Инвалидная кресло-коляска неслышно скользнула по толстому персидскому ковру, который покрывал пол просторного салона, и остановилась возле застекленных дверей террасы, откуда открывался вид на реку и главную улицу.
Человек в кресле, с неподвижными парализованными ногами, укрытыми шерстяным пледом, посмотрел на кружевные занавеси, однако тут же закрыл глаза, опустил голову и размеренным, несколько суровым тоном сказал:
— Боже мой, Мария, сколько раз я говорил, что кружевные узоры у меня вызывают головокружение. Неужели эти проклятые нитяные цветочки никогда не пляшут у тебя перед глазами?!
Его сестра, женщина неопределенного возраста, в длинном темном платье, отороченном черным бархатом, чинно сидела в другом конце салона с корзинкой для рукоделия на коленях. Черты ее моложавого лица, обрамленного совершенно седыми волосами, гладко зачесанными и собранными на затылке, свидетельствовали об их близкой родственной связи и почти незаметной разнице в возрасте. На его высказывание о занавесях она добродушно улыбнулась и продолжала считать петли. Лишь накинув последнюю петлю на спицу, спокойно сказала:
— Видишь ли, Людвигу не понравилось бы, если бы он не увидел этих занавесей на окнах. Я сказала тебе это потому, что сегодня ради него я их и повесила. Если хочешь, я могу их раздвинуть…
Он махнул рукой, бросив короткий взгляд сквозь занавеси, и вместе с коляской повернулся к сестре, однако ничего не сказал. Он смотрел, как она аккуратно разматывает нитки с клубка, завидуя ее способности сохранять хладнокровие и спокойствие даже в этой ситуации, полной зловещей неизвестности. Появление грузовика с освобожденными заключенными показало им первые признаки хаоса, который может начаться до того, как в их город вступят войска победителей. Когда он попытался что-то сказать ей, выражая опасение, как бы его сын Людвиг при возвращении домой не оказался здесь одновременно с этими вооруженными заключенными, она ему спокойно ответила: «Наш Людвиг — врач, а тебе, Йозеф, чего тебе бояться? Ты покинул Вену сразу после аншлюса, и многими нашими друзьями это было истолковано как нежелание смириться с подобной судьбой Австрии. В остальном…» Она сняла петлю со спицы и, побледнев, посмотрела на него своими красивыми, но всегда несколько печальными глазами. Он понимал, она сожалеет, что произнесла вслух эти несколько слов, тем самым обнаружив свои глубоко сокровенные мысли, которые, как и его, давно ее мучают. Была тема — это они знали оба, — которой они сознательно избегали касаться. Волей-неволей они оказались лицом к лицу с этой сокровенной истиной и чувствовали, как изо дня в день, а сегодня уже с минуты на минуту приближаются навстречу событиям, которые неизбежно и немилосердно сведут их с ней. Поэтому и от своей сестры он не ждал каких-либо объяснений. Он давно собирался сам начать этот разговор: что будет с их Людвигом? Потому-то он и накинулся на эти ее кружевные занавеси, которые ему, в общем, никогда не мешали, да и она хорошо понимала, что настала пора кому-то из них начать разговор.
Во время последнего посещения, с месяц назад, Людвиг сказал им, что обдумал способ, как избежать плена и сразу же вернуться в Сант-Георг. По этому поводу он то ли в шутку, то ли всерьез сказал: «Отец, я надеюсь, Мария сохранила твой членский билет демократической партии. С ним и твоей репутацией мы можем рассчитывать…» Его оптимизм не помог им изгнать тревогу. С одной стороны, их утешало, что Людвига мобилизовали как известного в Австрии хирурга, с другой стороны — смущало, что нацисты мобилизовали его сразу же после аншлюса и вскоре дали ему высокий эсэсовский чин. Разделяя беспокойство сестры, он бы не упрекнул ее, если бы она высказала свои чувства иначе и откровенно бы спросила его: «Ради бога, Йозеф, скажи мне, неужели мы совсем не можем защитить Людвига?» Безразлично, что и как бы она сказала ему, ведь то, что они оба чувствовали, сводилось к одному и тому же. У нее была надежда, что Людвиг по крайней мере успеет спастись от русского плена и в Сант-Георг не придут русские войска. Она ужасно боялась большевиков, и никто не смог бы ее убедить, что они будут милостивы к кому бы то ни было. А он украдкой от нее лелеял надежду, что его сын и в форме офицера СС все же остался тем, кем должен быть: врачом. Каждому, думал он, даже большевикам, не может не быть ясно, что и эсэсовцам были нужны хорошие врачи и что, находясь среди них, его сын выполнял лишь свой долг, как бы он это делал в любом месте в суровое военное время. Другого выхода для Людвига он не находил. Однако об этом он не собирался говорить со своей сестрой. Он не был уверен, что для нее это могло стать утешением. Она от него ожидала куда больше, ибо верила, что главы союзнической коалиции, нанесшей поражение Германии Гитлера, наверняка знают, что не все в Австрии были за присоединение к рейху, что для многих австрийских патриотов, к которым относился и ее брат, все эти годы господства нацизма каждодневно проходили под знаком единоборства со смертью. Так чаще всего говорили в кругу близких друзей, когда заходил разговор о судьбе их страны.
Когда он углубился в свои мысли, она вдруг заговорила и застала его врасплох.
— Йозеф, — произнесла она дрожащим голосом и опять замолчала. Лицо ее оставалось бледным, а пальцы с рукоделием застыли. Она с мольбой посмотрела на него своими все еще прекрасными глазами, ожидая, что он скажет ей, о чем думает. — Мне страшно, Йозеф, мне ужасно страшно, — призналась она и сразу же раскаялась, что не сумела сдержаться, и опять ждала, что он ей что-нибудь ответит.
Он молча, потерянно глядел на нее. Обеспокоенная выражением его лица, она стиснула губы, чтобы не сказать еще чего-нибудь такого, думала она, что могло вконец его расстроить. Затем неловкими движениями попыталась вновь взяться за спицы и нитки. Тем временем у входных дверей кто-то звонил и громко стучал, однако они не обратили внимания на шумное заявление о себе неожиданного гостя. Брат и сестра оставались неподвижными в креслах, всецело погруженные в свои мысли, до тех пор, пока в салон не вошла прислуга. И ее появление они заметили лишь тогда, когда она с испугом обратилась к ним:
— Они здесь!…
Прислуга остановилась посреди комнаты бледная, с открытым ртом, словно вдруг задохнувшись.
