Никогда не думал, что стану об этом рассказывать. Я же убедил себя, что никто мне не поверит. В лучшем случае мою историю посчитают выдумкой, в худшем — галлюцинацией. Но настоящей причиной моего молчания было, скорее всего, то, что я хотел сохранить случившееся как свою личную, драгоценную, нетронутую чужими тайну. Минуло почти семьдесят лет, и не было ни дня, когда бы я не возвращался мысленно в тот декабрьский вечер.
Теперь же, когда Либерти ушла, а мои дни сочтены, мне нет резона хранить эту тайну. К тому же я слишком стар, чтобы меня волновало чужое мнение. Мне едва хватает сил удерживать в пальцах этот проклятый карандаш.
Когда я с ним познакомился, мне было восемнадцать. Я как раз нанялся в питсбургское отделение страховой компании «Тихая жизнь» учеником счетовода. То были чудные деньки для молодежи вроде меня. Страна процветала, жизнь кипела благодаря новым возможностям, удача сама шла в руки. Но и опасностей было немало, больше, чем мы тогда подозревали. Все стремились в будущее. Семена экономического хаоса и социальных потрясений уже пустили корни в плодородную почву амбиций и самоуверенности. Вскоре нам суждено будет пожать славный урожай с этих полей.
Первым чувством, которое он у меня вызвал, было любопытство, и это еще мягко сказано. Наш управляющий, Зак Смит, сказал мне:
— Мэттью Пердью тебе понравится. С цифрами он ладит, как никто. Возможно, это лучший наш счетовод. Но при этом он немного, как бы это сказать, рассеян. Однако учитель из него превосходный, не сомневайся.
И я ожидал увидеть милого пожилого джентльмена в очках с толстыми стеклами и слабым голосом. Но представили меня мужчине лет тридцати, с глазами ясными, как алмазы, и взглядом, пробирающим до костей; с гривой непослушных волос, которые, как я позже заметил, странно шевелились, когда он говорил.
— Скорее всего, он у нас ненадолго, — с искренним сожалением предупредил меня Смит. — Боюсь, его… э-э-э… привычки не отвечают нашим стандартам.
— Привычки? — спросил я, опасаясь… нет, надеясь услышать какую-нибудь скандальную деталь. В восемнадцать я с ума сходил от всего необычного и запретного.
— У него ненормированный рабочий день…
«Ага!» — радостно подумал я.
— И я нанял его только потому, что он действительно профи и, честно говоря, он мне нравится. Но стоит позволить работникам такой индивидуализм, и управлять конторой станет невозможно. Это плохо сказывается на трудовой дисциплине.
К концу его речи я был окончательно заинтригован, и первый же взгляд на мистера Пердью ничуть не убавил моего любопытства. Он сидел за высоким столом, методично постукивал по стопке учетных книг и казался композитором, полностью ушедшим в сочинение сложной мелодии. Он даже не слышал наших шагов. Просто смотрел в окно, постукивал карандашом, слегка покачивался из стороны в сторону и тихонько мурлыкал. Помню, тогда это показалось мне больше похожим на заклинание. Мы остановились, глядя на него, и я заметил, что Смит восхищенно улыбнулся.
И прочистил горло.
Пердью развернулся, и, клянусь, когда он нас увидел, волосы у него встали дыбом.
— Это Джастин Реддинг, мистер Пердью, тот молодой человек, о котором я говорил.
Пердью мягко улыбнулся и подошел ко мне.
— Да, конечно, — сказал, точнее, почти пропел он.
— Мэттью известно о твоем образовании, Джастин, и он знает, что тебе нужно делать. Так что слушай его внимательно и многому научишься. Многое узнаешь.
Мне показалось, что он имел в виду не только счетоводство.
