ГЕРХАРТ ЭЛЛЕРТ
МУХАММЕД Пророк Аллаха

Хвала Аллаху, Господу миров…

веди нас по дороге прямой,

по дороге тех, которых ты облагодетельствовал, —

не тех, которые находятся под гневом,

и не заблудших!

Коран, Сура 1


Все сидевшие на ступенях святилища онемели, увидев, что к ним приближается спустившийся с холма Абу Софиан, Омаяд.

Богач Ибн Могира хотел как раз подробно объяснить, почему цена на финики из Накхлы слишком высока и поэтому в Сирии их никто не сможет продать с выгодой, однако больше его не слушали. Даже двое споривших из рода (племени) Фихр, которые, забыв о святости Каабы, оскорбляли друг друга грязными ругательствами, замолчали и безмолвно повернулись друг к другу спинами. Только тощий Лахаб наклонился, шепча тихо на ухо своему соседу: «Погляди-ка на халат Абу Софиана! Сколько бы он мог стоить?»

Абу Софиан остановился у подножия холма; казалось, что взглядом он проверяет, все ли знатные семьи корейшитов Мекки представлены на собрании, будто раздумывал, не должен ли он, не пересекая площадки, свернуть в один из узких переулков. Мужчины на ступенях Кааба задержали дыхание; когда же Омаяд подошел ближе к ним, по рядам прокатился заметный вздох облегчения.

Они поспешно отодвинулись в сторону, чтобы освободить для него место в тени святилища. Солнце находилось еще высоко на небе, ужасная жара стояла в Мекке. Долго не было дождя; лишь священный колодец скудно давал воду. «А вот и ты! — воскликнул громко Ибн Могира. — Мы тебя ждали!» Абу Софиан кивнул. Своим дорогим халатом из индийского шелка он смахнул пыль и песок со ступенек прежде чем сел. Его лицо было коричневатым и худым, как у бедуинов, спустившихся с нагорья Недшда, а глаза — большими и навыкате, как у торговцев ладаном южнее Йемена, и при этом умными, как у византийца.

Абу Софиан вытащил тощей коричневой рукой дощечку и грифель из складок своего халата, не сведущие в письме Таим и Омар из рода эль’Ади смотрели на него недоверчиво:

— Вы уже объяснились, я думаю. Итак, я могу начать записывать, сколько каждый из вас хочет внести в зимний караван.

Пятьдесят человек подняли руки и пятьдесят человек воскликнули:

— Сначала ты, Абу Софиан! Сначала ты сам!

Для Омаяда это не новость. Каждый раз, когда снаряжался караван, трусливый сброд ждал, какую долю своего состояния он сам отважится вложить в предприятие. Лишь после этого решались все остальные.

Он хотел уже было дать ответ, как стоящий в задних рядах Баноу Азада спросил: «А принес ли каждый, кто хочет принять участие в зимнем караване, свою жертву?»

Вокруг забормотали: «Овцу богине Лат! Ягненка для эль Озза! Золотой обруч богу Гобалу!»

Затем заговорил Ибн Могира, выждав паузу, чтобы его мог слышать каждый: «Новое шелковое покрывало, настолько большое, что в него можно завернуть целую Каабу!»

А Абу Софиан? Абу Софиан скрещивает голые ноги и заботливо укрывает их своим шелковым халатом. Он наклоняется вперед и вытирает концом своего тюрбана в красную и желтую полоску каменные ступени. «Я еще ничего не пожертвовал, — говорит он, — однако вкладываю 300 тысяч дерхемов в караван. Жертву принесу позже, когда караван счастливо вернется».

Все молчат.

Затем Ибн Могира, чей звонкий голос почти срывается крикнул: «Запиши 200 тысяч для меня! 200 тысяч, мой сын Абу Софиан! 200 тысяч! Больше дать я не могу, я не богач Омаяд!»

— 80 тысяч! — сказал один из рода Азад.

— 34 тысячи! — это Кховайлид.

— 15 тысяч от Таима!

Благосклонная улыбка: «Это немного для целого рода. Делаем только то, что возможно, не правда ли, Абу Бекр?»

Абу Бекр, глава рода Таим, тоже засмеялся. Из-за жары он сдвинул тюрбан с высокого лба; в результате чего голова казалась слишком большой на маленьком подвижном теле. Он не богат, но всем нравится, потому что находчив и всегда весел.

Теперь вызвались более бедные.

— 6 тысяч дерхемов!

— Кладь для одного верблюда — меккский бальзам!

— 10 кладей фиников!

— 5 рулонов индийского шелка! — крикнул тощий Лахаб. Снова улыбки, громкий смех, на этот раз без благодушия. Каждый знает о пяти рулонах шелка, которыми обладает Лахаб. При перевозке через Йемен они были повреждены, в пятнах и порваны. Из года в год пытался жадный Лахаб обманывать при помощи этого шелка. За ним заявки продолжились:

— 10 тысяч дерхемов от семьи Абдеддар!

— Пять кладей африканской камеди!

— Один ящичек индийских фиников — ты должен их сначала оценить, Абу Софиан!

Абу Софиан кивает и записывает на дощечке, лежащей на колене. Одновременно он подсчитывает все вместе. Это будет большое дело, больше, чем любое другое, которое он проводил раньше. Через несколько дней, после того как закончат с заявками богатые купцы, слово скажут еще и менее зажиточные люди, живущие в предместье, менялы, ремесленники, которые не отваживаются вложить в караван больше, чем несколько сотен дерхемов. И их так много, что в общей сложности они вносят такой же вклад в караван, как и богачи: «2 тысячи дерхемов от меня!» — «И 200 от меня!»

На лице Абу Софиана снова появилась улыбка, но гневный резкий голос прервал ее: «Сейчас вам, пожалуй, хочется, чтобы я совсем ничего не говорил, так? Однако позже, если удастся провезти тайно пару кладей сирийского оружия, да еще и так, чтобы его не заметили охранники ворот в Дамаске, вы захотите, чтобы я говорил, да? — это молодой Омар. Его оливковое лицо искажено гневом.

Абу Софиан успокаивающе поднимает руку, в которой держит грифель.

— 200 от Омара Бен’Ади, — повторяет он. Оглядывается вокруг.

— Больше никто? — Тишина.

— Больше нет желающих? — Никакого ответа. Ома-яд проверяет свои записи. — Я что, прослушал? — спрашивает он, окидывая глазами ряды мужчин, стоящих полукругом. — Я не слышал предложений от Мухаммеда Хашимита!

Каждый смотрит вокруг, ищет. Из толпы раздается крик: «Здесь никого нет из дома Мухаммеда!»

— Он что, не знал о собрании? — спросил Омаяд.

Лахаб выставил вперед свою тощую руку: «Я лично посылал к нему раба, чтобы напомнить!»

— Хорошо, — Абу Софиан удивлен, однако не показывает этого. — «Если Мухаммед знал о собрании и не пришел, это его дело. Мы закончили? Теперь уже все». Он встает, набрасывает на плечи шелковую риду, засовывает дощечку за пояс и спускается по ступеням.

Позади него начинает шуметь толпа, обсуждая происходящее. 300 тысяч дерхемов отважился дать Омаяд! Подумать только! Сколько же он заработал тогда прошлой зимой! Нужно ли купить еще ладана? На рынке Окадха изюм должен быть дешевле! Слышали ли вы, как Джуда Чайбар обманул Кховайлида? О, а Ахав! Говорит, что пожертвовал овцу, но это неправда! Он слишком жадный, чтобы отдать кусок со своего стола богам! Поймал газель, содрал с нее шкуру и теперь думает, что богам нет никакого дела!

* * *

Абу Софиан идет через площадь мимо священного колодца и собирается свернуть на широкую улицу, где расположены дома Омаядов, как на углу видит, что ему навстречу направляются Хадиджа и слепой Барака.

Абу Софиан останавливается: «Где твой супруг, Хадиджа?»

— Он исчез, — отвечает женщина и опускает голову. Лицо бледное, с дряблой кожей, все в морщинах — старуха да и только. Лишь карие умные глаза сохранили молодой блеск.

— Я не знаю, — говорит она, — где Мухаммед.

Абу Софиан удивлен. «Ты не знаешь?» — спрашивает он недоверчиво. — «Боги посылали паводок в пустыню и морозы в Йемен, но за последние пятнадцать лет они еще никогда не устраивали так, чтобы Хадиджа не знала, где искать своего супруга!»

Женщина, слишком погруженная в свои заботы, не улыбнулась на его шутку. Только Барака, ее двоюродный брат, которого сирийские монахи обратили однажды в христианскую веру, засмеялся громко и завращал глазными яблоками. «Такого еще не случалось ни разу, не правда ли, Абу Софиан? Мы шли к тебе! Ты должен помочь, Омаяд!»

— Отойдем в тенек, — сказал Абу Софиан и сделал несколько шагов к входу в свой дом. Горячий песок, словно огонь, жжет подошвы. — Как я могу помочь тебе, Хадиджа?

Женщина отказывается войти, так как обычай требует, чтобы тот, кто пришел просить, не смел переступать порога дома.

— Помоги мне найти Мухаммеда, Абу Софиан! Три дня назад он отправился в пустыню и не вернулся!

— Пустыня бесконечна! — сказал коротко Абу Софиан, имея в виду: кто же сможет найти маленькую песчинку в море песка?

— Как-то Мухаммед рассказывал мне о пещере, которую он нашел в горе Хира…

— Где она находится?

— Этого я не знаю. Я посылала рабов искать ее, но они вернулись домой ни с чем, не нашли ни Мухаммеда, ни пещеры. И тогда я подумала…

— Что, Хадиджа?

— Я подумала: «Нога раба ступает насколько достанет глаз; но шаги друга летят подобно мысли…»

Абу Софиан молчал. Перспектива разыскивать в ущельях горы Хира мужчину, который не находил или не хотел найти дороги домой, его не привлекала. Жара разморила Абу Софиана, он радовался тому, что вечер проведет внутри прохладных стен.

Для слепого Бараки раздумье тянулось слишком долго. «Что он делает? — шепнул он женщине. — Почему не отвечает?»

— Я пришла просить, — сказала Хадиджа. — Уйти ли мне с отказом?

Так поступить Абу Софиан не мог. С тихим вздохом, свидетельствовавшим о нарушенном отдыхе, он отклонил эту мысль. Статус дома Омаяд обязывал выполнить просьбу такого рода. И тем более нельзя было отказать, так как просящей была Хадиджа, которую все любили.

Омаяд снял свою шелковую риду и набросил на плечи плащ из козьей шерсти. «Ночью прохладно», — сказал он, взял свой посох и пошел рядом с женщиной.

На улице Абу Софиан снова вспомнил о зимнем караване, и ему пришла в голову мысль, показавшаяся еще более нелепой, чем исчезновение Мухаммеда.

— На этот раз твой дом не принимает участия в зимнем караване? — спросил он.

Хадиджа пожала плечами:

— Я не знаю, об этом надо спросить Мухаммеда.

Абу Софиан бросил косой взгляд, которого женщина не заметила. Действительно, было что-то загадочное в этом браке. Возможно, это даже не суеверие, когда говорят, что иногда незримый дух, джинн, управляет сердцами. Когда 15 лет назад богатая Хадиджа выбрала себе в супруги бедного Мухаммеда, люди над этим насмехались. «Он ошибется: Хадиджа умна — она будет управлять своим состоянием сама!» — говорили одни. «Глупая Хадиджа! — издевались другие.

— Теперь-то он купит себе на деньги старухи молоденьких!»

Однако не случилось ни того, ни другого, потому что там, где человек видит два пути, боги открывают всегда еще какой-нибудь третий, скрытый путь. Дом Хадиджи стал домом Мухаммеда, а Мухаммед ни на секунду не обратил своего взора на какую-нибудь другую женщину.

Они прошли переулок рода Абдеддара и приблизились к улочке седельщиков, что дугой пересекала почти весь город и своими последними домами прилегала уже к скалам пустыни.

— Иди назад, домой, — сказал Абу Софиан. — Если Мухаммед где-то в пещерах Хиры, тогда я приведу его тебе. Если же он пошел дальше в пустыню, тогда его не найдет никто…

* * *

Когда Абу Софиан остался один, шаг его ускорился. Седельщики глазели в окна своих маленьких мастерских в ожидании, что он пройдет мимо, а один иудей из Ятриба крикнул ему:

— Я сделал седло для твоей белой верблюдицы, Абу Софиан Бей Омаяд! Седло из кожи, голубой, как озера в пустыне, расшитое желтым, как цветы дрока! И я подарю его тебе, подарю за четверть цены, чтобы быть удостоенным чести видеть его на спине твоего верблюда! Ты только посмотри на него, Абу Софиан!

— Замолчи! — закричал другой, темнокожий химя-рит. — Кто же видел голубое седло на горбу верблюда? У меня есть красное, Абу Софиан — у князя Дамаска нет более прекрасного!

— Не слушай этого сына негритянки, Абу Софиан! Мое седло ни красное, ни голубое, оно сделано из обычной коричневой кожи, но епископ Бей Сайда освятил его своей христианской печатью!

— Мы что, такие же христиане, как и ты, шакал? В моем седле нет христианского волшебства, оно освящено Гобалом и три ночи пролежало в новолуние перед воротами Каабы!

Сквозь этот шквал окриков и призывов шагал Абу Софиан, не говоря ни слова. Лишь иногда посохом отодвигал пристававших, освобождая себе дорогу. А когда уже на выходе с улицы несколько любопытных продолжали неотступно следовать за ним, он рукой отослал их обратно. Солнце приблизилось к западному горизонту. Приятный свежий ветер предвещал наступление вечера. Абу Софиан нагнулся и покрепче зашнуровал свои сандалии, затем он пошел по узкой песчаной дороге, которая тянулась за последними домами и исчезала в скалах.

Город раскинулся перед ним узкой дугой, касаясь обоими краями гор, расширяется и переходит к середине большой площади, на которой и стоит святилище Кааба. Там нет ни зеленого деревца, ни капли бегущей воды. Иногда Абу Софиан задумывается над тем, как могло случиться, что в таком месте возник город, где нет финиковых пальм и под палящим солнцем погибли бы люди и животные, если бы время от времени не отдыхали: одни — в горах Таифа, другие — в оазисах, что находятся по ту сторону Ятриба… Торговые пути? Лучше чем кто-либо другой в Хедшасе Абу Софиан знал, что Мекка контролировала караванные пути между Йеменом и Сирией, а также между Индией и Византией. Но находись он немного дальше, южнее или севернее, в более благоприятном положении, что означало бы это для торговли? Не люди, думал он, а звезды предопределяют каждому месту его судьбу, каждой горе и каждому дереву.

Упорно поднимался он на гору, радуясь тому, что его ноги слушались так же покорно, как и раньше, когда он пас стада коз на склонах горы Хира. А с тех пор прошло уже много лет.

Вскоре он поднялся на гребень холма. До него еще доходили последние лучи заходящего солнца, а город Мекка уже лежал под покровом сумерек. На востоке простирались пурпурные волны и цепи гор пустыни.

С горы Хира спускалось стадо коз. Пастух продудел три раза, все время одинаково повышая и понижая тон. Над вершиной горы Арафат на бледном небе показалась первая звезда. Абу Софиан назвал себя глупцом за то, что в такое позднее время захотел попытаться найти заблудившегося. Если бы гордость рода Омаядов позволяла отложить выполнение просьбы, тогда бы он последовал разуму и дал бы женщине ответ: «Завтра!». Но тот, кто твердит испуганной женщине о рассудке, непременно обидит ее.

Все же, несмотря на то, что Абу Софиан понимал безрассудность своего предприятия — оно могло быть успешным лишь в том случае, если богиня Манат сама возьмет заблудившегося за руку и приведет его к нему, — он не раскаивался в том, что отправился в путь. Долгое время Абу Софиан не проводил ночей в горах, давно не видел, как пурпурные сумерки пустыни превращаются в бледно-голубую ночь. Снизу из города донеслись заунывные звуки саза[20]. Омаяд вспомнил мелодии Зухры[21] о безжалостной пустыне: «И увидел я джиннов, как шествовали они твердой поступью слепой верблюдицы…»

И тут, когда небо совсем было потемнело, и голубоватый свет позволял отчетливо различить горы и скалы, Омаяд услышал, что кто-то спускается по склону горы на гребень холма, на котором он устроил себе привал.

Омаяд разглядел: это был Мухаммед, который шел, опустив на глаза тяжелые веки, понурив плечи. Его шаг был осторожным и медленным, как будто подошвами он проверял почву. Казалось, что он нес какую-то невидимую ношу.

— Эй, Мухаммед! — окликнул его Абу Софиан. Супруг Хадиджи остановился. Он не посмотрел вокруг, напротив, сомкнул веки еще сильнее, это выглядело так, будто кто-то позвал его не из внешнего мира, а изнутри.

— Эй, Мухаммед! — крикнул Абу Софиан во второй раз.

Хашимит не шевелился. «Кто кричит?» — спросил он едва шевелящимися губами. Абу Софиан подошел к нему:

— Это я, Абу Софиан. Ты узнаешь меня?

Только теперь Мухаммед открыл глаза:

— Да, — сказал он. — Я узнаю тебя.

— Твоя жена беспокоится. Где ты был?

Мухаммед покачал головой. «Почему ты спрашиваешь о невыразимом?» — спросил он.

Омаяд не понял такого ответа, но он посмотрел на бледное, уставшее лицо Хашимита и подумал, что три дня скитаний и голода способны свести с ума.

— Ты что, потерял себя? — спросил Омаяд.

— Нет, — был ответ. — Я себя нашел.

Абу Софиан и не думал соглашаться с этими словами. «Так всегда, — сказал он дружелюбно, — это бывает, но сейчас ты уже на пути домой».

— На пути из пустыни к людям, чтобы сообщить о том, что мне было ниспослано.

Джинны пустыни пришли и лишили его разума, думал Абу Софиан. Бедная Хадиджа… И он тверже сжал свой посох, увлекая Хашимита за собой. Однако Мухаммед, не обращая на него никакого внимания, снова пошел своей дорогой.

Разозленный Абу Софиан остановился, смотря ему вслед. Сумерки стали гуще. Уже трудно было что-нибудь различить; он видел только медленно удаляющуюся сгорбившуюся фигуру, которую можно сравнить с водовозом, доставляющим воду из источников в горы. Необычайны, думал он, силы пустыни, и очень опасно противостоять им одному. Одним джинны садятся верхом на шею, других сводят с ума, третьим являются ангелы с чудесными откровениями…

Может быть, пророки, которым иудеи и христиане обязаны Священными Писаниями, также получили наставления в пустыне?

Жаль, что супруг Хадиджи не больше чем торговец пряностями, не умеющий ни читать, ни писать, и жаль, что Мекка— не почва для диковинных мечтателей. Все, о чем здесь думают и пишут, связано только с торговлей: столько-то тысяч дерхем за финики, столько-то за дрок и пшеницу…

Абу Софиан плотно обернул халатом рот и подбородок. Мухаммеда больше не было видно, он смешался уже с тенями склона. Размышляя, Омаяд медленно отправился в путь, назад в город.

* * *

Еле слышно жужжит ткацкий челнок Хадиджи, двигаясь туда-сюда. Комната голая и узкая, несколько подушек лежит в углу на пестрой овечьей шкуре, у окна стоят ткацкий станок и корзина с окрашенной шерстью. Через окно виден двор, где кустики мирты и цветущая желтым мимоза влачат жалкое существование. Каждый день одна из дочерей Мухаммеда спускается к священному колодцу и набирает ведерко воды, чтобы полить их. Хадиджа нагибается к корзине и среди различных цветов выбирает ту нить, которая ей нужна. Аккуратно раскладывает она маленькие пучки шерсти и начинает ткать ковер. Возможно, она услышала шаги своего супруга, но не обернулась С тех пор как Мухаммед вернулся с горы Хира совершенно сбитый с толку она ждет, что он поговорит с ней о том, что его беспокоит. Хадиджа охотно спросила бы его об этом, но бутон цветка и рот человека должны открыться сами.

Она ведет себя так, будто не замечает его прихода. Хозяйство и дом она взяла в свои руки, с тех пор как он перестал заниматься этим. Хадиджа уже отвыкла жить без его поддержки. Она уже купила 20 кладей хны и еще мирры впридачу. Товары оказались дороже, чем когда бы то ни было, торговцы заставили ее поверить, что очень скоро война в Южной Аравии перекроет торговые пути. Ей очень хотелось, чтобы ее супруг подтвердил, что она поступила правильно. Все же мужчине, забывшему о собственных обязанностях, женщина не имеет права напомнить об этом, если его сердце не страдает от этого…

Ряд пестрых узлов завязан, челнок скользит туда-сюда.

— Ковер ткешь, Хадиджа?

Сначала она ничего не ответила, его хриплый измученный голос испугал ее, но после недолгого молчания сказала:

— Да, Мухаммед, ковер.

Он присел на корточки на подушку, что лежала у ее ног, и прислонился головой к стене:

— Я болен, Хадиджа.

Ее кроткие карие глаза изучающе скользнули по его лицу. Она знает: это болезнь души.

— Ты выздоровеешь, — сказала она тихо. И в тот же момент почувствовала болезненное сомнение в душе, однако не показала ему ничего.

Мухаммед молчал. С улицы послышались звонкие голоса. Рокайя и Фатима, младшие дочери Мухаммеда, спорили, кому принадлежит только что родившийся, весь в черных пятнах, козленок.

«Я отдала ему все что могла, — думает Хадиджа, — и все же ему не хватает главного: я не родила мужу сына». Эта мысль делает ее еще более сострадательной, она чувствовала себя так, будто должна искупить вину.

— Хадиджа, — начинает он снова, — ты ткешь ковер. Откуда ты берешь рисунок? Откуда ты знаешь, в какой последовательности должны идти цвета и как должны пересекаться линии?

— Одни люди, — говорит Хадиджа, — поэты. Другие играют на флейте, третьи сплетают свои мысли в пестрых нитях. Так каждый ищет свой способ выразить то, чего нельзя сказать…

— Скажи все-таки!

Дряблые щеки Хадиджи слегка зарделись. Она наклонила голову к рукам, которые без остановки протягивали разноцветную шерсть по натянутым нитям:

— Голубые звезды на моем ковре — это мои мысли, которые ищут тебя. Белые дуги образуют сеть, где они запутываются; так они тебя не находят. Золотисто-розовые цветочные звезды дрока — это твои слова, когда ты снова станешь близок мне…

Она умолкла, вдруг вспомнив о своем возрасте, и устыдилась, что говорила как молоденькая девушка, которая оказалась в первый раз наедине со своим любимым.

— Дальше! — настаивает он. — Дальше!

— Дальше? — спрашивает она, слегка улыбаясь. — Этого и так слишком много!

— Темно-красный, — продолжает он, — это фон, основа ковра. Этот цвет и есть символ твоей любви, Хадиджа!

Она молчит. Мухаммед опустил темноволосую голову на ее руки. В первый раз она заметила поседевшие волосы на его висках.

— Может ли быть? — спрашивает он тихо, — может ли быть, что Бог выбрал меня, чтобы я возвестил о Его слове?

Она молчит. Тихо гладит рукой его волосы, ответить должно сердце, если уста отказываются дать ответ.

— И если это так, — простонал он тихо, — должен ли я последовать этому призыву? Кто станет меня слушать? Все будут смеяться надо мной…

— Мухаммед, — сказала Хадиджа, — какой бы путь ты ни выбрал для себя, мы пойдем по нему вдвоем…

* * *

Во дворе дома, в котором жил Мухаммед, горел костер, два раба крутили вертел, жаря на нем барашка. Рокайя и Фатима принесли из подвала короб с финиками из Накхлы и виноградом из Таифа. И почти сразу же, не успели они еще все расставить и взбить подушки, пришли гости.

Обе девушки поспешно удалились, так как не было принято, чтобы они первыми приветствовали гостей. Хозяин дома не стоял на пороге, как это подобало, и гостям пришлось войти во двор без приглашения. Они слышали запах жареного барашка и видели приготовления к обеду; то, что не было приветствия, неприятно поразило их, однако не расстроило.

Все гости принадлежали к роду Хашимитов и являлись ближайшими родственниками Мухаммеда: старый Талиб, три раза водивший удачно летние караваны в Гадрамаут, Аббаз, толстяк, который не мог больше влезть на лошадь, Лахаб, о котором говорили, что он два дня постится, прежде чем пойти в гости, чтобы использовать еду в гостях с наибольшей пользой, добродушный великан Хамза и малыш Али.

Наконец появился хозяин дома. Он был очень бледен, глаза блестели как будто у него жар. Они приветствовали друг друга: обнялись и поцеловались, лишь Лахаб уклонился в сторону и пожаловался: «У меня болит зуб, Мухаммед, мой сын! Я не могу прижать тебя к своему сердцу, не могу почувствовать твои губы на своей щеке! Ох, а нежного барашка съедят другие!»

Мухаммед указал гостям на их места. Молчаливо и возбужденно разделил он ножом барашка и предложил самый лучший кусок Талибу, главе семьи. Лахаб забыл о своей зубной боли и наблюдал за этим с жадностью.

Нож дрожал в руках Мухаммеда. «Когда все получат по куску, я буду говорить», — подумал он. Рокайя и Фатима принесли глиняные сосуды с охлажденным пенящимся верблюжьим молоком и осмотрительно сели перед гостями. Рокайя вытянула тоненькую шейку, пожалуй, еще неосознанно, но она уже пыталась понравиться. Однако глаза гостей смотрели только на жаркое.

«Лишь когда они насытятся, я начну говорить — тогда они охотнее будут слушать меня. Или, может, пусть и неохотно, но спокойно. А может, лучше промолчать?» Он повторяет про себя слова, подобранные им: «О вы, корейшиты, мужчины из рода Хашим! То, о чем я должен сказать вам, открыл мне ангел, когда я был в пустыне совершенно один…» Мысль останавливается. Он видит перед собой лица своих гостей: губы блестят от жирного мяса, Аббаз, округлив глаза, пьет верблюжье молоко большими глотками…

«Когда я был один в пустыне, явился ангел и, протянув мне книгу, воскликнул: «Читай!» Нет! Он не может говорить! Нет, только не перед ними! Но перед кем же он должен говорить, кого он должен привлечь, если не мужчин своего рода, тех, кто ему ближе всех?!

Старый Талиб оторвал глаза от куска мяса и погладил белую бороду.

— Наш гостеприимный хозяин очень молчалив, — произнес он осуждающе.

— Я молчалив, потому что должен многое сказать, — думает Мухаммед, но все же не произносит ни слова, так он взволнован.

— Это правда, что ты не хочешь участвовать в зимнем караване? — спрашивает Лахаб. Он не считает, что его племянник Мухаммед наделен большим чутьем торговца, этого добра гораздо больше у Хадиджи. Возможно, она получила известия о некоторых предстоящих военных действиях между Чассанидами и Византией. Если в Сирии начнется война, караван можно и потерять…

— Ты рассказываешь вчерашние новости, — говорит, ухмыляясь, толстый Аббаз. — От Абу Софиана я знаю: дом Мухаммеда вкладывает 40 тысяч дерхемов, 50 кладей индийских пряностей и 20 кладей ладана!

— Ох! — произносит молчаливый Хамза с глубоким уважением. «Не так ли, Мухаммед?» — Аббаз хочет услышать подтверждение из его уст, Лахаб же глаз с него не сводит.

— Я ничего не знаю, — произносит Мухаммед в замешательстве. — Если это было вложено, тогда это сделала Хадиджа…

Громкий смех: «Посмотрите только: Хадиджа руководит делами, вы только подумайте! А вы всегда спорили! Сам Мухаммед здесь, пожалуй, только затем, чтобы нагрузить верблюдов и поставить мешки с товаром на весы! Если нужно принять решение, тогда Хадиджа их принимает! Где же был ты в это время, Мухаммед? Пас овец хозяйки? Или как погонщик верблюдов перевозил индийский перец в Ятриб?»

Они не прекращают смех. Мухаммед размышляет: зависть ли это его богатству, которое свалилось ему на голову благодаря женитьбе на Хадидже и которое вот уже сколько лет не дает ему покоя. Или просто им представилась возможность открыто посмеяться над этим браком, который так необычен и кажется таким непонятным.

«Хадиджа ведет дела! Все же вы не должны забывать, что однажды Хадиджа сама выбрала в свой дом супруга — не Мухаммед искал себе жену!»

Тут Мухаммед вскочил По бледному лбу пробегает красная волна крови, и почти сразу же уступает опять место прежней бледности. С опущенными плечами стоит он, вытянув руки, как будто ищет поддержки в воздухе.

Лиц своих родственников он больше не видит. Мухаммед также не знает, за что они его обидели, и поэтому он раздражен. Он только чувствует, что благодарен гневу за то, что теперь может говорить, должен говорить; сомнения, связывавшие ему язык, исчезли. «И милость твоего господина, провозгласи ее! — кричит он. — Это приказ, который я получил, которому я подчиняюсь! Что для меня деньги моего дома? Что для меня зимний караван? Меня заботит только одно: что я избран донести до арабского народа то, что уже узнали иудеи и христиане: Бог один! Один, только один!»

— Он сумасшедший, — сказал задумчиво толстый Аббаз и потянулся за бараньим ребрышком.

— А боги Каабы? — спросил важно старый Талиб.

Мухаммед не слышит ни того, ни другого.

— Именем Аллаха, Хранителя, Милостивого! Я клянусь в этом в лучах заката! Смотрите, человек и вправду потерян… Не потерян только тот, кто верит…

— Сын мой, Мухаммед, — говорит Аббаз и вытирает губы, — ты поэт. Запиши свои стихи, которые ты только что прочитал, и прилепи их к воротам Каабы. Быть может, получишь за них премию на состязании поэтов!

— Бог один! — ворчит Лахаб. — И этот Бог, наверное, хочет, чтобы только ему принадлежало то, что жертвуется всем богам?» И снова не долетели эти слова до ушей Мухаммеда. Верхняя часть его туловища раскачивалась туда-сюда, как будто он должен был соблюдать ритм стихов:

Именем Аллаха, Хранителя, Милосердного!

Говори: Бог один, вечный Бог,

Он не зачинает и не зачинается,

И никто на него не похож!

— В этом с тобой поспорят христиане! — произносит, жуя, Аббаз даже без малейшего волнения. — Насколько я слышал, они молятся еще и Богоматери!

— Чепуха! — вскричал Лахаб, вдруг озверев. Он долго размышлял про себя, обращать ли ему вообще внимание на странное поведение племянника, теперь все-таки сделал это: — Еще не прошло и двух недель, как я пожертвовал Гобалу овцу, это что, по-твоему, получается бессмысленная, бесполезная жертва, так, что ли?

— Мухаммед, — сказал старый Талиб, — злой дух вселился в тебя. Сядь к нам. Скажи, чтобы принесли финиковое вино, и выпей, возможно, так ты сможешь изгнать его!

Мухаммед поднял обе руки. «Почему вы мне не верите? — воскликнул он. — Не слушаете моих слов и не понимаете, что это слова Аллаха? Когда Моисей сошел с горы Синай и сказал: «Есть только один Бог» — ему поверили те, кто его слышал! Когда Христос сказал: «Бог на небе один», — за ним пошли его апостолы. А сейчас я говорю, и вы видите, что слово Божье освещает меня так же, как свет солнца пустыню. Теперь я говорю: нет Господа, кроме Аллаха, — почему вы не хотите мне поверить?!»

— Эй, Мухаммед! — воскликнул кто-то звонким голосом. — Эй, Мухаммед, я верю тебе!

Все повернули головы к говорящему и засмеялись: «Али! Послушай только, Али! Ты можешь гордиться первым верующим, которого ты обратил, Мухаммед!»

Малыш Али стоял с пылающим лицом. У него были слабые ноги, подпирающие распухшую нижнюю часть живота, которые бывают у плохо питающихся детей; его голова была слишком большой для хрупких плеч и все время клонилась немного в сторону, как будто шея не могла держаться прямо. Он пас коз Талиба, и было мало надежды, что когда-нибудь сможет заниматься другими делами.

Как только Али почувствовал, что находится в центре всеобщего внимания и издевательских ухмылок, он подумал, что лучше было бы вообще ничего не говорить. А так как уже ничего нельзя исправить, то в поисках поддержки он посмотрел на Мухаммеда.

— Именем Аллаха, Хранителя, Милосердного! — повторяет он слова Мухаммеда, заикаясь. — Он единственный Бог, вечный Бог!

И снова смех. «Али первый последователь пророка Мухаммеда! — кричит Аббаз и от удовольствия хлопает себя по бедру. — Можешь гордиться им, Мухаммед! С такой дружиной ты завоюешь весь мир!»

— Завоюю, — отвечает Мухаммед, — если так угодно Богу…

Али смотрит на него сияющими глазами, Лахаб поднимается и вытирает пальцы предусмотрительно положенным холщовым полотенцем.

— Мы поели, — говорит он, — и, пожалуй, узнали причину, из-за которой ты пригласил нас. Ты глупец, и хотел посмотреть, получится ли из нас сделать дураков. Позволь сказать тебе: это у тебя не получится. Я ухожу». Он делает несколько шагов по направлению к двери. Возвращается. «Я забыл: если Хадиджа пожелает обменять несколько рулонов шелка на перец или бальзам, пусть даст мне знать!

Аббаз берет старого Талиба под руку. «Оставим сумасшедшего. Ему нужно поесть, пусть отдохнет в объятиях Хадиджи. Потом, возможно, к нему снова вернется рассудок».

Лицо Талиба остается серьезным, он сознает ответственность, которая лежит на нем как на главе семьи. «Одна паршивая овца все стадо портит, — молвит он. — Будем надеяться, что он останется в стенах своего дома, когда его будут посещать демоны, как и сейчас».

Мухаммед молча прислушивается к удаляющимся во дворе шагам. Он чувствует себя так, словно пробудился от мучительного кошмара. Он смотрит на остатки пищи перед собой, молоко, пролитое неловким движением широкого рукава Хамзы, и все сказанное в течение этого часа только сейчас начало доходить до его сознания, будто ум воспринял лишь приблизительно впечатления, и только теперь он начинает и ведет дальше процесс познания.

Он слышит смех Аббаза и насмешки Лахаба…

Во дворе, к скамье, стоящей возле двери той части дома, где живут женщины, прислонилась темная фигура. Неуверенными шагами подходит к ней Мухаммед. «Хадиджа, — говорит он, — Хадиджа, они смеялись…»

Нежным материнским жестом привлекает его женщина к себе: «О Мухаммед! Если бы дураки не смеялись над правдой, как тогда отличались бы они от мудрецов?»

Заря поднялась над горой Арафат. Триста шестьдесят каменных жертвенников, окружающих святилище Каабы, отливают красным, будто политы кровью: это лишь утренний свет, позволяющий им казаться такими. Только на второй подсыхала настоящая кровь, вечером предыдущего дня старейшина Бану Абдеддар заколол жертвенного барашка.

* * *

Мухаммед стоит на маленьком песчаном холме эль Марва, с которого хорошо видны весь город и святилище. Если пройти еще сотню шагов, там возвышается холм Эс-Сафа. С него видна площадь собрания. Старый обычай предписывал полководцам и начальникам караванов, а так же тем, кто хотел представить на собрании новый закон, молясь, пройти от холма эль Марва до Эс-Сафа, прежде чем начинать дело.

Смысл этого обряда уже давно забыли, мрачно дремало воспоминание о двух жертвенных алтарях, посвященных сабейским звездным богам, которые когда-то стояли на вершинах обоих холмов. От солнца и ветра они разрушились. Песок скрыл их след. В год Слона перед рождением Мухаммеда, когда корейшиты должны были обороняться от атак эфиопцев, с холма Эс-Сафа созывали войско.

С холма Эс-Сафа зовут народ Мекки… «Надо ли его звать?» — думает Мухаммед. Смех родственников все еще звучит в его ушах, он их позвал, а они не захотели его выслушать. Все же, почему его это заботит? Бог приказал ему рассказать правду, от других Бог требует, чтобы они постарались познать ее. От Мухаммеда только требуется, чтобы он выполнил свое задание…

И вдруг все раздумья как рукой сняло, он больше не знает, о чем думал, он забыл прошлое, а будущее его не заботит. Для него существует только насущное, требовательное настоящее. Только то, что случится в этот миг, представляется ему ясно.

Мухаммед быстро спускается с холма, запыхавшись, взбирается на другой и останавливается на вершине Эс-Сафа. Кааба открылась его взору — знавшая, как святой белый камень упал из рая и из-за грехов человеческих стал черным как уголь…

Солнце поднялось над линией горизонта, горячая струя воздуха вонзилась в его глаза. Он перевел дух, сердце перестало стучать так часто, голос его слушался. Он поднял короткий кривой меч в правой руке, деревянный щит в левой, ударил по нему тонким клинком. Раздался глухой звук, похожий на звон колокола с деревянным языком, которым христиан зовут к молитве.

— О Бану Ади! — восклицает он хриплым голосом, — О Бану Фихр! Утро наступило!

Это древний сигнал к подъему корейшитов Мекки, сигнал, которым созываются все способные держать оружие на защиту города и караванов…

— О Бану Таим! О Бану Абдеддар! Утро близко!

Уже открываются некоторые ворота, заспанные лица выглядывают, смотрят на человека на холме.

— О сыны Омайи! О Бану Хашим! Утро близко!

Голос не хрипнет, наоборот, начинает звучать яснее, увереннее и еще громче.

— Утро приближается, о Бану Макзум, о Бану Азад!

На широкой улице, где проживает семья Омаядов, открывается дверь за дверью, вооруженные мужчины спешат на площадь Каабы, во главе с Абу Софианом. Это была гордость Омаядов, что на воинский клич они отзывались первыми. Следом за ними шел род Таим, Абу Бекр вел их.

Через площадь спешила пара молодых парней из рода Макзум, размахивая своими длинными копьями. Наверху, в круто поднимающемся вверх переулочке, в котором жили бедные семьи, толпились мужчины, плечом к плечу, даже были слышны их громкие вопросы и предположения. Резкий голос зовущего с холма еще не умолк. Имя за именем выкрикивал он, называя каждую семью. Потом перерыв. Ярко освещенный солнцем стоит Мухаммед, все еще держит меч и щит в поднятых руках.

— Утро наступает! — кричит он еще раз. — Слушайте все, вы, народ корейшитов! Слушайте и вы, люди других народов из предместий!

Волна неприятного изумления прокатывается по толпе, собравшейся у подножия холма. Неужели так велика неизвестная опасность, так неотложна, что знатные семьи корейшитов не смогут более стать для них полководцами? Нужно ли было звать на помощь ремесленников, эфиопов, христиан, чужаков, которые не имеют права голоса на собрании?

Как случилось, что только Мухаммеду Хашимиту удалось узнать об этой опасности? Возможно, его предупредил джинн о том, что для других осталось тайной? Неужели из Йемена идет персидское войско?

Абу Софиан пробрался вперед, сделал пару шагов к вершине холма. На нем надеты легкие сирийские латы поверх нижней рубашки. Халат он забыл в спешке. Так стоит он здесь, уперев голые коричневые руки в бока, подняв подбородок, устремив на глашатая взгляд отчасти радостный, отчасти недоверчивый. Как получилось, что он, Абу Софиан, которого все корейшиты негласно признают своим вождем, ничего не знал об угрожающей опасности?

«Мухаммед эль Хашим! — кричит он. — Мы услышали воинский клич и пришли. Где же враг?»

Мухаммед опустил руки. Его глаза блестели от волнения:

«Вы пришли, потому что я кинул клич и потому что вы готовы защититься от всякого врага! Вы поступили правильно. Я призываю вас против великого жесточайшего врага! Я призываю вас выступить против неверия и равнодушия!»

Молчание. Народ слишком удивлен, так что вряд ли ему удалось вообще понять эти слова, люди думают, что ослышались.

Абу Софиан поднял брови, сделал еще шаг вперед. Он хочет что-то сказать, однако подавляет себя.

— Я призываю против заблуждения и идолопоклонства! Ибо то, чему вы поклоняетесь, мертвые камни и деревья, в которых нет ничего Божественного! Но есть Бог, всесильный Бог, и он хочет, чтобы вы стали его слугами, корейшиты Мекки! Откровение, пришедшее однажды к иудеям и христианам, теперь явилось вам. Слушайте меня и следуйте путем, который я вам укажу. Так как в Судный день, когда небо разверзнется, смешаются горькие и сладкие воды и откроются могилы… тогда каждая душа получит по заслугам за то, что она совершила хорошего и когда грешила…

Мухаммед замолчал. Напряжение в его душе слабеет, теперь он осознает самое себя и не произносит ни слова. Он смотрит на лица перед собой, удивленные, враждебные, презрительные, смеющиеся. И ближе чем другие, прямо перед ним — худое, загорелое, умное лицо Омаяда.

— Послушай! — тихим властным голосом произносит Абу Софиан. — Итак, мы все спешно пришли сюда в такой ранний час с оружием и доспехами лишь для того, чтобы услышать, что ты думаешь о наших богах». Он презрительно смерил его взглядом: «Ты очень смел в своей глупости, Мухаммед эль Хашим!!!»

Омаяд поворачивается к толпе. «Нас одурачили, — сказал он. — Идите домой!»

Вокруг ворчание, смех, объяснения, передаваемые тем, кто стоял далеко сзади и ничего не слышал. Гневные вопли Ибн Могиры, которого от самого крепкого сна пробудил воинский клич. Первыми ушли Хашимиты, семья Мухаммеда, — они опасались насмешек других. Бану Азад и дом Абдеддара сошлись на том, чтобы пойти в пустыню и побороться, так как все равно они были в полном вооружении.

На Мухаммеда никто не обращал внимания.

Маленький, худощавый Абу Бекр окинул взглядом площадь, с которой медленно расходилась толпа и помахал своей семье, чтобы они следовали за другими. А сам подошел к Абу Софиану, стоявшему у подножия холма и, скрестя руки, смотревшему задумчиво перед собой.

— Ты считаешь слова Мухаммеда сумасшествием, Абу Софиан, — говорит он. — Но все же ты должен признать, что они не лишены здравого смысла, если их правильно понимать. А я по меньшей мере размышляю над каждым новым делом, если оно может принести что-то хорошее…

— А я, — возражает Абу Софиан, — придерживаюсь старого, о котором уже знаю, что хорошего оно может дать!

Всегда радостный Таим пожимает плечами и смеется. «Колеблясь между старым и новым, шагает мир своим целям навстречу», — цитирует он поэта Мусафира.

Абу Софиан приветственно кладет руку сначала на лоб, потом на грудь и отворачивается. Ему нравится Таим, как и всем остальным, но в это утро Омаяд совсем не настроен на веселые разговоры. Оглядываясь вокруг, он видит, что почти все главы семейств еще на площади, там и тут стоят они, разбившись на группы и бурно обсуждают событие этого утра.

Абу Софиан медленно, с почтением, подошел к Каабе. Нагнувшись, положил он руки на цоколь святилища, затем поднялся и прикоснулся губами к священному черному камню. Потом снял с себя латы и начал торжественно совершать Тхаваор — семиразовый святой обход Каабы. Главы знатных корейшитов смотрели и удивлялись, потому что до сих пор Абу Софиан не принимал участия в таких религиозных ритуалах. Все же они поняли: Абу Софиан Омаяд поклонялся старым богам и отказал в вере чужому всесильному Богу Мухаммеда.

* * *

В первый день месяца Дулькада, когда приближается время паломничества и среди арабских племен царит мир, открывается базар Окадх. Он проводится на большом караванном пути от Йемена через Таиф в Окадх и далее на север ведет в Мекку. Это самый известный из всех арабских базаров, так как здесь проигрывают и тратят свои состояния богатые торговцы из Мекки. На протяжении десяти миль ставит палатку каждый, кто хочет совершить сделку или развлечься. Праздник длится 20 дней.

На южном конце базара собрались эфиопы и химяриты. Здесь лежат горы сладких дынь для женщин и детей, торговцы из Таифа загрузили все повозки свежим виноградом и разъезжают туда-сюда по пыльной улице, непрерывно расхваливая свои товары. Мужчины сидят в войлочных палатках и возбужденно смотрят на белых стройных танцовщиц, приехавших с севера. Тот, кто выигрывает в кости, может купить себе такую рабыню.

Вы слышали об Иода’ане. Он проиграл все свое состояние, жену и детей и даже себя, теперь он принадлежит эфиопу, и говорят, что когда закончится базар, должен будет следовать за ним в качестве раба в Аксум…

В стороне от улицы в тени маленькой пальмовой рощи свои палатки разбили персидские и греческие купцы. Они не смешиваются с народом, выжидают, когда пройдет первое радостное опьянение праздником, и думают, что позже смогут завершить свои дела дешевле. Возможно также, что дела — это только прикрытие и они сюда посланы, чтобы послушать, какие настроения царят среди арабских племен. Где еще они могли это узнать, как не на базаре Окадх?

Абу Софиан частый гость у персов. Они угощают его, одаривают маленькими флакончиками дорогого розового масла из Ширы и много рассказывают о силе непобедимого войска их царя Хосрова. Персы также не забывают сказать, что царский дворец в Ктесифоне намного великолепнее и красивее, чем старая Византия.

От греческих торговцев слышишь противоположное. Они тоже добиваются благосклонности арабских племен, но здесь излюбленный подарок гостю — чеканное оружие. Эти персы, что же думают, если они завоевали Южную Аравию, то весь мир принадлежит им? Купцы из Мекки не хотели бы создавать о себе неправильного мнения! Греческий император в Византии терпит персов до поры до времени. Однако если они получат больше свободы, тогда император протянет руку и сотрет с лица земли персидские войска, загонит их в море. Неужто господа из Мекки никогда не были в Византии, центре мира?

Абу Софиан слушает как персов, так и греков, и с одинаковым спокойствием засовывает предложенный ему греческий кинжал за пояс, в то время как уже запасся бутылочками с персидскими благовониями. С тех пор как он себя помнит, персы враждуют с греками, а Мекка выигрывает от этого, так как, пока закрыта греко-персидская граница, вся торговля с юга на север проходит через Мекку. Те немногие годы, когда два великих соседних народа жили в мире, были трудным временем для купеческих домов корейшитов. Об этом думает Абу Софиан, когда уверяет персов, что желает великому царю Хосрову счастья и побед — и в то же время заставляет греков поверить, что Мекка ничего не хочет больше, чем полной победы греческому войску. И никто не обманут, действительно он желает победы и удачи то одним, то другим. Иначе как бы тогда смогла война тянуться так долго?

На высокогорбом верблюде едет медленно по улице старый мужчина, его кожа такая темная, что даже нельзя понять, кто он, араб или химярит с юга. На груди лежит окладистая белая борода, коричневая хламида из верблюжьей шерсти почти не прикрывает скрещенных голых худых ног. Беспорядочная толпа эфиопов окружает, восторженно крича, его животное.

— Кто это? — спрашивает Абу Софиан, заинтригованный уважением к наезднику и оскорбленный громким шумом его сопровождения.

— Разве ты не знаешь? — иудеи из Чаибара объясняют ему. — Это Бен Сайда, христианский епископ Недшрана!

Старый наездник останавливает своего верблюда и говорит, нагнувшись вниз, несколько слов своим сопровождающим. Абу Софиан не слышит, что он говорит, но видит ликование в ответ на это.

Епископ выпрямляется в седле. «Именем трижды единого Бога! — кричит он. — Ихиенем Отца, Сына и Святого духа!»

— Эй! — кричит один араб, еле стоящий на ногах от выпитого финикового вина. — Отец, Сын и Святой дух! Это же три Бога, епископ! Три Бога, а не один!

Некоторые бедуины, стоявшие на краю улицы, подхватили сказанные слова: «Трем богам молятся христиане, вы только послушайте! Епископ сам это сказал!»

— Бог один! — рычит темнокожая толпа вокруг наездника верблюда. — Триединый Бог!

И вот уже столкнулись эфиопы с бедуинами, дерутся и катаются со своими противниками в уличной пыли.

Епископ смотрит на свою униженную свиту, но и это не мешает его спокойствию. «Если те люди не хотят услышать, — сказал он себе, — хватит других, чтобы занять места этих!»

Тут он был прав, так как когда дерущиеся отдалились, сразу же пришли другие слушатели из своих палаток и столпились вокруг верблюда.

Абу Софиан узнал слепого Барака, двоюродного брата Хадиджи, который пытался дотянуться до верблюда.

— Я крещеный христианин, епископ, — повторял Барака, — я христианин, епископ!

Но епископу нет до него дела.

— Христиане, — начинает он проповедь, — сын девы Марии…

Огромного роста бедуин из рода Кинана стоит здесь, опершись на свое копье, и смеется: «Христиане молятся бабе!» Он поворачивается и хватает хрупкую темнокожую рабыню, которая как раз появилась из открытых дверей палатки. «Молиться бабам! Я тебе сейчас покажу, епископ, для чего нужны бабы!»

Но епископ не удостоил его взглядом.

— Христианами называются многие! — продолжает он. — Однако как можно узнать истинного христианина? Вы можете узнать их по нашему святейшему завету: возлюби врага своего!

Уже стоит Абу Софиан прямо рядом с коричневым верблюдом, хватает рукой поводья. «Прекрати это! — говорит он. — Базарная улица Окадха не самое лучшее место для твоего учения о любви к ближнему! Иди в Сирию! Проповедуй там бабам и монахам!»

— Что знают монахи о любви? — кричит чей-то грубый голос сзади.

Абу Софиан поворачивается к крикнувшему, но не может отыскать его в толпе. Он думает о том, что узнал в Дамаске и Хамзе, и смеется: «Здесь кто-то путает христианских монахов с евнухами при византийском дворе!»

Издевательский смех. «Послушайте меня, послушайте меня, — кричит толстый египтянин, — я был в гостях в монастыре в Антиохии…» Он не может продолжать, так как в тот же момент из-за угла глиняной стены бодрой рысью выезжает некто верхом на осле. Христианин ли он тоже или из какой-нибудь другой секты? Едва заметил его епископ, и сразу же его лицо исказилось гневом.

— Христос — настоящий Бог и настоящий человек! — летит его голос навстречу вновь прибывшему.

— Божественная и человеческая природа смешаны, как вода и вино! — прокукарекал сидящий на осле.

— Если верить твоим словам, то Христос не был бы ни Богом, ни человеком!

— Если бы было так, так ты думаешь, Христоса было бы два!

— День, ночь и Бога беру я в свидетели собственных слов!

— А я клянусь морем и светом человеческого разума…

— Разума, который не больше разума твоего осла!

— А ты знаешь о мире не больше того, что можешь увидеть с горба своего верблюда!

— Дальше, — издевались арабы, смеясь, — дальше, братья по христианской любви!

Один остряк, так что не заметили оба седока, прикрепил пальмовую нить за ошейник глупого животного, а другой конец привязал к седлу верблюда. «Это чтобы вы не потеряли друг друга в такой толпе!» — издевается он.

Оба возбужденно спорившие не слушали его.

Полный отвращения Абу Софиан отвернулся. Причина спора ему непонятна, и на то, что их пророк Христос, в которого верили эти люди, был Богом, человеком или двумя сразу, ему было наплевать. Если бы только у них не хватало дерзости заявлять, что христианская вера в корне изменит человечество! Неужели этого не видно? Спор и ненависть остались везде те же самые, независимо от того, одному или сотне богам поклонялись люди. Или, как сам Абу Софиан, ничему.

Омаяд прошел мимо торговцев верблюдами и подошел к маленькому, устланному матами помосту, на котором могли находиться только богатые купцы.

Здесь сидел иудейский торговец зерном Бен Самвил из Чаивара и продавал пшеницу, которая долго не убиралась. Возможно, она еще ни разу не была посеяна.

Язычнику. Лахабу наконец удалось продать свой испорченный шелк египтянину, и то, что греческий торговец фруктами Апполодор, несмотря на христианскую веру, не остался в убытке при покупке фиников, в этом можно поклясться всеми богами, которые только есть…

Религия — это не то, что меняет людей. Почему же тогда они спорят, ведь все равно остаются такими же, несмотря на то, чему молятся?

Абу Софиан погрузился в мысли. Купец из Ятриба позвал его, но он этого не услышал. Абу Софиан чувствует слабое возбуждение народа, замечает, что вопрос любой веры сразу же находит как страстных поклонников, так и ярых противников. «Создайте для меня веру, — думает он, — которая отбила бы у людей охоту обманывать друг друга!»

Купец из Ятриба хватает его за рукав. «О чем думает царь Мекки? — спрашивает он шутливо, надеясь, что признание большого влияния Абу Софиана в Мекке может оказать положительное влияние на сделку, которую он хотел заключить. — Ты думаешь о том, смертны ли старые боги? Я слышал, что у вас в Мекке появился новый пророк, верящий только в одного Бога!»

Абу Софиан наморщил лоб. «Кто тебе сказал об этом?» — спросил он сердито.

Другой торговец улыбнулся, сложил руки поверх широкой риды. «Кто только не говорит об этом, сын Ома-яда? — он показал глазами на другую сторону улицы. — Мужчина, которого ты там видишь, говорят, один из горячих приверженцев новой веры!» Абу Софиан бросил туда взгляд. Увлеченно беседуя с главой бедуинов, идет Абу Бекр Таим вдоль пальмовых рядов, вверх в деревню Окадх.

— Абу Бекр? — спрашивает он. — Точно. Абу Бекр верит Мухаммеду. Возможно, он думает, что это поможет заключать сделки получше. Мне уже давно об этом известно.

Это была ложь. До сих пор ему и в голову даже не приходило, что Абу Бекр мог серьезно заразиться сумасшествием Мухаммеда. Все же возможно ли верить чужаку, будто бы он был лучше осведомлен обо всем, что происходит в городе корейшитов?

— Абу Бекр не единственный, кто открыл уши словам Мухаммеда, — добавил он.

— Разумеется, нет! — согласился купец из Ятриба.

— Вот так, — говорит высокомерно Абу Софиан и даже виду не показывает, что почувствовал облегчение. — Поэтому мы находим, что еще не время принимать решительные меры. Не нужно становиться к оружию против каждого фанатика и придавать ему, таким образом, значение, которого он в ином случае не снискал бы.

* * *

Западнее, на большой свободной площади, перед палаткой Бану Макзума проводится состязание поэтов. Стихи двух поэтов оценил уже народ своим издевательским смехом, не украл ли один из них мысли и образы великого поэта Тарафы? А второй, не употребил ли притчи, которое сочиняет каждая влюбленная девушка, когда идет к колодцу и думает, что встретит там любимого?

Но теперь очередь Мусафира, лучшего среди поэтов Мекки.

— Мусафир! Слушайте его, корейшиты! Послушайте и оцените!

Мусафир стоит в тесном плотном кольце людей, держа саз в руке. Его темные густые волосы падают на лоб, из-под края тюрбана выбиваются несколько прядей, почти закрывая брови. Горящие миндалевидные глаза устремлены на противника, единственного из всех поэтов способного оспаривать у него победу и который будет бороться с ним за награду Окадха.

Этот противник — женщина. Стройная и тонкая стоит она в освещенном факелами круге, с покрытой головой и плечами, спрятав руки в темной накидке — совсем как христианская монахиня. Это Хинд, юная супруга Ибн Могиры.

Поэт Мусафир уставился на нее, если бы он мог, изменил бы свое конкурсное сочинение за последний час и воспел вместо героя бедуинов Малика дочь корейши-тов с глазами газели. Но для того, чьи чувства слишком переполнены любовью, недоступен свободно текущий стих.

— Начинай, Мусафир! Начинай!

«Богиня любви с глазами газели, — думает Мусафир, — если твоя нога ступит на траву в пустыне, она сомнет ее не больше, чем легкое дуновение ветерка…»

— Начинай же, Мусафир, начинай наконец!

Поэт касается струн своего саза. «Песня-восхваление Малика из рода Топима!» — произносит он вяло, запинаясь. Взгляд и мысли с тоской обращены к женщине:

«… И всякая вода хороша, но все же какая так же сладка, как вода из колодца Садда? Всякая лошадь мчится вихрем по песку — какая только догонит кобылу Габию, когда она гонит перед собой газель? Всякого можно назвать героем — кто похож на Малика?»

* * *

Стихи звучали в мягком ритме, удовлетворяя слушателей, но они не были от них в восторге. Мусафир чувствовал — то, что могло бы побудить его сделать самое лучшее и, возможно, раздуть пыл собственных страстей, оставляет сегодня равнодушным.

Наступает очередь Хинд. «Песнь, сочиненная Хинд, юной супругой Ибн Могиры!»

«Слушайте, корейшиты, оцените! Сочинение на награду Йемена женщины Хинд! Оцените!»

