1905 год в России выдался страшным и кровавым. В потоке бесконечных сообщений о жертвах террористических актов, погромов, поджогов, расстрелов, бессмысленных уличных перестрелок затерялось известие об убийстве, произошедшем в маленьком старинном городе на Волге.
Страну сотрясали беды глобального масштаба. Человеческая жизнь стремительно обесценивалась. Убийство в уездном городке, благополучно существовавшем в стороне от революционных потрясений, не вызвало широкого резонанса. Но в судьбах людей, прикоснувшихся к этой трагедии, оно оставило свой след.
Судебный следователь Дмитрий Степанович Колычев шел по Соборной площади уездного города Демьянова и раздумывал — стоит ли идти обедать домой или свернуть в трактир при гостинице «Гран-Паризьен» да съесть пару тарелок холодной окрошки, а потом посидеть где-нибудь в тени…
— Дмитрий Степанович! Господин Колычев! — окликнули его сзади. Колычев оглянулся. К нему бежал молодой телеграфист в расстегнутом по случаю жары кителе.
— День добрый, Дмитрий Степанович! Я смотрю — вы идете, а как раз перед тем на ваше имя телеграмма пришла. Думаю, сразу уж и отдам.
Телеграфист протянул Колычеву узкую полоску бумаги, которую даже не успели наклеить на бланк. Дмитрий прочел:
«МИТЯ ВСКЛ ВЫЕЗЖАЮ К ТЕБЕ В ДЕМЬЯНОВ ЗПТ ПОДРОБНОСТИ ПРИ ВСТРЕЧЕ ТЧК НАДЕЮСЬ НА ТЕПЛЫЙ ПРИЕМ ТЧК ЖДИ ПОСЛЕЗАВТРА ПАРОХОДОМ ДИАНА ТЧК ПЕТР».
— Братца ждать изволите? — спросил любопытный телеграфист.
— Однокашника по университету, — ответил Дмитрий Степанович.
Он никак не мог привыкнуть после Петербурга, что в Демьянове все горожане друг друга знают и жизнь каждого в мельчайших подробностях была ведома всему городу. Кто что сварил на обед, кто купил в лавке ткани на платье жене, кто нанял маляра белить потолки, чья кухарка поскандалила на рынке — удержать в секрете невозможно было ничего. А уж приезд в город нового лица, да еще из Петербурга, да еще холостяка, а значит, потенциального жениха, станет настоящей сенсацией, и юный телеграфист, владеющий подробными сведениями, тут же окажется в центре внимания.
Когда-то Дмитрий Колычев считался одним из самых способных студентов на факультете правоведения Санкт-Петербургского университета. Все его друзья полагали, что Дмитрия ждет быстрая блестящая карьера в столице. Но, к удивлению многих, он отказался остаться при Окружном суде Санкт-Петербурга в качестве младшего кандидата на судебную должность. Завидные предложения известных столичных адвокатов Немирова и Цегинского, приглашавших Колычева в свои конторы на должность помощника присяжного поверенного, тоже были отвергнуты. Молодые юристы, выпускавшиеся из университета вместе с Дмитрием, готовы были продать душу за возможность поработать с такими светилами адвокатуры, а Колычев легко и бездумно упустил свой шанс…
Приятели стали шептаться: «Дмитрий сам не знает, чего ему надо! Строит из себя переборчивую невесту и в конце концов останется без должности. Может быть, он полагал, что ему предложат портфель министра внутренних дел? После убийства Плеве министерское кресло как раз освободилось. Жаль, что Государь не знает о нашем великом Колычеве и на этот пост уже прочат князя Святополк-Мирского».
Весть о том, что Дмитрий Колычев вдруг, по непонятным причинам, оставил столицу и отправился служить в какой-то уездный городишко на Волге, жуткую провинциальную дыру, где не было даже станции железной дороги, повергло всех в настоящий шок. Но, как это часто бывает, человек — главный враг сам себе и ломает свою судьбу собственными руками.
О Дмитрии посудачили, посудачили и стали забывать. И только самый близкий друг, Петр Бурмин, с которым Митя привык обсуждать все свои дела и тайны, знал — Колычев принял такое решение в состоянии сильнейшего душевного разлада. Девушка, которую Колычев любил, которую спас от большой беды, рискуя многим, чуть ли не собственной жизнью, и которую считал своей невестой, — эта девушка уехала из России навсегда, лишив Дмитрия даже смутной надежды на грядущую встречу.
Горькое сознание собственной ненужности, отверженности, обида гнали Колычева подальше от привычных мест, от друзей с их участливыми вопросами, от всего, что пробуждало ранящие воспоминания.
— Знаешь, Петька, — сказал Дмитрий другу, — хочу уехать в какое-нибудь дикое место, где меня никто не знает, устроить себе норку и сидеть в ней как барсук. И пусть никто меня не трогает, пока моя боль меня не отпустит…
Тихий, зеленый, зажиточный и полусонный Демьянов оказался удачным местом для устройства «норки».
Дмитрий с интересом занимался служебными делами, много читал, купался в Волге, пил парное молоко, ел вкусную простую пищу, ходил по вечерам в гости к хлебосольным демьяновцам, с удовольствием принимавшим у себя залетевшего из Петербурга молодого красавца-юриста…
Он даже и сам не заметил, как покой и состояние тихого душевного равновесия вернулись к нему. Из теплой норки вылезать уже не хотелось.
По части карьеры, как ни странно, Дмитрий преуспел несравнимо с теми однокашниками, кто старался правдами-неправдами зацепиться за Окружной суд в Санкт-Петербурге.
В маленьком Демьянове каждый человек был на виду. Колычев очень быстро обратил на себя внимание начальства и, проходив в кандидатах на судебную должность всего год, был назначен судебным следователем. Молодые юристы, оставшиеся в Петербурге, ходили в кандидатах как минимум года три.
«А Митя-то, как всегда, не дурак! — хмыкнули однокашники, узнав о его назначении. — То-то мы ломали головы, что это его в провинцию понесло. Скоро вернется, и в таких чинах, что мы все еще у него под началом побегаем».
Никто не поверил бы, что Колычев не стремился ни к чинам, ни к карьерному росту. Он просто приехал служить, а остальное устроилось само собой.
Было одно обстоятельство, приведшее Колычева именно в Демьянов, а не в какой-нибудь другой провинциальный городок.
Неподалеку от города, в старинном Спасо-Демьяновском монастыре коротал свой век монах отец Геронтий, принявший постриг еще в молодые годы. Это был дядя Дмитрия, родной брат его матери, в миру носивший некогда имя Александра Николаевича Головинского.
После смерти матери это был последний близкий родственник Мити из оскудевших родов Колычевых и Головинских.
Отец Геронтий давно удалился от мира, но племянник Митенька всегда был дорогим гостем в келье иеромонаха Геронтия.
Когда-то родители, приезжавшие в Спасо-Демьяновский монастырь на богомолье, привозили с собой маленького Митеньку и показывали ему дядю Сашу, которого нужно было отныне называть отец Геронтий.
Митя любил дядину келью, пропахшую ладаном и кипарисом, с вечно горящей лампадкой у старинного киота, любил степенные мудрые разговоры монахов, любил вкус ледяной воды, бившей из святого источника, украшенного крестом и заботливо обложенного камнями, и вкус медовых пряников, выпекавшихся в монастырской пекарне…
Поездки в Демьяновский монастырь были самым дорогим воспоминанием Митиного детства, настолько дорогим, что он прятал его ото всех в глубине памяти и никогда не говорил об этом с друзьями, даже с самыми близкими.
Теперь, живя по соседству со старым монастырем, Колычев всегда мог заехать к отцу Геронтию и провести с ним часок-другой, если старый монах был свободен от церковной службы.
Геронтий, окончивший в юности пажеский корпус и успевший послужить при императорском дворе, знал очень много интересного, но не любил предаваться воспоминаниям, дабы полностью отречься за стенами святой обители от мирской суеты и соблазнов. Однако в случаях, когда, по его мнению, было необходимо направить неразумного племянника-сироту на путь истинный, он мог дать верный совет по любому вопросу.
Солнце палило немилосердно. Демьянов тонул в сонном мареве. Все живое пряталось в тень — на солнцепеке даже воздух казался горячим. Но, несмотря на жару, в торговой конторе купца Ведерникова работа шла полным ходом. Потные конторщики бойко стучали костяшками счетов, утирая лица платками и прихлебывая квасок.
Хозяин торговой фирмы, Савелий Лукич Ведерников, обсуждал с доверенными служащими насущные дела.
— Что ж, судари мои, за жарой забывать не будем, что скоро, к осени, публика о теплой одежде задумается и потянется в лавки за драпом и сукном. Пора о зимнем ассортименте позаботиться. Егор, ты прейскуранты суконных фирм разметил?
— Да, Савелий Лукич, вот, извольте взглянуть, выписки. Весь товар разом можно взять в Лодзи. Это — заказ для фабрики шерстяных изделий Варшавского и Ингстера, это — для механической фабрики камвольных и шевиотовых тканей Шенфайна и Левенштейна, это — для фирмы шерстяных и плюшевых изделий Альберта Баруха, да заодно вот еще — подкладочных тканей у Виленского возьмем. Тут большое удобство в чем — все четыре фирмы в Лодзи в одном месте, на Петроковской улице, только номера домов отличаются. Так уж всю партию товара разом загрузить и отправить можно.
— В Лодзи, бывает, товар некачественный попадется, — встрял старый служащий Иван Трофимович. — Или линялые ткани всучат, или с такой усадкой, что и под дождь в них не выходи — так сядет одежда, что будешь потом от долгов бегать…
— Вечно, вы, Трофимыч, с неуместными замечаниями, — покраснел Егор. — Известное дело, надо в Лодзь эту ехать, качество товара на месте досматривать и проверять. Я тоже с соображением, я и сам поехать готов…
— Поехать — дело не хитрое, толк с этого был бы, — подал голос хозяин. — В Лодзи, я так слыхал, ткачи на фабриках бунтуются, с зимы еще там беспорядки. Приедешь в Польшу, а заказа, глядишь, и не получишь. А получишь, так, может, и не вывезешь — на железных дорогах тоже персонал пошаливать начал, то там то сям бастуют. Я так полагаю, за товаром надо в Нижний ехать, ближе везти, да и надежнее выйдет. На Нижегородской ярмарке в Китайской линии склады Товарищества братьев Носовых. У них и сукно, и драп, и фланель шерстяную взять можно. Товар добротный. И на собственном грузовом пароходике по Волге доставим, долог ли путь. Закупщиком тебя, Трофимыч, пошлю…
Егор обиженно поджал губы.
— А ты, Егорка, хочешь, так с Трофимычем поезжай, опыта набирайся. Значит, судари мои, у Носовых, кроме тканей, возьмете шерстяных платков — и пуховых, и оренбургских, и шотландских тоже партию.
— Это каких же шотландских?
— Клетчатых. Я смотрю, бабам они по вкусу пришлись. Мещанки так и расхватывают. Потом там же, в Нижнем, на складах Русско-персидских шелковых мануфактур Герасимова легких тканей для дам подберите, это уж товар по любому сезону ходовой. И, чтобы уж судно порожняком не гонять, отберешь, Трофимыч, на фабрике стальных изделий Кондратова покойного (теперь-то наследники его Торговым домом распоряжаются, и ничего, не разорились еще) инструмента разного, топоров там, серпов, ножниц, ну и ножей по всему прейскуранту — от поварских и столовых до перочинных. У приказчиков в лавках спроси, кому что для торговли требуется. Весь товар на судно загрузишь и сам привезешь — вот тогда можно в надежде пребывать, что лавки пустыми не останутся. А если кто из Нижнего Новгорода с попутным товаром будет к нам на борт проситься — не отказывай, бери. Лишняя копейка карман не оттянет…
Раздав служащим указания, хозяин проверил записи в долговых книгах и отправился инспектировать склады — там было попрохладнее.
Как только он вышел, управляющий вздохнул с облегчением (на сегодня, слава тебе, Господи, пронесло), отодвинул счеты и отправил мальчишку-рассыльного принести всем еще квасу.
— Сам-то вернется сегодня? — осторожно спрашивали друг у друга конторские.
— Да Бог весть! Это уж куда его чутье позовет. Может, магазины смотреть пойдет, а может, мастерские… Уж наш-то хозяин всем хозяевам хозяин, за всем сам доглядеть ухитряется.
Ведерников, посмотрев, как дела на складах, и наскоро пообедав в трактире, отправился в свои магазины. Покупателей было немного, город разомлел от жары и не мечтал о покупках. И все же хозяин проверил и счета, и кассы, и ассортимент на полках, и внешний вид приказчиков.
Магазины Ведерникова очень отличались от убогих лавочек других демьяновских купцов, торговавших по старинке. Эти купцы, зевая и мелко крестя рот, сидели за своими засиженными мухами витринами, в которых месяцами пылились выцветшие товары, и удивлялись, почему покупатель обходит их стороной, а к Ведерникову валом валит? Слово, что ли, какое заговорное Савелий Лукич знает?
А Савелий Лукич добивался, чтобы в его торговле все было по первому разряду — товар не только из Москвы или из Варшавы, а из Берлина, случалось, заказывал. Приказчики всегда чистые, красивые, опрятные и вежливые. Оборони Бог в ответ на придирки колкость привередливой покупальнице (Виверра: опечатка?) сказать — можно и без места остаться.
Если у приказчика случался флюс, нарыв на носу или синяк под глазом (всякое бывает в жизни), такого подпорченного молодца Ведерников в торговый зал не выпускал — пожалуй, голубчик, на склад, крупу развешивать или перчатки по номерам подбирать, а покупателя своей образиной отпугивать не смей! Из жалованья, правда, вычеты не делались, так что и зла на хозяина никто не держал.
Витрины Савелий Лукич любил красивые, чтоб стекло лучами сверкало и товар был не лежалый, а соблазнительный. Для украшения витрин «Дамского конфекциона» Ведерников специально нанимал театрального оформителя. Тот хоть и был горьким пьяницей, но по оформительской части соображение имел. Он присоветовал Савелию Лукичу выписать из Петербурга новый манекен — не безголового болвана, как в портновских мастерских стоят, а большую красивую куклу, изображающую молодую даму в натуральную величину.
Эту рыжеволосую красавицу оформитель прозвал Жоржеткой, видать, что-то такое она ему напоминала. Каждую неделю Жоржетку, сидевшую в витрине на креслице с шелковой обивкой, наряжали в новое платье — то в скромное домашнее с вышивкой «ришелье», то в нарядное со стеклярусом, то в игривый шелковый капот с кружевом, а то и в форму гимназистки.
Женское население Демьянова никогда не могло пройти равнодушно мимо модной куклы в витрине. Жоржеткины туалеты обсуждал весь город.
Платья, побывавшие на манекене, Ведерников продавал потом с небольшой скидкой, и раскупали их «влет», не успеешь еще снять с витрины, уже какая-нибудь дамочка просит ей оставить. Скидка на платье хорошо окупалась — к новому платью нужна и новая шляпка, и сумочка, перчатки, пелеринка кружевная. Глядишь, кругленькую сумму в кассе магазина покупательница и оставит…
Но модный магазин был не единственным и не главным торговым интересом Ведерникова. Магазинов и лавок у него было много, и Савелий Лукич любил по-хозяйски заглянуть всюду, чтобы знать, все ли у него в торговле путем…
Сегодня, видимо, по случаю жары, хозяин был настроен критически.
В москательной лавке персонал получил выговор за духоту в помещении и несвежие передники.
В магазине колониальных товаров ротозеи-служащие оставили у входа на солнце, на самом припеке, корзину с апельсинами, и дорогие заморские фрукты могли от излишнего тепла подсохнуть или подгнить.
В витрине «Дамского конфекциона и галантереи», куда Савелий Лукич все-таки не мог не зайти, сидела Жоржетка в большой шляпе из белой соломки, украшенной маками, и с кружевным зонтом — омбрелькой — в руке. Ведерникову композиция понравилась. Жаркой погоде наряд Жоржетки соответствовал как нельзя лучше, значит, дамы сразу начнут его копировать, и омбрелькам, большую партию которых еще весной доставили из Варшавы, хорошая реклама дана.
Но в самом магазине хозяина ожидал неприятный сюрприз — на полках стояло слишком много помады, подтаявшей от жары и на глазах терявшей товарный вид. Савелий Лукич приказал срочно перенести всю помаду в прохладную кладовую, а на полках в зале держать только образчики.
Парфюмерно-косметическим товаром торговать в магазине начали недавно, прежде за помадой и одеколоном дамы ходили в аптеку Штарка. Адольф Эдуардович Штарк, фармацевт из поволжских немцев, больше увлекался составлением микстур и примочек, а парфюмерию держал нехотя, для проформы. Парфюмерный отдел в «Дамском конфекционе» Ведерникова предложил демьяновским модницам такой богатый выбор новейших патентованный средств для всех дамских надобностей, что покупательницы быстро перебежали от аптекаря в конфекцион, нанеся чувствительному Штарку смертельную обиду.
Но вот приказчики Савелия Лукича никак не могли приноровиться торговать косметической продукцией без накладок. Уж казалось бы, чего проще — товар деликатный, ну так и обращайся с ним соответственно. Нет, пока сам хозяин не придет и не сунет служащих мордой в эту помаду, никому и дела нет! Савелий Лукич уж подумывал, не поставить ли ему на торговлю помадой и духами какую-нибудь молодую небогатую даму. Дама в этих делах больше соображения проявить может и покупательнице совет даст со знанием дела.
Ведерников старался обращать внимание на каждую мелочь и любил повторять, что копейка хозяйской заботы требует. Наверно, поэтому ему обычно и сопутствовала удача в делах.
Савелий Лукич Ведерников был одним из самых богатых людей города Демьянова, а вернее — самым богатым. Купцом был и отец Ведерникова, начавший приторговывать еще будучи крепостным (уже тогда сумел он открыть первую москательную лавочку на Базарной площади, откупаясь от помещика щедрым оброком), а после воли развернувшийся вовсю.
Савелий Лукич унаследовал отцовское дело и старательно приумножал капиталы. Сказать по правде, покойному родителю, основавшему когда-то дело Ведерниковых, и присниться не могло, какого богатства добьется сынок Савка…
Казалось бы, жизнь во всем улыбается Савелию Ведерникову. Женился он по большой любви на тихой богобоязненной девушке из купеческой семьи.
Признаться, выгодной эту женитьбу назвать было нельзя — отец невесты балансировал на грани разорения, и ее семейство переживало не лучшие времена. Большого приданого за невестой родители дать не могли, но для Ведерникова, всегда ценившего деньги, это вдруг оказалось неважным.
— Не с приданым жить, а с женой! Я человек не бедный, могу себе позволить без корысти жениться, — объяснял он своей родне.
Через год у молодых родилась дочка Варя, а еще через три года Аглая Ведерникова умерла вторыми родами.
Савелий Лукич и маленькая Варвара остались вдвоем. Ведерникову тяжело было находиться в опустевшем доме. Подыскав для дочери надежную няньку, «чтоб дитя было присмотрено», он с головой погрузился в свои торговые дела.
Денег становилось все больше, и в память жены Ведерников занялся благотворительностью. Он много жертвовал в местный Спасо-Демьяновский монастырь на вечный помин души рабы Божией Аглаи и младенца Ивана, прожившего на свете всего три дня. На деньги Ведерникова в Демьянове построили новую церковь с богадельней для неимущих вдов.
Богаделкам, и так жившим на всем готовом, нет-нет и перепадали от благодетеля подарочки — то две штуки миткаля на блузки пришлет, а то к престольному празднику приказчики Савелия Лукича пряников, кофею и лимонов в богадельню доставят.
При незначительной помощи земства Савелий Лукич построил в городе больницу имени Аглаи Ведерниковой и женскую гимназию на двести учениц. Гимназию для девочек, впрочем, строил он не совсем бескорыстно, в ней должна была со временем учиться его дочь Варя. Ведерников мечтал, что жизнь дочери будет не такой, как у него, а благородной и красивой. Варвара получит хорошее образование, сможет общаться с людьми из общества, выучит иностранные языки, поездит по столицам да по Европам, а еще она будет лучше всех танцевать на балах, петь романсы, музицировать…
Для Вари, для ее будущей блестящей жизни, Ведерников выкупил у наследников особняк скончавшегося предводителя дворянства, самый красивый дом в городе, с колоннами и статуями, с большим, на трех десятинах, садом. Он мечтал, как подросшая Варя сядет за рояль в зале нового дома и заиграет, а вокруг будут толпиться гости из хорошего общества, все больше дворяне, и восхищаться ее музыкальными способностями…
Почему-то эта картина — Варя за роялем — была особенно приятна Савелию Лукичу, мечтавшему в детстве о простой балалайке, но так и не получившему такого «баловства» от отца.
Белую гостиную Ведерников оформил по-петербургски.
Однажды, будучи по делам в столице, удостоился он приглашения в дом одного знатного генерала, с которым связывали его денежные интересы. Бывая в «хорошем обществе», Савелий Лукич непременно старался что-нибудь перенять из барских ухваток — в Демьянове-то учиться было особо не у кого…
Теперь белая гостиная точь-в-точь смахивала на генеральскую — дорогой рояль, высокие модные лампы в углах, янтарный свет которых отражается в полах, натертых до зеркального блеска, белые кружевные шторы, спускавшиеся прямыми благородными складками, белые стены, белые, обитые золотистым шелком, диваны и стулья, и белые, непременно белые, живые цветы в строгих, стройных вазах…
Ведерников понимал, что можно было бы меблироваться и побогаче, но в этой обстановке было то, что в Петербурге называют «стилем». Вот тут-то и будет блистать за роялем его юная, красивая дочь, так похожая лицом на покойную Аглаю…
Когда Варя наотрез отказалась разучивать гаммы, Ведерников почувствовал сильный и болезненный удар. Рушились самые светлые, самые прекрасные его мечты.
Еще больше расстраивали отца грязные, покрытые кляксами тетради дочери и вечно плохие отметки в дневнике. Савелий Лукич понимал, что раз уж ей, дочери основателя гимназии, ставят за диктант «неудовлетворительно», значит, допекла. Дорогие гимназические платья, выписанные для Вари из Петербурга, приходилось менять чуть не каждые две недели — то, перелезая через забор, дочка ухитрялась располосовать об гвоздь юбку-плиссе, то выворачивала на себя полную чернильницу… Девочки из бедных семей носили одну форму года по два и выглядели в ней пристойно, а эта оторва словно бы нарочно портила все, к чему прикоснется.
Вырастая, Варя становилась все более дерзкой. Найти с ней общий язык отец уже не мог. Бить ее по-родительски никогда рука не поднималась, сирота ведь, без матери росла, отец побьет, а кто потом приголубит? А словами объяснить Ведерников ничего не мог. На его нравоучения Варя кривилась и раздраженно отвечала:
— Оставьте, папаша, вы такой скучный, вечно пилите, пилите… Идите лучше деньги свои наживать!
Савелию Лукичу становилось так обидно, что он уходил к себе, стиснув зубы, и дня два с дочерью не разговаривал. Но ей словно бы того и надо было.
В выпускном классе в гимназии случился большой скандал. Варя, явившаяся в класс напудренная и завитая (без спросу взяла в магазине отца коробочку пудры «рашель» и всю ночь проспала в папильотках), получила выговор от классной дамы.
Мадемуазель Ведерникову поставили у доски, на обозрение всему классу, и долго отчитывали, после чего наставница отправилась за директором. Вернулись почтенные педагоги быстро и, распахнув дверь, увидели страшную картину. Варвара Ведерникова танцевала на учительском столе какой-то фривольный танец, ритмично задирая ногу и демонстрируя классу роскошные кружевные панталончики. При этом она напевала:
Канкан хороший танец
Веселый, жгучий.
Привез его испанец.
Брюнет могучий, —
что выдавало знакомство с репертуаром кафешантана, посещение которого, как и других мест публичных увеселений, гимназисткам было строжайше запрещено.
От исключения Варю спасло только почтительное отношение гимназического начальства к ее отцу.
Впрочем, сам Ведерников хотел было забрать Варвару из гимназии от позора, но потом остыл и решил все же позволить дочери окончить курс и получить аттестат.
Год назад Варя, к большому облегчению директора гимназии, завершила свое обучение, но проблемы ее многострадального отца на этом не кончились. Порой ему хотелось схватить наглую девчонку за косу и выволочь вон из своего дома. Но тут же вспоминалось, каким милым ребенком она была лет пятнадцать назад. Ради той девочки с нежными шелковистыми кудряшками и розовыми пяточками маленьких ножек Ведерников готов был стерпеть все.
Он вспоминал, как малышка бродила по дому после похорон Аглаи и растерянно спрашивала у него: «А где же маменька?», как протягивала ему крошечную ладошку с царапинкой и шептала: «Бо-бо. У Вари ручка болит!», как объелась шоколадом и покрылась какой-то страшной красной сыпью, и он, потеряв голову, схватил дочь на руки и побежал ночью к доктору…
А теперь Савелий Лукич совсем не нужен своей взрослой, дерзкой и злой дочери.
Поднимаясь от реки, Ведерников подошел к дому с тыльной стороны, там, где была маленькая калитка, ведущая в его сад. По своей привычке приглядывать за всем по-хозяйски, Савелий Лукич решил пройтись по саду и проверить, подпер ли садовник рогатинами ветви яблонь, которые гнулись от наливающихся плодов и грозили обломиться.
Рогатины под деревьями уже стояли.
«Надобно завтра сказать Васильичу, пусть старые ветки на смородине срежет», — подумал Ведерников и свернул к кустам сирени.
Давно отцветшая сирень сплошной стеной зелени закрывала от глаз беседку. В беседке кто-то был, оттуда доносились обрывки невнятного разговора и смех. Обогнув куст, Савелий Лукич увидел Варю и с ней Вячеслава Верховского, человека, которого он желал видеть здесь менее всего.
Политический ссыльный, находившийся под гласным надзором полиции, Верховский служил электриком на консервном заводе Ведерникова и был известен хозяину как человек ленивый, пустой и во всех отношениях ненадежный.
— Вечер добрый!
Ведерников шагнул на ступени беседки, испытующе глядя на дочь и ее гостя. Верховский встал и молча небрежно поклонился.
— Ах, это вы, папаша, по кустам бродите, — недовольно сказала Варвара. — Я уж думала, воры залезли.
— Пора домой, дочка. Попрощайся с господином… э… Верховским, — Ведерников сделал вид, что не сразу вспомнил фамилию позднего визитера.
— Ну вот еще, — Варя не могла упустить случай лишний раз подерзить, — у нас разговор интересный, я прерывать его не хочу. Мы, папаша, говорим об угнетенном народе, из которого такие, как вы, много кровушки выпили. Но вам-то, эксплуататору и кровопийце, подобные темы не интересны. Так идите к себе денежки считать, а нас не беспокойте!
Савелий Лукич с трудом сдержался — так и захотелось отвесить нахалке затрещину. Но ведь не при кавалере же, хоть такой ухажер и гроша ломаного не стоит…
Проглотив вставший в горле ком, Ведерников бросил дочери: «Я жду тебя дома!» — и пошел по тропинке прочь.
Болело сердце. Все его надежды на прекрасное будущее для дочери рушились на глазах. Теперь, ко всему прочему, она еще и связалась с политическим ссыльным, словно других кавалеров в Демьянове уже не осталось.
«Хотя, конечно, кто из путных-то на такую шалаву посмотрит? — горько думал отец. — Уж ославила себя своим норовом не только по всей демьяновской округе, а и в соседних городах. Скоро в Петербург приедешь, так и в столице, поди, спросят: „Не ваша ли эта оторва, Варвара Ведерникова? До нас тут слухи о ней дошли…“ Вот оно как без матери-то дочь растить… Ты к ней со всей душой, со всем сердцем, а тебе в ответ: „Иди, дурак старый, денежки свои считай, кровопивец народный!“ Кровопивец… Может, весь Демьянов только благодаря моим деньгам в достатке и живет!»
Савелию Лукичу стало так обидно, что, не выдержав, он прослезился.