Мэттью, как и предсказывал Смит, оказался умелым и терпеливым учителем. Время, казалось, летело на крыльях, особенно когда он разбавлял наставления смешными замечаниями обо всем на свете. Эти шутки часто были приправлены тем, что мне в ту пору казалось вполне привлекательным здоровым цинизмом. Обладая превосходным образованием, Мэттью мог вдумчиво комментировать самые разные темы, и только его привычка время от времени отключаться на середине предложения и полностью уходить в себя иногда меня раздражала.
Вскоре я узнал, что истинной его страстью были музыка и кино. В те времена кинофильмы назывались «движущимися картинками» и считались низкопробным развлечением. Так что его интерес к ним лишь усилил мое восхищение этим человеком. И когда однажды вечером Мэттью пригласил меня на ужин, я согласился не раздумывая.
Он был владельцем небольшой квартиры в том же районе, где я снимал комнату, и жилище его оказалось уютным и обустроенным. Оно совсем не подходило на логово холостяка-эскаписта, каким я считал Мэттью Пердью.
— Познакомься с моей женой, Либерти, — сказал он, проводив меня в кухню.
Она стояла у стола в центре комнаты и готовила ужин. Когда я увидел ее, мое сердце пропустило удар, я чуть не потерял сознание. Во рту пересохло, в ушах зазвучала чудесная музыка.
— Я пригласил друга на ужин, — сказал Мэттью. — Джастин Реддинг, новый сотрудник нашей фирмы.
Приветствие далось мне с трудом, но я справился. Ее улыбка могла бы расплавить даже металл. Чудесные густые волосы, собранные на затылке, создавали ощущение уюта. Голос был тихим, как шепот, но при этом совершенно не робким. Я никогда в жизни не видел такой прекрасной женщины.
Мэттью, наверное, заметил мое невинное восхищение его женой, но продолжил, как ни в чем не бывало, легкую беседу о том о сем. Либерти была молчалива и лишь изредка добавляла пару реплик к его монологу. Я заключил, что они отлично ладили. И просто сидел, восхищаясь… ими обоими.
— Вы считаете себя решительным человеком? — спросил меня Мэттью за чашкой кофе.
— Мне нравится так думать, — охотно ответил я.
— Отлично. Тогда отправляемся в даунтаун.[2]
— В даунтаун?
Но он уже поднялся и вышел из комнаты. Затем через пару минут вернулся со стопкой нотной бумаги и жестом пригласил меня следовать за ним. На полпути я заглянул в кухню, чтобы поблагодарить и попрощаться.
Либерти улыбнулась мне. Я никогда не забуду этой улыбки. Всю жизнь, до самой смерти она улыбалась мне так.
Мы с Мэттью сели на троллейбус и сошли на Смитфилд-стрит. По пути он объяснил мне, что по ночам работает в другом месте и любит эту вторую работу всей душой, вот только платят там слишком мало. В нашей конторе он через третьих лиц вышел на некоего мистера Дж. П. Харриса, владельца нескольких заведений развлекательного толка, одним из которых был магазин на первом этаже (Мэттью называл его «Никелодеон»), где за небольшую плату показывали «движущиеся картинки». Когда мистер Харрис понял, что Мэттью — талантливый пианист, он попросил моего друга исполнять звуковое сопровождение к показам. Мэттью, естественно, тут же ухватился за это предложение.
Я уже слышал о подобном «кино», но ни разу не был на показе. Мои родители были пуританами. Не поймите превратно, несколько раз я с друзьями пробирался в бурлеск[3] на углу Форбс-авеню, а в то время на бурлеск стоило посмотреть. Но я понятия не имел, что ждет меня на этот раз.
«Никелодеон» мистера Харриса оказался вовсе не прокуренным грязноватым логовом, как я того ожидал. И совсем не походил на бурлеск. Это местечко обладало стилем и очарованием, и позже я узнал, что так и было задумано владельцем. Он ожидал расцвета киноиндустрии и хотел привлечь к новому жанру достойных зрителей.
Мы вошли, Мэттью отыскал для меня местечко в зале и тут же исчез. Пару секунд спустя я заметил его за пианино. Несколько посетителей терпеливо ждали начала представления. Все они показались мне знатоками данного вида развлечений.