На молодую женщину, стоящую в центре толпы, направлено много взоров.

«… Как меч, который вытаскивают из ножен, блестит водное зеркало ручья.

Ветер дует тепло и мягко, как дыхание любимого;

Как сосуд с розовой водой благоухают цветущие сады…

Пойдем вдвоем погуляем немного по лугам и поцелуй меня…

Смотри, этот миг равен вечности, ведь мы будем вечно помнить его, он останется с нами и в тысяче вечностей…»

Дрожащие тени проскользнули под мягким сводом пальмовых листьев, дрожащие тени скользят ласкающе по нежному лицу женщины, по полураскрытым векам…

«… на полях Йемена думала я посадить быстро вянущие лилии, как только перестала я следить за лилиями — сразу же я нашла то, что, никогда не увядая, будет цвести во мне…»

«Мужчины Корейша! — воскликнул Мусафир. — Оцените! Только позвольте мне первому оценить!» Он высоко поднимает саз и разбивает его. С тихим стоном рвутся струны. «Приз получает Хинд, супруга Ибн Могиры!»

«Мусафир разбил свой саз!» Обломки инструмента падают звеня на землю. Мусафир хочет подойти к женщине… тут выскакивает мужчина, протискивается сквозь плотное кольцо зрителей. Некоторые из тех, кого он оттолкнул в сторону, узнают его и смеются: «О Ибн Могира! Иди и возьми себе славу твоей женщины! Иди же Ибн Могира! Ты идешь как раз вовремя, прежде чем она поцелует поэта Мусафира!»

Ибн Могира пьян. Он только что закончил торговлю рабами с одним эфиопом. Семерых безупречных молодых негров, кожа которых была цвета эбенового дерева, по низкой, почти смешной цене заполучил он в свои руки. Эфиоп был вынужден продать их быстро, потому что навлек на себя кровную месть Бану Кельба и не мог поручиться за свою жизнь даже в течение часа, проведенного в Окадхе. Удачную покупку и отпраздновал Ибн Могира, но не финиковым вином, а сильным сладким виноградным из Таифа.

Его имя пронеслось по толпе, это уже знали все и радовались зрелищу: супруг поэтессы!

«Не брани ее! — крикнул один, которому опухшее лицо Макзумита показалось жутким. — Ее стихам присудили награду!»

— Стихи! — громыхает Ибн Могира, его толстые щеки дрожат от возмущения. — Стихи! Сыновей хочу я от моей жены, а не стихов!» Он взглянул на неподвижную фигуру жены, на фигуру поэта Мусафира, который невольно отступил на шаг назад.

— Она должна иметь сыновей! — кричит он еще раз. — А не любовные приключения с чужаками, играющими на сазе! Ты его целовала?

— Нет, — отвечает женщина.

— Ты носишь от меня ребенка?

— Нет, — отвечает женщина снова. Она стоит неподвижно.

Ибн Могира осматривается вокруг, нетвердо держась на ногах, придерживаясь за стоящего ближе всего к нему. «Это ли жена, — спрашивает он, — что делает мне честь? Нет! Это жена, которую я еще могу любить? Нет! Я отвергаю ее. Она может идти куда хочет!»

— Ты пьян, Ибн Могира! — произносят спокойным голосом рядом с ним. — Вино принимает поспешные решения.

Ибн Могира узнает Омаяда. «Ты богаче меня, Абу Софиан, — говорит он, с трудом ворочая языком, — ты моложе, чем я, и, несмотря на это, возможно, умнее меня. Но как поступить с моей женой, решаю я, слышишь ты! Я один!»

— Я слышу, — говорит Абу Софиан кротко, а те, кто радовался ссоре двух благородных корейшитов, смотрят разочарованно.

Ибн Могира выпрямляется и широко расставляет ноги, чтобы прочнее стоять. «Я Ибн Могира из семьи Макзум, — так начинает он древний ритуал развода, — а ты жена моя, Хинд. С сегодняшнего дня я не хочу больше к тебе прикасаться, так же, как я не прикасаюсь… — он заикается, рыгает, и наконец заканчивает, — Так, как я не прикасаюсь к своей матери…»

В кругу зрителей образуется узкий проход. Не говоря ни слова возражения, Хинд идет маленькими медленными шагами сквозь толпу людей. Она проходит вдоль освещенного факелами базарного переулка, мимо негритянок, которые предлагают для продажи корзины фенхеля и хны. На уличном перекрестке ей приходится немного подождать, пока караван тяжело нагруженных ослов свернет за угол. Потом она исчезает в темноте пальмовых садов. Абу Софиан следит за ней взглядом. Недолго думая, идет за ней.

* * *

Севернее Окадха, в начале долины Накхла, растут деревья, в которых живет богиня Озза.

Шум базара сюда не доносится, а большая дорога для караванов проходит в миле западнее небольшой возвышенности. Никто из проезжающих там верхом, даже на верблюде, чей горб выше верблюда епископа Бен Саида, не может заглянуть сюда с улицы.

Между тем уже спустилась ночь…

— Кто сказал тебе, Абу Софиан, что я убежала именно сюда от звуков саза и пьяных мужчин Окадха?

— Мои мысли, Хинд, следовали за тобой, как ласточки за течением реки. Они сказали мне: ищи там, где ночь темнее, а воздух тише. Ищи там, где тени гуще, а запах степных трав слаще всего…

— Ты видишь звезду, Абу Софиан?

— Это звезда богини Озза…

— Слышишь шум деревьев?

— Это ее голос…

— Абу Софиан! Они хотят свергнуть наших богов и возвести на их место одного чужого, непостижимого Бога…

— Как мог я в это поверить? Если бы тебя видел один Бог, который все может, он вырвал бы тебя из моих рук, чтобы не умереть от зависти…

— Ты сын света! Другие же бредут наощупь в темноте и пороке. С тех пор, как я смотрю в твои глаза, я познаю мир…

— Мои глаза уже немолоды, любимая… Но ты — дочь жизни. Как только я обнимаю тебя, удваивается моя сила…

— Тише, тише! Ты слышишь шум среди деревьев? Это богиня Озза, которая нас слышит! Ты наверное знаешь, что здесь когда-то приносили в жертву людей?

— Прильни своим ртом к моему, позволь мне почувствовать твои ресницы на моих щеках. Тот, кто любит, жертвует себя божеству и возрождается преображенным…

20 дней длится базар в Окадхе, 20 ночей продолжается праздник. Затем греческие и персидские купцы приказывают нагрузить своих верблюдов, эфиопы пе-резжают на побережье, чтобы добраться до своих кораблей и вернуться домой по Красному морю. А химяриты собираются во главе с вожаком и ночью отправляются в путь на юг по звездам.

* * *

В полдень постучал Омаяд в ворота дома Мухаммеда Хашимита. Он шел туда неохотно и долго сомневался, идти ли ему.

Несмотря на все, что Абу Софиан слышал на рынке Окадха, он не принимал всерьез фантазий Мухаммеда. Неужели мало было таких же сумасшедших, которым казалось, что они слышат голоса и которым нашептывал ангел или дьявол, каким образом надо приносить жертву и как следует молиться? Их слушали, над ними смеялись, но через несколько лет они потеряли своих приверженцев и были забыты. Ничто не говорило, что с Мухаммедом будет по-другому… Или все-таки говорило неспокойное время, стремящееся к новому? Труднее чем когда-либо оказалось сегодня сохранить хорошее, испытанное старое…

Раб открыл ворота, низко склонившись, проводил Омаяда в комнату для гостей. По пути Абу Софиан окинул быстрым взглядом открытый двор, граничащий с ангарами. Создавалось впечатление, что пришел большой караван усталых запыленных верблюдов и рабы сгружают кладь. «Хорошо, что так, — сказал про себя Абу Софиан, — по меньшей мере, одна часть жильцов дома, кажется, еще работает. Я уже думал, что всех застану за молитвой!»

Как ответ на эту мысль, услышал Омаяд в этот момент голос Мухаммеда из другого помещения:

«Куда же вы идете?

Смотрите, я — предостережение для всего мира,

Для каждого из вас, кто хочет идти прямой дорогой,

Даже если бы вы не захотели по ней идти,

Да будет так, ибо так хочет Аллах…»

И дальше вступает молодой звонкий голос мальчика: «Аллах велик!»

Абу Софиан приготовился ждать. Кто знает, как долго длятся молитвы к господу мира, если даже бог Гобал, которого никто не считает всесильным, требует торжественно семь раз обойти вокруг Каабы? Однако он был приятно удивлен, когда спустя короткое время появился хозяин дома, чтобы приветствовать своего гостя. Мужчины обнялись. «Да подарят тебе сыновей!» — приветствует один. «А твоим рукам силу!» — благодарит другой.

Потом они рассмеялись над этими пожеланиями, которые так часто слышали и говорили, но исполнить которые судьба отказала обоим. Хадиджа после четвертой дочери Фатимы не рожала детей уже 9 лет, и было мало надежды, что она еще родит. Абу Софиан, напротив, каждый год брал в свой дом новую жену, однако они были бесплодны или одаривали его только дочерьми. А Хинд, которая со времени празднеств в Окадхе делила с ним ложе, нежна как ребенок, она не выглядит матерью героя.

— Слушай, Мухаммед! — Омаяд берет чашу с финиковым соком из руки раба, подносит к губам и ставит. — Я пришел сказать тебе, что это должно закончиться!

Мухаммед поднимает руки, а потом снова опускает их. Осталось неясным, понял ли он, что имел в виду Омаяд, или же знал об этом, не имея возможности изменить что-либо. Абу Софиан согласился с последним.

— Я не хочу тебе препятствовать, — сказал он, — верить в то, во что ты хочешь. Молись звездам или, как христиане, Богоматери — мне все равно. Но дело не пойдет, если ты будешь продолжать вводить в заблуждение народ.

Мухаммед сидел молча со скрещенными ногами, согнув плечи, склонив голову так, как будто подпирал ею стену.

— Ты можешь спросить, почему меня это заботит, — продолжал Абу Софиан, — действительно ли я настолько тщеславен, чтобы считать себя тем, о чем мне кричат льстецы: царь Мекки. Знай, я далек от тщеславия и никого не принуждаю слушать мои слова.

— Я не хочу ничего слушать! — сказал Мухаммед.

Слова прозвучали так естественно и спокойно, что Абу Софиана даже не обидел этот явный протест.

— Многие следуют за мной добровольно, — продолжал Омаяд, — те, которые умоляли меня следить за благосостоянием города. Теперь я вижу опасность, угрозу благополучию города. Ты — эта опасность, Мухаммед!

Хашимит покачал головой. Он тупо смотрел перед собой, будто наряду со словами Абу Софиана слышал еще один голос, который говорит с ним одним. «Да, ты эта опасность. За счет чего живет наш город? Ты это знаешь также хорошо, как и я, и думаю мне не нужно говорить тебе это: он живет за счет паломников, посещающих наш город в святые месяцы. Ты хочешь развенчать наших богов, хочешь осквернить наши святыни! От Йемена до Синая Мекка — центр веры. Ты же проповедуешь Бога, которому можно молиться везде! Возложит ли тот, кто почитает твоего Бога дары в нашу Каабу?»

— Этого я не могу изменить, — произнес Хашимит.

— Изменить? Ты можешь молчать, это все, что от тебя требуется. — Омаяд остановился, ожидая ответа. Так как его не последовало, он продолжал: «Правда, что юный Отман верит твоим словам?»

Мухаммед утвердительно кивнул.

— Это можно было бы понимать как то, что Отман любит твою дочь Рокайю. Затем за тобой следует отродье из окрестностей. Надо же было еще и Тайму Абу Бекру стать на твою сторону…

Снова молчание, никакого ответа.

— Это вынуждает меня на открытую торговлю с тобой. Ты обещаешь мне молчать с этого момента? — спросил Омаяд. На что Хашимит ответил: «Бог сказал: И милость твоего господина возвещает ее!» — «И это все, что ты можешь мне ответить? Что ж, будем врагами».

Но Абу Софиан еще не вкладывает серьезный смысл в слово «враг». Он произносит его, чтобы посмотреть, насколько сильна тетива и какое расстояние отделяет его от нужной цели. Вражда! Это слишком великое, слишком важное, будто все благородные корей-шиты должны были бы применить его против одного сумасшедшего.

— Вражда? — взял слово Мухаммед. — Вражда корейшитов против воли всемогущего Бога? Я молюсь, чтобы он не наказал вас за вашу дерзость!

Абу Софиан становился суровым. Он встал и его правая рука невольно поднялась, намекая на прощание. «Вражда? — думает он. — Хорошо. Я позабочусь о том, чтобы у него было достаточно оснований помолиться о самом себе, а не за нас».

* * *

Те, кто покорился воле единого, всемогущего Бога, собрались вечером в доме Хасана, погонщика верблюдов. Дом расположен по другую сторону делового квартала Мекки; он пристроен к задней стенке товарного склада, и ни с одной крыши соседнего дома нельзя увидеть маленький двор. В доме лишь одна-единственная комната, и та маленькая, но все же достаточно просторная, чтобы вместить всех верующих. Их число растет день за днем.

В большинстве своем здесь собирается беднота из предместий, ремесленники из трущоб на южной окраине города, рабы, которые в Эфиопии от христиан уже слышали об одном великом Боге, торговцы и бродяги, переезжающие с одного рынка на другой и которые, почитая здесь одного идола, а там другого, научились всех их презирать. Они собирались каждый вечер. Часто они сами говорили и спорили о словах Мухаммеда, иногда приходил Абу Бекр и наставлял их в молитве. Иногда открывались двери, и сам посланец Бога приходил и приносил им новое познание.

Билал, огромного роста раб-негр, стоял на пороге и впускал только тех, кто знал слова: «Нет Бога иного, кроме Аллаха». Затем, когда все были в сборе, они вставали и провозглашали: «Бог велик!» — бросались на камни, нагибались, держали распростертые руки над своей головой и вымаливали небесную милость, как нищие вымаливают подаяние. Так научил их Мухаммед.

«Я был у него! — кричит носильщик Юсеф. — Я слышал его! Он говорил о рае. Знаете вы, что такое рай?»

Негр Билал округляет глаза от восхищения. «Сады, — продолжает Юсеф, — зеленые, вечно цветущие сады! А вода! Вечно бегут ручьи, никогда не иссякают источники, колодцы не высыхают!»

Собравшиеся молчат и обдумывают все сказанное: вода, сладкая прозрачная вода, сколько хочешь! Если на том свете никогда не высыхают колодцы, то уже даже это обозначает благодать, вряд ли нужно было еще какое-нибудь великолепие. Даже священный колодец Зем-зем, расположенный перед Каабой, только полгода давал хорошую питьевую воду; остальные шесть месяцев в году она была горькая и вредная, а часто колодец совсем пересыхал. В других колодцах пересыхало чаще. Так было в городе. Однако за пределами города жили пастухи, вынужденные ежедневно возить воду для овец на спинах своих ослов. А как много погибло от жажды, путешествуя по пустыне и найдя колодец высохшим? Из тех, кто прислушивался к словам Мухаммеда, не было такого человека, который не страдал бы от засухи, у которого не пересыхал костный мозг от горячего пустынного ветра. О вечно струящиеся источники под тенистыми пальмами!

«Подушки в раю раскинуты, приготовлены фрукты для каждого, кто хочет их взять…»

Некоторые отправились в Таифу на сбор винограда. А в оазисах Окадха и Накхлы созревают финики. Однако когда еще смог бы бедняк наесться досыта фруктов, чья родина Мекка? Они здесь растут не для насыщения желудка! Они здесь, чтобы пробудить желание.

«Большеглазые девушки с вплетенными в волосы цветами жасмина ступают по дорогам, держа плоды граната в руках…»

Погонщик верблюдов Хасан думает о благородной девушке из рода Макзумитов, которую он сопровождал в дни своей юности из Мекки в Ятриб. Недосягаемая, она осталась для него мечтой, несмотря на послушную Омм’Унайзу, которая его ослицам готовила сыворотку, а ему — пшенную кашу. Под пальмами в рае Мухаммеда встретит он женщин нежнее и прекраснее даже дочери Макзумита.

«Что женщины! — гремит голос сзади. Маленькая странная фигура протискивается между рядами. — Скажи мне, есть ли в твоем раю молоко — сладкое жирное молоко!»

Как же не будет там молока, если там даже вина вдоволь!» — воскликнул носильщик кладей.

Маленького роста мужчина в порванном сером плаще присел на корточки. Он качает лохматой головой, хитрые глаза довольно подмигивают. В его широком рукаве что-то шевелится, пытаясь освободиться, потом сквозь дырочку в плаще высовывает свою головку маленькая желтенькая кошечка. «Если в этом новом раю достаточно молока, Асфари, моя желтая кошечка, — говорит маленький мужчина, — тогда подумаем, как нам попасть в этот рай!»

Кошечка прижалась к нему и довольно замурлыкала.

— Ты не должен молиться никакому другому Богу, кроме Аллаха, единственному Богу, Абу Хораира, отец маленькой кошечки!

— Никогда не заботился о богах! — говорит Абу Хораира с презрением.

— Ты должен поступать хорошо и подавать милостыню!

— Да? — говорит он, смеясь. — До сих пор я не получал от вас столько, чтобы еще и подавать другим.

— Говори: тем, кто верит и творит правое дело, будет справедливая награда…

— Сирота, не обижай ее…

— Нищий, не отталкивай его!

«И жизнь на том свете будет для тебя лучше мира земного!» И снова все молча обдумывают сказанное. Не нужно особо большой фантазии, чтобы представить себе загробную жизнь лучше, чем есть мир земной. Негр чувствует шрамы на своих плечах, оставленные плеткой его хозяина, единственный ребенок погонщика верблюдов Хасана парализован, а у носильщика Юсефа больной глаз, и он боится ослепнуть. Здесь нет никого, кому на этом свете жилось бы сладко. И все же было тяжело представить, что жизнь на том свете станет их истинной жизнью.

— Кто… — кричит вдруг пронзительно, разрывая тишину, эль Арадж, хромой башмачник, — кто говорит вам, что все не выдумано и не ложь?! Где чудеса, которые подтвердили бы правдивость слов? Я разговаривал с одним иудеем из Ятриба. Он сказал мне, что их пророк Муса сделал так, что из скалы била вода!

— Христос пробуждал мертвых! — кричит эфиоп, — а парализованные ходят! Изгонял демонов! Излечивал прокаженных!

Эль Арадж устало прохромал на середину комнаты, поднял свой тощий кулак и погрозил им. «Слушайте! — вскричал он, — вы хотите снова быть обманутыми? Требуйте доказательств от вашего пророка! Он должен сотворить чудо, тогда мы ему поверим!»

— Чудо! — орали остальные, — Эль Арадж прав. Он должен сотворить чудо!

Открылась дверь. Билал выпрыгнул с раскинутыми руками вперед, заграждая собой вход, но отодвинулся назад, узнав пришедшего. Потому что это — пророк.

— Чудо? — спрашивает Мухаммед. — Вы хотите увидеть чудо? Неужели слепы ваши глаза, глухи ваши уши, немо ваше сердце? Неужто вы не видите, что на ваших глазах свершается самое великое чудо, которое может только пережить мир?

Слово самого Бога нисходит к вам,

И этого чуда вам недостаточно?

Когда погаснут звезды,

И когда разрушатся горы,

Горе в этот день тем, кто уличает меня во лжи!

Они отправятся в ад, в который не верят, по трижды разветвленной дороге, на которую ничто не отбрасывает тени и ничего не защищает от пламени. Смотрите, богобоязненные найдут тень рядом с источниками и фрукты, которые желают.

Горе в этот день тем, кто уличает меня во лжи!

В какую весть хотите вы верить, если не верите в эту?»

— Мы верим! — вскричал потрясенный хромой. — Я не хочу другого чуда, кроме твоих слов! Мы верим, Мухаммед, мы верим!

* * *

Абу Софиан, защищая рукой тощее изнуренное лицо от солнца, с благодарностью посмотрел на Хашимита Талиба, сидящего перед ним на ковре своей гостиной и перебирающего пальцами кольца фигуры на кожаной подушке. Уже продолжительное время сидят они так, молча отхлебывая прохладное молоко, грызя поджаренный миндаль. Нехорошо слишком торопиться с важным разговором.

Осел, на котором приехал Талиб, стоит во дворе, вяло подергивая ушами. Мухи жужжат на полуденном жарком солнце. Под легким седлом осла лежит дорогое персидское покрывало. Абу Софиан думает о любви Хашимитов к персидским коврам и приходит к выводу извлечь из этого разговора выгоду для себя. Но момент для этого все же еще не наступил.

После долгих раздумий он решился начать разговор: «Если я не ошибаюсь, уже прошло два года с тех пор, как в Мекке шел последний раз дождь».

Талиб опускает подбородок, подсчитывает на пальцах лунные месяцы. «В этот раз ты прав, Абу Софиан Бен Омая», — говорит он наконец.

— Последняя трава в долинах гор Арафат и Хива высохла. Бедуины со своими стадами отправились в Таиф. Лишь немногие верблюдицы дают еще свежее молоко, а тот, кто хочет есть мясо, должен охотиться на газелей.

— Это так, — соглашается Талиб. Его любопытство пробуждается. Начало разговора кажется безобидным, однако звучит слишком обстоятельно.

Абу Софиан опустил большие глаза навыкате и стал старательно изучать шитье на своей обуви из овечьей шкуры. «Не лишено ли смысла, что мы, рожденные здесь, считаем, что здесь нужно оставаться? Почему мы не возьмем то, что имеем, и не направимся к оазисам Хеджаса?»

— Ох, — вздохнул Талиб разочарованно, — а наша торговля? А Кааба? Святой центр веры всех арабов?

Абу Софиан улыбнулся, довольный собой, своим умом, так как разговор пошел по тому руслу, которого он и хотел. «Центр веры всех арабов, — повторил Талиб. — Родина богов каждого отдельного рода. Центр торговли для всех соседей. Цель паломников…»

Затем он замолчал, так как нехорошо вмешиваться со словами, пока другой думает и начинает выяснять, по каким правилам идет игра. «Думал ты о своем племяннике Мухаммеде, Талиб? Понял ты, наконец, как он хочет и может навредить нашему городу?» Да, Талиб понимает. Это видно по красному гневному лицу, по жестким складкам, появившимся на лбу.

Омаяд дает ему время. Он берет в руки чашу с молоком, пьет медленными глотками. Вытирает — это он увидел во время поездок в Византию — шелковым платком губы, затем растирает ладонями кусочек благоухающего коричневого лавра и произносит наконец дружественно и очень решительно:

— Твой племянник Мухаммед, Талиб, глупец!

— Да! — восклицает старик горячо. — Это так!

— Опасный глупец!

— Да, я согласен!

«Хорошо, — думает Абу Софиан. — Нужно ли мне больше?» Чтобы уйти со спокойной душой, он спрашивает дальше: «Итак, ты признаешь, что Мухаммед навлекает на город опасность? Своими неразумными речами он настраивает рабов и рабочих из пригорода против их хозяев…»

— Это он делает! Глупец!

— Я пытался заставить его замолчать. Но он не хочет молчать!

— Нет, этого он не хочет! Сыну моего брата сказал я: ты несешь позор своей семье и несчастье своей родине! Молчи! — говорил я. Но он не хочет!

— К сожалению, он не хочет! — подтвердил Омаяд. Снова он колеблется. Он разыграл еще не все козыри. Ему кажется излишним разыгрывать и последний. Но для пущей надежности он все-таки сделает это.

— Наша торговля ухудшилась бы с распространением учения Мухаммеда, — сказал он. — Один Бог! — Возможно, персы подумают, что он имеет отношение к какой-нибудь иудейской или христианской секте! А ты знаешь, Талиб, как неохотно торгуют персы с христианами греками…

Это должно было подействовать на Талиба. Старый Хашимит продавал шелка из Йемена в Ктесифон и покупал персидские ковры. Он сколотил себе на этом приличное состояние, а то, что оно не было больше, зависело от того, что он страстно любил персидскую работу и часто переплачивал.

Абу Софиан понял, что правильно все рассчитал Старик возмущенно ударил плоскими ладонями по плитам. «Глупец», — бормочет он яростно про себя. Омаяд думает, что пришло время и теперь можно произнести самое решающее слово, которое он так долго подготавливал.

— Итак, мне не следует бояться, что ты будешь возражать, Талиб, — сказал он, — если нам придется вынудить твоего племянника замолчать…

Старик вздрогнул, как будто его ударили в грудь.

— Что? — вскрикнул он. — Заставить? Что это значит — заставить?

— Ну, — молвил Абу Софиан мягко. — Ты сам видишь опасность, которую…

— Заставить? Хашимита? Моего племянника? Заставить?

— Ты сам понимаешь, что он, глупец, не достоин, чтобы его защищала твоя семья…

Талиб поднялся, стал, расставив ноги, желтый халат, соскользнувший с его плеч, без внимания перекинут через левую руку.

— Омаяд, — сказал он угрожающе, — то, что Мухаммед — глупец, правда, но это его дело. То, что он навлекает на город опасность, тоже, может быть, правда, и город должен защищаться от этого. Однако за тех, кто относится к семье Хашимитов, Хашимиты стоят горой!

Абу Софиан поднялся. «Я ошибся, — произнес он почтительно. — Ты простишь мне это. Я слышал, ты высмеивал слова твоего племянника…»

— Даже если я их и высмеивал, — вскричал тот в бешенстве, — это еще не означает, что я буду терпеть, если их будут высмеивать другие!

Омаяд движением руки просит его не продолжать. «Я все понял, и я должен молчать. Ты видел, Талиб, верблюдицу Амра эль Ази? Она светлая как песчаный холм, освещенный солнцем, и быстра как ураган…»

* * *

«Нехорошо, — сказал он себе, оставшись снова один. — Кто бы мог подумать, что Талиб возьмет своего неудачливого племянника под защиту семьи?» Было бы глупо навлечь на себя кровную месть всех Хашимитов. Также он ни в коем случае не мог предвидеть, что разговор закончится такой распрей, возможно, что присоединятся еще и другие семьи Хашимитов и внутри города разгорится жесточайшая гражданская война. Это было не в первый раз. Сумасшедший, называющий себя пророком, не имел значения.

Если бы беседа с главой Хашимитов прошла по-другому, Абу Софиан попытался бы настроить и семью Таима против их главы Абу Бекра, друга Мухаммеда, но опыт беседы с Талибом отбил у него охоту.

«Моя первая попытка бороться против посланца Божьего, — говорил он себе насмешливо, — завершилась полным поражением. Стоит придумать что-нибудь другое».

Все же от такого рода деятельности Абу Софиан себя освободил. Народ придумал новый план для него, дети в переулках выполнили его.

— Эй, идет Мухаммед, пророк! Бросьте ему под ноги веревку! Его Бог позаботится, чтобы он через нее не упал!

— Брось в него камень, брось! Если он посланник божий, то увернется от камня! Он все-таки попал в него, прямо в спину!

— Ты порвал ему плащ? Это не повредит! Ангел спустится и заштопает ему его!

— Вот идет Отман, прекрасный Отман, взявший дочь пророка в жены! Он верит в одного Бога, потому что хочет, чтоб Рокайя верила только одному мужчине! Делает она так, Отман?

— Абу Бекр, о Абу Бекр! Твоя дочь принесла в жертву богине Манат молодую козочку! Твой зять подарил богу Гобалу золотую цепь! Ты, наверное, только потому веришь в Бога Мухаммеда, что скупой и не хочешь ничего жертвовать нашим богам?

Абу Бекр смеется. Он единственный из последователей Мухаммеда, который знает, как справиться с отродьем. Он опускает руку в карман и достает пригоршню мелких монет. «Вот! — говорит он. — Чтобы вы лучше обо мне думали!»

И в то время как они дерутся из-за монет, он идет дальше. Все же у него не так весело на душе, как он старается это показать. «Проклятые уличные мальчишки правы, он больше не в мире со своей семьей, да и не очень радостно быть высмеянным своей дочерью и зятем. Быть среди первых, познающих истину, — одновременно и благословение и проклятие».

Когда Абу Бекр подошел к площади Каабы, он увидел лежащего на горячих камнях человека с тяжелой каменной плитой на груди. Иногда господа Мекки наказывают так своих рабов за тяжелые проступки. Таим не любил смотреть на такие муки и свернул в сторону, чтобы не проходить слишком близко от несчастного.

Ему слышится стон: «Вахад! Вахад!» — Абу Бекр смотрит внимательнее — это не Билал ли, негр? Вот лежит он, кожа опалена палящим солнцем, закатив глаза так, что между век видны только желтовато-белые глазные яблоки. «Вахад, — стонет он, — один! Один, Бог один!»

«Ты поэтому лежишь здесь?» — спрашивает Абу Бекр. Негр не может ответить. В его воспаленном мозгу осталось место только для одной мысли… «Один! Один Бог!» Абу Бекр плотно сжимает губы и спешит на улицу Абдеддара, хозяина Билала.

— Сколько? — спрашивает он коротко. Хозяин ничего не понимает или не хочет понимать.

— Присядь, — говорит он, — и отдохни. Я прикажу принести винограда.

— Сколько? — кричит Абу Бекр. — Сколько дерхемов стоит твой раб Билал? Не бери дорого! Он и без того уже наполовину издох!

— О Билал! — Абдеддар растягивает слова. — Билал очень нужный, очень сильный раб. Я только хочу выбить из его головы чепуху, которой наполнил его череп Мухаммед…

— Сколько? — спрашивает Абу Бекр еще раз, держа в одной руке кошелек, другой взявшись за кинжал на поясе.

Теперь Абдеддар понимает его. Из-за негра раба Таим хочет начать ссору. Таким важным кажется ему Билал, только потому, что он как сумасшедший, не прекращая, повторяет про себя: «Есть только один Бог»? В намерения Абдеддара не входит открыто враждовать с Абу Бекром, однако глупость дается другим для того, чтобы умные извлекали из этого выгоду. Так думает Абдеддар и оценивает негра Билала втрое дороже.

О сделке становится известно и многие поступают также. Это вдруг становится выгодным делом — обладать рабами, следующими учению Мухаммеда. С ними ужасно обращаются в присутствии их товарищей по вероисповеданию и затем пытаются подороже продать.

Когда Хадиджа захотела купить себе дом на улице торговцев зерном сирийской пшеницей, он обошелся ей в два раза дороже, чем другим.

— Вы будете когда-нибудь в раю, где будете даром получать еду и питье, — услышала она издевательский ответ на вопрос. — Потому вы могли бы, пожалуй, заплатить за это на земле немного больше.

Погонщики верблюдов, о которых было известно, что они вечером молятся в доме Хасана, получали вместо оплаты удары плетью.

— Ваша оплата находится на небе Мухаммеда! — кричали им.

День и ночь осаждали преследуемые и изголодавшиеся дверь Абу Бекра, самого богатого из товарищей по вере, жаловались на свои страдания или умоляли помочь. Рокайя, юная супруга Отмана, у которой однажды не было дома молока для ребенка не нашла по соседству ни одной женщины, которая одолжила бы ей полную чашу, ей пришлось проделать большой путь через город к дому Хадиджи, чтобы найти молоко.

Абу Софиан стоял вдалеке от всего этого, и все же перед самим собой он не отрицал, что это его рук дело. Он, разумеется, не мучил своих рабов, так как это было ниже его достоинства. Он не изменял цен, несмотря на вероисповедание, так как был слишком горд. Хватало того, что другие это делали. Жизнь для Мухаммеда и его приверженцев стала настолько невыносимой, что они должны были одуматься. Даже насмешки казались действенным оружием. «Хорошо, — думал Омаяд, — одни верят в то, против чего другие борются». Однако почти невозможным казался ему долгий срок почитать то, что высмеивают другие.

* * *

В предпоследний день Магарама дети, пасущие коз на склонах горы Арафат, нашли тело поэта Мусафира. Оно лежало в тени скалы, в середине буйно разросшихся зарослей дрока, с кинжалом в груди. В своей жизни поэт Мусафир боролся против двух вещей: против нового учения Мухаммеда и своего сердца. Можно было понять, что народ больше знал о первом враге, чем о втором. Не писал ли он насмешливых эпиграмм в адрес Мухаммеда, бедного супруга богатой женщины, который хочет обеспечить себе почет как пророк, потому что не получает его как супруг? Не писал ли он стихотворений, рассказывающих, как рабы принимают новую веру Мухаммеда, а утром поклоняются богу Го-балу в надежде то там, то здесь обеспечить себе выгоду?

Не было ничего более вероятного, чем то, что приверженцы Мухаммеда заставили замолчать уста, высмеивавшие их.

О том, что это не так, знали только Абу Софиан и Хинд, сотни горячих стихов доказывали, что Мусафир больше не хотел жить с тех пор, как Хинд поселилась в доме Омаяда.

Абу Софиан воспрепятствовал бы, пожалуй, силой своего влияния, чтобы за это убийство не мстили друзьям Мухаммеда. Он заявил, что дело не доказано, возможно, самоубийство, даже вероятнее всего. Он даже прочитал на собрании стихи, посланные Хинд поэтом незадолго до смерти:

«Роса блестит на твоих глазах, вдали от вас мне хочется пить.

И только моя собственная кровь может утолить жажду…»

Однако народ был настроен против последователей нового учения сильнее, несмотря на отсутствие прямого обвинения, на них осталось подозрение.

* * *

Пришел месяц шаабан и с ним летняя жара, которая даже для Мекки была необычной и ужасающей. Некоторые караваны, которые должны были привезти свежие фрукты и питьевую воду в город, выжидали, так как вожаки караванов не решались отправить в палящую пустыню ни человека, ни животных.

Караван, все же предпринявший попытку, попал на востоке в песчаную бурю, о тридцати нагруженных верблюдах и их погонщиках с тех пор никто ничего не слышал.

Те, кто верил словам Мухаммеда, страдали в это время еще сильнее, не получая помощи от соседей.

Опустились сумерки, но и они не принесли с собой прохлады. Стены и камни, впитывавшие в себя целый день солнечный зной, еще излучали жару.

Мухаммед прежде чем молиться омыл лицо и руки песком, чтобы не пропало ни капли драгоценной воды. Сейчас он сидел в самой прохладной комнате своего дома и ждал, когда к нему придет Хадиджа.

Она не шла. Он слышал, как она ступает тихими усталыми шагами по двору, и ему казалось, что были открыты ворота сарая, где хранились товары. Он удивился этому, встал, чтобы посмотреть, что она там делает, так как никто больше не работал в помещении, где раньше хранились товары.

Когда он вышел во двор, понял, что подумал правильно. Ворота во внутренний двор были открыты, и раб, один из немногих, оставшихся у него, сказал ему в ответ на его вопрос, что хозяйка пошла туда. Мухаммед последовал за ней.

Было очень тихо во внешнем дворе. Из месяца в месяц, от недели к неделе снижалось значение торговых домов. Служащие разбежались, рабы большей частью были проданы. На кольцах, вделанных во все четыре стены, окружающие двор, еще висели пальмовые веревки, которыми привязывались верблюды и ослы, и перевозившие товары. Здесь еще стояли три верблюда в углу и маленький ослик Фатимы.

Дверь в большой сарай была приотворена. Мухаммед тихо вошел, Хадиджа его не видела. Она ходила медлен-ними шаркающими шагами по пустым помещениям. Товаров не было, многие из них пришлось продавать по невыгодным ценам. Никто не позаботился закупить их снова. Здесь еще стояла пара коробок с коричневым лавром, там — несколько мешков хны.

Мухаммед вспомнил, когда он был последний раз в этих помещениях — это было еще до того как на него снизошло божественное откровение. Перед ним предстает картина: тюки товаров, возвышающиеся почти до потолка, усердная работа рабов… Он слышит шум, смех, разгоряченные споры из-за пустяков… Видит перед собой Хадиджу, как она ходит между рядами работающих… И видит ее теперь… «Хадиджа! — зовет он. — Хадиджа! Я поступил неправильно!»

Только теперь она замечает его. Печальное, усталое выражение исчезает с ее лица, она справляется со слезами, скатившимися уже на край ресниц…

— О Мухаммед! — говорит она. — Здесь хожу я и думаю, какими мелочами была наполнена наша жизнь, пока ты не провозгласил нам истину и не научил нас, что есть сущее…

Теперь Хадиджа стоит рядом с ним, видит его искаженное лицо и все понимает без слов.

— Ты пришел, — говорит она смеясь, — посмотреть на цену, которую мы должны заплатить за рай? Какая же маленькая смешная цена! Ничего, кроме этого земного ненужного состояния! Ничего, кроме труда и забот, кажущихся другим такими важными. Ты печален, потому что думаешь, что мне всего этого не хватает? Я не скучаю по этому; я знаю, ты ведешь нас правой дорогой…

И тихо прислонившись щекой к его плечу, повторяет она слова откровения, слова, которые сами по себе имеют силу успокоения: «… по дороге тех, которых Бог облагодетельствовал, не тех, которые находятся под гневом, и не заблудших…»

Она чувствует, как глубоким вздохом снимается камень с души мужа. Давление руки, лежащей на ее плечах, дает ей почувствовать уверенность в своей миссии.

«Быть в состоянии дать утешение, — думает она, — означает принять утешение».

* * *

Они еще стояли вместе в сумерках ангара, когда пришли Абу Бекр и Талиб, Рокайя и Отман.

Уже два года Рокайя — жена Отмана, она теперь не так прекрасна, как когда-то была ребенком. Появились морщинки вокруг глаз, и шея больше не такая тоненькая, как у газели.

— Отец! — говорит она. — Я больше не могу этого выносить! И залилась слезами.

Абу Бекр раскачивается на большом тюке с товарами, лежащем затерянным и запыленным посредине комнаты. «Не плачь, Рокайя. Любую трудность легче преодолевать смеясь. Хотя я и посланник божий, я не хочу все же отрицать, что у меня совсем пропала охота смеяться. Я опасаюсь, Рокайя права: мы все больше не в состоянии выносить нашу судьбу».

— Мы объявлены вне закона и презираемы людьми! — шмыгает носом растерянно Рокайя.

Старый Талиб стоит перед ними, опершись руками на свой посох, его белая голова поднята. «За то, что вы вне закона и вас презирают, получаете по заслугам!» — говорит он. «Талиб!» — вмешивается Абу Бекр.

— Тихо! Так вам и надо. Но это я говорю только вам, а не вашим врагам. От твоих врагов — насколько открыто они выступают как враги, мой племянник Мухаммед, — твоя семья тебя защитила…

— Да. Талиб, мы благодарны тебе за это…

— Я не знаю, смогу ли я и дальше защищать тебя. Жалобы на вас возрастают. Пока еще Омаяды и Макзумиты не хотят гражданской войны, но если, несмотря на это дело все же дойдет до битвы, то мы будем слабее их.

Рокайя продолжала тихо плакать. Молодой Отман опускает красивое гордое лицо: «Я больше не могу видеть, как она страдает. Посланник Божий, я покидаю враждебную Мекку!»

Мухаммед разводит руками. «Уезжайте! — восклицает он, — Уезжайте! Вы и все, кто хочет следовать за вами! Переезжайте в счастливую Эфиопию, бросайтесь к ногам негуса[22], признайте, что вы молитесь одному Богу, как и христиане, признайте, что вам было слово Божье как людям письменности…»

— И ты поедешь с нами, Мухаммед! — кричит Отман настойчиво. Пророк отступает на полшага назад. «Так, — думает он, — испытывает человека Иблис, сатана. Он переодевается в тех, кого мы любим, высказывает наши желания, в которых мы не отваживаемся себе признаться».

Талиб, все еще опирающийся на свой посох, внимательными глазами наблюдает за племянником.

— Я не был послан к людям рукописи, — говорит Мухаммед прерывающимся голосом, — не к тем, которым уже было откровение. Я должен остаться с теми, которые молятся камням и деревьям и не знают истинного Бога…

— Сын мой Мухаммед! — говорит старый Талиб. — Ты знаешь, что мне не по душе твое сумасшествие, но все же мне больше нравится смелый глупец, чем трусливый мудрец. Однако если тебя они убьют здесь, в Мекке, это не послужит твоей так называемой истине, а я, старый человек, должен буду вести кровную месть. Этого мне не нужно. У меня есть в горах старая хижина. Я мог бы назвать ее и глиняным домиком, но крыша там за это время очень сильно прохудилась. Ты и твои ученики, можете починить ее и жить там. Я не хочу сказать, что это будет приятным пребыванием, но там вы будете в большей безопасности, чем здесь и ты сможешь оставаться с людьми, которых хочешь наставить на истинный путь. Ты слышал мой совет, но поступай как хочешь.

Мухаммед поочереди смотрит на лица своих друзей. Слезы Рокайи высохли, с новой надеждой ищет она глаза Отмана.

Взгляд Мухаммеда останавливается на Хадидже.

— Посоветуй, — сказал он тихо. — Посоветуй мне! Ехать ли нам?

Хадиджа отвечает не сразу. Она смотрит во двор, и ее мысли возвращаются ко всему, что она пережила здесь за долгие годы. Она видит, как под ее руководством процветает и богатеет дом, она вспоминает о свадьбе с Мухаммедом, рождении дочерей. Все это уже в прошлом. Ей на ум приходит пословица, сказанная однажды деловым партнером отца из Греции — она уже не помнила, какой был для этого повод: «Ты не должна оплакивать старое несчастье новыми слезами…» Несчастье? Что могла она назвать несчастьем? На своих плечах несет она груз любви, это не несчастье.

— Да, — говорит она весело. — Если ты этого хочешь, Мухаммед, тогда мы покинем Мекку.



Мухаммед (570–632), арабский Пророк и основатель ислама (Неизвестный художник, около 1800 г.)


А когда им говорят:

«Не распространяйте нечестия на земле!» —

Они говорят:

«Мы — только творящие благое!»

Коран, Сура 2, 10

В доме собрания, вблизи Каабы, ждала знать корейшитов известия от послов, отправившихся неделю назад к императору Эфиопии.

Круг стал меньше, отсутствовали все переехавшие с Мухаммедом в дом Талиба в горах, не хватало и тех, кто убежал с Отманом через Красное море в Эфиопию.

Абу Софиан и Ибн Могира, старейшина Макзумитов, считали, что этот побег в чужой город был высшим предательством. Поэтому, чтобы сохранить честь Мекки, они отправили послов к негусу и требовать выдачи беглецов. Каким бы ни был ответ эфиопского императора, Абу Софиан задумал извлечь из него выгоду.

Когда ему сообщили, что послы приближаются к городу, он бросился к своей лошади и выехал им навстречу один, чтобы первым услышать новости. Тому, на кого обращены глаза всего общества, не пристало на открытом собрании выражать удивление от известия. Это могло вполне произойти в том случае, когда нет подходящего слова, когда упущен миг, требующий принять трезвое решение.

Так, Омаяд смотрел на приближающихся спокойно и был хорошо подготовлен к встрече. Когда дом собраний наполнялся, у него было достаточно времени, чтобы по лицам прибывших прочитать и понять, что означали их выражения. Тут Ибн Могира был на его стороне, он с нетерпением ожидал выдачи беглецов, и воспринял бы как бесчестие, если бы негус отказал им.

Здесь присутствовали Бану Абдеддар, они видели, что их любимец, юный Абдаллах, уехал с Отманом. Они были бы счастливы узнать, что он в безопасности. На семью Абдеддар нельзя больше положиться, они уже склоняются на сторону Мухаммеда. Так и Бану Фихр; им тоже нельзя доверять…

Вот тощая шея Лахаба, единственного из семьи Хашимитов, который прямо отказался от Мухаммеда, единственный, презирающий кровные узы, который не сбежал в Эфиопию и не переселился со всеми остальными в горы. Лахаб самоуверенно входит в дом собраний, он осматривается вокруг, все ли обратили на него внимание, все ли его поприветствовали, и требовательно смотрит на Омаяда, будто хочет сказать: «Посмотри на меня, Хашимита! Мекка значит для меня больше, чем моя семья!»

Абу Софиан обращается к своему соседу с незначительным вопросом, чтобы не встречаться глазами с Лахабом. Он сам точно не знает, почему для него было бы лучше, если бы Лахаб уехал с остальными. Род — основа государства, может ли быть тот, кто предает свой род, верным слугой своего государства? С другой стороны, если все тот же род навлекает опасность на государство, как можно назвать предателем того, кто не хочет иметь с ним ничего общего?

Прежде чем мыслям Абу Софиану удалось разрешить это противоречие, приветствуемые громкими возгласами вошли послы, и сейчас Омаяд должен собрать все свои силы воедино, чтобы вести собрание в том русле, как ему это угодно.

Решительным надменным движением он вскидывает подбородок и прячет руки в складках своей широкой риды. «Вы вернулись, — говорит он. — Собрание глав семейств приветствует вас».

Старейший из послов делает несколько шагов вперед так, что становится рядом с ним.

— Мы посылали тебя с прошением к нашему соседу, императору Эфиопии, — продолжает Абу Софиан, по старому обычаю. — Повтори, что ты должен был ему сказать.

— Я должен был ему сказать: мужчины и женщины нашего города, последователи учения одного сумасшедшего, бежали к тебе. Племя корейшитов просит тебя выслать их обратно, чтобы их смогли наказать.

— Что ответил негус? — спрашивает Абу Софиан далее, опуская при этом глаза. Он уже знает, что сейчас скажет мужчина.

— О Абу Софиан, негус ответил: мой привет свободным арабам племени корейшитов. Мужчин и женщин, сбежавших в мою страну, я выслать не могу, потому что они молятся, как и мы, христиане, одному-единственно-му всемогущему Богу и являются нашими братьями.

Ворчание пробегает по рядам, выражающее отчасти разочарование, отчасти согласие…

Абу Софиан вскакивает с места. Прежде чем они успели обменяться мнениями, пока еще не знают, что должны думать, он должен навязать им свою волю — должен привести всех остальных к такому же мнению, как и у него.

— Корейшиты! — он сказал это резким высоким голосом; теперь он должен был назвать каждую семью в отдельности — так предписывал обычай — Бану, Макзум, Азад… нет! Он не будет этого делать, потому что так потеряет много времени, те успеют в конце концов сами обдумать все, но они не должны ни о чем думать, они должны согласиться с ним! — Корейшиты! Мухаммед эль Хашим — злейший предатель! Почему? Его приверженцы просят защитить их чужое государство. Это государство отказало в выдаче наших соотечественников. Это означает, корейшиты, что Мухаммед договорился с чужими властями против нас! Он союзничает с чужими властями, говорю я! Вы будете это терпеть? Вы будете смотреть на это и называть предателей, приверженцев Мухаммеда и его самого все еще корейшитами? Согласны ли вы с тем, чтобы эти преступники могли безнаказанно входить в наш город, чтобы они и дальше настраивали против нас наших рабов и рабочих, чтобы они все дальше и дальше вводили в заблуждение сыновей благородных семей, чтобы они изменяли нашей старой святой вере? Мекка в опасности, в опасности молодежь корейшитов! Почему я прежде всего называю молодежь? Потому что молодежь идет за новым! Мы должны указать ей правильный путь! Мы должны уберечь наших детей! Корейшиты! Хотите услышать мое мнение? Не здесь, а перед воротами Каабы должны вы это услышать. Мне нужно больше света! Факелы сюда! За мной!

Ворота распахиваются; большими шагами проходит Абу Софиан поспешно через зал, не оглядываясь, он знает, что они пойдут за ним, как стадо овец идет за пастухом, машет несущим факелы, чтобы они стали по правую и левую сторону ворот Каабы, освещая ворота и его самого. Из складок своего плаща он достает пергамент, подготовленный им заранее, но никто его не спрашивает, как получилось, что он уже знал обо всем раньше. «Здесь! — восклицает он. — Здесь, корейшиты, вы услышите мое мнение! Именем великого бога Гобала и всех богинь, которых мы почитаем! Мы изгоняем Мухаммеда и всех, кто верит ему, и всех тех, кто защищает его! Они должны потерять покой, пусть вода святого колодца течет не для них, а хлеб, испеченный в нашем городе, не утоляет их голода! Да не переступит их нога пороги наших домов, и да не найдется в нашем городе хлева для их верблюдов. Да потеряют они покой и будут изгнаны из рода корейшитов!»

Один раб протягивает ему молоток и гвозди. Прежде чем было произнесено хоть слово возражения, Абу Софиан поднял молоток и мощными ударами прибил пергамент к воротам Каабы.

— Тот, кто не согласен со мной, — кричит он, — кто за Мухаммеда, пусть сорвет пергамент с ворот Каабы и скажет, что я не прав! Выше факелы!

Рабы подняли факелы выше. Освещенные красным светом, видны лица, уставившиеся на белый пергамент. Это семья Абдеддара, которая, пожалуй, хотела бы высказаться против, но не отваживается. С каждой минутой их промедление становится все тяжелее.

— Абу Софиан прав! — закричал вдруг Бану Азад, нарушив молчание.

— Абу Софиан! — ворчали Макзумиты. — Абу Софиан! Прав Абу Софиан! Изгнать предателей! Абу Софиан, Омаяд!

И пока они кричали и ликовали, Абу Софиан исчез в своем доме. Пергамента с Каабы не сорвет никто, теперь он в этом уверен, его план удался. Разные, думал он насмешливо, предназначения у людей; он, Абу Софиан, здесь, чтобы использовать свой ум, другие должны принимать его с ликованием.

* * *

Стены хижины восстановлены, крыша отремонтирована, колодец почищен и углублен на несколько локтей. Больше ничего нельзя было сделать.

И все-таки на склоне горы, там, где лощина погружается в скалу, начал Абу Бекр при помощи рабов разбивать маленький сад. День за днем носят они в корзинах из пальмовых ветвей серую землю из глубоко расположенного оврага наверх, раскидывают ее широким слоем по красным скалам и пытаются посеять там то, что принесли с собой из Мекки и Таифы: шафран, лук и немного проса.

Стадо беглецов состоит из овец и коз, которым потравили скудные травы на склонах. И когда коза Абу Бекра приносит на свет козленка или черная овца Хадиджи — двоих, тогда это праздник для всех.

Они часто голодают. Если нужда становится слишком велика, тот или иной спускается с горы и пробирается под покровом ночи в Мекку, находит там друга, который нагружает его провизией, и снова возвращается наверх в горы. Никто не знает лучше, чем тот, кто гоним, каково входить в город, где за каждым углом тебя поджидает смерть.

Мухаммед пытался заручиться поддержкой рода Тсакифитов из Таифы, но они высмеяли его даже злее, чем это делали в Мекке. Потом он отправился верхом далеко в горы к Бану Халифу. «Ваши боги из теста, — сказал он им, — боги, ослепленные и оформленные вами самими, я же, однако, призываю вас верить в одного всемогущего Бога, сотворившего вас».

«Эй, Мухаммед, — кричал Бану Халиф смеясь, — наши боги защищают нас от голода, так как мы могли бы съесть их, если бы пришла нужда! Твой всемогущий Бог, напротив, позволяет тебе и твоим людям голодать! И ты еще утверждаешь, что твой Бог лучше, чем наши?»

Обо всем этом думает Мухаммед, обходя жилище. Лунный свет серебрится по пустыне. Вдали черной тенью раскинулась Мекка. Над всем парит в голубом покрывале ангел слез и плачет о грехах людских.

Тихо шелестит женское платье. Пророк оборачивается и видит Хадиджу. Лунный свет светел, безжалостно светел, видна каждая морщинка под глазами Хадиджи, каждая складочка у ее рта.

Нет, это больше не ангел слез, летящий над серебристой пустыней. Другой ангел раскинул крылья, темные крылья, скрывающие свет звезд. Он прикоснулся к глазам Хадиджи и оставил глубокие тени, страдальческие складки на ее лице — знак для тех, кто может это прочитать. Имя его Азраиль — ангел смерти.

Хадиджа наклоняется к Мухаммеду. «Ты потерял мужество? — спрашивает она — Этого не должно быть. Ты печален, потому что мы должны страдать в нужде? Мы думаем о рае и не чувствуем нужды. Какими богатыми ты нас сделал, Мухаммед!»

Он прячет лоб в складках ее платья, чтобы не слышать шелеста черных крыльев ангела: «Никакая горечь не тяжела, если знаешь, что сегодня она еще будет со мной, возможно, даже и завтра… Однако потом меня покинут».

* * *

На время паломничества, в месяцы святого перемирия, презренным разрешено вернуться в Мекку. В течение первого года преследований они смеялись, упрямо оставаясь в горах. На второй год они продолжали клясться: «Мы больше не вернемся назад! Вы можете принуждать нас сделать это, можете даже просить нас, и даже если бы Абу Софиан пришел сам — мы не вернемся на родину!» Все же лишения становились все тяжелее, и когда паломничество подошло в очередной раз, из всех презираемых здесь только один-единственный изъявил желание остаться в горах. Это был старый раб, проведший годы своей юности в палатках бедуинов, и который был рад больше не возвращаться в город. Все остальные отправились в Мекку. Долгое время запертые ворота их домов вновь распахнулись, овцы и козы, приведенные с собой с гор, были отправлены в пустые стойла. После тесноты дома и одиночества в горах все здесь казалось слишком большим и вместительным, а жизнь в городе оглушающе громкой.

Нелегко восстановить доверие оставшихся в городе. Восемнадцать месяцев в глуши они не думали ни о чем, кроме как о Боге и хлебе насущном. Им было трудно попять, что все остальные продолжали вести такую жизнь, как и прежде: спорили ни о чем, мужчины могли часами обсуждать цены на финики, а женщины у колодцев с завистью говорили об индийских покрывалах, которые Абу Софиап купил своей супруге Хинд…

Хадиджа очень устала от продолжительного переезда, когда вернулась скова в свой дом. И все же, взяв светильник, она прошла по всем комнатам, осматривала все долго и внимательно, как будто и не видела всего этого раньше. Ей казалось все таким чужим; возможно, это было потому, что ее мысли обрели новые цели. Или же потому, что родина, которую нужно покидать снова через три месяца перемирия, больше уже не родина? Однако и мысль о том, что надо снова возвращаться в горы, она отбросила как можно дальше. «Наверное, — думала она, прикрывая светильник рукой, — это призрак смерти: тихо опускаются занавески между тем, что есть, и моими мыслями; осторожно убирает божий перст привычное из моей жизни и освобождает душу от них. Отделиться полностью потом будет не так горько…»

И еще кое-кто другой думает в этот день о смерти, но не со спокойной покорностью, а с упрямым возмущением. Это старик Талиб.

Последний враг напал на него внезапно, когда он, разгневавшись на нерадивого раба, нагрузил себе на плечи мешок с домашней утварью, чтобы показать отродью, сколько в состоянии унести здоровая спина. Напряжение для старика было слишком велико: теперь он лежал полупарализованный, глаза больше ничего не видели, язык ворочался с трудом. Одна воля все же не хотела сдаваться.

— Это несправедливо! — сказал он. — Несправедливо, несправедливо! Смерть должна еще раз пойти на попятный! Мне еще нужно кое-что сделать на этом свете, я пока не хочу умирать!

У его постели собрались все Хашимиты, и Мухаммед стоит тут на коленях, бледны даже его губы. «Говори: я верю в Аллаха, единого Бога! И ворота рая откроются тебе!»

— Ты глупец! — бормочет умирающий. — Ты глупец!

Тощий Лахаб стоит по другую сторону лагеря: «Придерживайся старых богов' — кричит он. — Не отрекайся при смерти от того, во что ты верил при жизни!»

— Ты не отказал нам, верующим, в защите, — воскликнул Мухаммед, — я беспрестанно буду молить Бога о том, чтобы ты не горел в аду неверующих! Поверь же мне, поверь! Неужто ты не слышишь голоса Божьего в моих словах?

— Заставьте фанатика замолчать! — хрипит Лахаб.

— Он не дает в мире умереть нашему защитнику!

— Сейчас не время покоя! — настаивает Мухаммед растерянно. — Вечный покой и счастье на том свете! Что выбираешь ты? О Талиб, я прошу тебя, прошу, потому что ты мне нравишься: скажи, что ты мне веришь!

— Скажи, что ты верен старым богам!

— Отрекись! Ты знаешь, что они просто мертвые камни!

— Слушайте! — говорит умирающий. — Слушайте меня! Я когда-нибудь врал?

— Никогда, Талиб, никогда!

— Был ли я трусом?

— Кого можно считать храбрее, чем ты, Талиб?

— Я кого-нибудь обманул? Я когда-либо убил, если только не в открытом поединке или из кровной мести?

— Нет, Талиб!

