всесожжения».

Алексей чувствовал, как горит на руке ожог. Повернулся и побрел наугад сквозь заросли. Слышал за спиной вопли пожарных, шипение ударявшей в огонь воды.

Глава девятнадцатая

Он находился под воздействием двух противоборствующих сил, двух встречных потоков. Одна могучая, уму непостижимая сила выхватила его из обыденной жизни, навязала иную судьбу, неуклонно и последовательно вела к триумфу. Другая — противилась этому, чинила препятствия. Превращала его восхождение в отвратительный фарс, как это было на космодроме и на заводе подводных лодок. Ввергала в кровавые трагедии, в которых гибли носители райских откровений, как это случилось в колонии строгого режима и в клинике душевнобольных. Иногда ему казалось, что две эти силы исходят из единого центра, то ускоряют, то останавливают его восхождение, вписывают его жизнь в прихотливое и опасное русло, изгибы которого непредсказуемы.

Не возвращаясь на жуткое пепелище, где остывали обгорелые кости мучеников и летала по воздуху, оседая на лопухах, зола сгоревшей поэмы, он отправился в Екатеринбург. Он собирался посетить Храм на Крови, место казни последнего императора, и Ганину яму, место обретения останков царской семьи. Со страхом и благоговением ожидал встречу, которая мерещилось ему в сновидениях, которую с детских лет предвкушала душа.

«Урал таинственный, подземный, самоцветный, — думал он на заднем сиденье автомобиля, летящего среди лесистых предгорий. — Источник русских побед. Плаха царей. Родина демонических сил. Кузнечный молот, что из века в век кует судьбу Империи. В Урал ударяют стенобитные машины враждебного Запада, хребет откликается «громом огня» и «блеском стали», вбиваясь в черные клинья танковых армий. На Урале русская история сжимается в тугие жгуты, вспыхивает ослепительным светом. Помять Урал — значит, понять сокровенные тайны русской страны, где каждая равнина, гора, океанский берег несут божественный Смысл, являют собой часть священной географии Родины. Геополитики называют Урал становым хребтом Евразии, «хартландом», земной сердцевиной, которой и является для мира Россия. Каменная крепь от полюса до азиатских пустынь, на которой, похрипывая, висят два материка. Гигантский складень, раскинувший створки от Китая до Германии. Фантастическая, зримая из Космоса бабочка с зелеными и голубыми крыльями. «Уральская идея» уму непостижима, ускользает от прямых определений. Видна по-своему из недр каждой религии, каждой культуры, из которых складывается симфония Государства Российского.

На юге Урала — Аркаим. Божественная территория, где земля соединяется с небом, ночные небеса трепещут от загадочного сияния, словно в световоде струятся космические силы, падают на землю таинственные семена, прорастая царствами, творениями сказителей и поэтов, культами жрецов и пророков. Аркаим — бутон, из которого распустился цветок европейской цивилизации. Матка, родившая Европу. Стойбище, откуда пустилось в странствие великое арийское племя.

На севере Урала — Верхотурье. Седое дерево ветхих домов, из которых белоснежные, волшебно прекрасные храмы уральского барокко тянут к небу золотые кресты. Намоленное место русских праведников, отважных воителей, «очарованных странников», родившихся на берегах Ильменя, а усопших на Аляске и в Калифорнии. «Верхотурские старцы» — ревнители Святой Руси, окропившие уральские кручи кропилом Преподобного Сергия.

Верхотурье и Аркаим — две лучистых нити, на которых тяжкий Урал подвешен к небесам.

Уральский сказочник Бажов открыл подземное царство с сокровенными духами камней, языческими богами самоцветов и руд, колдовской красотой запретного творчества, которому предается русская душа, одним оком созерцающая Царя Небесного, а другим — волшебную Царицу Подземелья. Не то ли запретное творчество сотворило деревянных пермских идолов, набросив им на плечи христовы ризы и богородичные покровы?

Никита Демидов — ревнитель «первой, петровской» модернизации России. Владелец уральских рудников и невьянских железоделательных заводов, он использовал в металлургии и горном деле труд крепостных крестьян, заковывал их в кандалы, создав прообраз Ураллага. Одновременно посылал детей в Европу, где они постигали науки и технологии, изучали машины и тайны литья, осваивали астрономию и ботанику. Он добывал в Европе драгоценные знания, с их помощью, руками подневольных рабочих, строил русские пушки, которые крушили стены Нарвы, Отливал якоря для русских фрегатов, которые бороздили воды Балтики. Это был первый «мобилизационный проект» России, повторенный с размахом во время «второй, сталинской» модернизации. Проект, к которому присматривается сегодня Россия, готовясь к своей «третьей» модернизации.

Почему на Урале, а не в ином месте, казнили последнего Царя? Его могли расстрелять прямо в Царском Селе, где августейшая семья была взята под стражу предателями-генералами. Могли задушить в поезде по дороге в Сибирь. Могли спустить в Иртыш во время Тобольской ссылки. Могли зарезать на выезде из Тобольска. Но нет, его возили по всей России, словно выбирали место для казни. Выбрали Урал, подвал Ипатьевского дома, где под лязг револьверов завершилась империя Романовых. Урал, носитель инфернальных сил русской истории, унес под землю, в рудную штольню изрубленные, сожженные тела царских мучеников. Ганина яма — таинственное и жуткое место, где заросшая дерном щель ведет в преисподнюю. Лилии, цветы небесного рая, посаженные монахами по склонам ямы — есть стремление преодолеть страшную гравитацию ада. Там происходит боренье свете и тьмы, святости и злодейства. «Уральская идея» предстает как схватка космических сил.

Урал испытал прикосновение сталинской длани. Нигде нет такого скопления великих заводов и лабораторий, научно-исследовательских институтов и университетов. Космическое производство. Ядерные центры и атомные станции. Ракетные и танковые заводы. Все виды металлургии. Оптика и лазеры. Города, открытые и зарытые, — средоточие невиданных трудовых дерзаний, итогом которых стали армады танков, перемоловших фашизм, ракетно-ядерный щит, заслонивший Советский Союз от беспощадной мощи Америки. Разве эта «сталинская модернизация» стала возможной лишь на костях последнего Императора? «Красная империя» Сталина требовала для своего возникновения казни в Ипатьевском доме? Или связь того и другого не поддается линейному исчислению, сложнее причинно-следственной зависимости? Царь-Святомученик, последний монархист романовской империи, передал имперское знамя Красному монарху Иосифу, и тот водрузил это знамя на немецком рейхстаге, завершив русско-германскую войну 14-го года?

Демонизм Урала обнаружил себя в явлении Ельцина. Из уральских подземелий и штолен, из Медной горы явился Горыныч Ельцин. Он разрушил Ипатьевский дом, еще раз символически расстреляв царя Николая, — вторично уничтожил империю Романовых. А потом разрушил «красную империю» Сталина. Дважды Урал переламывал с хрустом позвоночник русской истории, открывая в ней «черные дыры», зияющие Ганины ямы. И вновь мистические силы русской судьбы, незримые ангелы русской государственности высаживали на обугленных, изъеденных кислотой склонах штольни белые лилии Воскрешения. А я? Моя в этом роль? Припадаю к тебе, Урал».

Так думал Алексей, созерцая отроги гор, розовые от цветущего шиповника, и казалось, из горных расщелин поднимаются пламенные знаменосцы, машут вслед огненными полотнищами.

Приехав в Екатеринбург, Алексей под благовидным предлогом избавился от сопровождавшего его полковника. Добросовестный служака и сам спешил в администрацию города, чтобы поведать о злоключениях необычного странствия. Алексей был рад освободиться от опеки. Поймал проезжавшее мимо такси:

— Привезите меня в Храм на Крови, — попросил он таксиста.

— Вот ведь какая история, — рассуждал по дороге таксист, — Ельцин Ипатьевский дом разорил, потому что царя ненавидел. А потом сам царем стал и Храм на Крови поставил. У нас в России царем интересно быть. Сначала тебя расстреляют, а потом святым сделают, а потом опять на помойку выбросят. Мой дед говорил: «Перенесение порток с гвоздя на гвоздок». Такие дела.

Они кружили по городу, кипучему и богатому, с обилием архитектурных стилей, где довоенный конструктивизм соседствовал с помпезным сталинским ампиром, брежневская пуританская архитектура прорастала буржуазными зданиями с затейливыми башенками и колонками, и повсюду, в просветах домов, золотились купола церквей.

— Ну, вот вам и Храм на Крови. Только чьей тут кровушки больше, царской или народной, это никто не скажет, — произнес таксист, высаживая Алексея в указанном месте. Алексей вышел и остался стоять перед белоснежным, стройным, с обилием византийского золота, храмом.

Сооружение покоилось на высоком гранитном цоколе и имело два уровня, нижний и верхний, и два входа, ведущие в нижний и верхний храмы. Кругом было не людно, не докучали назойливые автомобили. Оказавшись перед храмом, с первого мгновения Алексей ощутил таинственную зыбкость пространства, в котором высились белоснежные стены, круглились золотые купола, струились на солнце кресты. Воздух слабо трепетал, неслышно содрогался, незримые струи налетали на стены храма, отраженные, свивались в завитки и кольца, уносились вспять. Казалось, храм был подвержен непрерывным приливам и отливам, выдерживал натиск бескрайнего океана, противостоял упорным стихиям.

Вглядевшись в белокаменные стены, в гранитное основание, в солнечное золото кровли, Алексей обнаружил, что они не до конца материальны, наполовину прозрачны. Сквозь них просвечивало иное сооружение, бестелесно-голубое, как лунный свет. Призрачный дом, созданный из голубых теней, скрывался внутри храма, как в коконе, находился под защитой его мраморной, гранитной, золотой оболочки. Дом был одноэтажный, с подвальной частью, украшен каменным орнаментом, с округлым арочным входом. Алексей понял, что это дом Ипатьева, разрушенный в своем материальном виде, но уцелевший в бесплотном, идеальном образе.

Дом словно плавал внутри храма, как зародыш в яйце. Его первый этаж помещался в пространстве верхней церкви, а подвал опускался в глубину церковного цоколя. Этот внутренний, сокровенный дом также был прозрачен. В нем просвечивали гостиная, столовая, спальные, парадная лестница, зеркала и люстры, картины на стенах.

Все это лишь угадывалось, туманилось, как в потоках воды, покрывалось размытой рябью. Сквозь рябь вдруг появлялись обитатели дома, бестелесные, как тени на занавесках, — мужчина и женщина, четыре барышни, мальчик. Алексей догадался, что это была царская семья, но не мог объяснить, явлена ли она душами, не желавшими покидать последнее земное пристанище, или это отражения, сохраненные развешенными по дому зеркалами и живущие по законам нематериального мира.

Он стоял перед храмом и испытывал головокружение, какое бывает при мысли о бесконечности. Или от долгого всматривания в глубину звездного неба, когда в черных пустотах среди лучистых звезд обнаруживается мерцание удаленных светил, а среди них проступают туманности галактик, а в этих туманностях брезжат прогалы, уносящие твой взгляд в беспредельные глубины, и то телескопическое удаление миров, анфилада беспредельных пространств вызывает помутнение разума.

Он понимал, что пространство, в котором совершилось убийство, давно отлетело. Земля в своем осевом вращении, в круговом движении вокруг Солнца, в полете вместе с Солнцем к созвездию Лебедя, давно оставила тот крохотный объем Вселенной, где размещался роковой подвал, — царь нес на руках цесаревича, царица, боясь оступиться, держалась за холодные стены, царевны, приподымая подолы платьев, нащупывали ступени. Но случившееся в подвале убийство гналось за Землей, не отпускало Землю, догоняло ее. Пули, выпущенные из револьверов в царя, летели вслед за Землей, настигали живущие на ней поколения, порождали бесконечные убийства и бойни. Земля, охваченная убийствами, мчалась во Вселенной, оставляя кровавый след.

Храм, возведенный на месте убийства, служил ловушкой для пуль. Собирал под золотыми куполами выпущенные убийцами пули. Не давал им разлететься. Спасал живущие на земле поколения. Запрещал пулям распространяться по Вселенной. Этим и объяснялась вибрация, окружавшая стены храма. Протуберанцы и вихри, отраженные от белокаменных стен.

— Пойдите, помолитесь Святомученикам. Они вам помогут, — произнесла проходившая мимо женщина в платке и долгополом платье. Ее немолодое лицо было красиво, с тонким носом и бледными синими глазами, в которых было столько доброты, просветленной веры, преодоленных испытаний и мук, что у Алексея возник благодарный отклик, ощущение, что она возникла неслучайно, послана, чтобы пригласить его в храм. Он поклонился ей, поднялся по лестнице и вошел в церковь.

Здесь было солнечно, лучисто, чудесно. Светящаяся высота снопами голубых лучей подхватывала душу и возносила к своду, на котором то ли были начертаны воздушными красками, то ли прижались пушистыми крыльями золотые и белые ангелы, большеглазые, изумленные, страстные. Иконостас был фарфоровый, покрыт глазурью, льдисто-драгоценный. В нем свободно и обширно поместились иконы царских мучеников, писанные жарко и истово, словно ликам было тесно в фарфоровом обрамлении, и они всей красотой и силой стремились выйти из фарфоровых рам и оказаться среди гулкого, пронизанного лучами пространства. Очутившись в этом живом и трепещущем воздухе, в переливах и волнениях света, Алексей испытал внезапное волнение, подобное страху и восхищению. Будто со всех сторон — из купола, из расплавленных солнцем окон, из каждой ало-голубой, изумрудно-золотой иконы летели в него брызги света, вспышки лучей, зеркальные полыхания. Каждое касание света меняло его. Преображало личность, данную ему от рождения, в иную, сотворяемую в лучистых потоках. Будто он отражался в этих волшебных зеркалах, приобретая внутреннее сходство с царем и царицей, прекрасными царевнами и отроком.

— Вот, возьмите свечечку, поставьте перед Царем-Мучеником, — обратилась к нему прислужница храма. Маленькая, вся в черном, с пучком восковых свечей, она подняла на Алексея голубые глаза, дивно цветущие на поблекшем лице. Он принял свечу, запалил от алой лампады. Установил в серебряном подсвечнике перед образом царя Николая. «Не прошу у Тебя ничего. За Тебя прошу у Господа. Пусть Тебя любит Господь», — мысленно произнес он неканоническую, рожденную в сердце молитву. Ему вдруг показалось, что воздух, отделявший его от царского лика, стал горячим и заволновался. Он вдруг на мгновение стал царем, обрел его зрение, память. Царь был убит в подвале, но ожил в нем, Алексее. Хрупкая свеча с золотым огоньком чудодейственно сблизила их души.

Фиолетовые петербургские сумерки. Синий рассыпчатый снег. Желтые фонари на дворцовой набережной окружены голубыми шарами. Нарядный блеск экипажей, пар вокруг лошадиных голов. Длинное осиное тело подкатившего автомобиля. Из карет выскальзывают опушенные мехом женщины, мужчины в шубах с бобровыми воротниками, военные в парадных мундирах. В сиреневых небесах, словно скользнула из необъятных высот, пронзила петербургскую ночь, тончайшая золотая игла. Он смотрит в окно, чувствуя холод широких стекол. Где-то рядом шелковый шелест туалетов, благоуханье зимних цветов, отблеск белого мрамора. Министр в черном фраке, с золотыми запонками в белых манжетах, говорит ему что-то почтительно и настойчиво. А он заворожен красотой петербургской зимы, серыми, в яблоках рысаками, дамой в пушистой шубке, ее легкой коснувшейся снега стопой.

Это переживание, принадлежащее когда-то царю, посетило Алексея, как его собственное воспоминание. Он не отпускал его от себя, как не отпускают чудесный сон.

Мимо прошел священник, молодой, чернобородый, посмотрел на него ярко и пристально. Вернулся:

— Здесь у нас есть иконка Богородицы Троеручицы. Она принадлежала государыне императрице, находилась с ней вплоть до последнего часа. Там же находится изумрудный перстень, найденный у Ганиной ямы. Можете подойти, приложиться к иконке. — Священник указал на небольшой, лежащий на аналое образ. Алексей приблизился. Икона была смугло-коричневой, покрыта стеклом. На тонкую блестящую нить были нанизаны золотые серьги, колечки, драгоценные камушки, и среди них в серебряной оправе — большой изумруд, прозрачный, водянистый, с глубокой мерцающей искрой. Приближая лицо к иконе, он почувствовал исходящее от нее тепло, волнующую женственность, чудесный аромат, более сложный, чем сладкий кадильный дым, — медовое благоухание. Целуя икону, видел, как затуманилось от его дыхания стекло, как дрогнула в глубине изумруда искра, словно узнала его, откликнулась на его поцелуй.

Они плывут на яхте по Финскому заливу, оставив в дымке желтые дворцы Петергофа. Вода бело-голубая, со стеклянной, льющейся вдоль борта волной. Дочери в соломенных шляпках, в белых платьях бегают по дощатой палубе, кидают в воду кусочки пирога, приманивая сильных, с желтыми клювами чаек, которые с криками летят за яхтой. Он обнимает за талию жену, чувствуя, как округлился ее живот, стали выше груди. В ее глазах появилась задумчивая нежность, туманная блуждающая улыбка. Исчезло гордое, властное выражение, с каким она являлась на балах и приемах. Сменилось терпеливым ожиданием, слезной беззащитностью, умоляющим обращеньем к кому-то, кто оберегает ее любимых и близких. Дочерей, что так весело кружат по палубе, обегая капитана в белом кителе с золоченым кортиком. Мужа, бережно обнявшего ее располневший стан. И того, не рожденного, кто наполняет ее горячей трепетной тяжестью, — еще не видит, но уже чувствует бирюзовую воду залива, падающих за кормой белых чаек, далекий, в красных соснах и янтарных отмелях, берег, и это нежное, робкое прикосновение мужа.

Алексея поразила достоверность переживания. Оно излетело из глубины изумрудного перстня, из влажной зеленой искры. Принадлежало царице, но отразилось в памяти, как образ его собственной жизни. Заметил, что рядом со священником стоят несколько женщин в платках, в долгополых платьях, похожих на паломниц, тихо шепчутся, посматривают в его сторону.

Дворцовая площадь в жгучем январском солнце. Полукруглый янтарный Штаб с заснеженной колесницей. Розовый, в дымке, Александрийский столп, окруженный цепями солдат. Красные околышки, красные язычки погон. Топчется зло казачья сотня — седые, с красным верхом папахи, синие шинели, зачехленные шашки. Из круглой арки валит на площадь толпа, вязкая, липкая, окутанная туманом злых испарений. Гул, песнопения, окруженные рушниками иконы. Колышутся хоругви. Какой-то священник в черном, с золотой епитрахилью, воздевает руки, обращает их к небу, к дворцу, к гудящей толпе, что-то выкрикивает. Казачий сотник выносится на коне, скачет галопом по заметенной снегом брусчатке, подлетает к толпе, поднимая на дыбы жеребца, что-то кричит, выдыхая железный пар. Из толпы летят в него камни, осколки льда, мерцающие на солнце бутылки. Сотник хлещет по бокам жеребца, уносится вспять, возвращается сквозь солдатскую цепь. Солдаты поднимают винтовки, солнце блестит на штыках. Трескучий неровный залп, кудрявые голубые дымки. Валятся люди на снег, ползут, недвижно лежат. Их затаптывает толпа, которая продолжает валить из арки на площадь, слепо, густо. Солнце молнией бежит по штыкам. Залп, колечки сизого дыма. Передняя кромка толпы редеет, из нее выпадают люди. Рушится цветная хоругвь. Истошные вопли. Казачья сотня с голубым блеском шашек мчится к толпе, врезается в темное месиво. Вздымаются на дыбы жеребцы, блещет сталь, бегут врассыпную люди. Солдатская цепь, подняв винтовки, мерно шагает по площади, переступает через черные, лежащие на снегу тела, через красные пятна, через брошенные иконы и флаги. В зеленом небе ангел с молитвенным жестом взирает на окровавленную площадь, на янтарные стены штаба, на серых, уходящих к арке солдат.

Это видение потрясло не своей жестокой достоверностью, но живым, несмотря на столетнюю давность, присутствием в настоящем времени, словно он, Алексей, смотрел на площадь из-за тяжелой портьеры окна.

Пространство храма продолжало мерцать, трепетать, словно с икон срывались зеркальные блески, облучали его, и он находился под воздействием этих волшебных облучений. Каждая вспышка меняла частичку его плоти, — изменялся хрусталик глаза, менялись клеточки мозга, преображались кровяные тельца, нервная и костная ткань. Он чувствовал, что становится иным. Его личность замещалась другой, царственной личностью, и он уже не грезил наяву, а вспоминал события собственной жизни.

Детская спальная в Царском Селе. Душный сумрак, в котором краснеет накрытый платком ночник. Беспомощно и забыто выглядят сдвинутые в угол игрушки — большие деревянные кубики с цветными наклейками, конь-качалка из раскрашенного папье-маше, детское ружье с серебряным, на прикладе узором, книжка сказок с иллюстрациями Билибина. На кровати, светясь лицом, горит в жару цесаревич. Доносятся его редкие стоны. Домашний врач смачивает водой полотенце, прикладывает к пылающему детскому лбу. Рядом, перед сумрачным киотом, пламенеют лампады, озаряют грозный, с темными глазами Спас, серебристый нимб богородицы, кресты на одежде Николая Угодника. «Молитесь, молитесь жарче! Царь небесный услышит молитву царя земного!» — (розно приказывает старец. Они с царицей опускаются на колени, лицо царицы в слезах, на стене черная, с косматой бородой, качается тень старца. А у него — такая боль и любовь к больному сыну, такое предчувствие неизбежных и гибельных бед, такое слезное обращение к темному молчаливому Спасу.

Алексей чувствовал, как лучи, пронизывающие храм, причиняют ему легчайшие ожоги. Проникая сквозь одежду, каждый луч находил в нем капельку крови, живую клеточку тела, частицу костного вещества и преображает ее. Он переживал второе рождение. В него продергивали невидимые нити чужой судьбы, помещали отражения чужих воспоминаний и чувств.

