— В чем дело?

Нина была в платиновом парике, как смазливая дурочка из рекламы «орбит». Выражение лица у нее было решительное и презрительное. Майка рылась в моем компьютере, чего я не терплю, любое вмешательство со стороны подмешивает немного чуждой психики в его характер.

— Значит так, — сказала Нина, прикоснувшись к своему волосяному шлему, — обстоятельства изменились.

— Меня не интересуют твои обстоятельства.

Она и не подумала вступать в полемику.

— Теперь ты будешь видеться с Майей чаще. Не бойся, условия договора не меняются, а только видоизменяются. Все сверхурочные работы будут оплачены.

— Да? — Спросил я, но, кажется, она не заметила иронии в моем тоне. Тогда я подошел к рабочему столу и оторвал от него Майку, увезя прямо в кресле в угол кабинета.

— Да. За каждый переработанный день, два дня отнимается от моего отпуска.

После этого она встала, и, не дожидаясь моего согласия или хотя бы мнения на этот счет, вышла вон. Походка у нее была такая, что слышалось цоканье каблуков даже сквозь весь здешний ковролин.

— Почему от тебя так противно пахнет? — спросила вежливая девочка.

Ничего не отвечая, я обследовал свой шкаф и холодильник. Удивительно, содрав табличку с входной двери, Петрович не тронул ничего внутри кабинета. Осталась в целости упаковка яиц, кипятильник, и железная немецкая кружка, где их можно было сварить. Мама покойница утверждала, что кружку как трофей принес с войны ее сосед по коммуналке. Не сильно разжился на разгроме Европы этот освободитель. Неужели был таким же принципиальным как Ипполит Игнатьевич?

Майка наблюдала за мной из угла. Время от времени жадно поглядывая в сторону компьютера. Хрен тебе, возможная дочь!

Я налил в дедову кружку из графина старой, слежавшейся воды, положил туда два яйца.

— Будешь? — Спросил у Майки просто из вежливости, она охотно кивнула. Значит, варим четыре яйца. В пакете нарезанного хлеба в холодильнике осталось несколько кусков. Будем есть горячие яйца с холодным хлебом.

— Насыпь соли в воду. — Сказала она.

— Что?

Майка терпеливо объяснила мне, что это делается для того, чтобы они, если есть трещинка, не вылезли белыми грибами в кипящую воду. Я знал, что ее совету лучше последовать, проверено. Только откуда у этой наглой девчухи такие кулинарные познания? В позапрошлый раз она заставила меня заварить чай не крутым перекипевшим кипятком, а только-только начавшим рождать буруны, и вышло явно вкуснее. Секрет хорошо заваренного чая, не только в количестве заварки, и не только в ее качестве, но и правильно приготовленной воде.

Пока ходил в бухгалтерию за солью, все бился над мыслью, откуда в простом, хамоватом подростке столько полезной информации, и про аллигаторов она все знает, и про кулинарию.

Да, вот еще что важно. Эти ее маски вроде как чередуются. То она кулинарка, то она энциклопедистка. Она никогда не путает яйца с крокодилами. Такое впечатление, что ее определенным образом программируют, перед тем как сбросить на мою шею.

Вообще-то, надо бы это прояснить. А вот сейчас и проясним.

Когда я вошел, формулируя проникающий вопрос, она болтала с кем-то по телефону. Вмешательство в мои телефонные порядки меня раздражает не меньше, чем фамильярничанье с моим компьютером. Это мог быть клиент.

— Тебя, — протянула она трубку в мою сторону.

Я бросил салфетку с солью на стол, и она частично по нему рассыпалась.

— Здравствуй! — голос был неприятный и очень знакомый. Мне даже расхотелось есть.

— Узнал?

— Узнал, — сказал я упавшим голосом.

— Подполковник Марченко, — тем не менее, представился он, — у тебя телевизор далеко?

— Близко.

— Так ты включи его.

— Сейчас. А он уже включен.

— Посмотри — третий канал — что там делается в районе Носовихинского шоссе.

Я посмотрел, в районе Носовихинского шоссе было интересно. Там рядом с огромным митингом обманутых дольщиков фирмы «Строим вместе» произошел взрыв. Взорвался какой-то непонятный автобус. Рванул так, что все в клочья. Самое интересное заключалось в том, что автобус был гружен деньгами. По крайней мере, их было там очень много. Мешки с миллионами. Не инкассаторская машина, просто микроавтобус «Мерседес». Взрывом большую часть денег расшвыряло по округе.

— Ты что-нибудь понимаешь? — Мрачно спросил подполковник.

— Пока ничего.

— Вот ты сейчас садись и езжай туда.

— Зачем?

— Поедешь и расспросишь, что к чему. Что за деньги? что за митинг? кто организовал? кто пострадал? Видишь, там передают, что есть раненые. Кто эти раненые? Какова судьба денег? Видишь, пишут, что после взрыва обманутые дольщики не долго были в шоке. До приезда милиции очистили от рассыпанных денег территорию. А милиция, находившаяся на месте, участвовала в очистке.

— А мне-то там что делать?

— Я уже тебе сказал: твое дело — разведка. Перепиши имена всех, кого ранило, разузнай, откуда автобус, что за взрыв, узнай!

— Я не понимаю…

— Я сам пока еще ничего не понимаю, но уже кое о чем догадываюсь. Сам бы сгонял, но ты знаешь мое положение. И не зли меня. Твой Пятиплахов он далеко, а я вот он, хотя и в укрытии.

Майка подбрасывала на ладонях яйца, как картошки из костра:

— Сейчас почищу.


К месту взрыва нас, конечно, не подпустили, да я и не сильно прорывался. Мы побродили вокруг вдоль натянутых ленточек. Я попросил Майку снять меня на фоне дома с названием подходящей улицы, пригодится для отчета перед подполковником. Мы решили перекусить, вернее Майка решила, у меня все еще ее правильно сваренное яйцо стояло в горле. Она же требовала почти непрерывного кормления. Мы взяли горячие булки с серыми сосисками в заведении под названием «Русское бистро. Экспресс». Художник изобразил на вывеске мордатого усатого гренадера из времен войны с Наполеоном. Майка занялась булкой, я рассматривал вывеску. Еще пару дней назад сделал бы профессиональную стойку и полез за фотоаппаратом. Тут был явный состав преступления против культуры. «Бистро» — по затрепанной легенде — это приказ русского конного оккупанта парижскому трактирщику: мол, давай обслужи меня с максимальной скоростью. Отсюда, якобы, и пошло название закусочных ускоренного питания. Но вот слово «экспресс» в данном случае мне кажется явным перебором. Это уже предполагает обслуживание со скоростью торта в морду. Я вздохнул и не достал фотоаппарат. Не было сейчас во мне профессионала.

— А дедушка нашелся?

Я отрицательно помотал головой. Девочка прикончила еду, и желала общаться. Она весело облизывалась.

— Ты знаешь, из чего делают соевые сосиски? — Спросила она.

— Стой, мне надо позвонить. — Я не врал — подумал, что неплохо бы распросить Сагдулаева насчет этой истории со взрывом финансового автобуса. Наверняка к ним уже поступили хотя бы интересные слухи. Мне хотелось получше подготовиться к будущему разговору с подполковником. А то, что разговор предстоит, я не сомневался.

Сагдулаев оказался недоступен.

— Так надо же что-то делать. — Сказала Майка.

Наверняка мой взгляд был и пустым и отсутствующим.

— Вот, — она достала из кармана куртки сложенную газету. — Помнишь?

Я взял ее, теплая, затертая газета. «МК».

— Поедем поговорим с ними.

— С кем?

Она предлагала пообщаться с музыкантами, избитыми на прошлой неделе в подземных переходах метро. Зачем? Во-первых, ей это было почему-то очень интересно. Она ждала новой встречи со мной, потому что «они» никто не согласились с ней этим заниматься. А одну ее не отпускают.

— Кто это «они»?

— А, не важно, — махнула она рукой.

— Но я тоже не хочу этим заниматься.

— Но надо же что-то делать. Можно поехать искать дедушку.

— И ты знаешь, где его искать?

— Да.

Я кивнул: говори!

— В том доме с вышкой.

Я вспомнил дом с вышкой и, надо сказать, ничего безумного в предположении девчонки не увидел. Если вся остальная поверхность нашего незнания о том, где он находится, была идеально гладкой, то в этом месте явно ощущалась микроскопическая шероховатость. Почему мне самому это не пришло в голову? так обычно говорят в таких ситуациях. Я ничего не сказал. Не дал Майке возможности подрасти в собственных глазах. С ней и так непросто. А уж с загордившейся, хапнувшей лидерство в нашем тандеме, намучаюсь. Но, с другой стороны, надо все обдумать, что за домик? Князь там какой-то мутный, Кувакин, Сталинская шарашка, уже набор для небольшого борща… Но, в самом деле, не сунешься же прямо сейчас к воротам — тук-тук, а не спрятался ли здесь у вас некий странный дедушка?

Надо подумать.

Попозже и вместе с компьютером. А девочку так и так надо чем-то занять.

— Поедем.

— К дедушке? — Она вскочила как какая-нибудь супервнучка.

— Нет, к музыкантам. Какой там поближе?

Она бросила взгляд на потертый газетный лист.

— Переход с Театральной на Охотный ряд.


За целый день работы мы нашли четверых.

Первый стоял на вершине длинного пологого подъема, по которому, тихо шаркая, брели с разной скоростью пассажиры. Он стоял перед распахнутым на полу футляром, и мастеровито наглаживал скрипку длинным смычком.

Я бросил червонец в кучку монет и мятых бумажек и остановился, дожидаясь конца композиции. Он сразу же оборвал исполнение и уставился на меня подозрительным взглядом.

— Что вам угодно?

Худой, длинный, очень похожий на скрипача скрипач.

— Я из газеты.

— На тебя было нападение, — тут же торопливо добавила Майка.

Ему явно не хотелось отвечать. Дурацкая история, чепуха какая-то. Ну, налетел вдруг какой-то мужчина. Кричал не по-нашему.

— Он вас ударил?

— Да нет, перед носом махал кулаками. И все кричал что-то по-итальянски, кажется. Или по-испански. И одет странно.

— А откуда он взялся?

Скрипач пожал плечами. Он не мог объяснить. Он не смотрит на идущих мимо, когда играет, часто глаза просто закрывает, чтобы сосредоточиться. Может, этот крикун выскочил из-за спины, а может, отделился от толпы, что плывет навстречу.

— И чем все кончилось?

— Да ничем, я отвернулся и снова стал играть. Он выругался…

— По-нашему? — Быстро спросила Майка.

— Н-нет, но было понятно, что выругался, драться лез.

— Да-а?

— Да ерунда. Ну, нос немного разбил. И его увели. Два милиционера, у них там дверь. Вон. — Он махнул смычком перед собой.

— Понятно, — сказал я, тоскуя от бессмысленности всего этого.

— А как одет? Ты сказал, одет был не так, — влезла снова Майка.

— Ну, странно. — Скрипач потрогал концом смычка щеку. — Театрально. Камзол, как будто. Чулки, от колен. Только грязный очень, вернее оборванный. Старое все, заношенное.

Это было непонятно, но переспрашивать было лень.

— А что это вас так заинтересовало?

— А кучу музыкантов в тот день побили, — ответила музыканту Майка.

— Меня не побили.

— Спасибо. — Сказал я.

Указанная милицейская дверь была закрыта, чему я втайне был рад.

В переходе с Белорусской кольцевой на радиальную, возле суровых партизан никто в этот день не играл, хотя «МК» определенно указывал, что тут был инцидент. Неужели закончившийся трагически для исполнителя? Майка не приняла моей шутки, ее это расследование занимало всерьез.

С Белорусской мы отправились в подземный переход под Новым Арбатом. Тот, что ближе всего к Садовому Кольцу.

Вообще-то, если рассуждать логически, то все открытое воздушное пространство города принадлежит всем гражданам в равной степени. Мне часто забредает в голову эта мысль. Почему отдельные граждане позволяют себе пытать всех прочих своим жутким пиликаньем и вытьем. И что самое фантастическое, получают за это деньги. Обычный нищий стоит в сторонке, его можно не увидеть, а побирушку музыканта не можешь не услышать, не бегать же мимо них, закрывая уши руками. Получается какой-то прямо налог на возможность пользоваться одним из органов моих же собственных чувств.

Некоторые улицы невозможно форсировать законным подземным образом, вырытые переходы захвачены звуковой заразой. Мучительнее всего — самозабвенные чистенькие старушки, выводящие почти правильными, но беспросветными голосами «Мой костер в тумане светит», и «Ту заводскую проходную, что в люди вывела меня».

На этот раз нас ждала встреча с пьяненькой шайкой из пяти парней, двух гитар, двух девиц, и большого количества пивных бутылок, стоявших и валявшихся вдоль стенки. Парень ретиво рубивший по струнам, изображал какое-то англоязычное рычание, одна из девиц с беспредельно глупой улыбкой топталась в центре перехода, держа за козырек перевернутую бейсболку. Собирала дань с проходящих, великодушно прощая тех толстокожих, кто не хотел раскошеливаться за предоставленное искусство.

Я пустил вперед Майку. Вскоре мы разговорились с ними. Нет, сказали они, того, кого били, здесь сейчас нет. Он вообще скрипач. А где его найти? А идите к театру на тот Арбат, на Старый. А как его кличут? Нет, он не рокер и не курит, у него нет кликухи.

Мы этого рокера без кликухи все же нашли. Он не играл в тот момент, когда мы к нему обратились с вопросом. Ел бутерброд, не уличную шаурму, а нормальный домашний: хлеб, котлета. Одет был бедно, но чисто. Сидел на раскладном матерчатом стульчике рядом с художником карикатуристом. Футляр со скрипкой держал между ног.

— Я не знаю, откуда он появился, этот человек. Лет так пятьдесят ему, в дурацком костюме, как с маскарада. Может быть, из театра прибежал. Актер рехнувшийся. Тут Вахтанговский рядом.

— Размахивал кулаками? — спросил я.

— По-чужому кричал? — спросила Майка.