Прошло несколько минут, и свет в зале погас. Где-то позади я услышал движение, затем механические звуки проектора. И вдруг мерцающий луч света пронесся над головой и расцвел на белой стене волшебным потоком движущихся фотографий. Пьеса называлась «Тэсс из Страны бурь». Главную роль исполняла энергичная девушка по фамилии Пикфорд. Я мало что помню о фильме (как позже выяснилось, пленка была бракованной), но головокружительное восприятие нового искусства навсегда изменило мою картину мира. Я сразу стал пылким поклонником «движущихся картинок».
Сам Мэттью во время показа был для меня лишь силуэтом, раскачивающимся в ритме музыки и сюжета. Его игра и изображения на стене слились для меня в единое целое. Его движения, казалось, идеально совпадали с эмоциями на экране. Когда в фильме кипели страсти, он тоже был страстным, когда же наступал перерыв, Мэттью расслаблялся. Мне было немного стыдно говорить ему об этом, ведь я считал, что не оправдал его надежд, поскольку Мэттью приглашал меня как слушателя. Но он лишь обрадовался моей «рецензии».
Он остался на второй сеанс, и я вернулся домой в одиночестве. Представление взбудоражило меня, лишило сна в ту ночь.
Мне хотелось продолжить наш с Мэттью разговор. Я мечтал посмотреть новые фильмы с его музыкой.
И снова увидеться с Либерти.
А на следующее утро Мэттью опоздал на службу.
В тот год лето выдалось теплым, и Мэттью с Либерти часто приглашали меня на выходные за город, на пикник. Мы вместе посещали концерты и выставки в новом музее Карнеги. Я полюбил их компанию и до сих пор дорожу воспоминаниями о тех днях как о самом счастливом времени в моей жизни. Меня все так же поражали познания Мэттью, а Либерти с каждым днем казалась мне все прекраснее. Я заметил в ней некую чертовщинку. Она была остра на язычок, но в ее шутках никогда не было жестокости или желания унизить.
В то лето я все чаще бывал в кино. Поначалу в компании Мэттью, а со временем начал ходить один, пробираясь на место до начала его выступления и стараясь, чтобы он этого не заметил. Я пристрастился к новому жанру искусства и вскоре обладал немалыми познаниями в этой области. Я начал разбираться в качестве кинокартин. Знал наперечет названия компаний, которые создавали их в Нью-Джерси. И стал поклонником некоторых актеров, в особенности мисс Пикфорд.
Но вскоре я понял, какую огромную роль играл Мэттью во время этих показов. Однажды вечером он приболел и не смог играть. В тот раз показывали картину, которую я видел уже дважды (да, я был завсегдатаем повторов). История понравилась мне и без музыки Мэттью, но заметно меньше, чем раньше. К тому же я отметил, что фильм был немного другим.
После этого я стал возвращаться в «Никелодеон» собранным и отрезвленным. Я стал внимательно наблюдать. Я изучал, можно сказать, каждую историю по три раза. Некоторые отличия были невелики и заключались лишь в моем эмоциональном отклике на ту или иную сцену. К примеру, в прошлый раз меня взбесило поведение одного из актеров по отношению к его жене. А в этот раз я почему-то ему сочувствовал. Другие же расхождения были разительными. Я помнил, что добрая часть сюжета прошлой ночью развивалась совершенно иначе. По дороге домой я злился на себя за то, что позволил себе так ошибиться. Я привык думать о себе как о ревностном поклоннике жанра. Но какой же поклонник забывает за день просмотренную накануне картину? Я долгое время ломал голову над подобной забывчивостью.
А Мэттью лишь загадочно улыбнулся, когда я рассказал ему об этом.
Я часто бывал в их квартире, наблюдая за тем, как Мэттью разучивает новые пьесы для пианино, а Либерти готовит обед. Его репертуар потрясал воображение, он все играл по памяти. Он исполнял произведения композиторов, о которых я никогда не слышал: Сати,[4] Веберна[5] и какого-то слишком уж сложного господина по имени Шенберг,[6] который гораздо больше музыки любил математику.
