«Если мы неверны, то Он пребывает верен, ибо отречься от Себя Он не может…»
— Вы становитесь безруким импотентом, Дмитрий Федорович, когда сильно выпьете! — укорял Митю Фрэт, хорошо артикулируя.
— А когда не сильно? — бездарно спросил Митя, стараясь обозначить свое почти трезвое, как ему казалось, присутствие.
Они сидели вдвоем в кабинете Борщева, похожем на одиночку Петропавловской крепости времен Николая II, и пили разбавленный спирт, слитый из банок для стериллизации шелка, беловатый, слегка опалесцирующий, со слабым запахом эфира, придававшим ему привычную для Мити прелесть и сулившим наслаждения, отказаться от которых всякий раз было непросто… Фрэт, разумеется, не пил, но чувствовал себя крепко поддатым, надышавшись паров, и это состояние приятным весенним флером, несмотря на продолжающуюся зиму, накрывало и отодвигало исчезновение Елены Лопухиной куда-то почти за край Москвы, где никогда не был, но видел и знал, и понемного начинал любить эту монотонную строительную ущербность русских, к которым уже давно причислял себя и которую его влажный, длинный, фиолетово-красный язык никогда не поворачивался назвать архитектурой, напоминавшую нагромождение гигантских коробок для обуви, наспех уложенных архитектором-олигофреном, вечно спешившим к электричке, изредка нарушаемую современными строениями, необычайно смелыми конструктивно и технологически, и почти всегда с каким-то удивительно приятным парафразом на мезонин на крыше.
Лишь ночами, когда пары эфира и спирта разрушались организмом, он прыжком постигал глубину несчастья, приключившегося с ней, и начинал страдать духом, как настоящий русский иинтеллигент, понимая, что в одиночку справиться с этой бедой не может, а вечно пьяный Митя никакой не помошник, но каждое утро, который день подряд отправлялся в кабинет заведующего в надежде застать его трезвыми или найти нестандартное решение… И проникаясь недавним Митиным вопросом ответил, прерывая размышления свои:
— А когда не сильно…, гениальная ваша русская душа, Дмитрий Федорович демонстрирует всей округе… такую редкостную образованность, интеллигентность и мастеровитость…
— …мастерство…, — на удивление точно встрял пьяный Митя.
— Да, да! Именно мастерство… Нет! Талант… врачебный… хирургический… Поразительную память, щедрость и терпимость души… — Надышавшись спиртным, Фрэт прославлял Митю в надежде добиться ответной откровенности, и, уставая вспоминать достоинства бывшего хирурга, перешел на тропу бытовых забот, и сказал: — Умение найти неисправность в двигателе любого автомобиля…, любого электронного медицинского устройства…
У Фрэта стала кружиться голова. Он посмотрел на Митю: заведующий стоял неуверенно переминаясь перед ним, будто прихрамывал, шагая на месте, с граненым стаканом в руке, заполненным разбавленным спиртом на треть и говорил что-то, говорил, модулируя гласные, форсируя звук и внезапно переходя к pianissimo…
— Не может быть, чтоб он когда-то оперировал лучше Ковбой-Трофима…, — подумал Фрэт и почувствовал, и увидел, как к Виварию подходит высокий мужчина в длинном сером пальто, похожем на шинель, как у шарпея, и длинном черном шарфе, обмотанным несколько раз вокруг шеи, и все равно достающим земли… Прямые светлые волосы спадали по краям лица и он голой рукой, без перчатки, постоянно забрасывал из назад…
Когда через несколько минут мужчина, похожий на Брета, вошел в Митин равелин, за столом уже было тихо…, даже сонно.
— Здравствуйте, господа! — сказал негромко мужчина. — Я следователь Волошин… Генеральная прокуратура, — и вытащил из кармана служебное удостоверение, и стал медленно протягивать его Мите, и увидел, что глаза его закрыты, и пьян он сильно и, похоже, спит…, и тогда, чтобы хоть для себя сгладить неловкость, протянул удостоверение Фрэту, успевшему сесть на задние лапы, и сказал, улыбнувшись себе: — Следователь Волошин…
— Фрэт! Предводитель биглей! Здравствуйте господин Волошин… Доктор Лопухина много рассказывала о вас.
— Что же она говорила… вам? — Волошин с трудом удерживал себя в руках, стараясь оставаться на месте и не суетиться, и потрясенно глядел на сидящую перед ним собаку.
— Несмотря на двусмысленность и скоропалительность…, надеюсь, правильно употребляю это слово, ваших отношений…, она влюблена в вас…, как может влюбиться первый раз в жизни молодая женщина, державшая много лет необременительный служебный секс с директором-геронтом за пылкую романтическую любовь…
Волошин молчал, пялился на Фрэта и периодически поправлял спадавшие волосы. А бигль помедлил, все более проникаясь мыслью, что единственный человек, способный отыскать и спасти Елену Лопухину, растерянно топчется перед ним с удостоверением следователя Генеральной Прокуратуры в вытянутой руке и… — Фрэт отчетливо видел это — наслаждается его речами, проливающими свет хоть на малую часть отношений с Лопухиной, которых так не хватало ему все это время, и готов действовать и следовать инструкциям бигля…
— Она говорила, что ей не мешает осознавать себя жертвой, а вас палачем…
Волошин попытался остановить бигля, но тот продолжал:
— Она приготовилась отвечать за поступки свои… «Притерпеть», — говорила…, хоть вины ее там меньше всех… Представьте, вас научили играть в гольф, а говорили все время, будто учат теннису…, и вот — соревнования: вы впервые на корте с набором клюшек для гольфа, а на другой половине — опытный соперник высоко подбрасывает мяч, чтоб мощной подачей начать несправедливую игру…
— Где ее искать? — спросил Волошин, приходя в себя и проникаясь странной любовью к Фрэту, как части удивительно прекрасного, волшебного мира Елены Лопухиной, в котором пребывает она королевой по обязанности и происхождению, и говорящий бигль там почти такая же обыденность, как старательные неподкупные следователи в Генеральной Прокуратуре…
— Мне кажется, — сказал повеселевший Фрэт, склонный сегодня к преждевременным соглашением и успевший запастись доверием к потрясенному следователю, — она где-то здесь… рядом, на Соколе… Ранена и, похоже, серьезно, и нуждается в помощи…
— Тогда какого черта мы сидим, Фрэт? — заорал, наконец, пришедший в себя Волошин. — Едем в Прокуратуру за мобильным отрядом с собаками… и станем прочесывать Сокол… Хотя… зачем нам собаки, если ты здесь…
Он опять стал смуреть, этот следователь Волошин, теряясь в непривычном мире Вивария, похожий то на мудрого и доброго одноглазого Пахома-беспородного, то Брэта…, тоже с одним глазом, тупого и свирепого страшилища смрадных окраинных трущоб средневекового Лондона…
— Попробуйте вытрясти из Мити имя и адрес человека, который доставляет неучтенные органы в Цех, — сказал понуро Фрэт, обращаясь к той понятной и близкой части Волошина, что была представлена Пахомом.
— Вряд ли это удасться сегодня, — неуверенно отбил следователь. — Мне, пожалуй, лучше вернуться в Прокуратуру за подмогой, чтоб начать прочесывать Сокол…Мы найдем ее, Фрэт! Найдем…
— Разве когда-нибудь демонстрация псевдодеятельности, пусть даже такая энергичная и профессиональная, как у вас: со стрельбой и лживыми заверениями высоких начальников в штанах с лампасами и без, приносила плоды…? Или вы рассчитываете встретить ее в переходе метро у стендов «Их разыскивает милиция» или… в Третьяковской галлерее?
Фрэт посмотрел на тревожно пьяного Митю, периодически останавливающего дыхание в сильном храпе, и добавил, повернувшись к следователю, отчетливо видя перед собой непомерно большого для собаки Пахома, ростом с пони:
— Ступайте в Цех, господин Волошин! Отышите в реанимации на втором этаже лаборантку Станиславу, что сидит… дежурит подле ветеринара из Америки мистера Эйбрехэма Линдсея… Не знаю, знакомы ли вы с ним… Знаю, что приведет Митю в чувство через час: Reomacrodex внутривенно, Ringer-lactat, витамины… Тот человек… с золотым зубом в глубине рта — единственный, кто поможет нам… Бойцов ОМОНА приберегите на случай войны… А я стану искать ее на Соколе… здесь… сам… — Он вдруг замолчал, оглянулся вокруг, погружаясь разумом в мир запахов, образов и звуков…
Фрэт блуждал по корридорам и комнатам Вивария, заставленного коробками с кафельной плиткой, клеями, красками, мешками с цементом и песком, пластиковыми оконными рамами нейтрального коричневого цвета, оклеенными легко отстающей вощеной бумагой с газетными текстами на английском и с толстыми двойными стеклами, огромными ящиками, сбитыми из неструганных шершавых досок с вентиляционным оборудованием, сантехникой, высокими рулонами серой бумаги неизвестного предназначения, приставленными частоколом к стенам, электропроводкой для силовых кабелей в толстой и синей маслянистой пластмассовой кожуре, с удовольствием читая почти на всем маркировочные лейблы «Made in the US», и понимал, что разворовывание беспорядочно сваленного добра уже началось, и предотвратить его не в силах никто, и с этим надо просто смириться…, и в сумятице предстоящего ремонта и пустых помещений — за исключением биглей, всех животных, включая собак вместе с одноглазым гигантом Пахомом и боксером Захаром, кроликов, морских свинок, телят, баранов, мышей и крыс, переправили в другие исследовательские центры Москвы, — пытался отыскать лицо и запах любимого человеческого существа…, и все более взвинчиваясь, и подстегивая себя в незнакомом доселе мучительном поиске-трансе, определяющем будущую жизнь, почуял внезапно, а потом увидел ее…, и на миг потерял сознание от увиденного, однако быстро вернулся в себя и, выбравшись на улицу, и низко нагнув лобастую голову земле, дергающуюся всякий раз, натыкаясь на узорчато-глубокие, почти до асфальта, желтые следы, выжженные в снегу человечьей мочей, обежал Виварий в попытке найти ход в подвал…, и не нашел…
Массивная деревянная двустворчатая подвальная дверь, обитая медным листом понизу, с тяжелой дверной ручкой, которую окрестные любители старины безуспешно старались снять не один десяток лет, отламывая всякий раз лишь небольшие кусочки бронзы, была заперта на несколько замков. Фрэт сделал еще один круг и уткнулся носом в место, где пролежал недавно почти час, умирая, повиснув на собственном ошейнике за окном, а после, освобожденный Пахомом, упал, наконец, вместе с цепью на твердую землю на Соколе…. И сразу услышал уже привычное, хорошо сартикулированное, хоть и пьяное Рывкинское:
— Гляди-ты! Дишит поганец… Порода какая странная… Дорогая, наверно…
Фрэт сел на задние лапы и увидал лицо Лопухиной так отчетливо и близко, что мог при желании лизнуть щеку. Он продрался сквозь ломкие кусты высокой сирени, подошел к стене и сразу лавина ошеломляющих запахов обрушились на него, указывая единственно верную дорогу, и, разгребая лапами и головой лобастой ноздреватый и твердый весенний снег, он нашел зарешеченную тонкой проволочной сеткой отдушину в фундаменте с медленными жестяными лопастями старенького советского вентилятора внутри, и совсем не раздумывая, как делал это недавно, рванул зубами защитную сетку, вышиб, разбивая в кровь лоб, вентилятор и следом за ним рухнул вниз, долго падая в запахи с отчетливой доминантой давно неприбранной операционной, боли и таких страданий, что казалось пружинили падение…
Он очутился в просторном подвале с высоким потолком, удивительно опрятном по сравнению с верхними этажами, с длинными рядами труб вдоль стен, вздыхающих тревожно и неритмично, и сразу направился к маленькой желеной двери у дальней стены, заставленной старыми больничными кроватями с панцирными сетками, и, легко отодвинув несколько из них, уселся на задние лапы перед толстым куском прямоугольного металла на массивных петлях, и позвал негромко:
— Хеленочка…?
— Прости, Глебушка! — сказал доктор Спиркин тихим голосом, внятным и чуть виноватым. — Принцесса жива… Хоть и старался всю жизнь следовать дурным советам, даже опережать их…, в этот раз не смог. — Он стоял у окна в одном из залов Третьяковской галлереи, прижав к уху мобильную трубку.
— Это был не совет, Толик! — так же сдержанно сказал Ковбой-Трофим. —Ты не выполнил приказ… Понимаешь? Опять… — И легко сорвался на крик, и заорал, что есть мочи, забывая про цифровые телефонные технологии, не требующие форсированного звука, наливаясь такой яростью и злостью, что даже самому себя показался недавним кабаном, атакующим новенький вседорожник «Тойота»:
— Коряво насаживаешь, Толян! Она, что, шмара твоя?!
— Кури бамбук, академик!
— Нет! Вижу, откорячку слепить хочешь, — стал затихать Ковбой. — Она моя женщина…, хорошая, послушная и исполнительная…, но обстоятельства сложились…, как сложились…, и она стала концом нити в запутанном трагическом клубке, за которую изо всех сил тянет следователь-важняк Волошин…
— Она не твоя женщина, Глеб, хоть лезла вон из кожи, занимаясь человеческими эмбрионами ради тебя…, ради будущей молодости твоей, не осознавая в приступе научного фанатизма, что творит… Она редкостный человек и начинает понимать это, и никогда не была послушной, и делала всегда, что хотела, хоть внимательно выслушивала тебя… Лучше меня знаешь… Она была прекрасной картиной, задуманной и написанной талантливым живописцем… Как может картина быть послушной, особенно такая? Как, Глеб?!
Спиркин, похоже, начинал полемизировать с самим собой: — Убить ее, все равно, что уничтожить замечательное, редкостное полотно гениального художника… Ты получил ее почку, Глеб…? Получил… Теперь тебя пригласят в Политсовет «Единственной России»… Чего тебе еще? А она должна жить, исправляя свои ошибки и наши грехи…, уберегая от них остальных…
— Где она?
Спиркин посмотрел на часы: — Полагаю через пару часов ее доставят в отделение почечной трасплантологии Цеха…
Ковбой-Трофим долго молчал, трудно дыша в трубку, а потом сказал устало, почти мирно:
— «Если же у кого из вас недостает мудрости, да просит у Бога, дающего всем, просто и не укоряя, и будет дано ему…». Новый Завет. Послание Иакова — Он помолчал и добавил жестко: — Всякий раз, когда запоздалая добродетель спешит помочь уклониться от выполнения взятых обязательств, превратности подобного шага бывают просто недпредсказуемыми…
— You can't predict the future, but you can always prepare for it? [79] — сказал доктор Спиркин. — Самоучитель английского для студентов неязыковых вузов. Под редакцией Бонка… — И нажал кнопку отбоя на телефонной трубке…
Фрэт сидел перед дверью, отделявшей его от Елены Лопухиной, вторые сутки: выбраться через узкое отверстие, что располагалось высоко вверху, почти под потолком, чтоб привести Волошина, он не мог, как ни старался, каждый раз в прыжке раня лапы и грудь…
Они успели обсудить множество разных дел, но Фрэт лучше всего помнил ее первые слова: «I was always beholding the Lord in my presence…», [80] сильно удивившие его. Раньше в ней святости было не больше, чем грибов в подмосковном лесу зимой…
— Здравствуй, собака! — сказала она потом. — Спасибо, что пришел… Я ждала… с надеждой… Похоже, становлюсь гугенотом и готова умереть…, не за веру, конечно, за поступки… и не страшно совсем…
— Мы русские живем надеждой всегда… в отличие от остальных, — сказал Фрэт и сразу увидел себя сидящим на задних лапах на невысокой песчаной дюне…, глубоко и ритмично вздыхающий океан за спиной и плотную небольшую толпу пленных чарли или япошек, замерших в неподвижном поклоне, чуть освещенных луной в негустых с просветами облаках… Им тоже было нестрашно тогда в приступе почти нечеловеческой благодарности…, но надежды не было в их душах совсем, и он явственно ощущал это
— Когда тебя оперировали? — спросил Фрэт, глядя сквозь железную дверь на пропитанную кровью марлевую повязку на чуть изогнутом операционном шве в боку, зная уже, что теперь там у нее нет почки, и что пошли пятые сутки, и не дожидаясь ответа, сказал, счастливый, что жива:
— Гугеноты — это реформаторы… во все времена, в Европе… Америке… В России гугеноты — это Лопухины…, и ты одна из них… И не уничтожить вас так просто, не извести, хоть гугеноты только и делали, что умирали… В средние века католик не мог заснуть, на зарезав предварительно гугенота… А в 1572 году, летом по сигналу колокола аббатства Сен-Жермен католики потрошили их так старательно и трудолюбиво, что порешили разом тридцать тысяч душ. По тем временам цифра колоссальная… А что к смерти приготовилась за грехи, и что не страшно, верю… Может, в рай попадешь…, хоть в аду общество куда как приятнее… Жить однако гораздо трудней… Дмитрий Лопухин, родной братан твоего деда, что слыл ярым гугенотом-протестантом, если знаешь про то, неистово служившим Богу без посредников, с которым был на «ты», раздал миллионное состояние свое и предпочел мученической, как у Христа смерти почетной и принародной, постыдную растительную жизнь юродивого в сибирской глуши, зато общался с Господом без посредников…, по телефону, за что преследовался властями церковными и светскими, как преследовались потом бездарным ЧК твои предки…, смешно и постыдно, если бы речь не шла о человеческих жизнях…
— Я помню эту историю, Фрэт… Смутно, обрывками очень давней памяти на осколках уцелевших наследственных ДНК…, будто со мной приключилось, — обрадованно сказала Елена, трудно сползая с операционного стола и подходя согнувшись к толстой железной двери на массивных петлях.
