Начальники будто нарочно такой указ сочинили, чтобы унижать одних и давать возможность почувствовать свою власть другим. А отец, зло хмыкая, говорил матери, мол, пусть знает, как молочко достается. Лена молоко очень любила. Но слова эти ее обидели. «Я отрабатываю свое проживание», – беззвучно шептали ее губы. И при этом бледнело лицо и вытягивалась в напряженную струну и без того тощая фигурка.

Бабушка все понимала и просила ее не спешить осуждать людей, правильно истолковывать, прояснять. А что ей, слабенькой здоровьем, еще оставалось делать, как ни успокаивать, чтобы не ляпнула где-нибудь что-либо по глупости, по наивности да не навлекла беды на их семью… Бабушку она жалела и все приговаривала: «Не плачь, вырасту, выучусь, к себе тебя заберу». Не дождалась, бедная…

Дома и в школе ее вроде бы учили тому, что совпадает с ее сердцем, а в жизни она видела другое, поэтому ничего лучшего не могла придумать, как отгораживаться от реальной жизни, потому что попытки выступить против кого-то и чего-то всегда заканчивались плачевно.

Она молчала, но все равно испытывала стыд, будто врала. И тогда день уже не радовал, и дела не ладились, все летело вверх тормашками, путалось, смешивалось. И ехала ли она на возу с сеном по расхлябанной дороге, повисала ли на веревке, закрепляющей комель (бревно с насечками по концам для веревки, оно прижимало сено, чтобы его не растрясло по дороге), а сама все думала, думала. Лошадь маленькая, а вон какой воз везет… и она сумеет, всё вынесет, всего добьется…

Как-то жаловалась: «Взрослые сами запутывают свою жизнь, а потом говорят «се ля ви», оправдывая свою несдержанность или неспособность противостоять соблазнам. И детям жизнь портят. Они наворочают черте чего, а нам разгребай. От нас требуют честности, а сами юлят, изворачиваются. Плохие люди затягивают в свои сети хороших, но слабых, ставят их в безвыходное положение. Порядочным можно остаться, если только ты носа не высовываешь дальше своего огорода. А если захочешь добиться большего – ныряй в общий котел». Порой мне кажется, что она в душе так и осталась той наивной девчонкой, не желающей прыгать в котел и отстаивающей свое право на полную независимость.

Никогда не хотелось ей быть как все ни во мнении, если оно не совпадало с ее собственным, ни даже в таких мелочах, как одежда. Только она еще в первый год своего появления в деревне уяснила, что если одежда не нравится, ее все равно придется носить, и если с чем не согласна, обязана будет молчать. «Жизнь заставляла внешне смиряться. А что в душе? Какое кому дело до души, до того, что по-прежнему болезненная память частенько по утрам глумливо откликается голосом гадкой воспитательницы, и шпыняет, шпыняет, пугая и надолго выбивая из равновесия; и что это темно-синее платье точь-в-точь детдомовское, и ее тошнит от него; и что по некоему молчаливому уговору она обязана никогда не заговаривать о… Да ладно, «замнем для ясности». Конечно, достаточно одним глазком заглянуть в ее душу, чтобы убедиться, что она не капризна, не своенравна, просто слишком чувствительна. И я уговаривала: «Не ищи одиночества. Прикладывай усилия, чтобы не остаться одной».

…У каждого ребенка рано или поздно разрушается идеальное представление о родителях или о других любимых людях. Это всегда страшно тяжело, но, наверное, неизбежно. Сложность заключается в том, что у ребенка даже мелкие разочарования оставляют слишком глубокие раны, которые, запрятавшись глубоко-глубоко, кровоточат всю жизнь. Что уж говорить о чужих людях, которых пытаешься полюбить и простить. А если оказывается, что они не чужие… это еще большая трагедия. Лучше бы сразу, наотмашь, если фантазии не хватило придумать интересную байку, похожую на правду… Мы же в детдоме придумывали и верили.

Наверное, можно простить отца и мать, если они оставили тебя большой, а в детстве растили… Трудно полюбить, если узнала их слишком поздно, когда раннее, беззащитное детство прошло без них. Хотя если любят, наверное, можно. Но это если любят… А может, они все-таки чужие?»


…Страхи ее теперь были более осознанные, а потому контролируемые. Раз шла из магазина через речку и напросилась к подружке покататься на лодке. (Очередь за хлебом была небольшая, и она могла позволить себе маленькое получасовое приключение, не опасаясь взбучки от матери.) Но когда очутилась на середине реки, темные, почти черные волны испугали ее. Ей показалось, что они готовы затянуть ее в глубину. Природа перестала радовать. Она уже не разглядывала золотой лес на берегу, не изучала излучины, проемы. Ветер стал резким и холодным, леденил спину. Она с опаской поглядывала на высокие волны и стремительно закручивающиеся струи и ждала, когда же наконец они причалят. «Небо и вода – не мои стихии. Мне нужна твердая почва под ногами», – решила она. Позже сшила себе из подручного материала спасательный пояс. За десять минут, которые давались ей на то, чтобы помыться на речке после работы в поле или огороде, плавать не научишься. Потом, прежде чем на что-то соглашаться, продумывала «детали», осторожничала.

…Дождь она любила с грозой. А «сухие» грозы ей были неприятны, она чувствовала в них что-то мистическое, непонятное, они – как не свершившееся чудо.

…Часто, очень часто случалось с ней такое: отправляется куда-нибудь, но уже знает, что напрасно идет, без пользы. С раннего детства такую особенность за собой замечала. А еще обращала внимание на то, что первая ее мысль всегда была верной, а все остальные ошибочны. И нечего было изощряться. Странное чувство спокойного знания и понимания предстоящих событий у нее само собой возникало. Знаки-подсказки приходили во сне, случались в виде спазмов в сердце, тяжелой головной боли или являлись будто бы чужой внезапной мыслью. Плохое всегда предчувствовала. Но она пугалась своим догадкам, сама, видно, в них не очень веря. В ней постоянно тлела слабая тревога и неуверенность. А откуда быть уверенности? Со мной-то всегда рядом родная бабушка или мама были.

А простые вещи Лена часто не понимала. Ей первое время не приходило в голову, что при свидетелях не стоит говорить человеку открыто, прямо в лицо о недостатках его поведения – лучше потом, один на один или вообще помалкивать – и вокруг нее замыкался невидимый круг обидчивого молчания. Как-то пожаловалась: «Наблюдала, как компания мальчишек беспрекословно подчинялась одному хулиганистому переростку, выполняла его грубые неприятные приказания. Делать гадости только ради того, чтобы тебя заметили? Рисковать не от храбрости, а по глупости? Покоряться человеку, которого ненавидишь? Не понимаю причину такого повиновения. Я презираю этих несамостоятельных ребят. Вырасту и никогда никому не позволю иметь над собой власть. Хватит с меня тирании взрослых в детстве… И эти же мальчишки, попав в компанию младших ребят, бессовестно хвалятся своими подвигами в гадких делах. Хвастаются пороками, грязью, подлостью по отношению к товарищам, неуважением к девочкам. Почему им интересно представляться плохими? Почему нравится хвалиться своей глупостью? Неужели этому можно радоваться? Я не хочу с ними дружить». «И правильно, – успокаивала я ее, – это далеко не лучшая часть наших мальчишек. И их не очень много». Не сразу она поняла, что пацаны врут, сочиняют себе подвиги, чтобы показать себя более смелыми и хитрыми.

«Сочинять можно интересно, красиво, а они…» – возражала Лена. «Чтобы сочинять увлекательно, нужно шевелить мозгами. К тому же их цель – запугать младших или хотя бы приподнять себя в их глазах», – объясняла я. «Уважать за непорядочность?» – не верила она. «Так ведь мальчишки…» – уточняла я. «Мальчишки имеют право быть плохими? Они же просто трусы! Почему ты пытаешься их оправдывать? Пусть хоть кто-нибудь из них посмеет сказать обо мне или о ком-то из моих друзей неправду! Я не успокоюсь, пока не поставлю обидчика на место. Я просто отлуплю его, если он не поймет моих слов», – горячилась Лена. Она не обманывала. Эта девчонка с отважным любящим сердцем на самом деле не боялась мальчишек. В душе она была «гордым, юным рыцарем без страха и упрека», как любили выражаться мои подружки.

Лена всегда выступала на стороне слабого. Когда некоторые мальчишки примыкали к сильным дружкам, ее это ужасно злило: «Мальчишки могут заявить о себе только сбившись в стаю?» С такими, которые теряют индивидуальность, она не дружила. «Что может быть глупее бить более слабого, чтобы понравиться девочке?» – возмущалась она. А еще ей не нравилось, когда ребята стремились победить «противника» исподтишка, обманом. Она утверждала, что хитрость необходима только с настоящим врагом, а со своими она непозволительна. Чудачка!

Как-то я удерживала ее от сумасбродного выражения чувств, а она рассердилась: «Не тормози меня, радость не приходит по расписанию. Сейчас мне весело, и я с ума схожу от счастья, на головах хожу!» «Когда ты в общественном месте, веселись только внутри себя. Может кому-то в эту минуту не очень-то сладко», – возразила я. Она задумалась. А скажи я ей, что так вести себя неприлично, еще не известно, как она отреагировала бы.

Громкий разговор Риты с Аней на некоторое время опять отвлек Инну, но, выслушав их, она продолжила копаться в антикварных развалинах прежних милых добродетелей детства…

…Маленькой она любила тревожащий и будоражащий запах полыни. Смешно объясняла, будто он горький, но интересный, как смелая жизнь. Любила, как пахнет влажная, теплая весенняя земля-матушка. Мол, в ней запах жизни и ожидание счастья. Странно говорила. Но мне нравилось. Я тоже вдыхала, хотела почувствовать, понять. Еще она знала запах снега, а я не могла его уловить. Босиком любила ходить, чтобы землю чувствовать. Относилась к земле с какой-то странной нежностью, благоговением. Откуда это в ней, она и сама не знала.

…Многое со временем и у Лены утратилось. Но кое-что закрепилось цепко, навечно. И это, так называемое «кое-что», отфильтрованное душой, оказалось самым главным, самым важным не только для нее – ребенка, но и много позже для ее взрослой жизни. Те случаи из детских лет закладывали основу всей ее будущей жизни и всех ее чувств, которые потом обрастали знаниями, пониманием, умением.

А пока все в ней было на уровне первых ярких, чистых и, к сожалению, чаще всего грустных чувств. И как можно такой странной быть счастливой, если она, даже найдя деньги, не могла искренне радоваться, понимая, что они чужие, что их кто-то потерял и теперь горюет. И все же было в ней главное – желание солнечного восприятия маленького (пока маленького) мира, поиск тепла, красоты и радости. Она тянулась к доброте, собирала ее по крохам, воспринимала всем существом, впитывала каждой клеточкой еще не уверенной, полностью не осознающей себя души. И одаривала ею других… не всегда заслуживающих.

Маленькой ей хотелось покоя, тишины, надежности, и она долго принимала это за истинную суть своей души. Но внутренний зов, окрепнув, позвал ее по пути активных поисков яркой радости. Но грустное детство все еще боролось в ней с напирающими бурными эмоциями подступающей юности, заставляя задумываться о прошлом, а не о будущем. Она еще долго освобождалась от избытка энергии длительными размышлениями, хотя уже достаточно отчетливо чувствовала, что мир закрытого детства хоть и не рушится, но уже прячется в глубокие кладовые памяти. «Щадящий период невинного восприятия проходил, и наступало время напряженной готовности к настоящему познанию человеческого мира», от которого она так долго старательно отгораживалась.

И все же она очень медленно пробуждалась от летаргического сна, от всего передуманного, не по годам умного, слишком серьезного, неестественного в ней, причиной которому было ее раннее одиночество. Она еще не знала, что люди с сильными, нежными ощущениями, одухотворенные мечтатели (к которым она принадлежала) и поэты живут более полной жизнью, и подавляла в себе это странное сумасбродство чувств, нахлынувших на нее будто ниоткуда. Будто с небес. И мне казалось, что я знаю ее лучше, чем она знает и понимает сама себя.

…Потом, когда заканчивался учебный год, Лена снова торчала за забором, как прикованная цепью собака. Это я с восторгом бросалась в лето, где были друзья, лес, река, свобода!


А в шестом классе Лена вдруг странно изменилась. Была безмятежная, нежная, ранимая душа – и вдруг проявилась дикарская, невоздержанная. Она сделалась не в меру решительной, острой на язык. Спорила напористо, высокомерно, ехидно. Будто прорвалась плотина, и вся разнообразная накопленная годами энергия выплескивалась наружу. Неудержимая – таким словом я могла бы охарактеризовать тот ее период взросления. И я уже не боялась, что со своей трогательной чистотой и наивностью она не сможет существовать в этом не всегда справедливом мире.

…И вдруг помимо колкостей ей захотелось осторожно попытаться говорить пошлости и непристойности, про любовников и про все такое прочее, не особенно вникая в смысл, не понимая, просто на уровне интуиции осознавая в них что-то запретное. Произошло это у колодца, того, что рядом с клубом. Так сказать, принародно. У нее это получилось виртуозно, с какой-то мальчишеской лихостью. Но гогочущий смех слушателей шокировал ее, ей сделалось гадко. Шуткой она попыталась откреститься от только что произнесенного. Увидела соседку, втайне довольную ее поведением – та даже кривую злорадную улыбочку скрыть не успела. И добрая соседка бросила на нее косой, подозрительный взгляд. А тут еще старшеклассник, которому она нравилась, как-то особенно грустно сказал: «Метишь в теоретики разврата? Не твое это». Она залилась краской и больше «не упражнялась» в пошлости. Долго после этого инцидента я не могла к ней подступиться. Она презирала себя, изничтожала…. Что поделаешь. Мы познаем себя через стыд, через преодоление в нас дурного… Много позже говорила с болью: «Почему я так долго и мучительно взрослею?.. Я же всегда хочу как лучше…»


А раз смотрю: бежит по прилеску сломя голову, врывается на поляну и кричит от радости и восторга, подняв кверху руки: «Ура! Три дня свободы!! И у нее такое прекрасное лицо! И закружилась, закружилась… А сама такая тощая, нескладная… и такая нелепо счастливая. Я чувствую легкий укол сожаления: со мной такого не бывает. Мне почему-то тошно и жалко себя… Мне бы догнать, спросить куда намылилась, а я убегаю, на ходу обламывая ветки молодых кустов орешника… Зато у меня есть бархатное платье потрясающего малинового цвета. Ленка с ума сходит по нему. Ей нравится все яркое, сочное, праздничное. Наверное, всегда очень нравится то, чего нет.