— Ничего не кричал, и не размахивал. Вырвал у меня скрипку и хотел ударить об стену. Ну, я не дал, само собой. Тогда он кулаком меня сюда, где шея. Хотел, конечно, в челюсть, наверно. Дрался плохо. Но люди сбежались. А вам зачем?

— Мы из газеты, — сказала Майка.

— Уже были из газеты. — Он доел бутерброд, вытер губы салфеткой. — А он, когда я не отдал скрипку, когда уже убегал, меня шваркнул по лицу, ладонью вот так вот.

— Пощечина, — уточнил я.

— Наверно, — пожал плечами скрипач.

— А вы не знаете молодого человека, что играет в переходе с Белорусской радиальной на кольцевую?

— Нет. Я знаю Марину, она играет там дальше, за «коровой», ну, где теперь Окуджава. Мы с ней вместе занимаемся, она тоже рассказывала. Ей он скрипку расколотил. Решили, что псих.

— Скорей всего, — сказал я.

— Его поймают?

И тут мне пришла в голову мысль. До этого все работало как-то так, слова шли порожняком, я в основном убивал Майкино время, и вдруг проклюнулся настоящий, хоть и микроскопический интерес.

— А скажите, что вы играли в тот момент?

— В тот момент?

— Ну да, когда он рванул вашу скрипку.

Парень задумался.

— Помню. «Времена года», Вивальди. «Зима».

— А у вас есть телефон этой девушки, Марины?

— Она не любит, когда кому-нибудь…

— Позвоните ей сами и спросите, что она исполняла в тот момент, когда на нее напал этот человек. Насколько я понимаю, это был тот же самый псих, лет пятидесяти.

Скрипач медленно кивнул. Он не был похож на того парня с Театральной, но вместе с тем было у них что-то общее. Убежден, что и девочка Марина, если мы ее увидим, чего бы не хотелось, тоже обнаружит эти специфические скрипичные черты.

Он набрал номер. Долго извинялся за то, что задаст ей дурацкий вопрос, при этом выразительным взглядом извинялся перед нами, что вынужден так говорить. Захлопнул телефон. Двусмысленно улыбнулся.

— «Зима». Вивальди.

Майка тут же дернула меня за рукав.

— Едем на «Театральную».

Конечно, поехали. Но без удачи. Нашего первого опрошенного музыканта там не было, так что статистику пополнить не удалось. Квакал какой-то саксофонист. Разговаривать о том, куда подевался предшественник, он отказался. В грубой форме.

Хорошо, двинулись дальше по списку МК. Но никаких больше успехов нас не ожидало. Ни в подземном Вавилоне рядом с Библиотекой им. Ленина, ни в новеньком, как дворец музыки Растроповича, переходе на Сухаревской нас не поняли.

— Пойдем на Арбат. — Сказала Майка.

— Зачем?

— Спорим, мы там никого тоже не найдем.

Мысль ее была понятна — газетная история как бы прячется от нас, заметает следы, сматывает звуковые удочки. Майка считала себя ответственной за эту загадку городской жизни. Меня больше занимал все же дедушка, надо было обкумекать идею насчет Кувакинского имения. Но для этого надо было присесть в тишине к компьютеру, а не таскаться за активной девицей по городу. Но поскольку отделаться от нее раньше определенного времени я не мог, решил — пусть берет свой след. А я сзади, натягивая поводок. И она взяла. Но музыкальная история действительно растворилась в городском шуме, не оставив никаких следов.

Майка была озадачена, она явно прониклась уверенностью, что тут какая-то мистика, и ей хотелось мистики, и я не стал приводить свои обыкновенные объяснения нашей неудачи. Если ее размагнитить, она накинется на историю с имением. Заставит тащиться туда, лезть поперед, обязательно втравишься во что-то ненужное.

Сбросив ее задумчивую на руки Нине, я испытал огромное облегчение.


Дозвониться было не реально, и на следующий день я отправился к Сагдулаеву собственной персоной. Не с пустыми руками. Набросал статейку «Зима» в середине марта». Я собирался убить двух своих зайцев: попробовать возродиться профессионально — у Сагдулаева неплохо платили, и может быть, вызнать что-нибудь насчет денежного взрыва, в редакциях всегда клубятся слухи вокруг таких событий. Меня не покидало неприятное и иррациональное ощущение, что подполковник Марченко держит включенным какой-то счетчик по моему поводу, и, не выполняя его пожеланий, я как бы падаю в пропасть опасного долга перед ним. В чем его опасность, я толком не мог объяснить, но быть в долгу у подполковника мне не хотелось.

У Сагдулаева долго не было для меня времени. Я слонялся по редакции, выпил две чашки кофе, и одну чашку зеленого чая в разных отделах. Все тут знали о моих особых отношениях с главным, поэтому в разговоре со мной были деловиты и неискренни. Всех больше всего интересовал вопрос — кого сократят, меня интересовала история с автобусом. Я тянул разговор в свою сторону, собеседники в свою, лишь на мгновение вспыхивали искры контрапункта, и возникала какая-то конкретика.

Оказалось вот что: среди раненых осколками трое — члены правления этой самой строительной пирамиды «Строим вместе». Они пришли на митинг, чтобы объясниться с разъяренными дольщиками. А есть еще пострадавшие? Вроде бы есть. Кто? Выясняется.

А сколько пропало денег?

Говорят, до ста семидесяти миллионов рублей. А может, и больше. Трудно определить точнее. Сейчас ищут банк, выдавший наличность. Очень подозрительная история, таково было общее мнение.

С Сагдулаевым я столкнулся случайно, в коридоре.

— А, ты, — сказал он с непонятной интонацией. Почему-то мне показалось, что это было выражением готовности уделить мне время и место. Я решительно шагнуло вслед за ним, даже не улыбнувшись секретарше.

Он рухнул в свое кресло, не выпуская бумажек, с которыми бежал по коридору и схватился за телефонную трубку. Но я тут же начал говорить, не дожидаясь приглашения. Любой главный редактор немного Цезарь.

— Что? — Поднял он на меня один глаз, дослушав. — Вивальди? Все играли «Зиму»? А он кричал не по-русски?

— Иногда кричал, в половине случаев молча дрался.

Сагдулаев бросил свои бумажки на стол, отвалился немного назад на одном локте.

— Ну, и что?

В таких случаях пожимают плечами, я пожал.

— По-моему, интересно.

— Но об этом же уже писали, ты сам сказал.

— Но без Вивальди.

Теперь он пожал плечами.

— Отдай Конкиной, что ли.

И он вернулся к своим бумагам, показывая, что они для него важнее Вивальди.

— Что-то по автобусу? — Спросил я, хотя по всем правилам надо было бы уже уходить.

Сагдулаев снова откинулся на локте. Потом встал, сбросил голубой блейзер, расстегнул до пупа очень дорогую в пятнах пота рубашку. Снова сел.

— Понимаешь, невероятное стечение обстоятельств. Никто из раненых не может говорить. Потеря крови. Правда, жить будут. Очень похоже на терракт. Пострадали все члены правления, что притащились на митинг. Но кто устраивает терракт при помощи автобуса, набитого деньгами?! Стоит толпа с плакатами, подъезжает «Мерседес» и — бенц!

— Говорят, сто семьдесят миллионов…

— Никто не знает точно. На месте нашли только несколько бумажек. Если деньги и были, то растащили все. Сначала эти долбаные дольщики свои доли, — он хмыкнул, — потом менты — что осталось. Откуда эта цифра — сто семьдесят миллионов?

Я не стал раскрывать источник информации. Он продолжал?

— Откуда вообще этот автобус? Ни водителя, ни номеров… Криминалисты работают, но что они там наработают. И по инсайдерским данным, правление ни в коем случае не собиралось устраивать денежные раздачи во время митинга. Оно, скорее собиралось подаваться в бега.

— А пострадали только члены правления? — Я решил проверить полученную информацию.

— Да, нет. Там еще пара активистов комитета дольщиков. Может, просто потому что стояли рядом в этот момент.

Сагдулаев вздохнул.

— Если мы принимаем версию о терракте, то можно так думать, а мы что, разве уже приняли эту версию?

Я снова пожал плечами:

— Другой-то нет.

Мы помолчали некоторое время, оба глядя в окно. Версии там не реяли.

— А этого психопата ты как сам объясняешь? — спросил Сагдулаев.

— У меня есть… одна девчушка, лет двенадцати, так вот она мне сказала, очень долго думала, и сказала, что это Вивальди проснулся и мстит скверным исполнителям за то, что коверкают его музыку.

Сагдулаев удовлетворенно кивнул:

— Вот это я понимаю — версия.


По дороге домой я зашел проверить — не объявился ли Ипполит Игнатьевич. Не объявился.

Вечером позвонила Василиса.

Интересная в разных смыслах, тридцатипятилетняя, примерно, женщина, очень образованная. Конечно, со своей какой-то предысторией, слава Богу оставшейся мне практически неизвестной. Мы познакомились с нею во время одной странной поездки года три назад. Нет, уже четыре. Я тогда в очередной раз как-то повис в безвоздушном пространстве. Ни работы, ни женщины, ни определенных планов на будущее, мама уже умерла к тому времени.

Дело было в Арзамасе.

Я тогда решил вернуться к серьезным делам, раз рухнули проекты трудового обогащения, я имею в виду издательство наше несчастное «Серебряные веки». Собирались сорить Северянином и Кузминым на книжных развалах, а кончилось все буклетами, меню да пригласительными билетами на дрянные перформансы.

Нет, сказал я себе в очередной раз, все же было у меня за спиной и кое-какое краеведение, и культурологические порывы, отчего же не одуматься!

Стал обзванивать знакомых — нет ли какого-нибудь приличного, но денежного дела, например, написать очерк о прииске, или колбасном заводе; если какой-нибудь солидный монастырь нуждается в продвижении на московские печатные арены — я тоже готов. Иные из знакомых обрабатывали мемуары состоятельных егерей или пивоваров, тоже работа. Сейчас все кинулись отращивать себе прошлое. Мне помогли в журнале «Снасть», в сфере его интересов были в основном рыбалка и охота. Редактор некоторое время ковырялся карандашом в ухе, я даже отвернулся, мне не хотелось думать, что он оттуда добывает для меня идею. Он предложил мне съездить в Арзамас. Одна новенькая фирма из тех краев задумала выйти на столичный рынок с идеей «настоящего рождественского гуся». Я должен написать очерк — «Гусиные сапоги». Дело в том, что по легенде, в старину из арзамасских краев гусей гнали стадами до Питера, и им это было не в тягость, потому что от густой местной грязи у них на лапах образовывалась керамическая обувь. Заведомая чепуха, но деньги предлагались хорошие. Я поехал. И уже там на месте как-то пересекся с делегацией московских историков, прибывших на Никоновские чтения. Выпили вечером в буфете гостиницы, сошлись. Оказались отличные ребята. А утром я на правах нового друга потащился на заседание в местный пединститут. Там такие были борения. Оказалось, что до сих пор с Расколом все так неясно. И Никона некоторые считают выдающимся государственником, а другие — исчадием ада. Причем чувствовалось, что местные, арзамасские, несмотря на хозяйскую обязанность угождать гостям, стояли против москвичей каким-то невидимым фронтом. И москвичи, чувствуя сопротивление, немного мямлили, жались, одна только девушка Василиса рубила с плеча, выступала от чистого научного сердца.

Вечером, в специальном институтском зале сели за стол. Пили. Тут же стояло пианино, затеялись песни. Хорошие, душевные — «Вот кто-то с горочки спустился» и тому подобное. Много говорилось, что провинция — это не Москва, она лучше, она поет душевнее и хранит что-то такое, что в Москве разбазарили, расторговали, и мелодий нет после Свиридова, с чем я был согласен, хотя про себя думал, что не все в этой правде правда. В какой-то момент я оглянулся на оставленный стол. И увидел жутковатое зрелище. Кандидат наук Василиса сидела на дальнем краю, а к ней с двух сторон клонились бороды шести или восьми суровых арзамасских знатоков. Василиса бойко и твердо отвечала во все стороны, но было понятно, что ей не совсем по себе.

Я пришел на помощь. Сел рядом. Мгновенно разобрался в ситуации: наивная никонианка отбивалась от самых натуральных, хотя и ученых староверов. Это были не современные люди, а просто Аввакумовы кумовья. Они так сверкали глазами, что можно было подумать — только мысль о возможном привлечении к ответственности мешает им обойтись с ней по своему желанию.

Образование у меня незаконченное химическое и заочное журналистское — значит, никакого образования, но я собрал ошметки знаний, прибавил немного цинизма и юмора, и тремя этими плетками отогнал бородачей на безопасное расстояние.

В этот вечер я был за свое речевое рыцарство вознагражден. Тут дело было именно в этом, в благодарности спасителю. Разумеется, ни мои интеллектуальные способности, ни мои внешние данные были ни при чем. Никонианка оказалась в моей койке не ввиду пошлой какой-нибудь эмансипированности. Скорей, она была даже не развита в этой части, и многого стыдилась. Ей и правда понравился мой поступок. Интерес усугубился тем, что я честно признался — все случившееся для меня удивительный анекдот. Я уже предвкушаю, как буду веселить им своих московских знакомых. Оказывается, не все живут так, как я. Я помню только имя деда и бабки, да и то лишь по материнской линии. А прадед сливается с серыми народными толщами где-то на достолыпинской Украине, и это ни в малейшей степени меня не волнует. Мне даже и детство собственное не вспоминается. Вот будущее — оно интересно. Очень, очень меня занимает — что там впереди!

Юмор же нашей ситуации в том, что вдруг на обычном институтском банкете, самая что ни на есть густая история вырастает из черной чащи бород в натуральную величину и норовит схватить тебя за горло реальными староверскими руками.

В общем, у каждого свой Арзамасский ужас, пошутил я, демонстрируя начитанность.

Она, конечно, завела песню о том, что человек без прошлого, и народ без прошлого — это и не человек, и не народ. Что «былое грядет».

Да, уважаю, уважаю я все это, и Карамзина, и Соловьева, и Минину с Пожарским кланяюсь, не говоря уж про Курскую дугу, но самому мне лично, лень и скучно рыться в архивах, и выращивать карликовые генеалогические дерева.