— Может, потому и не была православной, как дед с бабкой…, как большинство на Руси…
— Дед и бабка твои, что родили и воспитали Анну Лопухину, научившую стойкости тебя, будто знала все наперед и готовила к худшему, закаляя душу и тело…, были сами необычайно сильны духом и поплатились за это…, за породу с четвертой резус-отрицательной кровью… — Фрэт замолчал, понимая, что по странному совпадению ее самою в прямом смысле слова из-за редкостной группы крови привязали к операционному столу в подвале ненавистного Вивария и извлекли почку…
— Глупая собака! Если бы не мама, что не верила ни во что, но готовила меня к этому…, устраивая тренировочные тревоги на корабле, где я была вроде крысы…, как бы я выжила одна в подвале после травматичной нефрэктомии…, без еды, антибиотиков, перевязочного материала…, только системы для переливания крови и емкости с растворами, что нашла в шкафах и которые пила, и вводила себе внутривенно.
— Как ты смогла расстегнуть фиксаторы для рук и ног на операционном столе? — спросил Фрэт.
— Не знаю… Самое высшее наслаждение — сделать то, что по мнению других сделать не можешь. — Она улыбнулась, медленно сползла спиной по железной двери на корточки, чуть морщась от боли, и продолжала: — Несколько раз появлялась женщина с косой в темном балахоне, вроде моего халата…
— I'm simply freezing…, — говорила я ей. — Очень холодно здесь…
— Привыкай! — отвечала она.
— Что вы собираетесь косить? — спрашивала я и она исчезала…, а потом снова… Странно… Я, Елена Лопухина — гугенот… Знаешь, чтоб согреться и хорошенько повентилировать легкие, я бросала резиновые пробки от бутылок с внутривенными растворами в ту корзину у стены…, а потом вставала, собирала, чтоб бросать снова и снова… Почти не промахивалась… Похоже, я заплатила сполна…
— То был только Божий суд, — грустно сказал Фрэт.
— Значит будет еще? — печально удивилась она.
— Не знаю… Знаю только, что ты непоследовательна…
— А кто был последователен со мной и справедлив? Кто, Фрэт? Отвечай! Государство столько лет?! Ковбой-Трофим? Доктор Спиркин? Следователь Волошин…? — она вдруг задумалась и замолчала…
— Не горячись… Может в непоследовательности и в том, что противоречива кроется один из секретов твоей прелести… А следователь Волошин играет в нашей команде вместе с Вавилой, Станиславой, Эйбрехэмом… — Фрэт на глазах становился самонадеянным. — Полагаю, есть еще люди… Их не очень много, но они честны и благородны, как бигли, в отличие от власти, которая еще может позволить себе все: жестокость, несправедливости, обман…, и число их станет расти, хоть пока они не слишком дальновидны и не любят заглядывать в свое будущее… Ты одна из них…, может лучшая… из-за породы, отваги, дерзости научной, неизбывной энергии и любопытства…
— Если ты, вспоминая биглей, имеешь в виду российский средний класс, собака, то лучше всех о нем говорит наш Вавила…
— Почему ты замолчала? — удивился Фрэт. — Продолжай!
Она улыбнулась за дверью, приложила руку к ране и сказала: — Он говорит, как всегда цитируя кого-то: «Если в дерьмо натыкать палочек, оно не станет от этого ежиком…».
— Система мотиваций давно утрачена в нашей с тобой стране, Хеленочка… Ее надо выстраивать заново, — сказал Фрэт и уткнул нос в толстую железную дверь, чтоб почувствовать и согреть спину Лопухиной.
— Вряд ли это обстоятельство снимает формальные запреты… Мне нужна Библия, — попросила Лопухина, как просят стакан минеральной воды..
— Ты собралась служить Богу? — удивился бигль.
— Нет…, людям…
— Тогда иди и служи… На первых порах знание текстов не обязательно… Если полагать, что обе книги Заветов, в которых обобщены правила бытия и эстетика поведения, написаны Господом, то познакомившись с ними, ты прознаешь мнение лишь одной стороны… Поэтому, если служить людям, то без посредников…, как служил им Дмитрий Лопухин, родной братан твоего деда… К тому же: «Много читать — утомительно для тела». Это тоже Господь…, в Екклезиасте. — Фрэт почувствовал, как теплеет тело младшей Лопухиной за толстой железной дверью.
Была глубокая ночь, когда Фрэт услышал шорох ключа в замке наружной двери… Потом открыли еще один замок. Он подошел, стараясь узнать человека, орудующего ключами, и, не узнавая, встал сбоку, готовясь к схватке… Дверь отворилась, шумно проскрипев на весь Сокол, и вошедший смело вступил в пространство подвала, и уверенно направился к металлическому прямоугольнику на массивных петлях у дальней стены, заставленной старыми больничными кроватями…
Помешкав недолго, подбирая в темноте ключи, он открыл тяжелую дверцу и сразу поток света из потаенной операционной, и скопившиеся там запахи заполонили подвал тревожно и ярко, восстанавливая почти реально события последних дней, бессмысленных и жестоких, преступных с позиций общепринятой морали и необыкновенно эффектиных на взгляд другой стороны, даже продуктивных, наиболее прагматично реализовавших множество сомнительных, связанных между собой экономических и нравственных проблем-идей, про которые Федор Достоевский говорил когда-то: «Хорошая идея всегда должна быть недосягаемо выше, чем возможности ее осуществления»…
И если с этим еще можно было поспорить, то полукриминальные или криминальные связи участников этого проекта, не вызывающие сомнений, требовали отдельного рассмотрения… И Фрэт тогда спросил себя:
— Ты готов, бигль, обсуждать их с этим человеком или проще и справедливее перегрызть ему горло…? — И не находя ответа проник за ним в операционную…
— Здравствуй, Принцесса! — сказал человек и Фрэт признал в нем доктора Спиркина, которого никогда раньше не встречал… и не стал встревать в разговор.
— Мог загубить тебя десять раз, когда почку забирал… Понимаешь про что я…, а не загубил… Только неприятностей нажил…
— И ты, сукин сын, называешь это неприятностями?! — хотел заорать Фрэт и промолчал, приготовившись слушать дальше…
— … и самые большие для себя самого, — продолжал тот, не обращая внимания на Фрэта, потому что не слышал и не видел его, лишь младшую Лопухину, босую, в черном, замызганном кровью и грязью, халате для ванной, подпоясанном бинтом, с надписью Nike на спине, подчеркивающим невероятную прелесть этой странно независимой и красивой женщины с желтыми глазами-блюдцами с зеленой каймой, сидящей на корточках у стены, у которой пятого дня извлек здоровую почку, чтоб пересадили какому-то ханыге из «Едственной России»…
— Не стану просить прощения, Принцесса, — продолжал монолог доктор Спиркин и потянулся рукой к наклейке на послеоперационном шве, поглядеть нет ли нагноения…, и, потрогав еще свежий шов, и убедившись в отсутствии воспаления, сказал привычно гордясь делом рук своих: — Как ни старайся, мастерство не проходит… Хошь, в окопе оперируй, хошь в лифте, рана не нагнаивается…, не хуже, чем у Ковбой-Трофима…
Он замолчал, всматриваясь в Лопухину, в надежде отыскать в лице презрение к себе и гадость, и не находил…, а на обличительные тексты ее не рассчитывал и подавно, и от этого терялся, и страдал сильнее, чем от будущих приговоров судейских, не в силах выносить тяжесть собственных обвинений.
Он увидел, как она внезапно поднялась с прямой спиной, отделившись от стены, будто не было раны в боку, и двинулась к операционному столу, и удивительно легко забралась на него, поражая неожиданной пластикой движений и села, заняв ставшую, видимо, привычной позу с согнутыми в коленях ногами, которые обхватила длиннющими руками, склонив на них голову…
— Господи! — подумал Спиркин, чувствуя, в который раз ком в горле, заставляющий нервно сглатывать и тревожно дышать… — Не видел ничего прекраснее этой раненной женщины, так непринужденно и свободно сидящей на операционном столе в подвала институтского Вивария почти в Центре Москвы после нефрэктомии бандитской… Тебе, дорогой Малявин такие сюжеты не снились…, хотя ты и с простыми крестьянскими девками творил на холстах чудеса… А дорогой операционный стол кажется здесь чем-то совершенно чужеродным, неуместным, словно из космоса завезли и забыли за ненадобностью…
— Знаешь, — сказал он вслух, наконец, стараясь быть осмотрительным, чтоб не навредить учителю: — ездили с Ковбоем в Сызрань недавно… В школе, где учился он, висит в просторном корридоре доска и фотографии: на одной — мальчик Глеб, посредственный ученик, невзрачный и худой, смущенный очень, стриженный наголо, как стригли их всех тогда, будто ученики потенциально будущие зеки; и нынешний — недосягаемый для обычной публики, академик Трофимов, хирургический гений, почти небожитель, оперирующий первых лиц государства, всего с двумя скромными значками на парадном сюртуке: Лауреата Ленинской Премии и Героя Социалистического Труда, а на шее, на голубой ленте самый почетный нынешний орден — Святого Апостола Андрея Первозванного: большой темный серебрянный орел с Андреевским крестом на груди, с молниями и венками в лапах, а вокруг — на голубом эмалевом фоне: «ЗА ВЂРУ И ВЂРНОСТЬ»…
Спиркин старался быть немощным и смиренным, и искренне демонстрировал готовность претерпеть, и, пожалуй, лучше всех в подвальной операционной Вивария, знал за что…, и стремился к наказанию, потому что будущее без расплаты было хуже мученической смерти…, и истово собирался покончить счеты с жизнью, и беспокоило только одно: где и как лучше сделать это, чтоб разом расплатиться за все…, и не знал пока…
Он долго расхаживал по подвалу, пытаясь понять, как смогла она выжить, брошенная хирургами, анестезиологом, сестрой и няньками, последних и не могло быть там, в бандитской операционной, выстроенной с согласия и на деньги Цеха, без которых уцелеть после подобных операций невозможно…, и не находил ответа, убеждая себя, будто верил и знал: выживет…
— Мы разыскали в Сызрани сестру твоей матери, Принцесса, — сказал он, надеясь, что эта информация подбодрит и разговорит ее…
Но она молчала, сидя на операционном столе, не обращая внимания на распахнутый халат, свисающий по бокам на цементный пол с давно развязавшимся бинтом, бесстыдно и целомудренно демонстрируя подвальному миру тщательно ухоженную когда-то и мертвую теперь плоть, от которой ни человек, ни бигль не могли отвести глаз и рефлекторно, совсем простолюдно, всей пятерней с наслаждением почесывала давно немытую кожу вокруг заживающего операционного шва…
— Ее арестовали в сорок седьмом… Насиловали на допросах…, как тебя, наверное, мои молодцы… Она повесилась в камере, полной народу, на чулке и никто не помешал… А могилу не нашли…
— Нашли, — подумал Фрэт и опять промолчал.
Спиркин нервно перемещался по подвалу, натыкаясь на операционный стол, подставки для капельниц, невыключенный наркозный аппарат, моргающий красным в режиме stand by, тазы с заскорузлым перевязочным материалом, пропитанным старой кровью, и не видел ничего.
— Какая, к черту, спираль развития! — закричал он пронзительно и отчаянно себе самому, внезапно остановившись, и, похоже, не очень услышал, увлеченный предстоящими покаянием и расплатой. — Мы движемся по кругу… Нет! Мы топчемся на месте: Лиза Лопухина, Елена…, тюрьмы, насилие, смерти без могил, памяти и памятников…
— Почему вы не убили меня, когда извлекли почку? — спросила она и не дождавшись ответа добавила, будто выносила вердикт: — Значит вам я обязана жизнью…
— Прощай, Принцесса! — Спиркин, безуспешно старался посмотреть ей в лицо и не находя для этого сил, и совсем не возбуждаясь видом бесстыдно голой женской плоти меж острых колен, продолжал смущенно, будто и не врач вовсе: — Наступает твое время… Не упусти… Нельзя рассчитывать на наше самоуничтожение: мы необычайно живучи, постоянно перекладывая с себя ответственность на других… Только такие, как ты, предводители смогут вытащить нас и спасти от самих себя, высоконравственных подонков, всеядных и трусливых, которых даже бездарная власть смогла оставить в дураках, неспособных иметь собственное мнение и отвечать за свои поступки…, старающихся сохранить только внешний антураж, пристойность и сомнительный душевный покой…, и пребывание в дураках нам начинает нравиться все больше…
Он взялся за ручку двери, посмотрел на Лопухину, заметил, наконец, бигля, улыбнулся печально и продолжал, неуверенно:
— Мы шли другой дорогой…, может, и короткой, но криминальной… бандитской… и обманывали себя, как могут делать это только хорошо образованные люди: необычайно убедительно, искренне и правдиво, подменяя незаметно даже для самих себя эквиваленты ценностей, будто понуждали нас к этому власти, и не так уж все потому страшно… «Ибо каждый раньше других берет и ест свою собственную вечерю, и кто голоден, а кто пьян».[81]
— Ответь, Принцесса… Пожалуйста… Знаю, что не должен спрашивать…, даже смотреть на тебя не должен, после того, что сделал… Провалиться сквозь землю должен…, но она еще носит… пока… держит…
Он больше не стал оборачиваться, лишь осторожно старался прикрыть дверь с позванивающими ключами в замке… — Скажи, сможешь исправить, что были мы должны: я, Ковбой-Трофим…, наши друзья — охотники на кабанов…, тысячи других умных и образованных людей, честных почти и смелых…, а не исправили, лишь хуже сделали…?
— Чтоб добро побеждало зло не надо вступать с ним в сражение, — заметил Фрэт.
— Подождите! — сказала Лопухина, останавливая бигля. — Можно ли довериться вам? — И он сразу оставил дверь, и повернулся к ней лицом. — Возможно, вы правы… и тогда мы все больны… Но выздороветь можно только вместе… По-одиночке не выжить… Надо объединиться в стаю…, взяться за руки…, чтоб стать биглями… и гугенотами…, но не в подвалах Вивария… Оставайтесь… В вас силы и умения гораздо больше моих…, и ума, и образованности… Нам предстоит осознать самих себя…, свое предназначение… «Мы, сильные, должны носить немощи бессильных и не себе угождать…». — Она победно посмотрела на Фрэта. — Послание к Римлянам…
Доктор Спиркин перешагнул, наконец, порог операционной, хоть видно было, что больше всего сейчас ему не хочется уходить отсюда.
— Прощай, Принцесса! — сказал он. — Мне уже не научиться не угождать себе… Поздно… Ступай в Цех, бигль, и скажи, чтоб забирали ее…
— Господин Волошин? Простите, что так поздно. — Спиркин сидел в машине, припаркованной к праздничному, особенно по ночам из-за умелой подсветки, зданию Третьяковской галлереи, рассматривая хорошо знакомый богатый фасад, имитирующий терем с красно-белыми узорами, красочной майоликой на декоративном фризе под крышей, ажурную решетку, массивный металлический декор и могучую фигуру Павла Третьякова перед входом.
— Меня зовут Анатолий Борисович Спиркин… Ничего не говорит мое имя…? Сомневаюсь… Я человек, которого вы так старательно и безуспешно ищите… Доктор Лопухина дала мне ваш телефон… Нет… С ней все в порядке…, если порядком можно назвать то, что произошло… Сейчас ее жизни ничего не угрожает… Да скажу конечно… Из-за этого и звоню… Подвал Вивария… С ней Фрэт… Говорящий бигль… Так и думали…, и меня вспомнили…? Удивительная проницательность для вашего заведения… Говорю вам: она жива! Нет… Хорошо… Приходите завтра в Третьяковскую галлерею… к открытию… Там и поговорим… Зал, где висят картины Малявина… Никогда не бывали? У вас есть прекрасная возможность залатать дыру в своем образовании… Простите… Не собирался обидеть вас… Служители музея укажут… Конечно… Я ушел оттуда час назад… Думаю, ее уже доставили в Цех…
Подъехав утром к зданию Галлереи Волошин увидел машину Скорой помощи и два милициейских «Volvo», коллективно машущих красно-синими мигалками, тревожно и неуместно возле всемирно известного музея, и забеспокоился беспричинно, будто связан был со случившимся уже тем, что появился здесь неурочно, и, показывая служебное удостоверение, и проходя за нервно трепещущие ленты пластикового ограждения, был уверен почти, что сукин сын Спиркин успел натворить дел паскудных и черных даже здесь, привычно издеваясь и сводя счеты с ненавистным ему ментовским людом, к которому Волошин справедливо причислял и себя…, и, останавливая одного из дружно снующих вокруг сыщиков, демонстрирующих профессионализм и служебное рвение толпе посетителей, оттесняемой неулыбчивыми милиционерами, спросил:
— Что случилось, коллега?
Тот посмотрел, помолчал, взвешивая на невидимых весах должность и возможности Волошина, облаченного в модное дорогое пальто и длинный очень двусторонний шарф, небрежно обмотанный вокруг шеи, сказал, не дрогнув ни одним мускулом в улыбке:
— А ..й его знает, товарищ майор! — И заспешил дальше с равнодушной спиной.