…Как-то сказала мне грустно: «Я тупею от этой ежедневной, монотонной сельской жизни. Если бы не школа, мозгами сдвинулась бы. У мамы и бабушки нет времени, чтобы «соблюсти в себе человека». Как заведенные: работа, хозяйство, заботы всякие. Некогда задуматься о себе. Они никогда не отдыхают на природе, не развлекаются. У них нет времени думать о чем-то другом, помимо хозяйства. Они вынуждены жить как животные, в вечной погоне за пропитанием. И при этом утрачивают теплоту взаимоотношений – удручающий недостаток, которой ведет к ощущению исчезновения полноты чувств к тем, кого любят. Они, как машины. Их жизнь похожа на обработку участка земли, не дающего прибыль, на уборку бесконечных авгиевых конюшен. Как в условиях катастрофической нехватки времени стремиться к вершинам духа и творчества?

Отчим, стараясь убежать от забот, от семьи, позволяет себе расслабляться на стороне. И я, беря на себя часть мужской работы, сама того не желая, помогаю ему в этом. Только женщинам в семье от этого не легче. Я еще не знаю, какая жизнь пришлась бы мне впору, но не хочу в будущем для себя чего-то подобного. Я привыкла и даже люблю «вкалывать», но хочу радоваться не только хорошо выполненной работе».

«Все ясно: она мечтает уехать в город. Недобровольное приспособление к нежеланным обстоятельствам требует неимоверных усилий. По себе знаю. Так вот почему она учится отлично, – поняла я. Взрослым часто приходится скрывать в душе тяжесть, которой хотели бы поделиться. Но у Лены есть я. И никогда после откровений мы не испытываем ни малейшего чувства неудобства, ни ощущения неполноценности».

…Лена стала такой разной, особенной, замечательной, точно смесь нескольких уникальных личностей. То как дикий мустанг носилась, выполняя какое-нибудь поручение бабушки, то, выгоняя скотину на выпас, как легконогая козочка, скакала по дорогам и канавам, наслаждаясь полной временной свободой и напевая что-то восхитительно нежное, придуманное на бегу. И вдруг совершала головокружительные прыжки с высокого берега в реку или кубарем скатывалась по крутому откосу на самое дно оврага. Ни минуты на месте не могла усидеть. Ела обычно очень быстро, глотая пищу, чуть ли не на ходу. Время для общения экономила, минуты выгадывала. Стала верной сообщницей тех моих подростковых проказ, которые укладывались в ее строго регламентированное время. Приобретенная осторожность не мешала ей «ходить на головах» в школе и верховодить в классе. Просто она делала то же самое, что и мальчишки, только с умом. О чем ни разу не пожалела. Такой она мне нравилась… А как-то сказала смущенно и радостно: «Я в восемь лет была меньше ребенком, чем в тринадцать».

А участвовать в набегах на чужие сады и огороды категорически отказывалась. «Мне было бы неприятно, если бы кто-то отряс мою любимую яблоньку или вытоптал грядки, на которых мы с бабушкой целое лето «пахали», – говорила она, упрямо отвернув от меня свое раздраженное лицо. – Я сразу представляю, как чужая бабушка, увидев безобразие в саду, охнет, опустится на ступеньку крылечка, уронит свои тяжелые руки на колени – и так ей будет горько и обидно». Она всегда чужие беды примеряла на себя и жалела людей. Может, поэтому никаких ее серьезных проказ моя память не сохранила. В ней не было обычной детской бесшабашности, безоглядности, легкости. Она не умела мстить, ненавидеть. Могла только сочувствовать или не любить.

Мне казалось, что она малость отмякла душой, и все грустное в ней ушло, или она навсегда похоронила его в себе глубоко-глубоко и наконец-то стала сама собой. Оказалось, не совсем ушло… Долго еще она смотрела на чужой праздник жизни; своего не ждала. И хотя дух и сознание ее разносились все дальше и шире, детство пробивалось из глубин ее души и заставляло страдать, тем более что поводов тому в ее семье было предостаточно… И все равно улыбалась. Говорила: «Глупо открыто дуться. Не стоит давать лишний повод позабавиться или поиздеваться на мой счет, если кому-то придет такая охота. Уступая мудрому соображению, разумнее не нарываться». А передо мной ей не надо было притворяться.

А как она в редкие минуты свободы была благодарна чуду жизни, как радовалась солнцу, дождю, хрустальному воздуху, как наслаждалась брызгами воды! Я чувствовала ее тесный контакт с природой, которая помогала ей раскрепоститься. Ее душа в эти моменты открывалась миру, и она была такая нежная, ласковая и такая счастливая! Ей хотелось радостно жить, искренне восхитительно мечтать. Она, сама того не замечая, говорила в рифму что-то нежно-восторженное, прелестное, и я в эти минуты не позволяла себе ее прерывать. А дома постоянное подчинение выливалось у нее в грустно-горестное осознание себя ночью, на бумаге. И в нем она не терпела постороннего вмешательства.

…Помню день рождения Лены. В школе ее все поздравляли, за уши драли. Хохоту было! Шла она домой не спеша, опьяненная радостью, восхищенная прекрасной погодой, дышала всей грудью, песню какую-то напевала. И я радовалась за нее. Вдруг остановилась и говорит мне, что хоть раз в году имеет полное право никуда не торопиться. А тут ее бабушка из-за плетня кричит, руками машет, домой зовет. В голосе Лены слезы: «У меня же праздник…». Бабушка просит: «Коровушка отелилась, теленочек замерзает в сарае. Сегодня, как нарочно, минус десять. Помоги, детка, одной мне его в хату не затащить». Глянула Лена на меня грустно и молча пошла домой.

…Ленин восторженный образ поселился в моей памяти и уже не позволял находиться там тому другому: грустному, безнадежно-тоскливому. Но я знала, что за всей этой смелостью, уверенностью, бесшабашной бравадой или внешним спокойствием все равно скрывались сомнения и неуверенность и что все равно она часто замыкалась, отрезая себя от внешнего мира, казавшегося ей очень неправильным.


…Один раз иду я в магазин. Гляжу, Лена стоит с бабушкой в своем дворе за плетнем с истерзанным, заплаканным лицом. Та выговаривает ей за что-то насчет отца и, повторяя свои наставления, приглаживает на ее затылке разлохмаченные патлы. А она, терпеливо и уважительно слушает, не поднимая глаз, смущенно бормочет что-то невразумительное, и фартук, который она теребит в руках, темнеет от слез. Я так и застыла от удивления. Такая ершистая и вдруг… За что ей бабушка пеняла? Чему же я стала немой свидетельницей?.. Осторожно, чтобы не выдать себя и не выглядеть в глазах Лены идиоткой, я отошла от плетня… Умела бабушка подбирать ключик к ее поведению и настроению. Мать к ней боялась прикоснуться. Между ними всегда стояла стена непонимания. Отец вообще ее игнорировал.

Как-то открылась: «Глаза у бабушки к вечеру в темных провалах, взгляд тяжелый, стылый. Видно, сильно болеет, но молчит, терпит, поблажек ни в чем не просит, сама справляется. Нет, чтобы вытребовать. Мать – дочь ее – за своей работой совсем махнула на нее рукой. («Свои проблемы еле успевает разгребать. Вся во власти нервов». Так моя бабушка говорила.) Вот и помогаю ей во всем, не отлыниваю, угадываю каждое ее намерение и бегу выполнять. Ведь она каждый божий день в пять часов поднимается корову доить, а я дрыхну до семи. Я бы тоже вставала ни свет ни заря, да на уроке боюсь заснуть. Стыда ведь не оберешься. Перебарывать сон под монотонный голос учительницы очень трудно, получается только, когда вожусь по хозяйству… Жалею я бабушку, потому и слушаюсь.

Вот обедаем мы раз с братом и сестрами, суп молочный едим. Высунули изо рта макаронины, представляемся курящими. И такие мы довольные собой! «Не играйте едой. Грех. Так и разбирает вас за столом!» – возмутилась бабушка. Я не обиделась. Сама знала, что такое голод, и слышала, как бабушка горбатилась за кусок хлеба. Но и подурачиться хотелось. Дети ведь еще»…

И ведь до сих пор хранит бабушкин ситцевый, белый головной платок с голубой каймой. Старенький такой, линялый…

А у меня «лекции» моей бабушки в одно ухо влетали, в другое вылетали, ничего не проясняли. Я умела подыграть, чтобы она отстала. Цель достигнута, я довольна. Чего еще надо? С матерью я считала за благо понуро отмалчиваться. Она и врезать могла. А это тебе не фунт изюму. Мне за глаза ее нотаций хватало.

…А как-то увидела Лену рядом с обидчиком. Взвилась она не на шутку. Кровь бросилась ей в лицо. На мгновение глаза зло сверкнули. В ее тихом яростном голосе было столько сдержанной силы, что он ушел. Побежал, опасливо оглядываясь. Не пустилась она за ним вдогонку, только презрительно фыркнула. Мальчишка не отличался особым умом, а тут сообразил, что в такой момент с ней лучше не связываться, иначе ему несдобровать. И я поняла, что защищая себя или кого-то другого, ей дорогого, она могла и ударить.

Потом она на самом деле научилась защищать подружек. Городской задохлик, милая мордашка, ясный, открытый, простодушный взгляд создавали впечатление слабости и безволия. От нее не ожидали получить сдачи. Вот тут-то и крылась заковыка: ловились чужие мальчишки на ее бесхитростность и якобы незащищенность. Подобный обманный маневр для мальчишек – ее коронный номер, но не преднамеренный.

Она не визжала, как многие девчонки. Действовала молча, спокойно, не опускалась до оскорблений и унижений. Не терпела улюлюканья. Из ее цепких жилистых рук вырваться было невозможно. (Не могла она себе позволить быть посмешищем.) Как в тиски брала запястья нападавшего и жестко спокойно смотрела в упор… Она никогда не плакала от боли.

Это быстро подняло ее на вершину подростковой иерархии. Лично меня удивляла не сила – тут все ясно: ежедневные тренировки если не с топором, то с лопатой или с десятками ведер с водой, с цементным раствором творили свое надежное дело, укрепляли здоровье,– а ее недетское бесстрашие и стойкость. А вот от обиды могла расплакаться… и очень даже легко.

(Инна чуть не расхохоталась вслух, вспомнив вдруг выпученные от изумления и страха глаза подвыпившего назойливого молодого человека, попытавшегося в порыве неукротимого вожделения позволить себе на ходу слегка приобнять Лену за плечи. А она спокойным движением отвела игривую руку и резким толчком препроводила нахала к стене выставочного зала, в который мы направляли свои стопы, притом так, что тот влип в нее, как приклеился. Мутные глаза его зло полыхнули. Но Лена еще крепче притиснула его и, мгновенно подложив ладони под нижнюю челюсть, крепко прижала его голову к шершавой поверхности фигурной панели и… медленно демонстративно подняла колено для удара.

Наверное, любвеобильный ловелас-неудачник сумел оценить железные тиски нежных ручек моей подруги. Он быстро протрезвел и, поняв с кем имеет дело, как бы шутя поднял руки кверху, демонстрируя свое поражение. А я испугалась, что выцарапает Лена зенки обидчику, и не была готова соответствовать «торжественности момента». Пронесло. Не слышала я, что Лена шепнула молодому человеку на прощание, но через стеклянную входную дверь я видела, что он еще долго стоял столбом, «изучая» выносную афишу, призывающую ознакомиться с масштабной экспозицией шедевров столичного художника, и все колупал, колупал свой наморщенный непосильными мыслями низенький лоб… А было тогда нам с Леной за сорок. Я приезжала в то лето к ней в гости.)

…Раз нашла Лена в подвале разрушенной церкви клад старинных медных монет. Отдала в школьный музей. И другие дети стали приносить деньги из сундуков своих бабушек. Особенно впечатляли огромные, бумажные деньги, дореволюционные. Но хулиганы разбили стеклянную витрину и по всей деревне разбросали монеты. Ей было обидно и горько. Для всех хотела… Она всегда старалась для всех. Долго не могла успокоиться. Не понимала тех мальчишек.

Помню, случай с коровой меня рассмешил, а она рассказывала о нем как о чем-то серьезном, очень важном для нее. «Обычно я корову гнала из стада домой веселым свистом, и она слушалась меня. Хворостину применяла лишь в том случае, если ее несло за компанию с другими животными на чужой огород или на колхозное поле, и то лишь когда она не подчинялась моему грозному окрику. А в тот день я раздраженно хлестнула коровку со зла, сорвала на бессловесном животном свое плохое настроение, потому что родители меня незаслуженно наказали.

Марта приостановилась, оглянулась и посмотрела на меня таким обиженным взглядом своих огромных грустных глаз, что мне стало жутко стыдно за свой поступок. На удивление выразительно поглядела, осуждающе. Мол, я слушаюсь, а ты… Даже длиннющие, белесые ресницы ее вздрогнули… До боли в сердце жалко ее стало. Не ожидала я от коровы такого осмысленного поведения. И так нехорошо мне вдруг сделалось, когда вспомнила, что режем мы кур, гусей и поросят в ее присутствии. А если она все понимает? А если и те… тоже… Отбросила я хворостину в сторону, руки сзади замком сцепила, иду, голову повесив. И коровка моя тоже идет домой задумчиво, ни на что не отвлекаясь…»

«А за что тебя наказали?» – не утерпела спросить я.

«Пастух почему-то слишком рано оставил стадо, не довел до деревни. И тогда те коровы, что были в конце стада, не слыша щелканья кнута, почуяли волю и ринулись на клевер – известное коровье лакомство.

