День четырнадцатый

Возьмите холм длиной километра в полтора и высотой в полкилометра, покрытый ровной мелкой травкой. Согните его в подкову, поверху расставьте цепочкой крохотные деревянные домики с белым кубиком церкви посередине, а внизу заставьте поблескивать извилистую ленту не очень широкой реки. По реке пусть растут деревья и кусты: ольха, ива, ракитник. Они будут казаться сверху маленькими-маленькими, но это не беда. За рекой, конечно, должны быть луга. Сейчас, в пору буйного цветения трав, они покажутся вам темно-сиреневыми, почти лиловыми.

Луга по Колокше ровные, как будто землю здесь с силой натянули. Дальние холмы сопрягаются с ними, как сопрягались бы с плоскостью разные геометрические тела. На дальних холмах виднеются деревни, колокольни, перелески. С холмов сбегают к лугам хлебные поля. Золотое с зеленым и темно-сиреневым граничит так резко. Над всем проплывают белые копны кучевых облаков, а еще выше – солнце.

Нужно добавить лишь, что река выписывает у подножья подковообразного холма ни дать ни взять тетеревиный хвост, а домики на верху холма расставлены не в одну цепочку, а в две, да еще есть и поперечная улочка, доходящая своим концом до зарастающих, но все еще светлых прудов.

Здесь, в крайнем около самого пруда доме, мы оставили вещи, напились чаю и теперь собирались побродить по селу и окрестностям. Дом был просторный и содержался в невероятной чистоте. Страшно было ходить по его крыльцу, по его сеням, по его половицам в горнице. Мы просили хозяйку, радушную старушку Марию Ивановну, настелить разных половиков и тряпок, чтобы смелее ступалось.

Из прохладной деревянной чистоты дома нехотя вышли на улицу, где опять марило перед дождем.

Из всех домов Варварина выделялся двухэтажный каменный дом с четырехугольным, тоже каменным, колпаком на крыше. Из колпака на четыре стороны смотрели полукруглые окна. Внутри дома, под колпаком, была некогда круглая зала, косые лучи света прорезали ее сверху в четырех направлениях. И снаружи и внутри дом был в лесах, его ремонтировали под сельский клуб, а до этого в нем помещался детдом, а еще до этого жили помещики.

Я не буду утверждать, что все об этом доме нам рассказали здесь, в селе. Наоборот, мы пришли в село Варварино, зная очень много. Но одно дело знать, другое увидеть своими глазами.

Сначала село принадлежало декабристу и, кажется, приятелю Пушкина Михаилу Федоровичу Митькову, но во второй половине прошлого века им владела Екатерина Федоровна Тютчева – дочь поэта. Все это было бы само по себе малоинтересно, если бы не одно событие.

В 1878 году русская армия разбила турок и освободила Болгарию. На Балканах образовалось новое независимое большое государство. Границы его определялись Сан-Стефанским договором. Некоторые европейские государства были недовольны усилием Болгарии, и вот на Берлинском конгрессе Сан-Стефанский договор подвергся пересмотру. Русское правительство пошло на уступки: от Болгарии начали отрезать кусок за куском. А так как предшествующая война была очень популярна среди русской общественности, то, естественно, последующее поведение правительства вызвало всеобщее и сильное возмущение.

Общественный деятель, публицист, председатель Славянского комитета в Москве Иван Сергеевич Аксаков возмущался более других в той степени, в какой был более, по сравнению с другими, последовательным и ярым славянофилом.

Накануне своего решительного шага он писал: «Я спрашиваю себя: честно ли молчать в настоящую минуту? Не прямая ли обязанность каждого гражданина сделать все то, что ему по силам и чего никто запретить не может: поднять свой голос и протестовать. Россию распинают, Россию позорят, Россию творят отступницей от ее исторического призвания и завета, – и мы все немы, как рыбы!»

