Часть четвертая

Глава двадцать четвертая

Шофер Андрюша, все с тем же фирменным, незамутненным жизнелюбием мчал Алексея на военный аэродром «Чкаловский».

— Сувенирчик привезите из Тбилиси, Алексей Федорович. Ухо Саакашвили, если можно.

Утренняя, в перламутровой дымке Москва, ее холеные фасады и ковровые клумбы, плотоядные рекламы и дымчатые фонтаны, тучные витрины и упитанные автомобильные пробки с самодовольными клерками, вальяжными предпринимателями, хорошенькими деловыми барышнями — Москва ничего не знала и знать не хотела, что где-то у границ государства начинается очередная война. Он, Алексей, претендент на российский престол, ехал в войска, чтобы разделить вместе с ними все муки и тяготы этой опасной, очередной Кавказской войны. Война не давала о себе знать в развлекательной радиопередаче, которую он слушал по радио, и в сентиментальных низкопробных шансонах. В огромных, голубых и розовых супермаркетах, опустившихся по краям дороги, как пышные облака. В придорожных поселках с нарядными коттеджами, черепичными крышами, ладными крылечками, ведущими в невидимый, уютный мирок. И только на аэродроме, проехав военный пост, Алексей ощутил обнаженную электрическую жилу, по которой бежал ток войны.

В зале для пассажиров было тесно от камуфляжей, военных рюкзаков, брезентовых тюков, от множества молодых, напряженных и нервно ждущих людей, сбитых в группы, в отделения, сплоченных вокруг одного, кто был для них командиром. Эти командиры куда-то исчезали, возвращались, смотрели на часы, пересчитывали вверенные им команды, с одинаковой волчьей затравленностью смотрели на взлетное поле, где ревели турбины, жужжали пропеллеры, и машины с тусклым алюминиевым блеском уходили на солнце. И лишь когда в ретранслятор объявлялся номер рейса, следующий на Ростов, или Беслан, или Моздок, та или иная группа дружно поднималась, забрасывала за плечи рюкзаки и тюки, подхватывала зачехленное оружие и продиралась к выходу. И на лицах было одинаковое, ожесточенное выражение, с которым они стремились к тому невидимому и уже случившемуся, что именовалось войной.

Алеша привел его в зал для привилегированных офицеров и сдал на поруки немолодому, лобастому полковнику с островками невыбритой щетины, что говорило о сборах впопыхах, начавшихся еще глубокой ночью. Тут же находились другие офицеры с портфелями, кейсами, та самая опергруппа, к которой был приписан Алексей.

— Ах да, мне звонили, — рассеянно сказал полковник, вскользь, недружелюбно осмотрев Алексея и тут же о нем забывая. — Караваев, — обернулся он молодому майору, державшему на коленях картонный тубус, — ты мой комплект карт захватил? А то я просил Осетию, а картографы прислали Абхазию. Им там, на Арбате, один хрен, что Цхинвал, что Сухум.

Майор, не отвечая, флегматично постучал по тубусу, успокаивая полковника.

Через час Алексей, занесенный в бортовой список, летел на белоснежном лайнере в пустынной лазури, брызгающей в салон слепящим солнцем. Все кресла были заняты офицерами. Иные держали на коленях планшеты и портфели, готовые моментально приступить к штабной работе. Другие отрешенно дремали, отдавая себя во власть таинственной синусоиды, в которую укладывается человеческое время, человеческая бренная жизнь, человеческая судьба. Алексей смотрел на их обыденные лица, и солнце, заглядывая в салон, желая убрать с лиц выражение обыденности, вело по ним огненной кистью.

Он летел на войну, на первую в своей жизни, без оружия, без специального задания, без намерения способствовать победе, или совершить подвиг, или примирить русских, осетин и грузин — народы, когда-то входившие, как драгоценные бриллианты, в диадему великой империи. Летел, как царь летит в воюющие части, чтобы разделить с ними опасность и тяготы. Чтобы измученные походом, болезнями и голодом, раненые и ждущие смерти, видели рядом с собой своего государя, который оставляет роскошные дворцы и помпезные храмы. В простой шинели смотрит, как дождь заливает окоп, как гремит прикрепленная к колючей проволоке ржавая консервная банка, как тихо кончается в лазарете солдатик с простреленной грудью. Он летел на войну, чтобы находиться со своими подданными «во дни торжеств и бед народных», повторяя неписаную традицию русских царей.

Они опустились в Беслане, толпились под крыльями лайнера, озирая далекие фиолетовые холмы, соседние черно-бархатные, полосатые пашни, близкие бетонные полосы, которые звенели и сотрясались от соприкосновенья с самолетами. Один за другим выплывали из неба, с размазанным шлейфом копоти, тяжелые транспорты, увеличивались, раздувались, растопыривали закрылки, как чудовищные глубоководные рыбы. Дымно ударяли в бетон и катились, замедляли скольжение, разворачивались, грузно причаливали на стоянку. Опускалась аппарель, и с нее сбегали солдаты в фуражках, десантники в синих беретах, танкисты в ребристых шлемах. Начинали пятиться пятнистые боевые машины, неуклюжие грузовики, длинноствольные пушки. Казалось, самолет облегчает свое чрево темными перезрелыми личинками, становясь легче, серебристей, воздушней.

На дальней полосе начинало звенеть, свистеть, воздух трескался по швам, и в разрывы и трещины черными клиньями вонзались стреловидные штурмовики. Взмывали, обнаруживая в хвостах оранжевое пламя, уменьшались до маковых росинок и пропадали, оставляя хмурую полоску дыма, указывающую на фиолетовые и розовые предгорья, за которыми таились поля сражений.

Алексей, оглушенный военной машинерией, не успевал охватить сложные траектории, по которым, не сталкиваясь, не задевая друг друга, кружились, два вертолета, приземлялись транспорты, наперерез взмывали штурмовики, и по всему аэродрому шло непрерывное, на вид хаотичное, перемещение солдат, боевой техники, юрких, с синими мигалками, грузовичков.

— Подождите здесь, — сказал Алексею полковник, который, казалось, не знал, что делать с доставшейся ему обузой. — Сейчас подойдет командир батальона, который маршем идет на Цхинвал. Он будет вами заниматься. — Полковник был уже с рацией, которая шипела в его кулаке и в которую он монотонно, не надеясь на ответ, повторял: «03–04», ответьте!»

Алексей видел удаленное здание аэропорта с неоновой надписью «Беслан», и это слово родило тягостное, ноющее, как рана в животе, ощущение, связанное с детоубийством. Где-то близко, среди зеленых садов и желтых созревших пашен, находилось кладбище растерзанных школьников, быть может, там, за соседним шоссе, где что-то пугающе краснело, слишком обильное и сочное, под стать венкам и букетам.

Он увидел, как к полковнику подходит невысокий, очень плотный и ладный офицер в камуфляже. Под полевой погон на плече был продет сложенный синий берет. Короткий бобрик волос начинал седеть. Круглое, с коротким носом и сильным подбородком лицо выглядело спокойным и слегка отстраненным, быть может, из-за больших, чуть навыкат, серых глаз, смотревших одинаково внимательно на полковника, на Алексея, на летчика, стучащего башмаком по резиновому колесу самолета, на стреловидную взмывавшую пару, резанувшую воздух оглушительным, быстро сникающим ревом.

— Майор Молочников, командир батальона, — знакомил их полковник, — Алексей Федорович Горшков… Ну, вы, наверное, слышали… Из царской фамилии… Можно сказать, почти царь. Возьмете его в колонну, в командирскую машину. Отвечаете за него головой. А вы, Алексей Федорович, все указания комбата выполняйте, как Отче наш. Это не маневры — война. Какая готовность? — обратился он к комбату.

— Колонна построена.

— Тогда вперед. За туннелем вам уточнят задание у представителя штаба армии. — И снова, выпятив губы, приблизил их к рации: — «03–04», ответьте!

— Пойдемте, — пригласил Алексея майор. Они направились на край поля, где в стороне от бетона, на пыльной, выгоревшей земле выстроилась боевая колонна. Два десятка остроносых гусеничных машин, несколько «бэтээров» и грузовики с открытыми платформами, на которых торчали двуствольные зенитки. В люках виднелись бритые головы, рядом расхаживали или лежали на теплой земле десантники. Все повскакали, подтянулись, когда подошел комбат.

— Садитесь сюда, в головную, — он указал Алексею на переднюю машину с пушкой и несколькими гибкими хлыстами антенн. — Антошкин, посади человека в командирский люк.

Неловко, ошибаясь в движениях рук и ног, цепляясь не за те скобы, Алексей забрался на броню. Опустил ноги в глубину круглого, с острой кромкой люка. Тот, кого назвали Антошкиным, положил на кромку мягкую засаленную подушку. Алексей оказался среди горячего, пахнущего топливом железа. Держался за облупленный зеленый ствол пушки. Ловил на себе множество любопытных молодых глаз, не понимавших, что за нелепая фигура в пиджаке и белой рубашке очутилась вдруг в их боевом порядке, намереваясь вместе отправиться в военный поход.

Когда колыхнулась машина, рыкнула, швырнула из кормы жирный ком дыма, когда с мелодичным стрекотом плавно поплыла по грунтовке, вытягивая за собой гибкую, волнистую колонну, скользнула на асфальт, производя мелодичный металлический цокот, Алексей ощутил несравненное волнение, свободу и радость. Командир, набросив на шею жгуты от шлема, то и дело вдувал в шлемофон неслышные за лязгом команды. Кругом проносились деревья, поселки, съезжали на обочину легковые автомобили, пропуская колонну. Птицы густыми россыпями догоняли машины, летели над ними, растворив клювы и заглядывая сверху, а потом резко отворачивали и исчезали в холмах. Плыли и волновались шелковые дали, словно переплетались розовые и голубые ленты. Алексей был рад оказаться среди этой стремительной слитной силы, в окружении родных и любимых лиц, спаять с ними свою судьбу, свою долю и, если придется, умереть вместе с ними под этим лазурным небом, среди перламутровых кавказских предгорий.

Война не давала о себе знать ничем ужасным и грозным. Лишь иногда колонна обгоняла другую военную колонну грузовиков, катившую в ту же сторону. Дважды им встречались танки, неподвижно застрявшие у обочины, с промасленными танкистами, колотившими в железо кувалдами. Навстречу изредка попадались грузовики, битком набитые стиснутыми, сжавшимися стариками, детьми и женщинами, словно за ними что-то гналось, безымянное и ошеломляющее.

К вечеру горы стали возвышаться, пепельные, песчаные, зеленовато-сизые. Вдруг открылся ледник, голубой и парящий. В его прозрачной голубизне сочилось розовое, зеленое, будто кто-то нежно зажигал неяркие светильники, готовя вечернее торжество. Алексей залюбовался этим предвечерним, приуроченным к богослужению таинством. И вдруг оказался среди грохота, давки, истошных криков, скопления сотен дымящих машин, слипшихся в жесткие сгустки. Давка происходила у входа в туннель, чья каменная губастая арка медленно всасывала в скалу танки, артиллерийские тягачи, крытые брезентом реактивные установки, грузовики с солдатами, выпуская навстречу растерзанные вереницы легковушек, мотоциклов, автобусов, из которых черноглазо и испуганно смотрели смуглые женщины, трясли головами старики, прижимались к стеклам полуголые дети. И Алексей вдруг понял, что этот туннель ведет на войну. Розовые и зеленые светильники в небесах, голубые и золотые лампады на вершине хребта озаряют не дворец и не церковь, а поле брани.

— Антошкин, втягивайся постепенно, чтобы борт не помять, — комбат обернулся на идущую следом машину, показывая руками дистанцию, подкрепляя свой приказ покачиванием огромного, сжатого кулака. Несколько военных регулировщиков с красными полосками на белых касках крутили жезлами, ошалело, хрипло орали. Как дрессировщики, подманивали к себе неуклюжие танки, которые послушно, качая хоботами, надвигались, медленно переставляли железные стопы гусениц.

Внутри туннеля было тускло, смрадно. Под бетонными сводами светили закопченные лампы. Техника едва ползла, включив прожектора и фары, в которых клубился синий, железный дым. Алексей, держась за пушку, смотрел на идущий впереди танк, с привязанными к броне ящиками, бревнами, прилепившимися солдатами. Из танка хрипло вырывался жирный дым, от которого склеивались глаза, слипались губы и начинал бить кашель. Навстречу, прижимаясь к стене туннеля, двигались грузовики, колесные трактора с тележками, автобусы с выбитыми окнами, мотоциклы с колясками. На них был навален скарб, домашняя рухлядь, в кузове качалась корова, на крыше автобуса блеяли овцы, и отовсюду смотрели изможденные женские лица, густо сидели глазастые дети, их обнимали грузные, в черных платках старухи, жалко, с потухшими лицами, притулились старики. Среди скарба вдруг призрачно вспыхивало зеркало, из-под тряпицы выглядывал экран телевизора, мелькала какая-то ваза, какая-то табуретка или кастрюля. Все это были наспех подобранные обломки уклада, который больше не существовал, был разорен и растерзан. Он видел, как трясется мопед, за рулем которого сидит небритый, в шляпе водитель, а сзади приторочена деревянная клетка, полная кур. Водитель неосторожно вильнул, решетчатая коробка ударилась о корму танка, и из нее полетели куры, с кудахтаньем, бестолково рассыпались по туннелю, под колеса и гусеницы. Одна очумелая курица, меченная на крыльях малиновой краской, залетала на броню, прямо в руки солдата, и тот ловко сунул растрепанную орущую птицу в люк машины.

Алексей испытывал тоскливое недоумение, словно этот туннель, переполненный военной техникой и обозами беженцев, напоминал ему что-то. Он уже где-то чувствовал эту слепую подземную силу, выдавливающую на поверхность сгустки слепой материи, готовой крушить, убивать. Где-то вдыхал сернистый ветер, дующий из центра планеты. Там, у Ганиной Ямы, из темного кратера, сочились те же мучительные извержения смерти, выдавливались тягучие клубки смертоносного вещества. Вулкан, который он хотел погасить, продолжал чадить, источал удушливый ржавый яд. Туннель был соединен с Ганиной Ямой, и сквозь эту тесную нору, как железная сороконожка, ползла война.

В селении Джава застал их вечер. Солнце колючими вспышками било из-за кромки холмов. Фасады домов были желтые, ярко-синие и малиновые. Деревья металлически поблескивали в вечернем свете, и все, что в туннеле было плотно сдавлено, медленно ползло, здесь рассыпалось и растекалось по окрестным улицам, пылило, сигналило, рокотало. В проулке, невидимая, грохотала танковая колонна. Мчался сумасшедший «бэтээр», окруженный солнечной пылью. Стоял заглохший грузовик с беженцами, шофер рылся под капотом, а женщина в яркой желтой блузке и в черном платке, поднявшись в кузове, напрягала грудь, так что отпечатывались крупные соски, голосила: «Убили Георгия, убили!»

Колонны военных грузовиков и боевых машин на въезде в село встречали офицеры штаба, измученные, потные, с красными от пыли глазами. Комбат отправился к запыленному кунгу, вокруг которого толпились офицеры, а Алексей спустился с брони, разминая затекшие ноги. В глубине машины кудахтала курица, которой еще не успели отвернуть голову. Слышались разговоры солдат. Сипловатый голос осторожно спрашивал:

— А это что за чмо нам на броню подсадили?

— А кто его знает, говорят царь какой-то, — отвечал другой голос.

— Царь Додон?

— Вроде того.

— Долдон и есть.

Комбат вернулся с тощим, щербатым подполковником, который прижал к пыльному борту карту и стал водить замусоленным пальцем по зеленым и желтым пятнам, вокруг красной горстки квадратиков, изображавших Цхинвали.

— Полгорода под контролем грузин, — устало, видимо повторяясь, втолковывал он комбату Молочникову. — Другую половину продолжают сносить из «градов». Миротворцы ведут бой в окружении. Есть потери. Осетинские ополченцы отошли на окраины. Части 58-й армии обходят город с запада, подавляют грузинскую артиллерию. Вы пройдете колонной на юго-восток, по возвышенностям, и займете рубеж у товарного рынка. Следите за воздухом. Сильное воздействие авиации. Будете работать на штабной частоте. Мой позывной: «Беркут». Как меня поняли?

— Понял, — ответил комбат.

— Тогда выдвигайтесь.

И когда Алексей снова, подтягиваясь за скобы, усаживался на броню и комбат передавал по рации команду на выдвижение, близко, за соседними домами, ударили два взрыва. Будто прокатились две пустые железные бочки. Поднялась высокая пыль и мерцала, драгоценно переливаясь на солнце. Война, навстречу которой они стремились, сама подлетела к ним.

Десантный батальон в составе двух рот двигался в вечерних предгорьях извилистой, вползавшей в расселины колонной. Алексей, сидя в головной командирской машине, оглядываясь, видел, как заостренные ромбы машин, словно бусы, охватывают холмы. То пропадают, то появляются, возникая на открытых склонах, исчезая в темно-зеленых садах. Солнце уже скрылось за горизонтом, но небо, сияющее, зеленовато-прозрачное, было полно лучей, и этот нежный, реющий, не имеющий источника свет волновал Алексея, будто в нем присутствовала весть о приближении небесного дива. Кто-то бесшумный, с прозрачными крыльями, летел в холмах, развешивал, расставлял на вершинах разноцветные светильники и лампады. Гора, уже вся в тени, темная и плоская, вдруг зажигалась алой вершиной, которая пламенела, будто прозрачный дышащий уголь. Соседняя вершина становилась вдруг золотой, словно отдергивали пыльный чехол и открывался драгоценный слиток. Рядом, как самоцвет, начинал светиться изумрудный купол, и пока восхищенный глаз не мог наглядеться на лучистый свет зеленой горы, алая вершина меркла, становилась пепельно-розовой, серой, будто фонарщик убирал с нее свой божественный светильник, переносил на другую вершину.

По пути встречались села, казавшиеся богатыми, с добротными домами и изгородями, в окружении садов, где в тяжелых сине-зеленых деревьях светились плоды, как оранжевые и красные лампочки. Было видно, что деревья отяжелели от обильного урожая, но их никто не обирал. Окна в домах были погашены, отливали темными стеклами. На улицах сел было безлюдно, и лишь на обочине слепо и недвижно застыл старик в обвислых штанах, в рыхлой рубахе навыпуск, с тоскующим, несчастным лицом. Не замечал военной колонны, смотрел куда-то вдаль, где угасала лазурная, тонущая в дымке вершина. Оттуда, из-за лазурной горы, громыхало, встряхивало воздух, катило гулкие волны звука. Алексей заметил, как с дерева, мимо которого проезжала машина, упало несколько спелых плодов.

Он почувствовал приближение темного сверканья, которое обнаружила себя вначале туманным, мерцающим сгустком, а потом длинным, режущим звуком. Звук мчался навстречу колонне, превращался в грохот и свист. Низко, выпадая из неба, пронесся самолет — стреловидные крылья, пятнистый, как у ягуара, фюзеляж, кристаллическая кабина. Звук плашмя упал на колонну, расплющил, вдавил, и Алексей глазными яблоками почувствовал давление ветра, чудовищную скорость и мощь промчавшегося небесного тела.

— Воздух! — комбат рыкнул в шлемофон, сначала проваливаясь в люк, словно желал спрятаться от самолета, а потом выдавливаясь на броню всей силой мускулистого тела. — Увеличить скорость!

Алексей панорамным зрением, раскрытыми от страха птичьими зрачками, видел одновременно все, что его окружало. Складку, дико вздувшуюся на лбу комбата. Слюдяную струйку мелькнувшего в саду арыка. Солдата, вылезавшего из люка с тяжелым пеналом. Сверкающий высоко, как осколок зеркальца, самолет, взмывший от тенистой земли в озаренное солнцем небо. Колонну, которая, ускоряя бег, рвала интервалы. Метнувшийся из кормы шлейф гари. Размытую скоростью, темную массу садов с яркими яблоками, оставлявшими гаснущие траектории. И опять самолет.

Играя светом, резвясь, поворачиваясь всеми зеркальными плоскостями, он мчался в высоте, уже не снижаясь, догоняя колонну, роняя из-под себя легкие соринки. Алексей понимал, что это бомбы. В оптике прицелов, в скорости самолета, в беге машин, в траекториях светящихся яблок и его, Алексея, обезумивших зрачках существовала точная математика, приближавшая бомбы к колонне. К командирской, пульсирующей на лбу жиле, к солдатским рукам, держащим на худом плече неуклюжий пенал. Сближение было неотвратимо. Соринки, раздуваясь, напоминали скворцов, которые всей стаей снижались. Бомбы были готовы клюнуть колонну, превратить ее в жаркие клочья взрывов. Испытывая необъяснимый порыв, проживая последние секунды жизни, он обратил свое сердце навстречу бомбам. Дрожащее от безмолвной молитвы, оно ринулось навстречу черным скворцам. Это была не молитва, а воспоминание о прозрачном перстне, водянисто-зеленом, с глубокой таинственной искрой. Об иконе, которую целовал, испытывая слезную нежность к убиенной царице. Теперь эта нежность превратилась в страстный порыв, была направлена на летящие бомбы. Отстраняла их от дороги, отдувала в сторону, ломала рассчитанную пилотом траекторию. Сметаемые незримой дланью, бомбы падали невпопад за дорогой. Красные вспышки, бархатно-черный дым, толчки пространства, давление на грудь поднятого скоростью ветра. И отрешенная мысль — это перстень царицы отодвинул бомбы. Он, Алексей, принял в сердце потаенную искру святого перстня, и она сотворила чудо.

Стреляли с грузовиков спаренные зенитки, долбили небо, насыщая его красными брызгами. Отгоняли самолет, который уходил высоко, переливаясь, как осколок стекла, пропадая из глаз.

Быстро темнело, только за черной волной холмов, желтая и мутная, остывала заря. Но иногда она моргала, усиливала свою яркость, по ней пробегала судорога. Сквозь стрекот несущихся гусениц, рык двигателя доносился далекий гул, раскаты глухого грома, и Алексей понимал, что это не гроза, а артиллерия, ведущая огонь по невидимой цели. Колонна встала, к головной машине подлетела другая, светя прожекторами. Офицер перепрыгнул с брони на броню, и они с комбатом, подставляя карту в луч прожектора, переговаривались, тыкали пальцами. Офицер имел круглое лицо с маленьким крепким носом и совиными глазами, голова его была в танковом шлеме, и эта шаровидность головы еще больше делала его похожим на ночную птицу, не боящуюся темноты.

— Давай капитан, поразведай. Дойдешь до Цхинвали, определись с рубежом. А мы за тобою подтянемся.

Человек-сова козырнул и перелетел в свой люк. Выключив свет, три машины ушли в темноту, а в колонне был объявлен привал. Моторы остывали, из десантных отсеков вылезали солдаты. Как тени, бродили вокруг машин. Краснели точки сигарет. Рокотали голоса, поругивались, посмеивались. Алексей, оставаясь на броне, наблюдал ночную жизнь русской военной колонны, затерявшейся в кавказских предгорьях. Бледно полыхали зарницы, рокотало и вздрагивало. Среди отдаленных сверканий и приглушенных раскатов таился неведомый ствол, который поджидал его, Алексея. Держал для него про запас снаряд или пулю.

Пуля, им отлитая, просвищет

Над седою пенною Двиной.

Пуля, им отлитая, отыщет

Грудь мою, она пришла за мной, —

прозвучал в нем русский псалом, сочиненный пророком, предсказавшим собственную смерть. С бархатной болью и сладостью он вспомнил Марину, как сидели в крохотном ресторанчике, качался на волнах зыбкий поплавок, и они в два голоса, нараспев, читали стихи псалмопевца.

Между тем на земле вдоль колонны один за другим загорались белые светлячки. Это солдаты вырывали в земле неглубокие лунки, наливали в них солярку и подогревали банки консервов. Вдоль всей колонны, повторяя ее невидимые в ночи очертания, теплились огоньки, трогательные и нежные, будто солдаты ставили свечки, бессловесно молились перед сражением, вымаливая себе спасение.

— Эй, царь, а царь, — позвали его солдаты, — спускайся, похлебай суп куриный.

Алексей слез, вошел в круг сидящих солдат, опустился на теплую сухую землю. Принял в руки котелок с бульоном, пахнущим палеными перьями. Трофейная курица из Рокского туннеля, залетевшая в люк машины, теперь была ощипана, кое-как опалена и служила утешением для утомленных солдат, предпочитавших ее жирной свиной тушенке из казенных запасов.

— Царь, а где твое царство? — насмешливо спросил механик командирской машины Антошкин, обсасывая куриную косточку.

— Да вот оно, мое царство, — Алексей повел алюминиевой ложкой по холмам, по грохочущим зарницам.

— Значит, мы едем царство тебе отвоевывать?

— Выходит, что так. Воюете за Веру, Царя и Отечество.

— А что нам будет, когда отвоюем?

— Могу тебя князем сделать. Ко двору приблизить.

— Антошкин, ты будешь князем, — загоготали солдаты. — Неплохо звучит: князь Антошкин.

— А квартиру дать можешь? — спросил механик. — А то, когда в контрактники шел, квартиру обещали. А по сей день с женой в бараке живем.

— Проси дворец, Антошкин. На кой ляд тебе квартира? Проси дворец с золотой крышей и «мерседес».

— Ладно, «мерседес». У меня вместо «мерседеса» — боевая машина десантника. И дворец мне не нужен. Знаешь, сколько стоит его отапливать? А трехкомнатную квартиру, с расчетом на будущих детей, я бы взял от Царя.

— Тогда и нам по квартире. Давай составляй царский список на жилплощадь. Пусть распишется и печать поставит. Поставишь, царь?

Из темноты с бряцаньем и хрустом, туманясь приглушенными габаритами, вырвались машины разведки. Офицер в танковом шлеме что-то докладывал командиру, и через минуту властный, с протяжными длиннотами голос прокричал:

— По машинам!

Задрожали моторы, Алексей занял свое место в люке. Колонна пошла, не зажигая огней. Отставая, повторяя контур уже несуществующий колонны, продолжали гореть земляные светильники. Будто служба кончилась, прихожане покинули храм, а лампадки еще теплились.

Алексей чувствовал, что его жизнь неумолимо сближается с чем-то грандиозным, существующим в человечестве столь же неотъемлемо, как существует гроза. Гроза живет неявленно, потаенно, ожидая условий для своего проявления, — восходящих потоков воздуха, концентрации облаков, накопления в них электричества, пока вдруг ни воспламенится полнеба, ни заблещут слепящие молнии, ни упадет с неба черный, все застилающий ливень, ни затрещат вырванные с корнем дубы. Так же и война, к которой он теперь приближался.

Удары становились все ближе, не сливались в сплошной гул, а катились каждый со своей стороны, со своим особым, все более хриплым и душераздирающим звуком. Бесшумно загоралась зарница. Из нее летели косые, царапающие небо полосы. Прилетал свистящий звук. В стороне, куда указывали летящие струи, распахивалась тьма и вставало млечное облако. Доносился гул и треск распадающейся материи. Алексею было страшно, но он не мог отвести своих страшащихся, но и любующихся и восторженных глаз от зрелища божественного гнева и божественной красоты, в которых одновременно присутствовало сотворение и скончание мира.