— Батюшка, Савелий Лукич! — кинулась к нему старая Варина нянька, как только он вошел в дом. — К нашей-то опять этот, сициалист, пришел. Ходит, змей, и ходит, и как отвадить — не знаю…
Взглянув в лицо хозяина, старушка осеклась.
— Никак уже виделся с ними?
— Виделся, — угрюмо буркнул Ведерников и прошел в свою спальню. Там в углу стоял громоздкий, сделанный по специальному заказу шкаф, такой глубокий, что вешалки с одеждой шли в нем в два ряда. Зато верхняя полка была обычной глубины (за потайной дверцей в ее задней стенке скрывался денежный сейф). Савелий Лукич был расстроен, и сама мысль о деньгах его раздражала, но он привык всегда и во всем следовать заведенному порядку.
Он вынул из кармана летней хлопчатной поддевки толстую пачку ассигнаций, пересчитал, разложил на неровные кучки и, открыв сейф, спрятал деньги в разные коробочки.
Никаким банкам Ведерников не доверял, не интересуясь мизерным процентом, привлекавшим вкладчиков победнее. Савелий Лукич предпочитал хранить наличность в жестяных коробках от леденцов «Ландрин» в несгораемом шкафчике в недрах собственной спальни.
Когда Ведерникова спрашивали: «Вы в банке изволите деньги держать?», он смеясь отвечал: «Знамо дело, в банке. В банке от леденцов. И надежнее, и всегда в нужный момент копейка под рукой».
«Копеек» порой, в дни удачных сделок, скапливалось в сейфе столько, сколько большинство жителей Демьянова никогда в руках не держали и представить себе не могли.
Закончив с денежными суммами, Ведерников сел к столу и задумался. Дерзкие глаза дочери, постаравшейся задеть отца побольнее, да еще в присутствии отцовского же служащего, так и стояли перед ним.
«Ну, доченька моя родная, погоди! Раз ты так к отцу, то и я тебе преподнесу финик! Издевательств от соплюшки терпеть не буду!» — горько думал Савелий Лукич.
В ящике стола он нашел фотографию красивой женщины с надписью: «Моему доброму, верному другу и щедрому меценату в залог самой сердечной привязанности. Ольга Волгина». Савелий Лукич давно уже заказал для портрета хорошую рамочку из красного дерева с подставкой, чтобы ставить фотографию на стол, но на видном месте пока не держал, прятал под ключ от чужих глаз подальше. Но вот теперь пришла пора достать фотографию Ольги из дальнего ящика, и пусть хоть кто-нибудь посмеет слово сказать…
Водрузив портрет Волгиной на стол, Ведерников снова распахнул шкаф с одеждой. Его вещей было немного — новый сюртук, две шерстяных пары и одна летняя, из чесучи, да три жилетки… Остальные вешалки до сих пор были заняты платьями покойной жены, включая венчальное, из белых кружев. Переезжая шесть лет назад в этот большой богатый дом, он велел слугам все аккуратнейшим образом перенести и развесить на прежних местах в шкафу.
Сняв с вешалки одно из платьев, Ведерников поднес его к лицу и долго вдыхал уже почти неуловимый нежный запах Аглаи.
Савелий Лукич хорошо помнил, как ловко сидело на жене это нарядное платье. Он справил когда-то Аглае дорогую обновку — шелковое платье — к первым именинам маленькой дочери. В нем жена принимала гостей, которых на радостях назвал Ведерников полный дом, в нем Аглая вынесла к обществу именинницу в кружевном чепчике. Увидев множество чужих лиц, маленькая Варенька испугалась и горько заплакала, открыв розовый ротик с шестью зубками…
— Саввишна! — закричал Ведерников няньке, исполнявшей в доме роль хозяйки. — Саввишна! Ты прикажи вещи покойницы отсюда убрать. Пусть в богадельню завтра снесут, на помин души Аглаи и младенчика.
Вячеслав Верховский, член партии социалистов-революционеров, воспринимал ссылку в уездный город Демьянов как самую страшную трагедию в своей жизни, хотя понимал, что многие из партийных друзей могли бы ему позавидовать — не острог, не каторга, не Туруханский край… Его всего лишь схватили на конспиративной явке, проваленной провокатором, с пачкой прокламаций в портфеле, и наказание оказалось мягким.
Если бы эти тупые жандармы, крутившие ему руки при аресте, знали, что он лично участвовал в нескольких террористических актах (а уж сколько взрывных устройств изготовил в подпольной мастерской — и сам со счета сбился), разговор был бы другим. А так удалось отделаться административной ссылкой в маленький городок на Волге. Но Вячеслав был недоволен и таким поворотом событий.
Ему всегда не нравилось слишком многое — злое и чопорное гимназическое начальство, вредные учителя, долгие, скучные церковные службы, пошлый российский император со своим августейшим семейством, чьи портреты украшали любой иллюстрированный журнал, оголтелые отряды конных казаков, медные рожи полицейских приставов, тупой, беспробудно пьющий народ…
Вся жизнь в России была какой-то противной, иногда Вячику хотелось, чтобы эта дурацкая страна провалилась бы к чертовой матери в преисподнюю. Но проклятая прогнившая страна все стояла и стояла и не собиралась падать. Тогда Верховский решил, что необходимо помочь ей упасть, расшатывая отвратительное государство как старый столб.
— Нужно вызвать такую бурю, которая смела бы с нашей земли все без остатка — все тупое, пошлое, убогое. И на очищенной земле возродится новая жизнь, которая будет куда лучше и достойнее теперешней!
Людей, разделявших его взгляды, Вячеслав нашел в революционных кружках. Его жизнь обрела новый, как ему казалось, великий смысл… Неприятности с полицией начались у Вячеслава еще в гимназии. Пришлось перейти в реальное училище. По окончании курса Верховский поступил в Высшее техническое училище, откуда его выгнали через год без права обратного поступления.
Мать, по мнению сына, тупая, неразвитая, как все обедневшие и вырождающиеся дворяне, женщина, рыдала, не понимая, что сын решил посвятить себя Великой Борьбе. Ее волновали только убогие сиюминутные горести — мальчик теперь не получит диплом и не сможет стать инженером.
В другие учебные заведения исключенного студента, по уши завязшего в политике, не брали. Идти служить Вячеслав считал недостойным — лучшее, что ему могли предложить, было место рассыльного с жалованьем 7 рублей в месяц. Стоило ради этого мараться на службе и отвлекаться от настоящего дела? С огромным трудом родители устроили его учеником в электротехническую фирму.
Электричество, электротехническое оборудование — это было ново, свежо, прогрессивно и модно. Хороший электрик прочно стоял на ногах в этой жизни, что вполне устраивало ограниченных родителей. Правда, и самого Вячеслава заинтересовала электротехника — такие навыки несомненно пригодятся в грядущем. Уж тогда-то точно вся страна будет электрифицирована и вековой мрак над ней рассеется!
Однако служба электрика очень отвлекала от Великой Борьбы. Если каждый станет думать о службе, о жалованье и о собственном ужине, вековой мрак не рассеется никогда!
Верховский ушел со службы, а заодно и из семьи — у настоящего революционера не должно быть семьи, она камнем висит на ногах и сдерживает лучшие порывы. Хотелось великих потрясений…
А потрясения были какие-то убогие и жалкие… Верховский не раз попадал под арест, но пока все политические приключения не приводили к серьезным последствиям, каждый раз удавалось выкрутиться. Вячеслав уверовал в свою безнаказанность после участия в громком террористическом акте. Полиция убийц так и не нашла…
Но через год Вячеслав, арестованный по пустяковому поводу на конспиративной квартире, отправился в административную ссылку в маленький, отвратительно провинциальный городок, где не было даже организации социалистов-революционеров, да и другие политические партии представлены не ахти как.
Верховский решил, что необходимо срочно сколотить надежную боевую группу, пусть небольшую, но с беззаветной верой в общее дело, и провести несколько террористических актов, способных всколыхнуть это сонное захолустье. Он устроился электриком на консервный завод Ведерникова — самое современное по техническому уровню предприятие в городе. Среди представителей пролетариата всегда можно найти людей, способных на отчаянные поступки.
Использование электричества в производственных целях было делом новым, опытных мастеров не хватало, приглашенный из Германии инженер задыхался от объема работы, возложенного на него Ведерниковым, и регулярно добивался прибавки к жалованью, пугая хозяина своим возвращением в Гамбург. Профессионального электрика, пусть даже находящегося под гласным надзором полиции, приняли на завод с дорогой душой.
Верховскому положили хорошее жалованье, он снял чистую теплую комнату с удобной постелью и кружевными занавесками на окнах, демьяновские красавицы уделяли ему много внимания… Но такая сытая, спокойная жизнь была особенно противна Вячеславу. Она отвлекала от борьбы…
Шел 1905 год… По всей России катились волной забастовки, политические убийства, погромы…
В Москве эсерами был ликвидирован генерал-губернатор, великий князь Сергей Александрович — вот это дело так дело!
Да что Москва, в волжском Саратове, где были очень сильны революционные организации, ни дня не проходило без какой-нибудь акции. Под городом полыхали подожженные помещичьи усадьбы, уничтожалось оборудование на фабриках и заводах. Присланный в Саратовскую губернию для усмирения беспорядков генерал-адъютант Сахаров был убит девушкой-эсеркой, пришедшей к нему на прием под видом просительницы. Революционно настроенные интеллигенты передавали террористке в тюрьму букеты цветов…
Люди жили настоящей, яркой жизнью, и только Вячеслав, волею судьбы занесенный в это тухлое демьяновское болото, гнил среди кружевных занавесок…
Пора было взбаламутить противный сонный городишко. Верховский стал вербовать будущих бойцов среди рабочих завода и приглядываться, кого же из горожан наметить на роли первых жертв. Убийство должно быть политически громким, потрясающим основы — а представители власти в Демьянове так мелки и незначительны… Прокурор Хомутовский, суетливый старик, мечтающий лишь о том, как бы сбыть с рук засидевшуюся дочь-невесту, меланхоличный судья, лелеющий свою больную печень, полицейский пристав с обвислыми хохляцкими усами — личности все убогие, кинешь в такого бомбу в надежде, что весь город взорвется от ужаса, а сонные обыватели перекрестятся да и скажут: «Ну, туда и дорога, все в руце Божией!» И где тут политический эффект? Неинтересно…
Выбирая объект для теракта, Верховский все чаще и чаще поглядывал на своего хозяина Савелия Ведерникова. Вот уж омерзительная личность! Настоящий паук, присосавшийся к городу, оплетший все, что можно, своей паутиной, алчный, жестокий. Ничего из рук загребущих не выпустит — крупный промышленник, свои заводы, мастерские, пароходы ведерниковские по Волге ходят, зерном купчина по всей России торгует и даже в Европу отправляет, миллионам счет потерял, а с лавочкой москательной на Базарной площади расстаться не может, торговлишку скобяным товаром держит у пристани, не брезгует. Да еще нет-нет и зайдет с проверкой, чуть ли не гвозди поштучно пересчитывает — не обобрали ли приказчики, не нажились ли за его счет? Магазин дамского конфекциона отнял за долги у прежнего хозяина, уж вроде модные товары совсем ни к чему Ведерникову, так продай магазин с торгов! Нет, к своему добру присовокупил, утроба ненасытная… Манекен заграничный в дорогом наряде в витрине держит, заманивает легкомысленных женщин, падких на яркие тряпки, чтобы отнять у них последние копейки. Все так и смотрит — у кого бы еще кровушки выпить? Весь Демьянов под себя подмял, шутка ли, целый город только то и делает, что закрома Ведерникову набивает…
Рассуждая таким образом, Верховский чувствовал, как ненависть к мироеду живительной волной накрывает душу. Вот кого хорошо бы шлепнуть!
Конечно, не все товарищи по партии поймут и одобрят это убийство, некоторые эсеры позволяют себе прекраснодушествовать и питать наивные иллюзии, что капитализм в России не исчерпал еще своих положительных возможностей. Дурачье! Вот из-за таких-то дело революции идет вперед так медленно.
Под влияние ренегатов попадают даже надежные товарищи. Сам Савинков называл попытки устранения представителей капитала анархизмом. Это звучало как ругательство.
Ладно, пусть думают и говорят что хотят. Верховскому ближе была точка зрения Гершуни, что борьба с существующим строем должна осуществляться посредством устранения тех представителей его, которые будут признаны наиболее преступными и опасными врагами свободы.
Проект боевого устава эсеровской организации, включавший эту формулировку, составил Гершуни, но устав в такой редакции так и не был принят. Однако Верховский полностью разделял подобные убеждения.
Кто скажет, что Ведерников, паразитирующий на трудовом населении Демьянова, — не опасный враг свободы? Вячеслав, как герой-одиночка, возьмет этот теракт на себя. Убийство проклятого купчины принесет больше пользы, чем вреда. Империя Ведерникова рухнет, и целый город освобожденно вздохнет. И дело будет громкое!
Но торопиться в этом случае нельзя. Нужно все продумать и организовать так, чтобы самому не попасться. Лучше все-таки отвести от себя подозрения, а потом разбросать по городу анонимные листовки, объясняющие, в чем суть этого убийства.
Конечно, было бы гораздо эффектнее — в людном месте, где-нибудь на городской площади, когда богомольный Ведерников выйдет из церкви после службы, подойти к нему поближе и со словами «За мучения трудового народа!» всадить в живот всю пистолетную обойму. Верховский так и видел эту картину — купчина, заливаясь кровью, падает на землю, а народный мститель в лице Вячеслава продолжает безжалостно стрелять в поверженного врага…
Но этот план имел свои недостатки — на площади народу полно, нападающего сразу же скрутят, будет скорый суд и долгая каторга, если не смертная казнь… А на каторгу Верховскому не хотелось. Умирать хотелось еще менее того. К тому же обидно — убить миллионщика и не воспользоваться его деньгами для дела борьбы.
Конечно, можно своей возвышенной гибелью утвердить торжество идеи, как утвердил его Каляев, кинувший бомбу в великого князя Сергея Александровича…
Каляев передавал из тюрьмы на волю красивые письма товарищам: «…Пусть и смерть моя венчает дело чистой идеи. Умереть за убеждения — значит звать на борьбу, и каких бы жертв ни стоила ликвидация самодержавия, я твердо уверен, что наше поколение покончит с ним навсегда…»
Но Верховский не чувствовал в себе подобного фанатизма. Лучше все-таки уйти от наказания и сохранить себя для дальнейшей борьбы, еще так много нужно успеть сделать…
Знакомство с дочерью Ведерникова Варварой оказалось чрезвычайно полезным для планов Верховского. Во-первых, можно было поближе подобраться к ее отцу и собрать все необходимые сведения для грамотного проведения убийства, во-вторых, девчонка оказалась не совсем дурой, и Вячеслав загорелся идеей привлечь ее в ряды эсеров и заставить передать будущее наследство на нужды революции…
— Ну, Петя, обрадовал! — говорил Дмитрий, обнимая на пристани друга, сошедшего с парохода «Диана». — Как хорошо, что ты надумал ко мне в гости. Василий, забери вещи Петра Сергеевича и отнеси их домой. Мы прогуляемся и пообедаем в ресторации. А к вечеру вернемся, и смотри, Васька, чтобы большой самовар был готов!
— Митя, я не хотел бы тебя стеснять и могу остановиться в гостинице…
— Ну вот еще новости! Мы с тобой столько лет делили одну квартиру, жили как родные, а теперь ты вдруг меня стеснишь! Не говори ерунды. Я тут снял большой старый дом, комфорта особого в нем нет, но свободного места — сколько душе угодно. Если хочешь, оборудуем тебе не только спальню, но и кабинет. Я даже согласен уступить в твое пользование свой мраморный умывальник, чтобы облегчить тебе психологические муки перехода от столичной жизни к провинциальной. Насколько я знаю твой характер, тебе понравится в Демьянове. Тут царит такой милый патриархальный уклад во всем, такая уютная простота. Я сначала никак не мог привыкнуть к тому, что весь город знает меня. Например, когда берешь извозчика, он с тобой степенно здоровается, величая по имени-отчеству, и спрашивает: «Домой прикажете везти, ваша милость, или в гости изволите ехать? Сегодня предводитель дворянства справляют именины супруги, так я всех благородных господ к предводителеву особняку вожу…»
Дмитрий Степанович повел друга к главной площади Демьянова, успевая по дороге показывать кое-какие достопримечательности.
— Видишь, вдалеке белеют старые стены с башнями? Это наш Спасо-Демьяновский монастырь, или, как служители церкви его называют, Дамиановский монастырь Спаса Всемилостивого, — гордость всего уезда, по нему и город Демьяновом назван. Я тебя потом свожу туда, это сказочное место. Архитектура потрясающая, настоящая русская старина, фрески древние… Монастырь основан в XIV веке, и большая часть построек сохранилась. Архимандрит отец Антоний — просто чудо, я не встречал человека подобных душевных качеств. Когда ты с ним познакомишься, увидишь, какой он интересный собеседник! И еще с одним иеромонахом тебя познакомлю, с отцом Геронтием, он занимается монастырской библиотекой. Отец Геронтий — мой родственник, но я тебе прежде ничего о нем не рассказывал. Это была моя личная тайна даже от тебя… Ладно, в монастырь мы еще съездим, а пока давай осматривать город. Вон там, налево, высокие ворота с шарами, наш Народный сад. Такой поэтический уголок — гроты, беседки, фонтан, клумбы с яркими экзотическими цветами. И все это уступами с холма спускается к реке. Жаль, посадки еще молодые, но скоро разрастутся — будет райское место. Бонжур, мадемуазель, — Дмитрий на ходу приподнял фуражку, раскланявшись с красивой, модно одетой девушкой. Она кивнула в ответ, но не приветливо, а скорее высокомерно.
— Варвара Ведерникова, дочь местного миллионера. Это ее папаша обустроил Народный сад и собственного садовника присылает засаживать клумбы. В каком-то смысле купец Ведерников — хозяин нашего города. Думаю, две трети горожан, если не больше, работают на него. Причем не только его приказчики, мастеровые и конторщики. На деньги Ведерникова построена больница, где служат врачи и фельдшерицы, гимназия, пригласившая целый штат учителей, на его пароходах ходят по Волге судовые команды…
— Ну и, наверное, самодур, как все уездные богатеи?
— Господи, откуда у тебя такие примитивные взгляды? Ты бы еще про «луч света в темном царстве» вспомнил. Он очень умный человек, хотя и без образования, но с такой, знаешь, мужицкой сметкой, самородок, что называется. Очень богатый. Я бы сказал, он обладает истинктом (Виверра: опечатка) человека, умеющего делать деньги, врожденным практицизмом. И при этом очень несчастливый…
— Ну это — дело обычное. Врожденный практицизм ведет скорее к успеху в делах, чем к личному счастью.
— Ведерников давно вдовеет, жену любимую похоронил еще в молодости, весь свет в окне для него дочь, воистину, луч света в темном царстве. Мы ее видели только что, лучик этот… Сумасбродная девица. Заносчивая. Папеньку своего презирает. У нас в городе ничего утаить невозможно. Как Варвара отцу надерзит, так через час весь наш Демьянов костерит ее вполголоса…
— Я удивляюсь, Митя, ты совсем недавно здесь живешь, а так сроднился с Демьяновом, словно это твоя родина. Наш город, наш сад, наш монастырь… Всего каких-нибудь полтора года назад ты говорил «наш город» о Петербурге и думать не думал забираться в провинцию. Я понимаю, ты болезненно перенес разрыв с невестой, тебе хотелось уединиться где-нибудь в глуши…
— Петька, я всегда говорил, что ты — медведь. Просто Топтыгин какой-то! Не лезь своими лапами в мою душу!
— Ну, не буду, не буду, извини.
— Кстати, мы уже и пришли. Это наш лучший трактир, или ресторация, как называет свое заведение хозяин, господин Бычков, «Гран-Паризьен».
— Да уж, как посмотришь, просто полный паризьен! Штукатурку на фасаде еще лет пять назад ремонтировать нужно было. Не больно-то ваш Бычков старается.
— Фасад, может быть, и не паризьен, а кухня у них тем не менее хорошая. Сейчас узнаем, что сегодня из рыбного, хочу угостить тебя нашей демьяновской стерлядью. Впрочем, и выпечка здесь отменная. Закажем кулебяку с вязигой, пальчики оближешь.
Половой в красной рубахе радостно встретил Колычева и с поклонами провел их с Петром к удобному столу у окна.
— Скатерти какие чистые, не ожидал, — с удивлением заметил Бурмин.
— Сказано же тебе было — паризьен! Тебя-то самого как занесло в наши дикие места? Ты ведь остался при кафедре в университете, я надеялся скоро поздравить тебя с профессорским званием.
— Митя, ты ведь знаешь, что творилось зимой в Петербурге? Такого проклятого года, как нынешний 1905-й, не было в истории России. Какая-то мистика началась еще на Крещение — во время парада одна из пушек, производившая салют, оказалась заряженной шрапнелью и выстрелила в сторону высочайших особ. Государь чудом не погиб. И это было только прологом… Через несколько дней — расстрел толпы у Зимнего… Да и не только у Зимнего — у Нарвских ворот, у Николаевского моста на Васильевском острове, у Троицкого моста на Каменноостровском проспекте — везде стояли войска, имевшие приказ стрелять в демонстрантов. Ты не представляешь, Митя, что творилось в столице! Я сам видел, как войска очищали Невский проспект, на котором и демонстрантов-то не было, а были случайные прохожие и вечные петербургские зеваки, привлеченные необычностью событий… Солдаты двигались цепью по Невскому к Екатерининскому каналу, стреляя в людей и сметая все живое на своем пути. Кругом паника, крики раненых, мечущаяся в ужасе толпа, тела убитых под ногами… Это был такой ужас! По официальным данным, погибло 200 человек, политическая оппозиция считает, что данные преуменьшены. Но ведь и 200 человек убитых, не считая раненых, — это очень много! Государь обвинил во всем князя Святополк-Мирского, полгода назад назначенного министром внутренних дел, и отстранил его от должности… Но пожар уже разгорелся… После январских событий начались волнения по всему городу, в университете в первую очередь. Студенты стали печатать листовки с призывами свергнуть правительство, пошли митинги, и каким-то образом я тоже оказался замешан в беспорядках… Даже сам не понимаю, как меня затянуло в политические дела, обстоятельства так сложились… Не хотелось оказаться трусом или подлецом, в результате стал дураком. В общем, пошли у меня неприятности с полицией, университет пришлось оставить… Отправился я путешествовать по Европам, побывал в Берлине, в Цюрихе, в Женеве. Но, сам понимаешь, средств хватило только на полтора месяца, не с моими доходами длительные заграничные вояжи совершать. Вернулся в Россию, к себе в деревню, в матушкино имение. Сначала наслаждался жизнью — весна, природа пробуждается, только-только листики первые развернулись, а вскоре уже и сады, глядишь, цветут. Матушка не надышится — Петенька, кофейку со сливочками, Петенька, пирожков с грибками, Петенька, курочки откушай! И как-то я быстро заскучал. Как медные тазы с вареньем пошли, так вспомнил, что ты когда-то, в Петербурге еще, мне эти тазы с ягодой пророчил, и думаю, а как там Митя в своей дыре? Вот к кому ехать нужно, хоть собеседник всегда рядом будет. Ты не возражаешь, если я поживу здесь возле тебя, душой погреюсь? Затосковал я над вареньем-то… И вообще, я с января никак в себя не приду, все в каком-то раздрызге… Если мое присутствие тебя стеснит, ты скажи честно, тогда я квартиру найму себе отдельную, на это мне средств хватит. Я теперь взялся статейки в журналы пописывать, нет-нет, гонорар и пришлют. На скромную жизнь в провинции вполне достаточно — здесь, говорят, все дешево…
— Петька, все-таки ты — Топтыгин, снова и снова убеждаюсь! Я ведь уже сказал, живи у меня сколько хочешь! Старые времена вспомним. Я тут хоть и обжился, а от общения со здешними обывателями устаю. Теперь с тобой язык поточу, пока совсем не отупел.
— А как твоя служба?
— Да что тебе сказать? Должность судебного следователя я получил, но практики здесь, конечно, мало. Хотя, по совести говоря, надо Бога благодарить, что в уезде серьезных преступлений почти не бывает, но следователю тут заняться особо нечем. Ну, было дело, пьяный мастеровой жену топором зашиб, не до смерти, а так, слегка, ну заезжие шулера купчика на ярмарке обчистили, ну, лошадь цыгане, проходившие через город табором, увели — вот все самые громкие преступления за полгода. Недавно несколько политических ссыльных в городе появилось, но и от них пока беды большой нет. Даже серьезных организаций им создать, насколько я знаю, еще не удалось. В то время, как по всей России разгул терроризма, громкие политические убийства, в нашем Демьянове — настоящая тихая заводь. Я уж журналы заграничные по криминалистике стал выписывать, чтобы совсем от жизни не отстать. Кое-что перевожу и конспектирую для себя, может быть, еще пригодится.
— Я тебя все забываю спросить о той девочке, что ты подобрал на панели, как ее звали, Ванда, кажется? Она такая худенькая была, жалкая, болезненная…
— Ванда? Я ее тут замуж выдал, за хорошего человека. Зайдем потом к ним в гости, навестим. Помнишь, в Петербурге пытались мы определить ее в горничные, так ни в один дом не взяли — как можно, с панели! А что девчонку туда толкнуло — не важно, и что грязи она еще не набралась — не существенно! Но не отправлять же ее было обратно. Пришлось самому нанять Ванду в горничные, хоть мне было и ни к чему. Небольшое жалованье платить я ей мог, а главное, она сама знала, что ест честно заработанный хлеб, и стала держать себя с таким достоинством, прямо королева! И вообще, регулярное питание, частое мытье и нормальный сон по ночам сделали чудо — она просто расцвела.
Приехали мы сюда, здесь о ней никто ничего не знал, попрекать панелью не мог, я ей запретил категорически об этом кому бы то ни было рассказывать. Женихи здешние к ней присмотрелись — девушка хорошенькая, серьезная, работящая, держит себя строго, с хозяином шашни не крутит, ну и стали свататься. Приглянулся ей один, сыграли свадьбу, я пятьсот рублей на приданое дал, мне как раз деньги из имения прислали. Правда, это сильный удар по моему бюджету нанесло, но ничего, перекрутился. Теперь вполне счастливо наша Ванда живет, у мужа зеленная торговля, она помогает ему в лавке, а по воскресеньям в дорогой шляпке гуляет с ним под ручку в Народном саду. Она тут из купчих средней руки — первая красавица.
Вечером Дмитрий потащил друга в театр.
— Топтыгин, собирайся, мы идем в театр! Я забыл тебе сказать, что в Демьянове очень неплохой театр.
— Опера?
— Нет, драма.
— Еще того не легче. Я бы предпочел остаться дома и поспать…
— Петька, я понимаю, что ты устал с дороги, но поверь, выспаться ты здесь еще успеешь. Сегодня должен быть необыкновенный спектакль — объявлен бенефис Волгиной. В провинции не так много развлечений, чтобы пренебречь таким событием.
— Я представляю себе этот ваш уездный театр! Деревянное здание, похожее на сарай, да?
— Ну почему на сарай? С колоннами, с карнизами… Конечно, фасад обновить не помешало бы, но в целом — театр как театр. Ложи в зале устроены…
— Значит, с колонн осыпается штукатурка, карнизы еле держатся, из лож плохо видно и ничего не слышно. Труппа собрана с бору по сосенке, герой-любовник пьет запоем, инженю лет тридцать девять и уже не первый год, благородный отец подслеповат и глух, не слышит суфлера и путает текст… Что еще можно ждать от провинциальной драмы? Костюмы на актерах штопаные, в зале сквозняки, в буфете кислое пиво, местные дамы являются в театр чуть ли не в капотах…
— Ты неисправимый пессимист! Наговорил семь верст до небес и все лесом! Ложи удобные, местные дамы нарядные, буфет отличный, герой-любовник пьет умеренно. Труппа очень неплохая, а главное — трагическая актриса такого таланта, что и в столицах не найдешь. Говорят, она начинала в Москве, у Станиславского, ты не слышал — Волгина? Не знаю, почему вдруг она оказалась в нашей дыре… Ей лет сорок…
— А я думал, тридцать девять…
— Перестань, Топтыгин! Женщина необыкновенной красоты, причем не то, что называют «со следами былой красоты», красота истинная, такой бархатный взгляд, берущий за душу, мраморные черты… а голос! Петя, сегодня дают «Без вины виноватые», я три раза видел Волгину в роли Кручининой и, не поверишь, каждый раз во время финального монолога слушаю ее глубокий голос — и мурашки по спине бегут.