Василиса решила после той ночи, что она меня спасет от моего же беспамятства. Она раскопает все о моих предках, она заставит меня обернуться и вглядеться. «Падение нравственности начинается в тот момент, когда культ предков заменяется культом потомков».

Про потомков я промолчал. В Москве мы больше не встречались. Только телефонные контакты. Я не скрывал от Василисы, что веду жизнь определенного рода. Она относилась к этому со спокойной иронией. Считала, что переживет все мои мелкие, лишенные исторической перспективы увлечения. И она принесет мне в приданое хорошо исследованную историю моего рода.

В моменты слабости я думал — а вдруг она права? Ведь не страшненькая, даже милая. Со своей жилплощадью. Образованная. Вяжет. Хорошая жена, хороший дом…

— Я получила ответ из Барнаульского архива, не надо бросать трубку, там правда имеется очень интересный поворот.

— Извини, Василиса, мне совсем-совсем не до этого.

— Это не то, что ты думаешь!

— Я вообще не хочу сейчас думать в этом направлении. И не могу. Я устал, лег спать, заболел и ушел. Если считаешь нужным обидеться, обижайся.

Последнюю фразу я не сказал вслух, только подумал, но она ее явно услышала.

— Ладно. Выберем более подходящий момент.

Я с облегчением вытянулся на диване. За окном ветер качал березку, и свет фонаря стоявшего за нею, превратился в безумную азбуку Морзе. Кто-то трагически информированный пытался сообщить мне явно неприятную новость. Все хотят довести до моего сведения какую-то чепуху в последние дни. Вот и Василиса. Надо ей позвонить как-нибудь, нехорошо обижать хорошего человека. Но если позвонишь, она вообразит, что наши «отношения» развиваются.

Нет, никакой истории, и никаких историй сегодня.

Как только я это решил, подал голос подполковник. По-хорошему, надо бы просто послать его, не грубо, так же аккуратно как Василису. Ну, что, что он мне может сделать? Можно ведь просто пойти в ближайшее отделение милиции и накатать какую-нибудь бумагу. Пошлю, но не прямо сейчас. Сейчас нет сил.

— И это все? — спросил он, выслушав мою информацию про автобусный взрыв и воскресшего в воображении Майки Вивальди. Кстати, само предположение Майки его не рассмешило, реакция относилась к скудости добытых сведений по взрыву. Он сказал, что «все это» он узнал сидя в своей камере.

— А вы все еще в камере? — не удержался я.

— А где же мне еще находиться, дорогой?! Она на первом этаже, отсюда не выпадешь с балкона, и самосвал сюда не въедет.

— Да.

— Кроме того, раз я в камере, то нахожусь не только под защитой, но и как бы под следствием. У нашего дедушки, а он, чувствуется, законник, нет оснований на меня ничего такого насылать. Вдруг меня еще покарают в законном порядке.

Он помолчал.

— Если он уже знает, что третьим был я.

Чтобы что-то сказать я промямлил:

— Да дедушка этот…

— Что, есть новые идеи?

— Нет. Я заходил к нему.

— И?

— Его нет.

— Кто бы мог подумать! — Тон был настолько уничижительный, что я ринулся доказывать, что я не совсем ничтожество, хотя это было совсем не в моих интересах в данном случае. Выложил и про Кувакинский дворец, и про Сталинский институт, и напомнил, что трагический наезд совершился именно в тех местах. А там такая антенна. Толком еще не успел закончить доклад, как подполковник вскрикнул:

— Он там!

Я опять прикрыл трубку и застонал. От ненависти к себе. Что за гнусное свойство характера, притворялся бы и дальше неспособным дебилом, мент бы и отлип. Так нет, надо блеснуть сообразительностью. Теперь расхлебывай.

Что и оказалось.

— Завтра поедешь туда.

— Куда? Я не знаю, что там сейчас. — Соврал я.

— За ночь я все выясню.

— Если там просто руины какие-нибудь…

— Там не руины. Там учреждение. Лечебное. Повторяю, твое появление будет подготовлено. Разведаешь, присмотришься. Ты парень сообразительный, я вижу.

— Не могу.

— Брось.

— Я не хочу!

— А это ты вообще брось!

— У вас же куча народу — сыщики, или, как их, опера.

— Слишком долго вводить в курс дела. Да и ржать вдруг начнут. Они и так мне идут навстречу с этой камерой. Требовать от них еще воображения — слишком. А ты не волнуйся, пойдешь под прикрытием, мое слово кое-что значит на прилегающей территории. Я бы, понимаешь, сам, но нельзя же мне выходить на открытое место.

Пока он это говорил, я во все более ярких и реальных образах представлял себе сколькими неприятными хлопотами и даже неизвестными опасностями грозит эта прогулочка. Да, боюсь, и Ипполит Игнатьевич не будет рад, если я его отыщу. Если он в «имении». Может получиться что-то вроде предательства с моей стороны. Вдруг он там прячется.

— Нет! — сказал я решительно. Страх оказаться стукачом и наводчиком на секунду сделался сильнее страха перед подполковником. Так часто бывает у людей из нашей среды, их порядочность результат — выбора между двумя гадостями.

Марченко сразу понял смысл этого моего душевного извива. Самое противное было в том, что съехав в омут рефлексии: предательство — не предательство, я как бы признал важный практический факт — старик скрывается возле антенны. С чего я решил, что это так?! Но тут уж ничего нельзя было поделать, что называется — заиграно.

— Не ной, деда не тронем, ничего ему не будет.

— Почему это?

— Да я тут думал-думал — никакой он не мститель, и в этих делах с балконом и самосвалом впрямую не виноват. Сам прячется от страха.

— Но если он ни при чем, зачем он вам?

— Что-то важное, он наверняка знает. Зна-ает. Твоя задача сказать ему, что бояться ему нас нечего. Пусть идет к нам, будем вместе бояться.

Я согласился подумать.

Подполковник сказал, что пришлет машину, и положил трубку.

Уже через пять минут я звонил ему, чтобы все-таки отказаться. Ну ни с какой точки зрения мне не следовало мчаться в ту дыру. Кто решил, что он — там? Двенадцатилетняя девчонка и полурехнувшийся подполковник. А если они каким-то чудом правы, я предатель, я выдам ненормальному менту беззащитного, несчастного старика на расправу. Уверения, что они его не тронут — вранье! Кругом дрянь!

Я звонил, звонил, но подполковник был недоступен. Он выигрывал у меня эту партию с закрытыми глазами.

Нет, так просто они меня не втравят в свои игры. Растворюсь на время, как тот же Ипполит Игнатьевич. Переночую не дома, к которому Марченко пришлет свою идиотскую машину. Пусть она здесь потомится под окнами.

Я набрал номер Петровича. Ему я первому звоню, когда, что-нибудь не так. Безотказность великая вещь. Привыкаешь к ней как к воздуху. И тем более сильно потрясает, когда с воздухом возникают проблемы.

Петрович на секунду взял трубку, глухо извинился, и сказал, что выбегает из дому. У него все плохо.

Несколько минут я сидел как оглушенный, потом дошло: что-то с его парнем. Если бы ерунда творилась всего лишь с бизнесом, он реагировал бы не так.

Еще два телефона, где бы меня могли спокойно принять, не напрягаясь и не заставляя напрягаться, молчали.

Другие два телефона, где могли принять, но после церемоний и приседаний, двумя разными дружелюбными и благовидными способами отказали. Даже и не обидишься.

Василиса?

Нет уж. Живет одна, пока доеду, чего-нибудь приготовит вкусного, и можно сделать вид, что примчался только из-за внезапных барнаульских документов… нет, нельзя!

Позвонил Любе Балбошиной. Она прямо заверещала от радости, пьяненькая, но деловитая. Как хорошо, что ты согласился. Давай прямо послезавтра, у нее заезд каких-то интересных людей, будешь гвоздем вечера. Договорились? Пока! Я вспомнил, о чем мы с ней договаривались. Хрен тебе.

И тут позвонили мне. Савушка. Со своей всегдашней программой: был на реке, туман такой задумчивый, как будто река разумна. А ветла, если всмотреться, не к воде тянется, а обратно, то есть вырывается. Поэт. Приезжай, брось сейчас все и приезжай, дурень! Ведь пожалеешь, скоро всего этого уж не будет. Погоды стоят как на заказ, никакие старики не упомнят, и ведро, и под утро дождик, и все наливается соком, и ни ветерка, ни тучки днем. Природа старается, чтобы ее запомнили такой.

Он даже не предполагал, как близок я был в этот раз, чтобы сорваться и рвануть к нему на речную пристань. А и правда, дел никаких, а там ветлы, и ведро. Но тут Савушка стал читать стихи. Он специально отъехал подальше от радиоактивной Москвы, дабы поймать незамутненную, росистую ноту.

Цвет неба до жути истончен,

порывами мечется рожь,

и кажется воздух непрочен,

в нем скрыта тревожная дрожь.

Какая рожь? на дворе март! И потом, в трубку он поет благостно — а текст какой-то неврастенический, «воздух непрочен». Что за чепуха, вон говорят, что «над всей Испанией безоблачное небо» именно в климатическом, а не в политическом смысле. Я высказал ему что-то в этом духе. Он, тут же взвился, наоскорблял разными способами. Правда жизни и правда искусства — не одно и то же. Он как человек может предаваться сладостному созерцанию разумного тумана, а глубинное поэтическое в нем бьет тревогу.

Господи, кто только не бьет эту тревогу — и врачи, и учителя, и экологи, тревога, она самая потерпевшая у нас. Савушка презрительно фыркнул в трубку и сказал, что я когда-нибудь захлебнусь своей бесплодной иронией, каламбур — дырка в разуме.

Слушал и думал: а ведь я его и на этот раз не пошлю. А приедет, буду с ним носиться. Чувство вины меня извиняет.

Похвалил и положил трубку.

Ничего, встану пораньше, часов в семь, и на метро к себе в «Зоил».


Встал в полшестого, и вышел из дому в шесть, деревья тонули во мгле, пахло неприятной городской сыростью. Собаки, рывшиеся в мусорных баках, выглядывали по очереди, ворона зевала на ограде газона. На детской площадке тяжело, хриплоголосо резвилась какая-то непротрезвевшая молодежь. Упорный парень крутил на детской карусельке двух хорошо одетых, но отвратительно хохочущих девиц. Я не успел даже раздражиться, потому что мне навстречу шагнул человек в форме. Где он тут мог скрываться? И если уж был подставлен сюда подполковником, почему не прекратил эту терроризирующую весь утренний двор маевку на детской площадке?

— Поехали, — сказал сержант. Тот самый, вежливый, запомнившийся мне по ночному налету на мою квартиру. И чтобы снять все вопросы, добавил: — У меня приказ.

Что было делать в этой ситуации? Пойти в милицию жаловаться на милицию? Рассчитывать на противоречия московских ментов с подмосковными, это все равно что пытаться Евросоюз натравить на Америку. Наверняка у сержанта и бумага какая-нибудь есть.

— Машина там.

Я сел на заднее сиденье, показывая этим, что еще не сотрудничаю с ними, а всего лишь подчиняюсь силе. Сержант не стал комментировать мое поведение. В узких коридорах между домами рулил как на гондоле по пасмурному венецианскому каналу, разрезая поверхность длинных луж. Выехал на Стромынку, уже забитую машинами. В такую рань! Москва рано или поздно подавится своими автомобилями.

Сержант взял с переднего сиденья пластиковый файл с бумагами, и, не оборачиваясь, протянул мне.

— Материалы.

Я думал, это ордер на мой арест, оказалось — распечатка всевозможных сведений о графе Кувакине. Мне не пришлось сидеть в интернете. Сержант протянул мне маленький фонарик, совсем такой же как у подполковника в камере. При этом воспоминании меня передернуло.

— Здесь все, что удалось найти.

Сильнейшее раздражение завозилось в районе солнечного сплетения. Почему я должен все это читать и что-то в связи с этим соображать?! Есть же вот, пожалуйста, подчиняющийся приказам сержант, пусть он! Пусть он пробирается в логово иллюминатов и затаившихся сталинистов от науки! Водитель словно прочел мои мысли.

— Я бы пошел сам, но, понимаете, там каждая собака меня знает. И любого из наших. Там кроме косметического центра, есть еще и хороший стоматологический кабинет, так вот мы к нему приписаны. Спонсорская помощь по зубам. А зубы у нас в районе у всех почему-то плохие. Бывать часто приходиться.

Объяснение это меня не успокоило. Меня теперь раздражала сама идея — ну с чего это вдруг все решили, что искать надо в Кувакинском имении? Если вдуматься, очень поверхностное умозаключение, да еще и высказанное ребенком. Впрочем, вчера, я уже на эту тему злился.

— Вы почитайте, почитайте.

Я начал вынимать пачку листков из пластиковой упаковки. И как-то сразу сделался себе смешон, да так, что даже немного заныло небо. Нет, я не считал абсолютно все разговоры о масонстве, о вредоносной для нашего отечества их роли пустым звуком, видом развлекательной культуры, вроде астрологии и оккультизма. Я даже кое-что читал по этой части, могу поддержать иллюзию почти профессионального разговора. Пусть стоят себе по окраинам моего воображения загадочные замки розенкрейцерства, тамплиерства, бродят графы Сен-Жермены, я с удовольствием буду читать и рассуждать об этом, но вот чтобы впустить это все в реальную мою жизнь… И в шесть часов утра поскакать с милицейским сержантом за Кольцевую дорогу в какое-то подозрительное имение какого-то невнятного, двести лет назад почившего графа?

Все же я включил фонарик, в основном для того, чтобы обмануть сержанта. Какой смысл мне с ним-то конфликтовать?

Да, граф Александр Борисович Кувакин был масон. Об этом сообщалось в самой первой строке «документов». Предлагалось сразу вслед за этим не совершить две ошибки. 1. Никак не связывать Александра Борисовича со скандально знаменитой минеральной водой Кувакой. 2. Не путать с Александром Борисовичем Куракиным, блестящим аристократом периода царствования Александра 1. Куракин тоже был масоном, но масоном легкомысленным, просто по требованиям тогдашней светской моды.