Двадцать второго июня 1878 года Иван Сергеевич вернулся из своего Славянского комитета поздно, в возбужденном состоянии и записал: «Копье пущено. Речь произнесена».

Через несколько дней за эту речь ему прислали выговор от Александра II, отстранение от поста председателя и предписание о ссылке.

«Согнуться мы не могли, пришлось нас сломать вдребезги», – ответил Аксаков.

Ф. М. Достоевский в те дни напомнил ему: «Так я ж вам предсказывал, что вас вышлют за эту речь».

Местом ссылки Иван Сергеевич выбрал имение своей свояченицы – село Варварино. Он был женат на второй дочери Тютчева – Анне Федоровне.

Пока он ехал на перекладных, речь широко распространилась и в России и за границей под названием «Историческое проклятие Аксакова». Имя Ивана Сергеевича не сходило с уст.

Пишет О. А. Новикова: «Все в страшном негодовании за изгнание Аксакова из Москвы, за его правдивое слово. Если Аксаков заслужил наказание, то, очевидно, и я виновата, но тысячи русских думают и чувствуют так же, как он…»

Пишет П. И. Чайковский: «Мы переживаем ужасное время, и когда начинаешь вдумываться, страшно делается… С одной стороны, совершенно оторопевшее правительство, настолько потерявшееся, что Аксаков ссылается за смелое, правдивое слово…»

Пишет П. Третьяков: «И вот Аксакову пришлось одному публично высказать, что чувствовали все прочие люди…»

Пишет Крамской Третьякову: «Ужасное время. Точь-в-точь в запертой комнате в глухую ночь, в кромешной тьме сидят люди, и только время от времени кто-то и в кого-то выстрелил, кто-то кого-то зарезал; но кто, кого, за что? – никто не знает. Неужели не поймут, что самое настоятельное – зажечь огонь?.. Неужели Аксаков прав, говоря в конце концов эти ужасные слова: „Замолчите, честные уста…“

Результатом всего этого шума было то, что Павел Третьяков предложил Илье Ефимовичу Репину незамедлительно ехать вслед за Аксаковым в село Варварино и написать с него портрет для своей галереи, той галереи, которую мы теперь называем Третьяковской.

Репин принял заказ безоговорочно. В летописи сельца Абрамцева находим: «Илья Ефимович ездил во Владимирскую губернию писать портрет Аксакова, который был в административной ссылке».

Между тем Иван Сергеевич, вырвавшись из московской суеты и отдалившись от напряженной нервозности последних дней, окунулся в океан летней, цветущей, пахнущей медом тишины. Он пришел в восторг от места своей ссылки. «Любуюсь гармоническим сочетанием изящной щеголеватости первого плана с сельской простотой второго, миловидной укромности, с одной стороны, и величавой шири – с другой.

Домик – прелестная игрушечка, а выйдешь на террасу – взор погружается, уходит в необозримую даль, – такой простор, такой важностью тишины охватывается душа».

Не удивительно, что здесь, в Варварине, после долгого перерыва Аксаков снова начал писать стихи. В одной из его биографий так и сказано. «Лишь по прошествии семнадцати лет вновь осенило его поэтическое вдохновение, уже на закате дней, во время известного заточения в с. Варварино».

Вот одно из стихотворений Аксакова – послание его к хозяйке имения Е. Ф. Тютчевой:


ВАРВАРИНО

Как будто вихрем бури злой

Снесло мой дом, и я – изгнанник!

Но дружба путь водила мой,

И вот я в пристани. Я твой

Отныне гость и сердцем данник.

Как тихо дни мои текут!

Как мил, укромен твой приют!

Как сердцу вид его отраден,

Как нежит душу, тешит взор,

Как в простоте своей наряден,

Как величав и безогляден

Пред ним раскинулся простор!

Реки серебряный извив,

Блестящий в мураве зеленой;

По гибким скатам желтых нив

Бродящей тени перелив

И рощей сумрак отдаленный…

Виднеют села… здесь и там

Сверкает крест, белеет храм.