Машина взлетела на очередной покатый бугор, и с высоты открылся город — лежащая в низине чаша, полная огня. Огонь был рыжий, бурный, окружающий черные остовы зданий. Красный, с черными клубами, летящими сквозь окна и снесенные крыши. Синеватый, тлеющий, вдоль улиц, где виднелись мрачные фасады, столбы негорящих фонарей, застывшие в нелепых позах автомобили. Иногда в город падал белый раскаленный шар, перекатывался, оплавляя здания, деревья, начинал желтеть, краснеть, исходил голубыми язычками газа, бенгальскими искрами. И каждая фаза этого взрыва сопровождалась особенным звуком — тугой удар, хриплый простуженный свист, каменный скрежет, множество мелких, разбегающихся хлопков, вплоть до писка и шелеста.

— Цхинвали, — произнес майор, чье лицо озарилось и померкло от очередного взрыва, и глаза казались полными ртути. — Вон там наш рубеж, — он указал на темную, еще не подожженную часть города, над которой метались красные светляки и белые брызги. — А там, — он кивнул на пожары, — 58-я армия выбивает грузин.

Колонна, петляя в предместьях, встречала на пути патрули и заслоны осетинских ополченцев — одутловатые мужчины в бронежилетах и касках, небритые, с лихорадочными глазами лица, висящие на плечах пулеметные ленты, старомодные, с торчащими корнеплодами гранатометами. Спустились в город. Комбат с помощью осетинского командира — забинтованная голова и черные, пышные, как у моржа, усы — укрывал машины за хозяйственными постройками, среди жестяных гаражей и обвалившихся бетонных заборов. Солдаты окапывались, долбили землю, устанавливали пулеметы.

Алексей лежал, прижавшись к тускло блестевшему траку гусеницы, всматривался в мутную темень сквозь пролом в бетонной стене. Угадывалась неосвещенная улица с низкорослыми домами, какая-то площадь или пустырь, над которым пролетали красные мухи трассеров. Иногда в полутьме перебегал ополченец с какой-то ношей — то ли патронный цинк, то ли куль с вещами. Взрывы раздавались в стороне, не приближаясь, перенося по небу блеклые красноватые отсветы.

Он думал, что ему, будущему Государю, довелось оказаться на братоубийственной войне. В ней сошлись народы недавней Империи, потерявшие ощущение единой истории и судьбы, ввергнутые в кровопролитную распрю. Воцарившись, он соединит под скипетром распавшиеся пространства Империи, усадит за братский стол осетин и грузин. Именно на этой войне ему предстоит открыть воюющим сторонам «Райскую Правду», которая ляжет в основу Империи. Обнародовать «Райскую Формулу», которая сочетает народы в симфонию красоты и любви.

Президент Лампадников отпустил его на войну, чтобы из первых уст услышать доклад о военных действиях. Использовать эту, постигшую народы, беду, чтобы оповестить Россию о возрождении долгожданной монархии. Чтобы ее возрождение было отмечено миром, возвращением всех измученных, отпавших от царства народов в лоно любящей и справедливой Империи.

Еще мечтательно и нежно он думал о Марине, которая вынашивает его драгоценный плод.

Зачатие наследника состоялось среди кровавых неурядиц и смут, а рождение случится среди долгожданного мира, на заре справедливого и цветущего царства.

Он оглядывался на солдат, которые терпеливо и ладно отрывали окоп, укрепляли бруствер, клали на него пеналы гранатометов и стволы автоматов. Среди упорных, сосредоточенных лиц, коих множество в русских деревнях и поселках, не было ни одного, кто носился в этот час в роскошных машинах по нарядным московским улицам, танцевал в дискотеках, развлекался на модных вечеринках. Это были дети русских простолюдинов, поднявшихся в час беды на защиту Отечества. Его народ, его возлюбленные чада, которые не отторгали его, а приняли, как равного, в свой жертвенный батальон. Так он грезил, сонливо закрывая глаза, прижимаясь виском к стертому гусеничному траку.

Его толкнуло ударом, оглушило трескучим взрывом, ослепило волной огня. Озарилась соседняя площадь, на которой повсюду блестели осколки стекла. Осветились фасады невысоких домов с балкончиками, подворотнями, пустыми прогалами окон. Обнаружилась улица, ведущая с площади, в выбоинах, с опрокинутым мусорным баком, разбросанными комками мусора. Свет не исчезал, волновался. На улицу, из домов, с непрерывным криком и воплем, побежали люди — простоволосые женщины, дети, семенящие тучные старухи, ковыляющие старики. Их было множество, доселе невидимых, притаившихся за глухими фасадами. Испуганные светом и грохотом, они бежали навстречу друг другу, волна сквозь волну, прячась все в тех же домах, словно менялись местами. Вопли умолкли. Жизнь снова притаилась в щелях и лунках, чутко прислушиваясь к гуляющим раскатам и взрывам.

Опять полыхнуло горячей волной. На площадь повалил дым. Из дыма выполз танк — крутились катки, отвисли гусеницы, башню облепили ребристые бруски, пушка покачивалась. Танк пересек площадь, исчезая за выступом дома. Ему вслед, прихрамывая, побежал ополченец, выцеливая из гранатомета. Были видны его спортивные, заправленные в ботинки штаны, не застегнутый, трясущийся бронежилет, круглая, с большой плешью голова. С нескольких сторон в него полетели белые длинные иглы, вонзились, напитали огнем. Он увеличился, раздулся и упал навзничь. Гранатомет откатился в сторону. Ополченец лежал на спине, вяло шевелясь, как жук, не умея перевернуться и встать на ноги.

Еще один танк, вслед за первым, пересек площадь, пропадая в строениях.

— Грузины прорвались, — комбат взлетел на броню, хватая жгуты шлемофона, прижимая к кадыку. — Батальон, к бою! Огонь по команде!

Площадь, ограниченная строениями, казалась театральной сценой, на которой, среди искусно нарисованных, подсвеченных декораций совершалось действо. Прокатывались танки, лежал убитый ополченец, под разными углами пересекались трассеры. Внезапно выбежала женщина, с распущенными волосами, в прозрачной ночной рубашке, сквозь которую просвечивало молодое сильное тело. Она держала в руках ребенка — не прижимала к себе, а выносила вперед, словно отдаляла от ужасной площади, от металлического стрекота танков, от секущих лучей. Было видно, как бегут по осколкам стекла ее босые стопы, как колышется грива волос, как поджал ноги и скрючился в ее руках ребенок. Над ее головой запульсировал тонкий пунктир, чуть коснулся, полетел дальше. Женщина упала лицом вперед, успевая в падении поставить ребенка на ноги. Лежала, с задранной рубахой, обнажив полные ноги, накрытая черной гривой, а ребенок, выпущенный из рук, стоял перед ней и покачивался. Вокруг метались колючие иглы, ударялись об асфальт рядом с ребенком, под разными углами отскакивали. Все, обомлев, смотрели — солдаты в окопе, несколько прижавшихся к броне ополченцев, комбат, держа на весу автомат.

Алексей почувствовал, как зарябило в глазах. Их наполнила разноцветная влага. Вся площадь, и улица, и окрестные дома с балкончиками, и лежащая женщина, и стоящий перед ней ребенок поместились в фарфоровые арки, витые колонки иконостаса. Но вместо икон, вместо ликов царя и царицы, убиенных царевен и цесаревича, в полукруглых проемах горел пожар, валил багровый дым, крутились танковые катки, разбивались бенгальскими брызгами ударявшие в асфальт пули. Его подняла с земли не воля, не порыв человека, спасающего гибнущего ребенка. Подняла головокружительная, неодолимая, не в нем пребывающая сила, от которой зазвенело в ушах и ощутилось могучее вращенье Земли. Большими скачками, похожий на кенгуру, прижимая к животу согнутые руки, видя свою тень на асфальте, он помчался на площадь. Хрустело под ногами стекло. У самого лица метались свистящие проблески. Он пробежал мимо убитого ополченца, видя открытые, отражавшие зарево глаза. Приблизился к ребенку, стараясь не смотреть на полные женские икры, изрезанные стеклами пятки, на шелковую гриву волос. Схватил младенца, уловив млечный запах пухлого детского тельца. И теми же звериными, не человечьими скачками пустился обратно. Он чувствовал, что по нему стреляют из разных мест, с разных высот. Вокруг посвистывали и повизгивали пули, скрещивались лазерные лучи. Он не испытывал страха. Знал о своей неуязвимости. Его окружала прозрачная сфера из бронестекла, от которой отскакивали пули, рикошетили косые попадания. Он был помещен в фарфоровую арку иконостаса, с виноградными листьями, золотыми гроздьями, витыми стеблями. Добежал до окопа, упал с бруствера на руки солдат и ополченцев. Ребенок не плакал, белел в темноте голым тельцем, которое целовал заросший щетиной, рыдающий осетин.

— Ну, ты даешь, Царь! — не то испуганно, не то с восхищением произнес Антошкин, держа у живота ручной пулемет.

Батальон отразил несколько грузинских атак. Должно быть, грузины, покидая город, прорывались из окружения. Бой стих, переместился в сторону, стал удаляться в предгорья.

К утру поступил приказ покинуть рубеж и маршем, сквозь территорию Южной Осетии, войти в Грузию. Уничтожать по пути военные базы и тыловые гарнизоны противника, продвинуться к Гори и встать на его окраинах. На рассвете, на красной заре, машины ушли из Цхинвали и врезались в тень холмов.

Алексей, укутанный в солдатский бушлат, то дремал, покачиваясь в люке. То просыпался, глядя, как розовые, зеленые, золотистые перья появляются из-за гор, словно там крутила хвостом волшебная птица, не решаясь выглянуть. Но вот она выглянула — алое, быстро белеющее солнце, от которого тенистые долины вдруг наполнились жаркими душистыми испарениями. «Солнце Империи», — думал он, засыпая под рокот неутомимого двигателя.

Они проезжали опустелые села, не то грузинские, не то осетинские. В домах были выбитые стекла. Из некоторых домов вороватые кучки осетин с автоматами вытаскивали скарб, грузили на мотоциклы, грузовички, запряженные лошадьми телеги. Останавливались с тюками за спиной, смотрели на проходящую колонну недоброжелательно, сурово, желая, чтобы машины поскорее прошли.

На окраине села слышалась стрельба. На центральной площади с небольшой каменной церковью толпились вооруженные ополченцы. На траве, у церковной стены, лежали убитые в камуфляже. Человек с завязанными руками, в пятнистой форме, с разбитым в кровь усатым лицом, стоял у стены под дулом автомата. Механик нажал на газ, стремясь поскорее проскочить скопленье людей, вырваться из села и продолжить скоростной марш. Но Алексей крикнул в глубину люка:

— Стой! — И, поворачиваясь к удивленному комбату, резко, почти командирским тоном, повторил: — Надо встать на минуту!

Колонна застыла на площади, разбрасывая по сторонам синие выхлопы. Алексей соскочил, пошел к церкви. Комбат, держа автомат, и несколько вооруженных солдат проследовали за ними.

— Что за дела? — спросил комбат, косясь на убитых, обращаясь к осетину. У того было длинное фиолетовое лицо, маленькая шапочка, из-под которой ниспадали на плечи артистические черные волосы и смотрели жгучие, нетерпеливые глаза. Именно он держал автомат, наставив его в живот связанного человека.

— Дела такие, что грузин к стенке ставим, — дерзко ответил осетин, недовольный вторжением. Другие осетины, все с оружием, сомкнулись вокруг говорящего. — Они наших жен насилуют, детей убивают. В плен не берем, к стенке ставим.

Алексею показался знакомым человек, обморочно прислонившийся к церковной стене, подле которой, в траве, лежали его расстрелянные товарищи. Сквозь текущую кровь, слипшиеся от слез и слюны усы, в сером, небритом лице ожидающего смерти грузина он вдруг узнал удалого джигита, танцевавшего перед ним и Мариной в ресторанчике у Мамы Зои. Пел, ликовал, улыбался румяным ртом, лихо и весело были закручены его молодые усики. Горели светильники на подносе, шипело раскаленное мясо, и джигит, ловко подскочив, упал на одно колено, воскликнув: «Да будет с вами счастье во веки веков!» Теперь, избитый в кровь, он в ужасе смотрел на лысый, побелевший ствол автомата в руках беспощадного врага.

— Отпустите его. Мы его забираем с собой, — сказал Алексей.

— Что? — вскинулся на него длинноволосый, поведя автоматом, как хищник, у которого отбирают захваченную в сватке добычу.

— Он пленный. Мы его забираем с собой, — повторил Алексей. Майор и солдаты с удивленьем на него посмотрели.

— А ты кто такой? — наливаясь бешенством, произнес осетин. — Ты кто такой, мне скажи!

— Я — Царь, — почти шепотом, глухо, с комком подступавшего душного гнева, сказал Алексей. И такие сжатые, беспощадные и страшные были его глаза, что осетин вдруг осекся. Сделал рукой артистический взмах: — Бери его, если тебе нужен грузин. Мы себе еще лучше найдем. Они здесь, как зайцы, прыгают. — Что-то глумливо буркнул своим товарищам, и все они гурьбой, помахивая автоматами, двинулись по улице, скрываясь за церковью.

Алексей развязывал пленному руки, освобождая от веревки взбухшие, посиневшие запястья.

— Что с ним делать? — недовольно спросил комбат.

— Отвезем километров на пять и выпустим.

— А он опять воевать пойдет.

— Не пойду воевать, конец войне, — не веря в свое спасение, слезно возопил грузин. — Мы оружие побросали, шли по домам. Они нас стреляли.

Его привели к машине, затолкали в десантное отделение, набитое солдатами. Скрючившись, он притулился на железном днище. Колонна рванулась. Уйдя далеко за село, погрузилась в низину, поросшую мелколесьем. Остановилась. Алексей спрыгнул, отворил бронированные двери в корме, выпустил грузина.

— Здесь пусто. Можете идти, — смотрел на него, ожидая, что тот вспомнит его среди ресторанных огней и музыки счастливого московского вечера. Но тот не вспомнил. Поклонился, схватил его руку и поцеловал. Быстро зашагал, зашуршал по сухой траве, побежал, скрываясь в придорожной дубраве.

Колонна летела дальше. Двадцать машин, похожих на топорики, прорубались к Гори.

Они уже пересекли границу Южной Осетии, и теперь их окружали грузинские горы, невысокие и лесистые, без снежных вершин. Проезжая села и возделанные на склонах сады, они застигали врасплох сборщиков яблок и персиков, груш и мандарин. Женщины, отряхивающие деревья, прислонившие к стволам легкие лестницы, с изумлением оглядывались на гусеничные машины с русскими десантниками. Переговаривались, подзывали пожилых, в линялых шляпах мужчин. Те вглядывались из-под коричневых ладоней, испуганно вскрикивали, и женщины, чуть не падая с лестниц, убегали, оставляя полные плодов корзины и ящики. В нескольких местах они подвергались автоматному обстрелу, и Алексей слышал, как неприятно и звонко чмокнула пуля в борт машины. Сразу из нескольких машин хлестнули пулеметы, срезая ветки яблонь, осыпая красно-золотые плоды. В одном месте по колонне ударил гранатомет, попал в каток, повредив ходовую часть. И пока десяток пулеметов обрабатывали обочину, поджигая сухую траву, подбитая машина была взята на буксир и, натягивая трос, катилась в хвосте колонны. Разведгруппа, рыскающая по окрестностям, обнаружила на железнодорожной станции склад грузинских боеприпасов. Боевые машины с ходу ворвались на товарные площадки, стреляли из пушек по складским помещениям, поднимая на воздух громадные облака огня и дыма, из которых в разные стороны летели невзорвавшиеся снаряды, трещали в огне патроны, брызгало ядовитое медное пламя. Со станции улепетывал тепловоз с несколькими вагонами, его подбили из пушки, он загорелся, и было видно, как с него на скорости выпрыгивает машинист. Оставляя закопченное небо и рвущиеся боеприпасы, колонна ушла в горы, в пряные запахи лавровых рощ, в тенистую синь лесов, из которых проступали то ли серые каменные породы, то ли старинные, развалившиеся крепости.

У горной речки был сделан привал. Оставив раскаленные, покрытые мучнистой пылью машины, солдаты пили, окуная губы в ледяную воду. Раздевались догола, кидаясь в мелкую, обжигающую реку, с визгом, гоготом, поднимая солнечные брызги. Алексей смотрел на молодые, окруженные радугами и фонтанами брызг тела. Прошел вверх по реке, где не было поднятой солдатами мути. Сквозь синеватую от холода воду просвечивала разноцветная галька, скользили серые тени рыб. Они были неуловимы, мгновенно отлетали в сторону, растворяясь среди рябых камней. И снова возникали, колыхали хвостами, балансируя в потоке, едва заметные, в легких крапинках. На берег прилетала малая птичка с голубой грудкой, раскачивалась на хрупких ножках, тонко посвистывала. Буравила Алексея крохотным глазком, словно решала, улететь ей или остаться. Алексей, после чудовищных взрывов и свирепого воя моторов, радовался целомудренной красоте горной реки, в которой обитали Божьи создания, на берег которой прилетела крохотная райская птичка. Он чувствовал к ним молитвенное бережение, нежное обожание, робкое благоговение. Испытывал благодарность Творцу, который пожелал соединить их на берегу безымянной речки, чтобы они ощутили неразделимую, сотворившую их всех любовь.

— По машинам! — донеслось сквозь деревья, и Алексей потянулся на этот крик, не успев до конца насладиться дарованным ему ощущением.

Они продолжали рейд к Гори, избегая шоссейных дорог, виляя проселками, обходя стороной населенные пункты, где протекала не потревоженная войной, не замутненная страхами жизнь. Струились высокие тихие дымы, обирались сады, кипел в давильнях под танцующими, стучащими пятками фиолетовый виноградный сок.

Они мчались по грунтовой дороге, соединявшей две кудрявые зеленые горы. Дорога напоминала насыпь, длинная и прямая, так что Алексею с головной машины была видна вся колонна, растянувшаяся солнечным пыльным шлейфом. В сторону от дороги, полого и далеко снижался склон, золотисто-коричневый, в сухих травах, с темными копнами, испятнавшими шелковистую долину. Колонна встала, дожидаясь отставшую, волочившуюся на буксире машину. Было тихо и солнечно. Над горами, отбрасывая тени, стояли неподвижные белые облака. Было так тихо, что слышалось постанывание утомленного работой железа и нежный стрекот кузнечиков, в изобилии населявших нагретую солнцем обочину. Алексей вслушивался в этот мирный, блаженный стрекот, напоминавший безмятежное детство. Стрекот затихал и усиливался, удалялся вдоль дороги и опять возвращался, наполнял всю солнечную золотистую долину вплоть до синих теней, застывших у далекой горы. Прапорщик с рябым лицом и узкими, глядящими против солнца глазами, потянулся вперед заостренными плечами и тихо выдохнул:

— Танки!

— Где? — встрепенулся комбат.

— Вон, — прапорщик вытянул тощий палец, указывая в солнечную пустоту долины.

— Бинокль сюда! — крикнул в люк комбат. Водил тяжелым полевым биноклем, направляя окуляры на коричневый шелк долины, на сгустившуюся синь перелесков, на темные, шахматно расставленные копны. Алексей слепо водил глазами, щурясь от лучей, от бесчисленных блестящих стеблей травы, от хрупко — стеклянных, проносящихся паутинок. И вдруг увидел танки. Они были далеко, под цвет земли, грязно-пятнистые, глиняно-желтые. Медленно выдвигались из перелесков, наполняя долину металлическим стрекотом, и казалось, это сдвинулись с места копны, — такие же округлые, выгоревшие, не меняя свой шахматный порядок.

— Грузины! Нам конец! — панически, сглатывая слюну, произнес комбат. — Расстреляют нас, как на стрельбище. Против их пушек наши — слабее рогаток. Наша броня для них, как бумага! — Одолевая минутное безволие, уже хрипел в шлемофон: — Командирам рот! На левом фланге — танки противника! Людей из-под брони! Рассредоточить в складках местности! Гранатометы к бою!

По всей колонне залязгали кормовые двери. Десантники кубарем выкатывались из машин, рассыпались по другую сторону дороги, растворялись в траве. Кое-где из травяных метелок выглядывали солдатские лица, зеленели трубы гранатометов. Комбат перебегал среди лежащих солдат, выстраивая рубеж обороны.

Алексей оставался сидеть на броне, всматриваясь в долину. Танки, десятка два, оставили лес и двигались по открытой местности несколькими рядами, образуя сложный порядок. На их броне краснели метины, похожие на брызги крови. Шли не напрямую к дороге, а под углом, словно нацелились на хвост колонны. Алексей чувствовал их уверенную, неумолимую мощь, целеустремленность их экипажей, натренированных и бесстрашных, прошедших подготовку у иностранных инструкторов. Те снабдили их лазерными прицелами, современными средствами связи, приборами космической разведки. Эти приборы рассмотрели из космоса шальную русскую колонну, без прикрытия совершающую дерзкий бросок. Передали ее координаты. Вывели на ее уничтожение танки. Сейчас начнут разворачиваться пушки, выплевывать сизый дым. Машины десантников станут перевертываться от прямых попаданий. И вся дорога — в клочьях огня, в расплавленной стали, в разбросанных недвижных телах.

Он понимал, что с легким стрекотом, среди вянущих трав, приближается смерть, и все они, примчавшиеся в эти грузинские горы, погибнут. Лишь редкие, убегающие, кровоточащие, спасутся в лесах, пока их не станут отлавливать с собаками подразделения грузинской полиции. И все его упования на райское чудо, на святую Империю, на рождение любимого сына завершатся здесь, в солнечной грузинской долине, полной стрекота танков.

Эти опустошающие, цепенящие мысли стали отступать, будто кто-то их отвлекал, уводил прочь. Вместо этих предсмертных образов стала всплывать высокая икона царской семьи, которую видел в Храме на Крови. И не вся, а лишь та, озаренная лампадой часть, где царица в белоснежном платье стояла за спиной Государя.

Белоснежная, с кружевными оборками ткань стала расширяться. Воздушно увеличивалась, словно в нее дул ветер. Поднимал струящимся полупрозрачным куполом над застывшими боевыми машинами, над лежащими в рытвинах солдатами, над ним самим, сидевшим на виду у танковых прицелов. Купол волновался, был похож на туманную пелену, на белесый дым, застилавший глаза танкистов.

Танки продолжали двигаться под углом к дороге, не меняя направления, не вращая башнями, не поворачивая пушек. Словно колонна была им не видна, отделена непроницаемым покровом, стала колонной-невидимкой. Алексей слышал хрустящий перезвон гусениц, храп двигателей. Заметил, как один танк наехал на копну сена, раздавил, продолжая движение. Легчайшая полупрозрачная завеса не мешала видеть опознавательные знаки — красные кресты на броне, каждый из которых был окружен еще четырьмя крестами. Черным блеском отливали крупнокалиберные пулеметы. Тусклым лаком отсвечивали пушки. Танки шли, соблюдая интервалы, сохраняя свой строгий порядок. Но казалось, что в них нет экипажей или ими управляют слепцы, — так странно они не замечали русской колонны, беззащитных, как мишени, машин, копошащихся в траве десантников.

Танки пересекли ложбину, не задев хвост колонны. Перевалили дорогу и скрылись в холмах, утягивая за собой железные звуки, как призрачные, существующие в параллельном мире фантомы с красными колючими крестами на пятнистой броне.

Белесая дымка стала таять, прозрачный купол сносило ветром. Алексей вдруг почувствовал слабый запах духов, который сменился благоуханием высохших трав.

— По машинам! — перекатывалось вдоль дороги. Десантники проворно занимали отсеки. Механики включали моторы. И снова был стремительный бег по горным дорогам, сквозь рощи и сады, солнечные речки, и никто не спрашивал о случившемся чуде, не старался объяснить чудесное избавление. Алексей испытывал сладостную усталость, какая бывает под утро пасхальной службы, после многих часов стояния, среди тягучих, словно мед, песнопений.

Они увидели Гори с высоты — гончарный, солнечный, среди кудрявых холмов. Пестрые крыши, освещенные фасады, улицы с блестящими бусинами автомобилей, их зеркальные вспышки. Город был уютный, мирный, в скверах и садах, с белыми зданиями. Казалось, он ссыпался с окрестных склонов, временно собрался в горсть, чтобы вскоре рассыпаться, но склеился фасадами, сцепился крышами, запутался среди парков и скверов, да так и остался на дне уютной долины, пропитанный солнцем, виноградным соком, сладким дымом жаровен.

Отмеченный на карте рубеж проходил по окраине. На эту окраину, спускаясь с гор, стала пробираться колонна. При выезде с проселка на асфальтовое, синеющее шоссе навстречу головной машине из деревянной будки выскочили два милиционера. Оба с автоматами, стали размахивать милицейскими жезлами, желая остановить колонну. Комбат с брони сделал ладонью отмашку, требуя, чтобы они посторонились. Оба подняли автоматы и открыли огонь, осыпав машину пулями, нанеся по броне несколько скрежещущих царапин. Комбат, получив пулю в грудь, молча сполз в люк, зацепившись за кромки бессильными руками. Колонна рванулась, открыв на ходу пулеметный огонь, который растерзал милиционеров, разметал в щепки милицейскую будку.

Алексей, еще слыша невыносимый скрежет пуль по броне, видел упавших милиционеров, продырявленную дощатую будку, сложенные мешки с песком, мимо которых неслась колонна. Шарахнулась в сторону встречная легковая машина. Промелькнуло табло с грузинским названием. Зарябили пригородные коттеджи с ухоженными клумбами и лужайками. Комбата втягивали в глубину люка, сдвигали зацепившиеся за кромки локти. Колонна скатилась по серпантину и встала в сосновой роще на въезде в город. Машины рассредоточивались среди деревьев, пятились, урчали, разворачивали пушки в разные стороны. Замкомбата, круглолицый капитан, напоминавший в темноте под Цхинвали ночную сову, принял командование, сновал среди машин, давал указание командирам рот оборудовать рубеж. И уже мелькали саперные лопатки, летела вверх красноватая земля, наклонялись голые солдатские спины с гибкими позвоночниками, и сетчато, и прозрачно качались тени высоких сосен.

Комбат лежал на днище машины, на истертом матрасе, под круглым отверстием люка, сквозь которое на его голую грудь лился сиреневый свет. Под соском, на округлой выпуклой мышце, темнело пулевое отверстие — крохотная черная лунка, полная неподвижной малиновой крови. Антошкин держал на весу пластиковый пакет капельницы с витиеватой трубочкой, которая ниспадала к обнаженной руке комбата. Военврач, немолодой и усатый, трогал осторожными пальцами окружавшую рану плоть, словно нащупывал невидимую кнопку, нажав которую смог бы запустить остановившееся сердце, выдавить из раны бурунчик крови.