Обозленный и уязвленный Волошин вошел в музей, толкнув тяжелые дубовые двери, с намерением узнать, где Малявинский зал, почти не веря в близкую встречу с человеком, удалившим здоровую почку любимой своей женщине, однако заслышав суету в гардеробе, спустился вниз… У самых дальних вешалок, в слепом закуте прохода, загораживаемый спинами людей в униформе Скорой помощи, милицейских и гражданских куртках, сидел, прислонившись спиной к стене, вытянув недлинные ноги в глубоких зимних туфлях, пожилой человек артистической наружности, одетый с дорогой чуть заметной небрежностью в темно-серый костюм с невидимой полоской или клеткой, как на нем самом, черно-коричневый шейный платок и длиннополое суконное пальто, похожее на шинель…Рядом валялся армейский пистолет… Несильно пахло порохом… Крови не было… И Волошин удивительным лягавым чутьем сразу признал в нем вчерашнего своего ночного телефонного собеседника, доктора Спиркина Анатолия Борисовича…, что настойчиво зазывал сюда…
— Позвольте! — строго сказал он, протискиваясь вперед, держа удостоверение в вытянутой руке. — Следователь по особо важным делам Волошин… Генеральная Прокуратура… — Два последних слова действовали сильней всего, расчищая ему дорогу.
— Что-нибудь было в карманах…, в руке или на полу возле него? — спросил Волошин, зная почти наверняка, что сейчас один из них протянет записку, адресованную ему…
— Может это…, — неуверенно сказал кто-то и протянул незаклеенный узкий конверт с быстрой надписью от руки:
Следователю Волошину.
Он отошел, вытянул сложенный втрое в длинну лист плотной бумаги и прочел:
Г-ну Волошину
Следователю по особо важным делам
Генеральная Прокуратура
Москва
С детства знал: ум для того, чтоб делать глупости и не бояться…, и делал всю жизнь и не боялся. Однако итог оказался настолько неутешительным, что продолжать стало бессмысленным, а с дороги свернуть и сделать вид, что ничего не случилось — себе дороже… Думал раскаяние спасет… Не спасает, потому как оно, к сожалению, — просто боязнь ответного зла…
Хотел порешить себя подле Малявинских картин, которые люблю безмерно, а передумал, чтоб не напакостить перед ними…, чтоб не видели, как стреляюсь. Потому в подвал пошел… Не надейтесь однако, что самоуничттожение в нашей среде примет массовый характер после моего ухода…
Анатолий Спиркин
PS. Без меня и без Султана покойного, асситента моего, система нелегального забора доронских органов, что создал, вряд ли станет функционировать успешно… Однако встроена она в структуры государственной медицины, и бизнес этот слишком прибылен, и хлопот никаких, если не считать сегодняшний случай…. А доктор Лопухина, которую пытался втянуть в свой бизнес силой преступной…, объяснила мне, недавно, что ум для того нам, чтоб отличать добро от зла…
Волошин постоял в подвале немного, не обращая внимания на суету вокруг, перечитал еще раз, сложил, положил в конверт и не оборачиваясь направился к выходу…
Весна случилась внезапно, будто засидевшись прыгнул шарпей, чтоб доставить себе удовольствие: высоко, легко и свободно, играючи даже…, а потом, словно застеснявшись легкомыслия, засмурел, привычно насупил брови и складки коже-шинели на голове, и погрузил в них глаза, и помедлил, выжидая… Однако зажигательные праздничные марши братьев Покрасс, сопровождавшие присевшего шарпея с покачивающейся старой винтовкой за спиной, с шорохом и блеском сабель, извлекаемых из ножен бойцами Первой
Конной, что маячили на ближних холмах, уже носились в воздухе, возвещая: весна пришла…
Неизвестные молодые люди в дешевых зеленых пластиковых куртках с картинкой бесконечных рядов саженцов елей на спинах и надписью GasProm латинскими буквами, незаметно и быстро привели в порядок институтский парк, отмыли от грязи и листьев голую Нюру в фонтане, старательно натирая шампунем участок между бедрами и полные груди, и, не толпясь возле кабинета одного из многочисленных замов Ковбой-Трофима по хозяйству, в ожидании бабок, как любил теперь говорить Фрэт, сели в поджидавший их микроавтобус «Ford» вместе с садовым инвентарем и покатили, и казалось навсегда…
Поредевшая и отощавшая голубинная стая, к которой за зиму присоединилось несколько ворон, чувствовала себя по-началу непривычно в обихоженном парке с набирающей яркий зеленый цвет хвоей и толстыми темными почками лип и кленов, и не очень старательно рылась по бокам асфальтовых дорожек, начисто забыв ежедневные визиты Егора Кузьмича с эмалированным ведром объедков из столовых Цеха… А когда неприметная дверь черного хода отворилась однажды и вышла оттуда молодая девка-санитарка, рослая и полная, в знаковом ватнике, сапогах с недодернутыми до конца молниями на могучих икрах и неизбывным ведром с надписью Неотл. Хиру, стая не отреагировала, продолжая с отвращением перебирать сухие травинки и прошлогодние хлебные крошки, успевшие за зиму превратиться в несъедобные твердые камушки… А потом как-то сразу усекли, что деваха с ведром и в ватнике, неуверенно остановившаяся у свежевычищенного фонтана с медной Нюрой, поблескивающей на солнце голой грудью и треугольником в паху — их новый Егор Кузьмич, и снявшись с дорожек плотной шелестящей тучкой двинулись к ней, и окружили бесстрашно, замерев над головой в полете, цепляясь за ватник, усаживаясь на края ведра, оживая внезапно после долгой зимней заторможенности, даже норовя спариваться на плехач девахи…
Эйбрехэм, в ярком горнолыжном наряде и больничных суконных тапках без задников, похожих на лыжи охотников-чукчей медленно двигался в сторону Вивария, слегка опираясь на Станиславу, голова которой иногда появлялась из подмышки гиганта, а впереди невозмутимо сдержанно, как подабает настоящему английскому джентелмену, уверенно вышагивал Фрэт, будто указывал дорогу, и лишь изредка оборачивался, чтоб контролировать события и дистанцию…
— Митя Борщев, — журчала по-английски Слава, вымуштрованная Фрэтом, — ушел от нас… Заявление написал…, сам… Станет служить в хайпермаркете на Соколе… у метро… грузчиком похоже… Тамошние девки-продавщицы в восторге… С Рывкиным, слава Богу, все в порядке…, по пока не выписыват…, наблюдают.
Она вдруг остановилась и стала печалиться, позабыв на мгновение раненного бойфренда, проникаясь, может, впервые, мыслью о несправедливой и жестокой Митиной судьбе и дурацком его уходе…, а потом, внезапно веселея и возбуждаясь от огромного Абрамова тела, завидела вдруг сквозь пуховые пластиковые доспехи гигантский пенис, непохожий ни на что, примятый вместе с яичками-теннисными мячами тугими прорезиненными трусами, под которыми парились и прели, готовые в любой момент к мощному марофонскому забегу, который уже не остановить, и стала стараться ненароком коснуться ветеринаровой плоти.
— Ремонт в Виварии еще не начинали, миленький мой: тебя ждут… Лечащий врач говорит, через неделю сможешь начать ходить по палате… — Она громко рассмеялась, заражая смехом негра, представляя, как удивился бы строгий маленький доктор со второго этажа Цеха, где лежит ветеринар, завидя его, направляющимся в собачник, и спросила бездумно: — Почему ты молчишь все время?
— Не знаю… — Негр посмотрел на Фрэта, ожидая помощи, но тот, занятый собой, часто и сильно, будто любимый наркотик, втягивал в ноздри весенний московский воздух, пыльный и ветренный, немного монотонный и скучный, с привкусом нищего бытия, стекающего из открытых форточек и дверей подъездов близлежащих домов, забегаловок, дешевых магазинчиков, сопровождающего пешеходов, привычно спешащих неведомо куда, чтоб усесться поскорее в маленькой убогой кухне небогатой квартирки или конторы или цеха….
Фрэт вдыхал с удовольствием выхлопы старых автомобилей без катализаторов, поглощающих угарный газ, запахи дешевой больничной еды, лежалых листьев, переживших почти бесснежную зиму, непахнувших ничем подснежников, которые вот-вот должны были появиться в парке… Однако теперь эти запахи все чаще прерывались всплесками хорошо кондиционированных помещений с дорогими отделкой и интерьером, ухоженным персоналом в новостройках вокруг, высоких и престижных, рассчитанных на биглей — будущих богатых и благополучных российских средних граждан…, умных и предусмотрительных…, готовых постоять за себя и свое добро…, и публика, двигающаяся по улицам, несла с собой запахи дорогой одежды, одеколона, мыла…, и он искренне радовался, будто настоящий московский старожил, и доля его стараний в наметившимся прогрессе, не многим ниже, чем у некоторых уважаемых в городе людей… Фрэт вдруг остановился и спросил себя удивленно: — С чем ты сравниваешь нынешнюю московскую окраину, бигль…? С богатым Питсбургом, штат Пенсильвания…? Пару лет назад здесь теснились ларьки с несъедобной пищей, бесполезными лекарствами-дженериками и такой же неносимой одеждой и прочей копеечной ерундой… А случалось и убивали…., мочили порой и также часто, как теперь драят за день полы и стены подземных переходов на Соколе…, — и он двинулся дальше, наслаждаясь Москвой, обществом Авраама и Станиславы, тащившихся сзади, и Елены Лопухиной, поправлявшейся после бандитской нефрэктомии в своем кабинете, куда старательный Вавила распорядился перенести функциональную кровать…, и казалось, что никогда не был так счастлив, как сегодня…, и вдруг учуял привычный запах беды, нерешенных проблем, канцелярский дух, что исходил от следователей, вражеский запах Ковбой-Трофима, а потом все затмил запах предстоящего ремонта Вивария… и оглянулся, чтоб посмотреть на Эйбрехэма и соразмерить его возможности с будущим renewal… [82]
— Мы не станем делать ремонт, Фрэт, — неожиданно произнес негр, читая мысли бигля. — Легче выстроить новый Виварий, легкий и современный…, а здание отреставрировать и продать… Может по московским меркам Виварий не относится к памятникам архитектуры, но в Питсбурге, штат Пенсильвания, откуда мы оба родом, выстроилась бы длинная очередь из местных богачей, чтобы пожить в таком доме…
— Администрация Цеха настаивает на ремонте, — сказал бигль. — Знаешь ведь…
— Знаю. Поэтому сохраним целостность здания только снаружи, а внутри поменяем все…
— А деньги? — Фрэт втягивался в дискуссию, привычно забывая про миссию свою служить людям в хирургических опытах, а не обсуждать стратегию ремонта Вивария…, но продолжительное пребывание в Москве, непохожей ни на какой другой город мира, делало свое: он все больше становился человеком из будущего российского среднего класса.
— Деньги дадут американские фонды…, общество защиты животных… Это моя забота, бигль. Понял?! — И поворачиваясь к Станиславе, выздоравливая на глазах и чувствуя в себе нарастающее сексуальное желание, с которым пока удавалось совладать, Авраам сказал: — Мы должны поскорее жениться, дорогая, чтоб легализовать надолго мое пребывание в Москве и получить должность заведующего Виварием, как обещала госпожа Лопухина…
— Я готова, миленький! — сказала Станислава. — Прям сейчас. Поехали! — В таком виде? — удивился негр и посмотрел на суконные больничные тапки.
— У нас очереди в ЗАГС, — сказал Фрэт назидательно, будто осуждал ветеринарову поспешность. Ждать надобно…
— Как бы опять чего не стряслось с нами всеми. — Негр посмотрел на Славу в поисках поддержки, а она, готовая заранее согласиться со всем, лишь послушно кивала головой, неслыша и не понимая о чем они, потому что видела, хоть и в тумане пока, огромные Авраамовы гениталии, наливающиеся силой, выпирающей через тугие прорезиненные плавки, набитый гагачим пухом пластиковый комбинезон и такую же куртку-парку…
Они не помнили, как добрались до пустого Вивария, как вошли в лаборантскую, где обреталась, дежуря по ночам, Станислава и где впервые почувствовала в себе не привычный студенческий пенис, но громадный ветеринаров член, заполнивший ее всю…, без остатка…, и удивлялась, что могла еще дышать тогда… в тот первый раз…
Она судорожно сдирала с себя одежды, недоуменно поглядывая на Фрэта, который не собирался уходить, готовясь смотреть, как занимаются люди любовью: бесстыдно и громко, необычайно возбуждающе и красиво, импровизируя на ходу, и казалось, будто делают что-то самое важное в жизни, не терпящее отлагательства, сильно будоража собачьи душу и тело, и уселся на всегда мокрый и грязный пол…
А Станислава, сбросив одежду и натянув опять сапоги, чтоб не мерзли и не пачкались голые ноги, забывая задернуть застежки на них, отчего голенища некрасиво, но удивительно сексуально волочились за ней, и оглядывая и невидя почти Авраама в горнолыжных доспехах, лишь чувствуя, как рвется наружу его плоть, принялась судорожно искать там привычную молнию и не находила, и терялась, и переступала неуверенно ногами, выпадая стопами из сапог и подворачивая каблуки, пока вдруг не почувствовала, как прошуршал, отброшенный кем-то стеганный перед комбинезона и могучие руки рывком приблизили ее и приподняли, и где-то там вдалеке, на полу, остались сапоги с раздернутыми молниями, и она воспарив, рефлекторно обвила ногами бедра, а руками шею…, и все еще не открывая глаз, словно боясь чего-то, увидала вдруг себя на корте, где была несколько раз с Еленой Лопухиной, наблюдая с восхищением за удивительной, непохожей на другие, прекрасной игрой, в которой главное не сила удара, как говорила мастерица-доктор, но работа тела и ног, и прикоснулась слепая к Абрамовым гениталиям, распаренным и дымящимся в холодном воздухе лаборантской, и перемещая пальцы ощутила неожиданно под руками вибрирующую, как после удара тенисную ракетку с гигантской ручкой, готовую отразить приближающийся мяч, и стала погружаться с головой в увлекательную игру, представляя себя то ракеткой, то мячем, с наслаждением несущимся над кортом, то игроком, прямо на ходу набирающимся опыта-мастерства…
В дергающейся вместе с телом голове Станиславы мелькали быстротечно картины их скромных сексуальных игр-импровизаций в больничной палате, когда ей удавалось незаметно переместить руку свою под серое больничное одеяло с коричневыми полосками в голове и ногах, и, контролируя боковым зрением дверь в корридор, высвободить ненадолго из тугих трусов взапретую Авраамову плоть, которая чуть помедлив, отряхивалась, будто хомячек и начинала расти: сначала медленно и плавно…, а потом вдруг взрываясь твердела, превращаясь из хомячка в свирепого кабана, рвущегося напролом через чащу…, как рвется он сейчас в нее…
В короткие мгновения просветления в памяти, колеблющейся в такт сильным ударам, всплывали с трудом незнакомые термины: гейм… сет.. тай-брейк…, до или после которых должны были следовать паузы в игре, но которые почему-то не наступали, пока вдруг не вспомнила и не сообразила, что лечащим врачем прописан ему строгий постельный режим…, и сразу остановилась, трудно дыша, и постаралась опуститься на землю, чтоб высвободить руки и погладить шероховатую кожу щеки, и опустилась, встав на цыпочки, и двинула осторожно руку в вниз, к паху, и извлекла из себя Абрамово естество, и осталась стоять в нерешительности с закрытыми глазами, пытаясь нащупать сапоги и боясь увидеть то, что так восхитительно долго и мучительно приятно пребывало в ней, как в тот, самый первый раз… в этой неухоженной комнате, похожей на Петропавловский равелин, про который рассказывала Лопухина…
Она помогла Абраму привести себя в порядок, посмотрела удивленно, как долгой струйкой вытекает из нее негрова сперма, споро влезла в одежды Елены Лопухиной, которые носила теперь почти постоянно, сумев похудеть до размеров столичных манекенщиц, и удивилась не найдя в помещении Фрэта.
Где ты был? — спросила она, когда бигль появился в дверях.
Он помедлил, размышляя, и сказал:
— Мне теперь стыдно смотреть на это, хоть и хочется… Я зашел в помещение к биглям… Лора увидела и сказала: «Come through. We miss you, Fret!You are beginning to forget that you're a dog only…». [83] Я теперь редко бываю там… Больше в Цехе: у Хеленочки в кабинете…, у вас с Авраамом в палате… Нам пора возвращаться… К Хеленочке сейчас приедет Волошин… Знаете, как теперь она ждет его? — тоскливо спросил Фрэт, и они оба поняли, что отвечать не надо, потому что бигля она так никогда не ждала и не радовалась приходу… Даже в тот единственный раз, когда нашел ее в подвальной операционной на столе…
Они не особенно удивились, когда дверь лаборантской отворилась и в помещение вошел Ковбой-Трофим, сопровождаемый двумя замами своими: по хозяйству и строительству, и уставившись на негра спросил по-русски, медленно поворачивая голову к Станиславе, понимая почти сразу, что занимались они здесь любовью:
— Разве ему разрешили ходить, милочка…, и так далеко?
— Он в порядке, Глебваныч! — сильно краснея и робея ответила лаборантка, впервые видя близко всемогущего директора Цеха, и набираясь смелости и странного желания поделиться с ним всем, что знает и любит, забыто проокала неожиданно для себя: — У Ленсонны, что прооперировола его, рука легкоя очень токая… и теперь но нем зоживоет все, кок но собоке…, — и посмотрела на Фрэта, довольная заявлением своим.