Кувакин же воспринимал свою тайную роль всерьез. «Подхватил» он эту заразу не много ни мало во время Итальянского, вернее даже Швейцарского похода Суворова. То, что Александр Васильевич, наше полководческое все, также был масоном, я знал и без подсказки «документов». Интересно, сильно ли ему это помогало в конкретном деле на Сент-Готарде?

Я громко хмыкнул.

— Что, смешно? — Почему-то обиженным тоном поинтересовался сержант. Видимо полковник сумел заразить его ощущением огромной важности этого дела. Юмор и масонство вещи несовместные. Особенно, в сознании сержанта. Я сказал, что это такой у меня чих, хотя мне было и правда смешно. Трясущаяся рука с фонариком, прыгающий текст, масоны… Хотя и для рефлексии оставалось место: а что если не подполковник смешон со своими потусторонними подозрениями, а я со своим легкомыслием? Драматургия наказания за самоуверенность так ведь и строится: сначала ты ходишь иронически поплевываешь, а потом лежишь кровью похаркиваешь.

Идем дальше:

На территории имения Белые Овраги был воздвигнут шестиугольный храм. Каждая из граней «соответствовала одной из логем «основного учения»: истина, добро, красота, геометрия, логика и молчание». Венчался храм не крестом, а статуей Мудрости в полный рост и с толстой каменной книгой в руке. О внутреннем устройстве храма было известно немного, потому что внутрь пускали мало кого. Прозелитизма кувакинская «религия» не предполагала, любопытствующих отсекала, к радениям допускались, как в Вавилоне или Египте, только жрецы или приравненные к ним.

Тайна радений останется тайной навсегда, потому что от храма теперь остался лишь фундамент, шестиугольный, но молчаливый. Описания литургий не осталось. Хотя не исключено ведь, что старое и тайное знание стекло по разрушаемым временем стенам и залегло в корнях храма. И когда-нибудь корни эти воспалятся в десне ближайшего Подмосковья. В разные периоды девятнадцатого и двадцатого века предпринимались попытки раскопок в районе фундамента, но всякий раз что-нибудь мешало — то крестьянский бунт, то кремлевский приказ.

В материалах намекалось, что и внезапная ярость окрестных крестьян в 1897 году явно была кем-то инспирирована и проплачена очень щедрой водкой неизвестного происхождения; и приказ из «органов» явился не совсем обычным образом. Послушная советская археология в тот, 1928 год тихо свернула свои палатки и заступы и отбыла. Один, самый неугомонный кандидат наук, попытавшийся навести справки — а почему, собственно, был такой приказ, и от кого именно он исходил, был резко одернут кем надо. Не «он», даже, а «она». Некая кандидат исторических Евгения Ракеева.

Помимо храма, Александр Борисович Кувакин построил за «липовой аллеей» двухэтажное здание и назвал его «магистериумом». Это была самая настоящая алхимическая лаборатория. Как утверждалось в материалах, оснащенная по последнему слову тогдашней техники. Сам Брюс бы обзавидовался. Трудились в «лаборантах» два пожилых немца. По тому, как она была расположена, можно было заключить, что хозяин не стремился выставить ее на всеобщее обозрение. Она пряталась не только за строем лип, но и за высокой фигурой барского дома, к тому же имела в тылу глубокий черемуховый овраг (вот откуда название — Белые), так что случайно, во время прогулки по окрестностям, ее увидеть было нельзя. Графа легко было понять — тайная всякая деятельность в те годы уж совсем не приветствовалась.

Разные и всякие люди наезжали к нему в гости…

Только Калиостро не было. Впрочем, кажется, и не могло быть, по срокам.

История графа кончилась как-то невнятно. Якобы он сам, в порыве непонятного чувства, сжег храм Мудрости, где после пожара на следующий день нашли гуляющего козла. По другим рассказам, просто велел мужикам веревками стащить с крыши статую, а на ее место водрузить козлиную башку, и мужики через некоторое время сами пустили туда желтого петуха.

Как он умер и где похоронен, — не сообщалось.

Через год после того невнятного приказа, в 1929 году в имении был основан институт «управляемых биополей».

Я считывал текст с трясущейся в руках страницы, ползая по строчкам пятном света, и у меня крепло ощущение, что информация из 20 годов двадцатого века выглядит куда мифологичнее графско-козлиных историй.

Имение для «разворачивания своих особых нужд» просил известный товарищ Барченко (за Барченко мелькнула тень Марченко, хоть крестись!), но потом внезапно убыл на поиски Шамбалы. А вот тут указывается, что просил он его уже после возвращения, чтобы как следует исследовать артефакты добытые во время высокогорной экспедиции.

Его забрали прямо во время эксперимента. Какого? Над кем?

Знаменитый кровяной деятель Богданов тоже бывал в Белых оврагах, но чем именно отметился, известно не стало.

Кто курировал наверху немалое это дело? Дорожка расследования уводит к кабинетам самых первых лиц.

Кстати, интересный факт, аспирантка Ракеева (она что, превратилась в аспирантку обратно из кандидата?), стала на время сотрудницей института. Специализировалась не на исторической проблематике, а как химико-физик. Но потом была репрессирована, и, кажется, погибла.

Директором был в то время некий Колпакиди. Утверждалось, что это он написал донос на Барченко. Копия доноса не прилагалась.

Колпакиди тоже взяли.

С его арестом связана единственная истерика, устроенная Калининым Сталину. Не исключено, что просто совпадение. А может, и нет. Да, и странно: Калинин наезжает на Сталина. Не типично. Или очень уж задело?

Колпакиди почти удалось совершить побег из внутренней тюрьмы ГПУ. Один из надзирателей сам открыл ему двери камеры — другой межкоридорную переборку. Застрелен во внутреннем дворе. О судьбе надзирателей ничего не говорится. Меткий же стрелок умер под пытками. Чего хотели от него добиться, какой информации?

С этого момента деятельность института намертво засекречивается. Чем он занимался во время войны?

После?

Какие-то информационные очертания проступают лишь в конце семидесятых. Обычный тусклый «ящик», возня с заурядными полупроводниками. Областной статус. Скромное финансирование. Собрание аутсайдеров от науки.

— Приехали, — сказал сержант, словно ждал, когда я переверну последнюю страницу.

У меня плохой вестибулярный аппарат. Меня укачивает не то что на волне, но и на проселочной дороге. Чтение во время езды тоже тошнотворно. Не знаю, от чего мне было тяжелее — от процесса автомобильного чтения, или от качества «информации». Я отошел к ближайшему столбу и наклонился, тяжко икая.

Сержант смотрел на меня без сочувствия.

Очистить желудок не получилось, потому что он был пуст. Вытирая рот голой ладонью, я вернулся машине. Почему у меня никогда нет с собой платка? Потому что мать давно умерла, а жены никогда не было. Впрочем, это отговорка, я знаю холостяков, всегда снаряженных идеально чистыми платками.

— Это там, — сказал сержант, протягивая салфетку, вынутую из бардачка. Милиционер оказался цивилизованнее журналиста.

Я узнал это место. Именно сюда я привозил Ипполита Игнатьевича. Вон она, решетчатая металлическая вышка с большой тарелкой наверху. Чтобы добраться до ведущей к ней асфальтированной аллее, нужно пересечь небольшую придорожную деревеньку. Передние дома истерично сверкали окнами, встающее солнце било в них из-за наших спин. Пролетающие трейлеры, заставляли их на мгновение погаснуть, а потом они опять демонстрировали готовность сиять. В этой деревеньке всегда светило солнце, как в Альпах.

— Вам нужно идти туда. Видите, магазин и подстанция. Между ними.

— А не рано?

— Они открываются через полчаса. Идите. Ближе подъехать не могу. Там все поймут.

Я кивнул и отправился в сторону закрытого магазина.

Проулок был кривой, сжатый с двух сторон заборами и космами старой, сухой травы. Поперек каждые пять шагов лежала лужа. Перешагнуть ее было нельзя, приходилось огибать, семеня по краешку, хватаясь за стебель репейника, при этом один полуботинок обязательно съезжал в воду.

Тишина, населенная только моим раздраженным сопением.

Нет, где-то, как старый, осипший петух затарахтел мотоцикл — побудка для здешней техники.

Мужик стоит на крыльце, почесывая живот через майку. Смотрит на меня подозрительно. Да я и сам себе был подозрителен. В том смысле, а нормален ли я? Что я делаю? Зачем?!

Проулок шел под уклон, резко вильнул, и вот асфальт, свежий, гладкий, вода покрывала его большими плоскими каплями, и активно испарялась. Я двинулся сквозь редеющий туман в направлении холма, равномерно поросшего одинаковыми, неинтересными соснами.

Такой чепухой, с которой меня вынудил ознакомиться сержант, забиты полки всех книжных магазинов в Москве. Оказаться ходоком по этому дебильному делу, что может быть позорней?! Хватит, товарищ подполковник, взяли меня на непонятный испуг, но теперь хватит! В каждой заброшенной деревенской часовне у них сидит код Да Винчи! Я решил…

Да ничего я и не решал. Дойду сейчас до речки, она петляет в ивняке под холмом. Посижу на берегу с полчаса, и доложу, что… что не пустили? Нет, тогда Марченко опять меня погонит на штурм.

Доложу, что зашел, поспрашивал, на меня посмотрели очень круглыми глазами. И оставьте меня в покое. А был ли дедушка?!

Да, вот река, речка, почти ручей. И аккуратный, чуть выпуклый мост. На той стороне — стена сосняка.

Я остановился на мосту, опершись локтями о перила. Вода течет. Течет себе. Не для себя, а именно себе. Пахнет растерянной, как бы только-только появившейся сыростью, а пластиковые бутылки на берегу уже так грязны, что почти начали сливаться с природой. Дальше не пойду. Задержусь на этом философском пункте: река, мост, текущая вода…

Нет, философское настроение не наступало. И в моем решении саботировать разведмероприятие, была изначальная червоточина. Сам не верил, что удастся так легко откосить от исполнения. Поэтому, когда в кармане заворочался звонок от Марченко, я просто выпрямился, сплюнул в речку, и побрел вверх на сосновый холм, срезая асфальтовый вираж, утопая подошвами в песке, перемешанном с хвоей.

Тропинка очень скоро влилась в асфальтированную аллею, два ее поворота в теснинах голого боярышника, и я перед воротами. Направо и налево — стены темного кирпичного забора. На стоянке рядом пяток иномарок. Сквозь решетку ворот виден фасад двухэтажного с псевдоклассическими колоннами дома. Он был устроен на манер московских городских усадеб Шереметевых или Васильчиковых, поменьше первой, побольше второй. Крылья выгнуты вам навстречу как объятия. Общее ощущение ухоженности, успешности этого куска подмосковной суши, несмотря на естественный весенний непорядок в остальной природе.

Большая кнопка в воротной тумбе.

В кармане снова ожил телефон. Я нажал кнопку, открыл крышку «нокии», и провел переговоры с секьюрити в присутствии подполковника. Сказал, как учили, что я клиент, по интернету связывался сегодня утром, желаю некоторых процедур.

Решетка из мощных прутьев запикала, калитка щелкнула, пропуская внутрь. Я закрыл телефон.

Контролируешь, ментяра, контролируй.

Перед крыльцом заасфальтированная площадка, посреди нее шестиугольная (конечно) клумба: бетонная чаша, наполненная даже не вскопанной, а как бы взбитой, расчесанной грабельками землей. Будущим цветам тут будет приятно.

Открыв дверь в старинном фасаде, я проник в пространство хай-тека. Стены, потолок, мебель — все этакое. Две симпатичных девушки за стойкой регистратуры, черные поджарые диваны, аквариум в виде стеклянного корабля. Не он утонул в море, а оно в нем. Это я рассмотрел и понял уже чуть позже, когда пообщался с девушками, и уселся в удобное до невозможности, хотя и хлипкое на вид кресло.

Моя легенда: проблемы со сном, надо бы подкорректировать, но не медикаментозными средствами. Мне пообещали, что через пять-семь минут меня примет доктор для консультации и назначит нужный курс. Подполковник сказал, что с «моим» диагнозом больные пользуются максимальной свободой передвижения по зданию и территории. Максимум за сутки я должен сориентироваться, и установить, где прячется «дедушка». Деньги на первый взнос прилагались к «материалам».

Меня продолжало подташнивать, хотя и старался улыбаться девушкам, грациозно сидевшим на фоне электронного плаката, где раз в полминуты примерно менялись листы из серии «Сон разума рождает чудовищ». Странный выбор, по-моему, если здесь лечат сном. Словно прочитав мои мысли, живой плакат сменил пластинку, и пошли более уместные картинки: «Спа-салон «Аркадия», здесь вас заставят полюбить себя!». Спа — от слов «спать».

Но мне еще сильнее захотелось отсюда убраться. Аркадия, блин.

Понятно, что ничего экстраординарного от меня не требуется. Играй на биллиарде, гуляй по парку, рубай в столовке овсянку и стреляй по сторонам внимательным взглядом. А через пару дней можно с чистой совестью сказать — не было никакого дедушки, и все. А если здесь и правда лечат нервы, то и хорошо. Мои нервы расшатаны, и давно. Стоит набежать какой-нибудь тучке, как я впадаю в панику. Вегетативка наверно, если я знаю, что это такое.

Когда я ничего не обнаружу, пусть подполковник проверяет сам, если ему надо.

Но мне тоскливо, противно, авантюристическую жилку у меня видимо удалили еще в младенчестве, как у японских новорожденных удаляют аппендикс. Или уже не удаляют. Не люблю приключений, даже полностью безопасных. Как пошла игра в шпионство.

— Вам плохо? — Спросила меня одна из девушек, и я понял почему. Я продолжал беззаботно улыбаться, это усилие в смеси с моральной тошнотой, которую все не удавалось преодолеть, родила на лице ужасающую гримасу. Нет, хватит с меня подполковничьих фантазий! Уже прямо завтра я сорвусь отсюда, и все!

Зазвонил телефон. Петрович.

— Можешь сейчас приехать?

— Я…

— Приезжай!

— Я в больнице, вернее… — Я, извиняясь, улыбнулся в сторону девушек. Обозвать их роскошный салон больницей…

— Что-то серьезное? — Озаботился Петрович.

— Да, нет. То есть…

— Тогда приезжай. Прошу тебя!

