В те зимние дни киевляне обратили внимание на появлявшуюся то здесь, то там фигуру молодого прапорщика, сероглазого и черноусого, в черной папахе и черных начищенных сапогах, в потемневшей амуниции поверх длинной светлой шинели. На нем были также темные перчатки, причем правую он никогда не снимал. И кобура на ремне располагалась у самой пряжки — таким образом, чтобы выхватывать револьвер не правой, а левой рукой. Видимо, прапорщик был левша.
Некоторые даже видели, как он выхватил свой наган именно левой рукой, а не правой. Произошло это среди бела дня, на белом снегу, сплошь покрывшем дорожки и могилы кладбища на Байковой горе. С незапамятных времен покоились на этом кладбище бессчетные поколения киевлян, и отыскать чью-либо могилу нередко бывало еще затруднительнее, чем иголку в сене. Прапорщик, однако, нужную ему могилу отыскал и долго стоял перед нею, сняв папаху на морозе. Могила была недавняя и почему-то без креста, просто холмик заснеженный. А неподалеку высился старинный мавзолей над чьим-то родовым склепом, и какие-то двое пристроились у самого входа справить нужду, а прапорщик заметил, живо надел папаху и направился к ним. Что он сказал и что услышал в ответ — неведомо. Только наблюдавшие эту сцену издали уверяли после, будто видели, что разговор был отнюдь не любезным, те двое даже начали наседать на офицера, и тогда в его левой руке мгновенно возник наган…
Другие видели его не раз на Левашовской улице, входящим в полутораэтажный домик желтого кирпича либо выходящим оттуда. Однажды он вышел вместе с барышней, синеокой и курносенькой, симпатичной такой. Оба направились в сторону Александровской, наверно, в парк погулять. В парке их тоже видели — то в беседке, то на безлюдных аллеях, и один раз — весело бросающих друг в дружку снежки. Прапорщик бросал снежки только левой рукой, и весьма неловко. Глядеть на эту пару было приятно. Жить бы им да поживать! Кабы не война…
Еще в декабре было заключено в Брест-Литовске перемирие. То-то ликовали повсюду! Радостное «ура!» гремело вдоль всего нескончаемого фронта и в тылах, крутились поднятые на штыках папахи и фуражки, взлетали в воздух… Но затем переговоры в Бресте были прерваны.
Нашлись такие, которые предлагали не только войну прекратить, но и армию распустить, однако при этом мира с германцем ни в коем случае не подписывать. На что надеялись? На мировую революцию, будто со дня на день по всей Европе пролетариат восстанет, и тогда уж… Что это было — недомыслие, наивность, простота первозданная? Иная простота хуже воровства, верно говорят в народе. Народ зря не скажет…
Прапорщик-левша в мировую революцию не верил. А в революцию русскую… Свершившийся факт веры не требует. И еще до свершения, как и после, не раз пытались приобщить прапорщика к революционному делу. На позициях приезжал к ним в полк большевистский агитатор Чудновский. И в своем же взводе ефрейтор Фомичев осторожно закидывал удочку. Особенно же энергично обрабатывали в Екатеринославе, когда он, едва выписавшись из лазарета, согласился обучать красногвардейский отряд, получив таким образом возможность натренировать левую руку. Уговорил его один молодой большевик по фамилии Варейкис — их свел товарищ по офицерскому лазарету, оказавшийся тоже большевиком. А Варейкис с первой же встречи приглянулся, произвел впечатление человека вполне интеллигентного — даже не верилось, что всего-навсего токарь.
При первом знакомстве, услыхав фамилию прапорщика, Варейкис поинтересовался:
— Черкасский? Вы что же, княжеского роду?
На такой вопрос приходилось отвечать не раз. И ответил то, что отвечал в подобных случаях всегда:
— Нет, я не из князей. Те князья из кавказских черкасов выходцы, оттого и фамилия такая. Но черкасами еще правобережных украинцев называли. Здесь, повыше по Днепру, и город есть такой — Черкассы.
— Знаю, — сказал Варейкис. — А вы, значит, из этих мест, с Поднепровья?
— Да. Мои деды испокон веку на Киевщине обитали. Но пролетариев в нашем роду не было, предупреждаю.