— Нет пульса, конец! — сказал он задумчиво, кусая седоватые усы, отирая проспиртованной марлей коричневые пятна на груди комбата.

— Сделайте что-нибудь! — умолял Антошкин, прозрачный пакет в его руке плескался жидким солнцем.

— В сердце, прямое попадание.

— Ну, сделайте что-нибудь!

Сквозь люк на грудь комбата упало несколько сосновых иголок, — стеклянные, зеленоватые, склеенные каплей смолы. Военврач осторожно взял хрупкий пучок, отложил на матрас.

Алексей смотрел на лицо комбата, и оно, еще недавно твердое, выпуклое, вылепленное для командирских окриков: «Воздух!», «По машинам!», «Огонь по команде!», вдруг осунулось, похудело. Сквозь бледные тени лба, подбородка и щек странно проступило детское, наивное выражение, словно смерть обнаружила в нем мальчика с изумленно поднятыми бровями и тонким обиженным ртом.

— Сделайте что-нибудь! — однообразно повторял Антошкин.

— Пусть замкомбата вертолет вызывает.

Алексей смотрел на странное, в смерти, омоложение комбата. Слышал звук, похожий на шуршанье большой стрекозы, когда, подогнув инкрустированное тельце, пошевеливая агатовыми глазами, она вращает слюдяными крыльями, собираясь взлететь. Так шелестела и звенела в нем, Алексее, кровь. Сердце увеличивалось, взбухало в груди, словно к нему подключили дополнительные артерии и вены, оно взяло на себя двойную работу, прогоняя кровь сквозь собственное тело и тело лежащего на матрасе комбата. Эта нагрузка была непосильна. Алексей задыхался, словно бегом взбирался на кручу. Хватал жадно воздух, издавал больной стон. Видел бесконечное количество лилий, белых, розовых, фиолетовых, на тонких стеблях, обращенных в одну сторону, вверх, навстречу лучам, куда возносилась его бессловесная молитва, его страстное упование. Сердце не справлялось с обилием пропускаемой крови. Он не добегал до вершины, срывался с кручи. И навстречу ему, подхватывая на лету, ринулись крылатые духи. Вознесли в столбе лучистого света, выше, выше, туда, где у лазурных озер и цветущих рощ гуляли святые и праведники, и по синей реке плыла смоляная ладья, святая семья улыбалась ему, и царевич, зачерпнув горсть воды, шаловливо в него плеснул.

Алексей увидел, как дрогнула грудь комбата, и из раны ударил фонтанчик, запульсировал, забился. Военврач, забрызганный этой живой алой кровью, рвал пакет с бинтом, накладывал на рану тампон, сильно, умело наматывал витки марли.

— Зови замкомбата, — крикнул он кому-то через плечо. — Срочно вызывать вертолет!

Алексей отходил от машины, чувствуя, как обморочно и пусто в груди, словно изъяли сердце, пересадили в другую грудь.

Глава двадцать пятая

Не своей волей, но пригоршней райской воды, которой брызнул в него царевич, он совершил воскрешение комбата. Но была в том и его самозабвенная заслуга, огненная молитва, жертвенное отречение. Больной и усталый, желая удалиться подальше от места, где он израсходовал сочную долю своей жизни, сократил срок службы собственного сердца, Алексей покинул расположение батальона. По вечереющему шоссе спустился в город, белый, желто-оранжевый, еще в низком солнце, но уже в фиолетовой дымке крыш, в густой синеве дворов и подворотен. Казалось, город не ведал о войне. Люди, по-южному говорливые и подвижные, толпились у магазинов. Холеные молодые мужчины в дорогих машинах останавливались, опускали стекла, подманивая к себе игривых женщин. Дети шалили у киосков, вырывая друг у друга баночки с соком и фунтики с орехами. У ресторана с витиеватой грузинской надписью расхаживал декоративный портье в папахе, в наборном ремешке, с кинжалом и газырями. Среди пальм красовался большой портрет президента Саакашвили. Его губы, разомкнутые и слегка искривленные, казалось, никак не могли выговорить какое-то путаное, застрявшее на языке слово. Никто не обращал внимания на Алексея, на его запыленный костюм, белую рубаху с почернелым от пота воротником.

«Как странно, — думал он, — еще недавно — моя страна, моя Родина, моя Империя, но сегодня — чужое государство, военные стычки, в которых грузины и русские убивают друг друга».

Он вышел на площадь с помпезными зданиями из ракушечника и белого камня, с автомобильной каруселью, издающей истошные сигналы. И увидел памятник. На высоком постаменте, бронзовый, в полный рост, стоял Сталин. Величественный, в форме генералиссимуса, в фуражке, с погонами и Звездой Победы. Его спокойная тяжеловесная поза говорила о полноте воплощенных им замыслов, о достижении всех намеченных целей, об утоленных мечтаниях, превративших его собственную жизнь и жизнь подвластного ему народа в непрерывное сражение, в непосильный труд, создавший великое государство. На постаменте он был задумчив и замкнут. Все враги его были сокрушены и мертвы. Его государство выстояло в страшной войне, раздвинуло свои пределы, окружило себя непробиваемой защитой. Его преданные генералы и маршалы, изобретатели и ученые, садоводы и писатели возвели небывалую в мире Империю, каждый камень которой, каждая песня или поэма, атомный реактор или цветущая яблоня были ведомы ему, чувствовали на себе его царственное внимание.

Алексей зачарованно смотрел на памятник Сталину, быть может, единственный, сохраненный на просторах созданного им государства, которое, разрушаясь и падая, отвергло его. Переплавило и раскололо его монументы, переименовало названные в его честь города, осквернило его прах, разорило собранное им богатство — великую, среди трех океанов, Державу. Гранитный постамент и бронзовая фигура по грудь были погружены в тень, но лицо отливало солнечным смуглым металлом.

«Как жаль, что мне не дано услышать твой голос, — думал Алексей, подняв глаза к монументу. — Не дано услышать твои напутствия в предстоящих мне царских свершениях. Ты, «красный монарх», предостерег бы меня от ошибок, уберег от роковых неудач. Но, увы, теперь ты не человек, а бронза. И я могу лишь тебе поклониться».

Он почувствовал, как металл памятника умягчился. Плащ колыхнулся, словно на него пахнул ветер. Лампасы, лишь прочерченные на бронзовых брюках, обрели цвет красного шелка. На грубо вылепленной Звезде вспыхнул бриллиант. Недвижный слиток лица дрогнул, в глазах появился влажный блеск, веки устало опустились и вновь поднялись — подали знак Алексею, что он услышан. В ту же минуту из-за постамента вышел мужчина, молодой, с черной бородкой, с черными, спускавшимися на лоб волосами, легкий в походке, грациозный и узкий в талии, переставляя быстрые ноги в мягких коротких сапожках. Алексей узнал в нем Сталина, в ранний, кавказский период, каким запечатлело его охранное отделение в моменты арестов и ссылок. Он поманил Алексея, проходя мимо, произнес:

— Сталин — не бронза, а скорость света, — и пошел, увлекая за собой…

Они оставили площадь, прошли по многолюдной улице, пересекли сквер с могучими платанами и косматыми пальмами. На краю сквера прилепилась к необъятному, стального цвета стволу харчевня. На вывеске намалеваны усачи в белых и черных бурках. Стол, уставленный разрезанными арбузами, бутылками и бокалами. Длинноволосый грузин, выпучив глаза, опустошает рог, полный вина. Сталин вошел в харчевню, приглашая за собой Алексея. Навстречу заспешил угодливый хозяин в шелковой безрукавке, с коричневым носатым лицом, на котором изобразились искренняя радость и неподдельное радушие.

— Здравствуй, Сосо, — открыл он объятья навстречу Сталину.

— Здравствуй, Каха, — ответил Сталин, прижимая свою щетинистую щеку к выбритой щеке хозяина.

— На твое любимое место, Сосо? — хозяин шел перед гостями с легким поклоном, зазывая в глубину харчевни, где стояли черные, пропитанные вином и бараньим жиром столы, крутилось неуклюжее мельничное колесо, переливая мягко хлюпающую воду, на стенах висели связки красного перца, высушенные желтые тыквы, гирлянды чеснока и лука.

— Сегодня Зураб у тебя работает? — спросил Сталин, отодвигая тяжелый, грубо сколоченный стул, садясь спиной к стене, сплетенной из гибких ветвей. — Пусть принесет все, чем богато твое заведение. Мой гость долго находился в пути, и ему нужно хорошо подкрепиться.

— Есть бутылочка киндзмараули, Сосо, специально для тебя, из Сванетии.

— Там еще живо несколько лоз, которые родят настоящий виноград. Угостим гостя натуральным грузинским вином.

Хозяин с ликующим выражением лица ускользнул в отдаленные сумерки харчевни, откуда доносилось шипенье, летели искры, пламенели угли мангалов. Алексей и Сталин остались вдвоем, окруженные плетеньем веток, словно укрылись от посторонних глаз на дне огромной корзины.

— Как проходил поход? — Сталин положил на стол ладони, и Алексей заметил, какие длинные, гибкие, с розовыми гладкими ногтями у него пальцы. — Эту войну со стороны России ведут не генералы, не командующие округов и армий, а командиры полков и комбаты. Только их мужеству и находчивости обязана Россия своей победой. Генералы никуда не годятся. Генеральный штаб никуда не годится. Министр обороны — пустое место. Россия после своего страшного поражения, когда отступала на всех фронтах в течение двадцати лет, сегодня ведет свою первую наступательную, имперскую войну. Ты верно поступил, оказавшись с воюющей армией. В дальнейшем ты сможешь спросить у своих генералов, конструкторов, директоров военных заводов, почему они не были готовы к войне. Почему штурмовики Су-27 лишены приборов ночного видения и систем постановки помех, что позволило грузинам в первые дни войны уничтожить десяток русских самолетов. Почему маршевые колонны не насыщены современными средствами связи, работающими в закрытом режиме. Американцы со спутников перехватывали переговоры командиров, определяли маршруты движения, передавали грузинам, а те успевали совершать маневры, избегая ударов. Почему русские танки Т-72 выступили в поход без «активной брони» и несли потери от грузинских противотанковых средств. За все эти упущения платит кровью русский солдат, а всего-то надо было расстрелять одного-двух генералов.

Сталин барабанил пальцами по столу, блестел молодыми, оливковыми глазами, и было видно, что он страдает от невозможности вмешаться в ход событий, отделенный от них толщей застывшей исторической магмы. В этой толще оцепенели и навек иссохли причинно-следственные связи, не позволяя вождю из великого прошлого дотянуться до ничтожного настоящего.

— Я знаю природу того, что позволило тебе изменить траектории падающих бомб и спасти от бомбардировки колонну. Знаю природу того, что побудило тебя пойти на верную смерть, спасая осетинского младенца, но, окруженный непробиваемой сферой, ты остался невредим. Я понимаю твои побуждения, когда ты вырвал из рук осетин обреченного на смерть грузина и отпустил его на опушке дубовой рощи. Ты накрыл прозрачным шелком, заслонил невидимой завесой колонну десантников, спасая ее от грузинских танков. Тебе удалось воскресить убитого комбата, подключив к его пробитому сердцу свое, живое. Когда-то, в шумном собрании не понимающих тебя людей, ты сказал, что Царь Николай мне, «красному царю», передал с небес райскую лампаду, сделав меня сопричастным своей святости. Но это не так. Он передал ее тебе у Ганиной ямы, и ты держишь лампаду, которую он вложил в твои руки. Только святость способна протянуть лучи из прошлого в будущее, преодолеть глухую толщу времен. Ни железная воля, ни отважная мысль — только святость оживляет, делает влажными и сочными связи, через которые исчезнувшее время соединяется с еще не наступившими днями.

Алексей слушал и при этом замечал, как сидящий перед ним темноволосый молодой человек с оливковыми глазами, постепенно меняет внешность. Волосы его становились гуще, приобретали слабый медовый оттенок. Зачесанные назад, они открывали широкий лоб, на котором обозначились морщины и выпуклые надбровные дуги. Щеголеватая бородка исчезла, образовались густые усы с легкими завитками на концах. Губы, утратив малиновую свежесть, стали резче, подвижнее. Теперь это был тот Сталин, что выиграл битву за Царицын, добился неоспоримых высот в партии и уже произнес знаменитую речь над гробом Ленина, в лютую стужу, стоя без шапки, глядя, как из хрупких замерзших цветов выглядывает мертвенное лицо Ильича.

Явился тот, кого Сталин назвал Зурабом, — войлочная шапочка покрывала седую шевелюру, пышные, как песцовые хвосты, усы разлетались в стороны, коричневый, с сухим горбом нос, делал лицо воинственным, воинственность подтверждал багровый шрам на щеке.

— Здравствуй, Иосиф, — улыбался Зураб, расставляя на столе тарелки с душистой зеленью, горшочки с красным и черным лобио, стаканы с жирным, как сметана, мацони. — Ты спрашивал у меня в прошлый раз, как зовут дочку Гоги Квартели. Так вот, я вспомнил. Ее зовут Цесана. Цесана Квартели.

— Хорошо, что сказал. А то я все мучился, не мог припомнить, — Сталин ухватил с блюда сизый, с синим отливом лист, потер в тонких пальцах, и запахло мятой, терпкой маслянистой горечью. На столе появилось блюдо с горячим, золотисто-белым хачапури.

Миска с лоснящимися хенкали. Большая тарелка с гроздьями дымной, пронзенной шампурами баранины. Зураб, прижимая к груди, принес бутылку вина с красной наклейкой и сургучным утолщением на горлышке. Так кормилицы прижимают к сосцам драгоценное чадо.

— Вахтанг Шаткелава шлет тебе в подарок это чудесное вино. Говорит, пусть Иосиф вспомнит наш спор о пользе овечьего сыра. Когда Иосиф приедет, мы закончим спор об овечьем сыре.

— Скажи Вахтангу, что спор о сыре можно вести бесконечно, передавая его по наследству от отца к сыну, и от сына к внуку.

— Скажу, Иосиф, непременно скажу.

Благородный нос воина и пышные усы поэта удалились в туманные сумерки харчевни. Алексей и Сталин пили чудесное, благоухающее, с нежнейшей сладостью вино. Снимали с шампуров розовое мясо. Совали в рот темно-зеленые и фиолетовые кисти пряной травы. Сталин учил Алексея есть хенкали.

— Русские не умеют кушать хенкали. Они думают, что это пельмени. Попробуй научиться кушать хенкали, и тогда в грузинском обществе ты не ударишь в грязь лицом. — Он тут же, действуя замедленно и наглядно, демонстрировал Алексею это непростое искусство. Цепко, пальцами, хватал выступающий из хенкали черенок. Подносил ко рту лепное изделие. Обнажая острые белые зубы, надкусывал краешек тестяного, наполненного мясом мешочка так, чтобы не пролить скопившийся сок. Показывал Алексею сделанную в мешочке скважину с катышком горячего мяса и готового излиться золотистого сока. Складывая губы трубочкой, с легким свистом выпивал сок, закрывая от наслаждения глаза. Медленно, по частям, поедал мясо, вместе с тестяной оболочкой, пока в руках у него ни оставался пустой хвостик теста. Бережно откладывал его на тарелку.

— Попробуй ты.

Алексею не вполне удался опыт. Сок вытек из мешочка, и пришлось подбирать его ложкой с тарелки. Сталин с добродушной укоризной качал головой:

— Русский думает, что это пельмень. Но это совсем не пельмень.

Из темных, дымных глубин появились музыканты, одетые, как джигиты, с кинжалами, газырями, в белых и черных папахах. У одного была скрипка, другой нес на ремне аккордеон, третий держал в руках стальные звенящие палочки. Приблизились, поклонились. Улыбающиеся рты. Грузинские смоляные усы. Печальное и нежное выражение выпуклых глаз.

— Иосиф, — хозяин харчевни Каха, который привел музыкантов, прижал руку к сердцу. — Они хотят сделать тебе приятное. Они хотят исполнить твою любимую песню, от которой в прошлый раз на твоих глазах появились слезы.

Если они споют «Черную ласточку», то и теперь на моих глазах появятся слезы. Но как мой гость узнает, о чем поется в грузинской песне?

— Твой гость будет слушать музыку, смотреть на твои слезы и угадает слова песни.

Музыканты замерли и остановили дыхание, словно прислушивались к таинственному звуку, недоступному для обычного слуха. Их груди были кувшинами, в которые вливался звук. Волновался, плескался, и они ждали, когда он успокоится, наполнит их груди на уровне сердца. Скрипач припал щекой к маленькой лакированной скрипке, тронул смычком одинокую печальную струну. Второй растревожил перламутровые клавиши аккордеона, брызнул каплями солнца. Третий ударил в цимбальцы, поместив всех троих в серебристый расходящийся круг. Они растворили под пышными усами рты, завели глаза, оставив под черными бровями большие голубоватые белки. Песня излилась сразу тремя ручьями, тремя прихотливыми потоками, тремя шелковистыми летучими лентами, которые сплетались, распадались, догоняли друг друга, образуя петли, узоры, неуловимый орнамент, где звуки переходили в письмена, а те — в бесконечные переливы света. Казалось, в солнечной синеве, среди тенистых гор, над садами, ущельями, пропадая в лучах, возникая среди хрупкого блеска, несется ласточка. Одинокая темная птица падает с крыла на крыло, взмывает и снова ныряет, гонимая в пространствах чьей-то неусыпной тревогой, страстной любовью и верой. Вестница чьей-то любви, посланница чьей-то печали.

Алексей, едва услышал сладостные звуки, испытал такое волнение и нежность, такое слезное погружение в музыку, что она стала понятна без слов, служила тому, чтобы соединить их всех, собравшихся в этой скромной харчевне. И были они все братья, все смертные, обречены на исчезновение, знали о неодолимости разлуки, о невозможности удержаться среди этой красоты и любви и о скором неизбежном прощании. И вот один из них уже превратился в черную ласточку. Удаляется, покидает их навсегда, переливаясь прощальным блеском под белой тучей, и оставшиеся провожают друга. А потом настанет и их черед. Один за другим, унесутся с этой чудной благословенной земли крохотными вихрями, под всхлипы канифольных струн, всплеск перламутровых клавиш, перезвоны хрустальных палочек.

Эта песня была о нем, Алексее. О его одинокой юности, о чудесном предчувствии, о грозном предзнаменовании и о предначертанном великом пути. Эта песня была о прощении, об искуплении слез и несчастий. Эта песня была о его любимой, чье платье соткано из неземных материй, чья прелестная рука шелестит в его волосах, чье волшебное лоно испускает незримые радуги. Эта песня была о походе, о горящих городах и селеньях, а также о студеной воде с тенями пятнистых рыб, с крохотной птичкой, повернувшей к нему свой чуткий тревожный глазок.

Певцы поднялись на цыпочки, будто старались догнать последний улетающий звук. Не смогли. Поникли, ссутулили плечи, опустили бессильно инструменты, словно в каждом погас светильник. Все молчали. По щекам Сталина катились слезы. Глаза Алексея были в слезах.

— Спасибо, — произнес Сталин, не отирая слез. — Вы великие артисты. Лучше вас нет.

Певцы поклонились и, качая папахами, исчезли в сумрачных переходах харчевни.

— Что-нибудь хотите еще, Иосиф Виссарионович? — Каха поклонился, украдкой вытирая слезы.

— Пока все есть, дорогой друг. Мы позовем тебя, когда возникнет нужда.

Алексей заметил, как изменилась внешность Сталина. Его лицо осунулось и постарело, на щеках и лбу пролегли едкие морщины. Волосы были зачесаны назад, и в них появилась желтоватая седина. Усы стали реже, без щеголеватых завитков на концах, с никотиновой желтизной. По всему лицу стали заметны оспины, словно следы от ударов крохотных градин. Этими градинами, оставлявшими на лице металлическую рябь, были годы пятилеток, возведение заводов и домен, создание новых самолетов и танков, собирание колхозов и строительство городов. Это были годы судебных процессов, где прежние соратники отправлялись в расстрельные рвы, тюремные эшелоны расползались в пустыни и тундры. И он один, в кремлевском кинозале, в который раз смотрел черно-белый, колдовской фильм «Триумф воли» — творение гениальной и безжалостной немки, магическое искусство которой была направлено против его «красной империи».

— Вы сказали: «Сталин — не бронза, а скорость света», — произнес Алексей. — Видимо, этим вы хотели объяснить, почему до сих пор ваше имя не меркнет среди других великих русских имен, но, напротив, становится все ослепительней. Это тайна, разгадав которую можно разгадать вековечную тайну России, загадочность «русской души», не так ли?

Сталин извлек из френча вишневую трубку с черным мундштуком. Положил на стол коробку папирос. Открыл и стал ломать папиросы, набивая табаком трубку, крепко придавливая его большим пальцем, на котором ноготь пожелтел от никотина. Услужливый Зураб неслышно возник, держа в щипчиках крохотный золотой огонек. Положил в лунку трубки, и Сталин, благодарно кивнув, стал всасывать дым. Было видно, как разгорается уголек, все обильнее сочится из сталинских усов синеватый дым, горячий огонь погружается в вишневую трубку.

— Вы правы, — произнес он, когда изо рта у него пахнула полноценная струя сизого дыма, — Товарища Сталина выскребают бульдозером из русской истории. Вытравливают кислотой, как постыдную татуировку. Выбивают зубилом, как угонщики перебивают номера на моторах. Закрашивают ядовитой масляной краской, как маляры замалевывают церковную фреску. На него льют нечистоты, кидают на могилу трупы генералов, писателей, кулаков, обкладывают телами расстрелянных инженеров и партийных работников. Пятьдесят лет непрерывно работает завод, вырабатывающий антисталинизм — радиоактивный раствор, которым промывают мозги младенцев в яслях и детских садах, заливают каждую семью, каждый дом…

Алексей слушал мерную, с грузинским акцентом, речь собеседника, который говорил о себе отстраненно, в третьем лице, как о состоявшемся, не подверженном пересмотру явлении. Так говорят о законах физики, о математических теоремах, о нанесенных на карту названиях хребтов и океанов. Они сидели в харчевне под связками красного перца, сухими золотистыми тыквами, гроздьями луковиц. Но у Алексея было ощущение, что он находится в безбрежном Космосе, где каждое произнесенное слово уносится со скоростью света, рождая лучистые вспышки. Эти вспышки излетали из разных концов мироздания, мчались навстречу друг другу, сталкивались, и место их встречи превращалось в гигантский взрыв, из которого рождались молодые планеты, расцветали миры, и черная бездна расцветала садами.

— Вы правильно заметили, происходит необъяснимое чудо. Товарищ Сталин по-прежнему является героем русской истории, непревзойденным вождем, величайшим радетелем всех веков и народов. И добро бы, так славили его сталинисты, бравшие Берлин, кидавшие к мавзолею штандарты фашистских дивизий. Те давно уже спят под крестами и под столбиками с красной звездой. Их дети, их внуки и правнуки поют хвалу товарищу Сталину. Сочиняют о нем стихи, пишут книги, выставляют его иконы в церквях, к ужасу чернокнижников и фарисеев, испепеляющих образ товарища Сталина. Пускай себе берут очередное ведро с известкой, наматывают мочало на палку и закрашивают звездное небо. Все тем же волшебным светом переливается Полярная Звезда, как бриллиант на сталинском ордене Победы…

Алексею казалось, что он наблюдает игру космических сил. Разноцветные лучи вылетали из необъятной Вселенной, сворачивались в свитки, расплескивали протуберанцы, полыхали сияниями. Преображали бесформенную, бесцветную тьму в спирали галактик, развешивали над бездной люстры плодоносящих миров.

— В чем же, спросим мы, объяснение? В чем бессмертие товарища Сталина? В чем его пасхальное возрождение после очередного убийства? Товарищ Сталин возник из бездонных глубин русского сознания. Запечатлел неискоренимые русские архетипы. Воплотил глубинные коды русского человека, неистребимые, покуда существует Россия. Вытрави этот код из отдельной души, вырежи мерцающую частицу из отдельной памяти, и она тут же восстановится во всей полноте в другой душе, в другом поколении, в другом русском сознании, размышляющем о судьбах Родины…

Алексею казалось, он видит, как мечутся во Вселенной огненные частицы. Ищут себе подобные. Частицы сталкиваются, и в месте их столкновения загорается солнце, начинают вращаться планеты, и на одной из них, в неприметной харчевне он, Алексей, слушает великого человека.

— Товарищ Сталин создал великое государство, выхватив «русскую цивилизацию» из кромешной бездны, из гражданской войны, из кровавой бесконечности, в которую ухнула русская история после краха Романовых. Для русских людей государство — это вторая религия. Вся история русских — это летопись обретения государства и его потери, неоглядные беды и траты, связанные с этой потерей, и новые траты — для восстановления павшего государства. Русские готовы платить, не считаясь, за создание государства, ибо знают страшную цену, которую платит народ, теряя свою суверенность. Товарищ Сталин в русском сознании — великий государственник, потребовавший от народа огромную плату за воссоздание территорий от Курил до Минска и от Крыма до Шпицбергена. За возведение заводов, сумевших перевесить индустриальную мощь Европы. За сотворение культуры и армии, способных, каждая по своему, сберечь целостность огромной страны…

Алексей видел мертвую, из серой пемзы, из безжизненной пыли планету, на которую по дуге падала золотистая искра, горячее живое зерно, и там, где оно упало, расцвело чудесное дерево, потекли ручьи, засверкали цветы. Вся Вселенная восторженно пела русский псалом: «Это Млечный Путь расцвел нежданно садом ослепительных планет».

— Товарищ Сталин создал не просто глыбу государства. Он пронизал его мистическим светом, наделил запредельной мечтой, поместил в лучезарный ореол утопии о вселенской справедливости, о братском равенстве, о достижении райского блаженства. Не об этом ли грезила веками русская душа, пели свои былины сказители, писали свои свитки старообрядцы, философствовали русские мистики и социалисты? Коммунизм был «хождением за три моря», где расстилалась райская страна, божественная ВДНХ с золотым фонтаном, из которого изливалась «живая вода» бессмертия…

Алексею казалось, Космос трепетал от бессчетных соитий, когда одна драгоценная частица проникала в другую, и обе сливались, начинали расти, как икринки. Бесчисленные споры засевали погасшие участки Вселенной, и там начинали дуть сладкие ветры, текли студеные реки, мелькали в потоках бесшумные рыбы, и на берег прилетала синегрудая райская птичка.

— Товарищ Сталин не просто манил народ нарисованной на клеенчатом коврике картинкой. Он превратил народ в героев и открывателей, объяснив, что им под силу построить «рай на земле». Из темных крестьян он сделал летчиков и полярников, первоклассных ученых и великих артистов, открывателей новой физики и новой астрономии, учил их строить звездолеты, покорять вершины, побеждать недуги. Он разрушил пределы достижимого. Направил народ в недостижимое, в сказочное. В «третье царство, в третье государство», за жар-птицей, за Еленой Прекрасной, за Кощеевой смертью. Туда, куда издревле звала русского человека народная сказка, народная мечта, народная вера в Чудо. Товарищ Сталин — провозвестник Русского Чуда, великий русский сказочник и былинник, построивший университетов и институтов больше, чем Преподобный Сергий монастырей и приходов…

Алексею чудилось, что он перенесся на чудесную землю с незамутненными озерами, сверкающими ледниками, девственными лугами. Среди розовых зорь, голубых дождей, бриллиантовых рос высится дерево, полное птичьих песен. Его любимая сидит на траве и кормит грудью младенца. Из соседних лесов выходят олени и львы, прибегают белки и зайцы, летят стрекозы и бабочки. И он любит их всех неземной любовью.