Стрелковый полк отправляется на фронт. Железнодорожная насыпь, отворенные двери вагонов. Священник читает молитву, дымится золотое кадило. Множество бритых голов, офицерских усов, солдатских скаток, — полк стоит на коленях, и он. Государь, тоже стоит на коленях, чувствуя, как начинается дождь, как падают из низкой тучи тяжелые капли. Запах креозота, сырого шинельного сукна, и мешающий этим запахам приторно-сладкий кадильный дым. Полк поднимается с колен, играет оркестр. Он идет вдоль рядов, всматриваясь в солдатские лица, в их крестьянские лбы, в сжатые губы, в моргающие глаза, пытаясь прочесть их будущую судьбу, чувствуя кровную с ними связь, общую с ними, роковую, нависшую над ними беду. Зычный крик: «По вагонам!» — и гуща солдатских тел валит к составу, набивает вагоны. Курят, смотрят из вагонов на царя, на свиту, пока не задвигают тяжелые створы, и состав под дождем начинает скрипеть, колыхаться. Уходит вдаль по насыпи, превращаясь в точку, в маковую росинку, в тусклое облачко дыма. Пустая колея блестит под дождем. На насыпи ярко цветет оброненный, расшитый шелками кисет.

Алексей обошел храм. Перед ним возник все тот же молодой, чернобородый священник, не перестававший издали за ним наблюдать.

— Спуститесь в нижний храм. Там есть чудотворная икона, которая мироточит. Именно там находился подвал, где царская семья приняла мученическую смерть. Там из малахита построены ступени, по которым Святомученики восходили на Голгофу.

Алексей чувствовал, что привлекает внимание. Ему хотелось побыть одному. Благодарно кивнул, спустился в нижний храм.

Здесь было сумеречно, почти темно. Горели перед иконостасом лампады. Мерцал фарфоровый иконостас, и казалось, что в лед вморожены цветы, узорные листья, гибкие стебли, вся летняя красота, застигнутая внезапным морозом. Здесь, в нижнем храме, не было зеркального света, светоносных отражений и вспышек. Но ощущение новой, народившейся в нем личности не исчезало, видения не отпускали его.

Литерный вагон качается, мягко поскрипывает, чутко постукивает на стыках. За окном — серые сырые снега, гнилые, выступающие из-под снега стожки, черные кривые деревни. Баба в душегрейке глядит на проходящий поезд. Бородатый мужик в тулупе смотрит из саней на мельканье вагонов. На зеленом сукне стола белый лист с отречением. Депутаты Думы пьют чай из стаканов в серебряных подстаканниках. Холеная профессорская борода Гучкова, его многозначительное, с важным благородством лицо. Шульгин с фатовскими, вразлет усами, пошлыми, как у французского жуира. Генерал Алексеев с обрюзгшим бабьим лицом, трусливо бегающими глазами. Так страшно, пусто в душе, такое одиночество среди ненавидящих, отшатнувшихся от него людей, такое убывание жизни среди утлых псковских пейзажей. Россия, как огромная, из черных комьев, развороченная пашня, солдатские трупы среди кровавых воронок, стонущие лазареты, угрюмая, в тусклом золоте столица со свирепыми толпами. Повсюду злоба, отчуждение и измена. Только его милые, беззащитные ждут его с нетерпением среди ненависти и позора, на которые обрек их он, виновник их неизбежных страданий. Поезд тормозил, вагон качнуло. Серебряная ложечка зазвенела в стакане Гучкова.

Алексей медленно двигался в сумерках храма, силясь рассмотреть иконы в иконостасе. Почувствовал тепло, словно где-то здесь, в прохладных сумерках, топилась кафельная печь, — так сильно, жарко дохнула на него темнота. Сделал несколько шагов, словно хотел положить ладони на горячие кафельные плитки. И увидел икону, большую, занимавшую почти всю стену, — царская семья, как на известной фотографии. Государь с открытым лбом, золотистой бородкой, в офицерском мундире с Георгием. Перед ним цесаревич в матроске, хрупкий и нежный, с болезненно-белым лицом. Императрица за спиной Государя, спокойная, утоленная в своем материнстве, белолицая и дородная. Четыре царевны, как цветы в букете, миловидные, целомудренные, с одинаковыми девичьими прическами. И у всех — золотистые нимбы, усиливающие сходство с цветами.

От иконы исходило тепло. От нее струился благоухающий чудный воздух, какой бывает в натопленной горнице. Окружал Алексея, звал к себе. Он шагнут в эту струящуюся теплоту, припал и иконе лбом, губами, глазами. Из глаз полились обильные слезы, грудь сотрясали рыдания. Ему было больно, чудесно. Его переполняли необъяснимая нежность, обожание, любовь. Сбылись заветные желания, случилась долгожданная встреча. Он плакал, целовал руки царевича, Георгиевский крест на груди Государя, кружева на платье царицы, тонкие пальцы царевен. «Пусть вам будет светло и прекрасно! Заступитесь за многострадальную Родину, за русский народ-страстотерпец! Заступитесь за меня в моих необъяснимых кружениях, в моей неисповедимой судьбе!»

Столовая в доме Ипатьева. Дубовый стол с тяжелой резьбой. Буфет с набором хрусталя и фарфора. Висящая над столом люстра с теплым, оранжевым абажуром. Вся семья собралась на вечернее чаепитье. Он орудует маленькими острыми щипчиками, откалывает от белого льдистого сахара колючие ломтики, передает поочередно жене, дочерям и сыну. Царевич держит в тонких пальцах голубоватый беломраморный ломтик, смотрит сквозь него на свет, откладывает на скатерть. «Мне что-то не хочется сладкого». Сестра Татьяна назидательно выговаривает брату: «Тебе необходимо сладкое. Ты должен пополнеть. И тебе станет лучше». «Не третируй его, пусть делает, как знает», — заступается за брата Мария. Сестры Ольга и Анастасия шепчутся, тихо смеются, и затем Ольга, оглядывая всех ярким смеющимся взглядом, говорит: «А помните, князь Феликс привез нам огромный букет белой сирени, и ветки никак не хотели влезать в хрустальную вазу?» «Пожалуйста, не говорите при мне о Юсупове», — строго и горько, поджав губы, выговаривает дочерям Императрица. Он откладывает щипчики, стряхивает в стакан скопившиеся на ладони сахарные крошки. И внезапное, бог весть чем вызванное, пугающе-сладкое воспоминание. Он ребенком играет в кабинете деда, стараясь не мешать работающему за письменным столом Императору. В парке над высокими липами начинает темнеть, грохотать. Серый, тускло-блестящий ливень обрушивается сквозь кроны на клумбы, хлещет в стены, звенит о стекла раскрытого окна. Дед поднимается из кресла, собираясь закрыть окно. Но из парка в комнату влетает расплавленный белый шар. Колышется, облетает стены, плавает под потолком, трепещет над головой деда, над его детским испуганным лицом. Вылетает обратно, в ливень, к шумящим деревьям, возвращаясь в бушующий мир, приславший им свой таинственный знак. Теперь, плененный вместе с семьей в этом уральском доме, он видит расплавленную, улетающую в окно жидкую молнию, ее голубоватый тающий след, чувствует оставленный ею запах озона. Странный знак, посланный ему в детстве из непознаваемого мирозданья.

Алексей отошел от иконы, исполненный ожидания, словно в полутемном храме должно было с ним что-то случиться. Будто кто-то всю жизнь, с самого рожденья, вел его в этот храм, в этот призрачный дом, зыбкий, как лунная тень. В стороне от иконостаса, в свете одинокой лампады, слабо зеленели ступени. Малахитовая лестница вела вверх, «на Голгофу», как сказал священник. Восхождение на Голгофу соответствовало нисхождению вниз, в подвал. Алексей поднимался по малахитовым зеленым приступкам, но ему казалось, что он погружается вниз, откуда веет сыростью, холодной плесенью, близкой землей.

Их привели в подвал, где прежде они никогда не бывали. Низкая комната была оклеена сырыми полосатыми обоями. На тумбочке горели две керосиновые лампы, и потолок над ними казался красным. Посреди комнаты стоял плетеный венский стул с поломанной спинкой. «Садись сюда», — сказал царь сыну, усаживая его и опуская руки на его худые острые плечи. «Почему такая экстренность? Почему среди ночи?» — удивлялась царица, заспанная, недовольная, накинув поверх платья теплую шаль. «Но они же сказали, мама, что в целях нашего благополучия. Ожидается какой-то налет». «Просто нас мучают, вот и все», — сердито отозвалась Ольга, поправляя рассыпающиеся волосы, машинально поводя глазами в поисках зеркала. «У меня голова болит», — тихо пожаловался царевич. «Ничего, мой хороший. Сейчас вернемся, ляжешь в постель, я тебе дам микстурки», — погладила его по голове царица. А у него, царя, такая к ним нежность, любовь, желание раскинуть над ними спасительный покров, накрыть большими пышными крыльями, как это делает пугливая птица, заслоняя своих птенцов. В дверях показался высокий, затянутый в черную кожу человек, плечистый, чернобородый, с горящими, почти без белков, глазами. Складки кожанки хрустели, освещенные лампами, отливали красноватым глянцем. Колечки бороды, черно-синие, были как у вавилонских царей. Он сунул руку в карман, извлек кусочек бумаги. Сочным страстным голосом стал читать: «Именем Исполкома Уралоблсовета…» «Что, что?» — переспросил царь. И пока спрашивал, из-за спины человека выскакивали другие люди, выхватывали револьверы и начинали стрелять, наполняя сумерки комнаты белыми вспышками, пламенеющим грохотом, букетами серого дыма. И последнее, что видел царь, — поднятое к нему, изумленное, с возведенными бровями лицо сына, на хрупкой шее набухшая голубая жилка, и два толчка в грудь, в самое сердце погасили свет керосиновых ламп и близкое сыновнее лицо.

Алексей почувствовал страшные удары в грудь, невыносимую боль. Закричал, теряя сознания, скатываясь вниз по малахитовым ступенькам.

К нему бежал священник, обступали женщины, загорелся яркий электрический свет.

— Сестры, умоляю вас, отойдите. Дайте ему больше воздуха, — говорил священник, расстегивая рубаху на груди Алексея.

— Это царь, — с восторгом и ужасом шептала паломница в белом платке, осеняя себя крестным знамением.

— Я говорила вам, это Царь Мученик к нам пожаловал. Боже, чудо какое! — вторила ей служительница.

Священник расстегнул Алексею рубаху, и у него на груди около сердца открылись два взбухших красных рубца, какие случаются у солдата, если в его бронежилет ударят пули.

Алексей очнулся.

— Что было со мной? — спрашивал он, поводя глазами, видя над собой склонившиеся лица и электрическое солнце золотого паникадила.

— Все хорошо, все слава Богу, — отвечал священник, поднося ему чашу с прохладной водой.

Алексей шел по улицам Екатеринбурга наугад, в толпе, в самом центре горячего летнего города. Проходил мимо строгого, со стеклянными иллюминаторами, конструктивистского здания, похожего на огромный корабль. Задерживался перед лепным фасадом, высоким золоченым шпилем и башенными часами, украшавшими Дворец культуры сталинских лет. Поднимал голову вслед возносимым этажам нового, еще недостроенного, высотного дома с громадной полотняной рекламой «мерседеса». Его грудь болела. Под рубашкой наливались метины от таинственных ударов. Он знал, что это были удары пуль, выпущенных в царя сто лет назад в подвале Ипатьевского дома и долетевших через столетье до его сердца. Он не мог объяснить происшедшее с ним на малахитовых ступеньках Голгофы, реальность видений, его посетивших. Он помнил ужасного чернобородого человека, стрелявшего ему в грудь, лепестки пламени из револьвера и пустоту среди этих лепестков, откуда вылетали пули.

Помнил, как после ударов пуль испытал невесомость, поднялся к потолку и оттуда, прижимаясь к потолку спиной, смотрел, как в подвал заскакивают разъяренные люди. Наугад, навскидку они стреляли в жену, в дочерей, в сына. Те падали на пол, бились, пытались ползти, а к ним подскакивали, стреляли в грудь, в голову, в девичьи прически дочерей, в белое, с кричащим ртом лицо жены, в хрупкое тело царевича. Подвал наполнился дымом. Люди ходили среди едкой мглы и втыкали штыки в недвижные тела.

Воткнули штык и в него, лежащего на спине, туда, где уже темнели сырые пятна ран.

Он видел себя, лежащего на полу, и при этом находился у потолка, парил в невесомости. Рядом с ним, у потолка, парили его дети и его жена. Все вместе с высоты они смотрели, как человек с бородой наклоняется над недвижными телами, щупает у них пульс на запястье и на шее, а у него, у царя, оттягивает веко пальцем, заглядывая в глубину открытого, с огромным белком, голубого глаза. Все это Алексей пережил в храме так, как если бы это случилось с ним в действительности.

Он чувствовал произошедшую с ним перемену. Она заключалась в том, что мир, его окружавший, словно обрел новое содержание, как бы расступился и увеличился, стал очень важным для него, утратив свою мимолетность и случайность. Каждая мелочь, каждый встречный, каждый звук были наполнены значимостью, важностью и глубиной, являли непреходящую ценность. Он был ответственен за этот мир, пугался за него, искал для него безопасности, совершенства и целостности. Обнимал своей любовью, прилагал к нему свою волю, чувствовал с ним нераздельность.

Мимо пробегали, взявшись за руки, юноша и девушка, оба солнечные, смеющиеся, с маленькими рюкзачками за спиной. У него — пушистые первые усики, у нее — голый живот с блестящим камушком в пупке. Как важны они были для Алексея, как драгоценны. Увидев их однажды, он уже их не забудет, станет опекать и лелеять, держать в поле своей любви и заботы.

Усталый рыхлый старик, опираясь о палку, ждал на краю тротуара, когда загорится зеленый свет, чтобы перейти улицу. Торопливо, нелепо заковылял, отставая от остальной, перебегавшей улицу толпы, беспомощно волоча ноги. Алексей всем своим состраданием, всей любящей волей удерживал в глазнице светофора зеленый свет, позволяя старику достигнуть противоположной стороны. Напутствовал его своей сберегающей мыслью.

Великолепный тяжеловесный джип мягко затормозил, отражая в черном стекле перламутровую клумбу. Открылась дверь, и вальяжно, победно, высокомерно вышел господин в легком костюме и шелковом галстуке, стал кого-то выглядывать в клубящемся Многолюдье. И его опекал Алексей, его респектабельность и гордыню, его преуспевание и ощущение своего превосходства, его деятельность, благодаря которой растут небоскребы банков и офисов, Горит при солнечном свете рубиновая реклама «НИСАН».

Жадно, словно впервые, он смотрел на заворачивающий красный трамвай. На ворон в мутно-синем небе, исчезающих за крышей дома. На высокое, отразившее солнце окошко. Это окошко было его, птицы были его, трамвай, поворачивающий по блестящим рельсам, принадлежал городу и стране, за которые он был в ответе. Он был невидимым миру царем. Чудотворные иконы храма, выпущенные из револьвера пули преобразили его. Видоизменили состав крови. Создали иную судьбу. Перекодировали прошлое и будущее.

Ему оставалось выполнить еще одно предназначение. Побывать у Ганиной Ямы, где, обезображенные и расчлененные, сожженные в огне и едкой кислоте, были обнаружены останки царской семьи. Его венценосные предки. Поймал такси и отправился к зловещему и святому месту.

Сначала город не выпускал, замуровывал в пробках, путал в лабиринтах тесных некрасивых улиц с гаражами, складами, застарелыми мастерскими и заводами. Затем такси вылетело на свободное шоссе. Мчалось на просторе широкой ухоженной трассы. Свернуло на асфальтированную, окруженную соснами дорогу. Покатило среди красного соснового бора. Алексей всматривался в глубину сумрачного леса, старался представить, как сто лет назад здесь по ночному проселку трясся разболтанный грузовик. В кузове, распростертые, лежали мертвые тела. Следом подскакивал на ухабах легковой автомобиль. В чаще леса, в свете автомобильных фар сбрасывали на землю трупы царя и царицы, мертвых, исколотых штыками царевен, пробитого пулями царевича. Топорами, как мясники, рубили их на куски, с хрястом отделяли руки, ноги и головы. Складывали окровавленные обрубки в груду. Обливали бензином, тщательно пропитывая волосы женщин, торчащие из одежд кровавые кости. Чадным пламенем, освещая вершины сосен, горели тела. Из огненного шара смотрела царская, с залысинами и седой бородой голова, тонкое, с остановившимися глазами лицо царевича. Как пакля, пылали пропитанные бензином волосы царицы и ее дочерей. В затухающий костер с черными комками швыряли ковшами серную кислоту. Кислота шипела, съедала останки, поднималась ядовитым паром. Экзекуторы отскакивали, заслоняли рты рукавами, кашляли, скверно ругались, Заматывали обожженные кости в мешковины, волокли по мхам и папоротникам в заброшенную шахту, кидали в темную щель.

Эти жуткие зрелища преследовали Алексея, и он, увидев придорожный указатель «Ганина Яма», ожидал встретить нечто ужасное, невыносимое. Противился этой нечеловеческой встрече.

Однако все выглядело совсем иначе. Шоссе привело к просторной асфальтированной площадке, на которой тесно стояли туристические автобусы. У киосков и палаток туристы и паломники покупали буклеты и книжицы. Дымились жаровни с шашлыками, за столиками под тентами люди закусывали, оживленно говорили. Часть соснового бора была огорожена, сквозь изгородь, напоминавшую древний частокол, вели ворота с надвратной башней, как в древнерусских городах. За воротами, среди сосен расходились во все стороны асфальтовые дорожки. Повсюду, меж стволов, виднелись рубленные из круглых венцов церкви и часовни. Высились шатровые колокольни, пестрели узорные крылечки, точеные столбики, резные наличники. Все было красиво, добротно, выполнено с любовью и старанием. Но во всем этом чудилась Алексею легкомысленная туристическая затея. Все напоминало ярмарочный городок или детскую площадку с затейливыми теремками и раскрашенными столбиками. Везде по дорожкам расхаживали туристы, слышалась громкая английская речь. Паломники стайками переходили от одной церкви к другой, старательно крестились, прилежно слушали поводырей.

Это огорчило Алексея. Расторопные предприниматели и церковные казначеи с поспешной легкостью прикоснулись к космической тайне. Монастырские «ловцы человеков» и здесь, по соседству с ужасным местом, расставили свои сети. Роковая тайна требовала иного к себе отношения, иного искусства, иной искупительной веры и слезной, неутешной молитвы. Однако, двигаясь по тропинкам среди туристов и богомольцев, он изменил свое мнение. Нарядная, из детских сказок, архитектура церквей и часовен, лубочная, словно из книжек Билибина, наивность теремков и крылечек были неслучайны. Служили обезболивающим средством для тех, кому были невыносимы ужас и боль царской казни, непосильна помрачающая разум трагедия, непостижима глубина космической тайны. Церковные мудрецы были целителями и врачевателями смертельной, поразившей людские души болезни.

Алексей блуждал по дорожкам, не заходя в деревянные церкви, слыша над головой мерный шум сосен. Внезапно, среди размеренных дуновений ветра, он уловил иной, невнятный гул, Звук исходил не из неба, не из пышной, сияющей хвои. Гудели корни деревьев, слабо содрогалась земля, едва заметно трепетало растревоженное звуком пространство. Сердце испуганно дрогнуло, и он, повинуясь чуткому, затрепетавшему сердцу, пошел на этот подземный звук.

Миновал несколько срубов с церковными луковками и шатровыми колокольнями. Увидел указатель с надписью «Ганина яма», поясняющий текст, как это бывает в местах массового посещения туристов. Земля под ногами гудела, словно сотрясался невидимый кратер. Еще несколько шагов, и он оказался на дощатой, покрытой навесом галерее, что вела под соснами, огибая небольшой овраг, окружая земляную рытвину, смыкаясь вокруг просевшей земли. В центре рытвины чернела неровная щель, напоминавшая лесную нору.

Из этой щели исходило трясение, передавалось в сухие доски настила, в расползавшиеся корни сосен. Этот тектонический звук сопровождался жалобным звоном досок, струнным гудением сосновых стволов. Он понял, что находится у заброшенной шахты, куда сбрасывались тела убиенных. Звук, который он улавливал не слухом, а испуганным сердцем, был гулом неисчезнувшего, случившегося сто лет назад злодеяния.

Он всматривался в глубину норы, и казалось, ее заволокло мутным дымом. Это и впрямь был кратер, ведущий в центр земли, и глубже, в сокровенную, ужасную тьму, в преисподнюю, в сердцевину ада. Мутный дым был дымом вечного пожарища, испепелявшего свет, ликующую жизнь, божественные силы мира. Железной окалиной тянуло из-под земли, словно там находилась невидимая кузница, где грохотали наковальни, шипели кузнечные мехи, пламенели угли, и чудовищные существа орудовали раскаленными клещами, тяжкими молотками, красными шкворнями. Ему стало дурно, горло першило от кислотных испарений. Он чувствовал жуткое притяжение, которое затягивало его в черный зев. Видел свивавшееся воронкой пространство, где скрученные, сплетенные в жгут, ввинчивались в дыру земные стихии, погибшие души, тщетные упования, великие проекты. Туда, как темная струя, сливалась земная история, пропадала линия русской судьбы. Ее расплющивали удары, жгли раскаленные угли, и на поверхность просачивался запах пепла и паленой плоти.

Склоны рытвины поросли травой. По склонам ямы были посажены лилии, белые, розовые, нежно-золотые. Их было множество, цветущих на склонах и кромках провала, словно своими корнями они скрепляли зыбкую почву, не давали увеличиваться оврагу, со всех сторон обступали темную щель. От них исходил дивный аромат. Благоухающее облако окружало зловещую щель. Сквозь сосновые кроны летели лучи, и навстречу лучам тянулись дивные цветы, раскрывались божественные лепестки, струились райские ароматы.

Нежность, целомудрие, несказанная красота боролись с железными силами, укрощали волю преисподней. Здесь, в Ганиной Яме, шла непрерывная схватка. Духи света сражались с духами тьмы. Одни, вместе с дымом, излетали из Подземного прогала. Другие, в плеске сверкающих крыльев, мчались из неба, неся перед собой сияющие цветы. Алексей чувствовал, что кругом сшибаются крылья, свистят мечи. Борьба идет за его душу, за его судьбу, за его таинственное предназначение. Он стоял на дощатом настиле, рассекаемый надвое. Одна его половина затягивалась в дымный зев, а другая, окруженная лилиями, возносилась в лучах. И он стал молиться:

«Господи, Отец Небесный, люблю Тебя! Люблю ненаглядную Родину! Люблю мой великий, мой страдающий, мой гибнущий народ! Господи, спаси Россию! Сбереги, Господи, русский народ! Запрети зло, запечатай врата ада! Если надо, возьми мою жизнь! Если надо, отдай меня на растерзание зла!»