— Мурашки по спине… Ты тут совсем одичал и стал хуже последнего гимназиста-пятиклассника. Ну, ладно, если тебе так хочется, пойдем, хотя я, признаться, не люблю провинциальную драму.
— Петя, ты не пожалеешь! Сегодня не просто бенефис Волгиной, судя по слухам, а в Демьянове им можно верить, она накануне получила предложение руки и сердца от купца Ведерникова, о котором я тебе рассказывал.
— От вашего местного Креза? И что, приняла?
— Сорокалетние женщины не отказывают жениху, если он миллионер, вдовец да еще и человек хороший.
— И все же это странный альянс. Талантливая актриса, начинала у Станиславского…
— Станиславский сам из купцов, не знал? Он из Алексеевых, в родстве с Николаем Алексеевым, знаменитым московским городским головой, тем самым, которого застрелили в 1893-м… Ладно, пора собираться, а то опоздаем. Если твои галстуки помялись дорогой, выбери что-нибудь из моих. Василий, ты цветов купил?
— Купил, да только баловство это, Дмитрий Степанович! Вон, в палисаде плохие цветы, что ли? Я бы вам их в корзинку-то поклал, и тратиться не пришлось бы. А то в лавке восемь рублей за свой веник содрали — статочное ли дело… Этак вы, ваша милость, по миру пойдете, если деньгами направо-налево швыряться…
Театр был переполнен. Слух о сенсационной помолвке актрисы и купца-миллионера уже растекся по городу, и все спешили взглянуть на удачливую невесту.
Волгина была явно в ударе и играла так, что дамы в зале рыдали почти в голос. Трагическая судьба провинциальной актрисы, героини Островского, невольно проецировалась зрителями на саму Волгину. Красота и благородные манеры Ольги Александровны так подходили Кручининой, что казалось — роль эта написана специально для нее, и трудно было представить, что и другие актрисы могут играть в «Без вины виноватых».
— Да, ты прав, это актриса Божьей милостью, — задумчиво сказал Петр в антракте.
Митя не успел ему ответить, с ним все время кто-то здоровался, раскланивался, он также раскланивался в ответ, обменивался с кем-то любезностями, представлял знакомым своего друга, и вся эта суета отвлекала друзей от беседы.
— Удивительно, но кажется, что тебя знает весь город! — заметил Бурмин. — Ты явно относишься к сливкам демьяновского общества.
— Глупости! К каким еще сливкам? В Демьянове все друг друга знают. Теперь и ты представлен местному обществу и будь уверен, завтра же все начнут раскланиваться с тобой и спрашивать о здоровье твоей матушки… Ладно, друг мой, «наше место в буфете»!
Процитировав Островского, Дмитрий увлек приятеля к уютному столику в углу. Ассортимент закусок в театральном буфете действительно поражал воображение — антрепренер недаром заказывал их поварам «Гран-Паризьена», лучшего городского ресторана. Правда, и цены в буфете были ресторанные, поэтому не так уж много театралов толпилось у буфетной стойки. Большинство демьяновцев не одобряли пустого мотовства. Дома, после спектакля, можно съесть ужин, приготовленный своей кухаркой, — дешевле встанет. Что деньги на всякие фрикасе швырять? Прошвыряешься…
Демьяновская публика, прогуливаясь в фойе, с жаром обсуждала городскую сенсацию, связанную с бенефицианткой Волгиной. Дмитрий и Петя, сидя за столиком буфета, постоянно слышали обрывки чужих разговоров:
— Это просто скандал! Ведь она совершенно открыто жила с Жоржем Райским, а теперь вдруг прониклась страстью к Ведерникову… Конечно, с его деньгами легко внушать женщинам любовь.
— Но он при желании мог найти моложе и богаче, за него пошла бы любая, даже и восемнадцатилетняя…
— Ну зачем умному немолодому человеку восемнадцатилетняя? Ведерников — господин практичный и рассудительный. Он искал зрелую женщину…
— А зачем умному человеку, практичному и рассудительному, прожженная актрисулька не первой молодости?
— Напрасно вы так, у нее феноменальный талант! И красоту не отнимешь.
— Какой бы красотой она ни блистала, а кроме актера Райского, ничего лучшего у нее не было. Савелий же Лукич, согласитесь, блестящая для нее партия!
— А Варвара Ведерникова со злости готова удавиться на собственной косе. Она привыкла вертеть отцом как пожелает. А теперь в дом придет мачеха и живо поставит эту наглую девку на место. Отныне мадам Волгина будет вертеть Савелием Лукичом самолично.
— Говорят, он подарил Волгиной колье из бриллиантов и изумрудов.
— Не просто колье, а целый гарнитур, и стоит, как хорошая усадьба!
— Нет, что бы вы ни говорили, это дикий брак, сумасшествие, и счастья он не принесет, уж поверьте.
— А Жорж Райский, получив отставку, скандалил и грозился всех поубивать…
— Милочка, у актеров это просто, сегодня он в отчаянии, а завтра, глядь, уже с другой! Он такой красавчик, что дамы долго тосковать ему не дадут…
— Может быть, и не дадут, но Волгина опекала его как мать, заботилась о его здоровье, оплачивала долги, не позволяла пьянствовать. Без нее он живо плюхнется в грязь, и другие дамы его не остановят.
— Поразительно, — сказал Петя, допивая свой бокал, — за пять минут можно собрать все сведения о человеке, даже не задавая никаких вопросов.
— Да, в этом недостаток, а может быть, и преимущество маленьких городков. Все друг друга знают, и друг о друге знают всё. Никаких тайн в приватной жизни граждан здесь не существует. Невольно приходится держать себя в жесткой узде. Будь уверен, в другом углу сейчас обсуждают тебя, и тоже уже все о тебе откуда-то узнали, всю подноготную.
— Меня?!
— А что ты думал? Событий здесь немного, и появление в городе нового лица обязательно вызывает толки и пересуды. Твой приезд в Демьянов — сенсация номер два, а могла бы быть и первой, если бы Волгина тебя не затмила. Ты заметил, как нас лорнируют местные дамы? Кажется, ты им нравишься… Думаю, скоро нас начнут зазывать в гости во все лучшие дома — местное общество захочет познакомиться с тобой накоротке. Кстати, как тебе демьяновские дамы? Ты, кажется, был уверен, что они явятся в театр чуть ли не в капотах?
— Дамы? Дамы очаровательные. И очень стараются быть элегантными. Ей-Богу, ни одной в капоте не заметил! Одеты они, по-моему, не совсем модно, впрочем, я в этом не слишком хорошо разбираюсь. Но вроде бы в Европе носят что-то другое…
— Ну, Топтыгин, на тебя не угодишь!
— Почему не угодишь? Демьяновские моды меня вполне устраивают. К тому же я заметил несколько дам, одетых с иголочки…
— Наверняка одна из них — председательница Дамского комитета госпожа Синельникова. Она славится своими нарядами на весь уезд, потому что ничего не заказывает у здешних портних, а все привозит из Петербурга и Москвы. Стильная дама. Ну ладно, пойдем в зал, антракт заканчивается, я не хочу опоздать к началу следующего действия.
По окончании спектакля Волгину буквально закидали цветами, среди которых Митина восьмирублевая корзина незаметно затерялась. Но цветы от Ведерникова — огромную корзину белых роз, которую вынесли на сцену двое его приказчиков, актриса выделила сразу. «Наверняка в цветах еще и футляр с какими-нибудь драгоценностями!» — шептали в рядах.
Волгина выходила на поклоны сперва вместе с молодым актером, игравшим Незнамова, потом одна. Публика, устроившая настоящую овацию, не желала ее отпускать.
— Браво, Волгина! Браво! — неслось со всех сторон.
На следующее утро, за завтраком, Петр продолжал восхищаться игрой провинциальной актрисы.
— Я, Митя, вчера думал, что ты преувеличиваешь, расхваливая игру Волгиной. Но она и вправду очень талантлива. Как она произнесла в финале: «От радости не умирают!» Мне казалось, я зарыдаю как институтка… Неужели она оставит сцену, выйдет замуж и превратится в богатую демьяновскую купчиху?
— Боюсь, что да. Вряд ли Ведерников позволит ей играть после свадьбы.
— А какие еще спектакли объявлены с ее участием?
— Послезавтра «Макбет».
— Ой, как я хочу посмотреть ее в роли леди Макбет! Обязательно пойдем, Митя!
— Вам тут, Дмитрий Степанович, записок наслали, — вдруг флегматично заявил Василий, разливая кофе. — Со вчерашнего вечера шлют и шлют, сегодня тоже…
— Вася, ну сколько можно тебя учить! Что значит, наслали? Если принесли записку или письмо, нужно сразу же передавать мне. Может быть, там что-то важное по службе.
— Да скажете — важное! Баловство одно. Полюбуйтесь.
Василий высыпал на стол кучу разнообразных записок, в конвертах и просто на листках. Дмитрий снова сделал строгое лицо:
— Василий, записки подают на подносе.
— Извините, Дмитрий Степанович, я там металлическую посуду чищу, так поднос уже мелом натер. Желаете, на фарфоровое блюдо выложу и поднесу?
— Уйди с моих глаз!
Дмитрий принялся разбирать записки.
— Ну, Петя, мои предсказания начинают сбываться! Это от кого? От председателя земской управы: «Дорогой Дмитрий Степанович! Буду рад видеть вас у себя сегодня вечером. Приходите с вашим петербургским другом, составим партию в карты». Так, уездный предводитель дворянства зовет к обеду, мировой судья приглашает на именины дочери, полицейский исправник предлагает рыбалку, председательница Дамского комитета Синельникова (та самая элегантная дама, которую мы видели в театре) умоляет принять участие в любительском благотворительном спектакле, вдова полковника Лопнева просит пожаловать к ней в имение (не поедем, у нее три дочки на выданье)… Петр, ты вызвал настоящий ажиотаж! А это что? Окружной прокурор Хомутовский будет рад предложить нам места в своей ложе на «Макбета». Ты, кажется, хотел в театр?
— Не знаю, удобно ли лезть в ложу к прокурору?
— Брось, он добрый дядька и зовет искренне. Правда, у него тоже дочка, ну да уж тебе, как свежему холостяку, от внимания здешних невест теперь не увернуться.
— А в этом, пожалуй, есть своя прелесть! Кажется, мне нравится производить фурор и пользоваться вниманием дам. Я впервые наслаждаюсь таким успехом.
Репетиция новой пьесы была назначена на одиннадцать утра. Но актеры никогда не приходили в театр так рано. Обычно все собирались к часу дня. Обозначенное время было маленькой уловкой антрепренера — пригласи труппу сразу на час, все подтянутся только к трем пополудни.
На улице светило яркое летнее солнце, а в служебных помещениях за сценой было сумеречно. Актер демьяновской труппы Жорж Райский сладко спал на старом вытертом диване за кулисами, подложив под голову сверток с бельем.
Над диваном покачивался узелок, подвешенный к высокой балке при помощи зажима для крепления декораций. Это были съестные припасы Жоржа — завернутые в полотняную тряпицу полкраюхи хлеба и кусок сала, купленные вчера на базаре. Еду приходилось подвешивать повыше, чтобы не унесли голодные театральные крысы, хозяйничающие по ночам в пустом старом здании. Жизнь актера в настоящий момент вполне соответствовала античному изречению «Все мое ношу с собою».
Стройная, элегантно одетая женщина, в которой театралы легко узнали бы вчерашнюю бенефициантку, перекинувшись парой слов со сторожем, сидевшим на солнышке у входа, прошла за кулисы и остановилась у дивана.
— Жорж! Жорж, проснись! Я к тебе обращаюсь!
Спящий актер вздрогнул, перестал похрапывать, приподнялся и с трудом разлепил опухшие веки.
— М-м? Ты? Что тебе нужно в такую рань?
— Ничего себе рань! Двенадцатый час… Почему ты спишь в театре?
— Почему? А как ты думаешь? Потому, что у меня нет ни копейки и нечем заплатить за гостиницу. Вчера я на последние гроши купил себе краюшку хлеба, чтобы не умереть от голода, а крыша над головой — это уже вторично. Богомильский разрешил мне ночевать здесь на диване, не в Народный же сад идти на скамью под открытым небом? Правда, из вредности Богомильский запретил мне курить в театре, якобы боится пожара. По-моему, просто боится сделать мою жизнь излишне комфортной — очень неудобно, знаешь ли, с каждой папироской бегать на улицу.
— Но тебе же заплатили вчера какие-то деньги…
— Что мне там заплатили? Пару рублей? Это ты у нас бенефициантка, и тебе весь основной сбор… Мне достались крохи, гроши. А у меня были долги, неотложные…
— Мне сказали, что ты вчера играл в карты в Коммерческом собрании и полностью продулся.
— Ну и что? Тебе какое дело? Раз уж ты позволила себе выгнать меня пинком на улицу на произвол судьбы, нечего теперь собирать обо мне сплетни. Я устал от твоей мелочной опеки! Буду жить, как хочу! Сегодня я ночую в театре на старом реквизите, а завтра, может быть, буду ночевать в сенных баржах на Волге или под возами на Базарной площади. Какое тебе дело? Ты свою жизнь устроила, радуйся!
— Да, устроила! Мне надоело, как рыночной кляче, тащить воз, на котором восседаешь ты, свесив ноги! Я — актриса, и талантливая актриса, я — женщина, наконец, а не ломовая лошадь. Почему ты думаешь, что мне в радость за уши тянуть тебя по жизни? Ты не ребенок, дружок, изволь обходиться без няньки. Ты много лет паразитировал на моем таланте, на моем душевном благородстве, ты тратил все мое жалованье на кутежи, карты и шлюх…
— Ольга, прекрати! Ты бываешь такой вульгарной. Я бесконечно устал от этих сцен. Говоришь о своем душевном благородстве, а сама готова годами попрекать меня куском хлеба. Алчная, мелочная базарная баба. Ты не пошевелишься, если я буду погибать у тебя на глазах.
— Да я только и делаю все, чтобы предотвратить твою гибель! И в ущерб собственной жизни, между прочим.
— Ну, конечно, в ущерб! Да ты за грош удавишься! Такой практичной особе как раз под стать господин Ведерников. Воистину, браки совершаются на небесах… Поздравляю вас, мадам купчиха первой гильдии!
— Ты только и умеешь, что оскорблять меня и топтать мое достоинство! — Волгина смахнула с глаз набежавшие слезы. — Ты — недостойный, пустой человек! Я все равно бесконечно выше тебя! Сколько ты задолжал в гостинице?
— Двадцать рублей.
— Всего-то?
— Для тебя это мелочь, а для меня большая сумма. Хуже всего, что хозяин гостиницы, эта сволочь Бычков, приятель твоего ненаглядного жениха, больше не верит мне в долг и забрал в залог мой английский кожаный чемодан. Обещал вернуть, если я смогу расплатиться, но где мне взять денег? Я оказался в капкане. Ты видишь, я даже белье держу в узелке здесь же, на диване. Ведь тут все растащат…
Волгина достала из изящного дамского портмоне две красных ассигнации и протянула их Райскому.
— Возьми. Расплатись с Бычковым, пусть вернет тебе чемодан и снова поселит в каком-нибудь недорогом номере.
— Спасибо, Оля. Но ведь это только на оплату долга… Бычков не поселит меня в гостинице, если не будет уверен, что я смогу оплатить последующие счета.
— Ладно, возьми!
Волгина дала Жоржу еще две десятки.
— Оля, милая, ты — ангел! Прости, прости за все, что я тебе сдуру наговорил. Ты так добра, ты просто спасаешь меня от гибели. Конечно, для тебя эти гроши ничего не значат, твой денежный мешок теперь будет осыпать тебя миллионами…
— Для тебя чужие деньги всегда — незначащие гроши, сколько бы их ни было…
— Ну прости, прости! Ты же должна понять, как мне больно сейчас… Я никогда прежде не испытывал мук ревности, просто не знал такого чувства… А сейчас я так мучаюсь, так страдаю, что готов убить проклятого Ведерникова…
— За что?
— За то, что у него хватило денег, чтобы купить себе такую женщину, как ты!
— Ты говоришь какие-то жуткие пошлости…
— Пусть! Я так и вижу, как всаживаю нож, а лучше шпагу в брюхо твоему купчине. Или стреляю в него из пистолета… Нет, из ружья, из охотничьей двустволки… За все, за все! За мои унижения, за нашу растоптанную любовь…
— Замолчи, ради Бога! Какие глупости! «За растоптанную любовь»… Ты воображаешь, что читаешь напыщенный монолог перед рампой? Это дурной тон. Молчи, убогий! Никогда ты никого не убьешь, ты слишком слаб для этого!
Получив от Волгиной деньги, Райский зашел в первую же лавку, разменял одну из десятирублевых бумажек на две пятерки и чуть ли не бегом отправился в «Гран-Паризьен», в кабинет Бычкова.
— Федул Терентьевич, голубчик, дуся моя! Примите должок. Вот, пятнадцать рубликов как одна копейка.
— Месье Райский, за вами долга двадцать один рубль пятьдесят четыре копеечки.
— Федул Терентьевич! Обижаете! К чему эта мелочность, вы же человек широкой души, вы известный покровитель искусства! Отдам, отдам, непременно отдам, слово благородного человека!
Бычков недоверчиво хмыкнул.
— Ну, что для вас какая-то пятерка, ну, шесть, шесть рублей с копейками? При ваших-то капиталах, Федул Терентьевич?
— В делах, месье Райский, должен быть порядок, и постояльцам следует свои счета оплачивать своевременно. С вами я и так долготерпение проявляю, другого бы, не глядя на личность, за шкирман и к мировому судье!
— Ну, хорошо, хорошо! Вот двадцать рублей, но больше сегодня, ей-Богу, не смогу дать. Рубль уж извольте за мной записать. Последнее отняли. Без ножа вы меня режете, голубчик! Только чемоданчик мой кожаный соблаговолите теперь вернуть и номерок мне приготовьте не душный, такие жаркие погоды стоят… Я бы на вашем месте, любезный Федул Терентьевич, в кредите меня не ограничивал! Не в ваших интересах, коммерции повредить может. Госпожа Волгина, как всем известно, замуж за самого Ведерникова выходит, а поскольку у нас с ней дружба особого рода (Бычков многозначительно хихикнул), так и я располагаю видами на некоторую помощь от сего влюбленного мецената. Честно признаться, помощь его мне омерзительна, я бы с радостью зарезал его где-нибудь в темном переулке (Бычков испуганно перекрестился), но ладно уж, пусть живет! Пусть наслаждается украденным у меня счастьем!
Ольга Александровна Волгина пережила в своей жизни много самых горьких разочарований, прежде чем судьба забросила ее в тихий уездный городок на Волге.
Когда-то наивной двадцатилетней девочкой она оставила родительский дом, чтобы посвятить себя самому высокому и прекрасному, что было в жизни, — искусству. Тогда она еще не подозревала, через какие испытания нужно пройти молодой безвестной дебютантке, чтобы пробиться на сцену и сделать себе громкое имя. Имя ей сделать удалось, правда, пожертвовать пришлось слишком многим. И что толку оказалось в этом имени, если теперь оно украшает афишу паршивого театрика в провинциальном городишке? Ольга Александровна всегда знала, что способна на большее, но судьба отпускала свои дары слишком уж скупо…
Пуще всего тяготили вечные театральные интриги. Любой из товарищей по театру, клявшийся при каждом удобном случае в верной дружбе, готов был при другом удобном случае продать за полушку.
Волгина успела поиграть на провинциальной сцене и хорошо знала все темные стороны закулисной жизни, когда получила приглашение в Художественный театр, о котором в актерской среде слагались легенды.
Ольга парила как на крыльях, судьба наконец повернулась к ней лицом и готова щедро воздать за все перенесенные лишения…
Отрезвление наступило очень быстро. Станиславский, блестящий Станиславский, гений, сверхчеловек, показался Волгиной безжалостно жестоким, бестактным, грубым…
Никакие рассуждения коллег по театру не могли рассеять это ощущение. Качалов объяснял все тем, что к гению нельзя подходить с обычной меркой. Да, Станиславский — гений, и пусть у него нет такта, умения наладить отношения с человеком, но есть гениальная способность разбудить в актере творческий импульс. Он бывает бесцельно груб с актером-человеком, но совсем иначе относится он к актеру-творцу…
Ольгу это не убеждало, она видела, что и у Качалова были моменты острого неприятия манеры Станиславского руководить, что порой и Качалов бледнел, с трудом сдерживая обиду, у него дрожали губы и пальцы.
Но Качалов умел прощать, умел переходить от раздражения к обожанию, а Ольга не умела…
С Немировичем-Данченко в театре постоянно случались какие-то нелепые происшествия. То он садился на край режиссерского стола, столешница переворачивалась, и на Владимира Ивановича летели графин, чернильница, лампа… То он, споткнувшись, падал в проходе зрительного зала между рядами кресел… То во время репетиции в его кармане вспыхивал коробок со спичками, и огонь прожигал огромные дыры в его пиджаке и брюках… То он опрокидывал на себя стакан горячего чая и с обидой говорил Качалову: «Ну почему все это случается со мной непременно в вашем присутствии? Ведь вы, я знаю, это коллекционируете». Эти «двадцать два несчастья» так не вязались с образом небожителя…
Все в Художественном театре складывалось у Волгиной не гладко. Ее необыкновенную одаренность и красоту почему-то никто не замечал. Роли, на которые Ольга рассчитывала, доставались другим актрисам, обиды и раздражение росли, и в конце концов Волгина вновь оказалась на провинциальной сцене.
Лучшие годы уходили, реализовать свои планы Ольга не могла и привыкла считать, что ничего, кроме усталости и горького разочарования, не ждет ее в жизни…
Великим постом приходилось ездить в Москву «на бюро» (так в театральной среде называлась актерская биржа, где служители Мельпомены подбирали себе ангажемент, заключая договоры с антрепренерами из провинции).
Актеры приезжали в Москву нарядными, демонстрируя свое благосостояние, успехи, рассказывая, как публика где-нибудь в Ельце или Елабуге буквально носила их, своих кумиров, на руках… Мужчины щеголяли золотыми пенсне, массивными запонками, дорогими часами на цепочках, серебряными портсигарами. Дамы кутались в меха, звенели браслетами, сверкали кольцами…
К концу поста не нашедшие ангажемента актеры менялись на глазах — исчезали запонки, да и крахмальных манжетов уже не было видно, часов на цепочках тоже не было, вместо портсигаров появлялись коробочки с дешевым табаком и бумажками… Дамы ухитрялись где-то растерять и меха, и драгоценности. Злые языки утверждали, что все это оставлено у ростовщиков…
Однажды и Волгина, дожидаясь ангажемента, заложила свои кольца и палантин из соболя (который так и не смогла потом выкупить) и от отчаяния согласилась на предложение антрепренера Богомильского, державшего драматическую труппу в каком-то уездном городишке.
Хоть бы еще был театр в крупном губернском городе, где много интеллигентной публики — в Саратове, Костроме или Твери… А то Богом забытый Демьянов! Если уж нет счастья — то нет его ни в чем.
Уезжала в эту дыру Волгина со слезами. Жизнь опять посмеялась над ней, и теперь придется похоронить себя в провинции… Каких бы высот ни достигла Ольга Александровна на провинциальной сцене, никто никогда не узнает о них… Разве что, приехав в очередной раз в Москву «на бюро», она сама начнет рассказывать знакомым, как провинциальная публика носит ее на руках, но об этом на всех углах говорит практически каждая актриса, приехавшая в Первопрестольную за ангажементом…
Все оказалось не так уж страшно, как рисовалось издали. Тихий зеленый Демьянов Волгина нашла милым, уютным местом. Публика была, может быть, и не слишком интеллигентной, но особого свинства никто не допускал, не принято было. Даже подгулявшие купцы держались с достоинством, не роняли себя.
У антрепренера Богомильского было два важных достоинства — он вовремя выплачивал актерам жалованье и безоговорочно признавал авторитет Волгиной во всех сценических вопросах. Актриса, игравшая у самого Станиславского, могла обойтись без мелочных придирок и замечаний в провинциальном театре.
Единственное, что позволял себе Богомильский, — отклонить ту или иную пьесу из предложенных Ольгой, если сомневался в коммерческом успехе данного произведения. Но если уж пьеса была принята к постановке, Волгиной предоставлялся карт-бланш и никаких замечаний по поводу трактовки роли антрепренер себе не позволял.
Почувствовав свою полную независимость на сцене, Ольга вошла во вкус. Она считала, что сама могла бы быть режиссером, не хуже Станиславского, будь у нее возможность создать собственный театр. Пока она в лучшем случае может объяснить своим бездарным собратьям, в чем суть мизансцены, а вот если бы она была хозяйкой театра… Она бы выгнала взашей половину труппы, всех этих жалких пьяниц, борющихся на сцене с похмельем, набрала бы новых актеров из талантливой честолюбивой молодежи, поработала бы с ними, и театр Волгиной прогремел бы по всей России. Она гастролировала бы со своей труппой по лучшим сценам страны, и за границей тоже… Вот тогда господа «дутые авторитеты» узнали бы, что значит настоящий талант…
Но пока театр принадлежал Богомильскому. Жорж Райский, способный мальчик, которого Волгина пригрела из жалости и опекала, надеясь сделать из него настоящего актера, платил ей неблагодарностью. Ольга чувствовала, что стареет и вскоре уже вынуждена будет отказаться от многих своих любимых ролей…
И тут демьяновский промышленник, владелец крупной торговой фирмы, миллионер Ведерников стал оказывать ей знаки внимания, недвусмысленно говорящие о его влюбленности.
Сначала Ольга относилась к Савелию Лукичу как к обычному меценату, у которого можно будет под разговоры об искусстве пощипать немножко денег. Потом задумалась — а вдруг это сама судьба посылает ей еще один шанс?
Ольга навела справки о состоянии Ведерникова — мало ли что болтают обыватели в уездном городишке, тут у людей есть привычка называть миллионером каждого, кто положил в банк пятьдесят тысяч рублей. Нужно все рассчитать наверняка, без промашки…
Миллионер оказался настоящим, без подделки. Правда, у него имелось одно неприятное дополнение — взрослая дочь, скандальная, наглая девица, изрядно попортившая родителю кровь. Но это Волгину не сильно печалило, уж чему-чему, а умению поставить на место молодую нахалку жизнь ее научила. О Ведерникове можно было бы подумать всерьез.
Ольга Александровна уже собиралась раскинуть сети, в которых миллионер бы безнадежно запутался, но он сам, не дожидаясь начала охоты, вдруг заявился к ней и предложил свою руку. Ольга, еле-еле справившись с охватившим ее торжеством, сыграла замешательство и радостную растерянность. Она попросила дать ей срок подумать, моля Бога только об одном — чтобы Ведерников не сорвался за это время с крючка…
Ведерников «не сорвался»…
Петр Бурмин быстро обжился в Демьянове и стал своим в здешнем обществе. Дамы считали его душкой и по-прежнему любили приглашать в гости, но теперь уже в записках указывали: «Милый Петенька! Вечером непременно ждем вас в гости. И своего строгого и скучного Дмитрия Степановича приводите, оторвите его от ученых книг, голубчик Петенька! Мой московский кузен будет угощать нас политическими новостями, а матушка — пирогом с капустой».
— Ну, Топтыгин, ты становишься дамским любимцем! — удивлялся Митя. — Не ожидал от тебя такой прыти.
— Не все же вам, белокурым бестиям, должно доставаться! — бурчал довольный Петя.