— Товарищ Сталин реализовал это Чудо в мистической Русской Победе сорок пятого года. Тогда, на великой крови, на великих слезах и великом ликовании произошел долгожданный сплав русской истории, сложились все времена от Дмитрия Донского и до маршала Жукова, от победы на Бородинском поле до Сталинградской битвы. Все народы, населяющие красную Империю Сталина, сочетались в единый народ-победитель. Солнце, воссиявшее однажды над поколением богоносных людей, уже никогда не погаснет в их внуках и правнуках…

Алексей смотрел на смолистую ладью, плывущую по волшебной реке. Над ладьей стояла негасимая радуга. Царь держал в руках деревянное, испещренное письменами весло. Царица несла на плече голубую притихшую птицу. Царевны плели венки из золотых одуванчиков. Царевич достал из ведерка живую серебряную рыбу, выпустил ее в небо, и она плыла, оставляя сверкающий свет.

— Вот поэтому и тщетны усилия осквернителей. Поэтому и славен товарищ Сталин в русской истории. Поэтому неизбежно город Сталинград зацветет своими заводами, дворцами и храмами на волжских кручах. А в русских церквях появится икона трех русских святителей — Преподобных Александра Невского, Дмитрия Донского и Иосифа Сталина, отстоявших Россию.

Сталин умолк, и Алексей поразился случившейся с ним перемене. Его лицо высохло, сжалось, болезненно пожелтело. Глаза сузились, помутнели, но в их глубине играл болезненный желтый огонь. Волосы поредели, стали пепельными, сквозь них просвечивал серый череп. Усы, алюминиевые, непослушно топорщились над верхней, бесцветной губой. Он был одет в белый парадный китель со стоячим воротником, сжимавшим дряблую шею. На плечах ярко, солнечно золотились погоны с вышитыми шелком огромными алыми звездами. На кителе, под самым кадыком, сверкал бриллиантовый орден Победы — Звезда Пленительного Счастья, посланная ему с небес райскими ювелирами в лазурных плащах с белоснежными крыльями.

Это был Вождь, выигравший самую страшную и кромешную в мире войну. В этой войне, кровавой и адской, превосходившей своими зверствами и кровавыми жертвами все прежние войны, он удержал человечество от падения в черную, беззвездную бездну. Одолел духов тьмы, которые сгибали земную ось, останавливали движенье планеты, которое ей задал, восходя на крест, Иисус Христос. Бездна отступила, окровавленная планета продолжала свое кружение вокруг Солнца, которое поцеловало благодарными золотыми устами погоны генералиссимуса. Нечеловеческая усталость была на лице Сталина, горькое разочарование сквозило в его тусклых, под алюминиевыми бровями глазах. Сердце Алексея болело от любви и сострадания к этому величественному старику, знавшему о себе страшную, неисповедимую тайну.

— Душа христианка, а народ — сталинист, — произнес Сталин, едва шевеля утомленными губами.

— Вам не в чем себя упрекать. Все жертвы оказались не напрасны. Вы — Победитель. Народ сбережет вас в своей памяти на многие тысячи лет. Православная церковь причислит вас к лику святых.

— Нет, я не буду святым. Я слишком много убивал. В миллионы раз превысил меру, за которой душа никогда не увидит рая. Многие, убитые мной, стали праведниками, и они стоят стеной у райских врат и меня не пускают. Я не достоин святости, но я достоин покоя.

Вы, спящие вокруг меня,

Вы, не встречающие дня,

За то, что пощадил я вас

И одиноко сжег мой час,

Оставьте будущую тьму

Мне также встретить одному.

Он надолго задумался, закрыв глаза, и Алексею казалось, что он дремлет. По его парадному френчу, приближаясь к плечу, ползла красная божья коровка.

— Пора идти, — произнес Сталин, вставая. Из сумрака харчевни возникли Зураб и Каха. Оба были в выцветших гимнастерках с сержантскими лычками. У одного на груди позванивали три Ордена Славы, а у другого алели три Ордена Красной Звезды.

— Вас проводить, товарищ Сталин?

— Спасибо, товарищи. Тут недалеко… — Он повернулся к Алексею. — Не бойся врагов. Их можно одолеть. Бойся предателей. Они окружают тебя, как соратники и друзья, а потом вливают в твои уста яд.

Вышел из харчевни и пошел через темный сквер, слабо белея кителем. Алексей задумчиво и печально побрел в противоположную сторону, в южную теплую ночь, в запахи цветущих растений, шелесты в черных вершинах, сквозь которые вдруг страстно и разноцветно вспыхивали звезды.

Наутро прилетел вертолет. В него погрузили раненого комбата, над которым раскачивалась капельница с золотистым раствором. На том же вертолете Алексей вернулся в Беслан, и к вечеру был уже в Москве.

Глава двадцать шестая

И вот долгожданное, «свадебное», как мысленно называл его Алексей, путешествие в Петербург. По настоянию Президента, по личному приглашению мэра Петербурга, великолепной Елизаветы Петровны Корольковой, он, вместе с ненаглядной невестой, отправляется в Северную Пальмиру, где состоится их венчание в одном из царственных соборов. Обаятельный, жизнелюбивый Андрюша привез их на Площадь трех вокзалов, которая еще недавно угнетала Алексея своей черной, как вар, толпой, тяжеловесными, с сусальной позолотой теремами, напоминавшими позолоченные тюрьмы, агрессивными и бешеными отрядами молодежной организации «Наши», остервенело марширующими под бой барабанов и визгливый рев мегафонов. Всего этого не было и в помине.

— За пирком да за свадебкой! — фольклорно приговаривал Андрюша, выгружая из багажника поклажу.

В ночном теплом воздухе над площадью сверкала драгоценная люстра, отражаясь в черной глубине омытого дождем асфальта. Летела карусель огней, метались бесчисленные брызги света. Зеленые, алые, золотые полосы светофоров одна за другой ложись под колеса. Лакированные спины и мокрые стекла машин отражали радужные рекламы, полыхание фар, северное сияние ночного сказочного неба. Здания вокзалов казались сказочными дворцами, и в один из этих дворцов Алексей и Марина внесли свои легкие, через плечо, саквояжи, радуясь тому, что они наконец вдвоем, без опеки, после мучительного и опасного расставания, накануне волшебного странствия.

Поезд «Северная стрела» застыл на перроне, литой, смугло-блестящий, устремленный в туманную мглу с металлическим плетеньем путей, фиолетовыми, трогающими душу огнями. Проводники в элегантной форме с серебряными эмблемами статно замерли у вагонов. Особая петербургская публика — моряки, разодетые дамы, барственного вида мужчины, — казалось, принадлежали к иному, немосковскому укладу, к истинно имперскому стилю, к петербургской красоте и величию. Алексей и Марина вошли в вагон и оказались в прекрасном двухместном купе, с зеркалами, кожаной обивкой стен, матовыми светильниками, которые можно было включить до слепящей яркости или приглушить до слабых, лунного цвета, пятен. Побросали на полки баулы и сумки и поцеловались, долго и самозабвенно, не замечая мелькающих за стеклами людей, не обращая внимания на заглядывающих в купе пассажиров.

— Любовь моя, только о тебе и мечтал все время. Только и жил мыслью о тебе.

И как было славно услышать едва уловимый хруст тронувшихся колес, осторожное ускорение поезда, увидеть плавно отплывающие огни перрона, людей, торопливо шагающих вслед вагонам. Заструились оранжево озаренные проспекты, фантастические, в серебряной чешуе супермаркеты, какие-то фабрики с яркими окнами. Москва стала мелеть, темнеть, рассасываться, и вот уже побежали предместья, темные рощи с просвечивающими, еще не спящими дачами. Несколько раз прозвенели, зарябили окнами встречные электрички. Они уже плавно летели среди летнего ночного Подмосковья с неразличимыми дубравами, полными ночного тумана низинами. А здесь — чудесная мягкость постукивающего, нежно скрипучего купе, они держат друг друга за руки, и она говорит:

— Все время видела сны. О тебе, о нем… — Она прижала тонкие белые пальцы к животу, и он гладил ее руку, боясь прикоснуться к дышащему лону, где, подвластный ей, питаемый ее горячими источниками, сберегаемый ее животворными силами, созревал младенец.

— Какие сны, любимая?

— Сплю и чувствую, что он светится во мне, как звездочка. Все больше, ярче. От него начинают расходиться круги, сиреневые, голубые, золотые. Он трепещет во мне и звучит. Я слышу волшебную музыку, вижу, как мой живот становится круглым, золотым, словно солнце. Наш сын золотой, как солнце, Царь-Солнце. Мы родим царевича, и он когда-нибудь займет трон в нашей солнечной русской Империи.

— А ты уверена, что это сын?

— Я была у врача. Сейчас существуют удивительные приборы, позволяющие на первой неделе беременности распознавать у зародыша пол. Мне показывали снимок. Это мальчик. Не просто мальчик, а крохотный портретик, с микроскопическим личиком, в котором, мне кажется, я угадала твои и мои черты.

— Боже мой, как у поэта Павла Васильева:

Дала мне мамаша тонкие руки,

А отец — тяжелую бровь.

Он вдруг вспомнил, как совсем недавно повторял эти строки в Тобольске, глядя в туманное старое зеркало. Рассматривал свои нахмуренные пушистые брови, припухлые губы. В нем волновались неясные переживания, сыновья нежность и печальное сострадание к умершим родителям, оставившим на его лице прикосновения своей любви. Теперь их безвременно канувшие жизни не растворятся в безвестности, а станут переливаться, отражаться в перламутровой капле еще не рожденного лица.

— Мне снился ужасный сон. Будто ты идешь по какой-то каменистой дороге, вокруг тебя голые черные горы, такие унылые, острые, как в сказках, где живут злые духи и находится Замок Зла. Ты идешь одинокий, усталый, и вдруг навстречу тебе летит ужасная птица, гриф или беркут. Огромные крылья с загнутыми маховыми перьями, желтый отточенный клюв, желтые чешуйчатые ноги с распущенными когтями. Летит прямо на тебя, сейчас вонзит в тебя когти. Я вижу желтизну его кривого клюва, злые оранжевые глаза. Бросаюсь вперед, кричу, отгоняю. Он рвет мои руки, но потом отворачивает и удаляется в горы. Вижу комья перьев на его ногах, желтую чешую, ленивые взмахи крыльев.

— Сон твой вещий. На нашу колонну напал самолет, собирался нас разбомбить. Но ты его отогнала.

— И еще один сон, той же ночью. Будто ты идешь по расплавленному свинцовому озеру, которое сверкает и плещет, выбрасывает тяжелые брызги, вздувает тусклые пузыри. Ты идешь босиком по кипящему свинцу, а в руках у тебя глиняный цветочный горшок, и из него вырастает чудесный цветок, алые лепестки, золотая сердцевина, узорные листья. Мне страшно, что ты уронишь цветок, не вынесешь ожогов свинца. Я кидаюсь тебе навстречу, кругом кипит металлическое озеро, но я успеваю принять от тебя цветок, и такое во мне счастье, такое облегчение.

— И этот твой сон вещий. Я нес цветок по площади в Цхинвали среди свинцового кипятка.

— Другие сны, которые я не запомнила. Повсюду ты, среди опасностей, сердце мое разрывается от тоски, и я стремлюсь к тебе на помощь.

— Должно быть, так же волновалась и тосковала царица, кода царь уехал на фронт, в Ставку.

— Ты мой Царь-Победитель. Вернулся с победой. В награду за твое мужество нам дарована чудесная поездка. И, быть может, в каком-нибудь изумительном петербургском соборе мы обвенчаемся.

Она погасила светильники, они остались среди черных зеркал, мягкого колыханья купе. Он отодвинул с ее висков густые теплые волосы. Целовал ее закрытые глаза, слышал, как вздрагивают веки, трепещут ресницы.

От ее обнаженного тела исходили округлые волны тепла и прохлады. Он видел ее не глазами, а губами, касаясь плеча, груди, ложбинки пупка, чувствуя щекочущую нежность лобка. Внезапно в окно влетел грохочущий огненный шар, пламенно ворвался в купе и начал метаться, раскалывая зеркала на тысячи ослепительных осколков. Испуганно он видел ее сверкающее, как серебряная статуя, тело, открытые, исступленные глаза, блеск зубов, летучее пламя рассыпанных волос. Встречный поезд промчался, затихая вдали, а в купе все еще летали по углам, меркли в зеркалах, осыпались невесомые завитки света.

И было чувство, что такое уже с ним случалось, между Читой и Иркутском, где он никогда не бывал.

Солнечным утром состав, преодолев ночную Россию, мягко и устало припал к перрону, над которым красовалась золоченая надпись «Петербург». Алексей и Марина, подхватив на плечи сумки, стали выходить, пропуская шумных нетерпеливых пассажиров. Когда покидали ступени вагона, перепрыгивая на перрон в синих лужицах дождя, вдруг громко, бравурно ударил оркестр. Музыканты в киверах, с серебряными ментиками и эполетами, раздували щеки, качали медными трубами, энергично двигали взад-вперед мундштуки фанфар, гремели начищенными, ахающими тарелками, колотили в гулкие барабаны.

— Марш лейб-гвардии Преображенского полка, — с видом знатока, воскликнул Алексей. — Кого же так встречают? — И в ту же минуту понял, что встречают их с Мариной.

Часть перрона была окружена дюжими охранниками. Отделяясь от красочных музыкантов и звериного вида телохранителей, к ним устремилась женщина — мэр Петербурга, великолепная, в васильковом облачении, Елизавета Петровна Королькова — жемчужное девичье лицо, белоснежная улыбка девственницы, античная, из золотистых прядей, прическа. Казалось, несколько салонов красоты и модных ателье трудилось всю ночь, чтобы утром хозяйка города предстала прекрасной, как Аврора. В руках ее был огромный букет белых роз, который она передала Марине:

— Мои дорогие, позвольте вас приветствовать в северной столице России, в имперском городе русского государства Санкт-Петербурге. — Запах роз мешался с запахом ее духов. Бирюзовое ожерелье и зелено-голубые клипсы из яшмы находились в чудесной гармонии с ее одеянием, и вся она, крепкая, костистая и жилистая внутри, снаружи блистала прелестью и молодой красотой. — Разрешите вам представить цвет нашей петербургской элиты. — Она подвела к Алексею сдобного, с мятной улыбкой мужчину, аттестовав его, как директора Эрмитажа, который готов показать гостям экспонаты императорской коллекции. Затем был представлен адмирал, моложавый, со свежим румянцем и красивой сединой в щегольских усах, — «начальник Кронштадта», как назвала его Королькова. — Он предоставит вам флагманский катер, а если надо, то и всю балтийскую эскадру, — пошутила она, и адмирал, понимая шутку, мягко улыбнулся. — Ну что, друзья, еще раз с прибытием. Наш Президент Артур Игнатович позвонил мне и просил оказать вам самое радушное гостеприимство. Что мы и делаем! — Она развела руками, на которых блеснули бриллианты, изумруды и топазы, как брызги этого царственного гостеприимства.

В черном, замшевом лимузине они отчалили от вокзала. Город плеснул им в лицо стеклянную струю проспекта, утреннюю толпу, несколько изумительных по красоте дворцов. Хозяйка посвящала их в приготовленную к их приезду программу.

— Сначала мы едем в гостиницу «Европейскую», где вы можете отдохнуть и позавтракать. Затем, на несколько часов, вы предоставлены самим себе, погуляйте по нашему замечательному городу. В час дня в Казанском соборе состоится ваше венчание. Настоятель собора отец Александр сочтет за честь совершить этот неповторимый обряд. Затем свадебная прогулка на катере по нашей петербургской Венеции, по каналам, с выходом на Неву. Катер причалит к Петропавловской крепости, где вы посетите усыпальницу Романовых. Вечером я присоединюсь к вам, и мы едем ужинать в Константиновский дворец, который, как знать, может стать резиденцией нового русского императора. На следующий день вы осматриваете Петергоф, Ораниенбаум и Царское Село. Какие-нибудь есть уточнения?

— Великолепная программа. Благодарим от души, — отвечал Алексей, уже обожая эту милую и в то же время величественную женщину, которая была под стать имперской столице, ее соборам, дворцам и равелинам.

Гостиница «Европейская» предстала во всем старомодном великолепии. Хрустальная карусель дверей. Импозантные швейцары с седыми бакенбардами и золотыми галунами, напоминавшие камергеров и старых генералов. Парчовые обои изумрудного цвета с серебряными разводами. Бронзовое литье на лестницах. Витражи, полные горячего солнца. Двухкомнатный номер с высокими потолками был роскошен, с видом на янтарно-белый ампирный дворец, зеленую аллею, вдоль которой скользили, вспыхивая умытыми стеклами автомобили.

— Очень хочу, чтобы вам здесь понравилось, — Елизавета Петровна Королькова ввела гостей, кидая туманный взгляд в сторону спальной с широкой кроватью под шелковым балдахином. Повела царственной рукой вдоль гостиной, где на столике красного дерева стояла картина в золотой раме. Алексей и Марина одновременно ахнули — на картине были изображены они. Алексей сидит в ампирном кресле, а Марина стоит за его спиной, положив руки ему на плечи, на фоне полукруглого окна, за которым бьющие фонтаны Петергофа, дворец, залив с косым скользящим парусом. Картина была выполнена в старой классической манере — Левицкого или Боровиковского.

— Как вы успели? Когда? — наивно изумлялась Марина. — Ведь мы не позировали.

— Для нашего известного художника Андрея Андреевича Нащокина нет ничего невозможного, — отвечала Королькова, радуясь тому, что подарок пришелся по вкусу. — А вот здесь нечто от меня лично, — она указала на изящный деревянный ларец, лежащий перед картиной. Открыла, и на темно-синем бархате касались друг друга два обручальных кольца, с особым солнечным свечением.

— Боже, как мы вам благодарны! — Марина, не умея сдержать восторг, устремилась к Корольковой. Две женщины расцеловались, как подруги, — умудренная, щедрая, умеющая доставлять радость другим, и неопытная, наивная, не способная сдержать своего молодого восхищения.

— Ну вот, друзья мои, отдыхайте. У меня есть кое-какие дела в Смольном. А в час дня я приеду в Казанский собор на ваше торжество. — Она покинула номер, стараясь быть грациозной, хотя немолодые и усталые ноги выдавали в ней пожилую, воюющую со своим возрастом женщину.

— Как чудесно! Какая красота! — Марина кинулась спиной на кровать, отчего из-под нее во все стороны разбежались шелковые лучи. — Закажи завтрак, что-нибудь легкое. Омлет, фрукты. И пойдем скорее гулять.

Они позавтракали в номере. Полюбовались картиной, которую Марина назвала: «Великий князь и великая княгиня в день своего венчания». Померили обручальные кольца, оказавшиеся им впору. Сдали в вестибюле тяжелый, с набалдашником, ключ. Принимая ключ, портье низко поклонился. Их все знали, все любили, даже в мелочах старались сделать приятное. Сквозь стеклянные лопасти выскользнули из гостиницы в огромный, шумный город, благоухающий бульварами, близкой холодной рекой, морским ветром.

Петербург ошеломил его. Показался огромным, великолепным. То каменным и тяжеловесным. То лучистым, летучим. Поражал безукоризненной прямизной улиц с неповторимым разнообразием фасадов и украшений, колонн и шпилей. Вызывал то преклонение и восхищение, то внезапную нежность и обожание. Он не старался понять и охватить необъятность проспектов, непостижимость озаренных мостов и набережных. Лишь замирал, встречаясь с очередным дворцом или памятником. Она же летала среди колонн и площадей, словно город узнавал ее, возносил над ней золоченые шпили, склонялся головами белокаменных львов. Она трогала каменные выступы парапетов, как будто гладила загривки знакомых послушных животных. Прижималась лицом к узорным решеткам, словно целовала литые листья и кованые стебли. Говорила торопливо, без умолку, заставляя смотреть на очередной розовый или бирюзовый фасад, на высокий герб с поднявшимся на задние лапы барсом. Он чувствовал, как ей хорошо, сколько молодых и чудесных воспоминаний связано у нее с Петербургом, сколько влюбленности и одухотворенного счастья.

Ему казалось, что город строился по необычайному чертежу, линии которого расходятся не только вдоль и вширь, но и поднимаются ввысь, и в этой высоте вместо камней господствуют лучи, оттенки цвета, воздушные массы, продолжая на небесах архитектуру дворцов и храмов.

Во время прогулки, в разных местах города его охватывали переживания, остро и сладостно переносившие из эпохи в эпоху.

Вот они идут среди медово-желтых и нежно-белых колонн. Душа ликует от этого счастливого янтарного света. И мысли о Пушкине, о снеге, о легких каретах, о бальных нарядах и плюмажах. Он чувствует себя кавалером, готовым войти с мороза под чугунный навес крыльца, со звоном растворить парадную дверь, кинуть в руки лакею шубу с бобровым воротником. Устремиться в залу, где тесно от танцующих пар, офицерских мундиров, звенящих шпор.

Или они проходят вишнево-красный дворец с обилием колонн и капителей, кариатид и каменных ваз. «Растрелли», — говорит она. А у него мысль о Державине, о шитых серебром камзолах, белых париках. Парчовый, усыпанный жемчугом кринолин императрицы, ее стареющее, нарумяненное лицо, пухлая, в бриллиантах, протянутая для поцелуя рука.

Набережная Невы, сладкий холодный, ветер, солнечный плеск бесчисленных волн, туманная сталь мостов. Вдоль воды особняки, крепкие, тесно поставленные. Гранит, стрельчатые окна, мавританские витые колонны, мозаичные стены. Важные, насупленные и надменные, повторяющие характеры былых владельцев. Жилища дипломатов, министров. Посольства, масонские ложи, клубы. У каждого — свои приподнятые брови, презрительные складки у рта, поджатые губы, выпуклые, сквозь монокли глаза. Она рассказывала, кому принадлежали особняки. Этот — знаменитому ученому. А этот — известному поэту. Тот — прославленному генералу. Тот — владельцу пулеметного завода. А в этом, в стиле готики, жил банкир, разоблаченный как английский шпион. Она знала город, как знают свою собственную родословную, собирая ее по малому ответвлению. «А здесь жил кадет Набоков, от которого родился великий писатель».

Они погружались в кварталы доходных домов, облупленных, мрачных, со сквозняками в арках, с пахнущими тленом подворотнями. Мерещились неопрятные молодые чиновники и студенты, нищие старухи, шаткая тень идущего на задание бомбиста, курсистка, прячущая в муфте смертоносную бомбу. Казалось, сейчас появится в полукруглом проеме больной, с измученным лицом Достоевский, и отлегало от сердца, когда выбирались из мрачных теснин к какому-нибудь желтому, милому особняку.

Не уставая, она водила его по мостам, вдоль каналов с солнечными вензелями, с отражениями розовых, фиолетовых и зеленых фасадов. Каждое, дробясь и волнуясь, перетекало в соседнее. По этой разноцветной воде, распахивая ее до черной глубины, проносилась моторная лодка с длинноволосым красавцем, упоенно и пьяно улетавшим под арку моста.

Она то и дело читала стихи, всю ту же священную поэму, которую в разное время писали русские пророки. Голос ее был восторженный и патетичный, когда выходили на Марсово поле:

Лоскутья сих знамен победных.

Сиянье шапок этих медных,

Насквозь простреленных в бою.

Или туманный, завораживающий, когда смотрели с моста на белую Биржу:

Запорошенные колонны,

Елагин мост и два огня,

И голос женщины влюбленной,

И скрип саней, и храп коня.

Или трогательный и печальный, когда наклонялись к зеленой воде Фонтанки:

Я приехал в мой город, знакомый до слез,

До прожилок, до детских распухших желез.

И снова звонкий, блистательный, когда попадали на искрящийся Невский:

Как в пулю сажают вторую пулю,

Или бьют на пари по свечке,

Так этот раскат берегов и улиц

Петром разряжен без осечки.

Ему казалось, что она не в силах наглядеться, налюбоваться на город, боясь, что у нее отнимут его горделивую красоту. Хотела запечатлеть их пребывание здесь, отмечала поцелуями дворцы и храмы, словно ставила на них свои пламенные меты. Целовались на площади перед Зимним дворцом, и он видел высоко, на розовом гранитном столпе, вознесенного ангела. Целовались у Медного всадника, и он видел расплавленную в солнце, в раскаленном пятне света венценосную голову. Целовались на набережной у Академии художеств, и на их долгий поцелуй смотрели два серых сфинкса. Он и сам хотел запомнить, унести с собой эти божественные образы, чтобы потом, быть может, не на земле, а на небе, вспоминать озаренную бронзу, одухотворенный гранит, разлив необъятных вод.

— Боже мой, ведь мы опоздаем! Наше с тобой венчанье! — она бросилась останавливать такси, которое отвезло их к Казанскому собору.

Пробежали мимо памятника Барклаю-де-Толли — бронзовые ботфорты, шпага, сжатый в кулаке фортификационный план. Миновали рябую, как из ракушечника, рифленую колоннаду с колючими капителями. Вошли в собор, громадный, с поднебесными столпами и золотыми иконостасами. Было людно, сумрак чередовался с потоками голубого света. Часть собора была огорожена лентой, вдоль которой стояли охранники. Там уже собрались хозяйка города в белом открытом платье, с голубым бантом в волосах, уже знакомые Алексею румяный флотоводец и сдобный, ванильный директор Эрмитажа.

— А мы волнуемся! Думаем, вдруг невеста из-под венца убежала! — добродушно шутила Королькова, качая на голове лазурным бантом. — Отец Александр, можете приступать к обряду.

Священник, молодой, статный, с кустистой рыжеватой бородой и большими синими глазами, был красив и чуть печален, напоминал Христа на Туринской плащанице. Взял Алексея и Марину за руки и ввел в середину небольшого предела с потемнелым иконостасом и сумрачными, словно закопченными иконами. Вложил им в руки две горящих свечи. О чем-то спросил, на что Марина отозвалась невнятно, а Алексей промолчал, не расслышав вопроса. Оказавшись среди уходящего ввысь пространства, откуда летел сноп голубого света, он словно впал в забытье. Словно кто-то невидимый положил ему на голову руки, остановил мысли, а вместо них наделил долгим, сладостным, как мед, переживанием. Все, что видели его глаза и слышали уши, казалось сном, в котором терялись лица, архитектура храма, горящая свеча, кустистая борода священника. Ему что-то говорили, читали большую тяжелую книгу. Невидимый хор пел, сплетал голоса, каждый раз возвращался к одному и тому же грустному и восхитительному псалму. Казалось, их, стоящих перед аналоем, очерчивали кругом. От чего-то навсегда отлучали, к чему-то приобщали навеки. Святой язык писания был не понятен, имена Иосифа и Марии, Иисуса и Иоакима и Анны казались золотыми печатями, которые ему прикладывали ко лбу и к губам. Вокруг него и Марины невидимый кудесник наматывал тонкие нити, окружал легчайшей пряжей, помещал в прозрачный, сотканный из золотых паутинок кокон. Отделял от остальных людей, заключая в тесную оболочку, в которой им теперь предстоит навсегда оставаться. Они соглашаются на это затворничество, в котором пребудут до самой кончины. Их положат рядом в этом золотом саркофаге, под голубым, льющимся из купола светом.