— А зачем предупреждать? Мы и так видим. Нам важно не ваше родовое прошлое, а ваше личное, сегодняшнее отношение к делу освобождения пролетариата. Если относитесь сочувственно и согласны помочь нам…
Насчет сочувствия прапорщик тогда умолчал, не посмел кривить душой. Но помочь согласился.
Теперь же не торопился с выводами.
Не забыл, как в первый же день его выхода из лазарета трое с красными повязками на рукавах сорвали с него погоны. Мог ли он отбиться одной рукой? Хорошо еще, что не дошло до стычки… А вскоре согласился обучать таких же, как те, что посягнули на его боевые погоны — личное знамя офицера!
Вновь надел он их, как только возвратился в родной город. И при полной форме явился в штаб Киевского военного округа, где потребовал, чтобы его отправили на фронт, желательно — в тот же полк, где служил и был ранен. О своих екатеринославских экзерсисах, разумеется, умолчал.
— Но вы же непригодны к строевой. Уж оставайтесь при нашем штабе.
— В штабе и без меня офицеров хватает. А на фронте воевать некому.
— Без намеков, прапорщик! Мы здесь тоже… не в бирюльки играем. И среди нас, штабистов, немало есть увечных, вроде вас. И даже Георгиевских кавалеров… хотя теперь все эти награды — детишкам играть. А что они кровью заработаны — кому интересно?.. Ладно, мы отвлеклись! Вернемся к вашему рапорту. Ведь вы… вы даже на спусковой крючок, простите, пальцем надавить не сможете.
— Я левую натренировал, бью без промаха. Могу продемонстрировать…
— Оставьте, прапорщик, оставьте! Здесь не стрельбище. Уясните, же, наконец! Вы отвоевались. Сидеть бы вам да не высовываться, понимаете… Ну, пейте горилку в свое удовольствие. Могу даже компанию составить… Или женитесь, черт побери! Мало ли вокруг хорошеньких киевляночек? Мне бы ваши лета… И благодарите господа, что дешево отделались, могло ведь и всю руку оторвать, и ногу…
— И даже голову. Сам знаю. Однако настоятельно прошу направить меня на позиции. Я не возьму рапорта назад.
Седой подполковник, с которым велся этот разговор, еще раз взглянул на лежавший перед ним рапорт и заметил, что все буквы клонятся в неположенную, левую сторону. Отсюда нетрудно было сделать вывод, что писался сей документ собственноручно. Стало быть, и в писании натренировался упрямец, успел! Подполковнику нравился этот сероглазый прапорщик, оттого и не прервал его в самом начале разговора привычным окриком.
— Ну хорошо. Допустим, удовлетворим мы вашу просьбу. Полагаете, тем самым отечество будет спасено и война закончена победно? Да знаете ли вы, наивная душа, что, покуда вы изволили по лазаретам кочевать да приучать свою левую руку писать и стрелять… знаете ли вы, что за это время фронт, мягко выражаясь, видоизменился? Части вымотаны и обескровлены, требуют смены и пополнения. А где взять смену, где взять пополнение? Где? Когда здесь, в тылу, все кому не лень предпочитают развлекаться усобицами, столь роковыми для нас еще со времен сыновей Мономаха…
— Вот потому-то я и… Мое место на фронте.
— Да что вы заладили одно и то же, как попугай! — вконец рассердился подполковник. — Что за недопустимые пререкания! Вы что же, полагаете, в Киевском гарнизоне боевым офицерам дело не найдется? Да в ближайшие же дни, уверяю вас! Пусть только большевички начнут первыми… да мы их прихлопнем одним ударом. И покончим наконец с этой затянувшейся усобицей!
— Разрешите взять рапорт обратно?
— Что?.. А… Ну да, понятно. Не желаете проливать кровь соотечественников? Угадал я?
— Так точно.
— Тут и угадать нетрудно… Что ж, извольте. Вольному воля… Не будь вы увечным… ваше право, конечно же… А жаль! Очень жаль. Нам такие, как вы, нужны… Возьмите свой рапорт. А передумаете — милости просим, боевым офицерам всегда рады.