— Тогда, если вы подтверждаете мне это, нет нужды в том, чтобы я верил в богов. Ни в старых богов Каабы, ни в нового всемогущего Бога Мухаммеда…

— Подумай, Талиб…

— Нет, — говорит старик, и его голос стал удивительно сильным. — Нет! Потому что или же всех этих богов не существует и тогда наш спор бессмыслен. Или же они есть: разные боги или один Бог. Тогда они обрадуются, заполучив такого слугу, как я, и им будет безразлично, верил я здесь, на этом свете в них или нет! Это говорю вам я, и вы можете доверять моим словам, потому что я старше и больше пережил, чем вы. А поэтому знаю: если есть боги на свете, то они очень далеки от людей… очень далеки..

— Мой Бог близок, Талиб, — умоляет Мухаммед, — и ничего не произойдет, ты не можешь даже сделать глотка воздуха, если нет на то его воли!

На тубах умирающего появляется призрачная улыбка:

— Придет час, когда и ты станешь сомневаться в этом, — говорит он. — Однако это меня не волнует. Меня заботит то, что я не хочу умирать. Спорьте, с кем хотите, но не спорьте со мной. Я веду борьбу со смертью, а молча бороться лучше.

Тут все замолчали и стали тихо молиться: одни единому Богу, другие множеству богов, но все молились за жизнь Талиба.

Лишь рано утром завершилась борьба Талиба. Победил противник.

* * *

Это был печальный год, и начался он со смерти Талиба. В Таифе солнцем пожгло виноградные лозы. На летний караван напали разбойники в Тигаме, и из пятидесяти мужчин, сопровождавших его, только шестеро вернулись в Мекку. Песчаная буря обрушилась на Малика, высшего шейха бедуинов в Недже, и возможность союза с ним отпала. Габил, прекрасная серебристая лошадь корейшитов, сломала ногу и ее нужно было добить. Священный колодец давал воду горькую как желчь и такую вредную, что многие паломники заболели от этого.

В это время угасла жизнь Хадиджи, как тухнет светильник, в котором нет масла. Меньше и слабее становилось пламя день ото дня, кажется, что вряд ли оно будет еще гореть. И даже если не догорело последней искры, пугается глаз твой темноты…

«О сатана, сатана!»

Просторная долина Мины вряд ли вместит всю толпу паломников. Некоторые из молившихся святилищам в Мекке пришли из Ятриба и Гейма, другие прибыли из Джидды по морю. Все они устремились сюда к уже видимой цели паломничества, высшему моменту трех священных месяцев — к забиванию камнями сатаны.

Гора Арафат упирается своей красноватой вершиной прямо в ясное синее небо, солнце ярко светит на каменные возвышения вокруг долины так, что они блестят как серая сталь.

Немногочисленные места, прикрытые теньком выдающихся вперед камней скал и серых порослей дрока на склонах, уже с раннего утра заняты предусмотрительными и умными. Остальные толпятся на солнце.

Вокруг на склонах долины разбиты легкие палатки, большинство паломников прямо отсюда возвращается на родину, и поэтому взяли с собой всю свою кладь. Пройдет еще несколько дней, и перемирие закончится, лучше, чтобы начало войны застало тебя на родине.

Там, где долина и блестящие как сталь уступы переходят в красные, разрушенные ветром обрывы гор, стоит единственная черная каменная глыба, узкая и высокая, как колонна.

«О сатана! О сатана!»

Прошел ли он однажды во время своего путешествия весь мир и один могучий Бог превратил его в камень, прежде чем он смог войти в Мекку и богатый Йемен? Желал ли он обнять богиню Оззу и боролся бы с ним Гобал и победил его? Возможно, также правда и то, что рассказывают некоторые: внутри черного камня горит жаркое пламя. Если грехи людские переполнят чашу, расколется черная колонна, и сатанинское пламя разгорится по всему миру. Однако до тех пор, пока благочестивые паломники приносят свои жертвы в долине Мины, каменная колонна держит зло взаперти.

Наступил полдень, когда из Мекки показались первые всадники, это благородные корейшиты, которые должны начать церемонию. Во главе их скачет Абу Софиан, шелковая бахрома его седельного покрывала ниспадает почти до земли. У начала долины он останавливается, сходит с лошади. Делает пару шагов, меряет глазами расстояние, нагибается за камнем. Сбрасывает бурнус, поднимает камень, вращает его вокруг головы обнаженной коричневой рукой…

— Эй, сатана! — кричит он и бросает камень. Следит за ним, наклонив вперед голову. Камень проносится вихрем в воздухе и ударяет посередине в каменную глыбу. Тоненькое дребезжание напоминает звон разбитого стекла.

— Эй, сатана! — рычит толпа. — Эй, сатана!

Абу Софиан отходит, другие становятся на его место. Камни летят по воздуху, ударяются о скалу.

— Эй, сатана! Мы отрекаемся от тебя, мы презираем тебя, сатана!

Теперь знать выполнила свой долг, и к этому приступает простой народ. Беспорядочно летят камни. Многие из паломников не попадают в цель, они бросают слишком близко. Перед черной глыбой возвышается гора маленьких голышей. Все фанатичнее звучат крики: «Сатана, сатана! У тебя нет власти над нами, ты не можешь ввести нас в заблуждение! Мы загоним тебя обратно в преисподнюю, мы побьем тебя камнями, проклятый сатана!»

Омаяд, снова закутавшийся в бурнус, прислонившись спиной к седлу своей лошади, следит взглядом за ярким действом. Толстый торговец зерном из Теймы пытается уже в десятый раз попасть камнем в сатану, но бросает все время слишком близко. Люди смеются и горланят. «Долг исполнен, — молвит он и поворачивается к Ибн Могире, стоящему рядом с ним и вытирающему мокрый от пота лоб, — обычай выполнен. Народу — это в удовольствие! Остальные могут изгонять сатану до глубокой ночи. Я еду назад».

Ибн Могира согласен. Заботливо расправляет он покрывало от солнца по плечам и шее и машет, чтобы привели его лошадь.

В этот миг раздается крик, подхваченный многими одновременно. Негр, только что хотевший швырнуть камень, испугался, и выпущенный им из рук камень с шумом падает вниз. У черной каменной колонны, прислонившись к ней спиной, стоит человек!

На нем светлый тюрбан и зеленый бурнус. Лицо бледное, плечи опущены, как будто несут груз…

Абу Софиан прищуривает глаза, чтобы четче видеть. «Мухаммед — думает он. — Кто еще это может быть, как не этот фанатик?»

Сзади из зарослей дрока кричат несколько одиноких голосов: там еще не заметили фигуру у скалы: «Эй, сатана! Эй, сатана!»

— Эй, сатана! — Крик исходит от мужчины, стоящего у скалы, и, кажется, что камень вдруг обрел голос. — Вы забиваете камнями сатану! Однако знаете ли вы, что делаете? Не с этой скалой должны вы бороться, не на нее должны обрушивать свои проклятия! На сатану в ваших собственных душах направьте свою ненависть!

Теперь все узнают в говорящем Мухаммеда. Они знают его, перед Каабой и у священного колодца в Мекке обращался он к чужеземным паломникам и из-за праздника ему не смог никто воспрепятствовать. Они тогда лишь высмеяли Мухаммеда и его соратников.

«У вас больше не осталось доверия к вашим богам? — издевались паломники из Накхлы. — Вы должны избрать себе нового пророка, чтобы совершать паломничество в Мекку?»

Теперь, разумеется, никто не смеется, и даже у самых злостных зубоскалов пробежал мороз по коже. Абу Софиан вонзает зубы в нижнюю губу и с силой затягивает петлю поводьев на локте, пока боль не становится нестерпимой. «Мы должны были бы побить его камнями», — думает он.

— Если вы проклинаете сатану, — продолжает Мухаммед, — как получается тогда, что ваш Бог не хочет прислушаться? — Его громкий голос разносится по долине. — Как получается, что вы меня, который прославляет слово Божье, презрели? Все, что вы делаете, — ложь! Есть у вас мужество показать себя такими, какие вы есть в действительности! Есть ли у вас мужество поступать так, как хотите! Не сатану хотите побить вы камнями, на посланника Божьего направлена ваша ненависть! Я здесь, корей-шиты! Я здесь, народ Ятриба, Накхлы, Джидды, Танфа! Берите камни! Бросайте их! Швыряйте их! Здесь стою Я!

— Глупец… — ворчит Абу Софиан сквозь зубы, это звучит не презрительно, а гневно.

Ибн Могира со своей стороны взволнованно дышит.

— Мужества у него не отнять, — говорит он, неохотно признавая это.

«Если сейчас кому-нибудь в голову придет мысль бросить камень, — размышляет Абу Софиан, тогда за ним пустилось бы все стадо, и все подумали бы, что этим служат богам… Его жизнь висит на волоске. Один-единственный должен прокричать: «Сатана!» и взять в руку камень…»

Мысль, что он мог бы сделать это сам, не пришла Омаяду в голову. Он не палач, в здравом разуме он не станет убивать беззащитного. Это должен сделать кто-то другой, тот, у кого кровь стучит в висках, который действительно видел бы в человеке у скалы сатану — он должен первым бросить камень.

Нет. Здесь нет никого, кто мог бы это сделать. Народ стоит так тихо, что всем слышно, как наверху опрокидывается чаша водоноса…

— Видишь, посланник божий, — крикнул Абу Софиан издевательски, — мы лучше, чем ты думаешь. Мы не желаем тебе смерти.

Крик замер, не найдя отзвуков. Гневно хватается Омаяд за гриву своей лошади и впрыгивает в седло: «Настало время возвращаться домой», — говорит он, обернувшись к тем, кто стоял рядом с ним.

На скале под порослью дрока, дающего скудную тень, сидят слепой Барака, Омар Бен’Ади и иудей из Чай-бара.

— Не правда ли, — спрашивает Барака, — что в священной книге иудеев пророк предсказывает, что для всех людей должно быть открыто небо? Если бы вы не верили в Христа, то вы бы думали, что это мог быть он?

— Кто же еще, как не он? — восклицает с восторгом молодой Омар.

Иудей прикрывает глаза и ничего не отвечает. Про себя он подумал: «Как придет арабский народ к пророку? Он был предсказан нам, а не диким сынам хагаров!» Однако вслух ничего не сказал.

* * *

«Если хотя бы один поднимет руку и швырнет камень, тогда за ним это сделают и другие, и он погиб…», — Абу Софиан думал об этом; и Мухаммед также знал это. Знал в тот момент, когда волна воодушевления его уже не несла, когда он сам пришел в сознание, чувствуя, что всего лишь человек, маленькая часть божественной силы…

Мухаммед видит, как паломники собираются толпой, слышит их возбужденные разговоры и крики, не понимая ни слова. Он уже чувствует, как камни бьются о его тело… «Терпи судьбу посланника Божьего, — говорит он сам себе. — Христа они распяли, тебя побьют камнями…»

Бежать он не мог, не имел на это права. Они не должны над ним смеяться…

Вот один поднимает руку. Мухаммед уставился на него. Люди, песок и скалы расплывались у него перед глазами разноцветными кругами… Не закрывают ли собой летящие в него камни солнце? Не бросает ли само солнце рукой Всемогущего красный огненный шар в него? Земля задрожала у Мухаммеда под ногами, он ухватился руками за черную колонну сатаны, однако ладони соскользнули и он опустился на землю.

Когда же пришел в себя, то увидел возле себя лицо, обрамленное седой бородой, беззубый рот доброжелательно улыбался ему, изо рта пахло луком.

— У тебя есть мужество, пророк, — произнес скрипучий голос.

И тут же Мухаммед слышит, что эти слова произносятся не на меккском диалекте. Глубоко вздохнув, наслаждается он возвращением к жизни. «Мужество? спрашивает он себя. — Я мужествен? Что есть мужество? Меньше обращать внимания на жизнь, чем на что-то другое, не зависящее от нас — это называют мужеством. Однако если мы это другое признаем более великим и более значительным, чем наше существование, действие, само собой разумеется, не будет больше преодолением, чтобы этому можно было пожертвовать жизнь. Итак, не в мужестве заслуга, а в познании. Иногда помогают мужество и познание, если обессилет тело и больше не сможет подчиняться приказам души».

— Они вдруг перестали видеть тебя, — ухмыляется старик, — и думали, что сатана сделал тебя невидимым. Но я не верю в сатану. Я был прав: здесь лежишь ты. От солнца у тебя закружилась голова, так?

— Кто ты все-таки? — спрашивает Мухаммед.

— Меня зовут Аюб, и родом я из Ятриба, — ответил седобородый. — В Ятрибе многие верят тебе и твоему Богу. На базарах мы слышали рассказы о тебе, и беглые рабы, пришедшие из Мекки, многое поведали нам. Возможно, что-то даже и неправда. Ты должен сам поговорить с нами, Мухаммед, чтоб мы знали, во что нам верить.

— Почему вы не пришли ко мне в Мекке?

— Потому что мы не хотим, чтоб нас высмеяли твои соотечественники! — сказал гневно старик. — Слушай, пророк! Если правда, что ты разносишь слово Божье, тогда приходи сегодня ночью к камню сатаны! Мы будем тебя ждать!

Это звучит почти как приказ. И не приказ ли это? Приказ самого Бога? Здесь люди, готовые поверить, — рядом с ними твое место.

— Возможно… — говорит Мухаммед с сомнением и испытывает необъяснимый страх, как будто он стоит перед трудным решением. — Возможно, я приду…

* * *

Ночь тиха, в палатках угомонились. Издалека доносятся вой шакала и слабое пение песка в пустыне, движимого ветром.

Под камнем сатаны горит маленький костерок, заботливо огороженный высокими камнями, и бережно поддерживается огонь. Его свет не достигает палаток, а если бы и достиг, то никто не отважился бы пойти к нему, думая, что это сам сатана.

Пятеро женщин и семеро мужчин из Ятриба сидят вокруг костра, укутанные в плотные шерстяные бурнусы, так как за жарким днем в пустыне наступает холодная ночь. То один, то другой с испугом смотрит на колонну… Однако что может сделать дьявол тому, кто верит посланцу Божьему?

Они ждут и прислушиваются. Иногда, когда скатывается камень по склону или шуршит пустынная лиса в порослях мимозы, думают они, что слышат, как идет пророк, но снова и снова разочаровываются.

— Он не придет! — шепчет один.

— Он точно придет! — отвечает другой так же тихо.

Когда огонь собирается погаснуть, они подкладывают немного сухого верблюжьего помета и отогревают свои замерзшие пальцы. Прошел долгий час, за ним второй. И вдруг перед ними бесшумно предстает Мухаммед: может, его поступь была так легка, что долгое ожидание и прислушивание притупили их слух.

— Приветствуем тебя, Мухаммед, посланник Бога!

Мухаммед, спрятав руки в складках бурнуса, несколько секунд стоит молча, прежде чем ответить хриплым голосом: «Да будет благословенна ваша ночь!»

Приветствие паломников из Ятриба приводит его в замешательство, слишком много проклинали его, слишком долго над ним глумились. Почти со страхом смотрит он на лица: серьезно ли они это сказали?

Он долго колебался, прежде чем прийти, но теперь, раскаивается в том, что последовал призыву старика из Ятриба. Если присутствующие здесь не считают его глупцом и не насмехаются, значит, они хотят услышать слово Бога от него. Но он сможет говорить только когда на него снизойдет озарение.

В то время как люди из Ятриба ждали его, он стоял неподалеку на коленях под звездным небом и умолял Бога об откровении: «Ты, великий Бог, принуждаешь меня вещать слово Твое людям, которые не желают слушать и высмеивают меня. Позволь мне теперь не стоять немым перед теми, которые готовы познать тебя!»

Но Бог нем. И снова пробудилось мучительное сомнение: действительно ли он посланец Бога? Посланники из Ятриба и не подозревают о том, что в волнении и замешательстве он сжал губы и под бурнусом руки намертво вцепились друг в друга. Они видят только, что он нем и стоит здесь, потупив взор. Через несколько минут старший из мужчин решился начать разговор.

— Мы долго ждали тебя, Мухаммед, — говорит он, — и уже боялись, что ты не придешь. Но ты здесь. Садись к огню, то, что нам нужно обсудить, не говорится так быстро.

Две женщины расстелили подстилку неподалеку от огня. Мухаммед опускается. Волнение делает его беспомощным.

— Ты должен простить нас, — продолжает старик, — если мы не подбираем слова так изысканно, как это делают мужи Мекки. Вы народ купеческий и путешествуете по всему миру, мы же простые крестьяне.

Мухаммед думает обо всех издевательских стихах, сочиненных в Мекке против него, и умение красиво говорить в этот момент не кажется ему главным.

— Мы крестьяне, неучены и знаем мало. Одно известно нам… Просим… — он прерывается. — Мы пришли, чтобы послушать тебя, а не болтать самим.

— Говори дальше! — попросил Мухаммед.

— Одно, — продолжает старик, — знаем мы: если в роду хотят командовать все, это нехорошо. Так же и в городе или на войне: вести должен один. Тут мы призадумались и решили: если на земле так, почему же на небе должно быть иначе? И здесь должен править один, держащий ангелов и джиннов, а также злых де-вов в узде в преисподней. Иначе как бы сохранился порядок?

Узкоплечий темнокожий человек в коричневом бурнусе начал: «Мы слышали о твоем учении, посланник Бога, слышали и о преследованиях. И вот мы здесь, чтобы спросить: почему ты не пришел к нам?» Как просто звучит вопрос и какая теплота исходит от него!

Мухаммед все еще молчит, глаза двенадцати человек обращены на него, наблюдают за каждым его движением, и все же нет в этом назойливости. От маленького костерка исходит приятное чувство, которого он уже так долго не ощущал, презираемый всеми. Здесь он укрыт и защищен от всяких насмешек. Как же давно он не чувствовал людей так близко! Однако озарения не было, и Мухаммед не мог провозглашать слово Бога. «Возможно, — думал он, — чем дальше мы от Бога, тем ближе к людям».

Одна из женщин повторила с робким постоянством: «Почему, посланник Бога, ты не пришел к нам?»

Светят ли звезды ярче, дует ли ветер мягче? Это люди чужого города, они ждали его прихода, они верят ему… Исчезло всякое сомнение. Он пойдет по пути, которым ведет его Бог…

Может ли он им доверять?

— Сегодня вы настроены так, — говорит он, — завтра, может быть, вас убедит враждебностъ других отвернуться от истинного Бога…

— Испытай нас!

— Ты должен вести нас!

— И мы обещаем тебе…

Старик просяще складывает руки, заставляя всех замолчать:

— Мы, мужчины и женщины из Ятриба, хотим верить в одного всемогущего Бога и служить ему. Поэтому пришли сюда. Сегодня нас мало, завтра нас может быть уже больше. Мы клянемся тебе в верности и обещаем защиту тебе и всем, кто придет от твоего имени в Ятриб. Но, посланник Бога, так же как мы доверяем тебе, так и ты должен верить, что мы последуем за тобой, должен считать нас своей семьей. Иначе все остальные будут сильнее нас!

— Иначе дьявол будет сильнее нас! — восклицает Мухаммед. — А этого не должно быть! Дьявол никогда не сможет победить тех, кто слушает слова Аллаха. Мужчины и женщины из Ятриба, я верю в вашу верность! Не Мекка, а Ятриб станет родиной Аллаха и заслужит имя, имя, отмеченное уже в раю: Медииет эн Наби, город пророка!

Старик воздел руки к небу. Он еще мало знал о новом учении, лишь то немногое, чему его научили беглецы, а из молитв он не запомнил ничего кроме начальных слов, но все же хотел показать, как серьезно его обращение:

— Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Мы обещаем защиту и нерушимую верность Мухаммеду эль Хашиму из рода корейшитов! Мы хотим охранять его учение и защищать его нашим мечом!

* * *

Огонь погас. Уже показались на востоке первые лучи наступающего утра, когда люди из Ятриба возвращались к своим палаткам украдкой по одному. Мухаммед шагал узкой козьей тропинкой по склону горы Арафат. Бледное лицо напряжено от волнения, а плечи и платок тюрбана влажны от росы. Непрерывно звучала в его ушах клятва старика из Ятриба: «Ты должен вести нас! Мы будем защищать твое учение мечом!»

Означало ли провозглашать слово Бога — вести народ? Охранять учение — взяться за меч? Находился ли рай в тени мечей?

Хадиджа должна была ответить ему, однако она молчала. Как найти разуму мужчины правильный путь, если его больше не ведет любовь и молчит Божье откровение?

* * *

Время паломничества подходит к концу, и в домах тех, кто служит великому Аллаху, готовятся вновь к переезду в горы. Все же рвение ослабло. Одно дело — покидать родину в страстном воодушевлении и бросать пламенный протест остающимся идолопоклонникам: лучше мы будем без родины, чем изменим Богу. Другое — каждый год заново взваливать себе на плечи невзгоды как привычный груз, и знать, что от этого правое дело не продвинется намного вперед.

Да и сторона противников устала от игры. Уже два года длится преследование Мухаммеда. Удовлетворение от этого уже притупилось, и нужно признать, что они ничего не достигли: никто не хотел отрекаться от пророка из-за утраченной родины. «Мусульмане, отдавшие себя воле Бога», — называли они себя. Разве не стало бы веселее, если бы они остались в городе и их посвящение себя воле Господа можно было бы каждый день испытывать насмешками и трудностями, чинимыми на их пути?

Были и те, которые настолько восхищались стойкостью гонимых, что хотели узнать новое учение, вызывающее такую душевную силу. А это являлось опасным, многие дали себя ослепить волшебством полупроговариваемой, полупропеваемой молитвы. Бану Абдеддар потерял уже третьего сына из-за Мухаммеда.

Увеличивалось количество голосов за упразднение изгнания. Абу Софиан не высказывался по этому поводу, он не знал, что было бы мудрее всего. Все, что предпринималось, служило, казалось, только усилению приверженцев фанатика.

Пергамент, прибитый им однажды к воротам Каабы, проклинающий «слуг Аллаха», пожелтел и порвался от солнца и ветра. В конце концов остался только кусок верхнего края на воротах и нельзя было ничего больше разобрать кроме начала: «Во имя великого Бога…». Друзья Мухаммеда расценили это как чудо; другие задумались. «Во имя великого Бога Гобала…» — раньше гласил лист; неужели Гобал был так бессилен, что не смог сохранить хотя бы своего имени на пергаменте?

Когда Абу Софиан узнал об этом толковании, то приказал сорвать остатки пергамента с ворот, и все ждали, что он обновит его.

Однако Омаяд этого не сделал. Там, где отказывает человеческий рассудок, лучше всего доверить ход вещей земных времени. Пусть Мухаммед остается в городе. Возможно, так лучше. Если народ долго не видит лица своего врага, то забывает о нем. Однако народ должен жить с ним, имея возможность издеваться и ненавидеть врага каждый день.

В действительности, в эти недели возросли презрение и ненависть против друзей Мухаммеда, и это настроение заботливо подпитывалось благородными корейшитами. Но все-таки верующие чувствовали себя не такими беспомощными, как в самом начале их преследований. Помогли эфиопы, радушно принявшие беженцев, так что можно было подумать о возвращении, когда изменятся времена. Прибежищем стал город Ятриб, в котором Мухаммед нашел последователей. Один за другим, те, для кого жизнь в Мекке становилась невыносимой, исчезали за стенами города и отправлялись через пустыню в оазис Ятриба.

Так продолжалось некоторое время, пока Абу Софиан не узнал, где люди Мухаммеда находят пристанище, защиту и прием. И когда он это выяснил, долгое время размышлял, какие можно принять меры. Было бы неумно в настоящее время начинать войну с Ятрибом, от этого слишком бы пострадала торговля.

Однажды вечером, когда все население Мекки оказалось на улице, привлеченное непривычной игрой темных дождевых туч, Омаяд встретился на углу Каабы с Мухаммедом. Невольно один хотел уступить дорогу другому, и каждый сделал шаг в сторону. Затем, думая, что встреча уготована им судьбой, они оба остановились: пророк, наклонившись вперед, неуклюже, но с таким выражением внутреннего напряжения, будто слушал приказ, который не могли слышать другие, и пытался изо всех сил не пропустить ни слова, и Абу Софиан, небрежный и уверенный как всегда.

— Мухаммед эль Хашим, — начал Омаяд, — это хорошо, что я тебя встретил. В твой дом я больше не вхожу, как и ты — в мой. Все же, я думаю, что у меня есть, что сказать тебе.

— Говори.

— Уже второй раз ты вступаешь в предательский союз с чужаками. Сначала это была Эфиопия, мы ответили тебе на это изгнанием. Теперь Ятриб. Как ты думаешь, что мы сделаем на этот раз?

— Вы сделаете то, что угодно Богу, — ответил пророк, и мысль, что ничего не случится, что не определено волей Всевышнего, принесла ему такое облегчение, что улыбка заиграла на его лице. — Вы не сможете сделать ничего другого!

— Может быть, — согласился Омаяд, — об этом я не спорю. Я только хочу сказать тебе следующее: пока некоторые рабы бегут в Ятриб, мы не будем беспокоиться. Но тебя, Мухаммед, и твоего друга Абу Бекра мы хотим видеть здесь. Если вам придет в голову тоже бежать в Ятриб, то… — он деловито остановился, не в состоянии все же подавить насмешки, — то тогда будет воля Божья, чтобы мы помешали тебе в этом. Да, может быть и воля Божья на то, чтобы мы убили тебя как предателя и подстрекателя!

— Бог еще не приказал мне покинуть Мекку, — отвечает Мухаммед спокойно.

— Так-то лучше. Тогда проси своего Бога, чтоб он не давал тебе приказа отправиться туда. Глупец, как ты, в собственном городе — уже плохо. Глупец в стане соседа-врага может быть еще опаснее. Спокойной ночи, Мухаммед.

— Да умножит Аллах твое добро!

Они прошли каждый своей дорогой и ни тому, ни другому не пришла в голову мысль, что добрые пожелания после только что произнесенных слов ненависти не к месту.

* * *

День ото дня пророк становился все более одиноким. Когда он проходил по улице, мало кто приветствовал его или произносил слова, объединяющие всех верующих в единое целое: есть только один Бог. Один за другим все мусульмане покинули враждебно настроенный город, отправившись в путешествие в одиночку или целым караваном, не говоря ни слова, не прощаясь. Сегодня они еще ходили, болтая, по рынкам, а завтра исчезали. И только пророк непрерывно получал сообщения через доверенных послов из Ятриба, что беженцев хорошо приняли, число верующих возросло и все с нетерпением ожидают, когда к ним присоединится посланник Бога.

Абу Софиан, верный своему плану, допускал все это и составил список имен всех исчезнувших из Мекки.

Между тем снаряжался летний караван в Южную Аравию, но делалось это без радости. Слишком многие отсутствовали, которые могли бы и деньгами и усердием помочь в этом предприятии.

Омаяд приказал внимательно следить за домами Мухаммеда и Абу Бекра. Ему доложили, что тем, кто хотел помочь ему бежать, Мухаммед в момент откровения ответил: «Исполняй приказ Аллаха в нужный час…» А из этого можно было понять, что он ожидал этого приказа не так скоро… С другой стороны, Абу Бекр не вложил в караван ни одного дерхема, хотя незадолго до этого продал лошадей и верблюдов и, таким образом, должен иметь достаточно денег. Какая на это еще могла быть причина, если он не думал вскоре покинуть город? В действительности Абу Бекр не думал ни о том, ни о другом. Своих дочерей Асму и Аишу с Фатимой, младшей дочерью пророка, он отправил в Ятриб. Больше никого не осталось в Мекке, о ком они должны были бы заботиться, чего же еще ждал Мухаммед? Или чего ждал Аллах, не хотевший давать приказ? Но Аллах — высшая мудрость, он выбирает час и богобоязненные послушают его.

* * *

Приказ вышел вечером, в первый день месяца рад-жаба, когда на небе. сиял тонкий лунный серп и необычное и удивительное событие весеннего дождя вызвало в пустыне нежный зеленый шлейф дающих ростки трав. Это случилось, когда овцы приносят на свет маленьких ягнят и набухают горбы верблюдов, когда бедуины покидают колодцы оазисов и отправляются в долины гор со своими стадами. Тогда и сказал Аллах своему посланцу; что есть пастух без стада? Иди и найди его!

Абу Бекр, ждавший этого каждый день, чувствовал себя неуверенно и угнетенно, но все уже было решено. Даже и теперь, когда он, войдя в дом Мухаммеда, заметил двух или трех рабов Абу Софиана, следовавших за ним. И почти не осталось надежды, что ему и Мухаммеду удастся покинуть город незаметно.

Мухаммед был не один, когда Абу Бекр вошел к нему; Али, сын Талиба, высмеивавшего всех первых уверовавших, был у него. Мальчик вырос, однако его члены казались все еще слабыми для отяжелевшего тела, большие темные глаза Али смотрели неподвижно и мечтательно. Абу Бекр не любил Али, он сам был слишком живой, слишком быстр дух его, чтобы его не раздражали замедленность в мышлении и движении мальчика.

Как только Али Бекр его увидел, ему пришло на ум, что в последние недели он почти забыл о существовании мальчика. Итак, Али все еще был в Мекке. Почему он не присоединился к беглецам? Возможно, никто о нем не позаботился. Невольно окинул Абу Бекр лицо Мухаммеда недоверчивым взглядом. Пророк, надо надеяться, не думал о том, чтобы взять своего племянника с собой? Аллах предотвратит это, и без такого груза побег был довольно опасен.

«Я хотел, — сказал Мухаммед, — чтоб ворота города были позади. Что может произойти с нами, когда третьим в нашем союзе состоит Бог? И еще: как мы избавимся от людей Абу Софиана?» Сквозь узкое решетчатое окно около ворот можно было увидеть улицу. На улице прохаживались туда-сюда рабы Омаяда.

Глубоко посаженные маленькие глазки Абу Бекра наполнились бешенством. Положиться на волю Божью было бы прекрасно. Если воткнуть этим рабам под ребро нож, тогда как? Прежде чем высказать мысль, он понял сам, как это глупо. Двое мужчин и мальчик — тут насилие не смогло бы помочь.

Али стал позади пророка. Неловкими руками он теребил зеленый бурнус, который Мухаммед постоянно носил. Тот думал, что Али хотел расправить складки и предоставил ему свободу действий, однако бурнус соскользнул с его плеч.

«Какой ты неловкий!» — закричал Абу Бекр злобно и нагнулся за плащом. Он искал повод выплеснуть свое волнение наружу, и если бы рядом с ним не сидел пророк, ненавидевший его приступы гнева, он побил бы мальчика.

Али вытащил бурнус из пальцев Таима и посмотрел на него вызывающе большими глазами. Потом медленно и аккуратно, не говоря ни слова, накинул бурнус на собственные плечи, обмотал левую руку концом зеленого платка, как это привык делать пророк.

И прежде чем они поняли, что он хотел, мальчик прошел мимо окна, пытаясь подражать осанке и походке пророка.

— Теперь — сказал он, — я пройдусь туда-сюда по двору и сараям. Рабы Омаяда смогут меня видеть.

Абу Бекр плотно сжал губы, точно не зная, что он чувствует: зависть это или стыд? Третий в их союзе — Бог и своим орудием он выбрал Али…

Мальчик остановился перед Мухаммедом, из больших глаз текли слезы. «Ничего не случится, если не захочет Аллах, правда?» — с трудом вымолвил он и продолжил: «Если это так, то тогда и со мной, так как я остаюсь здесь, не может ничего случиться, что не было бы определено Богом. Так ли это?»

«Ничего кроме воли Аллаха…» — сказал пророк быстро и отодвинул его в сторону. Он стоял в нижнем льняном белье, замерзал и дрожал от волнения. Он сможет бежать, следуя приказам Аллаха, но вряд ли подумает о том, кто сделал этот побег возможным.

«Меня это тоже касается?» — спрашивает Али. Он спрашивает тихо и боязливо: спрашивает в пустоту, так как никто не обращает на него внимания. И все-таки этот вопрос вызывает горькое сомнение у мальчика, которым пренебрегали и над которым все издевались. Возможно, его не касается то, что касается всех остальных. Возможно, Аллах не заботится о судьбе человека, когда он один.

Али смотрит, как Абу Бекр поспешно собирает все, что давно подготовлено к побегу, и Мухаммед достает из сундука старый коричневый бурнус вместо хорошо знакомого зеленого, который теперь надет на Али. Он понимает, что у него возникла хорошая мысль, что речь идет о жизни и смерти и жизнь тех двух намного ценнее, чем его собственная.

— Тогда бегите, — говорит он тихо, — если захочет Аллах, я последую за вами.

Никто не слышит его. Он один.

* * *

Уже четыре недели Абу Бекр кормит двух своих лучших верблюдиц только листьями деревьев самура и молодыми побегами и не нагружает их. Теперь они сильные, отдохнувшие и вполне в состоянии выдержать путь в Ятриб. Но, может быть, верблюды Абу Софиана еще быстрее?

Каменная возвышенность пустыни простирается на север, путь в Ятриб открыт, и с него нельзя сбиться. Открыт он и для преследователей беглецов, не так ли? Не увидят ли они на протяжении нескольких миль двух верблюдов? А если бы даже и не увидели, то знали бы все равно, в каком направлении их следует искать, так как только на севере в Ятрибе беглецы смогут найти убежище.

Еще ночь. Если им посчастливится, то их побег заметят лишь утром, и если повезет, то ветер спрячет следы, оставленные на песке их верблюдами.

Абу Бекр сидит в седле и смотрит на Мухаммеда. Тот на своем верблюде, как будто спит, голова опущена на грудь, тело ритмично раскачивается туда-сюда, в такт шагам верблюда.

«Теперь, — думает Абу Бекр, — теперь сотвори чудо, великий Бог, и защити твоего посланца!»

В этот миг Мухаммед поднимает голову, смотрит вокруг, затем на звезды, как будто он только что проснулся. На юге в бледном свете звезд вполне отчетливо видно, как раскинулась черная каменная масса города Мекки.

— Здесь, — говорит Мухаммед, — мы не сможем ускользнуть от них. Но мне приснилось, будто я нашел правильный путь… Он берет спадавшие вниз поводья и поворачивает голову животного на запад.

— Абу Бекр! — кричит он. — За мной!

Таим хочет спросить, но для этого не остается времени. Мухаммед ударил пятками бока верблюда и подгоняет животное словом и хлыстом. Верблюд издает короткий злобный рык, но при этом быстро бежит. Абу Бекр пытается следовать за ним. Копыта поднимают столбы пыли. Зачем спрашивать, куда они скачут? Если единственная цель земного существования на том свете — это рай.

Час трудной, быстрой езды. Теперь Мекка лежит на востоке от них. Самого города больше не видно, он сливается с темной тенью гор. Однако хорошо видны возвышенности Аравийского полуострова, которые черным выделяются на фоне голубого ночного неба.

Следующий час проходит с неменьшей скоростью. Яркая звезда, которую почитают как богиню любви, исчезла за западными прибрежными горами. Теперь Мекка должна находиться уже севернее… Направляется ли пророк в Йемен, к темнокожим людям, верящим в звезды? Или еще дальше, к химяритским христианам?

Нет, он придерживается восточных гор. За этими горами простирается непроходимая пустыня, на дюнах которой ни разу после дождя не взошла трава…

— Эй, Мухаммед! — кричит Абу Бекр. — Стой! Туда тебя ведет не Аллах! Теперь демон схватил поводья твоего верблюда!

Мухаммед замедляет шаг своей верблюдицы. На горизонте показались первые признаки утра.

— Абу Бекр, начинается день, время молиться.

Он заставляет верблюдицу встать на колени и вылезает из седла.

Клянусь зарею и десятью ночами,

и четом и нечетом,

и ночью, когда она движется!

Разве в этом — не клятва рассудительного?

О ты, душа успокоившаяся!

Вернись к твоему Господу довольной

и снискавшей довольство!

Светлые проблески на востоке усиливаются. Мухаммед встает, показывает рукой на темный вход в пещеру недалеко от них, на склоне горы.

«Бери за поводья своего верблюда, Абу Бекр. Вероятно, если на то будет воля Аллаха, мы найдем здесь укрытие…»

* * *

В пещере прохладно и темно. Если рядом пройдет бедуин со стадом, возможно, Абу Бекру удастся стянуть и незаметно подоить козу. Можно было бы даже попробовать развести огонь и поджарить немного ячменя. Кто будет искать беглецов здесь, на юге?

Все же Мухаммед запретил такую неосторожность. Когда пройдет два-три дня и их не найдут, когда жители Мекки станут думать, что они удрали, только тогда он покинет пещеру и попробует добраться до Ятриба.

Солнце поднялось высоко, но его пылающие лучи не достигают пола пещеры. Абу Бекр накрыл бурнусом голову и растянулся в углу, чтобы поспать. Волнение из-за побега истощило его силы.

И Мухаммед устал, но он не может спать. Прислонив голову к скале, сидит он и размышляет о прожитой жизни, пытается разгадать, что его ожидает. Он думает о Хадидже и первых месяцах брака с ней, когда он, рьяно стремившийся преумножить общее состояние, торговал и спекулировал, как и все его земляки. Как случилось, что молодой купец превратился в сегодняшнего загнанного пророка? Глупцы считают, что могут определить свою судьбу, но Аллах — это высшая мудрость. Он ведет нас шаг за шагом и определяет час за часом нашу судьбу, которая оставляет на нас отпечатки своих желаний. Только иногда, если он разрешает нам остановиться, смотрим мы назад и спрашиваем себя с удивлением: разве это я, идущий по этому пути?

Древняя пословица вспомнилась ему: «Тот, кто покидает пустыню, чтобы жить в оазисе, тот теряет свою душу и должен купить себе новую…»

Ятриб расположен в сердце богатого оазиса, Мекка город в пустыне, здесь его высмеивали и издевались, там с нетерпением ожидали верующие его прибытия. Здесь провозглашал он слово Божье и его жизни стали угрожать — там хотели, чтобы он вел их.

Новая душа для Мухаммеда эль Хашима, пророка!

Новые задачи, новая жизнь, новая душа! В тихие часы этого дня, не обращая внимания на время, он чувствует, будто рука Бога вычеркивает все следы прошлого из его памяти. Воспоминание обо всем, что было раньше, и даже о Хадидже, исчезает под покровом, кажется настоящим и все же нереальным, как фата-моргана[23] пустыни. Реальность находится для него в Ятрибе, в городе пророка.

Проходит день, и Абу Бекр, проснувшийся только под вечер, экономно наливает немного воды в чашу, делит ячменный хлеб и финики. Принужденно улыбнувшись, он вспомнил о том, что если доверять рассказам христиан, сын девы Марии умножил рыбу и хлеб, так что этим смогли насытиться тысячи… Очевидно, последний посланец Бога не был наделен даром повторить такое чудо. Съеденные запасы никак не восполнялись. Абу Бекр находил, что нелегко верить в справедливость Бога.

* * *

Наступил следующий день, и Таим настаивал покинуть пещеру. Их запасов не хватит надолго, и вряд ли, они смогут их возобновить. Мухаммед колебался. Не придет ли Абу Софиану, напрасно преследовавшему их на севере, в голову, что беглецы могли спрятаться где-нибудь поблизости и отправиться в другом направлении? Лучше еще подождать.

Около полудня второго дня, в направлении Мекки показались черные точки, которые быстро приближались. Абу Бекр, стоявший у входа в пещеру, мертвенно бледный, поспешил внутрь. Безмолвно он начал седлать верблюдов.

— Что тебе взбрело в голову? — спросил Мухаммед удивленно.

Таим не прекратил своей работы, его глаза сузились в маленькие щелочки.

— Они едут прямо к пещере. Они заметят нас.

— Тогда молись! — ответил пророк.

— Мне нравится охотиться на лошадях с собаками и соколами, — говорит Абу Бекр. — Но все же я не убил ни одного зверя, попавшего в ловушку. И я должен допустить сделать со мной то, чего я не смог причинить ни одному животному? Нет, я не позволю поймать себя как пустынную лисицу. Я хочу выбраться из этой ловушки!

Мухаммед берет седло второго верблюда из рук Таима и молча кладет его на место. Расстегивает затем и ремни первого: «Во имя Аллаха! Если Бог хочет защитить нас, ты думаешь, он не сможет? А если он этого не хочет, как удастся нам избежать судьбы?»

Ему нелегко говорить с такой твердостью. Он знает: слова Абу Софиана не были пустой угрозой… Не освободил ли Бог его только что от груза прошлого и не обещал ли ему новую жизнь? Тогда обманывал Бог? И тихо, чтобы успокоить Абу Бекра и себя, он рассказывает легенду о семи юношах, почитавших одного всемогущего Бога христиан и прятавшихся в пещере. Они уснули, а когда проснулись, то уже прошло триста лет и еще девять. Где были их преследователи? Уже давно приготовил сатана им жилище в аду.

— Эй, Могира! Это пещера!

Громкий голос крикнул это прямо у входа в пещеру. Оба беглеца прижались к стене, затаили дыхание.

— Они могут быть здесь!

— Достаточно ли большая пещера, чтобы спрятать двоих мужчин?

— Достаточно! Кховайлид! Подойди сюда! Один я не пойду!

— Он боится двух глупцов! Подожди! Я уже иду!

Сердца обоих беглецов забились так громко, что это можно было услышать.

«Молиться! — думает Мухаммед. — Молиться!» Но он не может сделать этого.

Второй голос — не Абу ли Софиану он принадлежит? «Ты сам глупец, мой друг! Разве не видишь паутину перед входом в пещеру и пару голубков, что сидит на яйцах? Перестань! Не раздави яйца! В эту пещеру с неделю не ступала нога человека. Если они бежали в этом направлении, то их надо искать только там, по ту сторону дюн».

Голоса стихают и исчезают. Дуновение ветра приносит с собой теплый легкий песок с дюн внутрь пещеры.

Мухаммед и Абу Бекр не могут пошевелиться и не знают, что их еще сковывает: страх или потрясение от спасения?

— Молись, — шепчет Мухаммед. Он поднимает руки над головой, сложенные чашей. — Я молил о милости, Ты подарил мне ее!

Он кладет руки на лоб и сгибается в поклоне: «Ты благословил меня».

* * *

Уже спустились сумерки, когда наконец тихими, осторожными шагами они отважились пройти до выхода в пещеры.

Красным цветом горит западное небо. Перед пещерой рядом с порослью дрока, скрывающего наполовину вход, сидит в гнезде пара серых диких голубей — тоненькая паутина тянется от одного края скалы к другому.

«Сеть паука… — шепчет Мухаммед, — любовь голубя… Чудо всемогущества Божьего, чудо каждодневной жизни, сотворенное для нас…»

* * *

По пустыне скачет Малик, герой;

мягко качается он в такт шага своего верблюда,

мягко, как мать качает свое дитя.

По пустыне скачет Малик,

опустив копье, меч в ножнах.

В оружии он не нуждается.

Демоны пустыни прячутся от одного его взгляда.

По золотистым песчаным холмам скачет Малик…

Несколько часов, не прекращая, постоянно одним и тем же тихим голосом, в одном и том же ритме пел Абу Бекр песню о Малике, храбреце из племени бедуинов. Когда стих подходил к концу, он выдумывал новый или начинал сначала.

Оба верблюда привыкли к пению, и как только Абу Бекр прекращал петь, их шаг становился медленным, неритмичным, и они старались, опустив головы и натягивая поводья, чтобы ухватить ртом те немногие солеросы, что росли в беспорядке там и здесь между каменными глыбами.

Однако когда Абу Бекр снова начинал петь, они вытягивали стройные шеи и под их мозолистыми подошвами начинал пылиться песок.

Верблюдица, выбранная Абу Бекром для Мухаммеда, привыкла шагать во главе каравана, и когда Абу Бекр пытался ехать рядом с пророком, в несколько прыжков обретала она вновь потерянное преимущество.

— Животное умнее, чем я, — сказал Абу Бекр довольно. — Оно знает, что его хозяину принадлежит превосходство, а мы должны следовать за ним.

Превосходство! — Мухаммед ни словом не возразил своему другу, как будто вообще ничего не услышал. Но он слышал их и воспринял со всей горечью, которую они в себе на этот раз заключали: предводитель человеческих душ, ведущий к Богу, не обязательно должен быть и вожаком по пустыне.

Все караванные пути были для него заказаны, каждая палатка какого-нибудь бедуина могла скрывать предателя и ее следовало избегать. Помощи можно было ждать только из двух мест: от созвездий на небе, указывающих правильный путь, и молитв, помогающих собраться с духом.

Тяжело в колышущемся седле верблюда под палящим солнцем вспоминать слова откровения. Глаза горят, лоб иссушен, и ты больше ни о чем не в состоянии думать, кроме как без перерыва одни и те же слова: «Ла Аллах билл’Аллах… нет Бога кроме самого Бога».

Абу Бекр выносливее, чем Мухаммед. В первый день он еще пел, на второй день это ему удавалось реже. А вечером он даже отказался от своей порции воды, чтобы охладить ею лоб пророка. Позже и у него на губах замерли стихи, и верблюды следовали еще одной монотонной песне: «Нет Бога кроме Бога…». Не появились ли на горизонте голубые серебрящиеся полосы обманчивой фата-морганы? Это море? Они подъехали — это были лишь волны дюн, вздымающиеся и опускающиеся волны легкого струящегося песка, в котором утопали даже верблюды. Если бы они точно знали, что это Красное море, то могли бы обогнуть дюны на севере и приблизились бы в конце концов к своей цели.

Может, эти полосы были лишь издевательством дьявольских духов пустыни, чинящих препятствие божьей воде?

Таким образом, беглецы потеряли полдня, наблюдая с вершины последней высокой дюны, как перед ними простиралось море, и убеждались, что они действительно на побережье.

Красное море — гладкая шелковая поверхность, протканная серебряными нитями, побережье, безжалостно пустое, желтая полоска песка, над которой не пролетала ни одна птица, по которой не пробегал ни един зверь.

Лишь южнее виднелась черная четырехугольная деревянная балка, наполовину погребенная в песке побережья, наполовину омываемая волнами — останки потерпевшего крушение корабля, следы человека и в то же время следы смерти. Мухаммед сосредоточенно посмотрел на нее пристальным взглядом. Он думал о том, что, по прошению Моисея, Красное море отодвинулось справа и слева, освободив тем самым путь иудейскому народу, и потом столбом огня и дыма Бог сам повел их по пустыне.

Прошли сотни лет, и снова отправил Бог посланца на землю. Однако этот должен был искать свой путь один.

С глубоким вздохом Мухаммед поворачивает верблюда. «На север, Абу Бекр, — говорит он. — Вдоль берега». Жарким полднем они отдохнули в тени скалы и снова отправились в путь лишь когда стало прохладнее и опустились сумерки. Вода в сосудах была теплой, но ею все еще можно было насладиться, однако запасы брынзы и ячменя сильно уменьшились. Абу Бекр со страхом подсчитал, на сколько времени их еще может хватить.

Они уже выбрались из дюн и скакали теперь по обширной каменистой долине в пустыне. Здесь иногда попадались заросли серовато-зеленой верблюжей колючки.

А не горит ли там костер?

Мухаммед и Абу Бекр остановили верблюдов… Костер?

На фоне фиолетовых сумеречных теней видна красная точка. Облачко белого нежного дыма поднимается над ней. Это, должно быть, костер пастухов.

Возможно, там ожидает их гибель. Они еще недостаточно далеко отошли от Мекки, и сюда вполне могли бы добраться охранники Абу Софиана. Мудрее всего было бы обойти этот костер подальше.

Беглецы уставились на него, не говоря ни слова. Может быть, бедуины, сидящие там, уже несколько недель не видели ни одного человека и не знают еще ничего о побеге Мухаммеда. У пастухов удалось бы достать молока, свежего, пенящегося козьего молока.

«Мы едем к ним, — сказал Мухаммед, — Возможно, Аллах смилостивится…»

* * *

Над пустыней искрится звездное небо. Уже целый час сидит бедуин, молча, у своего костерка, стучит хлыстом по разодранной подошве сандалий, кусает корешок и сплевывает сок в задумчивости.

Рядом с ним лежат оба его гостя, Мухаммед прислонился к тяжелому боку своего верблюда. Абу Бекр, который никогда не замерзает, свернул свою накидку и подложил под голову. Бедуин дал им свежего козьего молока — столько, сколько они пожелали. Просо и сыр, если уж не подарил, то продал, по меньшей мере, по незначительной цене. С большим спокойствием, чем когда-либо, смотрят оба беглеца навстречу наступающему дню.

По поведению можно было понять, что бедуин не узнал их, очевидно, он поверил, что они возвращались с базара Таифы и заблудились.

Да, ответил он на их вопрос, теперь они на дороге в Ятриб, через три дня, если будут ехать так, то приедут в оазис.

Все молчали. Верблюды, спокойно жуя жвачку, лежали, полузакрыв большие ласковые глаза. И тут послышался шум, кто-то спускался со склона. Абу Бекр вскочил.

— Это мои сыновья, — говорит старик. — Они искали заблудившихся овец.

Невольно Абу Бекр отодвигается от костра так, чтобы приближающиеся не смогли рассмотреть его лица. Он берет покрывало от солнца и кладет его на лицо Мухаммеда, который не спит, а просто неподвижно лежит, скрестив под головой руки, наблюдает за звездами. «Дым режет глаза, — объясняет Абу Бекр, — а глаза моего друга воспалились от солнца».

Бедуин на это ничего не ответил, интересно, однако, по какой-то причине ему тоже не хотелось, чтобы его сыновья отчетливо рассмотрели лица чужаков. Когда сыновья подошли ближе, он сказал им несколько слов на незнакомом диалекте, после чего те разожгли маленький костер неподалеку. С тихим блеянием присоединяются заблудившиеся овцы снова к стаду.

Старый пастух раздувает огонь и подкладывает в костер еще дров. Затем достает из кармана круглый золотой динар, протирает его полой своего бурнуса, вертит между двумя пальцами и так и сяк, чтобы в нем отражался свет костра, и перекладывает из одной руки в другую. Гости все еще не обращают на него внимания, тогда он берет в руку плоский камень и кладет на него монету так, что она звенит. Теперь Абу Бекр становится внимательным.

— Тысяча таких кусочков золота! — говорит старик. — Тысяча таких круглых блестящих кусочков золота! Они мои, а я не должен их брать?

Абу Бекр приподнимается, опираясь на локоть: «Что за вздор ты несешь?» — спрашивает он сердито.

Бедуин убеждается, что сыновья сидят достаточно близко, на случай, если бы они понадобились. Затем продолжает, не обращая внимания на слова Абу Бекра: «Тысячу золотых динаров заплатят корейшиты Мекки тому, кто приведет к ним снова Хашимита Мухаммеда и его друга Абу Бекра. Тысячу круглых полновесных динаров. На эти деньги можно купить много верблюдов и ослов. Эта тысяча динаров моя, а я не могу их взять».

Сердце Абу Бекра начинает бешено стучать. Теперь он понимает, что старик узнал их в первую же минуту, а назначивший такую высокую цену за голову Мухаммеда был Абу Софиан. Вероятно, пастух ожидал возвращения своих сыновей, чтобы наверняка поймать обоих беглецов. Все это Абу Бекр понимает в считанные доли секунды. Как же поступить? Что, ради Аллаха, делать?

— Что мешает тебе взять деньги?

Голос Мухаммеда звучит мягко, почти безразлично. Покрывало еще лежит поверх его лица.

Бедуин кладет руки на колени:

— Почему я тут же не отправляюсь за наградой, Мухаммед эль Хашим? Это я и хочу тебе сказать. Я размышлял: никогда купцы Мекки не платят добровольно полную цену за товары. Если они за пророка предлагают тысячу золотых динаров, то сколько же тогда стоит этот пророк на самом деле?

Теперь поднимается Мухаммед, покрывало спадает с его лица: «Во что бы ты оценил меня, пастух?» — спрашивает он смеясь.

Бедуин, напротив, серьезен, изучает его внимательным взглядом.

— Моя жизнь тяжела, — говорит он. — Однажды, не помню, сколько лет назад, я напоил свои стада из источника, вода которого была отравлена, и все животные сдохли. В другой раз на меня обрушилась песчаная буря, и я смог спасти лишь немногое, на третий раз появилась Гхул, богиня змей, и смертельно укусила мою жену. Одного из моих сыновей свели с ума джинны так, что он покинул родину и отправился на землю греков… Скажи мне что-нибудь, пророк, что могло бы принести мне такое же утешение, как и тысяча золотых динаров, и я сам провожу тебя до Ятриба!

— Честная торговля, — отвечает Мухаммед. — Скажи мне, что имеет для тебя большую ценность, чем тысяча динаров!

Араб проводит языком по губам: «Сладкая вода, столько, сколько захочу!» — восклицает он, проживший всю свою жизнь в голой пустыне.

— В раю ты будешь отдыхать у хмельного источника, — отвечает Мухаммед. — Дальше!

Бедуин запнулся. Сладкой водой его желания были почти полностью исчерпаны. Там, где есть сладкая вода, растет достаточно, чтобы не страдать от голода, там есть тень и богатые стада…

— Женщины… — начинает он колеблясь.

— Как может чего-то не быть в раю, что доставляет радость! Дальше!

Бедуин больше не знает, что ему нужно.

— Могущественный господин, который охранял бы меня и не дал бы выгнать оттуда, где мне хорошо… — добавил он еще.

— Кто может быть могущественнее, чем всемогущий Бог?

— Послушай, пророк, — говорит бедуин, — ты говоришь о всемогущем Боге и рае, и это звучит прекрасно. Но кто докажет мне, что все это правда?

— Верь! — кричит Мухаммед. — И ты узнаешь, что это так!

Бедуин качает головой. Страстно произнесенные слова произвели на него впечатление, хотя и далеки от того, чтобы убедить его.

Мухаммед больше не смотрит на бедуина. Его глаза расширились, черты лица изменились, как будто он видел перед собой то, о чем рассказывал: «Однажды такой же ночью, как эта, передо мной стала блестящая лошадь. Я сел на нее, и она вознесла меня на седьмое небо к Аллаху. Я увидел пророков, посланных на землю до меня, и увидел блаженных, поверивших им. Я заглянул вниз, в ад, где наказывали тех, кто не верит. Аллаха я увидел в ореоле бесконечности и среди сонма ангелов, преклонившихся перед ним… Я бросился ниц и спросил: «Что может, о Господь, сделать человек, чтобы попасть в рай?» — «Призывай людей верить! — сказал Господь.

— Научи их молиться!»

Старый бедуин наклонился к уху Таима: «Это правда? — спросил он. — Правда, что он видел рай?»

Абу Бекр жестом руки просит его помолчать, так как не хочет пропустить ни слова из того, что говорит Мухаммед. Все еще в страстном экстазе пророк продолжал: «Да, вы люди, покинутые и беззащитные на этой земле, порабощенные врагами и стоящие под угрозой разного рода насилия! Да, вы нуждаетесь в помощи, в убежище, которое укрыло бы вас от всех превратностей судьбы! Однако разве вы не слышите слова Божьего? О, скажите:

Я найду приют на рассвете

у царя людей,

у Бога людей

от зла,

от джиннов и людей!»

Старый бедуин встал, разорванный коричневый бурнус хлопает его по ногам: «Вот, пророк Бога, вот мое золото!» Он бросает его в воздух, снова ловит плоской ладонью: «Вот смотри! Мое единственное! Вот! Я выброшу это так же, как и тысячу динаров, назначенных за тебя, если ты поклянешься, что твои слова правда, пророк!»

— Я клянусь в этом, пастух!

Бедуин вскидывает руку, кусочек золота пролетает над пламенем как искорка и исчезает в темноте. Слышно, как монета упала неподалеку, тихо звякнув о скалу.

— Выбросил, — говорит бедуин. Он прислушался к звону, хитрая улыбка промелькнула на его лице. Он точно прицелился; утром, при свете дня, ему будет легко вновь отыскать ее. — Спи спокойно, господин. Я провожу тебя в Ятриб, а ты отведешь меня в рай…



Мухаммед (персидское изображение, XIV век).

Народам ислама было запрещено рисовать людей, но описание Пророка можно найти во многих источниках


Кто лучше по религии, чем тот, кто предал свой лик Аллаху, будучи добродеющим…?

Коран, Сура 4, 124


«Пророк! Пророк!»

Ломайте пальмовые ветви, держите их в поднятых руках, чтобы тенистым был его путь! Срывайте с себя одежду, расстилайте ее по земле, чтоб его верблюд не поранил подошвы ни шипом, ни острым камнем…

«Пророк! Пророк!»

Вот сладчайшие фрукты, созревающие в оазисе Ятриба, свежайшее молоко и прозрачная вода!

День за днем, час за часом ожидали мы тебя. Те, кого научил ты молитве, молились о тебе, мы, еще не наученные, пытались делать так, как они… Может быть, услышал Аллах наши слова. Потому что теперь ты все же здесь!