Священник накрыл его голову серебряной парчой и о чем-то спрашивал. Алексей отвечал, не понимая вопросов, но, видимо, ответы удовлетворяли священника, потому что он перенес епитрахиль на голову стоящей рядом Марины. Потом Алексею показалось, что священник вдруг увеличился, стал огромным. Его лицо, повторяющее лик Туринской плащаницы, стало ослепительно ярким. Он держит на своей раскрытой ладони золотистый кокон, в котором находятся он и Марина. И это было так странно — видеть себя в руках Бога.

К ним приблизились Королькова с лазурным бантом и адмирал в белом парадном кителе. Оба держали золоченые венцы, усыпанные самоцветами. Адмирал, по указанию священника, воздел венец над головой Алексея, а Королькова поместила венец над головой Марины. Вчетвером, под тягучие песнопения, они несколько раз обошли аналой, и свечи в их руках продолжали гореть. У священника появился деревянный ларчик. На дне его, на темно-синем бархате, лежали обручальные кольца. Священник надел кольца ему и Марине на безымянные пальцы. Снова что-то спросил, улыбаясь добрыми синими глазами, и Марина торопливо ответила: «Да». Повернула к Алексею лицо, стала приближать к нему раскрытые дышащие губы. Он поцеловал их сладкую мякоть до самой глубины. И вдруг оцепенение кончилось. Синие лучи прянули из купола, как звуки из небесной трубы. Радостная, могучая сила подхватила их обоих, вознесла в бесконечную высоту, где не существовало мыслей и слов, а только одна необъятная, ликующая, сочетающая их любовь. Они держались в этом ослепительно свете, не ведая времени. Опустились на каменные плиты собора.

Их поздравляли, целовали, жали руки. Преподносили подарки. Женщина-мэр вручила Марине изумрудное парчовое платье из гардероба императрицы Анны Иоанновны. Адмирал подарил Алексею офицерский кортик времен Александра Второго. А директор Эрмитажа, скромно поклонившись, передал Марине золотой гребень с оленями из собрания скифского золота.

— Ну что ж, мои дорогие, — произнесла Королькова. — Теперь в вашем распоряжении катер. Совершите свадебное путешествие по нашим венецианским каналам. По пути вы можете причалить к Петропавловской крепости и посетить усыпальницу Романовых. А вечером, как было условлено, мы ужинаем в Константиновском дворце, на серебре и саксонском фарфоре, принадлежавшем императрице Александре Федоровне. До вечера, мои дорогие!

Голубой бант заколыхался среди телохранителей, словно ей на голову присела бабочка из лесов Амазонки.

Их привезли на набережную Фонтанки, где шершавые ступени спускались к зеленой воде и у причала плавно покачивался катер. Блестели на солнце медные детали. На белом корпусе играла солнечная вязь. Золотистым деревом были отделаны кабина, палуба и скамейки. За прозрачным щитком находились циферблаты и приборы управления. За кормой слабо развевался морской, с синими диагоналями, флаг. С катера протянул им руку красивый молодой офицер в белой парадной форме с золотыми нашивками.

— Осторожно, здесь слегка качает, — он элегантно помог Марине перебраться на катер, усадил ее на корму, под флаг. — Мы совершим прогулку по Фонтанке, Мойке, каналу Грибоедова. А потом пойдем по Неве, где возможна небольшая качка. Вот, возьмите, на случай, если покажется ветрено, — он протянул Алексею два шерстяных пледа с заботливостью радушного хозяина.

Они уселись с Мариной на корме, рядом с полотняным флагом. Над их головами опускался и приподнимался каменный парапет с чугунным кольцом. Выше виднелся фасад красивого дома с лепными карнизами, балконами, вытесанными из камня дельфинами. Офицер тронул невидимую кнопку на пульте. Мотор взыграл, толкнул вперед катер, и казалось, два дельфина соскользнули с фасада в реку, маслянисто и гладко погнались за катером, разгоняя стеклянную волну от берега к берегу. Дух захватило от скорости, от шлепающего, шумного флага, от лихих виражей, которые, красуясь и бравируя, закладывал офицер, желая понравиться Марине. Вода впереди была неподвижная, с отражением разноцветных зданий. Но за кормой все цвета были смешаны. Черная рытвина, оставляемая катером, была окружена яркой пеной, в берега ударяли синие, изумрудные, малиновые буруны. Фасады растворяли в воде свой цвет, свою каменную материальность, сами же, невесомые, словно облака, летели по сторонам, вспыхивая на мгновение окнами.

Какие-то подростки и девушки сидели на парапете, любовались катером.

— Мы вас знаем! — закричала одна. — Вы царь! Вы царь! — Алексей хотел крикнуть в ответ, но налетал мост, катер нырнул в темноту, в запах тины, и, выскакивая по другую сторону арки, он успел разглядеть висящий над мостом граненый фонарь, золотую, обвитую змейкой стрелу.

— Я тебя так люблю… — Марина прижималась к нему, натягивая на обоих клетчатый плед. — Так люблю тебя среди этого волшебного города, среди этой неповторимой красоты. Буду любить тебя в минуты нашего счастья, нашего триумфа. И в минуты несчастий и поражений, если Богу угодно будет их нам послать. Но ты, я знаю, будешь великий. И город это знает. Он славит тебя, своего Императора.

— Я буду любить тебя во время непосильных трудов и военных походов, в плену и в поражении, на эшафоте и под падающим пробитым знаменем. Но я уверен, я сделаю Россию великой. Благодаря тебе, благодаря твоей любви.

Они мчались среди дворцов, мраморных колонн, кариатид, которые выплескивались из воды, рождались, как миражи. Исчезали, словно их смывало водой, и на их месте возникали другие, прекраснее прежних. То и дело появлялись мосты. Алексей успевал разглядеть замковый гранитный камень, золоченого грифона, а потом все поглощал мрак и гул, струилась зеленая змея отражений. Мгновение мрака, и — солнце, решетка Летнего сада, белые статуи под тенистыми липами. Кто-то с моста кинул им цветок мальвы. Промахнулся, и цветок, отставая от катера, розовел на волнах.

— Представляешь, наш сын видит все это. Петербург — его город, все эти золотые шпили, бронзовые всадники, и этот розовый цветок, и Мраморный дворец, и Инженерный замок. Он будет у нас петербуржцем.

— Он — дитя любви. Его зачали в любви. А теперь окружают красотой и имперской славой. Когда-нибудь он промчится на катере среди этих мостов и дворцов, и ему будет казаться, что он уже это видел когда-то.

Ему самому казалось, что он уже это видел, — чей-то бронзовый насупленный лик, сиреневый фасад, группа девушек на мосту. Ветер отнял у одной из них платок, и он, невесомый, летел, догоняя катер, пока не опустился на воду.

— Господи, я все это видел! — воскликнул он. — Там, в Москве, когда мы были вместе, я тебя обнимал, и все взрывалось зеркальным блеском, и в этой блестящей струе уже были эти дворцы, солнечные стекла, мосты, и наш с тобой петербуржский полет.

— Поцелуй меня, — она повернула к нему мокрое от брызг лицо, и он поцеловал ее долго, до фиолетовой слепоты, а когда прозрел, увидел, как далеко, за зеленым газоном, золотится шпиль Инженерного замка.

Но вот кто-то незримой дланью удалил дворцы и зеленые парки, и открылся свет, струящийся воздух, озаренные воды. Катер вылетел на Неву. Это напоминало взлет в небо. Стучал от ветра флаг. Золотая игла Петропавловской дробилась, ломалась, отражаясь в каждой водяной лунке, в каждой бегущей волне. Крейсер «Аврора» утратил тяжеловесность брони, уловленный в светлую кисею, казался трепещущей рыбой. Зимний дворец напоминал бирюзовое, развешенное вдоль набережной колье. Исаакий казался громадным золотым яйцом, которое снесла загадочная, пролетавшая над городом птица. Медный всадник мчался по лучу от земли вверх и вдаль. Ростральные колонны поддерживали чаши темного, с завихрениями пламени. Внезапно из Невы ударил шумный гигантский фонтан, словно на дне открылся могучий ключ, и все подземные воды, питавшие этот город своей таинственной влагой, светоносной силой, животворным волшебством вырвались на свободу.

Рулевой, перекрикивая шум ветра и звон двигателя, обернулся:

— Теперь, если не возражаете, к Петропавловской крепости. Там предстоит сухопутная прогулка.

Алексей кивнул. Катер, описав по реке живописную дугу, помчался навстречу мрачным выступам фортов, из которых вырывалась в небо золотая игла.

Когда катер причалил к пристани, вдруг солнце пропало, нагнало холодного тумана, стало серо и сумрачно. Заморосил дождь. Город, минуту назад одухотворенный, воздушный, померк, прижался к земле, словно сверху на него давила незримая тяжесть, вгоняя в зыбкую землю его особняки, соборы и памятники.

Когда они с Мариной вошли внутрь крепости, гнетущее ощущение усилилось. Грязно-желтые, горчичного цвета, строения образовали замкнутое пространство, среди которых не угадывался выход. Вахты, казармы, склады, караульные помещения рождали тоску, под стать верстовым столбам или полосатым шлагбаумам, которыми разметило себя русское государство, разбросав свои тюрьмы и гарнизоны среди громадной страны. Где-то здесь, в казематах и каменных мешках, тосковали княжна Тараканова, декабристы, народовольцы. Их молитвы обретали вид узкого золотого луча, который один мог вырваться из каменной крепости. Но сейчас шпиль был затянут туманом, с него осыпалась холодная золотая роса, словно молитвы и упования узников не были приняты на небесах, не услышанными возвращались на землю.

С редкими посетителями они вошли в усыпальницу Романовых. Вид некрополя, где покоились останки императоров, подействовал на Алексея гнетуще. Здесь было много уходящего ввысь пространства, но свет, его наполнявший, был мутный, известковый, сырой. Пахло побелкой, строительными работами, непрекращающимся ремонтом. Надгробия имели вид одинаковых бетонных брусков, словно их отливали на комбинате железобетонных изделий. Расставлены они были упрощенно и грубо, как это делают дорожные рабочие, преграждая проезд по улице. В этих надгробиях не было величия, не было сожаления об усопших, не было трогательных украшений, характерных для русских могил. Все было строго, казенно, с той рациональностью, с какой устанавливаются на аэродромах гробы перед погрузкой на военный транспорт.

Надгробные бруски были тяжеловесны, словно их укрупнили и утяжелили специально, чтобы лежащие под ними мертвецы никогда не могли подняться, причинить вред живым. Будто покойники не оставляли намерений покинуть могилы, поэтому надгробия постоянно обновляли, цементировали трещины, обмазывали мастерком шершавые грани.

Здесь было неспокойно, не было той умиротворенности и идиллической грусти, какие возникают на русских кладбищах, среди смиренных надписей и кротких фотографий. Казалось, в усыпальнице Романовых идет постоянная, не утихающая после смерти борьба. Могила Екатерины Великой помещалась рядом с могилой Петра Третьего. Императрица-мужеубийца встретилась после смерти со своей жертвой, и их кости под каменным полом сводили ужасные счеты. Император Павел был похоронен рядом с сыном Александром Первым, и царь-отцеубийца не находил покоя рядом с костями задушенного им отца. Александр Второй лежал в склепе, растерзанный бомбой, и забетонированная могила сдерживала этот взрыв ненависти, как бетонный купол сдерживает радиацию Чернобыля.

Погребенная династия была неблагополучной, несла в себе таинственный изъян, тайный грех, который сопутствовал ей от воцарения до низвержения. Алексей чувствовал это неблагополучие, не знал его природы, мучился непониманием.

Особое место занимало погребение последних Романовых. Там горели лампады, краснели живые цветы, веяло умилением и трогательной печалью. Но и это погребение вызывало смутное беспокойство, ощущение тайной огрехи. Эти останки по сей день не признавались Православной церковью останками царской семьи. Но главное, что мучило Алексея, — это выбитое на черном мраморе имя убиенного цесаревича. Кто был там погребен? Отрок, мещанский сын, Иван Мызников, в ту роковую ночь подменивший собой цесаревича и убитый в подвале? Значит, чудесно спасенный царевич продолжил свое существование и дал жизнь ему, Алексею, который теперь смотрит на мнимое погребение своего венценосного предка? Или же в могиле лежит цесаревич, а он, Алексей, — самозванец, игрушка в чужих руках, преступник перед Богом и людьми?

Ему стало худо. Склепы пахли больничной карболкой, удушающими парами формалина.

— Мне здесь тяжело, — сказал он Марине. — Пойдем наружу.

— Но там же дождь.

— Я здесь не могу. Пойдем.

Они покинули усыпальницу. Дождь прекратился. В воздухе стояла холодная сырость. Деревья вокруг собора блестели темной листвой. Они стали медленно обходить собор и вдруг увидели памятник. Алексей слышал о нем, видел его фотографию, знал о скандалах, сопровождавших установление памятника. Но только сейчас сообразил, что скандальный памятник нашел свое место в Петропавловской крепости. Его автор, художник Шемякин, проживавший в Америке, был завзятым русофобом и противником русской Империи. Он отлил из бронзы памятник Петру Великому, подарил Петербургу, и было понятно, почему установление памятника сопровождалось скандалами. Это был антипод великого Царя, воспетого Пушкиным, с которым Россия связывает свое имперское величие, дух новизны, вызов надменному Западу. Если Медный всадник поднял на дыбы могучего коня, раздавил змея, указывал взмахом руки путь в Русский Космос, то этот, «шемякинский», Петр вяло сидел на стуле. Был странный уродец, с тощими ногами, круглым животом и крохотной черепашьей головкой, на которой дико выпучились глаза пациента, страдающего базедовой болезнью. Коричневая бронза во многих местах была стерта до желтого блеска — это посетители подсаживались Петру на колени, хватали его за нос, что должно было еще больше умалить образ великого Царя, показать его доступность, подчеркнуть бутафорскую роль.

Это была карикатура на царя, смешная и злая пародия на русскую Империю. Алексей смотрел на памятник с отторжением, но чувствовал, что Шемякин, в своей обостренной ненависти ко всему русскому, уловил какой-то болезненный звук, дребезжащий в русской истории. Какую-то скверный, больной дефект, мешавший России стать по-настоящему великой, ввергая ее в постоянные заговоры, революции, войны.

Из мокрых кустов появился лохматый, колченогий уродец. Большая безбородая голова, со слюнявыми губами. Тщедушное тело, вывернутые больные ноги, ужимки и гримасы. Он подошел к памятнику, облапил его, потерся по-собачьи о его туфлю. Заулыбался мокрым ртом, показав одинокий желтый клык:

— Ты, Алешка, — заплатка! Оторвал заплатку, и нету тебя! — ухмыльнулся он Алексею.

— Пойдем отсюда, — заторопилась Марина, испуганная появлением уродца. Алексей увлек ее прочь, стараясь отыскать среди крепостных гауптвахт и казарм выход наружу. И пока они уходили, им вслед семенил, переваливался на больных ногах слюнявый карлик, выкрикивая:

— Ты, Алешка, — заплатка! Дернул, и нету тебя!

Они нашли офицера у катера, пребывавшего в крайнем волнении.

— Алексей Федорович, звонили от Елизаветы Петровны Корольковой. Сегодняшний ужин в Константиновском дворце отменяется. Какие-то чрезвычайные события в Москве. Чуть ли не переворот. Мне приказано немедленно явиться в штаб.

— Что могло случиться? — изумленно спрашивал Алексей.

— Информация крайне отрывочна. Я должен вас покинуть, — он отдал честь, запустил мотор, и катер, оставляя бушующую борозду, ушел по Неве.

Подъезжая на такси к «Европейской», они увидели, как по Невскому движется милицейская машина с мигалкой, за ней, длинные, приземистые, словно ящерицы, катят два «бэтээра», а следом натужно ревет бесконечная колонна крытых брезентом грузовиков, под тентами тесно сидят солдаты в касках и с автоматами.

Той же ночью Алексей и Марина на «Красной стреле» устремились обратно в Москву.

Глава двадцать седьмая

Операция «Пророк» началась ранним солнечным утром, когда московские клумбы еще благоухали накопленной за ночь сладостью, фонтаны на площадях сверкали, как огромные водяные балерины, и улицы еще не залипли бесчисленными автомобильными пробками. Операцией из «Дома Виардо» руководил лично Виктор Викторович Долголетов, он же Ромул, используя для управления все средства открытой и закрытой связи, которыми был оснащен особняк. Он решил не повторять ошибку ГКЧП, когда тот ввел в Москву громоздкие подразделения танков, наводнил столицу ненужными войсками, создав неразбериху и хаос, послужившие на руку противникам. Теперь вся операция проводилась мобильными подразделениями спецназа, подчиненными полковнику Гренландову. Подразделения брали под контроль важнейшие центры столицы — телевидение, Государственную думу, Совет Федерации и Правительство. Все эти центры прекращали свою деятельность. Министерства сохраняли видимость работы, но министры и их аппараты бездействовали. Супермаркеты и рестораны, развлекательные центры и игорные дома, кинотеатры и ночные клубы продолжали работать в полную силу, чтобы у людей не возникла паника. На телевидение, чьи программы были свернуты, направился личный представитель Ромула. Он вез обращение к нации Ромула, составленное талантливым литератором и стилистом Минтаевым, а также коробки с роликами, компрометирующими Рема. Послание объявляло Президента Лампадникова низложенным, уличало его в конституционных преступлениях, в намерении изменить государственный строй России, а также раскрывало соотечественникам подлинное лицо Президента — коррупционера, агента Америки, торгующего национальными интересами Родины, вплоть до передачи под международную юрисдикцию природных богатств Сибири. Пока это послание, запечатанное в конверт, двигалось в «Останкино», сам Ромул на бронированном «Мерседесе», в сопровождении двух джипов охраны и полковника Гренландова, отправился в «Огарево-2» арестовывать Рема. Они мчались навстречу автомобильному потоку, покидавшему дворцы Рублевки, постовые, завидев их номера, вытягивались и отдавали честь. Ромул, сидя в салоне джипа, ощущал, как развертывается впереди свистящая спираль, образуя среди красных сосняков и придорожных ресторанов стремительную воронку, которая неотвратимо затягивает его в свою неисповедимую глубину.

При въезде в резиденцию бойцы спецназа, по приказу Гренландова, без труда обезоружили охрану Президента, отключили все имеющиеся системы связи, установили частотный генератор помех, блокирующий сигналы мобильных телефонов. Ромул, в сопровождении полковника, прошел через насаждения кипарисов и голубых елей, прямо через клумбы, к колонам крыльца. Гренландов мимоходом не больно ткнул в живот вооруженного привратника, вытащив у него из кобуры пистолет. Пошарил на ощупь в распределительном щитке, обрывая кое-какие провода. Проводил Ромула до дверей гостиной, оставшись у дверей, — руки за спину, ноги раздвинуты, ленивый взгляд сонно скользит по балюстраде, перилам и вазам, чтобы в секунду опасности вспыхнуть точно зоркостью, совместить зрачок с пистолетной мушкой и лбом противника.

Ромул застал своего соперника Артура Игнатовича Лампадникова, или попросту Рема, когда тот, уже вынырнув из бассейна, растер до розовых пятен маленькое холеное тело, облачился в китайский халат с шелковым драконом на спине, зашел в гостиную, чтобы перед завтраком посмотреть «Евроньюс». Не успел он включить огромный плазменный телевизор, напоминавший черное зеркало, как в гостиную скорым шагом вошел Ромул. Его точеная фигура и впрямь напоминала фигуру шахматного офицера, вырезанного из белой кости. Резкий, уверенный, левая рука прижата к бедру, правая делает решительный взмах. Небольшая, с редкими волосами голова являет безукоризненную форму черепа. Губы чуть вытянуты хоботком, что говорит о высшей степени сосредоточенности. Голубые, слегка навыкат глаза, остро, насмешливо оглядывают гостиную — мебель, стол с бюстом Вениамина Франклина, сменившим бюст Петра Великого, легкомысленный английский пейзажик, который вытеснил со стены «Битву при Корфу». Лишь в последний момент глаза визитера останавливаются на хозяине, давая ему понять всю его мелкость и незначительность, всю временность и бренность пребывание в этой гостиной.

— Помешал? Оторвал от государственного планирования? — Ромул наслаждался изумленным, почти испуганным видом соперника, которого застал в неурочный час, неподготовленного к острым сюжетам политики. В этой гостиной совсем недавно Ромул претерпел унижение, плакал, искал милости у могучего победителя. Каялся пред другом. Уходил, затаив неутоленную ненависть и чувство реванша. Миг реванша настал. Видимо, так Гитлер, разгромив самодовольную Францию, подписал французскую капитуляцию в Версале, все в том же штабном вагоне, где когда-то капитулировала поверженная Германия. Место немецкого позора обернулось местом триумфа. Триумфальная арка французов обернулась для них эшафотом и плахой. Это историческое сравнение промелькнуло в голове у Ромула, когда он рассматривал голые ноги Рема, смешно торчащие из-под халата, его бегающие мутные глаза, ожидавшие подвоха, не умевшие отгадать цель стремительного, как возмездие, визита.

— Ты бы мог позвонить. Предупредить о приезде, — Рем усаживался на диван, комично, совсем как женщина, натягивая халат на костлявые коленки.

— Увы, позвонить не мог, — усмехнулся Ромул, ловко поворачиваясь на каблуке, еще раз, в полном обороте, оглядывая гостиную. — Все телефоны отключены. Мобильная связь заблокирована. В Москве объявлено военное положение. Я приехал сказать, что твое президентство закончилось, и ты арестован, как государственный преступник.

— Что? Почему? — рука Рема потянулась к телефону правительственной связи и тут же бессильно упала. — Почему заблокирована? — Он раскрыл перламутровый ларчик мобильного телефона, на котором не вспыхнула ни единая кнопка. — Что значит — арестован?

— Это значит, что тобой нарушена священная клятва, попрано братское соглашение. Ты поступил, как плотоядный хорек, которому чуждо чувство благодарности, дружбы. Ты решил узурпировать власть, которую я дал тебе подержать на время, как дают подержать портфель, чтобы зашнуровать развязавшийся шнурок. Ты решил не отдавать портфель, поступил, как вор, как предатель, и теперь тебя ждет расплата…

Ромул видел, как трусливо сжался Рем, как он напуган, не находит слов — очередной лжи и лукавства. Он забился в угол кожаного, похожего на бегемота, дивана с вислыми складками кожи, словно хотел спрятаться среди этих морщин, переждать наваждение.

— Ты знал, что мой титул Духовного Лидера необходимо дополняет твой статус Президента, является второй ипостасью власти. Ты разрушил двуединство российской власти, выбил из купола замковый камень, и купол стал осыпаться, власть стала рушиться. Ты — дилетант, не понимающий законов русской государственности, ее сокровенной духовности. Ты отыскал на исторической свалке этого тобольского шута, внушил ему, что он помазанник и таковым представил народу. Этим самым ты стал создавать второго Духовного Лидера, надеясь вытеснить меня на задворки политики, чтобы мне никогда не вернуться в Кремль. Дьявольская выдумка. Кто же тебе ее подсказал? Предатель Булаев со своей виртуозной способностью разыгрывать интриги? Или сатанист Олеарий, который превратил свой театр в престол сатаны? Их тоже утопят в ведре с водой, как топят гадких хорьков…

Ромул наслаждался зрелищем раздавленного и попранного Рема. Тот забрался на диван с ногами, вжался в мякоть кожи, был готов исчезнуть, оставив на кожаной спинке дивана свой уродливый оттиск. Ромул чувствовал свист невидимой, разрезающей воздух фрезы, туманную воронку, куда устремлялось пространство. Из жерла воронки исходили невидимые магнитные линии, затягивали в себя Ромула. Так на дне полноводного озера образуется скважина, куда с рокотом молниеносно утекает вода. Так среди звезд внезапно разверзается «черная дыра», куда непомерными силами утягиваются планеты и солнца, сметаются галактики, и вместо разноцветных звездных бриллиантов небо заволакивает беспросветная мгла.

— Тебе надо отдать должное, ты неплохо поработал с самозванцем. Ты превратил его в мартышку, ловко примеряющую на себя горностаевую мантию и шапку Мономаха. Народу это понравилось, не скрою. Народ привык верить сказкам. Ты посадишь на престол бутафорского царя и станешь им управлять? Вернее не ты, а твои американские заказчики? Царскую свиту станут представлять американские морские пехотинцы, переодетые в боярские шубы и соболиные шапки? Ты хочешь создать бутафорское русское царство, посадив царя-батюшку на нефтяной и газовый вентиль, как сажают тряпичную куклу на горячий чайник? Царь русский, а нефть американская, так, что ли? И ты думаешь, что после этого я тебя пощажу?..

Ромулу вдруг стало жаль Рема. Его большая властная голова, казалось, едва держалась на тонкой шее. Надменное выражение гордого, неколебимого лица сменилось жалкой растерянностью и умоляющей больной улыбкой. Ведь они были друзьями детства, и у них был общий большой петербургский двор, куда они выбегали из двух соседних подъездов, и первый, кто выбегал, звал на весь двор второго. И как чудесно они играли в рыцарей, в индейцев, в благородных разбойников. Как помогали друг другу делать уроки и решать контрольные задачи. Как восхитительны были их совместные поездки на охоту, и убитый селезень лежал на краю синей протоки, отливая изумрудом и золотом. И как чудесно они танцевали на школьных вечерах, ухаживая за одной и той же, теперь почти позабытой девушкой Леной.

— Ты собирался разбазарить ресурсы, который я копил, чтобы начать долгожданное, столь необходимое для России Развитие. Я хотел модернизировать армию, восстановить ВПК, создать новые технологии, которые обеспечат России суверенитет. Ты решил, что России не нужен суверенитет и собирался отдать ее под суверенитет Америки. Пусть американская армия защищает американскую Сибирь? Пусть американские звездолеты добывают лунный гелий для американских атомных станций на Урале? Таким образом, ты надеялся сберечь свои миллиарды в американских банках и миллиарды воровской шайки чиновников и олигархов, которые двадцать лет терзают Россию. Ты хотел свести на нет все мои титанические усилия по возрождению России. Тебя свергаю не я. Тебя свергает русский народ. Свергает русская история…

В нем копились сострадание к жалкому поверженному Рему, воспоминания детства мешали быть жестоким и непреклонным. Но бессердечная воля, присущая всем властителям, не позволяла проявлять милосердие. Власть, если стремишься ее удержать, требовала бесчеловечности, требовала устранения соперника, его уничтожения и казни.