Я сразу сообразила, почему нет моей буренки в стаде, и бросилась на поиски. За потраву правление колхоза крепко наказывало рублем. Отловила я свою милую хулиганку на клеверном поле, схватила за рога и пригнула ее морду к земле. Знаю, что только в этой позе я смогу ее одолеть. Она упирается, взбрыкивает задними ногами, а вывернуться из неудобного положения не может. Продержала я буренушку, кормилицу мою в такой позе пару минут, и она сдалась…

В общем, лишили меня родители воскресного фильма, который я зарабатывала целую неделю. Не пустили с девчонками в кинотеатр. Наказали самым желанным. «Сами не выпускают пораньше, чтобы я погуляла немного с подружками за селом и корову не упустила, а потом винят, – грустно возмущалась она – Других детей родители не наказали, а мне мои не спустили. Ничего мне с рук не сходит… Не привыкать. Я не имею права ни ослушаться, ни высказать своего мнения… Вот и стеганула Марту. Дура я, конечно, беспардонная, гадина. Скотина-то безответная»…

Лену мать часто ругала за то, что ей казалось, а на самом деле не было, потому что не верила ей и не понимала. Трудно понять душу ребенка, если он столько лет жил вне семьи. Ее никогда не хвалили. А ведь похвала, как солнечный лучик, – и радует, и греет.


Лена была вылеплена в божественном саду своей души, но огранку ее и доводку производила реальная жизнь. Учителям казалась, будто ее воспитали в спешке – сплошные пробелы. (Не знали о детдоме. Родители сказали, что она раньше у деда в городе жила.) Она была в чем-то ниже, а в чем-то выше нас, ее подруг. А как-то смущенно, стыдясь, сказала мне по секрету, что иногда чувствует свое некоторое превосходство над ними. Но никогда не проявляет его. Я не обиделась за это ее странное ощущение. Мне самой порой так казалось.

Непостижимо добрая, наивная, без жеманства, чистая, открытая и очень доверчивая, Лена не умела лгать. Не было в ней никогда злого умысла, мелочности, ревности, зависти. Ненависть и злоба – несовместимы с ее солнечной натурой. Она часто переживала разочарования, потому что считала, что все должны вести себя, как и она: всё принимая, с доверчивой серьезностью. Это типа того: слушала «Рио-Рицу» и хотела, чтобы все танцевали. Она не принадлежала к той реальности, в которой жила, но ей приходилось принимать правила игры. То ли это были последствия детдомовской жизни, то ли такова была ее суть, но ребячий опыт, усваиваемый домашними детьми с молодых ногтей, она постигала с трудом даже уже будучи взрослой. Тяжело переносила эти уроки, дорого платила за наивность.

Но в ней для меня было главное: она умела понимать. Она могла объяснить, почему я плачу, почему дерусь, привередничаю и многое другое. Я, полагаясь на взрослых, о многих вещах просто не задумывалась, а ей поневоле приходилось. «Я чту людей, если они меня любят. Я лгу, чтобы их осчастливить. Правдивыми, откровенными и ласковыми могут быть только девчонки, да и то не все. В основном дуры», – смеялась я. А она мне отвечала: «Я достаточно быстро поняла, что «пай-девочкой» быть намного проще, чем лгать, изворачиваться или проявлять агрессию. Воюй не воюй – никому из взрослых дела нет до причин, вызывающих твое раздражение. Накажут, не разбираясь, и все. Тогда какой смысл бузить? Свою энергию можно и в мирных целях очень даже неплохо использовать». Дурное не прививалось и не закреплялось в ней.


А как она любила музыку! Музыка господствовала в ее душе. И это, как она считала, при полном отсутствии голоса и музыкального слуха. В музыке для нее не было границ. Она безошибочно в любом жанре находила лучшее, гениальное. Музыка преображала ее. Как она органично сливалась с тем, что слушала с удовольствием! И меня рядом с ней переполняла красота, и я, попадая под ее чары, пробуждалась, приходила в состояние экстаза и рвалась к вершинам и мечтам без пафоса, но с любовью.

Мне казалось, что музыка для нее – не только подпитка положительной энергией, но и процесс общения с высшими силами. А вот лет до шести тишина для нее была выше любой музыки, ее она больше всего ценила. Музыку научилась понимать с тех пор, как она стала рождаться в ее собственной голове. Первый раз у нее это случилось за год до школы. Музыка неожиданно заставала ее в самых неподходящих местах: за мытьем полов, на верхушке яблони, за работой в поле. Она до слез сожалела, что не может записать услышанное и поделиться со всеми неземной красотой. А много ли мы слышали красивого из хрипящего и окающего радиоприемника?..

Может, именно за эту восторженность ее некоторое время называли актрисой. Она не потакала этой кличке. А одна-единственная фраза о том, что для того, чтобы актрисе подняться на пьедестал славы, ей надо сначала низко опуститься, категорично отвратила Лену от желания слышать ее в свой адрес.

Как-то задумчиво и очень серьезно рассказывала об отчиме. «Красивым и непутевым был. Девушек соблазнял. Сын у него родился вне брака. А тут война… Знаешь, почему он не погиб на войне? Мама сказала ему: «Не будешь грешить – выживешь. Бог тебя спасет и мои молитвы». Так он за всю войну ни одной девушки не тронул и за четыре года ни одного письма не написал сокурснице, которую полюбил перед самой войной. Все письма и деньги отсылал родителям и той женщине с ребенком». Потрясла ее эта правдивая история. «Зато теперь отыгрывается на твоей мамаше с полным удовольствием», – зло заметила я тогда Ленке. Я ненавидела ее отчима.

О книгах – особый разговор. Тут совершенно другие чувства подхватывали ее и уносили в необъятное пространство фантазий. Она забывала обо всем на свете, кроме содержания книги, наполненного ее мечтами, ее смыслами. Пространство и время то растягивались, перебрасывая ее в неведомое, то сжимались в точку, заставляя хоть на миг вернуться к реалиям и осмыслить прочитанное.

Лену изумляли чудеса словесного строя. Она непонятным образом чувствовала музыку слов. Нет, не только музыку странствий, которую в книгах слышала и я, а именно музыку слов. Она говорила восторженно: «Ты понимаешь, как к месту здесь стоит «но», а не «и»? Если здесь поставить «и», то нарушится гармония и даже смысл сказанного». А мне было все равно – «но», «и» или вообще без них. Чудачка! Ну ладно бы в стихах, а то в прозе! Она восхищалась: «Ты обрати внимание на слово «задействовал». Как оно здесь здорово подходит! Я пробовала заменить его другими словами и убедилась, что оно самое точное при описании этого события. Интересно, автор подбирает подходящие слова или у него это получается само собой? Может, именно в этом и состоит талант писателя?» Позже я узнала, что это называется обладать вкусом к слову, чувствовать слово.

Лена сочиняла по просьбе учителей стихи в стенгазету, могла зарифмовать любой разговор между людьми, любой текст – все это было из головы. Но стоило ей написать строчку по велению сердца, остановиться она уже не могла. Рука еле успевала записывать и тогда она просто начинала говорить вслух торопливо, захлебываясь словами. Звенел звонок и ей приходилось бежать на урок. Но еще долго она не могла успокоиться, потому что во время написания этих стихов, она приходила в неимоверное возбуждение. Все внутри ее дрожало и трепетало. Глаза сияли, рот пересыхал. Она ничего не замечала вокруг.

«Слова, – говорила она, – это магические формулы, которые позволяют открыть врата познания и развития, ведущие к высотам духа». Ей нравилось говорить красиво. В этот момент она и представить себе не могла, до какой степени эти слова могли бы изменить всю ее дальнейшую жизнь, вникни она в них со всей глубиной и серьезностью своего юного возраста и поставив их во главу угла всех своих желаний. Но она была иждивенцем и должна была заботиться о материальной стороне своего будущего. Тут не до высоких материй.

Когда она читала, то и время счастливо летело, и мысли радостно теснились в голове, и душа наполнялась восторгами, каких не бывает в реальной жизни. От этого ей хотелось делать что-то особенное, прекрасное. И хорошо, если рядом никого при этом не было, никто не отрывал от книги, не рявкал, не гнал. Но как редки были такие минуты!.. Как-то родители застукали ее с братом. Они до полуночи с механическим фонариком «жим-жим» читали книжку… Ох уж эти незатейливые детские хитрости! Наверное, все через них проходят.

И все-таки самым ее счастливым временем были минуты перед засыпанием, когда она была истинно свободна. Она мечтала, чтобы в сутках было сорок восемь часов и половина из них – для ее счастья, чтобы уходить в параллельный мир, где настоящее детство: много свободы и радости. На этом ее фантазии заканчивались. О большем она не осмеливалась мечтать.

И вдруг влюбилась. То был всем годам год! Ей открылось очарование первой невинной любви. Влюбилась ярко и нежно, с присущей ее бескомпромиссной, слишком правильной натуре оголенной беспомощностью. Она в любви была так мила! Ее взросление в этом плане проходило легко и просто. Ее мечты были честны и чисты. Эта любовь была искренняя и счастливая. Ей ничего не надо было от предмета обожания – только иногда видеть его. Не было касания рук, только смущенные взгляды, редкие неловкие фразы о пустяках и еще – «Мне бесконечно жаль своих несбывшихся мечтаний» Цфасмана, и самое грустное на свете «Албанское танго».

Любовь осветила ее жизнь радугой радости, которой у нее раньше было слишком мало. Она была благодарна этой влюбленности, как никакой другой являвшейся впоследствии. Она нашла рай, о существовании которого прежде не знала, о котором не мечтала. Она вся находилась во власти настоящего счастья. Влюбленность разбудила ее, открыла ей чудный мир. На нее повеяло предвестием прекрасного будущего. Ей так хотелось жить! Может, поэтому каких-то особых потрясений в подростковом возрасте она не испытала. На ее счастье юноша, в которого она влюбилась, был милым, целеустремленным и очень порядочным. Он все понимал, но, как и она, не позволял себе подходить к ней ближе, чем на два метра.

Через год еще один молодой человек ей понравился. Взрослый, избалованный девушками. Но была паника, страх перед его распущенностью. И она преодолела себя, вышла победительницей. Не поддалась красавчику. Самолюбие спасло. А меня доконал мой изматывающе долгий безнадежный роман, начавшийся в преддверии выпускных экзаменов…

Потом один мальчик подарил Лене открытку, на которой был изображен Московский университет, и всё в ее мечтах, а позже и в судьбе на многие годы определилось. И она говорила мне: «Я бесконечно благодарна родителям. Хватило ли бы мне силы воли в детдоме учиться на отлично? Может меня отправили бы в ремесленное училище?» …Но Андрей все равно сломал ей жизнь…

Я отдаю себе отчет в том, что душа Лены никогда не была Армагеддоном. Она никогда не взрывалась, потому что слишком много размышляла, анализировала внутри себя. Это моя была постоянным местом бурных вспышек битвы добра и зла. Такой я зародилась.


…При первой же встрече в нас что-то пробудилось. Но отношения сложились не сразу. Лена долго ко мне присматривалась, пока не нашла во мне то, что долго искала: простоту, искренность, верность. И я в ней, смею надеяться, увидела то же самое. Выслушает, ничего не требуя взамен, не осудит, не предаст. Она не покидала меня ни при каких обстоятельствах, как другие. Детские обещания и клятвы обычно не налагают обязательств. Только Лена не старалась от меня отделаться или отгородиться под разными предлогами, если я наломаю дров. Мы тяжело расставались, когда я уезжала в город.

Она меня выбрала. И наши души оказались слитыми воедино. Только мы с ней осознавали глубину и необходимость нашей дружбы. Мы такие разные. Что нас притянуло тогда и всю жизнь связывало, я до сих пор не пойму, только лучшей подруги мне не встретилось… Ее слова всегда имели для меня решающее значение, хотя тогда я этого толком не осознавала. Мне просто хотелось быть рядом с ней, учиться, работать вместе. С ней всегда было просто и ясно… Теперь мне кажется, если бы не Ленка, еще неизвестно что бы из меня выросло…


Вот так и росла Лена, на самом деле и виртуально «набивая шишки, подхватываясь и снова падая», оставаясь чистой и на удивление правильной.

И я, помнится, открывалась Лене.

«…Я, как ни силюсь, не могу ничего вспомнить из своего самого раннего детства. Говорят, так бывает со счастливыми. Потом две жутких трагедии случились одна за другой. Сначала ушел от нас папа. Я тогда чуть с ума от горя не сошла. Чем я его обидела?.. Сквозь злые обидчивые слезы, казалось, долго еще видела спину навсегда уходящего отца.

Ребенок должен, пока ему мало лет, верить всему самому фантастическому, самому невероятному и чудесному. А отец, оставив меня, разрушил тонкую связь между иллюзией и действительностью. Он лишил меня детства, лишил возможности гордиться им. У меня и так было не очень много веры в людей, а после развода родителей она окончательно пропала. Отец ее уничтожил. Этого он добивался, покидая меня? «Как он мог?.. Очень даже мог… и все так просто, буднично». Нервная я стала, издерганная. Все не по мне. Все с криком, с истерикой. «Как же мне жить дальше, на что надеяться? Господи, помоги и вразуми!.. Да святится имя Твое», – молилась я перед сном совершенно искренне и яростно.

У мамы появился сожитель. Так называли его соседки. Я звала его дядей Гошей. Его никто не любил. Я это чувствовала. В тот день мама и бабушка на него кричали, в чем-то упрекали. Я не вникала. Мне было противно слышать: «Заслужил, ну так получай на полную катушку!» «Чересчур усердствую? Пощадить? С какой стати!» А дальше – больше… «Устроили показательную порку, стерли в порошок. Получалось, на его долю доброты в них не хватало. Другой давно преспокойненько смылся бы, а этот слушает, интеллигентность проявляет, что ли?» – хмыкнула я, и раздосадовано махнула рукой, проходя к себе в спальню. Еще и дверью демонстративно грохнула.

Дядя Гоша сидел на диване напряженный, застывший, как статуя. Мне казалось, он сдерживается, чтобы не ответить женщинам тем же, а он, отталкивая ругань каменной непроницаемостью, оберегал свое сердце. Потом он вышел на улицу подышать. Я, гонимая неясным чувством опасности, выскочила ему вслед, удивив тем самым маму. Была ли в этом поступке еще и доля любопытства – не помню.