Но Ковбой-Трофим не стал реагировать ожидаемой улыбкой и подбадривать ее, а строго произнес: — Хорошо! Значит он сможет приступить к исполнению обязанностей через неделю… Попроси его позвонить в Питсбург…, и переходя на английский, и обращаясь к Аврааму, забывая про своих замов, замерших молчаливо за спиной, не всегда легко подбирая слова, сказал:
— Технический проект ремонта Вивария готов и подписан всеми сторонами… Ваша миссия… дружище состоит в чисто менеджерских функциях: станете присматривать за качеством исполнения… Можете быть уверенны, некоторые ваши советы, как и опыт, мы обязательно учтем… — Ковбой говорил слишком официально, будто выступал прилюдно или интервью давал, а не стоял в грязной комнатке, задрав голову, чтоб видеть целиком негра, только что занимавшегося любовью с его лаборанткой, и было заметно, что в речи своей использовал выученные стандартные формулировки, отчего Абрам легко въезжал в текст…
Негр помедлил немного и ответил ему, широко улыбаясь, стараясь говорить помедленнее, без жаргона:
— Прежде, позвольте поблагодарить вас и ваших сотрудников, уважаемый доктор Трофимов, что спасли мне жизнь… Удивительное умение…, а институт ваш…, — тут он не смог удержаться и добавил несколько слов на жаргоне, заставив академика удивленно повернуть голову к Станиславе.
— «Big deal! I get it up!», — повторила Слава, — зночит…, это… ну… "Цех наш просто выше всяческих похвал ".
— Мой патрон, доктор Хьюз, побывавший здесь, считает, что лучшим решением стала бы тотальная перестройка Вивария, продолжал настойчиво Авраам. — Он готов через соответствующие фонды предоставить дополнительное финансирование. Надеюсь, он успел обсудить эту тему с вами по переписке и телефону. — Абрам закончил и гордый посмотрел на Станиславу.
— Хорошо! — сказал Ковбой-Трофим уклончиво. — Спустимся в подвал…, где вас ранили…
— А там и у Ленсанны почку бондиты… вырезоли…, а до того она запертоя в той же ихней опероционной Обрашку прооперировола, от смерти спосая… — Осмелевшая Слава демонстрировала осведомленность, стараясь подчеркнуть заслуги Лопухиной, которую теперь не просто обожала…, боготворила…
В операционной, несмотря на холод, стоял тошнотворный запах долгого пребывания человека, лишенного привычных удобств; на полу, углам — окровавленный перевязочный материал, шприцы, сдвинутая к операционному столу дорогостоящая медицинская аппаратура и повсюду резиновые пробки от бутылок с внутривенными растворами и антисептиками… Ковбой-Трофим нагнулся, поднял с полу несколько пробок, оглянулся мимолетно в поисках мишени и почти негляда послал пару в дальнее эмалированное ведро, механически, не стараясь особенно попасть и не целясь, так стряхивают снег с пальто или крошки со скатерти на столе, и тут же забывая об этом, подумал:
— Старею… и величие, похоже, испаряется, и приказы не исполняются: сначала Елена…, теперь Толик, сукин сын…, и, не оборачиваясь, бросил замам:
— Распорядитесь, чтобы всю дорогую аппаратуру отсюда перенесли в Цех, пока не растащили… — Потом повернулся к Фрэту и спросил по-английски: — How did you find her, Frat?
— I'm a dog, sir…, a hunting dog… — и, переходя на русский и садясь перед Ковбой-Трофимом на задние лапы, добавил: — Проведя здесь почти неделю после нефрэктомии…, которую делали кое-как…, совсем одна…, без еды, перевязочных материалов и лекарств, питьевой воды и одежды…., и выжив вопреки всему, она стала… гугенотом, реформатором… смелым и непримиримым …
— Что?! — заорал академик, перебивая Фрэта, не вьезжая в его конфессиональную терминологию. — Что за вздор, охотничья собака?! Какие гугеноты?! Что, ей смелости не хватало раньше?! На троих было… Понял, лабораторное животное…? — Он постепенно успокаивался.
— Как иначе должен вести себя неверующий с Богом? Она тоже удивлялась, сэр… Однако в одиночестве каждый видит в себе то, что он есть на самом деле… К счастью, доктор Лопухина унаследовала от своих предков не только достоинство и светлый ум… У нее невероятная сила духа, трудолюбие и вера… в себя… Понимаете? Она изменилась, сэр! Поменялась…
— Что ты хочешь этим сказать? — терясь произнес Ковбой-Трофим.
— Ничего… Только, что сказал, сэр… В одних религиях почитают палачей, в других — мучеников… Она другая… Гугенот-реформатор… Это про нее в Новом Завете: «Разве не знаете, что бегущие на ристалище бегут все, но один получает награду. Так бегите, чтоб получить…».
— Куда она собирается бежать? — настороженно спросил директор Цеха, странно взвинченный и утомленный обстановкой подвала, речами бигля, сеящими смуту в душе, смертью Толика Спиркина, раненным американцем, совершенно неуместным здесь, Лопухиной, выздоравливающей в своем кабинете после криминальной нефорэктомии…, всем этим весьма сомнительным и дурно пахнущим флером последних недель: со следователями, кабанами, бессмысленной и обременительной поездкой в Сызрань…
— Господи! — подумал он, взвинчиваясь еще больше: — Этот бездарный и опасный список безграничен!
Прошло две недели. Цех жил привычной жизнью большого научно-исследовательского хирургического центра, помешать отлаженной, изматывающе-напряженной сверх всякой меры работе которого не могло ничего: ни ежедневные серии операций на всех этажах, ни реанимация с интенсивной терапией послеоперационных больных, простых операций здесь просто не делали, ни строгая селекция пациентов для госпитализации, ни обследования, исследования, обходы, обсуждения, отделенческие и общеинститутские конференции…, ни приемы иностранных делегаций или визиты следователей…
Была однако и другая жизнь, невидимая и неизвестная большинству, не менее напряженная, опасная и изматывающая, чем в операционных…, обусловленная не столько обилием скопившихся пробем, сколько отсутствием механизмов их решения… И эта вторая жизнь почти замерла, подвешенная обстоятельствами, и копилась только силой, безысходностью и отчаянием, будто шарпей, застигнутый врасплох перед прыжком…, раздумывая то ли в горло вцепиться кому, то ли из ружья пальнуть, что за спиной маячит, или чтоб марши бравурные братанов-композиторов Покрассов прозвучали окрест, созывая к конной атаке на супостата…
— Хошь, всю правду-матку выложу, как на духу, Ленсанна? — загадочно улыбаясь, Вавила уселся в удобное кожанное кресло для почетных гостей, и высоко задрав на колено, как в американских фильмах на DVD, босую ногу в дранном сандале, не дожидаясь ответа, продолжал: — Ковбой-Трофим вызывал…, — и задумался, покачивая стопой и делаясь серьезным.
— Знаешь, что предложил наш любимый академик-геронт с Андреем Первозванным на шее? — спросил он, неведомо когда перешедший с ней на «ты» и томящийся потому в ожидании, что его одернут сторого или скажут привычное: «Колись, Вавила!».
Однако Лопухина не реагировала, белея все еще серым после подвала лицом, несмотря на внутривенные вливания жидокостей, витаминов, плазмы, белков … и загар, который получала в отделении физиотерапии.
— Он предложил возглавить работу…, — Вавила напрягся, демонстрируя интенсивную работу мысли, — по исследованию, поиску и привлечению альтернативных источников донорских органов… — Помолчал и добавил: — В статусе руководителя отдела Цеха… Растрогал меня до оргазма… — Он замолчал и погрузился ненадолго в детали недавней встречи с директором Цеха, в реальность которой до сих пор верил с трудом…
Вавила был в кабинете Ковбой-Трофима всего один раз до этого и привычно ошарашенный, как каждый, побывавший здесь впервые, судорожно искал глазами директора, путаясь в нагромождениях стеллажей с конской сбруей, доспехами американских ковбоев, множеством картин и фотографий по стенам, столами большими и малыми со стульями и креслами, и садом с гомонящими попугаями у дальней стены… Невысокий и щуплый Ковбой-Трофим просто терялся в здоровенном ангаре.
— Проходите, Владимир Викторович! — сказал откуда-то издалека Ковбой и Вавила стал нервно топтаться у входа, оглядываться в поисках второго посетителя, и не находил, и от этого терялся еще больше и не двигался с места, сильно стресанутый антуражем небожителя…
— Здравствуйте, Владимир Викторович! — Ковбой-Трофим шел к нему с протянутой рукой…
Только тут Вавила сообразил, что это он и есть Владимир Викторович. — Может, он еще и фамилию мою знает, — шалел Вавила, пытаясь безуспешно вспомнить ее и испытывая незнакомые доселе восторг и страх, будто поставил в рулетке на кон все, что было, и знает уже, нечеловеческим знанием каким-то, что выиграл, хоть шарик подпрыгивает еще на замедляющемся диске…
— Мне кажется, голубчик, вы засиделись в Отделении Елены Александровны…, — Ковбой вопросительно смотрел на него, в ожидании реагажа, но сильно стресанутый Вавила предпочел за лучшее промолчать. Ему казалось, он на приеме у архангела и сейчас за спиной победно протрубят трубы, прославляя его неведомы пока заслуги. Он сидел неподвижно, подавляя отчаянно ежелание поглядеть по сторонам и трубы протрубили голосом директора Цеха:
— Хочу предложить вам новую интересную работу…, творческую почти… Уверен справитесь…
— Ты согласился? — спросила Лопухина, возвращая Вавилу в свой кабинет, и внимательно посмотрела на него, и забеспокоилась, и стала расхаживать, поглаживая черех халат послеоперационный рубец в боку.
— Н-ну… почти…, — стал мяться Вавила, стараясь по выражению лица понять, чего хочет эта всегда странная немного, загадочная, непредсказуемая женщина, восхитительно прекрасная и желанная, что держит его то ли за придурка, то ли за один из книжных шкафов, что стоят рядами в ее кабинете…, и понимая, что не угадать, добавил, переходя на привычное «вы»: — Сказал, что посоветуюсь с вами…
Она дернулась телом несильно и подошла к нему: — Ты поступил опрометчиво, если без мата… Понимаешь…? Струсил…, переложив опять ответственность на меня… Ковбой предлагает тебе место доктора Спиркина…
— Ничто так не способствует душевному спокойствию, как отсутствие информации, ответственности и собственного мнения, — стал привычно дурачиться Вавила. — Да, грешен, труслив, необязателен и почти без принципов… Зато в меру честен, исполнителен и предан до гробовой доски, и влюблен в вас, как влюблены все вокруг, даже тот второй придурочный следователь из Богульмы в очках с толстыми линзами… — Он стал серьезным: — Сами решайте! А иначе за что Фрэт зовет вас предводительницей?
— Все равно делать выбор тебе придется самому… Я лишь попробую сформулировать альтернативы… — Она уселась на стол, чуть разведя колени и оттянув назад плечи, демонстрируя полюбившееся после операции нижнее белье с эмблемой вооруженных сил США — плотные серые майку и трусы, но сразу спохватилась и аккуратно закрутила ноги штопором, чтоб не отвлекать Вавилу:
— Во-первых, можешь отказаться… и все останется, как было… полулегально… Однако Ковбой-Трофим постарается надавить…
— Он уже надавил. Сказал, что с сентября здесь в Отделении мои услуги в качестве научного сотрудника вряд ли понадобятся, — встрял печально Вавила.
Она не обратила внимания на его реплику и продолжала:
— Далее…, во-вторых, значит: ты соглашаешься с его предложением и начинаешь заниматься поиском альтернативных источников донорских органов для Цеха. Стараешься и потеешь от усилий, как доктор Спиркин и его молодцы…, и потрошишь где-то на стороне, в подвале Вивария уже нельзя, доноров, доставляемых другими молодцами, более организованными и жестокими…, хотя спиркинские не на много лучше… или хуже…
Она задумалась, легко соскользнула со стола, подошла к окну и услышала полный сожаления или надежды громкий Вавилин вздох за спиной, а потом и текст:
— Если правильно понимаю, этот второй научный формат, грозит сумасшедшими бабками… всем нам…
Она опять не стала реагировать и продолжала, глядя в окно:
— …и все идет привычным чередом, как шло всегда, как еще месяц назад… Согласиться на эту роль и не делать того, что ждут, нельзя… Себе дороже. Get the drift? [84]
Теперь молчал Вавила, разглядывая отросшие ногти на босой ступне и борясь с отчаянным желанием почесать между пальцами, а потом увидел узкую прямую спину Лопухиной у окна и сказал неожиданно для себя: — I've got it by heart. [85] А третий…, что считаете правильным самым…?
Она повернулась к Вавиле, помедлила, уселась боком на подоконник и строго сказала:
— Ты соглашаешся с предложением Ковбой-Трофима…
— What are you driving at? [86] — удивился Вавила. — Только что вы говорили…
— Ты согласишься с предложением Ковбой-Трофима, — повторила Лопухина тоном строгой учительницы русского языка и литературы, — и станешь старательно заниматься поиском альтернативных донорских органов на стороне…, и доставлять их в Цех…
Она увидела, как обрадованный Вавила резво встал с кресла и двинулся к ней, улыбаясь и готовясь произнести одну из своих коронных шуток, прославляющих ее красоту и ум…, и спеша выложить главное, и понимая, что не успевает…, и что сейчас в приступе благодарности он перебьет, не дослушав, и станет говорить глупости, и развивать эту идею дальше, сказала отрывисто и резко:
—Под присмотром Прокуратуры!
Он сразу понял, про что она и остановился растерянный, стирая с лица улыбку и гримасу благодарности, и пробормотал невнятно:
— Избыток ума и есть его недостаток… В Прокуратуру позвонят и скажут: «Ковбой-Трофим выше всяческих подозрений и похвал, потому что он Ковбой-Трофим…». Его к тому же зовут в Политсовет Единственной России…
Он вернулся к креслу своему, сел, положил ногу на ногу, взял в пригоршню голые пальцы стопы, будто собрался потереть их, и громко спросил оттуда:
— Вы мстите Ковбою за почку свою?
Лопухина растерялась: — Ннет… Не думаю… Знаю одно: неучитываемые донорские органы не должны трансплантироваться хирургами Цеха… Этого не добиться, не убрав Ковбой-Трофима… В этом вижу миссию свою… Если хочешь и можешь… помоги.
— А если нет? Вы предлагаете мне внезапно научиться играть на… виолончеле или волторне…
Она молчала, вспоминая свой недавний трудный разговор с Волошиным…
— Я выступлю на институтской конференции и назову все вещи свими настоящими именами, — сказала она тогда.
— Ну и что? — спокойно отреагировал тогда Волошин. — У вас нет реальных доказательств, Елена Александровна… Только ощущения… Он вас при всех сравняет с землей…, с паркетом новенького конференцзала, приплетет безответную влюбленность в него и вынудит уйти из Отделения…
— Почему бы вам самой не встать на институтской конференции, Ленсанна, и не расколоться при всех или не двигануть в Прокуратуру, чтоб выложить лягавым, как было…? — Вавила будто услышал ее недавний диалог с Волошиным или почудились ему призывные марши братьев Покрасс в исполнении хорошего духового оркестра и мчался он в атаку, пригнув голову к шее коня, изредка покачивая шашкой.
— У меня нет доказательств… К тому же авторитет директора Цеха очень высок… Ты полезешь голым в бассейн к крокодилу?
— Значит, вы хотите послать меня туда…, в бассейн с крокодилом! — обрадовался Вавила.
— Я прошу тебя помочь вывести его на чистую воду…
— А почка, что изъяли из вас, которую Ковбой-Трофим трансплантировал этому придурочному и капризному big cheese[87] из Единственной России, что замордовал всех нянек и сестер? Разве это не доказательство?
— Вавила! — устало сказала Лопухина. — Откуда ему было знать, чью почку пересаживает…, или полагаешь, что к органу, доставленному в Цех бригадой забора, была приколота бирка с моей фамилией, должностью и ученым званием…? И почку-то доставал из меня не он…, а другой… И тот другой сам заплатил за это сполна…
— Сколько? — заинтересованно спросил он.
— Жизнью своей заплатил… — Она вернулась к столу, непривычно уселась в кресло, поискала сигареты и сказала:
— Дело за тобой встало, Вавила! Принимай решение…
Он забеспокоился, поднялся с кресла, попробовал пройтись по чужому кабинету, чего никогда не позволял себе раньше, но почувствовав скованность, уселся обратно и, забывая задрать босую ногу, мученически сказал:
— Sticking point! Тупик! — как мудро излагает ваш Фрэт… Я не должен давать повода, чтоб старый сукин сын выгнал меня из Цеха, как паршивую собаку… Не бигля имею в виду… Простите… На что жить тогда будем: две девочки, жена…, родители…
— Надеюсь, не станешь перечислять всю родню до третьего колена? — спросила Лопухина, не думая улыбаться.
— Не стану… А деньги, что сулит Ковбой-Трофим все равно очень большие… Вы в свое время согласились…, не отказались…
— Хочешь остаться без почки, как я, или без сердца и печени…?
— Вам легко давать хороший совет, подавая дурной пример…
— Вавила! Сукин сын! Поступай, как знаешь.