Брат и сестра одновременно вздрогнули. Первой отозвалась Мария. Крепко сжав подлокотники кресла, исполненная надежды, прерывисто спросила:
— Господи, и он с ними?
Девушка вроде бы пришла в себя, закрыла рот, но вид у нее оставался сконфуженным, очевидно, ее смутил вопрос. Ее блуждающий взгляд встретился со взглядом человека, сидевшего в коляске, тот спросил:
— Это наш Людвиг со своими товарищами?
Девушка перекрестилась.
— Иисус-Мария, герр Йозеф! Разве бы ноги отнялись у меня от страха перед нашими… перед нашим Людвигом?! — Она шагнула ближе к нему и, снизив голос, добавила: — Это они… Те, что приехали на грузовике… Понимаете, герр Йозеф, те страшные люди, из-за которых вы велели мне опустить шторы на окнах и запереть на ключ двери…
Йозеф побледнел и немо смотрел в открытый рот девушки, словно ее слова не доходили до него. А та, глядя то на него, то на его сестру, которая тоже вдруг замерла в своем кресле, продолжала панически рассказывать:
— Вооружены до зубов, герр Йозеф… Они звонили и стучали. Неужели вы не слышали? Шарят по двору и ходят вокруг дома. Если их не впустить, они выломают двери, фрау Мария… Герр Йозеф, я…
Человек в коляске неожиданно поднял голову и, хотя был очень бледен, спокойно сказал:
— Гертруда, откройте двери и проводите этих людей сюда.
Мария изумленно посмотрела на него и покачнулась, готовая упасть, однако так и осталась сидеть, вцепившись руками в корзинку с рукоделием, и чуть слышно произнесла:
— Йозеф…
Девушка стояла неподвижная и испуганная. И ее и Марию из оцепенения вывел треск входных дверей. Мария выпрямилась в кресле, судорожно вздрогнула и, словно освободившись от страха, резко встала:
— Йозеф, я выйду к ним… Им следует сказать, что Йозеф Краус… — Ей не удалось закончить мысль. Она оторопело смотрела на двустворчатые двери салона, которые распахнулись настежь, словно от порыва ветра. Перед ней стояли трое вооруженных людей в полосатой тюремной одежде. От их вида она снова утратила хладнокровие, и ноги у нее подкосились. Чтобы не упасть, она опустилась в кресло, однако как загипнотизированная продолжала смотреть в их страшные лица с неестественно крупными глазами, от холодного, пронизывающего взгляда которых ее охватил озноб и задрожали руки.
В дверях с автоматами наперевес стояли Мигель, Саша и Жильбер.
Старый Йозеф чуть повернул коляску и оказался лицом к лицу с ними. Стараясь, насколько это было в его силах, оставаться спокойным, оглядел их одного за другим и произнес:
— Йозеф Краус, архитектор… Моя сестра, фрау Мария Краус, и наша прислуга… Добрый день… — Заметив, что все трое недоверчиво смотрели на дверь за его спиной, которая вела из салона в другую половину дома, он добавил: — В доме больше никого нет…
Не обращая внимания на это его замечание, Жильбер спросил:
— В каких родственных отношениях вы находитесь с Людвигом Краусом?
Старик распрямил плечи и заметно дрожащим голосом сказал:
— Людвиг — мой сын… Если вы имеете в виду доктора Людвига Крауса.
Сестра его собрала силы, чтобы вмешаться в разговор.
— Йозеф, может быть, господа ищут какого-нибудь другого человека с таким именем, — выдавила она сквозь посиневшие губы и замолчала. Перед пугающими взглядами этих до ужаса огромных глаз она поняла бессмысленность своего замечания. Пауза, наступившая после ее слов, показалась ей мучительно длинной. Если бы в дверях не появился еще один человек, приход которого заставил их отвести глаза от ее лица, она подумала бы, что сердце у нее выскочит из груди. Она воспользовалась возможностью подойти к брату. Стала возле самой коляски и ласково положила руки ему на плечи. Он нежно взял холодные, трясущиеся руки сестры в свои и попытался ее ободрить.
— Может быть, это в самом деле какое-нибудь недоразумение, — прошептал он, улучив момент, пока вошедший Зоран громко по-испански что-то объяснял своим товарищам.
Затем в салоне вновь наступила полная тишина, и глаза всех четырех прожигали лицо человека в коляске и женщины, стоявшей рядом с ним. Никто даже не обратил внимания на прислугу, которая, втянув голову в плечи, жалась к стене в глубине салона.
Зоран шагнул вперед и показал средней величины фотографию в рамке под стеклом — портрет доктора Крауса в гражданском костюме, которого никто из домашних до сих пор не заметил у него в руках.
Человек в коляске, за минуту до этого с огромным облегчением вздохнувший, когда после прихода четвертого эти трое опустили автоматы, снова побледнел, а женщина зашаталась и впилась пальцами в его плечи.
— Эту фотографию ваш товарищ нашел в одной из комнат вашего дома, — сказал Жильбер изменившимся голосом, в котором уже не было следа от прежней суровости. Казалось, он жалел человека в коляске, который больше не спрашивал, почему ищут его сына.
— Это ваш сын?! — неожиданно вмешался Мигель.
— Да, господа… Это мой сын Людвиг, — ответил старик, не отводя взгляда от фотографии. Голос его вдруг на удивление стал спокоен, а слова он произносил четко, словно хотел подчеркнуть, что, как отец, он будет защищать своего сына, все равно из каких соображений эти люди пришли искать его в родительском доме. — Если вам нужен мой Людвиг, здесь вы его не найдете… — продолжил он тем же тоном. — Можете осмотреть каждый уголок моего дома… Как его отец, я имею право знать, почему вы его ищете.
Ободренная поведением брата, Мария опять вмешалась в разговор, однако не слишком кстати:
— Неужели вы в самом деле имели случай познакомиться с нашим Людвигом? Кто бы ни получал от Людвига врачебную помощь, все были ему очень признательны. Наш Людвиг замечательный врач.