Женщины вплели в волосы гранатовый цвет, а мужчины окрасили свои бороды хной; мы закололи овец и разделили мясо, чтобы радовались все. Потому что сегодня должен быть праздник для всего народа!

Здесь собрались все, кто вынужден был из-за твоего слова бежать из Мекки, — все! Никто не отсутствует, потому что мы приняли их как братьев.

Мухаммед, думаешь, ты беглец, который должен сначала завоевать свое право? Нет, ты видишь: Ятриб — твой город, Мединет эн Наби, город пророка!

Где ты хочешь жить, Мухаммед? Город твой и любой из наших домов принадлежит тебе. Порог, который переступит твоя нога, будет священным…

Мухаммед едет очень медленно, каждому шагу его верблюда препятствуют руки, протянутые в знак приветствия. Он устал и измотан поездкой по пустыне, однако не является ли каждое из улыбающихся, восторженных лиц, смотрящих ему в лицо, источником новых сил? Мединет эн Наби, город пророка! Время тяжелых испытаний позади, пришло время, когда побеждает слово Божье!

«В каком доме хочу я жить, спрашиваете вы? Сам Бог должен решить это и направить стопы моего верблюда. Я не выбираю!»

Мухаммед отпускает поводья из рук, хлыст, при по-мощи которого он направлял верблюда, падает на землю.

«Прочь отсюда! Отойдите! Дайте дорогу! — кричат люди Ятриба. — Дайте посмотреть, куда пойдет верблюд! Отойдите!»

Бедуин, сопровождавший его сюда, смотрит на него вопросительно. Теперь он тоже должен отступить назад? Он делает это неохотно, так как ему кажется, что, пока он держался рукой за седло Мухаммеда, почести, оказываемые пророку, относились и к нему.

Верблюдица удивленно смотрит вокруг себя темными кроткими глазами. Осторожно и медленно поднимает она ногу, одну за другой, проходит вниз по улице, пока не выходит на площадь. Может быть, свободное пространство напоминает ей о дворе дома в Мекке, где ее кормили; возможно, ее манит запах сухих листьев, просачивающийся сквозь открытые ворота дома. Она пересекает площадь, поднимает голову, высматривает, будто желает убедиться, что она на правильном пути, а затем, медленно опускается на колени, будто хочет сказать своему седоку: «Мы пришли! Вылезай из седла!»

Сквозь толпу пробирается седобородый человек.

— Пророк! — кричит он. — Пророк! Перед моим домом на колени опустился твой верблюд. Ты будешь моим гостем! Аллах все знает, вы видите это! Потому что я первый из всех мужчин в Ятрибе, присягнувших пророку в верности!

Мухаммед смотрит на него и тут же узнает. Это старый Аюб, поклявшийся ему в долине Мины следовать за ним. «Твоим гостем хочу я быть, — говорит он, — пока не построим дом, в котором я смогу жить, и дом, где мы будем молиться Аллаху…» Он останавливается, окидывает взглядом площадь, полную восторженных людей вплоть до начала некоторых узких переулков, где толпятся мужчины с серьезными лицами, скрестив руки, наблюдающие за всем, но сами, кажется, не поддерживающие всеобщего торжества.

— Кто они, — спрашивает Мухаммед, — те, что стоят по ту сторону?

— Это, — отвечают ему, — иудеи Ятриба.

* * *

Первая мечеть новой веры в городе пророка не что иное, как четырехугольный клочок земли, окруженный стеной из необожженного кирпича. Абу Бекр купил основную часть, а все верующие помогали валить пальмы, растущие там, ровнять землю и возводить стены.

К северной стене примыкают несколько маленьких пустых комнатушек без окон, пропускающих свет только через двери, которые выходят во двор мечети. Это жилище пророка и его дочери Фатимы. К восточной стене пристроили крытый проход, подпорки из пальмовой древесины поддерживали крышу из листьев и соломы. Здесь спали те, кто хотел услышать слово Божье, но не нашел приюта и был слишком беден, чтобы самому о себе позаботиться. Здесь сидели они и ждали подаяния. Старый бедуин, проводник Мухаммеда из пустыни, находился среди них. Каждый вечер рассказывал он историю своего обращения: как он выбросил кусок золота, чтобы показать, что слово Божье ценит он выше, чем земные блага. И всякий раз, рассказывая это, тайком лез сразу в сумку на поясе, чтобы почувствовать там круглый золотой динар (на следующее утро он сразу же его отыскал).

* * *

День клонился к вечеру. Мухаммед сидел в самой большой комнате, оборудованной как приемная для гостей коврами и подушками. Перед ним в ряд, скрестив ноги, сидели в дорогих одеждах три знатнейших иудея из Ятриба.

Пророк долго колебался, прежде чем решил приказать позвать их к себе. Сначала он надеялся, что они сами добровольно придут к нему, а когда этого не произошло, он даже подумал, что сам должен пойти к ним, потому что они первыми получили откровение Бога. Но потом он все же не сделал этого, а призвал их к себе, — как князь своих подданных — это был совет Абу Бекра.

«Чтобы пощадить иудея, ты хочешь обидеть верующего араба? Они смотрят на тебя как на вождя, а ты хочешь поставить иудеев превыше них?»

Этого Мухаммед ни в коем случае не хотел делать. Возможно, Абу Бекр прав. Здесь он был уже не просто объектом для насмешек, как в Мекке, умоляющим людей поверить ему, он был вождем своих приверженцев, он мог требовать.

Тихое чувство тревоги охватило его, пока он некоторое время сидел напротив них молча, как предписывало его достоинство. Это тревога простого необученного человека, не умеющего ни читать, ни писать и который должен позаботиться о том, чтобы ответить на непредсказуемые вопросы и утверждения. Был ли он уже достаточно зрелым, чтобы вести такой разговор? Но Аллах поможет. Он посмотрел сквозь открывшуюся дверь во двор. Негр Билал — он был одним из первых, кто по приказу Абу Бекра бежал из Мекки в Медину — шагал там взад-вперед, положив обнаженную саблю на плечо, преисполненный гордости быть охранником священного дома.

Иудеи проследили за взглядом Мухаммеда и насмешливо улыбнулись, когда увидели негра.

Мухаммед собрался с силами. Так дело не пойдет, нельзя больше тратить попусту драгоценное время и трусливо колебаться. Он тяжело вздохнул и начал: «У нас общий отец, Авраам, любимый Богом».

Старейшина иудеев, Давуд эль Каинока, погладил свою седую бороду.

— Так гласит рукопись, — сказал Давуд размеренно. Он выглядел так, как будто хотел сказать: я не могу отрицать родства между иудеями и арабами, однако далек от того, чтобы радоваться этому.

Мухаммед пропускает это мимо ушей. «Сарра, жена Авраама, родила Исаака, родоначальника племени иудеев, — продолжил он. — Дева Агарь подарила Измаилу, предку арабов, жизнь. Вы были законными сыновьями, а мы — незаконнорожденными».

Раввин разглаживает одежды и медленно улыбается. Может быть, он считает это личной заслугой — принадлежать к народу, происшедшему из правомерного законного брака. Двое других ничего не говорят, старый раввин выпятил влажную нижнюю губу и приподнял голову, наклонив ее набок, потому что он плохо слышит. Бен Шалом, самый молодой из трех иудеев, поднял тонкую белую руку и прикрыл ею грустные глаза. Никто не может отгадать, о чем он думает.

— А так как вы действительно сыновья Авраама, — продолжил Мухаммед уже с большей уверенностью в голосе, — потому Бог послал сначала своего посланника к вам, чтобы научить вас как следует ему служить.

— Мы уже слышали, — говорит Давуд и вежливо кладет ладонь на лоб, — что Мухаммед эль Хашим уделяет внимание словам Моисея.

— Тот, кто верит в Бога, — кричит Мухаммед, — ревностно должен верить и его откровениям. Очень долго ваш народ был единственным, кто обладал священной рукописью. Потом пришли христиане…

Лица старых евреев омрачились; Бен Шалом все еще прятал свои глаза под рукой.

— Так и откровение христиан не являлось последним, и конечным. Должен был прийти еще один, чтобы разрешить всякое сомнение, довести до конца на земле учение Бога. Сыновья Исаака, он пришел, вы его видите перед собой. Я призываю вас поверить мне и моему слову!

Плохо слышащий раввин склонил голову еще сильнее и спросил:

— Что говорит он? Что? — Никто не думает отвечать ему.

— Мессия! — издевается Давуд. — Да, он предсказан нам, но он будет выглядеть иначе, чем ты! Из племени Давида должен он явиться, а не из рода Измаила! Слушай меня, Мухаммед! У тебя есть влияние на твоих земляков, и ты проповедуешь им, как я слышал, одного всемогущего Бога. Хорошо. Продолжай делать это, мы тебе не будем препятствовать. Но если ты потребуешь, чтобы мы поставили тебя в один ряд с Моисеем, тогда ты не жди ничего, кроме того, что мы тебя высмеем.

Мухаммед подавляет растущий в нем гнев. Этот народ, думал он, получил откровение уже много столетий назад, раньше, чем все другие народы. И не стоит удивляться, что из-за этого они держат себя слишком надменно. Если бы они услышали слова Аллаха, они бы поверили.

— Мы постимся в тот же день, что и вы, — говорил он, — и если мы молимся, то поворачиваемся к Иерусалиму, нашей общей родине. Вы не должны надо мною смеяться; вы должны слушать слова Бога из моих уст…

Старый раввин наполовину понял произнесенные громко слова.

— Он богохульствует, — хихикает он. — Не правда ли, он богохульствует, как тот Христос, называвший Бога своим отцом…

— Да, он богохульствует, — подтверждает Давуд. — Ты думаешь, что Бог не смог бы найти никого другого, кроме пустынного араба, который не умеет ни читать, ни писать, чтобы провозглашать нам его слово? Проповедуй людям твоего племени. Какое нам до этого дело?

Пророк ответил не сразу. На его широком бледном лбу вздулись голубоватые вены — знак подавляемого возбуждения.

— Знаете, — спросил он медленно, — как называют мои последователи город Ятриб?

— Я слышал, — ответил Давуд пренебрежительно. — Мединет эн Наби, город пророка.

— А этот город пророка, — говорит Мухаммед, и в его голосе уже слышится легкая угроза, — должен мне верить?

Бен Шалом убрал руку с глаз, он мертвенно бледен.

— Слушайте его! — воскликнул он. — Верьте ему! Наш народ уже один раз высмеял пророка и получил за это неизмеримые страдания!

Старый Давуд вытаскивает книгу, кладет ее на колени и постукивает по ней кончиками пальцев.

— Эта рукопись, — говорит он, — священная книга, в которой собрано все. Укажите мне место, где говорится о Мухаммеде из семьи Хашим, и я поверю ему!

— Не только одной рукописи должен ты верить, а и живому слову Бога!

Старик снисходительно улыбается.

— Мухаммед, — отвечает он, — мы видим ошибки христиан и стараемся не повторять их. Сколько у них сект, борющихся и враждующих между собой, ты знаешь? Они были бы сегодня едины, если бы каждый из их священников не считал себя вправе как хочешь истолковывать слово Божье. Мы сохраняем веру наших отцов чистой от притязаний чужих лживых пророков! А почему ты пришел к нам? Ведь своим учением ты не смог привлечь даже собственных земляков в Мекке!

Старый раввин залился блеющим смехом. На этот раз он понял каждое слово.

— Да, даже собственная семья не верит ему! Обрати сначала свой род!

Мухаммед опускает голову и перебирает пальцами пряжки своего пояса. Он больше не смущается, он просто размышляет: нужно ли ему еще что-нибудь говорить? Нужно ли предпринимать еще одну попытку?

— Что за дело мне до моей собственной семьи и моего рода? — начинает он тихим певучим голосом. — Только тот, кто верит в Аллаха, может принадлежать к моей семье, даже если его отец убил бы моего!

— А как же кровная месть? — вставляет Давуд иронично.

Мухаммед вряд ли слышит его. Только теперь, в то время как он разговаривает с иудеями, желая убедить их и уже зная, что не сможет этого сделать, в первый раз у него появляется, оформляется и становится ясной мысль о том, что общая вера должна связать общество. Кровная месть? Теперь ни один верующий не должен быть убит из-за неверующего. И эта большая семья верующих объемлет все маленькие роды, из всех разрозненных семей, ведущих борьбу между собой, вера в Аллаха должна сотворить народ арабов…

Трое, изучивших рукопись, ждали, что он станет говорить дальше, но Мухаммед, уставившись в землю перед собой, забыл об их присутствии. Наконец Давуд откашливается и задает вопрос: «Есть ли у тебя еще что-нибудь сказать нам?»

Пророк пробуждается от своих мыслей.

— Нет, — говорит он. — Нет. Ничего больше. Вы не хотите верить и не хотите познать. Вы такие же, как и те, кто издевались над Богом и были уничтожены им…

У старого раввина появляется спокойная насмешливая улыбка на губах.

— Очень редко низвергает Бог огонь с неба, чтобы наказать людей, — говорит он. — Гораздо чаще он использует орудием другого человека. Иудеи Ятриба привыкли воевать и знают, как защищаться. Еще что-нибудь, Мухаммед? Или мы можем быть свободны?

На этот издевательский вопрос пророк ничего не ответил. Он посмотрел на Бен Шалома, поднявшегося как и остальные раввины и направившего на него свои грустные глаза, будто желая сказать еще что-то. Когда остальные подошли к двери, он наконец медленно произнес:

— Это проклятие моего народа, что он не узнает тех, кому Богом дана власть изменить мир… Ты слышал рассказы из нашей святой книги, Мухаммед? Рассказывали тебе, как Бог обещал пощадить погрязшие в грехе города Содом и Гоморру, если там найдется хоть десять праведников? Такие праведники есть и среди иудеев в Ятрибе…

— Может быть! — восклицает Мухаммед. — Однако мой призыв пропустили вы мимо ушей. Второй раз врата рая не откроются и голос пророка не станет просить вас войти. Праведники? Может быть, что среди вас есть такие. Я не Бог, чтобы узнать их и пощадить. Этот город пророка будет верить в Аллаха и этому пророку, и этот город не будет больше иудейским! — тень проскользнула по его лицу, мысль, заботящая его, смягчила голос. — У тебя еще есть время, Бен Шалом, покинуть город!

Молодой иудей надевает на голову капюшон и скрывает свое лицо: «Я принадлежу своему народу», — возражает он и следует за остальными.

* * *

Во дворе жилища пророка построили хижину. Ее накрыли пальмовыми листьями, перед дверью, как занавес, повесили сирийский ковер тонкой работы. Жаровня из кованого железа, которую привез один верующий из Византии, стояла в одном из углов. Пришла какая-то женщина и принесла в подарок индийское покрывало, другая — курение из Гадрамаута. И все, кто помогал строить хижину и украшать ее, тихо посмеивались про себя, потому что хижина была для Аиши, младшей дочери Абу Бекра, которая должна была сегодня вступить в брак с пророком.

Молоденькая Аиша оставалась единственным человеком, не знавшим до сих пор об этом ничего. Она была еще почти ребенком и видела пророка всего несколько раз, да и то издалека. Правда, отец раз-другой посмотрел ей в глаза, улыбнулся и сказал: «Ты невеста Мухаммеда и однажды будешь названа матерью всех верующих!» Кто мог всерьез принять эти слова? Аиша расценила их как шутку, которую не совсем поняла.

Бегство из Мекки в Ятриб — за несколько недель до того, как на это отважился пророк, — служило для Аиши источником восхищения. Сколько для нее значило то, что они должны были переехать из уютного дома Таима в Мекке в очень скромные комнаты, предоставленные гостеприимным хозяином в Ятрибе? В Ятрибе существовала сотня других радостей, о которых в Мекке она знала только понаслышке: сбор фиников в оазисе, гранатовый цвет в садах возле города, подруги, с которыми они бегали на зеленых лужайках, качели, висевшие на кривом пальмовом дереве на прочных веревках; высоко-высоко взмывала маленькая Аиша в воздух так, что каменная плита, покрывающая могилу мудрого Яхин, показалась просто маленьким белым пятнышком, раскинувшимся под ней среди зеленых лужаек.

— Аиша! Слезь!

Аиша, крепко уцепившись темными ручонками за веревки, посмотрела вниз. Там стоял ее отец с Асмой, старшей сестрой. Аиша очень не любила, когда ей мешали играть.

— Попозже! — крикнула она.

Абу Бекр засмеялся: «Ну иди же! — крикнул он. — На этот раз сейчас же!»

Аиша пожала угловатыми детскими плечиками и перестала раскачивать качели. Она пошла неохотно, бесспорно, ее заставили выполнить какие-нибудь неприятные обязанности. Она не хотела толочь просо и жарить ячмень, в Мекке для этого нашли рабыню — сделали бы и здесь так. На небе стояла пара розовых облачков, из садов пахло шалфеем и имбирем. Было бы прекрасно остаться здесь подольше.

Свисавшие ноги коснулись лужайки; качели остановились. Аиша соскользнула, обороняясь каждым движением. «Что вам от меня нужно?» — спросила недоверчиво. Отец ничего не ответил, взял ее за руку. Теперь они шли рядом, он поспешно ускорял шаг, она следовала за ним непокорно. Было видно, как они похожи друг на друга: один и тот же улыбающийся пухлый рот и слишком высокий лоб, который Аиша скрывала короткими кудряшками. Асма следовала за ними. Она выглядела уставшей и грустной, ее считали скорее матерью Аиши, чем ее сестрой.

— Наступил вечер, — сказал Абу Бекр. — Пророк ожидает тебя.

* * *

И сейчас сидит Аиша в хижине, построенной для нее, ожидая того, что должно произойти.

В ее волосы вплетены цветы гранатового дерева, на ее шею надета золотая цепь с белым как молоко перламутровым камнем — Абу Бекр подарил ей сегодня — иногда она прикасается к ней маленькой смуглой рукой и радуется сокровищу. Платье сшито из персидского шелка, Асма сшила его тайком, и оно такое красивое… Аиша начинает радоваться тому, что станет супругой пророка. Может быть, ей будут часто делать такие подарки.

На маленькой жаровне курятся ладан и бальзам, наполняющие комнату дурманящим запахом, волосы Лиши сбрызнули розовым маслом, а ладони натерли лавром. Иногда она достает зеркало величиной с ладонь — она очень горда тем, что оно у нее есть — и рассматривает себя. Не исчезли ли тени, положенные на веки и под глазами? Не завяли ли цветы, обрамляющие ее лицо?

Нет, все так, как и было, и Аиша находит себя очень красивой. Только бы все так и осталось, когда придет супруг.

Мухаммед еще во дворе, который он называет мечетью, в кругу мужчин, совершающий намаз. Лишь когда окончилась вечерняя молитва, вспомнил он о молодой супруге.

Дочь Мухаммеда Фатима проходит мимо хижины Аиши; она старше, чем новобрачная, но еще ни один мужчина не просил ее руки. Обе девочки ехали вместе из Мекки в Медину, все же чувствуя взаимную неприязнь, они стараются держаться подальше друг от друга. Теперь Фатима подкрадывается к хижине, отодвигает осторожно пальцем занавес в сторону и заглядывает внутрь. Аиша замечает это. Она держит себя с достоинством супруги пророка и смотрит перед собой, будто ничего не видела.

Слышно, как по двору кто-то идет. Шпионка у дверей исчезает. Сильная широкая рука отодвигает завесу в сторону, кто-то что-то говорит мужчине, остановившемуся в дверях. Затем Мухаммед входит и опускает за собой занавес.

— Это, — говорит он по-дружески, — моя молодая супруга.

Про себя он думает: «Хадиджа была моей матерью, эта будет моим ребенком, и каким прекрасным ребенком…»

Аиша не знает, что она должна ему говорить. Ее сердце чуть ли не выпрыгивает через горло.

— Ты уже долго ждешь меня? — его голос звучит очень нежно, забирая всю ее робость. Инстинктивным чувством рано созревшей женщины чувствует она, что ничем не навредит себе, если будет выдвигать требования и показывать свое настроение…

— Я скучала! — бросает она с вызовом. Упрек вполне серьезен, но звучит так по-детски, что Мухаммед не мог не рассмеяться. Он сбрасывает бурнус и вытягивается рядом на подушках.

— Маленькая Аиша скучала, — повторяет он. — Посмотрим, можно ли это исправить. И он начинает ласкать ее смуглое плечо.

Может быть, она не знает, чего в этот момент ее супруг хочет от нее, возможно, это просто бессознательное кокетство, когда она откидывается на подушки и, незаметно отстраняясь от него, говорит: «Так расскажи мне, Мухаммед, самое прекрасное из твоих сказаний, которые ты знаешь…»

Сейчас она ему казалась ребенком, как никогда раньше. Он подкладывает свою руку под ее темноволосую голову и начинает, улыбаясь, словами, с которых завязывается сюжет всякой арабской сказки:

— Жил-был однажды падишах…

Он смотрит, как играют блики, отбрасываемые пламенем жаровни, на ее щеках и забывает рассказ…

— Дальше, — настаивает она, — дальше!

— При дворе у него жил поэт, которого звали Тара-фа. Он не умел ни читать, ни писать…

— Как и ты, Мухаммед! — захихикала Аиша. Сама она научилась писать свое имя и имя своего отца, поэтому считала, что намного опередила своего супруга!

— Да, как я, — подтвердил Мухаммед тихим вздохом. — Тарафа сочинял самые прекрасные боевые песни и песни о любви и любил он дочь падишаха.

Она была прекрасна… В волосы она вплетала цветы гранатового дерева…

— Как я, — сказала Аиша довольно. — Дальше!

— Падишах не хотел отдавать ему свою дочь и отослал поэта Тарафу далеко-далеко с посланием к другому падишаху…

— С письмом?

— Да, с письмом. В нем было написано, чтобы тот падишах приказал убить посла…

— Посла? Это же был сам Тарафа. Ему никто не сказал, что было в письме?

— Да. Его друг подозревал неладное, поехал следом за ним и нашел на берегу Ефрата…

— Это очень далеко отсюда, — произносит Аиша, и ее глаза при этом становятся похожи на глаза ребенка, слушающего сказку.

— Он встретил его, прочитал письмо и воскликнул: «Тарафа, брось письмо в реку, чтобы его никто больше не смог прочитать!»

— А Тарафа сделал это?

Мухаммед улыбается ее вопросу. Некоторое время он молчит, прислушиваясь к треску углей в жаровне и тихому дыханию…

— Тарафа этого не сделал, — произнес он наконец, — потому что не умел читать и писать, ему казалось это святым искусством и он не хотел верить, что кто-то мог воспользоваться им и совершить предательство. И сказал так:

Прекрасное искусство — чтение,

Священное искусство — письменность;

На память последующим поколениям

Должно остаться написанное —

Нельзя бросать письмена

В волны потока.

— Это было глупо, — выражает свое мнение Аиша, — И что случилось?

— Он отдал письмо чужеземному падишаху и его убили.

— И поделом ему, — сказала Аиша. — Ты, Мухаммед, не умеешь ни читать, ни писать. Скажи мне, что не поступил бы так же, как поэт Тарафа!

— Боюсь, что нет, — смеясь возразил пророк.

Она хмурит брови и задумывается. Она не понимает этого «боюсь». Мухаммед заметил это и нежно погладил ее детский наморщенный лобик.

— Разве не самая великая доброта у того, — спрашивает он, — кто не в состоянии поверить в предательство другого?

Аиша, снова откинувшись на подушки, смеется, показывая сверкающие зубки: «Такая доброта — глупость! О Мухаммед, ты хочешь испытать меня, чтобы посмотреть, достаточно ли я умна, чтобы быть твоей супругой. Иди! Увидишь, что твоя маленькая Аиша еще и тебя сможет научить уму-разуму!»

Горячим маленьким ртом ищет она его уста; цветы граната выпадают из душистых волос…

* * *

Однажды вечером, вскоре после свадьбы Мухаммеда и Аиши, в Ятриб пришел молодой Али, и все, кто его знал до этого, нашли, что он изменился невероятно, будто прошли не какие-то несколько недель, а целые годы с момента последней встречи.

Это зависело вовсе не от того, что он, казалось, стал тоньше и жилистее. Это были естественные последствия трудного, полного лишений времени, которое ему пришлось пережить, и никто этому не удивлялся. Намного более странным являлось то, что раньше он был открытым и разговорчивым, а теперь не сказал ни слова о том, как помог бежать пророку из Мекки, и еще меньше желания было у него рассказывать о своей полной приключений поездке в Ятриб. Он никогда бы не вошел в дом пророка, если бы на улице перед мечетью не сидели ожидавшие подаяния, если бы один из них не узнал его и не сообщил об этом пророку.

Мухаммед тут же приказал позвать Али к себе и попросил молодую супругу принести для пришедшего ячменную кашу и финиковое печенье. Аиша выполнила просьбу очень неохотно и если бы не любопытство вообще не стала бы угощать Али.

— Я очень рад, Али, что ты благополучно добрался сюда, — сказал пророк, и в этот момент он действительно так думал, даже если за прошедшие дни и недели ни разу и не вспомнил о юноше.

Али улыбнулся, однако его лицо настолько исхудало, что улыбка на нем казалась гримасой. Молча начал он с жадностью проглатывать поставленные перед ним кушанья.

Маленькая Аиша удивленно наблюдала за ним, склонив голову набок. «Ты голоден», — установила она.

Али кивнул, не отвлекаясь от еды.

«Ты долго путешествовал?»

Снова то же немое кивание. Мухаммед хотел сказать молодой жене, чтобы она оставила гостя в покое, но потом передумал. Было так мило смотреть, как хрупкая ребенок-женщина семенила туда-сюда и глазела на гостя, как на невиданную птицу.

— А где животное, на котором ты приехал?

— У меня его нет, — ответил Али с набитым ртом. — Я пришел пешком.

— Ах! — даже неопытная Аиша имела представление о том, что это означает: без верблюда и даже без осла, совсем одному, без бурдюка с водой за спиной путешествовать по пустыне. «Если бы тебя не направил Бог, — сказала она с глубоким почтением, — ты никогда не дошел бы сюда…»

Али пожал плечами: «Разумеется, такова было воля всевышнего. Иначе я просто погиб бы».

— Ты действительно проявил большое мужество, Али, — похвалил пророк.

Но и эти похвальные слова проскользнули мимо молодого человека, и ничего в усталых больших глазах не отразилось:

— Скажи мне сначала, перед чем нужно чувствовать страх, так как все равно все, что происходит, является волей Аллаха. Только мужество неверующего можно хвалить.

Пророк смотрит на него, пораженный. Несмотря на набожность, проскальзывавшую в словах Али, он почувствовал себя не удовлетворенным этим:

— Ты говоришь так, как будто для верующих не такая большая заслуга преодолевать страх. Конечно, на все, что происходит есть воля Аллаха, и все же мы стремимся к счастью и благополучию. Смотри, чтобы слова твои соответствовали и действиям. Воля Божья могла бы исполниться над тобой и в Мекке, и все же ты сбежал в Ятриб!

— Да, — сказал Али равнодушно и вытер пальцы о свои ноги. — Всякая собака бежит к своему хозяину… — И после недолгой паузы добавил: — Я уже поел. Позволь мне теперь пойти спать…

Мухаммед, несмотря на то, что рассердился из-за странного поведения племянника, предложил ему подушки и ковер в своем доме.

Али покачал головой: «Я привык спать под открытым небом, — сказал он. — Не волнуйся обо мне».

Когда Али покинул дом пророка, он не сразу стал искать себе место среди нищих под крышей из пальмовых листьев, а медленно пошел по переулку до маленького садика финиковых пальм богатого Убайи. В его разуме уже не так много места для мыслей, однако мыслит он основательно. Вот и сейчас он — как и в одинокие дни своего побега — вызвал в памяти последние часы, проведенные в доме Мухаммеда в Мекке, когда он. надев зеленый бурнус пророка на свои плечи, обеспечил побег Мухаммеда и Абу Бекра. Если бы тогда обман обнаружился прежде чем он, Али, смог спрятаться и — кинуть город, не сносить бы ему головы.

В эти часы юноша чувствовал бесконечное одиночество. Его народ относился к нему враждебно, семья уезжала, а те двое, которые были обязаны ему спасением, вряд ли хотя бы на минуту вспомнили о нем…

Мальчик Али идет по пустыне, прячется от шпионов, отдыхает в тени в самые знойные часы, продолжает свой путь дальше, ворует молоко, проходя мимо стада коз, и молится Всевышнему в предписанное время пять раз на день. Он делает все это с безрадостным сердцем, нуждающимся в любви, которое нигде ее не нашло.

В то время когда он путешествовал по пустыне и понимал, что всем людям, которых он знает, совершенно безразлично, достигнет ли он своей цели или нет, ему тоже становилось, безразлично.

Отчаяние — покой души. Эту пословицу он услышал еще ребенком, но тогда не понял ее, теперь же он знает. Имеется в виду не дикое, пылкое отчаяние, которое жалуется на судьбу и хочет урвать кусок счастья, нет, это отчаяние одиночества, дающее покой, потому что больше не знает надежды.

«Если бы я был поэтом, — думает Али, — я бы смог эти мысли воплотить в стихах, и их передавали бы из уст в уста, как стихи Тарифа или Мусафира». Наверное, духи пустыни посещают поэтов и беседуют с ними. Во время своего одинокого путешествия Али иногда надеялся, что придет джинн и прошепчет ему на ухо стихи. Но даже духи не заботились о нем.

Только теперь, когда Али добрался до пальмового садика, почувствовал он усталость, одновременно наслаждаясь сознанием, что он сможет наконец снова спать спокойно и в безопасности. Тихо и ритмично скрипел колодец. Фатима, дочь пророка, прошла мимо него, неся на плечах полное ведро. Она была худая и бледная и ходила чуть-чуть согнувшись, как будто бы не осмеливалась выпрямиться в полный рост. Никого здесь не было, кто взял бы ведро с ее плеча. Многие ее не любили, потому что никогда никому не сказала она доброго слова. «Вот еще одна одинокая», — думал Али. Он думал об этом почти уже во сне.

* * *

Было ясно, что так дальше продолжаться не может, никто не знал этого лучше, чем сам пророк. Воодушевление первых недель все равно не продлится дольше, чем можно было ожидать. Гостеприимство жителей Ятриба в отношении беглецов из Мекки было искренним и откровенным, и ни один, кто во имя Аллаха просил хлеба, до сих пор не голодал. Однако не могло и дальше продолжаться, чтобы беженцы оставались на содержании гостеприимных хозяев.

Маленькое облегчение принесло возвращение тех, кто бежал в Эфиопию. Они теперь под предводительством Отмана покинули африканскую империю, чтобы вновь воссоединиться в Ятрибе со своими. Пребывание в Эфиопии принесло многим деловым мекканцам хорошие плоды, особенно Отман вернулся с таким большим состоянием, которое он вряд ли сколотил бы у себя на родине. И несмотря на это, почти все возвратились в Аравию, лишь некоторые остались в Африке: те, кого эфиопские монахи обратили в христианскую веру.

Богатый Отман сразу же по прибытии в Ятриб купил колодец, который предоставил полностью в распоряжение беженцев. Тем, кто хотел купить акр земли или пальмовый сад, он одолжил денег. И для себя и для своей жены Рокайи, старшей дочери Мухаммеда он купил в самом прекрасном предместье Ятриба дом и сад, в котором созревали плоды граната. Однако лихорадка в Ятрибе сразила тех, кто ее боялся и делал все, чтобы не заболеть. Даже и десяти дней не могла Рокайя радоваться своему возвращению на родину, тяжелейшая лихорадка уложила ее в постель.

С этого момента Отман больше не заботился о потребностях земляков, и его кошелек закрылся для них. Беженцы из Мекки пытались, правда, возделывать поля, но скоро устали от этой непривычной работы. Они торговые люди, а не крестьяне, поэтому старались найти пути и средства, чтобы и здесь вести такую же жизнь, какую вели в Мекке.

Но им этого не удалось, потому что крупнейшие торговые пути пересекались все в той же Мекке, а не в Ятрибе, и базар, который снабжал весь город и окружающие его племена бедуинов, находился в руках иудеев. Было не так-то легко вытеснить их.

Настроение коренных жителей Ятриба по отношению к Мухаммеду не оставались таким же благоприятным, каким было в первые дни. Прежде всего этому способствовал Убайи, который до появления Мухаммеда считался самым влиятельным человеком в городе. Он не перестал насмехаться над присоединившимися к Мухаммеду и подстрекать народ против них.

— Они принесли нам новую веру, но мы оплачиваем ее! Кто из вас не кормил еще такого бездельника? Я буду поступать как они: не работать, а просить милостыню!

И толстый Убайи встал у колодца и начал кричать каркающим голосом: «Аллах иль Аллах!» — и протягивал руку, прося подаяния.

Люди падали со смеху, передавая известие дальше от переулка к переулку, иудеи оставили свои магазины, арабы оставили верблюдов и ослов и поспешили туда. Каждый хотел посмотреть на толстого богача Убайи, как тот стоял с протянутой рукой и просил подать ему.

— Мы стали большой семьей! — кричал Убайи, подражая голосу Мухаммеда как только мог. — Чем поможет нам, бедным из Мекки, брат или отец, который так же беден, как и мы? Нет, вера должна сотворить новый семейный союз! Так присоединяйся же, бедный беглец, к богатому жителю Ятриба! Он будет тебе братом, защитником и позволит высосать из него все! Аллах иль Аллах! Как прекрасна наша вера и каким богатым делает она!

Улыбки, не желающие прекращаться. «Дальше, Убайи, дальше!»

Толстый Убайи вытирает себе лоб:

— Еще? Как хотите. Аллах иль Аллах! Так как в день мы должны молиться пять раз, мы могли бы не работать, так же как и вы, поэтому мы хотим пойти на базар и посмотреть, не умеем ли мы лучше торговать, чем иудеи! Эй, Аллах иль Аллах! Что за высокое чувство это должно быть для нас, стать обманутыми во имя Аллаха! Для этого мы иногда будем молиться за вас. Мы будем наклоняться вперед, вставать, снова становиться на колени. Подумайте только, какое напряжение это для нас — и имейте уважение к нам!

Снова вспыхнули улыбки, но на этот раз неуверенные и редкие. Почти каждый, по меньшей мере издалека, смотрел на молитву мусульман, и самоотречение и страстность этого благоговения дали всем пищу для размышления. Может быть, все же нехорошо смеяться над этим.

Убайи почувствовал, что зашел слишком далеко, поэтому прекратил и исчез в толпе. Даже если его последние слова не нашли больше отклика, то все равно вспомнят о тех, что он произнес раньше…

* * *

Об этом и подобного рода происшествиях было рассказано пророку, если не совсем дословно, то хотя бы передан основной смысл, и сердце Мухаммеда преисполнилось забот. Не работать не годилось. Однако не приносило радости и то, что Фатима становилась все слабее и бледнее от груза домашней работы, Абу Бекр иногда подрабатывал водоносом у одного богатого иудея, чтобы заработать денег, и он, Мухаммед, сам должен был один за другим продавать предметы обихода, привезенные из Мекки, чтобы поддерживать жизнь. Лишь Аиша была избалована всеми и никогда не думала о том, чтобы работать для других или себя самой. Не работали она и «люди со скамьи».

«Скамья» была из дерева, которая, правда, возвышалась над землей и тянулась вдоль восточной стены мечети, под крышей из пальмовых листьев. Несколько покрывал и лохмотья лежали там, заботливо расстеленные и расправленные на солнце в полуденное время, чтобы оттуда выпрыгивали вши и блохи, и служили ночью постелью для тех, чьи потребности были такими же маленькими, как и их желание работать, а их чашечки для подаяний богобоязнь богатых наполняла каждый день.

Не гласит ли Коран, что нет ничего похвальнее, чем разделить с бедняком изобилие? Как должны остальные отрабатывать эту добродетель, если у них не было возможности для этого? «Люди со скамьи» целый день лежали в теньке и находили, что мир Аллаха устроен прекрасно и правильно.

Это были рабы, бежавшие из Мекки, которые вовсе не спешили найти нового хозяина. Так же и бедуин, бывший проводником Мухаммеда по пустыне, не мог больше решиться вернуться в пустыню и принадлежал теперь к свите попрошаек пророка. И, наконец, пришел однажды маленький человек с хитрыми глазками в разорванном бурнусе с желтой кошечкой в руке — Абу Хораира, «отец маленькой кошечки». Он уселся на край скамьи без приветствий, без вопросов и начал читать суры Корана. А когда закончил, протянул руку и попросил: «Фиников для меня! Молока для моей кошечки!» Люди улыбнулись, дали ему все, чего он требовал, и приняли в свое братство «людей со скамьи».

Однажды вечером мимо проходил Мухаммед, держа в каждой руке поводья ослов, которых он пожелал сам сводить на водопой.

— Эй, Мухаммед! — крикнул один из рабов, — скажи, воздастся ли нам в раю за то добро, которое мы делаем для животных?

Мухаммед остановился. Возможно, он думал меньше о вопросе, заданном ему сейчас, чем о вопросе, волновавшем его каждый день: как должен он вести верующих, и прежде всего нежелающих работать, беспокойных духом, которые не хотели подчиняться принуждению.

— Если в раю за это воздается, то я хочу отвести этих ослов к колодцу! — добавил раб улыбаясь.

— Каждое живое существо, зверь или человек, голод и жажду которого вы утоляете, обеспечивает вам награду в раю, — сказал Мухаммед. — Выройте новый колодец, люди со скамьи! Каждый верблюд, который напьется из него, скажет о вас Богу!

Раб недоверчиво посмотрел на него, он не был уверен, что Мухаммед сказал это серьезно. Но тем не менее взял поводья обоих ослов и пошел с ними к колодцу.

Абу Хораира гладил свою кошечку по голове. То, что Мухаммед сказал о животных, понравилось ему. Абу Хораира никогда не позволял своей кошке голодать, он достаточно делал для нее, чтобы заслужить рай для себя. Поэтому мог больше не волноваться. Он растянулся на скамье, подложил руки под голову и заснул. Кошечка тесно прижалась к нему и сделала то же самое.

* * *

Бог раздает участи людям, инш'Аллах, как ему угодно, одним он дает богатство, других обрекает на бедность. Бедняк стремится все уравнять, если судьбе не хватает справедливости.

И разве справедливо то, что идолопоклонники безопасно живут в Мекке и готовятся снарядить зимний караван, который принесет им новые богатства, в то время как те, кто верит в Бога, страдают от насмешек, сидят в Ятрибе и становятся день ото дня все беднее?

Высокомерному Омару эль’Ади рабский труд — гак называет он полевые работы — уже давно доставляет страдания. Все совершенно не так, как рисовали ему его мечты, и уже давно пришло время поговорить с пророком об этом.

Перед дверью дома Мухаммеда, во дворе мечети, на одной веревке висят два свежевыстиранных женских платья, светло-красное и зеленое — платья Аиши — и развеваются на ветру. Изнутри слышен голос Абу Бекра, с тех пор как он стал тестем Мухаммеда, они почти неразлучны. Омар взбешен, в нем говорит ревностный гнев, и он сердито отодвигает платья в сторону. Даже и здесь есть то, что надо изменить: у него, у Омара, тоже есть дочь, и она, конечно же, так же прекрасна, как и Аиша, эта маленькая ведьма.

«Посланник Бога, — говорит Омар, — тот, кто не может прокормиться ни при помощи торговли, ни сельским хозяйством, тот должен вести войну и, таким образом, наполнять свой кошелек. А тот, кто не может защитить свою веру мечом, тот потеряет ее».

Пророк отвечает на это лишь половинчатыми неопределенными словами, но они ни в коем случае не удовлетворяют Омара. Он не понимает, что душу Мухаммеда гложет сомнение, которое становится день ото дня все мучительнее, о котором становилось все труднее и труднее молчать. Хотел ли Аллах войны? А если хотел ее, то почему же ясными, недвусмысленными словами не даст он ему приказ во время откровения? С другой стороны, Бог требовал, чтобы слово его распространялось и почиталось, а это было невозможно, если Мухаммед не возьмется за меч. Как смел он колебаться? Казалось, нелегко пойти этой новой дорогой, которая была ему чужда.

Мрачный Омар не стал возиться с такими сомнениями. Он забросил лопату и мотыгу в угол и начал проводить с единомышленниками разведки в пустыню около Мекки. А рыжеволосый Ибн Яхш, которого уже давно не устраивала спокойная жизнь в Ятрибе, выехал с восемью мусульманами окружным путем на юг, чтобы оттуда, из Таифа, подсматривать за враждебным родным городом. Мухаммед терпел это. Иногда, думал он, если Бог не говорит ясно, события сами по себе приводят к намеченным им целям.

* * *

В виноградниках Таифа созревал виноград, это был благоприятный год. Не только потому, что летом и весной выпадало достаточно осадков, чтобы он созрел, что солнце придало ему сладость и что лозы плодоносили лучше чем когда-либо — нет, прежде всего это был хороший год потому, что на этот раз сбор винограда совпал с началом праздника перемирия.

Население Таифа не любило, когда им мешали при сборе урожая, и издевательски пело в Хедшасе о том, что ни один житель Таифа не станет затевать ссору в то время, как начинает краснеть виноград. Может быть, это и правда, однако не начинать ссоры означает, что другой не будет доводить тебя до этого. Как можно жить в мире, если соседи постоянно нарушают границы, грабят караваны и если закон кровной мести вынуждает бороться?

На этот раз о начале священных месяцев возвестил тонкий лунный серп, прежде чем был сорван первый виноград. Каждое утро без опаски переходят женщины Таифа от лозы к лозе и надламывают стебли винограда, чтобы на солнце они увяли и высохли, но не потеряли своего запаха. Ежедневно наполняется огромный склад города Таифа ящиками и мешками высушенных фруктов, они ждут купцов из Мекки и Чаибара, которые захотят здесь сделать закупки.

Четыре дня сидит Ибн Яхш со своими товарищами в пещере горы около Таифа и не отваживается выступить из-за перемирия. В Мекке с ним обошлись плохо, и он не доверяет идолопоклонникам: кто знает, не решили ли они между собой, что перемирие не распространяется на мусульман. Можно было, правда, предположить, что Абу Софиан спокойно смотрел на объединение всех верующих в Ятрибе, не предпринимая против этого ничего. То, что ничего не было слышно ни о каких приготовлениях, только усиливало жуткое предчувствие.

Ибн Яхш сидит в пещере скалы и недовольно покусывает свою рыжую бороду. Со всей хитростью и предосторожностью он обогнул со своими людьми вражеский город далеко и был горд тем, что их никто не заметил. Теперь он был здесь, в Таифе, южнее Мекки, и ни один корейшит не мог ожидать шпионов с этой стороны света. Чем дальше, тем лучше. Ибн Яхш полагал, что хитро обделал это. Что, однако, теперь?

Выяснилось, что в самом Таифе нельзя было ничего узнать. Несколько мусульман переоделись попрошайками и бродягами, покинули пещеру и посетили дома жителей Таифа, которые больше ни о чем не могли думать, кроме как о своем винограде, и, когда шпион осторожно заводил речь о Мекке или об Абу Софиане, он не мог ничего узнать, кроме того, что ожидало купцов из Мекки и какую цену назвал Омаяд за сушеный виноград высшего качества.

Ибн Яхш почувствовал, что еще не дорос до своего задания. Несколько дней это действительно развлекало, спать при свете солнца, а ночью грабить виноградники Таифы, проскальзывать по рядам виноградных лоз к камню, посвященному древнему богу Вадду, и воровать оттуда жертвоприношения. Он не скрывал, что этим не достиг ничего. Подъехать ближе к Мекке Ибн Яхш не отваживался, а возвращаться к Мухаммеду без новостей не хотел.

И когда уже голова Ибн Яхша, привыкшая думать, почти раскалывалась от этого надвое, Аллах послал первый маленький торговый караван корейшитов, который прошел мимо них.

Он состоял всего из двенадцати верблюдов, которые шли по дороге, лежавшей на расстоянии шестидесяти локтей от входа в пещеру. Караван сопровождала дюжина мужчин — без сомнения, купцы и их рабы. Верблюды шли в направлении Таифы, чтобы вернуться в Мекку. Они были тяжело нагружены, слева и справа на седлах висели хорошо знакомые корзины с виноградом из Таифы. Ого, оружие! Ибн Яхш наклонился вперед, осмотрел его, оценил, не мог оторвать от него глаз… Предводитель каравана был одет в двойную кольчугу. Чтобы добыть себе такую же, можно даже рискнуть своей жизнью…

Но перемирие!

К черту это перемирие! Они изгнали из Мекки пророка и нас всех, они сделали нас безродными, они забрали все то, чем мы обладали.

— Перемирие? Кто станет заботиться о перемирии?

Ибн Яхш спросил об этом. Восемь осклабившихся лиц ответили ему. Еще какой-то момент Ибн Яхш раздумывал: возможно, это не то, чего хочет пророк — известий хотел он, сообщений, о добыче ничего не говорил… Чепуха! Разумеется, он ведь не мог предвидеть, что прямо рядом с укрытием его людей будут проезжать двенадцать жителей Мекки, у одного из которых кольчуга, которая…

Уже Ибн Яхш покинул пещеру. Он перебегает от скалы к скале. Совсем не оглядывается, чтобы посмотреть, следуют ли за ним его восемь товарищей; знает, что они не могут поступить по-другому. Нужно отрезать каравану путь, это можно легко сделать: здесь вдоль скал, там — по кустам дрока… Так, если быть достаточно быстрым, выиграть несколько секунд времени, чтобы перевести дух — Аллах иль Аллах! Вот они едут! Покажите, что вы верующие, вверившие себя воле Аллаха и знающие, что в конце жизни земной вас ожидает рай! Мужчина в кольчуге — мой! Нет Бога кроме самого Бога! Чем может помочь оружие, если никто даже и не думает о том, что им нужно воспользоваться? Чем поможет боевой настрой, если обманчивое перемирие усыпило его? Двенадцать из Мекки не могли предположить ничего, кроме того, что на них напала орда диких чертей: ни одному человеку не пришло бы в голову нарушить священные месяцы перемирия. Они думают о бегстве — но их уже окружили. Они думают об обороне — над ними уже сверкают мечи врагов.

Только одному удалось выбраться, прячась за скалами, он направляется в Таифу сообщить о нарушении священного перемирия.

Ибн Яхш связал всех верблюдов одной веревкой — головные ремни одного к хвосту другого — и нагрузил на них все, что везли с собой побежденные, только кольчугу оставил себе.

— Мы возвращаемся, — говорит он. — Новостей мы не привезем, однако трофеи лучше, чем новости. Пророк будет доволен!

— Да, Ибн Яхш! — кричат восемь товарищей.

Добыча лежит во дворе мечети, сложенная штабелями: корзины с сушеным виноградом, одежда и оружие убитых, два кошелька, полные монет. Верблюды привязаны рядом. Все здесь, нет только кольчуги, оставленной Ибн Яхшем для себя.

Пророк уже три раза прошел мимо ящиков, нахмурившись, избегая смотреть на добычу. Ибн Яхш сидит, наполовину спрятавшись за ящиками с виноградом, наблюдая за ним украдкой, и час от часу ему становится все страшнее. Когда Мухаммед в третий раз проходит мимо него, не говоря ни слова, Ибн Яхш бежит домой и приносит кольчугу, кладет ее, вздыхая, к остальным вещам. «Бот, пророк, теперь действительно все», — говорит он с облегчением.

Мухаммед останавливается и окидывает ее беглым взглядом. Да, теперь это может быть все: все трофеи этого преступного бессмысленного нападения. Он уже слышит крики возмущения, раздающиеся с юга на север по всей Аравии и несущие ему и его последователям самых жестоких противников — мусульмане не только свергают старых идолов. Нет! Они даже не обращают внимания на перемирие, священное для всякого преступника!

И вот перед ним лежат трофеи, ожидая дележа. Они лежат перед дверью его дома, будто он разбойный шейх бедуинов пустыни. А Ибн Яхш, осторожно косящийся на него, ожидает, что он, как и предводители арабских банд, будет очень доволен и скажет: «Четверть мне, три четверти вам!»

Если бы Бог дал ему знак! Почему не везде знаки Аллаха? Человек слеп и не может распознать их, поэтому думает, что небо немо. Однако когда человек молится и его внутреннее ухо открывается, должен ли он тогда узнать волю Бога?

Мухаммед присаживается в тени корзин, откинув голову назад, полузакрыв глаза. Его рука играет рукоятью добытого меча. Это прекрасное оружие: рукоять — настоящее произведение коптского кузнечного искусства, изукрашена золотом, клинок из голубой стали. Является ли это Божьим знаком, что ему как бы невзначай попала в руку рукоять оружия?

Он сидит неподвижно, держа в руке обнаженный меч.

Ибн Яхш, наблюдающий за ним, думает, что пророк молится, и не осмеливается ему помешать. Маленькая коричневая ласка пробегает мимо, из-за тишины она думала, что никого нет. Где-то она добыла птицу и тащит ее теперь в свое гнездо, чтобы накормить детенышей.

Нет перемирия среди животных…

Вот он ответ Аллаха, вот он! Земля взывает к крови своих созданий, кто хочет жить, должен убивать, кто хочет утвердиться, тот должен бороться…

«Слушайте, мужчины Ятриба, слово Всемилостивого! Нарушение перемирия — преступление. Однако еще большим преступлением было высмеять посланника Бога и изгнать из Мекки. Нет перемирия, пока мы голодаем и пока идолопоклонники отлучают нас от родины. Здесь лежат трофеи, Ибн Яхш! Четыре пятых ваши! Одна пятая на подаяния! А это оружие для меня!»

А если бы Аллах пожелал,

Он сделал бы вас одним народом.

Однако Он сбивает, кого хочет, и

ведет прямым путем, кого хочет

Коран, Сура 16, 95

На стройных желтых длинноухих лисах скачут гномы пустыни, ночью они кружатся над караванами, пытаясь призывами и улыбками заманить вожака на неверную дорогу. Но этого не произойдет, потому что старый Имран ведет караван. Уже больше двенадцати раз пересек он пустыню Нефуд, а сколько раз он ездил из Мекки в Дамаск даже нельзя сосчитать.

Эскорт из пятидесяти лучших воинов сопровождает тысячу нагруженных верблюдов каравана, чтобы отражать разбойные нападения. А так как очень часто лучше защищают договоры, то купцы Мекки доверили мудрому Халиду заключать союзы и договоры со всеми племенами, через области которых проходил зимний караван. Халид вырос в пустыне, у бедуинов, вряд ли есть вождь, в палатке которого он не спал, чьего хлеба не ел. И Халид поклялся богу Гобалу у священной Каабы, что все будут соблюдать мир и им ни у одного из колодцев не откажут в воде.

Но даже если человеческий разум готовится к лучшему и желает предусмотреть все, — богам может понравиться чинить препятствия на пути каравана. Требовался умный решительный человек, знающий, что делать вожаку в самый ответственный момент. И поэтому совет знати доверил вести зимний караван Абу Софиану.

Абу Софиан охотно принял на себя ответственность и честь порученного дела, даже если бы ему не предложили, он сам добровольно отправился бы вместе с караваном, потому что из тысячи верблюдов более ста двадцати несли товары дома Омайя. В надежде на хорошую прибыль Абу Софиан исчерпал свой кредит донельзя. Если предприятие выгорит, он станет самым богатым человеком Хедшаса, если провалится, ему придется просить милостыню на базаре Окадха.

Лошадь Абу Софиана — гнедой жеребец с плоскогорья Неджд, который не любит бежать медленной рысью, как верблюды. Старый Имран, убаюканный шагом своего верблюда, не может удержаться, чтобы не спросить насмешливо: «Зачем берешь ты, о Абу Софиан, верховное предводительство в свои руки? Вряд ли мы когда-нибудь будем иметь счастье видеть тебя во главе!»

— Моя лошадь этого не выносит! — говорит Омаяд и смеется, показывая блестящие зубы. — Верховное предводительство подобает тебе, о Имран. Позволь мне исправить ошибку совета старейшин.

И прежде чем старик сообразил, сказаны ли эти слова серьезно или с насмешкой, Абу Софиан снова удаляется в пустыню.

Большой крюк на восток, на юг, быстрым галопом, так, что развевается грива гнедого жеребца, он скачет на восток, видит следы, но они проходят прямой линией далеко по восточному нагорью. Они ничего не значат, должно быть, их оставили какие-нибудь бедуины, с которыми Халид заключил мир.

Затем скачет на юг, назад к колодцу, у которого вчера стоял караван. Были ли у колодца люди с тех пор, как они его покинули? Абу Софиан встает с лошади, проверяет каждый камень. На краю колодца он оставил метку, несколько камешков, всякий, кто захотел бы попить воды, должен был бы их свалить. Они еще лежат тут.

Мчится на запад. Ничего. Один, второй, третий круг. Ничего.

И все-таки! С момента нападения на маленький караван близ Таифы во время перемирия Абу Софиан знает: здесь опасно! Мужчина, находящийся в плену новой мысли, который хочет нарушить старый порядок вещей и чьи последователи голодают — что может быть опаснее? Здесь не помогут ни старые соглашения, ни новые договоры, даже если бы их и заключили.

Абу Софиан знал своих земляков и жителей Ятриба. Он понимал, что новому учению не доставало внешнего успеха. Если бы Мухаммеду удалось захватить зимний караван, тогда это привлекло бы бесчисленных последователей. А если бы дошло до войны между Ятрибом и Меккой, то исход оставался бы спорным.

В Мекке, на ступенях Каабы, Абу Софиан говорил об этой опасности. У него были свои шпионы в Ятрибе, он был далек от того, чтобы не принимать противника всерьез.

— Пока Мухаммед был здесь перед нашими глазами, — говорил он, — мы могли издеваться над ним. В Ятрибе он враг, которого нужно опасаться.

— Он так и остался глупцом! — сказали ему в ответ.

— Разумеется, — Абу Софиан не находит причины оспаривать это, — но даже глупцы могут получить власть. У него есть его новая вера…

— Мы видим, что он только презирает нашу! — крикнули ему, и толпа разошлась, извергая бесконечные проклятия из-за нарушенного перемирия.

Абу Софиан думал, что это не относится к делу. Все, что когда-либо делал Мухаммед, верил или не верил, было не так важно, как то, что он намеревался делать в будущем. Абу Софиан, узнал, что в Медине — невольно употребил он название, которое мусульмане дали городу Ятрибу — упражняются в стрельбе из лука и во владении копьем.

Толпа рассмеется и заявит, что пророк не полководец.

Абу Софиан сдался и не стал доводить до сознания своих земляков опасность, которой они не хотели видеть. «Даже два глаза, — подумал он про себя, — увидят достаточно, если только они смотрят туда, куда надо». Все-таки ответственность тяжелым грузом лежала на его плечах. Два глаза устанут, если будут день за днем обшаривать горизонт и смотреть за следами.

Не кружит ли там коршун? Не пробежала ли там газель, будто ее преследовал какой-то хищник?

Абу Софиан стоит на вершине дюны. На востоке тянется караван, еще различимый глазом — бесконечная процессия нагруженных верблюдов. Они приближаются к маленькому оазису, который и есть их сегодняшняя цель. Завтра караван будет отдыхать у Красной горы, а послезавтра в Очаире. Старый, постоянно один и тот же караванный путь в Сирию…

Постоянно один и тот же путь! Это была ошибка! Абу Софиан пришпоривает лошадь. Осторожно спускается он по волнам дюны, затем по твердому песку равнины… Подходит к колодцу, как только верблюды расседланы и накормлены, а старый Имран жарит на маленьком костерке пойманную по пути ящерицу как особый деликатес. Абу Софиан посмотрел под пальмы, там, по другую сторону палаток мужчин, опустился на колени верблюд цвета песка, который несет паланкин прекрасной Хинд, и Омаяд пытается сперва посмотреть в глаза своей супруге, прежде чем начать спор с любителем ящерицы. Спор не нужно откладывать, любовь, однако, становится тем слаще, чем дальше откладывается исполнение. Он опускается на песок рядом с Имраном.

— Я пришел, — говорит он, — чтобы обсудить с тобой дальнейший путь каравана.

Старому Имрану на белую бороду капает жир.

— Вот и увидели тебя еще раз, о Абу Софиан, — говорит он ухмыляясь. — Хочешь кусочек моей ящерицы?

Вопрос был задан несерьезно, потому что старик хорошо знает, что городские жители относятся к этому яству бедуинов с презрением и никогда не поднесли бы к губам. Поэтому он не ждет, пока Абу Софиан отмахнется в ответ.