— Бить лежачего, Ленсанна, на Руси было безопасно всегда и очень эффективно… Можете рассмотреть этот тезис на примере своих предков… — Вавила чувствовал необычайный душевный подъем. Он отважно скакал в авангарде Первой Конной или мчался в конвое белых… Неважно… Он действовал… после долгих лет ожидания, несбыточных надежд, обещанных неизвестн кем, неизвестно кому…
— Доказанное примерами никогда нельзя считать доказанным. — Вавила вытаскивал из памяти, загруженной интернетовским абсурдом, все, что помнил и знал, ради сомнительной попытки размазать риски собственного злодейства, с которым согласился заранее…
— Как один из представителей среднего класса, величаемого вами биглями, я готов сотрудничать со стариком, понимая, что стану творить зло вместе с ним в этом бизнесе…, как творил его Спиркин…, как творили вы когда-то… Что есть зло? Часть человеческого бытия, не только разрушающая, но упорядочивающая связи между людьми…, гармонизирующая мир, делающая его динамичнее, привлекательнее и богаче… Что есть добро без зла? Ничто! Его просто нет… Оно не существует пока нет зла… Даже придурочные прагматисты американцы понимают это: «Добро надо делать из зла, потому что его больше не из чего делать…» Извлекая органы из донора, который обречен, мы спасаем…, спасаем в полном смысле жизнь людям, которым жить осталось всего ничего…
— Нельзя говорить о спасении одного, Вавила, если при этом убиваешь другого…, абсолютно здорового и невиновного. — Она стал уставать и вспомнила почему-то свой недавний поход в Третьяковскую галлерею с доктором Спиркиным, и его странную цитату из Микельанджело: «Что лучше: зло, приносящее пользу или добро, приносящее вред…?», и сказала, пытаясь вспомнить его настоящие имя и фамилия:
— Ты демагог, Вавила… Пытаешься подсластить конфету даже самому себе…
— Разве вы от безысходности не пытались делать то же самое…? — спросил он, опасно интерпретируя. — А этот чертов кобель-самурай, проницательный, прагматичный и мудрый…, познавший мир… Смог он найти справедливые для всех решения, примиряющие и объединяющие нас… Постарался ли он хотя бы сформулировать их в виде понятных терминов: добра… зла… раскаяния… расплаты…? Fucking beagle! Похоже, больше всего его интересует мир под юбками женщин: маленькое тесное пространство с запахами, притягивающими его с неимоверной силой… Под вашей — сильнее всего… Зло есть антитеза добра…, только и всего… «Полюбил богатый — бедную, Полюбил ученый — глупую, Полюбил румяный — бледную, Полюбил хороший — злую…».
— «Полюбил румяный — бледную, Полюбил хороший — вредную», — поправила Лопухина.
— Какая разница! — Обиделся Вавила. — Это не библейский текст — частушка и нечего придираться к точности цитаты, и искать в ней глубины…
— Дурень! Это Цветаева… Прекрасные стихи… Если не воевать со злом, полагая его простой антитезой в поэтическом сравнении, оно вытеснит добро… Закон единства и борьбы противоположностей…, как первый закон термодинамики… или следствие из него… Нельяза размыть зло или вину за него, как размывают риски в бизнесе, как разводят раков… или корабли…
— I should worry about it. [88] Вы слишком близко к сердцу принимаете марксистскую философию, Ленсанна… Если Ковбой готов платить…, мне много не надо, пару тысяч в месяц…, стану демонстрировать приверженность добру…, и тогда зло, упакованное в шероховатые денежные знаки с портретами ихних президентов, перестанет быть злом…
— Пока существуют такие как ты, незадумываясь выполняющие чужие приказы, всегда найдутся желающие отдавать их…, и зло не только останется злом, а станет плодиться….
Но конь под Вавилой скакал уже во весь опор и ему ничего не оставалось, как размахивать шашкой:
— Возможно! Но я не стану, как слепые надевать темные очки, предпочитаю наушники… Баста! Я согласен выполнять приказы… Пусть отдают! Я, доктор Вавила, представитель российского среднего бизнес-класса, готов уклониться от выполнения гражданского долга ради заработка и безбедного существования, готов притерпеть…, как за веру…, как гугеноты терпели, когда мочили их все, кому не лень… Пусть извлекают из меня почки или сердце, или печень для очередного ханыги big wheel[89], не жалко… А, может, я родился в рубашке и не стану донором органов, как стали вы…
— Рассредоточься, Вавила! Ты не бигль, знаю, и не бизнесмен, хоть сильно хочешь им казаться, наслушавшись речей Ковбой-Трофима, и даже не представитель среднего класса… Ты ежик… из дерьма, утыканного палочками, про которого любишь рассуждать…, глухой и слепой…, в наушниках и очках… Ступай! У меня дела…
— Хороший режиссер даже из дерьма делает конфету, — отбивался Вавила. — А тут еще палочки вам…
Почти совершенное, хорошо тренированное тело Елены Лопухиной легко и просто справилось с последствиями нефрэктомии. Оставшаяся почка взяла на себя функции удаленной и успешно фильтровала мочу, и удаляла шлаки за двоих… Она по-началу ограничивала себя в соленом и жидкостях, но скоро поняла, что в этом нет необходимости… Микрохирурги с восьмого этажа иссекли старый послеоперационный рубец в боку и наложили новые швы атравматичными иглами… изнутри…, и уродливого рубца не стало… Остался Ковбой-Трофим, зачастивший в Отделение с демонстрациями перед персоналом отеческой заботы и любви к ней, с ледянящей душу холодной вежливостью и пониманием того, что произошло, и почти не замечающий ее при этом, хоть глядел всякий раз с неизбывной заботой и состраданием, будто давал понять всем: «Ибо те, кто без закона согрешили, без Закона и погибнут; а те, кто под Законом согрешили, по Закону будут осуждены».[90]
Пришло лето, для характеристики которого применительно к кардиохирургии и трансплантологии лучше всего подходили слова про сезон слишком жаркий, чтоб делать то, для чего зимой было слишком холодно…, хотя в операционных и палатах Цеха воздух кондиционировала дорогущая американская система…
Институтский парк был удивительно ухожен, будто ждали визитеров высоких или заморских. Отъевшиеся голуби и примкнувшие к ним за зиму вороны демонстрировали редкостную привязанность к посетителям, встречая каждого таким доверительным и безбоязненным хлопаньем крыльев над головой, что родственники балдея, вынимали из сумок и раздавали птицам большую часть из припасенного в сумках…
Когда Станислава объявила о дне свадьбы, заявив публично, что торжество собрался финансировать Ковбой-Трофим, служивый люд задумчиво притих в недоумении, зная прижимистоть директора и отстраненность от институтских гулянок… А когда выяснилось, что для свадьбы арендован пароходик, пусть речной и маленький, Цех встал на цыпочки, стараясь постичь глубину поступка небожителя…, и не смог…
Пароходик назывался «Кузьма Минин» и институтская публика, традиционно подвыпив быстро и сильно, стала искать Митю Пожарского, и не находила, и осторожничая, старалась обходить стороной переднее пространство кораблика с Ковбой-Трофимом, негром и Станиславой за парадным фуршетным столом, привычно обсуждая новые хирургические идеи, как всегда идущие с Запада, собственную государственную власть, которая, в отличие от них, все еще могла позволять себе быть бездарной и злой, общих для многих из них молодых женщин, для которых специально снималась двухкомнатная квартира поблизости, набиравший силу бум со стволовыми клетками, к которым, как большинство хирургов, относились скептически, полагая, что только скальпель способен…
Елена Лопухина и следователь Волошин, выступавшие свидетелями на свадьбе, сидели на верхней палубе, периодически включаясь в карабельное веселье и принудительную, не терпящую отлагательств и отказов, выпивку, когда новая партия хирургов, представляющих очередной специализированный департамент Цеха или его этаж, добиралась до них…
Они не заметили, как сильно поплыли оба под влиянием разномастного алкоголя, и с трудом удерживаясь от отчаянного желания поскорее сойтись с коллективом, попрекающим их неуместной на речном кораблике гордыней, старались поскорее расставить точки в слишком затянувшемся, еще с весны, но неизменно прекрасном, будоражущем воображение споре о привратностях любви палача и жертвы, не исключающем возможности постоянной сексуальной близости между ними…
Бигль Фрэт, давно и определенно высказавший на это счет все, что полагал нужным, из которого коронной фразой оставалось его неизменное: «You're the best!», [91] осторожно сидел, будто в Виварии, уложив зад на задние лапы подле Лопухиной, и с трудом оценивал происходящее, надышавшись алкогольных паров…
Он сразу почувствовал приближение Ковбой-Трофима, поднялся на ноги и почти неслышно зарычал, и стал быть себя по бокам хвостом, и переступать ногами.
— Ночи на Москва-реке все еще холодные, детка, — сказал немного пьяно директор Цеха, посмотрел укоризненно на бигля, пошатнулся из-за невидимой волны, и продолжал удивительно миролюбиво: — Простудишься…. организм ослаблен… лучше не рисковать…
Он стоял в ожидании ее реплики, демонстрируя уверенность и сопричастность всем прекрасным начинаниям Цеха, включая свадьбу простой лаборантки, на которую пригласил часть сотрудников, уверенный, что американцы непременно прознают про это…
А Лопухина молчала, вызывающе, даже дерзко, и придерживала бигля за ошейник с магнитной карточкой, которая давно размагнитилась.
— Похоже, ты не слишком расположена к беседе, — миролюбиво заметил Ковбой-Трофим, опускаясь на жесткую деревянную скамью с многочисленными именами и датами прежних параходиковых пассажиров, вырезанными ножем или выжженными сигаретами, и провожая глазами скользнувшего вниз по лестнице Фрэта…
— Если следователь столь дружелюбен к одному из фигурантов дела, это хороший признак, — продолжал излагать Ковбой. — Неправда ли, господин Волошин?
— Фигурант к тому же спит со следователем, — голосом для научных докладов сказала Лопухина и посмотрела в лицо директору.
— Надеюсь, в ближайшее время вы свернете свою работу в Цехе? — спросил Ковбой, повернувшись к Волошину, стараясь даже мимикой не реагировать на заявление Лопухиной.
— Полагаю, мы закончили уже. В противном случае меня не было бы здесь… В течение некоторого времени внешние контакты института будут контролироваться соответствующими службами и все…
— Прокуратура издаст меморандум или сделает какое-либо письменное заявление в связи с окончанием расследования? — Директор Цеха сидел удивительно прямо на неудобной скамье, очень современный, в любимых своих прогулочных одеждах серо-коричневых цветов из замши и кожи такой тонкой выделки, что казались обычной тканью, в двухстороннем шейном платке, улыбчивый и строгий, необычайно демократичный и недоступный…, «Небожитель, короче», — как любил говорить Вавила, — символизируя собой системы непреходящих ценностей и принципов страны.
— Нет — Ответил Волошин. — С нашей стороны не последует заявлений. — Он встал, протянул руку Лопухиной: — Думаю профессор Трофимов прав, Ленсанна. Становится прохладно… Вам лучше спуститься вниз…
Внизу, в передней части пароходика, где были накрыты столы, заваленные фуршетной едой, у стены в двух глубоких креслах, неизвестно как затесавшихся сюда, чопорно сидели Станислава и Эйбрехэм. Станислава в коротком платье на бретельках, черном и шероховатом, купленном в очень дорогом нью-йоркском бутике, мусолила в руке высокую рюмку с шампанским, а возле негра на полу, рядом со снятыми лакированными туфлями, которые несмотря на гигантские размеры, невыносимо жали, стоял широкий стакан толстого стекла, на четверть заполненный виски, и время от времени опасно кренился под ударами незаметной волны. Рядом с Эйбрехэмом в носках и свадебном сюртуке сидел Фрэт, а возле Славы на парусиновом стульчике примостился Вавила, как и негр, облаченный в непривычный смокинг…
Если Авраам испытывал некоторое смятение от происходящего, растерянно улыбался, демонстрируя удивительные зубы, непохожие на настоящие, и крепко держался лопатой-рукой за Станиславу, которая изо всех сил старалась приободрить его, пеориодически улыбаясь и нежно нашептывая что-то в ухо, понимая в душе, что счастье в браке с ним здесь, в России, не найдет, если не принесет его сама…, с собой…, то сильно подвыпивший Вавила чувстовал себя совершенно раскованно и непринужденно, и тащился во всю, наслаждаясь свадьбой, пароходиком, короткой дружеской беседой на глазах всего Цеха с Ковбой-Трофимом, впервые в жизни надетым смокингом, уважительными взглядами коллег, странной улыбкой Лопухиной, пожатием руки Волошина, дружбой с ветеринаром, Станиславой и биглем, и казалось нет здесь счастливее и радостнее его…
— Помни, девочка! — будто прочел недавние Славины мысли, вещал Вавила, автоматически поглаживая полноватое бедро. — Влюбившись люди теряют рассудок, чтоб потом, в браке, заметить это…
— Не парься, Вавила! Don't worry… — вяло среагировала она.
— What about the honeymoon? [92] — спросил улыбаясь подошедший Волошин.
— Только три дня, — оживилась Слава. — Абрашка должен контролировать ход ремонтных работ в Виварии… Нам хватит. — Она перестала, наконец, окать.
— В пятницу жду вас с Эйбрехэмом у себя на даче, — сказала Лопухина. — Волошин подвезет вас… Не забудь взять с собой Фрэта…
— Можно мне, Ленсанна, вместе с Фрэтом и молодоженами…? — настырно спросил Вавила, рассчитывая на вежливое «Конечно!». И тут же понимая, что не следовало напрашиваться, и стараясь сгладить предстоящую неловкость, добавил: — …в качестве прилично зарабатывающего руководителя департамента внешних связей Цеха… Вы говорили: «Бедность не может быть сестрой высокого ума…».
— Фрэт говорил! — оборвала его Лопухина… — А еще он говорил, что для некоторых размышление — состояние почти противоестественное. Похоже, тебя имел в виду… Правда, бигль? — И отвернувшись, и посмотрев на Волошина, привычно маячащего теперь за спиной, сказала:
— Нам пора, Славка! Будь счастлива! Bye Abraham! See you on Friday evening in the country. [93]
Они встали оба: негр-гигант, чуть пригнувший голову под потолком, элегантный и строгий, хоть в носках, и вправду, похожий на большой концертный рояль с высоко поднятой крышкой и пюпитром для нот, и крупная тоже, чуть полноватая, белолицая, юнная женщина, смотрящаяся рядом с ним худенькой топ-моделью из команды известного на весь мир модельера, и Лопухина, восхищенная прелестью этой пары, кричаще разной и удивительно гармонично встроенной друг в друга, не удержалась и, приблизив к Станиславе лицо, и целуя в щеку, провела рукой по бедрам девушки, задержав на мгновение руку на твердой ягодице…
Под утро, мокрая от пота, с распухшими от поцелуев губами и синяками под глазами на осунувшемся за ночь и от этого еще более скуластом и прекрасном лице, с похудевшим телом девочки-подростка и грудью взрослой женщины, пытаясь безуспешно, который раз, расправить под собой свернувшуюся в трубку влажную мятую простыню, трудно дыша и накручивая на длинный указательный палец с ухоженным ногтем пружинисто-жесткие волосы Волошинского лобка, Лопухина сказала:
— Мне все еще кажется, что ту первую встречу в гостинице Россия после теннисного матча на Кубок Кремля придумала я сама…
— Это я ее придумал, доктор Лопухина, — сказал Волошин серьезно. — Постараюсь прямо сейчас воспроизвести по памяти… — И принялся осторожно высвобождать из тугого кольца волос ее палец, чтобы переместиться вниз, к бедрам, уже начинающим свой медленный путь в стороны и вверх…, и переместившись, коснулся пальцами узкого светлого кустика над лобком с заметно тяжелеющей под ним, набухающей плотью, сразу ставшей влажной и требовательной, готовой к недозволенным ласкам…, и он, как в тот первый раз, убрав пальцы и упреждая ее желания, стал целовать кожу тугими с царапающей щетиной губами, которые, опалили лицо и вновь переместились вниз, и стали бродить по телу без всякого плана, обжигая сумасшедшим жаром, пока, наконец, не почувствовала и не прониклась сверхзадачей его действий, и не стала помогать, втягиваясь в губительный ритм ласки, которая, и она уже знала это, должна была привести его губы…, этот колючий жаждущий рот в то единственное место, уже горячечное и болезненное, которое трепетно поджидало исцеления, истекая влагой мучительного нетерпения…
— Я собралась выступить на институтской конференции, Игорь! — сказала Лопухина, глядя в быстро светлеющее окно. Закутанная в темный банный халат Nike, она сидела на кровати, поджав под себя ноги и аккуратно стряхивала пепел на пол собственной спальни. — Я должна это сделать…, и институтский люд ждет от меня поступков…
— Мы уже обсуждали эту возможность, — сказал Волошин, поднимая с пола широкий стакан с водкой на дне и поглаживая кончиками пальцев плоский дворянский живот перед собою. — Каждый раз мы оба соглашались с бессмысленностью подобного действия… Ты даже знаешь, почему…
— Значит оставить все как есть…, как было?! У кого из сотрудников Цеха выдерут почку или печень в следующий раз…? У Вавилы, Станиславы, Авраама?! Или заставят их сделать это с другими?! Налей мне водки чуть-чуть… В черном холодильнике на кухне…, верхняя дверца…
Она сделала несколько мелких глотков подряд, будто пробовала сильно горячий кофе, не поморщилась, тряхнула головой и темные волосы мощным столбом взмыли кверху, застыв там ненадолго, чтоб потом покойно и гладко опуститься обратно…
— Я должна сделать это, Игорь… Вавила привычно струсил и отказался идти против Ковбой-Трофима… Значит я… Больше некому… Ты сядешь где-нибудь сбоку и если станет совсем туго или невмоготу просто уведешь меня оттуда…
— Ты собралась воевать не с ветрянными мельницами, девочка. Ты замахнулась на один из символов нации… Он не просто блестящий хирург и талантливый организатор, он и вправду хирургический гений… Cама так полагаешь… У него все мыслимые награды, звания, должности… Он вхож в любые двери Москвы…, признан в мире…
— Прекрасно! Будто некролог прочел…
— А ты с одной почкой, — продолжал Волошин, не обращая внимания на реплику, — удаленной по его команде, хочешь воевать с ним…? Он просто раздавит тебя и вся карательная мощь страны обрушится на доктора Лопухину… из бывших дворян, прекрасную женщину, умную и красивую, хорошего хирурга и менеджера…
— Я не менеджер, Волошин! Я предводительница, как говорит Фрэт… Знаешь, как по-английский «предводитель»?