В том, как она говорила, не чувствовалось намерения что-то скрыть от них, напротив, она хотела услышать от них что-нибудь о своем племяннике. Она смотрела на Жильбера, потому что ей казалось, он лучше других говорит и понимает по-немецки. И в своем неведении она не уловила настоящего смысла усмешки, появившейся на губах Жильбера, пока он ее внимательно слушал, стараясь вникнуть в каждое слово. Она же, наоборот, эту его улыбку приняла за выражение одобрения. Но тут ее постигло первое разочарование. Вместо человека с буквой Ф перед лагерным номером, чья улыбка вселила немного надежды, что эти страшные люди пришли не со злым умыслом, на очень правильном немецком ей ответил старший из них, глаза которого, как ей показалось, больше других источали ледяной блеск.
— Госпожа, — оборвал ее Мигель строго, — не трудитесь убеждать нас во врачебных способностях Людвига Крауса!
— Значит, вы в самом деле имели возможность… — попыталась она ответить ему, хотя ее уже била дрожь от его взгляда, но брат прервал ее.
— Господин хотел сообщить нам что-то касающееся Людвига, — сказал он громко, с намерением, чтобы Мигель услышал его.
Мигель встретился с его усталым взглядом, в помутневшем блеске которого можно было прочитать испуг — старик боялся услышать правду.
— Омбре, — раздраженно вмешался Зоран на испанском, — говори им не говори, через какую лабораторию этой свиньи мы прошли, они все равно не скажут, где нам его искать… Зря теряем время, омбре!
Жильбер поддержал его:
— От них мы ничего не добьемся.
— Нет, товарищи, им надо все сказать! — вмешался Саша, расстреливая Краусов полным ненависти взглядом. — Все им надо сказать. Отец должен знать, какой у него сын! Скажи им, Мигель, и пусть катятся к черту… Они наших отцов ни за что убивали…
Мигель спокойно всех выслушал и решительно обратился к человеку в коляске:
— Если когда-нибудь вы увидите своего сына, расскажите ему, что мы его искали. Вам не надо запоминать наши лица или номера на нашей одежде. Скажите ему только, что приходили семеро выживших после его опытов… Семеро, помеченных шифром Е-15. Надеюсь, это вы запомните.
— Я чувствую, вы сердиты на Людвига, — осмелился заметить старый Краус, всерьез смущенный услышанным поручением. — Должен сказать, я вас не понял. Мне хорошо известно, что сын мой был мобилизован в гитлеровские части эсэс, но не как нацист, а как хороший и пользующийся авторитетом врач. Мне также известно, что какое-то время по долгу службы он работал и в концентрационном лагере. Туда он попал по настоянию гаулейтера Цирайса. Тот исключительно высоко ценил нашего Людвига как врача… Простите, но я должен вам сказать: я не верю, что Цирайс пригласил его для работы в тюремной больнице… Людвиг ни о чем подобном никогда не упоминал в разговорах с нами… Он нам не рассказывал, что у него были контакты с заключенными лагеря…
— Теперь вы знаете, что у него были контакты, — прервал его Жильбер и поспешил добавить: — Перед вами его пациенты!
Он поторопился ответить старому Краусу, поскольку опасался, что тот своими настоятельными расспросами и желанием узнать подлинную причину поисков сына вызвал бы ярость его товарищей, особенно Зорана и Саши. Оба они уже выказывали нетерпение. Жильбер понимал, чем это могло бы кончиться. Догадывался и о причине такого настроения — причине, которая была понятна ему, потому что была одна. Он чувствовал в эту минуту: все они думают об одном, сомневаясь, что им когда-нибудь удастся напасть на след доктора Крауса. «Если ему доведется вернуться домой, пусть увидит он такое же клеймо на телах своих близких! Пусть это будет ему возмездием и проклятием!» — Такие мысли вертелись у него в голове, и он не мог отделаться от них, пока старик, сам не ведая того, не открыл им, что до сего дня понятия не имел, что его сын, будучи врачом, совершал злодеяния. Жильберу почему-то стало жалко старика и его сестру. Уже только от намека, что у их Людвига было и другое лицо, сердца их мучительно разрывались, ибо невыносимо тяжко отказываться от великих заблуждений, когда речь идет о ближнем. Это было особенно заметно по их глазам: в них пропал гордый блеск, вспыхивавший всякий раз, когда произносилось имя Людвига. А для себя Жильбер в этот миг открыл еще одно: он почувствовал, какой ужас потряс их при мысли, что на лицах людей, стоящих перед ними, начнут проступать черты подлинного лица доктора Крауса. Он заметил, что лоб старика покрылся капельками пота и побелел как известь, а губы начали синеть.
За те несколько мгновений, пока Жильбер колебался, не зная, как поступить, чтобы дело не дошло до самого страшного, а остальные заметили, что старый Краус слабеет, лишь Мигель собрался с силами и вслух сказал то, что думал:
— Не надейтесь, что вам доведется увидеться со своим проклятым сыном, — и первый вышел из салона.
Жильбер посмотрел на Зорана и Сашу и, уверенный, что они его поняли, не спеша двинулся за Мигелем. Саша еще раз хмуро покосился на старого Крауса, покачал головой и резко повернулся. Зоран пошел за ним, но перед дверью оглянулся, обругал по-сербски небо и бога и бросил фотографию Людвига посреди салона. В тишине раздался звон разбитого стекла.
В каком-нибудь десятке километров от Сант-Георга, на перекрестке с двумя указателями, один из которых обозначал расстояние до шоссе Вена — Линц — Мюнхен, Мигель, который теперь вел грузовик, свернул с дороги в поле и остановился в заброшенном яблоневом саду, возле берега Дуная. Сделал он это по собственной воле, не сказав никому ни слова, даже Ненаду, сидевшему рядом с ним в кабине. Никто этому не воспротивился, и все молча вышли из машины. Мигель же просто сделал то, что им было необходимо: остановиться, передохнуть и спокойно договориться о том, как быть дальше, куда двигаться после Сант-Георга, где они оставили надежду напасть на след своего мучителя.