Некоторое время я просто смотрела в направлении удаляющейся сгорбленной фигуры, потом пошла за ним. Я не понимала, куда и зачем он направлялся. Это меня беспокоило. Долго, в метрах в пятидесяти от меня маячила нескладная тощая фигура дяди Гоши. Он шел неуверенно. Ноги слегка заплетались и волочились, как у пьяного, хотя он был на этот раз трезвым. Дышал прерывисто, подрагивая плечами. Его поводило из стороны в сторону. Мне сразу припомнился мой восьмидесятишестилетний деревенский дед, шедший с сенокоса. Его тоже шатало и заносило от усталости.

Дядя Гоша шел, широко расставляя ноги и выставляя в стороны острые локти, как это делали новорожденные цыплята в коробке, куда их помещала бабушка обсушиться. Выглядел он неловким и нелепым, но что-то удерживало меня от смеха. Во мне почему-то нарастала тягостная непонятная тревога. Вдруг он забеспокоился и суетливо, мелко-мелко переступая, направился к газону. Его еще больше закачало. Я догадалась: боится падать на асфальт, земля все-таки мягче… Упал, неловко скорчившись.

Я никогда раньше не видела кончины, но почему-то догадалась, что сейчас на моих глазах умирает человек. Детская паника сменилась недетским ужасом. Я остановилась, чувствуя, что следующий мой шаг к нему уже не нужен. Поздно. Ему уже не поможешь. И все-таки подскочила, схватила за руку. Еще услышала расплющенный до неузнаваемости голос, предсмертный хрип… Наверное, я должна была заорать, но я молчала. Страх перед смертью пережал мне голосовые связки. Дядя Гоша ничего не просил. Он пытался справиться сам. Он еще не верил, что началось то, чего никто не может изменить…

– Люди! Скорую! – заорала я, придя наконец в чувство.

Мальчик, по всей видимости, школьник-старшеклассник, поддернув плечом тяжелую сумку, метнулся к телефону-автомату. Я продолжала сидеть на коленях, не в силах сдвинуться с места. Мое тело мгновенно ослабло, как от болезни. Вокруг нас толпились набежавшие откуда-то люди. Они тихонько переговаривались между собой. Кто-то трогал больному пульс на запястье, кто-то поднимал веки. Какой-то ребенок, не поняв происходящего, не к месту хихикнул. Женщина в струящемся длинном платье вытолкнула его из круга.

А дядя Гоша лежал на животе, неловко подвернув под себя правую ногу и выставив локтями вверх свернутые руки-крылья, будто делал слабые тщетные попытки взлететь. Сразу осунувшееся лицо смотрело в мою сторону полуприкрытыми неподвижными глазами. Оно, как всегда, ничего не просило…

Зачем-то вспомнился мой вопрос отчиму: «Вы воевали и все знаете. Американцы лучше немцев?» Он криво усмехнулся, и я сразу все поняла. Взгляды и мимику взрослых я понимала лучше слов. Слова могли лгать, изворачиваться, быть неточными…

Поддавшись неожиданно накатившей на сердце тяжести, я откинулась навзничь на траву, закрыла лицо руками и взвыла громко и горестно. Наверное, в этом бессловесном плаче слышалось людям что-то смутное, может, до конца не представляемая детская невнятная просьба к кому-то для нее по-настоящему еще не существующему… Вдруг услышала свой собственный голос и, словно испугавшись чего-то, умолкла, и уже только тихонько всхлипывала… Это была моя вторая утрата… И этот меня оставил. Навсегда…

Почему плакала? Я не успела полюбить этого нескладного беззащитного человека, а может, – останься он в живых – так и не полюбила бы, но мне было очень жаль его. Ему было пятьдесят два, мне – десять. Явился как бы ниоткуда и ушел в никуда… и все же оставил болезненный, чувствительный след. Может, я не только его, но и себя жалела. Тогда эта трагедия притушила многие мои детские обиды. И в жизни нашей семьи надолго наступило затишье… А я перестала на лето приезжать к матери в город. Лена сразу все поняла. Другие понимали лишь какую-то малую часть меня, а вот Лена – доподлинно и полностью».

Накрыла меня сегодня горячая волна воспоминаний детства…


…Зато взрослую Лену, я думаю, никогда не одолевал страх того, что не приживется на новом месте, потому что, наверное, не держал ее, как многих дом и постоянное желание в него вернуться. Кто ее ждал, кто в ней нуждался? Разве только бабушка. Но та сама там была словно не на месте, будто не родная. Вроде как по необходимости… Способность приживаться – слишком малая компенсация за отсутствие любви.

А может, эта старая хата, где прошло несколько лет ее жизни, именно из-за бабушки стала ей родной? Ведь она хранила в себе заботы, беды и радости ее школьного детства. Она помнила ее первую счастливую наивную влюбленность, слезы разочарования в людях, первое осмысленное понимание ценности человеческого ума, надежности, трудолюбия. И много еще чего…

Ведь говорила же, что больше нигде не испытывала того покоя, который окутывал ее в хате, когда оставалась в ней одна, вольная в своих желаниях фантазировать, слушать по радио музыку и не думать ни о чем грустном. Могла без страха вбирать в себя остатки звуков усталого дня, благодатную тишину вечера и мечтать, мечтать… Это только кажущаяся сродненность со студенческим общежитием может постепенно исчезать, потому что в нем не оставались те, кто тебе стал дорог. Все со временем разлетались. И то ведь какой глубокий след оставило! Долго еще трепетала душа при одном упоминании о нем…


…Вот и провела я прямую линию от Лениного непонятного грустного детства до взрослой жизни. Непрерывную? Скорей всего, пунктирную. Или изобразила что-то типа азбуки Морзе с черточками разной длины. Где точки – там уверенное знание, где пробелы – там невозможность понять и предпринять осмысленные действия. А отрезки прямых и есть те самые случаи из жизни, о которых рассказывала мне Лена.

Линия жизни не бывает прямой. Она – из непредсказуемых зигзагов. Только время жизни не повернешь вспять, можно только изменить скорость ее истечения. Всякому известно, что когда чего-то ждешь, время тянется мучительно долго. Мое время идет только в связи со мной, а для других оно течет иначе, согласно их мироощущению и даже настроению. Для кого-то оно проскакивает поездом без тормозов, для кого-то тянется улиткой. Скорость течения времени разная в течение года и даже в течение одного дня. Избежать однонаправленности времени можно только воспоминаниями. Тут возможны скачки, перебежки, повороты на сто восемьдесят градусов…

Воспоминания Инны хаотичны, стремительны и немного печальны… И промелькнули они быстро-быстро, как фильм в ускоренном режиме при перемотке пленки.


Каждая о своем…

Женщины молчали. У каждой перед глазами стояли свои прекрасные или опасные моменты жизни. Кире припомнились первые очень тяжелые роды, счастье появления сына. Жанна смотрела в окно, и в ее глазах почему-то блестели слезы. Лера вспомнила их с Леной беседы в МГУ. Она к ней в гости приезжала. Лена еще не привыкла к новому коллективу, очень грустила, и поэтому, найдя в ней понимающего человека, делилась глубоко личным.

«В раннем детстве я часто была грустна и одинока. Постоянно находилась в ожидании чего-то непонятного, неосознаваемого, в смысле доброго, злого или печального. Томимая этими чувствами, в лесу, парке, во дворе одна подолгу сидела в темноте, пытаясь что-то осмыслить, до чего-то докопаться своим несформированным детским умишком. Не любила шумных игр, пустых разговоров, не несущих информации. Пыталась нырнуть в глубину жизни, выудить оттуда что-то хорошее, близкое моему чувствительному сердцу. Вспоминала теплые моменты общения с детьми и взрослыми. Любила подолгу смотреть на людей, слушать их речь, проникать в смысл.

Иногда меня занимали травинки, жучки, облака, ветер. Я прислушивалась к его порывам, подставляла ему руки, лицо, чтобы лучше почувствовать. Запахи вдыхала, разделяла на составляющие, радовалось. Ходила медленно, задумчиво, будто присматриваясь, прислушиваясь к жизни вокруг себя, готовая в любой момент защититься, скрыться, исчезнуть из поля зрения неприятного. Лишь иногда бывала порывистой. Не сказать, что была пуглива. Нет. Просто все вбирала в себя и мало выплескивала. Душа была открыта миру, но не людям. Природа всегда радовала во всех проявлениях. Я улыбалась солнцу, облакам, цветам…

Люди часто печалили, раздражали грубостью, несправедливостью, непорядочностью. От них я ждала беды и боли, их страшилась, избегала. Каждый жестокий случай безжалостно резал по сердцу, оставляя долгий болезненный след, заставлявший прятаться в глухую скорлупу неверия, нежелания общаться. Я представляла, что их, этих плохих, для меня уже нет. Отворачивалась, прикрывала глаза, проходя мимо. Мне даже казалось, что притуплялся слух и другие ощущения, когда я находилась рядом с людьми, обижавшими меня или моих друзей. Никто не учил меня этому. Моя натура всегда выбирала доброе, светлое, красивое. Может, у всех детей так. Не знаю… Это потом, немного повзрослев, дети по-разному отвечают на зло взрослых: кто звереет, кто приспосабливается, хитрит, юлит, а кто отгораживается. Выбирают, кому что ближе или проще.

А я, взрослея, постепенно училась выискивать хороших людей и улыбаться им, потому что интересны они стали тем, что в разных ситуациях проявляют себя не одинаково. Трава растет, и я всегда знаю, что с нею станет весной, летом, зимой, а с человеком непонятно, какой он будет уже в следующую минуту: гневлив ли, ласков ли, угрюм. Ведь не будет же молодая женщина заигрывать со стариком, улыбаться, счастьем светиться, как если бы с молодым. И вдруг она за старого идет замуж…

А директриса детдома, может, и бывала когда человеком, но я не видела. Только столбом гордым и пренебрежительным, да овчаркой бешеной являлась перед детьми. Вот и все. А какая она со своими детьми, с мужем, с мамой своей старой? Тоже вепрь? Тогда их жалко. Людей всегда жалко больше травы и животных. Сердце сильней за них болит. Почему? Наверное, потому, что я тоже из этого «стада». Бывает же стадо коров, косяк рыбешек, стая птиц…

Муравья я могу обидеть, даже съесть, когда хочется кисленького. Почему? Потому что он маленький или потому что вкусный? Я же рву и ем дикую лесную грушу и не переживаю. А муравей живой. Его жальче. И рыбешка живая, а я ловлю ее и тоже ем, когда голодная. Все едят, и я ем. Так жизнь устроена. И курицу ем, хотя и редко. Очень люблю, даже слюнки текут, когда праздники вспоминаю…


Взрослого человека я могла обидеть словом, взглядом. Помню, ох как я зло посмотрела на воспитательницу! Так было за что. А чужак даже сплюнул, увидев меня такой. Мол, мелюзга поганая. Брысь отсюда. А за что? Не я же виновата. Обидно было. А когда я научилась обижаться? Думаю, очень давно, когда стала различать взгляды, интонации, когда получала первые шлепки. Ждала теплых, мягких, добрых прикосновений, а получала раздраженные оплеухи. Я их помню. Удивлялась, возмущалась громким ревом. И за это тоже доставалось. Терялась, скулила щеночком…

Почему ждала доброты? Откуда знала о ее существовании? Я думаю, все дети изначально запрограммированы на добро, рождаются с желанием любви и ласки… Любить себя просто, а вот любить другого надо учиться. В этом я не сомневаюсь ни на йоту. Но почему же я мало себя люблю? Когда наказывают ни за что, у ребенка сбивается программа, и он ищет разные пути-выходы. Вот тут-то и возникают варианты характеров, правда, Лера?

На луну и звезды любила смотреть. Притягивала неземная прелесть ночного неба. Не страшила, а звала таинственно, ласково, трепетно. Не будоража, умиротворяя. А иногда погружала в нежную грусть, тонкую возвышенную печаль, звала в незнаемое, в далекое-далекое и потому не пугающее.

Когда одиночество сжимало сердце, я представляла себя одной из маленьких звездочек, на короткое время опустившейся на землю. Я чувствовала себя в их вечном хороводе уверенно и спокойно. Они всегда со мной. Если даже скоротечная тучка на время прикроет их, они не бросят меня, как бросали люди… Я долго не взрослела…

Метели не боялась. Она – зимний дождь. Одно плохо – холодно. Мне всегда не хватало тепла и внутри, и снаружи. А когда нашу хату, – я тогда уже жила в семье, – засыпанную до крыши снегом, откапывали, я не осознавала ужаса и с восторгом воспринимала это редкое, неожиданное, особенное событие. Взрослые не охали, а только ахали – наверное, отсюда мой взгляд на это интересное явление. Мне не хотелось, чтобы нас быстро спасли. Я хотела продолжить игру. И только потребность в воде заставила смириться. Может, на мои эмоции положительно повлиял рассказ бабушки, что такое в ее детстве было не раз.

Процесс спасения людей из-под снега всегда в моем сознании выливался во что-то шумное, веселое, праздничное. Он сопровождался разного рода новыми познаниями. К примеру: наружные двери хаты надо навешивать так, чтобы открывались внутрь коридора или что разумно рыть траншеи к воротам и сараям, а не норы. Я представляла лабиринты, по которым ходят люди, а вокруг безлюдье, потому что их не видно. И это казалось мне удивительно увлекательным, фантастическим или сказочным. Игра, а не жизнь!..»

Я понимала, грустит Лена без своей подруги Инны. Я слушала рассказ Лены и со своим детством его сравнивала.