— Знаю… Leader… Лидер… Тот, кто впереди…
— Плохо учат в Юридической Академии… Предводитель — человек, способный поменять правила игры в отличие от менеджера, который строго следует им… Я хочу, наконец, начать дуть в свои паруса, как учила мать… Все что было до этого: учебная тревога для крыс на военном корабле.
— Ты собираешься поступить неразумно, Хеленочка!
— Да! Я неразумна, если полагать, что разумный приспосабливается к миру…, к обстоятельствам…, как Ковбой-Трофим, как Вавила…, как ты… Я гугенот-реформатор… и способна переделать мир…, сделав его лучше, ироничнее, справедливее, нетерпимее к злу…, и я сделаю это… — Она улыбнулась. — Наслушавшись такого не каждый согласиться участвовать…в зрелище этом… Но ты поможешь и не станешь отговаривать…
— Простите, что заставил вас ждать, Игорь… В операционной время имеет склонность периодически замирать… ненадолго… Трудный случай сегодня… Ничего, что называю вас так…
— Конечно! — задвигался в кресле Волошин. — Теперь я бываю здесь только неофициально… Ваш кабинет всякий раз поражает… и не только размерами… Ничего подобного не видел…
— Я вырос в маленьком приволжском городке… в деревянном двухэтажном бараке, который подпирали и подпирали бревнами, чтоб не упал… Он и сейчас стоит… Правда первый этаж в землю ушел… и стал нежилым. — Ковбой-Трофим резко встал из-за стола, подошел к подоконнику с цветком-задохликом, взял его в руки и продолжал, стоя к следователю спиной.
— У меня была своя комната в этом доме — чуланчик, который отец обшил досками и толем… Знаете, что такое «толь»? Прекрасно… Там стояла тумбочка, служившая письменным столом…, отец выдрал из нее дверцу, чтоб было куда ставить ноги…, тяжелый деревянный стул с высокой спинкой и сундучек с чуть покатой крышкой, на котором я спал до десяти лет, загороженный стулом, чтоб не упасть…, а потом уже не умещался и ночевал с родителями в одной комнате… Оставался почти метр свободного пространства на полу, застланном лоскутным одеялом: на нем я иногда делал по утрам зарядку… С тех времен осталась боязнь тесных пространств…
Ковбой вернулся к столу, помешкал, давая Волошину возможность начать, и вызвал секретаря — сухопарую старую деву, похожую на гобой, которой когда-то Лопухиной до смерти хотелось залезть под юбку, чтоб посмотреть, что там…
— Принесите нам чаю… и что-нибудь закусить… Выпьете коньяк?
— С удовольствием, — отреагировал Волошин и пользуясь паузой —академик копошился у бара, выбирая выпивку, — продолжал: — Знаю, всему предпочитаете «Греми», поэтому…, чтоб не обременять вас, плесните его чуток…
— Откуда вам известно про «Греми»? — удивился Ковбой-Трофим.
— Ну… Я ведь бывший мент, как говорят ваши сотрудники… Лягавый… Нюх у меня не хуже ищейки…
— Выкладывай господин Волошин, что привело вас сюда? — Ковбой стал строгим. — Через пяднадцать минут у меня следующая операция.
— Елена Лопухина…, в которую влюблен до беспамятства, так, что готов кричать про это, будто болен, собралась, против всех моих уговоров и даже угроз, на пятничной институтской конференции поделиться с коллективом всем, что ей известно по уголовному делу об обороте неучтенных донорских органов, недавно закрытому из-за смерти основных обвиняемых…
— Ее сообщение не включено в повестку предстоящей конференции, — спокойно отреагировал академик, — и я не собираюсь давать ей слово вне программы…
— Не уверен, что она станет просить его, — впервые улыбнулся Волошин, вставая из неудобного, очень глубокого кресла, в котором колени доставали лица. — Она будет настаивать на вашей отставке… Полагаю, у нее есть аргументы…
— Знаете, как приятно ощущать собственное могущество и влияние…, и не только в Цехе… Про то, что могу открыть любую начальствующую дверь ногой, уже говорил… — Ковбой встал и вновь подошел к окну, к любимому своему цветку… — Отказаться от этого самому…, по собственной воле невозможно… — Ковбой улыбнулся. — Наш сотрудник доктор Владимиров, по прозвищу Вавила, говорит: «Это, как реформировать календарь, в попытке ускорить роды»… И чем старше становлюсь, тем сильнее желание сохранить все, как есть…, как было…
— Как похоже они говрят оба, — с удивлением подумал Валошин, вспоминая недавнюю речь Елены.
— А наша Лопухина взбалмошная и упрямая молодая женщина, склонная к непрогнозируемым поступкам, — продолжал Ковбой, медленно наливаясь злобой.
— Мне кажется она оловяный солдатик, стойкий и отважный…, и надувала всегда ваши паруса…, хоть говорит теперь, что стала гугенотом в подвале Вивария.
— Почему она не идет в прокуратуру? Зачем ей этот фарс с конференцией…? Потому, что у оловяного солдатика кроме одной почки еще и нога одна…? Или она не солдатик, а бумажная балерина, что боится сгореть в огне…? — академик с трудом сдерживал себя, чтоб не перейти в гневе на жаргон, которому обучил его Спиркин.
— Она понимает, что вы неуязвимы, что бы ни творили… И прокуратура, защищая вас…, странно звучит для русского уха «прокуратура защищает», станет спасать ценности, которые нормальному человеку кажутся… сомнительными.
— Ей движет чувство мести, копившееся веками всем их дворянским родом, — устало прошелестел Ковбой-Трофим, немного успокаиваясь.
— Насколько известно, у Лопухиных не было серьезных проблем с царствующими домами России… Наоборот… А расстрелы и ссылки членов их семьи начались после революции…
— Неважно! Я не собираюсь отвечать за ошибки и просчеты ЧК, НКВД… или как их называли тогда! — Ковбой опять кричал, нервно перекладывая предметы на обширном письменном столе, и Волошин подумал, улыбаясь в душе, что вещей на столе ему хватит еще надолго…
— Вы разумный человек, Игорь… У вас высокое положение в обществе…
— У нее тоже, — перебил Волошин. — И ее, похоже, не очень интересуют старые ошибочные убийства Чека.
— У вас высокое положение в обществе, — гнул свое Ковбой-Трофим. — Жаль потерять его незаслуженно… Отговорите Елену Александровну… Она собралась на собственное аутодафе и ищет хворост для пятничного костра… Хотите, чтоб я поджег?
— Нет! — искренне сказал Валошин. — Не хочу! Из-за этого я здесь… Она почти всю жизнь считала, что вам принадлежала ее душа, а тело… просто доставалось в придачу… Теперь она знает, что вы владели только телом…, потому ей не страшно… Может быть вы сами найдете решение, способное остановить ее
— И не подумаю! — твердо произнес Ковбой-Трофим, и Волошин поверил, и засобирался, гася сигарету, поправляя галстук и стряхивая несуществующие крошки с брюк, стараясь делать все это одновременно…
— Простите, что отнял у вас столько времени, профессор Трофимов. — Волошин встал, наконец, и двинулся к двери, забывая пожать протянутую руку…
Он взялся за ручку, судорожно пересчитывая в голове самые, казалось, безумные варианты урегулирования и, по-прежнему ничего не находя, толкнул дверь, и услышал спиной…, даже не услышал, а почувствовал негромкий шелест Ковбоевых слов:
— Скажите, через год я уступлю ей место директора Цеха…
Он повернулся: — На это она не согласиться…
— А чего хочет эта сука?! — заорал издалека Ковбой-Трофим. — Чтоб меня упрятали за решетку?! В маленькое замкнутое пространство?!
— Ннет! Не думаю… Ей хватит вашего публичного позора…
Конфернц-зал Цеха был детищем Ковбой-Трофима, на которое он в свое время не пожалел ни денег, ни сил… Круто спускающийся к функциональной сцене высоченный амфитеатр на тысячу мест, с модерновыми креслами дорогого дерева из кожи со встроенными в подлокотники пюпитрами и наушниками для синхронного перевода, огромными окнами из поляроидного стекла, затемняющимися легко и быстро, дигитальной аудиотехникой, компьютерными проекторами, совершенно потрясающим бестеневым освещением, будто зал увешан операционными лампами, стенами, облицованными панелями из дерева ценных пород с большими портретами выдающихся хирургов, писанных маслом неизвестным художником, скорее всего с фотографий, в строгих широких и черных деревянных рамах, подчеркивающих их заслуги и подвешенных на одинаково длинных шнурах…, массивным длинным столом президиума на сцене, похожим на гигантский старинный сундук, набитый сокровищами, и концертным роялем в углу с приподнятой коричневой крышкой в тон стенам, паркету и коврам в проходах…
Все это великолепие странным образом оживало с появлением в зале Ковбой-Трофима, который и в этот раз демонстративно скромно уселся за маленький столик на сцене с переносной лампой и неизменным стаканом крепкого чая с грузинским коньяком, согласно институтской легенде, в серебрянном подстаканнике.
Когда конференция заканчивалась и врачи, готовясь поскорее выбраться из зала, стали подниматься, хлопая сиденьями кресел, и громко переговариваться, уже не обращая внимание на сцену, Лопухина встала и двинулась вперед к трибуне с микрофонами. Она не помнила, как шла по проходу почти из середины зала, встречая недоуменные взгляды, как увидала очень близко враз посеревшее под зимним загаром лицо Ковбой-Трофима, говорившего что-то, и попыталась улыбнуться неведомо кому, и не смогла, как остановилась возле трибуны, сбоку, забыв о микрофонах, и глядя в зал, и по-прежнему не видя лиц, произнесла негромко, будто себе самой:
— Я хочу сказать вам всем несколько слов…
Шум еще продолжался, но постепенно какая-то странная напряженность овладела всеми и зал быстро затих… Он даже не затих…, он будто вымер…
Она стояла, как казалось ей, очень неловко и беспомощно оглядывалась по сторонами, нервически переступая ногами, не находя места рукам, и одергивала пиджак, поравляла волосы, думая к месту или нет, что иногда, чтоб услышали надо промолчать, и несколько раз открывала рот в попытке начать, с ужасом понимая, что забыла подготовленный текст, кроме одной, как казалось ей теперь, совершенно дурацкой фразы откуда-то из середины: «…Самый важный плод человеческих усилий его собственная личность… Надо перестать бояться и заискивать…», и еще одной, из Вавиловых интернетовских прибауток: «Ссорится с Ковбой-Трофимом, все равно, что ожидать жалоб на качество парашютов», и увидела, как по проходу к сцене движется Волошин и рядом Фрэт, будто привязанный к ноге…, и сказала наконец:
— Похоже я заплатила за собственные ошибки… сполна, коллеги, а может больше… — Она увидела, что Волошин присел осторожно в кресло, почти у самой сцены, забывая опереться о спинку, а рядом, в проходе, аккуратно уложив зад на толстый ковер, устроился бигль, и оба уставились на нее, тревожно и с надеждой, в ожидании обещанных действий, и тогда она шагнула вперед, к краю сцены, и голосом, которым делала научные доклады, четко и внятно произнесла, удивляясь появившейся из ниоткуда свободе и легкости:
— …Потому хочу просить задержаться на несколько минут.. И вас…, — она обернулась к Ковбой-Трофиму…
…Когда она кончила и посмотрела на Волошина, что почти победно улыбался, поглаживая загривок Фрэта, прошло не более пяти минут, в которые она умудрилась втиснуть, будто это библейские тексты, не столько обличения двойного менеджмента Ковбой-Трофима, сколько новые правила и поведенческую стратегию в науке, хирургической трансплантологии и бизнесе, способных обеспечить достижение совсем других целей, сулящих признание и благополучие сотрудникам…, не учреждению под названием Цех, которое и без того давно уже было самодостаточным…, и, вслушиваясь в звенящую тишину размышляющего конференц-зала, забитого под завязку институтским людом, очень умным, квалифицированным, ушлым и небедным из-за постоянно подносимых родственниками гонораров в конвертах, тоже полулегальных…, поняла вдруг, что дорога, на которую звала, совсем не так легка и понятна, как казалась из подвала Вивария, где лежала брошенная всеми после бандитской нефрэктомии…, и еще Ковбой-Трофим за спиной, не проронивший ни слова до сих пор…
Она оглянулась и напряглась в ожидании атаки, которой не последовало… Ковбой-Трофим одиноко сидел за маленьким столиком с переносной лампой, беспроводным микрофоном и стаканом густого темно-оранжевого чая в подстаканнике, и держал паузу…, так мастерски, даже виртуозно, будто до прихода в Цех много лет прослужил во МХАТЕ, прекрасно понимая, что каждая лишняя секунда тишины работает на него…, на его сценический образ…, и прошлый, и создаваемый здесь и сейчас, прямо на глазах ошалевшей институтской публики…, и наслаждался молчанием…
А когда понял, что надо встать и что-то сказать, было поздно, потому как зал, похоже, принял решение, без дополнительных переговоров и консультаций, молча и быстро, тревожась лишь предстоящим и почти соглашаясь с ним…
— Елена Александровна хороший хирург и организатор. — Ковбой шелестел, старался наверстать упущенное, зная, что проигрывает, но упрямо шел вперед, будто вел на кабана на давнишней зимней охоте в подмосковном лесу вседорожник свой, готовый биться до конца…
— И это не секрет для нас всех, присутствующих здесь…, как и не секрет, что она была втянута в…, — он на мгновение замялся, стараясь подобрать наиболее мягкую формулировку, — …в незаконный оборот донорских органов, часть которых, как ни прискорбно, прошла через отделения Цеха… Во всей этой сомнительной истории, которая к счастью закончилась, для меня остается непонятным одно: зачем было убивать молодую беременную женщину только ради того, чтоб имплантировать больному Рывкину…, человеку сомнительной репутации… и пьянице человеческий зародыш…?
Зал удивленно и негромко загудел. Ковбой-Трофим встал, подавляя гул, уверенно и легко, демонстрируя, что возраст — категория, давно укрощенная им, почти бессмертным всемогущим директором Цеха, не только создавшим институт из ничего, на голом месте, но обеспечившим всех их, сидящих здесь, учеными степенями, званиями и должностями, и неплохими гонорарами, которым могут позавидовать хирурги многих, если не всех московских клиник. Отпил из стакана с подстаканником темно-оранжевую, почти коричневую жидкость и сказал:
— Мы все понимаем, как ей досталось… и что это стоило здоровья…
— Мне это стоило гораздо больше, — подумала Лопухина, но ничего не сказала.