Приближалась осень. В демьяновских садах наливались яблоки. На клумбах и в палисадниках буйно цвели поздние цветы. В начале сентября в новой, построенной на средства Ведерникова, Никольской церкви состоялось его венчание с Ольгой Волгиной, по паспорту — Ольгой Александровной Фанюшкиной, дворянкой.
Событие такого масштаба потрясло весь Демьянов. К церкви съехалось так много празднично украшенных экипажей с нарядными гостями, что все прилегающие улицы оказались забиты колясками и повозками. Городовые в парадных мундирах, дежурившие для охраны порядка у церкви, сбились с ног, отдавая распоряжения бестолковым возницам. Лучшие люди со всей губернии были приглашены на свадьбу, неприглашенные толпились у церкви в качестве зевак и сплетничали.
— Церковь-то как богато убрана! Все цветочные магазины в городе опустошили, да еще пароходом цветы по Волге привезли из Саратова. Несколько возов с розами и хризантемами в рогожных кулях на пристани грузили, вот те крест, сам видал!
— Да, красота! Что цветов, что свечей дорогих в позолоте, что лент шелковых — не считано…
— А зачем Ведерникову считать при его-то капиталах? Хоть всю церковь по самые маковки лентами обматывай и цветами засыпай — не убудет… Наряд для невесты, говорят, Савелий Лукич из Парижа выписал.
— Ну уж, из Парижа! Из Парижа доставить бы не успели, больно скоро у них все сладилось. Небось из Москвы…
— Языком-то не мели попусту! Говорят тебе, из Парижа! Да ты на кружево посмотри — у нас такого не найдешь, хоть бы и в самой Москве. Сразу видать, что работа заграничная. Волгина в венчальном платье просто царица!
— Скажешь тоже, царица — из балагана! Давно ли со своими актеришками трепалась? А теперь — миллионщица…
— А этот-то, актер-то, Райский, вчера пил в ресторации и кричал: «Убью и его, и ее, и себя!» Тоже, видать, переживание имеет…
— Да слушай ты их больше, актеров! Это все одна поза. Небось из роли…
— Из роли, не из роли, а человек слезами исходит. Сочувствие тоже надо иметь!
— Нет, не будет Ведерникову ни счастья, ни покоя. На актрисе женится, почитай, сам голову в петлю сует. Молодая-то не так чтоб молода годами и всю жизнь в актерстве — известно, чего там понабраться можно! Да и дочка Савелия Лукича тоже… Она зла на папашу не скрывает, совсем окрысилась девка. Варька мачехе-то еще покажет, что стоят семейные радости!
— Ну, Варвара — оторва известная. Уже месяц отца скандалами донимает. Грозится за ссыльного этого, из социалистов, за Верховского, замуж выйти. И отца ведь ревнует, ненавидит Волгину, а сама ему назло — замуж. У Верховского, говорит, есть идеалы, а мне больше ничего и не нужно… А что замуж, так это одно название, — Верховский-то неверующий, венчаться в церкви по-людски не будет. Так Варька возьми отцу и ляпни: «Желаю с господином Верховским в гражданском браке состоять и с ним вместе бороться!», то есть, проще говоря, в полюбовницах… Вот отцу-то радость!
Уже в церкви, когда Савелий Лукич стоял с невестой у алтаря, из толпы нарядных гостей вдруг вывернулся Райский.
— Ольга! Умоляю тебя, опомнись! Ты губишь себя!
Двое молодых приказчиков Ведерникова, припомаженные и в парадных сюртуках, подхватили актера под руки и силой повели к выходу.
— Не извольте в храме Божием безобразия устраивать, господин хороший! Тут венчание, а не балаган! И вы не на сцене! Савелий Лукич — наш благодетель, и мы не потерпим…
Дабы не осквернять святое церковное крыльцо, приказчики довели Райского до ограды, вытащили на улицу и там уже с наслаждением дали ему пинка.
Вскоре Демьянов был встревожен небывалым событием, и совсем не таким приятным, как пышная свадьба миллионера, — за крупную растрату арестовали директора городского банка, бухгалтера, двух членов правления и председателя банковской ревизионной комиссии.
Дмитрий Колычев, скучавший без дела, почувствовал, как собака дичь, настоящее преступление и почти перестал бывать дома, отдавая все силы расследованию. Прокурор, наблюдавший за следствием, человек пожилой, уставший от жизни и избегавший всяческой суеты, с радостью переложил на Колычева большую часть своих обязанностей, предпочитая проводить время в заботах о больной жене.
Крах банка стал главной темой разговоров в Демьянове. Вести о политических событиях в крупных городах и сплетни о свадьбе Ведерникова отошли на второй план.
Сам Ведерников был доволен, что, не пользуясь банковскими услугами, сумел избежать денежных потерь. Сидя в своей конторе за самоваром, он рассуждал со служащими:
— Никогда не было у меня к этому банку доверия. Теперь они, голубчики, в каторгу пойдут, а вкладчикам-то каково! Банк лопнул, деньги их уже растрачены да по ветру развеяны… Вот вам и банковское дело! Нет, деньги только себе самому и самым надежным служащим доверить можно. Вот тебе, Егорушка, я вполне доверяю, ты мой крестник, рядом со мной как сын вырос…
Молодой конторщик смутился и покраснел.
— Я и отцу твоему, покойнику, всегда верил, — продолжал Савелий Лукич. — Однако дела хозяйский глаз любят. Кстати уж, и проверку пора сделать. Ты мне, Егорушка, книги наши расходные дай, вечером дома просмотрю. Давно я в них не заглядывал…
Молодой конторщик, ставший совсем пунцовым, протянул хозяину две толстых потрепанных книги, в которых делал записи. Как только Ведерников с книгами под мышкой удалился из конторы, Егор отошел в угол и стал торопливо креститься на икону.
На следующее утро в дом, где Егор Полушкин жил со своей матерью, прибежал мальчишка и попросил его срочно пожаловать к хозяину. Мрачный Ведерников ждал Егора в кабинете.
— Ну, что скажешь, Егор Власьевич?
Егор молчал, потупившись. Что можно было объяснить, если хозяин уже сам обо всем догадался?
— Значит, и ты обкрадывать взялся? А я, дурак старый, верю ему — крестничек мой, Егорушка…
— Савелий Лукич, я не хотел воровать, ни Боже мой! Мне просто нужно немного капитала, чтобы свое дело открыть, не век же в конторщиках… Там по сравнению со всем оборотом — крохи, да и я потом вернул бы, — Егор, избалованный Ведерниковым и привыкший считать себя почти родней хозяину, надеялся, что его простят.
— Если вернуть хотят, так в долг просят, и кому-кому, а тебе я в долг дал бы и без процента, и без залога. А ты вон как обернул…
— Простите меня, Христа ради!
— Бог простит. Судейских бы на тебя натравить надо. Господин Колычев, судебный следователь, — молодой, горячий в делах, в два счета тебя на каторгу бы спровадил. Только куму, матушку твою, жаль, да и фирму свою позорить не хочу. Но тебя чтобы и близко не было больше, на глаза не показывайся!
Егор, никогда всерьез не думавший о возможном наказании, даже не понял, что Ведерников очень мягок с ним.
— А как же я без жалованья? — растерянно спросил он. — Мне мать содержать нужно. Не выгоняйте меня, Савелий Лукич!
— У тебя, Егор, наглости — несчитано, немерено. Думаешь, за воровство тебе жалованье полагается? А ну вон отсюда, щенок!
— Ну подождите, — лицо Егора побелело. — Дайте срок. Вы у меня еще попомните, крестный! Отольется вам…
Разговор происходил при закрытых дверях. Но назавтра уже весь город знал, что Егор проворовался и что Ведерников выгнал его с позором. Егор пил с дружками в трактире, плакал и посылал Савелию Лукичу невнятные пьяные угрозы.
Егор Полушкин всю свою сознательную жизнь обижался на судьбу. Другим людям все время везло, а несчастного Егора судьба никогда не баловала.
Он еще не успел повзрослеть, когда умер его отец. Дела семейства Полушкиных и при жизни отца не процветали, а уж после смерти хозяина быстро пошли под гору. Егору всегда было обидно, что отец уныло копошился в своей лавке, не приносившей больших барышей, в то время как Ведерников, например, богател на глазах. Но когда, похоронив отца, они с матушкой взялись за торговлю сами, банкротство не заставило себя ждать.
Крестный, святая обязанность которого, по мнению Егора, состояла в том, чтобы оплатить их долги и помочь избежать разорения, уговорил матушку оставить торговлю, а Егора взял в свою контору на жалованье. И хоть бы жалованье положил большое, а то — как и другим конторским, если не меньше. Не чужой ведь человек, крестный отец как-никак, второй батюшка, а вот так бросил Полушкиных в бедности почитай что без всякой помощи. У Егора аж грудь начинало саднить, как вспоминал он об этой обиде.
— Присматривайся, Егорушка, учись, перенимай, пока я жив, — повторял Ведерников. — Бог даст, свое дело когда-нибудь заведешь.
Как же, заведешь тут! Для дела капитал нужен, а с чего его собрать? С жалованья? С этого не разбогатеешь. К тому же Егору было до боли жаль своих молодых годов, проведенных в душной конторе. Другие-то парни из купеческих семейств такую гульбу устраивали — весь город дрожал. В «Гран-Паризьене» закажут вина, закусок, официантов возьмут, цыганский хор, барышень смазливеньких — и за Волгу, да дня на три…
А Егор все работает, работает, жизни никакой не видит, ни вздохнуть, ни продохнуть. Конечно, у других парней отцы живы, они сыновьям нет-нет и деньжат подбросят. А его доля сиротская — всю жизнь в чужие руки смотреть. А крестный и полушки даром не даст. Кому угодно поможет — в богадельню пошлет, в приют, в больницу чужим людям. А Егору, крестнику, который мог бы заменить ему сына, — шишок под носок! Своей Варьке, халде известной, рояли покупает, а Егор потом каждую копеечку, добытую у Ведерникова, полил…
В конце концов Егор решил восстановить справедливость — если уж Ведерников не хочет дать своему крестнику то, что по божеским законам обязан, нужно взять это самому.
К рукам Егора стали незаметно прилипать небольшие суммы. Никто ничего не замечал, да и в общем потоке ведерниковских капиталов это была всего лишь капля. Егор эти деньги не тратил, откладывал и мечтал, как обзаведется своим делом, избавится от ненавистной конторской службы и начнет держаться с Ведерниковым на равных. Он многому научился в конторе Торгового дома Ведерниковых, никаких ошибок Егор больше не допустит, дела его быстро пойдут на лад. Вот тогда все, весь город, весь уезд и вся губерния поймут, кто такой Полушкин! Его начнут уважать, будут перед ним заискивать, угождать ему, добиваться его дружбы. Егор не со всяким-разным станет водиться, с разбором… Только бы поскорее скопить на собственную лавку, уж там-то дела пойдут… Но Ведерникову вдруг пришло в голову проверить конторские книги. Он был слишком опытным человеком, чтобы не заметить приписок и подчисток…
Егор понял, что в его судьбе разразилась страшная катастрофа, но настоящие масштабы беды он осознавал постепенно. Сначала ему казалось, что у Ведерникова легко можно вымолить прощение — ну, пошумит крестный, выругает, но не убьет же!
Убить не убил, но со службы с позором выгнал. И тут же перед Егором закрылись все двери — в проклятом городишке, где все друг друга знали, утаить ничего было невозможно. Сплетня ужом поползла по Демьянову, и в тот же вечер весь город только и говорил, что Егор, сын купеческой вдовы Полушкиной, крестник Ведерникова, получил под зад коленом за воровство…
Егор не смел выйти из дому, не смел поднять глаза, и такая ненависть к бывшему хозяину кипела в его душе, хоть иди убивать… От тоски Егор достал свою кубышку с отложенными на лавку деньгами и в компании двух приятелей-приказчиков, любителей дармовщинки, отправился «гулять». Злой шепот так и струился за его спиной. Хотелось поскорее залить горе водкой.
Охмелев в трактире, Егор кричал:
— Савелий Лукич — гнида! Он у меня еще получит, щучий сын! Я найду возможность с ним поквитаться! Попомнит еще хозяин Егора Полушкина…
По дороге, шедшей от города к монастырю, катила рессорная коляска, запряженная парой лошадей. Коляска была новая, добротная, покрытая лаком. Принадлежала она прокурору Хомутовскому.
Прохожие попроще, заметив издали экипаж прокурора, снимали шапки и кланялись. Но хозяина в коляске не было — он одолжил свой экипаж судебному следователю Колычеву для поездки в монастырь.
Несколько верст, отделявших Спасо-Демьяновский монастырь от города, можно было бы преодолеть пешком или нанять извозчика, но Хомутовский, знавший, что Колычев — племянник отца Геронтия и сам архиерей относится к судебному следователю по-отечески, решил, что Божьи люди порадуются, увидев, в каком хорошем экипаже приехал молодой человек, находящийся под их покровительством.
Кресты, купола и башенки монастыря были видны издалека, и Дмитрий, пригласивший в поездку Бурмина, все время призывал его полюбоваться красотами старинных строений.
— Ты прав, монастырь очень живописный. Какая необычная колокольня! Да и монастырская стена, и другие постройки с архитектурной точки зрения весьма интересны, — говорил Петя, рассматривая открывшийся перед ними вид. — Только одна церковь с традиционными маковками, а все остальные строения увенчивают остроконечные башенки с крестами, в которых и не заметно ничего византийского…
— Это не удивительно. Монастырь был основан татарским мурзой, принявшим крещение, и в первоначальных постройках угадываются восточные мотивы. Кстати, монастырь был основан в 1330-е годы и самые древние его строения относятся к XIV веку.
— Неужели его основал татарский мурза?
— Представь себе, да. Был такой знатный татарин Рахим во времена Ивана Калиты. Он уверовал в православные ценности, крестился, приняв христианское имя Демьян, и стал приближенным московского князя. От этого крестившегося мурзы пошли известные в истории дворянские роды, в том числе и Головинские, предки моей матушки, а стало быть, и мои…
— Трудно представить, что у тебя татарские корни. Вроде бы твоя внешность отвечает классическим представлениям о славянском типе…
— Ну, за пять веков татарская кровь представителей нашего рода была сильно разбавлена. Хотя надо признать, род Головинских всегда гордился своим происхождением. Наверное, поэтому мой дядя и выбрал когда-то для пострига именно этот монастырь, тем более, что наш далекий предок мурза Рахим, в крещении Демьян по прозвищу Голова, погребен в монастыре. Его мощи — местночтимая святыня.
Коляска въехала в арку надвратной церкви и остановилась у дворянской половины монастырской гостиницы.
— Когда приезжаю один, я обычно живу в келье у дяди, — сказал Дмитрий. — Но сегодня лучше попросим комнату в гостинице. Вдвоем мы можем стеснить старика.
— Поступай, как будет удобнее, Митя. Главное, чтобы мы не причинили никому беспокойства.
Иеромонах Геронтий и архимандрит, отец Антоний, старик лет семидесяти, в простых металлических очках, узнав, что приехали гости, спешили к ним навстречу. Колычев и Бурмин подошли к ним под благословение.
Беседа получилась недолгой — святые отцы торопились ко всенощной. Благословив гостей и пожелав им получше отдохнуть с дороги, архимандрит и иеромонах отправились к службе.
Дмитрий, хорошо знавший монастырь, проводил приятеля в гостиницу для богомольцев, в отведенные для них комнаты, где был уже приготовлен горячий самовар и угощение — стерлядь, грибки, огурчики, а на сладкое — мед в глиняном горшочке и монастырские медовые пряники с выдавленным на них силуэтом церкви.
В чистых, скромно обставленных комнатах с низкими сводчатыми потолками пахло ладаном, кипарисом и осенними цветами от монастырского цветника, еще не тронутого первыми заморозками. Ветер шевелил простые холщовые занавески в распахнутых рамах. Солнце садилось, окрашивая все вокруг в теплые янтарные тона, так хорошо дополнявшие краски бабьего лета.
Из церкви Всемилостивого Спаса, где шла служба, доносилось грустное пение…
— Ко всенощной мы сегодня не пошли, но завтра встанем пораньше и отстоим заутреню. Здесь так спокойно, так тихо, кажется, что остального мира просто не существует. Меня измотало проклятое банковское дело — эти допросы, истерики, обыски, вранье, угрозы… Хочется отрешиться от всего мирского и воспарить в горние сферы…
— Митя, может быть, мы пройдемся немного по монастырю?
— Ну что ж, пошли. В Спасском храме идет служба, туда мы зайдем завтра, поклонимся местночтимым иконам Тихвинской и Корсунской. А сейчас давай поднимемся в надвратную церковь Вознесения Господня, я покажу тебе одну забавную реликвию.
В надвратном храме, куда друзья поднялись по крутой боковой лестнице, обнаружилась икона старинного письма, изображавшая явление Богородицы с апостолом Филиппом татарскому мурзе Рахиму. Фигуру мурзы древний богомаз изобразил исполненной благоговения и святости, хотя, согласно легенде, он еще не был в тот момент христианином Демьяном.
— Мурзе являлась Богородица? — заинтересованно спросил Петр, разглядывая темную икону.
— Предание гласит, что являлась…
— Мне кажется, твой предок страдал манией величия, — хмыкнул Петя. — Что отчасти передалось его дальнему потомку и время от времени сказывается. Приврал твой мурза для пущей святости…
— Неуместные в храме Божием шутки. Свидетельские показания взять уже все равно не у кого, будем верить Рахиму-Демьяну на слово…
По окончании всенощной службы Дмитрий, оставив Бурмина в гостинице, пошел в келью к иеромонаху Геронтию.
— Дядя, простите, что вношу мирскую суету в вашу уединенную жизнь, но у меня так нехорошо на душе после дела, расследованием которого я занимался…
Колычев обстоятельно рассказал о банковском деле, ожидая какого-нибудь совета или хотя бы одобрения своих поступков.
— Дитя мое, — вздохнул монах. — Казнить и миловать дело Божье, а не человецев… Но Бог облек тебя властью, чтобы ты претворял его волю. Разумное наказание преступников — дело необходимое, ибо многие грешники, только претерпев страдания, способны на истинное раскаяние. Однако наказание должно быть справедливым и сообразным тяжести содеянного. Ибо с каждого, облеченного властью, спросится — во благо или во зло употребил он дар Божий? И ты должен прежде всего быть уверен, что наказанию предаешь преступников истинных, что не пошлешь под суд невиновных или достойных прощения по малости деяния… Моли Господа, чадо, чтобы ниспослал тебе мудрости, чтобы научил милосердию! И никого не карай без вины, хуже нет греха, чем обречь на мучения человека безвинного…
Уже светало, когда Дмитрий вернулся в гостиницу. Петр безмятежно спал на своей постели, уютно свернувшись калачиком под полотняным монастырским одеялом. Дмитрий решил, что не будет ложиться, чтобы не проспать раннюю службу, после которой хотел исповедаться и причаститься. Он присел у окна, стал думать о словах дяди и сам не заметил, как задремал, положив голову на подоконник. Разбудил его звон монастырских колоколов.
Суд над банковскими служащими длился полторы недели. Приговорили их к ссылке в Тобольскую губернию, а директора банка к каторге.
Митя, уставший от долгих проволочек по банковскому делу, не чувствовал больше ничего, кроме жалости к обвиняемым, хотя понимал, что наказание это вполне заслуженное.
Осенью уютный Демьянов как-то сразу становился грязным и скучным. Горожане забивались по своим домам и даже в гости друг к другу ходили неохотно. Только крайняя необходимость могла заставить человека шлепать куда-то по бездонным демьяновским лужам, теряя в скользкой грязи галоши.
Поздним осенним вечером Колычев сидел дома за столом и пил вместе с Петей водку, закусывая соленьями, присланными из Петиного имения, а также мочеными яблоками и брусникой из лавочки благодарной Ванды.
Нельзя сказать, что приятели являлись большими поклонниками горячительных напитков, но в Демьянове у мужчин было так мало развлечений, что возможность в компании близкого друга пропустить рюмочку-другую под хорошую закуску ценилась в темные осенние вечера не менее, если не более, карточных игр в Коммерческом собрании, чтения книг и посещения театра…
— Божественные огурчики у твоей матушки, Петя, — говорил Дмитрий, накалывая на вилку крепенький соленый огурец. — Хрусткие, с вишневым листом, со смородиной, с хреном, просто букет ароматов. У меня в имении никакого хозяйства не ведется, барский дом стоит заколоченный и гниет помаленьку. Ни огурчика, ни варенья, ни наливки вишневой никто не пришлет. Управляющий с продажи урожая передаст немного денег, каждый год все меньше и меньше, и все прибытки.
— Продал бы ты имение, Митя! Оно не приносит хороших доходов и для тебя лишняя обуза.
— Не могу, сам не знаю почему, но не могу. Сентиментальные воспоминания, земли предков, родное пепелище и все такое… Мальчиком там играл, а теперь — в чужие руки?
— Ну найди должность в своем уезде — и службу не бросишь, и за родным пепелищем приглядишь. Хотя, надо признать, мы и в Демьянове неплохо устроились. Я уже так привык к нашему пристанищу…
Большой старый дом необычной постройки — восьмигранный, окруженный верандами, издавал странные звуки — то ли мыши где-то шуршали, то ли деревянные половицы рассыхались. Дмитрий налил еще по рюмке, и друзья молча выпили.
— Да, наконец-то судебные слушания завершились. Вроде бы и порок наказан, а на душе муторно, — задумчиво проговорил Митя. — У директора банка молодая жена, двое детей маленьких. Собираются сопровождать его в Сибирь, на каторгу. У бухгалтера мать-старуха, в зале суда хлопнулась в обморок. Но ведь воровство — все равно воровство. И ворам в ссылке и на каторге самое место… Почему же мне так нехорошо?
— Брось эти самокопания! Меня гораздо больше волнует обстановка в стране. Мы здесь, в захолустном Демьянове, сидим как в теплице, а во всех крупных городах волнения. Между прочим, начались забастовки по железным дорогам, только в нашем городе, где нет вокзала и до ближайшей станции двадцать верст, этого еще не поняли. Пароходы Ведерникова ходят по Волге бесперебойно и у него сейчас отбоя нет от заказов на грузовые перевозки. Удивительно, как Ведерников ухитряется из всего делать деньги, даже политические беспорядки приносят ему доход. Теперь он с барышей собирается подтянуть железнодорожную ветку к нашему городу, но не знаю, как скоро ему это удастся в теперешней ситуации…
— Наконец и ты, Топтыгин, стал говорить «в нашем городе». А ведь еще недавно надо мной смеялся!
— Какая неприятная у тебе манера, Дмитрий, переводить любой серьезный разговор на какую-то ерунду. Ты со своим «банковским» процессом даже не заметил, что уже давно в Демьянов не приходят столичные газеты. Боюсь, что почта тоже бастует. Ничего, кроме жалкого «Демьяновского вестника», повторяющего о «деле банкиров» то, что весь город узнал неделю назад, не найдешь. А из других волжских городов приходят такие страшные вести… Мать нашего телеграфиста вернулась из Балашова, где гостила у дочери, рассказывает о погромах и поджогах. Саратовского губернатора Столыпина чуть не убили, когда он с целью усмирения безоружным вышел к беснующейся толпе. В Саратове бастуют все предприятия! А мы не имеем даже свежих новостей… Ты не понимаешь, что это серьезно?
— Раз так, то, пожалуй, и я начну бастовать. С завтрашнего дня! Может быть, о моей забастовке сообщит «Демьяновский вестник»? Вот и будет тебе свежая новость. Твое здоровье!
Вдруг в дверь громко застучали.
— Дмитрий Степанович! Дмитрий Степанович, отворите! — гудел чей-то прокуренный бас.
— Василий! — крикнул Митя. — А, черт, я же его отпустил на вечер.
Взяв со стола керосиновую лампу, он сам вышел на крыльцо. Там стоял полицейский унтер-офицер Поливко с вытаращенными глазами и в съехавшей набок фуражке.
— Что случилось, Богдан Карпович? — Митя с удивлением вглядывался в лицо полицейского надзирателя, представшего в столь неподобающем виде.
— Убийство! Дмитрий Степанович, убийство, прости Господи душу грешную! Извольте к месту преступления прибыть незамедлительно. Ведерникова застрелили.
Теперь наступил Митин черед вытаращить глаза. За время его службы в тихом Демьянове это было первое убийство… Ну вот и пришло время применить на практике теоретические знания, почерпнутые в университетской аудитории и в заграничных журналах по криминалистике!
— Что? Убийство? Ведерникова? Где?
У Дмитрия от волнения случился приступ косноязычия. Он не мог нормально сформулировать ни один вопрос, только отрывисто выкрикивал отдельные слова. Но Поливко его понял.
— В собственном доме. Совсем без креста народ…
Колычев схватил фуражку, быстро побросал в саквояж блокнот, лупу, рулетку и другие необходимые мелочи и стал натягивать сапоги, шепнув Петру:
— Хорошо хоть, немного выпить успели!
— Погоди, я с тобой! Можно, Митя? Я тебе там помогу.
Петр надел на свои модные заграничные ботинки резиновые галоши. У ворот стоял извозчичьий (Виверра: опечатка?) экипаж, мобилизованный унтер-офицером ради срочного казенного дела. Колычев с Петром устроились на сиденье, Поливко вскочил на подножку и крикнул страшным голосом вознице: «Пошел!»
Увязая колесами в непролазной осенней грязи, пролетка двинулась к Соборной площади.
Поливко, не привыкший к убийствам в тихом, уютном, богобоязненном Демьянове, на всякий случай оповестил о преступлении всех официальных лиц города, за исключением исправника, находившегося в отъезде по вызову губернского начальства.
Колычев появился на месте убийства раньше других вызванных унтер-офицером представителей власти — окружной прокурор Хомутовский и полицейский пристав Задорожный еще не подошли. Земский начальник Круглов, больной пневмонией, остался в постели, но велел регулярно докладывать ему о результатах расследования.
У дома Ведерниковых уже стояла плотная толпа зевак, невесть как прознавших о несчастье.
— Богдан Карпович, все следы затоптали к черту! — с упреком сказал Дмитрий унтеру.
— Простонародье глупое, что прикажете делать? Как мухи лезут! Не стрелять же по ним… Зато в дом никого не допускают, охрана у дверей выставлена.
— Прикажите в сад тоже никого не впускать на всякий случай.
Колычев прошел в дом. Мертвый Ведерников в залитой кровью рубахе лежал на ковре в спальне, ногами к кустарно выполненному громоздкому шкафу. Пятна крови уже успели подсохнуть и казались не алыми, а бурыми. Рядом с телом на ковре сидела Варвара с бледным и словно бы окаменевшим лицом и не отрываясь смотрела на убитого отца.
— Барышня папашу тут и обнаружили, — объяснил Поливко, — а потом не в себе сделались. От испуга, должно быть. Сейчас вроде Варвара Савельевна опамятовались, но, гляжу, не совсем… Как бы в отвлеченности пребывают. Другая бы уж голосила по отцу вовсю… Я уж, грешным делом, подумал — не сама ли Варвара Савельевна батюшку порешили. Но нет, по первым опросам барышни и няньки не похоже… Но не в себе барышня, не в себе.
— У нее шок. Ее надо увести из комнаты, с ней поговорим позже. Пусть кто-нибудь из прислуги ей поможет.
— Да уж просили няньку… «Уведи, — говорим, — старая, барышню от мертвого тела!» А та сама повалилась в кухне на пол и воет в голос. Очень уж хозяину преданная была.
— Доктора вызвали?
— Да доктор-то Ведерникову уже не поможет…
— Богдан Карпович, голубчик, доктор нужен для следствия, без него никак нельзя!
— Ну, нельзя, так что ж, призовем. Кого из докторов прикажете?
— Фролова из земской больницы. И еще непременно фотографа!
— Неужто, прости Господи, карточки с покойного делать будете?
— Богдан Карпович, убийство — дело серьезное. Надо все, что можно, на месте заснять, чтобы потом разобраться легче было. Возле рыночной площади фотография Иогансона, пошлите за ним срочно, если спит — будите, пусть придет с аппаратом и со всем, что потребуется для съемки. Он не откажет.