Итак, снова случилось непредвиденное, отбросившее их в бездну неизвестности, вынудившее вернуться к загадке шифра. Однако хотя и прошло с полчаса, как они остановились, разговора никто не начинал. Не сделал этого даже Саша, и никто не упрекнул его, когда он минут десять назад направился в сторону крестьянского дома, одиноко стоявшего на поляне через дорогу. Он долго смотрел на этот дом, а затем, сказав Анджело, что слышит оттуда мычание коровы, встал и пошел.
Мигель сидел в траве и с отсутствующим видом смотрел на реку. Напряжение, сковывавшее его лицо, спало, а ноздри равномерно раздувались, он словно упивался ароматом воды и водорослей и нет-нет да и долетавшим запахом рыбы. Неподалеку Жильбер, заканчивая бриться, насвистывал какую-то французскую песенку. Зоран, совсем голый, вошел в реку по пояс. Он намылился и с остервенением тер свое исхудавшее волосатое, покрывшееся гусиной кожей тело. Ненад сидел возле грузовика, прислонившись к колесу, и сосредоточенно что-то писал в своей тетрадке.
…Это было удивительное чувство — ощутить запах домашнего хлеба, который Мигель принес нам из того дома при въезде в Сант-Георг. Хлеба, понятно, было немного, и Мигель должен был поделить его между нами, как просфору… Не знаю, стали бы мы что-нибудь есть, не будь этого хлеба. У всех словно что-то стояло поперек горла. Нам не хочется ни есть, ни говорить. После отъезда из Сант-Георга мы все как потерянные, словно нас в доме Краусов заколдовали. По пути к грузовику начали препираться, так мы поступили или не так. Больше других возмущались Саша и Зоран. Зоран даже упрекнул нас за чрезмерную жалостливость к старому Краусу и его сестре. Злился на Мигеля и Жильбера, а нам сказал: «Я не за то, чтобы старого калеку четвертовать, но все же нужно было ему рассказать, что его сын дьявол, а не лекарь. Я бы ему и. кости Милана показал, и свою шкуру показал, знай я, что он и его сестра не сыграют в ящик от этого…» Саша поддакивал ему и несколько раз повторил: «Они с нашими отцами и сестрами по-другому…» Никто им не отвечал, и оба они скоро замолчали.
На площадке у фонтана, где мы оставили грузовик под охраной Анджело и Фрэнка, которому все тяжелее становилось двигаться, мы застали только Анджело в окружении американских солдат, появившихся в городе, пока мы были у Краусов.
Анджело с полными слез глазами мимикой и жестикуляцией пытался объяснить нам, что случилось с Фрэнком, хотя, увидев американцев, мы и сами все поняли. Один из них, негр, сержант, сказал нам: «Ваш товарищ в очень плохом состоянии. Наши на санитарной машине отвезли его в Линц. Там у нас госпиталь». Мы ничего ему не сказали, но он нас понял. Понял — опечалились мы оттого, что не простились со своим товарищем. Он угостил нас сигаретами и шоколадом, и мы поехали. Не помню, поблагодарили ли мы этого доброго человека и попрощались ли с ним. Мы торопились уехать, торопились, хотя и не знали, куда нам спешить из Сант-Георга, откуда уезжали без всякой надежды напасть на след доктора Крауса… По дороге Зоран, Жильбер и я говорили только о Фрэнке. Утешали себя, ведь ему в самом деле необходима медицинская помощь. И укоряли себя за то, что раньше не отвезли его к своим. Мы говорили о нем, а молчали о том, что нас угнетало куда больше…
Сидим и чего-то ждем, а чего — не знаем. Саша уже давно ушел, а теперь пропал и Анджело. Наверное, пошел за ним. Они о чем-то договаривались. К их возвращению, я думаю, Зоран кончит купаться, и мы, собравшись вместе, сможем поговорить по-настоящему. Если будут молчать, начну я. Кто-то ведь должен… Мы должны примириться с мыслью, что по домам разъедемся такие, какие есть, с тем, что доктор Краус всадил в наши тела, с тем запасом жизни, какой он нам оставил… Единственно, на что мы можем надеяться, — наши врачи помогут нам, а если нет… Время покажет, что там написано на нашей коже…
Спрятавшись на сеновале в хлеву просторного двора одинокого крестьянского дома, Фреди Хольцман как будто впервые в жизни ощутил запахи, от которых с удивительной легкостью погружаешься в сон. А у него и душа и тело были утомлены от страха и блуждания по лесу, из которого он еле выбрался. Он бежал изо всех сил, спотыкался и падал, ноги отнимались, он пугался то теней столетних деревьев, простиравших над ним свои ветви, то шуршания в густом, ощетинившемся кустарнике; перед глазами маячили видения расстрелянных или повешенных дезертиров и тех несчастных из лагеря, о ком Мюллер рассказывал, что они, подобно вампирам, бродят повсюду и одному богу известно, какую они замышляют месть.
Перепуганный до ужаса этими привидениями, он начал раскаиваться, что послушался Мюллера, и стал подумывать о возвращении. Может, он так и поступил бы, если бы вдруг не вышел из лесу и на краю зеленой поляны не увидел этот крестьянский двор. Здесь он забыл обо всем; он постепенно освобождался от страха и предался размышлениям о скором возвращении в родительский дом. Какое-то время он ощущал брезгливое чувство — ему казалось, будто весь он пропитан потом Мюллера. В то же время это ощущение подогревало в нем желание поскорее добраться до дома, чтобы вымыться и переодеться. И именно в тот момент, когда он совсем расслабился и, опьяненный запахом сена, предался мечтам, душа его похолодела от страха.
Из полудремы его вывел скрип дверей хлева. Он вскочил как ошпаренный и сразу же подумал о бегстве через пролом в стене, откуда через двор и сад он снова мог попасть в лес. Остановило его постукивание деревянной обуви. Он надеялся, что это кто-то из хозяев, со стороны которых ему вроде бы не должна была грозить опасность. Встречу с ними он допускал с того момента, как спрятался здесь. Страх вызывали у него лишь привидения из лесу и мысль о фольксштурмистах — этих оголтелых бездушных нацистах в гражданском, которые вылавливали дезертиров и имели полномочия казнить предателей на месте. Несколько успокоившись, он посмотрел в щель между досок перекрытия и вздохнул с облегчением. Внизу была женщина с ведром в руках. «Очевидно, пришла доить коров», — подумал он. Затем сам удивился своему безумному желанию напиться парного молока, настолько ее появление умиротворяюще подействовало на него.