— Я постоянно практикуюсь в гаммах и интервалах. Либерти порой даже уходит в это время погулять. — Мэттью мягко улыбнулся. — Говорит, что странно себя чувствует во время этих упражнений. Но постоянные повторы так приучают мои пальцы к клавиатуре, что я могу на нее даже не смотреть… и не думать о ней. Меня интересует не последовательность аккордов, а звук и его текстура.
Я понятия не имел, о чем он говорит. Но однажды во время рутинных упражнений Мэттью сыграл нечто такое, от чего мое тело покрылось мурашками.
— Что это?! — воскликнул я.
— Это тритон. — Мэттью рассмеялся. — Увеличенная кварта. Она и должна раздражать. Diabolus in musica.
— Дьявол… что?
— «Дьявол в музыке». — Он таинственно понизил голос. — Запретный интервал, пришедший из Средних веков… когда музыка была собственностью монахов и Церкви.
Мэттью снова заиграл, а я опять вздрогнул. Просто не мог удержаться.
— Не слишком приятно, да? Но у тритона свое назначение, как ты и заметил. Мне нравится. — Он захихикал.
Помимо гамм Мэттью часами практиковался в импровизациях, которые называл «спонтанными композициями». Это было потрясающе. Он говорил, что своей музыкой хочет изменить душу аудитории, произвести метаморфозу, во время которой люди перенесутся в иное место и время. Его теории отдавали жутковатым для меня спиритизмом, но я терпеливо слушал его попытки передать свое виденье идеального сочетания музыки и кино. Мэттью был уверен, что рано или поздно два этих мира сольются, оказав мистический эффект на зрителей.
Я намекал, конечно, что у его надежд явно библейские источники.
Его ответ всегда был кратким:
— Вдохновение художника всегда сродни божественному.
Я настолько вписался в быт Мэттью и Либерти, что начал чувствовать себя членом их семьи. Если бы я только знал тогда, чем все это закончится, наверняка постарался бы держаться от них подальше.
Хотя… возможно, и нет.
Однажды вечером, оставшись с Либерти наедине, поскольку Мэттью отправился в театр, я расспросил ее о теориях мужа, и она ответила, что он одержим ими со дня их знакомства. А для примера рассказала мне об их медовом месяце. Мэттью повез ее во Францию, и, конечно же, она была в восторге. Но позже оказалось, что для поездки у него была еще одна причина: Мэттью хотел познакомиться с изобретателем Жоржем Мельесом,[7] у которого в Париже была своя киностудия. Мэттью видел фильм Мельеса «Путешествие на Луну», и с тех пор мысль о кино его не отпускала. А Либерти была совсем не против экскурсий, пусть даже те были не совсем романтичными, но именно тогда она поняла, что вечно будет делить любовь мужа с иной силой.
А еще во время их медового месяца произошло событие, которое показалось мне чудесным. Мэттью сумел достать билеты на премьеру балета композитора Стравинского. Либерти сказала, что балет назывался «Весна священная». Со стороны Мэттью это был прекрасный ход, и молодая пара готовилась к выходу с величайшим энтузиазмом. Либерти, в отличие от мужа, почти не разбиралась в музыке, но Мэттью объяснил ей, что гений Стравинского очарует любого, а шанс попасть на подобную премьеру выпадает лишь раз в жизни.
Ее глаза светились во время рассказа о том, как они одевались, как Мэттью нанял кэб, чтобы добраться от отеля до концертного зала, как весь вечер осыпал ее цветами, которые без конца покупал у разносчиц, и в целом вел себя как обезумевший влюбленный. А затем был концерт…
Поклонники и противники орали друг на друга из разных лож, Мэттью даже вскочил на ноги, защищая музыку, и получил удар от стоящего перед ним мужчины. И все же они остались до конца представления, а Мэттью кричал «Браво!» не менее пяти минут. (Либерти сказала мне, что его волосы встали дыбом.) Несколько часов по окончании его продолжало трясти от возбуждения. Он никогда еще не слышал музыки, обладающей такой визуальной мощью, сказал Мэттью жене. Это был эволюционный прорыв. Новый путь. Самого балета Мэттью почти не запомнил.