Скверно. Петрович никогда меня ни о чем не просил. Я вообще не предполагал, что у него может возникнуть ситуация, в которой будет нужна моя помощь. Отказать ему я, понятно, не мог. Но просто встать и уйти я тоже не мог. Паук-подполковник, сидя на нарах, крепко держал в руках нити своей паутины. И перед девчонками как-то неудобно. Вскочил, убежал. Я, конечно, псих, но неприятно, когда меня принимают за психа. Трагическая ситуация: состояние выбора, и что бы ты ни выбрал, выберешь неправильно. Я почувствовал, как внутри закувыркалось, захлебываясь экстрасистолами, мое поношенное сердчишко. Я всегда был паникером, и единственное чему научился к зрелым годам, это говорить себе в таких ситуациях — это паника! Никакой практической пользы от этого не было, я все равно вел себя по-дурацки, но как бы на законных основаниях.

Девушки смотрели на меня внимательно. За их спинами появилась очередная наглая ложь по поводу возможностей их «Аркадии». И я резко встал. В голове шумело, желудок же выстлался льдом, тело вспотело все. Я положил локти на прилавок и, глядя между работницами, спросил голосом, интонациями которого не мог управлять.

— Мне нужен Ипполит Игнатьевич Зыков.

— Что? — Спросили они тихим хором.

Я вдруг почувствовал, что веду себя правильно: сейчас грубым напором сорву тонкий замысел Марченки. Слон в посудной лавке.

— Есть основания считать, что он находится в вашем учреждении. Ипполит Игнатьевич Зыков. — В интонации моего голоса содержался намек на то, что тут, в «Аркадии» его удерживают насильно.

— А вот и доктор, — с большим облегчением сказала одна из девушек.

Полная, красивая как пирожное бизе, женщина в белом. Она все слышала. Но смотрела на меня спокойно. Становилось понятно, что на биллиарде я здесь уже не поиграю. Сейчас меня выставят. Я был согласен. Хотелось бы только, чтобы вежливо, без вышибал. И я смогу с чистым сердцем доложить подполковнику, что меня «раскололи». Сам виноват. Но по второму разу меня сюда уж не погонишь.

— Пойдемте, — сказало бизе.

Сердце мое опять дернулось.

Все смотрели на меня выжидающе. Мне хотелось просто удрать. Но было нельзя. Я медленно вернулся к креслу, взял с него свою куртку. Прости, Петрович, задержусь. Мне придется с ней пойти. И не из любопытства, хотя было понятно — про «дедушку» здесь знают. Если разобраться, я разведал достаточно: он здесь, так пусть подполковник гонит сюда своих орлов.

Женщина в белом повернулась и пошла вглубь здания. Можно было рвануть к выходу, но я двинулся за ней.

Лифт! В двухэтажном здании?!

Поездка была короткой и неприятной. Женщина на меня не смотрела, и была абсолютно спокойна, что действовало мне на нервы, и так уже сильно перекрученные.

Я был смят и растерян, но убранство холла на втором этаже сумело меня поразить. Дубовые панели на стенах, фикусы в кадках и пальмы, медведи и стволы Шишкина на стене. Секретарша за столом с кремлевской лампой и черным страшным телефоном.

Меня попросили подождать «секундочку», я затравлено оглядывался. Секретарше я был неинтересен, она возилась со своим смартфоном, не все здесь было стилизацией.

Итак, что я скажу, когда меня спросят: зачем я пришел? Изначальная легенда развалена моей паникой. Новую убедительную мне сейчас не сочинить. Говорить правду? Я представил, как глупо будет выглядеть моя правда: сбитые женщины, наказанные милиционеры, подполковник, спрятавшийся в камере собственного РОВД…

И дверь в кабинет открылась.

Белая врачиха впустила меня внутрь и ушла.

Убранство кабинета продолжало по стилю то, что я видел в предбаннике. Пятидесятые годы. Это я заметил краем сознания, потому что главное внимание занял человек в кресле. Толстый мужчина в белом халате, с голым, заостренным кверху черепом. Края бровей опущены, нижняя губа выпячена.

— Присаживайтесь.

Я присел, но он не начал говорить. Значит, это моя обязанность. Два раза проглотив слюну, я начал:

— Мне бы хотелось увидеть Ипполита Игнатьевича Зыкова.

— Вы его родственник?

— Сосед.

— Ну хоть что-то.

Он хочет сказать, что рад моему приходу?

— Что с ним?

Хозяин кабинета поиграл бровями.

— Нарушение мозгового кровообращения.

— Когда это случилось?

— Четыре дня назад. Состояние сложное, есть угроза инсульта. Мы делаем все возможное.

Так. Что же еще спросить?

— А-а, к вам его привезли?

— Нет, это случилось здесь, в том самом кресле, в котором сидите вы.

Представляю себе, старик пришел ругаться, он был странный уже в тот день, когда я его привозил в здешнюю ментовку…

— А почему вы не сообщили в милицию?

Брови поднялись и опустились.

— С какой стати? Человеку стало плохо, мы уложили его в палату интенсивной терапии. Попытались связаться с родственниками. Но у него с собой практически не было документов.

— Он скандалил?

По тонким губам врача пробежала усмешка.

— Скандалил.

— Тут что-то не так. — Сказал я, хотя сначала собирался всего лишь подумать это.

— Что вы имеете в виду?

— У вас тут солидное, явно очень дорогое заведение, для чего вам тут держать, да еще в палате интенсивной терапии, нищего старика? Сколько это стоит в день?

— Триста долларов. Раньше было дороже.

— И вы хотите убедить меня, что так вы поступаете всегда, подбираете на дороге бомжей, и укладываете…

— Нет, не подбираем. Ипполит Игнатьевич все же не бомж. Но вы правы, тут случай особый.

— А-а.

— Мы с Ипполитом Игнатьевичем хорошо знакомы. Меня, кстати, зовут Модест Михайлович, я директор, и главный держатель акций этого предприятия.

Я опять сказал «а-а».

— Когда-то, давно, мы работали вместе с Ипполитом Игнатьевичем. В самом конце восьмидесятых. Я был ведущим инженером в разваливавшемся нашем институте. А он заместителем главного бухгалтера, председателем местного комитета, потом возглавлял какую-то ревизионную комиссию, я уж не помню, как это тогда называлось. Сколько он у меня крови тогда выпил. — Вдруг всем большим своим организмом вздохнул Модест Михайлович.

— Не понял.

— А чего тут не понимать. Назревала приватизация, акционирование, никто в этом ничего не соображал, а я соображал, или думал, что соображаю. Повел, что называется, за собой массы, меня выбрали руководителем на конкурсной основе, и вот теперь здесь мы имеем то, что имеем.

— А Ипполит Игнатьевич бился за справедливость?

— Ну, слава Богу, вы все понимаете. Не спорю, он истерически честный человек, чужой булавки не возьмет, но в определенные исторические моменты такие люди объективно превращаются в тормоз. Вредный, ржавый тормоз!

Директор опять вздохнул.

— Если бы вы знали, сколько он написал писем, сколько накликал проверок, лет шесть или восемь мы в основном занимались тем, что отбивались, доказывали, что мы не воры, не бандиты, не обираем вдов и сирот.

Он говорил просто, не позируя, без самодовольства и злости. Сказать, по правде, я даже где-то его понимал. Мне снова вспомнилась история с маминой стиральной машиной.

— Мы объективно не могли сохранить институт, ну не нужен он был тогда никому, да и сейчас о реанимации какой-то речь не идет. Все ценное оборудование стало уже хламом, контингент поменялся. Кто смог перестроиться, тот работает и зарабатывает. Тем, кто захотел уйти, мы выплатили какие-то, по тем временам реальные деньги. Заметьте, никто на нас не жаловался, не судился с нами, только Ипполит Игнатьевич. Но так же не бывает: один прав, а все остальные — сволочи!

Я подумал, что иногда бывает.

Модест Михайлович встал, и сделался коротконогим, квадратным человеком, халат доходил у него почти до пола. Формирование приязни к нему во мне приостановилось.

— И вот, обратите внимание, этот самый Ипполит Игнатьевич, считающий нас ворами и хапугами, является к нам с новым, каким-то совсем уж безумным скандалом, а мы, вместо того, чтобы тихо его выпроводить, сбросить в районную больницу, укладываем к себе, в палату, где каждый койко-день стоит десять тысяч рублей.

Я заметил щель в его речи, в которую удобно было вклиниться.

— А что он кричал, о чем скандалил?

Модест Михайлович остановился, посмотрел на меня мрачно.

— Знаете, у стариков такое бывает часто, им все время чудится, что их облучают, что за ними вот-вот явятся и украдут инопланетяне, это тот самый случай. А тут еще и горе…

— Он говорил, что у вас тут работает какая-то установка, и она…

Директор поморщился, ему было явно неловко беседовать о таких нелепых вещах.

— Слава Богу, вы все и сами знаете.

— А сколько ему еще валяться?

— Трудно сказать. Состояние стабилизировалось в известном смысле, но он пока недоступен.

— Как это? — Вскинулся я.

Он усмехнулся.

— Нет-нет, посмотреть на него вы можете хоть сейчас, просто он вас скорей всего не узнает.

— Но все-таки мы сходим к нему.

— Конечно. — Просто сказал доктор.

Я был очень доволен собой. Расклад получался для меня идеально подходящим. Старика я нашел, но говорить с ним нельзя, ко мне не подкопаешься и я через полчаса смогу уже рвануть к Петровичу, выполняя дружеский долг. Прощай подполковник!

Мы вышли из кабинета.

— А много у вас больных?

— Нет, больных немного. У нас лежат люди, которые могут позволить себе дополнительную заботу о своем здоровье, работающие над своим имиджем, преодолевающие последствия предыдущих перегрузок.

Выводят из запоя, понял я.

— А почему никого не видно. Я вот не столкнулся ни с одним пациентом пока я здесь.

— А мы в административной части. Палаты в крыльях здания. Сейчас мы туда пройдем.

Мы подошли к стеклянной стене, директор отпер ее электронным ключом, она как-то осмысленно пискнула, и мы покинули территорию 50-ых годов.

— А там, это специально, в административной зоне, я имею в виду интерьер?

— Конечно специально. Кабинет просто антикварен, хватило ума не уничтожать все евроремонтом. Там такие люди заседали. Есть любимая пепельница Микояна, письменный прибор, которым пользовался Устинов, ну, тот маршал. Каждая деревянная панель аутентична. И медведей и Серова копировали чуть ли не члены Академии художеств.

Чувствовалось, что он говорит об этом с удовольствием.

Мы довольно долго шли по тихому ковролиновому коридору, мимо стеклянных, полупрозрачных дверей. За спиной у нас гасли лампочки, перед нами загорались.

И опять никто нам не попался, ни больной, ни санитар.

— Здесь.

И эта дверь отворялась с помощью электронной штуки, возникшей в руке Модеста Михайловича. Палата была небольшая, потому что одноместная, и производила очень солидное впечатление. Именно в таких должны были, по моим представлениям, лежать партийные начальники в прежних времен и нынешние миллионщики. Вокруг постели сложные приборы с мигающими лампочками на пультах, какие-то провода присоединены к обручу на голове Ипполита Игнатьевича и к браслету на руке. Здоровье скандального старика было под особым контролем.

Сам он признаков жизни не подавал. Бледная голова на белой подушке. Заострившийся профиль. Едва заметно подрагивающие крылья носа, полупрозрачные, плотно закрытые веки.

— Да, — сказал я, потому что почувствовал необходимость что-то сказать.

— В свое время мы избавились от него с большим трудом. Хорошо, что подошел пенсионный возраст. Иначе он бы отравил нам всю коммерцию. Впрочем, и так сделал достаточно. Кто бы мог подумать, что через двадцать лет он будет нашим привилегированным клиентом.

Доктор саркастически хмыкнул.

Старик лежал бледным профилем на белой подушке, очень плотно закрыв глаз. Я смотрел на него с полминуты. Больше я ничего не мог для него сделать.

— И что же будет с Ипполитом Игнатьевичем дальше?

Собеседник поморщился.

— Будем лечить. Сколько бы нам это ни стоило. Надеюсь, нам удастся выписать его в удовлетворительном состоянии. Сейчас он ничего не слышит, не понимает, это не кома, не совсем кома, такое особое состояние, как говорят наши Гиппократы.

— А если он здесь умрет? — Спросил я, и сразу почувствовал, что зря спросил.

— У вас есть еще вопросы?

Я забормотал что-то про родственников, которых у старика нет.

— Похороним за счет заведения. Но уверен, до этого не дойдет.

Было видно — ему хочется, чтобы дошло, и как можно скорее.

— У вас все?

— Да, практически все.

Мы пошли к выходу. Директор вышел первым. Я, перед тем, как выйти за ним, обернулся.

И остолбенел.

Ипполит Игнатьевич смотрел мне вслед довольно широко приоткрытым глазом. Я что-то промычал, дернулся в сторону директора, потом опять обернулся, глаз старика были уже опять зажмурен.

— Что с вами?

— Мне показалось…

— Креститесь, — атеистически усмехнулся Модест Михайлович.

— Нет, я к тому, что в свое время мы с Ипполитом Игнатьевичем много говорили об этом институте, и об имении графа Кувакина.

Я врал, никогда мы с ним ни о чем подобном не говорили.

— Он собирал какие-то материалы по истории этого заведения, еще о тех временах, когда тут алхимией занимались.

— Да?

Модест Михайлович усмехнулся, и повел меня не обратно, а вглубь коридора, открыл дверь в стене, и мы начали спускаться по лестнице. У меня мелькнула мысль, что он меня уже провожает. А как же моя куртка у него в кабинете?

Мы вышли на задний двор основного корпуса. Здесь было все не в такой ухоженности как с лицевой стороны. Но все же не в запустении. Две дорожки обсаженные кустами, уходящие куда-то вниз под небольшим углом.

К Белому оврагу, сообразил я.

Мы прошли, хрустя песочком по одной из них примерно до середины, свернули на тропинку, совершили небольшой подъем.

— Вот, — сказал директор, показывая на небольшой со снесенной вершиной холм, занятый кустами высохшего прошлогоднего репейника и такой же крапивы.