— Сейчас, когда я говорю все это, по телевидению уже читают мое обращение к нации с перечислением твоих преступлений. Вслед за этим народу покажут твои счета в американских и швейцарских банках. Прокрутят пленку твоих переговоров с японским эмиссаром о передаче Японии Курил. И еще, ты будешь удивлен, мы обнародуем документ, который закрепляет за тобой участок кладбищенской земли на Масленичной горе в Иерусалиме. Там, в твоем родном Израиле, ты решил упокоить свой прах, когда кончатся земные дни в России. На своей исторической родине, среди еврейских царей и пророков, во искупление постылых русских дней. Не правда ли, немного странно для русского Президента? Как, думаешь, отнесется к этому русский народ?..

Голос Ромула приобрел металлическую жесткость, звонкость топора, отточенность бритвы.

— Мы были с тобой друзьями. Нас многое связывало. Ты оказывал мне неоценимые услуги. И поэтому я предоставляю тебе выбор. Либо тебя судит Верховный суд, как судили в свое время «врагов народа», тебя приговаривают к пожизненному заключению в страшной колонии «Белый лебедь», где ты превращаешься в животное. Либо ты достаешь пистолет и пускаешь себе пулю в висок, как сделал Пуго, когда провалился ГКЧП. Либо тебя стреляют при попытке к бегству, где-нибудь на газоне твоей резиденции. Либо сейчас войдет полковник Гренландов, положит тебе подушку на лицо и сядет на нее. В информационном выпуске будет сказано, что ты умер от разрыва сердца, не выдержав известия об аресте. Выбирай, что больше по нраву.

Ромул, говоря это, расхаживал по гостиной, думая, как вернет на стол бюст Петра Великого, а на стену — морскую батальную сцену. Повернулся к Рему, ожидая увидеть трясущееся лицо труса и пораженца, умоляющие, полные слез глаза, протянутые в мольбе руки. На него смотрели хохочущее лицо, торжествующие, с победным блеском глаза, растворенный в хохоте, презирающий рот:

— Ты пришел ко мне, как благодетель, не правда ли? — смеялся Рем. — Предложил либо пулю в висок, либо подушку на лицо? Как благородный рыцарь, как джентльмен, играющий по правилам чести? А ведь ты болван, напыщенная пустышка, чванливый гордец, не понимающий истинных механизмов власти. Плюшевый Духовный Лидер, место которому не в Кремле, а в магазине дешевых детских игрушек!

Ромул был ошеломлен этой дерзостью человека, которому оставалось жить минуты, над которым сбывалось пророчество святого старца, сулящего смерть Высшему Правителю России. Но, быть может, это была бравада приговоренного к смерти преступника, истерика висельника, когда его поднимают на табуретку. Он с сожалением смотрел на хохочущего безумца.

— Ты думал, что я изобрел этого тобольского самозванца, чтобы рядом с тобой воздвигнуть второго Духовного Лидера? Чтобы он отнимал у тебя твои энергии, поедал твои калории? Да не было у тебя никаких энергий, не было никаких калорий. Ты играл роль клоуна, над которым смеялась элита и потешался народ. Как только ты добровольно оставил власть и передал ее мне, как только ты стал пыжиться и разыгрывать из себя Преподобного Сергия, или, на худой конец, Солженицына, ты стал смешен, и в народе тебе дали кличку «дутыш». Нет, мой дорогой «дутыш», мой замысел был в другом. Я создавал мнимого царя, пугая тебя восстановлением монархии, при которой у тебя не было шансов вернуться во власть. Я создавал искусную ловушку, куда выманивал тебя, как рыбаки выманивают из-под коряги сома. От одного телесюжета к другому я создавал у тебя убеждение, что не сегодня-завтра в Кремле усядется царь. Это сводило тебя с ума, и, наконец, ты потерял разум. Затеял этот нелепый военный переворот, который вывел тебя из конституционного поля, сделал государственным преступником, узурпатором. Верховным Правителем России на один только час — время, достаточное, чтобы сбылось пророчество старца и ты был убит. Ты уже мертв, понимаешь? Тебе уже выкликают анафему во всех монастырях. Могильщик уже кончает рыть тебе могилу, откладывает лопату и заступ и наливает заработанный стакан водки.

— Это не так, — зашептал Ромул, чувствуя, как остывает кровь, и он становится холодным и фиолетовым, словно утопленник. Глаза Рема сверкали перед ним, будто в них отражался Георгиевский зал с зажженными люстрами и золочеными надписями. — Это ложь!

— Включи телевизор, глупец! Посмотри, что творится!

Ромул на ощупь взял пульт, нажал наугад кнопку, и черное зеркало экрана наполнилось синевой — той особой лазурью, какая сияет на картине Грабаря «Март». Во весь экран говорило, шевелило губами, моргало глазами лицо диктора, который заглядывал в рукописные странички и читал обращение:

— Мы сорвем с него маску, но под ней откроется другая. Сорвем и ее, но под ней снова маска. И ее сорвем, и снова маска под маской, и так бесконечно, пока не откроется зияющая пустота. Он — пустота, ноль, ничто…

Услышав это, Ромул враз успокоился. Узнал в тексте свои собственные, предложенные литератору Минтаеву пассажи, и возликовал. Рем разыгрывал его, выкраивал для себя лишние мгновения жизни. Дисциплинированный диктор с властными интонациями государственного вещателя зачитывал его, Ромула, обращение к нации, ставящее вне закона узурпатора Лампадникова.

Однако губы диктора продолжали шевелиться, слова властно и жестоко рокотали:

— И его, Долголетова, попытка совершить государственный переворот — тоже ничто, полный ноль. Народ никогда не потерпит над собой того, кто столько лет издевался над страной, душил свободу, отправлял за решетку лучших и талантливейших людей, мечтал возродить сталинизм. Заговор Долголетова провалился, как дурная и преступная попытка…

Это казалось безумием. Одно подменялось другим. Одно содержало в себе иное, прямо противоположное. В зайце таилась утка, в утке заключалось яйцо, в яйце хранилась игла, на игле угнездилась смерть, в смерти присутствовала непостижимая сущность, замыкавшая абсурд бесконечных превращений и вновь приводящая к зайцу. Какая-то страшная, необъяснимая карусель обнаружилась и вращалась в сознании Ромула. Диктор властно вещал:

— Ничтожный лукавец, кукушонок, выпавший из чужого гнезда… — Эти знакомые слова опять было породили у Ромула надежду. Но за ними последовало совсем иное: — Он собрался установить диктатуру, отобрать наши накопления, направить их на танки и пушки, чтобы снова Россия превратилась в осажденную крепость, подобно Северной Корее, где людей морят голодом и расстреливают за любое неосторожное слово…

— Но как же Минтаев? Он получил гонорар, я авансировал его книгу в лучшем издательстве России!

— Зря верил интеллигенции. Она продажна. Все эти режиссеры и актеры, звезды шоу-бизнеса и демократические литераторы — липкая пакость. Я переплатил ему всего лишь триста долларов, — смеялся Рем, наслаждаясь корчами проигравшего соперника. Диктор, между тем, продолжал:

— Заклинаю вас Святой Русью и всеми русскими витязями, и гренадерами, и ополченцами, и пехотинцами сорок первого года, — мы раздавим русским каблуком этого кровавого клопа. Сделаем Россию великой, демократической и свободной, чтобы чувствовать себя в единой семье с другими народами мира. А предателю и насильнику — смерть!

Этим завершалось обращение к народу, которое, видимо, зачитывалось не в первый раз. Едва оно завершилось, вновь в небесной лазури возникла голова того же диктора, и зазвучали чеканные, как затвор винтовки, слова.

— Посмотри на другом канале, — предложил Рем. — Там все гораздо разнообразнее и ярче.

Ромул послушно надавил соседнюю кнопку. Возник банный гул, эхо множества голосов. Знакомый зал Государственной думы был похож на стадион во время игры «Спартак» — «Динамо». Депутаты неистовствовали, рвались выступать. Трибуну занимал лидер правящей партии Председатель Думы Сабрыкин. Разъяренный, усатый, воздевал кулаки, грохал ими о трибуну, колотил себя в тощую впалую грудь, выбрасывал в зал растопыренные ладони:

— Долголетов посягнул на самое святое в жизни россиянина — на Конституцию! Он растоптал Конституцию, а значит, растоптал Россию. Мы были с вами в двух шагах от гражданской войны, если бы не решительные, мужественные действия нашего Президента Артура Игнатовича Лампадникова. Один, без оружия, он вошел в казармы сбитых с толку солдат и своим ярким словом вернул их в лоно закона. Один поехал на телевидение и передал руководству свое послание к нации, которое мы только что выслушали стоя. Я предлагаю сейчас же, в этом зале, в эти роковые для России часы продлить на второй срок пребывание у власти нашего дорогого Президента Артура Игнатовича Лампадникова. Прошу голосовать!

Электронное табло засвидетельствовало единодушие. Все лидеры фракций торопились присягнуть победителю и метнуть камень в побежденного. Лидер либерал-демократов, весь в розовой пене, словно рожденная Афродита, предложил казнить заговорщика, как Петр Первый казнил на Красной площади стрельцов, — был сам готов отрубить изменнику голову. Лидер коммунистов так напружинил волю, требуя казнить троцкиста Долголетова, так рокотал своим могучим, прекрасно поставленным басом, что на его широком лбу выступили два нароста, которые несколько лет назад, в канун очередных выборов, были им ликвидированы, — так у ящериц вновь отрастают оторванные хвосты. Лидер «Справедливой России», еще недавно представлявший в одном эффектном телевизионном проекте Александра Невского, срываясь на фистулу, выкрикнул: «Не в силе Бог, а в нашем Президенте Артуре Игнатовиче Лампадникове». А одна женщина — депутат от Рязанской области — предложила казнить предателя народным способом, — раздеть догола и посадить в муравейник. Уверяла, что, предчувствуя заговор и зная заранее его исход, присмотрела в рязанских лесах несколько великолепных муравейников. Предложение было принято на ура.

Выступали министр обороны Курнаков, — рассказал, как ему удалось пресечь в войсках преступную агитацию Долголетова. Выступал Директор ФСБ Лобастов — поведал, как усилиями «чекистов» вырезал грибницу заговора, которая тянулась в Пхеньян и в Минск. Выступал известный кинорежиссер Басманов — артистично, топорща усы, гневно хрустя пальцами, сравнил Долголетова с провокатором и убийцей Багровым, стрелявшим в Столыпина. Прилюдно помолился Господу, сохранившему для России великого преобразователя Артура Игнатовича Лампадникова. Митрополит Арсений заверил депутатов, что во всех церквях и обителях провозглашают анафему вероотступнику Долголетову и поют осанну Президенту Лампадникову. Выступила мэр Петербурга Королькова, в алой юбке, голубой блузке и белом шелковом шарфе, — цвета российского флага. Сообщила, что со стены школы, где учился «выкормыш» Долголетов, сбита мемориальная доска, и там же художник Шемякин устанавливает бюст Президента Лампадникова.

Ромул, наблюдая истерику своих вчерашних льстецов и фаворитов, потерял остатки сил. Хотел опуститься на стул, но промахнулся и сел перед телевизором на пол.

— Это еще не все, — безжалостно произнес Рем. — Нажми на соседнюю кнопку.

Зрелище было ужасным. В Москву из Читы самолетом был доставлен только что освобожденный Ходорковский. Он появился в студии, облаченный в полосатый арестантский халат и тюремную шапочку. Был худ, как узник Освенцима, с промоинами щек, потерявший половину зубов. Снял шапочку, и стало видно, что он абсолютно лыс и у него отсутствует одно ухо.

— Это ухо отрезали мне в колонии по приказу Долголетова, которому мало было разгромить и разграбить ЮКОС. Он хотел знать, куда я перевел мое личное состояние. Под пыткой я назвал счета на Кайманах и на острове Мэн. Но утаил значительную сумму, из которой теперь стану жертвовать фонду «Открытая Россия» и «Мемориалу». Мне бы хотелось взглянуть на Долголетова, когда к его уху будут подносить отточенную бритву, — глаза Ходорковского мстительно сверкнули, как зеленые самоцветы, и было ясно, что он станет добиваться исполнения своего желания.

Читинский узник исчез, и его место заняла странная согбенная женщина, — трясущаяся старуха, с седыми нечесаными волосами и лицом, изуродованным ожогами.

— Я любила моего Витеньку, любила еще тогда, когда мы были школьниками и встречались у Ростральных колонн у здания биржи, — машинально, кусая ногти, залепетала женщина. — Он называл меня «Елена Прекрасная», а я его «Мой Победитель». Мы встречались долго, год, другой, третий, но наши отношения были совершенно платоническими. Он избегал оставаться со мной в пустом доме. Всегда требовал общества, многолюдных собраний, был крайне застенчив в ласках. Однажды я зашла к нему в дом без звонка. Он принимал душ. Я заглянула туда и поняла причину его застенчивости. Там, где у других мужчин отчетливо видны признаки пола, у моего Витеньки не было ничего. Ну, просто ничего, голое блюдце. Он увидел меня, понял, что я разгадала его тайну, и попытался меня убить. Гонялся за мной с ножом, порезал мне грудь. Я сказала, что люблю его, и это не является препятствием для нашего брака. Он сообщил, что поступил в разведшколу, над ним произвели операцию, необходимую для внедрения в банду. А те, кто разгадают его «легенду», должны быть убиты. Снова гонялся за мной с ножом и порезал вторую грудь. С тех пор я продолжаю его любить, а он гоняется за мной, желая моей смерти. Узнав, что я лечу на пресловутом «Боинге» в Пермь, он подстроил катастрофу, было много жертв, но я чудом выжила. Он собирался отравить меня полонием, но ампула с ядом попала к незадачливому Литвиненко, и бедняга погиб. Я переехала в Москву, поселилась в доме на Каширке, а он, желая меня уничтожить, взорвал этот дом, и еще один в Печатниках, где жила моя сестра, но я уцелела. Ему сообщили, что я отправилась в плавание на подводной лодке «Курск», он устроил аварию, столько отважных моряков погибло, но мне удалось выжить. Я стала женщиной-космонавтом, летала на орбитальной станции «Мир», но он утопил станцию в океане. Я чудом спаслась, меня подобала пирога австралийских аборигенов. Я притворилась сумасшедшей, спряталась в один провинциальный сумасшедший дом на Урале. Послала ему оттуда письмо: «Мой Витенька, твоя тайна делает тебя еще более желанным. Всю жизнь меня преследует чудесное видение, — ты стоишь, прекрасный, как Аполлон, под душем, но там, где у настоящего Аполлона, непривлекательный и даже уродливый нарост, у тебя абсолютная гладкость, что делает тебя самым гармоничным из смертных. Мечтаю увидеть тебя, прижаться губами к тому, что так восхитительно напоминает фарфоровое блюдце Ломоносовского завода». Он вычислил меня по этому письму, подослал в сумасшедший дом поджигателей, и они подпалили заведение. Я бежала и горела, как факел. И теперь горю от любви к тебе, мой Витенька. Если ты слышишь меня, отзовись. Я обратилась в передачу «Жди меня», и мы непременно встретимся на глазах у миллионов телезрителей.

Ромул очнулся. Он больше не чувствовал себя околдованным и лишенным воли. Вероломный Рем перекупил фаворитов, запугал интеллигентов, поманил обещаниями слабосильных. Но его, Долголетова, воля остается неколебимой. В борьбе за власть он пойдет как угодно далеко, как шли великие деятели русской Истории, — Иван Грозный, Петр Первый, Екатерина Великая, Иосиф Сталин. Только воля и беспощадная сила обеспечивают власть в такой стране, как Россия.

— Все это не более чем студийные записи на пленку, — сказал он, поднимаясь с пола. — Жалкая инсценировка, придуманная изменником Виртуозом. Оставайся здесь и жди под арестом своей участи. Кстати, можешь последовать одному из моих советов и пустить себе пулю в лоб. Я скоро вернусь. Да сбудется пророчество святого старца. Пусть Верховного Правителя России настигнет смерть!

— Но ведь ты, низложивший меня, и являешься на сегодняшний день Верховным Правителем России, — крикнул ему вслед Рем. Но Ромул не слышал. Выбежал из гостиной. Махнул стоящему на страже полковнику Гренландову. Заторопился к машине.

Они мчались по Рублевскому шоссе — бронированный «мерседес» с Ромулом и Гренландовым и два джипа с военными. Навстречу летали бигборды с рекламой лучших дантистов Германии, лучших проктологов Израиля, бриллиантов «Де Бирса, автомобилей Америки, Японии, Франции. Ромул вновь чувствовал себя всемогущим. Его воля сокрушит вялое сопротивление кремлевских аппаратчиков и думских депутатов. Он снова явится народу, блистательный, беспощадно спокойный, с бледностью на волевом лице, каким его помнили во время второй Чеченской кампании. Он расчистит место для своих начинаний, для которых наступил желанный час.

Оставшийся в гостиной Рем медленно приподнялся с дивана. Оправил на себе китайский халат с шелковым драконом. Пружинно потоптался босыми ногами. Замер, погружая сознание в глубину своей грудной клетки, где рядом с его собственным сердцем, билось сердце Ромула, — плод метафизической трансплантации. Принял тибетскую позу «Скрипичный ключ» — позу палача, иссекающего сердце врага. Выпрямил спину, придав ей устойчивость несгибаемого стержня. Туго напряг крестец, так что набухли все сходящиеся к крестцу железы и нервные окончания и открылись, задышали все чакры. Приподнял левую ногу, повернув босую стопу внутрь. Распростер руки, придав им форму пропеллера. Мощным взмахом провел ладонью перед грудью, совершая метафизический надрез. Грудная клетка растворилась, и в ней рядом билось два сердца, — его и Долголетова. Две алые сочные ягоды, растущие на двух красных аортах. Выбрал сердце, принадлежащее Долголетову, и мощным рывком, как вырывают с корнем тугой цветок, выдрал его. Держал перед собой трепещущее, брызгающее сердце.

Ромул из машины видел, как приближается бигборд с прелестной женщиной, надевающей на шею бриллиантовое ожерелье. Ее лицо показалось ему знакомым. Это была его любимая Полина Виардо. Ее влажные нежные глаза приближались, свежие уста растворились, и он услышал ее неземной голос, сулящий вечное блаженство, нетленную любовь, полноту обретенного счастья.

Почувствовал больной толчок в сердце. Еще и еще. Кто-то вырывал из него сердце, и оно, оставляя в глубине алые, брызгающие корешки, с треском и хлюпаньем выдралось сквозь ребра наружу. В груди оставалась огромная рана, сквозь нее были видны пузырящиеся легкие и ребристые дрожащие аорты. Сердце превратилось в красного нахохленного скворца, который стряхнул с себя брызги и вылетел из машины в сосновый бор. Полетел, исчезая в деревьях.

Ромул бездыханно упал на сиденье. Гренландов достал мобильный телефон, позвонил:

— Ему конец, Артур Игнатович… Понял… Вас понял… Действую по «Схеме-2».

Приказал шоферу:

— Притормози.

Джипы с военными причалили к обочине. Гренландов могучим рывком выхватил бездыханное тело из машины и отнес в лес. С помощью мобильного телефона сделал несколько снимков мертвеца. Большим десантным ножом, действуя осторожно, с похрустыванием, отделил голову от тела. Приподнял за уши, потому что волос на голове было слишком мало, и держал на весу, ожидая, когда сольется кровь. По земле ползла крохотная улиточка, и Гренландов старался не запачкать улитку кровью.

Когда кровь из перерезанного горла перестала сочиться, и оттуда торчал лишь нежный розовый позвонок, Гренландов достал из кармана пластиковый пакет с фирменной маркой магазина «Эльдорадо», — цветастой бабочкой. Положил туда голову и встряхнул. Извлек мобильник и снова позвонил:

— Все сделано, Артур Игнатович… Пересылаю вам снимок… Служу России!..

…Военные заворачивали в брезент безголовое тело. Оттаскивали в багажник.

Виртуоз, услышав о творящихся в Москве беспорядках, обзвонил несколько аппаратных знакомцев, навел справки в разведке, побеседовал с вездесущим журналистом Натанзоном. Картина складывалась противоречивая, бессвязная и вполне бутафорская, что внушало успокоение. Все события последнего десятилетия, благодаря его, Виртуоза, изобретательности, носили неподлинный, бутафорский характер. Усилия политиков, действия власти, общественные проявления ослаблялись настолько, что становились тенью самих себя. Проникали одно сквозь другое, не задевая, не причиняя вреда. Злая воля Кремля, протест оппозиции, народное недовольство, заговоры и интриги элит были представлены не подлинными продуктами общественной жизни, а химическими эссенциями, имеющими легкий привкус продукта, призрачный запах натуральности, как искусственный морс в пакетах синтетического фруктового сока. Политика была местом встречи всевозможных призраков, с каждым из которых у Виртуоза сложились дружеские отношения, и призраки сами тянулись к нему, нуждались в нем, как в режиссере «театра теней». Лишь одно беспокоило и раздражало его, — почему в этом карнавальном конфликте ни Ромул, ни Рем не прибегли к его услугам. Почему решили обойтись без него, непревзойденного мастера любых карнавалов.

По дороге в Кремль он наслаждался утренним солнцем и голубым густым воздухом Подмосковья, в котором начинала сквозить неуловимая осенняя желтизна. Решил свернуть с шоссе на асфальтированное ответвление, ведущее на Старо-Марковское кладбище, на могилу матери. Здесь все было подлинное. И его сыновья нежность, и наполненные слезами драгоценные воспоминания, и чудесные старые ели, в которых одиноко и чисто, словно чья-то душа, свистела невидимая птица. И могила мамы под розовым камнем и простым дубовым крестом, где ее начертанное имя обладало особой женственностью и певучестью, словно его переложили на музыку, которую она так любила слушать, посещая концерты Скрябина и Рахманинова.

Он вошел в оградку и поразился — весь продолговатый могильный холм был покрыт цветами. Душистые табаки, розовые, голубые, белые, темно-лиловые, густо и сладостно благоухали, покрывая могилу пышными ворохами. Он не сажал эти цветы, они выросли сами. Они были посланием мамы ему, не часто являвшему на заповедные свидания. Были письмом, в котором мама сообщала, что с ней все хорошо, в душе ее царит гармония, она находится среди людей, которые на земле любили ее и здесь, на небе, продолжают ее любить. Ее душа, не обремененная земными заботами, предается любимым занятиям, — любуется божественными красотами, отдает себя творчеству, общается с подобными себе, глубокими и тонко чувствующими душами. И, конечно же, помышляет о нем, своем ненаглядном сыне, уповая на свидания.

Ему было удивительно знать, что ее хрупкие легкие кости находятся здесь, в глубине, под могильным холмом. А душа сквозь прозрачный, чуть светящийся коридор, нисходит с небес, и это двойное присутствие мамы, непостижимая близость с ней сладко волновали его, вызывали легкие радостные слезы. Он целовал цветы, словно целовал ее серо-голубые глаза, ее чудесные нежные руки. Убрал с могилы упавший с елки ломоть коры. Расправил примятые поцелуями соцветья. Вышел из оградки, низко поклонившись кресту. Одухотворенный, умиленный, поехал в Кремль.

В машине, слушая по телевизору обращение к нации Президента Лампадникова, был слегка шокирован безвкусными красивостями стиля, которых бы он, доведись ему редактировать послание, наверняка избежал. Наблюдая бутафорский шабаш в Думе, получил истинное удовольствие от выступления рязанской депутатки, предлагавшей рецепт муравьиной казни. В трагическом, как жертва холокоста, Ходорковском узнал актера Театра на Таганке, который действительно был лишен уха, проиграв его в покер.

И, лишь увидев некачественный, сделанный мобильным телефоном, снимок мертвого Ромула, услышав сообщение, что он был застрелен при попытке к бегству, Виртуоз понял, что совершились чудовищные события.

Он не сразу был допущен в кабинет Президента. Ждал в приемной, пропуская впереди себя посла США, высокого, надменного господина с гранатовыми склеротичными жилками на клубневидном носе. Министра обороны Курнакова, который вошел в кабинет, изображая на мясистом лице преданность к бесконечно любимому человеку, а выкатился ошпаренный, липкий, словно на голову ему опрокинули кастрюлю с киселем. Советника по экономическим вопросам, предрекавшим скорый крах доллара и мировой экономический кризис. Советник имел узкий надменный рот и гордый нос, придававший ему сходство с грифом. Именно так, по мнению Виртуоза, и должен был выглядеть мировой экономический кризис, — обилие падали и парящие над ней трупоеды. Наконец и его пригласили.

Рем был подвижен, весел, источал шелестящее электричество, от которого воздух кабинета трепетал розоватым заревом, как изоляторы высоковольтной мачты в сырую погоду.

— Почему ты оставил меня в стороне от происходящего? — сухо спросил Виртуоз.

— Если быть откровенным, не был в тебе до конца уверен. Ты был слишком близок с Виктором, слишком многое вас связывало, — похлопал его по плечу Рем, и Виртуоз услышал сухой треск электричества, почувствовал ожог, как от прикосновения ската.

— Я был бы с тобой.

— Вот и ладно. Теперь, когда Виктора нет в живых, и у тебя исчезло искушение предать, мы будем вместе. Без тебя мне не обойтись. Ты должен с блеском обставить продление моих полномочий. День Духовного Лидера Русского Мира, который готовил для Виктора, теперь ему не понадобится, а мне сослужит службу. Мы объявим нашу новую доктрину, отряхнем прах предшествующего периода. Нам придется строить дружеские отношение с новоизбранным Президентом Америки. Исправлять конфузы и бестактности, допущенные Виктором в адрес Америки. К тому же, мировой кризис, кажется, и впрямь не утка. Потребуется «пиар эпохи кризиса», а это нечто совсем иное, чем «пиар ваучерной приватизации» или «пиар чеченской войны». Здесь тебе нет равных.

— Что ты намерен делать с тобольским помазанником? — Виртуоз спросил о том, что волновало его больше всего. — Я оценил твою гениальность. Используя «блеф монархии», ты спровоцировал Ромула на государственный переворот и уничтожил. Что же теперь станет с Горшковым?

— Избавимся от него, как от «бросовой агентуры».

— Ведь ты не убьешь его?

— Он слишком много знает.

— Ведь он сослужил тебе огромную службу.

— Тем более. Он слишком осведомлен.

Виртуоз разволновался. Понял, что именно эта мысль владела им, когда он мчался в Кремль. Страх за Алексея, которого видел лишь несколько раз, но ощутил в нем брата. Открыл его неземные способности, которые помогли чудесному свиданию с матерью и обладали силами, столь необходимыми государству.