— Что же тут обсуждать? Послезавтра мы будем в Очаире…

— Нет! — Омаяд выпрямляется и начинает потирать ладони, как он это обычно делает, проверяя свои расчеты и принимая решения. — Прикажи наполнить все бурдюки; колодец глубокий; напои всех верблюдов. Мы обойдем Очаир стороной.

Старый Имран уставился на него, открыв рот, и сделал быстрое движение, как будто хотел сказать: так дело не пойдет! На протяжении столетий следуем мы, как когда-то наши родители, деды с зимним караваном постоянно через Очаир. Боги могут не захотеть, чтобы на этот раз было по-другому…

— Боги, — начинает он и умолкает. Омаяд смотрит на него. Имран проглатывает кусок, который все еще держит во рту. «Боги…» — начинает он снова. Потом размышляет, наклоняется к Омаяду. «Это посоветовал тебе дух? — шепчет он. — Ты разговаривал с джинном пустыни? Ты уверен, что посоветовавший тебе был добрым духом?»

— Да, мне это посоветовал дух, — соглашается Абу Софиан. — Не только посоветовал, он приказал мне сделать так. «Этот дух, — думает он, — мой собственный разум».

— Итак, ты последуешь ему?

Имран сдирает ногтями шкурку с бока жареной ящерицы:

— У тебя верное руководство, — говорит он соглашаясь. — Я уже иногда думал, что ты разговариваешь с духами. Иначе откуда бы появилось твое богатство?

Омаяд молча улыбается. Убедить Имрана оказалось легче, чем он думал. Пусть теперь мусульмане наблюдают караван на пути в Очаир, пусть сколько угодно ждут и высылают шпионов. Когда они узнают, что караван пошел другим путем, он уже будет в безопасности. Мы учимся у тебя, Мухаммед! Нехорошо придерживаться строгих традиций! Абу Софиан встает в полный рост и набрасывает на плечи темно-красный бурнус.

— Счастливой тебе ночи, — ответствует он. Смотрит на Хинд и думает: моя будет счастливее…

* * *

О Дамаск, чудо земли! Ты стар, как сама история, свеж, как дыхание весны, цветущ, как бутоны роз в садах твоих, благоухан, как лимонный цвет во дворах твоих!

Где нашел Мухаммед прообраз своего рая, как не здесь?

Абу Софиан не первый раз в Дамаске, но никогда не впечатляли его прелести города так глубоко, как сегодня, может быть, оттого, что он чувствует себя как римский триумфатор, въехавший в дыру его стены. А разве не было победой то, что он без малейших потерь довел сюда караван в тысячу верблюдов?

Как только караван пересек сирийскую границу, он послал назад двух шпионов, и они ему сообщили, что приспешники Мухаммеда поджидали караван около Очаира…

Теперь эта опасность позади. Оставался еще путь обратно. Но до этого момента пройдет еще много времени, и, конечно же, он найдет какой-нибудь выход.

Девятьсот своих верблюдов Абу Софиан оставил в большом караван-сарае перед воротами города на берегу Барады. Он пробыл там недолго, посмотрел, как были разгружены и накормлены животные. Какая пышная трава росла в Дамаске! Верблюды раздували ноздри, толпились; они выглядели свежее, чем во все дни до этого, казалось, будто после одного глотка из Барады они уже отдохнули от долгого пути.

С покрытого снегом Гермона веял прохладный свежий ветер, он приносил из ближних садов аромат цветущих кустарников и оторвавшиеся белые лепестки цветков.

С оставшейся сотней верблюдов, самых красивых и наиболее сильных, несущих самый дорогой груз, вступил Абу Софиан в город. Это был триумфальный въезд. Ни один купец, имевший вес, не обошел вниманием пустынный караван из Мекки и его вождя. Даже сам князь послал визиря приветствовать его и пригласил Абу Софиана на следующий день ко двору. Омаяд позаботился о том, чтобы разместить сотню верблюдов и их кладь в самом престижном караван-сарае посреди города, и позволил проводить себя с супругой и своих охранников в отведенные для них комнаты. Затем, однако, он отложил все дела до утра.

Однажды много лет назад он один бродил по улицам Дамаска, и, пока длилась поездка, он радовался, что снова сможет сделать это. Душа города открывается лишь тому, кто смотрит молча.

Ты, бедный город Мекка! В твоих переулочках живут разные ремесленники, и когда мы, возвращаясь из пустыни, попадем туда, то суматоха кажется нам слишком большой! А если мы в наших дворах вырастили скудный миртовый куст, тогда соседи дивятся чуду… Здесь же протекает семь рек по райскому саду Гхуты, и в Дамаске бьется сердце земли…

Из-под темных сводов переулков доносится ритмичное гудение и дребезжание. Это древние оружейники Дамаска…

Абу Софиан идет на звук. В сотне маленьких мастерских, двери которых распахнуты настежь, полыхает кузнечный огонь. Перед ними в сундуках и ящиках лежат гибкие клинки, грозные кинжалы, непроницаемые кольчуги…

Сердце Абу Софиана забилось сильнее. Завтра-послезавтра он продаст часть своих товаров и сможет подумать о том, чтобы снова сделать покупки. И это он начнет здесь.

Он вытаскивает один клинок, упирается им в землю, проверяет гибкость, кладет пальцы на острие. Оружейник выходит, смотрит улыбаясь, как привычно держат пальцы Абу Софиана рукоять. «Оружие идет твоим рукам», — говорит он. Возможно, он говорит эти слова каждому покупателю, но вряд ли находят они в сердце каждого покупателя такой отклик.

Клинок был покрыт голубоватым цветом и представлял собой нежный узор из волн, как будто попавшая на него вода оставила свой след.

— Персидская сталь? — спрашивает Абу Софиан.

Оружейник презрительно усмехается этому вопросу любителя. Из-под нахмуренных бровей он бросает взгляд на задавшего вопрос, как будто размышляя, стоит ли вести с этим покупателем речь и отвечать ему. Но затем лицо Омаяда, должно быть, внушило ему уважение.

— Мягкая сталь из Голконды, — говорит он, — кованная вместе с самой твердой персидской сталью. Пропорции знаем только мы — оружейники Дамаска!»

Не звучит ли это как в сказке, рассказанной в пустыне около костра стоянки? Мягкая сталь из Голконды, твердая сталь из Персии, искусные руки в Дамаске — что же из этого получается — то чудо, гибкое как вербный прут, острое как молния, которой боги разрезают небо.

Абу Софиан спрашивает цену и приобретает клинок не торгуясь. Завтра, когда он вернется сюда уже в качестве купца, он начнет подсчитывать, размышлять, сколько мешков хны можно обменять на оружие. Но сегодня…

С обнаженным клинком в руке, он идет дальше от одной кузницы к другой и видит: здесь оружие с еще горячей сталью, оно завернуто в мокрые платки, чтобы охладилось, здесь клинок гравируют, там чеканят лезвие…

Омаяд чувствует себя странно связанным со всеми, кто здесь работает, будто и он принадлежит к ним. «Я был бы, — думает он, — точно хорошим оружейником, но все же нуждаться в оружии стоит больше, чем ковать его».

Невольно ему приходит на ум возвращение в Мекку и вражда мусульман. «Их ничего не сможет пощадить, если все мы снабдим себя хорошим новым оружием Дамаска», — говорит он сам себе.

Он входит под высокую арку, покрывающую маленькую площадь. У колонн, поддерживающих потемневший от времени свод, в длинный ряд стоят маленькие столы, на натянутых веревках и металлических прутьях висят сотнями, тысячами золотые браслеты, серебряные серьги, редкие изукрашенные камни, зеленый изумруд и бесцветный опал.

Когда он закончит дела в Дамаске — и если закончит их хорошо, — он проведет Хинд здесь, по базару золотых украшений, и разрешит выбрать то, что ей поправится.

Несколько минут Абу Софиан стоит посередине улицы, на секунду закрывает глаза, чтобы слышать еще четче, чтобы полностью впитать это в себя: гудение из кузниц оружейников и среди этого тонкие серебристые отзвуки молотка ювелиров, бьющего по дорогому металлу.

Слева и справа простираются переулки торговцев шелком, узкие переулки кажутся еще уже из-за стоек перед лавками, на которых висят полотна. Когда груженые верблюды шагают по таким переулкам, покупательницам приходится спасаться в открытых по обе стороны дверях.

Вот переулок торговцев персидскими коврами. Один из них узнал Омаяда и крикнул остальным: «Посмотрите на высокого худого араба, того, что в тюрбане в желто-белую полоску! Это Абу Софиан, богатый Омаяд из Мекки!»

И торговцы вытаскивают из сундуков лавок самые дорогие ковры, расстилают их в уличной пыли — люди ходят по ним, верблюды и ослы ступают… Может быть, Омаяд взглянет на них, увидит горящий красный, полный страстного ожидания голубой, успокаивающий зеленый цвет ковров и подумает: «Завтра я куплю здесь!»

Но Омаяд не обращает на них внимания. Перед собой в конце переулка он заметил полосы солнечного света. Там, должно быть, заканчиваются покрытые сводом базарные переулки. Он страстно желает выйти из матовых сумерек на солнечный свет. Нетерпеливо, как женщина, которая хочет посмотреться в зеркало, купив новые украшения, спешит он, чтобы посмотреть, как играет, переливается на солнце обнаженный клинок. Он искрится как серебро! Около рукояти выгравирована тоненькая змейка, пожалуй, это метка оружейника. Абу Софиан высоко поднимает оружие и вертит его во все стороны, находя все новые и новые достоинства.

Наконец — так как замечает, что прохожие смотрят на него улыбаясь — он опускает клинок и осматривается. Позади него, находится вход в мрачные рыночные переулки, из которых он вышел. Перед собой он увидел выстроенное из белого камня, освещенное солнцем, великое святилище христиан, церковь святого Иоанна.

Деловая суматоха улиц бушует еще перед порогом двора; внутри же господствует отдохновенная тишина. Два монаха спускаются по ступеням церкви, медленно проходят по двору и исчезают за маленькими воротцами. Еще один, держа в руке книгу, отдыхает на каменной скамье в тени миртовых деревьев. Тихо струится вода в колодце.

Абу Софиан смотрит вверх, на громоздкую каменную балку, лежащую поперек над воротами, и читает высеченные слова: Твое царство, о Христос, вечное царство!

Значит, чтобы услышать христианскую мудрость надо войти сюда. Медленно и почтительно, размышляя, что он ничем не нарушает обычаи другой религии, входит Омаяд во двор, подходит к скамье и садится рядом с монахом, который, отодвигаясь, дает ему место. «Может быть, — думает Абу Софиан, — мне не нужно было бы брать с собой оружие, говорят, что христианское учение — учение мира. Однако никто, пожалуй, не станет опасаться, что я воспользуюсь здесь оружием».

Монах рассматривает его недолго, так как Омаяд ничего не говорит, он снова углубляется в свою книгу. Тут Абу Софиан кладет ему руку на плечо.

— Скажи мне, веришь ли ты в это? — спрашивает он и показывает на ворота.

— Во что? — спрашивает монах удивленно и опускает книгу.

Абу Софиан кончиком своего клинка указывает на балку над воротами. «Я хотел бы знать, веришь ли ты в то, что здесь написано: Твое царство, о Христос, вечное царство!».

— Если бы я не верил в это, я не был бы христианином.

— Таким ответом, — говорит Омаяд нахмурив лоб, — ты не совсем удовлетворил меня. Я хочу знать кое-что другое.

— Тогда, может быть, ты и спросить должен по-другому, — произнес монах терпеливо и улыбнулся. Он пытается оценить человека, который сидит рядом с ним. Конечно же, он чужеземец, но не перс, которых сейчас много в Дамаске. Он, должно быть, с юга.

«Спросить по-другому. Конечно, он должно спросить по-другому», — Абу Софиан задумается.

— Я знаю кое-что о вашей религии, — говорит он наконец. — Вы верите в Христа, передавшего вам божьи приказы…

— Христос был сыном Бога! — восклицает монах, гладя каштановую бороду. Может быть, чужеземец один из тех, которым нужно указать правильный путь к блаженству, и он старательно продолжает разговор.

Абу Софиану не хочется выпускать разговор из-под контроля.

— Возможно, он был сыном Божьим, — говорит он равнодушно. — Об этом я не спорю. Кроме того, как я слышал, вы верите и пророкам.

— Разумеется.

Абу Софиан подвигается из тени на солнце, потому что озяб, он не привык к прохладному ветру со снежной вершины Гермона:

— Так скажи мне, монах, считаешь ли ты возможным, что еще и сегодня есть пророки?

— А почему нет? Но я теперь хотел бы знать, что означает твой вопрос?

«Не заботься об этом, а отвечай на этот вопрос!» — хотелось крикнуть Абу Софиану. Но затем он одумался. Монах не знал его; а если бы он назвал свое имя, было бы очень странно, что тот слышал его вообще когда-нибудь. Мир, знавший и уважавший Омаяда, находился там, в шумных сумерках базара, тихой святости этого двора он был чужд.

— Ответь только, — говорит он теперь намного вежливее, чем сначала. — Ты можешь думать, что это не просто праздный вопрос Если сегодня могут существовать пророки, то скажи мне, как узнать их?

Для молодого монаха допрос этот неприятен и чужд, и он уже подумывал уклониться от ответа и отговориться тем, что должен выполнить кое-какие обязанности в церкви. Однако его вынудило любопытство.

— Некоторые пророки, — сказал он, — в знак доказательства того, что они посланы Богом, получили силу творить чудеса.

— Это значит, что они лечили больных? Пробуждали мертвых? Нет. Этого он не может.

В глазах монаха промелькнули искра понимания:

— Этого он не может? Теперь я наконец понимаю! Ты знаешь человека, выдающего себя за пророка?

— Это так, — подтверждает Омаяд. — Это ты понял лишь сейчас? Итак, дальше. Что знаешь ты еще?

— Пророки провозглашают слово Божье…

— Не говори глупостей, монах! То, что они провозглашают слово Божье, утверждают и лжепророки! Я мог бы сам стать одним из них, чтобы узнать, говорят они правду или лгут. Должны быть и другие знаки.

— Чистая богонравная жизнь.

— А какова она, такая жизнь?

— Он не может ни лгать, ни обманывать…

— Он был купцом, как и все мы, — говорит Абу Софиан задумчиво. — Тут он, правда, иногда обманывал…

— Он не должен требовать чужого имущества, и на его руках на должно быть крови…

На этот раз Омаяд ничего не отвечает, а только машет рукой: «Дальше!» Про себя он думает об убийстве под Таифой и о зимнем караване, чудом избежавшем преследований мусульман.

— Он должен вести целомудренную жизнь и сладострастие должно быть ему чуждо…

«Хадиджа мертва, — думает Абу Софиан. — Теперь Мухаммед сделал своей супругой маленькую Аишу, и говорят, что она не единственная…»

— А если, — говорит он, — у человека, о котором я говорю, нет всех этих качеств, если он проливает кровь и грабит, если у него есть женщины и он не совершает чудес, тогда, значит, ты не поверил бы, что он пророк?

— Нет! — восклицает монах с большой решительностью. — Тогда бы я в это не поверил! Ни в коем случае не поверил бы в это!

Абу Софиан поднимается. «Итак, теперь я знаю, — говорит он дружески, — что ты хотел мне сказать. Такой человек, значит, даже прикоснуться не смог бы к царству твоего Христа?»

— Ни за что и никогда! — восклицает монах.

Омаяд прищуривает глаза, белый, блестящий на солнце мрамор слепит его.

— Хорошо вам, христианам, если это так, — говорит он.

Но странно: несмотря на то, что монах сказал ему то, что он хотел услышать, Омаяду все-таки кажется, что он должен был возразить.

* * *

— Эй, Абу Софиан!

Омаяд шел по базару пряностей, возвращаясь в свой караван-сарай, когда услышал, что кто-то зовет его по имени. Он оглянулся назад в поисках знакомого лица среди купцов, но не увидел никого. И тут офицер персидской гвардии отстраняет торговцев и протягивает ему навстречу руки через стол денежного менялы, стоящего посередине улицы: «Эй, Абу Софиан! Ты что больше не узнаешь своих друзей?»

Узнал. Омаяд узнал его тотчас. Это персидский торговец драгоценными камнями Барсуйе, с которым он несколько лет назад торговался из-за одной прекрасной ясноглазой рабыни на рынке Окадха. Странные времена! Мелкий торговец пряностями стал пророком, торговец ювелирными изделиями — персидским воякой…

— Нет! — отвечает перс, гладя свою блестящую черную бороду, на непроизнесенный вслух вопрос Абу Софиана. — Я всегда был воином нашего царя. Тогда в Окадхе я был послан узнать у вас настроение арабских предводителей.

— Тогда особенно нечего было узнавать, — говорит Омаяд улыбаясь. — Все было как всегда: кровная месть отдельных семей, разбой бедуинов. Стоило ли двору Ктесифона только из-за этого посылать лазутчиков?

Перс поворачивает свой перекрученный зеленый пояс и растерянно смотрит на другую сторону улицы, где несколько его подчиненных толпились у фруктовой лавки Последний вопрос Омаяда он пропустил мимо ушей, его занимает другое слово, только что сказанное им, возможно, даже ненамеренно, и он тут же выхватывает его.

— Тогда, говоришь ты, Абу Софиан, особенно нечего было узнавать? А сейчас что-то изменилось?

Омаяд сердито рассмеялся; сердито из-за того, что не мог отогнать от себя мысль, что Мухаммед разорвал старые семейные узы и собирает вокруг себя приверженцев своего нового учения.

Перс удивленно поднимает брови:

— Как его зовут?

— Мухаммед, из рода Хашим.

— Это не древний благородный род в Мекке, насколько я знаю, — говорит перс. — Он так богат, что может купить друзей?

— Он потерял все, что у него было.

— Он храбр? Он воевал?

— Я ничего об этом не слышал.

— О Абу Софиан! — говорит перс смеясь. — Почему же ты тогда считаешь этого человека таким важным?

* * *

«Они правы, — думает Абу Софиан, оставшись снова один и дойдя наконец до караван-сарая. — Они оба правы: монах и перс. Ничего не говорит о том, что Мухаммед — пророк, ничего о том, что он призван быть владыкой».

И все же! Что-то непостижимое есть здесь, что-то невыразимое… Так чувствуется, несмотря на голубое небо, приближение песчаной бури в пустыне…

Если допустить существование единственного всемогущего Бога, что заставило этого Бога сделать пророком человека, который, казалось бы, ничего для этого не совершил? Человека, который отличается от всех пророков, бывших до него? И что мешало ему призвать господствовать того, кто был рожден для этого?

* * *

Один из колышков, державших черную войлочную палатку, ослаб, и сквозь образовавшуюся щель свистя дует ветер.

Абу Софиан встает и выходит из палатки, чтобы исправить ошибку. Неусыпные заботы советуют ему еще раз пройтись по лагерю.

Без происшествий и препятствий дошел караван из Дамаска почти до колодца близ Бедр, на этот раз Абу Софиан не приказал идти другим путем, лишь его бдительность удвоилась. Одного врага не проведешь два раза на одном и том же. Если мусульмане все еще сидят в засаде, тогда они теперь достаточно умудрены опытом, чтобы выслать своих лазутчиков во все направления так, чтобы караван не мог пройти мимо них незамеченным. Может быть, они также отказались от своих разбойных планов и вернулись домой.

Однако это казалось невероятным. Возвращающийся караван является для людей Ятриба более ценным, чем раньше; вместо приправ и тюков шелка тысяча верблюдов несет теперь более ценные грузы сирийской пшеницы и дамасского оружия.

Лагерь спит. Жуя жвачку лежат верблюды, спрятанные за холмами. Их гладит ветер, треплющий кроны пальм и срывающий с них скудные листья. Абу Софиан прислоняется к одному из стройных стволов, чувствуя вибрирование и колыхание пальмы своей спиной, и радуется, сам не зная чему. «Как натянутая струна ствол пальмы, — думает он. — Ветер ударяет по ней, мы, люди, чувствуем только ее содрогание, уши духов слышат ее звучание».

У колодца, в защищенной от ветра низине, работают трое мужчин при свете факела, чтобы снова привести в движение водное колесо: оно сломалось, когда напоили последнего верблюда и уже собирались наполнить бурдюки.

Еще раз обвел Абу Софиан взглядом ряды палаток, животных, груду товаров. Все в порядке.

Когда же отодвинул покрывало, закрывающее вход собственной палатки, то увидел, что горит свет. Его супруга Хинд сидит на коленях на ковре, одной рукой она прикрывает масляную лампу, стоящую на полу и начавшую мерцать, другую протягивает ворожее, гадалке, сидящей перед ней, которую он раньше прогнал, недоверчиво и нетерпеливо, когда она пришла в лагерь.

Сначала Абу Софиан хотел побранить Хинд за то, что она все-таки позвала старуху к себе. Но когда он увидел свою супругу, сидящую перед ним на коленях, стройную и хрупкую, розовые щеки в свете лампы, его злость исчезла, и ему вспомнились стихи, услышанные в Дамаске. Первые строки сохранил он в памяти, чтобы украсить ими час, который будет достоин этого:

Твое лицо, освещенное светом, любимая,

так же светло, как и зажженная лампа монаха,

освещающая его вечернюю молитву…

— Эй, Омаяд! — говорит Хинд торжественно. — Мне предсказан сын!

Старая гадалка кивает, не обращая внимания на хозяина палатки. Черно-белые ракушки из Йемена, вплетенные в ее волосы, бряцают всякий раз, когда она поворачивает голову.

— В Дамаске ты получила сына, и над Дамаском будет этот сын однажды господствовать!

— Ай! — говорит Абу Софиан смеясь, — ты обещаешь нам не просто сына, а падишаха!

— Будет господствовать, — повторяет старуха, крепко держа тонкую руку Хинд в своих темных потрескавшихся ладонях. — Он будет господствовать в новой вере!

— Может быть он обратится к вере Мухаммеда? — издевается Абу Софиан.

Старуха пожимает плечами: «Боги всезнающи, а я нет. Я не говорю больше того, что вижу». Она наклоняется вперед и скребет ногтями голые мозолистые пятки, выглядывающие из лохмотьев. «Я могу идти?» — спрашивает она.

— Иди! — говори Омаяд и бросает ей монету. — Иди! Или, может быть, ты и мне скажешь, где нас ждет войско мусульман?

Гадалка рассматривает монету, пробует ее на зуб. Закончив проверку, она ухмыляется и ищет что-то в своей сумке.

— Посмотрим, Абу Софиан, — отвечает она ухмыляясь. — Дайте циновку.

Омаяд становится нетерпеливым. Но Хинд, благоприятно настроенная тем, что самому ее большому желанию пророчили сбыться, вытаскивает маленькую соломенную циновку и расстилает ее на ковре перед старухой. Колдунья что-то держит в сложенных вместе ладонях, трясет это и раскрывает ладони над циновкой.

Шесть маленьких круглых фиников падают на пол.

— Я нашла их вчера утром у колодца Бедр, — говорит старуха. — Смотри, Омаяд, сможешь ли ты истолковать знаки?

Невольно Абу Софиан нагибается. Это шесть маленьких круглых зрелых фиников того мало ценного, ширококостного сорта, который растет в Ятрибе… Растет в Ятрибе!

У колодца Бедр!.. Два золотых динара тебе, если не солгала!

У кого самый быстрый верблюд? Кто поедет послом в Мекку? Кто ударит мечом по воротам Каабы и призовет племя корейшитов на защиту зимнего каравана? Враг на нашем пути!

Сколько тебе заплатить, чтобы ты выполнил миссию посла, Отба? Двадцать золотых динаров? Я думал, ты хочешь это сделать бесплатно! Опасность, говоришь ты? Отба, ты герой! За двадцать золотых динаров ты преодолеешь свой страх? Я не знаю страха, но если бы я боялся, то так дешево его не продал бы! Теперь, кто из вас сделает это даром? Никто? Хорошо, тогда скачи, Отба! Твой верблюд отдохнул? Он не нес грузов?

Скачи! Скачи как ветер, касающийся верхушек Красных гор. Не слазь с седла, прежде чем твой верблюд не будет стоять перед мостовой Мекки… Кричи: «На помощь, корейшиты! На помощь! Опасность, позор угрожает нам, только оружие может его предотвратить!»

Скажи: нет времени поднимать бедуинов, нет времени вооружать негров и рабов! Всякий, у кого есть меч, пусть возьмет его, каждый, у кого есть верблюд, пусть садится верхом. Караван в опасности, богатство Мекки под угрозой!

Скачи, Отба, скачи!

* * *

Во имя Аллаха и нашей надежды на рай, на этот раз караван не должен уйти от нас!

Они здесь, самые близкие друзья пророка, его верное окружение, семьдесят беглецов из Мекки. Они разбили свой лагерь на песчаных холмах около Бедра и спустились в оазис, чтобы принести свежих зеленых веток для хижины, которую хотели построить для Мухаммеда. Темнокожий Омар постоянно в пути, на своем верблюде он днем и ночью объезжает местность, на этот раз этой хитрой лисе, Омаяду, не удастся обойти опасность стороной!

И другие желающие служить новому учению всем сердцем тоже здесь; их ведет старый Аюб. Это не богачи и не знать, но у него есть причина быть особенно гордым: не только потому что на нем надета добытая близ Таифы кольчуга, но и потому, что он единственный, кто смог предоставить в распоряжение войска пророка двух лошадей. Правда, они не были такими же прекрасными и молодыми, как жеребец Абу Софиана, но их шерсть еще блестела, как гравий на равнине Мина, освещенный солнцем. И они все еще несли тебя к твоему врагу, если у тебя самого не хватало мужества направить их туда. Эй, Ибн Яхш! На одной из лошадей едешь ты сам, кто же на другой? Каждый вечер сидят друзья Ибн Яхша в палатке, ждут врага и тянут жребий кому скакать на другой лошади.

А потом, здесь еще триста воинов из города пророка. Если ты спросишь, герои ли они, то получишь в ответ: «Нет! Как же иначе они могли бы подняться по приказу посланника Бога и захотеть принять участие в священной войне?»

Ты спрашиваешь, верующие мусульмане ли они, тебе скажут: «Нет! Потому что они не следуют заповедям пророка, они не делают подаяний, они не молятся, не постятся…»

Кто же они тогда? Пророк, обращаясь к ним, называет их вежливо: «Вы, храбрые воины Ятриба!» — и запрещает обращаться к ним по имени, которое передают беженцы и их товарищи из уст в уста: мунафикун, притворщики!

— Прогони их! — требует Омар неистово. — Прогони их! Разве ты не видишь, чего они хотят? Они принесли с собой намного больше мяса и сыра, чем мы, и все-таки еще ничем не поделились с нами. С ними Убайи, толстый, богатый Убайи, который насмехался над тобой. Он хочет заполучить оружие Абу Софиана, ничего больше…

— Я знаю, — отвечает пророк. Он сидит в своей хижине из зеленых веток, которые уже начали вянуть и которые пахнут нежно, как сухая пустынная трава, — Тот, кто зажигает священное пламя, не должен препятствовать, чтобы около него отогрелись и пальцы тех, кто не делает ничего, чтобы его поддерживать и следовать за ним. Оставь в покое мунафикунов…

— Ты полководец, — говорит Омар с недовольством, — ты приказываешь. Я бы распорядился иначе.

Ты полководец! Аллах — вот высшая мудрость: все, что он совершает, преднамерено и предписано в золотой книге небес. Он ведет, и мы следуем, мы думаем, что действуем, но все же действует он один. Как бы иначе Мухаммед эль Хашим мог быть назван полководцем?

Посланец Бога отодвигает шелковый занавес на дверях своей хижины; кажется, что он делает это только, чтобы закончить разговор с недовольным Омаром. На самом деле — для того чтобы никто по его лицу не смог узнать о страхе, который он чувствует.

Теперь, оставшись один в полутьме хижины, он отваживается дать волю сомнениям. Куда, о Бог, катится колесо нашей судьбы? Что ты повелел, еще? Ведаю ли я, что творю? Творю ли я правое дело? Когда ты ниспослал мне познание твоего могущества, хотел ли ты, чтобы я защищал его мечом?

Он слышит, как один из охранников, несущих вахту на улице, говорит другому: «Не входи! Пророк беседует с ангелом!»

Нет, не ангел тот, кто посещает его — трусливый низкий стыд, крепко удерживающий его в палатке. Он не воин, не герой, он страшится борьбы… Не сказал ли ему сам Бог: «Мир лучше ссоры. И то, что вы терпите, священно для вас!»

Если бы мы были сильные, тогда могли бы терпеть, но так как мы слабые, должны бороться! Эти слова проскальзывают в его мыслях, он не знает, слышал ли он их раньше, или же ему нашептал их дух. Они успокаивают и утешают, он произносит их громко про себя, радуясь ритму стиха так же, как и смыслу. Нет, мы еще недостаточно сильны, чтобы терпеть! Мы так слабы, что должны бороться, чтобы укрепить наш дух по воле твоей… Бороться, чтобы умножить наши ряды! Бороться, чтобы жить! И твои ангелы помогут нам… Возможно, если однажды будет одержана победа, один или другой покинут ряды воинов и станут страдальцами. И исполнится, о великий Боже, твое великое слово: борьба — хорошо, но покорность все же выше, Господь, по воле твоей.

Слава Аллаху, который разрешает все сомнения и провозглашает нам: не меряйте земными мерками то, что должно быть измерено и взвешено на небе. Мы нападем на зимний караван из Мекки, но это будет не разбойничий набег. А первый поход новой веры!

Двояко то, что придает стоимость событию в этом мире: наше желание зависит от нас. А исход зависит от воли Бога…

— Эй, Мухаммед! Мухаммед! Караван!

— Идет! Идет!

— Он здесь! Эй, Мухаммед!

— Тысяча верблюдов! Больше тысячи!

— Тяжело нагружены!

— Абу Софиан и пятьдесят вооруженных!

— Больше пятидесяти! Эй, Мухаммед!

— Караван! Эй, Мухаммед!

— Твои приказы, посланник Бога, твои приказы!

— У них есть лошади, у людей Абу Софиана есть лошади! Мы их отберем!

— Верблюды нагружены! Тысяча груженых верблюдов!

— Аллах велик! Аллах всемогущ! Какая добыча!

Мухаммед слышит это из-за занавеса своей хижины. Он встал, собираясь выйти; сквозь ветви он видит возбуждение, охватившее весь лагерь. Теперь они бросаются к оружию, теперь разгорается драка из-за скаковых верблюдов… Ибн Яхш уже сидит в седле своей лошади и обнаженным мечом защищает седло второй. «Это для Омара! — кричит он. — Омар эль’Ади! Сюда, Омар! Скорее!»

Мунафикуны кричат громче всех, но и быстрей всех приходят к порядку. Здесь почти у каждого есть свое животное, здесь всем хватает оружия. «Хорошо, что они здесь, притворщики», — думает Мухаммед невольно и бросает обеспокоенный взгляд на страстно возбужденную маленькую кучку приверженцев.

Абу Бекр вытащил из толпы своего длинноногого верблюда. «Где караван? — кричит он. — Где? Уже близ Бедра? Где?»

— За Бедром! Далеко за Бедром! По ту сторону дюн!

Возбуждение чуть-чуть утихает. Еще так далеко! Еще достаточно времени, чтобы наполнить сосуды, съесть пару пригоршней фиников… Ему больше не уйти от нас. После первых слов караульных думали, что в следующую же секунду увидят тысячу верблюдов между хижинами и Бедром!

Только рядом с Ибн Яхш продолжается драка с громкими криками: «Омар эль’Ади! Да где же он? Где он, сын мулатки! Он выиграл лошадь, выиграл честно по жребию, оставьте ее ему, я вам говорю! Но где же он все-таки? Он должен сам ее защищать! Омар! Омар!»

— Наездник! Смотрите там! На верблюде, пересекает долину Бедра… Смотрите же, смотрите! Он едет от каравана? Нет-нет! Он едет из Мекки! Это темный верблюд, темно-коричневый, как Омар… Вы видите это? Это можно увидеть даже сквозь облако песка, которое он поднимает за собой!

Тот, кто так скачет, не может быть человеком — это огненнорожденный джинн пустыни! Ни один человек не сможет удержаться в седле, если верблюд совершает такие бешеные прыжки…

Омар! Это Омар! Ни один человек, говорите вы глупцы! Это Омар! Теперь вы видите, что это Омар!

Караван приближается, Омар, быстрее! Быстрее!

— Эй, Мухаммед! Эй, Мухаммед!

Мы уже знаем это, Омар, мы уже знаем, и приготовились. Караван приближается.

— Эй, Мухаммед! Войско!

Он сошел с ума. Войско? Какое войско? Темный верблюд стоит тут, его ноги дрожат, темно-зеленая слюна капает из пасти… На колени! Вниз! Он поворачивает голову и рычит. Прекрасный верблюд! Прекрасный, как и его наездник…

— Эй, Мухаммед! Войско из Мекки! Уже недалеко! Тысяча человек… Семьсот верблюдов…

Омар закачался в седле; двадцать рук поддержали его.

Мухаммед стоит у входа в свою хижину, листья отбрасывают зеленоватые тени на его бледное лицо. Он все понял. Мы так слабы, что не должны бороться… нет! Мы так слабы, что можем понести поражение! Сопровождение каравана мы можем победить! Но как сможем мы противостоять большому войску из Мекки?

О Абу Софиан, проклятый Омаяд! Может быть, ты и правда состоишь в сговоре с дьяволом? Кто же еще мог сказать тебе, что мы здесь ждем тебя? Кто же еще мог своевременно доставить в Мекку твой зов о помощи? Вот теперь мы стоим между двумя вражескими толпами — там мекканцы, здесь караван… Что делать? Куда поворачивать? Чего желает Бог? Чего хочет народ?

— Абу Бекр, ко мне! Ко мне, Омар! Аюб и Ибн Яхш! И ты, Убайи! Мы будем держать военный совет. Пусть ваши мысли станут остры как лезвие кинжала и быстры как полет коршуна. Против какого врага, верующие в Аллаха, мы должны выступить?

Темнокожий Омар стоит, прислонившись к своему верблюду. Он все еще задыхается от бешеной скачки, прозрачные капли пота текут по лицу его, начиная от красного тюрбана. «Посланник Бога, — говорит он, кашляя, — здесь нечего раздумывать. Если мне предстоит драться с двумя врагами, сначала со свежими силами я выступлю против сильнейшего!»

— Так велит храбрость! — говорит старый Аюб.

— Так велит мудрость! — кричит Омар гневно и отталкивает руку Абу Бекра, подающую ему чашу с молоком. — Я возьму только тогда питье из твоих рук, когда буду знать, что ты того же мнения.

— Попей, — говорит Таим, добродушно улыбаясь. — Я того же.

Мухаммед выдирает полузасохшую ветку из стены своей хижины. Да, он будет драться! Войско, приближающееся из Мекки, он должен победить. Тысяча людей у его противника, шестьсот у него самого — какое это имеет значение, если им помогает Бог! Да, он не может поступить по-другому. Он не имеет права рисковать, напав на караван, зная, что у него за спиной такое сильное вражеское войско, которое очень хорошо оснащено животными и быстро передвигается. И так же невозможно вернуться без успеха и без борьбы назад в Медину.

— Решено! — восклицает он. — Мы выступаем против войска из Мекки!

— Во имя Бога, — кричит Омар, — во имя всемогущего Бога!

Он собирается повернуться и спуститься с Ибн Яхшем с холма, чтобы наконец добраться до своей лошади: нельзя терять ни минуты. Тут его останавливает рука, которая ложится на его плечо.

— Подожди, Омар эль’Ади, — говорит толстый Убайи очень почтительно. — Вы всех спросили об их мнении, но никто не спросил у меня. У меня, однако, Мухаммед, есть что сказать.

— Так говори скорее! — настаивает Абу Бекр. Сейчас не время начинать ссору с толстяком Убайи.

— Спешка недостойна мужчины, Абу Бекр, — сказал Убайи и поправил соскользнувший с его плеч бурнус. — Нет ничего, что нельзя было бы обсудить спокойно и с достоинством. Мухаммед, скажи-ка мне, с какой целью мы пришли сюда?

— Чтобы заполучить зимний караван, — восклицает Абу Бекр нетерпеливо. — Однако теперь…

— Минутку, Абу Бекр, минутку, позволь мне продолжить. Во сколько раз наше число превосходит сопровождение каравана?

— По меньшей мере в два раза, я думаю, — говорит Омар. — Даже если считать и погонщиков верблюдов. Но речь идет не о караване…

— Именно! Речь идет о караване! Мы хотим караван, и караван мы превосходим вдвое. Войско из Мекки превосходит нас! А добыча? Не стоит и говорить, чего можно ожидать! Нет, посланник Бога, мы в этом не участвуем!

— Притворщики! — прошипел Абу Бекр гневно.

Убайи услышал это и повернулся к нему. «Что? — спросил он, и дружественность его тона не изменилась. — Мы честны, мы говорим, что хотим. Изменилось не наше отношение, а ваши намерения стали другими. Это зависит от вас! Или вы с нами идете против каравана, или же мы возвращаемся домой в Ятриб. Мы выехали, чтобы завоевать добычу, а не для того, чтобы убивать мекканцев!»

— Возвращайтесь и катитесь к черту!» — орет Омар вне себя.

Убайи не обращает на него внимания и пытается поймать взгляд Мухаммеда.

— Что повелевает Аллах? — спрашивает он насмешливо.

Мухаммед молчит. Снова его охватывает страх поступить неправильно. Почему Бог не говорит с ним в моменты, когда он больше всего нуждается в его руководстве? Он чувствует, что стал мертвенно-бледным, чувствует, что голос его не слушается. Если Убайи с тремя сотнями своих людей уедет, с ним останутся только триста десять воинов, семьдесят верблюдов и две лошади.

Но если он согласится и они отправятся против каравана, тогда войско из Мекки станет преследовать их… Как там, так и здесь можно все потерять — будет все потеряно, если не поможет Бог.

— Так иди! — говорит он. — Посланник Бога не берет своего слова назад. Мы выступаем против Мекки!

Несколько секунд Убайи смотрит на него, будто перед ним глупец.

— Иудеи Ятриба, — говорит он наконец, — поступили правильно, когда отказались ехать с нами. Там, где приказывает одержимый, сказали они, нет надежды на победу. Я желаю вам счастья, мусульмане. Выступайте против корейшитов! Смерть и рай очень близко от вас!

— Слушайте! — кричит Мухаммед. — Слушайте и познайте власть Аллаха! В уста неверующего он вложил слова, придающие верующим мужество. Да, Убайи! Рай близок и обеспечен нам. Кто станет тут бояться смерти?

* * *

Дождь, выпавший ночью, превратил рыхлый песок в твердую почву и снова наполнил наполовину пустой колодец Бедра. Еще до зари шесть сотен рук работали, чтобы вырыть маленький окоп к лагерю и отвести туда воду, потому что мусульмане не хотели сдавать своих позиций: с бессильным гневом в сердце смотрели мусульмане вслед уезжающим в Медину, пока на горизонте не исчезли полностью очертания верблюдов.

Для всех приготовлений было гораздо больше времени, чем казалось, так как враг откровенно желал отдохнуть еще одну ночь, прежде чем начать битву, и в этот день не подошел ближе. Так же и караван должен был где-то еще, по ту сторону Бедра, разбить лагерь.

Вскоре после восхода солнца лазутчики принесли сообщение, что Абу Софиан снова отклонился от привычного пути и хотел открыто вести дальше караван западнее, огибая Бедр, ближе к дюнам побережья. И во всех тех, кто ратовал за то, чтобы дать каравану пройти и выступить против войска корейшитов, зажглось раскаяние из-за этого решения. Если быть довольно быстрым и отрезать путь каравану? Если бы можно было вернуться в Медину с добычей, прежде чем войско из Мекки успеет оглянуться? Но все равно, когда Омар это взвесил про себя и обдумал, должен ли он сказать об этом пророку.

Шпионы объявили о приближении врага.

Три шпиона объявили об этом: не только мусульмане, ведшие наблюдение с самого высокого песчаного холма, но и коршуны сообщили, кружа над приближающимся войском. Черные точки на чистом голубом фоне неба точнее, чем данные лазутчиков, указывали как далеко находился враг. И мальчишки Бедра сообщили это, забираясь на крыши своих голубятен и даже на кроны пальм, срывая одежду с тела и развевая ее по воздуху в знак того, что они высмотрели противника.

И тут в первый раз последователи Мухаммеда позволили лететь «орлу», черному знамени, под которым собрались те, кто страдал за веру.

В войске мекканцев скользнула мысль начать бой сразу, вопреки всем древним обычаям, не разжигая перед этим речами и песнями мужество и боевой дух и не запугивая противника. Разве заслуживали того эти перебежчики, эти предатели, чтобы проводить битву с ними как раньше рыцарские родовые турниры? И не было ли и без того ожесточение обоих сторон достаточно огромным, чтобы еще и разжигать его? Да и враг не был равен им по силе. Три двоюродных брата Абу Софиана, трое мужчин из рода Омайя, поскакали на расстояние выстрела из лука к врагу, считали, оценивали, сообщали: пророк не мог собрать около себя более трехсот мужчин. Было лучше всего начать битву сейчас.

Но когда войска стали сближаться, то тут показалось, что древнее предание сильнее, чем рассудительность.

Не стоит ли в первом ряду мусульман Абу Бекр?

— О Абу Бекр, хитрый шакал! Я сорву тюрбан с твоей головы, тюрбан, под которым ты прячешь свои острые лисьи уши! Больше никого не нашел в Мекке, кого можно было бы обмануть, и поэтому покинул ее?

— Омар эль’Ади, темнокожий сын негритянки, теперь ты скачешь на лошади, которую, должно быть, украл где-нибудь! Сегодня вечером ты будешь радоваться, если найдешь вход в нору тушканчика, чтобы спрятаться в ней!

Абу Бекр молчит, ругательства противника перед битвой не значат для него ничего, так что он вряд ли их слышит, а молчит потому, что раздумывает, как бы на них ответить. Однако вспыльчивый Омар поднимается в стремени и орет врагам:

— Кто это говорит? Мужчины дома Омайя! Омаяды показали себя только денежными менялами, это все что они могут, ха! Как обменивают греческие золотые динары на персидское серебро, а потом на эфиопские золотые монеты? Мы боимся Омаядов только за счетным столом. А не с оружием!»

Издевательский смех становится громче, и не только в рядах мусульман, но и там, среди мекканцев. Дом Омайя нажил состояние благодаря искусным пересчетам чужеземных монет — событие, оставшееся навсегда непонятным для тех из их земляков, которые считали медленнее. Им не оставалось ничего, как только завидовать.

Три сына Омайя дома и не стали терпеть насмешек. Они пробрались в первый ряд и осадили своих лошадей прямо перед врагом. «На поединок! — кричали они. — Вы должны познакомиться с оружием Омаядов!» Три воина из Ятриба выступили вперед: «Вот мы! Прямо перед вами, Омаяды!»

— Нет! — заорали те. — Что нам за дело до вас? Возвращайтесь домой и растите лук, вы, крестьяне Ятриба! С беглецами из Мекки хотим мы драться, с предателями, с проклятыми глупцами, побежавшими вслед за Мухаммедом!

Двадцать или тридцать беглецов бросили свои длинные копья наземь и поспешили туда, зажав в кулаках обнаженные сабли: «С нами вы хотите иметь дело? Вот мы, здесь!»

Трое выступили вперед, стали грудь с грудью с Омаядами, прежде чем успели выйти все остальные. Кто они? Омар покусывает губу, он не был достаточно быстрым. Его рукоять сабли затупилась в седельных петлях, и поэтому другие опередили его. Кто же они? Пот течет по их лицам, солнце жжет их искаженные лица, людей нельзя узнать… Все же, одного из троих узнать можно: это Али! Али, чье лицо не раскраснелось от жары, чье дыхание не участилось, который держит свою саблю в правой руке, а в левой у него кинжал… Большие сонные глаза смотрят перед собой почти скучающе, кажется, что он не обращает внимания на движения врага, будто размышляет о своих собственных. И все-таки он первым поражает противника, который истекая кровью падает на песок.

Крики боли проносятся по рядам мекканцев, — но клинок замешкался лишь на секунду — тут же нож мусульманина вонзается ему в горло…

Третий Омаяд победил своего противника, однако прежде чем он нанес ему последний удар, рядом с ним появился Али, оттащил его назад и перерезал сонную артерию.

Солнце поднялось высоко, ci оро полдень. Пророк стоит на коленях в своей хижине и молится Аллаху. «Вы держитесь в тени! — восклицает он. — Наши враги стоят на солнце! Наши враги испытывают жажду, у вас же вдоволь воды. На нашей стороне сражаются ангелы, неверующим, напротив, не помогает никто. Поединок закончен, мы победили, исход этого поединка — знак и обещание Аллаха! Не бойтесь, он сдержит слово!»

Аль Хамам стоял рядом с Мухаммедом, это торговец шелком из Медины. Он приготовил снаряжение, но не спешил принять участие в схватке. Он держал пригоршню фиников, сунул один в рот и пережевывал его своими большими белыми зубами. «Скажи мне, пророк, — начал он задумчиво, — поклянешься ли ты мне душой своего отца, что между нами и раем нет других препятствий кроме смерти?»

— Я клянусь, аль Хамам!

Торговец шелком выбрасывает финики. «Дрянь! — кричит он. — Этим я должен наполнить свой желудок, а фрукты рая оставить другим? Я выбираю райские!»

И он спешит так быстро, как может, спуститься с холма навстречу врагу.

Ибн Яхш видит это. Он также стоит еще на холме, рядом с Мухаммедом, и ждет, когда сможет участвовать в битве там, где будет нужнее всего.

— Нас видит Аллах? — спрашивает он пророка.

— Аллах летает над нами. Он радуется за мужественных; широко открыты для них врата рая!

Ибн Яхш смотрит на него задумчиво. В своем неуклюжем разуме прокручивает он слова, смысл которых ему слишком чужд, слишком непривычен, как будто он мог бы понять его сразу же вплоть до последнего вывода. Все же чем дальше он думал об этом, тем лучше понимал: Аллах стоит на вратах рая, оттуда он смотрит на землю, радуясь за мужей, ведущих за него священную битву. А тех кто погибает в схватке, приводят к нему ангелы и он приветствует их. «Входи, Ибн Яхш, — скажет Аллах, — входи в сады, накрытые столы ожидают тебя и большеглазая Хоурис…»

Глупец тот, кто станет отсрочивать этот миг! Ибн Яхш срывает с себя кольчугу, двойную кольчугу, которой он так гордился, с груди и со спины и швыряет ее на землю. «Пророк! — кричит он. — Если Бог меня видит, то он должен смеяться от радости!»

И прежде чем его успел кто-нибудь остановить, бежит он, устремившись туда, где идет самая ожесточенная борьба. Кто может победить такого врага? Я, посланник Бога, не полководец, но больше, чем любой полководец, я приказываю вам: уничтожьте неверующих! Вас только триста воинов, но и триста ангелов на вашей стороне! Слышите ли вы их шаги у вас за спиной, чувствуете ли вы, как держат они над вами невидимые щиты? Чувствуете ли вы тихий ветерок? Это райский воздух, которым обмахивают вас их крылья!

Смотрите, я беру пригоршню песка и бросаю его против Мекки! Каждая отдельная песчинка ослепит глаза вашего врага и ввергнет его в смятение!

Идолопоклонники взывают к Гобалу и эль Оззе, бессильным демонам. Вряд ли понадобится меч — лишь ваш боевой клич, должен обратить в бегство всех, кто против вас: Вахад! Вахад! Один! Бог один!

* * *

Зимний караван въезжает в Мекку, но нерадостные возгласы приветствуют его.

Танцовщицы закрылись в своих домах, и маленькие барабаны лежат ненужными в углу. Те, кто играл на флейтах, разломали свои инструменты. Ни одна женщина не стоит на пороге дома, ни одна не отважится в знак приветствия возвращающихся развеять свое покрывало по ветру.

Медленно проходят по переулкам тысяча тяжело нагруженных верблюдов: не слышна поступь их мозолистых ног, молчат мужчины, ведущие их. Только ремни ящиков с грузом иногда бряцают, ударяясь о дерево на седлах.

Абу Софиан едет во главе с каменным неподвижным лицом. Никто не отваживается крикнуть ему как обычно: «Счастья тебе, Омаяд!», никто не смеет сказать: «Спасибо тебе, Омаяд! Ты спас богатство города!»

Что значит богатство города, если потеряна его честь?

Народ Мекки плотно стоит по обеим сторонам переулка. Со страхом наблюдают: все ли вернулись домой? Или кого-нибудь не хватает в сопровождении? Все ли погонщики на месте?

Здесь и там немое приветствие, рука поднимается ко лбу, затем к груди. Но нет радостных взглядов, если отец узнает сына, женщина — супруга, потому что там, где царит общая печаль, радость отдельных людей должна молчать.

Абу Софиан не заботится о верблюдах и их грузах, по черной ухабистой мостовой переулка скачет он дальше один, к площади священной Каабы. Он едет шагом; одной рукой привязывает своего гнедого жеребца, в другой держит дамасский клинок, который он еще так и не использовал в серьезном деле. Но чувствует, что скоро наступит день для этого…

Трое мужчин стоят на ступенях Каабы. Абу Софиан узнает макзумита Ибн Могиру, Ссафвана Бен Омайя и тощего Лахаба. В знак траура они надели свои самые худшие платья и стоят здесь, со сгорбленными плечами, будто на них давит скорбь, спрятав ладони в широких рукавах.

Абу Софиан выскакивает из седла и подходит к ним, шелковая накидка шелестит на каждом шагу. Он останавливается прямо перед ними, поставив одну ногу на первую ступень Каабы.

— Я счастливо совершил поход с зимним караваном туда и обратно в Дамаск, — сообщает он холодным бесстрастным голосом. — Не потеряв ни одного человека, ни одного верблюда. Караван принесет трехкратную прибыль.

Трое мужчин слушают это сообщение, которое в другое время вызвало бы светлое ликование, молча. Только на холодном лице Лахаба мелькнул проблеск удовлетворения, который он спешно прячет. Он вложил в караван три тысячи дерхемов.

Абу Софиан смотрит на макзумита, будто ожидая, что тот скажет слово. Он же, однако, опустил глаза в землю и ничего не сказал.

— Я послал гонца, — продолжает Абу Софиан, — потому что люди пророка угрожали каравану… Вы выслали мне на помощь войско…

Ссафван Бен Омайя тихо вздыхает. Он думал о двух братьях, которые не вернулись.

— Когда караван обогнул опасность, проходя по дюнам, и точно избежал ее, я послал второго гонца. Он должен был сообщить вам, что караван спасен — отзовите войско назад. Этот второй гонец прибыл?

— Прибыл — решается, наконец, ответить Ибн Могира. — И этот гонец прибыл. Но наши мужчины не хотели, чтобы получилось так, что они выступили напрасно…

— Они были полны отваги и жажды драться…

— Они думали, что будет позором развернуться и вернуться домой…

— Они хотели…

Абу Софиан поднимает руку, остальные замолкают. Что можно было еще сказать? Омаяд знал также хорошо, как и они, что произошло.

В этот момент со всех сторон сюда стали протискиваться мужчины различных племен, сетуя.

— Эй, Омайя! Бану Сахм потеряли их главу!

— Абдеддар — трех сыновей!

— Из рода Таим двое мертвы, трое — в плену!

— Из Азад пятеро попали в плен!

Абу Софиан медленно поднимается по ступеням Каабы, достигнув верхней, он поворачивается. «А сколько сыновей потерял дом Омайя?» — спрашивает он.

Они сомневаются. Омаяд не дожидается ответа. Как бы он ни звучал, уже ничего не изменить. Почтительно идет он по верхней ступени к стене святилища к воротам Каабы.

Старейшина рода Бану Абдеддар, хранитель ключа святилища, протягивает ему его дрожащими руками.

Абу Софиан вставляет ключ в замок, но прежде чем открыть ворота, останавливается и осматривается. «На этих воротах, — говорит он, — мы прибили однажды грамоту, изгоняющую Мухаммеда из нашего города!»

Он не стал напоминать об этом дальше, он знал, что все слушающие его думают в этот момент то же самое, чувствуют стыд, чувствуют бесчестие быть побежденными, презренными изгоями.

Семьдесят знатнейших корейшитов убиты в долине Бедра, восемьдесят сыновей благороднейших семей томятся в плену проклятых мусульман…

— Эй, Омайя! — стонет Ибн Могира, — Веди ты нас! Отомсти за нас!

На крик о помощи Омаяд не отвечает. Он широко распахивает ворота Каабы и оставляет их открытыми, чтобы все его видели.

Солнце стоит уже далеко на западе, посылая свои красные лучи в темный храм. Роспись на стенах ярко освещается, конечно, во многих местах она уже стерлась и осыпалась, и вряд ли еще можно понять, что там было изображено. Над красной статуей бога Гобала кружится черная тень, священный голубь из потемневшего от времени дерева алоэ…

Тихим шагами Абу Софиан проходит на середину святилища, становится на камни перед древней пробоиной в скале, по которой однажды текла жертвенная кровь. Он поднимает железный засов, закрывающий вход в погребальную комнату бога Гобала и под задумчивое молчание остальных вытаскивает золотую газель, найденную однажды на дне священного колодца. «Тот, кто хочет отомстить за себя, должен принести жертву», — говорит он.

Перед воротами толпятся любопытные. Омаяд поднимает обе руки и снимает с шеи цепь из золота, обвивает ее вокруг затылка золотой газели. Медленно поднимается и почтительно поправляет свой коричнево-зеленый бурнус.

— Тот, кто хочет отомстить, должен суметь отречься, — продолжает он.

Перед богом Гобалом стоят две статуи из белого мрамора, они очень древние и полуистершиеся, правда, в них еще можно различить мужчину и женщину. Абу Софиан наклоняется вниз и кладет свои узкие коричневые ладони на обе скульптуры, лучи солнца падают прямо на него, отчего сверкают кольца на его пальцах…

— Во имя Пса и Панды, — говорит он, — осквернивших это святилище своей любовью и обращенных за это в камень, я торжественно клянусь, что не прикоснусь ни к одной женщине, пока не будет отомщена битва под Бедром!

— Эй, Абу Софиан! — шепчут с почтением стоящие перед воротами. — Эй, Омайя! Отомсти за нас!

Абу Софиан сбрасывает с себя шелковую накидку.

— Я больше не буду носить шелка, ни один аромат не должен касаться моих волос…

Стройный и тонкий стоит он тут, темнокожее лицо пылает от возмущения. Он срывает кольца со своих рук, позволяет им, не обращая внимания, катиться по желобу в скале, по которой раньше текла кровь.

— Ни одного украшения вы не увидите на мне, пока нас угнетает скорбь нашего позора… Но корейшиты! — спокойный голос Омаяда становится резким и громким. — Тот, кто хочет, чтобы за него отомстили, должен иметь право приказывать! А посему я повелеваю: мужи Мекки, мужи Корейша! Нет сожаления по погибшим, нет праздника смерти! Не будут литься слезы, не будут петься песни в их честь! Потому что тот, кто дает волю словам боли и позволяет литься слезам, тот поддерживает этим свою боль! Мы сохраним ее, мы оставим наши раны открытыми, и лишь месть сможет заживить их!

Омаяд выходит на порог, замыкает за собой ворота святилища на замок. Испуганно люди сторонятся, когда он спускается по ступеням, и даже Ибн Могира, богатый Макзумит, тот, кто держит поводья гнедого жеребца Абу Софиана и подводит его к нему…

* * *

Несколько недель спустя по улицам Мекки ползет калека, одной ноги у него нет, с трудом тащится он от одного дома к другому. Трое его сыновей погибли в долине Бедра; и теперь у него нет никого, кто защитил бы его, никого, кто принес бы ему домой с базара фиников и хлеба.

Он проходит мимо одного дома, из которого слышатся громкие крики и плач, это женщина.

Калека останавливается и стучит кулаком в дверь. Плач стихает.

— Кто там? — спрашивает женский голос.

— Скажи мне! — кричит калека. — Скажи мне, так как я слышал, что ты сетуешь, разрешено наконец оплакивать мертвых? У меня погибло три сына, могу я наконец оплакать их?

Женщина немного приоткрыла двери:

— Я плакала, потому что сдох мой единственный верблюд и теперь у меня нет молока для меня и моего ребенка…

— Вот оно что… — произносит калека разочарованно. — Я думал, что Омаяд снял свой запрет… Ты счастливее, чем я, я еще не могу плакать. Но то, чего хочет Омаяд, должно свершиться…

И вздыхая, опершись здоровым коленом о землю, таща за собой то, что осталось от другой ноги, пополз дальше.