— Что?

— Масонский знаменитый фундамент.

— Да, да, здесь был храм со статуей Мудрости на крыше. Да?

— Смотрю, вы тоже собирали «материалы» о кувакинском имении?

— Не-ет, это все по рассказам Ипполита Игнатьевича.

— Понимаю.

— А скажите, раскопки вам тут не предлагали провести?

— Теперь это частная территория, государством ничего не охраняется, потому что от построек восемнадцатого века фактически ничего не осталось.

— А алхимическая лаборатория?

Моя осведомленность не испугала директора. Он даже, кажется, зевнул.

— Она… ее даже немного видно, стена крупной каменной кладки между теми стволами. Над нею длинный стеклянный купол. Вон там.

— Вижу, да.

Мне хотелось туда сходить, но я не хотел выглядеть шпионом. Пришел к дедушке, якобы, а сам давай шнырять среди старины.

— Так вы говорите, никакого восемнадцатого века?

Модест Михайлович уже откровенно зевнул.

— Почти никакого, только отдельные камни. С точки зрения исторической намного интереснее вот эта радиовышка.

Он резко обернулся, и указал на ту самую четырехгранную решетчатую конструкцию, высоко вознесшую в небо свои ржавые ребра.

— Для историков науки тут есть материал. Мы не сносим ее специально, не вандалы же мы. Может быть, кто-то и заинтересуется. Это очень интересная штука. Она появилась раньше Шуховской башни, той, что на Шаболовке, знаете?

— Да, конечно. А в чем ее, ну, секрет?

— Извините, я не специалист, а администратор. И еще раз извините, мне пора.

— Понятно.

— Вас проводят.

— А моя куртка?

— Она уже ждет вас на выходе.

Я сделал несколько шагов, но остановился. Нельзя было просто так выйти из этого разговора. Явился как озабоченный судьбой дедушки, а ухожу как экскурсант, осмотревший интересные развалины. Я обернулся.

Модест Михайлович стоял на месте, и, набычившись, смотрел мне в спину.

— А Ипполит Игнатьевич… я бы хотел…

— Мы сообщим вам, если наступят серьезные изменения в его состоянии. Оставьте девушкам свои координаты.

— И…

— Шансы у него есть. Вы же видели, он и глаза время от времени открывает.


Только что от платформы домодедовского аэропорта отошел белый аэроэкспресс. Сразу же вслед за этим на платформу вышла группа молодых людей — явно только что прилетели. К ним, расстроено глядящим вслед равнодушно исчезающему поезду, бросились местные транспортные зазывалы. Предлагали такси, места в маршрутке, в автобусе — минут через десять тронемся!

Сначала один из пассажиров откололся от группы и побрел в сторону припаркованных чуть в сторонке автомобилей. Потом другой. Стало ясно, что никакая это не группа, каждый сам по себе искатель подходящего транспорта.

Зазывалы крутились вокруг, сообщая, что следующий рейс аэроэкспресса только через час, что было заведомой ложью и недобросовестной косвенной рекламой своего способа перевозок.

— Такси? — спросил один из гостей столицы, высокий юноша с бледным худым лицом и бритым, удлиненным черепом. — Где твое такси?

Водила засуетился, стал объяснять, что нужно пройти вон за те ворота, там еще чуть-чуть, и…

— Пройти? — Брезгливо поморщился пассажир, и спросил, показывая в сторону группы иномарок, стоящих неподалеку. — А это что?

Назойливый таксист пожал плечами, буркнул что-то, мол, тоже отвезут, и откололся.

Пассажир подошел к ближайшему почти новому «фольксвагену». Хозяин машины, здоровый, рыжий дяденька, улыбнулся ему со всей возможной приветливостью, и поинтересовался куда везти. А оплата? По счетчику, естественно. Сколько километров, столько денег. Так, куда вести? Красносельская? Поехали.

Водитель, несмотря на «быковатую» внешность — стрижка, шея, перчатки с обрезанными пальцами, оказался на редкость общительным, приветливым человеком. Быстро нашел тему интересную пассажиру. Конечно, футбол. Долго, во всех подробностях обсудили детали перехода Аршавина и Жиркова в «Арсенал» и «Челси». Машина летела в сторону города как стрела. Руки водителя в перчатках с обрезанными пальцами мастеровито лежали на руле. Сам он то и дело поворачивался к клиенту, улыбался, демонстрируя самое лучшее к нему расположение.

Через какие-нибудь сорок минут они уже поворачивали на Красносельскую улицу.

— Вот тут мне лечили зуб. — Сообщил водила, когда они проезжали мимо районной стоматологической поликлиники.

— А мне даже рвали, — поддержал тему пассажир. — Вот в этот двор, пожалуйста. Теперь налево, еще раз налево. Стоп.

Глухой, тихий двор. Две овчарки бегают среди голых кленов. У дальнего подъезда две старушки принимают скудные солнечные ванны на скамеечке.

— Сколько я вам должен?

— Смотрите сами, по счетчику тридцать четыре километра. Километр восемьдесят рублей. Две тысячи семьсот двадцать.

— Восемьдесят?

— Да.

Водила ткнул в пластиковую карточку со своей фотографией и какими-то цифрами, прилепленную на приборной доске над счетчиком.

— Фирма «Аякс», зарегистрирована, все по закону. Восемьдесят рублей за километр пробега.

— Надо было сказать, когда я садился.

— Надо было спросить, когда я приглашал.

Странность разговора заключалась в том, что пассажир говорил совершенно спокойно.

— Надо смотреть, куда садитесь. — Водитель тоже пытался говорить совершенно спокойно, но внутри немного все же искрило. Он привык, что в этом этапе уже начинается скандал.

— Надо предупреждать.

— Платить будете? — Водитель перестал вдруг улыбаться, и разом превратился в опасного на вид громилу.

— Нет, конечно.

— То есть как?!

Водитель попытался сделаться еще более страшным: брови сдвинулись, брови раздулись.

— Я сейчас пойду домой, а холостой пробег будет вам наказанием за мошенничество.

— Какой домой?! Я те сейчас…

Он не договорил, в салоне стало темнее. Четверо крепких парней подошли с разных сторон к машине и теперь, наклонившись, в нее заглядывали.

Рыжий водитель что-то невнятно заныл, включил зажигание, схватился за рычаг переключения скоростей. Пассажир с оригинальным черепом положил свою левую руку на руль.

— Не делай, глупостей. Никуда ты отсюда не уедешь.

Один из парней стоявших снаружи положил на капот кирпич.


-----------


Проходя мимо секретарши Петровича, я отметил краем глаза, что лицо у нее испуганное. Остановился.

— Что с ним?

Круглые глаза девушки стали еще больше. Сотрудники, насколько я могу судить, шефа своего любили, он был для них не просто начальник, но отец родной. С отцом что-то случилось, все в шоке.

Он сидел в углу в кресле, до предела ослабив галстук, и, откинув голову, как будто таким образом пытался выпростаться из ситуации. Рядом на низком столике стояла квадратная бутылка, на стопке бумаг стакан. Запах алкоголя висел в опрятном деловом воздухе этого кабинета.

— А-а, — сказал Петрович, не поднимая голову. — Садись.

— Что случилось?

— Родя.

Сначала я даже немного успокоился. Ну набедокурил великовозрастный скинхед. Неприятно, но не фатально. Правда, прежде в таких случаях Петрович обращался не к бутылке, а к телефону. Или мчался сам на место несчастья, улаживать лажу, устроенную парнем.

Я сел. Было понятно — имеем дело с чем-то новеньким.

— Ну.

Петрович выпрямился.

— Как ты думаешь, с одной почкой долго живут?

Автомобильная катастрофа? Пырнули заточкой в дворовой драке? Отбили ментовские сапоги?

Оказалось, дело в другом. Намного необычнее. Года два назад была у Роди девушка, был с девушкой роман, некоторое время балансировавший на грани брака. Я хорошо помнил — это была забавная пара. Угрюмая гора по имени Родя, и маленькая тонконогая, ручки-спички, обезьянка с морковными волосами и заплаканным взглядом. Тогда все кончилось внематочной беременностью с соответствующими осложнениями. Петрович, конечно, нашел хорошую клинику с лучшим хирургом, девушку (кажется, Милу) спасли, и даже сохранили детородную способность. Но роман рухнул. Петрович, одной рукой подпихивая Миле деньги, врачей и другие блага, другой рукой уложил в постель к сыну жаркую платную девушку, и выбил клин клином.

— Вчера она (как я понял — Мила) позвонила ему. Из клиники. Сразу после гемодиализа. Родя, я и подумать не мог, помчался туда. Нужна, оказывается, пересадка. Почки у девчонки ни к черту. Ну, я говорю, не проблема, денег нет, но найдем. Для такого дела найдем.

— Не сомневаюсь.

Он искоса поглядел на меня. Взял бутылку за квадратную талию, показал мне — хочешь? я отмахнулся. Он налил себе. Но пить не стал. Держа в кулаке стакан, сказал.

— Понимаешь, Родя решил, что это из-за него.

— Что из-за него?

— Ну, что почки у нее отказали после той истории.

— Так бывает, наверно.

— Хрен его знает. — Нервно рявкнул он, и шумно выпил. Потом продолжил объяснения, размазывая капли по губам и щекам: — Дело не в том, как бывает, а в том, что Родя вбил себе это в голову. Чувство вины — жуткая вещь, стоит только впустить внутрь, сожрет, источит, выест всю нервную систему.

Я вздохнул.

— Он решил, что отдаст ей свою почку.

— Погоди, может, еще не подойдет, не всякий всякому донор.

— Он говорит, что уже там что-то проверил, предварительно, и вроде бы все сходится.

— Когда он успел? Наверняка это дело не быстрое.

— Хрен его знает. — Опять дернулся Петрович.

— Надо связываться со специалистами.

— Да, да, конечно, да. И ты понимаешь, все эти годы ни одного упоминания о ней. Как будто волной смыло, и один, всего лишь один жалобный звонок и — все с ног на голову. У него же были бабы, потом фашизм этот его дурацкий. Какие тут могут быть почки! лучше бы сел на годик.

Я ничего не сказал.

— Твердит «меа кульпа», и хоть ты тресни. Причем ни из чего это не следует. Мы же не знаем, как и с кем она жила эти три года. Когда я ему это сказал, он в драку полез. А потом сбежал.

— Ты бы послал за ним кого-нибудь. Последить.

— Я бы послал, только мои парни теперь по домам сидят, экономия. Я, конечно, позвонил, только где его теперь искать.

— У ее больницы.

Петрович достал платок, вытер влажные, несчастные губы.

— Да. Правильно, что ты приехал.

— И объясни там этим лекарям ситуацию. Если он будет там настаивать со своей почкой, пусть сначала звонят тебе.

Мне было даже немного неловко втолковывать такому умному человеку, как Петрович, такие простые вещи. Чадолюбие отшибает способность к спокойному размышлению.

— Мне кажется, что подарить почку так же трудно, как и купить. Куча анализов, документов. Ничего не случится прямо так вот послезавтра. Придумаем что-нибудь.

Он кивал, и шмыгал носом.

— Ты понимаешь, чего я еще испугался. Он меня удивил. Совсем какой-то новый человек. Ребенка же, думаешь, наизусть знаешь, где какие у него кнопки. Тем более что он у меня не вундеркинд, скорей оболтус. За такого, кстати, сердце болит еще сильнее.

Хорошо, что у меня никаких детей нет.

— Понимаешь, как будто у него внутри все переделалось, другое нутро. Как одержимость какая-то. Он и раньше, когда орал что чурок надо резать и давить, тоже вроде бы как одержимый был, но не так. Сейчас все по-другому. Внешне все вроде и прежнее, но орех другой в прежней скорлупе. Даже страшновато.

Я кивал. Родю в последней модификации я не наблюдал, поэтому и не спешил формировать о нем мнение.

— Ты съездишь со мной в больницу?

Мне было и неловко, и приятно. Неловко видеть морально побирающимся своего сильного друга, и приятно чувствовать, что с моей стороны наконец включился механизм отдачи душевных долгов. Разумеется, поеду, и сколько нужно раз. Что-то надо было сказать этим измученным глазам.

— Можешь на меня рассчитывать.

Господи, насколько мало готовая фраза выражает то, что хочешь выразить.

Завибрировал телефон, конечно, — подполковник.

— Едем прямо сейчас. Женек, а?

— Конечно, только один разговор.

— Ты быстро?

Я встал, чтобы удалиться к себе, не хватало еще и подмосковные масонские тайны сейчас обрушить на голову подавленного отца.

Марченко был мрачен.

Чего-то другого он ждал от моего визита в «Аркадию». Про внезапно открывшийся мне вслед внимательный глаз Ипполита Игнатьевича я рассказывать не стал. Благоразумно. Подполковник вцепился бы в этот факт.

А так что имеем: лежачего инсультника, и вся информация которой он, возможно, обладает, закупорена в нем, а я ни в коем случае не могу быть рассматриваем как специалист по откупорке.

Было даже слышно, как мается Марченко на том конце разговора. О, я его понимал, но нисколько не жалел. Он не может решить насколько опасно для него выйти из камеры, так пусть сидит себе и взвешивает возможные последствия хоть до полного одурения.

Я не собираюсь развеивать его подозрение, что началась мстительная охота на милиционеров-убийц какого-то советского графа Монте-Кристо, отсидевшего по ложному обвинению двадцать лет и выигравшего в казино миллиард, и теперь тратящего его на подкуп лихих дальнобойщиков, чтоб те наезжали на оборотней в погонах. Я не прощу Марченке своего вонючего соседа и не польщусь на его бредни о расплывчатом мировом правительстве.

Не только не стал развеивать жгучего сомнения в его душе, но, наоборот, кое-что сгустил. Живо описал ему странное поведение Модеста Михайловича на фундаменте масонского храма. Пошел даже на небольшой обман, сказал, что к зданию «алхимической лаборатории» меня не пустили, хотя я и всячески пытался к ней прокрасться.

Что-то там, в «Аркадии» нечисто — таков был смысл моих намеков. Марченко нарастающе сопел как вентилятор, когда всю его мощь вызывает работающий на пределе своих возможностей процессор.