— Чудны дела твои, Господи, — пробурчал Поливко, но поплелся выполнять просьбы Дмитрия.
Колычев занялся необходимыми формальностями. Петр помогал ему писать протокол. Вскоре подошел прокурор Хомутовский, пожилой, тучный человек, страдающий одышкой. Вытирая лицо платком, он придирчиво расспросил Митю о предпринятых им действиях и, полностью одобрив их, уселся в сторонке в кресле.
— Пиши дальше, — диктовал Колычев Пете Бурмину, — створка окна приоткрыта, следов взлома нет. На подоконнике — смазанный отпечаток подошвы со следами садовой земли…
Расстроенный полицейский пристав Задорожный появился в дверном проеме, кивнул присутствующим, но в комнату, где и так было многолюдно, заходить не стал.
Наблюдать за происходящим из коридора было неудобно, сначала пришлось потесниться, чтобы пропустить врача, потом — чтобы прошел фотограф с аппаратом и треногой. Но все же пристав оставался в стороне, подальше от мертвого Ведерникова. Протокол уже взялся составлять молодой следователь, для чего и приятеля своего, юриста из Петербурга, подрядил. Что ж всем вместе путаться и друг другу мешать? Судейским чиновникам и карты в руки. А пока этот мальчишка с университетским дипломом, недавно назначенный на должность, будет суетиться у тела, Задорожный неторопливо все обдумает.
В таких делах поспешность вредна… Событие произошло из ряда вон выходящее, убийство, да не простое убийство — застрелили одного из богатейших людей города…
Полицейский пристав Тарас Григорьевич Задорожный, человек, облеченный в масштабах уездного городка большой, практически неограниченной властью (выше был только исправник и Господь Бог), пребывал в совершеннейшей растерянности и очень не хотел, чтобы это заметили другие. Его удивляло, что Колычев, юнец, служащий без году неделя, ведет себя так уверенно, словно каждый день расследует убийства. И ведь, подлец, откуда-то знает, что делать, что говорить. Вот что значит столичное образование! Не удивительно, что старик Хомутовский переложил на него все дела, мальчик весьма расторопный…
Господину Иогансону задачу поставили нелегкую — сфотографировать труп сверху, для чего ножки штатива пришлось выдвинуть на максимальную высоту, а сам мастер, набросив на голову черный платок, чуть не повис в воздухе, паря возле своей камеры.
— Теперь будьте добры, господин Иогансон, потрудитесь заснять комнату в разных ракурсах, — попросил Колычев, когда самая трудная часть работы была уже позади.
Иогансон установил аппарат в другой точке и уже приготовил магний, когда следователь вдруг разложил перед ним на полу квадрат из четырех полос белой бумаги.
— Господин Колычев, это что за фигура из полос? Какие-то новации в области сыскного дела? — поинтересовался прокурор. — Не иначе, как в журналах заграничных вычитали?
Дмитрий терпеливо объяснил, что подобный метод уже взят на вооружение в российской судебной фотографии, а не только за рубежом. Бумажный квадрат на снимке в перспективе будет казаться трапецией. Размеры сторон и высота этой трапеции при помощи несложных математических формул дадут возможность определить расстояние между предметами в комнате и реальную высоту предметов.
— Например, высоту этого шкафа можно будет определить по снимку в любое время.
— Высоту этого шкафа, батенька, можно измерить рулеткой здесь и сейчас и занести эти данные в протокол. Разве в университете вас не учили, что главное — это тщательный и детальный осмотр места происшествия с фиксированием всевозможнейших данных, ибо на предварительном этапе расследования не ясно, что именно окажется краеугольным камнем в системе доказательств? Продолжайте, голубчик, только без всяких модных заграничных штучек!
Колычев продолжил осмотр комнаты. Взяв со стола лампу, он попросил одного из полицейских приподнять кровать. Там валялась дорогая охотничья двустволка.
— Ружье! — Городовой потянулся, чтобы схватить находку.
— Руки! — гаркнул Дмитрий и схватил полицейского за рукав. Тот отдернул ладонь, словно от огня, и удивленно уставился на судебного следователя. Колычев осторожно, взяв двустволку платком, вытащил ее наружу.
— Отпечатки чуть не стерли. Петр, занеси в протокол: при осмотре комнаты под кроватью найдено ружье бельгийского производства с художественной отделкой.
— А почему вы, батенька, так сразу решили, что ружье бельгийское? — подал голос Хомутовский.
— По обозначению марки стали «Коккериль». Вот видите знак: «Acier Universal Cockerill» и фигурка петуха — значит, ружье Льежской мануфактуры и недешевое, судя по отделке, коллекционное.
— Покажите-ка поближе!
— Извините, Викентий Полуэктович, но не дам. Это вероятное орудие убийства, надо с него отпечатки пальцев снять.
— Отпечатки? Дмитрий Степанович, просил же я вас, без этих штучек действовать, по-простому. Убийство — это ведь вам не игрушки… Вы, батенька, конечно, в Петербурге обучались, модные приемы в криминалистике знаете, журналы заграничные выписываете, а мы тут люди допотопные. Но я за свою практику случая не упомню, чтобы какие-то отпечатки послужили уликой и суд бы такую улику признал!
— Викентий Полуэктович, дактилоскопия — это не модный прием, это серьезный научный метод. В Англии дактилоскопируют всех преступников уже десять лет, с 1895 года. Ведь в Скотленд-Ярде служат не дураки. Я вам пришлю свой перевод книги Гальтона «Отпечатки пальцев»…
— Охотно верю, что это весьма занимательное чтение, батенька, — перебил его Хомутовский. — Но, голубчик, Дмитрий Степанович, где Скотленд-Ярд, а где Демьянов? Вы человек молодой, не чуждый прогрессивным веяниям, ну, ради Бога, играйте в свои научные исследования! Но тут-то, повторюсь, дело серьезное! С отпечатками ли, без отпечатков, убийство все равно нужно раскрыть.
Ворчание прокурора раздражало, но Колычев сдерживался и старался ни словом, ни интонацией не показать, как не к месту сейчас эти бесконечные нравоучения. Что делать, прокурор — человек пожилой, старой закалки, ретроград, сейчас он раздражен, что естественно — такое происшествие, как убийство хорошего знакомого, кого угодно выбьет из колеи… Пусть поворчит. Отвечать ему, развязывать научную дискуссию возле трупа не пойдет на пользу делу.
— Интересно, что это за следы? — продолжая вертеть ружье, спросил Дмитрий. На ложе были две небольшие четкие вмятины, хорошо различимые на полированном дереве.
— Да какое-нибудь случайное повреждение с последней охоты. В лесу, голубчик, ружьишко от царапин не убережешь. Это, батенька, не имеет значения. А вы сами, Дмитрий Степанович, охотой не балуетесь? Ну зайчиков там пострелять, уточек, тетерок? Нет? А я в вашем возрасте был любитель… И без всяких заграничных «коккерилей», с одной тульской двустволочкой такие трофеи приносил! Сейчас-то уже здоровье не позволяет. А нынешняя молодежь слишком образованием своим занята, нет чтобы по лесу с ружьем побродить — все бы им в душной комнате за столом сидеть да про Скотленд-Ярд почитывать, — прокурор с удовольствием вставил в разговор эту легкую шпильку в адрес молодого следователя. — Однако пора расспросить домашних. Заодно узнайте, чье это ружье — Ведерникова или убийцы. Скорее всего хозяйское… Но пусть домашние это подтвердят. А кстати, где Ольга Александровна?
— Уже справлялись, — высунулся Поливко. — Супруга покойного в театре весь вечер. Сама-то из актрис, ну у подруги ее нынче премьера, так мадам Ведерникова была звана и еще за час до представления в театр отправилась. Надо бы ей сообщить об убийстве, забыли в суматохе. А то она сидит там, в театре, спектаклю смотрит, радуется, а супруг тут застреленный… Вот ведь горе какое, не приведи Господь! Совсем недавно замуж вышла и уже овдовела… Жалость берет!
Из разговора с рыдающей Саввишной и заторможенной, еле ворочающей языком Варварой выяснилось: ружье действительно принадлежало Ведерникову, оно из коллекции охотничьего оружия, размещенной в кабинете, находящемся в другом конце коридора. Оружие Савелий Лукич любил, но на охоту давно уже не ездил, загруженность делами мешала. Бельгийское ружье, найденное в спальне, — новое, выписанное из Петербурга, с этим ружьем еще ни разу не охотились.
— А ведь из него недавно стреляли, — удовлетворенно заметил Хомутовский, рассматривая ружье, но в виде одолжения молодому следователю, помешанному на каких-то дурацких отпечатках, осторожно прикасаясь только к спусковой скобе. — Вот без сомнения и орудие убийства, батенька!
Громоздкий грубый шкаф, возле которого нашли тело хозяина, как оказалось, стоял в спальне не случайно, хотя совершенно не гармонировал с новой изящной обстановкой, купленной Ведерниковым к свадьбе.
В шкафу, изготовленном когда-то по специальному заказу хозяина, был замаскирован небольшой денежный сейф. Каждый вечер Ведерников, справедливо не доверявший банковским служащим, открывал шкаф и прятал в собственном сейфе наличность, порой довольно крупные суммы.
Сейф с деньгами не был взломан. Даже закрывавшая его деревянная панель не была открыта. Однако ни в руках Ведерникова, ни на полу возле трупа денежных купюр обнаружено не было.
— Налицо факт ограбления, — важно заметил Хомутовский.
— Батюшки, ограбили! Ограбили хозяина! Убили и ограбили, ироды, душегубы окаянные! — заголосила нянька. — На деньги позарились и лишили жизни…
Дмитрий внимательно осмотрел шкаф. Необыкновенно глубокий, с двумя рядами вешалок, он был заполнен в основном роскошными нарядами Ольги Александровны. Мужских вещей было мало.
На внутренней стороне дверцы и в глубине шкафа Колычев заметил несколько маленьких, неглубоко вбитых гвоздиков, назначение которых было совершенно непонятно. «Об этом стоит подумать», — решил Митя и сделал пометку в своем блокноте.
При осмотре сада Ведерниковых на клумбе под окном были обнаружены следы мужских ног. Рыхлая сырая почва была тщательно перекопана под зиму садовником, следы получились глубокие и уже наполнились водой. Однако стало ясно, что кто-то подходил к дому, потоптался, ушел, а потом вернулся еще раз и через окно проник в спальню. Другие следы терялись на посыпанной гравием дорожке, не сохранившей отпечатков. Дмитрий решил попытаться снять слепки со следов на клумбе, заполнив ямки гипсовой массой, но не был уверен, что из этой затеи выйдет что-то путное — вода уже все размыла.
— Ну-с, господа, какие мы сделаем выводы? — Хомутовский решил подвести резюме. — Убийца проник в дом через окно со стороны сада. Обойдя дом, он нашел в кабинете охотничье ружье и патроны. Зарядив оружие, он спрятался в шкафу в спальне, где и поджидал свою жертву. Когда Ведерников, вернувшись домой, открыл шкаф, чтобы добраться до сейфа и, как обычно, спрятать деньги (кстати, нужно уточнить у служащих, какая сумма могла оказаться сегодня у него в руках), убийца выстрелил, похитил деньги, кинул оружие под кровать, выпрыгнул из окна в сад и скрылся. Картина преступления ясна!
— Но почему убийца подходил к дому дважды? — спросил Митя. — И откуда он знал, что ни жены, ни дочери покойного не будет дома в это время, а нянька уходит по вечерам во флигель к прислуге поболтать и поиграть в карты? Флигель на другом конце обширного сада, звук выстрела оттуда можно и не услышать, но ведь это все нужно знать…
— Стало быть, убийца — из числа близких к дому людей, раз все знал и все рассчитал. А что дважды подходил, так просто не сразу осмелился в дом влезть, с совестью боролся.
— А почему он засел в шкафу? Там тесно, душно, неудобно. Он, наверное, сильно намучился, сидя скрючившись с ружьем в руках, поджидая Ведерникова? Мог бы просто спрятаться где-нибудь в углу за мебелью или за портьерой. В конце концов, мог бы и из сада выстрелить в освещенное окно, увидев Ведерникова в комнате.
— Наверное, решил, что так надежнее. И выстрел, раздавшийся в саду, был бы гораздо слышнее в округе. Теперь вопрос, кого мы будем считать подозреваемыми? Думаю, можно уверенно выдвинуть две версии. Первая — «жених» дочери, социалист-революционер Верховский, служащий электриком на консервном заводе Ведерникова. Этот монтер — самая подозрительная фигура. Верховский находится в Демьянове в административной ссылке под гласным надзором полиции, человек политически неблагонадежный… Подобные господа любят всяческий терроризм и легко идут на сделку с собственной совестью. Сам себе объяснил, что убил эксплуататора, капиталиста и угнетателя, а деньги прихватил на революционные нужды. Если дело с рук сойдет, их партия еще и наследством поживится. Варвара Ведерникова — девка непутевая, без царя в голове, сдуру сама социалистам батюшкино состояние отдаст. Предполагаю, что Верховский не случайно сблизился с Варварой, а именно потому, что планировал убийство Савелия Лукича. От нее Верховский и узнал, что ни самой Вари, ни Ольги Александровны, ни няньки в доме вечером не будет, влез в окно и убил хозяина дома. И, обратите внимание, окно ведь незапертым было оставлено, надо разобраться, не вступили ли Варвара и Верховский в сговор… Для Варвары Савельевны гибель батюшки — большая денежная выгода. Невероятно большая! С отцом она давно не ладила, Волгину не любила, свадьбе их противилась изо всех сил. Весь город знает, что у Ведерникова с дочерью, почитай, каждый день были скандалы. Могла, могла она с Верховским в сговор вступить! Вы, Дмитрий Степанович, с этой версией поработайте, голубчик. Тут дело нечисто… Аресту мадемуазель Ведерникову пока подвергать не будем, но глаз с нее не спускать! Где господин Задорожный? Тарас Григорьевич, поставьте человечка потолковее за Варварой последить. Только как-нибудь этак, без излишней суеты, понезаметнее. Ну с этим ясно.
Вторая версия: убийство — дело рук Егора Полушкина, крестника покойного. Он у Ведерникова служил, проворовался, был, как всем известно, изгнан из торговой конторы взашей и грозился отомстить, чему найдутся свидетели. Не исключено, что все-таки решился на месть… Допустим, Полушкин выбрал подходящий момент, убил крестного, а деньги из его рук прихватил, чтобы иметь средства скрыться впоследствии. Хотя не исключаю, что убийство — результат стечения случайных обстоятельств. Полушкин, раздраженный, обиженный, бродит возле дома Ведерникова в смутной надежде на встречу с крестным и выяснение отношений — другой возможности поговорить с Савелием Лукичом у него нет — и в доме Ведерниковых, и в конторе, и в управлении заводом всем служащим приказано не пускать парня на порог. Итак, Егор замечает, что окно приоткрыто, проникает в дом, бродит по комнатам, находит ружье… И у него неожиданно рождается план — выстрелить в Ведерникова и таким образом отомстить. С идеей мести крестному, как мы знаем, он носится давно.
— Так кого арестовать прикажете? — поинтересовался пристав Задорожный. — Верховского или Полушкина? Я сразу же пошлю людей для ареста и обыска, в долгий ящик откладывать незачем.
— А пожалуй что, Тарас Григорьевич, арестуем обоих, пока из города не сбежали. Хуже от этого не будет. После разберемся, как у них с алиби и с прочим. Мотив, как видим, и у одного, и у другого найдется.
— А как насчет Жоржа Райского, Викентий Полуэктович? — спросил Дмитрий Колычев. — И у него мотив найдется, да еще какой мотив — оскорбленная любовь… Он ведь тоже при свидетелях грозился убить и Ведерникова, и Волгину, и себя…
— Кто, Райский? Актер? Этот слизняк? Не смешите меня, Дмитрий Степанович! Он может кого-нибудь убить только в сценических постановках, да и то сперва будет долго без толку махать бутафорским мечом. А пока что, господин прогрессивный криминалист, к вам деликатная просьба — встретьте у театра Ольгу Александровну, спектакль вот-вот закончится. Объявите ей печальную новость, только деликатно, батенька, с подготовкой, с подходцами, чтобы беды с ней не случилось. А то сразу огорошите, а Волгина — дама нежного воспитания. А после проводите ее сюда. С ней тоже побеседовать не помешает. Бедняжка, только-только, в сентябре, обвенчалась с покойным — и вот вам какой поворот судьбы! Уже вдова…
— Петр, пойдешь со мной к театру? — окликнул Колычев друга. — Встретим Ольгу Александровну.
— Да, конечно. Господи, что с ней будет, когда она узнает?
Бурмин передал готовый протокол на подпись Хомутовскому. Тот был не слишком доволен, что к этому важному делу следователь Колычев привлек человека постороннего, не состоящего на службе в местном Окружном суде, но все-таки Петр Сергеевич — юрист с университетским дипломом, не так уж страшно, если и окажет помощь. Может быть, обживется в городе и тоже изъявит желание послужить в судебных органах. Людей со столичным образованием в уезде ой как не хватает!
— Одну минуточку, господин Бурмин, — Петю схватил за рукав фотограф Иогансон, — одну минуточку!
И жарко зашептал:
— Мне сегодня удалось сделать уникальные кадры! Это — настоящая сенсация! Я уже бегу проявлять пластинки и печатать фотографии. Конечно, снимки потребуются для нужд следствия, но с негативов можно отпечатать сколько угодно фотографий. Вы столичный журналист, у вас бойкое перо, и если вы сопроводите мои фотоснимки репортажем, так сказать, с места события, такой материал можно будет продать не только в наш «Демьяновский вестник», но и в губернские, и даже в столичные газеты. Клянусь, с руками оторвут! Все-таки Ведерников — это фигура! Только бы почтовые чиновники с их забастовками не подвели… Но я найду способ распространить репортаж по редакциям!
— Потом, потом, — отмахнулся Петя. — Об этом позже.
— Хорошо, только не затягивайте слишком! Такие сведения подают в горячем виде!
— Господин Фролов! — Колычев окликнул доктора. — У вас не найдется при себе скляночки нашатыря или чего-нибудь подобного? Мне придется объявить Ольге Александровне о постигшем ее несчастье, боюсь, ей может стать дурно. Выдайте мне что-нибудь для оказания первой помощи даме…
Доктор порылся в саквояже и протянул следователю маленький флакончик с плотно пригнанной пробкой.
Пора было идти в театр, чтобы объявить ничего не подозревающей женщине, что ее муж найден бездыханным в кровавой луже, а она отныне — вдова…
— Нет, а господин Иогансон хорош! Каков пройдоха этот фотограф! — говорил Петя по дороге к театру.
— Да пусть себе, — махнул рукой Дмитрий. — Нельзя же требовать, чтобы он все время помогал бескорыстно, за грошовое полицейское вознаграждение. Человека подняли с постели, он бегом кинулся к нам со всей аппаратурой, причем взял самую лучшую и дорогую. Ты заметил — он снимал «Кодаком», это очень дорогой заграничный аппарат, а в провинции — так просто бесценная редкость. Ночью будет печатать снимки… Пусть уж использует их не только для судебных нужд, а и по собственному разумению, и приобретет таким образом немного славы и денег. И ты можешь написать репортаж, если хочешь, я не возражаю. Ты хотя бы тактично подашь материал и не станешь извращать фактов…
— Я ведь пишу серьезные статьи по специальности, по теории права, а ты предлагаешь мне заняться криминальной хроникой из провинции?
— Ну почему предлагаю? Это дело добровольное. Хочешь, пиши судебный репортаж, хочешь, статьи по специальности. Но, Петя, согласись, что расследование убийств — это и есть наша специальность. Почему бы тебе не осветить это убийство в печати, раз уж ты оказался косвенно причастен к его расследованию?
Когда Дмитрий и Петя вошли в театр, спектакль уже кончился. Ольге Александровне кто-то успел сообщить о гибели мужа. Она лежала без чувств на диване в кабинете антрепренера. Несколько артистических дам хлопотали возле нее. В тесной комнате пахло нашатырным спиртом и смешанным букетом разнообразных духов.
— Какое несчастье! Боже мой, какое страшное несчастье! — скороговоркой повторял антрепренер Богомильский, маленький лысый человечек, суетливо бегая взад и вперед по театральному фойе. — Господин Колычев, в это просто невозможно поверить, здесь, в Демьянове, в этой тихой заводи, такое злодейство! Бедная, бедная Ольга! Она не перенесет… Я знаю, вы — благородный человек. Прошу вас, нет, умоляю, не тревожьте сегодня Волгину вопросами, даже если по служебной необходимости вы обязаны допросить всех близких покойного. Сжальтесь, господин следователь! Ольга такая чувствительная, мы все тревожимся за ее рассудок. Опять она осталась одна на свете, среди жестоких, равнодушных людей, рядом с падчерицей, которая ее ненавидит…
Этой же ночью по подозрению в убийстве были арестованы Вячеслав Верховский и Егор Полушкин.
Верховский, гордо подняв голову, с пренебрежением посматривал на полицейских, и только неестественная бледность лица и дрожащие пальцы выдавали его волнение. Он уже не раз подвергался аресту, но такое серьезное обвинение, к тому же не политическое, а уголовное, предъявлялось ему впервые. Алиби у Верховского не было. По его словам, он весь вечер провел дома в одиночестве за чтением.
Егор, увидев в своем дворе полицию, залился слезами. Когда его уводили, мать валялась в ногах у полицейских и истошно кричала…
Демьяновским полицейским, не приученным к подобным сценам, было очень тяжело вывести Егора из дома, перешагивая через распростертую у порога седую простоволосую женщину, с воем хватавшую их за сапоги. Кто-то из прибежавших на шум соседок пытался поднять ее с земли, но старуха Полушкина словно обезумела…
Артель грузчиков, в которой теперь работал Полушкин, в вечер убийства занималась срочной разгрузкой баржи в порту. Грузчики показали, что Егор весь вечер работал с ними, как все, таскал на горбу мешки и никуда не отлучался, но прокурор в это не верил.
— Батенька, во-первых, он все-таки мог отойти незаметно, а сколько тут ходу до дома Ведерниковых — пара минут, — говорил Хомутовский, просматривая записи допросов артельных. — А во-вторых, если кто из грузчиков и заметил отсутствие Полушкина, могут покрывать по-приятельски. Попросту говоря, врут, чтобы выгородить собутыльника. Я не доверял бы подобному алиби, Дмитрий Степанович. Меня лично показания грузчиков нисколько не убеждают. Это такая публика, надо будет, они вам под присягой покажут, что Стенька Разин ожил и на Ведерникова напал самолично. И что, верить им прикажете? Да показания грузчиков про Полушкина гроша ломаного не стоят. Вот как уличим их во лжи, начнут канючить: «Это мы, батюшка, шутейно, не подумавши брякнули!» Шельма народ!
Но Дмитрию показания артельных молодцов казались вполне убедительными.
Колычев допросил Полушкина и Верховского. Егор рыдал и, размазывая слезы, клялся, что не убивал.
— Да я к Савелию Лукичу, как к родному, — всхлипывал он, — как к батюшке. Он же меня крестил. Ну да, проворовался я маленько, мой грех, на собственную лавочку денег мечтал подкопить. Но чтобы убивать — это никак невозможно…
— Полушкин, — Дмитрий старался говорить строго и официально, — вы ведь угрожали Ведерникову расправой, это многие в городе подтверждают. За три дня до убийства посетители буфета в гостинице «Прибрежная» у пристани, где вы с друзьями пили пиво, слышали, как вы кричали: «Попомнит у меня Ведерников! Убью жирную гниду!» Показания об этом дали восемь человек разных сословий, не считая буфетчика Потапа Черных…
— Дмитрий Степанович, вы человек образованный, рассудите по справедливости, — спьяну-то чего не скажешь! Мы там в пивко водочки плеснули, так меня и повело на высказывания… Мой отец, покойник, как напивался, всегда матери кричал: «Убью, дура, дождешься у меня!», а прожили двадцать лет душа в душу, и теперь матушка каждый престольный праздник на его могилку ходит и слезы льет. Слова, они ведь так, пустое сотрясание воздуха, пока за ними дел нет. Вот вам крест, если я что и позволил себе кричать, так только во хмелю и по большой глупости. А Потапка-буфетчик — он известная шельма, небось все переврал! За ним такое водится… Я, может, по Ведерникову сам слезы лью, такого-то хозяина не найти больше. Да и вся моя жизнь теперь загубленная… Пока был Савелий Лукич жив, так хоть надежда оставалась, что простит он меня и обратно примет в контору. А теперь пути назад нет…
Вороватый и истеричный Егорушка был не слишком симпатичен Дмитрию, но что Полушкин — убийца, Колычев не верил.
Повторный опрос артельных, с которыми Егор разгружал баржу, еще раз подтвердил его алиби — Полушкин весь вечер таскал мешки на глазах у других грузчиков и с пристани не отлучался.
Хотя представить себе, как Егор с ружьем сидит, согнувшись в три погибели, в шкафу и ждет крестного, чтобы отомстить за свои обиды, как раз было легко… Но это — всего лишь свободный полет фантазии, рисующей произвольные, не слишком убедительные картины убийства. Следствие могло опираться только на факты. А никаких улик, кроме прилюдных пьяных угроз в трактире, против Егора не было. Грузчики в своих показаниях проявляли полное единодушие — Полушкин был с ними, и весь сказ.
— Хоть под присягой, хоть на суде, хоть перед самим Господом подтвердим — Егорка никуда не отлучался! — твердили они. — За что другое, ваша милость, не скажем, а что убийства на нем нет — вот вам крест! Безвинно вы его под арест забрали…
С Верховским дело обстояло сложнее. Он казался растерянным, не хотел отвечать на вопросы, мямлил что-то невразумительное или просто молчал. Первые допросы, проведенные Колычевым, не дали следователю никаких новых фактов.
В конце концов Верховский взял себя в руки, к нему вернулось его обычное высокомерие. Вячеслав снова стал смотреть на судебного следователя и других представителей власти свысока.
На очередном допросе его понесло на обличительные высказывания, и он произнес гневную речь о царских псах, душителях и вешателях, чей век уже отмерил гнев народный…
Причем было непонятно, кого следовало считать царским псом и душителем — то ли Ведерникова, далекого от царской службы, но чей век уж точно был кем-то отмерен, то ли самого Колычева, который пока, невзирая на гнев народный, жил и здравствовал, исполняя должность чиновника судебного ведомства… Четких определений в патетической речи Верховского не было.
Воодушевившись, Верховский приводил примеры громких убийств, совершенных по приговору партии эсеров, и намекал, что Ведерников вполне заслужил подобную участь.
Слова, используемые эсером, звучали как-то дико — «полицейщина», «террорная работа», «партизанские действия». Где-нибудь на митинге революционно настроенной молодежи такая речь могла бы произвести впечатление… Колычеву она казалась утомительной и чрезвычайно далекой от сути допроса, но он решил дать Верховскому возможность высказаться, может быть, в запале тот проговорится о чем-нибудь важном.
— Политический террор должен быть всеохватным! Мы ведем его и против тузов самодержавного режима, и против мелких козырей с шевронами за беспорочную службу, и против экономических пауков, пьющих кровь трудового народа…
Да, это была речь для митинга или партийного собрания, а в казенном кабинете перлы красноречия Верховского пропадали даром — никто, кроме судебного следователя и письмоводителя, составлявшего протокол допроса, не слышал этих обличений, а чиновники судебного ведомства предпочитали темы менее отвлеченные…
— Возвращаясь к убийству Ведерникова, — Дмитрию стоило труда прервать Верховского, имевшего большой опыт публичных дискуссий и выступлений на политических митингах и не любившего уступать инициативу оппоненту. — Вы утверждаете, что весь вечер провели дома. Однако, согласно показаниям вашей квартирной хозяйки, в сумерках вы вышли на крыльцо, имея при себе сверток, постояли в палисаднике и направились в сторону Трифоновской улицы…
— Я знал, что старая дура имеет обыкновение за мной следить, но полагаю, что на сей раз она ошиблась. Ей примерещилось впотьмах. Знаете, сумеречный свет такой обманчивый… Я получил новые книги из Петербурга и весь вечер читал.