О Абу Софиан! О Омайя!

А если кто сделает что-нибудь благое — будь то мужчина или женщина, и он при этом верующий, — то эти войдут в рай и не будут обижены и на бороздку финиковой косточки

Коран, Сура 4, 123


Когда была закончена победоносная битва под Бедром, мусульмане почувствовали себя награжденными за свою непоколебимую веру и в первый раз увидели, какую неустрашимость может придать самому боязливому мысль о рае. В то же самое время в Медине умерла дочь пророка — Рокайя. И, таким образом, это было первое печальное событие, полученное посланником Бога, когда он возвращался из своего победного похода.

Мухаммед воспринял это легко; один ангел разрешил ему взглянуть в рай, и он увидел там Хадиджу, которая жила в серебряном дворце посреди цветущих садов. Возможно, если Бог будет милостив, то ангел отведет Рокайю к ее матери, и они станут жить там вместе, радуясь, что закончили земную жизнь.

Когда Отман предстал перед ним с перекошенным от боли лицом, Мухаммед произнес слова: «Она в раю». Мухаммед размышлял, не должен ли он осуждать Отмана. Вряд ли подобает мужчине из-за больной женщины не участвовать в битве.

Но уже самый тихий намек на упрек привел к тому, что Отман, чей дух стал из-за боли более раздражительным и вспыльчивым, стал страстно кричать, что он только из-за Рокайи исповедовал учение Мухаммеда. И не было ошибкой, что эта женщина, такая нежная, нуждающаяся в защите, созданная для уютной, спокойной жизни, не вынесла всех превратностей бегства и безродное™. Может ли пророк ему приказывать или предписывать, что он должен делать и что должен оставить? Отман был достаточно богат и не должен думать, как люди со скамьи, о добыче, он достаточно умен, чтобы быть самому себе господином, довольно знатен — дальнее родство связывало его с Абу Софианом — и мог рассчитывать на радостный прием в Мекке, если в его мозгу пробьет час возвращения на родину.

Мухаммед слушал это, и, несмотря на то, что охотно горячо возразил бы ему, он все-таки этого не сделал, так как подумал, что это сильно бы навредило распространению его учения, если бы богатый Отман от него отрекся. И так как Отман также сразу же устыдился своих слов и хотел смягчить их действие, то на полпути они, желая примириться, пошли друг другу навстречу.

Но это не удовлетворило Мухаммеда, вздыхая думал он, насколько легче провожать в рай бедных, чем богатых и знатных!

Маленькая Аиша не могла бы утверждать, что она переживала скорбь из-за смерти прекрасной Рокайи. Правда, два раза в день она по обязанности посылала рабов в дом Отмана, чтобы выразить сочувствие, однако ее ревнивой и страстной душе все дочери пророка были ненавистны, даже несмотря на то, что сам Мухаммед не слишком заботился о своих детях. Только порою выражение лица, движения Фатимы или Рокайи пробуждали в нем воспоминание о Хадидже, и это воспоминание побуждало его иногда делать своим дочерям подарки, которые — так думала Аиша — были предназначены для нее. Но спустя несколько дней после смерти Рокайи ревности Аише предстояло пережить более трудное испытание, потому что смуглый Омар привел свою дочь Хафизу пророку в супруги. Около жилища Аиши построили еще одно помещение, вторая дверь открывалась во двор мечети. Как же можно было это терпеть?

В углу своей комнаты, спрятавшись в беспорядочно разбросанных подушках, со спутанными волосами и глазами, красными от слез, лежала маленькая Аиша, изможденная, как больной котенок, и повторяла себе снова и снова, что на всем земном шаре нет женщины несчастнее, чем она. Пришли все, чтобы напомнить ей об обычае: ее сестра Асма, у которой не было крови в сосудах, отец Абу Бекр, считавший хорошим все, что нравится пророку — и сам Мухаммед. И, несмотря на это, Аиша не хотела делать ничего — ничего! — из того, что предписывал обычай.

Она должна была приготовить свадебное кушание из меда, фиников и имбиря, чтобы принять и приветствовать новую жену. О нет! Аиша надела свое самое худшее платье и уселась к жернову молоть просо. Все должны были видеть, что для нее не праздник день, когда Мухаммед взял вторую женщину в свой дом! Но свадебное шествие не прошло мимо нее, и Аишу постигло разочарование, что она два часа — дольше, чем когда-либо, — сидела за работой и никто ее не видел. Наконец, в гневе она вытрясла муку на землю и заперлась в своей комнате.

Может быть, она и не приняла бы этого так близко к сердцу — какой же мужчина удовлетворился бы единственной женщиной? — если бы Мухаммед не рассказывал ей слишком часто, что за долгие годы первого брака никогда не притрагивался к другой женщине.

Она, Аиша, значила для него меньше, чем эта старая корейшитка, которая не была красивой и привлекательной? А тогда пророк был молод, полон сил… Это было болезненно, унизительно, и этого нельзя было пережить! Но самое тяжелое ей еще предстояло. Она знала это, и все часы напролет, которые пролежала одна в своем углу, и думала, как примет она Мухаммеда, когда он, как предписывал обычай, после первых часов любви со своей новой женой придет к ней. чтобы принять пожелания счастья. Какие слова найдет она, которые были бы почтительны, но пристыдили бы его и одновременно ранили, чтобы эта боль никогда не проходила?

Маленькая Аиша думала об этом, пока не запутались мысли в ее голове. Шум на улице свидетельствовал о том, что свадебная церемония не была закончена, находя, что это длилось слишком долго, она задремала снова. Проснувшись, Аиша увидела звезды на небе и зажгла лампу.

Сейчас Мухаммед лежал в объятиях темнокожей Хафизы, дочери мулатки… Даже там пробыл он долго-слишком долго…

Это судьба женщины — ожидать счастье и страдание, которые супруг кладет на порог ее комнаты… Нет! Дочери Абу Бекра не подходила такая судьба!

— Аиша!

В дверях появилась тень, строгий голос позвал ее по имени. Это Мухаммед. Она поднимает глаза и тут же опускает их снова, будто у нее нет сил поднять веки.

— Ты больна? — его голос звучит уже не так строго.

Тихий вздох, узкие детские плечи немного поднимаются вверх и снова опускаются. Две большие слезинки скатываются по смуглым щекам.

— Ты не хочешь встать и приветствовать меня, как предписывает обычай? — спрашивает пророк, и тон его уже совсем смягчился.

Аиша подскакивает, непричесанные волосы спадают на голые плечи. Обеими руками она поддерживает свободное платье, пояс которого не завязан. Совсем тихо и, запинаясь как ребенок, говорит она предписанные слова: «Я желаю тебе счастья с твоей супругой Хафизой, дочерью Омара из семьи эль’Ади. Ты доволен мной? Даст ли она тебе счастья, которое ты от нее ожидаешь?»

Но прежде чем Мухаммед смог ответить, как полагается, она поднимает лицо. «Нет! — бросает она ему страстно. — Она не даст тебе этого, нет, нет! Я хочу, чтобы ее поцелуи были более горькими, чтобы ее взгляды кололи, чтоб ее руки причиняли боль, желая приласкать! Ты не должен спать, если ты у нее, ты не найдешь покоя в ее объятиях, ты…» Ее руки опускают платье, ее маленькое тело проблизилось к нему: «Ты должен скучать по Аише, когда ты у Хафизы…»

Эта ночь — украденная ночь — потому что, по закону, она принадлежит дочери Омара. Но какая ночь может быть слаще? Сотню ночей мне, Мухаммед, одна ночь другой! Сотню мыслей мне, Мухаммед, и ни одной мысли другой! В ритме этих слов, которые она шептала ему на ухо, вздремывается пророку, в ритме этих слов, которые она поет про себя, как песню, успокаивается, наконец, и страстная душа маленькой Аиши, матери всех верующих…

Из-за счастливо выигранной битвы под Бедром богатство уплыло в Медину; а именно одна добыча не принесла этого богатства, хотя оно было довольно значительным, но прежде всего принесли ему деньги на выкуп пленных. Омар отказался от этого и хотел убить пленных; но Абу Бекр, постоянно размышлявший, воспрепятствовал этому.

— Ни один пленный не умрет, — провозгласил он, — прежде чем каждая мусульманская женщина в Медине не будет иметь своего раба, прежде чем каждый мужчина не будет в состоянии купить себе скаковых верблюдов и оружие!

Деньги на выкуп пленных из Мекки — они были почти все богаты, и их не щадили — имели непредусмотренные Мухаммедом последствия. Чувство собственного достоинства мусульман возросло таким образом, что по праву это можно было назвать самонадеянностью. Иногда, особенно в те часы рассвета, когда заботы просыпаются о^о сна и человек сильнее сознает свое бессилие, чем во время усталого дня — это самонадеянность заставила от страха выступить пот на лбу пророка.

Не ведут ли себя его последователи так, будто ничего не земле больше не может им противостоять? Это было, разумеется хорошо и правильно, что они, как требовал от них и сам Мухаммед, верили в конечную и обязательную победу открытого ему Богом учения. Но разве означало это, что маленькое скопище вооруженных копьями наездников пустыни могло меряться силами с христианскими войсками императора Византии? Означало ли это, что персов — равносильных противников восточно-римского императора — одним движением руки пророк мог смести с лица земли?

Аллах всемогущ, и ничего нет для него невозможного, но можно ли было назвать это «положиться на волю Аллаха», говоря о греческой или персидской добыче как о чем-то, что Аллах им по праву задолжал? Конечно же, чаще, чем о слишком отважных мечтах выступить против Византии или Ктесифона, говорили его последователи о более близко расположенной цели. Они ссылались на слова, которые он произносил, не думая о последствиях: «Мединет эн Наби, город пророка, вряд ли наполовину исламский город».

Теперь, разумеется, так как он слышал, что эти слова повторялись снова и снова, повторялись при каждой встрече с иноверцами — теперь он понимает, куда они должны привести. Он знает своих соотечественников, их гордость, их жажду наживы, их фанатизм — и все это усиливается еще и новым чувством безопасности: знать волю Аллаха и быть поэтому непобедимыми. Что они знают волю Бога, думали также и иудеи. Непобедимым был бы ислам, если бы сила страданий, которой располагал библейский народ, соединилась с жаждой завоеваний собственного народа!

После одной ночи, когда Мухаммед еще раз взвесил, какие возможности открывает Аллах своей новой религиозной общине — даже если это зависит только от одного Бога — да прославится его имя! — какой дорогой должен наконец пойти его народ, пророк отправился лично еще раз с двадцатью своими верными приверженцами на иудейский базар.

На него не обращали внимания. Напротив, иудеи нарочно избегали смотреть на него, торговля и торг, не сокращаясь, шли дальше, пока он не дошел до колодца близ молитвенного дома, поставлявшего воду, чтобы поить животных на рынке крупного рогатого скота. Он влез на каменный бордюр колодца.

— О иудеи Ятриба! — крикнул он. — Послушайте еще раз меня!

Два иудея, спорившие о преимуществах и недостатках буланой кобылы, подняли глаза, умолкли на несколько секунд и затем спокойно дальше продолжали спор. Один поднял заднюю ногу лошади и указал другому на недостаток на копыте.

Мухаммед видел это — и то, что они так открыто не обращали на него внимания, разбудило в нем гнев.

— Вспомните о древнем сказании об иудеях Элатха! — воскликнул он.

Иудеи смеялись. Древнее сказание — не было никого, кто не знал бы его — гласило: иудеи из города Элатха, расположенного на берегу Красного моря целую неделю не ловили рыбу. А когда же загорелось утро шабата, прямо рядом с берегом показались стаи прекрасных рыб. Тут иудеи забыли о заповеди, не посмотрели на шабат и вышли со своими сетями в море. Когда они со своим богатым уловом вновь сошли на берег, в знак наказания Бог превратил их в обезьян, а город Элатх — в жалкую скалу. Их можно видеть еще и сегодня: обезьяны, населяющие скалу Элатх.

— Вы, иудеи Ятриба, думаете, что Бог сегодня не знает, как наказывать?

Снова взглянули на него торговцы лошадьми:

— Сегодня что, что-то вроде шабата? Что нам здесь рассказывает Хашимит?

— Это священный день, это шабат, когда с вами говорит посланник Бога! Слушайте, что я вам хочу сказать, вы, иудеи Ятриба!

Они снова рассмеялись:

— Не праздновать шабат не такой уж тяжкий проступок, как сделать шабатом рабочий день из-за слов лжепророка! По твоей воле, Мухаммед, никто из нас не станет навлекать на себя наказание Иеговы! Оставь нас с миром!

Мухаммед спустился с края колодца и присел на каменный желоб, ведущий воду через базарную площадь к водопою верблюдов. Он достал нож и срезал все перистые листья с пальмовой ветви, пока у него в руке не остался голый стержень. Им он стал рисовать переплетенные фигуры в пыли, покрывающей мостовую.

— Не заключали ли мы соглашения, иудеи Ятриба, что вы на нашей стороне должны защищать город Ятриб от всякого врага?

— Где враг напавший на нас, Мухаммед, где? Против Ятриба не выступало войско, нашим полям ничего не угрожало, наша торговля процветает. Чего ты хочешь от нас? Твои разбойные набеги против корейшитов Мекки нас, разумеется, не волнуют!

Пророк все еще рисовал, опустив веки, фигуры в пыли. Толпа людей, слушающая разговор, стала больше. Мухаммед, плотно запахнув свой зеленый бурнус, начал говорить:

— Нужда среди нас — это был не враг? То, что в Мекке продали наши дома, наделили нашим имуществом других, что презирали и высмеивали нашу веру — все это не враждебные начинания? Вы живете в моем городе. Вы должны стать на мою сторону!

Один из иудейских торговцев встал перед ним, надменно задрав голову:

— Мы обещали вместе с вами защищать город, если будет необходимо, но не поддерживать каждое из твоих безумий!

Мухаммед встает, отряхивает пыль и выбрасывает стержень пальмового листа. Он чувствует, что к нему снисходит дух Бога…

* * *

Когда разверзается небо

И когда рассеиваются звезды,

Когда смешиваются воды

И когда могилы выварачиваются наизнанку,

Тогда узнает душа,

Что она совершила и от чего отказалась…

* * *

— Народ Ятриба! В судный день Христа, сын Марии, появится судьей на самой высокой из башен церкви святого Иоанна в Дамаске, Моисей по его левую руку, я, последний из пророков, по правую! Что вы думаете скажет он вам?

Иудей пожимает плечами:

— Если этот Христос должен судить христиан, то предположительно он скажет, что его последователи, по меньшей мере, в этом столетии своего Бога забыли из-за пустых споров! Над нами все же сын Марии не судья — нас никто не будет судить, кроме Иеговы, нашего Господа. Иегова спросит нас, следовали ли мы его заповедям до последнего дня… Тот, кто будет судить вас и вашу новую веру, Мухаммед, меня не волнует! Оставь нас с миром, Хашимит!

— Мы оба знаем, на что опираться, — возражает серьезно Мухаммед. — Вы на рукопись и Иегову. Мы на Аллаха и его откровение через меня…

* * *

Было хорошо то, что можно опереться на Аллаха, однако неправильно, что помощь Бога являлась единственной. Было и кое-что другое, поддерживавшее пророка в его борьбе, что-то, что впоследствии оценили как нечто новое, важное: добровольное, безоговорочное послушание его последователей. Те язычники, которые из-за ворот мечети смотрели на молитву мусульман, сперва смеялись над этим, взмах руки пророка — и сотни мужчин одновременно падают на колени, следующий взмах — и все верующие касаются лбом земли. Видели ли когда-нибудь, чтобы свободный араб отдался в такое рабство?

Они смеялись над этим, пока их самих не покорила магическая сила общей молитвы. Нет! Это было не то же самое, что в одиночестве своего дома взывать к Аллаху или когда община верующих посылала этот призыв как страстное требование к небу. Это было кое-что другое — просить: Господь, пошли мне это! и требовать: Господь! Пошли помощь и милость свою всем нам!

Да, вы верующие, молитвы — это воспитание воли, школа вашего послушания. А если вы, свободные арабы, следуете за посланцем Господа, который говорит вам: «Склоните ваши головы! Возденьте сложенные ладони к небу!» — тогда вы последуете, если он прикажет: «Возьмите оружие! Там враг — разбейте его!»

В полдень Мухаммед разговаривал на базарной площади с иудеями, а на вечерней молитве он собрал вокруг себя своих сторонников и думал сообщить им о разговоре, но шпионы это услышали и знали каждое слово.

— Только для нас город пророка! — кричали они. — Только для нас Мединет эн Наби! Мы не хотим жить вместе с теми, кто не молится вместе с нами! Нет Бога, кроме Аллаха, а Мухаммед — Пророк его!

Итак, это ли воля Аллаха? Должны ли они вступить на путь насилия?

Но в то время как Мухаммед упал в своем доме на колени и молит о божественном указании, которое нельзя было бы понять неправильно — ночь опустилась еще не полностью, — его последователи уже начали осаду иудейского города.

* * *

Прошло 14 дней с тех пор, как сомкнулось кольцо осады вокруг иудейского предместья Медины, с тех пор как ни одна повозка с ячменем, ни одна корзина с финиками не пересекли границу. 14 дней прошло с тех пор как был отрезан ручей и иудеи используют только мутную воду одного-единственного колодца. На пятнадцатый день ворота открылись: пророк предоставил своим врагам все, что они смогли вывезти на спинах своих животных, и свободный отъезд. Давуд эль Каинока был первым, кто покинул город. Он ведет за поводья одного верблюда, идущего нетвердой поступью под весом своего груза. На ящиках и тюках, почти не оставляющих свободного места в седле, едет женщина с закрытым лицом.

Раввин останавливается на пороге города и печально и враждебно осматривает ряды мусульман, которые плотно столпившись стоят перед воротами и вдоль улицы, чтобы насладиться зрелищем.

— Можем ли мы напоить наших животных? — спрашивает эль Каинока.

Кто-то молча указывает на водопой. Давуд эль Каинока отпускает повод своего верблюда, и, гонимый жаждой, он шагает к колодцу.

За ним выходит второй, третий из-под темных сводов переулка. Двое не могут разминуться и бок о бок спешат к воротам… и дальше верблюды идут в беспорядке. Каждый тяжело нагружен скарбом своего владельца, на каждом сидит сетующая женщина с распущенными волосами. И каждый идет к водопою, опускает длинную согнутую шею, пьет жадными глотками, освобождает место другому… и следует за шагами вожака по улице на север.

Теперь идут более бедные, у которых нет верблюдов, со своими ослами. По рядам мусульман пробегает шепот: вот старый торговец травами Щебна со своим белым осликом. Против него нет ненависти; если бы знать как на это посмотрит пророк, можно было бы крикнуть ему: останься! Но прежде чем на это решаются, ослик, миновав водопой, идет путем на север.

Затем идут мужчины; всех женщин, детей и скарб погрузили на животных; для мужчин не осталось ни верблюдов, ни ослов. Они в разодранных платьях, со спутанными бородами и босыми ногами в знак страдания. Печально звучит плач Иеремии, передающийся из уст в уста: Господь Бог стал как враг… И каждый, кто подходит к воротам, кладет ладонь на порог и проводит ею по своим волосам — чтобы унести с собой в изгнание немного пыли из родного города.

Пустынны длинные переулки и дворы, в которых раньше толпился народ; пусты дома, высокие, трехэтажные, со стенами без окон, дома, которые Давуд эль Каинока считал неприступными. Теперь вы видите это, иудеи Ятриба: щит не защита; защита — только меч. Теперь вы видите это. Тот, кто полагается на союзника, стоит один!

Последним в долгом шествии едет молодой Бен Шалом, из узкого переулка он ведет своего серого осла за повод, который ступает очень тяжело под грузом книг и рукописей. Бен Шалом проходит, опустив глаза, только один раз, когда стук копыт лошади пересекает улицу, он поднимает взгляд и видит перед собой седока в зеленом. Он узнает пророка.

— Эй, Мухаммед! — кричит он и указывает на бесконечный поезд изгнанных: первые уже почти достигли конца оазиса, последние еще раз оглядываются у ворот на покинутые жилища. — Ты выгоняешь нас на чужбину, эй, Мухаммед! Как же ты отчитаешься перед Богом в том, что ты сделал?

Пророк осаждает лошадь. Может быть, он вспоминает в этот момент молодого раввина и о том, что тот был не против признать посланца Бога. Может, он хочет ему это ответить, чтобы произнеся слова, выяснить для себя то, что он только неясно чувствует: «Здесь нужен отчет, раввин? Вера в Бога и его посланца как штормовой ветер над пустыней — то, что можно нести, он берет с собой, то, что ему противостоит, он уничтожает. Нужен отчет?» Он сам не мог сказать, задал ли он этими словами вопрос. Ответа Мухаммед не слушает — ни из уст иудея, ни из недр своей собственной души.



Храм в Мекке

(гравюра на меди, Амстердам, 1739)




Страница Корана

(Ирак или Сирия, VIII–IX век)


Если Аллах окажет вам помощь,

то нет победителя для вас,

а если Он вас покинет,

то кто же поможет вам после Него?

Коран, Сура 3, 154


Прошел почти год с тех пор как Абу Софиан дал клятву в Каабе отомстить за поражение под Бедром. Войну готовили очень заботливо, дали пройти священному времени паломничества, месяцам перемирия. Теперь можно начинать поход против Медины.

Пять дней шло войско мекканцев по пустыне, не встретив врага, но когда оно приблизилось к горе Оход, расположенной на расстоянии чуть более 10 миль от Медины, то увидели на горизонте первого всадника мусульман, он наблюдал, а затем снова исчез. Тут Абу Софиан приказал разбить палатки. Он повернул своего верблюда назад и крикнул женщинам: «Надевайте украшения! Праздник начинается!»

Вот женщины племени Корейша…

По склону холма они спустились такой походкой, что казалось, будто они начинают танцевать. Женщины ступали босыми ногами, не боясь скорпионов; они боялись их настолько же мало, насколько и воины вражеского заслона. Впереди всех, держа в руках, украшенных браслетами, маленький барабан, идет Хинд, супруга Абу Софиана с глазами как у газели…

Четыре стройные девушки, еще почти дети, вели верблюда, несшего покрытый паланкин святилища эль Оззы. Ветви священного дерева самура служили материалом для паланкина. Он был сплетен из фиолетовых, прекрасно пахнущих, редких пустынных цветов. Глухо и возбуждающе звучит бой барабанов по долине, в которой располагается войско.

* * *

Рядом друг с другом держат своих верблюдов Абу Бекр и Омар эль’Ади и рассматривают вражеское войско корейшитов.

— Они привезли с собой женщин, — говорит Таим. — Это означает, что они будут драться без малейшей жалости, до последнего. Под взглядами женщин не убежит и трус…

Темнокожий Омар сравнивает войско врагов и свое собственное. И вновь мекканцы превосходят их в три раза. «У Бедра, — сказал он, — помог Аллах. Может быть он поможет и сегодня…»

* * *

— Эй, Абу Софиан! Эй, Омайя!

Омаяд скачет на белом жеребце, три другие лошади стоят наготове позади воинов, если его животное ранит враг, то ему может потребоваться другое. Рабы держат их за поводья, ожидая его зова.

Рабы! — Абу Софиан смотрит направо, налево. Его войско большое; он хотел, чтобы оно было во столько же раз надежнее, насколько по числу превосходит мусульман. На этот раз Мекка вооружила наемников, рабов-негров, отродья из предместий, у которых даже не было чести, чтобы ее потерять… Здесь только половину составляли корейшиты, мужчины из знатного рода, мужчины, кровь которых, как и его самого, закипала от пения женщин, и которые, как и он сам, жаждали мести за Бедр. Даже и этой половины его войска должно было бы хватить, если только пророк волшебством не преодолеет врагов…

Клинок из Сирии — в руке Омаяда, легкий, упругий дамасский клинок. Он поднимает голову, прислушивается к пению женщин, находит среди многих голос Хинд, звучащий звонко и ликующе, как пение жаворонка над пшеничными полями Бека…

«Сегодня, — думает он, — я сдержу свое слово! Сегодня будет выполнен обет, данный в Каабе!» Еще сегодня Абу Софиан обнимет самую прекрасную из служанок богини любви…

* * *

«Смерть! Смерть!» — так проносится боевой клич мусульман по полю. Неверным — двойную смерть — смерть здесь и вечную смерть в аду! — Они ринулись вперед. — Смерть только им, для нас же двойная жизнь — здесь и в раю!»

Уже видит Абу Софиан, что лагерь в опасности, уже смолкло от испуга пение женщин…

Слушайте! Не изменился ли посреди боя их боевой клич? Они больше не кричат «Смерть!»

«Добыча! Добыча!» — это стрелки из лука из войска Мухаммеда. — У них новый боевой клич, который их уничтожит… Они больше не кричат: «Смерть!» — они торжествуют: «Добыча!»

Слышишь это, Абу Софиан? Слышите вы, корейшиты? Тот, кто слишком рано собирается сорвать плоды победы, теряет удачу из жадных рук!

Мудрец тот, кто знает как найти счастье в несчастье, и полководец тот, кто поражение может обратить в победу. Халид с красным шрамом на лбу вырывает из рук раба поводья лошади Абу Софиана и вскакивает в седло… Триста негров-рабов отступили назад под натиском мусульман…

— Ко мне! — кричит он.

— Добыча! — кричат они.

— Ко мне! Теперь есть добыча для вас!

Они скачут вверх по незащищенному склону горы, вниз, в долину, по другой стороне, катя за собой камни, скользя по песку, спотыкаясь…

Слово «Добыча!», разумеется, волшебное — не только для мусульман! Мы знаем, как лучше его применить! Вот мы! И перед нами спины жаждущих наживы врагов! Эль Озза помогает — вам нет помощи! Бог Гобал ведет нас, у вас же нет предводителя, кроме жадности!

Где же стрелки из лука Мухаммеда? Они летают как стая тушканчиков, на которых напала лиса…

* * *

— Эй, Мухаммед!

Не приказал ли вам пророк выжидать на фланге войска и охранять горный склон, что бы ни случилось? Что побудило вас забыть о своем долге?

Тому, кого Аллах хочет ослепить, он показывает победу, прежде чем она завоевана, тому, кого Аллах хочет уничтожить, он показывает презренное земное богатство…

О вы, стрелки из лука! Не из уст пророка получили вы свой боевой клич. Его вам нашептал дьявол, Иблис, соблазнитель.

— Добыча! Добыча!

Они покидают фланг — не обращены ли уже и без того корейшиты в бегство? Не разгромлено ли еще войско? Они бросаются в лагерь, потому что, может случиться так, что другие не оставят им добычи — они бросают перед собой луки, чтоб загрести своим руками побольше…

Но, смотри, Аллах не милостив к непокорным и несправедливым!

Бегство! Бегство вниз с горы…

Многие, слишком многие погибли! Вы, которые еще могли бы драться, прикройте телами своего пророка! Он слишком далеко вышел вперед на линию боя, желая тех, кто кричал: «Добыча!», образумить и вернуть, и попал под град выстрелов и камней.

Вот один камень распорол ему щеку, кровь стекает по бурнусу… Как же ничтожно то человечество, способное ранить того, кто несет на землю с неба слово Божье!

Ведите его по холму, ведите бережно и осторожно, чтобы кровь текла не так сильно, чтобы посланец Бога не страдал от боли. Как жестоко накажет Бог однажды тех, кто поранил своего пророка!

Однако не говорите об этом! Потому что меч бойца за веру разбит, а плоды, собранные под Бедром, разбросаны по пустыне, и вы их больше не найдете…

* * *

Вот Хинд, жена Абу Софиана….

Она отложила маленький барабан, на спине у нее бурдюк с водой, чтобы подкреплять воинов.

Без страха идет она по полю битвы и не отступает перед лужами крови, она не пригибается, когда со склона холма мусульмане посылают еще редкие стрелы.

Она ищет Омаяда, и когда находит его, наливает полный бокал воды и протягивает ему. «День под Бедром отомщен!» — говорит она и глаза ее блестят от счастья.

Когда он попил, она, как и другие женщины, переходит от одного раненого к другому, протягивая каждому бокал с водой. Она, идет, пританцовывая, так, что звенят браслеты на ее лодыжках, как музыкальное сопровождение песни, которая тихо, едва различимо, звучит над полем битвы:

* * *

Раненому другу подадим мы воды,

Но для раненого врага есть у нас

Наш остроаточенный кинжал.

Для победителя, который отдохнет

Вечером в нашей палатке

На кровати из душистых трав,

Для победителя умастим мы наши волосы

Маслом цветов жасмина.

Для победителя бережем мы наши поцелуи…




Мухаммед осаждает крепость Банн-эн Надир

(Персидская миниатюра около 1310 г.)

… Если вас коснулась рана, то такая ясе рана коснулась и того народа.

Эти дни мы сменяем чередой среди людей, и чтобы знал Аллах тех, которые уверовали…

Коран, Сура 3, 134


Дворец Эр Рафис купца Хедшаса находился на расстоянии четырех дней скачки от горы Оход, перед воротами иудейского города Чаибара. Четыре дня нужно было скакать на быстрых лошадях Абу Софиана, каравану потребовалось бы в два раза больше времени.

Уже начался сбор фиников. Когда Абу Софиан въехал в оазис Чаибар, он увидел сотни негров-рабов, согнутых под тяжестью корзин, несущих их в предместные дома.

Омаяд еще никогда не посещал Эр Рафи, но он сразу же его узнал по описанию: дом и белая стена, окружающая двор, которая своими фигурными углами простиралась далеко на зеленые лужайки оазиса. За ней двухэтажный замок без окон, увенчанный каменными конусами голубятен, а вокруг главного здания, так что видны только крыши, покрытые пальмовыми ветвями, множество хижин рабов, хлевов и амбаров.

Наполовину это казалось крепостью, наполовину большим поместьем. Невольно Омаяд сравнил свой узкий аристократический городской дом в Мекке с дворцом богатого иудея, они оба были торговцами в Хедшасе — и все же: какими разными были условия их жизни!

Привратник впустил его, и черный раб проводил по лестнице на верхний этаж, открыл дверь в прохладную комнату, свет в которую проникал только через крохотное окно в крыше.

Здесь на старом покрывале из верблюжьей шерсти в грязном разодранном льняном нижнем платье сидел Эр Рафи, купец Хедшаса. Оба мужчины видели друг друга впервые: встречались только их гонцы — однажды в Дамаске, когда иудей продал арабу сотню кладей сирийской пшеницы, и другой раз в городе Петре, когда люди Абу Софиана с караваном, везущим пряности, приехали на один день раньше, чем иудеи Чаибара, которые не смогли больше заключить сделок и должны были ехать дальше в Палестину или Сирию.

Абу Софиан, обнявший в знак приветствия иудея, как предписывал обычай, рассматривающий со скрытым отвращением лохмотья и с недоверием коричневое покрывало, на которое он должен был опуститься, приятно разочаровался, когда появились рабы и принесли ковры и подушки, которым мог позавидовать сам великий царь Персии. На маленьких столиках негры внесли финиковое вино, сыр и мед. Эр Рафи скатал свое покрывало и подложил его под спину. «У меня знатный гость. — сказал он, — гость, которого я рад видеть — некоронованный царь Мекки. Все, чем располагаю я, — к твоим услугами, но не пей, пока тяжело дышишь. Лихорадка Чаибара поджидает каждого, кто въезжает в наш оазис».

Абу Софиан поставил чашу с финиковым вином, которую держал уже в руках, на стол. «Там, где зреют финики, зреют и болезни, — сказал он. — Я лучше подожду».

Эр Рафи кивнул: «Здесь эпидемии у себя дома. Взгляни на меня! Над нашим оазисом ночью кружат птицы Абабил на темных крыльях, маленькие камешки выпадают из их клювов и падают на нас во время сна, и на том месте, куда они попадают, возникают оспинки и ранки, которые никогда не проходят. — Он выдвинул лицо на свет, оно было желтоватым и утыкано оспинками. Скудная борода не скрывала их. — Жизнь, здесь печальна, и мы с нетерпением ожидаем жизни на том свете».

Омаяд усмотрел в этом возможность незаметно перевести разговор на цель своего посещения: «Однажды твой народ уже пережил трудное время. Где иудеи Ятриба?»

Торговец Хедшаса покачал головой и не счел необходимым говорить, что четвертую часть своего состояния он потратил на то, чтобы купить землю и построить дома иудеям Ятриба. Было излишним говорить об этом; Омаяд уже дано был извещен обо всем, что делал купец.

— Иудеи Ятриба? — спросил Эр Рафи своим мягким печальным голосом. — Разогнаны-расстроены. Некоторые в городе Петра и Иерусалиме, другие в Тейма. Третьи остались здесь, в Чаибаре.

— Так я и думал, — Абу Софиан взял финик, макнул его в мед и съел медленно и задумчиво. — Так я и думал и обдумывал дальше: иудеи всего Хедшаса — один народ. Для того, кто ближе знакомится с ним, все остальные становятся врагами.

Эр Рафи погладил свою тощую бороденку. Один край его распустившегося тюрбана свисал, и он напрасно старался заправить его обратно: наконец Эр Рафи сдался и позволил ему свисать на плечи: «И поэтому ты пришел ко мне, Абу Софиан?»

— Поэтому я пришел к самому богатому и могущественному иудею Чаибара — купцу Хедшаса.

— Имя, — произнес Эр Рафи вежливо, — которое больше подобает главе семьи Омайя, чем бедному торговому человеку.

— Не будем об этом спорить, — сказал Абу Софиан нетерпеливо. — Допустим, что оно подобает нам обоим. Но если мы разделим его, может быть, поделим и кое-что другое: враждебность к новому учению Мухаммеда.

Иудей хлопнул в ладоши и приказал принести лампы. Когда пришли рабы и снова ушли, он открыл сундук и позволил Омаяду заглянуть туда; он был полон книг, рукописей и дорогих картин. «Я страстно желаю учиться, — сказал Эр Рафи, когда они снова остались одни, — ив наших старых рукописях много написано, если их правильно понимать. Одно, я думаю, познал: никогда на земле не происходит ничего, что не было бы знаком для умных. Под Бедром войско мусульман разбило героев из Мекки и почти одновременно греческий император был изгнан из Сирии и Палестины».

— И какие выводы ты делаешь из этого?

— Что язычники должны отступить и побеждает один Бог, там — христиане, здесь — мусульмане.

— Я понимаю — сухо сказал Омаяд и попытался скрыть разочарование. — И иудеи верят в одного Бога. Если я ищу союзников, то должен обратиться к язычникам.

Эр Рафи встал и опустил люк над окошком. «Будет дождь — сказал он. — Слышен крик моих белых павлинов во дворе. Нет, Абу Софиан, ты меня не понял! Мы — иудеи — один народ, и у нас есть один Бог; но нас не волнует триединый Бог христиан, а еще меньше — Бог нового арабского пророка. Нет, Омаяд, это не так! — Эр Рафи задумчиво смотрел перед собой; его длинные скрюченные пальцы крошили ячменный хлеб, что лежал перед ним. При слабом свете лампы желтое лицо, побитое оспинками, выглядело невольно как лицо привидения. — Это не так. Но прошлое нас научило: Если дуют встречные ветры, то для нас лучше всего переждать, пока не утихнет буря. Они, Абу Софиан, победители. Купец Хедшаса не заключит союза с побежденным».

Омаяд усмехнулся про себя из-за этого быстрого перехода от философствования к практической мудрости.

— С побежденным? — спросил он и вздернул брови.

— Разве в Чаибаре еще ничего не знают о битве под горой Оход? А даже если ничего не знают об этом, разве так плохо знают Абу Софиана Бен Омайя, что Эр Рафи мог подумать, что я стану искать помощи как побежденный? Нет, Эр Рафи! Только тогда можно не стыдясь просить о помощи, когда одержана победа, чтобы эту победу использовать полнее и основательнее. Для меня настал теперь этот момент. Иудеи Ятриба изгнаны; но есть еще достаточно иудейских племен в стране и близ Ятриба. Будете ли вы союзничать со мной, если я выступлю в поход на город пророка?

— Могу ли я это знать? — говорит иудей и пожимает плечами.

— Я советую тебе ответить мне, — сказал Абу Софиан высокомерно. — Я знаю: иудеи Хедшаса следуют за тобой так же хорошо, как и люди в Мекке слушаются меня.

Эр Рафи спрятал улыбку; он, должно быть, подумал о том, что его товарищи по вере ему более послушны, чем Омаяду эти строптивые арабы. Не потерял ли Абу Софиан половину своих соотечественников из-за Мухаммеда? «Ты победил у горы Оход, — пробормотал он.

— Значит, новое учение не так популярно и, возможно, будет совсем забыто через несколько лет. Какому же знаку можно верить?»

— Последнему! — сказал Омаяд смеясь. — Какому еще?

Иудея обидел тон, но смысл слов был верный. Верить нужно последнему знаку. Если Омаяд сейчас победил и хотел полностью уничтожить Медину, и в этом ему надо было помочь… нужно ли противиться? «Мы пойдем за победителем, Абу Софиан, мы готовы заключить союз. Пусть мы поступаем правильно — да не противимся мы этим воле Всемогущего!» Хитрость исчезла из глаз иудея, выражение его лица изменилось, будто он смотрел в неизмеримую даль. Он поднял голову, прислушиваясь к дождю, который барабанил жестко по балкам. Через щель, свистя, проникал ветер, и от этого мигала лампа.

— Ты знаешь историю о прорыве плотины Ма'Риба, Абу Софиан? О богатом городе в Южной Аравии? Бог предопределил их гибель. Дождевые потоки прорвали плотину на севере города, пришел паводок и унес с собой дома. Жители Ма'Риба не поняли знака; те, кто не погиб, остались на родине и заново отстроили город. Но бог поступает как хочет; так как он не смог изгнать людей из Ма'Риба при помощи воды, то создал новый торговый путь к морю. Город Ма'Риб беднел из года в год и тот, кто не хотел голодать, вынужден был уехать. Несколько лет назад я проезжал там, когда отправился в Гадрамаут, чтобы закупить ладана и бальзама. В то время люди жили еще в четырех-пяти бедных хижинах; возможно, они стоят и сейчас — а может быть, и нет. Видишь, Омаяд, как прямо Бог идет своей дорогой. Да будем счастливы мы, что стоим на правой стороне: что он хочет уничтожить Мухаммеда, а не нас.

И гром прохваляет Его хвалой,

и ангелы — от страха перед Ним.

Он посылает молнии и поражает

ими тех, кого пожелает,

когда они препираются об Аллахе, — ведь он силен в бою!

Коран, Сура 13, 14


Один араб, возвратившийся из поездки в Синай, где он менял масло и приправы на медь и бирюзу, привез с собой подарки для пророка: бусы из бирюзы для его жен и деревянную колотушку, какую используют христиане, чтобы созывать верующих на молитву, для него самого. Колотушка была сделана в монастыре святой Екатерины, и на обратном пути араб попросил епископа Петры освятить ее, чтобы она представляла для пророка драгоценный дар. Араб купил только два ожерелья, очень дорогое для любимой жены Мухаммеда Аиши и чуть менее богатое для Хафизы. Когда он приехал в Ятриб, то узнал, что появилась еще одна. Омм Сальма, тридцатилетняя вдова с печальными глазами, стала женой пророка. Араб отыскал браслет среди своих товаров и приказал передать его третьей жене Мухаммеда. «Хорошо, — сказал он позднее смеясь своим друзьям, — что мое путешествие не продлилось дольше! Кто знает, сколько бы еще дверей здесь появилось за один год!»

Вступление Омм Сальмы в хозяйство Мухаммеда прошло без осложнений. Хафиза, дочь Омара, решила не уступать ни одного из своих прав, а Аиша между тем убедилась, что ей будет постоянно удаваться хитростью получить от пророка больше, чем то, что полагается по праву. Также и Омм Сальма не находила причин для враждебного отношения. Она без разговоров уступала день или ночь, которых сама заслуживала по законам гарема другой из жен. Возможно, Омм Сальма ценила любовь Мухаммеда меньше, чем тихий покой ночи, — Аиша, по меньшей мере, думала так и при помощи осторожных, хорошо рассчитанных слов убеждала в этом и Мухаммеда.

* * *

Солнце пекло во всю, приближался полдень. Пророк лежал на одеяле в узкой полоске тени, которую давала на лужайку стена мечети, и задумчиво вертел в руках деревянную колотушку. Из трех открытых дверей его гарема шел запах пищи, а из средней двери иногда высовывалась маленькая фигурка Аиши. Она подсматривала за ним и делала ему украдкой знаки, которые он наверняка замечал, но о значении которых не задумывался — слишком серьезными вещами он был занят. Он даже еще не знал, с какой женой сегодня разделит послеобеденную трапезу.

Недобрые вести пришли в Медину, самые нехорошие, какие только могли быть. Следовало ожидать, что Абу Софиан и корейшиты Мекки не удовлетворятся победой у горы Оход. День под Бедром отмщен; шансы снова стали равны — еще не было решено, кто выиграет.

Еще на поле битвы оба противника поняли, что в будущем году они снова выступят друг против друга, чтобы вновь помериться силами, и местом этой военной встречи выбрали базар Бедра. Этой битвой были захвачены, к ней готовились.

Но Омаяд придумал кое-что другое, чтобы полностью уничтожить верующих в Аллаха.

Этот сын дьявола — да развеет Аллах его богатство, да отнимет Аллах у слов его силу убеждения! — этот сын дьявола привлек на свою сторону все близлежащие города. Народу Таифы он сказал: «Кто же будет покупать ваш виноград, если Мекка потерпит поражение?»; народу Окадха: «Кто же будет посещать ваши базары?», а народу Накхлы: «В будущем вам придется самим есть финики! Мекка нужна вам. Оазис Ятриба, который хочет взять первенство в Хедшасе, не нуждается в ваших фруктах!» Затем этот проклятый Омаяд поехал к людям пустыни и сказал: «Что вам больше всего по душе? Свобода! А именно ее хочет отобрать Мухаммед! Вы больше не станете бороздить моря пустыни, вы должны будете переехать в деревни и стать крестьянами! Вы откажетесь от вина и игры мейзар! Возможно, он запретит вам и женщин! Вы не должны будете больше думать то, что хотите — по его приказу вы должны становиться на колени и провозглашать, что Манат и Гобал просто бессильные идолы и что эль Озза не слышит молитвы. Будете вы это терпеть, люди пустыни?» А после этого не поехал ли он еще к народу рукописи — к иудеям, не собиравшимся верить в пророка, разве не было, что как знак он приказал, чтоб с неба низвергся огонь?

Никогда еще не случалось такого в Хедшасе, чтобы союзничали арабы городов, бедуины пустынь и иудеи — Абу Софиан совершил это!

«Эй Аллах! Если ты не защитишь город пророка — как тогда может выстоять твое учение?»

Солнце поднялось до высшей точки. Негр Билал почтительно расхаживает по двору с обнаженным мечом и прислоняется как хранитель веры спиной к маленькому деревянному балкончику, сделанном на углу дома для Мухаммеда. Из города идут первые верующие, подходят к колодцу и начинают предписанные умывания.

Мухаммед вертит в руках колотушку, прислушивается к громкому скрежету. Неужели он должен, как и христиане, созывать на молитву верующих такой колотушкой? Или он должен по городу и полям провозглашать это ударами в барабан? Аллах же говорит: «Благороднее вы, люди, чем звон металла, звонче, чем тон дерева — голос, который заложил я в ваши гортани! Я дал его вам, чтобы вы меня им прославляли, — и дал вам его, чтобы вы наставили своих братьев на путь истинный! Смотри, вот знак! Потому что я всемогущий Бог и должен был бы сделать вас немыми как рыбы!»

— Билал!

Негр, положивший меч на плечи, прислонившись к теплому от солнца дереву, смотрел пред собой сонными глазами и ждал верующих, встрепенулся.

— Господин?

— Подымайся на балкончик! Зови верующих, что там собрались к молитве!

— Что я должен кричать?

— Подымайся на балкон! Кричи: «Бог велик!»

Негр опускает свой меч, взбирается по ступеням. Балкон расположен настолько высоко, что негр когда взобрался на него, смог увидеть то, что скрывается за стенами мечети, и весь оазис. Он видит дома, тесно сбившиеся у рыночной площади, дворцы иудейских предместий и много домов разделенных пальмовыми садами. Между низкими глиняными стенами садов спешили отовсюду верующие к мечети.

— Зови их! — требует Мухаммед еще раз нетерпеливо. Обеими черными руками упирается негр в парапет балкона, поднимает голову и глубоко набирает в легкие воздух. Его голос достаточно громкий: его будет слышно до рыночной площади, в садах богатого Убайи, лежащих по ту сторону…

«Аллах акбар — Бог велик! — протяжно, громко и меланхолично разносится голос негра по жаркому летнему полдню. Верующие на улицах поднимают головы и прислушиваются. — Нет Бога, кроме самого Бога и Мухаммед его пророк! Аллах акбар…»

* * *

Никто не мог дать совета.

Мухаммед собирался поговорить после обеденной молитвы об опасности, которая им угрожала, и думал призвать их быть такими же сильными, как и у Бедра, и также храбро защищать веру, как и все долгие годы до этого. Но, так как откровение не подкрепило его, он не нашел для этого мужества. Сила, которой они должны противостоять, была слишком большой, чтобы простое человеческое слово смогло призвать выступить против нее. Сам Бог должен был говорить. Но Бога нельзя принудить, и молитвы его не призывают, он открывается, когда хочет, и остается в укрытии, когда ему угодно, так как он высшая мудрость. А если человек сомневается в нем, то и сомнение это уже предрешено и ведет к цели, которую знает только Аллах.

Пророк отпустил верующих, но оставил у себя Абу Бекра и Омара. Даже беспокойная душа Таима не знала выхода, а Омар был мрачнее и молчаливее, чем обычно.

«Красное море! — сказал он наконец. — Эфиопия! Первых беглецов из Мекки приняли хорошо. Возможно, и с нами обойдутся также».

Мухаммед покачал головой. К тому времени он достаточно изучил управление государством. Он знал, что один властелин хорошо примет, пожалуй, нескольких беглецов, но ни одному правителю точно не понравится, если в его область в поисках помощи направит свои стопы целое племя. А теперь мусульман стало намного больше…

К тому же неужели не должно, наконец, закончиться время испытаний? Бог знал о том, что человек слаб; он знал, что его нельзя бесконечно обрекать на тяготы, если не хочешь, чтобы пошатнулась его вера. Разве не пришло время наградить его?

* * *

Все же пророку был дан совет, в котором он нуждался, еще вечером того же дня, и не архангел Гавриил провозгласил его, а уста раба.

Мухаммед навестил свою дочь Фатиму. Ей исполнилось двадцать лет, прежде чем для нее нашелся хоть один жених, но это был не тот человек, при виде которого ее сердце начинало биться быстрее: Али, племянник пророка, женился на ней.

Все же она этому обрадовалась, потому что в доме Мухаммеда стало слишком тесно, и дочь пророка не собиралась выносить любое настроение Аиши.

Фатима сидела за ручной мельницей, когда к ней вошел пророк. Она выглядела больной и бледной, не оторвалась от своей работы и приветствовала его молча.

— Я не видел тебя ни на обеденной, ни на вечерней молитве, — сказал Мухаммед. — Я подумал, что ты больна. Где Али?

Тон этого вопроса выдавал, что привела его сюда не потребность поговорить с Али. Молодой мужчина не считался умным, но был храбрым, это делало ему честь.

— Где Али, я не знаю, — ответила Фатима раздраженно. — Возможно, он лежит где-нибудь в траве и спит. Может быть, в виде исключения работает и принесет мне ночью пригоршню фиников домой.

В бешенстве она крутанула жернов так, что ячменные зерна разлетелись в разные стороны.

— Почему я не была на молитве, спрашиваешь ты? Потому что у меня не было для этого времени!

— Это нехорошо, — возразил Мухаммед нежно. — Если человека зовет Бог, ему не пристало говорить: мне некогда!

Фатима крутанула ручку мельницы так яростно, что зерна долетали почти до плеч Мухаммеда.

— Почему ты выдал меня замуж за нищего? — крикнула она. — Я не могу позволить себе даже одного-единственного раба, и всю работу вынуждена делать сама!

— Али многое заслужил…

— Но не на земле! — съехидничала Фатима. — Я должна жить в рабской хижине и сама молоть зерно…

— Даже и это является заслугой: из-за веры сносить тяготы и лишения.

— Тем более удивительно, отец, что своей супруге Аише ты преподносишь дорогие подарки! Она не терпит нужды, и, насколько я видела, у нее в услужении постоянно два раба!

— Ах, Аиша… — сказал Мухаммед смеясь. — Она не создана, чтобы работать! Твои слова звучат как ревность, но так думать нельзя, так как я знаю: ты хорошая дочь и не хочешь меня расстроить.

На это Фатима не ответила. Маленькой метелкой из пальмового листа она смела муку в чашу, добавила туда молока и масла и начала делать из этого тесто. Платье без рукавов, разорванное и грязное, висело на ее фигуре.

«Ты ждешь ребенка?» — спросил вдруг Мухаммед. На бледном некрасивом лице Фатимы не дрогнула ни черточка. «Пожалуй, это так, — сказала она равнодушно. — Надеюсь, что он будет похож, по меньшей мере, на тебя, а не… на него…»

Она имела в виду Али, голова которого была слишком большой для узких плеч и у него были кривые ноги, как будто груз тела был слишком тяжелым для них.

Мухаммед не ответил ничего на эту невысказанную жалобу. Ни одна из дочерей не подарила ему до сих пор внука, ни одна из его жен не была беременна. С тех далеких дней, когда он жил с Хадиджой и был купцом в Мекке — прежде чем на него сошло откровение Бога — он никогда не ощущал больше того чувства, которое делает странно счастливым.

— На пятнадцатую ночь месяца шабат, — начал он тихо, будто рассказывая сказку, — Бог открыл книгу жизни. Он предначертал, кто в течение будущего года умрет, определил тех, кто родится, и сообщил им их судьбу. Давай попросим Бога, моя дочь Фатима, чтоб он позволил жить твоему ребенку и сделал его счастливым.

Фатима закрыла лицо руками — красными, мозолистыми рабочими руками — и заплакала. Возможно, ее тронули праздничные слова или она плакала просто от усталости. Может быть, из того света пришло ей предположение, может быть, ее душа открыла книгу жизни Бога и там прочитала она о тяжелой жизни своих детей.

Мухаммед потерял терпение, хотя Коран гласит: «И это хорошо для вас, что вы терпеливы!» Невольно он сравнил в уме постоянно радостную Аишу и страдающую Фатиму и счел, что он покаялся, уделив ей час своего времени, которое мог бы провести с Аишей.

— Скажи Али, чтоб он пришел ко мне, — приказал он вставая. — И высуши свои слезы в мыслях о благодати Бога.

Перед домом, собираясь пройтись по вечернему сумеречному саду домой, на него нахлынули заботы, связанные с нападением врага. Если бы Бог пожелал, если бы Медина была таким же городом, как и Мекка, с узкими переулками, высокими домами, стоящими плотно друг к другу. В этом можно было бы увидеть возможность защиты. Но как можно удержать город, состоящий из разрозненных домов, из пальмовых садов с низкими глиняными изгородями? Город, в сердце которого открытая рыночная площадь, и который состоит, собственно говоря, только из предместий — с одним-единственным исключением — иудейским кварталом с переулками?

Медленно идет Мухаммед дальше. В одном саду все еще работают. Пророк слышит шорох лопаты, как падают комья земли. Не столько из желания отвлечься от своих печальных мыслей, сколько из истинного любопытства, Мухаммед нагибается к пробоине в изгороди и спрашивает: «Кто работает здесь еще так поздно?».

Шум лопаты прекращается, черная тень подходит ближе: «А кто же заботится так поздно о работе другого?»

— Ты не узнаешь мой голос?

Сомневаясь, работавший подходит ближе, всматривается при свете звезд: «Эй, Мухаммед! То, что ты сегодня проходишь мимо, принесет мне счастье! Войди в мой сад! Положи руку свою на мою лопату, когда я буду сажать последнее растение!»

Рьяно увеличивает он брешь в стене, хватает руку пророка, прикасается к его ноге. В этот же миг месяц выступает из-за облаков. Мухаммед видит полунагого раба с черным тюрбаном вокруг головы, перед ним простирается молодой, явно недавно посаженный пальмовый сад.

— Я перс Залман, — говорит раб. — Я признаю, что есть лишь один Бог и что ты его посланник. Иди и благослови работу, которую я сегодня закончил!

— Ты должен работать ночью?

— Днем я работаю на своего хозяина. Ночью — работаю для себя, я отрабатываю свою судьбу. Мой хозяин потребовал, чтобы я взрастил 500 молодых финиковых пальм — тогда он даст мне свободу. Я это сделал. Я держал в руке предпоследнее растение, когда ты меня окликнул.

— Тогда я посажу последнее, — сказал Мухаммед улыбаясь и взял лопату из рук раба. «Бог знает, — думает он, копая землю и сажая маленькую пальму, — Бог знает, вырастет ли она. Придет враг и разрушит сады Медины…»

Опершись на лопату, он стоял в задумчивости. Залман, раб-перс, заботливо вырастил финиковый сад, он прорыл маленькие канавки и подвел к ним воду. Вокруг каждого растения поднималась маленькая насыпь из земли, препятствующая оттоку воды.

«Я хотел бы, — сказал Мухаммед про себя, — чтобы и Медина была бы также защищена…»

Раб наклонился:

— Нам угрожают враги? — спросил он с жаром.

Мухаммед кивнул.

— Много врагов? Могущественные враги?

— Да, мой друг.

— А скоро они придут?

— Очень скоро. — Голубой лунный свет отражался в маленьких лужах воды. — Очень скоро придет враг, и один Аллах знает, как мы сможем помочь себе.

— Стену, — говорит перс, — мы не сможем возвести так быстро. А почему бы нам не сделать ров?

— Ров? — спрашивает Мухаммед и не сразу понимает. — Ров?

— Я видел это на своей родине, — объяснил перс, гордый тем, что может посоветовать пророку, — ив стране греков. Войско, которое должно разбивать лагерь вдали от стен, защищается рвами и валами. Почему ты не хочешь защитить твой город валом, о пророк?

— Никогда в Хедшасе так не воевали, — сказал Мухаммед возбужденно. — Никогда. Становятся, воюют — повергают в бегство. Мы и ров? Кто слышал когда-нибудь о таком? Залман, Залман! Никогда еще арабы пустыни не возводили вала между собой и противником! Еще никогда, Залман! И поэтому это хорошо! Это может нас спасти!

* * *

Он скинул накидку и верхнее платье и стоял здесь только в набедренной повязке, как раб. Красное от солнца лицо резко отличалось от белой кожи верхней части туловища. Он нагибался к корзине из пальмовых веток, наполнял ее землей и поднимал на плечи.

Издали на него смотрели его жены. Хафиза темными, мрачными глазами. Аиша — вне себя от злости, с дрожащими губами. Она не вняла запрету не приближаться к работающим мужчинам и прыгнула через веревку, что была протянута от одной пальмы к другой, там, где должен проходить ров.

— Эй, Мухаммед! — позвала она звонким детским голосом и протянула зеленый бурнус. — Возьми! Ты не раб!

Мухаммед опустошил корзину на месте, где должен был подняться вал. «Что ты здесь делаешь?» — спросил он строго.

Она залилась слезами. «Я не могу смотреть на то, как ты себя унижаешь!» — сказала она, хныкая. Она и сама не знала, что ее так обидело на самом деле — работа раба или взгляды женщин, издалека направленные на его мужское сильное тело.

— Я себя унижаю? — спросил Мухаммед, улыбаясь, невольно тронутый ее слезами. — Не возвышаю ли я себя больше этой работой, делая ее первым, именем Всемогущего? Кто начал бы ее, если бы я не подал пример? Иди же, Аиша, дай место мужчинам…

Со следами слез на смуглых щеках, Аиша прошмыгнула под веревкой. Прикрыв глаза рукой, она взглянула на пророка еще раз. «Как долго?» — прошептала она хитро, имея в виду: «Как долго ты будешь подавать пример?» Или: «Как долго мне придется сегодня ждать тебя?»

Но Мухаммед не обратил внимания на ее жест, сегодня некогда было смотреть на нее. Он быстро нагибался, наполнял корзину, быстрыми шагами нес ее к валу. Возвращался назад, снова поднимал тяжелую корзину. 3000 мусульман стояли вдоль натянутой веревки группами по шесть человек. Двое рыхлили землю, четверо наполняли корзины и несли их на своих плечах к валу.