— «Аркадия», это современное название, сам Кувакин называл свое заведение «Эсхатон».

— Да-а, — почти игриво спросил я, — а что это значит?

— Еще не знаю, но тебе придется поехать туда еще раз.

Такого поворота я не ждал и не хотел, и, как оказалось, был где-то в глубине готов к отпору.

— Нет уж.

— Что?!

— Не ревите на меня. Я и так сделал больше, чем обязан был. Я не желаю оказаться в положении Ипполита Игнатьевича.

— Так ты считаешь, что это не инсульт, а они сами его обкололи и тебе так предъявили?

О, Господи, опять съезжаю в старую яму. Марченко мне напомнил гадину-мать из фильма «Чужой», которая в самый последний момент хватает за ногу, уже почти спасшуюся героиню.

— Ничего я не считаю. Никуда больше не поеду. До свидания.

Надо было сразу вырубить трубу, за две секунды, что я медлил, подполковник успел крикнуть, что подло с моей стороны бросать в беде раненого старика.

После разговора настроение у меня стало таким же плохим, каким оно было у Марченко в начале его. Прилипчивая преступная сволочь. Не может испугать, так давит на моральную педаль.

Но я больше не куплюсь.

Объективно, я могу помочь дедушке? Нет. Так и нечего дергаться.

И тут поступил телефонный удар с другой стороны.

Нина!!!

Ах, опять забрать Майку?

Я вспомнил про Петровича и резко отказался. Надо знать меру. Не договаривались, что я буду возиться с ней постоянно!

— Ты помнишь, что я тебе обещала, если ты откажешься?

Очень, очень хотелось ее просто послать, но я хорошо помнил, что она мне обещала, я с резкой интонации сполз на интонацию просительную, и что-то запел о друге, о сыне и его почке, и о том, что может случиться непоправимое.

— Мне плевать, она будет ждать тебя у памятника Тимирязеву в пять.

И тут рвануло.

— И мне плевать.

И я бросил трубку. В мусорную корзину. Я знал: там полно бумаг, и она не разобьется. Нет, хватит, ну займу я эти денежки, постепенно выплачу алименты. Продам машину! Куплю что-нибудь подешевле. Возвращаться из «тойоты» в «девятку» не хочется. Ну, что, я за гидроусилитель руля продам свою бессмертную душу?! Опять же — поддержка отечественного производителя.

В мусорной корзине обижено задребезжало, как будто прибор осознал, где находится, и выражал неудовольствие.

Ладно, скажу, что готов буду подъехать к шести тридцати, тоже кое-что. Родю то мы за пару часиков обломаем, надеюсь.

— Я в машине. — Сказал Петрович.


Через час мы сидели на кухне дома у Петровича. Втроем с Родей.

Парень мне не нравился.

Он был спокоен. Пил только минеральную воду, как будто намеченная им в подарок почка уже ему не принадлежала. Отвечал на наши словесные с отцом наскоки трезво и ясно.

На предмет совместимости-несовместимости он тесты все уже прошел.

— Когда?! — Вскинулся отец.

Он пожал громадными плечами.

— Я просто не говорил.

— Не хотел радовать раньше времени?

Родя опять ответил плечами.

Кстати, он переоделся. Никакой кожи, заклепок, башмаков с протекторами от колесного трактора, никаких цепей с серебряной дребеденью разнокалиберных символов на шее. Тоже, наверно, из опасения, что врачи не примут орган, исходящий из такого навороченного тела.

Петрович глянул на меня. Затравленно и растерянно. Я схватился за бутылку коньяка. Нет, ему было нужно не это. А, надо было нанести интеллектуальный удар по этой крепости неразумия. Но все аргументы мы уже вытаскивали и предъявляли.

Кто говорит, что только пересадка выход из положения?

Оказалось, что это проверено и доказано.

Кто сказал, что именно из-за связи с ним, с Родионом, стали гибнуть ее почки? Доказано ли, что ее внематочная беременность была от него, от Роди?

Достаточно, что это было возможно.

Значит ли вся эта суета, что ты собрался жениться на ней после всего?

Нет. Еще нет. Это не только ему решать.

Тогда, ты что, мать Тереза, чтобы заботиться обо всех?

Это вопрос задал я, и зря, потому что мать Родиона в ее юные годы дразнили «пани Тереза», за сходство с одной из героинь телепередачи «Кабачок 13 стульев».

Получилось неловко. И отец, и сын посмотрели на меня с удивлением.

Я покраснел и посмотрел на часы. Просто так, рефлекторно. И увидел, что они показывают половину пятого. Занервничал. Ни при каких раскладах я уже не попадал на свидание к Тимирязеву. Казалось бы все, успокойся. Дело не сделано. Ищи покупателя для машины, проводи предпродажную подготовку, подыскивай себе какой-нибудь жигулевский хлам на замену, потому что без машины в твоей работе никак.

Родион посмотрел на нас с неожиданно доброй, мудрой улыбкой и сказал.

— Ну что вы раскудахтались. Неужели непонятно — я должен это сделать, должен. И еще ни в чем никогда в жизни я не был так уверен, как в этом.

И вот тут я, повинуясь немой просьбе друга, выскочил из засады с последним «интеллектуальным» вопросом. Я выразил сомнение, что почка Родиона, а он весил никак не меньше ста тридцати килограммов, может поместиться в сорокапятикилограммовом теле Милы.

— Просто не влезет, — добавил я, и глотнул коньяка прямо из горла.

Родион взял со стола бутылку минералки, и вышел из кухни.

Петрович сидел боком ко мне, и не смотрел в мою сторону.

— В конце концов, можно дать взятку врачам, чтобы они отказались, — повторил я его собственную мысль, высказывавшуюся еще в машине, но Петрович лишь тяжело вздохнул, и наехал ладонями на лицо.

Я чувствовал себя виноватым.

Они оба несчастны, вернее, сын в упоении от возможности получить тяжелую, но благородную травму, отец в тоске оттого, что тот в упоении и что у него такой бесчувственный, и туповатый дружок.

Телефон.

Нина!

Я даже обрадовался. Уж если ты позвонишь, так теперь! Ударение на втором слоге.

— Майя уже полчаса сидит одна на Тверском бульваре.

— А что я могу сделать, пусть сидит. На Тверском бульваре пусть сидит!

Нина не слышала этого вскрика, отключилась.

Я не знал, что мне делать. Коньяка не хотелось, растирать физиономию, бессильными ладонями — передразнивать друга?

— Езжай, — сказал Петрович. В очередной раз он валил меня своим великодушием. Лучше бы эгоистически упивался своим собственным горем, и я тогда не посмел бы от него отколоться.

— Езжай.


Итак, Нина.

Опять.

Сколько раз давал себе слово не откупоривать этот сосуд. На самом деле я ведь ничего не простил, ничего не забыл. Просто интенсивность переживаний настолько стушевалась, что почти не беспокоила. Смирился с тем, что понять это существо я не в состоянии, потерял желание его понять. Отодвинул на самый край существования, за печку под веник. Нет, опять просачивается, опять лезет в самый центр моей жизни.

И ведь это я ее бросил! Почему при этом я считаю, что она победитель?!

А как я мог ее не бросить?!

На самом деле, ничего особенного, если говорить о внешности. Не красавица. Небольшого росточка, фигура… ну все как у Чичикова, не толстая, и не тонкая, глаза не большие, и не маленькие, рот, вот рот как раз пухлый, сочный, мне никогда и не нравились до нее такие. Да и в ней не нравился, я с ним смирился, потому что это был ее рот. Не просто рот, а уже немного и пасть. Всегда готовая чего-нибудь сожрать. Не обязательно речь о еде. Хотя и еду. Как она поглощала шелковицу в Крыму, якобы решая свои проблемы с кровью, она глотала ее самозабвенно, час простояла под деревом, полузакрыв глаза, облизываясь. То же было с клубникой, черешней, устрицами, мужчинами… Жизнь в поисках гемоглобина и легкоусвояемого белка.

И всегда поверх работающего рта — предельно невинная улыбка круглых карих глазонек. Теперь-то я понимаю, что работала она примитивно, но тогда на меня действовало.

Дочь крупного, известного ученого. Экономического академика Богомольцева, он тогда, в годы больших перераспределений, был одним из финансовых гуру. Кивал очкастой башкой в каждом втором телевизоре и загадочно улыбался.

Нина пошла в университет, когда никто еще не подозревал, что через каких-нибудь семь-восемь лет главными людьми станут нотариусы и бухгалтеры. И ее красивый филологический выбор окажется чепухой. Русская литература откажется кормить не только тех, кто ее изучает, но даже и тех, кто ее производит. Так что и красный диплом МГУ на тему «Буддийские мотивы в творчестве И. Бунина», и диссертация по творчеству Георгия Иванова превратятся в хлам.

Нина перестроилась в один момент, и даже не теряя своей обычной бодрости. «Зачем изучать творчество человека, который не мог себе заработать на новые подтяжки». Я присутствовал при этом ее разговоре с подружками парикмахершами. Занимаясь буддизмом и эмигрантской поэзией, она водила знакомство с теннисными тренерами, зубными врачами, гинекологами, автомеханиками и парикмахершами. Всеми теми, кто делает жизнь глаже и легче. Это были финишные годы советской власти, лозунг «обогащайтесь» еще не был выброшен над страной официально, но во всех порах перестроечной жизни уже кипела капиталистическая работа.

Я был страшно, животно влюблен в нее, и она была для меня сфинкс, шифр, тайна. Чем она откровеннее вытирала об меня ноги, тем больше крепчало мое причудливое чувство.

Я был влюблен до такой степени, что мне даже показалась умной и справедливой фраза про поэзию Георгия Иванова. То есть я не мог поверить в то, что она, кандидат филологических наук, может сказать такую явную пошлость. Наверно, тут какой-то выверт мысли, мне, в силу моей косности, недоступный. Одна из подружек-парикмахерш поинтересовалась, а какого рода подтяжки хотел себе сделать этот Иванов — что, морщины подобрать или как? Пришлось смеяться вместе со всеми этой шутке.

Важно то, что, сойдясь со мною, она изменила своему официальному жениху.

Сам виноват! Так объяснила мне Нина, и я с ней согласился. Будущий дипломат, которого я так никогда и не увидел, получил тройку «по специальности», и, стало быть, его заграничная карьера встала под большой вопрос. Ну могу ли я себе позволить выйти замуж за такого пентюха, советовалась со мной Нина. Официальный жених, отрекомендованный как превосходный любовник, был отставлен за тройку по японскому, я даже на кол с минусом не мог бы рассчитывать в смысле карьеры.

Я помалкивал. Я трудился как негр на плантации в ее кровати, и не мог себя переломить — строил убогие, как теперь понимаю, идиотические, планы общего нашего будущего.

Познакомила нас Любка Балбошина. У себя на вечеринке. Они были соседки, Любкин папаша тоже был из больших академических чинов. Нина соизволила соскользнуть к ней с пятого на второй этаж, как раз с целью мести своему неудачливому японисту.

Тут я. Одинокий, в лучших своих джинсах, с бутылкой шампанского внутри, достаточно для того, чтобы раскрепостить скромное мое обаяние.

В тот же вечер я был осчастливлен.

И очень быстро оказался в жуткой ситуации.

Мне было недостаточно оставаться просто телом, сопутствующим ей в койке. Смел претендовать на большее. Считал себя не идиотом, идиот. Что-то ведь читал, статейки пописывал, что вызывало совершенно неприкрытое презрение с ее стороны.

Она, уже в то время задумывавшая дезертирство из филологии в парикмахество, со снисходительной ужимкой, придя на кухню, захлопывала очередную мою толстую умную книжку, как бы говоря, да ладно тебе, плюнь ты на этого Делеза, и на Лакана плюнь, ты ведь пялишься в эти строчки только затем, чтобы доказать, что тоже не дурак, так не докажешь.

Даже, когда оказывалось, что я читаю то, о чем она даже не слыхала, она умела это обернуть в свою пользу — значит и не надо этого читать! Мои умственные рассуждения вызывали в ней демонстративную зевоту, и она ставила меня на место, заводя разговоры о заседании своей кафедры, где ей доводилось сидеть с людьми, фамилии которых вызывали у меня скрытый трепет.

Я был в том положении, которое меня никак не устраивало, но был согласен находиться в нем сколь угодно долго.

Она и не думала познакомить меня с семейством. Ни мать, ни, тем более, отец академик обо мне и не слыхали. Женихом оставался все тот же японист. Мельком познакомился с сестрой Ольгой, матерью одиночкой, тоже весьма снобского вида девицей из трехкомнатной кооперативной квартиры на Соколе. Причем, как я понял, знакомство это состоялось только потому, что Нине понадобились ключи от отцовской дачи, оставшиеся у Ольги. Мы примчались, и меня тут же отправили выгуливать огромного, непроницаемого, как древний египтянин, добермана. Даже чаю не предложили. Нина шепнула, что ей предстоит неприятный семейный разговор.

Повторяю, готов был терпеть.

Но при условии, что я хотя бы в постели у нее один.

Она утверждала, что это именно так. Мол, я такой молодец, что куда ей что-то там еще!

Настоящий кошмар начался, когда я заподозрил — это не так.


Я вышел из метро на Пушкинской, и понял, почему прорвало шлюз, и все эти столетней давности помои опять затопляют меня.

Потому что Пушкинская.

Страшный маршрут вдоль Тверского бульвара.

Тогда, двенадцать лет назад, была зима. Высилась громадная ель на берегу улицы Горького. Громадина в ликующих лампочках. Предновогодняя московская суета. Даже машины урчали в грязном снегу примирительно, а пешеходы пахли мандаринами. А я прятался за хвойной башней. Посреди всех этих отвратительных радостных предвкушений, представляя собой выеденную, выгоревшую скорлупу человека. Я выследил ее (Нину). И носился за ней потому что был легок как воздушный шарик, и меня просто увлекала кильватерная струя, тянувшаяся вслед за бодрым аллюром ее измены.

Сумел я выследить ее только потому, что у нее сломалась машина и она поставила ее в какой-то левый гараж, и стала доступна моему пешему наружному наблюдению.