— Но сапожник Акинфиев, живущий в доме напротив, утверждает, что в ваших окнах весь вечер не было света. Вы читали в темноте?
— Это невыносимый город, наполненный тупыми людьми! Сапожник Акинфиев — горький пьяница. Он не может определенно утверждать, был ли свет в моем окне или нет, так как наверняка валялся где-нибудь пьяный в стельку. Знаете выражение «пьет как сапожник»? Это как раз про Акинфиева. Тоже мне, свидетеля нашли, господин следователь! Даже если вашему Акинфиеву с пьяных глаз что-либо показалось и он не увидел света в окне, почему я не мог читать, скажем, в чулане? Закон этого не запрещает!
— А может быть, вы читали в погребе, господин Верховский? — невинным тоном поинтересовался Колычев.
— Эх, Дмитрий Степанович, вы молодой человек, образованный, с принципами, а по поручению охранки фабрикуете против меня липовое дело. Мне отвратительны представители нашей так называемой интеллигенции, которых верноподданнические чувства разъедают, как коррозия металл. Вы совсем недавно были студентом Петербургского университета, этой колыбели свободомыслия. Сколько надежных борцов пришли из университетских аудиторий и встали в наши ряды… А вы? Вы пошли на службу режиму, вы гордитесь своей принадлежностью к касте бюрократов, вы холопски, не прекословя, внимаете начальству… Вы собственным хребтом подпираете прогнивший самодержавный строй и не даете ему рухнуть и освободить страну от гнета! Вы жалки и мерзки в своем служебном рвении!
— Можете сколько угодно сотрясать воздух вашими язвительными замечаниями, господин Верховский! Меня не так легко заставить стыдиться своей службы. К какой касте вы бы меня ни отнесли, остается главное — закон есть закон. Человек, совершивший уголовное преступление, должен за него отвечать. А насчет «колыбели свободомыслия», «прогнившего строя» и «надежных борцов» — я и в бытность свою студентом не терпел политической трескотни. В настоящее время меня интересует только один вопрос — кто совершил убийство господина Ведерникова? Я сделаю все от меня зависящее, чтобы предать этого человека суду.
— Вы, конечно, можете законопатить на каторгу еще одного борца с самодержавием, но на мое место придут другие!
— Не тратьте на меня свой революционный пыл, господин борец! Скучно это все слушать… Вы полагаете, что я хочу вас законопатить на каторгу, а я предпочел бы законопатить убийцу. Если убили вы, то вас, а если не вы, тогда настоящего преступника. Мое единственное желание — объективно разобраться в этом деле и предать суду убийцу. Повторяю, убийцу, а не первого подвернувшегося мне под руку человека!
— Вас с вашими байками, господин судебный следователь, тоже скучно слушать. Желаете разобраться, так разбирайтесь, а я, увы, вам помочь ничем не смогу. Прикажите меня увести. Мне в камере арестного дома приятнее, чем в вашем кабинете.
Педантично проверяя все возможные версии, даже самые неубедительные, Колычев поинтересовался, чем занимался в вечер убийства Жорж Райский. По словам многочисленных очевидцев, он тоже неоднократно грозился свести счеты с Ведерниковым.
Оказалось, что Райский не был занят в спектакле, премьера которого прошла в тот роковой день. Но алиби у него было надежное — в компании других свободных актеров и заезжих купцов он весь вечер кутил в «Гран-Паризьене».
Пару раз Райскому становилось дурно от выпитого, и его выносили из ресторана на улицу освежиться, но минут через десять-пятнадцать он приходил в себя и снова возвращался к столу.
Трагик Сулеев-Ларский, принимавший участие в застолье, обладал не только внушительной внешностью и громовым голосом, но и другими важными достоинствами — феноменальной памятью, помогавшей ему справляться с текстом роли без помощи суфлера, и способностью не пьянеть даже от больших доз спиртного. Он на протяжении всего банкета сохранял ясную голову и сумел во всех подробностях рассказать о вечере, проведенном в ресторане.
— Жоржик слабоват, слабоват, во всех смыслах — и на сцене, и в жизни, — гремел Сулеев-Ларский, причем казалось, что его мощный голос заполняет каждую щелку в тесном кабинете Колычева. — Это же надо, с пары рюмашек так раскис, что пришлось его на вольный воздух препроводить и на скамье в кустиках оставить для приведения в чувство. Ей-Богу, девицы некоторые и те лучше к питию приспособлены. Нет в Райском настоящего куража! Он и играет все роли второго плана, благородных юношей без серьезных монологов. С возрастом на благородных отцов перейдет… И выше ему никогда не подняться!
Дмитрий видел Сулеева-Ларского на сцене в одной из лучших трагических ролей — Иоанна Грозного. В парчовых царских одеждах и островерхой шапке огромный трагик был похож на монумент, у подножия которого копошились мелкие существа. Когда Иоанн Васильевич в припадке раскаяния падал на колени перед боярами и произносил свой монолог «Острупился мой ум…», голос трагика гудел под сводами театра как большой набатный колокол. Публика устраивала овацию и забрасывала Сулеева цветами из демьяновских палисадников…
Сейчас, в кабинете судебного следователя, Сулеев-Ларский, с его лиловыми бритыми щеками, опухшими глазами, несвежей рубашкой и стоптанными ботинками, как-то растерял всю свою величественность, несмотря на стать и громовой голос…
Итак, Сулеев вполне определенно засвидетельствовал алиби Райского. Другие участники банкета подтверждали слова трагика — Жорж весь вечер пил с ними, хотя в питье он слабоват…
Стало быть, Райский, судя по показаниям его собутыльников и официантов, не мог сидеть с ружьем в шкафу, подкарауливая Ведерникова на Соборной площади, и из числа подозреваемых исключался.
Наиболее вероятным преступником казался Верховский. Но тогда на орудии убийства должны были остаться следы его рук. А их не было!
Отпечатки пальцев, выявленные Колычевым на охотничьем ружье, принадлежали двум лицам. Одни оказались отпечатками хозяйки дома, Ольги Александровны.
Она объяснила, что, увидев на стене в кабинете мужа красивое новое ружье, сняла его с крюка, осмотрела и попросила Ведерникова как-нибудь взять ее с собой на охоту. В молодости Ольга Александровна часто охотилась вместе со своим отцом и любила хорошее оружие. Объяснение показалось всем вполне убедительным.
Дотошный Колычев поинтересовался, почему на ружье нет отпечатков хозяина, труп которого тоже дактилоскопировали. Ольга Александровна показала, что оружие из коллекции регулярно и очень тщательно протирают от пыли и отпечатки мужа, вероятно, стерли.
Во всем Демьянове только одна Ольга Александровна Ведерникова серьезно отнеслась к дактилоскопическим исследованиям молодого судебного следователя, охотно отвечала на вопросы о возможном происхождении отпечатков и сама с интересом расспрашивала Колычева о мельчайших подробностях и деталях. Ее вообще сильно волновало расследование.
Человек, которому принадлежали другие отпечатки на ружье, был для Дмитрия загадкой. Оба подозреваемых, все слуги, друзья дома Ведерниковых и их родственники, деловые партнеры Савелия Лукича, наносившие ему визиты, и еще множество всякой публики было дактилоскопировано.
Люди ворчали, что их отрывают от дела, пачкают черной краской пальцы и заставляют заниматься ерундой, что следователю, видать, заняться нечем, так лучше бы убийцу искал, чем почтенной публике голову морочить новомодными методами расследования.
Из картонок с отпечатками Колычев составил целую картотеку, размещенную в коробке от ботинок и вызывавшую смех у всех судебных чиновников, но подходящих пальчиков, соответствующих следам на ружье, найдено не было.
— Ну вот вам, батенька, и ваши научные теории. Полный пшик, простите великодушно, — ехидничал прокурор Хомутовский. — Так что продолжайте следствие, голубчик, старыми, проверенными методами, надежнее будет.
Дмитрию так и не давала покоя мысль — зачем убийце нужно было прятаться в шкафу? Эсер, воображающий себя народным мстителем, любитель внешних эффектов, поставивший себе целью акт возмездия капиталисту, проникает в дом жертвы, находит ружье и залезает с ним в шкаф, где проводит долгое время в ожидании Ведерникова среди вешалок с дамскими нарядами? Тут что-то было не так… Слишком уж дурацкий способ убийства. И опять-таки — где отпечатки?
Колычев просмотрел полицейское досье на Верховского, предоставленное ему Задорожным. В наборе стандартных донесений, рапортов, отчетов и сопроводительных писем кое-что остановило его внимание.
«Сообщение Демьяновскому полицейскому приставу
Т. Г. Задорожному.
Секретно.
Милостивый государь, Тарас Григорьевич!
В городе Демьянове состоят под гласным надзором полиции несколько лиц: Верховский, Кирюхин, Битюгов, Мильман, Самойленко, Богачева, коим воспрещено пребывание в некоторых местностях за принадлежностью к революционным организациям, партиям социал-революционеров или социал-демократов.
Лица эти, пользуясь предоставленным им правом, обычно избирают для жительства рабочие районы, в новом местожительстве проявляют попытки установить связи с рабочими, а особо — членами революционных организаций с целью оживить деятельность последних. Поэтому за подобными личностями необходимо иметь особо пристальное и умело организованное наблюдение…»
Как ни странно, даже в маленьком Демьянове, где все жители знали друг о друге все, полиция ухитрилась внедрить в рабочие организации парочку своих агентов. Задорожный регулярно получал от них сведения о подпольной деятельности ссыльных, в том числе и Вячеслава Верховского, и передавал отчеты в губернское жандармское управление. В уездном Демьянове собственной жандармерии не было, но и общая полиция справлялась неплохо. По части «пристального и умело организованного наблюдения» начальство не могло предъявить Задорожному претензий.
Тарас Григорьевич знал, что связи с рабочими организациями Верховский установил сразу же по приезде в город. Эсеры избрали его в свой комитет. Но согласно агентурным данным, никаких решений о ликвидации капиталиста Ведерникова на собраниях демьяновской организации социалистов-революционеров не принималось.
Городские организации и эсеров, и эсдеков были немногочисленными и не располагали большими финансовыми возможностями. Мог ли толкнуть Верховского на убийство обычный денежный интерес? Не собирался ли он просто пополнить партийную кассу?
На эту мысль Колычева навело одно из донесений секретного агента:
«…Ha состоявшемся собрании социал-революционеров Верховский говорил, что демьяновская организация не имеет достаточных денежных средств и что последней предлагается срочно заняться сбором денег на нужды организации.
(„Что он имел в виду под „сбором денег“ и каким образом планировал проводить этот сбор?“ — хмыкнул Митя себе под нос.)
Когда средств будет достаточно, Верховский примет все меры к тому, чтобы их комитет имел собственную типографию, а пока предложил обзавестись гектографом, на котором и отпечатать имеющуюся у него прокламацию…»
— Вот вам и мотив, — уныло вздохнул Задорожный. — Средств нет, а мечтают о тайной типографии. Убить Ведерникова, через Варвару пощипать наследство… Деньги на гектограф, кстати, им Варвара дала. Уже, щучьи дети, первые прокламации печатать принялись. И что прикажете делать с этой публикой? В судоремонтных мастерских мои орлы две пачки листовок изъяли. А с богатого наследства они этак-то развернутся! Пожалуй, барышню Ведерникову следует арестовать за соучастие.
— Пока не будем торопиться, Тарас Григорьевич. Если Варвара непричастна к делу, арест может совсем сломить ее, она и так после убийства отца до сих пор не в себе. Подождем… Полушкина вот поторопились взять под стражу, а потом пришлось выпустить. Зря опозорили парня.
— Да этот парень сам так себя опозорил, как вам и не удалось бы при всем желании. Проворовался, пьянствует, безобразничает…
— Я думаю, он получил хороший урок и отчасти заслуженный. Пусть живет с Богом, может быть, еще возьмется за ум.
— Ему эти уроки как с гуся вода. Я от Полушкина добра не жду. Завтра похороны Ведерникова. Хочу послать туда трех полицейских потолковее. И за порядком последят, и посмотрят, как кто вести себя будет. На похоронах жертв убийства бывают всякие неожиданные сюрпризы.
— Ну, на сюрпризы рассчитывать трудно. Ждать, что убийца придет на похороны и начнет прилюдно каяться, мы не можем. Но присмотреть за похоронами надо, тут вы правы. Наверно, троих полицейских даже маловато. По-моему, похороны ожидаются многолюдные, а настроения в городе разные… Могут случиться беспорядки, а в толпе это всегда опасно. Слава Богу, что вы подумали о мерах предосторожности.
Задорожный, слегка робевший перед молодым образованным следователем и поэтому пытавшийся вызвать у себя внутреннее раздражение против петербургского выскочки, вдруг почувствовал себя польщенным, что Колычев признал его правоту.
«А он не такой уж и заносчивый!» — подумал Задорожный про следователя.
«А он не такой уж тупой солдафон!» — думал тем временем Колычев про полицейского пристава.
На похороны Ведерникова собрался не только весь Демьянов, но и вся округа, да и из других волжских городов проститься с ним приехало множество народа. Добирались в основном пароходами по Волге, речные суда ходили бесперебойно до самого Царицына. А железнодорожные служащие бастовали. Те, кто собирался доехать до ближайшей узловой станции, а потом до Демьянова на лошадях, застряли где-то в пути и на похороны не успели. Но все равно, людей съехалось столько, сколько не собиралось даже на ярмарку. Обе демьяновские гостиницы оказались переполненными, пригородные постоялые дворы тоже. Городские обыватели сдали приезжим все свободные комнаты в своих домах. Вечно пустые улицы и дворы города оказались вдруг непривычно многолюдными.
Приезжие наносили визиты знакомым, родственникам, за чашкой чая у самовара обменивались новостями, главными из которых были убийство в Демьянове и политическое брожение по всей России. Но какие-то далекие студенческие манифестации, поджог усадеб в другой губернии, волнения в царстве Польском не так уж беспокоили демьяновцев — их собственный город оказался центром трагических событий, и им было о чем поговорить.
Отпевали Савелия Лукича в построенной им Никольской церкви, где совсем недавно венчался он с Ольгой Александровной Волгиной.
В храме загодя собралась густая толпа. Городовые, охранявшие вход в церковь по поручению Задорожного, во избежание давки вынуждены были прекратить доступ простой публики и допускали только знатных особ. А люди все шли и шли…
Площадь перед церковью быстро заполнялась публикой в трауре. Женщины в черных платочках плакали и причитали: «Оставил нас Савелий Лукич, батюшка, кормилец наш! Без хозяина все прахом пойдет, и мы еще наголодуемся! Ой, на кого ты нас оставил, отец родной? Весь город без тебя осиротел!»
Бледный Задорожный с траурной повязкой на левом рукаве прогуливался у церковных ворот, поглядывал на толпу и говорил городовым: «Следить в оба глаза, беспорядков не допускать!»
Неподалеку на выступ церковной ограды взобрался худенький юноша в черном пальто. Зацепившись рукой за решетку, он стал кричать:
— Товарищи! Опомнитесь! Вы же — трудовой народ, у вас должна быть сознательность. Кого вы с такими почестями хороните? Кровопийцу и эксплуататора! Он жирел за счет вашего труда, и теперь справедливое возмездие…
Полицейские двинулись сквозь толпу к кричавшему, но того уже сдернули с ограды и пинками выпихивали из гущи людей.
— Вот такие-то Ведерникова и убили, — гудела толпа. — А теперь и проститься по-людски не дают, ироды. По шее, по шее ему навесьте! Ишь, выдумал — на похоронах безобразия устраивать! Одного из ссыльных уже за убийство заарестовали, а мало, надо бы больше!
Вдруг все голоса смолкли. Люди, стоявшие у церкви, молча расступались, пропуская семью покойного.
Первой шла жена, Ольга Александровна, которую бережно поддерживали под руки два молодых актера из демьяновской труппы.
Вся фигура Ведерниковой выражала такую скорбь, что смотреть на нее было больно. Каждый шаг, каждый жест, каждая складка простого траурного платья дышали глубоким отчаянием. За откинутой вуалью видно было, как по лицу вдовы медленно текут крупные слезы. При этом Ведерникова не всхлипывала, не рыдала, гримасы не искажали ее прекрасные мраморные черты. Она гордо несла свою боль, проходя сквозь онемевшую толпу.
Следом шла Варвара под руку с нянькой. На лице девушки застыло тупое злобное выражение, глаза ее были сухи, шагала она механически. Казалось, Варвара не понимает, где она, куда идет, что происходит вокруг… Плачущая Саввишна что-то тихо шептала ей на ухо и вела к церкви. Толпе Варвара не понравилась.
— Ишь, губы-то поджала, змея! И хоть бы слезинку уронила у батюшкиного гроба. Небось на пару с любовником и прикончила отца родного! Говорят, кто-то окошко в спальне покойного оставил незапертым, чтобы убийце ловчее в дом к Ведерниковым пролезть было. Варька, больше некому! Она, она — и убийцу в дом подманила, и окошечко отперла… Следователь-то разберется, он хоть молодой, а толковый! Не миновать и Варьке каторги…
Осиротевшая семья прошла в церковь, где на высоком катафалке стоял богатый гроб, убранный цветами…
Похоронили Ведерникова в знак особого почета не на кладбище, а в самой Никольской церкви. Мраморная плита с его именем была вмурована в пол в правом приделе. Варвара просила похоронить отца рядом с могилой матери, но Ольга Александровна отказалась.
— Голубушка, это будет неэтично. Ведь на момент смерти у твоего отца была уже другая жена, я. И потом, церковное начальство оказало нам такую честь, разрешив захоронение в храме… Эта церковь в каком-то смысле — детище твоего отца, и детище, надо признать, гораздо более удачное, чем ты. Вполне справедливо, если он найдет последнее упокоение под сводами церкви, в строительство которой вложил столько души…
К поминальному столу, за которым собрались многочисленные гости, Варвара, к всеобщему удивлению, так и не вышла. Нянька Саввишна, крутившаяся на кухне и следившая, чтобы собравшимся непременно подали традиционные поминальные блюда — блины и кисель (новой-то хозяйке все безразлично, лишь бы французские салаты да фрикасе всякие на стол поставить, вот и вышли бы поминки не по-христиански), не сразу заметила, что Вари в обеденном зале нет, и поднялась к ней в комнату, когда поминки уже шли к концу.
Варвара сидела у стола, обняв руками плечи, словно ей было холодно.
— Варюшка, дитя, ты спустись к гостям-то, — попросила старушка. — Батюшку Савелия Лукича, царствие ему небесное, проводить по-людски надо, помянуть…
Варвара словно бы и не слышала ничего. Она так и сидела, сжавшись в комок, и на ее застывшем лице ничего не дрогнуло.
— Варя, Варюша, да что с тобой, родная моя? Ты хоть поплачь, поплачь — горе-то оно слезами и отойдет.
Варвара продолжала молчать, а потом вдруг спросила:
— Няня, а отец ведь меня не любил?
— Да Господь с тобой, что ты такое говоришь? Про покойника-то? Как же не любил? Да он всю жизнь надышаться на тебя не мог! Уж такого батюшки, как у тебя, ни у кого в городе не было…
Нянька залилась слезами, вытирая глаза концом черного полушалка, покрывавшего ее седую голову.
— Помню, ты болела маленькая, годика три тебе было, вскоре после того, как матушка померла… Так Савелий Лукич чуть с ума не сошел от горя. Я-то тогда, дура старая, еще поворчала на него, прости меня, Господи… Смотрю, сидит у твоей постельки, а ты вся в жару, красненькая, губки сухие. Я говорю: «Любите вы, батюшка, дочку по-модному одевать — платьица легкие кружевные, носочки. Вот дите и больное, оно же не кукла! Приказали бы связать Вареньке чулки шерстяные, платьица бы байковые ей справили, теплые, платочек на головку…» А хозяин лицо ко мне повернул, по щекам слезы текут, губы дрожат. Я так и заткнулась со своими попреками. А он говорит: «Саввишна, за что Бог меня наказывает? Неужто последнее отберет — дочку? Мне и самому тогда не жить…» Просто сердце рвалось на части — смотреть на него… Как ты тогда на поправку пошла, он вскоре Никольскую церковь и заложил, видать, обет Господу дал. Вот какой батюшка у тебя был! А ты говоришь, не любил. Сиротка ты моя горькая…
Няня обняла Варю и заплакала в голос.
Варя никогда не думала, что бывает так тяжело, что от боли может гореть все в груди, мутиться рассудок, сжиматься горло, не пропуская пищу и не давая выдавить слова…
Когда умерла мать, Варя была маленькой, но она хорошо запомнила свой ужас от того, что маменьки вдруг в доме не стало — мать, такая нужная, такая любимая, всегда бывшая рядом, внезапно исчезла, оставив Варю одну.
С отцом Варя в детстве не так уж много общалась, он вечно был занят делами и казался ей разве что чуть-чуть более знакомым, чем совсем посторонние люди. Но от одиночества Варя готова была потянуться даже к этому почти чужому человеку, именуемому батюшкой… А ему вроде бы совсем не до дочери было. Он привел в дом незнакомую тетку, которую велел звать няней Саввишной, поручил Варю ее заботам, а сам по-прежнему занимался только своими важными делами.
Когда Варя утром просыпалась, отца обычно уже не было дома, он вставал в четыре утра и шел в церковь к ранней заутрене, а потом, не заходя домой завтракать, пил чай в своей конторе и погружался в дела. Возвращался он поздно, когда дочь уже ложилась спать. Если вдруг, случайно, он и оказывался дома пораньше, то сидел в своей комнате, считая и раскладывая по стопкам деньги или просматривая бумаги, представлявшие собой, по разумению Вари, те же деньги, только в каком-то другом, более хитром виде. И мешать ему было никак нельзя…
Няня оказалась доброй, но недалекой. Это быстро поняла даже маленькая девочка, которой было с Саввишной совсем неинтересно. Сказку няня всегда повторяла одну и ту же, про бычка, короткую и глупую. Ни на один из тревоживших Варю вопросов («Почему трава летом зеленая, а зимой ее совсем не видно? А что было на месте Демьянова прежде, когда и города никакого не было? Почему у Богородицы-Троеручицы на иконе три руки? Куда ушел батюшка и почему он так редко бывает дома?») няня не могла дать удовлетворительного ответа. А отец все возился с потрепанными денежными бумажками, словно от этого что-то зависело в его судьбе…
Чем старше становилась Варя, тем больше раздражала ее эта картина — отец за столом с разложенными по кучкам ассигнациями, которые потом будут спрятаны в коробки от леденцов. Отец казался таким жалким со своими убогими денежными интересами и облезлыми металлическими коробочками.
«Что ж, батюшка, идите считать свои деньги, раз у вас и радости другой в жизни не осталось, — говорила Варя сначала про себя, а потом и вслух. — Идите, идите! До дочери вам и дела нет, ну так и я буду жить по-своему!»
Другие девочки завидовали Варе — у нее был богатый отец, большой красивый дом, самые нарядные платья, заграничные фарфоровые куклы… Варе все это не нравилось — дом казался ей неуютным, огромным и бестолковым, платья были неудобными — ни через забор перескочить, ни на дерево забраться, чтобы не порвать какую-нибудь дурацкую оборку, в куклы играть она никогда не любила…
А отцы у Вариных гимназических подруг были, может, и не такие богатые, зато благородные, настоящие господа, и заботливые, и ласковые… Они читали дочерям книги, рассказывали интересные сказки и всякие занимательные истории, возили их в Москву, Петербург и другие города, чтобы показать настоящую жизнь… Даже в Народном саду, устроенном на деньги Савелия Лукича, сам он никогда не гулял со своей дочерью, а например, учитель ботаники из гимназии каждый день приводил туда своих детей и, показывая им цветы на клумбах, говорил про каждый цветочек что-нибудь интересное… Варе было очень обидно, ей казалось, что живет она хуже всех.
Она еще не успела окончить курс в гимназии, когда стала замечать внимание со стороны лучших демьяновских женихов. Кое-кто готов был уже и сватов заслать. Породниться с самим Ведерниковым многим было бы лестно. Но Варе казалось, что все эти женихи интересуются только ее богатым приданым, а выйдешь за кого-нибудь из них замуж, он усядется рядом с батюшкой, и будут они в четыре руки деньги мусолить…
Свое отношение к женихам Варя сформулировала в короткой фразе: «Гнать их и свистеть им вслед!» Она с большим удовольствием высмеивала женихов, дразнила их, ставила в неловкое положение в глазах знакомых… Оскорбленные претенденты на ее руку быстро разлетались, невзирая даже на приданое.
— Ведерникова — невеста богатая, но уж больно строптива, с такой-то жить — наплачешься горькими слезами и богатства никакого не захочешь! — говорили в городе.
Но вскоре в жизни Вари появилась тайна — она влюбилась. Влюбилась не то что во взрослого, просто-таки в немолодого, по ее понятиям, человека, тридцати шести лет, и что хуже всего, женатого…
Имя его Варвара никому не назвала бы даже под пытками, конспирацию при встречах они соблюдали почище, чем эсеры при подготовке терактов. И все же смутные слушки и сплетни поползли по городу… В проклятом Демьянове ничего утаить было невозможно!
От Вари откачнулись последние женихи, самые стойкие. А в своем возлюбленном она быстро разочаровалась — он оказался трусоватым и таким же жалким в своем стремлении к богатству, как и отец…
Варвара считала свою жизнь пустой и серой, когда ей встретился Вячеслав Верховский, политический ссыльный, человек, очень отличавшийся от демьяновских ухажеров.
Среднего роста, крепкий, широкоплечий, с дерзкими карими глазами, обладавший вроде бы обычной внешностью, не слишком примечательной, Верховский излучал, по мнению Вари, какую-то магнетическую притягательность. Даже в ситцевой косоворотке и сапогах он казался благородным романтическим героем. А как он говорил! Варвара могла слушать его часами…
— Оглянитесь, Варя, повсюду, по всей стране — кровь и слезы! Два мира, непримиримо враждебные друг другу, — самодержавие и народ, — пришли в яростное столкновение! Эта внутренняя война — позор нашей родины. Злостная политика царского правительства привела к чудовищному союзу самодержавия с самым страшным врагом народа — капитализмом. Я обвиняю правительство! Я имею право обвинять, моя жизнь, полная лишений, дала мне это право. Меня всегда гнали, как затравленного волка. Меня исключили из гимназии, выгнали из Технического училища без права обратного поступления, я оказался изгоем в собственной семье, предавшей меня, теперь я — в ссылке под гласным надзором полиции… Мне никогда не давали нормально жить и развиваться! — Вячеслав говорил так проникновенно, что Варя невольно начинала плакать. — Ваш батюшка, господин Ведерников, как кость собаке, швырнул мне должность электрика на своем заводе, надеясь так загрузить меня работой, чтобы не оставалось сил для борьбы. Да-с, Савелий Лукич — известный кровосос, он умеет заставить человека трудиться на износ, чтобы выжать из него все соки… Но со мной он просчитался! Никто и ничто не остановит меня на моем крестном пути в революцию…
Варвара вытирала слезы, обильно набегавшие на глаза, и понимала, что ничего ей не нужно, кроме возможности пойти по этому крестному пути рядом с Вячеславом и его товарищами.
— Варя, я чувствую, вы — наш человек, понимаете, что я имею в виду под словом наш? — Верховский проникновенно смотрел ей в глаза и нежно брал за руку. — В вас много той сосредоточенной силы воли, которая отличает настоящих борцов. Вы должны встать в наши ряды! Редкие женщины способны на это, но вы — способны, я знаю! Это такое счастье — отдать всего себя, всю свою жизнь на алтарь борьбы, это радостное сознание большой и светлой жертвы… Отриньте все низкое и приходите к нам, Варя!
Варвара порой задумывалась, как было бы хорошо уйти из дома совсем, навсегда и заниматься важным, серьезным делом, чувствуя рядом плечи единомышленников… Но когда она представляла, что придется убивать, убивать людей, пусть никчемных, пусть даже преступных, запятнавших свои руки кровью, ей становилось страшно — ведь тогда кровь будет и на ее руках, она тоже превратится в убийцу, пусть и ради справедливых, великих целей… Что-то в ее душе противилось такому пути.