Он молился страстно и слезно, ожидая отклика. Ему показалось, что отклик явился. Господь, услышав его молитву, ее последние жертвенные уверения, согласился на жертву. Требует, чтобы он своим телом, своим молящимся сердцем закрыл амбразуру зла, закупорил ужасную щель, из которой на Русь вылетают смертоносные вихри. Войны и мятежи, раздоры и ненависть, несусветные зверства и казни. Он услышал отклик Господа, угадал его волю, и, любя эту божественную волю, кинулся вниз, навстречу железным свистам. Подставлял грудь, помещал сердце в черное, стреляющее жерло ямы. Падал, расставив руки, как падают в воду ныряльщики. Не долетая до кратера, почувствовал, как его подхватили могучие силы. Повлекли ввысь, навстречу лучам, сквозь заросли божественных лилий, сквозь серебряные кроны сосен, к пышным голубым облакам. Выше, выше, в столбе ликующего света. Он возносился, теряя вещественность, превращаясь в ликующий дух, пролетая миры, цветущие райские поляны, дивные рощи, лазурные озера, по берегам которых гуляли сонмы счастливых людей, не сминая растущие под ногами цветы. Они несли на плечах завороженных пернатых птиц, держали в руках кротких лесных зверей. Среди них было много знакомых лиц, любимых писателей и героев, обожаемых праведников и святых. Там были поэт Юрий Кузнецов и космонавт Юрий Гагарин. По синей реке на смоленой лодке плыла царская семья. Царевны улыбались ему, царь благодарно кивал, царица махнула рукой, а цесаревич зачерпнул горсть воды и шаловливо брызнул в него.

Он пронесся сквозь райские пределы и предстал перед Господом, который был сплошным светом, бесконечной любовью, нескончаемым счастьем. Господь принял его в свой свет, поцеловал в уста, а потом отпустил на землю.

Он очнулся, стоя на дощатом настиле, окружавшем Ганину Яму. К нему торопились паломники, подбегали богомольцы. «Царь! Святой!» — кричали они и ловили его руки, чтобы целовать. И сквозь сосны, с соседней колокольни, торжественно запел колокол.

Глава двадцатая

Илларион Васильевич Булаев, именуемый в кругах кремлевских чиновников Виртуозом, проживал свой обычный, наполненный интригами и встречами день, напоминавший разноцветный витраж из затейливо раскрашенных стекол. К ночи, прежде чем уснуть в своей одинокой постели, этот улетающий день складывался в изображение, похожее на картину Филонова. Множество голов, наложенных одна на другую, множество интерьеров, фасадов, и сквозь все наслоения брезжит желтоватое свечение непостижимого бытия, просачивается сизая тень внеразумной реальности, которая маскирует себя призрачным скоплением человеческих лиц, видом скользящих улиц, хаотичным убранством жизни.

Утром он встречался с комиссарами молодежного движения «Наши», которое, по его замыслу, должно было постепенно вытеснить нынешних партийцев из сконструированной им правящей партии. Партия состояла из циничных и медлительных чиновников. Когда вереницей они шествовали в зал партийного съезда, казалось, движется конвейер с одинаковыми, туго набитыми чемоданами. Создаваемая наспех партия была подобна сырой глине с неразмешанными комьями, из нее невозможно было слепить изящную посуду, царственные вазы, свадебные сервизы, а только грубые горшки и кувшины, которые было не жалко разбить. Молодые комиссары, напротив, радовали свежими мыслями, пытливыми взглядами, разнообразием точек зрения. Виртуоз произнес перед ними несколько блестящих пассажей о «государственной идее» и «русской цивилизации». Один из них, светловолосый, с упрямым лбом и крепким подбородком, напоминавший чем-то легендарного Олега Кошевого, спросил:

— А как вы полагаете, возможно ли восстановление в России монархии?

Отвечая легкомысленно и остроумно, Виртуоз подумал, что «монархический проект» с участием тобольского провинциала пустил в обществе глубокие корни.

Другой активист, худой, черноволосый, с горящим, фанатичным блеском в глазах, похожий на Сережку Тюленева, спросил:

— А почему мы не можем использовать американские технологии «оранжевых революций» в самой Америке? Я бы поехал в Штаты и организовал там протестные выступление чернокожих и индейцев. Честное слово, это не потребует большого финансирования.

Виртуоз похвалил активиста за креативность, порадовался этому фантастическому предложению, ибо в современном слипшемся, пластилиновом мире только фантастические рецепты могли привести к результату.

Довольный встречей, он отправился на свиданье с политологом, который только что вернулся из Америки и привез оттуда самые свежие впечатления. Политолог ярко и убедительно поведал о симптомах скорого экономического кризиса в Штатах и тлеющей финансовой катастрофе, которая может легко перекинуться на российский финансовый рынок. Он рассказал, что предвыборная борьба между афроамериканцем Обамой и престарелым ветераном вьетнамской войны, скорее всего, кончится блестящей победой чернокожего лидера, потому что Америка устала от накопленных противоречий и традиционных способов их разрешения. Грезит новизной, абсолютной асимметрией, политическим и идеологическим экспромтом, который обещает обаятельный и экстравагантный Обама.

— Мы ведь тоже исчерпали весь ресурс политтехнологий и доктрин, которые управляли страной последние десять лет, — вдумчиво произнес Виртуоз, рассматривая белый хрящ на переносице политолога, его коричневые веки и розовые холеные ногти. — Нам очень не хватает экспромта.

— Уж не о Батюшке Царе вы говорите? — усмехнулся политолог, обнажая синеватые фарфоровые зубы. — Что-то часто мелькает на экране этот карнавальный господин из Тобольска.

— Почему бы нет, — столь же задумчиво произнес Виртуоз. — Почему бы и нет.

Он возвращался в Кремль, где должен был просмотреть текст президентского выступления, написанный спичрайтерами. Предстояла встреча Президента с представителями крупного российского бизнеса, от которых Президент потребует большей социальной ответственности. Эта формула скрывала недовольство Президента крупными корпорациями, которые переводили активы за границу и там платили налоги, истощая российскую казну. Виртуоз представлял себе физиономии миллиардеров, тощие и пухлые, носатые и курносые, надменные и добродушные, русские, еврейские и кавказские. При всем своем разнообразии они имели внутреннее сходство, какое бывает у членов сокровенного ордена, исповедующих общую тайну, общую религию, общее отчуждение от толп неудачников, люмпенов и бездельников.

Машина мчалась по Знаменке, распугивая фиолетовыми шлепками ленивый автомобильный поток, когда внезапно, за тонированным стеклом, он увидел чудесную усадьбу с колоннами — ее янтарную желтизну, нежную белизну, целомудренную строгость фронтона. Усадьба промелькнула, родив воспоминание о другой, подмосковной усадьбе Суханово, — мама возила его туда, когда проводила отпуск в доме отдыха архитекторов. То же сочетание нежной белизны и медовой желтизны, чудесные светильники и люстры, библиотека с удобным диваном и старинными фолиантами, от которых пахло вкусным клеем, запахом минувших эпох. Названия чудесных журналов, в которых переливались звуки античной свирели: «Мир искусств», «Аполлон», «Золотое руно», «Весы». Зимний сад в ротонде, за окнами которой падал медлительный снег, а внутри цвели орхидеи, и на кожаных креслах дремали непомерных размеров косматые коты. Он вдруг вспомнил женщину, которая, увидев его в ротонде, радостно ахнула: «Ах, какой милый, красивый мальчик!», чем несказанно его смутила. Мама представила ее, как свою сокурсницу, с которой случайно, через много лет, встретилась в доме отдыха. У нее были волнистые черные волосы с красивой сединой, яркие, восхищенные глаза и над пунцовой верхней губой пробивались темные усики. Кажется, она была армянка, и у нее было странное имя, — Жаклина Мартиросовна или Анжела Саркисовна. Он старался вспомнить, какое именно. Не мог, и это его огорчало. Подумал — приедет на работу, позвонит маме и узнает, какое имя было у той армянки. И вдруг испуганно замер, испытал укол в сердце. Мама умерла, и он никогда не узнает, как звали эту армянку. И множество других воспоминаний останется навсегда неразделенными. Ему никогда не удастся поделиться ими с мамой, которая одна могла бы откликнуться на его сентиментальные всплески памяти, полузабытые образы детства.

Пока он ехал по Знаменке, проскальзывал на красный свет мимо Храма Христа Спасителя, пробивался через Волхонку к Боровицким воротам Кремля, он все время думал о маме. О своей обездоленности без нее. О невосполнимости ее смерти, которая обрекла его на одинокое существование среди громадного множества окружавших его людей. Ни одному из них он не расскажет, какие сиреневые, в февральском воздухе, были сосульки за окном их квартиры. Какие желтые фонари освещали сугробы в их переулке. Как чудесно было смотреть из своего уголка на материнское лицо, наполовину заслоняемое книгой. Как восхитительно, духами, морозом, благоухал енотовый воротник ее шубы, когда она, наконец, после нетерпеливых его ожиданий, возвращалась с работы домой. Теперь единственным местом их свидания, их длящегося молчаливого общения оставалось Старо-Марковское кладбище, ее могила с живыми цветами.

В своем кремлевском кабинете он бегло прочитал президентское выступление, сделав незначительные исправления. Секретарша положила на стол распечатку электронного письма, в котором замгубернатора Екатеринбурга сообщал о передвижениях Алексея Федоровича Горшкова, о посещении им колонии строгого режима и психиатрической лечебницы, о сегодняшнем визите в монастырь возле Ганиной ямы.

Зазвонил президентский телефон:

— Хотел тебя, мой дорогой, спросить, что происходит с нашим тобольским провинциалом? Давно не вижу телевизионных сюжетов.

— Он находится на Урале, где, кажется, действует самостоятельно, оторвавшись от телевизионных камер.

— Это плохо. Ты не должен выпускать его из вида. Нам нужна постоянная телевизионная картинка. Пусть снимут его в Храме на Крови и на месте обретения царских останков.

— По-моему, он там уже был. Только без камеры.

— Это надо немедленно исправить. Лети туда и исправь.

— Завтра же полечу.

— Почему завтра? Разве сейчас нелетная погода? Лети сегодня, — эти последние слова были произнесены ледяным тоном, из чего следовало, какое огромное значение придает президент задуманной им интриге.

— Хорошо. Сейчас полечу.

Через час Виртуоз садился в изящный «Фалькон», поджидавший его на аэродроме Внуково-2. Белая остроносая машина легко излетела, набрала звенящую скорость. И уже прелестная стюардесса стелила на столик скатерть, ставила рыбные и мясные закуски, баночки с черной и красной икрой, наливала в хрустальную рюмку золотой французский коньяк.


Вернувшись в город, Алексей купил в авиационной кассе билет в Москву на вечерний рейс. Коротая время, бродил по улицам, испытывая небывалое счастье. Повсюду ему виделось чудо, которое открывалось в каждом прохожем, в каждом встречном предмете, в каждом мимолетном звуке и блеске. Разделенность мира на отдельных пешеходов, на отдельно пролетавшие автомобили, на отдельно стоящие здания — эта разделенность была мнимой. Мир был целостным и лучистым, как сфера. В ней переливались, превращались друг в друга, менялись обличьями — и тот симпатичный бородач, похожий на старомодного библиотекаря. И высокая коринфская капитель, в которой притаился живой голубь. И плещущий фонтан с дрожащей радугой. И летящий высоко над крышами самолет с двойным белым следом. И его мысль о самолете. И его воспоминание о лилиях у Ганиной Ямы. И тот бесконечный свет, в котором он оказался, поднятый на небеса и затем возвращенный на землю. Он был причастен святости, той, что были наделены царские мученики в лодке, на синей реке. Любил всех, и эта любовь делала его счастливым. Она, любовь, была тем чудом, с которым он теперь не расстанется.

Алексей присел на каменный парапет, мимо которого шумно двигалась толпа, скользили автомобили. Достал телефон и позвонил Марине.

— Боже мой, как я волновалась. Ты был занят? Не мог позвонить?

— Я сегодня лечу в Москву. Ты непременно должна приехать. Я столько всего пережил, столько должен тебе поведать. Какие-то поразительные знамения, поразительные во мне перемены. Я видел яму, видел прогал в преисподнюю. Как Матросов, хотел закрыть амбразуру. Меня подхватили ангелы, и я побывал на небе. Как Илья-пророк. Видел Бога, он меня целовал. Это счастье, невыразимое счастье!

— Родной мой, поскорей прилетай. Я приеду к тебе. Целую тебя вслед за Богом. Люблю!

Он спрятал телефон, блаженно улыбаясь, помещая этот раз говор с любимой женщиной в лучистую сферу, которая обнимала все мирозданье. Увидел, как рядом с тротуаром остановилась черная машина с фиолетовым маячком на крыше. Из нее вышли двое в одинаковых темных костюмах и галстуках.

— Алексей Федорович, нас прислали за вами. Вас ждут.

— Кто? — изумился Алексей этому внезапному появлению.

— Вас ждет в резиденции Илларион Васильевич Булаев.

— Это кто?

— Прошу вас, Алексей Федорович, пойдемте в машину.

Они уже неслись в завывающей нетерпеливой машине, проскальзывая в тесные зазоры между трамваями, людьми и автомобилями.


Виртуоз ждал встречи в резиденции, в чудесном саду, за высокой изгородью, через которую не проникал взгляд постороннего. Кругом высились кедры и голубые ели. Клумбы в вечернем воздухе благоухали душистыми табаками и флоксами. Искусный садовник создал из живых цветов фантастические узоры. Тут же плескался и журчал подсвеченный фонтан, выложенный малахитом, полудрагоценными камнями, черным и белым мрамором. В центре фонтана высилась женская скульптура, окруженная водяными спектрами и играющими брызгами, по-видимому — Хозяйка Медной горы. Виртуоз сидел за столиком, ожидая, когда место напротив займет человек, который, по прихоти Рема, получил широкую известность царского отпрыска, а стараниями его рассматривался во многих кругах как реальный претендент на российский престол. И скоро человек появился.

Его подвел к столу любезный распорядитель и тут же удалился, предоставив Виртуозу самому выбрать стиль и манеру общения. Манеру, которую избрал Виртуоз, можно было назвать обольщением — так простодушно и сердечно поднялся он навстречу Алексею, так по-дружески, тепло и непосредственно пожал ему руку, помогая усесться в плетеный стул. Его круглые кошачьи глаза лучились удовольствием от негаданной встречи, а красивое лицо выражало смущение и чувство вины.

— Ради бога, Алексей Федорович, простите мою настойчивость, даже бестактность. У вас, наверное, были свои планы, а я поломал их своим вторжением. Но, право слово, желание увидеть нас, поближе познакомиться, лишило меня чувства такта.

— Ну что вы, не извиняйтесь, пожалуйста. Мне тоже очень приятно встретиться с вами. Ведь мы знакомы, не правда ли?

— Почти нет, одна мимолетная встреча. Вас-то, слава богу, знает вся Россия, а я скромный чиновник, прячусь от людских взоров за кремлевской стеной.

— Где же мы встречались? — Алексей старался вспомнить, где он встречал эти страстные, вишневые глаза, гибкую, играющую мышцами фигуру, раскованные повадки светского щеголя и богемного художника и тайную, исходящую от человека угрозу, возможность разящего удара и беспощадного истребления.

— Помните ваше выступление в Государственной думе? Тогда вы блестяще соединили две русских эпохи, две империи, сочетав их так, как прежде никто не делал. Вы говорили о лампаде, которую последний «белый монархист» Николай Романов передал первому «красному монархисту» Иосифу Сталину. Это поразительное историософское открытие. Вот тогда-то я вас и увидел.

— Ах да, в самом деле… — Алексей вспомнил появление в конференц-зале этого яркого человека, перед которым все умолкли и сникли, стараясь оказывать ему знаки высшего обожания. — Я еще спросил моего соседа: «Кто это?» А он мне ответил: «Самый влиятельный человек в России. Быть может, влиятельнее самого президента. Его зовут Виртуоз». Ничего, что я вас так назвал? Может быть, вам неприятно, когда вас так называют?

— Ну что вы, напротив. Есть известный оркестр скрипачей «Виртуозы Москвы». Если угодно, я один из этих скрипачей.

Они посмотрели один на другого, и таким добродушным, милым, смешливым показалось Алексею лицо нового знакомого, так весело и шаловливо блеснули его глаза, что Алексей рассмеялся. Ему стало легко и свободно, словно знакомы они были давно. Как если бы их встреча в этом чудесном саду была оговорена заранее, и не было ничего приятнее, чем сидеть теплым вечером перед великолепным фонтаном с языческой, усыпанной самоцветами девой.

Им принесли ужин. Виртуоз ухаживал за Алексеем. Клал на его тарелку лепестки красной рыбы. Наливал в бокал белое сухое вино. Продолжал обольщать.

— Вы путешествовали по Уралу? Что сумели увидеть?

— Я был в Нижнем Тагиле, в Невьянске, — вопрос насторожил Алексея. Он подумал, что придется рассказывать о злоключениях, которые он пережил в окрестностях этих двух городов, и, быть может. Виртуоз знает об этих злоключениях и станет о них выпытывать. Но тот, услышав названия городов, оживился, счастливо округлил яркие, цвета черной вишни глаза:

— О, вы знаете, я был в Нижнем Тагиле, на танковом заводе. Конечно, это уникальное производство, грозные современные танки. Но меня поразило другое. Перед заводом построен храм. Современный канонический иконостас, традиционные настенные росписи. И среди этих фресок — одна неканоническая, из ряда вон выходящая. Изображен горящий Рейхстаг, черный окоп, в котором лежат убитые немцы, как грешники на Страшном суде. Лесистые холмы, по-видимому, Зееловские высоты, и оттуда выскакивают краснознаменные танки Т-34, «гремя огнем, сверкая блеском стали». Мчатся на Берлин, а над ними летит Ангел Русской Победы. Удивительная фреска, чем-то подтверждает ваше прозрение о царе Николае и Сталине. Связь православного и советского, «белого» и «красного», образующих нерасторжимый имперский сплав.

Огромная заинтересованность слышалась Алексею в словах Виртуоза. Сидящий перед ним могущественный кремлевский чиновник был истинным государственником, имперским мыслителем, творческим историком. Видел в Алексее единомышленника, угадывал в нем пророческий дар, был занят поиском спасительной для России идеи. Как и он, Алексей, чаял преображения измученного народа, победы над историческим злом. Был готов закупорить собой черный провал в преисподнюю, совершить искупительный подвиг. Ему захотелось поведать новому знакомцу о своих чудесных превращениях у Ганиной ямы, о своем полете на небо, к божественному источнику света, о несказанном блаженстве и святости, что он пережил во время небесного странствия.

— Мне говорили, что вы жестокий и коварный человек. Что за вами тянется след непрерывных интриг. Именно вы удерживаете у власти кремлевских самозванцев, изобретаете яды, которыми отравляете народное сознание. Пусть «народ безмолвствует», или улыбается наркотической сонной улыбкой, а в это время бессовестные стяжатели выгребают из России последнее добро. Но это не так. Теперь я вижу, что вы совсем другой человек. Что молва либо заблуждается, либо клевещет. У вас много врагов, и это они создают из вас образ чудовища. Вы очень искренний, глубокий и добрый человек. Страдаете за Россию. Готовы жертвовать за нее. Простите, что я говорю вам это. Быть может, вам неприятно, но я не ошибаюсь, я чувствую вас душой. Мне кажется, что вы очень одинокий человек. Всем от вас что-то надо, все перед вами заискивают, льстят. А в вас много тайных невысказанных чувств, много любви, много нежности и обожания к дорогому, драгоценному и, увы, недоступному человеку.

Алексей говорил, волнуясь, исполненный глубокого сочувствия к этому светскому красавцу и баловню, прозревая сквозь его искусственную и пленительную маску скрытую боль и беззащитность.

Виртуоз был поражен. Этот провинциал, который казался игрушкой в его руках, забавной и безопасной, обнаружил дар прозрения. Разгадал его, Виртуоза. Проник в заповедную сердцевину души, где, невидимое миру, скрывалось его нежное обожание матери, неисчезающая тоска, невозможность увидеть ее. Он испытывал непреходящую боль, которую прятал среди встреч и интриг, государственных забот и радений. Эти заботы и радения, неутомимая изобретательность и страсть маскировали невысказанную любовь к матери, неутоленную сыновнюю нежность, надежду на их чудесную встречу.

— Боже мой, вы так странно, так глубоко сказали. Никто не говорил мне такого, — Виртуоз устыдился своей неискренности и лукавства, своего мнимого превосходства над этим провинциалом, которого воспринимал как забавную послушную куклу и который вдруг обнаружил прозорливость ясновидца. Захотелось открыться ему, исповедоваться, как перед пастырем, чувствуя возвышенный мир, к которому тот был причастен, таинственную силу, которой тот обладал, одухотворяя этой силой жизнь, лишенную целостности и благодати.

— Как вы угадали мою печаль и мою безысходность? Есть такой человек, любимый и безвременно ушедший. Это мама. Если бы вы ее видели, вы могли бы меня понять до конца. Это идеальная, чудная женщина, быть может, святая. Она была красива, как те, что изображены на греческих камеях. Благородна, как русские аристократки, которым посвящали стихи Пушкин, Тютчев и Фет. Подвижница, как те учителя и врачи, что ехали учить и лечить в нищие деревни, кишлаки и аулы. Она была талантлива — замечательно рисовала, блестяще писала, знала историю, литературу, искусство. Всем, что есть во мне доброго и совестливого, я обязан ей. Она посвятила мне свои таланты, свои надежды. Пожертвовала ради меня своей красотой, своими успехами, своей судьбой. Я все время слышу ее голос, как она читает мне Карамзина, страницы о Петре и Петербурге. Вижу ее восхищенные глаза, когда она смотрит на чудную церковь в Дубровицах. Благодаря маме я чувствую мой род, сплетение крестьянских, купеческих и дворянских фамилий. Она научила меня этике русского служения, рассказывая о родне, в которой были герои Германской и Великой Отечественной, мученики сталинских лагерей и изгнанники эмиграции. Учила любить Россию со всеми ее бедами и сквернами, с ее мудростью и наивностью. Помню, как она читала стих Блока о России: «Какому хочешь чародею отдай разбойную красу». Или: «Не пропадешь, не сгинешь ты, и лишь за бота затуманит твои прекрасные черты». Вижу мамины «прекрасные черты». Она уходила тяжело, очень страдала. Боже мой, что я только не делал, чтобы ее удержать! Гонял самолеты в Германию и Америку за лучшими врачами и медикаментами. Выписывал целителей из Алтая и Тибета. Ставил свечи в монастырях и храмах. Я держал ее хрупкую руку, а она говорила: «Ты только не грусти, когда я умру. Я буду с тобой всегда. Буду сверху смотреть на тебя, молиться за тебя, посылать тебе мои тайные знаки». Она посылает мне знаки. На ее могиле вырастают чудесные цветы. Я их не сажал, сами вырастают. Это мамины послания, ее пречистые обо мне молитвы.