Как смеялись они сначала, когда Мухаммед сказал им о рве! Даже Абу Бекр не хотел ничего слышать об этом, а Омар в гневе схватился за свою саблю и воскликнул, что он будет драться только оружием или совсем не будет.

А теперь они все стояли здесь, полунагие, как и сам пророк, с высокого лба Абу Бекра стекал пот и рисовал полосы на его запыленном лице. А Омар, дольше всех оборонявшийся от рабской работы, смеясь поднимал тяжелую корзину на плечи. Мрачного эль’Ади еще никогда не видели таким радостным — было ли у него в сознании, что он сильнее, чем все остальные? Было ли это удовлетворением от того, что появилась наконец возможность использовать свою силу полностью?

«Почему смеется Омар?» Вопрос передавался из уст в уста, и наконец, Али задал его ему самому: «Почему ты такой радостный, Омар?»

Темнокожий Омар обеими руками поднял корзину над головой. «Потому что я наконец узнаю, что такое быть усталым! Усталым в своей жизни я еще никогда не был!»

Они пришли все, все. Как на молитву созвал их могучий голос Билала. Люди пришли не по своей воле и сердитыми, готовые издеваться, готовые уклониться. Кто видел когда-нибудь, чтобы насыпали вал, для того чтобы найти за ним защиту? Возможно, они должны были даже похоронить все земное, чтобы, как трусы, укрыться за своим строением. Работа, как и цель работы, были недостойны свободных арабов.

Но когда Мухаммед сам взялся за дело, они все же устыдились наблюдать за ним, ничего не делая. Можно было начать, можно было посмотреть, что из этого выйдет. Можно было один час помогать — и выжидать, как долго будут помогать другие…

Непривычная работа утомляла. Мухаммед почувствовал, что его колени начинают дрожать и корзина все тяжелее становится для его плеч. Он не имел права сдаваться, он должен быть примером для всех… Тихо начал он петь, как поют рабы, двигая вперед мельничные жернова, когда черпают из колодца ведро за ведром и ритм помогает им двигать усталые руки:

* * *

Да, с Богом! Без Бога

были бы мы сбиты с правого пути.

Да, с Богом! Без Бога победят наши враги.

Один Бог указывает, что нам делать.

Да, с Богом! Без Бога мы беспомощны,

как пальмовый лист на ветру…

* * *

Сначала голос пророка, который пел тихо стихи, был одинок. Трое, что рядом с ним наполняли свои корзины, подхватили песню. Другие, услышав это, присоединились. Тысячи голосов пели:

«Да, с Богом! Без Бога… — они наполнили корзины, — …мы сбились с верного пути…» Теперь поставили корзины на плечи.

«Да, с Богом! Без Бога…» — Шаг за шагом шли колонны. Песня заканчивается — корзины опустошены.

«Да, с Богом! Без Бога… — Снова каждый стоит на своем месте, — …победили бы наши враги…» — корзины полны…

Теперь никто не чувствует усталости, переполнявшей их прежде. Ритм песни стал ритмом работы, ритм работы стал ритмом всеобщей молитвы. Нет никого, кто вышел бы из этого общества, никого, кто может, и никого, кто хотел бы этого. Казалось, будто на них сошло волшебство — как приказание — они копали и копали…

«Бог велик! Солнце стоит в зените, полдень — вы верующие, и я призываю вас к молитве!»

Это голос Билала, звучащий над местом работы. Мухаммед оставляет корзину, которую он только что носил.

«Ты зовешь нас на молитву, Билал? Мы молились! Зови нас к обеду, зови нас отдохнуть!»»

* * *

Итак — когда человек не сомневаясь складывает руки вместе, борясь за свои силы, чтобы встретить трудности, часто происходит, что Бог меняет дело, как ветер вертит листок, — и то, что раньше казалось уничтожающим, становится внезапно благоприятным.

Долгими бессонными часами пророк думал о том, как можно было бы надежно защитить город, состоящий из многих отдельных групп домов. А теперь, так как ров был закончен, проявилось преимущество этой постройки, потому что все, нужное для жизни, можно было найти в границах этого вала.

Здесь были прежде всего неисчерпаемые запасы воды; зеленые луга — не слишком большие, но достаточные для стада овец; пальмовые сады и между ними узкие полоски, на которых росло просо. Этого, разумеется, не хватало, но в то время, как мужчины делали вал, женщины выехали на ослах в окрестности и привезли все зерно, которое только можно было собрать, в дома города. Голодать они не будут, лишь бы вал достаточно защитил их.

Квартал, в котором иудеи жили до того, как их выгнали, находился за валом, и им уже давно владели мусульмане. Но иудейское племя Курейца, замки которого стояли в отдалении от Медины, было незащищено. Или защита им не требовалась? Может, они были в согласии с врагом? Иудеи Курейца в последнее время часто приходили торговать в Медину. Они избегали говорить об изгнании их товарищей по вере и еще больше старались не касаться веры Мухаммеда. Утром они приходили со своими товарами, а вечером возвращались в свои жилища, удивлялись и восхищались валом и решительностью мусульман — или просто делали вид, будто их самих все это не касается и, что бы ни случилось, они будут просто зрителями и не станут ни в чем принимать участия.

Мухаммед не обманывался в том, что тот, кто в войне стоит в стороне, главным образом просто ждет, кто из двух противников дороже заплатит за помощь, и пророку казалось, будто у него было достаточно врагов. Так, однажды, он обратился к народу рукописей и послал к курейцам гонца: ворота города Медины открыты для них и им предоставляется защита за валом, если они придут с женщинами и детьми, обеспечив себя пропитанием.

Курейцы отклонили предложение, и все еще оставалось неразрешенным: поступили они так из-за боязливого недоверия к мусульманам или задумали вступить в союз с врагом? Они отрицали как первое, так и второе: разве есть у нас обязательства перед тем, кто не нашей веры? Как же мы можем им доверять?

Мухаммед сидит под огромной финиковой пальмой в саду Убайи, предводителя мунафикунов-подхалимов. С тех пор как они оставили мусульман в битве под Бедром, к ним приклеилось это имя, больше не стыдились называть их так открыто, а со временем забылось и обидное значение этого слова.

На этот раз не составило труда вести с ними переговоры. Медина являлась их родиной, как и остальных, было само собой разумеется, что они были готовы ее защищать. Пророк приказал начертать на хорошо отшлифованном куске дерева, сколько воинов-мунафикунов готовы стать на защиту, сколько имеют лошадей, как велики их запасы зерна и масла. Толстый Убайи сидит с поднятыми бровями, зажав дощечку между животом и коленями, а язык между зубами, и поспешно рисует цифры и буквы.

— Четыреста кувшинов масла, — говорит он, — тут палка проходящего мимо царапает рукопись. Убайи кричит гневно: — Дурак! Смотреть надо, что ты делаешь!

Потом он поднимает глаза и замолкает, потому что видит, что сзади него стоит слепой Абдаллах.

— Я найду здесь пророка? — спрашивает Абдаллах.

— Я стою перед посланником Бога?

Мухаммед ничего не отвечает, он сердит из-за того, что их прервали. «Четыреста кругов масла, — повторяет он. — Дальше, Убайи!»

Слепой не успокоился. Своей палкой он прикасается к широким плечам Убайи и находит, что между ним и пророком достаточно свободного места, чтобы присесть. У него узкое длинное лицо и он постоянно держит веки опущенными, так чтобы не было видно белых глазных яблок. На нем нет накидки — он мешал бы ему при прикосновении, — но на нем широкая лата без рукавов, какие носят женщины. Коричневые руки слепого худые и обвисшие: работа не укрепила его мускулов.

— Посланник Бога, ты знаешь, что я верующий, но мои земные глаза не видят, — начинает он не торопясь, как всякий, у кого много времени.

— Да! — говорит Мухаммед нетерпеливо. — Я знаю все. Все же оставь нас одних!

— Сейчас! Сейчас же! Почему ты нетерпелив? Не сам ли ты учил: существо человека должно быть рассудительным? Я пришел, чтобы спросить тебя кое о чем.

— Так спрашивай!

— Я — верующий, Мухаммед, и я хочу помочь своим братьям. Когда вы делали вал, я стал в ваши ряды. Но меня оттолкнули и сказали; «Слепой помешает нам!» Тогда я захотел стать погонщиком ослов и ввозить в город зерно; и опять я был не к месту. «Слепой позволяет себя обмануть, — сказали они. — Ему нужен еще кто-нибудь, чтобы вести его, а иначе он нам бесполезен!» И теперь я спрашиваю тебя, Мухаммед: как я могу помочь своим братьям по вере?

— Я сделаю тебя наместником Медины! — воскликнул Мухаммед нетерпеливо, с издевкой. На самом же деле, даже если он и не думал при этом, то ни в коем случае не о слепом, его занимал вопрос, кто будет представлять его в городе. Он должен быть за пределами города, на валу, и следить за порядком. Трудно заменить в бою Омара и Абу Бекра. Должен остаться в городе кто-то, кто заботился бы о правильном дележе продуктов, поднимал бы настроение, и через вал — наблюдал бы за курейцами.

Слепой Абдаллах положил руку на лоб, затем на грудь.

— Наместник Медины! — сказал он своим нежным голосом. — Это очень почетное задание. Благодарю тебя, посланник Бога. Я принимаю его.

Толстый Убайи откинулся назад и рассмеялся так, что затрясся его толстый подбородок.

— Разве ты не понимаешь, глупец, что пророк пошутил? Как может слепой выполнить это задание? Быть наместником означает все видеть и за всем следить!

— Эй, Убайи! — возражает слепой с упреком и качает головой. — У тебя нет истинной веры и все же берешься поучать меня! Позволь сказать тебе: никогда не стал бы посланник Бога шутить над слепым или высмеивать его. Ты думаешь, я не дорос до этого? Я слепой, это правда. Но если бы я был к тому же глухой, немой и парализованный, все равно бы Аллах смог совершить посредством меня то, что должно произойти!

— Я пошутил, — говорит Мухаммед тихо, — я был нетерпелив. По воле твоей Бог осудит меня. Я хочу исправить ошибку. То, что я сказал в шутку, остается в силе. Ты, Абдаллах, должен представлять меня в городе!

* * *

— Вал! Вал!

Только посмотрите! Они заползли за вал в ров! Это пророку, должно быть, посоветовал сам Аллах! Может, им помогли ангелы окопаться! Ангелы в набедренных повязках рабов, да? Эй, трусы! Они не отваживаются больше принять открытый бой, они обезопасили себя от врага валом, как греческие наемники!

Назад! Неужели вы не видите, что они стреляют из-за вала, а мы не сможем попасть в них? Назад, говорю я! Назад! Мы должны сообщить об этом Омаяду!

Абу Софиан узнал об этом одним из первых, но это кажется невероятным. Ров? Вокруг Медины? Он садится на лучшую лошадь, скачет вперед. Вот! Посреди садов зияет черный провал рва, угрожает насыпанный земляной вал, за которым спрятались те, на которых напали. Омаяд далек от того, чтобы смеяться над этим препятствием. Он поворачивает на значительном расстоянии, так чтобы в него не попали стрелы, летящие с вала, лошадь влево и объезжает вал. Внутри, вдоль вала, кто-то, как ему кажется, следует за ним, он слышит стук копыт, оглядывается и поверх вала видит тюрбан одного наездника.

Скоро он доедет до конца вала, невозможно, чтобы мусульмане его замкнули полностью, как кольцо вокруг своего города.

Где-то должна быть дыра.

Абу Софиан скачет, скачет. С юга он приехал, сейчас на западной стороне, теперь направляется на север. Здесь живут курейцы, от них он узнает то, что хочет. Он скачет быстрее; по правую руку все еще тянется черный ров.

— Эй, Бану Курейца! Ров завершен? Он проходит вокруг всего города?

— Да, вокруг города — нам жаль! Вокруг города, Омаяд!

Абу Софиан не задержался у иудеев; позже он договорится с ними. Он скачет дальше, больше не надеясь найти брешь, в немой спешке, в немом гневе, в немом восхищении. Если вообще существовало спасение для государства Мухаммеда, тогда этим спасением являлся ров.

Лошадь покрылась пеной и была мокрой от пота, когда Абу Софиан вернулся к войску. Это войско в десять тысяч человек, самое прекрасное и большое, которое когда-либо видела Аравия, — и вот оно стоит теперь, беспомощное и выбитое из колеи, перед препятствием, которое явилось таким неожиданным, удивительным, что на самом деле было неизвестно, как это нужно принимать…

Между тем большое войско разбило свои палатки, иудеи Чаибара на левом фланге, бедуины — на правом, в середине — сами мекканцы. А потом поскакали самые смелые, не обращая внимания на град стрел, обрушившийся на них со стены, к другому краю рва и начали выкрикивать хулу и издевательские стишки, с которых должна была начинаться война. Да! Но что потом?

Абу Софиан не участвовал в этой словесной битве. Каждый день снова он проезжал вдоль рва и думал напрасно, как начать осаду. Он хорошо знал, что ров и валы являются непреодолимым препятствием, во время поездки на север он слышал о мостах, об осадных машинах, штурмовых лестницах…

Однако войско! Скажи бедуину, чтобы он в седле поскакал на врага, он сбросит кольчугу и сделает это. Но скажи ему, чтобы он взобрался по склону, прикрываясь при этом от стрел щитом, он повернется к тебе, насмехаясь!

Абу Софиан был слишком умен, чтобы отдать такой приказ, который заведомо был обречен на провал.

Все же что-то другое давило на него. Его мучила мысль: как возник ров, этот бесконечно длинный, широкий ров?

Невозможно, чтобы в Медине было так много рабов, к работе не принуждались ни иудеи, ни чужой подчиненный род — нет. Мусульмане, должно быть, сами проделали этот подневольный труд.

Абу Софиан знал своих соотечественников; он знал их полное, глубокое — как он думал — непобедимое предубеждение против рабской работы. Он знал также их недоверие к новому, ко всему, что не соответствовало обычаям. И все-таки они укрепили свой город, как не делал еще ни один род в Хедшасе. И они своими собственными руками насыпали этот вал!.. Высока была сила, которую имел над ними Мухаммед Хашимит!

Так велика сила этого нового учения? Но если она была так велика — что же могло из этого получиться? Где она заканчивалась? Какие перемены еще предстояли?

Снова и снова Омаяд подъезжал ко рву, оценивая работу, рассчитывал, сколько мужчин здесь работало и как долго… Он все же не хотел себе признаться, что его переполняли впервые в жизни неуверенность и сомнение. Не превосходило ли главенство Мухаммеда его собственное? Была ли непобедима воля этой новой общины удержаться и утвердиться?

* * *

Дело, которое Бог желает благословить, процветает, независимо от того, что о нем думает человеческий разум.

Слепой Абдаллах прикасается своей палкой к переулкам Медины — он пренебрегает брать с собой проводника — и стучит в каждую дверь.

— Скажите мне, — начинает он своим тихим голосом, как только дверь немного приоткрывается, — скажите мне, есть ли в вашем доме мужчины, способные держать оружие? Скажите, сколько запасов еды осталось у вас? И скажите, отдали ли вы, следуя законам Корана, десятую часть их для бедных?

Плетенщик корзин Зайд хотел обмануть его. «Мои сыновья там, на валу, — ответил он. — А запасов у меня больше, чем стоит здесь, нет: пять кувшинов масла и шесть мешков пшеницы!» Мальчик, проходивший по переулку и любопытно заглянувший во двор между слепым и воротами, услышал это и крикнул звонким голосом: «Не верь ему, Абдаллах! Двенадцать кувшинов стоит здесь и намного больше мешков, чем шесть! А сыновья его не на валу! Я их только что видел на базаре!»

Слепой наместник Мухаммеда миролюбиво улыбнулся и прислонился к дверному косяку. «Я, конечно же слепой, — сказал он, — но Аллах зряч и мудр; и лучше для тебя, если ты скажешь правду. Так как же? Я забыл об этом. У тебя двенадцать кувшинов масла, говоришь ты, и двадцать мешков зерна — не правда ли?»

— Двадцать пять… — сказал старик заикаясь.

— Двадцать пять, — повторил Абдаллах. Ему не нужно было записывать цифры, его память — так как ей не мешали внешние впечатления — была безошибочна.

— А сыновья твои пошли на вал; они только ненадолго зашли на базар. Ах, Зайд! Торговля — искуситель, и над всеми нами господствует стремление к богатству. Все же позаботься о том, чтобы твои сыновья добрались к обеденной молитве на вал. Позаботься об этом! Потому как в полдень я пройду по базарной площади…

— Да, — сказал Зайд поспешно, отложил начатую корзину и отряхнул остатки камыша и тростника со своего платья. — Да, Абдаллах! Я пойду сейчас же; я поспешу послать их туда!

Абдаллах довольно улыбнулся, прикоснулся осторожно к стене дома и постучал своей палкой в следующие ворота.

Распоряжение Мухаммеда выдержало испытание, потому что все, кто остался в городе, старались заменить слепому наместнику глаза. Не было даже малейшего обмана, небрежности. Когда слышался нетвердый шаг наместника на мостовой и стук его палки, дети спешили заранее убрать с его дороги камни и корки от фруктов, на которых он мог поскользнуться. Дети и женщины стали его проводниками и шептали ему, где он должен был еще проверить.

— Абдаллах! Сегодня в доме Убайи будут тайно зарезаны пять ягнят!

— Абдаллах! Бен Харит отправил протухший жир мужам с вала!

— Абдаллах! Люди со скамьи бунтуют, не хотят работать и молиться!

Многим казалось чудом, что слепой всегда появлялся там, где его не хотели бы видеть.

Абдаллах исполнял свои обязанности с тихой и надежной уверенностью человека, знающего свои слабости, и понимающего, что его сила зависит не от него самого. Лишь один раз колебался он и не знал, как себя повести, — это случилось, когда он должен был говорить с людьми со скамьи.

Он пришел к ним после полуденной молитвы. Мечеть стояла одинокой; только из комнат жен Мухаммеда иногда слышался детский звонкий голос Аиши, спорящей с рабом.

Люди со скамьи не работали, они не делали этого никогда. Но они и не спали. Они сидели, каждый в отдельности на скрещенных ногах и смотрели перед собой серьезно и задумчиво.

Абдаллах приказал одному из своих добровольных провожатых сообщить, кто был недоволен. На этот раз это было не уклоняющееся от работы отродье из предместий, нет; они добровольно вызвались исполнять обязанности гонцов вдоль рва и помогать при распределении продуктов. «Те, кто остался на скамье» — это были бедуины из восточной пустыни и «сыны дорог», бродяги, которые в городе пророка и в вере в его учение нашли свою первую родину.

Абдаллах прикоснулся к скамье, взобрался на нее и уселся как другие. Палку он положил себе на колени и крепко держал ее обеими руками; затем он начал, качаясь туда-сюда, петь суры Корана. Только на немного он прервался: «Зачем пою я вам суры Корана? Чтобы искупить ваши грехи, так как вы не молились! Но тому, кто прислушивается к Корану, это засчитывается как молитва А почему вы не молились?»

Бедуины ответили не сразу. Их смуглые, искаженные лица неподвижно смотрели прямо, вдаль. Можно было услышать только один тихий, жалобный стон: желтая кошечка Абу Хораира была больна.

— Мы больше не хотим здесь оставаться! — сказал наконец старейшина бедуинов.

— Почему? Чего вам не хватает?

Снова долгое молчание, будто тяжело или невозможно ответить на это. Абдаллах знает, что его долг дойти до сути дела. Мухаммед не хочет потерять ни одного верующего; он не хочет, чтобы один или другой вышел из этой общины. Молитва — общая молитва, пост — должна быть постом для всего народа. И тот, кто отдает десятую долю как милостыню, должен знать, что это пойдет на пользу общине.

— Чего вам не хватает? На что вы можете пожаловаться?

Тут один поднялся, выпрямился, указал рукой на восток, будто слепой мог следовать за направлением его взгляда. «Там, — сказал он, — лежит пустыня…»

Больше он ничего не сказал. Абдаллах понял. Потому что с детства, прежде чем демоны потушили его глаза, он сохранил воспоминание: там, по ту сторону оазиса, лежит неизмеримое! Блестящее золото в полдень, пылающая красная земля, когда солнце заходит; мягкая и фиолетовая вечером, нежная, как середина цветка…

— А между нами и пустыней, — произнес второй голос, — лежит ров!

Снова слепой понял, что осталось невысказанным за этими словами. «Ров!» — это все, что ограничивает, что их угнетает. Это не вал и ров, окружающие город, единственно, это законы и предписания нового учения, все указания, все ограничения свободы, все, что сужено и нагружает, все, что противоречит жизни до этого.

— Ров или вал, которые должны защищать, — сказал слепой задумчиво, — должны сомкнуться перед врагом. А кто следует за посланником Бога, чтобы попасть в рай, тот не должен ценить свою свободу выше, чем цель.

— В пустыне, — сказал бедуин, — мне не нужен вождь. Мне хватает там и себя самого. В Вади-Куора похоронен мой отец, в дюнах Дю-Гуруда — мой дед. Я не знаю, пристало ли мне оставлять их одних и найду ли я путь в рай…

Слепой поднял пустые глаза, и ему казалось, что он видит перед собой бесконечность пустыни — долину Куора и дюны Дю-Гуруд. На миг ему в голову пришла мысль, что и он — если бы был зрячим — может быть, стал бы искать путь по ту сторону рва, путь в одиночество, путь к самому себе, путь к свободной воле.

Только миг думал он об этом, это был один из тех грехов, которые, как говорят христиане, и самых праведных охватывают семь раз на день. И хотя он сразу же справился с этими грешными мыслями, все же не смог ответить бедуинам так убедительно, как этого требовал его долг. Молча спустился он со скамьи и, осторожно шагая, пошел назад в город.

На следующий день из города исчезли два бедуина… На последующий — остальные.

Только Абу Хораира остался. Он не мог уйти, потому что его кошка лежала, скрутившись в комочек, на тонких пальмовых листьях в углу скамьи и тихо стонала, как только он делал попытку взять ее в руки. Абу Хораира выпрашивал для нее самое жирное и самое сладкое овечье молоко, какое только было в Медине, — и когда кошечка не хотела его, он пробовал и ослиное и верблюжье молоко. Но маленькая желтая кошка не дотрагивалась и до этого, и когда солнце скатилось на запад, худое тельце выпрямилось и кошечка Абу Хораиры умерла.

Старый бродяга разыскал пыльный серый плащ, заботливо завернул мертвую кошку и взял на руки; затем он повесил сумку для подаяний на плечо и ушел, чтобы найти Мухаммеда.

Он разыскал пророка на краю рва, лежащего в тени стены. Залман, перс, был с ним. Перс пытался объяснить пророку, как великий царь укреплял свой город Ктесифон, но толкователем был неискусным и неопытным, и его речь не стала более понятной от того, что на песке он стал рисовать башни, укрепленные ворота, выступающие вперед бастионы. Мухаммед слушал его рассеянно: он потребовал этих объяснений в меньшей мере из-за того, что это принесет пользу, но больше потому, что хотел победить внутреннее беспокойство, охватывавшее его несмотря на ров все снова и снова, когда он думал о могучем войске Абу Софиана.

Абу Хораира сел рядом с ними и стал слушать, капюшон его потрепанного бурнуса был натянут на лохматую голову. Мухаммед прервал речь перса движением руки и зло посмотрел на бродягу; в первый миг он не сообразил, где он его уже видел. Но потом вспомнил.

— Гляди сюда, — сказал он, — Абу Хораира, отец маленькой кошки. Итак, ты еще здесь? Ты, пожалуй, последний из людей со скамьи?

Абу Хораира не понял упрека. «Я не мог уйти, — возразил он и покачал головой. — Моя кошка была больна».

Мухаммеду хотелось бы услышать о другой причине того, что бродяга остался, но заботы, занимавшие его самого, были слишком большими, чтобы он стал разговаривать о том, что на бедуинов нельзя положиться.

— Там, — сказал он, — еще стоят остатки ячменной каши и миска молока для тебя, если ты хочешь.

Абу Хораира кивнул не говоря ни слова, передвинулся в угол и уничтожил ячменную кашу. «Молоко, — сказал он затем, — мне больше не нужно». Он произнес это так, будто ждал вопроса. Его не последовало, так как Мухаммед был занят другими мыслями и повернулся к персу.

Старик снова подошел к ним и стукнул кулаком о землю. «Молоко мне больше не нужно!» — закричал он, потеряв обладание.

Вот наконец задали долгожданный вопрос: «Где твоя кошка, Абу Хораира?»

Тихо бормоча про себя, Абу Хораира разворачивает плащ, достает маленькое мертвое тельце и гладит жесткой мозолистой рукой потускневший желтый мех.

— Скажи мне, Мухаммед, попадут ли в рай животные?

— Оставь меня в покое, Абу Хораира! Мне есть о чем думать и поважнее!

— Может быть, это для тебя не важно, — говорит старик настойчиво. — Но это я должен знать теперь. Попадут ли животные…

— Разве ты не слышал, что не должен мешать пророку! — вскричал Залман гневно.

Но Абу Хораира, кажется, не слышал его слов. Он раскачивался туда-сюда, держа в ладони голову мертвой кошки. «Скажи мне, встречу ли я ее снова в раю?» — повторяет он.

Перс громко рассмеялся. Однако Мухаммед, нетерпеливо взволнованный криком, достигшим его уха только что с края рва, гневно восклицает: «Замолчи наконец! Я не знаю. Бог ниспосылает с неба откровение для человека, а не для зверей!»

— Так, так, — говорит «отец маленькой кошечки». — Ты не знаешь. — Он расстелил бурнус на земле, снова завернул маленький трупик и взял на руки. — Мне больше не нужно молоко и не нужен твой рай, Мухаммед! Отдай мое место кому-нибудь другому!

Он поворачивается и прямо идет к валу.

— Эй, куда? — кричит Омар, только что спустившийся. — Оставайся здесь. Абу Хораира! Мекканцы убьют тебя!

Абу Хораира останавливается на вершине вала и оборачивается. «Там стоят бедуины, — говорит он и указывает на палатки. — Эти мне не сделают ничего: они меня знают».

Спустившись с холма, он очутился на другой его стороне. Мухаммед и Омар наблюдают за ним: они смотрят, как бедуины окружили его и как старый бродяга отгоняет их свободной правой рукой — левая держит труп кошки — от себя. Можно было слышать их громкий смех и разговоры. Затем они дают ему дорогу.

Абу Хораира надевает соскользнувший капюшон на голову и идет своим путем вдоль просяного поля. Он становится снова «сыном дороги», как прежде…

Как-то вечером — с начала осады уже прошло две недели — к слепому Абдаллаху привели иудея из рода Курейца, требовавшего проводить его к Мухаммеду.

Его ступни и платье покрылись грязью, на бороде лежала пыль, платок тюрбана был разорван. На севере, никем не замеченный, он взобрался на вал и был схвачен дозором мусульман, когда уже почти преодолел ров. Это предприятие было не безопасным, они его чуть не забили до смерти, прежде чем ему удалось крикнуть, что он пришел вести переговоры и должен поговорить с пророком.

* * *

Обычно вечером, когда пророк возвращался домой с вала, слепой наместник шел к мечети, чтобы сообщить ему обо всем. Он взял с собой и гонца. Но Мухаммед вернулся таким усталым и злым, что приказал слепому самому поговорить с послом. А он будет слушать и потом решать.

— Ты слышишь, — сказал Абдаллах с достоинством, — что приказал пророк. Я представляю посланника Бога. Дай же нам услышать то, что ты должен сказать.

Иудей про себя подумал, что слепой попрошайка вполне годится для наместника бежавшего араба-про-рока. Вслух он сказал: «Я счастлив, что ты хочешь выслушать меня».

Слепому и в голову не пришло, что это могло быть издевательством. Абдаллах сознавал, что Бог явно поддерживал его в выполнении обязанностей, а так как это поднимало его в собственных глазах, он думал, что это должно придавать ему прежде всего блеск и достоинство.

— Так говори! — сказал он. И когда иудей хотел начать поспешными, перебивающимися словами, он мягко запретил: — Нет. Медленно. Каждое слово и каждая мысль требуют времени. Бог дает созревать всему; то, что мы, люди, хотим ускорить, мы уничтожаем. Кто послал тебя?

— Старейшина рода Курейца.

— Остерегайся лжи! Я видел, что два дня назад в вашем дворце был Абу Софиан!

— Именно об этом я и хотел переговорить. Но как же ты мог это видеть? — удивился иудей. — Разве ты не слепой?

Абдаллах усмехнулся. То, что видели другие и описывали ему, находилось картиной воспоминания в его душе. После этого слепому часто казалось, будто он сам все это видел.

— Чего хотел Абу Софиан?

— Он предложил нам союз. Мы должны, если он даст к этому знак, подняться на вал с севера, как только мекканцы нападут с юга.

— Ай, — сказал слепой и постучал задумчиво палкой по деревянному столику, стоящему перед ним. — Ай, и ты пришел, чтобы мне это сказать! Неужели Абу Софиан, жадный Омаяд, предложил вам слишком мало для союза, или вы больше не верите в его победу?

Иудей начал понимать, что со стороны Мухаммеда было не так-то глупо выбрать своим наместником слепого, который так быстро схватывал существенное.

— Возможно, ты правильно рассудил… — сказал иудей и сузил глаза, как будто слепой Абдаллах мог увидеть и понять его мину.

— Итак, если мы предложим больше, чем Абу Софиан, — продолжил Абдаллах, — вы заключите с нами союз? Вы должны внезапно напасть на войско мекканцев с другой стороны, в то время как мы сделаем вылазку.

— Твоя мудрость, господин, делает ненужным, чтобы я добавил еще хоть слово!

Слепой размышлял. Чувство советовало ему отказать иудею. Разум ставил ему это в упрек — ведь как ценны могли быть эти союзники за пределами вала. А что если пообещать им долю добычи?

И теперь пророк стоял тут, не произнося ни слова, так тихо, что — если бы иногда шелест платья не напоминал о его присутствии — слепой подумал бы, что он ушел.

— Быть наместником, — сказал Абдаллах, наконец, — означает, посланник Бога, заменять тебя так, чтобы ты не был против. Я опасаюсь, что Бог накажет меня за дерзость, если я стану решать, когда ты можешь сделать это сам. Ты слышал посла, поэтому поступай, как считаешь нужным.

* * *

Долгое время они ждали подходящего момента. После некоторых колебаний Мухаммед все же заключил союз с народом Курейца, но они попросили подождать с атакой, по меньшей мере, неделю, пока не закончатся все приготовления и не будет соблюден предписанный пост. Потом — уже почти решившись на вылазку — пророк заметил что маленький отряд бедуинов покинул вражеское войско.

Казалось, что умнее будет подождать. Вдруг этому примеру последуют и другие, тогда осаждающее войско уменьшится, но этого не случилось; Абу Софиан нашел средство убедить остаться других. Возможно, он также рассчитывал и на союз с Бану Курейца и тоже ожидал подходящего времени, чтобы прийти к решению.

Утро было ледяным. В такие зимние дни замерзают лозы Таифы, и новорожденные ягнята в Вади Киора ползают, жалобно блея, вокруг тела матери-овцы. На севере, над горой Эль-Баита, собирались черные тучи. Абу Бекр, несший ночную вахту на валу и теперь возвращавшийся домой, чтобы поспать, объявил: «Еще до вечера нас настигнут буря и дождь».

В ранние утренние часы пророк пришел на вал. Ночью во сне ему приснились суры откровения, звучавшие так: «Это Бог, кто позволяет вам видеть молнию в страхе и желании, и кто посылает черные тучи».

Когда Мухаммед увидел черные тучи, затянувшие горизонт на севере, то сказал себе: «Бог правит всем и дает нам ясные знаки. Сегодня — день, когда мы должны изгнать наших врагов».

Решение отважиться на вылазку, провозглашенное вдоль вала, вызвало бурное ликование. Как бы ни ценили надежность вала, все-таки защитники были недовольны однообразием своей службы. Было не очень-то радостно днем и ночью нести вахту и прохаживаться по одному и тому же отрезку вала, прислушиваясь, нет ли чего подозрительного. Сначала их развлекало, когда через ров кричали друг другу неприличные слова, но и этот источник перемен был наконец исчерпан, так как больше не могли придумать новых ругательств.

В полдень, когда из города на вал пришли женщины, чтобы принести мужчинам ячменную кашу и финики на обед, небо уже совсем потемнело. В лагере врага скаковых животных привязали покрепче, и рабы переходили от палатки к палатке, чтобы проверить шнуры и завязать их потуже.

Только теперь Мухаммед послал гонца к народу Курейца: они должны были быть готовы. Он уклонился известить их раньше, все еще опасаясь, что предатель среди них мог бы сообщить Омаяду о его планах. Мухаммед хотел провести вылазку после вечерней молитвы. Возможно, ему со своими людьми удастся под покровом темноты незамеченными пересечь вал и удивить врагов.

Но в поздний обеденный час, когда буря уже стала трепать кроны высоких пальм, из города прибежал задыхающийся от быстрой ходьбы и растерянный мужчина.

— Эй, Мухаммед! Бану Курейца не хотят сражаться!

— Не хотят? Почему? Разве мы не заключили договор?

— Они отказываются воевать! Они говорят, что сегодня празднуют шаббат!

— Празднуют шаббат! — Буря сгибает тонкие пальмы, со стоном сгибались они, и с шумом выпрямлялись снова. — О народ рукописи! Снова ты знаешь, когда праздновать, а когда бороться — вылазка не состоится, одни мы слишком слабы… Вы, поверившие им, примите это как знак и не заботьтесь ни о чем. Если Аллах будет стоять за нас, нам не нужна ничья помощь!

* * *

«Эй, Абу Софиан! Эй, Омайя! Бедуины племени Кинана сворачивают свои палатки!» Омаяд вскочил на ноги. Он лежал в палатке и ломал себе голову, как добраться до проклятых «людей рва». Он взвесил сотни планов и снова отклонил их, так как каждый план, имевший хоть какой-то шанс на успех, требовал много времени, намного больше, чем то, которым он располагал. Можно было бы позвать греческих воинов, построить осадные машины — хорошо! Это можно, разумеется, — но за это время все войско разбежится. Позволить им убежать и призвать на их место греческие или египетские военные отряды? Он смог бы оплатить помощь. Но страна, призвавшая на помощь чужаков, подчиняется этим чужакам. Имеется много примеров, что от призванных вспомогательных групп никогда не удавалось отделиться. Он, Абу Софиан, боец за арабскую свободу, и не поставит эту свободу под угрозу.

Нет, речь шла о том, чтобы выждать; может быть, если иудеи останутся верны, все-таки получиться сделать так, чтоб город оголодал. Возможно, если раздразнить их новыми оскорблениями, все-таки удастся выманить мусульман из-за вала — и тогда в открытом бою показать, кто сильнее.

— Бану Кинана хотят уйти? А почему?

— Они нетерпеливы!

— И мы все тоже!

— Они пришли, чтобы воевать. Они не хотят как кошки сидеть у входа в мышиную норку. И потом…

— Что еще? Что потом?

— Потом они считают… Но ты не должен сердиться, Омаяд…

— Что они считают? Проклятый соня, не заставляй меня ждать!

— Они считают, что Боги стоят на стороне наших врагов.

— А почему они так думают?

Гонец пожал плечами:

— Этого я не знаю, Абу Софиан.

— А я хочу это знать! — кричит Омаяд. — Бурнус! Оружие! Лошадь!

До палаток бедуинов Бану Кинана рукой подать, но все-таки Омаяду не пристало никак иначе разговаривать с последним отродьем, как из седла. Ему привели низкую каурую лошадь, нежное, добросердечное животное. «Где серый?» — крикнул Абу Софиан. Он имел в виду своего серого жеребца, его любимую лошадь.

«Господин! Серый не любит непогоды!» Со страхом рабы указали вверх на небо, покрытое черными надвигающимися тучами. «Господин, вспомни об ударе грома близ Кудайдхи!»

Молния попала в старое лавровое дерево близ Кудайдхи, серый жеребец испугался и ринулся в степь; Омаяд, сидящий в седле, был не в состоянии его удержать.

«И все-таки серого!» — приказывает Абу Софиан, наморщив лоб. Он приказывает это просто из самонадеянности, вопреки благоразумию. Ему кажется, будто его воля должна покорить себе все, все, все! Серого жеребца, уставших от войны Кинана, вражеский город.

Рабы привели серого. Он гарцевал под седлом, белая грива развевалась по ветру. Иногда он поднимал изящную голову к тучам и фыркал. Абу Софиан вспрыгнул в седло, держа в руке узкий, голубоватый дамасский клинок. Ветер забрался в палатку, которую он оставил незакрытой, надул ее. С треском вырываются два колышка, одна из палаточных стен, хлопая, бьет по земле; серый жеребец пугается и прыжком сбивает с ног двух рабов, стоявших перед ним. Абу Софиан успокаивает лошадь. Медленным шагом едет он между палаток, постоянно ожидая нового препятствия.

Вот семья Бану Кинана — а вот и их предводитель. Он стоит около своего верблюда, опустившегося на колени, присматривая за сыновьями, начавшими нагружать верблюда. Старик снял свой плащ; его грязное, заляпанное жиром нижнее платье треплет ветер. Когда он увидел, что подъезжает Омаяд, то, скрестив руки, прислонился к горбу верблюда, чтобы встретить корейшита с достоинством.

Абу Софиан экономит вежливые слова, которыми должен начинаться разговор двух предводителей. «Я слышал, вы собираетесь уезжать».

Старик неприветливо кивнул. Если Омаяду не хочется быть учтивыми, то ему, свободному сыну пустыни, еще меньше.

Абу Софиан знает, как начинают разговор с бедуинами.

— Я не думал, — сказал он, прохладно улыбаясь, — что вы такие трусливые!

— Трусливые! — кричит старик. Скрещенные руки он разомкнул и воздел к небу. — Трусливые! Думай, что ты говоришь, Омаяд! Трусливые! Ты не видел нас в бою? А почему, спрашиваю я? Потому, что мы не хотели воевать? Нет! А потому, что мы не могли воевать! Потому что этот город охраняет сам Бог…

— Ров! — бросает Абу Софиан презрительно. Он выказывает презрение к препятствию, хотя так вовсе не думает.

— Ров! — кричит бедуин насмешливо. — А кто научил их построить ров и вал, если не Бог? И что это? — Он указывает на черную, угрожающую стену туч, плывущих сквозь сверкающую молнию. — Что это, если не помощь Бога городу Медине? Нет, Омаяд! Мухаммеду помогают духи и демоны, и с ними мы не справимся. Видел ли ты когда-нибудь еще в Хедшасе тучи и молнию, как сейчас?

Омаяд, уставившийся на угрожающую стену туч, ослепленный, закрыл глаза; казалось, что голубая молния расколола небо; глухой гром гремел вдалеке. Плохо это, думал Абу Софиан, что войско впадает в суеверие, но еще хуже, когда сам предводитель не может от этого избавиться… Боги! Боги! Дайте мне знак, иначе я сам начну верить в то, что вы на стороне Мухаммеда! «Итак, из-за непогоды вы хотите покинуть войско?» — спрашивает он насмешливо, на выдавая сомнений, переполнивших его.

Старик погладил свою спутанную бороду. «Достойнее освободить место для битвы, потому что к этому призывает нас голос Бога, — говорит он, — а не из-за человеческого оружия. Мы бежим перед волей демонов, а не перед оружием мусульман. У Бедра, должно быть, это было иначе».

Спокойно, с самонадеянным достоинством жителя пустыни, он поворачивается, и не обращая больше внимания на Омаяда, грубо набрасывается на своих сыновей, только что привязавших мешок с финиками к седлу: «Крепче! Крепче! У тебя руки отсохли?»

Абу Софиан закусил нижнюю губу. Даже если напоминание о Бедре не являлось личным оскорблением для него — «Если бы я был тогда предводителем мекканцев, то день под Бедром закончился бы иначе!» — думает он гневно, — он воспринимает бесчестие страны как свое собственное. И что мог он на это возразить?

— Крепче! — кричит бедуин. — Или мешок соскочит при первом же прыжке верблюда? Или нам придется через триста шагов останавливаться, чтоб снова нагрузить верблюда? Веревку мне! В моих старых руках еще больше силы и ловкости, чем у вас, молодых!

Он наклоняется, но тут же испуганно отпрыгивает.

— Хм! Эй, Омайя!

Между стариком и его сыном, через спину сидящего на коленях верблюда, мощным прыжком прыгнул серый жеребец Абу Софиана.

— Идите к черту! — кричит Омаяд.

Старый бедуин безмолвно нагибается за веревкой и пытается укрепить мешок, у него это долго не получается — между тем он следит за Омаядом….

— Когда смотришь на него, — бормочет он, — можно вполне подумать, что Боги за других, например за Хашима…

Новая сверкающая молния прервала его мысли. «Как и всегда, сыновья мои, — говорит он, — мы идем — мы уходим».

* * *

Омаяд прекрасно сознавал, что смелым прыжком через верблюда дал лучший ответ, который только мог дать, — он также прекрасно понимал и то, что ничего не смог. Бану Кинана покинул войско. Не было ли правдой, будто этому пророку помогает Бог на его стороне и делает ему все на благо?

Издалека слышался завывающий звук, накатывался волной, приближался… Вот! Вот он! Налетел порыв ветра… Абу Софиан свесился с седла, серый жеребец уперся ногами в землю. На краю лагеря с треском раскололась пальма. Крики раздавались повсюду.

И вот уже шумит дождь. Но это был не тот дождь, каким его знали виноградники Таифы, не дождь, оплодотворивший счастливый Йемен: это был водный поток, который Бог посылает на пустыню, когда хочет уничтожить. В Вади-Киора однажды утонули шесть пастухов и их овцы, когда такой же дождь превратил пустынную долину в сметающий все на пути поток. Вода! Вода! Падали не капли — нет, небо стало морем, и море падало вниз. Вода, вода! Прошло только две минуты, и серому жеребцу вода доходит уже до стремени. Крик Бану Кинана — сзади… Крик иудеев Чаибара — он звучит впереди… Жеребец взволнованно ржет, но вряд ли его можно заставить стоять на месте.

Вот! Вот собственная палатка. Абу Софиан свистит рабам, но никто его не слышит. Они не видят его, настолько плотная завеса дождя.

Палатка стоит в воде, ковры, покрывающие полы, набрались воды как губки. Покрывало еще плотно держится; что же помогает этому? Все вокруг мокрое. Кто стоит в темноте палатки? Абу Софиан вытирает с глаз дождевую воду; по кустистым бровям она ручейком струится по щекам. Жеребца он ведет за поводья под крышу. Здесь можно, по крайней мере, отдышаться и посмотреть, все ли с тобой в порядке.

— Кто здесь, к черту? Отвечай, когда я спрашиваю! Кто здесь в моей палатке? Эй, Эр Рафи, это ты! Твои иудеи тоже хотят уехать домой, да? Этот военный поход для вас слишком мокрый? Слишком долго продолжается война? Что, уютнее в ваших домах в Чаибаре и Тейме? Да, друзья мои, такова война! Мне тоже в Мекке нравится больше, чем здесь!

— Эй, Абу Софиан! — сказал торговец Хедшаса своим печальным голосом, — ты говоришь очень много слов, чтобы не произносить единственного слова, о котором ты думаешь про себя! Но, несмотря на то, что ты пытаешься молчать, Омаяд, — я все же слышу его!

Абу Софиан наматывает поводья лошади на столб, держащий крышу палатки.

— Эр Рафи! — он рассмеялся. — Ты говоришь, будто хочешь быть пророком!

— Ничего не является таким горьким, — возражает покрытый оспинками, — как шутка, сказанная в момент, когда на душе нерадостно. Давай поговорим серьезно.

Удар грома прервал их. Серый жеребец дергает поводья и вырывается. Абу Софиан отступает на шаг в сторону; он стал бледен. Еще на волосок — и конь ударил бы его копытом. «Дождь сильный, — говорит он с принужденным спокойствием, — слишком сильный. Он долго не продлится».

«Да, — соглашается Эр Рафи. — Он не продлится долго, если это обычный дождь. Но может оказаться, что это знак небес. Ты забыл, Абу Софиан, что я рассказывал тебе о прорыве плотины в Ма Рибе?» Омаяд срывает с головы тюрбан, выжимает его и снова обматывает голову влажным шелком.

«Нет, — говорит он нетерпеливо, я не забыл. Знак! Вы ждете знак, вы, иудеи, это могло освободить вас от дальнейшей войны — вот он! Теперь идите же! Идите, как бедуины племени Кинана! Я один со своими мекканцами, я один буду…»

Эр Рафи поднимает руку. «Не говори! — произносит он. — Что бы ты сейчас ни сказал, все будет неправильным. Ты сильно взволнован. — Дрожащей рукой он погладил мокрую скудную бороденку. — Никто не воюет долго против Бога!»

— Бог, Бог! — вскипел Омаяд. — Все делаете вид, будто Бог допустил бы всякому из вас провозгласить его волю! Бог! Они насыпали ров, который препятствует нам. Это плохо. А теперь нас настигает непогода. Еще хуже! Но какое, же отношение ко всему этому имеет воля Бога?

— Не говори, — повторяет старый иудей, — а лучше прислушайся к внутреннему голосу — тогда ты услышишь ответ.

— Нет! — ворчит Омаяд, и он сам не знает, что вызвало такой сильный гнев.

Он отодвинул покрывало и вышел под дождь. Вода падает на голову и на его плечи как груз. Рукой он защищает глаза, чтобы видеть, куда идет. Не к иудеям собирается он и не к бедуинам, а туда, где стоят крепкие черные фетровые палатки. Там нашли приют мекканцы, корейшиты от сметающей все на своем пути водной массы. Там не услышит он о трусливом возвращении домой; там отдохнет он от всего зла, что накопилось у него, и примет новые решения…

Он медленно идет вперед. Потому что земля скользкая; вода стоит так высоко, что не видно камней и бугорков. Удары грома стали реже, но дождь не стихает.

— Не бойтесь! Не бойтесь!

Кто кричит так? У входа в одну из черных палаток стоит человек… узнать его нельзя, почти до глаз надвинул он бурнус.

— Не бойтесь! Потому что я знаю, как мы должны молиться. Чтобы отвести несчастье!

Абу Софиан подходит ближе, видит, что в палатке толпятся мужчины, одного из них он узнает это Халид с красным шрамом, победитель у Охода. Он не трус, истинно не трус. Остальные тоже принадлежат к племени корейшитов…

— Не бойтесь! Во имя Аллаха милостивого, Аллаха… Что это было? Что?

— Во имя милосердного: в судный день, когда люди похожи на разбросанных мотыльков — а горы на пестрые хлопья шерсти…

Горе в тот день тем, кто уличит меня во лжи…

Не бойтесь! Молитесь со мной! Потому что так научил меня молиться Мухаммед!

И Халид с красным шрамом становится на колени, а за ним и все остальные…

Омаяд подходит еще ближе; нет опасности, что они его увидят и узнают. Он тоже спрятал наполовину свое лицо в бурнусе; дождь все еще падает плотной завесой.

Так учил меня Мухаммед молиться!

Иудеи боятся. Бедуины уезжают. А корейшиты молятся Богу Мухаммеда! С таким войском, Абу Софиан, ты хочешь победить Мухаммеда?!!

Так учит вас Мухаммед молиться…

Значит, у него есть последователи не только в Медине. Мекка тоже заражена — все еще заражена вопреки всему, что мы делали… Все было напрасно. В момент опасности все бросаются на колени и скулят о милости Бога Мухаммеда… Так учил вас Мухаммед молиться…

Может быть, я единственный, кто еще не верит в него? Может быть, меня предало все войско?

Абу Софиан стоит меж палаток. Дождь струится по его лицу, он больше не чувствует этого. Одежда тяжелым грузом повисла на нем.

Что ты будешь делать, Омаяд?

Налетает ледяной порыв ветра. Завывая, он запутывается в штангах, поддерживающих палатки, ломает их, как тоненькие веточки, разрывает шнуры, тяжелый черный фетр развевается по воздуху…

«Эй, Корейши!»

Они не слышат. Еще раз: «Эй, Корейши!»

Резко звучит голос Омаяда на фоне стонов непогоды. Мужчины, хватающие свои пожитки, пытающиеся спрятать плащи и покрывала, поднимают головы.

— Эй, Корейши! Я собираю лагерь! Мы идем домой! Омаяд воюет, пока он может воевать. Омаяд знает, когда нужно сдаться.

… Так учил вас Мухаммед молиться…

Значит, молитесь. Возвращайтесь в Мекку. Или взбирайтесь на вал и молите у ног «пророка», чтобы он приютил вас в Медине! Мне все равно. Я беру лошадь и еду в Мекку. Следуйте за мной или нет! Я в вас не нуждаюсь — так же, как и вам больше не нужно мое предводительство…

И сколько селений мы погубили,

когда они были неправедны!

И вот они сокрушались на свои основаниях!

Сколько колодцев опустевших и

замков воздвигнутых!

Коран, Сура 22, 44


Слепой Абдаллах идет по дороге в мечеть. Его палка касается края маленькой пологой лужайки, этот путь, по которому так часто ступала его нога, он проходит почти так же быстро, как и зрячий. С момента отъезда мекканского войска он передал свои обязанности наместника в руки Мухаммеда, забот у него не стало, а уважение осталось. Вся Медина видит в нем человека, на котором очевиднее всего покоится печать Аллаха.

Иногда слепой останавливается и прислушивается. Если все тихо, тогда он вздыхает с облегчением, но иногда издалека он слышит жалобный крик.

«Нет, — говорит он себе, — еще не все кончилось. Это все еще не конец».

Он входит во двор мечети, широко открыты ворота — даже Билала, хранителя священного дома, сегодня нет здесь. Только из женских покоев слышны голоса — слепой различает и узнает их: звонкий смех Аиши, нежное воркование Омм Сальмы и сухой, немного хриплый голос Хафизы.

— Где пророк? — спрашивает Абдаллах.

Он слышит испуганный вскрик и шелест женских платьев. Теперь все женщины хватаются за платки и покрывала, пока не видят, что перед ними стоит просто слепой, от которого им не нужно прятаться.

— Ох, как ты нас напугал! — кричит Аиша, смеясь. — Мы не слышали как ты вошел! Садись к нам, Абдаллах, и расскажи сказку о двух ангелах, влюбившихся в двух земных женщин!

— Моей душе не до сказок, — говорит слепой, — пока действительность полна ужаса. Где Мухаммед?

— Его здесь нет, — отвечает Омм Сальма, хватает руку Абдаллаха и ведет его в тень.

— Он там, — добавляет Хафиза и показывает на город. Абдаллах не видит жеста, но он правильно понимает слова.

— А я надеялся, что он это знает, — сказал он тихо.

В момент, когда все замолчали, еще отчетливее послышался жалобный горестный крик.

Слепой вздрогнул, как будто замерз.

— Я ходил туда, — говорит он, — там мне рассказали, что они убили уже четыреста иудеев. Сколько же может быть убитых еще?

— Разве должен был терпеть пророк предательство у ворот своего собственного города? — спрашивает Хафиза.

— Разумеется, нет! А почему он их не изгнал, как раньше иудеев Ятриба?

— Разве ты сам не видел, что из этого вышло? — вопит взволнованный детский голос Аиши. — Изгнанные иудеи вступили в союз с корейшитами, и если бы Аллах не стоял на стороне пророка, то в Медине не осталось бы и камня на камне! Побереги свое сострадание, Абдаллах! Или тебе было бы лучше, если бы продали в рабство нас, а не детей и женщин Курейца?

На этот вопрос Абдаллах не отвечает. Вытянув руку вперед, он прикасается к стене и идет обратно к воротам, не удостоив женщин прощанием.

Ему навстречу кто-то шагает тяжелыми, уверенными, размеренными шагами. Слепой не теряет времени, прислушиваясь дальше, чтобы быть вполне уверенным.

— Эй, Мухаммед! — кричит он, — что ты сделал?

Шаги затихают.

— Что я сделал? Я наказал предателей.

— Ты позволил убить их!

— Они мертвы, — отвечает пророк, — это правда.

— Почему? Почему?

Пророк убирает руку слепого, которой он хватается за его плечо.

— Почему? Ты это знаешь так же хороню, как и я. Потому что они были в сговоре с врагом, потому что с нами они заключили предательский союз. Они должны были умереть…

— Мухаммед! — восклицает слепой. — Это говорит глава города Медины! Я больше не слышу голоса пророка!

Пророк качает головой, но слепой этого не видит, он также не видит ужаса и сомнения в глазах самого Мухаммеда — он чувствует только задумчивое молчание, слышит взволнованное дыхание.

— Ты не должен был их убивать, ты должен был их изгнать. О, Мухаммед! По рву, который вы построили для своей защиты, течет кровь. Сотни трупов лежат в пыли, а плач пленных женщин доносится даже сюда! Это была воля Аллаха? Это была божественная воля?

— Так и есть, — отвечает Мухаммед. — Я хочу сказать тебе об откровении, которое я получил от архангела Гавриила: «Часть народа рукописи вы убьете, а часть возьмете в плен, а Бог передаст вам в наследство их землю, и их жилища, и их добро!»

Слепой молчит. Его худые загорелые руки скрестились поверх крюка палки, на которую он опирается.

— Так тебе сообщил Аллах? — спрашивает он тихо. — Значит, Аллах стал другим!

Он запрокидывает голову назад, белые глазные яблоки поднимаются к небу, руки отпускают палку.

— Откровение Аллаха, объявленное однажды в Мекке посланнику Бога:

Человек действительно становится дерзким,

когда видит себя в богатстве —

Тот свет для вас лучше чем этот…

Пророк не отвечает. Он поднимает палку и кладет в воздетые руки. «Аллах остался тот же, — говорит он наконец, — но божественный звук играют не на одной струне, а на многих».

Быстрыми шагами, наклонив голову вперед, ступает он к своему дому. Ответ, данный им слепому, легко было произнести, не обдумывая. Его собственная совесть проверяет его лишь теперь.

Стал ли Бог другим? Был ли он сам другим? Отрывающая от мира восторженность первых откровений вспомнилась ему, покорность, с которой он принимал приказы Бога, терпение верующей Хадиджи.

Когда теперь к нему приходил ангел и говорил с ним, то больше не обещал ему благостей рая и ужасов одного дня. Нет, он объявлял закон для этого мира: это вы можете есть, это нет. Столько добычи вы можете оставить себе, а столько-то отдайте на подаяние. И это ваши обязанности, если вы хотите развестись с женой, и это ваши права, если вы покупаете раба — а это должно быть наказанием для тех, кто не верит твоему слову…

Не стал ли он другим?

Раньше он обратил свою общину в веру — теперь по божественному приказу он возглавлял государство верующих! Время немирских благодатей прошло…

Курейца уничтожены, другие иудейские племена изгнаны, во всем оазисе Ятриба больше не зовет труба на молитву. Народ арабов — сам для себя — носитель слова Божьего, носитель веры, желающий завоевать мир.

Так в зародыше финикового ядра спрятана сила, которая однажды поднимет к облакам лиственную крону… Стал ли Бог другим?

* * *

Из веток и пальмовых листьев рабы строят хижину для Риханы, прекрасной еврейки, выбранной Мухаммедом изо всех пленных для себя. Потому что тот, кто правит государством — так размышлял он, — не должен отказывать себе в пустячном желании. Подавить желание обладать женщиной означает потратить силу на дело, не приносящее пользы. Но если ты освободишь свои мысли от этого, и твоя душа будет больше прислушиваться к тому, что ей приказывает Бог…

О Хадиджа! И в этом Бог стал другим!

Бог приказывает подчинить мир!

Мухаммед из семьи Хашим, из племени Корейши, господин оазиса и города Ятриба, предводитель восьми тысяч боеспособных мужчин, отправил послов к восточноримскому императору Ираклию в Византию: «Ты христианин и еще не слышал о последнем откровении, которое провозглашаю я, печать пророков. Обратись сам и обрати свою страну к исламу, признай, что есть только один Бог и что я — твой пророк!»

Внутренне колеблясь, сознавая, что поступает неслыханно дерзко, пророк посылает этих гонцов к императору. Но как же иначе он должен следовать приказам Бога? Какой другой путь мог он выбрать, чтобы весь мир обратить к священным словам Корана? И он думает о возвещении ангела, являющемся его оправданием: «Коран — это призыв для всего мира, и действительно вы познаете после некоторого времени, что он возвещает».