«Я тогда думала: жизнь не богата радостными событиями, и счастлив тот, у кого есть добрая веселая семья, в которой все дружно работают, помогают друг другу, не требуя ничего взамен, не выпячивают свою значимость. Вместе отдыхают, радостно смеются, не вредничают, не завидуют, не лгут, не хитрят. Хорошо, когда в семье все просто и естественно, открыто и честно; где музыка, книги и поделки, где все уважаемы и любимы в равной степени, а не безразличны, злобны и алчны. И тогда каждый день, как праздник нежности, душевной щедрости. Где не сюсюкают, не ахают-охают. Любят просто, спокойно, ласково, без дерганья, ревности, неверия и ничего не делят. Мне легко было этого желать, я видела и знала другое…»


Я тоже посвящала Лену в свое каникулярное деревенское детство… Иконы жмутся в углу. Рядом иконостас из фотографий. Здесь дед молодой, а тут обомшелый совсем. Сидит сгорбленный, угрюмый, как урытый. Бабушка – красавица писаная. Не гоже им рядом висеть. Вдосталь насмотрелась. Бабушкины рассказы о дедушке помню. Он был хорош, импозантен. Знаток всего, что связано с лошадьми, бегами, скачками. В молодости он бабушку превозносил, боготворил. Ее популярность росла, его же все дальше отступала в тень. Он ревновал ее к успеху, испытывал злорадное наслаждение, представляя, как приятно было бы ему, если бы она исчезла с горизонта славы. При этом без всякой видимой причины и повода расточал вокруг себя благосклонные улыбки. Его спрашивали, когда он появлялся в компании один: «Чьим заботам вы доверили супругу? Кого вы удостоили чести проводить ее домой?» А потом он вовсе пропал. Оставил ее с двумя детьми. Бабушка скрывала сей факт. Только подлинное положение дел разве утаишь? Оно немедленно выяснилось. Иначе на что у нас досужие тетушки…

Припомнила приезд деда через много лет отсутствия, желание бабушки показаться молодой, красивой, в блузке и юбке из молодости, которые странно смотрелись на ее теперь уж полноватой фигуре и при сильно постаревшем лице. Хотя, надо заметить, эта одежда все-таки молодила ее. Взволнованное и смущенное лицо матери тоже помнила. И еще свое удивление, непонимание. Зачем нарядилась перед чужим мужчиной? Закралась смутная догадка, что он бабушке не чужой. Пыталась связать концы двух непонятных нитей: «Он – отец моей матери, она – мать матери. А жена у деда другая. Вторая? Тогда он не вдовец, а разведенный. Но разве мог он оставить такую прекрасную женщину? Он же хороший. Боже мой, бабушка его первая жена?! Не может быть!»… Глупая, маленькая была…

Мать тоже чувствовала неловкость за бабушку. Что она думала? «Бабушка всем видом показывает, что веселая и счастливая?» А мне казалось, что взволнованная, возбужденная, даже взбудораженная, как от встречи с первой любовью своей юности. Видно, так оно и было. И дед какой-то встрепанный, тоже смущенный, растерянный, неуверенный. Места себе не находил. Тыркался туда-сюда, то ко мне повернется, то к дочери. То нож в руки возьмет, то рюмку по столу подвигает, то откроет следующую бутылку при недопитой первой. Всё вроде приятно и радостно, все возбуждены встречей, а если присмотреться, глубже копнуть, тайна какая-то проглядывала из тумана прошлого.

Тайна была для меня, а не для взрослых. Нет, чтобы объяснить ребенку. Мучайся тут, разгадки сочиняй. Две бабушки при одном дедушке. Получается, это обычная, хотя и неприятная житейская драма? Наверное, для моей бабушки это жутко тяжелая встреча с прошлым. Но как держится! Может, радость встречи затмила боль долгих лет разлуки? Зачем дед приехал? Неужели захотел увидеть свою давнюю любовь, мать своих детей? Может, совесть замучила или что-то наподобие ностальгии с возрастом проснулось?..

Тянет же меня увидеть деревенских друзей, хочется знать их судьбы, заглянуть в переулки детства, окунуться в былую наивную радость, вдохнуть, пусть измененный, но все же воздух тех мест: лесов, лугов, огородов. Это воздух не такой, как в городе. Он роднее, слаще, теплее, гуще. Насыщенный душевностью, событиями, ласкающими душу… Теперь он уже почти без боли, обид, горечи, потому что он из прошлого. И поэтому настоян на радостях, на тумане забытья, на добрых выжимках хороших моментов…

Ах, бабушка! Милая бабушка. Всем в любом возрасте хочется помнить только о хорошем, надеяться на лучшее. В тот день она открылась мне другой гранью своей души: искренней, трогательно детской, незащищенной, любящей раз и на всю жизнь, такой странно хрупкой. Вспомнила рассказ о любви ее родителей между собой и к ней. Вот она откуда, ее вера, любовь к мужу до гроба. Она винила только ту женщину, потому что без памяти любила. Она не могли винить любимого. Он для нее, несмотря ни на что, безгрешен и прекрасен. Вот такая арифметика. Ее любовь до сих пор идеализирует его, не позволяет признать недостатки, поверить в греховность его помыслов и действий…»


Лере другой рассказ Лены вспомнился.

«…Посылая мое фото своей дочери, дед на обороте надпись сделал: «Папы и мамы от Лены». Я уж тогда поборник грамотности, не только не исправила ошибки, но даже сделала вид, что не заметила их. Мне было девять лет. Детское чутье подсказывало, что это будет выглядеть грубо, бестактно, безжалостно. Старик ведь писал. И с таким старанием выводил большие, чуть дрожащие буквы! Может быть, с любовью. Конечно, с любовью… А я ведь тогда вообще ничего не знала об этой новой семье, но понимала, что меня в нее отправляют. И откуда у детдомовского ребенка чувство такта? Может, природное, от тех самых малограмотных, но таких тонких, умных и порядочных?..»

Понимали мы с Леной друг друга…

Опять Лена о деревне вспоминала.

…Приехала я в деревню. Вышла из поезда. Прелестное тихое утро. Под лучами на удивление яркого августовского солнца искристо серебрились лиственные деревья лесополосы, через которую проходил мой путь. Деревья выглядели так нарядно, так празднично, что, казалось, в душе у меня вот-вот запоют соловьи. «Блажен, кто посетил сей чудный уголок», – мурлыкала я бездумно. Сразу ощутила, до чего неторопливо течет время в деревне, как оно успокаивает и умиротворяет!..

Пересекла росистый луг с низким густым мощным травостоем, столь плотным, что при всем желании не добраться сквозь стебли пальцами до жирного, влажного чернозема. «Такого, как у нас, луга не сыщешь в других краях», – улыбалась я. – А вот знакомая мне с детства копань, по-местному копанка. Увидела, и мороз по спине продрал. Я даже зябко и нервно передернула плечами. Вспомнилось из детства: «Ой, гиблое место, засосет!» Здесь у меня впервые пробудился страх перед жизнью, точнее, перед смертью. Остро, проникновенно ощутила. Поразилась слабости человеческой. Помню, цепляясь за кусты и траву, молилась все откровеннее и отчаянней. И после благополучного завершения «выползания» из топи продолжала нервно бормотать схваченные общей мыслью обрывки молитв.

…Деревенская жизнь воспитывала меня сменой болей и радостей, острыми, рвущими душу впечатлениями… Почему копань странным образом притягивала меня? Говорят, будто влечет к себе страшное, таинственное. А меня, как и в детстве, оно больше пугает…

Иду дальше и вспоминаю, как, возвращаясь из школы, мы часто катались по этому пахучему ковру, наслаждаясь природными пуховыми перинами, мягче которых не бывает во век, а намаявшись, запыхавшись от избытка эмоций, останавливались и замирали, завороженные розовым закатом, быстро сгущавшимися теплыми спокойными сумерками. И в тот момент мне казалось, что это райское место, где вся земная доброта, тишина и красота собрались вместе, чтобы радовать, восхищать и усмирять рвущиеся вдаль и вширь души маленьких сорванцов с их детскими, а подчас и недетскими мыслями, заботами, мечтами.

…И вдруг вспоминала островок бед, страхов из очень раннего детдомовского детства и не понимала: зачем он нужен мне здесь, в долине счастья? Чтобы напоминать о том, что не все в этом мире нам на радость, что всюду подстерегает каждого из нас неизвестное, тайное, опасное, которого мы должны бояться, чтобы не забываться и всегда помнить: зло существует, оно всегда где-то рядом? Оно тянет, требует познать его, испытать, преодолев себя, или избежать, обойти его. Поэтому во мне просыпался страх? Чтобы оградить, уберечь от ненужных бед? Ведь существует разум, чтобы решать: бежать или побеждать. Бежать надо от пустого соблазна, глупого геройства, от искушения легкой победы. Да мало ли еще от чего. Конечно, без риска не взорлишь, высоко не поднимешься. Но инстинктивный страх заставит задуматься, и тогда разум и совесть встанут на охрану человеческого, порядочного во мне… Эко меня повело на размышления! Видно копань – место такое, располагающее к философии…

Вот старая школьная аллея – живая память юных лет, место милых секретов. Под этим дубом и я прятала записки, вложенные в коробку из-под зубного порошка. У нас считалось постыдным выставлять напоказ свои «сердечные раны». В этой аллее эхо уже нашего прошлого, потеснившего в ее памяти пережитое родителями в войну.

Картинки детства одна за другой выстраиваются в моей памяти… И они вполне узнаваемы. Но как заросла аллея. Как сцепились ветвями дубы и тополя. Кусты проросли щиром, лебедой, крапивой и лопухами. Все переплетено диким виноградом и повиликой. Не пробраться сквозь джунгли.

А вот и прогалки. Нет теперь моих любимых тополя и березки, как нет уже моих лучших друзей детства Лили и Толика. Во имя чего они так рано ушли, вознеся себя на алтарь Добра и Света? Всевышнему нужна была эта крестная жертва? Разворошила, растревожила я бесконечные нетленные кладовые своей памяти… И каждой весной в этой аллее по-прежнему цветет белая акация, опьяняя других мальчишек и девчонок, и также неумолчно гудят деловитые пчелы…

А вот эта улица заставила сердце забиться учащенно. Первая влюбленность, первое свидание. Вот его дом. Но живут там незнакомые мне люди. И от этого сделалось ужасно грустно до слез. «Никого из родственников у него здесь не осталось. Не приедет. Никогда больше даже мельком не взглянем друг на друга…» Помню, в один из приездов кто-то опустил руку на мое плечо. Я вздрогнула от неожиданности. Его соседка. Поняла мои мысли. Деликатно, тактично помолчала, повздыхала…

Лера более поздние слова Лены к месту вспомнила:

«Меня измена Андрея сразу вернула с облаков на землю. Я не стала искать ему оправдания, хоть и любила его… Возможно, твоя бабушка хотела сохранить ранний образ мужа, когда он еще любил ее, потому что его все годы не было рядом? Она сберегала свою душу его и своей любовью, чтобы не сломаться, не превратиться от обиды и боли в мегеру. Она не казнила память о нем, не хаяла, а несла его образ перед собой по жизни как икону, как факел веры, как путеводную звезду. Она всю жизнь ждала его. Ведь без надежды на любовь смысл жизни теряется, радость жизни исчезает и остается только работа ради существования.

…Мне иногда кажется, что у животных тоже есть любовь. Может, неосознаваемая, но есть. Ведь что-то держит их рядом. Некоторые виды одной парой до конца жизни идут. Что их притягивает? Только ли инстинкты да рефлексы? Ну, бог с ними, с животными. Тут с людской породой не удается разобраться сполна, во всю глубину, бесконечную, бездонную.

…Я бросила на весы судьбы свою любовь и наши отношение в будущем. Взвесила и сама себе выбрала дорогу. Правда, тогда я еще не знала, что уже ношу под сердцем свое счастье. Но вряд ли это что-либо изменило. Минусов много больше и для меня, и для ребенка… Жить рядом, ежедневно видеть, мучиться… это выше моих сил». – Так считала Лена…


Эмме вдруг свой подарок деду вспомнился. Туфли купила ему по окончании вуза. Он так смутился. Я думала, что не понравились или он понял, что они очень качественные, дорогие, а я студентка. Так нет же. Я его жене не купила подарок! Он знал мою нелюбовь к ней, и, тем не менее, не хотел, чтобы я открыто ее выражала. Наверное, его задел, обидел мой поступок. Он растерянно и неловко совал мне в руку деньги и тихо бормотал: «Комбинашку, комбинашку купи, шелковую». Сказать, что я была не в восторге от его просьбы, это значит ничего не сказать… но я, не желая обидеть деда, пересилила себя, взяла деньги, купила, и скрепя сердце, подарила… Горькое чувство стыда и внутренней несовместимости не исчезло. Оно до сих пор царапает.

Я о его второй жене даже не вспомнила, покупая подарки всей родне, потому что не любила. По ее милости моя родная бабушка несчастлива… Но я могла бы подумать о нем. Она же его жена, и ему, конечно, хотелось, чтобы я не обижала ее, не оскорбляла. Да, она не стоила его, моего любимого деда, да, она намного хуже по душевным качествам моей родной бабушки. Но он худо-бедно прожил с ней много лет. И я должна уважать его выбор, не перечеркивать своим поведением его жизнь. Это его жизнь и, наверное, в ней было что-то хорошее, раз он не расстался с этой женщиной. Не по инерции же он катил все эти годы? Не только же чувство мужского самолюбия не позволило ему вернуться к бабушке. Наверное, была у него к той женщине любовь в каком-то там ему только понятном виде и отображении. Я не имела права ни корить, ни осуждать его. Он сам выбрал свой путь, и то, что я считаю ошибкой, для него может быть благо.

По отдельным репликам в семье я замечала, что дочь – мою мать – дед любил сильнее, делился с ней заботами, проблемами, жаловался на что-то. Они хорошо понимали друг друга. Сын был рожден, когда дед вернулся к бабушке после годичного «отсутствия». Но видно, прежняя любовь в нем угасла. Он уже тогда был на распутье, пытался разобраться в себе. Долг и новая женщина разрывали, растаскивали его сердце в разные стороны. Не так был любим сын, зачатый в смутное время его души. И нечего самой себе доказывать, что, мол, ничего подобного. Факт есть факт…

А может, дед будней не выдержал? Вторая жена чаще праздники устраивала. Наверное, была спокойна, легка, нарядна, весела. А бабушка под гнетом забот, которые взвалила на себя, стараясь угодить любимому мужу, была всегда усталой, измотанной. И дети были сыты, и в доме чисто, и пироги всегда на столе горячие. Да видно не то ему было важно… Из последних сил весела, энергична. Но не было в ней той беззаботной легкости неработающей бездетной женщины, живущей только для ублажения мужа.

Бабушку я любила как никого на свете. И сейчас, когда ее уже нет, люблю. Жалею ее бессильные старческие слезы. И деда, несмотря ни на что, люблю, потому то жалею и оправдываю. Не по своей воле ушел, заставили, а потом привык, телом был с той женщиной, но душой рвался к детям. Судя по рассказам, стыдился своего слабого поступка. И мать, видно, давно простила деда.