Виртуоз исповедовался, и глаза его наполнялись блестящими слезами, и ему было сладко от этих слез, от этой боли, которая возвращала его в мир подлинных переживаний и возвышенных чувств. Его собеседник, пастырь, которому он исповедовался, был бледен, и его глаза были полны слез. Он не замечал этого, сострадал, хотел разделить чужую боль. Воспринимал ее, как свою собственную, и Виртуоз испытывал к нему благодарность, доверие, свою с ним глубинную, неизреченную связь.

— Вы верьте, верьте, ваша матушка смотрит на вас, любит вас, посылает вам свои молитвы, — Алексей дорожил откровением этого могущественного и надменного человека, который предстал перед ним в своем истинном свете страдающего сына, безответного молитвенника, беззащитного одиночки. — Вы сказали, на ее могиле вырастают цветы. Это ангельские послания. Верьте тому, что я вам сейчас расскажу. Я сегодня побывал в раю. Пусть это звучит безумно, но вы мне должны поверить. От Ганиной ямы, где тоже цвели божественные лилии, я был поднят на небо в вихрях слепящего света. Прежде, чем предстать перед Господом, я пролетал Рай. Видел в нем праведников и героев, видел царское семейство, видел Юрия Гагарина и поэта Юрия Кузнецова. И видел вашу матушку. Она сидела под огромным кустом жасмина и держала в руках какую-то книгу в голубом переплете с золотыми буквами. У нее было прекрасное лицо, должно быть, она думала о вас. Вы верите мне?

— Конечно, верю. Эта ее любимая книжка стихов Агнивцева. «Скажите мне, что может быть прекрасней дамы петербургской, когда она захочет свить любви изысканную нить рукой небрежною и узкой». Она так любила эти стихи. После ее смерти я искал «тот томик стихов, но так и не нашел. Оказывается, она взяла его с собой в рай. Боже мой, как бы я хотел на мгновенье ее снова увидеть, прикоснуться к ее теплой руке.

— Вы ее увидите. Представьте себе ее образ, как если бы он был в медальоне, а медальон погружен в ваше сердце. Изгоните из вашего сердца все посторонние мысли, заботы, государственные помыслы, придворные интриги. Только любимый вами образ матери. Я стану молиться, чтобы вам открылись врата рая, и, может быть, я буду услышан, и вам откроется путь в небеса, распахнутся райские врата, и вы увидите маму.

В саду веяло вечерней прохладой, фонтан переливался разноцветными радугами, в отдалении расхаживал вкрадчивый служитель, проходили официанты, неся на подносах изысканные блюда. А они оба, Алексей и Виртуоз, сидели напротив друг друга, глаза в глаза. Алексей, побледнев, с бескровными губами, с огромными, возведенными ввысь глазами, что-то шептал, бессловесное, страстное. Виртуоз вдруг увидел, как воздух над столиком стал слабо светиться, в нем трепетали мерцающие частицы, вспыхивали и гасли молекулы. Столб света уходил в небеса, становился все ярче, бездонней. Не было вокруг фонтана, деревьев, скользящих официантов, а только огромные, страстные глаза сидящего напротив человека, и столб света, как огонь прожектора, уходил ввысь, где на огромной высоте, словно пойманный лучами самолет, что-то мерцало и брезжило. Образ матери был окружен алыми лепестками сердца. Его тело утрачивало вес и вещественность, становилось невесомым, как свет. Огромные молящиеся глаза человека отрывали его от земли, подталкивали в поток лучей. Внезапная могучая сила подхватила его, понесла в лучистом световоде. Он успел разглядеть улетающий вниз фонтан, столик с бутылкой вина, крыши домов, огни вечернего города, огромную круглую Землю, окруженную синей зарей. Промчался сквозь бесконечные миры и галактики и очутился в раю, рядом с матерью.

Она находилась в облаке света, и не было вокруг ничего, кроме этого света, но он знал, что она сидит в светлой летней комнате на даче, окно раскрыто, чуть колышется прозрачная занавеска, а за окном, совсем близко, благоухающий белый куст жасмина. На маме — ее легкое летнее платье с широкими рукавами, пестрый поясок, золотое кольцо на белой руке, в которой она держит знакомую книжку в голубом переплете с золотыми тиснеными буквами.

— Ты пришел, я ждала тебя. Знала, что ты придешь, — сказала она своим чудесным, родным голосом. Он обнял ее, и они сидели молча, за ненадобностью слов. Переживали вместе всю счастливую жизнь, когда были неразлучны, и каждый прожитый день прибавлял им любви и счастья. С той новогодней ночи, когда он, почти младенец, с просыпающейся памятью, увидел диво с благоухающей колючей зеленью, розовыми, горящими свечками, переливающимися серебряными шарами, — где-то за огнями, за хрупким стеклом, невидимое и чудесное, было мамино лицо. До того летнего, теплого вечера, одного из последних в ее жизни, когда он вывез ее на коляске в сумерки сада, и они молча, держа друг друга за руки, смотрели на летние звезды, зная о скорой разлуке, уповая на чудо будущего свидания.

— Мама, — сказал он, любуясь золотым тиснением на голубом переплете. — Я хотел спросить. Как звали твою однокурсницу, с которой ты меня познакомила в Суханове. У нее было какое-то смешное армянское имя.

— Действительно, мы посмеивались над ней, над нашей восторженной Жанет. Ее звали Жанна Матисовна.

— Спасибо. А то я все не мог вспомнить.

Они сидели до той поры, пока кто-то невидимый, за пределами лучезарной сферы, прошел мимо, подавая им тайный знак. Пора было разлучаться.

— Я хотела тебе сказать. Тот, кто помог нашему с тобой свиданию, Алексей — он Божий человек. Ты люби его, защищай. Это мой тебе наказ.

Пахнуло жасмином, сфера улетела, словно семечко одуванчика, и он опять оказался за столиком. Официант любезно наклонился и спрашивал:

— Прикажете подавать второе?

Виртуоз слабым мановением руки отослал официанта прочь. Сидели с Алексеем молча, не находя слов.

— Я хочу вам сказать. Хочу перед вами покаяться, — Виртуоз чувствовал, как горят его щеки. Это был жар одухотворенного Космоса, сквозь который он промчался со скоростью светового луча. — Я страшно виноват перед вами. Вся эта история о спасенном цесаревиче Алексее, вся неловкая выдумка о претенденте на русский престол — я к этому причастен. Эта интрига была затеяна Президентом Лампадниковым в пику прежнему Президенту Долголетову. Здесь сложные взаимоотношения, конкуренция двух политических лидеров. Вам это трудно понять, но Долголетов на время уступил свой престол Лампадникову с тем, чтобы снова вернуться в Кремль, когда созреют для этого условия. Он поддерживает свое влияние в народе, присвоив себе роль Духовного Лидера. Но нынешний Президент вошел во вкус правления и не намерен возвращать престол. Для этого он всячески принижает роль Долголетова, как русского Духовного Лидера. Вот он и придумал этот апокриф о спасенном царевиче Алексее. Натолкнулся на ту дурацкую публикацию в тобольской газете и затеял всю интригу. Я был к ней причастен, разрабатывал драматургию, вводил вас в общественное поле, представляя монархистам, иерархам церкви, знакомил с политиками и военными. Я признаюсь вам в этом. Я страшно виноват. Играл вашим именем, вашей судьбой. Но теперь раскаиваюсь. Умоляю простить меня.

— Господь с вами, вы ни в чем не виноваты! — Алексей старался остановить его горячечные признания. — Во всем есть свой глубокий смысл. Во всем перст Божий!

— Нет, нет, вы не понимаете, Алексей Федорович. Это опасная игра. В ней есть нечто, что мне до конца неясно. Какой-то второй, глубокий, опасный замысел, который вынашивает Президент. В этом замысле много трагичного для судеб государства, народа, для меня и для вас. Вам нужно скрыться и разрушить интригу. Этим вы спасетесь сами, спасете многих людей. Я помогу вам исчезнуть. Хоть за границу. Хоть в Аргентину или Перу. Мы сделаем паспорт, если угодно, пластическую операцию. Вас не найдут. Вы будете жить с вашим удивительным мистическим опытом, с вашим даром превращать материю в свет, с вашей святостью, которую бог знает от кого получили.

Виртуоз волновался, ему казалось, что их могут услышать. Их подслушивает любезный официант и вкрадчивый служитель. Подслушивающие устройства вмонтированы в Деву, усыпанную самоцветами, в крону дерева, иллюминированную бриллиантовыми лампочками. — Послушайтесь меня, уезжайте. Я ответственен за вас. Перед той, у которой только что побывал.

— Илларион Васильевич, напротив, я не должен никуда исчезать. Это раньше все могло казаться интригой, но в эту интригу, поверьте, вмешались божественные силы. Вначале я противился совершенному надо мной насилию. Пытался убежать. Но постепенно со мной совершались странные превращения. Так глиняная кукла, когда в нее вдыхают божественный жар, превращается в человека. Так человек, когда на него воздействуют мистические стихии, преображается, меняет сущность, обретает иную натуру, иную группу крови. Я проникался государственным сознанием. Мне открывались трагические пути русской истории. Я чувствую мое мессианское предназначение. Мне трудно вам объяснить, но сегодня, в Храме на Крови, мне показалось, что в моих жилах действительно течет царская кровь. А у Ганиной Ямы мне передалась малая толика царской святости. Вот тому доказательство… — Алексей расстегнул рубаху, обнажил грудь и открыл лилово-алые гематомы.

— Что это? — изумился Виртуоз.

— Следы от пуль, которые ударили в грудь Государя Императора и долетели до меня. Знак нашей родственной и мистической связи.

— Поразительно, — прошептал Виртуоз, глядя на красно-синие метины. — Это стигматы.

— Вот поэтому я не должен бежать. Этими пулями, как гвоздями, я прибит к русской истории. Я стану русским царем, и царство мое будет Империей Света, Добра и Любви. Именно этим достигается могущество и неколебимость государства. Вы мне поможете. Ваше знание технологий и законов управления, ваш непревзойденный авторитет и ваше чувство русской истории, — все это поможет мне основать Империю Света. В государственную философию, в искусство государственного управления мы внесем «Формулу Рая», которой владел Юрий Гагарин. В основу государственных уложений мы положим «Райскую Правду», которая открылись поэту Юрию Кузнецову. Мы посетим с вами все тюрьмы и остроги, все лечебницы и дома престарелых, все сиротские приюты и богадельни. Мы протянем руку слабому и обиженному. Поможем бескорыстному герою и богооткровенному творцу. Я буду царем бедных, царем униженных и оскорбленных, среди которых сегодня большинство русского народа, других народов, изгнанных из империи. Вы согласны? Вы станете мне помогать?

— Вас убьют, как убили последнего царя. Бы не знаете этих жестоких, коварных людей, которые не захотят отдавать вам власть. Следы от пуль на вашей груди — это предупреждение о пулях, пока еще дремлющих в обойме снайперской винтовки. Умоляю вас, скройтесь!

— Нет, я останусь. Народ не позволит меня убить. Есть знамения. Я нахожусь под покровом Божьей благодати. Я исполню мою миссию.

Эти слова были произнесены тихо, истово, как присяга и духовная клятва. Не подлежали отмене. Виртуоз смотрел на бледное синеглазое лицо, окруженное золотистой бородкой. От нее ли, от золотистых ли отсветов фонтана, но вокруг головы Алексея чуть светился воздух, как в том световоде, сквозь который недавно промчалась душа Виртуоза.

«Почему я, талантливый, верящий, положивший всю мою жизнь на служение Государству Российскому, должен быть тенью циничных и злых самозванцев? Почему я должен дарить мои силы канатоходцам, которые балансируют над раскаленным морем народной ненависти, делать все, чтобы они не сорвались с каната и их не поглотила пучина русского бунта? Передо мной человек, имеющий око, которым созерцает Бога. Будущий царь, способный одухотворить «субстанцию власти», внести в нее «райские смыслы», сберечь от порчи и тления «государственную идею» России. Стану ему помогать. Стану ему, как брат. Вместе будем служить России».

— Хорошо, — произнес Виртуоз, протягивая Алексею через стол две руки. — Я иду за тобой. Станем строить Империю Русского Света. Считай меня своим братом. Я — твой духовный брат.

— Ты — мой духовный брат, — ответил Алексей, вкладывая свои ладони в протянутые руки Виртуоза. — Брат, — повторил он тихо.

Слабо замузицировал, замерцал лежащий на столе телефон Виртуоза. Тот открыл створку раковины, поднес к уху.

— Да, конечно. Я понимаю. Обязательно буду, — отрывисто отвечал Виртуоз. Сложил створки раковины, в которой укрылся аметистовый моллюск.

— Звонил президент Лампадников. Завтра в десять утра ждет нас обоих в Кремле.

— Брат, — тихо повторил Алексей.

Глава двадцать первая

Рано утром их отвезли в аэропорт. Белый, похожий на дельфина «Фалькон» поднялся в синеву и взял курс на Москву. В салоне им предложили легкий завтрак. От приветливой стюардессы пахло свежестью, духами. Пилот в белой форме, белозубый, предупредительный, рассказал о маршруте, о температуре за бортом, о городах на пути следования. Алексей и Виртуоз сидели напротив друг друга, большей частью молчали. Словно боялись спугнуть возникшие между ними отношения братского единодушия и доверия. Погода над всей европейской Россией стояла безоблачная. Солнце светило на всем пространстве, до горизонта, где воздух начинал туманиться, сгущался в синеву, и угадывалась выпуклость земли. Под белым плавником самолета плавно текли леса — хвойные, черно-синие и густые, и лиственные, прозрачные, пронизанные изумрудным светом. Струились реки, большие и малые, на них возникала солнечная латунная рябь, будто на воды ложился лист трепещущей фольги, и казалось, самолет пролетает над тускло-золотистым зеркалом. С неподвижными дымами, прилепившимися к оконечностям труб, проплывали заводы. Города и поселки казались аккуратными чертежами, нанесенными на планшет кварталами, улицами, подъездными дорогами, и к самолету вдруг прилетал луч, отраженный от раз битой на пустыре бутылки. Состав с крохотными бусинами цистерн казался недвижным, уловленным в хрупкую кисею железнодорожного моста.

Алексей смотрел сквозь голубоватую линзу воздуха, которая позволяла видеть каждую тропинку в поле, каждую белую церквушку в селе. Ему казалось, что кто-то незримый и великодушный показывает сквозь волшебное стекло его будущую державу, дарованное ему царство. Он с высоты принимал под свою длань эти маренные русские дали, испытывая к ним благоговение и бесконечную любовь. Из его сердца исходил незримый луч, чертил землю, и все, что попадало в этот скользящий по земле луч, преображалось, исцелялось, одухотворялось. Выздоравливали страдающие на больничных кроватях больные. Утешались убитые горем вдовы и сироты, надеясь на грядущую встречу с любимыми. Утихали распри и ссоры, и люди, словно очнувшись от наваждения, просили друг у друга прощения. Охотник в лесах отводил от бегущего лося ружье, и прекрасный зверь продолжал бежать, расплескивая болотную воду. Отравленное ядами озеро, с ядовитыми пленками нефти, становилось прозрачным, и в нем начинала играть рыба. Этот излетавший из сердца луч имел своим источником тот необъятный свет, к которому он стал причастен, воспарив от Ганиной Ямы к божественному престолу.

Виртуоз смотрел на него теплыми, темно-золотыми глазами, думал с нежностью и благодарностью: «Брат».

Автомобиль от трапа понес их по утренней, переполненной и бурлящей Москве в Кремль.

— Не знаю, почему Президент столь неожиданно пожелал увидеть тебя, — рассуждал Виртуоз. — Он непредсказуем, очень скрытен и по-своему гениален. Не угадаешь, в какой момент его дружба обернется ненавистью, а его благодушие сменится вспышками гнева. Иногда мне кажется, что он водит дружбу с теми силами, о которых ты мне рассказывал и которые таятся в глубинах Ганиной Ямы. Субстанция власти, которая питает его волю и делает успешной его хитроумную политику, имеет темную природу русского подполья, русской преисподней, откуда изливается магма великих потрясений и злодейств.

— Я жду от этой встречи только хорошее. Благодаря его замыслу я был извлечен из небытия. Это он предложил мне мою миссию и помогал моему восхождению. Я чист перед ним. Испытываю к нему благодарность и доверие.

Они просверливали режущим звуком автомобильные пробки, разбрасывали по сторонам фиолетовые лепестки. Перепорхнув мост, перед белыми дворцом на зеленом холме свернули к кремлевской башне и оказались в Кремле.

Ступая по черной брусчатке, Алексей чувствовал, как каждый камень тайно звенит и чуть слышно вздрагивает, словно радуется его прикосновениям. Стоящие вокруг соборы и колокольни, золотые купола и белокаменные галереи, казалось, очнулись от ленивой дремоты, посветлели, наполнились радостным сиянием. Встречали его, долгожданного, славили его появление, которое прерывало томительное ожидание, гнет временщиков и самозванцев. Глядя на высокий столп колокольни с золотым шаром и черно-золотой надписью у самой вершины, он подумал, что в этой пророческой надписи предсказан день и час его появления, отмечен хрустальным звоном невидимых небесных часов.

Они вошли во дворец. Нырнули в воротца пискнувшего металлоискателя. Поднялись на лифте. Миновали посты охраны. В просторной приемной им навстречу поднялся любезный секретарь:

— Здравствуйте, Илларион Васильевич. Здравствуйте, Алексей Федорович. Президент ждет, — и растворил перед ними белую, с золотыми инкрустациями дверь. Алексей успел заметить соседнюю с приемной комнату, в которой сидел морской офицер, и пред ним на столе — кожаный кейс с хромированными застежками, — пресловутый «ядерный чемоданчик».

Кабинет открылся Алексею царственным убранством, ампирными креслами, диваном, столиком из красного дерева на точеных львиных лапах. На малахитовом камине стояли золотые часы. На рабочем столе лежали бумаги и старинный фолиант. Казалось, сидящий за столом человек сейчас обмакнет в чернильницу гусиное перо и сделает на мелованном листе размашистую красивую надпись. Таким, похожим на Наполеона Бонапарта, предстал перед Алексеем президент Лампадников. Короткие, косо закрывавшие белый лоб, темные волосы. Слегка одутловатые щеки. Большие, женственные глаза, в которых странно переливались два выражения — неги и целеустремленной воли, и было неясно, какое из двух возобладает в следующий момент. Он сидел чуть боком, театрально, будто принял эту позу специально перед приходом Алексея, чтобы произвести наилучшее на него впечатление. Его губы слегка улыбались и вздрагивали, словно он репетировал заготовленную заранее фразу. И эта фраза не замедлила явиться:

— Наше заочное знакомство не могло длиться вечно. Настало время пожать друг другу руки. — С этими словами он вышел из-за стола, невысокий, с маленькими полными ногами, взял ладонь Алексея в свою пухлую изнеженную руку, покрыв сверху второй ладонью. Что означало не рядовое приветствие, а особые, уже сложившиеся заочно отношения дружбы.

Лишь спустя минуту, получив самые первые впечатления о хозяине кабинета, Алексей заметил присутствие еще одного человека. Он сидел в стороне, на диване. Черные волосы, волнистая, с вороненой синью, борода, выпуклые глаза с отливом солнечного окна. Перед ним был раскрыт блокнот, лежал миниатюрный диктофон.

— Познакомьтесь, это наш известный журналист Илья Натанзон, — представил его президент. — Ему пришла фантазия написать обо мне книгу. Мы иногда встречаемся и непринужденно беседуем.

Рука Натанзона, которую пожимал Алексей, была вялая, влажная, но лицо, волевое и страстное, окруженное колечками бороды, волнистой чернью волос, показалось Алексею знакомым. Испугало сходство с тем таинственным «черным человеком», что явился в столовую Ипатьевского дома в момент предсмертной трапезы царской семьи, а потом в полутемном подвале читал царю приговор. И от этого сходства заломило в груди, набухли под рубашкой гематомы.

— Давайте расположимся поудобнее, по-домашнему, — президент усаживал Алексея на диван, Виртуоза — в ампирное кресло, сам занял другое, поставив ноги на львиные лапы стола, удобно опершись локотком на красную полированную панель.

— Ну что ж, — после минутного молчания начал президент Лампадников, позволяя Алексею привыкнуть к убранству роскошного кабинета, известного стране по новостным телепередачам. — Надеюсь, все это время вы чувствовали мое незримое присутствие, мою неназойливую опеку.

— Я вам так благодарен, — взволнованно ответил Алексей, все еще чувствуя неловкость перед этим могущественным человеком, возымевшим к его персоне странный и настойчивый интерес. — За это время я столько пережил и прочувствовал, так много повидал и понял. И все благодаря вашему вниманию, вашим побуждениям, которые, если честно признаться, мне все еще до конца не понятны.

— Вот за этим я вас и пригласил. Чтобы открыть вам мои побуждения, — он опять помолчал, удобнее утверждая свои маленькие ступни на когтистых львиных лапах, что усиливало впечатление о его властной силе. — Побуждения мои были вначале весьма просты, о чем, вероятно, вам уже поведал мой друг Илларион Васильевич Булаев. Похоже, у вас установились дружественные, почти братские отношения, не правда ли? — проницательно улыбнулся он. — Эти побуждения были связаны с моим предшественником, прежним хозяином этого кабинета, Виктором Викторовичем Долголетовым. Он, видите ли, слишком озабочен тем, чтобы снова сюда вернуться. Пускается на разные хитрости, интригует совсем по-детски. Возомнил себя Духовным Лидером России, полагая, что его духовная власть уравновесит мою власть политическую. Поэтому не пропускает ни одной обедни, ни одной благотворительной встречи, представляя себя мудрецом, покровителем всех малых и сирых, эдаким Пантелеймоном Целителем Земли Русской. Вот я и решил его немного подразнить, создав рядом с ним другого Духовного Лидера, то есть вас, который ведет свою родословную от убиенных Романовых.