Тот случай и посещение студии Мельеса окончательно убедили Либерти в том, что она вышла замуж за артиста. Она искренне любила его тогда. И любила до сих пор. Но я уловил грусть в ее голосе и внезапно ощутил ту самую близость и одновременно отдаленность, которую она чувствовала рядом с Мэттью Пердью.
— Я люблю его, — прошептала Либерти, глядя в сторону. — Но это не та любовь… не… не любовь жены.
Я с трудом расслышал последние слова, но мне было ясно, что она имела в виду.
Однажды я опоздал в кинозал и явился туда промокший и продрогший. В конторе случился аврал, и мистер Смит изрядно беспокоился из-за раннего ухода Мэттью. Я придумал какое-то оправдание для друга, а затем, злясь, вынужден был доделывать свое задание и то, что Мэттью оставил невыполненным. Его служба в нашей конторе явно подходила к концу. К тому времени как мне удалось добраться до «Никелодеона», первый сеанс уже начался.
Я в спешке купил билет и побежал к залу в надежде, что пропустил совсем немного, и тут игра Мэттью приковала меня к месту. Ощущение пространства и моего в нем места вдруг исчезли. Время испарилось. Мое сознание затопил поток образов. Движущихся картинок. Я словно очутился во сне наяву. И в моей голове шел фильм.
— Вы разве не собираетесь входить? — проник в мои грезы голос администратора.
— Ах да, конечно. — Сколько я там простоял? Что я делал?
— Мне жаль, что он не придерживается сюжета, знаете ли, — продолжил похожий на мопса человечек. Мэттью когда-то знакомил нас, но администратор редко появлялся из крошечного кабинета за лобби.[8] — Это… безумие, которое он играет, полностью меня дезориентирует. Приходится даже закрывать дверь, иначе я не могу сосредоточиться.
— У вас есть жалобы? — спросил я.
— Нет. — Администратор стушевался. — Но Мэттью делает так все чаще. И рано или поздно это отпугнет наших клиентов. Придется с ним поговорить.
Я прошел в зал и досмотрел картину до конца. И только тогда понял, что ничего не пропустил. Я знал сюжет полностью.
После я удивил администратора тем, что ухватил его за рукав и попросил выслушать мой синопсис первой части фильма, той, что я пропустил. Он согласился и подтвердил, что мои «воспоминания» верны.
По пути домой я рассказал об этом Мэттью. Но он ответил мне все той же загадочной улыбкой.
— Да. У меня получается. Это работает, — сказал он и больше ничего не добавил.
К ноябрю Мэттью почти все свободное время проводил в «Никелодеоне» мистера Харриса. Час за часом он просиживал в мрачной каморке под кинозалом, ожидая следующего сеанса и просматривая пленки, принесенные киномехаником, с которым у Мэттью завязалось нечто вроде дружбы (основанной, я уверен, на том, что старик любил виски, а Мэттью был способен поставлять ему предмет этой любви).
Каморка была темной, как застенок. Вонь, граффити на стенах, режущий свет одинокой голой лампочки под потолком казались мне декорациями преступного логова. Я никогда не понимал, почему Мэттью не проводил перерывы в лобби или даже на улице.
— Тут тихо, — отвечал он на все мои вопросы, игнорируя шипение труб и жуткое клацанье котла отопления, от которого я не переставал вздрагивать. Но Мэттью продолжал возвращаться туда и застывал, словно медитировал в окружении кинопленок и листков с нотами, разбросанных по полу.