Я давно, давно уже стал догадываться, что с геометрией наших отношений в зимнем московском космосе что-то не так. Есть какая-то невидимая тяготеющая масса, искривляющая привычные орбиты.

Все было как всегда, и любвеобильность ее, и легкое покровительственное презрение ко мне, даже попытки подыскать для меня какой-то заработок — моя журналистская нищета была ей отвратительна с самого начала, и я это терпел, потому что даже вон Георгию Иванову это не прощалось.

Да, я понимал, Нинон моя не Матильда де ла Моль, ей недостаточно мужчины всего лишь с умом и характером. Но не буду хаять все советское дворянство оптом, мне приходилось встречать маршальских внучек, готовых за любимым не только в Бирюлево в коммуналку, а прямо в настоящую Сибирь.

Я спустился по ступенькам на мартовский сегодняшний песок Тверского бульвара и отправился вниз к несуществующим Никитским воротам.

А тогда была зима.

Выпустив ее из своей съемной однушки в Плющево, я крался за ней до метро «Выхино», укромно трясся в соседнем вагоне. Пригнувшись бегал по переходам. Мерз в чужих парадных.

В общем, я нашел то, чего хотел бы не найти.

Армянин. Рудик Гукасян. Аспирант Плешки, у отца пара собственных кафе в Кисловодске, а скоро будут и в Москве. Как будто в насмешку над чем-то, он жил в доме, что громоздился над магазином «Армения». Я знал квартиру, я знал окна, я стоял за новогодней елкой и пил портвейн «Агдам» из горлышка. Надо было бы зарифмовать ситуацию армянским коньяком, но не было денег. Стоял часа два. Не знаю, что бы я делал, если бы мне пришлось стоять так всю ночь. Не задавался этим вопросом.

Окно погасло.

Рудик вышел ее провожать. Армянин как армянин, вернее даже ничего особенно вызывающего армянского в нем и не было. Хорошо (явно лучше меня) одетый горожанин слегка восточного вида. Даже, если бы я ничего о них не знал заранее, то по тому, как они ворковали, понял бы — у них было! только что было!

Он пытался поймать для нее такси. Она отказывалась. Он настаивал. Она отказывалась.

Отказалась. По жестам было понятно — пойду в метро, мне тут рядом, извини. Ну, ладно. Иду. Иди. Расцеловались как несомненные любовники. У Рудика не было никаких поводов думать, даже отдаленно догадываться, что где-то есть такой я. И он выглядел абсолютно спокойным. Но то, что она обманывает и его, меня не грело.

Они расстались у елки, только она была между нами. Я старался не дышать.

Она перебежала Тверской бульвар, спустилась в метро.

Рудик достал сигарету, несколько секунд смотрел вслед исчезнувшей любовнице, потом пошел к дому. Так и не закурив. Тоскуешь, гад! Он зашел в магазин. В «Армению». Меня уже тошнило от этой все воспроизводящейся смысловой рифмы. Я продолжал стоять за елкой. Туда-сюда мимо шли люди. Что мне теперь делать? Я даже не стоял, а висел, так был пуст, меня могло сдуть порывом ветра в сторону улицы под машины.

И тут я увидел удивительное сквозь просветы в кроне.

Нина перебегала Тверской в обратном направлении, направляясь к моей елке.

Она приближалась решительным шагом, распахнув полы своей роскошной белой дубленки, сдвинув на затылок дорогой, расшитый платок, уверенно ставя ноги, как будто каждым шагом вдавливала в асфальт металлическую кнопку.

Я знал эту походку. Это — охота, это принятое решение.

Нужно было подумать — она что-то решила сообщить Гукасяну, но у меня мелькнула мысль, что она видела, что за елкой скрываюсь я, и теперь хочет выяснить отношения со мной, отделавшись от Гукасяна.

Я пришел в ужас.

Совершенно не знал, хочу ли этого выяснения. Знал только, что страшно, окончательно, бесповоротно убит, раздавлен, но хочу ли сейчас скандала, не знал.

Стал еще дальше запрятываться за холодную хвою.

Нина приближалась. Она уже была так близко, что я сквозь переплетение веток видел блеск ее глаз. И в этот момент, она резко повернула направо, и пошла по ступенькам вниз на бульвар.

Ни то, ни другое. Ни я, ни Гукасян. Может быть, к себе в ИМЛИ, на Воровского, но уже почти ночь.

Краем левого глаза я увидел, что распахивается дверь «Армении», и выходит Рудик. Держа в руках пакет. От него до Нины было где-то тридцать, даже меньше шагов. Поверх автомобильных крыш замерших перед светофором, ему была отлично видна сцена на которой разворачивались события. Я тоже, прячась от приближающейся Нины, зайдя елке слишком в тыл, был у него как на ладони. И, удивительно, в этот момент никого больше на этом оживленнейшем куске московской земли больше не было.

Но Рудик вел себя странно, он, склонив голову, рылся в пакете, вынесенном из магазина. Что, проверял количество звездочек на бутылке?

Наш динамичный любовный треугольник застыл в мгновенном равновесии, и тут же развалился, освобождая предоставленную случаем сцену.

Я осторожно вернулся на противоположную сторону елочного тела, Нина решительно процокала каблуками по ступеням, и ступила в тень бульвара, не увидев, ни меня, ни Рудика. Она явно была занята мыслями не имевшими отношения ни к нему, ни ко мне. Он, остался стоять со склоненной головой у стеклянной витрины, все роясь и роясь в пакете.

Дождавшись, когда белая дубленка уплывет достаточно далеко по сумрачному бульварному туннелю, я, бросился на узкую дорожку, идущую вдоль бульвара параллельно основному руслу.

Несчастный Рудик меня не заметил, и я с облегчением забыл и о нем, и о его странном поведении, и стал красться за призрачной белой фигурой.

Если она обернется, шеренга деревьев, отделяющая основную аллею, от моей боковой, пусть и редкая, меня прикроет. На моей стороне свежий, прохладный мрак, и каждый погасший фонарь мне брат.

Если бы меня спросили, почему я так боюсь быть ею замеченным, я бы рассердился, но объяснить ничего не смог. Просто шел следом и все.

Куда? Зачем? Обнаружить себя, я бы не посмел. Почему я здесь? Что я делаю в эту пору на бульваре?

Но не вечно же шляться за нею вот так, безмолвным соглядатаем совсем уж глупо?!

Все отвратительное, что я мог узнать, я уже узнал. Что мне нужно еще разведать?

Честно говоря, мне было все равно, куда она сейчас торопится. Кажется, где-то здесь живет ее подружка Аллочка, актерка кукольного театра, забавная матершинница, вечно брошенная каким-нибудь любовником.

Кстати и парикмахерша, одна из тех двух специалисток по подтяжкам, как раз стрижет где-то в переулках, у нее студия под крышей. Надо добираться на шестой без лифта, и все равно очереди.

Мне просто надо было ее куда-то «сдать», на хранение, пока я один в тишине соберусь для разговора.

Нина шла все так же быстро. Миновала место, где со временем будет памятник Есенину, но в ту зиму об этом ничто на это не намекало.

Да, я иду за ней, потому что не могу решить — что мне со всем этим делать. Да, получил по морде со всего размаху целым Гукасяном. Но, если вдуматься, я ведь ей не муж.

Даже не жених. Никаких знаков владения, одно лишь страшное желание полностью и жадно собственничать.

Правая сторона бульвара была освещена слишком сильно, и я, воспользовавшись встречей с большой веселой компанией, перебежал на левую сторону, в бесконечную, почти до самых Никитских тянущуюся тень.

Я нервно хмыкнул. Не хватало мне еще начать ее оправдывать. Ты, Женечка, не хочешь, скажи себе честно: надо с нею рвать. Несмотря на все, что узнал.

Куда она так гонит?

Она шла точно по середине бульвара, и впереди у нее был только один объект, который она не могла миновать — статуя Тимирязева. Мне человек сорок говорили, что если посмотреть на него сбоку, то создается полнейшее впечатление, что великий ученый мочится. Всякий раз, когда я пытался блеснуть этой информацией, мне в ответ морщились: знаю, знаю.

Не успел я додумать эту мелкую мысль, как Нина вдруг начала резко отклоняться от осевой линии маршрута. И стало сразу же ясно, что она не к постаменту рвется, а к человеку, который стоит шагах в десяти от памятника и поглядывает на него со стороны.

Было уже темно, и только желтые городские фонари неравномерно освещали утоптанный снег, черные кусты, голые лавки, искрились проносящиеся огни машин.

Стоял декабрь, но пахло февралем.

Мужчина у памятника обернулся к подбегавшей Нине. Они бурно обнялись. Причем он сразу вонзил свои ладони под полы распахнутой дубленки, получая доступ к теплому телу. Меня даже затрясло, настолько я мог представить это ощущение.

Какое-то доброе дерево бросилось ко мне, и я почти полностью скрылся за ним. Почему-то в этот раз мне было намного неуютнее, чем там, на другом конце бульвара за новогодней елкой. Неуютнее, но, вместе с тем, не так больно.

Я потом, через знакомых узнал, что это был Вадик Коноплев, начинавший входить в моду театральный художник, но, в конце концов, так и не вошедший. Теперь вообще, как выясняется, мертвец.

Нина и Вадик обнимались так жарко и радостно, что я уперся лбом в кору дерева, породы которого не знал, и мне казалось, что я портвейновыми парами просверлю его насквозь.

Они обнимались как люди, только что спихнувшие все свои неприятные дела, отбросившие всех ненужных людей, теперь они принадлежат только друг другу.

Я чувствовал, что плохо спрятался, я стоял тихо и смирно. Броситься в обратном направлении было немыслимо — заметят!

А они все продолжали обниматься.

Уже идите куда-нибудь!

Делайте, что хотите, только не поблизости от меня.

Я не удержался и выглянул.

Коноплев смотрел на меня. Нет, его взгляда не было видно в тени Тимирязева, но вся постановка фигуры, разворот плеч, подъем головы, все говорило за то, что я замечен. Замечен, но не опознан, хорошо, что Нина обнимается спиной ко мне.

А если она обернется? Захочет подойти рассмотреть? Тогда уж лучше бежать!

И я рванул.

Резко отделился от уже пьяного от моих паров дерева и решительной иноходью кинулся влево, туда, где был выход с бульвара на проезжую часть. Пусть потоки машин, мне это было все равно. Проскочил перед возмущенным троллейбусом и бегом вверх по бульвару.

Меня ничем нельзя было пронять. Я так считал. Но, увидев за выступом ближайшего дома Гукасяна, я споткнулся, чуть ли не упал.

Он стоял, прижимая к груди кулек, и смотрел туда, куда перед этим смотрел я.

Мы с ним встретились взглядами.

Он не знал меня, но, кажется, уже многое про меня понимал. Наверняка видел со стороны мою агонию за деревом.

Мы смотрели друг на друга недолго. И через секунду сделали одно и тоже, обернулись и поглядели в сторону Тимирязева.

Положение теней изменилось, и теперь было отчетливо видно, что художник смотрит в нашу сторону. И хотя тоже о нас ничего не знает, но, кажется, все понимает.

Нина резвилась у него на груди, прикладывая голову то левым, то правым ухом к замшевой куртке.

На секунду сложная конструкция из любовников замерла, и тут же прекратила существование.

Я ретировался первым. Решительно обогнул здание ТАСС, даже как будто рассматривая выставленные в окнах фотографии, и двинулся в сторону консерватории.

Что я оставил за собой, меня не интересовало.

Рана была глубокая.


Заживала рана медленно. Сильно помогло выздоровлению то, что Нина с родителями и своей, неизвестно от кого полученной беременностью, махнула в Англию на длительное время. Не знаю, как у кого, но для меня государственная граница была как бы пропитана целебными веществами, смягчающими страдания. Кстати, если бы она умерла, то есть удалилась за еще более непроницаемую границу, я бы наутро проснулся здоровым, как мне кажется.

Лет уже через пять, снова на вечеринке у Балбошиной встречаю мою мучительную фемину. В первый момент я испугался — сейчас внутри заноет! Нина выглядела очень хорошо, загранично, «успешно».

Ничего внутри в тот момент как ни странно не шелохнулось.

Кто мы теперь друг другу? старые знакомые, можно даже поцеловаться.

О дочери она тогда ничего не сказала. Или что-то было в разговоре? Не помню. Я был слишком не в том состоянии, чтобы напрягаться, вникать. Отряхивал прах со своих ног и сбрасывал кандалы. Это уже не мое, это уже не ко мне! И взлетел.

И почти не вспоминал потом, до самого появления Майки.

Почему она тогда мне ничего не сказала прямо?

Может быть, Гукасян и Коноплев в тот момент еще имелись в наличии, и на них она рассчитывала больше?

Не знаю, и знать не хочу. Один спился, другой сидит.


На выходе из бульварной аллеи меня встретил порыв прохладного и пыльного мартовского ветра. Я на секунду заслонился рукавом, а когда убрал руку, остановился от неожиданности.

Справа от Тимирязева стоял — Коноплев. Я сразу понял, кто это. На дне памяти у меня лежала та, зимняя картинка, и сегодняшняя весенняя, наложившись на нее, дала эффект абсолютного и мгновенного узнавания.

Он меня увидел и не сдвинулся с места. Тоже узнал? Что она ему тогда обо мне рассказывала? Показывала фотографию? Зачем? Просто догадался, кто я? Нет, кажется, мы все же были в одной большой компании. Я подошел ближе, поскольку это была моя обязанность, я опоздал на встречу.

Коноплев смотрел на меня напряженно. Спросил:

— А где Нина?

Конечно, этот вопрос сбил меня с толку. Я хотел в ответ спросить у него, где Майка, но она сама мне ответила, выскочив из-за памятника, сверкая злыми и веселыми глазами.

Мы с Коноплевым покосились на нее, и вернулись к рассматриванию друг друга. Стараясь что-то понять, и медленно что-то понимая.

— Ты спился и умер, — сказал я ему.

— А ты утонул в Крыму в бурную погоду, — ответил он мне, дойдя до той же стадии в своих размышлениях, что и я. И мы сразу же покосились на Майку. Она показала мне язык и сказала, почему-то с презрением в голосе.

Загрузка...