Куда ты взор ни обратишь,

Какая ширь! Какая тишь!

Но всюду в ней снует, бесшумный,

Рабочей Руси труд святой…

О чудный мир земли родной,

Как полон правды ты разумной!

Великий мир, родимый мир!

Ты бодр и мощен, как стихия…

Твоей лишь правдою Россия

Преодолеть возможет мир

И свергнуть идолы чужие!

Но час не близок. Злая мгла

Вершины Руси облегла.

В той безнародной вышине

Родная мысль в оковах плена;

Одни лишь властвуют вполне

Там лесть, и ложь, и буйство тлена!

Но внемлет бог простым сердцам:

Сквозь смрад и чад всей этой плесни

Восходит с долу фимиам,

Несется звук победной песни,

Поющей славу небесам.

18 августа 1878 г., село Варварино

Между тем Репин ехал да ехал из Москвы в Варварино, и вот однажды жена Аксакова Анна Федоровна написала своей сестре – хозяйке имения: «Сегодня утром, когда я вставала, звук колокольчиков приближающейся тройки заставил меня испытать некоторое ощущение беспокойства, но оказалось, что это приехал из Москвы один молодой художник, присланный Павлом Третьяковым к моему мужу с просьбой разрешить сделать его портрет для своей портретной галереи знаменитостей. Вот они уже водворились в гостиной за работой».

Сам Аксаков так отзывался о Репине:

«Художник Репин очень талантливый и очень скромный, еще довольно молодой человек и известный (одна его большая картина, „Садко“, богатый гость (купец) – находится у наследника, куплена за 6 т. р., другая – „Бурлаки на Волге“ – у в. кн. Владимира), прислан был сюда Третьяковым, чтобы снять мой портрет для его галереи.

Не затягивая дела, я отдался в его распоряжение, и в три дня портрет готов. Сегодня он сушится и сохнет».

Есть и воспоминания Репина на этот счет:

«Вообще у нас многие странно понимают художество. Я – реалист и никогда не прикрашивал, не скрывал натуры. Припоминается случай с Иваном Сергеевичем Аксаковым. Начинаю писать его, он мне и говорит: „Вот что, Илья Ефимович, если вы хотите писать меня как следует, убавьте мне лицо, рожи у меня много“.

Действительно, лицо у Ивана Сергеевича Аксакова было красное, мясистое и массивное.

Но это-то мне и показалось очень типичным в этой фигуре, а он просит сделать ему тонкое и бледное лицо».

Однако для нас, находящихся теперь в Варварине, самым интересным был отрывок из аксаковского письма, прочитанного нами в Юрьев-Польском музее. Он писал хозяйке имения:

«Репин в таком восхищении от Варварина и его видов, что воспользовался свободным днем, чтобы набросить на память нам один из видов. К сожалению, у него не было акварельных красок или цветных карандашей, а, к еще большему сожалению, погода, сначала солнечная, обратилась в пасмурную, потом в холодную, с дождем и ветром.

Тем не менее он под дождем и ветром, прямо на полотне масляными красками, широкою талантливою кистью перенес прелестный вид, тебе, может быть, и неизвестный: это снизу, недалеко от берега реки, влево от мостков, где моют белье и стояла купальня, перейдя луг из рощи, поднимающейся вверх по горе, где дорожка на мельницу, через воду и часть сада видна вся церковь и часть рябин бывшей пушкинской усадьбы».

У Сереги, к счастью, оказались акварельные краски, и он, конечно, захотел написать Варварино, и, конечно же, с той точки, с которой писал его великий художник.

Беда заключалась в том, что ни одной из примет, указанных Аксаковым, то есть ни мостков, ни купальни, ни мельницы, ни рощи, поднимающейся вверх по горе, ни сада, ни рябин не сохранилось. Сохранились лишь река да церковь, но ведь на церковь можно было смотреть со многих точек.