— Нет уж, господа! — Прапорщик скомкал в левой ладони свой возвращенный рапорт. — К чертям вашу политику! Если мой солдат, закрывавший меня от тевтонской пули, вдруг окажется с большевиками, я в него стрелять не стану! Раз не направляете на фронт, то уж лучше…
В тот же день, поближе к вечеру, увечный прапорщик Мирон Яковлевич Черкасский сделал предложение юной киевлянке Неле Ильиничне Юдановой.
Здесь уместно будет обратиться к недалекому прошлому и поведать кое-что о событиях, предшествовавших упомянутому только что поступку.
Еще до войны Черкасские занимали квартиру в добротном коммерческом доме на Лютеранской, неподалеку от ее пересечения с Левашовской, где стоял домик Юдановых. Семьи дружили издавна. В одной семье росли два сына, в другой — две дочери. И — редкостный случай! — взаимные симпатии детей не противоречили заветным чаяниям родителей.
Но в течение одной лишь недоброй ночи братья Черкасские осиротели: их родители не проследили за печью и уснули, а угарный газ, как известно, запаха не имеет и разит людей коварно, исподтишка, чаще — спящих… Оба брата в ту ночь дома не ночевали: взрослым парням дозволяется иногда заночевать у друзей после холостяцкой пирушки. А наутро — хуже похмелья…
Вскоре началась война. Старший из братьев, едва окончив Политехнический институт и успев вступить в РСДРП, ушел вольноопределяющимся, попал во 2-ю армию генерала Самсонова и в конце августа первого же года войны пал в сражении под Танненбергом, как раз в том самом историческом месте, то есть в тех самых лесах, где еще в пятнадцатом веке объединенные силы славян разбили тевтонских рыцарей… Ася, старшая дочь Юдановых, некоторое время погоревала о погибшем женихе, но затем утешилась с неким расторопным юристом, забавно окающим волжанином, которого прихотливая Фортуна, сговорившись с Фемидой, забросила зачем-то в Киев.
Младший Черкасский, Мирон, так и не окончив университета, но окончив школу прапорщиков, тоже отправился в действующую армию. Политических взглядов своего погибшего брата он не разделял, однако всегда был готов без колебаний ввязаться в любую потасовку, если попахивало какой бы то ни было несправедливостью. И эта черта нередко сводила его весьма близко с революционерами. Теперь же, вернувшись в родной город, он застал такое обилие партий и программ, что воспринял все это как сплошную неразбериху, и определить, где правые, а где не правые, покамест не сумел. На фронте ему было все несравненно яснее — туда он и стремился, хотя имел полное право демобилизоваться и зализывать раны.
После визита в штаб округа Мирон Яковлевич сам себе приказал в политические схватки не ввязываться. И — с подсказки доброжелательного подполковника — решился на шаг, о котором давно уже подумывал, то есть сделал предложение Неле.
Предложение было благосклонно принято, Илья Львович даже прослезился, а Елена Казимировна не преминула в который раз напомнить о своем королевском происхождении. Со свадьбой же решили повременить до более спокойных времен.
Что же касается такого немаловажного в жизни человека обстоятельства, как место проживания, то… Квартира Черкасских на Лютеранской была безвозвратно потеряна: пока Мирон воевал, хозяин умудрился сдать его квартиру другой семье. Видимо, рассчитывал, что младший брат по примеру старшего с поля брани не вернется. Однако прапорщик Черкасский вернулся, не отказал себе в удовольствии угостить перепуганного мерзавца левым апперкотом[2], извинился перед ни в чем не повинными новыми жильцами, забрал немногие чудом сохранившиеся книги и — по приглашению Юдановых — перебрался на Левашовскую, в комнату, где до недавнего времени обитали Ася с мужем, ныне укатившие в Симбирск.
Всего этого, разумеется, не могли знать те киевляне, чьи любопытствующие взоры были привлечены прапорщиком-левшой. Не знали они, понятно, и того, что столь демонический в их представлении прапорщик был безоговорочно признан Бузуком — экзотическим котом, обитавшим в доме Юдановых. Кот не только не прятался от нового жильца, но, более того, терпеливо ждал его в прихожей под дверьми, а дождавшись — терся о сапоги и приветствовал пришедшего коротким басистым кряхтением, поскольку мяукать не умел.