Либерти казалась отрешенной. Она всегда терпеливо сносила странности мужа, но теперь Мэттью все силы отдал достижению смутной, лишь ему видимой цели и отдалялся от Либерти все дальше и дальше.
Я проводил с ними много времени, но с каждым по отдельности, а не с обоими сразу, как летом. Мое присутствие, казалось, разгоняло тоску Либерти, но сам я оказывался на скользком и опасном поле эмоций.
— Разве не здорово было бы, если бы мы смогли слышать, как они говорят? — спросил я у Мэттью, когда он в очередной раз просматривал пленку под «Никелодеоном». — Это было бы… — Я запнулся.
— Это был бы театр, — прошипел он. — Хочешь услышать разговоры, отправляйся в театр. А это иной вид искусства, искусство международного языка… как музыка. Ей не требуется диалога.
Последнее слово он произнес с явным презрением.
— Почти как сон, — бездумно прошептал я.
— Да. Именно. Коллективный сон, — сказал Мэттью, и его глаза снова сверкнули.
Он продолжил работу, затем замер и опустил голову.
— А ведь они это сделают, знаешь ли.
— Что? — Я сбился с темы.
— Они заставят картинки говорить. Рано или поздно. Чтобы угодить таким людям, как…
— Я?
Мэттью поднял глаза. Он попытался скрыть осуждение за улыбкой, но у него получилась лишь гримаса.
— И это уничтожит саму суть кино.
В ту ночь я смотрел фильм, который полностью забыл, кроме названия. Видите ли, Мэттью отрезал остаток пленки. Но я все прекрасно понял.
Еще несколько недель Мэттью провел на своем месте в кинотеатре. Все, кроме работы аккомпаниатора, казалось ему досадной помехой. Я прикрывал его отсутствие в конторе. Мэттью похудел, глаза утратили пронзительность. Теперь они были словно повернуты внутрь.
Но на День благодарения прежний Мэттью ненадолго вернулся к нам. Либерти приготовила чудесный ужин, а отстраненная замкнутость ее мужа сменилась прежним остроумным оживлением.
Мы с Либерти надеялись, что он взял отгул в «Никелодеоне», но наши надежды не оправдались. Новый фильм уже был анонсирован, и Мэттью не мог дождаться премьеры. Пришлось с грустью следить, как он уходит от нас в снежную ночь.
Мы же с Либерти остались у камина, потягивали бренди и почти час молчали. Мне было крайне неуютно. Мое сердце, мой разум, мои нервы посылали мне противоречивые сигналы.
Я хотел заговорить, но не мог решиться. Тишина хранила меня от срыва. Но Либерти лишила меня этой защиты.
— Мне так одиноко, Джастин.
И сердце мое сорвалось. Я любил ее. Давно уже любил, но смирился с ее недоступностью. А вот с ее печалью смириться не мог.
Язык меня предал. Я хотел заверить Либерти, что все будет хорошо, избавить ее от страха, утешить. Но каждый раз, когда я пытался сказать хоть слово, язык отказывался мне повиноваться.
И вдруг Либерти меня обняла. Не знаю, как это случилось. Мы не говорили ни слова. Я лишь погладил ее по лицу, и этот жест был задуман как совершенно невинный, но она с такой легкостью, с такой жадностью прильнула к моей ладони, что мы оба просто растаяли.
В объятиях чужой жены, жены моего лучшего друга, я испытывал ужас и восхищение одновременно. Я слышал, как бьется ее сердце. Я был испуган ее страстью. Как до этого дошло? Мы занялись любовью.
— Господи, — прошептал я, зарывшись лицом в ее чудесные волосы. — Что же мы делаем?
— Отправляемся в ад, — выдохнула Либерти.
Но в глубине ее глаз я видел отнюдь не преисподнюю.
А после мы долго лежали в объятиях друг друга. Слушали треск пламени… Либерти прижалась ко мне, гладя по липу.
— Теперь все хорошо, — сказала она.
Я ушел тогда, все еще не опомнившись. Как я мог так поступить? Как она могла?