— Приблизь его к себе, — ходил он вслед за Ремом по кабинету, повсюду ощущая электрические вспышки и прикосновения жалящего хвоста. — Он уникальный. Алексей — божий человек. Обладает даром, который открывается праведникам. Он и впрямь может привнести в жизнь государства «райскую идею». Одухотворить бессердечную власть «райским смыслом». Он тот, чрез которого власть может соединиться с народом, а народ — с Богом, что сделает Россию неколебимой. Мы вступаем в эпоху огромных испытаний, но хотим противопоставить этим испытаниям один «пиар». А он в состоянии привнести во власть субстанцию святости, которую Преподобный Сергий молитвенно передал русскому войску, русским купцам и крестьянам и сделал Русь непобедимой. В России накопилось столько тьмы, столько не отмытой и не отмоленной крови, столько злодейства и неправды, что грянет взрыв, и он сметет Кремль, рублевские дворцы, сметет тебя и меня. Найди способ оставить Алексея при себе, а вместе с ним оставить при себе наш загадочный народ, который молится Богу, а потом берет автомат Калашникова и идет расстреливать кортеж Президента.

— Да ты, я вижу, околдован этим самозванцем. И впрямь поверил, что его место на троне. Так, может, тебе лучше быть вместе с нищими и кликушами на папертях храмов, оббивать ноги в крестных ходах, выстаивать ночи, чтобы приложиться к частице очередного святого? Пусть другие берут на себя бремя государственного управления? Удерживают в хрупком сосуде этот вечно плещущий огонь народного недовольства, готовый опалить и сжечь дотла? Выбирай, ты с ним или со мной?

Рем остановился, маленький, мускулистый, с беспощадным лицом, на котором глаза вдруг страшно потемнели, наполнились фиолетовой жутью подводных глубин, и он превратился в хищное многоногое существо, готовое плеснуть вперед свои щупальца, впиться в лицо жертве, стягивая липкую кровавую кожу.

Виртуоз замер. Ему привиделся кристалл с сияющими плоскостями, разделенными бритвенно острой линией, по обе стороны которой был нестерпимый блеск. Ему надлежало выбрать либо ту грань, в которой в нимбах и диадемах отпечатался образ Рема, либо ту, где в тихих лучах переливалось лицо Алексея. Тоскуя, глядя, как в окне круглятся купола, как могуч и недвижен белый камень кремлевских соборов, чувствуя, как непомерно тяжела и неотвратима власть, как неизбежно бремя чудовищного государства, он выбрал плоскость с образом Рема. И вторая грань тут же померкла, утратила свет, превратилась из самоцвета в мертвый холодный камень.

— Вот и хорошо, — произнес Рем. — Позаботься, чтобы у тобольского блаженного взяли пробу на ДНК. Как знать, не придется ли нам доказывать народу его самозванство. А сейчас извини — телефонный разговор с этим смуглым американским красавцем.

Виртуоз возвращался домой в вязком, как варенье, автомобильном месиве, которое изливалось из Москвы, залипая в пробках, образуя сгустки и опухоли. В этих опухолях скапливалось людское раздражение, усталость, безнадежность и безотчетная ненависть, плодя в народе самоубийц и революционеров. Проезжая мимо придорожного, указывающего на кладбище креста, вновь свернул к матери. Хотелось посмотреть на ели в малиновых пятнах заката, услышать одинокую вечернюю птицу, поцеловать распустившиеся на могиле цветы. Зашел в оградку и ахнул. Цветы, еще днем нежно-розовые, белые, сочно-синие, почернели, словно их полили кислотой. Птица молчала. Божественный, уводящий к матери коридор несказанного света померк, будто наверху захлопнули люк. Сверху давила темная плита, которую было невозможно сдвинуть. Виртуоз покидал кладбище, будто вторично потерял мать, теперь уже навсегда.

Глава двадцать восьмая

На утреннем вокзале в Москве шофер Андрюша встретил их с неизменной ковбойской улыбкой.

— А у нас тут в Москве своя свадьба. Только не поймешь, кто жених. Кто выживет, тот и жених, — он принимал от них саквояжи и клал в багажник.

Марина прямо с вокзала поехала на телевидение, где ее поглотила громадная стеклянная реторта, в которой шла таинственная реакция синтеза и распада. Продукты этой реакции невидимым огнем прожигали небо над Останкинской башней. Дома Алексей, в дорожном платье, не притронувшись к завтраку, включил телевизор и, не отрываясь, околдованно следил за экраном, в котором волновалась лазурь, как на иконе Рублевской Троицы. Но вместо ангела шевелилась упрямая говорящая голова. Каждые десять минут голова воспроизводила слова мучительного, путанного, уводящего от правды текста, затмевающего какую-то ужасную истину. Ту же истину затмевали выступления думских депутатов, в каждом из которых кипел страх, как если бы им грозил арест и смертная казнь. Они отпихивали от себя эту казнь, указывали на того, кто ее заслуживал.

Выступление рязанской депутатки, предлагавшей использовать для казни лесные муравейники, больно поразило его. Ему стало безмерно жаль эти муравейники, их смугло-коричневые, с мерцающим блеском пирамиды, исполненные могучей жизненности и совершенства. Но когда на экране возник нечеткий снимок убитого Виктора Викторовича Долголетова, мучительно сжатые в трубочку губы, словно пытавшиеся прогудеть на прощанье какое-то заветное, слезное слово, он едва не лишился чувств. Он успел разглядеть на листке травы, возле мертвой головы Долголетова, крохотную улитку с завитком ракушки. Несовпадение двух миров, в которых совершалось бытие — жестокое убийство человека и перемещение улитки, равнодушной к убийству, породило непосильный для разума абсурд.

Выключил телевизор и беспомощно сидел на диване, слушая мерный, как морской прибой, шум города. Он понимал, что случилось то страшное, чего он старался избегнуть. В очередной раз русская история, попытавшись вырваться из заколдованного круговорота возрождений и гибельных крушений, не удержалась на зыбкой грани. Снова свалилась в кармическую бесконечность дурных перевоплощений. Краткого величия — в долгий позор. Сиюминутного расцвета — в длительное тление. Святого взлета — в падение на кровавое дно. Вновь зашевелились тектонические платформы русской истории, наползая одна на другую, сминая царства, вероучения, заветы святых и праведников, окрашивая народную жизнь густой, застоявшейся в жилах кровью. И все, что он, Алексей, затевал, на что уповал, к чему стремилась его верящая, любящая душа, готово было обернуться бойней, расстрельным, от одного океана к другому, рвом, нашествием могучих и безжалостных чужеземцев.

Его бессилие и обморочность сменились необычайным возбуждением, потребностью немедленно вмешаться, предотвратить гибельную череду событий. Он кинулся к телефону и позвонил в Кремль, в приемную Президента.

— Артура Игнатовича сейчас нет. Кто его спрашивает? — раздался ровный, алюминиевый голос секретаря.

— Это Горшков Алексей Федорович. Вы должны были меня запомнить. Неделю назад я был на приеме у Президента.

— Я вас помню, Алексей Федорович. Я доложу, что вы звонили. Когда Артур Игнатович вернется, мы вам позвоним, — голос секретаря был из легкого металла, который идет на изготовление прочных несущих конструкций. Чувствовалось, что сегодняшние нагрузки намного превышают норму, но конструкции выдерживают и не дают трещин.

Алексей попытался дозвониться до Виртуоза, который назвал его «братом» и просил обращаться в любое время, ночью и днем. Сейчас был день, солнце ликовало, в комнату долетали зеркальные вспышки улицы, но телефон Виртуоза был заблокирован.

Он стал названивать Марине, нуждаясь в ней, желая в ее голосе обрести необходимую твердость. Уверенность в том, что огромная, проделанная им работа, не напрасна. Что путь преображения, который он совершил от безвестного, беспомощного изгоя до государственного мужа, признанного всеми наследника, — этот путь не оборван, будет продолжен, станет препятствием для разгоравшейся смуты. В этот трагический для родины час он сможет объединить вокруг себя сословия, создать центр власти, угодный всем. Но телефон Марины не отвечал. Видимо, забыла его по рассеянности в своей кожаной сумочке, захваченная телевизионной неразберихой.

Он решил отправиться в «Фонд Культуры», которым заведовал режиссер Басманов, клявшийся в вечной дружбе, готовый прийти на помощь в трудную минуту. Вызвал машину и через несколько минут уже поднимался по стариной, стертой стопами лестнице.

И был счастлив увидеть, как спускается по этой лестнице сам Басманов, в великолепном белом костюме, с шелковым артистическим бантом, сиятельный, аристократичный, шевеля в разговоре с помощниками холеными, дворянскими усами.

— Это провидение, перст Божий, что я вас встретил! — Алексей снизу вверх смотрел на Басманова, протягивая ему руку. — В эти роковые минуты… Мы должны противодействовать насилию… Гражданский мир обеспечивается верностью всех сословий династии…

Басманов остановился. С изумлением посмотрел на Алексея, словно не узнавал его, мучительно припоминал, где мог его видеть:

— Позвольте, ах да! Разве вы еще здесь? Разве ваша роль не исчерпана?

— Моя роль? Нет никакой роли. Я пришел к вам за помощью. Вы предлагали мне бескорыстную помощь и сердечную дружбу. Теперь такая минута. У нас у обоих есть влияние, есть связи. Мы должны обратиться к Президенту, к военным, к церкви. Россия вновь на распутье. Вновь повисла над пропастью.

— Не смешите, ради Бога. Какое отношение вы имеете к России? Вам предложили сыграть крохотную роль, и вы ее сыграли. Не талантливо, но таланта от вас и не требовалось. Я бы не взял вас даже в статисты. Вы хотели играть претендента на царский трон, но для этого нужно иметь в жилах хоть несколько капель дворянской крови, чтобы не бросалось в лицо ваше плебейство.

— Вы сами явились ко мне, сами, вопреки моей воле, ввели меня в общество, но теперь, когда во мне появились силы, возникло понимание русской истории, к кому же мне было идти, как не к вам? Вы говорили о себе, как о потомке древнего рода, о приверженце русской монархии. Теперь вы можете доказать эту приверженность. Мы должны остановить братоубийственную русскую рознь.

— Во-первых, я не помню, чтобы пускался с вами в откровения относительно моей родословной. Во-вторых, действительно, Басмановы служили царям и России. В-третьих, мы пережили многие другие роды, сложившие головы, кто на плахе, кто у кирпичной расстрельной стенки, только потому, что чувствовали дуновения времени, ветер истории. Могли поднять парус, если это был попутный ветер, и быстро его опустить, если начиналась буря и шторм. Мой вам совет, господин… Забыл, как вас величать… Сматывайтесь поскорее из Москвы, пока вас не хватились. А то ведь, не равен час, ударят башкой о стену, вот и весь «монархический проект», да-с! — легонько посвистывая, он брезгливо обогнул на лестнице Алексея, вышел на подъезд, где шофер открывал перед ним дверцу дорогой машины.

Алексей был поражен его уверенной веселостью и сосредоточенным знанием того, что должно делать в этот роковой момент, дабы продлить в поколениях славное имя Басмановых. Их секрет заключался в том, что они страстно и преданно служили господину до той поры, пока власть того ни завершалась. Они ничего не предпринимали, чтобы защитить эту власть, с легкостью оставляли своего ослабевшего благодетеля и с тем же рвением принимались служить новому кумиру — царю, вождю или президенту. Спустившийся по лестнице Басманов, укативший на какую-то важную встречу, быть может, в Кремль, был птицей, перелетавший с одной властной ветки на другую.

Не отчаиваясь, Алексей решил добиваться встречи с владыкой Арсением, уповая на духовный авторитет церкви, способной пророческим словом укротить свирепые инстинкты власти, умиротворить сердца, встать между враждующими сторонами. По наитию отправился в Свято-Данилов монастырь, где часто подвизался Владыко. И встретил его, шагающего по ухоженной дорожке, среди белых палат и золотых куполов. Владыко опирался на пастырский жезл. Ряса его грозно развевалась. Мантия волновалась от ветра. Седая могучая борода делала его похожим на Моисея. Ему сопутствовал, отстав на полшага, настоятель монастыря, смиренно внимая наставлениям Владыки.

— И еще, отец Евлогий, вы бы сняли в канцелярии портрет Долголетова. Какой он для нас Духовный Лидер. Один у нас с вами Духовный Лидер — Спаситель наш Иисус Христос. Ему и поклоняемся.

Эти слова уловил Алексей, вставая перед Владыкой, в смущении и торопливости забыв испросить благословение:

— Владыко, я решился прибегнуть к вашему вниманию, помня милостивое приглашение обратиться к вам в час необходимости. Необходимость настала, Владыко. Острейшая необходимость вмешаться церкви в начавшееся противостояние русских людей, между которыми уже пролилась кровь.

Владыка Арсений остановился, картинно ударил посохом в землю и отстранил рукоять с крестообразным навершием. Одна его бровь космато нахмурилась, почти совсем скрыв сверкнувший глаз. Другая — изумленно и гневно полезла вверх, открывая ярое око. Алексей не обратил внимания на эти признаки негодования, продолжал торопливо изъясняться:

— Владыко, слово церкви должно быть произнесено и услышано, прежде чем заговорят пулеметы и пушки. Прежде чем одни русские люди выпустят пули в других. Если бы в 93-м году церковь вышла крестным ходом к Дому Советов и вынесла навстречу стреляющим танкам икону Владимирской Божьей Матери, кровопролития удалось бы избегнуть. И не было бы в русской истории еще одного незаживающего рубца. Я чувствую, Владыко, как наливается кровью новый рубец. Надо идти крестным ходом в Кремль, нести икону Державной Божьей Матери, которая была явлена в год мученической смерти Государя и которая сегодня должна удержать Государство Российское от падения в пропасть. Ведите народ, Владыко. Я же, в вашем послушании, готов исполнять любую вашу волю.

Насупленная кустистая бровь пастыря вознеслась вверх, открыв львиный глаз. Другая — сползла на блистающее око, затмив его гневной сединой.

— Как ты смел явиться в это святое место! — рокочуще вымолвил Владыка, топорща железную бороду. — Да знаешь ли ты, что мы вынуждены освящать помещения, где ступала твоя нечестивая нога! В Екатеринбурге, в Храме Святомучеников, местное духовенство осветило верхний и нижний храм, где ты святотатствовал перед мироточащей иконой, объявив себя Царем и святым. Это верх богохульства, за это отлучают от церкви и предают анафеме. Сегодня церковь предала анафеме вероотступника и заговорщика, смутителя покоя земли русской, Виктора Долголетова. А завтра отлучим тебя. Отдадим на сожжение вечного адова огня.

— Владыко, никогда не дерзал объявлять себя святым. Быть может, через меня действовала святость Царя Мученика, чья святая кровь течет в моих жилах. Сам же я не дерзнул бы творить чудеса.

— Развелось еретиков, — произнес Владыко, обращаясь к своему спутнику. — Осаждают церковь со всех сторон. Власть должна оградить церковь от покушения на ее святость.

— Сама власть нуждается в ограждении от нечестивцев, Владыко, — вздохнул настоятель, потупив глаза.

— А тебе совет, беги из Москвы, найди какого-нибудь старца и кайся, вымаливай прощенье. А то, знаешь, как в Москве поступают с самозванцами. Головой в пушку, да и пальнут в сторону Москвы-реки, как обернулось с Гришкой Отрепьевым.

— Владыко, умоляю, ваше слово к народу!

— Изыди, сатана! — грозно проревел митрополит, отогнал посохом Алексея и гневно прошел к машине, где его поджидал шофер, облаченный в рясу.

Алексей остался стоять посреди монастыря, глядя, как торопятся куда-то монахи, как розовощекий, с клочковатой бородой монах тащит ящики с иностранными фирменными надписями, как хорошенькая, в прозрачной косынке барышня, кокетливо беседует с молодым черноризцем. Ему было горько, пусто. Церковь, как и сто лет назад, перед началом великой русской распри, не захотела ударом посоха высечь из земли животворный ключ, не открыла русскому человеку путь в небо, запечатала небо золотыми печатями, заткала его золочеными ризами, закидала рубище праведника самоцветами. Россия и теперь в час беды оставалась с запечатанным небом, с замурованным райским источником.

Но не время было предаваться унынию. Он помнил прием, оказанный ему в Государственной думе, помнил единодушие политиков разных толков и направлений, когда речь зашла о целостности Родины, о преуспевании России. Тогда же Председатель Думы Сабрыкин поклялся ему в вечной дружбе, объявил себя монархистом и вручил бессрочный пропуск в Думу. Настала пора воспользоваться этим пропуском, отыскать Сабрыкина, собрать из политиков мужественную когорту верных Сынов Отечества. С новым жаром и рвением он помчался в Думу.

Огромное здание было наполнено мелькающими, энергичными, исполненными страсти людьми. Одни торопливо сбегали с широких лестниц, чтобы достичь вестибюля, бросить несколько беглых взглядов в зеркала, убедиться, что они замечены, раскланяться торопливо с кем-нибудь из случайных знакомых и вновь бежать вверх по лестнице, по толстым коврам, к неведомой цели. Другие перемещались деловыми группами, морща лбы, таясь от остальных, переходя на шепот или вовсе затихая, если встречалась другая подобная группа. Тогда они гуртом входили в просторный лифт, делая вид, что не знакомы друг с другом. Но едва лифт достигал нужного этажа, дружно выскакивали, вновь объединялись в тайный союз, шли, шепотом называя фамилии, должности, перемещения по служебной лестнице. Было видно, что произошло чрезвычайное событие, смысл которого был до конца не ясен. Но оно касалось всех, требовало ото всех отклика, какого-то нового поведения, нового стиля, хотя и неизвестно какого. И обитатели Думы сновали по этажам, наводняли кабинеты, искали этот стиль, объединяясь в союзы, которые тотчас же распадались, словно внутри этих союзов происходили малые взрывы, расталкивая недавних единомышленников.

Алексей стал искать наугад кабинет Председателя Думы и вдруг увидел его самого, властно и энергично шагавшего по просторному коридору, по красной ковровой дорожке. Сабрыкин был окружен сподвижниками, которые несли за ним портфели и папки. Что-то обрывисто и беспрекословно бросал на ходу, и эти обрывки приказов тотчас подхватывались, превращались в могущественные деяния, блистательные идеи, небывалые проекты, которыми жила страна, выстраивая свое будущее среди непредсказуемого и опасного мира.

Он издали узнал Алексея и не стал уклоняться от встречи. Напротив, за несколько шагов возвысил голос, указывая на Алексея, обращая к нему свое металлически-шершавое, тронутое напильником лицо, жесткие, в ржавой окалине, усы:

— Я думаю, Комиссия по расследованию факта государственного переворота займется вами в первую очередь. Вам придется давать показания не только перед парламентариями, но и перед прокурором. Кто поднял вас из небытия? Кто с завидным упорством продвигал на телевидении? Кто раздувал вашу репутацию, делая из вас общественно значимую фигуру? Кто хотел использовать ваше имя и ваше псевдоцарское происхождение для создания конституционного хаоса и, воспользовавшись этим хаосом, захватить незаконно власть? Слава богу, наш Президент стоит на страже Конституции и вовремя, со всей решительностью, отреагировал на козни врагов. И они еще ответят перед народом за свою подрывную деятельность!

Сабрыкин прошел мимо, словно вихрь гнева. И каждый, сопутствовавший ему чиновник, являл собой протуберанец этого гнева. Отшлепал Алексея лацканами и рукавами своих пиджаков, папками и портфелями, презирающими взглядами.

Они еще удалялись по красному ковру, развешивая в гулком коридоре неразличимые гроздья фраз, а Алексей вдруг с острой тоской, с ужасающей очевидностью почувствовал угрозу собственной жизни. Все это были вестники его смерти — и насмешливый аристократичный Басманов, и оперно-пышный, играющий театрально бровями Владыка, и этот вырезанный из жести герой, торопящийся с одних подмостков на другие. Все они предали его, все видели в нем свидетеля их вероломства, обличителя их предательства и позора. Все желали избавиться от свидетеля. И впервые за эти дни он подумал о Государе. Ощутил его безысходную тоску, непомерное одиночество, открывшуюся вокруг него пустоту, откуда отхлынули недавние обожатели, преданные придворные, верные генералы, величественные иерархи. Отдавали его в руки жестоких палачей. И страх за себя, не исчезая, усилился многократно при мысли о Марине. Те, кто ищут сейчас его, ищут и ее. Знают, что оба они нераздельны. Их соединяет царственный младенец, которого она носит под сердцем. Этот страх был столь велик, требовал немедленных действий, что он выхватил мобильный телефон и тут же, в Думе, среди снующих депутатов, принялся звонить Марине.

Вначале телефон продолжал молчать. Затем, на пятый или шестой раз, ответил женский замотанный голос:

— Это Илларион Васильевич? — И, не дожидаясь подтверждения, произнес: — Сейчас Мариночка поехала в театр Леонида Олеария. Там у нее репетиция. По этому телефону она будет только к вечеру.

Не понимая, кто такой Илларион Васильевич и почему Марина репетирует в театре Олеария, Алексей опрометью кинулся из Думы и направил шофера Андрюшу к Чистым прудам.

Он появился в театре, когда здание покидали актеры, милые мужчины и женщины, с пластикой гимнастов и канатоходцев, утомленные тренировками, танцами и рискованными кульбитами, к которым принуждал их Олеарий. Он нашел Марину в гримерной, среди зеркал, в легком трико. Она убирала влажными салфетками грим со своего прекрасного, зеленоглазого лица. «Увидел это лицо сначала в зеркале — золотистые брови взлетели изумленно вверх, розовый рот приоткрылся, издав слабый возглас. Потом это лицо повернулось к нему, и он задохнулся от счастья, нежности и смятения:

— Родная моя, наконец-то нашел тебя. Случилось огромное несчастье. Опять начинается извечная русская смута. Опять рыскают по городу эти опричники, эти вечные чекисты. Требуют чьих-то голов. Наших с тобой голов. Мы должны бежать. Не должны повторить драму последнего Государя. Я все продумал. Мы едем в Верхотурье, в маленький городок на Урале. Там у меня друг, вместе учились. Работает в музее. Укроет нас на первое время. А здесь тем временем все выяснится, все успокоится.

— О чем ты? — спросила она, продолжая стирать грим со щеки, и он заметил, как на салфетке осталась полоса медового цвета.

— Я все продумал. Прямо сейчас, не заезжая домой, потому что там уже есть засада. На вокзал, на первый же поезд. До Екатеринбурга, но не под конвоем, а сами, безвестные, никому не открываясь, под покровом моих царских предков, у которых столько божественных лилий, столько небесных ангелов, что они повесят над нами покров, и мы станем невидимками, как тогда, с грузинскими танками.

Он торопился, сбивался, не понимая, почему слова его не вызывают в ней мгновенную вспышку счастья. Почему нет столь любимого, наивного обожания на ее чудесном лице, и оно не приближается, а, отраженное во многих зеркалах, ускользает. Переливается из стекла в стекло, и он не в силах понять, где оно подлинное. Он нырял за ней из зеркала в зеркало, из омута в омут, силясь поймать, но она, все в летучем серебре и брызгах холодного света, ускользает.

— Я не могу сейчас ехать. У меня задание. Дел непочатый край, — тихо и отчужденно сказала она.

— Какое задание? Какие дела? Под угрозой твоя жизнь, жизнь царевича, жизнь русской династии. Они беспощадны — все, и большевики, и Романовы. Они начали свое царствование, убив несовершеннолетнего отрока. Отсюда родовое проклятие. Они убивали жена — мужа, сын — отца. Все мраморные полы во дворцах, все тропинки в дворцовых парках политы кровью. И эти, нынешние, не остановятся ни перед чем. Убьют тебя вместе с нерожденным ребенком. Я просчитался. Моих сил не хватило. Хотел остановить пули, вылетевшие из револьверов в подвале расстрельного дома. Но он полетели дальше. Летят. Ты слышишь их свист? Летят к нам, сюда!

— Боже мой, ты ничего не понял? За все это время ничего, ничего не понял? — она смотрела на него с сожалением. А ему хотелось целовать ее любимые зеленые глаза, ее чудесный розовый рот, длинную шею, на которой трепещет знакомая нежная жилка, милую лунку у ключицы, там, где приспустилось трико.

— Едем, прямо сейчас, в Верхотурье, уральская святыня, обитель Верхотурских старцев.

— Ты ничего, ничего не понял. С тобой обошлись, как с куклой. Бессмысленной доверчивой куклой, с которой можно было играть в цесаревича, в наследника престола, и те, кто играл, тайно смеялись над тобой. Хохотали, взявшись за животы. Ты что, не слышал этого смеха?

Он не понимал, о чем она говорит. Ему изменял слух, изменял разум, изменяло зрение. Зрение видело полет по сияющим водам, отражение голубого дворца, серебряный вензель на зеленой воде канала, промелькнувший граненый фонарь, висящий на золоченой стреле.

— Собирайся, родная. Нельзя терять ни минуты!

— Несчастный, недалекий, слепой человек! Ты до сих пор не понял, что меня приставили к тебе? Что я следила за тобой, морочила тебе голову, усиливала в тебе твои бредни, распаляла в тебе твою манию? О русском престоле. О царской короне. О коронации в Успенском соборе. О восстановлении в России монархии. Весь этот сумасшедший бред я играла вместе с тобой, как актриса. Для меня это была роль, просто роль, забавная и несложная.

— Что ты говоришь, дорогая? Какая роль? Мы любим друг друга.

— Я была приставлена к тебе, как разведчица, как шпионка. Сообщала о тебе тем, кто меня приставил. Обо всех твоих безумных мечтаниях, обо всех твоих встречах, дружбах и связях. — Она смеялась, открывая ослепительные белые зубы, играя у переносицы шелковистыми бровями, яростно отталкивая его зелеными хохочущими глазами. Она была все та же, любимая и прекрасная, но чуть больше и острее казались теперь ее резцы, губы слегка выворачивались в хохоте и делали лицо жестоким и неистовым. Он вдруг вспомнил, что такое лицо было у нее в купе ночного поезда, когда он наклонялся на ней, а навстречу промчался встречный состав, наполнив купе расколотыми зеркалами, и она лежала, как серебряная статуя, с серебряной маской, в которой почудилось ему безумие и жестокость.

— О чем ты говоришь? Какая шпионка? Какая разведчица?

— Объяснить, какая? Ты позвонил мне с Урала и сказал, что отыскал в колонии Юрия Гагарина, который готов передать тебе «Формулу Рая». Я сообщила об этом, и тут же ночью колонию штурмовали, и этот твой Гагарин, вымышленный или реальный, был убит. Потом ты позвонил из какой-то лечебницы и сказал, что отыскал поэта Кузнецова, и он тебе готов прочитать поэму о Рае. Я тут же сообщила об этом, и ночью лечебницу сожгли, а твоя поэма и твой поэт превратились в пепел.

Он почувствовал больной толчок в глубине плоти, который вышел наружу судорогой. Эта короткая, пробежавшая по телу судорога напоминала рывок рыбы на кукане, когда ей под окровавленные жабры просовывают корявую ветку. Марина заметила это содрогание боли, и оно вызвало в ней злое нетерпение, желание поскорей прекратить мучение этой злосчастной и безответной рыбы.