—…и как она инстинктивно жаждет реванша, припоминая трагическую судьбу своего клана, — продолжал директор. — Все этих сосланных на каторгу, в ссылку, невинно убиенных благородных, хорошо образованных и когда-то состоятельных людей Лопухиных… Не станем придавать значения словам… Надо время, чтоб она полностью восстановилась… физически… Жить с единственной почкой очень тяжело, зная как легко любая банальная инфекция может вывести ее из строя… А душевных сил у очаровательной Елены Александровны хватит на всех нас, присутствующих здесь… Спасибо… Все свободны… Досвиданья…
А зал сидел…, молчал… и, похоже, не собирался расходиться…
Лето в этом году было приятным во всех отношениях, как гоголевская женщина, и не хотелось думать, вспоминая Эзопа, что не всегда оно будет…
А Москва, неупорядоченными рывками без ритма и мелодики, становилась все красивее, превращаясь из низкорослого купеческого города-подростка, а потом социалистически образцового мегаполиса-героя с целой кучей орденов неизвестно за что и куда прикрепленных, с редкими вкраплениями архитектурных шедевров, в одну из самых современных, комфортабельных и привлекательных столиц мира. Так, наверное, разбивая скорлупу изнутри появляется на свет в рванном джазовом ритме птенец… и становится центром вселенной…, или собирает мальчуган редкостный трансформер, претендующий на уникальность…, как галактика…
В это лето хаотично возводимые современные дома-стиляги с крышами-шапочками на любой вкус и даже целые кварталы, независимо от предназначения и расположения, еще недавно казавшиеся странно, даже вызывающе, эклектичными и бездарными в море стандартных и убогих социалистических коробок-построек из под дешевых туфель, вдруг начали выстраиваться в удивительно гармоничную чуть синкопированную мелодику инновационных архитектурных форм, зазвучавших поразительно слаженно, торжественно и величественно, и сразу возникло неизвестно откуда ощущение неизбывной уверенности в собственных силах и больших денег, поселившееся в воздухе московских улиц и площадей, и придающих почти сказочную прелесть всем этим Немецким слободкам, Чистым прудам, Солянке, Цветному бульвару…
Фрэт теперь знал не хуже старожил-таксистов свой город и очень любил, гордился им и понимал, и московские запахи стали такими же родными и близкими «до боли», как любил повторять вернувшийся из ссылки одноглазый дворняга Пахом, на котором не стали делать эксперименты в чужом институте, будто Москва — любимый Виварий, только что отремонтированный, скорее выстроенный почти заново и с иголочки оснащенный старательными американцами…
Кабинет Эйбрехэма с огромным окном во всю стену походил на офис, что расположены обычно на Пятой авеню, а лаборантская, в которой ночами обреталась Слава, превратилась почти в гостиничный номер с письменным столом, кожанными креслами и большим диваном с дистанционным управлением — remote control, который настойчивый ветеринар нашел в одном из нью-йоркских мебельных магазинов…
— Каждая лабораторная собака заслуживает отдельного номера, — говорил Авраам Лопухиной по-английски на полном серьезе: русский ему не давался, кроме нескольких матерных слов, которым научил его кто-то из служителей Вивария, произносимых с такими искажениями, что понять кого он имеет… в виду было невозможно. Ветеринар постоянно использовал Славу переводчиком и был счастлив этим, а она демонстрировала пострясающие способности в английском, забывая окать, и теперь ее часто приглашали в Цех на синхронные переводы и переговоры, и хорошо платили…
— Каждое лабораторное животное заслуживает отдельного номера в Виварии…, особенно собаки! — говорил ветеринар. — К сожалению, мы не можем предоставить им подобные удобства, даже в Америке…, но то, что мы сделали для них здесь… почти сделали… просто замечательно. I get it up! [94]
— Здравствуй, собака! — сказала Лопухина, косясь на телевизор Sony с картинкой новостей CNN на экране, стоящий на полу, от которого только что отвернулся Фрэт, и уселась удобно перед ним на высокую гигиеничную табуретку из нержавейки и толстого небьющегося стекла-сиденья, и оглядела стены, тщательно отделанные веселым кафелем, и пол без традиционных опилок, крытый неизвестным гладким материалом с многочисленными отверстиями для стока воды… Просторные клетки из нержавеющей стали, зарешеченные спереди крупной сеткой, стояли у длинной дальней стены друг на друге в два этажа. Их конструкция была удивительно рационально и просто приспособлена для ухода за животными, и запаха в помещении не было совсем, хотя в клетках находилось больше десятка биглей…
— Похоже, Абрам готов исполнять любые твои прихоти, собака. — Она нервно улыбнулась. — Попроси компьютер тогда… и кресло-качалку, и беспроводные наушники…, и закажи пиццу Maxima…
— Что-то случилось? — спросил Фрэт, втягивая в затрепетавшие ноздри запахи молодой женщины, мгновенно проникаясь прочно поселившимися в ней отчаянием и тревогой, и печалью, такой глубокой и беспросветной, что до дна не добраться, как ни старайся и не копай…
— Фрэт! Ничего не происходит! Будто не покончил с собой доктор Спиркин в подвале Третьяковской галлерее, не спился окончательно талантливый Митя Борщев, испугавшись ответственности за легкомысленные связи с криминальным миром и работающий грузчиком теперь в Универсаме, у меня по-прежнему две почки и не было выступления на пятничной институтской конференции…
Она достала сигарету, закурила, нервно затянулась и автоматически, не думая и не глядя, швырнула зажигалку в дальнюю корзину для мусора, и лишь потом, наблюдая за полетом, почувствовала непривычную тяжесть в руке перед броском…
— Если что и происходит, то только плохое, Фрэт… Та безумная ночная пьяная прогулка Рывкина с Митей холодной весной по ночному Соколу дорого обошлась ему… Похоже, избыточные дозы алкоголя…, по его рассказам он выпил чуть больше литра водки, убили зародыш, неприспособленный к подобным нагрузкам интоксикантами… Видимо, нежные клетки эмбриона, несмотря на хорошее кровоснабжение, просто денатурировали, как необратимо денатурируются белки под воздействием спирта… Он уже давно опять очень старый и больной…, на постоянном гемодиализе… и я должна, наконец, решиться на трансплантацию ему новой почки… В жизни бы не стало делать этого…, он он-то, как раз заслужил…
— Почему у нас так устроено, Хеленочка, что все, даже самое хорошое…, гениальное почти…, идет backasswards и уничтожается на корню…? Талантливые русские генетики до— и послевоенных лет, что были тогда впереди всех, всего мира… Большую часть из них посадили, многих растреляли, генетику обозвали лженаукой… Русский биолог Демихов в середине прошлого века в Москве начал первым в мире получать в эксперименте реальные результаты после пересадки органов…, даже головы… Хорошо, что не был врачем…, поэтому его не принимали всерьез и не закрыли…, лишь объявили трансплантологию буржуазной наукой…, а к нему приезжали учиться из заграницы те, кто позже стали признанными лидерами клинической трансплантологии… Почти целый век в запасниках Русского музея в Ленинграде парились картины гениальных русских художников двадцатых-тридцатых годов прошлого столетия… А эксперимент с человеческим эмбрионом ты повторишь…, рано или поздно…, — печально закончил Фрэт и, глухо стукнув о пол тяжелым хвостом, добавил: — Не думаю, что сегодня многое изменилось…, скорее наоборот… Ты — предводительница… Меняй!
— Наши недостатки — продолжение наших достоинств, говорит умница Вавила, черпающий мудрость в Интернете… Вот почему их так много… — Она посмотрела, не видя, в окно, втянула в себя воздух Вивария и не почувствовала привычного мерзкого запаха мочи и гнилого мяса, и улыбнулась удивленно и почти радостно, и сказала, подумав мгновение:
— А Волошин все больше напоминает мне Славкиного Авраама, увлеченного реновацией Вивария по-американски… Следователь влюблен и счастлив безмерно, что заполучил меня всю…, все тело, и до души ему почти нет дела…
— Значит неучтенные органы по-прежнему проходят через отделения Цеха? Я прав? — Бигль снова стукнул о пол толстым хвостом.
— Проходят…
— Почему ты тогда не остановишь это?
— Я не знаю, какие из них криминальные… По документам все всегда в порядке: полный кворум требуемых специалистов, включая юристов, присутствующих при констатации мозговой смерти потенциального донора, даже письменные согласия родственников… Выборочная проверка ничего не дает, а контролировать все подряд никто не позволит… А главное…, — она замолчала, привычно погружаясь в болезненный пересчет понесенных утрат, нереализованных возможностей…
— Что главное, Хеленочка?
— Главное…? Главное — Ковбой-Трофим! Заботливый, по-отечески внимательный и демократичный, напрочь забывший все обиды, готовый притерпеть еще больше…, а под этим всем…, знаю, будто сам рассказал по секрету, единственное желание, поглотившее его целиком, ради которого, похоже, и живет теперь: изъять оставшуюся почку мою… Не выдрать по-бандитски с корнем, а удалить… умело и артистично…, и тогда мне конец… Даже если вдруг найдут, как в прошлый раз, экстренную пересадку делать никто не станет… Пока он в Цехе все будет идти как всегда…, как было…, backasswards…, включая правительственные награды, визиты в Кремль, Парламент, Белый Дом, заграницу… А все, что наговорила…, наобещала тогда сотрудникам Цеха на пятничной конференции остается нереализованным всуе… Нельза совмещать эффективную хирургическую службу с душевным разнобоем и склокой среди сотрудников… Интриги — сила слабых, говорил Шекспир. Он знал толк в таких делах… Провалиться сквозь землю — самая легкая кара для меня сегодня…
— В неразумный век разум, выпущенный на свободу, губителен для его обладателя, — произнес Фрэт, разглядывая голое тело Лопухиной под халатом и солдатскими трусиками с майкой, маркированными знакомым US Army… —К сожалению, не знаю кто сказал… То же можно относится и к справедливости.
— Фрэт! — улыбнулась Лопухина. — Ты опять больше озабочен моей промежностью, чем проблемами и душой… Не втягивай в себя так сильно воздух окрест… Мне хватит Волошина и его рассказов про преданную службу президенту-государю… Ты стал совсем русским…, just the new Russian, которому до фени чужая жизнь… Хочешь, куплю тебе кресло-качалку и беспроводные наушники, чтоб слушать передачи BBC…?
— Купи! — согласился Фрэт. — Хотя новости CNN меня вполне устраивают. А еще смотрю мой любимый Первый канал, всякий раз удивляясь второй древнейшей профессии, которую у нас теперь путают с первой…, а еще оскопленный НТВ, то ли с золотым зубом глубоко во рту, то ли с глубоко запрятанной фигой в кармане…
— Что делать? — спросила она, стараясь показать, что не ждет ответа и готова искать его сама.
— В тебе есть главное, Хеленочка: ты знаешь, как надо…, а справедливость и долг…, и готовность притепеть достались по наследству вместе с редкостной четвертой резус-отрицательной группой крови… Ты предводительница…, гугенот-реформатор… В суете отделенческих забот и вялотекущей войны с Ковбой-Трофимом ты стала забывать об этом… God helps those who help themselves.
— No, Frat! These things gripe my sole… I'm still in a jam…, just shit out of luck…
— Get the lead out of your ass and do what you need!
— Frat! You are the best… [95]
Каждый вечер Фрэт спускался в подвал Вивария будто на дежурство: что-то гнало его туда… Он сидел два-три часа, втягивая в ноздри еще витавшие в воздухе запахи беды, приключившейся с Еленой Лопухиной; беды, которой обычный человек противостоять не может, а потом возвращался к себе. Через несколько дней он понял, что ищет встречи с Ковбой-Трофимом, и уверенность, что тот рано или поздно придет, крепла, но Ковбой не шел…
Фрэт сидел, уложив зад на лапы, разбросав хвост, и привычно полемизировал с собой, путая понятия, беспричинно причисляя себя то к американцам, то к русским, то становясь собакой…, и в этом бессистемном водовороте размытых терминов его самурайский разум, способный видеть и постигать одновременно, чувствовал себя уверенно и свободно…
— У них… Нет…, у нас.. только два класса: очень богатые и бедные очень… Чиновники-шарпеи и голубые олигархи-доги, как Билл, обучающие дворняг-бедняков Пахомов выстраиваться в бесконечные трубопроводы, транспортирующие заграницу сырье… И нет буржуазии…, надежной и прочной, как бигли, на которую можно опереться… Власть с очень богатыми и беднота никогда не станут опорой: все равно, что опираться одновременно на белочку и слона…
— Недавно нам привезли дюжину биглей из Питсбурга, штат Пенсильвания…, — вспомнил он. — Сильных и смелых, с прекрасной наследственностью, чтоб размножались, давая начало среднему классу… А мы сунули их в зловонный собачник и стали кормить отбросами с институтской кухни, и бездарно оперировать, как прооперировали Лорен… и меня…
— А интеллигенция российская…? Разве это не бигли…, не средний класс? — подумал Фрэт и увидел за тяжелой металлической дверью Ковбой-Трофима, сующего ключ в замочную скважину…, и успел сказать: — Нет!, — и встал, и двинулся к дальней стене, где оставались старые функциональные кровати из клинических отделений Цеха вперемежку с матрацами в потеках застарелой мочи, и присел там на задние лапы, вытянув хвост в струну.
По тому, как войдя Ковбой-Трофим уверенно нашел в темноте выключатель и зажег бестеневую операционную лампу над столом с цифровой видеокамерой, Фрэт понял, что здесь он не впервой. А тот подошел к столу, постоял, провел рукой по стальным поверхностям, функционально разделенным на сегменты, перемещающиеся по желанию во всех плоскостях пультом дистанционного управления, и неожиданно легко взобрался на стол, обхватил руками согнутые в коленях ноги и положил на них голову, как Лопухина, и затих…
Фрэт поежился в углу, а потом двинулся к операционному столу и сел перед Ковбой-Трофимом, глухо стукнув хвостом о пол и выжидательно посмотрел. А тот совсем не удивился, будто знал все про Фрэта и про дежурства его вечерние в подвале, и сказал ему или себе…, не понять:
— Плоть дряхлеет, а сила душевная нет, и влияние растет и известность, и здесь, и заграницей, а может даже и в Цехе…
— Ну в Цехе, вряд ли…, — отреагировал Фрэт. — Слишком много зла причинили и скрывать это стало почти невозможным…, даже если Прокуратура оберегая возьмет над вами тотальное шефство… или о депутатском мандате похлопочет…
— Что ты себе позволяешь? — несильно удивился директор. — Разве может прибывшая из Штатов собака, даже такая инбредная и чистопородная реплика, как ты, судить о зле… или добре здесь, в России…?
— Не думаю, что принципы добра и зла сильно коррелируют с географическими терминами, — сказал бигль. — Библия, которая впервые рассмотрела и оценила эти понятия, даже если полагать, что в ней представлено мнение лишь одной стороны, воспринимается одинаково на всех континентах уже много сотен лет…
— Ты считаешь все мои звания, должности и награды незаслуженными? — спросил Ковбой-Трофим, будто сидел со старым приятелем в маленькой домашней кухоньке под Саратовым и пил водку из фаянсовой чашки для чая, закусывая яичницей и бутербродами с докторской колбасой…
— Не знаю…
— Попробавал бы приехать в Москву молодым зеленым врачем и стать тем, что я есть сейчас…, без связей, нужных знакомств, влиятельных родителей…
— Вам был дан Богом удивительный хирургический талант, который просто пер из вас… Не заметить его мог только слепой, и то, если в темных очках…, или глухой, что в наушниках Sharp…
— Видишь?! — оживился директор, но со стола не слез. — Я всего добился сам… Своей головой, руками…
— …и пенисом, — хотел добавить Фрэт, но промолчал, а Ковбой продолжал, словно некролог читал или получил последнее слово на суде и спешил произвести впечатление на присяжных…
— Я постоянно тренировал пальцы игрой на скрипке, сшивал простыни хирургическими иглами, зажатыми иглодержателем, прошивал и перевязывал в трехлитровой банке с помощью инструментов куски ткани, отрезанные от собственного пальто…, сидел ночами в морге, изучая доступы к органам и сосудам…
— Надеюсь, не станете перечислять весь послужной список, — попытался остановить его Фрэт, — включая названия этюдов из Школы беглости для скрипки, что привели вас в директоры Цеха…? Меня скоро примутся искать коллеги… — Он помолчал, удивляясь позе Ковбой-Трофима на операционном столе, такой знакомой и странно притягательной…
— Не стану… Для бигля ты достаточно интеллигентен, парень… Как ты умудрился?
— Тут нет моей заслуги… Все сделали инженеры из лаборатории генетики в Питсбурге, штат Пенсильвания… Примерно также, как вас Господь наградил потрясающим хирургическим талантом, ярким и спасительным для больных…
Фрэт обошел стол, разглядывая сидящего Ковбоя, продолжая удивляться позе: так похоже недавно сидела на этом столе Лопухина…
— Интеллигенция совсем не то, что вы думаете, мистер Трофимов… Это не класс…, и даже не средний, которого у нас почему-то все еще нет. Это узкая, всего в один слой, прослойка достаточно честных и порядочных людей, умеющих себя вести в любых обстоятельствах…, умных и образованных, пищущих книги и картины или хорошую музыку, открывающих или изобретающих что-то, и ценящих превыше всего не свободу и справедливость, но собственные комфорт и благополучие, и готовых ради этого на все…, почти на все, особенно в нашей с вами стране… Это, вроде непреложного биологического закона…
Фрэт был удивительно спокоен, будто, наконец, решил для себя, что и как станет делать в нелегальной ночной операционной, в которой несмотря на заканчивающийся ремонт ничего поменялось и не происходило: ни со стенами, ни с потолком, ни с оборудованием…
— Если мы два интеллигента, то что мы сделали для своей страны, сэр: изобрели порох, создали цифровую видеокамеру, интернет, джаз…, придумали колесо, полифоническую музыку, маточные спирали, импрессионизм, атомную бобмбу или эмпириокритицизм…? Мы просто использовали собственные интеллект и гибкость ума, чтоб приспосабливаться, быть послушными и выгодно продаваться, и покупаться…
— Что делают два интеллигентных человека ночью в подвале институтского Вивария? — прервал затянувшийся монолог Фрэта Ковбой-Трофим и было заметно, что он начинает нервничать.
— Из нас двоих одни — бигль…, другой… Хотите, чтоб прямо сейчас выложил все, что думаю про вас и про зло, которое чините…?
— Не надо… — остановил его директор. — Достигнув цели, замечаешь, что ты всего лишь средство, — и легко спрыгнул со стола, демонстрируя бесстрашие. — Нехватало, чтоб я начал сводить счеты с собакой. — Он странно хихикнул. — Завтра пойдешь в эксперимент… Станешь донором доли печени для одного из своих детей-биглей… Если сможешь выжить после операции, разрешу Лопухиной забрать тебя домой… Давно просит…
Он вынул из заднего кармана брюк нож, инкрустированный слоновой костью, нажал на невидимую кнопку и вместе со щелчком, таким же глубоким и приятным, как звук захлопываемой двери дорогого автомобиля, над которым специально работают дизайнеры-акустики, вылетело лезвие, пасмурно блеснув, удивительное широкое и длинное…
— А это стилет…, выкидуха, как любил говорить покойный Толик Спиркин. Видишь? Надеюсь, знаешь быстроту моих реакций и точность движений? — спросил на всякий случай Ковбой-Трофим.
— Знаю… Кабан на охоте не смог одолеть вас, хоть и был недалеко от цели… Вседорожник спас…
Они помолчали и стало заметно, как были обеспокоены оба, и как каждый старательно и молчаливо произносит в душе монолог: один в оправдание, другой обвиняя…, и воздух в нелегальной операционной густел взаимными обидами, упреками и бессмысленными обвинениями, потому что логика и мораль, и почитаемые обоими ценности постепенно уходили, растворяясь в злобе, ненависти и вражде, и противоречия становились антогонистическими, и служили, согласно классическим постулатам, приписываемым Марксу, стимулом классовой…, проще говоря, видовой борьбы: собаки и человека.
Первым это понял Ковбой-Трофим и спросил:
— Почему ты взял на себя эту миссию, а не доктор Лопухина или следователь Волошин, или бывший ординатор Вавила, или коллектив Цеха…? Разве мало там достойных людей…, умных и хорошо образованных, как любишь говорить…
— Потому что все они, в отличие от вас, действуют по правилам…
— Я тоже! — поспешил заверить Фрэта Ковбой-Трофим.
— Вот как?! — удивился бигль. — Разве изгоняя когда-то из клиники доктора Спиркина, увидев в нем соперника, который оперировал не хуже, а лучше, вы действовали в рамках правил?
— Пойми! Зависть сильнее и непримиримее, чем ненависть… Он и вправду был гением в хирургии… Не мог ему этого простить никак… Ему не надо было даже оперировать… Хватало того, что просто клал руку на больной живот, и человек выздоравливал.