— Да, я об этом узнал. Мне это объяснил Илларион Васильевич, с которым у нас, как вы верно сказали, братские отношения. — Алексей заметил, как Виртуоз потупил глаза. Президент Лампадников чуть улыбнулся, а Натанзон довольно заерзал на диване. — Мне вполне понятны ваши мотивы.

— Однако мотивы могут меняться, Алексей Федорович. Жизнь не стоит на месте. Меняются мотивы, меняются роли, меняетесь вы, меняюсь я. Я внимательно следил за вашими превращениями, и если поначалу вы казались неопытным робким актером, то впоследствии вполне овладели ролью. А затем роль растворилась среди обстоятельств естественной жизни, и вместо роли возникла судьба. Ваша судьба, Алексей Федорович. Судьба будущего монарха России.

Президент изменил позу, отказавшись от театрального позирования. Сосредоточился, его глаза утратили женственную негу, сузились и сверкнули острым блеском.

— В России за сто лет накопились гигантские противоречия, сгустки трагедий, комки неразрешимых, нерастворимых конфликтов. Казненный царь. Бездарный Керенский. Узурпатор Ленин. Большевистская рать, которая была уничтожена Сталиным. Сталин, которого убили Хрущев и Берия. Расстрелянный Берия и отлученный Хрущев. Застойный Брежнев и явившийся ему на смену либеральный Андропов. Горбачев, подточивший Советский Союз. Ельцин, разваливший имперские территории. Мой предшественник Долголетов, желавший совместить «царское» и «советское». Наконец, мое президентство, в котором все исторические осколки и глыбы повисли над головой и готовы обвалиться. Эти противоречия не разрешить, не распутать. Их можно только отринуть и начать с белого листа. Восстановить династию, посадить на трон монарха. Чтоб к нему не предъявляли счет ни жертвы, ни палачи, ни кулаки, ни комиссары, ни горбачевцы, ни брежневцы. Вы для этого — идеальный человек. Вы снимете накопившиеся перегрузки истории. Предотвратите взрывы. Спасете Россию от очередного ужасного потрясения, которое может случиться в любое мгновение. Вы меня понимаете? — Рем пытливо всматривался в бледное лицо Алексея, в его сияющие голубые глаза, желая понять, как глубоко и истинно проникли эти слова в сознание претендента на царство.

— Мне кажется, я вас понимаю, — взволнованно ответил Алексей. — Вы готовите акт передачи власти. Готовы совершить отречение, которое искупит то, другое отречение, совершенное сто лет назад на станции Дно. Если то отречение перерезало артерию, из которой хлынула кровь русской истории, обагрив весь русский двадцатый век, то это отречение должно соединить рассеченную артерию, запечатать в ней русскую кровь, не дать ей снова разлиться.

— Вы меня правильно поняли. Я готов отказаться от власти и восстановить в России монархию. Я вижу в этом единственный способ сохранить гражданский мир, не допустить революции, Сберечь страну. Этот акт чрезвычайно сложный, но, имея таких рафинированных управленцев, как Илларион Васильевич Булаев, мы сможем найти технологии передачи власти. Это и есть ответ на вызов истории. Это и есть настоящее историческое творчество. Вы готовы на это пойти?

— Готов, — страшно побледнел Алексей, и ему казалось, что он теряет сознание, и земля начинает вращаться, захватывая в свое вращение золотые купола соборов. — Я думал об этом.

— Если вы думали об этом, если вы примеряли к своей голове корону русской империи, вы наверняка размышляли о шагах, которые вам предстоит совершить. Конечно, у вас нет реального опыта управления государством. Вы не сталкивались с истинными проблемами внутренней и внешней политики. Но это все наживное. Преодолевается с помощью советников и помощников, круга единомышленников, среди которых вы, разумеется, найдете и меня, и Иллариона Васильевича, и всех, с кем уже успели познакомиться.

— Да, да, я надеюсь на помощь. Вы познакомили меня с замечательными людьми, талантливыми государственниками, на которых я смогу положиться. — Алексей чувствовал стремительность происходящих кругом перемен. Внезапное завершение тех странных превращений, которым был подвержен. Его готовили не к карнавалу, не к забавному спектаклю, а к царству. Взирающий на него человек, обладавший несравненным могуществом, в распоряжении которого находился флотский офицер с «ядерным чемоданчиком», бомбардировщики и ракеты, несметная казна и послушные его воле чиновники, — этот человек добровольно уступал ему власть, возвращал громадную, измученную разладом страну в русло традиционной истории. Это являлось актом Божественного промысла, несло в себе космический смысл. Недаром пели под его стопами черные камни брусчатки, звенели голубые проемы колоколен, возвысились и озарились стены кремлевских соборов, в которых мироточили мощи царей и праведников, светились камни великих гробниц. — Я, конечно же, стану опираться на драгоценный опыт советников, как это делал Петр, окружив себя «птенцами гнезда Петрова». Пусть будут «птенцы гнезда Алексеева», не правда ли? Наш замечательный режиссер Басманов, чьи киношедевры оставляют позади лучшие ленты Голливуда. Владыка Арсений, мудрейший пастырь, светоч нашего православия. Искушенный в делах разведки генерал Лобастов, который вывез меня из провинции и показал первопрестольный град Москву. Министр обороны Курнаков, который, храня государственную тайну, не смог показать мне настоящую ракету «Порыв», но дал понять, сколь крепок и надежен ядерный щит России. Министр экономики Данченко, блестящий стратег и управленец, сохранивший великие советские заводы, рабочий класс и ученых. Искушенный и умный политик Сабрыкин, кому послушна Государственная дума и кто будет незаменим во время перехода России от Президентской республики к монархии. И, конечно же, Илларион Васильевич Булаев, чей управленческий гений и мистическое чувство России сделали его метаполитиком. И вы, Артур Игнатович, гениальный провидец, истинный русский подвижник, совершающий акт, небывалый в истории Государства Российского. И Виктор Викторович Долголетов, управлявший страной в самые страшные, кромешные годы. Вы все станете мне содействовать, мы вместе станем целить Россию, вправлять вывихи русской истории, сращивать переломы русских эпох.

Алексей был воодушевлен, ему казалось, что кто-то внушает ему вдохновенные мысли, кладет на уста пророческие слова. Его душа была фанфарой, в которой рокотали звуки небесного трубача, флейтой, в которой струилась «музыка сфер».

— Ждал, что вы произнесете эти слова. — Было видно, что Президент находится под впечатлением услышанного. — И все же, Алексей Федорович, что бы вы лично предприняли, когда оказались в тронной зале, в горностаевой мантии, держа в руках усыпанные каменьями державу и скипетр? Ваши первые идеи и деяния?

Незримый горнист вдувал в него свое пламенное дыхание, флейта из тростника, растущего по берегам лазурных райских озер, переливалась волшебными звуками.

— Моя тронная речь будет посвящена Справедливости. Я обращусь к народу, провозглашая Справедливость той божественной ценностью, которую мы положим в основание новой Империи. Справедливость, во имя которой погибли князья Борис и Глеб. Которую проповедовал в русских лесах Преподобный Сергий. О которой князь Александр Невский сказал: «Не в силе Бог, а в Правде». О которой писали Пушкин, Достоевский и Гоголь. Мечтали русские космисты. Шли на муку Зоя Космодемьянская и Олег Кошевой. За которой полетел в Космос Юрий Гагарин. О которой в своей поэме писал поэт Юрий Кузнецов. Потому что Справедливость положена Творцом в основу мироздания, и если Справедливость попирается, то прерываются не просто династии и царства, гибнут не просто исторические эпохи и империи, но гаснут светила и солнца, затухают участки Вселенной, лучезарные звезды превращаются в «черных карликов», сжирающих Свет Мира сего. Я положу Справедливость в основу всех законов и уложений, и Справедливость, воспринятая государственными мужами И учеными, воинами и художниками, землепашцами и строителями, сама возведет Империю, сделает ее самой прекрасной и доброй, привлечет в нее ныне разобщенные и несчастные народы, которые обретут в ней свой дом и свой Храм. Я привнесу в государственную жизнь «Райскую Правду», напишу на кремлевской стене «Формулу Рая». Такой будет наша Империя.

Президент слушал, сжав плотно губы, словно сравнивал образ реальной страны с образом дивной утопии. Так светская картина меркнет в сравнении с иконой. Размытое отражение храма уступает белоснежной красоте божественного собора. Виртуоз, утонченный и страстный, жадно внимал, и казалось, что в нем уже роятся будущие проекты и замыслы, политические доктрины и культурные инициативы, которыми будет ознаменовано будущее царство. Илья Натанзон быстро писал в блокнот, глазок включенного микрофона был похож на каплю рубина. Алексею он больше не казался двойником «черного человека», но трудолюбивым и опытным публицистом, готовым служить Империи.

— Я вас услышал, — произнес Президент. — Хоть это и самое общее представление о будущем устройстве страны, но это путь, это свет, это светильник, который не будет поставлен под сосуд, но станет светить. Разумеется, переход к монархии не прост, потребует конституционных изменений, усилий многих правоведов. Но это, в конце концов, юридические тонкости. Правоведы у нас найдутся.

— Конечно, найдутся, — воодушевленно подхватил Алексей. — Как сказано в замечательном стихотворении о Петербурге:

Над желтизной правительственных зданий

Три дня кружила мутная метель.

И правовед опять садится в сани,

Широким жестом запахнув шинель.

Правоведы у нас найдутся…

— Кстати, о Петербурге. Отправляйтесь туда, посмотрите город, выстроенный Романовыми. Подберите себе резиденцию. «Мраморный дворец», или «Михайловский», или «Константиновский» в Стрельне. В Москве вашей резиденцией мог бы стать дворцовый комплекс в Царицыне. А первой вашей имперской постройкой мог бы стать «Дворец Справедливости».

— Прекрасная, светлая мысль! Ваша мысль великолепна — «Дворец Справедливости»!

— Очень скоро у нас состоится празднование «Дня Лидера Русского Мира». Яркое торжество. Парад на Красной площади. Гости со всех континентов. Там я объявлю о своем намерении восстановить в России монархию. Представлю вас народу. — Президент повернулся к Виртуозу. — Все думают, что я вынашиваю коварную мысль о продлении президентских полномочий. А я объявлю о добровольном отказе от этих полномочий в пользу нового русского Монарха.

В дверях кабинета появился секретарь. Рем кивнул ему, и в кабинет вошла телевизионная группа, появилась камера.

— Пусть узнают о нашей встрече, — произнес Рем, приглашая Алексея занять место за столиком. Они приняли позы, к которым привыкла страна, когда наблюдала кремлевские встречи Президента. Сидели, молча улыбались друг другу, в то время как оператор, не меняя положения, снимал малахитовый кабинет, золотые часы на камине, их улыбающиеся лица. Съемка заняла не больше пяти минут. Группа бесшумно, соблюдая протокол, покинула кабинет. В дверях вновь возник секретарь, почтительно приблизился:

— Артур Игнатович, на проводе Президент Соединенных Штатов. Что мне ответить?

— Через пять минут подойду.

Аудиенция была окончена. Президент провожал Алексея до дверей и на прощанье приобнял за плечо:

— Теперь мы будем часто встречаться. У нас есть неисчерпаемая тема для разговоров — «Справедливость».

В коридоре дворца, прощаясь, Виртуоз сказал Алексею:

— Он — гениальный человек. Ожидал всего, чего угодно, но только не этого. Я был тысячу раз не прав.

И они обнялись по-братски.

Глава двадцать вторая

С Мариной они встретились на Тверской. Лежали утомленно и обморочно, сбросив на пол подушки, скомкав китайское покрывало с цветком. Голым локтем он чувствовал шелковистость ее волос. Ее голова доверчиво и нежно прижалась к его плечу. Задернутые шторы пропускали у потолка свет, и на белом потолке, как на экране, возникало перевернутое изображение бульвара. Зеленоватая бахрома деревьев, водянистый поток машин, размытые вспышки стекол, иногда их расцветка, легкая, как акварель — малиновая, черная, желтая. Он смотрел эту киноленту, бегущую по млечной голубизне потолка, на чудесное, необъяснимое явление перевернутого бульвара.

Марина подняла голову и слегка повернулась, так что стала видна ее ключица, грудь с розовым соском и ложбинка под мышкой, вызвавшая в нем нежное обожание. Она наклонилась, ссыпав струящиеся золотые волосы ему на лицо. Стало душно, и он осторожно раздвинул эту скользящую золотую массу, пробираясь к ее губам, подбородку и шее. Она целовала ему грудь, прикасаясь губами к двум метинам, которые приобрели цвет крупных темных фиалок.

— Что это? Где ты ударился? Как будто в тебя метнули копье! — Она трогала губами фиолетовые метины, дыхание погружалось в грудь, туда, где остановились невидимые, выпущенные из револьвера пули. Расплющенные кусочки свинца умягчались, таяли, как льдинки. Метины на груди бледнели. — Что ты видел за эти недели? Что пережил?

— Подумай только, долгие годы я существовал, как во сне, в смутной дремоте провинциального города, где ничего не происходит, где дни одинаковы, где разнообразны только стихи моих любимых поэтов и суждения историков о русском времени. Но это время, полное взрывов и скоростей, оно — исчезнувшее, не мое. Мое остановилось и дремлет. И вдруг, о чудо! Меня подхватило и повлекло, но не в хаосе событий, а в череде каких-то поразительных, следующих одно за другим превращений. Так изменяется зерно, которое бросили во влажную почву. Оно набухает, выпускает корень, листья, бегущий вверх стебель, на котором образуется колос, зацветает, окутывается розовой пыльцой, наполняется зрелыми зернами. Вот так и со мной.

— Ты говоришь притчей, мой милый. Евангельская притча о зерне, которое упало на благодатную землю. Значит, Бог бросил тебя на благодатную почву.

— Именно Бог. Я чувствую, что нахожусь под Божьим покровом, осуществляю Божественный замысел. Такая легкость и счастье чувствовать себя в потоке Божественного разумения. Так легкое пернатое семечко несется в солнечном ветре, переливается стеклянным блеском, возносится к темному коньку крыши, сверкнет и исчезнет на солнце. Так сладко исполнять Божью волю!

— Я говорила о твоем Божественном предназначении.

— Я попал на ракетный полигон, где меня обманули, показали фальшивую ракету, но там я узнал о существовании «Формулы Рая» Гагарина, и мне указали путь на Урал. На заводе подводных лодок меня опять обманули, подсунули старую, списанную лодку, но в этом обмане гнездилась истина, — мне поведали о поэте Юрии Кузнецове, о его «Райской Правде». Я видел ужасную бойню в колонии, где сгубили не только космонавта-провидца, но и его «Формулу Рая». Видел страшный пожар в клинике для душевнобольных, где огонь поглотил великого поэта и его божественную поэму. Но оттуда я сразу же попал в Храм на Крови, где со мной случилось преображение, у меня изменилась группа крови, преобразился генетический код, и я стал Романовым. А на Ганиной Яме, среди райских лилий, я был вознесен на небо, и мне передалась толика святости, которую снискал последний государь.

— Эти синие метины на твоей груди — это следы от расстрела? Тебя расстреляли в том темном подвале, как Государя Императора?

— Преображался не только я. Преображался мир. С людьми совершались чудесные превращения. Помнишь, ты говорила о Виртуозе? Какой он коварный, лукавый, воплощение вероломства, искусительный и прекрасный дьявол. Так вот, этот Виртуоз теперь мой названый брат. Готов жизнь за меня отдать. Готов следовать со мной по избранному пути, набросить мне на плечи горностаевую мантию.

— Быть не может! Ведь его считают воплощением зла. Он «белое» нарекает черным, а «черное» превращает в золотое и пленительное. Как тебе удалось снискать его расположение?

— А ты знаешь, где я провел это утро? В Кремле, в кабинете Президента Лампадникова. Он сказал, что готов содействовать превращению России в монархию. Готов передать мне власть, как законному представителю династии. Сказал, что начинает переписывать Конституцию, а в день предстоящего праздника, кажется, в День Духовного Лидера Русского Мира, объявит народу о своем решении.

— Боже, я же верила! Я говорила! Я столько раз молилась и ставила за это свечу!

— Он сказал, что мне следует поехать в Петербург и там выбрать для царской резиденции дворец. Говорил почти твоими словами. Мы едем с тобой в Петербург и там обвенчаемся.

— А ты уверен, что тебе это нужно? Уверен, что тебе нужна такая жена, как я? Разве я похожа на императрицу? Тебе нужен династический брак. Жена из среды Романовых, или европейских династий, Гогенцоллерны или Габсбурги, или принцессы Гессенские. А я родом из простой дворянской фамилии Волховитиных. Тебе не ровня.

— Боже, что такое ты говоришь? Ты царица души моей. Ты мне послана небом. Ты явилась, как ангел, в своих дивных платьях, которые сотканы из неземных материй, словно крылья бабочки в сияющей пыльце. Лазурное, золотистое, алое, как облачение ангелов.

— Обыкновенные земные ткани. Французские платья от Сен-Лорана. Купила их в Кузнецком пассаже на свои гонорары.

Но нежданно по портьере

Пробежит вторженья дрожь, —

Тишину шагами меря,

Ты, как будущность, войдешь.

Ты появишься у двери

В чем-то белом, без причуд,

В чем-то впрямь из тех материй.

Из которых хлопья шьют.

Он с упоением произнес созвучное его переживаниям.

— Люблю тебя, мой император!

Наклонился над ней, целуя ее теплые плечи, душные, льющиеся волосы, и сквозь волосы — ее глаза, ее губы, ее хрупкую переносицу. Закрыть веки и ждать, когда на ветке появится сойка с бирюзовыми крыльями, вытянет клюв, не решаясь взлететь, приседая на цепких лапках и вновь вытягиваясь, перед тем, как ринуться в глубину леса. Белое пышное облако медленно уплывает за круглую вершину, и смотреть, как его голубоватый край скрывается за волнистой кроной, и там, у вершины, попадая на солнце, вьется, слабо трепещет лесная бабочка. Росинка загорается фиолетовым, нежно-голубым и оранжевым, полыхнет упоительно-алым, и вновь темно-синим, дивно-зеленым и желтым, и стоять на крыльце, любуясь невидимой каплей, которая прилепилась к листу крапивы и играет с солнцем и с твоим восхищенным зрачком. Белый речной песок, сухой и горячий, пристающий к руке мерцающими песчинками, с разбросанными у воды створками раковин, чьи перламутровые донца гладкие и прохладные на ощупь. Рисованная нарядная буквица с фантастической птицей, увитая цветами и ягодами, и на твердой странице — косматая голова коня, витязь в седле, копье, опущенное к придорожному камню. Стекло, туманное от бесчисленных поцелуев и вздохов, и в сумраке за стеклом — изумрудный перстень, оправленный в серебро, и на дне прозрачного камня драгоценная зеленая искра, Белое, охваченное нимбом лицо царевны, хрупкая шея, окруженная кружевами рубашки, и оттуда, из-за ворота, стекает коричневая янтарная струйка, смоляная слеза, отразившая алую точку лампады. Поросший травою склон, и на длинных стеблях тянутся, стремятся к лучам, благоухают сладостными ароматами розовые и белые лилии. И такое счастье, такое жаркое ослепленье, переполняющая сердце любовь, что все начинает сверкать, сливается в стремительный блеск, в трепещущую молнию света, в бесконечное отраженье зеркал, из которого выпадаешь в пустыню, в сумрак, и только на потолке, у задернутой шторы водянистое скольженье теней.

Он дремал, чувствуя на плече ее дыханье.

— Ты спишь? — тихо спросила она.

— Нет, — отозвался он.

— Я хочу тебе что-то сказать.

— Что, милая?

— Мне кажется, сейчас у меня случилось зачатие.

— Как ты могла почувствовать? — Он повернулся, стараясь рассмотреть ее лицо. Оно было чуткое, зоркое, исполнено нежного изумления. — Разве такое можно угадать?

— Я почувствовала, как вдруг стало горячо и сладко, и все распахнулось до неба, а потом сжалось до плотной точки, как будто завязалась сочная почечка, набух крохотный плотный бутончик. Я его чувствую в себе.

— Но, может быть, тебе показалось?

— Нет, я чувствую эту живую, растущую почку. Это сын. Я рожу царевича.

— Боже мой, — он смотрел на нее со слезным блеском в глазах. Это случившееся зачатие было продолжением всех чудотворных превращений, которым он был подвержен. Оно не могло не случиться, ибо все, что он пережил в эти недели и месяцы, было преодолением смерти, торжеством жизни вечной. Она лежала рядом, тихо улыбаясь, прислушиваясь в себе к потаенному росту. Он положил ладонь ей на живот, выпуклый, теплый, дышащей, и у него под ладонью — он это чувствовал — пульсировала и разрасталась нежная алая почка. Исходило, — он это видел своими полными слез глазами, — разноцветное прозрачное зарево, предвещая восход неведомого светила.

— Боже мой, — повторял он, целуя ее живот, вдувая свое нежное тепло, которое проникало в темное лоно, и оно откликалось едва уловимым биением.

Ближе к вечеру Марина сообщила, что оба они званы в оккультно-политологический театр Леонида Олеария, московской знаменитости, авангардного режиссера и визионера, чьими тайными услугами пользуется Кремль, к чьим невнятным, с затемненным смыслом, прогнозам прислушиваются интеллектуальные центры мира.

— Ты думаешь, нам стоит пойти? — рассеянно спросил Алексей, все еще переживая чудесную весть, которой она его одарила. Он желал побыть со своей любимой, насладиться случившимся чудом, которое сочетало их в нерасторжимое, на все бесконечные времена, единство.

— Тебе будет интересно, я уверена. К тебе повышенное внимание, и этим надо пользоваться, — ответила она тоном советницы, искушенной в придворной дипломатии. И этот деловой, хлопотливый тон умилил его, — она заботится о его будущей, августейшей роли, собирает вокруг него придворных, ищет себе место среди грядущих дворцовых интриг и хитросплетений.