С тех пор как он сюда пришел, он видел ее дважды. Первый раз, когда оказался близ усадьбы и из сада осматривал дом. Второй раз чуть позже, когда уже укрылся на сеновале и его внимание привлекло ржание лошади во дворе. Тогда там был еще какой-то старик. Он сидел в телеге, а она держала коней под уздцы и вела их к воротам. Старик уехал, а она вернулась. Сначала оставалась во дворе, кормила скотину, и он долго за ней наблюдал. Она была молода и красива, загоревшая под весенним солнцем. На лице лежала тень грусти, гасившей блеск ее красивых глаз, с которым она в этом возрасте должна была бы смотреть на мир. Когда и она ушла, из дома больше никто не появлялся. Это убедило его, что в доме женщина живет лишь со стариком, по-видимому, близким родственником. Так он освободился от опасения, что попал в дом фольксштурмиста.
Необъяснимое желание напиться молока, охватившее его, когда он увидел женщину, быстро прошло, и он всерьез начал подумывать, как ей объявиться. Что-то его прямо-таки тянуло сделать это, просто выйти и объяснить ей, что оказался он здесь без всякого злого умысла, что он Фреди Хольцман из соседнего Линца, один из усталых солдат, которому необходимо немного передохнуть, а затем он уйдет, как пришел… Здесь он оборвал себя, столкнувшись с вопросами, на которые неизбежно придется отвечать, если он в самом деле собирался предстать перед этой женщиной. Он полагал, что находится на своей родной земле, среди своих людей, которых, очевидно, как и его, терзает страх перед надвигающейся грозной вражеской силой, с нарастающим гулом заявляющей о своем приближении. Он спрашивал себя, может, и они волнуются за судьбы своих близких, кого военный вихрь забросил бог знает куда без всякой надежды вновь увидеть родной дом. Вопросы стремительно сменяли друг друга и словно жала разили его в самое сердце. Они возникали с такой скоростью, что он не успевал отвечать на них, и так продолжалось до тех пор, пока эти же вопросы не привели его к весьма простой истине: он сам себя вернул на землю из тех фантазий, которым поддался, опоенный ароматом сухого клевера и разглядывая красивое лицо молодой крестьянки. Это признание несколько успокоило его совесть, и он сразу же попытался найти ответы и оправдания своим поступкам. Он даже не почувствовал, что тем самым ставит себе новые ловушки.
Хотя он никогда не рассуждал как солдат и себя не считал настоящим солдатом, в голову ему прежде всего пришли такие мысли: если так, выходит, для этой женщины и этого пожилого человека война еще не кончена… Для тех, кто ждет возвращения своих, войны не кончаются, пока их близкие не возвращаются домой или не приходит сообщение, что они навсегда остались где-то на поле брани… Были это лишь новые уколы воспоминаний, вместе с которыми он начал чувствовать, что запах Мюллера, который словно бы впитала его кожа, пересиливает аромат сена и дымившегося на полу хлева навоза. Эти запахи окончательно спустили его на землю. Он понял, что своим появлением перед этой женщиной или стариком — все равно — вызвал бы у них только презрение, потому что они попросту считали бы его жалким дезертиром. Так, увидев себя в подлинном свете и дожидаясь удобного случая, чтобы незаметно и неслышно выбраться с сеновала и продолжить бегство, он перестал раздумывать, как освободиться от формы. Однако ненадолго. Опять начал все сначала. Он был беглец — дезертир. В лесу он выбросил ремень, револьвер и все документы. На нем осталась лишь форма, правда, без знаков различия войск СС, от которых он прежде всего избавился, но тем не менее немецкая. Она могла выдать его неприятелю и тем, для кого война не кончилась, кто еще намеревался продолжать войну. «Почему бы мне не обратиться к этой женщине? В обмен я бы дал ей ту цепочку с золотым медальоном, которую мне подарил доктор Краус… Мне ведь многого не надо. Могла бы дать самые обычные крестьянские лохмотья…» Здесь он опять остановился. Словно громом пораженный. С ужасом обнаружил, что женщина не одна. Рядом стоял один из тех, что мерещились ему в лесу: человек из лагеря с лицом ожившего мертвеца…
Из затянувшегося оцепенения его вывело мычание потревоженных коров и звук шагов: глухое, эхом отзывавшееся равномерное постукивание деревянных башмаков по бетонному полу. Дрожа как в лихорадке, он зажал руками уши, погрузил лицо в сено, однако постукивание деревяшек отдавалось в голове, и перед внутренним взором опять возникали лагерные картины: узкие, длинные, ослепительно белые коридоры блока, где проводил опыты Краус; колонны нагих тел, живые скелеты, обтянутые серой прозрачной кожей, ледяной блеск, застывший в глазах узников, от которого каменные беленые стены превращаются в глыбы льда… На босых ногах с отекшими и посиневшими ступнями — огромные деревянные башмаки. Топ-топ! Топ-топ! Топот идет словно из бездонной пропасти ада… Замыкает колонну он сам. Он узнал свое лицо, хотя и на этот раз, как всегда, когда с Брухнером и сопровождающими его эсэсовцами с овчарками отводил этих несчастных к доктору, — оно было известково-белым, с ничего не видящими глазами. В адском громыхании деревяшек он услышал выстрел бича Брухнера и его ор: «Los! Los![5] Безмозглые! Обратно вам уже не придется топать. Фреди, объясни им, какая карета их дожидается!…»
…Свет рефлектора и белые холеные руки доктора Людвига Крауса, согнутые в локтях и поднятые на уровень лица. И еще руки — с грубыми, мясистыми пальцами на кистях-лопатах — натягивают ему резиновые перчатки…
По другую сторону операционного стола из камня и бетона — обнаженный узник. Ослепленный светом рефлектора и белизной голых стен операционной, он тупо глядит в потолок, растерянный перед непостижимостью своей судьбы. Доктор Краус стоит к нему спиной. Он не любит смотреть в лицо пациенту перед тем, как того положат на стол. Гауптшарфюрер Шмидт стоит возле него и что-то шепчет. Похоже, поторапливает. Краус громко отвечает, почти кричит. Голос отдается в белой пустоте:
— Для меня это важнейший опыт, герр гауптшарфюрер! Я останусь в операционной, пока не кончу своего дела! Хайль Гитлер!