Склон холма, по которому мы спускались к реке, весь был усажен пнями. Значит, где был сад, мы все же определили.

Обегая пни и перепрыгивая через них, спустились мы к реке. Отправной точкой в аксаковском письме были мостки, где моют белье. Если бы мы нашли это место, то в наших руках оказался бы кончик нитки, за который можно распутать весь клубок. Но кто же может сказать, где были мостки восемьдесят лет назад?

Утомленные, ходили мы по берегу Колокши, и Серега сел писать этюд, отчаявшись найти репинскую точку. Но когда мы возвращались домой, навстречу нам попалась женщина с корзиной белья на плече.

– Стой, подожди! Нужно посмотреть, где она примостится полоскать свое белье. В конце концов восемьдесят лет не такой большой срок, а деревенские традиции очень устойчивы. Мостки не сохранились, но варваринцы могут ходить все на то же место.

Мы пошли вслед за женщиной. Нужно было бы подсобить ей нести тяжелую корзину, но мы так боялись вспугнуть и разрушить ее инстинктивное чувство направления, что даже приотстали шагов на сто.

Женщина подошла к реке, на повороте, там, где нам и в голову не приходило искать репинскую точку, она разостлала на траве тряпку, вывалила на нее белье, сполоснула в текучей воде корзину и начала шлепать по реке мокрыми простынями.

Значит, так… «влево от мостков… перейдя луг из рощи… где дорога на мельницу…».

Вскоре мы набрели на торную дорожку, которая, может быть, и вела в свое время на мельницу. Наконец, сверив все еще раз, мы воскликнули: «Здесь! Репин сидел здесь!» Ошибка на несколько метров, разумеется, не играла роли.

– Да, но мы никогда не проверим, правильно ли угадали точку, – сокрушался Сергей.

– Как это не проверим, репинская картина не иголка, где-нибудь она хранится.

– А если, к примеру, в Швейцарии, или в Финляндии, или в каком-нибудь там Амстердаме.

– Он оставил ее хозяйке имения, и вряд ли она попала за границу. Нужно выяснить.

Здесь я должен забежать вперед и рассказать, что, вернувшись в Москву, я напал на след репинской картины. Мне сказали, что она скорее всего хранится в частном собрании профессора Зильберштейна. Полистав телефонный справочник, не трудно было узнать адрес и телефон профессора. Не раздумывая долго, я набрал номер.

– Да, это я. Что вам нужно? Да, картина у меня. Ну, пожалуйста, когда хотите, можете сию же минуту.

В районе Миусской площади я отыскал нужный дом, нужный подъезд, нужную кнопку звонка. Две собаки залаяли за дверью. Приготовившись увидеть некую древность в ученом колпаке и какой-нибудь там душегрейке, я удивился, когда дверь мне открыл молодой еще, сухощавый мужчина в полосатой пижаме.

– Я и есть Илья Самойлович. Прошу.

На улице было снежно и пасмурно, поэтому больно ударило в глаза летнее солнце, освещающее яркую лесную зелень. Секундой позже я сообразил, что вижу перед собой один из малоизвестных шедевров Шишкина.

Квартира профессора оказалась сокровищницей русской живописи. Подлинный Репин, подлинный Шишкин, подлинный Васнецов, подлинный Поленов, да чего только там не было! И наконец я увидел родную Колокшу. На переднем плане стальной изгиб реки, далекий склон холма в темной зелени парка, полевее, из-за темной зелени, выглядывает белая-белая церковка, а над нею сырые, холодные, тоже стальные облака. Ведь писал-то Репин под дождем и ветром. Дождливое небо больше всего удалось художнику в этой картине. Скромная стояла подпись: «Вид села Варварина».

Теперь я уверенно мог сказать – мы стояли там, откуда Репин писал все это. Мы правильно нашли его точку.