Но уйти из дома было необходимо — после того, как отец женился на этой противной продажной кривляке Волгиной, родной дом стал для Варвары особенно ненавистным… Один вид Ольги Александровны в утренней кружевной кофточке, пившей в половине двенадцатого свой кофе в столовой, вызывал у Вари такое раздражение, что хотелось схватить кофейник и плеснуть коричневой гущей в наглую морду мачехи. То-то бы она завизжала!
Жадная, лживая баба, которая теперь всегда будет жить в их доме… Нет, Варя больше не могла оставаться с ней под одной крышей!
Когда Варвара вернулась домой в тот поздний осенний вечер и направилась в спальню отца, чтобы наконец решительно и всерьез поговорить с ним обо всем, она была внутренне готова, что после такого разговора придется уйти из дома и скорее всего уехать из города. Вячеслав даст ей рекомендательные письма к товарищам, Варвара уедет в Петербург и посвятит себя делу борьбы. Но сначала она выскажет отцу все, и он будет вынужден ее выслушать…
Мачеха должна была быть в театре, значит, удастся поговорить с отцом без язвительных замечаний Ольги Александровны, которая имела обыкновение вмешиваться в их разговоры.
В спальне отца горел свет, значит, он уже был дома и мусолил деньги, прежде чем припрятать их в своем дурацком несгораемом шкафчике.
Варвара без стука толкнула дверь и решительно вошла в комнату.
Отец в залитой кровью рубахе лежал на ковре у шкафа. Его устремленное вверх заострившееся лицо хранило обычное спокойное выражение. Варвара кинулась к нему и не сразу смогла понять, что отец мертв. Она почувствовала, как в ее груди что-то оборвалось…
Няня Саввишна, заметив из окна флигеля Варвару, подходившую к дому, вернулась в хозяйские покои и увидела, что девушка прошла в комнату Савелия Лукича.
Старушка, боявшаяся, как бы из разговора отца с дочерью не вышло беды, притаилась в коридоре в ожидании громких криков.
«Как бы Савелий Лукич не изувечил девку под горячую-то руку! Побуду тут, возле двери, а если уж заголосят, вбегу и на руках у хозяина повисну: „Батюшка, кормилец, только не бей ее, непутевую!“ Уж до такой беды дошло у них, смертоубийства бы не случилось!»
Но в комнате, куда вошла Варвара, было странно тихо. Саввишна, не в силах и дальше пребывать в неизвестности, заглянула в дверь. Варвара, сидевшая на ковре рядом с лежащим отцом, повернула к няне лицо, белое как полотно, и сказала странным хриплым шепотом:
— Саввишна, батюшку убили… Он — мертвый…
Подойдя поближе, няня взглянула через плечо Варвары на лежавшего Савелия Лукича. Его рубаха была обильно пропитана кровью, а взгляд остекленевших глаз, устремленных в потолок, ясно показывал — хозяина больше нет…
Рыдая и топоча тяжелыми ногами, Саввишна кинулась куда-то за помощью. Варвара продолжала сидеть рядом с мертвым отцом, чувствуя, как ледяная лапа сжимает ее сердце, горло, голову, не давая дышать, думать и даже кричать.
Внутренний холод так и не отпускал Варю с того самого вечера, когда она опустилась на ковер рядом с окровавленным мертвым Савелием Лукичом.
И только сейчас, в объятиях рыдающей няньки, вдыхая запах нафталина от ее черного платья, вынутого из сундука, Варя почувствовала, что тоже может наконец дать волю слезам.
Но ледяная лапа продолжала давить на нее, и болело сердце, и слова застревали в горле…
«Демьяновский вестник» несколько дней писал исключительно о гибели Ведерникова и его похоронах.
«Талантливый самородок, человек кристальной честности и большой доброты, чья жизнь была безвременно оборвана жестокой преступной рукой», Савелий Лукич выглядел в этих статьях кладезем всех добродетелей.
Предприимчивый Йогансон сфотографировал особняк Ведерниковых и отпечатал с этого снимка открытки, носившие название «Вид Соборной площади уездного города Демьянова». Открытки продавались во всех приволжских городах. Раскупали их охотно, все знали, что в изображенном на карточке доме произошло убийство миллионера Ведерникова.
Дмитрий сидел у своего письменного стола и рисовал на листе бумаги квадратики, составляя из них сложный узор. Расследование по делу об убийстве Ведерникова застопорилось. Мите казалось, что уже все возможное сделано, но продвинуться он не смог ни на шаг. Никаких доказательств, кроме косвенных и не слишком убедительных, говорящих о причастности к делу Верховского, не было.
«Да, мне неприятен этот революционный фанфарон, — думал Митя. — Но это не повод, чтобы объявить его убийцей».
Сложнее всего было вести допросы Варвары Ведерниковой. Она либо вообще не отвечала на вопросы следователя, либо односложно твердила — да, нет, да, нет, да…
С того дня, как, вернувшись домой, Варвара обнаружила окровавленное тело отца, она очень изменилась. Злые языки утверждали, что дочка Савелия Лукича совсем тронулась умом, и, похоже, не сильно грешили против истины. Варвара перестала общаться с подругами, избегала какого бы то ни было общества, почти не разговаривала с людьми, почти не ела, почти не спала…
Часами она могла сидеть, уставясь в одну точку, погруженная в какие-то свои, никому не ведомые мысли.
— Варвара Савельевна, я повторяю свой вопрос — не узнавал ли у вас Верховский, в какой из дней Савелия Лукича можно будет застать в доме одного? Варвара Савельевна, отвечайте! Верховский спрашивал вас об этом? — Дмитрию приходилось быть очень терпеливым, но это мало помогало.
— Нет, — шептала Варвара после того, как вопрос повторялся раза три, и снова надолго замолкала.
«Может быть, и вправду она помогла убийце, вольно или невольно? А теперь мучается от позднего раскаяния?» — думал Дмитрий.
Ему хотелось съездить в монастырь к дяде, попросить его совета, но лишний раз напоминать монаху, пребывающему в состоянии духовной благодати, о грешной мирской суете за стенами монастыря, о преступлениях, об убийцах было бы жестоко…
Дмитрий сам не заметил, как достал из дальнего ящика стола небольшую шкатулку, в которой хранились две очень дорогие для него вещи — мужской перстень с крупным солитером и золотой портсигар. Эти драгоценности были связаны с именем девушки, которую Митя давно и безуспешно пытался забыть. Он не доставал свою шкатулку уже несколько месяцев, усилием воли запрещая себе это делать. Но как только ему становилось трудно, подступали еще и тяжелые воспоминания, и рука сама тянулась к памятным золотым безделушкам, бередившим Митины раны.
Всего лишь два года назад он жил в Петербурге, у него была невеста, блестящее будущее, радужные надежды…
А теперь он, одинокий и никем не любимый, сидит в глухом уездном городишке, в старом нелепом доме, за потертой крышкой письменного стола и в сотый раз крутит в уме так и этак все, что ему известно об убийстве, которое не может раскрыть.
— Марта, зачем ты оставила меня? — глядя на прозрачный камень перстня, Митя заговорил вслух, обращаясь к женщине, жившей теперь в другой стране за океаном. — Если бы ты была рядом, мне было бы легче. Одно твое присутствие помогало бы мне. Мне плохо без тебя, плохо, плохо…
Дмитрий посидел, уткнувшись лицом в ладони, потом сложил свои ценности обратно в шкатулку и спрятал ее в ящик.
«Надо прекратить подобные штучки, — подумал он. — Это все нервы. Я так с ума сойду, если начну с Мартой разговаривать. Хорошо хоть, никто не слышал…»
Хлопнула дверь, и в комнату ворвался Петр в распахнутом пальто и без шапки.
— Митя, Митя, ты сидишь здесь и ничего не знаешь! Такая новость, такое событие!
— Какое событие? Нашелся свидетель убийства?
— Господи, ты помешался на своем следствии! Опубликован царский манифест. Говорят, текст манифеста подготовил граф Витте. Нам дарованы гражданские права, свободы и Дума, наделенная законодательными полномочиями. Ты понимаешь, что это значит? Россия пошла по конституционному пути! За политические преступления объявляется амнистия! Эх, с каким опозданием доходят сюда новости… Я представляю, что творится в столицах уже два дня! Это перевернет нашу жизнь! Прикажем послать за вином и закусками? Манифест нужно отметить! Или пойдем в ресторацию?
— Топтыгин, ты всегда прежде времени впадаешь в эйфорию! Можно сказать с уверенностью — от того, что провозглашено, до того, что выйдет на практике, — дистанция огромного размера. Или ты не знаешь нашей матушки России?
— Ты патологический пессимист! Ведь это — долгожданная свобода, Митя! Согласись хотя бы, что теперь революционная волна пойдет на спад.
— У нас все получается против логики, голубчик Петенька. Как бы теперь-то и не полыхнуло!
— Ну уж этого не может быть потому, что не может быть никогда! Помнишь, как у Чехова? Хватит бурчать, не порти мне настроение в такой день! Я приглашаю тебя в «Гран-Паризьен»! Кутить так кутить. Я думаю, там уже собралось все либерально настроенное общество и будет настоящий праздник. Не все же видят жизнь в таком мрачном свете, как ты! Хочу пообщаться с людьми, разделяющими мои убеждения!
Обед в «Гран-Паризьен» вылился в шумные застолья. Все собравшиеся друг друга хорошо знали и без конца ходили от стола к столу с бокалами в руках поздравлять знакомых и обмениваться впечатлениями и слухами.
Говорили, что на следующий день после опубликования манифеста в Петербурге прекратились все забастовки и начались стихийные торжества. Невский заполнили люди, которые обнимались, пели и плакали от радости. То же самое было и в Москве… Кто-то рассказывал, что на банкете либеральной общественности присутствующие подхватили на руки Милюкова и качали его, выражая всеобщее ликование…
Провинциальная либеральная общественность не хотела отстать от столичной. Лились тосты, речи и европеизированные вызывающе смелые спичи. Взмыленные половые таскали блюда с закусками и подносы с вином. Хозяин «Паризьена», городской голова Бычков, за счет заведения рассылал напитки по столикам почетных гостей.
— Знаешь, Петр, — уныло сказал Митя, ковыряя вилкой рыбное заливное, — теперь я, как никогда, уверен, что главные неприятности еще впереди.
— Дмитрий Степанович! Петр Сергеевич! — У стола появился уездный предводитель дворянства с бокалом шампанского. — Господа! Вы, как лучшие молодые представители образованного и широко мыслящего дворянства, не можете не ощущать…
Язык предводителя заплетался. Он сделал несколько попыток витиевато завершить свой тост, потом махнул рукой, вздохнул и тихо сказал:
— Выпьемте, господа, за нашу общую радость!
Друзья стоя чокнулись с предводителем, и он на нетвердых ногах отправился к следующему столу.
— Пожалуй, не стоит сегодня здесь засиживаться. Если мы перечокаемся с каждым из гостей, потом не доползем до дома. Либеральные идеи чужды винным излишествам, — прошептал Дмитрий на ухо другу.
— Господа! — к их столику уже подходил пристав Задорожный в парадном мундире. — Господин Колычев, господин Бурмин! Почту за честь в этот знаменательный день…
Выпив с приставом, друзья переглянулись, расплатились и направились к выходу. По дороге их перехватил прокурор Хомутовский, с которым тоже пришлось поднять по бокалу за дарованные государем свободы…
— Послушай, Дмитрий, а не пойти ли нам в театр? — Петра явно пьянило не только вино, но воздух свободы, дуновения которого долетели и до демьяновского захолустья. — Хочется праздничного завершения сегодняшнего дня…
— В театр? Что ж, изволь, но до начала вечернего спектакля еще почти два часа.
— Вот и чудно! Походим по театру, поговорим с кем-нибудь о последних событиях… Актеры — люди тонко чувствующие, с ними всегда интересно. Вдохнем запах кулис…
— Я понимаю, Топтыгин, ты теперь завзятый театрал, но заявиться в театр в неурочное время, всем там мешать — это неудобно. Под каким предлогом мы вдруг ворвемся в театр за два часа до спектакля?
— Ну допустим, у тебя возникли какие-нибудь вопросы в связи с делом по убийству. Может же такое быть? Мешать мы не будем, а просто, сославшись на благовидную причину, побродим за кулисами. Кстати, после смерти мужа Волгина возвращается на сцену, слышал? Чуть ли не собственную антрепризу организовать хочет, деньги теперь у нее есть.
— Ну ладно, Бог с тобой, пойдем поговорим с театральными… Вечно ты меня во что-нибудь втравишь!
В ранних осенних сумерках перед театром уже горели фонари. Здание театра было старым, деревянным, покрытым облупившейся розовой краской. На ступенях сидели два капельдинера в нитяных перчатках и сторож. Троица вела неспешную беседу, причем сторож еще успевал хворостиной отгонять свою козу от стены с афишами. Афиши клеили на мучной клейстер, козе они казались изысканным лакомством. Несмотря на все усилия сторожа, нижний край у афиш был уже оборван.
Увидев Колычева и Бурмина, сторож отвесил поклон.
— Что господам угодно? Спектакль еще не скоро…
— Кто из вашего начальства на месте? У нас к ним разговор.
— Господин антрепренер в театре. Желаете к нему пройти?
— Да, голубчик, проводи, — Дмитрий сунул сторожу пару монет «на чай». Капельдинеры проводили везунчика-сторожа завистливыми взглядами.
Внутреннее оформление театра резко контрастировало с его внешним фасадом. Большие зеркала, приличные, чисто выметенные ковровые дорожки, вишневая бархатная обивка лож, хрустальная люстра под потолком зала — все наводило на мысль, что местная труппа не бедствует.
— Антрепренер хитрец, — заметил Дмитрий. — Здание он арендует, вот и не хочет вкладываться в ремонт фасада. Кончится срок аренды, он скатает дорожки, снимет люстру, обложит соломой зеркала, и поминай как звали со всем его театральным великолепием. А фасад чужого здания с собой не унесешь…
В ожидании антрепренера Богомильского Колычев и Бурмин уселись в первом ряду партера и рассматривали сцену, на которой рабочие монтировали декорации.
Унылая пыльная коробка сцены на глазах превращалась в райский сад. Сначала были опущены задники с росписью, а потом рабочие принялись размещать необыкновенные растения и цветы, застывшие водопады, картонные скалы, покрытые плющом, перевитые зеленью гроздья фруктов из папье-маше, фиксируя все это великолепие в специальных креплениях.
— Приветствую вас, господа! Господин Колычев! Господин Бурмин! Чему обязан? О, я вижу, вас заинтересовало оформление сцены. Не правда ли, наши декорации производят впечатление? Когда установят свет, эффект будет просто потрясающим!
Маленький лысоватый антрепренер был похож на жизнерадостную дворнягу, брызжущую энергией.
— Пройдемте на сцену, господа! Оформление этого спектакля (а у нас сегодня «Сон в летнюю ночь») — наша гордость, господа. Да что там, такие декорации сделали бы честь и столичной сцене. У нас замечательный оформитель, хоть и сильно пьющий, но талант, талант! Когда трезв, просто творит чудеса. Вот извольте, нужно представить на сцене сказочный лес. Что сделал бы ремесленник? Натянул бы грубо раскрашенный задник и поставил на авансцене пару кустов, выпиленных из фанеры. А тут настоящие райские кущи! Цветущие ветви, водопады и все прочее. И заметьте, расположено и закреплено все самым прихотливым образом. Видите, видите? Атрибуты прочно крепятся в специальных зажимах. У нашего оформителя гостил племянник, студент Технического училища, он и подсказал идею. И даже изготовил чертежик такого зажима, мы потом в судоремонтных мастерских Ведерникова сделали заказ. Обратите внимание: прекрасные зажимы, пружины из стали, можно крепить предметы в любом положении. Покойный Савелий Лукич, как покровитель искусства, с нас много за заказ не взял, а выполнил на совесть.
Дмитрий взял один из зажимов в руки, покрутил, и вдруг лицо его приняло серьезное выражение.
— Господин Богомильский! В интересах следствия по известному делу не соблаговолите ли предоставить мне образец подобного зажима.
— Извольте, господин следователь. — Антрепренер поскучнел. — Все равно дополнительную партию заказывать придется. Актеры, сукины дети, растащили несколько штук, надо думать, в хозяйстве для чего-нибудь используют.
— Я должен изъять предмет официально в присутствии понятых. Он может оказаться уликой.
— Уликой? Бог знает что вы такое говорите, господин Колычев. Я ничего не понимаю. Должны изъять — изымайте, хотите официально — изымайте официально… Но какие улики могут быть в моем театре? Какое отношение декорации имеют к убийству? Изымайте хоть все, ваше право, я с властями никогда не спорю… Никакие зажимы от декораций не вернут мужа нашей Оленьке, даже если их делали в мастерских Ведерникова. Конечно, у следствия свои тайны, непосвященным недоступные. Изымайте все, что вам будет угодно, я не возражаю…
Как только Дмитрий и Петя вышли из театра, Бурмин напал на друга с упреками.
— Ну что ты такое выдумал? Богомильский был так рад нашему посещению, так искренне хвалился своими декорациями, водил нас по сцене, все показывал… А ты состроил чиновничью морду и стал оформлять протокол изъятия. Вот так представители власти и отталкивают от себя прогрессивно мыслящих людей! Я совсем не об этом думал, когда потащил тебя в театр. Сегодня такой день, мы могли их поздравить, завязать интересный разговор. Твое расследование было только предлогом для визита. А ты придумал какую-то ерунду и ухитрился все испортить! Зачем тебе этот дурацкий зажим? Я отказываюсь понимать…
— Топтыгин, помнишь бельгийскую двустволку марки «коккериль»? Ту, ведерниковскую? С места убийства…
— Ну, помню.
— Помнишь вмятины на дереве приклада?
— Ты хочешь сказать?..
— Да! Я почти уверен, что они оставлены лапами такого зажима. В шкафу Ведерникова никто не сидел, поджидая жертву! Совершенно очевидно. Ружье было закреплено в зажиме и направлено дулом туда, где будет грудь человека, открывающего шкаф.
— А как же оно само собой выстрелило?
— Там, внутри шкафа, неизвестно зачем набиты маленькие гвоздочки, я сразу обратил на них внимание. Если пустить по ним шнур или тугую резинку, прикрепленную к дверце, а другой конец завязать на взведенном курке, то тот, кто откроет шкаф, потянет резинкой за курок и получит выстрел в грудь… Я еще не знаю, как убийца смонтировал свое адское приспособление, но принцип мне ясен.
— Значит, резко распахнув дверь, чтобы добраться до своего сейфа в шкафу, Ведерников, не зная того, сдернул курок… Ну, Дмитрий, у тебя и голова! Но тогда определенно можно сказать — в деле замешан кто-то из домашних покойного. Ведь нужно же было время, чтобы смонтировать эту адскую машину. Неужели все-таки Варвара?
— Не торопись с выводами! Если это Варвара, с чего ей вдруг пришло в голову использовать театральный реквизит? И как бы она его раздобыла? Она так далека от театра. Думаю, она и не знает о существовании подобных зажимов для декораций.
Вернувшись домой, друзья застали у себя поджидавшего их Задорожного.
— Неужели пристав пришел к нам после «Гран-Паризьена» продолжить попойку? Какой, однако, энтузиазм вызвали в нем дарованные обществу конституционные свободы, — прошептал еле слышно Митя, пока они с Петром снимали пальто.
Но Тарас Григорьевич казался почти трезвым, только покрасневшие глаза выдавали недавнюю неумеренность в вине.
— Что случилось, Тарас Григорьевич? — спросил Митя. — Мы совсем недавно расстались.
— Интересный документ мной получен, господин следователь. Почел своим долгом ознакомить. Донесение от моего секретного агента, согласно которому у Верховского неоспоримое алиби в деле об убийстве Ведерникова. Оказывается, в вечер убийства имела место нелегальная сходка в доме рабочего кирпичного завода Огуреева, проживающего на Трифоновской улице. Из конспиративных соображений Огуреев сообщил околоточному, что отмечает именины старшей дочери. Но какие там именины! Собрались все местные социалисты, приехал к ним агитатор из Саратова, студент-агроном, шум подняли, распри начались. Эсдеки с эсерами поссорились, чуть до драки не дошло. Ссыльный Верховский весь вечер там просидел, выступал, спорил, кулаками махал и никуда практически не отлучался. Извольте ознакомиться, — Задорожный протянул Дмитрию листки с донесением. — Придется теперь этой публикой поднадзорной заняться. Однако, согласно этим сведениям, убийцей Верховский быть не может. Кроме политики, ничего ему не предъявишь. А вам, Дмитрий Степанович, он голову морочил своими показаниями, так как других социалистов впутать боялся. Чуть на каторгу за убийство не пошел, дурак! Хотя так оно было бы и проще, впаяли бы ему бессрочную каторгу, и нам забот меньше. Да только поступать приходится по закону. Жаль, если я спутал вам карты и ваша версия рухнула, но из чувства долга был обязан сообщить. Честь имею, господа!
Верховский сидел в камере без сна и раздумывал о своем положении. Как же по-дурацки все сложилось! Ведь он действительно хотел смерти Ведерникова и скорее всего пошел бы на это убийство… Но в таком случае он бы как следует подготовился, все бы продумал и мог бы рассчитывать на дивиденды — либо политические в виде славы бесстрашного бойца-террориста, либо материальные в виде денег из наследства миллионера, которые пошли бы на дело борьбы. Но кто-то подло опередил его…
Теперь у Верховского не будет ни славы, ни денег, а только наказание за чужое преступление. Удивительно, до чего же все глупо сложилось, ему не выпутаться и каторги не избежать… Судопроизводство по всей России несовершенное, а уж в такой дыре, как Демьянов, нельзя рассчитывать на квалифицированного следователя и опытного адвоката.
Колычев, молодой энергичный карьерист, кое-как сляпает дело, и суд, наверняка настроенный против политического ссыльного, не станет утруждать себя серьезным изучением доказательств. Каторга надвигалась неотвратимо… Впрочем, если уж все равно придется идти по этапу, так, может быть, попытаться сделать это с помпой?
Политическая слава еще не потеряна, если повести себя по-умному. Настоящий убийца наверняка пошел на преступление из корысти, он человек алчный, для него главное — деньги, он теперь затаится со своей добычей. А Вячеслав постарается придать процессу политическую окраску. Все равно, так и так его осудят, так пусть осудят как сознательного идейного борца, а не как жертву нелепого стечения обстоятельств.
Пусть каторга, истинного революционера пребывание на каторге только украшает, придает ему больше авторитета в глазах товарищей. С каторги можно и сбежать. Да, в конце концов, 1905 год на дворе, вот-вот полыхнет по всей России, самодержавие падет, и каторжане вернутся домой героями-победителями…
Может быть, это и лучше, чем гнить в ненавистном глухом городишке? Процесс будет уголовный, значит, открытый. Последнее слово обвиняемого напечатают во всех газетах. А в нелегальных газетах и листовках — подробные отчеты о суде над революционером, рассказы о его жизни, портреты, цитаты из его мужественных ответов, данных прокурору и судьям. Ох, Вячеслав сумеет выигрышно себя подать!
Что ж, пусть судебный следователь готовит дело к передаче в суд! Верховский пойдет даже на самооговор, но зато потом придаст делу политическую окраску! Что-что, а дивиденды в виде славы со смерти Ведерникова снять еще не поздно.
Наутро Колычев сравнил следы на ружье с лапками театрального зажима. Они совпали. Ружье явно побывало в аналогичном зажиме. Значит, убийца — кто-нибудь из театра. Дмитрий снова подумал о Райском.
Он перечитал записи показаний, данных приятелями актера, пьянствовавшими вместе с ним в тот вечер, и особенно внимательно — показания трагика Сулеева-Ларского.
Все они утверждали, что Жорж был с ними до конца пирушки. Однако вначале он очень быстро опьянел, буквально после второй рюмки, и так сильно, что стал падать с ног. Друзья решили, что Райский пьет натощак, видно, с утра не ел, с актерами это бывает.
Обладавший могучим сложением трагик Сулеев и заезжий купец из Астрахани, угощавший всю компанию, вынесли пьяненького Райского на воздух «освежиться», положили на скамью у «Гран-Паризьена» и вернулись в ресторацию продолжать веселье.
Холодный осенний ветерок сделал свое дело, Жорж быстро пришел в себя, минут через пятнадцать он вернулся в ресторанный зал и присоединился к друзьям. Хлопнули еще рюмашку-другую, и Райского снова повело…
Его опять вытащили на улицу, но через полчаса Жорж снова оклемался и опять вернулся к ресторанному столику. Теперь он уже продержался до самого конца, опьянение свалило его вместе с остальными гуляками, после чего швейцар погрузил компанию на двух извозчиков и отправил по домам. Астраханский купец, остановившийся в «Гран-Паризьене», добрался до номера при помощи того же швейцара и ресторанного полового. Жорж Райский, проживавший в более дешевой гостинице «Прибрежная» у пристани, был «загружен» во второй экипаж, причем пребывал актер в состоянии, мягко говоря, далеком от трезвого…
«Допустим, Жорж не был пьян, — размышлял Дмитрий, — он только изображал опьянение, это несложно для любого актера средней руки. Друзья вынесли его „освежиться“ и оставили на скамье в безлюдном месте, за кустами в проулке. Жорж знает, что в шкафу Ведерникова установлено охотничье ружье с взведенным курком и оно непременно выстрелит, как только Савелий Лукич потянет за дверцу.
Вероятно, задача Райского — разобрать сооружение в шкафу и унести театральный зажим прежде, чем кто-либо обнаружит убитого. И задачу эту поставил Райскому его соучастник, тут явно был задействован еще один человек…
Жорж отправляется к дому Ведерникова, ходьбы для мужчины от силы минут пять-семь — и он уже в саду особняка. Заглядывает в окно, видит, что Ведерников еще жив, и возвращается в ресторацию.
На клумбе под окном появляются первые следы.
За пятнадцать минут, о которых упомянул Сулеев-Ларский, да и другие участники пирушки, Жорж вполне мог успеть добежать до ведерниковского сада и обратно, тем более, что по часам время никто не засекал, а „пятнадцать минут“ для подвыпивших людей, сидевших за ресторанным столиком, на самом деле могут оказаться и двадцатью, и тридцатью минутами. В теплой компании время летит незаметно.
Райский возвращается к столу, продолжает выпивать со всеми. Но вскоре Жоржа снова „развозит“, он вынужден повторить свой трюк, чтобы еще раз подойти к окну Ведерникова.
Теперь Ведерников мертв, и можно продолжить осуществление плана. Райский открывает незапертое окно, влезает в дом, достает ружье и кидает его под кровать, вытаскивает из шкафа зажим и шнур. Стоп… У Ведерникова в руках должны были быть деньги, по утверждениям его служащих, не менее трех тысяч рублей, он собирался спрятать их в сейф. Деньги исчезли… Неужели Жорж соблазнился деньгами? А впрочем, почему нет? Что еще, кроме денежного интереса, могло вовлечь Райского в это преступление?
Итак, Жорж с деньгами и зажимом убегает из дома Ведерниковых, возвращается в ресторацию к своим приятелям, делая вид, что опять „оклемался“, и собутыльники потом совершенно искренне утверждают, что Райский весь вечер пил вместе с ними…»
Вернулся домой Дмитрий в глубокой задумчивости. Он рассеянно ел суп, приготовленный Василием к обеду, и невпопад отвечал на вопросы Бурмина.
— Митя, ты хоть понимаешь, что ты ешь? — спросил наконец Петр.
— Да, да!
— Что да, да? Что у тебя в тарелке, Дмитрий?
— Кажется, щи…
— Побойся Бога, это же рыбный суп! Митя, это уха! Ты не в себе, дружок. Васька, пока готовил, провонял весь дом рыбой, а ты даже не чувствуешь запаха. Очнись, Колычев!
— Отстань, Топтыгин! Я думаю о важных вещах…
— О каких же?