Быть несчастливыми – наша наследственная судьба? Просматриваю, прослеживаю родословную. Мать моя, проглатывая стыд и обиду, несла крест измен мужа, пока не заработала шизофрению, я, глупая, любила недостойного, и кончилось всё тяжелой болезнью. Всевышний спас. Дочь моя разумнее нас оказалась, вовремя ушла от мужа. Может, счастливее будет? Хотя какое счастье без любви? Милая бабушка, что ждет твою правнучку? Если душа твоя на самом деле витает где-то над нами, подскажи. Там, наверху, говорят, все умнее становятся…

Сколько нас таких… несчастливых?.. А теперь странные отношения (интеллигентные?) вижу я в семьях своих родственников и друзей. Расходятся, мужья женятся, а первые жены – если не замужем – поддерживают дружеские отношения с их новыми семьями, с их новыми женами. Ну, только что не гарем. Ох, наверное, дорого им обходится эта дружба! А может, они таким образом, по-другому, чем моя бабушка, сохраняют в себе свою любовь и не дают развиться ненависти? Вроде бы он, бывший муж, еще остается немного ее? Уважает, ценит, советуется (если не смотрит сычом). А вторая жена разве не ревнует, не боится, что вернется он в первую семью? Наверное, не боится, если терпит этот «союз». А может, боится, потому и терпит? Такая вот многозначная система уравнений. А говорят, раньше редко расходились. Видно, это верно только для деревенских жителей».

Усилием воли Эмма переключилась на разговоры подруг.


Вина

Лере вдруг вспомнилось, как она приезжала в деревню к Лене, и та делилась с ней впечатлениями одного студенческого лета. Они тогда лежали на диване. Дождь хлестал за окном. О прогулке в лес не могло быть и речи. Все располагало к задушевным разговорам.

– …В тот приезд домой чужая судьба навсегда запечатлелась в моем мозгу. Из памяти изгладились многие события того печального лета, смутно припоминались лишь отдельные моменты, а это сохранилось. Не хотела вспоминать, да вот вспомнилось…


…Тропинка тогда тоже вела меня мимо ремонтных мастерских. Из ворот вышел высокий, крупный, плотный мужчина лет так под сорок пять-пятьдесят. Я сразу узнала его, вернее, догадалась, кто он, и почему-то не сомневалась в своей догадке, хотя видела его в прошлом году всего лишь один раз со спины.

Я приметила соседа издали, когда черты его лица были еще расплывчаты, неясны. Выделялись только темные волосы и поразившие меня два чистых, ярко-синих огонька на белом, неожиданном для деревенского жителя лице. Странные глаза: очень крупные и словно подсвеченные изнутри, лазурные. Никогда не встречала таких по мощности излучения, по теплоте. Они смотрелись как два маяка или этакие частички солнечного майского неба, от которых трудно оторваться.

Еще меня поразило его удивительно доброе лицо, которое, когда наши взгляды встретились, в секунду стало неподвижным, каменным. В глазах застыли боль и страх. В них читалось: «И она уже знает…» С трудом отвела взгляд. Попыталась сделать вид, что не узнаю́ или ничего не знаю. Я же только из писем мамы черпала информацию о соседях…

Внезапно нахлынули слова утешения, поддержки. Хотелось назвать его сильным, верным своим детям, поблагодарить за терпение, за надежную опору, за горькие, но прекрасные страдания во имя их счастья. Хотелось сказать, что горжусь его мужеством, победившим самолюбие и глупый мужской гонор, людскую жалость, непонимание и презрение некоторых мужчин, хотелось объяснить, что уважаю за умение разумно расставить жизненные приоритеты.

Хотелось закричать: «Вы достойны великой любви! Любовь к детям держит вас рядом с ними, придает силы. Дети пока не в полной мере понимают ее, но они повзрослеют и оценят. В моих глазах вы герой, настоящий человек. Вы во много раз лучше тех, кто кичится силой тела, потому что вы сильны душой. Я восхищаюсь вами». (Ты же помнишь, какой восторженной я была в ту пору.)

Боже мой! Сколько теплых, ярких, искренних слов признательности застряло в моем горле.

А я ничего не сказала. И мои глаза больше не встретились с его взглядом. А все почему? Побоялась вторгнуться в чужую жизнь и навредить. Подумала, что не поймет, обидится, если вынесу на поверхность его души то, что он прячет в самую ее глубину. Боялась сочувствием нарушить зыбкое равновесие сил и чувств, которое ему удается столько лет сохранять в себе во имя семьи. Вдруг я явлюсь той последней каплей в его терпении и толкну его на безрассудный поступок? А он такой красивый, добрый, редкий…

Изобразила безразличное лицо. И этим тоже могла обидеть. Поздно, я не подготовилась, не успела сделать вид, будто не догадываюсь, кто передо мной. Я не смогла быстро принять разумное решение, не справилась со своими чувствами. Немудрено, что растерялась. Слишком мало было времени на размышления. Ведь сначала я ощутила лишь свое волнение, а когда захлестнули эмоции, не удалось мне направить мысли в нужное русло. «Не представилась возможность не спеша, трезво оценить ситуацию», – оправдывала я себя.

Я медленно прошла мимо, опустив глаза, с трудом пересиливая желание оглянуться, а потом заторопилась, чтобы скрыть свое запредельное смятение, разброд чувств, щемящую боль за несправедливо обиженного, жестоко наказанного судьбой человека. Быстрой ходьбой я старалась заглушить ноющую боль неуверенности.

«Что сказал ему растерянный взгляд посторонней девушки, опешившей от неожиданной встречи? Понял ли он мое смятение или его в данный момент обуревали свои более сильные, скорбные мысли униженного человека?» Он шел медленно и тяжело, онемевший, под грузом своей непосильной, многогранной беды. Но от меня не ускользнуло, что он тоже не подал виду, что узнал меня. А может, мне это только показалось или то был результат его нервной заторможенности? Стараясь совладать с волнением, вопросами к себе я пыталась загасить фонтан своих все разрастающихся эмоций.

Я сразу представила себе бестактных, подчас пьяных работников МТС, их грубые насмешки, грязные, ежедневные намеки, то громкие, то затихающие при виде его, пошлые рассказы о поведении его жены с очередным, кратковременным «хахалем». Сердце мое сжалось до спазм от непосильного давления чужой беды. Чувства поглотили меня. Я остановилась, прислонилась к березе, чтобы прийти в себя.

Обидно. Ни у кого из его детей нет небесно-чистых, удивительно добрых глаз, у всех серо-зеленые, наглые – матери. Так писала мне мать… Какой же он все-таки молодец! Не пьет, не устраивает потасовок, чтобы не пугать детей. Пытаясь сохранить семью, переезжает из района в район. Все надеется, что жена перебесится, ей ведь уже далеко не двадцать лет.

Опять склонилась к березе: задохнулась его горем и уже осознаваемым его старшими детьми позором. Две его дочки уже старшеклассницы. Женщины меньше язвят. Сочувствуют своим «подругам по несчастью», вот и помалкивают. Мужчины более жестоки. Почему? У них крепче собственнические чувства, приправленные уязвленным мужским самолюбием и неуверенностью? А может, я, наивная, ошибаюсь, меряя мужчин своей женской меркой? Не доросла еще до понимания их психологии, не имея личного опыта.

Женщины часто терпят позор мужских измен, потому что чувство ответственности перед детьми у них превозмогает все остальное. Им приходится терпеть, если муж единственный кормилец в семье и если к тому же они не имеют своего жилья… Может, зря терпят? Соседка, что напротив нас живет, после смерти мужа-алкаша расцвела, четырех детей подняла. А ведь как бил…

Почему же этот мужчина терпит унижения? Должна же быть какая-то веская причина. Желание обладать такой темпераментной женщиной, любовь к ней? Любовь к детям? Это более чем достаточные основания для объяснения факта верности семье. Но, говорят, мужчина не может испытывать к детям такую же гамму чувств, на которую способна женщина. Видно, могут. В своей, пока еще короткой жизни, я хоть и очень редко, но наблюдала такие примеры.

Сосед видел, что я поспешила скрыться. А вдруг он счел мою торопливость презрением к нему, нежеланием даже одну минуту находиться рядом с «прокаженным»? Слезы побежали по щекам. Вернулась. У ворот МТС пусто. Не заходить же в цех-сарай. Зачем? Выслушивать насмешки, ставить соседа и себя в неловкое положение, вызывать домыслы, сплетни мужчин? Глупо. Не вернешь того упущенного мгновения, когда можно было сказать честные, сердечные слова. Не смогла, не сориентировалась. Смутилась, растерялась, струсила.

Сложное это дело – лезть в чужую душу. Невозможно предвидеть реакцию. Не по отношению ко мне. Его к себе. Сама я переживу и резкость, и грубость. Не навредить бы бедняге. А может, как раз мое слово и помогло бы ему? Пока он сам справлялся. Что бы он сказал мне? «Со свиным рылом, да в калашный ряд?» А может, сочувствием размягчила бы, расправила зажатое бедой сердце, уважением укрепила бы его веру в себя, в правильность его христианского пути – терпения? Мол, Бог терпел и нам велел, мол, терпение окупится сторицей хорошими детьми. Ведь хоть и в усеченном виде, но любовь у них к нему существует.

А вдруг ему нельзя расслабляться, чтобы вытерпеть незаслуженную кару, нельзя разжимать сердце, сжатое в тугую пружину. Многие мужчины считают его вахлаком, лопухом. А может, только внешне? Ведь он выделяется среди них, по многим статьям их превосходит. А вот большинство женщин – я уверена – хотели бы иметь такого работящего, стойкого, терпеливого, незлобливого мужа.

Вспомнила о его жене, и мое сердце ожесточилось. Мать сообщала в письме: «Высокая, стройная, ладная. Не поверишь, что кучу детей родила. Лицо простое, ничем непримечательное, обыкновенное. В чертах нет строгой классической правильности. И только иногда в голосе отдельными нотками прорывается сила и уверенность, а в движениях внезапно проявляется то хорошо скрываемая увертливость хищной самки, то кошачья грация, то напористость и властность. А так женщина как женщина. Пройдешь мимо, не оглянешься».

Почему она ради похоти жертвовала судьбами своих детей, калечила их психику? Душа ее червивая, темная, страшная в своем безобразии и жестокости? А зачем тогда рожала? А может, была причина такому поведению? Когда приглядываешься к человеку, то обнаруживаешь в нем много неожиданных черт, разрушающих уже сложившийся образ…

Нет ей оправдания! Была бы одинокая – твори что хочешь. Сама за себя в ответе. А тут дети… Я ненавидела ее с остротой и едкостью личного чувства, презирала без тени даже брезгливого сочувствия. Во мне еще плакало не такое уж далекое детдомовское детство. «С нее станется, она еще не такое может отколоть, стерва», – зло думала я о незнакомой еще мне соседке. Ее семья переехала в наше село меньше года назад.

Вдруг перед моими глазами возникло зрелище содрогающегося в петле тела… О господи, зачем мне это… Закружилась голова, все поплыло. Я очутилась в какой-то нематериальной реальности. Затошнило… Видение быстро отступило, исчезло, остался горький осадок в душе, дрожь и неуверенность в ватных ногах, а вокруг какая-то раздражающая туманная оболочка… Но и она постепенно растаяла.

Мысли снова вернулись к отцу многочисленного семейства. Может, он в моих глазах прочел жалость к нему? Наверное, он уважает себя, может, даже втайне гордится своим подвигом, каждодневно совершаемым ради детей, так, как гордимся мы, женщины, своим самопожертвованием, а я своей жалостью оскорбила, унизила его… Именно такой возможности мне следовало бы избежать любым способом при встрече с ним. Ведь знаю, у меня слишком честный взгляд. Я оголяю им души людей, поэтому часто его прячу, чтобы не задевать, не будоражить, не злить.

…А на следующее утро по селу прокатилась волна страха и сочувствия: Дмитрий Старков свел счеты с жизнью – повесился. Шептались у колодцев женщины, молчаливо, угрюмо курили на лавочках мужчины.

Сердце мое ухнуло в яму ужаса. Неистребимое чувство вины захлестнуло меня. «Неужели это я подтолкнула его к самоубийству? Ведь он же жалел себя. И именно моей порции жалости не хватало ему, чтобы решиться умереть. Может, добрым словом, хвалой я могла бы предотвратить беду? Я не знала, как поступить, я слишком молода и глупа, чтобы выбрать правильное в таких случаях поведение, – оправдывала я себя, стараясь заглушить страх вины. – Может, он еще кого-нибудь встретил после меня? Боже мой, неужели мой взгляд был той самой последней каплей? Но я же опустила глаза…. Господи, прости, прости, если…» Совсем извелась я со своими мыслями.

Возможно, он на самом деле уже давно и абсолютно сознательно принял решение уйти из жизни, давно думал о неотвратимости этого поступка. Наверное, в его случае, доведенный до отчаяния человек перед тем, как покончить с собой, не говорит сам себе пафосных слов. Он готовится, свыкается с мыслью о смерти, сомнения уже не одолевают его, думает о ней спокойно, без надрыва, как о чем-то, к нему не относящемуся…

Нет, не мог он не думать о семье, о детях, как не мог он уйти к другой женщине и тем самым предать их. А разве, уйдя из жизни, он не предал их? Может, поэтому говорят, что грех самоубийства не замолишь? Нет, все-таки у этой мысли религиозные корни. Вроде бы против Бога пошел, который определил ему другую меру нахождения на земле. Верующие люди, наверное, реже убивают себя. Неужели атеисты проще идут на такой шаг?.. А был ли он атеистом?

Я читала библию в детстве. Бабушка потихоньку ее мне подсовывала, когда родителей не было дома. По христианским заветам получалось, что если плохого человека накажут (допустим, убьют) на Земле, то он уйдет к Всевышнему уже безгрешным, а тот, убивший, попадает в ад за самый страшный из всех грехов. Казуистика какая-то. Может, я своим малым умишком что-то не так поняла? Может, смерть соседа – его приношение, его дань любви к Богу?.. Нет, нет, в религию мне лучше не окунаться… там исходят из других посылов…


Может, Старков устал и хотел, чтобы его пожалели хотя бы посмертно? Нет. Не думаю. Могла ли его успокаивать мысль о смерти, как о решении всех его личных проблем, как избавление от постоянного унижения? В критических ситуациях на самом деле кажется, что смерть – единственный выход. Устал слушать от людей одно и то же, отвечать одно и то же, убеждать, просить, чтобы оставили в покое, выслушивать за спиной ядовитые шепотки: «Что-то с ним неладное, что-то он скрывает…». Трудно бороться с собой в одиночку.