Был вызван к дому шофер Андрюша, улыбающийся и жизнерадостный, будто он постоянно принимал эликсир счастья. Солнце с бесшумным плеском лилось с крыш на бульвары. Аллеи были полны нарядной, предвкушающей вечерние развлечения толпой. Москва, как маслянистый благоухающий лепесток розы, источала сладкую пряность. Сулила близкие сумерки, прозрачные огни, неутомимые ночные наслаждения. Машина доставила их к Чистым прудам, к зданию театра, который уже наполнялся зрителями, избранной кастой посвященных, чье сознание многократно подвергалось воздействиям гениального мага и обладало повышенной восприимчивостью к явлениям незримого мира.

Уже в вестибюле к ним устремился режиссер Олеарий, в черном сюртуке, белоснежной манишке, с артистическим, вольно повязанным шарфом. Его розовое безволосое лицо и заостренный нос, круглые очки и круглые же, с желтыми ободками глаза придавали сходство с раскрашенной ритуальной маской. Ему сопутствовал красивый светловолосый мужчина с синими ясными глазами, белыми большими руками, на которых красовался золотой перстень.

— Марина, дорогая, спасибо, что привели Алексея Федоровича. Алексей Федорович, если не забыли, я уже был вам представлен на встрече с думскими фракциями. А это, — Олеарий повернулся к своему спутнику, — наш известный нейрохирург и открыватель тайных свойств мозга, профессор Коногонов. Прошу любить и жаловать.

У Коногонова была большая, теплая, чисто вымытая рука, и в первый момент Алексей подумал, снимает ли профессор во время операций свой золотой перстень, или перстень просвечивает сквозь резиновую перчатку, обрызганную кровью и мозговой жидкостью. В следующий момент он вспомнил палату психиатрической лечебницы, в которой лежал несчастный поэт Кузнецов. Лечащий врач приоткрывал на секунду капельницу, пускал в кровь пациенту несколько едких капель, отчего поэта поражало безумие. Он начинал изрыгать бессмысленные, тяжелые и липкие, как сырая глина, созвучия, из которых вдруг выпадали бриллианты дивных четверостиший. Это воспоминание испугало Алексея, отвратило от профессора. Но тот, светло и ясно глядя ему в глаза, произнес:

— Мы сегодня видели по телевизору замечательный сюжет, где вы в Кремле беседуете с Президентом Лампадниковым. Это был немой сюжет, ваша беседа с Президентом не воспроизводилась, но диктор сообщил, что обсуждалась проблема Справедливости. Это тем более удивительно, что сегодняшняя мистерия моего друга Леонида Олеария как раз посвящена Справедливости.

— В самом деле, удивительное совпадение, — подхватил Олеарий, крутя нежным, словно из целлулоида, лицом и пышно завязанным шарфом, еще больше напоминая маску, в которой гениально играют актеры «пекинской оперы», будучи людьми, изображают кукол, которые, в свою очередь, играют людей. — Хотя в природе ничего нет случайного. Принцип Справедливости положен в основание мира, и не только мира людей, но и мира камней, трав, небесных светил. Все священные тексты, от Авесты и Ригведы до Евангелия, Корана и Торы, говорят о Справедливости. Царства и цивилизации, в которых нарушается Справедливость, становятся богонеугодными и разрушаются. Наша цивилизация — одна из самых несправедливых в истории, и она готова разрушиться. Мой спектакль — это тест на Справедливость. Артисты будут изображать те или иные сословия нашего российского общества. В их среду будет врываться молния, радуга и бабочка-голубянка, которую вы наверняка видели на цветущем лугу. Все это — метафоры Справедливости. Как себя будут вести социальные группы, соприкасаясь с принципом Справедливости, это зависит от восприятия зрителей. В зрительном зале распылен особый аэрозоль, составленный профессором Коногоновым. Он воздействует на мозговые функции, порождает видения. Эти видения фиксируются особым сканером, — тоже изобретение профессора. Так что сегодня, дорогой Алексей Федорович, вы будете и зрителем и одновременно визионером, активным участником спектакля.

Они отошли, оставив у Алексея неясное чувство тревоги и недосказанности. К нему подходили другие посетители театра, и среди них те, с кем он уже был знаком.

Известный кутюрье Любашкин, женственный, с миндалевидными глазами лесной лани, с холеными розовыми пальцами, которыми жеманно отводил со лба шелковистые пряди, подплыл на высоких каблуках, переступая с ноги на ногу, поводя круглыми бедрами:

— Поздравляю, вас пригласил сам Президент. Вы помните наш разговор? Я приготовил эскиз императорской мантии из горностая, на шелковой алой подкладке. Ко дню венчания на царство мы сможем иметь комплект туалетов для фрейлин, мундиры для камергеров и тайных советников. Все в традициях, — парча, шелк, кринолин. Черное сукно, золотое шитье, алая лента. Но и современно, с элементами актуальной высокой моды.

Архитектор Кнорре, проектировавший в Дубае роскошные отели на искусственных островах, был похож на сосредоточенного носатого грача, весь черный, скачущий, отливающий металлической синевой:

— Империя — это большой стиль. Назначьте мне аудиенцию. Я принесу вам чертежи, выполненные в золотом сечении, где любое строение — тюрьма, царский дворец, казарма или университет — связано единством стиля. Создают единое имперское пространство, раз и навсегда отвергая отвратительную буржуазную эклектику.

Банкир Козодоев с комочком русой бороды и пухлыми выбритыми щеками доверительно наклонился и зашептал:

— Деньги любят тишину, не правда ли? «Монархический проект» потребует немалых денег. Предлагаю свои услуги. Мы бы могли основать банк «Монарх», и я привлеку в него средства отечественных и зарубежных инвесторов. Олимпиада в Сочи смехотворна в сравнении с грандиозным проектом восстановления в России монархии. Предлагаю на досуге обдумать мои слова.

Прозвенел звонок. Отворились двери в черной стене, и скоро вся публика из вестибюля перешла в совершенно черный зал с черными атласными креслами. Расселась в металлическом полумраке, взирая в пустой, непроглядный зев сцены.

Алексей, усадив подле себя Марину, с беспокойством всматривался в ее близкое, матово-жемчужное лицо, волнуясь, не повредят ли ей странные эксперименты этих двух то ли режиссеров, то ли психиатров, от которых исходила потаенная угроза. Но Марина улыбалась завороженно, как будто ожидала от представления необычайных удовольствий, и Алексей успокоился.

Он почувствовал, что воздух в зале пахнет мандаринами и еще какими-то сладкими специями, корицей или гвоздикой, — видимо, это был запах рассеянного аэрозоля. Его действие он тотчас ощутил, как повышенную бодрость и свежесть, избыточность всех чувств, которым было тесно в привычном теле и которые требовали для себя большего простора, искали повода проявить себя необычным образом. Глядя на архитектора Кнорре, сидящего на соседнем ряду, Алексей вдруг понял, что Кнорре сейчас полезет в карман, вытянет клетчатый платок и станет аккуратно отирать им лоб и заостренный нос. И Кнорре действительно достал платок и принялся осторожно промокать выступивший на лице пот. Сидящая поодаль чопорная дама, приобщенная к тайноведению, с видом превосходства озиравшая зал, должна была вот-вот чихнуть. Алексей ждал, когда она потешно, по-собачьи, сморщит нос и издаст писклявый чих, и чих через минуту последовал.

Эту удивительную способность предугадывать события, опережать их по времени и ждать их наступления он объяснил действием аэрозоля, и это ощущение было волнующим. Он собирался проверить обретенную способность еще на ком-нибудь из соседей, но в глубине темной сцены зазвучала музыка, тьма стала медленно разгораться, и возник интерьер, наполненный изысканно одетыми людьми.

Шла светская вечеринка, собравшая самых модных, обожаемых публикой звезд, стилистов, кумиров шоу-бизнеса. Алексей, как ни был далек от этой вычурной, эстетизированной и капризной среды, узнавал многих знаменитостей. Известная своими неприличными выходками и скабрезным поведением, появилась телеведущая распутной молодежной программы — крупное лицо, выставленная зубастая челюсть, квадратные очки, смесь отталкивающего, грубо-животного и порочно-привлекательного, развратно-пленительного. Она энергично перемещалась, громко хохотала, показывала свои огромные белые зубы. Задевала и поддразнивала свою вечную соперницу, прелестную балерину, знаменитую театральными скандалами и скоротечными браками с миллиардерами. У балерины была высокая шея, на которой красовалась прелестная головка с огромными глазами стрекозы, и весь ее полупрозрачный наряд, просвечивающее сквозь ткань весьма плотное, мясистое тело делали ее похожей на красивое, опасное и ядовитое насекомое, способное больно язвить и жалить. Что она и делала, отвечая разящими колкостями на грубые выпады соперницы. Ведущий модного ток-шоу, комильфо, в бархатном пиджаке и шелковом галстуке, светски беседовал с модным кинорежиссером. Тот снял единственный блокбастер, а затем распродавал свой глянцевитый выбритый череп, холеные усики и смеющиеся вишневые глаза на всех рекламных щитах, от кошачьего корма до дамских прокладок. Два певца, баснословно богатые и популярные, тайно ненавидящие друг друга, обнимались и целовались. Один, сладострастный тенор, превращал свои концерты в сказочные феерии, с громадным количеством огней, спецэффектов, магических дымов, и едких, как павлиньи перья, вспышек, среди которых являлся, словно великолепный демон. Другой, обладатель оперного бельканто, белокурый красавчик, любил выступать в обществе сдобной, невероятно полной итальянки, погружая свою голову в ее необъятные груди, откуда вырывались ангельские звуки. В их дуэте присутствовало нечто порочное, запретное, словно любовные отношения между сыном и матерью, что привлекало на концерты как истинных любителей оперного пения, так и утонченных извращенцев. Модный живописец целовал руку хрупкой красавице. Живописец, принятый в европейских салонах, был славен тем, что рисовал современных деятелей, помещая их в антураж картин Веласкеса, Рафаэля, Рубенса. Так недавно он изобразил Президента Лампадникова в латах средневекового рыцаря, а прежнего Президента Долголетова в облачении венецианского дожа. Красавица, с которой он флиртовал, была любовница самого богатого человека в России, молчаливого зверька с серым косматым рыльцем, который позволял ей содержать салон авангардного искусства. Артисты, используя грим, копировали упомянутых героев, добиваясь портретного сходства.

Вначале на вечеринке танцевали, пили из стеклянных подсвеченных бокалов, обменивались поцелуями, и не только мужчины с женщинами, но и образуя нежные жеманные пары, состоящие из мужчин, и пылкие дуэты, состоящие из чувственных женщин. Дым от наркотических сигарет становился синим. Музыка теряла ритм, превращаясь в заунывное, длинное, маслянистое стенание. Танцуя и кружась, светские львицы и кумиры модных салонов начинали освобождаться от стеснявших одежд. Упал на пол бархатный пиджак телеведущего, легко соскользнуло прозрачное платье балерины, кинорежиссер оказался таким же голым, как и его череп. Теперь в слоистом дыму, поднося друг другу стеклянные сосуды с вином, кружились обнаженные тела, то свивались в пластичные сгустки, как на античных фризах, то распадались в одиноком лунатическом танце. В руках художника появилась кисть и палитра с красками. К нему приблизилась телеведущая молодежной программы, бесстыдно вращая выпуклым, с тенью пупка животом, и художник, откинув голову и прицеливаясь, несколькими сильными мазками позолотил ей лобок. Она удалилась, продолжая танцевать, и внизу живота яркий, как куполок, сверкал золотой треугольник.

Перед художником предстала балерина, приподнялась на мысках крепких ног, совершая руками волнообразные, змеевидные движения, нависая над живописцем полными круглыми грудями. Маэстро потрогал их руками, словно проверял на спелость. Одну из них покрасил желтым и оранжевым, преобразив в пухлую тыкву. Другую, с помощью темно-зеленой и изумрудной краски, разделяя их черными дугами, превратил в арбуз. Балерина, подергивая плечами, поигрывая бахчевыми культурами, поплыла к своей сопернице, и обе танцевали, целуя друг друга.

Ведущий ток-шоу показал художнику свою мускулистую спину и плотные, как у античного героя, ягодицы. Мастер быстро и жирно нарисовал на спине огромного черного паука, ведущий напрягал спину, раздвигал ягодицы, и паук шевелился, перебирал длинными членистыми лапами.

Миловидный златовласый тенор, когда его покрыли грязно-серыми пятнами, стал похож на возбужденного дворового кобелька. Второй певец, с пухлым животом и начинавшей разрастаться грудью, под кистью художника обрел желанную стройность, — алой краской ему прочертили ребра, ключицы, позвонки, прописали плечевые и берцовые кости, и красный скелет закружился, захватывая в свои объятья любовницу миллиардера, оставляя на ней липкие отпечатки.

Это был карнавал обнаженных тел, где разноцветные маски закрывали не лица, а интимные части тела. Эротический танец был полон ритуальных телодвижений, коими выкликалось верховное божество, языческий бог любви, покровитель оргий и безумных соитий. Не хватало ритуальной жертвы, которая бы своей мучительной смертью исполнила чашу сладострастия. И жертва явилась.

В руках художника появилась живая птица, лесная сойка. Ее ноги были связаны красной ленточкой, художник держал ее за крылья, и она беспомощно билась, трепетала в крепких кулаках живописца. Все окружили птицу, тянулись к ней, выдирали из нее лазурные перья. Птица жалобно пищала, мучительно верещала, а женщины и мужчины выхватывали из нее по перу, пускали на воздух. Голубые перья медленно кружились, летел розовый птичий пух, посреди которого, раскрыв желтый клюв, выпучив черные бусины глаз, содрогалась птица. Лишаясь оперенья, открывала худое, покрытое пупырышками, желтоватое тело. Балерина завела обе руки к затылку, что-то искала в своей античной прическе. Извлекла из волос булавку с бриллиантом и ловко, как богиня Артемида, вонзила острие в несчастную жертву. Пронзила насквозь. Птица дрогнула в последний раз, голова отвалилась в сторону. Мертвую птицу стали передавать друг другу, натирали себя птичьей кровью, клали себе на грудь, сжимали между колен. Слышались стоны, вопли, начиналась долгожданная оргия.

Внезапно свет померк. В тусклой мгле, над голыми, липкими телами, протянулась из конца в конец сцены голубая пульсирующая жила. Раздался треск электрического разряда. Пузыри синего огня потекли, забурлили, помещенные в невидимую прозрачную трубку. Распадались на белые жилы и ослепительные волокна, вновь свивались в огненные жгуты. Синяя молния, как натянутая, дрожащая синусоида, прочертила пространство, звенела, грохотала, с оглушительным треском раскалывалась, издавала звук шипящего огня. Она была осью, вокруг которой вращалось пространство. Координатой, относительно которой совершались все земные деяния. Из непроглядного купола сцены металлический голос, пропущенный сквозь жестяную трубу, громоподобно произнес: «Справедливость!» И это звучало, как Божий приговор, как последний вердикт погрязшему в пороках и преступлениях миру.

Алексей с первых минут спектакля был раздражен нарочитой вольностью и мнимым свободомыслием постановки, бесстыдством сцен, отвратительным умерщвлением птицы. Слишком жесткой, негибкой и искусственной выглядела категория «Справедливость», включенная в драматургию пьесы. Аллегория казалась надуманной. Образ молнии был механически привнесен в ткань действа. Но постепенно, созерцая голубую конвульсивную вену, брызгающие снопы огня, повалившиеся наземь обнаженные тела грешников, ему стало чудиться, что спектакль утратил свою морализирующую суть. Превращается в космогонию, подобную той, что изобразил Микеланджело, — Сотворение Мира, Ад и Рай, День и Ночь, календарное кружение Вселенной, божественный симфонизм мироздания, в котором действует изначальный непреложный закон. Этот закон пронизывает раскаленной молнией каждое сердце, каждую пядь пространства, каждую молекулу живой и неживой природы. Сверкающая координата является мерилом добра и зла, удаление, отпадение от нее знаменует меру греха, определяет воздаяние и кару.

Он чувствовал, как взбухает сердце, словно сквозь него продет оголенный провод. Его глаза выдавливались из орбит. Из ноздрей текла кровь. Мозг плескался, ударяясь о черепную коробку, и в нем вот-вот должна была лопнуть набухшая красная жила. Голые грешники были опрокинуты и разбросаны молнией. В пятне света лежала мертвая птица.

Балерина бесстыдно раздвинула ноги, ее раскрашенные груди лопнули, и из них по всему телу разбегались тараканы, муравьи, ядовитые сороконожки — кусали, царапали, и ее красивое лицо было изуродовано непрерывной гримасой крика. Ее вечная соперница что есть силы сжимала колени, но из них выскальзывала блестящая чешуйчатая змея с золотой головой, обвивала несчастную грешницу, впивалась ей в шею, впрыскивая мучительный яд. Элегантный модник, любимец сентиментальных женщин, ведущий ток-шоу лежал на животе. На его спине взбух огромный черно-синий паук с глянцевитым туловищем, мохнатыми, жадно скребущими лапами. Стальной клюв паука вонзился в позвоночник несчастного, пробил кость и сладостно сосал живой мозг. Светловолосый и миловидный, как Лель, тенор превратился в похотливого кобелька. Его тревожили блохи, он заваливался на бок, грыз кишащую насекомыми шерсть. При этом норовил вскочить на любовницу миллиардера, но художник, который принял облик миллиардера, — узкие глазки, мохнатое рыльце, прижатые рваные уши, — отгонял его от своей подруги хрустящими ударами дубины. Второй певец, привыкший к рукоплесканиям зала, стоял в поклоне, а с него сползала скользкая плоть, капала на пол студенистая жижа, и от него оставался кровавый скелет, как арматура отвратительной куклы.

Алексей чувствовал смрад разлагающейся плоти, и запах озона, синтезированного электрической молнией, и рассеянный в воздухе новогодний вкус мандаринов. Он понимал, что находится под воздействием препаратов, его опьянил разбрызганный в воздухе наркотик. Возникавшие видения — это галлюцинации, рожденные измученным мозгом. Посмотрел на Марину — она по-детски, блаженно улыбалась, словно любовалась новогодней елкой. Видела совсем не то, что видел он.

Электрический разряд стал гаснуть, импульсы синего огня замирали, актеры в сумерках покидали сцену. Алексей подумал, что это конец спектакля и сейчас наступит облегчение.

Но полумрак сцены стал вновь разгораться. Слегка размытая, словно спроецированная на матовый экран, возникла Ганина Яма. Склоны травянистой рытвины. Стебли лилий, чересчур длинные и худосочные из-за растущих вокруг тенистых сосен. Розовые, белые, голубоватые цветы, окружающие черный провал. Из провала, как из землянки, где топится печь, валил дым. Мутные клубы выкатывались на поверхность, лилии увядали, стебли хрупко ломались. Среди дыма двигались тени, колебались пятнистые мундиры, поблескивало оружие, слышался хруст гусениц. На поверхность из преисподней выползала война, полыхали зарницы орудий, рассекали воздух трассы реактивных снарядов, горели дома, на город из синевы пикировали самолеты, и взрывы поднимали на воздух каменные строения, разбрасывали растерзанные тела. Алексей испытывал ужас. Его усилия оказались напрасными, его поступок, повторивший подвиг Александра Матросова, был тщетным. Ему не удалось закупорить грудью адское жерло. Пули, выпущенные в царя, продолжали лететь, уносили жизни, мчались вперед, оставляя в русской истории кровавый бесконечный след.

— Боже мой! — крикнул он. — Война! Началась война!

Никто не услышал его крика. Вспыхнул яркий свет. Публика аплодировала. На сцене показались актеры, утомленные и счастливые, лишь отдаленно, при ярком освещении, напоминая своих прототипов.

— Ты ничего не видела? — спросил он у Марины. — Не видела Ганиной Ямы?

— Нет, — удивилась она. — Видела веселое представление, в духе сказок Гоцци, итальянский театр дель арте. С таким вкусом и тактом.

— Так ты не видела адской оргии, не видела кары Господней? Не видела начало войны?

— Ну что ты, милый. Ничего подобного не было.

К ним подходили профессор Коногонов и режиссер Олеарий.

— Как вам спектакль? Как подействовал аэрозоль? Какие прозрения? — интересовался профессор, приветливо рассматривая Алексея синими чистыми глазами.

— Дорогой профессор, я предупреждал, что вы занижаете концентрацию аэрозоля. В него следовало добавить алтайскую смесь или же споры перуанских грибов.

— Сейчас, пока мы сидели в театре, началась война, — произнес Алексей, чувствуя, как его колотит озноб. — Не знаю где, но она началась. Убийство царя продолжается. Пули, выпущенные в Ипатьевском доме, продолжают лететь и уносят жизни. Я должен попасть на войну и остановить полет пуль. Моя Империя, мое царство должны быть спасены от войны.

Олеарий смотрел на него пристально и тревожно. Извлек из кармана крохотный мобильный телефон, который вспыхнул всеми цветами радуги. Постучал по кнопкам.

— Это Олеарий. Что на ленте новостей? Где? Когда началось? Позвоните скорее в Генштаб.

Захлопнул телефон. Смотрел на Алексея вишневыми, изумленно цветущими глазами:

— По закрытым каналам информации. Только что начался массированный обстрел Цхинвали. Грузинские танки прорываются к центру города. Есть жертвы среди мирного населения и потери среди российских миротворцев. Кажется, началась масштабная война на Кавказе. Вы настоящий прозорливец, Алексей Федорович.

— Мне надо на эту войну. — Алексей торопился к выходу. — Пули не должны разлететься.

Профессор Коногонов острым взглядом хирурга посмотрел на него. Дохнул на золотой перстень.

Они шли с Мариной в вечерних сумерках, среди свежих московских огней. Алексей на ходу звонил по мобильному телефону министру обороны Курнакову:

— Мне необходимо попасть на Кавказ. Необходимо попасть в Цхинвали.

— Но это небезопасно. Обстановка неясна. Мы в самом начале конфликта.

— Я помню, вы мне обещали всяческое содействие. Этот момент настал. Не думаю, что мне следует по этому поводу обращаться к Президенту.

— Разумеется, мы это решим своими силами. Завтра утром во Владикавказ отправляется борт с аэродрома «Чкаловский». Там будут офицеры оперативной группы. Я отдаю вас на их попечение.