— Вы располагаете временем до полуночи. Ровно в полночь будьте в комендатуре. Хайль Гитлер! — предупреждает Шмидт и уходит.
Краус взглядом ищет его, своего ассистента.
— Унтершарфюрер Хольцман, дайте мне сведения о следующем пациенте!
Он открывает журнал в черном переплете и читает:
— Заключенный номер 92673, Фрэнк Адамовски, американец польского происхождения…
— Это свинство! Почему мою лабораторию заполняют этим славянским навозом? Я же сказал, что для данного опыта мне необходим широкий выбор.
— Привести следующего, герр доктор? — слышен ворчливый голос из сверкающей белизны.
Доктор Краус не отвечает. Он поднимает маску на лицо и приказывает:
— Кладите пациента на стол! Хольцман, приготовьте сыворотку Е-15!
— Яволь! Яволь, герр доктор! — отвечает он и уходит за эхом своего голоса, который теряется в стуке деревянных башмаков. А где-то там, в бесконечности белых коридоров, Брухнер размахивает длинным бичом и кричит ему:
— Фреди, покажи тому американцу карету, которая отвезет его в рай… В рай… В рай…
Он вздрагивает и почти подскакивает, словно вырываясь из кошмарного сна. Широко открытыми глазами смотрит вокруг и, все еще находясь в возбужденном состоянии, понимает, что заснул и весь этот кошмар видел во сне, как и того оставшегося в живых заключенного. Желая убедиться, что это действительно был лишь сон, он наклоняется над настилом и через большую щель смотрит в хлев. В ту же минуту сердце у него вновь леденеет. Наводящий ужас человек с огромными глазами, напоминающими глаза тех, кто проходил белыми коридорами, не был ни привидением, ни сном. Он стоял в дверях хлева с автоматом в руках. На ногах эсэсовские сапоги с короткими голенищами. Лагерная куртка подпоясана кожаным ремнем с большой металлической пряжкой, но без эсэсовской эмблемы. Она вырвана и забита. На куртке еще оставался лагерный номер.
Женщина подошла к корове, стала сбоку и, опустив ведро, повернулась к Саше. Страх, который она старалась заглушить в себе, почти не отражался у нее на лице. Она казалась скорее смущенной желанием этого странного иностранца проводить ее в хлев.
— Сейчас не время доить коров, если вы этого хотели, — сказала она без колебания, задерживая взгляд на его огромных, широко открытых глазах.
Саша шагнул к ней, однако свернул с бетонной дорожки и подошел к теленку, привязанному к яслям.
— Я знаю, когда доят коров, — сказал он, поглаживая теленка по влажной морде.
— Свежее молоко есть в доме, — заметила женщина. Глядя, с каким удовольствием и умеючи ласкает он теленка, который не противился ему, она ненавязчиво спросила: — Откуда вы?
— Из России, — ответил он и посмотрел на нее, удивленный, что ответил ей напрямик; а она задала ему новый вопрос:
— Пленный?
Нежно поглаживая голову теленка, он посмотрел на корову, возле которой стояла женщина.
— В вымени коровы осталось молоко…
— Ее молоко есть в доме… Но если вам так хочется… — женщина улыбнулась и подняла ведро.
— Я хочу сам подоить… — остановил ее Саша.
Она снова улыбнулась и покачала головой, однако поставила ведро под коровой, принесла табуретку и отошла в сторону, Саша оставался возле теленка: поведение женщины все больше смущало его. Она ничем не выдавала неудовольствия. Он не мог наметить даже скрытого отпора. Страх, отразившийся на ее лице при появлении незнакомца, пропал настолько быстро, что Саша начал было опасаться, не предупредили ли ее о его приходе и не следит ли кто сейчас тайком за ним, готовый выстрелить ему в спину. В отличие от женщины он свой страх и свои сомнения не скрывал, и она в его глазах могла прочесть всю ненависть, которую он, освобожденный пленный, уносит с ее земли. В эти мгновения ему и в голову не приходило вдаваться в размышления о каких-то сложностях, пришедшихся и на ее долю. Не мог он подумать, что красивые зеленые глаза женщины, затененные грустью, могли бы открыть ему, что и в ее душе накопилось достаточно печали от этой войны. Сначала он даже не заметил, что женщина красива, зато теперь она все больше притягивала его взгляд. Вместе с тем ему казалось, что своим поведением она как бы говорит: ты для меня случайный гость, чужестранец, и я не виновата в твоих несчастьях.
— Осторожнее, она может вас лягнуть… — предостерегла хозяйка, когда Саша с табуреткой приблизился к корове. — Привыкла к своим, да ей может и не понравиться — доят-то не вовремя.
Возбужденный и всецело поглощенный забытыми ощущениями, отдаваясь им всем своим существом, опьяненный запахами хлева, по которым изголодался так же, как и по другим запахам своей родной земли, он не обратил внимания на ее слова. Похлопав корову по спине, довольный, что она взмахами хвоста ответила на его ласку и повернула голову, чтобы посмотреть на него, он дрожащими руками взялся за вымя. А когда из больших розовых сосков ударили тонкие струйки молока и в ведре поднялась теплая белая пена, лицо его озарила улыбка, стершая последнюю черту мрачного напряжения и недоверия, с которым он только что смотрел на женщину.
— Видите, фрау, — начал он с гордостью, давая ей понять — вот, мол, корова спокойна. Женщина встретила его взгляд с улыбкой, добродушно покачивая головой, словно соглашалась, что этого она в самом деле не ожидала. Она хотела было что-то ему сказать, но лишь смотрела на его лицо, перемены в котором настолько удивили ее, что она не находила слов. Теперь это было лицо совсем другого человека, не того, которого она смертельно испугалась, от близости которого ее охватывала дрожь и веяло могильным холодом. Лишь из опасения вызвать его гнев она скрывала эти свои ощущения и искала способ задобрить его. Теперь же она поняла, что и он заметил гораздо больше, чем она могла предположить; он чувствовал скрываемый ею страх и старался ее успокоить.