А вдруг он в какой-то миг обнаружил в самом себе еще одну неожиданную слабость – низкий порог восприятия жизни, и поэтому, пусть даже с отвращением, обратился к простейшему, с его точки зрения, способу ухода, который подсказывала ему его измученная фантазия. Посчитал, что многого хотел, но мало чего добился. Готовился долго, озабоченно, но бестолково, полубессознательно…

Может, в этом поступке проявилась его сила? Он личность?! Нет. На такое способен человек со слабым «я». У меня тоже случались минуты слабости… Как же так! Сумел пробиться сквозь голод, равнодушие и страх – в детстве, сквозь смерть на войне. (И об этом тоже писала моя мать.) Медали за храбрость получал и вдруг такое… Какие тайные силы – сильные, острые, цепкие – удерживали его столько лет… А вдруг не простился с миром, а обрел его… Прошло время сказок! Не обрел… Я не спасла…

В какой момент и почему он выпустил из рук судьбы дорогих ему детей? Когда упустил этот самый важный аспект бытия? Они же смысл его жизни! Почему потерял способность мыслить? Как нашел силы отказаться от жизни? Разве человек вправе принимать такие решения? Ведь не юнец, не ведающий, что творит. Может суицид – умственное заболевание, что-то вроде навязчивой идеи, которая возникает, когда у человека заканчивается запас моральных сил? Можно понять готовность человека к чуду, но никак не к смерти.

Наверное, не так страшно уходить из жизни, когда не оставляешь людей, которых любишь. Но у него они были, и такие маленькие! Почему в возрасте после пятидесяти самоубийства чаще раз в десять именно у мужчин?..

Я читала, что существует мифология мостов и скал, с которых падают, будто есть в них заманивающая красота последнего полета для тех, кто стремится театрально закончить жизнь. А тут такая проза – веревка… В глубине души люди хотят, чтобы их спасли, и на мост приходят за помощью. Но любопытные до сенсаций, безразличные люди не выручают их, успокаивая себя: «В конце концов меня это не касается. Он по своей воле, без принуждения идет на этот безумный шаг». Нет, чтобы спросить, что, черт возьми, с вами случилось? И крикнуть: «Стой! Только не это!» Главное отвлечь, а уж потом попытаться вернуть человеку желание жить. Нельзя оставаться в стороне от чужого несчастья…

Что происходит в головах тех, кто собирается погубить свою жизнь? О чем они думают и думают ли вообще? Что проходит человек, готовящийся к самоубийству? Он делает выбор, мучается, страдает? Видит смелость в своем последнем прыжке?.. Или просто подходит такая минута, бессмысленно странное мгновение, когда будто что-то на миг затмевает его разум, и только упрямое чувство обиды руководит его действиями. Будто не он сам, а кто-то другой ведет его по пути жутко тоскливых эмоций. Эта непредсказуемая неконтролируемость, ступор, что-то вроде кратковременной болезни, забытья, когда все делается неосознанно, без понимания последствий. Это минутное лишение разума. Зачем эти моменты даны человеку? Они же губят его.

И вздрогнуло во мне прошлое. Память вернулась к тому дню, когда…

…Я бежала из читального зала университета. Опоздала. Вахтер не пустила в общежитие. Милиционер за шиворот вышвырнул с вокзала, где она пыталась согреться, на двадцатиградусный мороз, причислив к проституткам. Еще и ногой пнул… Его не убедили университетские учебники в ее руках. Он грязно обзывал, он презирал… Первый раз в жизни так грубо словесно оскорбляли… Ее, такую тонкую, нежную, такую порядочную… Ей было всего семнадцать… Где же справедливость? Где человеческая доброта?! Потрясенная, простуженная, голодная, холодная и жестоко униженная, бродила она по ночному городу и в какой-то момент сказала себе: «Такая жизнь мне не нужна». Наверное, она находилась в состоянии прострации. Желание погибнуть было искренним. Она была честна перед собой. Она помнила свое спокойное равнодушное ожидание смерти, после того как выпила две упаковки таблеток от простуды. Из-за них-то и опоздала… Вдруг бабушку вспомнила…

Ей повезло. Таблетки, слипшись в комок, не растворились в желудке. Ее тошнило, земля уходила из-под ног. В общественном туалете промыла желудок ледяной водой. В шесть часов утра открылись двери общежития. А в восемь, измученная тяжелой ночью, бледная до зелени уже сидела на экзамене, пугая педагога своим «больничным» видом. Потом лежала в общежитии на своей койке под теплым одеялом и анализировала произошедшее: «Почему не было страха смерти? Умирать легко, просто и не страшно, но глупо. Нет в такой смерти ничего интересного. Есть только постыдное… Нет! Только не позорная смерть, не пустота и вечность…» Она не умела себя любить. Бабушка напомнила о себе, она отвела от нее беду. Господи, вразуми и прости меня, неокрепшую умом и сердцем…

«Священник, наверное, назвал бы это неконтролируемое состояние богооставленностью. И если верить религии, эта минута стоила отцу семейства отказа от вечности. Совершенно очевидно, в Старкове на равных правах существовало самопожертвование, терпение и слабоволие. Наверное, у него закончился запас прочности, и нить его жизни оборвалась. Как бы ни было тяжело, человеческая жизнь должна всегда торжествовать», – думала я, слушая Лену.


– …В то памятное лето это трагическое событие наполнило меня чувством невозвратной утраты чего-то легкого, радостного. Сколько раз после той беды беззаботность то появлялась во мне, то вновь исчезала. Откуда она возникала, что являлось источником моего оптимизма? Жажда счастливой, радостной жизни заложена во мне и понемногу расходуется, убывая, уничтожаясь своими и чужими бедами? «Надолго ли хватит мне запаса терпения, данного с рождения, или я опять когда-то сломаюсь, если не морально, то физически, если этих бед будет слишком много?» – думала я с тоской. И тут же зло возражала себе…

Другого соседа вспомнила. Это в то же лето случилось. Было парню двадцать лет. И жил он на нашей же улице, только по другую сторону от моей хаты. С какой тоски, с какого отчаяния он ушел из жизни? Почему не извлек урока из опыта Старкова? Влюбился. Женился. Общение с женой, их совместный труд доставляли ему острую радость. Он жил в созданном им самим простеньком, добром, честном мире своих фантазий. Он не хотел быть похожим ни на мать, ни на отца… Откуда у этих грубоватых людей – его родителей – явилось столь нежное душой дитя, не сумевшее приспособиться к реалиям жизни, отторгавшее всё грязное, мелочное, пошлое, подлое, чувствующее себя в своей семье, как на чужой планете?

А может, и его отец когда-то был другим, потом ошибся по молодости, по глупости, в тюрьму попал. Катя, жена его, говорила, что в нем порой проявляется столько нежности и ласки! Только не умеет он выразить доброту, по-дикому вырывается она из него, дурью оборачиваются хорошие желания. Не воспитано в нем что-то очень нужное, без чего нельзя быть хорошим человеком. Раз сбившийся с пути, вечно заблуждающийся, отвергающий добро, он как зверь в клетке. И сына часто ни за что наказывал… А может, жена просто пыталась оправдать себя?

И вдруг у этого парнишки с лицом и фигурой деревенского увальня удивительная, прекрасная любовь! Его, казалось, поняли наконец… А потом причислили к ворам, гадам, которых он ненавидел всей силой своей неопытной душой. Обвинили его – чистого, доброго, идеального! Сначала друг предал. А ведь пришел тот во власть – в милицию – вполне приличным человеком, но недолго им оставался. Быстро сумел освоиться в новой роли. Обвинил. И он, Ленчик, невиновный, как в ледяную воду ухнул.

Жена кричала, настаивая самому всё отнести назад: «Не держишь слова. Сколько можно с такими цацкаться?.. Страшно сказать, но подло промолчать. И если уж на то пошло, не стану миндальничать, фразы подбирать… назову вещи своими именами… И если врежу промеж глаз, так врежу. Всыплю, только держись. Скажешь, вынужден был играть навязанную тебе игру? Мы доскребемся до сути, мы сорвем с тебя покров и сбросим его тебе под ноги… Правда часто чудовищна… Я раскусила тебя! Уйди, оставь нас в покое!»

«А казалась легкой, искренней, ласковой в своей белой блузочке с матросским воротником. Вот чем оплачена радость моей первой любви. Хорошее всегда хрупко, оно погибает первым… У нее все это идет от головы… у меня от сердца. Вот к кому я торил дорогу…» – стонал он на весь двор.

Ее обвинение было точной калькой с речей парторга. «Обращаю ваше внимание на то, что… я на этом настаиваю, предоставляю возможность озвучить…» Она договорилась до того, что требовала публичного покаяния, считала, что он такой же, как его отец. Комсомольским секретарем была. Привыкла по поводу и без повода говорить высокие слова, боясь нарваться на неожиданное, несогласованное мнение.

Ему хотелось с болью крикнуть: «Поверь мне на слово, оставь свой менторский тон. Ты не на собрании. У тебя клиническая картина мании величия, – так говорил об их прапорщике его армейский друг, бывший студент, бывший безоблачный оптимист. – Дался тебе этот мешок. Я не брал…»

Потом все кому не лень его критиковали… Все дружно забыли его первоклассную работу на летней жатве без выходных, с дневными и ночными сменами. Красный вымпел на его комбайне. «Почему я иду к людям с добром, а меня воспринимают с подозрением, ждут от меня подвоха? Из-за отца? Это мое вечное клеймо? Когда при мне плохо говорят о каком-то человеке, то первое, что приходит мне в голову, – не верю. Надо же разобраться… А ей нравится развенчивать, командовать, чувствовать свое превосходство?.. Глупенькая еще… А я не брал, не знал, что отец положи́л в мой мешок. А она не поверила…»

Он думал, что нашел в новой семье рай, что покончено с резким, колючим, никогда ни к кому не подлаживающимся отцом, который в детстве избивал его, веруя в единственный способ воспитания, который и с матерью вел себя совершенно непотребно. К тому же без стеснения приворовывал, считая это «естественным приработком»… Он думал, что энергичная, подавляющая и командующая им мать не станет больше травить его душу, когда он придет из армии. А все осталось по-прежнему… И вот появился светлый лучик – Галочка… (Как ее не отпугнула «такая» семья?) Но и этот лучик потух… Не поверила, опозорила.

Это потрясло его… Он ловил ее яростные руки, целовал их и кричащий гадкие обвинения рот. Он умолял и плакал, он искал у нее защиты. С горечью и стонами говорил тронувшие меня слова о людской низости, о том, что такое происходило и будет происходить всегда, но надо бить во все колокола… А она не вникала… Я все это доподлинно знаю. Я видела их, собирая на ужин огурцы на своем огороде, отделенном от их участка стеной высоких подсолнухов. Я устыдилась своего неявного присутствия при их ссоре и потихоньку улизнула в хату.

«Я с раннего детства стремился уйти от трафарета своей семьи, быть другим. Самим собой. Не вышло. Жена, как оказалось, верила кому угодно – только не ему!.. Я никогда не буду счастлив! Ни в ком нет понимания! А этот вечно постный взгляд и поджатые губы Галиной бабушки. Она читала мне из Нагорной проповеди, что «кроткие наследуют землю». Подземелье они наследуют, а не землю! Зачем такая жизнь? Какой в ней смысл, если будущее беспросветно, если даже любимая женщина не верит в его чистую душу…» Так он думал.

Выбежал из хаты, вскочил в сарай. Минутное состояния аффекта – и все! Нет человека… Не погнались за ним, чтобы успокоить, ни мать, ни жена, ни суетливая, крикливая соседка. Не случилось… Разве была его смерть неумолимо неизбежна? Ведь нет же…

Да, «богата» была моя жизнь на жуткие события. В одно лето от маньяка дважды удалось остеречься, в другое – дважды пережить смерть добрых, ни в чем неповинных взрослых людей. А сколько глупых детдомовских судеб за это время сломалось? Зачем мне все это? Сделалась ли я от этого крепче духом, как утверждала моя учительница? Вряд ли. Хотя, конечно, добра хотелось делать больше, чтобы компенсировать горькое, чтобы уравновешивать в себе баланс чувств… Нет, лучше, чтобы доброе перевешивало. Когда балансируешь на грани – это слишком рискованно для души…

Я не заблуждаюсь на свой счет. Знаю, что смогу себе помочь. Учительница утверждала, что человек учится осознавать себя человеком, когда начинает задавать себе вечные вопросы. А я бы тут добавила: когда начинает делать добрые дела и при этом ощущать радость. Мне так кажется…

Несколько месяцев прошло, а я все задавала себе этот ужасный, отчаянный вопрос: «Может, зря маюсь, может, нет на мне вины?» Тогда мне стоило немалых усилий вернуть себя к прежнему, ясному умиротворенному состоянию и быть способной полноценно продолжать учебу, – тяжело вздохнув, закончила свой рассказ Лена. – Теперь страшные воспоминания переместились на задний план. На смену им пришли многие другие, но нет-нет, да и всплывет в моем сознании тот тяжкий день, то страшное лето. И сожмется в горькой тоске мое усталое сердце той далекой юношеской болью… всего лишь возможной, непреднамеренной вины…


Костер

У Киры замелькали перед глазами, будто театральные сцены из спектакля, моменты ее собственной жизни. Шаг за шагом просматривала она их. Остановилась на одном.

…Дивная майская ночь. Огромные звезды праздничным салютом застыли на совершенно черном полотне неба. Одиннадцать молодых людей, утомленных многокилометровым кружением по лесу, сидят на поляне тесным кружком и завороженно смотрят на огонь. Тихо. Задумчивый костер шипит, потрескивает дымным пахучим сосновым лапником. Из сырых веток – прошел теплый кратковременный дождь – выстреливают трассирующие багровые искры. Колеблются тени. Кусты отступили в темноту к черной стене леса.