И прежде чем я осознал, что делаю, я уже стоял на пороге «Никелодеона» мистера Дж. П. Харриса на Смитфилд-стрит. Почему я решил прийти сюда? Неужели меня привел дьявол, который с извращенным удовольствием желал, чтобы я повидал преданного мной друга? Или меня влекла некая внешняя сила… притягивал мой проницательный наставник, который хотел взглянуть мне в глаза и молча сказать: «Ну?» Что, если он знал о том, что произойдет после его ухода? Мог ли он каким-то образом желать случившегося?
И что это было за безумие? Возможно, они оба демоны… и оба впились в мой разум с разных сторон, чтобы посмотреть, выдержу ли я?
В мой разум и в мое сердце.
Именно тогда я увидел Вильямса, управляющего, медленно бредущего по улице передо мной.
— Что случилось, мистер Вильямс? — спросил я, догоняя его. — Вы кажетесь расстроенным.
— И вы бы расстроились, если бы в такую ночь вас оторвали от семейного ужина.
— Что случилось?
— Это-то я и хочу выяснить. Какой-то мальчишка постучался с экстренным сообщением от Беллоуза. Сказал, что мне немедленно нужно быть в кинотеатре.
В «Никелодеоне» все было как обычно. Кроме Беллоуза, старого киномеханика, который метался по вестибюлю, словно нетерпеливый отец под дверью роженицы. Он был бледен. И неуверенно застыл при нашем приближении, чем разозлил Вильямса еще сильней. Управляющий пронесся мимо незадачливого киномеханика в свой кабинет.
Вестибюль был затоплен музыкой Мэттью. Сквозь приоткрытую дверь кабинета я видел, как управляющий возится с книгами и бумагами.
Мэттью играл как одержимый. Я никогда не слышал такой бессистемной, неузнаваемой музыки. Она пронизывала и рвала, верхние регистры — все одновременно — сменялись воющими нижними. В традиционном смысле слова музыка была бессмысленной, но все равно потрясала.
Я словно оказался в ином измерении. Все вокруг меня приобрело крайнюю ясность и замедлило ход. Вильямс вышел из кабинета с приходной карточкой в руках, но и он, и Беллоуз, и девочка-кассир выглядели совершенно сбитыми с толку. Музыка поглотила остальные звуки. Я слышал только ее. Стены задрожали и вдруг растаяли. По глазам ударило буйство красок.
Я осознал, что больше не стою в вестибюле. Я был на поле боя. Со всех сторон меня окружали мертвые и умирающие, в воздухе расползался ядовитый зеленый газ. Люди задыхались в нем, лошади исполняли медленный танец смерти. Взрывы сотрясали землю. Но почему-то я оставался спокойным и не испытывал страха. Яркий белый свет возник над горизонтом и стал приближаться ко мне. Я попытался шагнуть навстречу, но ноги мои не двигались. И тут все начало изменяться. На миг мне показалось, что я вижу прекрасную женщину. Затем — нечто неописуемое, чарующее, волшебное. И вдруг снова свет. Все происходило одновременно. Израненная безжизненная земля утонула в потоке света. Звучали тихие, спокойные, ласковые голоса, но слов я понять не мог. Меня затопил невероятный, божественный покой. В нем была музыка… нет, не музыка… какой-то неопределимый звук. Он шел отовсюду, он был всем.
И вскоре достиг неописуемого крещендо… и стих. Я ахнул и понял, что пытаюсь отдышаться, как после долгого пребывания под водой. Я оглянулся. Остальные, судя по всему, испытали то же самое. Вильямс вспотел.
И тогда мы услышали их. Аплодисменты. Ревущий, нарастающий девятый вал.
Дверь кинозала распахнулась, публика высыпала наружу. Кто-то плакал, кто-то неистово смеялся. Некоторые недоверчиво качали головами. Но не было, не было НИ ОДНОГО равнодушного.