— Но ты же любишь меня, — продолжал он ловить ее в зеркалах. — Ты так тонко чувствуешь мои переживания и мысли. Ты видела в снах мои злоключения во время недавней войны. Видела, как пикирует на меня самолет. Как я несу по горящей площади ребенка. Как танки идут на меня, готовые стрелять из орудий. Такое ясновидение под силу только любящему сердцу.

— Мне так просто было придумать эти сны, потому что я читала донесения о твоих приключениях на Кавказе. Там тоже за тобой наблюдали и присылали сообщения в Москву.

Он не понимал ее слов. Не понимал, откуда в ней это выражение жестокости, брезгливого нетерпения, желания причинить ему смертельную боль, после которой он бессильно замрет, перестанет ей докучать. Еще недавно он целовал ее шуршащие ресницы, словно на губах трепетал шелковистый ночной мотылек. В темноте она сбрасывала свое платье, сотканное из неземных материй, и воздух вокруг начинал разноцветно светиться, словно здесь должно было случиться чудесное явление, и оно каждый раз случалось.

Он не понимал сути, только чувствовал приближение страшной пропасти, и всячески отдалял ее край, отгораживал от себя, заговаривал, уводил и ее и себя вспять, чтобы не рухнуть в бездонную ямину.

— Но мы ведь с тобой венчались. Над нами держали венцы. На нас обручальные кольца. Священник, будто сошел с Туринской плащаницы, назвал нас мужем и женой.

— Ты видишь, на мне нет никакого кольца. А священник отец Александр — он вовсе не священник, а майор ФСБ, курирующий религиозную тематику.

— Но ребенок? Ты носишь в себе моего ребенка. Ты рассказывала, как в момент зачатия из твоего лона стали расходиться радужные круги, словно в тебя залетела небесная звезда, зажглось волшебное светило.

— Боже мой, я тебя обманула. Неужели ты мог подумать, что я захочу иметь от тебя ребенка? Все эти бредни про цесаревича, наследника престола, венценосного младенца! Ты действительно веришь в свою царскую кровь? В свое божественное предназначение? Ты обычный провинциал, с которым разыграли недобрую шутку. Ты, в сущности, обычный провинциальный увалень, который играл по предложенным правилам, играл весьма посредственно, скажу тебе, как актриса. Ты решил, что я захочу иметь от тебя ребенка? Родить такого же, как ты, недалекого увальня? У меня другие пристрастия. Другой человек будет отцом моего ребенка.

Боль, которую он испытал, была несравнима ни с какой другой болью, из тех, что Господь посылает человеку, раня его тело или наказывая душу. Эта боль была отражением недавнего счастья, опрокинутого во тьму. Боль была зеркальным отражением блаженства, перевернутого в черном зеркале, и ее невыносимая острота соответствовала лучистому, острому, до небес, всплеску недавнего счастья.

— Но ты говорила, что любишь меня, — его губы едва шевелились, словно окаменели на морозе, толстые, распухшие и недвижные.

— Глупый, бедный, наивный человек, я не люблю тебя. Я люблю другого. Этот другой прекраснее тебя. Он умен, остроумен, блистателен. Его обожают женщины. Он игрок, острослов, играет не на подмостках театра, а на огромной политической сцене, где ему удаются самые захватывающие спектакли, самые невероятные роли. Ты знаешь этого человека. Это он приставил меня к тебе. Он заставил меня лукавить и обманывать тебя. Но я сделала это, потому что, если бы он приказал мне кинуться под поезд или упасть в раскаленную печь, я бы сделала это, не задумываясь, — так я его люблю.

— Кто он? — пролепетал Алексей.

— Илларион Булаев. Виртуоз, как все его называют.

— Но он назвал меня «братом». Заверял в вечной дружбе.

— И что?

Боль, которую ему предлагали вынести, охватывала собой не просто его тело и душу, не только его память и несостоявшееся будущее. Она охватывала весь окрестный материальный мир, состоявший из городов, камней, рек и гор. Охватывала все мироздание, в котором реяли планеты и звездные туманности. Эта смертельная боль убивала не его одного, а весь мир, который был доступен его разумению. И было непонятно, зачем Господу надо было посылать ему эту боль. Зачем Творцу надо было ломать сияющую ось, на которой держался мир и которую он сам учредил, создавая Вселенную. Почему именно ему, из всех миллиардов живущих, было ниспослано это космическое страдание, в котором сворачивался белый свет, меркли звезды, и он один, всеми брошенный и ничтожный, висел в пустоте, прибитый огромными ржавыми гвоздями.

— А Петербург? — хватался он за последние, улетающие образы. — Наши прогулки? Наши поцелуи?

— Петербург — тот город, где мы встретились с Виртуозом. Мы жили с ним в гостинице «Европейская». Мы проносились в катере мимо дворцов и соборов. Он показал мне красоту этого имперского города, научил любить этот северный негасимый свет, отраженный на сияющих водах. Я целовала тебя у Александрийского столпа, но мне казалось, что я целую его. Я водила тебя по тем местам, где мы обнимались и целовались, и я поцелуями отмечала эти заповедные, незабываемые места. Когда я была с тобой, я думала только о нем. Шептала не тебе, а ему. Кричала от наслаждения не тебе, а ему. Ты просто тень, дурная тень. Тебя нет. Уходи.

Сияли кругом зеркала. На салфетке желтела медовая полоска грима. Она натягивала на острое плечо темную ткань трико. А он думал, каков же должен быть его грех, если столь велика и страшна за него кара. Где был нарушен тот абсолютный закон, который он называл Справедливостью, или «Формулой рая», или неисповедимой «Райской Правдой», если платой за это нарушение являлась гибель мира во всей его полноте.

Его ноги были, как тяжелые обрубки отесанных бревен. Переставляя их, он слышал, как ударяют в пол их обрезанные торцы.

Вышел из театра. Машина ждала у подъезда. Приветливый Андрюша, видя, как он слаб, поспешил навстречу. Открыл заднюю дверцу. Бережно усадил на сиденье, вколов сквозь ткань пиджака ампулу снотворного. Смотрел, как смыкаются у Алексея глаза, как цепенеют руки. Осторожно, чтобы с ног не упали туфли, уложил своего подопечного вдоль сиденья и захлопнул дверцу.

В операционной, лишенной красок, блестевшей стерильной бесцветностью, находились нейрохирург профессор Коногонов и его помощник Евстафий Сергеевич Лунько, еще недавно главврач психиатрической лечебницы под Невьянском, что сгорела дотла в результате несчастного случая. Теперь Лунько получил новое назначение, в подобную же клинику, в Псковской губернии, и они обсуждали с профессором возможности дальнейшего сотрудничества.

— Есть некоторые преимущества вашего нового назначения, Евстафий Сергеевич, — говорил Коногонов, тщательно моя руки. — Все-таки ближе к Москве, чаще будем встречаться. А второе — я пришлю вам комплект нового американского оборудования, позволяющего снимать нейрологические картины мозга в трехмерных координатах. Эти комплексы были использованы в тюрьме Гуантанамо при допросах талибов. Полученные картинки вводились в систему наведения крылатых ракет, что давало ощутимые результаты при обстреле горных районов Афганистана.

— Преогромное спасибо. Я уже побывал в этой клинике. Место тихое, кругом сосны. Американское оборудование трудно переоценить. Вот только где найти достойного пациента? Наш несчастный поэт Кузнецов являл собой пример трансцендентного прорыва. Он мог перебирать в себе все архетипы, вплоть до бактерий и первичных растений, и одновременно заглядывать в постчеловеческое будущее, которое именовал «Райской Правдой».

— Я приготовил для вас не только американские приборы, но и объект исследования. Сейчас вы его увидите.

В операционную на каталке ввозили погруженного в сон пациента, накрытого зеленоватой простыней. Его лицо было безмятежно спокойно. Светлые, чуть влажные волосы были аккуратно зачесаны назад. В крупных глазных яблоках выпукло и недвижно застыли веки. Из-под простыни выглядывали крепкие плечи и сильная шея. Лицо было выбрито, на подбородке с маленькой лункой был слабый порез от бритвы с каплей запекшейся крови.

— Видите ли, этот человек вообразил себя наследником русского престола и силой самовнушения добился определенного сходства с психотипом последнего Романова. Нам было бы интересно исследовать образы, в которых совершалось его психическое преображение. После лоботомии, которой я его подвергну, он поступит в ваше полное распоряжение. И там, в «глуши лесов сосновых», вы сможете проводить с ним свои исследования и защитить, наконец, докторскую диссертацию. Подробности мы обсудим позднее.

Санитары перенесли недвижное тело на операционный стол. Ассистенты надели на голову пациента сенсорный шлем, соединенный гибкими проводами с цветным монитором. Профессор Коногонов откинул белую салфетку, открывая набор инструментов, необходимых для операции. Это были пинцет и два хромированных молотка. Один почти ничем не отличался от обычного молотка — бочкообразный набалдашник, волнообразная рукоять, удобная для схватывания. У другого на торце верхнего утолщении имелся острый клювик, чем-то напоминавший приспособление для колки льда.

Профессор чистым пальцем с розовым, аккуратно подстриженным ногтем, коснулся переносицы пациента. Повел палец к глазнице. Тронул впадину в глубине лобной кости, слегка надавив на хрупкую перегородку, скрывавшую лобные доли. Ухватил пинцетом тампон ваты. Окунул в банку с йодом. Поднес к глазнице и несколько раз протер углубление, так что глазница наполнилась золотой тьмой, словно в ней раскрылся неправдоподобно большой глаз.

Приставил к йодному пятну клювик молотка. Сделал несколько прицельных движений вторым молотком и точно, крепко ударил в торец первого. Раздался легкий хруст, — так хрустят раздавленные яйца небольших певчих птиц. Стальное жало пробило кость глазной впадины, проникло в мякоть мозга. Профессор, вращая рукояткой, несколько раз провернул стальное острие в недрах лобных долей, разрывая мозговые ткани, нанося непоправимые повреждения мозгу. Рассеченные лобные доли разомкнули каналы, по которым в полушариях мозга распространялись эмоциональные возбуждения, навсегда освобождая человека от бремени поэтических переживаний, сочувствия, страхов, мечтательности, способности создавать художественные образы, превращая человека в вечно дремлющее кроткое существо, в мозгу которого переливалась сонная лимфа.

Пациент не дрогнул во время операции, продолжая ровно дышать. Профессор извлек из глазницы острие молотка, из ранки вытекла розовая жидкая струйка. Йодным тампоном он промыл скважину, крепко прижал к ней пропитанную йодом вату.

— Ну, вот и все, — произнес профессор Коногонов, обращаясь к доктору Лунько, благоговейно наблюдавшему за мастерскими действиями мэтра. — Забирайте его себе. В нем — ваша докторская диссертация. Давайте-ка, взглянем, какой остаточный выброс произвел усыпленный мозг, — профессор Коногонов поправил на голове пациента сенсорный шлем. Включил монитор.

На экране заволновалась млечная пустота. Но затем возникли математические формулы, потекли уравнения, громоздились сложные дроби, квадратные и узорные скобки, знаки дифференциалов и интегралов. Выплескивались алгебраические символы, возведенные в бесконечно высокие степени. Набегали один на другой алгебраические группы, из которых извлекались сложные радикалы. Математические знаки прерывались, переходя в нормандские руны, в египетские иероглифы, в орнаменты ацтеков и майя. Среди бесконечно бегущих уравнений вдруг возникал храм Покрова на Нерли, Ангкор Вад или пирамида Хеопса. А затем снова струились дифференциальные уравнения, высились многоэтажные дроби, громоздились охватывающие их интегралы, мелькали узорные и обычные скобки.

Оба медика с удивлением рассматривали нескончаемую формулу.

— Что это? — спросил Лунько.

— Трудно сказать, — ответил профессор Коногонов. — Здесь рядом находится КБ, которое конструирует двигатели для космических аппаратов. Возможно, наводка, — и выключил монитор. Санитары увозили каталку, на которой слабо колыхалось большое дремлющее тело.

В операционную вошел ассистент, неся конверт.

— Просили вам передать, — сказал ассистент, протягивая конверт Коногонову. Тот извлек из конверта бумаги и внимательно их прочитал.

— Не может быть! — воскликнул он. — Это данные генетической экспертизы, произведенной военно-медицинской лабораторией. ДНК этого Алексея Горшкова полностью совпадают с ДНК последнего царя Николая Романова. Чудны дела Твои, Господи! — задумчиво, забыв снять бахилы, он побрел из операционной.

Глава двадцать девятая

Раннее утро предвещало чудесный осенний день, когда в воздухе начинает сочиться утонченная желтизна, словно растворенная позолота московских храмов, и с далеких полей и прозрачных опушек доносятся прощальные ароматы летнего увядания, — недвижных лесов, золотых шаров в палисадниках, сникшей, опутанной паутиной травы. Эта светящаяся желтизна, воздух, целебный и терпкий, были любимы Виртуозом с детства. Напоминали чудесные прогулки с мамой, когда вдвоем отправлялись то в Дубровицы с резной белокаменной церковью, увенчанной прихотливой короной. То в Коломенское с разливом реки, за которой белела Москва в синеве и золотой тихой ясности. Казалось, погода была ниспослана самой судьбой, приурочена к проведению сегодняшнего празднества, именуемого выспренно — Днем Духовного Лидера Русского Мира. Все хлопоты по оформлению торжества лежали на Виртуозе. Теперь же, когда не предвиделось никаких осложнений, и Красная площадь была оцеплены, и трибуны были приготовлены для многочисленных гостей, и войска на Ходынском поле были развернуты для парада, Виртуозу захотелось спуститься в «Стоглав» и исполнить обряд прощания с человеком, которому преданно служил многие годы. С которым сроднился, которого почти полюбил и, в конце концов, отрекся от него, перейдя в услужение к другому, что стоило прежнему другу жизни. Отправляясь на свидание с Ромулом, Виртуоз хотел перед ним покаяться и, быть может, получить прощение.

В лаборатории еще не было персонала, профессор Коногонов являлся позднее. Лишь кое-где расхаживали лаборанты, готовя аппаратуру для предстоящих опытов. Все было знакомо, внушало легкую оторопь, от которой невозможно было отделаться. Запахи физиологических растворов и специальных солей. Шелест и прозрачные вспышки электрических разрядов. Мониторы с бегущими разноцветными синусоидами, которые вдруг превращались в острые импульсы, совпадавшие с бульканьем в том или ином сосуде. То у Хрущева из-под фиолетового языка вынырнет пузырь воздуха и, волнуясь, всплывет на поверхность. То из ссохшейся головы Черненко истечет коричневая едкая струйка и странно зашипит, испаряясь. Все пространство с мраморными столами, сплошь в стеклянных банках и колбах, плавающие в них вялые головы, напоминало странную кухню, где варилось загадочное, жутковатое варево, — варево русской истории. Виртуоз прошел весь основной ряд голов от Николая Второго до Ельцина и остановился перед последним сосудом, где плавала недавно помещенная голова. Знакомые, хоботком вытянутые губы, обиженные, с недосказанным словом. Чуть накрытые веками, выпуклые голубые глаза с белесыми ресницами. Редкий, беззащитный пух на голове, слегка колеблемый броуновским движением раствора. Не страшный, а трогательный, почти умилительный розовый позвонок, торчащий из шеи, не изуродованный ударом десантного ножа.

Виртуоз смотрел на голову друга и беззвучно шептал: «Прости». Голова не откликалась. От нее не исходило ни гнева, ни разочарования, ни отвержения. Она дремала, как дремлют пожилые люди, погруженные в свои бесконечные воспоминания. Или же, напротив, равнодушная к окружающей жизни, она вся была захвачена новым, посмертным опытом, небывалыми, доставшимися ей после смерти переживаниями.

Мимо проходил лаборант, несущий в руках какие-то хромированные щипцы. Виртуоз окликнул его:

— Нельзя ли включить сканер и посмотреть на мониторе галлюцинации Виктора Викторовича Долголетова?

— Конечно, сейчас сделаем, — охотно отозвался лаборант. Принес сенсорный шлем и стал надевать на голову Ромула. Действовал не слишком ловко, потому что раствор перелился через край сосуда, потек на стол, стал капать на пол.

Пока шла настройка прибора, Виртуоз с некоторым страхом ожидал увидеть последние секунды из жизни друга. Падающее на сиденье, с разорванной грудью, тело Ромула, из которого вылетает красный, обрызганный кровью скворец. Свирепые кулаки десантника, кромсающего ножом хрупкую шею. Торжествующее лицо Рема, его подводные, полные фиолетовой мути глаза. Искаженное криком, ненавидящее соперника лицо Ромула. Монитор включился, но не было ни одной из ожидаемых Виртуозом картин. А была тихая лесная опушка, два мальчика в тужурках и кепках сидят на белесой осенней траве. Перед ними тихое поле со стогом темного клевера, а дальше — просторы, долины, туманные перелески, золотые иконостасы лесов, далекие озера и речки. Вся необъятная, неоглядная Русь. Мальчики завороженно смотрят в эти дали, и один дарил другому ягодку дикой лесной малины.

Лаборант ненадолго ушел и вернулся с чистым пустым сосудом. Поставил его на мраморный стол рядом с головой Ромула.


В полдень состоялось великолепное торжество, посвященное Дню Духовного Лидера Русского Мира. Трибуны на Красной площади были заполнены гостями, съехавшимися со всех континентов, где сохранились колонии и общины русских людей, — от потомков калифорнийских духоборов до беглецов от царского гнева в период первой Великой смуты. Потомки дворянских и аристократических родов «первой эмиграции» соседствовали с престарелыми власовцами и переселенцами «второй волны». Шумно, забавно картавя, обосновались на трибунах обитатели Хайфы и Брайтон Бич. Озирались восхищенными глазами на кремлевские башни и собор Василия Блаженного русские из Австралии, Южной Африки и Китая. Особой колонией, окруженные золотыми гербами, сидели представители Дома Романовых, и среди них — полногрудый, чернявый молодой человек восточного вида, работающий клерком в «Норильском никеле», — прямой претендент на российский престол. Подле него, чем-то неуловимо на него похожий, вертелся журналист Натанзон, — брал эксклюзивное интервью.

Перед мавзолеем, превосходя его высотой, возносилось ступенчатое сооружение, обтянутое шелками и бархатом, уставленное корзинами живых роз. На вершине сооружения сидел сам Духовный Лидер Русского Мира, он же президент России Артур Игнатович Лампадников. Рядом с ним, вся в пенистых кружевах, в розовой вуали поместилась его супруга, которая редко появлялась на людях и которую Президент держал поодаль от себя в одной заволжской слободе. На более низких ступенях сооружения, словно поддерживая и укрепляя собой величие Лидера, сидел Патриарх в золотом облачении, иерархи церкви, среди которых выделялся митрополит Арсений, весь серебряный, как небесное облако, от бороды до епитрахили. Ниже расположились богатейшие люди России — владельцы нефтяных полей и алмазных копий, сталелитейных заводов и алюминиевых гигантов, обладатели необоримой русской пашни, русских озер и рек. Вместе с банкирами, слегка надменными и напыщенными, они составляли ту тектоническую платформу, на которой укрепилось, после всех неурядиц и недоразумений, Государство Российское. Еще ниже, крепко и властно, угнездились министры, губернаторы, лидеры политических партий. Среди них выделялась дама — мэр Петербурга в огромной шляпе, по краям которой сидели, прикованные золотыми цепочками, живые фазаны. А также лидер компартии, не преминувший нацепить на пиджак алый бант и значок с профилем Ленина. Основание пирамиды заполняли хорошо одетые и чисто вымытые дети-сироты, набранные специально для этого случая из сиротских приютов, в ожидании, что их усыновят и удочерят приехавшие из-за границы богатые соотечественники.

Уже прошла главная часть торжества, когда Патриарх своим рыдающим голосом просил Президента не отказать своему народу и всем его сословиям и согласиться продлить свои президентские полномочия на второй срок в этот, столь обильный опасностями и тревогами, период. Совершить жертвенный поступок, как всегда, поступали русские монархи в час надвигающихся на Отечество ненастий. Не сразу, со следами глубоких раздумий на смиренном лице, принял это предложение Президент. А, согласившись, произнес воззвание к нации, где обещал России благоденствие. После этого первым начал обряд землеприношения, — сойдя с возвышения, кинул к кремлевской стене горсть земли, взятую из-под алтаря Успенского собора. Вслед за ним потянулась нескончаемая вереница паломников, принесших в фамильных шкатулках, родовых медальонах, заповедных платках горсти земли со всего Русского Мира, — от Сен-Готарда, где прошли гренадеры Суворова, до парижского кладбища, где покоятся печальные кости русских воинов, художников и мыслителей. Не обошлось без небольшого курьеза. Какой-то старичок-мексиканец попытался вбросить горсть земли с могилы Льва Троцкого, но был изобличен и деликатно выдворен. Был насыпан целый холм, над которым духовенство совершило молебен.

После завершения символического, ритуального холмотворения начался парад. Но не тот грозный, устрашающий, который замышлялся Долголетовым и имел цель навеять ужас на заморских врагов России. Главный режиссер праздничного действа Басманов внес в сценарий парада легкое изящество и веселость, что соответствовало новым веяниям.

Промаршировали каре военных академий. Офицеры были одеты в форму модельера Любашкина, который настолько увеличил размер головных уборов, что офицеры, дабы не задевать друг друга краями фуражек, вынуждены были сохранять между собой двухметровую дистанцию, отчего каре казались слишком разреженными и воздушными. Каждый офицер нес в руке оливковую ветвь мира, на которой сидел поющий соловей.

Механизированные части были представлены вереницами «бентли», «роллс-ройсов», «порше» и «альфа-ромео», в которых сидела «золотая молодежь», дети министров, банкиров и депутатов. Тонко переосмысливая знаменитый парад 41-го года, молодые люди прямо с Красной площади отправлялись в казино, дискотеки и ночные клубы.

Парад наземной техники завершала гигантская, самая большая в мире шутиха, своими формами напоминавшая ракету «Тополь-М». Эту раскрашенную спреями шутиху пронесли на плечах двадцать обнаженных атлетов, чемпионов по бодибилдингу, чтобы вечером запалить ее в Парке культуры и отдыха и вывести на «московскую орбиту» портрет Президента Лампадникова.

Воздушная часть парада никого не оставила равнодушными. Из-за шпилей Исторического музея на разных высотах появились серебристые дирижабли, под которыми размещались прозрачные молельни, — православная, мусульманская, буддийская и еврейская. Священники и муллы, раввины и бонзы совершали религиозные обряды. Над площадью пролетала вся веротерпимая Россия. Светились лампады и свечи, дымились благовонные палочки. В летающей синагоге, когда она проплывала над ГУМом, случилась какая-то неполадка, в ней все загорелось, задымилось, и раввин был вынужден выброситься на парашюте. Под рукоплескание зрителей он опустился на трибуну, чуть ли не на голову Великой Княгине, матери претендента на российский престол. Вслед за дирижаблями пронеслись стремительные дельтапланы, под которыми, на сияющих шестах, вращались очаровательные стриптизерши. Они разом побросали свои разноцветные лифчики и трусики, которые веселыми ворохами стали падать на трибуны. Гости их ловили, целовали, рассовывали по карманам, чтобы привести в далекие столицы сувениры гостеприимной Москвы.

Последним над площадью пролетел музейный самолет «Илья Муромец», громадный биплан с восемью моторами. Десятилетиями, всеми забытый, он находился на старинном аэродроме, который зарос лесом, скрылся из вида, пока о нем не вспомнил один столетний современник Сикорского. Самолет разыскали лесники, прорубили к нему просеку, вывезли из леса. Он оказался на редкость в хорошем состоянии, так что его решили показать на параде. Низко, на бреющем полете, похожий на чудовищного дракона, первенец русской авиации пролетел над Кремлем. Крылья густо покрывали мхи и лишайники. На элеронах росли подберезовики и бегали проворные ежики. Самолет за несколько суток пересек океан и приземлился в Венесуэле.

Дневная часть праздника гармонично перешла в вечернюю, когда по Москве-реке заскользили иллюминированные кораблики, на которых помещались ресторанчики, представлявшие «кухни народов мира». На одном кораблике своими талантами блистала Мама Зоя. Раздавались грузинские песни, джигиты выскакивали с нижней палубы, несли пылающие подносы, шипящие шашлыки. Усатый горец, чудом уцелевший во время недавней кавказской войны, падал на одно колено, возглашал здравицы. Тут же оказался выздоравливающий комбат Молочников в компании сослуживцев, все с орденами и медалями. Вспоминали поход, и майор, глядя на разноцветный, проплывавший над ними Крымский мост, произнес:

— А где, интересно, Царь? Хотел бы я с ним повидаться.

— Да уж, правда, одно слово — Царь Додон. Мужик неплохой, — отозвался захмелевший капитан.

На другом кораблике, с японскими иероглифами, с изысками восточной кухни, сидели Виртуоз и Марина. Она с обожанием на него смотрела, дымя тонкой сладкой сигаретой. Потянулась к нему:

— Поцелуй меня, милый!

Он слабо коснулся губами ее щеки, глядя, как на берегу, под звенящую музыку, крутятся аттракционы.

Вечером из открытого окна кремлевского кабинета Рем, слегка утомленный славословиями, пресыщенный изъявлениями преданности, наблюдал праздник на воде. Уже взорвалась в небе царь-шутиха, развесив над Москвой и Московской областью тысячи ослепительных люстр. Когда последняя из них, трепеща и мерцая, погасла, — в небе расцвел, словно шелковый Спас Нерукотворный, портрет Духовного Лидера Русского Мира, — его, Рема, небесный лик. На воде лазеры чертили змеящиеся письмена, воспроизводя речение из дневного выступления Рема. «Справедливость — суть русского сердца». «Миллиардеры, не забывайте Матушку Русь». «Россия — душа мира». «Властвовать — значит любить». «Вместе мы построим райское будущее».

Он смотрел, как на гаснущей заре темнеют кремлевские башни и на них разгораются сталинские рубиновые звезды.

Ему показалось, что заря становится светлее, желтее, приобретает латунный, металлический свет, и этот свет, словно ядовитый лимонад, заливает все небо. Среди химического, едкого свечения стала подниматься клубящаяся пепельная туча, выбрасывая рыхлые протуберанцы, курчавые ворохи, будто на западе разгорался гигантский пожар и жирный дым выталкивался из незримого очага. Туча покрывала все небо, летела к Москве, и в ней что-то мерцало, возникали неясные формы. Рему показалось, что он видит обломок Эйфелевой башни, ломоть Вестминстерского аббатства, выломанный фрагмент Колизея. В пепельных протуберанцах перевертывались отломанные вершины небоскребов, океанские лайнеры, обрывки нефтепроводов и множество летучих частичек, которые, если к ним приглядеться, оказывались вертящимися в воздухе людьми. Что-то ужасное, непомерное надвигалось на Москву. На реке все еще мерцали цветастые вензеля: «Справедливость — мать Государства Российского». «Президент — лишь один из вас». «Что хорошо Газпрому, то любезно России». Все эти надписи еще играли и веселились на водах. Но на них уже ложилась тень пепельной тучи, и они начинали одна за другой гаснуть.

Загрузка...