Час спустя профессор проводил меня до порога.

– Простите, Илья Самойлович, – спохватился я, – как вы понимаете, в письме Аксакова слова: «И часть рябин бывшей пушкинской усадьбы…»

– Милый человек, – усмехнулся профессор, – я десять лет занимался этой загадкой. Я разговаривал с Тютчевым, я копался в архивах Аксакова. Но я так и не знаю, что имел в виду Иван Сергеевич. Ясно одно: сделать описку он не мог. Боюсь, что мы никогда этого не разгадаем.

Я поблагодарил профессора за любезность, и мы расстались.

Но это было потом, а пока, искупавшись в Колокше, мы карабкались на холм, довольные поисками. День угасал. Утром мы должны были покинуть Варварино – этот красивейший уголок земли.

Нам так понятно было сожаление знаменитого варваринского узника о своей роскошной тюрьме. Вот оно, это сожаление:

Затворы сняты; у дверей

Свободно стелется дорога;

Но я… я медлю у порога

Тюрьмы излюбленной моей.

В моей изгнаннической доле,

Как благодатно было мне,

Радушный кров, – приют неволи, —

В твоей привольной тишине!

Когда в пылу борьбы неравной,

Трудов подъятых и тревог,

Так рьяно с ложью полноправной

Сразился я – и изнемог,

И прямо с бранного похмелья

Меня к тебе на новоселье

Судьба нежданно привела, —

Какой отрадой и покоем,

Каким внезапным звучным строем

Душа охвачена была!

Как я постиг благую разность,

Как оценил я сердцем вдруг

Твою трезвительную праздность,

Душеспасительный досуг!..

Чтобы кончить с историей, должен вспомнить, как совсем недавно, бродя по улицам болгарской столицы, я оглянулся по сторонам и увидел вдруг, что нахожусь на улице Ивана Аксакова, одной из центральных улиц Софии. Мне было радостно, что болгары не забыли и даже увековечили память своего русского друга и заступника.

Может быть, варваринцы догадаются тоже и, отремонтировав домик, который был «прелестная игрушечка», сельский клуб свой назовут его именем. Почему бы им не назвать? Увековечил же Аксаков в своих стихах их село. Мария Ивановна так и не настелила половичков на свои пахнущие прохладой выскобленные доски.

– Топчите – для того и моем, чтобы по чистому ходить. Девки придут, опять вымоют.

– Какие девки?

– Дочери две у меня, в Юрьеве работают. На воскресенье домой ходят. Хочу продать хоромину-то, а они поперек: вишь, и отдохнуть негде будет.

– Сколько же ваша хоромина может стоить?

– Шестнадцать прошу… Да ведь и место цену имеет. Пруды, река – виду одного сколько!

– Виду много, а кем же работают ваши дочери?

– Одна на фабрике, другая – в книжном магазине продавщицей.

– Значит, мы третьего дня с вашей дочерью поругались. Пришли к закрытию, ни за что пустить не хотела.

– Она у меня характерная.

В это время за окном высокий женский голос лихо запел плясовую частушку, а еще несколько голосов подхватило ее. Мы бросились к окну и увидели, что мимо дома идут восемь женщин, все лет сорока, с лопатами, не просто идут, а с пляской и песнями.

– Чего это они?

– С работы. Силосную яму рыли, а потом у меня в огороде посидели.

– Как посидели, зачем?

– Выпили, значит, с устатку да луком с грядки закусили. Вдовушки все это наши. Рано без мужиков остались, сила-то бабья ходу просит. У нас вот в селе шестьдесят домов, и шестьдесят мужчин с войны не вернулись.

Надолго осталось в душе буйное, но горькое веселье варваринских вдов, которым ныне по сорок лет. Увидишь такое, и не нужно никаких плакатов, агитирующих против войны.

На другой день на рассвете мы ушли из Варварина.

Загрузка...