— Ну и зачем я здесь, Беллоуз? — спросил мистер Вильямс, помахивая карточкой. — У нас аншлаг. И они определенно… наслаждались просмотром. — Последние слова он произнес, оглядываясь с некоторой долей смущения. — Так какова же сверхважная причина, по которой вы выдернули меня из дому и заставили притащиться сюда?! — заорал он на дрожащего старого киномеханика.
Я же наблюдал за проходящими мимо восхищенными зрителями. И слышал слова «потрясающе», «никогда ничего подобного не видел», «экстраординарно». Фильм наверняка оказался шедевром.
— Но, видите ли, дело в том… — Беллоуз запнулся. — В том-то и дело.
Мы с мистером Вильямсом обменялись подозрительными взглядами.
— Не было никакого фильма, — выдохнул старик.
У Вильямса отвисла челюсть.
— Не было фильма, — продолжил Беллоуз, всхлипывая. — Не привезли. Я не знал, что делать. Мы продали билеты, я отправил мальчишку на станцию за пленкой. А когда он вернулся с пустыми руками, я послал его к вам. Но потом… — Киномеханик мотнул головой в сторону зала, — он начал играть. И они не ушли. Слышите меня, они не могли уйти. Я наблюдал в окошко. Аккомпаниатор играл как сумасшедший: У него волосы встали дыбом. Господи Иисусе, я никогда ничего подобного не видел! А они смеялись и плакали. Кричали и умолкали. Его игра, мистер Вильямс… Вы слышали. Но фильма не было. Не привезли его. Не было никакого фильма!
По дороге домой мы с Мэттью молчали. Я не мог придумать ни одного подходящего слова и не смел поднять на него глаза. Но он казался спокойным, умиротворенным, словно все было в порядке, как всегда.
У остановки он взял меня за руки и повернулся ко мне в первый раз после выхода из кинотеатра. Я испугался. Его глаза стали совершенно белыми… Взгляд был мягким и добрым, но от одного вида этих глаз мне хотелось кричать.
— Не бойся, Джастин, — сказал Мэттью, и тон его голоса успокоил меня. — Это прекрасно. Поверь мне. Это прекрасно. Я теперь все вижу.
— Что с тобой случилось? — По моим щекам потекли слезы.
— Я достиг успеха.
Больше он ничего не сказал.
Мы вышли из троллейбуса, и я проводил Мэттью до квартиры. У двери он снова повернулся ко мне.
Он улыбнулся и коснулся моей щеки ладонью. Мне показалось, что его глаза светятся.
— Я люблю вас обоих.
Больше он ничего не сказал…
Медленно поднявшись по ступенькам, он достал ключи и отпер дверь.
Я больше никогда не видел Мэттью Пердью.
Несколько лет спустя мы получили от него письмо. Первое письмо после его отъезда в Калифорнию. Мы с Либерти поженились вскоре после того, как он уехал, двое наших сыновей и дочь родились в назначенный срок.
В своем письме Мэттью был сдержан, хотя немного беспокоился о своей карьере аккомпаниатора. Как он и боялся, все киностудии стремились выпускать звуковые фильмы, и спрос на аккомпаниаторов, которые смогут подчеркнуть игру актеров, сходил на нет. Выбор работы, особенно в сфере кино, для слепого Мэттью был крайне ограничен.
Но в то время он продолжал работать. По настоянию множества кинозвезд, которые отказывались появляться перед камерой, если Мэттью Пердью не было на съемках. И все же, разочаровавшись в большинстве знаменитостей, Мэттью решился подписать контракт с актером по имени Лон Чейни.[9]
— Когда он играет, — сказал Чейни боссам кинокомпании, — я вижу весь фильм одновременно.
После этого новости о Мэттью доходили до нас лишь эпизодически. В основном в виде открыток, приглашавших на тот или иной фильм. После 1927 года настало затишье. Он исчез.
А мы с Либерти перестали ходить в кино.
В тот год вышел фильм под названием «Певец джаза».[10]