Саша встал с табуретки с ведром в руках, поднял его и залпом, не переводя дыхания, выпил пенистого молока.
— Вам этого не понять, — сказал он, заметив, что она продолжает молча смотреть на него. Женщина подошла и взяла у него ведро.
— Я думаю, я вас понимаю, — ответила она рассеянно, не переставая вглядываться в его лицо, на котором постепенно угасала улыбка, — Я действительно вас понимаю… — добавила она и замолчала. Она не находила нужных слов, чтобы выразить свою мысль. А ей хотелось куда большего — ей хотелось во что бы то ни стало удержать эту улыбку на его лице. Она напряглась, чтобы собраться с силами и найти путь в глубины его души, где накопилось столько печали и горечи. Хотя это желание не было достаточно ясно ей самой, тем не менее, лихорадочно перебирая в уме, что же предпринять, она уже ощущала, что делает это не из страха. Она чувствовала, как в собственной душе поднимается давно подавляемое волнение. «Набросится на меня», — думала она вначале, зная, что пленные изголодались не только по хлебу. Теперь эта мысль становилась все отчетливее и превращалась в желание, чтобы он это сделал — взял и отвел ее в темный угол хлева, где лежало сено.
Саша тоже разглядывал ее, и глаза его, казалось, говорили о многом и выдавали его мысли о том же самом.
Время шло. Коровы мычали, обеспокоенные тишиной и присутствием людей, а он все стоял как пень и смотрел на нее, в нерешительности раздумывая, подойти ли совсем близко к ней или отойти в сторону. Одни чувства тянули его к ней, другие же отталкивали от нее, вырастая из давно терзавших его сомнений: он разрывался между подступавшим желанием и страхом, что может открыться немощь его иссушенного корня, в котором уже никогда не воскреснут соки жизни.
Когда он снова улыбнулся, это была улыбка укоризны самому себе: «Что же ты мучаешь и себя и ее?!» Видя, как она напрасно поднимается на цыпочки, чтобы приблизиться к нему, он чуть отклонился в сторону — так начиналось бегство от искушения. Забыв про желание принести товарищам кринку молока, он отпрянул и опрокинул табурет.
Женщина пришла в себя, с изумлением посмотрела на него и шепотом сказала: — Вы уходите?
На его сжатых губах появилась чуть заметная улыбка. Оп словно бы что-то сказал ей, только она не слышала. Где-то поблизости раздался выстрел, она взвизгнула, потянулась к нему и, споткнувшись о ведро, упала, раскинув руки. Подняв голову, увидела настежь распахнутые двери хлева и услышала мычание испуганных коров.
Фреди Хольцман глухо стонал. Он лежал навзничь на лугу, буйно поросшем клевером. Земля под ним была теплой. Она отдавала запахами весны и свежей крови, струившейся из раны на его груди. Хотя он ощущал лишь тупую боль, возникавшую временами и усиливавшуюся, как только он пытался поглубже вздохнуть, он понимал, что ранен тяжело и умирает. Он смотрел в небо, но даже не подумал помолиться. С молитвами он навсегда покончил еще на сеновале. Так, он молил всевышнего, Иисуса и деву Марию, чтобы те как-нибудь зачаровали того страшного человека и уберегли его, Фреди, от встречи с ним. Он исступленно целовал золотой крестик, висевший на цепочке вместе с солдатским медальоном; он помолился, когда решил бежать из сарая. И чудо свершилось! Все было так, словно бог услышал его молитвы. Женская красота околдовала того человека: он не заметил, что кто-то прячется на сеновале. Когда Фреди показалось, что в глазах человека вспыхнуло разбуженное желание, он незаметно выбрался на задний двор и побежал через поле. А затем случилось страшное. Неожиданно что-то сильно ударило его в грудь. Он остановился, откинув голову, словно налетел на невидимую стену. Лишь через мгновение по полю разнесся звук выстрела, и он с воздетыми руками полетел высоко, высоко… Где-то там, в голубой выси, он вдруг начал проваливаться в глубокий мрак и постепенно потерял ощущение бытия. Открыв глаза, увидел, что снова находится на земле. Запах крови и боль убедили его, что бог не слишком милостив к нему и что он умирает, подстреленный, словно птица.
Над ним кто-то наклонился и загородил небо. Точно в тумане, Фреди различил лицо; оно напоминало ему того человека, от которого он бежал. Он протер глаза и попытался получше его разглядеть, а тот все ниже наклонялся к нему, словно хотел ему показать себя. Наконец черты его лица стали совсем отчетливыми. Был он похож на того, перед которым он обомлел от страха, сидя на сеновале, и все-таки почему-то казался менее страшным. Фреди даже почудилось, что этот смотрит на него с сочувствием, словно узнал в нем старого знакомого. Большие печальные глаза приглашали заговорить с ним, сказать, что и он, Фреди, сочувствовал, когда того вели к доктору Краусу, и помнит его лицо.
— Меня зовут Фреди… Фреди Хольцман… — заговорил он срывающимся голосом, захлебываясь кровью. — За что вы меня? — добавил он с усилием, продолжая смотреть в лицо над собой. Ему показалось, что тот ответил. Он видел, как тот открывает рот и слегка покачивает головой, но не слышал голоса. Эта глухота и кровь, струившаяся изо рта, совсем его парализовали. Он подумал, что настал последний миг, и снова устремился к небесным высям, где только что парил, глухой к земным голосам. Его смущало лишь то, что он все еще видел лицо этого человека, оно оставалось перед ним, и человек что-то рассказывал ему, чего Фреди не слышал и не понимал, пока по жестикуляции не догадался, что тот рассказывает о себе. Он ткнул пальцем в Хольцмана, словно говоря, что узнал его. Затем торопливо расстегнул пуговицы на куртке, обнажая грудь, и наклонился. Клеймо, которое увидел Фреди, ничуть его не удивило. С самого начала он знал, кто стоит над ним, знал, что это он стрелял в него, лишь выражение его глаз несколько смущало. Поэтому он собрал силы, чтобы ответить: — Я… Я только писал шифр, но… не знаю… — он замолчал, пораженный тем, что слышал свой голос совсем отчетливо, и снова посмотрел на рот склонившегося к нему человека. Ждал, что и тот заговорит. Он хотел знать, действительно ли жизнь возвращается к нему.