— Кажется, я понял, каким образом был убит Савелий Лукич. Если я не ошибаюсь, можно сделать три предположения. Во-первых, на ружье должны были остаться отпечатки Жоржа Райского, следует проверить пальчики актера. Во-вторых, у него был сообщник из домашних Ведерникова, кто хорошо знал уклад в доме и привычки хозяина. Именно этот человек и есть убийца, а Жорж только помогал заметать следы. Я уже догадываюсь, кто убийца, но боюсь признаться самому себе… В-третьих, нужно тщательно обыскать окрестности сада Ведерникова и ресторации «Гран-Паризьен». Я уверен, что мы найдем театральный зажим для крепления декораций, точно такой же, как изъяли в театре у Богомильского…
— Ну-ка, ну-ка, изложи подробнее!
— Пока это только мои умозаключения, но если они верны, то найдутся и улики.
И Дмитрий рассказал другу свою версию этого преступления.
— А убедительно, Митя! Завтра вместе обшарим всю округу в поисках зажима.
Театральный зажим, слегка тронутый ржавчиной от осенней сырости, нашелся в кустах на задворках ведерниковского сада. Гипотеза Колычева подтверждалась.
Колычев пригласил Жоржа Райского в свой служебный кабинет в здании судебных установлений. Райский пришел в новом пальто, в хорошо сшитом дорогом костюме и с модной тростью, резная ручка которой изображала спящую наяду.
— Эким вы сегодня франтом, господин Райский! — воскликнул Дмитрий.
— Да вот, изволите видеть, небольшое наследство получил, дальняя родственница скончалась, дама бездетная, в духовной отписала — поделить капитал между внучатыми племянниками. Каждому из наследников досталось немного, но все же… Я вот долги раздал и гардероб поправил. Что еще нужно артисту?
Колычеву показалось, что Райский произносит заученный текст. Видимо, ему уже не раз приходилось объяснять, откуда взялось новое пальто…
Задав еще несколько вопросов о том о сем, Колычев перешел к главному.
— Видите ли, господин Райский, я в настоящее время занимаюсь расследованием убийства Ведерникова…
— Ну об этом знает весь город!
— Расследование сложное, и я решился применить на практике некоторые новые научные методы, как, например, дактилоскопию.
— Это что же такое, позвольте узнать?
— Использование отпечатков пальцев. Все домашние Ведерникова, слуги, родственники и друзья любезно предоставили мне оттиски своих пальчиков, и только вас я как-то упустил из виду…
— Но я не родственник и не друг! Зачем это? Я не хочу! Я с Ведерниковым почти не знаком и никогда не бывал у него в доме. Кроме Ольги Александровны, я никого из их семьи не знаю. Вы не имеете права требовать от меня каких-то оттисков! Это беззаконие и произвол!
— Успокойтесь, успокойтесь, господин Райский! Выпейте воды, — Колычев указал на столик, где стоял графин и два чисто вымытых стакана. Райский схватил графин, расплескивая воду, наполнил стакан и жадно выпил.
— Итак, я не позволю творить произвол и проверять на мне какие-то ваши сомнительные псевдонаучные методы!
Колычев усмехнулся.
— Не буду вас больше задерживать, господин Райский. Ступайте домой, отдохните, а позже мы переговорим спокойно.
— Не о чем мне с вами разговаривать, господин ищейка!
Как только за Райским захлопнулась дверь, в кабинет следователя заглянул Бурмин.
— Ну что, удалось?
Дмитрий рассматривал на просвет стенки стакана, из которого пил Райский.
— Очень четкие пальчики! Дурачок Райский, не понимает, что мне подойдет любой предмет, за который он подержался рукой. Петя, будь другом, дойди до Задорожного и предупреди, чтобы за Райским проследили. Не кинулся бы сдуру в бега. А я пока отпечатками займусь.
Отпечатки на охотничьем ружье, найденном на месте убийства, оказались идентичными отпечаткам, оставленным Жоржем Райским на стакане. Сомнений у следователя Колычева больше не осталось. Поздним вечером он постучал в дверь дешевого гостиничного номера, в котором обитал Райский.
— Войдите!
Жорж, слегка подшофе, валялся на кровати с папиросой в зубах. На стене над ним висела пожелтевшая гравюра, представлявшая какой-то сложный апокалипсический сюжет.
— Опять вы? Господи, когда мне дадут жить спокойно?
— Господин Райский, давайте обойдемся без мелодекламации. Я мог бы прийти совершенно официально, с полицией, вас бы с позором протащили по городу, и завтра каждая рыночная торговка трепала бы ваше имя… Но я полагаю, что лучше мы с вами обо всем договоримся по-дружески, вы спокойно соберетесь и не менее спокойно вместе со мной уйдете из гостиницы. Не правда ли, достойное поведение поможет вам сохранить лицо?
— Что это значит? Что вы несете, господин следователь?
— Это значит, что я пришел арестовать вас за соучастие в убийстве купца Ведерникова и за присвоение крупной суммы денег, найденных вами в спальне убитого. Собирайтесь, Райский, или, как теперь, согласно вашим документам, придется вас именовать, Сивушкин Егор Федоров, ярославский мещанин. Дорогой я расскажу, как был убит Савелий Лукич и какую роль вы играли в этом деле. Если в чем ошибусь, можете меня поправить, Егор Федорович, но полагаю, мои рассуждения покажутся вам верными.
Райский понуро подошел к старому колченогому умывальнику и поплескал водой на лицо.
— Я готов, ведите, господин судебная ищейка!
— В данном случае на ваши оскорбления придется не реагировать — не вызывать же на дуэль арестованного мной за убийство ярославского мещанина. А со сборами не торопитесь. Советую вам взять смену белья, теплые вещи, в камере холодно, а сидеть вам придется долго, запас табака, мыло и прочее по необходимости. Навещать вас в тюрьме особо некому, передач не дождетесь, разве от какой-нибудь поклонницы вашего таланта. Но эти дамы имеют обыкновение присылать в тюрьму корзину цветов или коробку шоколада, а не вязаные носки и табак. Так что лучше позаботьтесь о себе сами, Сивушкин-Райский.
Верховский, которого несколько дней никто не беспокоил допросами, продумал линию своего поведения. О, как высокомерно, с каким достоинством он будет говорить с этим хлыщом-следователем! Он продемонстрирует ему полное моральное превосходство.
На память последующим постояльцам арестного дома Вячеслав нацарапал на стене камеры: «Безвинно пойду по этапу на каторгу. Смерть тиранам! Долой самодержавие! Узник Верховский». Подумав, Вячеслав добавил еще одну фразу: «Товарищи, передайте моей бедной матери, что ее сын сгниет в Сибири. Пусть поплачет обо мне».
С матерью он уже несколько лет не желал поддерживать никаких отношений, но в свете грядущей славы это не помешает. Трогательная любовь к старушке матери украшает облик героя. Пусть потомки знают, что суровому бойцу были не чужды и человеческие чувства.
В замке загремели ключи, и в камеру вошел надзиратель.
— Верховский, собирайся. С вещами.
— Почему с вещами?
Вячеслав почувствовал, как похолодело в груди, а ладони сделались противно влажными. С вещами? Значит, пришла пора вступить на крестный путь. Ну что ж, он не уронит себя в глазах палачей.
— Почему, почему… Свободен!
Свободен?! Вячеслав не почувствовал даже радости, было только одно ощущение — ему опять не повезло. Свободен. Значит, ни громкого судебного процесса, ни портретов в газетах, ни славы… Да что же это такое?
На следующий день судебный следователь Колычев с арестованным Райским-Сивушкиным, прокурором, приставом и еще несколькими официальными лицами стоял на пороге дома Ведерниковых.
— Ольга Александровна предупреждена, попросите ее выйти к нам, — сказал Дмитрий прислуге, открывшей дверь. Вскоре появилась хозяйка, в траурном платье, подчеркивающем мраморную белоснежность лица, и в черной кружевной наколке на пышных, красиво уложенных волосах.
— Госпожа Ведерникова, по подозрению в убийстве вашего мужа нами арестован некто Сивушкин, сценический псевдоним Райский, ваш коллега по театру и близкий знакомый. Он сознался в совершенном преступлении и сейчас на месте убийства покажет нам, как все произошло. А где Варвара Савельевна?
— Она недавно съехала из этого дома. У нее такой характер, что мы никак не могли ужиться под одной крышей. Вы же знаете, какая это грубая, дерзкая и злая девчонка.
Она со своей нянькой переехала к какой-то старухе, то ли родственнице, то ли знакомой…
— Ну что ж, ее присутствие не является необходимым. Разрешите нам пройти в спальню?
— Этой комнатой после трагедии никто не пользуется. Я приказала ее запереть на ключ.
— Прикажите открыть дверь, Ольга Александровна!
После долгих поисков ключ был найден, дверь в спальню Савелия Лукича открыли, и вся процессия, возглавляемая Колычевым и замыкаемая верным Петей Бурминым, неофициально помогавшим другу на всех этапах расследования, прошла в комнату. Там мало что изменилось со дня убийства, только налет пыли появился на мебели, исчез со стола хозяина портрет Ольги Александровны с дарственной надписью, да дверца опустевшего потайного сейфа была открыта настежь.
Взглянув на бурые пятна засохшей крови на ковре, Волгина вскрикнула и прижала к глазам кружевной платок.
— Мне невыносимо тяжело находиться здесь, — прошептала она. — Дмитрий Степанович, дорогой, позвольте мне уйти!
— Простите великодушно, прошу вас задержаться. Всего на несколько минут…
Райский торопливо, не глядя на хозяйку дома, объяснял, как подошел к окну, увидел, что хозяин еще жив, вернулся в ресторан к собутыльникам, потом снова прокрался в сад Ведерникова. Тот уже лежал на ковре у шкафа в залитой кровью рубахе. Рядом было рассыпано множество ассигнаций…
— Бес попутал, ведь такие деньжищи, а я кругом в долгах и костюм старый, перелицованный… Ну, собрал я их, деньги то есть, распихал по карманам, и все мне казалось, что сейчас покойник очнется, за руку схватит и закричит! Страху натерпелся, не приведи Бог. Потом вынул ружье из зажима, шнур с резинкой смотал. Двустволку под кровать кинул, выпрыгнул из окна обратно в сад, зажим зашвырнул подальше в кусты…
— Вы немилосердны! — простонала Ольга Александровна. — Заставлять меня слушать показания убийцы и еще раз переживать все это… Пощадите, пощадите меня! Я потеряла любимого человека, а теперь меня терзают над его пролитой кровью… Знал бы Савелий Лукич, как меня мучают!
По лицу актрисы катились крупные слезы. Но Дмитрий, вопреки своей обычной галантности, не обратил никакого внимания на мольбы дамы.
— Проникнув в дом, вы, Сивушкин, только лишь уничтожили некоторые следы преступления и ограбили покойного. А кто установил ружье в шкафу? Кто знал, что вечером Ведерников вернется с крупной суммой денег и захочет убрать их в сейф, для чего дернет за дверцу шкафа? Кто знал, что в этот момент никого из близких не окажется дома и никто не услышит выстрел? Кто оставил незапертым окно, чтобы вы, Сивушкин, смогли легко проникнуть в дом? Кому настолько выгодна была смерть Ведерникова?
— Ясное дело, кому! — Райский из-под опущенных бровей быстро взглянул на хозяйку дома. — Мадам Волгина наняла меня за пять тысяч рублей. Из которых пока заплатила только тысячу аванса…
— Что? Это наглая клевета! — Слезы Ольги Александровны мгновенно высохли. — Как вы смеете? После всего, что я для вас сделала? После того, как я годами содержала вас и оплачивала ваши долги? Убийца, вор, низкий человек! После того, как у вас рука поднялась обобрать покойного, пачкаясь его свежей кровью, вы еще смеете кого-то в чем-то обвинять? Выродок, лишенный всего святого! Бездарный, жалкий и завистливый актеришка!
— Вот как? А ведь три года со мной под одной крышей проживать изволили и редким самородком тогда величали, сударыня! Волгина меня наняла, господин следователь! И вина вся на ней, я только в подручных. Она миллионное наследство хапнула, театр свой в Москве открывать собралась, а мне ничтожную тысчонку скинула. Да еще теми деньгами, что я сам у Ведерникова взял, попрекает, мало ей, змее, денег досталось!
— Дмитрий Степанович! — Волгина кинулась к Мите. — Дорогой, вы же всегда были моим другом, вы ведь не верите этому ничтожному клеветнику?
— Госпожа Ведерникова! На орудии убийства сохранились ваши отпечатки. Версия, что вы за несколько дней до того осматривали ружье, неубедительна. Вы сами показали, что коллекцию ружей вашего мужа ежедневно тщательно вытирают. Все остальные отпечатки, включая отпечатки самого хозяина, были стерты. Остались только следы пальцев того, кто закрепил ружье, поставив ловушку для Савелия Лукича, то есть ваши, и того, кто потом вынул ружье из зажима, то есть Райского. Сожалею, но вынужден арестовать вас, мадам.
— Вы городите какую-то чушь! Отпечатки, следы пальцев! Я не слышала, чтобы подобную ерунду в судах расценивали бы как улику. У меня есть покровители, и очень высокие покровители! Вы еще пожалеете, что издевались над бедной вдовой. Я найду защиту и помощь!
— Оля, успокойся, наша карта бита, — тихо сказал Райский. — Покайся, ничего больше нам не осталось.
— Молчи, ничтожество, плебей! Я не нуждаюсь в твоих дурацких советах. Во всем виноват ты, ты! Из-за тебя все рухнуло…
И Ольга Александровна разразилась такой изысканной бранью, что присутствующие мужчины с удивлением вскинули на нее глаза.
Когда полицейские уводили Волгину, она была похожа на разъяренную фурию. Даже величественной жестокости леди Макбет, так виртуозно изображаемой на сцене, не нашлось у Волгиной в жизни, одна вульгарная злоба и ненависть ко всем вокруг.
— Эффектно, Дмитрий Степанович, эффектно вы ее разоблачили! — заявил удовлетворенный Хомутовский. — Ей-Богу, просто сцена из драмы.
— Что-то я, Викентий Полуэктович, разлюбил провинциальную драму. Тяжелое ощущение она оставляет…
На следующий день после ареста Волгиной Колычев отправился на дальнюю окраину города в Кукуевскую слободу, где, по слухам, проживала теперь Варвара Ведерникова. Няня Саввишна перебралась из хозяйского особняка в дом своей сестры и Варю забрала с собой, подальше от склок и скандалов мачехи.
Местные мальчишки, игравшие на улице в орлянку, показали следователю дом, где поселилась ведерниковская дочка.
Большая, добротная деревянная изба с просторным двором казалась ухоженной и заботливо обустроенной. Во всем чувствовался достаток и крепкая хозяйская рука.
Варвара в простом черном платье, поверх которого была накинута меховая кацавейка, и темном, по-деревенски повязанном платке, кормила во дворе кур.
— Цыпа, цыпа, цыпа, — монотонно повторяла она, разбрасывая вокруг себя пшено. Целая стая пеструшек, толкая друг друга, жадно клевала крупу.
— Здравствуйте, Варвара Савельевна! — Колычев вежливо прикоснулся к козырьку фуражки, глядя на девушку из-за низкого заборчика. Трудно было узнать в этой птичнице красивую, элегантную и заносчивую наследницу миллионера.
— Дмитрий Степанович? Здравствуйте, — Варвара заметно смутилась. Колычев заметил, что сонное оцепенение, сковывающее девушку со дня гибели отца, наконец отпустило Варвару.
— Вы к нам по делу, господин следователь? Проходите. Вон там калитка, я задвижку вам отопру.
Варя с трудом выбралась из кучи кур, возбужденных щедрым угощением. С крыльца дома уже спускалась Саввишна, заметившая гостя через окно.
— Батюшка, Дмитрий Степанович, неужто вы опять допрос с Вареньки снимать хотите? Пожалели бы вы девку, ей-Богу, только-только отходить она стала, только в ум вошла после батюшкиной-то смерти…
— Нет-нет, не волнуйтесь, я зашел просто поговорить.
— Вроде как в гости, проведать? Ну тогда милости просим, спасибо за заботу. Я сейчас самоварчик поставлю.
— Не беспокойтесь, пожалуйста!
Но Саввишна уже понеслась хлопотать.
— Убийца вашего отца арестована. Ваша мачеха, — Дмитрий не успел договорить. Варвара перебила его:
— Мне уже все известно. Об этом вчера говорил весь город. Ко мне без конца приходят люди с этой новостью, и у меня уже нет сил слушать…
Все-таки Варя осталась собой, от этого никуда не денешься.
— Я всегда знала, что она — настоящая змея, жаль, что отец не поверил мне и не понял этого.
— Собственно говоря, я пришел поговорить с вами не о Волгиной, а о вашем отце, вернее, о его деле. Простите, что берусь вам советовать, но дело вашего отца пропадет без хозяйской руки. Рухнет все, чему он отдал жизнь.
— Он отдал жизнь этой гадине Волгиной.
— Варя, вы же понимаете, о чем я говорю. Сколько людей потеряет работу — в мастерских, на заводе, на электростанции, на пароходах Ведерникова, в магазинах… Город так и останется без железной дороги… А как будут существовать без вашей помощи больница, гимназия, богадельня, в конце концов? Бедные старухи из богадельни начнут голодать. Возвращайтесь домой, Варя. Только вы сможете не допустить гибели фамильного дела Ведерниковых. Представляете, как было бы обидно вашему отцу, если бы он мог представить, что его дело пойдет прахом? Возвращайтесь домой, Варя!
— Я не смогу больше жить в том доме…
— Варя, ведь отец купил особняк и обустроил его для вас. Там столько связано с его памятью…
— Там все пропахло этой мерзкой тварью, ее отвратительными духами, ее раскаленными щипцами для волос, ее дурацкими пикулями…
— Варя, Варя! Не давайте ненависти разъедать вашу душу! Вспомните, вы же христианка. Может быть, эта ноша — дело Ведерниковых, не по силам вам, но ведь Бог не случайно послал вам такое испытание. Знаете, как говорят — Бог посылает нам тяжкий крест, но он посылает и силы, чтобы нести его.
— Вы так проповедуете, словно собрались монашествовать вместе со своим дядюшкой!
Дмитрий промолчал. Да, ничто не могло изменить характер наследницы Савелия Лукича! В конце концов Колычев все же добавил:
— Подумайте, Варя! Город захиреет, если в нем не будет сильных хозяев. Подумайте и возвращайтесь!
— Дмитрий Степанович, батюшка, прошу к столу! — Саввишна уже успела приготовить угощение и накрыть на стол. — Эх, жаль, ни сестры моей, ни племянницы, ни зятя нет дома — такой гость у нас, как бы они были рады! Как вам хоромы наши? Когда-то Савелий Лукич, упокой Господи его душу, строиться нам помог. Сестра моя вдовая была, да еще дите на руках, я тоже вдова, как бы мы без хозяина стройку осилили? Так бы и ютились в развалюхе. А Савелий-то Лукич мне тогда и леса дал, и кирпича, и всего… Помню, бывало, скажет: «Сходи, Саввишна, в скобяную лавку, пусть тебе там гвоздей дадут и еще чего надо из скобяного товару. Вот тебе записка к приказчику. Да сама тяжесть не тащи, не молоденькая, пусть мальчишка из лавки снесет». Вот какой хозяин-то у нас был…
Саввишна слегка всплакнула и продолжила:
— Я у Савелия Лукича в доме ведь на всем готовом жила, как у Христа за пазухой. И еда с хозяйского стола, и подарки богатые, и жалованье. Конечно, могла родне помочь деньгами, и дом отделать, и хозяйство завести… А теперь вот и нам с Варенькой местечко тут нашлось. Вы угощайтесь, угощайтесь, батюшка, — вот пирожки с картошкой, вот с рыбой, а эти — сладкие, с яблочком. Позвольте, наливочки вам подолью? Нам с Варей тут хорошо, спокойно. А то дома-то эта змея, прости Господи, актерка, совсем Варвару извела. Я все дивилась, что ни совести, ни жалости у бабы нет — так сироту тиранить. А теперь, когда все ее злодейство открылось, ясно, что извергиня — она во всем извергиня. Такого человека жизни лишила, змея!
— Няня, — сказала вдруг долго молчавшая Варвара. — Давай собирать вещи. Пора домой!
Когда Колычев возвращался из слободки, он столкнулся с толпой принарядившихся людей — депутация ведерниковских служащих шла к Варваре Савельевне просить молодую хозяйку взять дело отца в свои руки.
Через неделю на допросе в кабинете Колычева Волгина говорила:
— Вот вы молодой, образованный, думающий человек… Вы понимаете, как тяжело похоронить себя здесь, в глуши. Я блистала на московской сцене, купалась в славе… Публика, тонкая и с хорошим вкусом (во всяком случае, некоторые ее представители), готова была носить меня на руках. И вот ряд трагических случайностей заносит меня в этот дикий Демьянов. Труппа — сброд полупьяных бездарностей, не способных по достоинству оценить истинное дарование. Антрепренер — жулик и тиран, наживающийся на чужом таланте и навязывающий всем свои убогие художественные взгляды. И как невыносима была для меня жизнь с этим хамом, с этим разбогатевшим мужиком Ведерниковым, властным, жестоким, привыкшим всеми помыкать…
— Ольга Александровна, вас ведь никто не неволил выходить за него замуж!
— Голубчик, вы еще слишком молоды, чтобы понять меня. Да, я талантливая актриса, я делала сборы и могла себя содержать. Но что это была за жизнь? Вечные переезды, гостиницы с тараканами, ободранные провинциальные театры, наглые модистки, пытающиеся обобрать меня за свои кустарные, кое-как сшитые платья. И сколько я могла бы еще лицедействовать? Пять, десять лет… А потом? За гроши играть роли комических старух или бабушку главной героини? А на деньги Ведерникова я собиралась открыть собственный театр. Собственный! Не зависеть от дурака антрепренера и всех прочих дураков. Я бы сама могла ставить пьесы, а не только играть отведенные мне роли. Но старый скряга Ведерников никогда не дал бы мне денег на театр. Он лучше купил бы новую баржу, еще одну скобяную лавку или что-нибудь в этом роде… А что для него значило искусство? Мыльный пузырь. Он даже возражал, чтобы я продолжала хоть изредка появляться на сцене. Разбогатевший обыватель, в нем не было широты. Что он мог мне дать? Шубку, кольцо с брильянтом? При его доходах это крохи. А все деньги — в дело, в дело, в консервный завод, в мастерские, в магазины… Если и жертвовать, то не на театр, нет, на церковь, на монастырь, на богадельню для нищих старух. Мечтал отмолить свои грехи… Надеюсь, Бог зачтет ему его даяния. Дмитрий Степанович, в камере так холодно, пусть кто-нибудь передаст мне теплых вещей, хоть что-нибудь, хоть какой-нибудь рваный платок. Ко мне никто не приходит, все от меня отвернулись… Попросите, чтобы Варвара навестила меня и принесла передачу. Конечно, она сердится за отца, но по-христиански…
— Ольга Александровна, «сердится за отца» — выражение к данному случаю неподходящее. Человек не сердится за убийство родителей, он испытывает гораздо более сильные и сложные чувства к убийце.
— Можно подумать, она любила отца! Она всегда ненавидела его, теперь она свободна, богата и сама себе хозяйка. Без лицемерия она должна быть мне благодарна!
— Ольга Александровна, мне страшно вас слушать. На сегодня допрос завершен. Я распоряжусь, чтобы вам передали все необходимое.
Возвращаясь домой, Колычев проходил мимо Никольской церкви. Служба давно кончилась, но в церкви горел неясный свет и раздавались какие-то страшные, похожие на вой звуки. Дмитрий быстро перекрестился и вошел в храм. В пустой церкви на полу возле мраморной плиты с именем Савелия Ведерникова лежала Варвара и плакала. Колычев шагнул к ней, но кто-то тронул его за рукав. Это был старичок священник.
— Не мешайте ей, сын мой. Страдание и покаяние облегчают душу, ибо сказано: «Даждь ми, Господи, ум, да плачуся дел моих горько».
Петр с интересом наблюдал, как Митя складывает в плетеную корзинку разные разности: пуховую шаль, дорогое туалетное мыло, печенье в жестяной коробке, шоколад «Эйнем», гребень, полотенце…
— Это для кого же?
Дмитрий смутился.
— Да вот, Ольга Александровна просила, чтобы ей кто-нибудь принес передачу. А кто ей понесет?
— Митя, ты жалеешь убийцу? Или остаешься поклонником ее таланта?
— Немного жалею, погубила она себя. А передачу отнесу по-христиански, как она выразилась.
— Да, история, конечно, невероятная! Вот тебе «гений и злодейство»: на сцене блещет всеми гранями таланта, а в жизни — хладнокровная жестокость и самые пошлые рассуждения, чтобы оправдать себя хотя бы в собственных глазах. Знаешь, Дмитрий, я задумал криминальный роман на этот сюжет, назову просто, например, «Провинциальная драма».
— Ого, даже роман! Тебе недавно была противна мысль о скромных газетных статьях на эту тему.
— Вечно тебе нужно поддеть. Не каждый день становишься свидетелем подобных историй. Только не знаю, хватит ли таланта описать характеры — жизнь всегда сложнее того, что ляжет на бумагу.
Варвара Ведерникова, унаследовав состояние отца, довольно толково продолжила его дело. Забастовки декабря 1905 года, прокатившиеся по всей России, почти не коснулись ведерниковских предприятий. Варвара Савельевна смогла найти с рабочими общий язык. Никто не бастовал, все жалели молодую хозяйку, которую сами недавно просили возглавить фирму отца. Ей, сироте, и так нелегко, беспорядки начнутся — махнет на все рукой да и уйдет. А от дела Ведерниковых, почитай, весь город кормится…
Как и отец, Варвара Савельевна много денег тратила на нужды благотворительности — ее тщанием в Демьянове появилась городская библиотека, новый театр, реальное училище для мальчиков, приют с ремесленными классами для детей неимущих родителей. Договорившись с несколькими демьяновскими купцами, Ведерникова создала акционерное общество, профинансировавшее строительство железнодорожной ветки до города.
Внешне она очень изменилась — погасли глаза, пожелтели и обтянулись скулы, заострился нос. Улыбка очень редко появлялась на ее лице, но и слез она старалась не показывать посторонним. Одетая в простое черное платье, со старушечьим пучком, в который безжалостно подбирались ее красивые пышные волосы, Варвара казалась старше своих лет. Она ежедневно, как и отец при жизни, обходила свое сложное хозяйство — завод, мастерские, склады, лавки, стараясь проконтролировать каждую мелочь.
В огромном доме Ведерниковых, куда дочь покойного хозяина смогла вернуться после ареста мачехи, совсем перестали бывать люди — деловых просителей Варвара Савельевна принимала в конторе, а в гости к себе никого не звала. Только в двух комнатах старого особняка топили печи — в спальне хозяйки и в кабинете. Здесь Варвара и жила. Остальные комнаты — комната отца с засохшими пятнами крови на ковре, гостиная с белым роялем, парадная столовая с огромным столом, рассчитанным на множество гостей, танцевальный зал с наборным паркетом — стояли заброшенные и запертые на ключ…
Поддерживая связь с Верховским и его друзьями, Варвара Ведерникова помогала деньгами социалистам-революционерам, но, узнав, что на ее пожертвования был подготовлен террористический акт, повлекший жертвы, всякую помощь им прекратила и зачастила в церковь. Теперь Варвара, как когда-то отец, вставала в четыре утра, чтобы успеть отстоять раннюю заутреню, прежде чем начнется круговерть дел… Замуж она так и не вышла, слишком много сил и времени забирала отцовская фирма.
Дмитрий Колычев опубликовал несколько статей в научных журналах, где обосновывал важность использования дактилоскопии в расследовании преступлений. В России он был не единственным сторонником нового метода. В 1906 году циркуляром Главного тюремного управления было введено обязательное дактилоскопирование всех преступников, попадавших в тюрьмы, а с 1908 года дактилоскопические картотеки начали составлять в сыскных отделениях.
Ольга Александровна Волгина бесславно закончила свою жизнь на Сахалинской каторге в 1912 году.