— Благодарю. Аэродром «Чкаловский». Завтра утром.

Он вызвал машину с шофером Андрюшей. Марина, мучаясь и тревожась, держала его за руку, отговаривала, умоляла:

— Разве тебе обязательно лететь? Там война, там смерть. Останься со мной.

— Там воюет мой народ, воюет моя армия. Я должен лететь.

— А я? А он? — она положила его руку на свой живот. — Ты не подумал о нас?

— Там война. Царь должен быть с воюющей армией.

Подкатила машина. Шофер Андрюша за стеклом хрустально моргнул фарами.

— Поужинаем вместе, — сказал Алексей, — в том грузинском ресторанчике на реке, у Мамы Зои, где были очаровательные грузины, и один, ты помнишь, с черными усами, жгучими глазами, как с картины Пиросмани, упал перед тобой на одно колено. Грузины — народ империи. Столько великих грузин создавали славу русской империи. Хочу увидеть грузин и убедиться, что они не наши враги. Хочу засвидетельствовать Маме Зое мое почтение.

Они сели в автомобиль, подкатили к ресторанчику на Москве-реке. Прошли по шаткому трапу на поплавок. Он был безлюден. Огни не горели. Музыка молчала. С кухни не доносились ароматы грузинских блюд. В сумерках вестибюля, на кресле, они заметили согбенную фигуру. Это была Мама Зоя, совсем старуха, печальная, укутанная в черную шаль, словно у нее случилось горе.

— Мы хотели у вас поужинать, — сказал Алексей. — Хотели сказать, что против этой войны. Не видим в грузинах врагов.

— Ресторан закрыт. Все мои официанты и повара, все мои мальчики уехали на Кавказ, защищать грузинские села, на которые напали осетины. Не знаю, откроемся ли мы когда-нибудь. Вернутся ли с войны мои мальчики.

Алексей смотрел в сумрак ресторанного зала, где совсем недавно все звенело счастливой музыкой, танцующие джигиты несли на пылающем блюде ломти шипящего мяса, и усатый красавец с пунцовыми губами ослепительно им улыбался, падал на одно колено, желал счастья.

Они вышли с Мариной на набережную. Он обнимал ее у вечерней, ленивой реки, по которой торопился речной трамвайчик, словно отталкивался от воды золотыми веслами. Она молча плакала.

Глава двадцать третья

Поздно вечером Ромул увидел телевизионный сюжет. Президент Лампадников принимал в кремлевском кабинете самозванца Горшкова, который именовался не иначе, как претендентом на российский престол. Подобно тому, как искусные селекционеры прививают к стволу элитной яблони горький, чахлый дичок, надеясь получить от него сладкий, медовый плод, так кремлевские хитрецы, в первую голову, вероломный Виртуоз, поместили жалкого самозванца в разветвленное древо Романовых, выдавая его за полноценный благородный побег. Сюжет передавался несколько раз в течение дня, и ему уделялось особое внимание в зловредной интриге, длящейся вот уже несколько месяцев. Ромул перебирал в памяти все предшествующие появления на экране этой новоявленной знаменитости, убеждаясь в безупречной продуманности проекта, когда никому неведомый персонаж настойчиво и успешно навязывался общественному сознанию. Укрупнял свой образ, представал в окружении все новых и новых общественных слоев, демонстрировал свое влияние в среде военных, интеллигентов, политиков. Сегодняшний сюжет был вершиной этого виртуального восхождения. Самозванец был гостем самого Президента в малахитовом кабинете Кремля, что означало высшую приближенность к сокровенному центру власти. Фонограмма беседы отсутствовала. Однако диктор передал ее содержание. Этим содержанием было определение Справедливости, как основы будущей Российской Империи. Складывалось впечатление, что Президент Лампадников обсуждал с самозванцем принципы имперского устроения России, которому надлежало осуществиться с восстановлением в скором будущем монархии. И в центре этого монархического возрождения оказывалась фигура этого мнимого романовского отпрыска.

Ромул испытал моментальный прилив крови, от которого в глазах замелькали красные вензеля. Бешенство его было столь велико, что он откинулся на диван, оглушенный ударом ненависти. Измена, которая чудилась ему в последние месяцы, стала реальностью. Заговор, который он старался нащупать и разоблачить и от которого тщательно отвлекали его вчерашние друзья и соратники, — этот заговор вдруг обнаружился.

Он выглядел шутом, напыщенным простаком, восседал на картонном троне бутафорского величия, в то время как истинная власть и величие от него ускользали. Его друг Президент Лампадников, которому он на время, под честное слово, с клятвой на Евангелии, передал власть, чтобы вернуть ее в урочный час, — обманул, предал, придумал коварный план, где ему, Ромулу, отводилась роль жалкого шута и тряпичной куклы. Вначале был создан ложный кумир, цветок-паразит, поглощавший живые соки его, Ромула, влияния. Теперь эта упитанная, с жирными лепестками орхидея, окончательно вытесняла его из власти, и в политических кругах обсуждался не способ и срок возвращения власти к Ромулу, а способ и срок передачи власти от Президента Лампадникова к новому русскому императору.

Это было невыносимо. Ромул чувствовал, как рядом, в мутном металлическом воздухе, закручивается стремительная воронка, завинчивается водоворот, рождается засасывающий вихрь, который утягивает его в чудовищную щель. Его протащит по каким-то отвратительным трубам, сквозь мерзкие отверстия, липкие фильтры и выплюнет вместе с потоком зловонных вод в сточную канаву истории, где безликие, лишенные признаков, плавают разложившиеся тела исторических неудачников.

Он впал в истерику. Метался по ночным апартаментам, и не спасал ни французский коньяк, ни портрет кисти художника Никаса Сафронова, изобразившего его в виде римского консула, ни богато изданная книга его мудрых изречений и афоризмов. Спасение было в другом. Он должен был немедленно, сию же минуту, услышать пленительный голос Полины Виардо, переносивший его из отвратительного мира лжи и ненависти в лазурные сновидения. Там, на розовых водах, дремлют белоснежные птицы, недвижно парят голубые облака, по водам, не расплескивая хрустальные отражения, ступает желанная женщина, облаченная в прозрачную ткань. Целуя воздух, он слушает божественный голос, ждет ее приближения.

Ромул проскользнул через гостиную с камином, в котором молча остывали гранатовые угли. Миновал библиотеку, где в стеклянных усыпальницах покоились великие мудрецы и поэты. Оказался в спальной с распахнутой, как белый сугроб, кроватью. Из резной тумбочки, усыпанной лазуритом и яшмой, — подарок индийского посла, — извлек драгоценный сверток. Развернул шелковую ласкающую ткань, и вместе с ней — бархатистый, чуть влажный свиток. Женщина, плоская, словно нарисованная наивным художником на клеенчатом коврике, смотрела большими телячьими глазами, манила пунцовым ртом, слегка округлой грудью, длинными, как пустые чулки, ногами, кончавшимися нежными каплями педикюра. Со времени их последней встречи, когда она уступила его настояниям, одарила неземными ласками, а потом, испугавшись появления Ивана Сергеевича Тургенева, сжалась, уменьшилась, пытаясь исчезнуть, — с тех пор он не докучал ей, боясь показаться навязчивым и брутальным. Сейчас же желал от нее не телесных услад, не жарких объятий и поцелуев, а только голоса, божественного звука, который мог спасти его помутненный рассудок, обещая блаженство, если не здесь, на земле, то хотя бы там, где нет обмана, коварства и ненависти.

Он уложил свою ненаглядную на кровать. Обнаружил у нее под мышкой трещинку, сквозь которую в ту роковую ночь ушел наполнявший ее воздух. Плотно сжал пальцами кромки разрыва. Взял в рот тонкую трубочку, прикрепленную к бедру любимой, и стал дуть. Его дыхание было сильным, сопровождалось молчаливыми уверениями в любви, обещаниями сделать ее «Первой леди», когда будут сокрушены вероломные изменники, и она, несравненная певица, станет примой Большого театра. Из золотой президентской ложи он станет ждать с нетерпением, когда померкнет громадная хрустальная люстра, раздвинется занавес, и по лазурным водам, под розовыми облаками, пойдет несравненная женщина, оповещая неземным голосом о своем приближении.

С каждым выдохом плоскость обретала объем. На лице появился трогательный и нежный нос. Выпукло и пленительно закраснелись сочные губы. Груди возвысились, молодо и уверенно завершаясь смуглыми сосками. Плоские ноги стали полнеть, округляться. Заблестели розовые колени, лунным светом отливали плавные бедра. Волновался, мягко дышал восхитительный, жемчужного цвета, живот.

От чрезмерно глубокого дыхания голова у Ромула кружилась. Ему чудилось, что у женщины задрожали ресницы, наполнились слезной влагой глаза.

— Пой, умоляю тебя! — шептал он в трубку, делая выдох за выдохом, видя, как раскрываются ее губы, сияют зубы, и вот-вот его печальное жилище огласят звуки райских напевов.

Он наклонился к ней, желая дотронуться губами до ее близкой груди. Пальцы, сжимавшие под мышкой трещинку, разжались, и вместо пения раздался отвратительный змеиный свист, сипящий хрип. Запахло тальком, которым посыпают медицинскую резину. Женщина, утратив объем, превратилась в плоский резиновый язык, вульгарно заляпанный краской.

Разочарование было огромным. Горе его удвоилось. Однако он нашел в себе силы скатать в рулон предмет своих воздыханий, обернул в шелковый саван и спрятал в потаенную индийскую тумбочку. Зарылся в постель, как зарывается в сугроб одинокий медведь.

Утром ему был нанесен второй удар, вдогонку первому, тому, что он получил накануне. После крепкого кофе, еще в халате, еще до запланированной встречи с детьми-инвалидами, где он должен был перед телекамерами одарить больного энцефалитом мальчика новейшей германской коляской, Ромул в библиотеке просматривал свежие газеты. На первой странице «Коммерсанта» он обнаружил цветную фотографию президента Лампадникова и самозванца в малахитовом кабинете. Под ними — огромная статья журналиста Ильи Натанзона, которая называлась «Трон не останется пустым». Натанзон присутствовал на упомянутой встрече и в своей экспрессивной манере, в которой угадывалась легкая картавость, передавал дух и букву исторического свидания. Ромул читал, чувствуя, что сердце его разрывается, словно граната, готовое выплеснуться из груди красными брызгами.

Натанзон передавал дружескую атмосферу, в которой протекала беседа единомышленников, давно искавших этой встречи. Алексей Федорович Горшков, а по сути — Романов, только что явился из Екатеринбурга, от Ганиной Ямы, где пережил мистическое откровение, соединяясь в духе со своими августейшими предками. Президент поделился с гостем раздумьями о возвращении в Россию монархической формы правления. Это возвращение положит конец смутному времени, которое длится в России вот уже целый век, накапливая в русской истории неразрешимые противоречия, несоединимые разрывы, несопоставимые смыслы. Примирить их в личности нового монарха, не затронутого вековыми распрями, одухотворенного религиозным чувством и «райской мечтой» — значит обеспечить России процветание в это неспокойное время. Гость, согласившись с Президентом, поведал, что в основание новой империи будет положен принцип Справедливости. Она соединит распавшиеся территории от Кушки до Нарвы, от Курил до Беловежской Пущи, примирит богатых и бедных, сочетает все населяющие империю народы в симфоническое единство. Президент заметил, что переход к монархии не будет трудным, ибо общество созрело для этого, о чем свидетельствуют многочисленные встречи будущего Императора с представителями всех сословий. Останется уладить некоторые частности с Семьей Романовых. Договорится с иерархами Православной церкви. Обсудить с политическими партиями контуры новой конституции и сроки ее принятия. Во время беседы были высказаны критические и, порой, ироничные замечания в адрес прежнего Президента Долголетова, который для укрепления своей власти присвоил себе неподобающий статус Духовного Лидера, напоминающий надувную резиновую куклу.

Это звучало как чудовищное оскорбление. Как намек на некие резиновые изделия из магазина «Интим», которыми пользовался Ромул. Это был открытый призыв к смене конституционного строя, начало ползучего государственного переворота. И это требовало незамедлительного ответа.

Стальная воронка разверзалась перед Ромулом, затягивая в свое бешеное вращение. Жуткий магнетизм неодолимо увлекал его в крутящуюся бездну, и было невозможно устоять, не вступить в борьбу, отдать без боя власть, которая была его дыханием, костным составом, кровеносной системой, вне которой было невозможно его существование. Тем же непомерным усилием воли, что и в дни террористического акта в Беслане, он превозмог свою панику. Вернул в грудь похоже на гранату сердце, вставил в него чеку, не дав разорваться. Стал обдумывать меры противодействия.

План предателя Рема сводился к тому, чтобы возвести на престол провинциального увальня, тобольского святошу. На бессрочные времена захватить в свои руки все струны управления государством, оставаясь у власти до смерти. Его же, Ромула, отодвинуть на самую периферию общественной жизни, где он будет забыт, превратится в комочек бесцветной пыли. Чтобы это не случилось, следует нанести превентивный удар. Совершить контрпереворот, опираясь на верные воинские соединения, антиклерикальные круги интеллигенции, оборонный бизнес, которому отвратительны разглагольствования о справедливости. Результатом переворота должно стать возвращение его, Ромула, в Кремль, изоляция, а если необходимо, то истребление изменника Рема, интернирование заговорщиков, среди которых первое место занимает Виртуоз, недавний сердечный друг, а ныне гнусный предатель.

Сбывалось пророчество старца Иоанна Крестьянкина, предсказавшего скорую смерть Верховного Правителя России, коим в настоящее время являлся Рем. Его истребление предвидел святой монах в тесной келье Псково-Печорского монастыря, и это истребление проистечет от него, Ромула. Вот почему умирающий старик упал перед ним на колени и, обливаясь слезами, целовал ему руки. Что ж, такова воля Божья. Рок действует через него, Ромула, как он действует всегда через волю великих мужей.

Конечно, существовал незабытый и скверный опыт ГКЧП, когда группка битых перхотью заговорщиков, обладая армией и партией, телевидением и разведкой, упустила власть, безвольно передала ее свирепому кентавру с головой Ельцина и туловищем танка. Но этот опыт не повторится. Воля и только воля, жестокая решимость идти до конца, мистическая вера в свою звезду — вот слагаемые победы, которую он, несомненно, одержит.

Операция, что он молниеносно осуществит, будет называться «Пророк», знаменуя пророческое предвещание старца, которому суждено сбыться.

Легкой походкой античного скорохода Ромул обежал несколько раз кабинеты и залы «Дома Виардо», мраморные лестницы и зеркальные вестибюли, мелькая стремительным отражением, черпая в скоростных перемещениях энергию и волю, на ходу оттачивая замысел. Замысел опирался на две составляющие. На силовой захват властных центров, министерств и штабов, а также резиденции самого Рема. На информационную поддержку электронных СМИ, что предполагало захват телецентра и установление цензуры военного времени. Написание манифеста, патетическое обращение к народу требовало искусства слова и рафинированной логики, которой в полной мере обладал Виртуоз, переметнувшейся к врагам. Нельзя было положиться и на Илью Натанзона, который когда-то, в пору его, Ромула, президентства, писал для него блистательные речи. Вероломный иудей служил теперь другому кумиру. Приходилось искать сподвижников среди нового поколения литераторов, еще не продавших девственное перо могучим обладателям власти.

Он вызвал к себе двух людей, коим намеревался поручить сокровенное дело, составлявшее природу русской дворцовой жизни, куда нередко вторгались яд, пистолетная пуля, серебряная табакерка или удавка. Усмехнулся, подумав, что в новую Конституцию обязательно внесет статью, оставляющую за Духовным Лидером право на государственный переворот.

Первым на его зов явился командир бригады специального назначения, расквартированной на окраине Москвы, полковник Гренландов. Он был в камуфляже и портупее, громадный, созданный из уступов и неровностей, будто его выломали из стены взрывом. Голова, плечи, бедра, стиснутые кулаки были похожи на глыбы разных размеров, которые слегка громыхали, несли в себе эхо взрыва. Узкий лоб был в свинцовых складках, металлические брови напоминали подковки сапог, но глаза под ними умные, зоркие, проницательные, давали понять, что внутри этих глыб и валунов замурован умница, осторожный и вдумчивый наблюдатель.

— Здравствуйте, Геннадий Кириллович, — Ромул усаживал полковника в кресло, слегка подталкивая, как подталкивают груженную гранитом вагонетку. — Как семья? Как здоровье? Как служба?

— Спасибо, Виктор Викторович, все нормально, — полковник сел в кресло, в котором жалобно простонала пружина и образовалась внутренняя грыжа.

— Как с квартирой? Удалось переехать в элитный район?

— Спасибо вам за квартиру, Виктор Викторович. Живу, как Абрамович, — хмыкнул полковник, подвигав тяжелыми, как каменные ступени, губами.

— Русский офицер должен жить лучше Абрамовича. Абрамович при виде русского офицера должен уступать дорогу и снимать шляпу.

— Кипу, Виктор Викторович. Офицеры Российской армии ценят вашу заботу. Я лично умирать стану, не забуду, что вы для меня сделали, — голос полковника рокотал, как далекий камнепад.

— Верховный главнокомандующий не должен давать в обиду русских офицеров, особенно тех, кто проливает кровь за Отечество.

Ромул хвалил себя за тонкий подход к офицеру, боевое подразделение которого обладало сокрушительной мощью, мобильностью, способностью малыми силами контролировать крупные объекты. Гренландов был обязан Ромулу. Во время второй Чеченской кампании, воюя свирепо и беспощадно, он угодил под следствие, которое обвинило его в изнасиловании и убийстве чеченской девушки. Ее нашли в командирском кунге Гренландова мертвой, голой, со следами побоев и надругательств. Гренландов утверждал, что девушка была чеченским снайпером, застрелила несколько офицеров бригады. Ему грозила тюрьма, разжалование, лишение наград, если бы в дело не вмешался лично Долголетов, бывший в ту пору президентом. Он вызвал к себе военного прокурора и произнес фразу, облетевшую войска: «У женщин-снайперов при отдаче разрывается девственная плевра. Гренландов не гинеколог, а специалист по спецоперациям». Дело закрыли, Гренландов окончил войну Героем России, получил должность командира элитной бригады.

— Ну что, вспоминаете своего Верховного главнокомандующего? Или уже влюблены в нового? Какие настроения в армии?

— Тревожно, Виктор Викторович. Не реформа, а одна болтовня. Вооружение старое, связь допотопная. Обмундирование придумал Любашкин такое, что, если срать садиться, надо сто пуговиц расстегнуть. Кавказ вот-вот взорвется, а чем воевать? Опять сорок первым годом пахнет.

— Запустил Лампадников армию, ничего не скажешь. Все, что по крохам добывали после Чеченской кампании, все спустил. Не удивлюсь, если скоро на ядерных объектах России увидим американских морпехов.

— Кругом предательство, Виктор Викторович. Больно смотреть, — голос звучал так, как если бы в груди полковника терлись два жернова.

— При такой политике скоро американцам Сибирь отдадим.

— Не для этого мой дед под Сталинградом погиб, с саперной лопаткой ходил в рукопашную.

— Что ж, так и будем терпеть?

— А что делать?

— А вот слушай.

Ромул поведал полковнику о чудовищном замысле расчленения России, который вынашивает любимчик американской администрации, ненавистник всего русского Президент Лампадников. Поведал о последней возможности предотвратить коварный замысел. Открыл свой план смещения изменника Родины. Объявил о той миссии, которую возлагает на Гренландова.

— В день, когда ты арестуешь Лампадникова в его резиденции, соберутся на экстренные заседания Дума и Совет Федерации. Отстранят его от должности и утвердят меня. Произведем полную смену кабинета. Курнакова — долой. Министром обороны станешь ты. Начнем полномасштабную модернизацию армии, пуски ракеты «Порыв», закладку стратегических лодок. У России нет друзей кроме армии и флота, а у меня — кроме полковника Гренландова. Если Лампадников будет дергаться, чего доброго, задумает бежать, поступи с ним, как с чеченской снайпершей. Порви ему плевру. Что скажешь?

Из гранитного валуна, поросшего железными мхами, смотрели на Ромула умные, зоркие, все взвешивающие и просвечивающие глаза. Каменные губы раскрылись, и подземный голос произнес:

— Служу России!

Ромул провожал полковника до дверей, слыша, как скатывается по парадной лестнице каменный оползень.

Через некоторое время в «Доме Виардо» появился молодой литератор Минтаев, чьи модные романы рекламировались на бигбордах и растяжках на всех центральных улицах Москвы. На звания романов были эпатирующие, состояли из русских и английских слов, например «Sweet ляжка», или «Admirebl пупок», сопровождались рисунками Никаса Сафронова — прельстительная женская нога в кружевном чулке или пленительный девичий живот с бриллиантиком в лунке пупка. Литератор был одет в изысканный костюм, в безупречном галстуке, первоклассных часах, являл пример атакующей бесцеремонной молодости, его ясные глаза захватчика оценили качество мебели в гостиной, стоимость малахитовых часов на камине, перевесили старинный персидский ковер в кабинет своего дорогого, только выстроенного коттеджа. Он был отлит из горячих и звонких сплавов честолюбия, рыночных технологий, презрения к литературному процессу. Ромул уловил исходящий от его розовой кожи запах женщины, с которой тот недавно и неохотно расстался.

— Хотел познакомиться с литератором, который прервал, наконец, унылую скрипку постмодернизма и внес в литературу звук боевых валторн, могучее дыхание органа, огненный плеск фортепьяно. — Ромул усадил гостя и очертил вокруг него магический круг, помещая его в центр своего обаяния.

— Вот уж не предполагал, что вам знакомы мои произведения! — произнес Минтаев. — Мне казалось, президенты не читают книг. Им не нужны обременительные знания о том, как живут их подданные.

— Это только в том случае, если в книгах не содержится подлинных знаний. Постмодернизм свел литературу к игре в бисер. Эта литература учит, как расплести время на бесчисленное количество пестрых, не связанных между собой нитей. Людям, живущим в наши дни, нужна литература, связывающая распавшиеся волокна в единую ткань, как этот хорасанский ковер, на который вы смотрите с таким восхищением.

— Действительно, мои книги нужны тем, кто придерживается лозунга «Сделай себя сам», — самодовольно ответил писатель, взбодрив под шелковистым пиджаком молодые мускулы, прекрасно поработавшие в течение тридцати лет для того, чтобы стать литературным удальцом, обладателем красного «Ягуара» и элитного коттеджа на Ново-Рижском шоссе в сосновом бору с видом на озеро и старинную церковь.