Вместо голоса он услышал шуршание травы и потрескивание сухих стебельков под чьими-то ногами. Кто-то, запыхавшись, подбежал к ним и остановился у него над головой. Он не мог его видеть, однако хорошо слышал голос. Язык был ему непонятен. Затем он понял: говорят по-русски. По выражению лица, нависавшего над ним, он догадался, что оба хорошо понимали друг друга и что человек, стрелявший в него, немой.
Побледневший, возбужденный неожиданным выстрелом, Саша еще больше забеспокоился, когда вдалеке, посреди поляны, увидел Анджело. Опасаясь самого худшего, прежде всего спросил:
— Что с остальными? Кто стрелял? — И лишь после того, как Анджело каким-то образом все ему объяснил, он посмотрел на Фреди, но не мог сразу вспомнить его лица. Заметив, что эсэсовец еще жив, он взвел курок и направил дуло ему в голову. — Почему не прикончил эту скотину?! — спросил ледяным голосом, и в глазах его сверкнула ненависть.
Анджело отвел его руку и отрицательно покачал головой, пытаясь жестикуляцией и мимикой объяснить, что ему следует получше вглядеться в лицо этого эсэсовца. Саша склонился и, ошеломленный, оторопело переводил взгляд с Анджело на Фреди и обратно.
— Анджело, друг мой, да это же тот, что нам ставил клеймо, — сказал он и глубоко вздохнул, чтобы прийти в себя от неожиданности, затем нетерпеливо добавил: — Может ли эта свинья говорить?
Анджело пожал плечами, но Саша не дождался ответа. Перешагнув через Фреди, он присел на корточки, приподнял раненому голову и приблизил ее настолько, что оба могли ощущать дыхание друг друга.
— Смотри мне в глаза, швабское отродье, и отвечай, если не хочешь узнать, как болят раны, из которых вы нам кровь выпускали. — Показывая головой на Анджело, он продолжал: — Такое же клеймо и у меня на груди… Ты нас клеймил. Говори же, что вы с нами сделали!
Фреди закрыл глаза и, постанывая и покашливая, отозвался шепотом:
— Я не знаю… Поверьте мне, не знаю… Доктор Краус все держал в строгом секрете… Знаю только, что это шифр его сыворотки… Знали в лаборатории…
Саша потерял терпение и ухватил его за отвороты мундира.
— Что за сыворотка? Ты должен это знать! Говори!
— Только он знал… Он все забрал с собой… Я сегодня убежал от него… Он собирался меня убить…
— Стой!… Погоди, — прервал его Саша. — Откуда ты убежал? Где сейчас доктор Краус?
Фреди закрыл глаза, захлебываясь, широко открыл рот, оттуда с бульканьем хлынула кровь. Дышал он все тяжелее.
— Черт побери, умрет… — раздраженно сказал Саша и растерянно посмотрел на Анджело. — Я думал, мы у него… — он не закончил мысли. В груди у Фреди послышалось клокотание. Бросив взгляд на него, Саша увидел, как немец напрягся и мучительно старается выплюнуть кровь, которая изо рта устремлялась обратно в горло. Несколько раз он безмолвно открывал и закрывал рот, наконец ему удалось немножко освободиться от крови, он набрал воздуха сколько мог и заговорил прерывающимся голосом:
— Гауптшарфюрер Шмидт с десятком эсэсовцев… Доктор с ними… Идут в горы над Пергом. В альпийский дом гаулейтера Цира… — боль прервала его на полуслове, и рот остался искривленным в судороге.
— Только не сейчас, черт побери, — простонал Саша в испуге, что тот умрет прежде, чем договорит. Не зная, что сделать, как привести его в чувство, он взял в руки лицо немца и тихонько потряс голову. — Ну давай, давай, молодец, — говорил он по-русски.
Фреди открыл глаза и, хотя совсем скорчился от боли, попытался объяснить им, что и сам бы хотел договорить. Анджело положил руку на плечо Саши и показал ему знаком — надо подождать, и вдруг Фреди шепотом произнес:
— Они будут там около полуночи…
— Почему около полуночи? — нетерпеливо переспросил Саша.
— Идут кружным путем… через лес… пешком… Гаулейтер придет завтра… Потом они вместе дальше… — после этого он глубоко вздохнул и потерял сознание.
Саша поднял голову и нашел взгляд Анджело. «Ты слышал, что он сказал?» — хотел было спросить, но промолчал. Лицо Анджело было красноречивее слов. Они думали об одном и том же: тот же вопрос задал бы Анджело, если бы мог говорить. Удивление от услышанного отразилось в его глазах. Обоим казалось почти невероятным, что столь важную вещь они узнали именно тогда, когда меньше всего этого ожидали. Они уже были готовы расстаться и идти каждый своим путем, унося с собой бремя неизвестности, невидимой роковой нитью связавшее их. Заметив, что эсэсовец скончался, Саша выпрямился и сказал:
— Я думаю, он не обманул нас, — Анджело знаками дал понять, что согласен, и перевел взгляд на мертвого Фреди. Саше показалось, он жалеет, что убил этого молодого эсэсовца, и он поспешил сказать ему: — И Краус так же жалко выглядел бы, если бы нарвался на одного из нас… А этот, я бы сказал, умер скорее от страха, чем от пули… Я вот думаю об этом домике… Кто-то из наших рассказывал, что работал там, в том лесу у Перга. Корчевали лес… прокладывали дорогу… что-то вроде этого…
Сверху, от реки, до них долетело: «Саша! Анджело! Са-ша-а-а!» Крик повторило эхо, и раздался выстрел.
Оба посмотрели в ту сторону. Саша поднял автомат над головой и дал очередь.
— Пошли, Анджело, — сказал он, закуривая одновременно две сигареты. Одну он протянул Анджело и пошел, обходя труп Фреди. По дороге сказал: — Он на своей земле, кто-нибудь похоронит.
Анджело вытащил сигарету изо рта, дым от нее ел ему глаза, еще раз посмотрел на поникшую голову и побелевшее лицо Фреди и не спеша пошел за Сашей.