— За это нельзя изгонять…
— Можно… Два больших хирурга в одной клинике непозволительная роскошь…
— А изгнав, в отместку или в качестве благодарности, вы втянули его в бандитский оборот нелегальных донорских органов, обставив все так, будто он главный, а вы — жертва, вынужденная подчиниться обстоятельствам…
— Это просто была разумная тактика…
— А Лопухина? — спросил Фрэт. — Разве не заслужила вашего покровительства? Умная, добрая, удивительно красивая и породистая, как лошади, которых вам так и не удалось заполучить.., говая ради вас на любые жертвы… Чем она провинилась?
— В ее покладистости и преданности постоянно сквозила такая самонадеянность и гордыня, и независимость, которым до сих пор не могу найти определения и оправдания, несмотря на то, что вырастил и воспитал, как большого хирурга, и дал все, о чем может только мечтать молодая женщина ее вазраста и специальности…
— А разве не платила она научными результатами, участием в бизнесе бандитском, телом своим удивительно прекрасным, по сравнению с которым ваши постоянные сексуальные партнерши кажутся обрубками корявых подмосковных осин, спиленных за ненадобностью? — удивился Фрэт, уже зная ответ.
— В сексе прелесть партнерши не является доминирующим фактором, — сказал Ковбой-Трофим, — Иногда уродина с кривыми ногами, потными подмышками и прыщами на спине обладает таким «поди сюда», которое не снится манекеншам из самых богатых и престижных модельных конюшен мира…
— Удивительная связь существует между вами и женщинами рода Лопухиных…, начиная с Машинистки — Лизы Лопухиной и прилежного пионера Глеба в заштатной Сызрани…, затем Анна и молодой хирург Трофимов…, наконец, Елена Лопухина и известнывй на весь мир академик Ковбой-Трофим… Странно, неправда ли? И всегда вы — злодей, а они…жертвы, хоть все и были влюблены в вас… — Фрэт подождал, надеясь услышать комментарий директора Цеха, но тот молчал. — Не может быть, чтоб вы никогда не задавались вопросом «почему?!». Традиционная ненависть простолюдина к аристократкам…, один из Эдиповых комплексов школьника, бездарно предавшего ни в чем неповинную девушку…, месть из чувства вины…? Этот последний случай редкостный даже для традиционной психиатрии…
— В них всех презрение к человеку из толпы, — неохотно заметил Ковбой и было видно, что думает совсем о другом.
— Это не повод…, чтоб предавать и убивать, — сказал Фрэт. — Елену Лопухину спасло чудо: доктор Спиркин не стал убивать ее после нефрэктомии… и мы никогда уже не узнаем почему он решил ослушаться вас… К тому же вы — не человек из толпы…
И оба сразу поняли, что безобидная дискуссия на темы общечеловеческих ценностей закончилась и текст, который собрался произнести Ковбой-Трофим в свое оправдание, про: «А я и не собирался убивать…» и который так и не произнес, проникшись бессмысленностью подобного заявления, уже ничего не изменит…
Они оба перешли в другой формат: бигль в свой, запомнившийся охотой на бесстрашного и мудрого медведя-людоеда в лесах, окружавших Мемфис, штат Теннеси, в начале прошлого века…, а Ковбой-Трофим никуда не перемещался, потому как постоянно носил в себе другой слой-формат, в котором похищали и потрошили людей ради донорских органов для серых трансплантаций…
Фрэт оглядел знакомый подвал с дорогой бестеневой лампой над операционным столом и увидел, как отдаляются стены, вытесняемые непролазным лиственным лесом в пригороде Мемфиса…, рекой в густых зарослях тростника и лозняка с одной стороны и высоким открытым берегом с другой, и стаю гончих…, и бросил напоследок Ковбой-Трофиму, как бросают неудобный в полете мяч-дыню в регби:
— Вам надо уйти из Цеха… самому…, торжественно и с почестями, если захотите, и еще одним орденом…, но самому…, чтоб Елена Лопухина могла выполнить свою миссию… Она… Она достойна… и заплатила за все… и расплатилась… единственная, способная очистить Цех от скверны, что так умело и старательно насаждали, и сделать его лидером мировой трансплантологии…
Лес был совсем близко: он уже чувствовал будоражащие тело запахи прелой листвы, под которой сновали отъевшиеся за лето мыши, перетаскивая в норы высохшие ягоды, желуди и грибы…, терпкий пот давно и сильно взапревших гончих, взмыленных лошадей, сбруи, охотничьих доспехов, тонкой, почти невидимой паутины без запаха, которая назойливо липла на лица, и надо всем этим великолепием запахов, движений и цветов мощно и сильно давлел дух раненного медведя, по кличке Старый Бен…, измученного погоней, огнестрельной раной, сильно кровоточащей и от этого еще более опасного и свирепого, не желавшего смиряться с надвигающимся поражением…
Фрэт успел оглянуться, чтоб увидеть реакцию Ковбой-Трофима на свои слова: мяч-дыня, брошенный им, летел удивительно прямо, не кувыркаясь в полете, лишь чуть покачиваясь, стремительно приближаясь к директору Цеха, который, как и бигль, не сводил с него глаз… А стая гончих, завидя Фрэта, шумно рвалась навстречу с поводков…, и он, врезаясь в них, подпрыгивая и громко лая в вострге, покусывая ближайших сородичей за потные бока, уже не боковым, но всеобъемлющим зрением разума увидел, как увернулся от подлетающего мяча Ковбой-Трофим и неспешно зашагал куда-то…
"Они взбежали на обрыв, продрались сквозь прибрежные кусты и увидели медведя: на задних лапах встал спиной к дереву, вкоруг вопят и каруселью вертятся собаки, и вот опять он — его тогда звали Лев — метнулся в прыжке.
На этот раз медведь не сшиб его на землю. Принял пса в обе лапы, словно в объятия, и упали вдвоем… Лев висел, вцепившись в глотку, на медведе, а тот, полуподнявшись, ударом лапы далеко отбросил одну из гончих и, вырастая, вырастая бесконечно, встал на дыби и принялся драть Фрэту-Льву брюхо передними лапами…" [96]
Он стал терять сознание, а потом увидел, как из раны на животе показались нежно-розовые спавшиеся петли тонкого кишечника и начали дымиться в холодном осеннем воздухе леса…, и вспомнил незаконченный диалог с Ковбой-Трофимом в подвале институтского Вивария, и дыню-мяч, что летел удивительно прямо, и заспешил обратно, с трудом выбираясь из все еще крепких лап Старого Бена, с когтями, похожими на маленькие индейские топоры…
— Вам надо уйти из Цеха… самому! — повторил Фрэт, с трудом проникаясь, после встречи с медведем, смыслом недавнего разговора.
— Никогда! — привычно ответил Ковбой-Трофим. — И не подумаю!
— У вас нет выбора, — негромко сказал Фрэт и тяжело вздохнул, будто вновь увидел дымящиеся на воздухе петли собственного кишечника.
— Что ты заладил: «У вас нет выбора!». Не собачье это дело… А выбор есть… и ты его скоро узнаешь.
— Вас не свалить, как Старого Бена, не подвинуть, не запугать…, — гнул свое Фрэт, контролируя перемещения Ковбой-Трофима вокруг операционного стола. — И никто, похоже, уже не станет делать это, понимая бессмысленность подобных действий… Все равно, что докричаться до железной Нюры в фонтане институтского парка… И оставлять нельзя как есть, потому что зло, накапливаясь, переливает через край и в нем тонут остальные…, хорошие и плохие…
— «Где умножилось зло, явилась преизобильнейшая благодать»,[97] — сказал Ковбой. Значит оставаться нам в грехе, чтоб умножалась благодать…
— «Когда вы рабы зла, вы свободны от праведности», — ответил Фрэт. — «А будучи освобождены от зла, станете порабощены праведностью… ибо умерший свободен от зла…». [98]
— Мне пора, — сказал академик, останавливаясь перед Фрэтом. — Рассказать кому-то — не поверят… Прощай! Ступай наверх! Готовься к завтрашнему эксперименту: у тебя возьмут среднюю долю печени…, самую большую… Дай мне пройти!
— Вы не выйдете отсюда! — Фрэт встал, раздираемый на части многовековым рефлексом служить человеку и насущной необходимостью вцепиться в горло, стоящему перед ним Ковбой-Трофиму.
А человек вновь достал из одежд нож-выкидуху и нажал невидимую кнопку: раздался негромкий глубокий щелчек, будто толкнули дверь дорогого автомобиля и встроенный механизм острожно притянул и захлопнул ее с таким завораживающе-приятным звуком, что хотелось слушать и слушать еще…
Они стояли друг против друга: мучимый сомнениями Фрэт и озлобленный Ковбой-Трофим.
— Стоит вцепиться ему в горло и все проблемы будут решены, — подумал Фрэт, готовясь к прыжку. — Сколько бы он ни кромсал меня потом ножом, челюстей ему не разжать… Как все просто. — Он чуть присел на задние лапы, опираясь на хвост, чтоб удобнее прыгнуть…, и увидел, как по опушке леса, продираясь сквозь заросли незнакомого кустарника, проваливаясь башмаками в норы барсуков, спешит на помощь один из охотников по имени Бун и, расшвыряв пинками собак с ножем в руке с разбега прыгнул на медведя, ухватившись левой рукой за шею, где впивался Лев, а другой полоснул по горлу… Лишь раз… «Мгновение они походили на скульптурную группу: намертво впившийся пес, медведь и оседлавший его человек, неприметно действующий глубоко вошедшим ножом… Медведь встал на дыбы, неся на себе охотника и Льва, повернулся как человек, сделал два или три шага в сторону леса и грянулся оземь…». [99]
Прибывший доктор без хлороформа вправил внутренности Фрэту-Льву и зашил рану. Его уложили на веранде, головой к лесу…, а люди все прибывали: верхами, пешие, в фургонах…, трапперы, фермеры, лесорубы, пильщики, горожане…, и, насмотревшись на медведя, подоходили к веранде, где лежал он… А на закате он умер…
Фрэт прыгнул… Это был даже не прыжок, поскольку тело его не приходило в движение…, по крайней мере взгляд Ковбой-Трофима, быстрый и точный, не зафиксировал этого. Фрэт просто переместился с пола к руке директора Цеха, удерживающей нож…, зубами, а тому казалось, что бигль все еще стоит перед ним, чуть присев на задние лапы и хвост, потому что перемещение не было процессом…, оно было мгновением, случившимся без подготовки…
Ковбой попытался высвободить руку и не смог, ему даже не удавалось пошевелить ей, и пораженный замер, пытаясь понять откуда в бигле такие неимоверные тяжесть и сила, будто удерживает руку не собака, но гигантский медведь-гризли, неотвратимо приближая к горлу добродушную на вид морду с удивительно маленькими рыжими глазками и смрадным запахом изо рта…
Он в ужасе хотел заорать во весь голос, призывая на помощь, и открыл уже рот в бесшумном пока крике, и вдруг почувствовал, что рука с ножем-выкидухой свободна и, не поверив, поднес кисть к лицу…
Фрэт сидел, уложив зад на лапы, тяжело дышал и смотрел на него желтыми глазами с черными точками зрачков, привычно иронично, немного загадочно и строго, будто знал наперед такое, про что еще не скоро узнать остальным.
— Я бы мог перегрызть вам горло, просто и легко…, дав прекрасный шанс Елене Лопухиной занять ваше место в Цехе, — и Ковбой молча согласился, опуская руку с ненужным теперь ножем. — К сожалению, не смог… Проклятая многовековая привычка беззаветно служить людям, закрепленная на всех уровнях, включая фило— и онтогенез, структуры ДНК, первую и вторую сигнальные системы, и недавние эксперименты генных инженеров из питсбургского лэба в штате Пенсильвания со спермой моего отца…
— Не смог и хорошо, — миролюбиво подвел итог быстро оправившийся Ковбой-Трофим и двинулся к двери, бросив на ходу: — You have got up on the wrong side! [100]
— Стойте! Упование — не главное… «То, что сеете, не может быть оживотворено, если не умрет..». [101] — Фрэт сидел перед дверью.
— Хватит! Я спешу… Дела… в Академии… на коллегии министерства… и в Политсовете Единственной России ждут…
— Все равно надо отвечать, даже если наказать нельзя… Плохо нам всем от этого…, вам тоже, хоть не понимаете пока…, и стране, что придумала и позволила такое…, и избавила от ответственности перед людьми…, но не перед собой…
— Пропусти меня, придурочный пес! — Ковбоя старался пробиться к двери, чувствуя как незнакомый, неизведанный доселе ужас постепенно охватывает его, густея на глазах, выдавливая противный липкий пот под одеждой, мешая дышать и почти останавливая сердечные сокращения… Это не был страх нестерпимой боли или смерти…, но предожидание неведомой расплаты гораздо более страшной и мучительной…
— Если бы ты знал мое ненавистное прошлое…, — попытался он нащупать спасительную дорогу, способную увести от медленно убивающей неизвестности.
— Ваше прошлое и будущее… Вы идете с ними по разным дорогам… и вряд ли встретитесь теперь, — сказал Фрэт, вспоминая недавнюю охоту свою на медведя по прозвищу Старый Бен в окрестностях Мемфиса, штат Теннеси, и всплывающее откуда-то из глубин неведомой памяти загадочное Фолкнеровское: «Прошлое не мертво. Оно даже не прошлое…». Он помедлил, будто собираясь с силами, и Ковбой-Трофим почувствовал вдруг, что биглю ничуть не лучше, чем ему, и успокаиваясь тем, что двое их теперь, приготовился ко всему, даже самому худшему, выжидая…
— Она ваша дочь…, — сказал Фрэт и отвернул голову к стене, чтоб не видеть лица Ковбой-Трофима.
— Кто?! — спросил тот и не дожидаясь ответа, стал неотвратимо погружаться сначала медленно, а потом все ускоряясь, в такую бездонную глубину отчаяния и горя, втягивая туда вместе с собой, мелькающие в режиме быстрой перемотки, отчетливые и яркие кадры собственной жизни, переписанные в формате DVD, по сравнению с которыми смерть казалась спасительном необременительным путешествием к старым друзьям, давно и преданно поджидавшим в раю или аду…, что не имело уже значения…
Он вдруг нечеловеческим усилием выбрался на мгновение из стремительного водоворота безды, чтоб задать единственный вопрос:
— Откуда ты знаешь? — спросил он, почти уверенный в ответе, который начинал постигать и сам.
— Не стану говорить про разум, которым вижу, как самурай, — сказал Фрэт. — Все равно не поймете… — Он приблизился к Ковбой-Трофиму и сел почти рядом с ним, посмотрел в лицо и неохотно добавил:
— Она часто приходила в Виварий, садилась на неудобный твердый стул передо мной, чтоб поболтать или поговорить о серьезном, и иногда пахла свежей спермой своего отца…, вашей, значит…
Ковбой-Трофим тут же почувствовал, как бездна вновь неудержимо притягивает его к себе, и, погружаясь уже в знакомую пучину с запомнившимися яркими кадрами DVD, мелькающими в той же последовательности, успел выкрикнуть последний, самый главный вопрос:
— Она знает?!
— «Если вы самого малого не можете, что заботитесь об остальном?», [102] — сказал Фрэт и отошел от двери…
— Она знает?! Она знает…? — повторял Ковбой-Трофим все тише и тише, погружаясь в пучину, из которой не выбраться…
Когда через час или два в подвал Вивария спустилась взволнованная Лопухина в сопровождении Волошина, Станиславы с ветеринаром и собак, они увидели на полу у стены старика с бледным малоподвижным лицом в глубоких морщинах, в одеждах из хорошо выделанной кожи, похожей на обычную ткань, что сидел, вытянув не очень длинные ноги в дорогих остроносых сапогах, и бросал, подбирая с полу, невидимые камушки и резиновые пробки от бутылок с внутривенными растворами в ведро в дальнем углу, и совсем по-детски улыбался иногда, и неуверенно хлопал в ладоши, когда казалось, что попадал… А рядом лежал Фрэт, аккуратно положив большую лобастую голову на передние лапы, будто сторожил старика.
Завидя Лопухину бигль вскочил и бросился к ней, продираясь сквозь застывшую массу людей и собак, и стал подпрыгивать, стараясь достать языком женское лицо, такое прекрасное и любимое…, и не доставал…, и сел тогда на задние лапы, задрал голову вверх и залаял, как щенок, будто только учился, и лай, которого никто из них никогда от него не слышал, крепчал и взрослел, а потом заметался отчаянно и беспомощно, отражаясь от стен, затухая в реверберации и возврождаясь вновь, новыми незнакомыми аккордами, которые накладывались на предсушествующие и, перебиваясь эхом, становились вопреки физическим законам такими глубокими, тревожными и пронзительно благозвучными, что вскоре всем казалось: в подвале звучит великая музыка, трагичная и прекрасная…, и никто не заметил, как Фрэт вернулся на место подле Ковбой-Трофима, бросающего невидимые камушки в невидимое вдеро, и улегся рядом, положив голову на передние лапы…, и тогда в бушующих звуках постепенно начало доминировать мажорное начало, и мелодичные аккорды струнных, чуть печальные еще, стали сулить радость близкой победы, неведомой деселе никому из них, растерянно стоящих в подвале Вивария, а к пению скрипок, очень осторжно, откуда-то издалека, пробивались уже, приближаясь, чуть вибрирующие звуки труб, исполнявших праздничный марш, а когда приблизились совсем, в громко зазвучавшем тутти обоих оркестров, слаженом и чистом, каждый услыхал, что мог и желал…
Рига
2003-2004 гг