— Я выбирал вас среди многих других писателей, и этот выбор было не трудно сделать. Ибо подобных вам нет, вы единственный в своем роде. Я не литературный критик, но вы становитесь геральдикой нового литературного направления. Ясность мысли, материализм, стремление овладеть миром здесь и сейчас. Вы являетесь и писателем, и одновременно героем, которого описываете. Государство должно повернуться лицом к такой литературе, преодолеть досадный разрыв между властью и художественными текстами.

— В чем же ваши намерения? Какую пользу мы можем принести друг другу? — В ясных серых глазах Минтаева появился особый синий ободок, как вокруг фонаря в морозном воздухе. Знак повышенного внимания, предвкушение выгодного для себя предложения.

— Хочу предложить вам сюжет романа, издание которого возьмет на себя государство. Крупный тираж. Распространение по всей России. Очень большой гонорар. Престижная премия, вроде «Большой книги» или «Русского Буккера». Вы становитесь государственным писателем в том смысле, каким им был Шолохов. Под особой опекой государства, с особой идеологической миссией со всеми вытекающими материальными и статусными благами.

Минтаев старался сохранить видимость гармоничного и во всем утоленного человека, однако сплавы, из которых он был создан, плескались в тигле, разбрызгивались через край, и Ромул бояться этих раскаленных, медно-оловянных капель.

— Что за сюжет?

— Ну, как вам сказать. Кремль, кремлевская интрига. Антураж современной политики — я вам помогу материалом. Современные, узнаваемые фигуры, — я вам дополню их портреты. Смысл интриги в следующем. Президент задумал переориентировать Россию в сторону Америки, свести на нет все усилия своего предшественника, который сделал Россию самостоятельной и сильной. Только не нужно прямых аналогий. Он хочет отказаться от ядерного оружия, передать Курилы японцам, а Калининград немцам, установить протекторат Америки над Сибирью с ее несметными ископаемыми. Как вы знаете, это далеко не фантазия. Для этого он хочет восстановить в России монархию и сделать это руками самозванца, который уже выращен в американском инкубаторе, где-то в штате Колорадо, и заброшен в русскую провинцию. Самозванец переезжает в Москву, его, как куклу, возят по кругам монархистов, церковников, показывают интеллигенции, военным, — приучают общество к мысли о монархии. Разве мы не являемся свидетелями этих телевизионных махинаций? Его уже совсем было сажают на трон, уже готовится венчание на царство, съезжаются главы Большой Восьмерки, подготовлена новая Конституция. Но, как это не раз бывало в русской истории, поднимаются патриоты, обнаруживаются современные Минин и Пожарский. Они идут на Москву с ополчением, с бригадой спецназа, свергают самозванца и его клику. Возможен любой антураж, ну хоть как в эпоху Гришки Отрепьева. Лжецаря скидывают с колокольни, топят в проруби, выстреливают из Царь-пушки. Россия спасена, торжествует русская правда, «Русская Справедливость». «Русская цивилизация» спасена от разгрома.

Минтаев выглядел человеком, для которого нет невозможного. Он был похож на озаренный разноцветный бигборд вдоль правительственной трассы из Внукова. Самый модный писатель России, автор бестселлера «Lier царь». Он держит на ладони Царь-пушку, из которой выстреливается скомканное тело бессмысленного проходимца.

— Как быстро я должен изготовить роман? — поинтересовался писатель.

— Время не терпит. Даю вам месяц. Предоплата обеспечена. Однако уже через день вы должны принести мне речь новоявленного Минина, с которым тот обращается к народу по телевидению. Там должен быть компромат на изменника Президента, обличения в адрес Лжедмитрия. Нужно сказать о Курилах и о Кенигсберге. О нефтяных месторождениях и об американских морпехах, которые занимают наши ядерные центры. И о секретных банковских счетах Президента в офшорах, — я, кстати, дам вам конкретные счета. И о схемах увода этих денег — с этим я тоже помогу. А также о намерении выпустить из тюрьмы Ходорковского и вернуть ему ЮКОС, средства от которого сегодня идут на поддержание пенсионеров, сирот, оборонки и сельского хозяйства.

— Ну что ж, мне это вполне под силу, — самодовольно ответил Минтаев.

— Однако в этом тексте должны быть пафосные, эмоциональные выражения, которые западут в народную душу. Запишите, пожалуйста.

Минтаев удивленно поднял тетеревиную бровь, из-под которой круглый глаз с нескрываемым хохотом посмотрел на Ромула:

— Что ж, я записываю.

— Пусть будет такая фраза: «Заклинаю вас святой Русью и всеми витязями русскими, и гренадерами, и ополченцами, и пехотинцами сорок первого года…» Записали?

— Конечно.

— «Ничтожный лукавец, бездельный побирушка, выпавший из чужого гнезда кукушонок…» Записали?

— Да.

— «Мы сорвем с него одну маску, но под ней откроется другая. Сорвем и ее, но под ней снова маска. И ее сорвем, и снова маска под маской, и так бесконечно, пока ни откроется зияющая пустота. Он — пустота, ноль, ничто…» Записали?

— До последнего слова.

— Жду вас через день в это же время. Не сомневаюсь в успехе.

— А каково происхождение этого ковра? — Минтаев жадно рассматривал темно-синий, опаленный красными узорами и арийскими золотыми крестами ковер, в котором чудилась зороастрийская тайнопись и ведические коды.

— Это подарок иранского президента в знак благодарности за содействие в ядерной отрасли.

Минтаев покинул гостиную, оставив в ней отблеск раскаленных страстей, приторный запах женщины, которая видела в нем богача и гения.

Следом явился Председатель Думы и лидер правящей партии Сабрыкин. Ромул разглядывал его серое, худосочное, с седоватыми усами лицо, испытывая к нему давнишнее, плохо скрываемое презрение. В нем всегда было что-то жестяное, негибкое, внутренне дребезжащее, ранящее слух то фальшивым скрипом, то монотонным звуком падающих в бочку капель. Сейчас, устроившись в кресле, странно вывернув ноги, он напоминал обрезок оцинкованного железа с загнутым, опасно заостренным завитком. Так выражалось его вероломство, готовность оправдываться и защищаться.

— Ну что, — начал небрежно Ромул, — значит, вы там у себя в Думе хотите царя посадить?

— Что вы, какого царя! — голос Сабрыкина был похож на звук консервной банки, которую вскрывают ножом. — Зачем нам царь, Виктор Викторович?

— Значит, зачем-то нужен, если ты собираешь в Думе руководителей фракций, представляешь им претендента на царский престол и говоришь, что можно изменить Конституцию и учредить в России монархию.

— Побойтесь Бога, Виктор Викторович, откуда ветер дует? Интриги коммунистов, которые хотят меня выставить перед вами дураком и предателем, — заостренный завиток поднялся, как хвост скорпиона, готовый обороняться и жалить.

— Есть записи, Сабрыкин, отличные записи прослушивания, где ты обещаешь этому самозванцу изменить Конституцию. А ведь это пахнет государственной изменой, Сабрыкин. Это без пяти минут конституционный переворот. Я собираюсь предъявить эти записи и показания свидетелей в Конституционный суд.

— Да что вы, Виктор Викторович, все это было так, смеха ради. За бокалом шампанского. Президент Артур Игнатович попросил меня принять в Думе Алексея Федоровича Горшкова и поразвлечь его. Не более того. — Колючий хвост Сабрыкина, готовый жалить, свернулся сам собой и куда-то спрятался, и он сидел на краюшке кресла, дребезжащий, как вырезанный из жести флажок, послушный дуновениям ветра.

— А ведь это очень неприятная процедура, Сабрыкин. Заключение прокуратуры. Лишение депутатской неприкосновенности. Отстранение от должности Председателя Думы. Позорное изгнание из партии. Страна, затаив дух, будет следить за процессом.

— Виктор Викторович, да спросите вы, кого хотите, как мы его в Думе встречали. Один балаган. Одни пустые речи. Встретились и разошлись, чтобы больше не встречаться. Сейчас все мои силы на том, чтобы провести через Думу закон, увеличивающий президентские полномочия с четырех до шести лет. Чтобы вы, когда вернетесь в Кремль, чувствовали себя уверенней и тверже. Этим я сейчас занимаюсь.

— Хорошо, Сабрыкин, я хочу тебе верить. Хочу верить, что ты не забыл, откуда вышел и как оказался в Москве.

— Да кем бы я был, если бы не вы, Виктор Викторович? Так бы и сидел в местном самоуправлении под Уржумом. А вы заметили меня, дали ход.

— Уж больно ты хорошо принимал меня в Уржуме, Сабрыкин. Больно вкусную уху сварил, на баяне играл и сплясал по моей просьбе. Я тогда подумал, вот золотой человек, будет всегда плясать по моей просьбе. И взял тебя в Москву, сделал третьим лицом в государстве.

— Виктор Викторович, да хоть сейчас прикажите: «Сабрыкин, спляши», — да я с наслаждением, нашу русскую «Камаринскую». — Он уже вставал, закручивая ус, лихо отводил плечо, готовясь запустить витиеватое коленце. Но Ромул остановил его.

— Ладно, Сабрыкин. Верю тебе. Хочу тебе сказать две вещи. Первая. Блюди Конституцию. Она не уличная девка, а богиня, а ты жрец, приставленный к богине, чтобы ни одна грязная рука не коснулась божественного чела. Понял?

— Понял, Виктор Викторович. Она и есть богиня, вроде Венеры Милосской, только с руками.

— Второе. Все наши слова и дела записаны в скрижаль, один экземпляр которой хранится на небе, а другой в ФСБ. Когда обсуждали судьбу Ходорковского, одни, те, что помягче, предлагали отнять у него ЮКОС, оставить полмиллиарда на пропитание, и пусть себе живет в России, как частное лицо, «Левые повороты» пишет. Другие, что пожестче, хотели выслать его за границу. Дескать, там у него есть заначки в швейцарских банках, не пропадет. А ты, Сабрыкин, требовал его посадить на цепь. Это с твоей подачи бедный узник в Сибири томится. И пока он в тюрьме, ты в Думе. Он на свободу выходит, ты занимаешь его место на нарах. Это понятно?

— Про скрижали мне все понятно, Виктор Викторович.

— А посему делай, что я приказываю.

— Все сделаю, Виктор Викторович.

— По моему сигналу соберешь Думу на чрезвычайное заседание. Речь может зайти о предотвращении государственного переворота, да не твоего, потешного, а настоящего, с пулями и с кровью. И еще речь может пойти о моем досрочном возвращении во власть, что потребует утверждения Думы. Если все совершись, как надо, по совести, с благодарностью к своему благодетелю, благодетель тебя не оставит. Станешь Премьер-министром. Вторым лицом в государстве. Понял?

— С полуслова, Виктор Викторович.

— Теперь ступай и жди от меня сигнала.

Сабрыкин поднялся, пятясь, удалился, оставляя в воздухе верещащий звук вырезанной из жести вертушки.

Самые первые приготовления к превентивному удару были завершены. Контуры операции «Пророк» были прочерчены. Предстояло разработать множество деталей — выбор объектов в Москве и Санкт-Петербурге, которые надлежало блокировать. Секретные переговоры, чрез головы министров, с преданными командирами подмосковных дивизий и частями внутренних войск. Интернирование сторонников Президента Лампадникова и его самого на время проведения операции. Незамедлительная, после первых дней операции, встреча с послами иностранных государств и сигналы дружбы в адрес Америки и стран НАТО. Все это предстояло сделать немедленно, не привлекая внимания Рема. Но прежде его неодолимо потянуло в святую святых Государства Российского, в святилище, превыше мавзолея и усыпальницы Архангельского собора, в тайную лабораторию «Стоглав», где хранились головы величайших государственников, в своей дремотной потусторонней жизни продолжая окормлять страну посмертными думами и великими, не успевшими завершиться проектами.

Доступ в «Стоглав» осуществлялся непосредственно из Кремля. А также из подвального помещения ГУМа. И с воды, с набережной Москвы-реки, у крохотного причала, где в невидимой нише дежурил скоростной катер. Ромул прошел галерею ГУМа с бутиками Сен-Лорана и Гуччи. Опустился в подвальный этаж, где разгружались фуры с товарами и рабочие-таджики в комбинезонах толкали тележки с коробками затейливой формы, в которых покоились моднейшие шляпки, галстуки, туфли. У незаметной железной дверцы приложил к сканеру растопыренную ладонь, позволив сделать с нее электронный отпечаток. Прошел по шершавому, в грубом бетоне тоннелю до следующих дверей, где предъявил электронному окулисту свой широко раскрытый, с голубоватым райком и дрожащими ресницами глаз. Оказался в просторном сияющем зале с немеркнущим светом и сладковатым парфюмерным запахом, словно где-то рядом истлевали тропические цветы и корки бананов. В зале, во всю длину, стояли мраморные столы с рядами стеклянных сосудов, в которых плавали головы русских властителей. Их счет открывал Николай Второй, а завершал необычную коллекцию Ельцин. Ромул в пору своего президентства не часто бывал в подземном питомнике профессора Коногонова, не слишком верил сомнительным результатам его опытов, не переносил приторную смертоносную сладость, витавшую над стеклянными ретортами. Было тяжело смотреть на корнеплоды, по которым прошлось лезвие гильотины. Приходили на память стихи Гумилева:

Вывеска… кровью налитые буквы.

Гласят: «Зеленная», — знаю, тут

Вместо капусты и вместо брюквы

Мертвые головы продают.

Но на этот раз его привлекли сюда чрезвычайные обстоятельства. Была важна каждая малость, любой прогноз, указывающий на возможный исход операции. Вот почему он и двигался теперь вдоль беломраморных столов, улавливая легчайшие трески электрических разрядов, мерцание прозрачных зарниц, словно над отрезанными головами, в свете фонарей, сталкивались с тихим шелестом прозрачные существа, окружали сосуды млечным трепетаньем.

На этот раз здесь творилось нечто необычное. Головы были охвачены мучительным возбуждением. Их переполняли эмоции, терзали тревоги, в мертвом мозгу взрывались невыносимые мысли, и губы и языки непрерывно шевелились, гримасничали, желали высказаться. Но желтоватый раствор, наполнявший сосуды, толстое стекло аквариума гасили звук, и требовался глухонемой, чтобы прочитать беззвучные вопли, бессловесные проклятья и крики. Стройная вереница сосудов, выверенный ряд голов, насаженных на незримую ось, создавали видимость исторического единства, преемственность исторического времени. Перетекая из одной стеклянной банки в другую, время олицетворялось той или иной головой, ее дремотой грезой, ее длящимися десятилетия созерцаниями. Теперь же единая линия исторической жизни казалась разорванной. Банки были сдвинуты с места. Головы прыгали в них, как чудовищные поплавки, так что раствор переливался через край, растекался по столу, и там где жидкости разных сосудов встречались, начиналось шипение, выскакивали болезненные пузыри, выделялся едкий газ. Головы ненавидяще смотрели одна на другую, ударялись лбами о банки, словно бодались. Скалились, хотели прогрызть ненавистное стекло, добраться до соседа, вцепиться в его щеку, нос, высунутый язык. Голова царя Николая вращалась, как в водовороте, поворачиваясь то седым затылком, то измученным ожесточенным лицом, успевая крикнуть какую-то безумную фразу соседнему Ленину, который брезгливо оттопыривал нижнюю губу, всем видом выражая презрение к царю. Сам же Ленин обращался к Сталину, его дергающаяся, страстно несогласная голова предполагала характерный жест выбрасываемой вперед руки с зажатой кепкой, а сквозь желтые зубы и ржавые колючие усики сыпались беззвучные проклятья. Сталин не откликался на эти нападки, его рыжие глаза метали сквозь стекло молнии ненависти в сторону одутловатой, покрытой трупными пятами головы Хрущева, который безмолвно огрызался, в бессилии нанести Сталину иной вред, показывал ему толстый, как у утопленника, синий язык. Брежнев жутко шевелил черными кустистыми бровями, продолжавшими расти после смерти, силился сложить губы для какого-то осмысленного звука, но губы складывались в липкую трубу, как у коровы, издающей долгое мычание. Это мычание касалось головы Андропова — трусливо, боясь смотреть в глаза Брежневу, он шлепал негроидным, вывернутым ртом, силясь что-то объяснить своему предшественнику, в чем-то перед ним оправдаться. Черненко был похож на высохший стручок крымской акации, мелко дрожал, всплывал, голова ложилась на бок, и становилось видно сморщенное, черного цвета ухо с торчащим из ушной раковины ватным тампоном. Две последние банки раскачивались, попав в резонанс, готовые перевернуться. Ненавидящие друг друга головы Ельцина и Горбачева плевались, прижимались носами к стеклу, превращаясь в жуткие маски. Родимое пятно на лбу Горбачева лопнуло, и из него, как из каракатицы, сочились чернила. Давление ненависти в черепной коробке Ельцина было столь велико, что казалось, сейчас из орбит выскочат глаза и, как резиновые пули, выстрелят в Горбачева.

Стол сотрясался, хлюпала влага, мотались в сосудах головы, и казалось, они чувствуют приближение страшной беды, неминуемой гибели, как если бы к Москве, еще на огромном удалении, подлетал метеорит и они предвидели неминуемое столкновение.

— Здравствуйте, Виктор Викторович, мои питомцы испытывают сегодня некоторую нервозность, — бесшумно появился профессор Коногонов, приветливый, спокойный, чуть ироничный. На нем был зеленоватый костюм хирурга, клеенчатый фартук, и Ромул заметил маленький сгусток студенистого вещества, прилепившийся к фартуку, и крохотный, пронизывающий сгусток, кровеносный сосудик.

— В чем причина? Все еще делят власть? — Ромул брезгливо смотрел на желеобразный комочек с красным, впившимся в него червячком.

— Каждый в отдельности переживает отдельные неудачи власти. Все вместе чувствуют метафизический сгусток, появившийся в пространстве актуальной русской истории, который угрожает целостности государства. Трудно сказать, что это за сгусток. Находится ли он в русле внутренних процессов страны, или же имеет внешнюю природу. Я тщательно отслеживаю показания сканеров. Сталин упрекает Хрущева в разрушении бомбардировочной авиации, а также в бессмысленном гонении на церковь. Брежнев винит Андропова в отказе от имперской сущности СССР и переходе на модель национального государства. Горбачев бранит Ельцина за то, что тот не отстоял право России на крымскую резиденцию в Форосе. Черненко корит Горбачева за то, что тот в последние дни болезни лишил его астматического ингалятора. Царь Николай утверждает, что в ближайшее время монархия в России будет восстановлена. Все это уже фиксировали сканеры, однако важно поведение не отдельно взятой головы, а всего «Стоглава». Так сказать, коллективный разум, соборное сознание российской власти. Если мне удастся добиться интегрального результата, я немедленно оповещу вас и президента Лампадникова.

Студенистый комочек мозгового вещества вобрал в себя искру света. Кровеносный сосудик продолжал питать частицу мозга, и Ромулу казалось, что он слышит писк продолжающих функционировать нейронов.

— Если не возражаете, я здесь еще погуляю, — сказал Ромул.

— Разумеется, я буду рядом, в соседнем зале, — ответил профессор и удалился туда, где на соседних столах толпились банки с головами политиков второго ранга. Виднелась морщинистая, как печеное яблоко, ушастая голова Керенского и бодрая, с черными усиками и, как ни странно, в пенсне голова Лаврентия Берии.

Ромул прошел вдоль стола до конца и обнаружил в стороне от прочих сосудов прямоугольную стеклянную банку, пустую, чисто вымытую, отливавшую блеском. По углам, в местах утолщений, скопилась льдистая зеленоватость. Стенки были безукоризненно, драгоценно прозрачны. Ромул остановился перед банкой. Созерцал ее снаружи, но ему казалось, что он смотрит сквозь нее изнутри. И эта странная двойственность тревожила его. Его память хранила неявные, похожие на сны впечатления, словно он носился в этой банке по необозримым пространствам, претерпевая восхитительные, волшебные преображения.

То его окружало нежное пурпурное облако, из которого земля смотрелась, как сквозь розовый лепесток, и он был исполнен обожания к родной ненаглядной планете. То ему чудилось, что он плывет в смолистой ладье по лимонным водам Нила, — звон весла, тугое плечо невольника, и он наклоняется к проносящимся струям, выхватывает цветок белого лотоса с длинным змеящимся стеблем. То ладонь его касается окисленного ствола противотанковой пушки — перевитый морозными волокнами бруствер, далекая роща с красно-ржавыми осинами, и солдаты молча курят, дым самокруток медленно летит над лафетом, над бруствером, над убитым артиллеристом, чьи сапоги с подковками торчат из-под плащ-палатки. Вот он врывается в беспредметное поле, где все явления исчисляются цифрами, и 8 сияет, как два золотых обручальных кольца, а 4 соответствует безупречному квадрату из платины, а 666 похоже на косматую злую сороконожку. Он идет по серебряному хрустящему насту незнакомой планеты, где в кристаллическом воздухе плавают разноцветные луны, охваченные радугой полумесяцы, кометы с голубыми хвостами, как на картине безумца Ван Гога, и наст под ногами не снежный, а металлический, из тончайших чешуек алюминия. Он оказывается внутри голубого цветка цикория, и рядом целуются две слипшиеся бабочки, их страстные спиралевидные хоботки, мучнистые тельца, судорожно дрожащие лапки.

Все эти переживания были связаны со стеклянным сосудом, в прозрачной пустоте которого поместилось бесконечное мироздание, куда сливается душа после смерти. Это мироздание делало смерть привлекательной, извлекало душу из тягостного материального мира, из житейских обуз и обременительных государственных радений. Помещало в пучки лучистой энергии, взрывы рождающихся светил, меланхолические сумерки меркнущих галактик, из которых звучал недостижимый на земле, божественный женский голос. И хотелось нырнуть в этот прозрачный сосуд, откуда однажды все вышло и куда все непременно вернется.

Ромул очнулся. Сосуд предназначался для головы предателя Рема, о котором пророчествовал святой старец. Ведомый божественным предопределением, Рем сам торопил час своей смерти. Торопил начало операции «Пророк».

Ромул повернулся и пошел, не простившись с профессором Коногоновым.

Загрузка...