Они, отдавшись тихой радости огня и чувству сопричастности с чем-то таинственным, молчат. В такую ночь невозможно говорить. Ей кажется, что все они погрузились в прочтение своего будущего. Пятый курс, защита дипломов, распределение. Последние дни учебы были отмечены неподражаемой восторженностью, волнением и грустью, радостным трепетом предчувствия новой жизни. Что дальше? Разбросает их жизнь. Встретятся ли когда? Сроднились за пять лет.

Вот одна пара: Лана и Георгий. Оба высокие, светловолосые. Она – нежный василек с распахнутыми грустно-наивными глазами, с милыми ямочками на щеках, всегда такая заботливая, шустрая, деловая. Он – кареглазый нарцисс. Наверное, потому, что всегда держит свой красивый, с легкой горбинкой нос на полярную звезду. «Чтобы очки не соскакивали», – объяснял он важно, делая характерный жест рукой. Вот, мол, какой я умный, интеллигентный. И еще выше, картинно, поднимал свой мягкий подбородок с еле наметившимся золотистым пушком. В его глазах мелькала тайная потребность поразить мир, желание риска, упоения в бою, так необходимого людям его склада. «Знаете ли, понимаете ли», – любил он повторять, втолковывая какую-то свою заумную мысль друзьям.

Как ни крути, они самая прелестная пара в нашем кружке. Они были удивительно милы, всегда по-детски держались за руки, всегда улыбались. И всякий встречный видел в них влюбленных второкурсников или молодоженов. И сегодня в своем искреннем, радостном счастье и в этих брезентовых, цвета хаки туристических костюмах они совсем не «тянули» на выпускников университета.

А слева от них тогда сидела на вид более зрелая, фантастически красивая пара – Лена и Андрей. (Они на три дня приехали из Москвы в гости к друзьям.) Он темноволосый, крепкий, спортивный, уверенный в себе. Она – стройная, изящная, голубоглазая, чернобровая блондинка. Поэтому и удивляло всех это, казалось бы, столь не шедшее к ее яркой внешности занятие альпинизмом. Лена рассказывала, что их любви завидовали девчонки всех трех рядом стоящих общежитий. Тайком оглядывались они на них, когда, провожая ее, Андрей стоял перед нею на коленях и целовал ее руки, когда засыпал цветами, когда кружил на сильных уверенных руках…

Гитара Андрея не умолкала в этот прощальный вечер. Сначала отзвенели бойкие, спортивные, веселые студенческие песни, потом потекли лирические мелодии, затем романсы защипали души. Боже мой, какая гармония стиха и мелодии! Романтика этих песен безотказно действовала на наши сердца.

Все загрустили. Тихо дышали чуть пламенеющие угли костра, под пеплом вздрагивало их последнее дыхание. Ветер шуршал, перебирая листья камыша на берегу реки. Все говорили полушепотом, словно придавленные тяжестью тьмы…

Ирина и Борис. Она шепчет ему: «Люблю минуты совпадений моих чувств и настроений с внешним миром, когда душа лишается тревоги… Такой необъятный общий покой поселяется в неоглядное пространство моих чувств! Тогда я боюсь шелохнуться, боюсь нарушить гармонию своих ощущений. Чаще всего это случается на природе и совсем уж редко в городе. Пожалуй, еще когда слушаю классическую музыку и душа поет в унисон с оркестром…

Бесконечность, неопределенность выбора не мучила меня. Я будто знала тебя еще в далеком детстве, а потом долгие годы ждала твоего появления снова, потому что только с тобой возможно мое счастье».

Алла и Александр. Он круглолицый, плотный, я бы сказала, достаточно упитанный молчун. Она быстроглазая, насмешливая. Они сидели, держась за руки. Она говорила, а он, заглядывая ей в глаза, отвечал молчаливым горячим пожатием…

Громко выстрелила в костре сырая ветка. Пары притихли, плотнее прижались плечами, образовав неподвижное кольцо, внутри которого догорала их студенческая жизнь под стук одиннадцати молодых и таких разных сердец. Высокие, темные сосны шатром склонили над ними мохнатые ветви, а ели будто уплотнились и приблизились к костерку, к маленькой полянке, где на сухих, полусгнивших стволах сидели утомленные дальним переходом и яркими впечатлениями дня теперь уже бывшие студенты, такие милые, добрые, ранимые, сердечные, неопытные, необстрелянные. Потому что, несмотря на солидный опыт голодной студенческой жизни, еще не хлебнули они самой сложной части своей жизни – жизни в своей отдельной семье или с родителями. Они еще не понимали, что самое трудное для них еще только начнется.

Какое-то легкое волнение присутствовало в них, но оно витало, не касаясь сердец. Всем им предстояло начать новую и тем уже трудную жизнь. Но неизвестность не пугала их. Они верили в себя, в свои возможности, в свое счастье, доподлинно не осознавая трудностей, которые встречаются на пути всякого человека. Жизнь, как они считали, не сулит им больших сюрпризов, все распланировано на десять лет вперед. Не ждали ничего худого. Они еще не понимали, что самое трудное – выстоять в быту, не закопаться в мелких проблемах, не потонуть в них. Не потерять себя и своего близкого, теперь уже родного человека…

Она-то уже многоопытная. У них со Славой за плечами четыре года семейной жизни и трехлетний сынок. Пока нет детей – все молодожены. Свидания, праздники, развлечения. И только в семье с детьми проявляются истинные характеры молодых людей, их способность жертвовать ради детей многим – сном, временем, увлечениями, их умение подчинять свои желания необходимости, правильно расставлять приоритеты. Быть ответственным друг за друга и за малыша – это так много и так важно для семьи…


Лена и Андрей в тот вечер были так удивительно трепетны и нежны! Андрей шептал ей: «Скользнешь взглядом по мне из-под ресниц – и все, я счастлив! Коснешься кончиками пальцев моей руки или просто рядом постоишь несколько минут и для меня весь мир возвышенно-восторженный, прекрасный. Я хмельной от переполняющих меня чувств, бесконечной радостью наполняется грудь, мозг творит чудеса вдохновения. И что это за эликсир счастья такой вливается мне в сердце? Он способен вызвать во мне бурю положительных эмоций, равной которой по силе и накалу мне не приходилось испытывать. Душа то трепещет, то замирает от восторга, то поднимает меня на божественную высоту. А тут еще сегодня такое сумасшествие весенних запахов, красок, кристально чистые родниковые глаза озер вокруг нас. Я схожу с ума от счастья. Я рад, что это происходит со мной, и нисколько не смущаюсь своего чувства…»

В глазах Лены искорки, как восклицательные знаки.

«Это любовь», – говорила она, застенчиво и доверчиво улыбаясь, потрясенная открытым проявлением чувств жениха, и сердце ее заходилось от переполнявшей ее радости, и могучая волна нежности охватывала ее и разливалась по всему телу. «Как это чудесно – сидеть вот так рядом, неловко и слегка смущенно и радостно улыбаться своему счастью и верить любимому, как самой себе, – думала она. – Постоянное ожидание главного чувства – любви – теперь исчезло, растворилось, рассеялось. Будто стронулся с места лед и пронесся по реке жизни мимо. Любовь во мне навечно…

Его пытливые глаза будто заглядывают внутрь меня, жаждут ответа, просят говорить, говорить… Смешной! А мне хочется молча прижаться и бесконечно долго ощущать радость прикосновения к нему. Слова в этой ситуации кажутся легковесными, простоватыми для такого особенного дня. Невозможно ничего выразить ими…

Почему я так счастлива сегодня? Почему все во мне ликует? Ведь пять лет рядом… Это огромное непостижимое чувство, этот дар богов – навсегда! Он мой! Голова кружится от счастья, верится в самое невероятное! Кажутся возможными простые разрешения любых самых сложных проблем. И по-другому не может быть. Ведь мы любим друг друга!..»

Та трогательно-грустная ночь еще теснее связала их души, соединила объятья и они, забыв осторожность, всецело отдавались своему чувству, отправляясь навстречу своему бесконечному счастью. В ее душе было такое пространство, такая широта! Весь мир распахнулся перед ней, и она готова была без страха вместить его в себя. Ей чудилось, что в своей любви они поднялись над землей и находятся вне пространства и времени. Ее охватило странное чувство бестелесности.

От ощущения счастья она казалась себе невесомой. Душа ныла от мучительного, сладостного желания… В какой-то момент ее пронизал толчок сладко-острого блаженства, и внутри нее разлилось горячее ни с чем не сравнимое божественное ощущение физического счастья, которого она раньше не знала. Оно поднималось все выше и выше, охватывая ее полностью. В глубинах сознания забилось изумление перед тем, что с ней происходило. Хмелела и кружилась голова. Дух захватывало от ощущения сокровенной радости. Как бесконечно глубока и непреложна их любовь, как трепетна и завораживающе притягательна ее тайна!.. Ей казалось, что ее любовь слила их сердца, и они зазвучали одной мелодией…

Лена еще не знала, что эту ночь будет вспоминать всю жизнь. Ей было суждено первой из их компании ощутить смертельный удар судьбы – уже в первое прекрасное утро после той волшебной ночи прощания с юностью, со студенческой жизнью…

Ей было двенадцать лет, когда она впервые поняла, что отчим предает не только маму, но и ее. Это было первое предательство в ее жизни и, она считала тогда, что последнее. Не предполагала, не думала, не гадала, что ее могут ожидать такого же рода разочарования. «У меня все будет иначе, лучше, чем у мамы», – думала она тогда. Но судьба уготовила ей испытание, какое не дай бог никому пережить.


…Утро было восхитительное, лучезарное. Лена осторожно, чтобы не потревожить Андрея, поднялась с койки, окинула взглядом его сильное красивое тело, и горячая волна нежности затопила ее сердце. Она только на секунду, чтобы не «завестись», прижалась губами к его щеке, вдохнула его мужской запах и помчалась на речку. Трава на берегу в лучах восходящего солнца была серебряной от росы, золотой от цветов, а вода ледяной.

Лена нырнула, взвизгнула и выскочила как ошпаренная на берег. Быстро растерлась полотенцем и, бодрая, свежая, легкой походкой счастливого человека пошла к своему двухкомнатному домику на университетской базе отдыха.

На пороге встретила Иру. На лице подруги блуждало изумленно-растерянное выражение, она невидящими глазами смотрела куда-то вдаль. Лена не рискнула ее окликнуть и обошла стороной. Но что-то дрогнуло в ее сердце, почему-то с невыразимым страхом подходила она к неплотно прикрытой двери своей комнаты. Странно знакомые звуки доносились из-за нее. Вздрогнуло, екнуло сердце. Зачем-то растеряно приникла к двери. Сквозь узкую щель ей сразу бросился в глаза колеблющийся кусок синего казенного покрывала. Задохнулась от волнения, мгновенно маму вспомнила. Невольно подалась вперед, чуть не ударилась лбом о дверь. С гневом и отвращением отскочила…

«Ксюшка? Подружка обрекла ее на невыносимые адские муки?! Серенькая малозаметная мышка без надежды на личное счастье. Все пять лет жила впритирку с ней. Сколько раз она плакала у нее на плече, кляня свою неудачно складывающуюся жизнь, сколько раз приходилось выручать ее из нелепых и даже глупых ситуаций! И в этот раз она упросила взять ее с собой на встречу друзей. И теперь она той же неприметной мышкой юркнула в ее еще не остывшую постель. Почему потакала, почему жалела? «Не любви ради, дружбы для…» И вот результат… Преданная, любящая подруга – змея подколодная? Хоть на час, но мой!? Ослепленная любовью, она не замечала ее черной неприкрытой зависти? А он!! Ни в грош не ставит ее любовь? С деловитой торопливостью воспользовался ситуацией… Он всем женщинам говорит: «Я ваш покорный слуга»…

Этой ночью начался наш медовый месяц! Этой ночью я впервые ощутила волнение и страх, связанный с близостью… Он ни к чему не понуждал ее, даже не уговаривал. Она доверилась ему. И сейчас она еще не утратила ощущения благодати, снизошедшей на нее этой ночью… Через три дня свадьба. Белое платье уже висит в общежитии на гвоздике в изголовье ее кровати…

Счастливое состояние мгновенно исчезло, уступив место обиде, злости, судорожным рыданиям. Она обреченно сжимала виски ладонями. Душа разрывалась. Она сидела в тоске и в недоумении, уставившись на пустую стену соседнего домика. Случившееся казалось ей каким-то нелепым, невозможным кошмаром, дурацким розыгрышем, злой глупой шуткой. Оно не укладывалось в голове. Андрей низверг ее с солнечной высоты радости в черную пропасть отчаяния.

«И что прикажете делать в этой ситуации? Искать альтернативные выходы из положения? Жизнь иногда преподносит такие парадоксы, что задумаешься: может, и правда у каждого из нас есть заранее предназначенная и выверенная кем-то судьба? У нее она такая же, как у мамы? И как тут ни обратить внимание на их сходство?..»

Лена сразу положила конец их взаимоотношениям. С трудом сказала несколько ничего не значащих фраз и удалилась. Может, внутренний голос и шептал ей, что в сложившихся обстоятельствах разумнее всего было бы не торопиться с решением, но был взрыв негодования, была растерянность, непреодолимая обида. Может, и был соблазн простить, забыть, выбросить из головы его гадкий поступок, но перед ее взором тогда стояло скорбное лицо матери, постоянно терпящей унижения от мужа. Она понимала, что этот прискорбный факт с Андреем – не случайность. Он будет иметь далеко идущие последствия. И нечего надеяться, что все переменится. Она не сможет постоянно прощать, потому и подавила в себе остатки сомнений. «Я не хочу вздрагивать от каждого телефонного звонка», – повторила она фразу, оброненную мамой много лет назад, когда она еще верила, что муж опомнится, изменится к лучшему. И как это она вдруг пробудилась в ее памяти?

Андрей же не пожелал пускаться в объяснения. Ни слова не проронил. (Надеялся, что она простит?) Он не видел в своем поступке ничего предосудительного?.. Его друг, «жалея» беременную жену, ходил к другой женщине. Мол, без любви это не предательство… Женщина узнала о «походах налево» – «добрые» люди просветили – и родила мертвого ребенка. А муж не посчитал себя виновным… И Андрей такой же?.. И между ними пролегла пропасть. Что будет дальше, ей не хотелось думать…

Загрузка...