Как же смеялись во дворах Византии! Вождь арабов, какой-то предводитель бандитов пустыни имеет наглость посылать гонцов к греческому императору! В кругу епископов, придворных и офицеров империи письмо читалось вслух даже при самом патриархе. Присутствовавшая здесь императрица Мартина попросила передать ей послание и вертела его в разные стороны тонкими белыми пальчиками. А император, бывший в хорошем настроении, потому что его военные отряды сообщили о победе на персидской границе, наколол на конец своего меча и протянул его самому строгому, усердному из епископов.

— Начните вы! — говорит он смеясь. — Обратитесь сначала вы, и потом будете проповедовать новое учение при нашем дворе!

— Мы уже переживали некоторую ересь, — сказал епископ, поджав губы, — и победили ее с божьей помощью. Но до такой наглости не доходил еще ни один сектант…

— У него восемь тысяч человек, это правда! — насмешливо крикнул один военачальник. — Он, наверное, в своей пустыне никогда не видел больше людей, и думает, что с таким войском может завоевать уже весь мир!

— Все-таки, — придворный старается принять в расчет, — это знак беспокойных времен, если какой-то араб из Мекки выдумывает новую религию, вместо того чтобы удовлетвориться обманыванием своих земляков в торговле. Может быть, все же нужно было…

Громкий смех прерывает его. Это будет прекрасно, если император Византии станет заботиться о каждом предводителе из Хедшаса! Только не беспокоиться! Этого заносчивого Мухаммеда скоро его же земляки приведут в чувства! Возможно, его уже сегодня нет в живых. Слышали, что арабские предводители, берущие на себя слишком много, не живут долго… И как только он умрет, с ним вместе умрет его учение и его смешная дерзость!

* * *

Мухаммед Хашим из рода Корейши посылает послов к Хосрову Парвизу, великому царю Персии, в Ктесифон: «Как долго собираешься ты, властелин великой империи, пребывать в неверии и язычестве, когда Бог уже открыл незначительным и более малым народам, что на небесах и в раю правит только он один? Пришло время, великий царь, обратить тебя и твою страну».

До этих пор царь позволил читать письмо, затем он вырвал его из рук секретаря, чтобы увидеть собственными глазами то, неслыханное, невероятное. Да, это так! Дерзкий араб, эта муха на руке, эта песчинка в пустыне, осмелился написать в письме свое имя перед именем великого господина! Хоеров Первез не гневается, но нахальство послов — это слишком много для него. Он берет письмо Мухаммеда, разрывает его на тысячи клочков и бросает послам под ноги. Другого ответа у него нет.

* * *

Мухаммед из рода Корейши посылает гонцов к греческому наместнику Египта: «Божественная мудрость решила, кого выбрать в пророки, без нашего желания. Я, Мухаммед, был избран для этого, чтобы возвещать божественное слово: обратись в веру, в Ислам, признай, что есть только один Бог».

Египетский наместник был христианином, но до христианской веры ему не было никакого дела, как и до любой другой, и слово «обращение» казалось ему само по себе смешным. Все же Хедшас находится очень близко к его стране, чтобы он отважился смеяться. Это было не в первый раз, что арабские разбойничьи шайки хозяйничали на границах Азии и Африки, ждать помощи от Византии долго, когда она требуется в серьезном случае. Было лучше установить дружеские отношения с восточными соседними странами. «Обращение? — сказал он поэтому, — ах да, обращение освободит нас от грехов. Ваш господин, значит, пророк, и сами ангелы Бога возвестили ему волю Всевышнего? Не гневайтесь, если я сразу же не приму вашу веру, поймите, что я должен сначала подготовить подданных к такой перемене! Я хочу подумать над тем, как это сделать. А пока возвращайтесь домой и возьмите подарки для своего господина, которые я посылаю ему в знак моей преданности: мулы, белый осел и еще две молодые рабыни. Они сестры — молоды, девственны и прекрасны. Мне кажется, они созданы, чтобы украшать жизнь государственного мужа. А когда вы снова вернетесь на берег Нила, мы поговорим дальше о моем обращении!»

* * *

Коптка Мария въехала в Медину на спине белого осла. На ее ногах были шитые золотом шлепанцы, а поверх волос лежало покрывало цвета бирюзы из Синая. Она была так прекрасна, что никто не смотрел на ее сестру Хирин, ехавшую следом за ней на муле, улыбающуюся напомаженными в форме сердечка губами, — никто из тех, кто встретился им.

Пророк подарил Хирин поэту Хассану в благодарность за то, что он прославил в стихах победу под Бедром и отступление врага от «вала». Рабыню Марию он оставил для себя.

Мухаммед приказал построить ей хижину как полноправной супруге. Но Аиша, предвидя это, разослала всех рабов с поручениями, чтобы никого не оказалось под рукой. Поэтому не осталось ничего другого, как разбить дорожную палатку, посланную в подарок египетским наместником, этой работой занялся евнух, сопровождавший обеих сестер во время путешествия.

Пестрая, расшитая шелком палатка вскоре стояла посреди двора как большая чужеземная птица. Все верующие пришли, чтобы подивиться, повосхищаться и потрогать, только жены не вышли за порог.

Рабыня знала свои обязанности. Она сняла дорогое покрывало, прикрывавшее ее от солнца во время поездки, и спрятала расшитые золотом шлепанцы под подушкой в своей палатке. Босая и с непокрытыми волосами, она стояла перед дверью Аиши. «Твой господин взял к себе новую рабыню, — произнесла она грудным голосом. — Скажи мне, как я могу тебе услужить».

Аиша не ответила. Омм Сальму и еврейку Рихану она приняла в домашнее хозяйство спокойно, почти по-дружески, зная, что ни одна из них не сможет занять ее место. По-другому было с этой чужеземной рабыней, которая была прекрасна, как царица Савская.

Рабыня постучала в дверь Хафизы. «Ты дашь работу своей служанке? — спросила она. — Твой господин приказал, чтобы я жила в его доме».

Яростно Хафиза отодвинула занавес в сторону. Она унаследовала гневный нрав Омара, если бы она не страшилась порицания Мухаммеда, то побила бы чужеземку. «Чем дальше ты будешь держаться от меня, тем лучше будет для нас обеих!» — процедила она.

Только Омм Сальма дала рабыне мешочек ячменя, чтобы помолоть, и показала ей жернов. Омм Сальме нечего было терять, потому что благосклонность Мухаммеда к ней давно остыла; и несмотря на это она чувствовала дикую ревность, когда увидела перед собой хрупкую тонкую женщину. «Разве ему не хватает своих супруг? — думала она в бешенстве. — Нужны были еще и рабыни, чтобы утолять его похоть?»

Рабыня засыпала ячмень в мельницы и перекрестилась, прежде чем качать работу.

Мухаммед увидел это и подошел к ней:

— Ты христианка?

Она кивнула с испуганными глазами.

— Значит ты веришь в трех богов?

— Нет, господин! В триединого Бога.

Он засмеялся: «Ты не понимаешь, во что ты веришь!»

Она опустила темную головку и стала медленно вращать мельницу: «Господин, мой разум этого не схватывает, но моя душа хранит это».

В произнесенных словах, как в их смысле, так и в звучании, было что-то, что напомнило пророку о Хадидже. Он решил медленно и щадя учить рабыню молиться только одному истинному Богу.

Пророк стоял около нее и смотрел, как она неспешно поворачивает жернов, ее движения были нежные и медлительные. Иногда Мария бросала быстрый взгляд на него. Она видела, что он был уже не молод, что его плечи округлились и на его лбу, отливавшем белым под тюрбаном, обозначились глубокие морщины. Мухаммед заметил ее взгляд и понял его правильно. «Для тебя будет трудно видеть во мне своего господина?» — спросил он и надеялся, сам того не сознавая, снова услышать то, что ответила бы Хадиджа.

Мария только покачала головой и улыбнулась с кротостью женщины рано узнавшей, что судьба определяется другими и что ее собственное желание и собственная воля находят выражение только в мечтах. «Ты оставила в Египте мать?» — вдруг спросил он. Он не знал, почему этот вопрос сорвался с его уст, возможно, потому что ему самому она казалась маленькой мамой, а не возлюбленной.

Она кивнула, и ее глаза наполнились слезами, она хотела говорить и не осмелилась.

— Расскажи! — велел он.

Она остановила жернов.

— Когда мы узнали, господин, что наместник в Египте хочет послать нас к тебе, меня и мою сестру, наша мать выпросила четыре дня времени и поехала с нами в монастырь святого Макария в пустыне.

— И? — спросил он дружелюбно, когда она запнулась.

— Он находится в серой пустыне, белая, высокая стена, близ аметистово-голубых соленых озер. Триста лет Абу Макар собирал там своих монахов.

— Вы туда поехали, чтобы помолиться?

— Там наша мать попросила верховного монаха благословить нас, чтоб с нами вдали не случилось ничего дурного…

Ее голос становился все тише и, наконец, совсем смолк. Мухаммед слушал ее, вспоминая Хадиджу. Он постиг отчаянную любовь матери, потерявшей своих детей. Она ехала четыре дня по пустыне, чтоб обеспечить им благословение монаха. Благословение, которое должно было быть тем действеннее, чем труднее его получить… Мухаммед представлял ее перед собой, как она, должно быть, медленно и колеблясь отправилась в обратный путь, как нехотя покидала она белый монастырь отца Макария, и с какой болью вновь увидела после долгой скачки пальмы долины Нила. Возращение, которое означало для нее разлуку…

Он положил руку на плечо девушки. «Идем, Мария, — сказал он. — Ты не должна работать». Он вел ее через двор к палатке. Евнух, приехавший с ними из Египта, поил животных у колодца. Мария остановилась и погладила розовые блестящие уши белого осла.

Пророк послал за чашей, приказал наполнить ее и протянул ей.

«Вода моего колодца, — сказал он. — Приветственный напиток для тебя».

Мария поднесла к губам и выпила. «Тому, кто однажды испил из потока Нила, никакая другая вода больше не утолит жажды», — сказала она. В ее словах пробивалась тихая робкая надежда: может быть, он увидит ее печаль, может быть, отправит домой.

Мухаммед хорошо видел печаль, но мысль отпустить ее от себя ни на секунду не пришла ему в голову.

«Ты забудешь Египет и твою мать, — сказал он, — когда сама станешь носить под сердцем ребенка. — Нежные мысли смешивались с нетерпеливым желанием мужчины. — Ты создана для того, чтобы материнскими руками ухаживать за моим домом. Я знаю, ты будешь матерью моего сына».

* * *

Пророк, до сих пор избегавший вспоминать свою прошлую жизнь и говоривший о Мекке как о средоточии неверия и богохульства, теперь в мыслях и словах все чаще возвращался к городу корейшитов.

С последних событий с иудеями и уничтожительной битвы, которую Мухаммед провел против иудеев племени Курейца, он больше не считал правильным, молясь, обращаться к священному городу Иерусалиму. То, что они — иудеи и арабы — почитали Авраама как общего праотца, нельзя было изменить, но больше ничего общего не должно их связывать. Он был неправ, устремляя свой взгляд на чужие народы и откровения чужих народов. Да почтит каждый то, что достойное уважения дал ему Бог: иудеи — гору Синай, с которой Бог говорил с Моисеем, а христиане — город, в котором был окрещен сын Марии.

А мы? Разве не забил из скалы у Мекки священный источник, когда Хагар, умирая от жажды, попросил Бога о помощи? Не открылось ли над горой Хивой небо, чтобы возвестить Хашимиту Мухаммеду откровение? Столетиями собирались все арабы вокруг священного камня Каабы и молились ему, попав в языческое заблуждение или не зная, как надо молиться. Мне, однако, который должен распространять слово Бога и который знает его священную волю, открыто: Священная Кааба — знак, рукой Бога направленный для народа арабов. Смотрите сюда! Вокруг этого знака собирайтесь! Сюда обратите взор, когда, став на колени, вы признаете: Бог! Всевышний!

Это новшество — молясь, поворачиваться к городу Иерусалиму спиной, а лицом — в направлении города Мекки — было принято с восторгом арабами Медины и не хуже беженцами. У каждого в потайном уголке души еще дремала старая вера в святилище Каабы, ничего больше не хотели бы они, чем иметь возможность эту старую веру связать с новой. И те, кто исповедует ислам, отрекшиеся в страстном восторге от старых Богов, были осчастливлены разрешением почитать старое святилище в новом смысле. Приходили воспоминания о детстве, которые больше нельзя было заглушить. Вспомнился и богобоязненный страх, который лелеяли перед упавшим с неба камнем Каабы — камнем, бывшим когда-то белым, как морская пена, ставшим от грехов людских черным, как уголь. Вспомнили о паломничествах, предпринимавшихся всеми арабскими племенами во время священного перемирия в Мекке, об оживленных базарах и торговле; в памяти вызывались праздничные шествия вокруг Каабы и считалось, что обычаи были достойными и полными смысла, даже если и предметом почитания было не что иное, как бессильная картина с идолами. Пророк ничего не возражал на эти речи, позже, когда он взвесил это со всех сторон и обдумал, то стал их даже поддерживать.

Так как слово Бога должно распространиться во всех странах, по всему миру, то было необходимо и правильно дать этой вере общую святыню, цель для благочестивых паломничеств. И этот центр должен находиться там, где посланник Аллаха увидел в первый раз архангела Гавриила и услышал слова: «Читай! Смотри, мы даем вам арабский Коран, чтобы вы постигли истину!»

Интуиция пророческой души Мухаммеда присоединилась к раздумьям мирового властелина: если Мекка станет центром ислама, то она перестанет, конечно, быть центром святилища; когда священная Кааба будет посвящена всевышнему Богу, тогда идолы станут благородными и их станут бояться еще меньше.

Но этот будущий центр ислама находился еще, разумеется, в руках неверных, и его требовалось у них еще вырвать. Однако пророк не думал о битве. С момента отступления корейшитов и после нетрудного порабощения народа Курейца он был полностью уверен в том, что войско мусульман поддержит его предприятия. Ему казалось, теперь он имеет право опустить меч, и только благодаря силе священного слова он может завоевать мир.

Возможно, то, как приняли его послов в Персии и Византии, должно было бы научить его другому. Но с уверенностью человека, чувствующего, что его ведет рука Бога, исчезли из памяти неудачи, а сохранился только ответ наместника Египта, дружеское содержание которого каждый день подтверждалось ему знаком: взглядом на дорогих животных, нежной улыбкой Марии. Так же, как и египтяне обещали задуматься и обратиться однажды к исламу, — скоро и корейшиты, устав от бессмысленного противостояния, признают истинность божественных слов.

Пришло время предпринять мирное паломничество в Мекку.

* * *

Хрупкий серебряный полумесяц висит над горой Хира; начался месяц дулькада, святой месяц паломничества. Полторы тысячи мусульман, надев на свои плечи ирам, накидку паломника, оставляют дома кольчуги, клинки, стрелы и не берут с собой никакого оружия, кроме меча — оружия, с древних времен разрешенное паломникам. Они ведут с собой верблюдов, чтобы принести их в жертву Всевышнему перед воротами Каабы; их животные богато нагружены финиками и ячменем, паломники должны обеспечить себя, так как неизвестно, захотят ли корейшиты продать им пищу, а охота во время святых месяцев запрещена.

Мухаммед отправился в путешествие с надеждой и пустил все опасения и предостережения своих спутников на ветер. Но теперь, когда он прибыл на границу священной земли Мекки, его все же охватила тревога: нападение в виноградных горах Таифы, когда Бен Яхш убил во время перемирия двенадцать корейшитов… Этим Омаяд мог вполне воспользоваться в качестве предлога, чтобы теперь так же мало обращать внимания на перемирие.

Ему сообщили, правда, что Абу Софиан, как одержимый злыми демонами, покинул лагерь под Мединой и что в городе Мекке не хотел бы продолжения вражды. Но все же лучше быть осторожным.

Поэтому пророк изменил направление марша и поехал дальше по границе священной земли, пока не достиг холма Ходейбийя. Там он приказал разбить лагерь и справился о том, кто был готов выехать в город корейшитов в качестве посла.

После долгих разговоров на это решился Отман. Мухаммед был удовлетворен таким решением лишь наполовину. Конечно же, из всех мусульман только Отман был в Мекке в большей безопасности, так как уважали его богатство и родство с Абу Софианом. Хотя более охотно пророк послал бы другого человека, всем сердцем безраздельно поддерживающего новое учение. Он взглянул на Омара эль’Ади, ждал, не вызовется ли тот. Но Омар оставался безмолвным.

Итак, это был Отман, севший на лошадь и поскакавший вниз с холма. Мухаммед смотрел ему вслед, ночь была светла — далеко на равнине можно было следить за черной тенью коня и всадника.

Лунный свет отражался на вершинах скал, как и тогда, когда он бежал в пустыню с верным Абу Бекром. Много прошло времени с той ночи до сегодняшней — и великая печаль, нахлынувшая на него, когда он вспомнил о прошлом, не могла быть не чем другим, как усталостью души, несущей тяжелое бремя, возложенное на нее Богом.

В то время как он смотрел вслед всаднику и пережи вал картины прошлого, получавшего все большую власть над ним, были разбиты лагерные палатки и зажжен костер. Пророк вспомнил об Аише, которую выбрал из своих жен сопровождать его в этом паломничестве, он радовался ее улыбке и болтовне — хотел подняться и пойти к ее палатке, но не только душа, но и тело было уставшим. Он не мог подняться.

Четыреста лагерных костров горели в эту ночь на холмах Ходейбийя; он знал, что теперь корейшиты стояли на ступнях Каабы, смотрели ввысь и гадали, какое же из арабских племен собрало так много народу для паломничества.

* * *

И все же эту ночь можно было бы истолковать как недоброе предзнаменование, если бы исход всех событий не определялся Богом и страдание не могло бы омрачить тех, кто полностью отдал себя на волю Аллаха. Потому что когда были разбиты палатки и сняты паланкины со спин верблюдов, выяснилось, что паланкин Аиши был пуст. Сначала никто не осмеливался сообщить об этом пророку, женщину искали во всех палатках и у всех костров — напрасно. Таким образом, кто-то должен был решиться рассказать об этом ему.

«О господин' О посланник Бога! Аиша исчезла!»

Мухаммед взглянул на взволнованные лица погонщиков верблюдов и расстроенную мину Али, которому он доверил заботу о своем ближайшем окружении.

«Господин! Должно быть, джинн пустыни увидел Аишу сквозь щелку в занавеси и, возгоревшись любовью, украл ее!»

«Господин, мы прикрепили паланкины к спине верблюда, когда отправлялись в путь с нашего последнего места стоянки…»

«Вы заглядывали внутрь?»

Нет, этого они не делали. Как смогли бы они осмелиться на это, осквернить мать верующих своими взглядами?

Не поняли ли они по весу паланкина, что Аиша там не находилась?

Нет, тоже нет. Дочь Абу Бекра так хрупка, что имеет вес пестрой райской птички, сам по себе паланкин все-таки тяжелое сооружение из палок и материи. Нет, по весу они не смогли бы ничего понять… Но где же тогда должна быть Аиша? Отправление в дорогу целого каравана не проходит так быстро и бесшумно; если бы она была в паланкине, то услышала бы рев верблюдов, шум людей и пришла бы.

Пророк кивнул. «Вы не виноваты, — подтвердил он и подал знак, чтобы погонщики верблюдов удалились. Своего племянника Али он остановил. «Где она может быть?» — спросил он и больше не пытался скрыть свое беспокойство.

«Аллах знает это», — ответил Али мрачно. Рассеянный ужас, охвативший его, когда он увидел, что паланкин пуст, прошел, а спокойные слова Мухаммеда: «Вы не виноваты» уничтожили последние остатки этого страха. Теперь он был склонен представить задание, которое он так плохо выполнил, невыполнимым. «Кто может уследить за женщиной? Легче охранять пустынного тушканчика в паланкине, чем женщину, чьи мысли идут по путям, о которых никто не знает…»

Супруг Фатимы постепенно — хотя их брак и не был хорошим — все же стал придерживаться взглядов своей жены: как и она, он презирал легкомысленную маленькую Аишу и завидовал ей из-за влияния на пророка. В глубине души он думал: надо надеяться, что она потерялась навсегда.

Сейчас, конечно, он не отваживался сказать это — но сказал кое-что другое, что также соответствовало его нерасположению к любимой жене Мухаммеда и озлобленности его собственного характера: «Если бы я был супругом Аиши, Мухаммед, то вряд ли бы поверил, что ее украл огненнорожденный джинн… Я бы охотнее проверил, не отстал ли с момента нашей последней стоянки также какой-нибудь смертный мужчина…. — И не дожидаясь действия этой ядовитой стрелы, он ушел. — Я буду продолжать поиски», — крикнул он через плечо.

Мухаммед проводил его взглядом, пока он не скрылся в людской толпе лагеря. Потом он один дошел до конца рядов палаток, нашел след каравана, путь, по которому они пришли, и пошел по нему. Сначала это было легко, караван шел вдоль возвышенности низкого холма, свет звезд и полумесяц был достаточно ярок, чтобы видеть след. Но через полчаса след потерялся в пустынной долине, и его больше нельзя было отыскать. Идти дальше не имело смысла.

Мухаммед сел на камень и пристально вглядывался в ночь. На него нашло искушение громко позвать Аишу, но он подавил это желание, так как понял, что если бы она была неподалеку, то давно бы увидела свет многих костров и нашла бы лагерь. Нет, Аиша не услышит его зов, только в лагере его услышат и, вероятно, посмеются над его испуганной влюбленностью.

Но все же положение, каким бы большим оно ни было, не в состоянии уничтожить маленькую судьбу человека! Вот сидел он, Мухаммед, посланник Бога, и как самый бедный погонщик верблюдов беспокоился о женщине — как у любого другого стареющего мужчины, в глубине его души скапливалась разъедающая зависть, когда мимо него проходил юноша, полный сил, и просыпалось бешенство, когда Аиша смотрела на других.

Было забыто паломничество в Мекку, забыто завоевание родного города, ни о чем другом не мог думать измученный разум, кроме того, что говорила и делала Аиша в последние дни. Следовало ли искать в ее словах намек? Предпочла ли она кого-нибудь из путешественников? Говорила ли она о каком-нибудь молодом мужчине? В то время как он проверял свою память, он понял бессмысленность этих раздумий: дочь Абу Бекра была из рода Таим, а женщины этого рода прославились своей хитростью и легкомыслием. Если Аиша ему неверна — она не выдаст себя никакими неосторожными словами.

Он вспомнил Хадиджу. Как отдохнул бы в любви этой женщины! Теперь он искал ее черты в других женщинах и опять не находил: в Хафизе — силу души, в Омм Сальме — робость… А в Аише? Нет, в Аише не было ничего, ничего от Хадиджи; в Аише не было ничего, что успокаивало, умиротворяло. В ней была ядовитая сладость, подстрекающая мука…

На то воля Бога. Ты, Бог, должен знать, почему даешь своему посланнику в его юности верную спутницу, а в старости делаешь его влюбленным в этого ребенка. Ты не должен был забирать Хадиджу так рано в твой рай… Я должен пережить это. Может быть, так ты хотел напомнить мне высшую мудрость о том, что вся земная жизнь — это любовь и мука…

«Мухаммед! Эй, Мухаммед!»

Они зовут пророка из лагеря, ослепленные светом многих костров, не видят его. Он встает, медленно идет по песчаным бугоркам, навеянным ветром, к свету.

— Мы уже думали, что и ты пропал, — говорит Али, узнав его.

— Не нашли следов Аиши? — спрашивает пророк, пытаясь спросить спокойно и почти равнодушно.

— Ну, — продолжает он после недолгой паузы раздумий, — кого из мужчин нет в лагере?

— Это трудно установить, — ответил Али раздосадованно, — когда я стал об этом спрашивать, выяснилось, что двадцать или двадцать пять мужчин выехали в пустыню искать Айесху, никто не знал, кто из них дольше отсутствует в караване.

Мухаммед вздыхает, чувствует облегчение и сознает свою ошибку — лучше он будет сомневаться, чем знать худшее.

* * *

«Давайте помолимся. Аллах находит пропавших». На рассвете она пришла, и те, кто не спал и видел ее, разбудили спящих; не прошло и четверти часа, как об этом знал весь лагерь. Аиша сидела в седле лошади, которую вел за повод Эль Моаттал. Молодой красавец Эль Моаттал, побывавший несмотря на свою молодость в Египте и Византии, умел рассказывать о греческих женщинах. За сто шагов от палатки пророка Аиша спрыгнула с седла, тихо прошмыгнула между остатками лагерных костров, как змейка проскользнула в палатку супруга.

«Мухаммед, эй, Мухаммед! Я потеряла мои бусы, мои серебряные бусы с бирюзой! Перед последним местом стоянки они соскользнули с шеи, когда верблюд наклонился, чтобы попить… Когда лагерь был разбит, я вернулась, чтобы отыскать их… Но это оказалось дальше, чем я думала, а солнце было таким горячим, я устала, и когда нашла бусы, я уснула около источника… Вот бусы, ты видишь, они снова у меня. Когда я проснулась и хотела вернуться к каравану, вы ушли без меня… Эй, Мухаммед! Бедная маленькая Аиша потерялась в пустыне, и только огненнорожденные джинны видели ее слезы…»

Сбоку Мухаммед почувствовал тепло ее маленького тела и с его губ не сорвалось ни слова упрека. «Кто тебя нашел?» — спросил он хриплым голосом.

«Эль Моаттал, — щебечет тихо Аиша между двумя поцелуями, имя рассеивается в шепоте, как будто оно незначительно и безразлично. — Ах, как я была рада увидеть человека, даже если бы он был самым бедным погонщиком верблюдов! Он привез меня к тебе обратно…»

«Эль Моаттал… — думает пророк, — почему именно Эль Моаттал?» Сомнение мучает его, ему кажется, что лучше бы он услышал любое другое имя, чем это. Но, может быть, у него были бы те же самые ощущения и при любом другом имени, которое назвала бы Аиша. Он не отваживается говорить об этом из боязни стать виновным в несправедливости. Ах, пророк перед Богом не пророк перед женой!

* * *

Неузнанный, шел Отман по улицам Мекки, свою лошадь он привязал за воротами перед первыми домами. Он с неохотой принял на себя миссию посла, не из трусости, так как он знал, что Абу Софиан высоко ценил узы родства и защитит его, — но потому, что боялся в глубине души сравнить жизнь в старом богатом городе Мекке с лагерной жизнью в Медине. Лагерной осталась, по существу, жизнь для тех, кто, как и он сам, купил себе в Медине дом и пальмовые сады, и для тех, кто мог еще обогатиться благодаря торговле и добыче. Для нового общества, направившего свои взгляды на потусторонний мир, богатство и собственность означали немного. Они наслаждались тем, что имели, и делились этим с другими — не иначе как разбойник в пустыне, который после удавшегося похода и большой добычи живет в роскоши, а на следующий день должен идти с протянутой рукой, чтобы просить милостыню. Однако здесь, в Мекке, древние семьи жили в хорошем достатке, здесь собирали из года в год в наследных домах ценности и передавали дальше детям и внукам. Здесь Отман вырос в доме богатых Омаядов. Он был приверженцем нового учения, но не мог все же избавиться от прошлого. И когда он шагал по трудолюбивому городу, готовившемуся к приему паломников, чувствовал, что принадлежал больше к этой, чем к стороне Мухаммеда.

«Эй, Отман! Отман!» — хриплый шепот позвал его, когда он, увидев уже перед собой двери дома Абу Софиана, опрометчиво позволил бурнусу соскользнуть и открыть лицо.

Он оглядывается. На углу улицы, под выдающейся вперед стеной, защищающей днем от лучей солнца, притаилась фигура и протягивает ему изуродованную руку.

«Не подходи ко мне близко! Я прокаженный!» Отман останавливается, и его рука, собиравшаяся положить подаяние в ладонь попрошайки, опускается. «Я полажу монету сюда, на мостовую, — говорит он. — Ты можешь ее взять, когда я уйду».

«Благодарю тебя, — хрипит больной, — но это не то, что мне от тебя нужно. Скажи мне, что ты правда Отман. Ночь светла, но мои глаза уже помутнели».

Снова мерит Отман взглядом расстояние, отделяющее его от ворот Омаяда, на улице ни человека — кажется безопасным признать правду.

«Ты правильно меня узнал».

Прокаженный проползает по земле пару шагов вперед на светлый лунный свет, падающий и сверкающий на темной мостовой как серебро. Летучая мышь прошмыгнула в качающемся полете по переулку и укрылась во дворе дома Омаяда. «Так, значит, ты идешь оттуда, — шепчет больной, — от посланника Бога… — с трудом он выпрямляет верхнюю часть туловища и выставляет свое больное лицо на свет. — Скажи же мне, Отман, исцеляет ли он прокаженных, как и сын Марии, которому молятся христиане?»

Отман качает головой: «Он не лечит их, но обещает им рай…» Прокаженный заползает обратно в свой уголок, и Отман не знает, понял ли несчастный его слова. Он кладет монету, которую все еще держит в руке, на камень мостовой на свет, и говорит себе, что не должен больше медлить, если хочет этой ночью выполнить свое поручение. Тут позади слышит он голос прокаженного: «Рай — не больше чем надежда! Вечная жизнь тоже только надежда! Надежды, ничего кроме надежд…»

Отман замедляет шаг. Он думает о Рокайе, которая теперь, как возвестил ему пророк, живет в серебряном дворце Хадиджи в раю. Здоровы мы или больны, что еще нам может дать пророк, кроме надежды? А что есть более высокое, чем надежда? Выполнение зависит от Аллаха — земная жизнь его не знает.

И никогда так сильно, как в этот момент, Отман не ощущал, что этой старой самонадеянной Мекке предначертано измениться и что община ислама должна одержать в этом победу — только ради надежды.

* * *

Омаяд ведет своего гостя по длинному, устланному шелковыми коврами коридору в небольшой зал, открывающийся во внутренний двор. В течение этого пути у Абу Софиана есть время собраться с мыслями. С секунду он обдумывает вопрос: один ли Отман пришел в Мекку? — и намеревается в любом случае отдать приказ, чтобы этой ночью больше никому не открывали ворота города. Но потом он отказывается и от вопроса, и от приказа, опасаясь, что Отман и то и другое может воспринять как трусость.

Два юных химяритских раба раскладывают во дворе подушки рядом с небольшим бассейном. Богатство Омаяда позволило привозить цветы и букеты из Йемена и содержать их здесь под специальными навесами. Нежный аромат жасмина наполняет воздух. Отман опускается на подушки и невольно сравнивает роскошь, которую он видит здесь, с тяжело завоеванными и все еще скромными удобствами, которыми он смог постепенно оборудовать свой дом в Медине. Но сейчас он должно думать о другом.

— Я пришел к тебе, Абу Софиан, в качестве посланника и предвестника нового времени.

Омаяд смотрит перед собой. То, что он предполагал, подтвердилось: там, наверху, на холмах Ходейбийя стояли воины мусульман, разумеется, было важно узнать, сколько их и чего они хотят, но было также, конечно, неправильно намереваться узнать это слишком быстро.

— Бери, ешь! — говорит он и придвигает вазы с бараньим мясом и ячменем к гостю. — Новое время, которое ты мне предвещаешь, не будет противостоять этим старым обычаям: сначала угощение, потом посольство.

Отман улыбается, ест и не может удержаться от восхищения спокойствием Абу Софиана. Все же, нетерпеливо желая выполнить поручение, он произносит с набитым ртом: «Мы пришли как паломники».

Абу Софиан поднимает темные кустистые брови, но ничего не говорит. С каких пор мусульмане стали почитать языческие святилища Каабы? Почему-то, он сам не понимал по какой причине, это сообщение Отмана — что мусульмане пришли как паломники — показалось ему более опасным, чем всякое другое, какое бы он ни услышал.

— Посмотри-ка, — говорит он наконец, — для паломничества вы пришли! Паломничество в Мекку — древний обычай наших отцов, почему же, Отман, ты говоришь о новом времени?

— Обычай может быть древнее, — возражает Отман. — Новое время находится в новом духе. Мне не нужно тебе говорить — ты знаешь это сам.

Омаяд пожимает плечами и равнодушно тянется за вазочкой с крепким, приправленным соком, который он задумчиво и аккуратно смешивает с пропаренным пшеном. Да, он знает этот новый дух, пронизавший его войско, вынудивший убежать от «вала» Медины… Вдруг ему показалось, что он должен узнать об этом больше.

— Скажи мне, Отман, ты сейчас счастливее, чем раньше? Скажи мне, что этот новый дух, — так как Абу Софиан начал его опасаться, он не может допустить произнести эти слова насмешливо, — дал ли тебе этот новый дух все то, на что ты надеялся?

Отман не ожидал такого поворота. С момента смерти Рокайи всякий вопрос о его личном счастье вызывает в нем боль с новой силой, и он не решается ответить, что собирался еще несколько минут назад, перед воротами дома: «Это надежда, что изменяет нашу жизнь». Абу Софиан, наблюдая за выражением его лица, удовлетворенно кивает:

— Ты видишь, даже новое время и новая вера не защищают нас от несчастья и боли. Тогда зачем это новое?

— Ради познания, к чему нас ведет Бог.

Абу Софиан наполовину закрывает глаза и задумывается. Великие слова — находит он про себя. Хорошие для рабов и женщин, может быть, полезно, если они верят, что наряду с волей их господина владеет ими еще одна, всевышняя.

Но то, что Отман так говорит, удивляет его. Ему не нужно врать себе и новой вере. Снова его охватывает гнетущая мысль, что в этом «новом духе» что-то должно быть скрыто, чего он еще не понял…

От этого представления, которое для него невыносимо, он спасается в раздумьях, каким достоянием еще может обладать Отман. Его дом в Мекке, правда, был потерян, все же он мог получить кое-что в Эфиопии и в Медине. Торговля в Мекке в последние годы стихла, так как все, кто последовал учению Мухаммеда, отсутствовали на местных рынках. Также греки и персы заключили мир, поэтому многие товары, которые должны были везти через Мекку, стали провозить теперь по пути от Тигриса в Сирию. «Новое время» не предвещало ничего хорошего крупным купцам Хедшаса.

Кажется, что Отман проследил за мыслями Омаяда.

— Было ко времени, — сказал он, — чтобы прекратилось разделение и чтобы Мекка, наконец, обратилась к тому, что мы познали: есть только один Бог. Позволь нам мирно вступить в город.

— Сколько вас все же? — спрашивает Абу Софиан с равнодушным выражением лица, опустив веки.

— Полторы тысячи, — доверчиво отвечает Отман, — полторы тысячи, вооружены только мечом. Ты можешь без опасения разрешить нам вход в Мекку.

«Полторы тысячи! — думает Омаяд. — Всего полторы тысячи! Пока количество не сможет победить Мекку! И даже если я больше не уверен в Абдеддаре и семье Халида, и даже если Бану Азад тайно молится, читая суры Корана, — я все еще соберу столько сторонников, чтобы закрыть для полутора тысяч человек ворота Мекки.

— Нет! — кричит он. — Я отказываю вам в паломничестве!

Отман пожимает плечами.

— Если ты воспрепятствуешь нам сегодня, то мы придем завтра, но уже не в плащах паломников!

Омаяд сжимает губы. «У нас в Мекке слишком мало воды для такого количества гостей, — сказал он наконец. — Священный колодец почти совсем иссяк».

Отман улыбнулся. Он знает эту отговорку, которую мекканцы применяли постоянно, когда речь шла о том, чтобы отдалить от города нежеланных просителей, его нельзя было обмануть. «Пророк не желает войны, — говорит он. — Он хочет мира. Давай заключим мир, Абу Софиан? Но может быть, что пророк в этом году решит повернуть обратно, если… как ты говоришь… у вас не хватает воды». Он колеблется и слегка улыбается, что вряд ли можно заметить — именно потому только, чтобы позволить другому почувствовать, что он не поверил его словам. «Может быть, Мухаммед на этот раз снова вернется в Медину, если вы ему поклянетесь разрешить в следующем и в последующие годы мусульманам великое паломничество».

«Выигран год! — думает Абу Софиан, — выигран целый год, будет время яснее познать волю богов! Если старые боги могут помешать и хотят помешать тому, чтобы священная Кааба осквернилась новой верой, то вы должны сами об этом позаботиться! Уничтожьте пророка! Он, Абу Софиан, предоставляет вам для этого целый долгий год времени!»

— Такой договор, — говорит он осторожно, — подписанный Мухаммедом и мной — такой договор можно было бы заключить…

Отман поднимается: «Я сообщу в лагере, Абу Софиан, о твоем отказе впустить нас и о готовности заключить договор. Эй, Омайя! Теперь ты точно не захочешь больше отрицать силу власти нового времени! Еще год назад король Мекки не поставил бы своего имени рядом с именем Хашимита Мухаммеда!

«Возможно, нет! — соглашается Абу Софиан и тоже поднимается. — Время покажет, что истинно…» Он больше не хотел говорить и подавлял слова, бывшие у него уже на языке. Время все покажет: и то, что он хотел сказать сейчас, может быть позже к месту.

Когда Отман ушел, Абу Софиан поднялся по узкой витой лестнице на пологую крышу своего дома. Ясная светлая ночь покрывает город, на возвышенностях искрятся красные горящие точки — костры мусульман. Абу Софиан пересчитывает их еще раз и думает про себя: «Да, лучше избежать войны».

На крыше женских покоев, ограниченной двором и такой низкой, что выросшие высоко мирта и жасмин достают до нее, двигается белая фигура — это Хинд, поющая сыночку колыбельную:

«Кто сорвал однажды розы в Дамаске, тот не нагнется больше за цветами пустыни;

И тот, для кого светлая луна является спутницей — что за дело ему до звезд?»

* * *

Бедуинка в лагере под Бедром сказала в своем гадании правду: в Дамаске Хинд зачала сына… Теперь оставалось ждать, исполнился ли вторая часть гадания: что юный отпрыск Омаядов должен господствовать в новой вере над старым чудесным городом Дамаском!

Абу Софиан тогда посмеялся над этим. Сегодня он больше не насмехается. Задумавшись, он сидит на крыше своего дома и снова и снова смотрит на костры.

* * *

Аиша стояла на коленях в самом темном углу своей комнаты на полу, повернувшись спиной к двери так, что даже тень ее собственного тонкого тела закрывала от света доступ в укромное место; и без того дверь была плотно завешена коврами, так что проникала только тонкая полоска сумеречного света — как раз достаточно для того, чтобы Аиша увидела то, что хотела. Иногда снаружи кто-то проходил мимо; каждый раз она вздрагивала и со страхом оглядывалась на дверь, хотя знала, что никто чужой не осмелился бы войти к ней без разрешения.

Приключение с потерянными бусами не повредило ее внешности, так как Бог, который любил своего посланника и не хотел оставлять в муках ревностных сомнений, послал ему откровение, свидетельствовавшее о невиновности Аиши. Супруга пророка выслушала это откровение с подобающим смирением и радостью, и ее преисполнили справедливые сомнения о всеведении Аллаха. Тем не менее она не стала ломать себе над этим голову. Сделал ли это Бог потому, что не знал о ее грехах, или даже потому что в своем всесилии он решил смыть грехи — это было ей безразлично.

Но есть что-то другое, что было одновременно важно и грешно. Так грешно, что Бог это, поистине, не должен был видеть… На полу, перед глазами Аиши лежали шнуры трех видов: шелковая нить, красная как кровь, тоненькая веревка из пальмовой ветви и шнур из сплетенных вместе нескольких блестящих верных женских волос. Эти волосы Аиша достала хитростью и терпением, они были из толстых кос Марии.

Два ангела, Харут и Марут, смотревшие из рая вниз на землю, влюбились в двух прекраснейших девушек из города Вавилона. Они спустились оттуда и в человеческом обличии насладились радостями земной любви. Но Аллах, всевидящий и всезнающий, жестоко наказал их, за то, что они хотели дерзко насладиться самым прекрасным из его творений — земной любовью, — не имея возможности заплатить за это земными страданиями. Аллах приказал заковать их в кандалы и бросить в яму близ города Вавилона. Там оба ангела стали учить всех, кто к ним приходил, злому колдовству. Разумеется, обычно перед этим говорили: «Мы только соблазн, и тот, кто последует за нами, впадет в грех. Мы лишь учим тому, что вредит другим и не принесет пользы тебе».

Кто, однако, подогревает ненависть в своих венах и хочет отомстить за себя, тот не спрашивает здесь об истинной вере или также только о собственной выгоде? Аиша долго думала над тем, как все устроить так, чтобы ей самой было разрешено совершить паломничество к каменной яме Вавилона, она считала себя вполне способной найти Харута и Марута и поговорить с ними. Но потом поняла, что пройдет слишком много времени, пока она вернется. Ей казалось, что будет умнее научиться колдовству из вторых рук у ведьм-бедуинок, которые иногда имели обыкновение заходить в города восточных пустынных гор.

Аиша точно знала это: для колдовства ей нужны волосы соперницы, красный как кровь жизни шелк и веревка из пальмовой ветви, чтобы разрезать нить жизни. Теперь все зависело от того, чтобы правильно завязать узел.

Аиша пыталась сделать это несколько раз дрожащими руками, но не получалось. Снова и снова красная шелковая нить легко и просто вытаскивалась из узла. Но в конце концов это все-таки удалось, теперь она сидела прочно. Женский волос, скрученный в тонкий шнур, был оплетен вокруг шелка, а пальмовая веревка привязана к нему как веревка на шее повешенного. Если потянуть за красную нить, то узел станет еще крепче. Колдовство было почти закончено. Осталось одно: по дыханию ее уст должен был порхать узел, так же, как Бог вдохнул жизнь в глиняную форму человека, нужно было вдохнуть злую силу в колдовской узел, силу уничтожения.

Аиша поднесла узел к лицу. Но затем она все же начала колебаться. Она думала о суре Корана, которую записала и прочитала ей Хафиза:

Я скрылась у господина утренней зари…

от зла, вдохнувши в узел злую силу…

и от зла завистника, если он завидует…

* * *

Неподвижно стояла Аиша на коленях в своем углу и раздумывала. На ее тонком хрупком детском лице — слишком рано разбуженном и созревшем — появилась злая и жестокая складка у губ, которая все больше и больше углублялась, чем дольше она думала.

Нет, это была не просто ревность. Приступ ревности, которая обрушилась на нее как болезнь, когда Мухаммед взял в свой дом Хафизу, когда Омм Сальма и Рихана стали претендовать на часть ее ночей, не повторился. И даже теперь, когда пророк захотел жениться на прекрасной Зейнаб, чья кожа была бела, как у гречанок в Византии, Аиша осталась равнодушной. В конце концов она примирилась бы и с рабыней Марией Все, все вынесла бы она, если б только Мария не родила сына.

Аиша смотрела на красную нить, колеблющуюся медленно в дыхании ее уст.

Разве недостаточно, что Фатима родила двух сыновей, которые могли распространить свое потомство по всей земле, если так приказал и пожелал Бог? Два внука пророка! Зачем же потребовался еще и сын? Уже давно в женских покоях примирились с тем, что пророку больше не будет даровано детей. И что теперь? Не Хафиза с широкими бедрами, не ласковая Омм Сальма, не она, Аиша, юная, пылкая, любимейшая из его жен — нет, ни одна из всех! — но чужеземка, рабыня — она получила право родить ребенка! И пророк склонялся над колыбелью, сравнивал себя с Авраамом, которому в его возрасте тоже был подарен сын, и называл ребенка Ибрагим Бей Мухаммед…

Бог был несправедлив! Бог не обратил внимания на жен и предпочел рабыню. Что может быть естественнее, чем то, что теперь и Мухаммед предпочтет рабыню? Пока кровь течет в жилах, нужно было восстать против этого! Это нужно! Красная нить стала двигаться быстрее, дыхание Аиши участилось.

«Отрезана должна быть ты от источника жизни, немедленно должна ты угаснуть, погибнуть и развеяться. Как узел из пальмовой веревки обвивает твой волос, так обовьют тебя мои заклинания. Колдовской узел! Мое дыхание дует на тебя, мое желание оживляет тебя, моя воля дает тебе продолжительность!»

Аиша шептала заклинание тихо, быстро, преисполнившись ненависти, и все же охваченная страхом. В этот момент она почти желала, чтобы допустила в этом ошибку, чтоб колдовство не подействовало. Она хотела этого не из сострадания к рабыне, а из-за того, что боялась за себя, она перешагнула черту, проведенную Богом для людей.

Но проклятие сказано, узел плотно охватывает нить, ее пальцы больше не в состоянии разорвать его. Поспешно она откидывает назад ковер, накрывающий пол, разгребает песок и там скрывает колдовской узел.

Потом она вскакивает и отдергивает занавес в сторону так, что ясный солнечный свет наполняет помещение. Ослепленная, Аиша закрывает глаза. Когда она снова их открывает и глядит во двор, то видит Марию, сидящую у колодца и держащую у груди ребенка.

* * *

Вскоре после этого маленький Ибрагим заболел. Собственно говоря, это нельзя было назвать болезнью, он не кричал, и казалось, что не страдает от какой-нибудь боли. Но он больше не рос и слабел день ото дня. Пророк видел это — так как и сама Мария выглядела болезненно, то он распорядился, чтобы для ребенка нашли кормилицу. Мухаммеду этот выход казался само собой разумеющимся, он и сам был выращен кормилицей, как и многие дети корейшитов. Горячий климат Мекки был опасен в первые месяцы жизни, поэтому все корейшиты, по мере возможности, отправляли своих детей в более прохладный и чистый воздух гор Таифы.

В других случаях податливая, в этом Мария воспротивилась предложению. «Если ты возьмешь для ребенка кормилицу, то я его убью! — сказала она. — И мне все равно, что после этого со мной случится!»

Пророк покачал головой, потому что не понимал этого упрямства. Все же он устал раздумывать о настроении своих жен.

«Поступай как хочешь, — сказал он печально, — но ребенок умрет…»

Днями сидела Мария у колодца, качала своего ребенка и пела тихие печальные песни, услышанные ею однажды на берегу Нила. Она хорошо знала, что ее ребенок умрет — и знала еще лучше, почему не хотела доверять его никакой няне. Ребенок не должен быть вскормлен и спасен мусульманкой; это был ребенок христианской матери — он должен найти пристанище на небе христиан.

Под рубашку малышу она привязала крестик, подаренный ей монахом в монастыре святого Макария, это должно, если Бог смилостивится, проводить ребенка на христианские небеса.

Иногда мимо проходила Фатима и проносила с собой двух своих сыновей, казавшихся дикими, громкими и здоровыми. Материнство не сделало дочь пророка ни красивее, ни радостнее, повсюду она ходила с печальным лицом, будто в ее душе постоянно было предчувствие плохого.

Маленькая Аиша шмыгала по двору как кошка. Случалось так, что ее мучила злая совесть; но потом она высмеивала колдовской узел как простое суеверие.

«Скажи мне, Мария, — сказала она вдруг, — могу ли я чем-нибудь помочь тебе!»

Рабыня удивленно подняла на нее большие темные глаза. Она не привыкла к такой дружелюбности со стороны любимой жены пророка. Аиша стояла перед ней в красной атласной кофточке, ее ноги были украшены кольцами, она покачивала бедрами и невнятно напевала, смеясь, песенку; она снова почти забыла свою злую совесть. Чтобы она ни делала — было это плохим или хорошим, — она делала это играя. Возможно, в судный день Бог посмотрит на нее и скажет: «Тебя я не сужу! Иди и стань на сторону, где стоят дети и несовершеннолетние, которые не должны отвечать за свои поступки!»

«Помочь? — спросила Мария, — Ты, конечно, могла бы! Попроси за меня Мухаммеда, чтобы он позволил мне вернуться домой в Египет!»

Аиша обещала сделать это и честно сдержала свое обещание, потому что она сама не желала ничего больше, чем то, чтобы Мария покинула дом Мухаммеда. Но даже если Мухаммед и отпустил бы от себя женщину, он не сделает этого из-за ребенка.

Все-таки не помогло и то что приехал с юга мудрый врачеватель и попытался излечить мать и ребенка травами и заклинаниями. Не помогло также, что Аиша в приступе раскаяния разыскала и сожгла колдовской узел. Мария становилась все болезненнее и слабее с каждым днем.

Однажды утром она исчезла со своим ребенком. Ее долго искали и нашли, наконец, далеко от города Медины, на краю пути, ведущего к Красному морю. Мария и маленький Ибрагим были мертвы, и все, кто видел их, удивлялись, как она, слабая и больная, смогла дойти с ребенком на руках так далеко. Из всех, кто скорбил о ней, громче всего и неутешнее плакала маленькая Аиша. В этот вечер произошло затмение луны, и многие подумали, что это знак скорби небес, потому что умер сын пророка.

Но Мухаммед знал, что небеса не заботятся о счастье смертного; счастье — это земное слово. Всемогущий не знает его, на его место он ставит ислам, это покорность. Пророк часто вспоминал Марию, и иногда он сравнивал ее с ласточкой — райской птицей, которая только короткую зиму проводит на земле и которой запрещено вить гнездо.

У кого есть глаза, чтобы видеть, познает это, в каждом земном событии — гласит притча. Потому что во всем, что возникает, действует эта самая таинственная сила, которой в начале своем требуется темнота и укромное место, и которая потом, выйдя однажды на свет, распадается на течение по воле Бога и следует законам, изменить которые человек не в состоянии.

Так молодая община мусульман похожа на росток финикового дерева, прорвавшегося сквозь землю и набирающего рост лист за листком. Мухаммеду, посадившему его в землю, больше не требовалось, охраняя, держать над ним руки. Молодое растение новой веры уже жило своей собственной жизнью, у него была своя внутренняя сила, и оно следовало своим законам. Его творец еще думает, что сможет направлять его, но оно уже выросло за пределы досягаемости его рук.

Жизнь в Медине медленно менялась; то, что раньше было пристанищем бедных беженцев, незаметно стало блестящим военным лагерем. А мечеть, скромный молитвенный дом пророка, превратился в дом князя. Уже стало обычаем без доклада не входить в дом Мухаммеда, и одна из сур строго запретила верующим без причины проводить здесь больше времени, чем требуется. Также с супругами пророка не разрешается разговаривать дольше, чем с другими женщинами, тот, кому что-то от них нужно, должен просить это, стоя перед закрытым занавесом их двери.

Восторженное вдохновение первых пророческих лет прошло и больше не вернется; как же могло бы оно вернуться? Не проходит ни одного часа без того, чтобы какой-нибудь верующий не попросил бы у посланника Бога совета. Они больше не спрашивали его о великолепии Всемогущего, а также о том, что он видел во время своего путешествия на седьмое небо.

«Господин, моя верблюдица сдохла! Разрешено ли мне есть от нее? Разрешено ли мне принести ее в жертву?»

«Какую часть своего состояния я должен отдать жене, которую выгоняю из своего дома? И как будут наследовать мои дети?»

«Как должен я молиться, когда мне во время путешествия не хватает воды для предписанных омовений? И могу ли я жену, с которой развелся в припадке гнева, снова не греша взять в мой дом?»

Дать ответ на все эти вопросы был долг властелина, а не пророка. Но тот, кто отдался на волю Бога, должен был смочь и измениться по воле Бога.

Иногда на одном из египетских мулов пророк выезжал в оазис, смотрел, как росло благосостояние. Из изгнанных иудеев некоторые вернулись и жили теперь как арендаторы на земле, раньше им принадлежавшей, а мусульмане собирали налоги. Только немногие арабы, бежавшие с Мухаммедом из Мекки, снизошли до того, чтобы самим возделывать землю. В них было слишком много нетерпения и беспокойства — будто из-за этой работы они могли пропустить другое, более важное: завоевать мир.

Только здесь, на востоке, перед воротами в Медину, было рабочее поле на краю пустыни, которое мусульмане не доверяли никому чужому, рабам и неверным. Здесь стояли низенькие глиняные хижины, ограды и колодцы — полностью построенные руками только верующих: новый большой конный завод Медины.

Пророк вряд ли мог сказать, что он отдал приказ для этого. Сначала была мысль, за этим последовало выполнение, но никто не мог сказать, кто первым составил план, не так, как однажды под Бедром с двумя лошадьми и семьюдесятью верблюдами должна была выходить в поход юная власть ислама, чтобы завоевать мир. Здесь, на конном заводе Медины, подрастали лошади, которым предстояло нести в седлах бойцов Аллаха — серебристые кобылицы из нагорья Неджда с раздутыми, красноватыми ноздрями, маленькими копытами и пышным хвостом.

* * *

Бог повсюду! Новое войско арабов, не знающее родовых отличий, спрашивающее только о вере и неверии, которое не боится смерти и которое не уступит ни одному вражескому — подходит к границам сирийской, Восточно-Римской империи и полагает, что ему не сможет никто противостоять.

И переживает, что, несмотря на веру и молодых хороших лошадей, греческие полководцы с небольшим трудом выпроводили их отряды и очистили границы от «арабских шаек».

Пророк, к которому возвратились в смятении остатки войска — неужто Бог солгал? Неужели он не хотел, чтобы мы завоевали мир? — уже давно научился больше не падать духом, претерпевая такие удары судьбы. Неверно измерять божественное в земном масштабе, не тот путь, который кажется нам самым правым, быстрее всего приведет к цели, которую хочет Бог. Если Аллах допустил, чтобы победили греки, злодеи с голубыми глазами, то это произошло, потому что мы отклонились от предписанного пути. Мухаммед взбирается на балкончик мечети. На нем дорогие башмаки, подаренные им негусом Эфиопии, и изумрудно-зеленый плащ. Негр Билал охраняет ступени с обнаженным мечом.

«О вы, которые верите! Не падайте духом из-за поражения! Напротив: вы должны укрепить свое мужество, так как вы видите, что тем самым Аллах хочет направить вас на путь истинный! Вы, которые верите: тот, кто хочет завоевать мир, должен сначала завоевать свою родину! Священная Кааба все еще является пристанищем идолов Гобала… О вы, которые верите! Я призываю вас на войну — на священную войну против Мекки!

* * *

Пожалуй, в Мекке находились некоторые, думавшие сделать то же, что и люди Медины: построить вал и вырыть ров, чтобы этим защитить город. Но это оказалось невозможным. Земля, на которой стоял город Мекка, была не черной почвой Медины, но твердые скалы и голый песок на ней. Работать пришлось бы месяцы, чтобы воздвигнуть действенные укрепления.

К тому же не было рабочих. Рабы и отродье из предместьев сразу же испарились, как только прошли слухи, что войско мусульман выступило из Медины. Бедуины, посещавшие Мекку обычно из-за торговли, тоже вдруг исчезли и отправились, очевидно, далеко в пустыню. Абу Софиан почти не сожалел об этом, он слишком хорошо познакомился с их ненадежностью перед «рвом» в Медине.

Итак, в Мекке остались только семьи корейшитов, принадлежащие к старым торговым домам, и те, кто зависел не от них. И если они были ненадежны, могли ли они в состоянии защищать город?

Омаяд созвал собрание старейших на ступенях Каабы. У него было гнетущее чувство, что он делает это в последний раз. Но он не показал и виду, высокомерно и благородно, как всегда, сидел он на самой верхней ступени святилища, спрятав голые ноги под полосатым бурнусом, обхватив колени украшенными кольцами руками. Из-под опущенных век его взгляд пристально следил за каждым, кто приходил и опускался на ступени. Вот с тяжелыми мешками слез под глазами толстый макзумит Ибн Могира, прежний супруг Хинд. Это Аббаз, дядя Мухаммеда, затем поседевший старейшина Бану Сахм, одноглазый глава семьи Бану Фихр… Ах, это было действительно собрание старейшин! Те, кто еще был молод, кто еще желал воевать, кто видел перед собой еще одну цель — они находились в лагере Мухаммеда. Или же сидели в своих домах и ждали, пока представится следующая возможность перейти в стан мусульман…

Абу Софиан медленно поднялся. Прислонившись спиной к стене святилища, он начинает, не поднимая взгляда, собрание старым обрядовым вступлением.

«Я созвал вас на совет, благороднейшие из племени Корейши. Пришли вы, о Бану Омайя, о Бану Абдеддар, о Бану Макзум…»

После каждого имени он ненадолго останавливается, ждет подтверждения. Старые богатые семьи представлены все, но теперь, когда он перечисляет маленькие семьи, все чаще следует за именем молчание. Тут он решается отвечать сам.

«Бану Таим? У Мухаммеда! — Бану Азад?.. У Мухаммеда! — Бану Ада?.. У Мухаммеда!»

Наконец перекличка окончена. Омаяд сворачивает свиток, из которого он читал имена, и всовывает его в рукав.

— Итак, что же сейчас произойдет? — спрашивает он. — Вам слово. И шелестя одеждой, он снова опускается на ступени Каабы.

Молчание следует за его словами. Слышны хрипы страдающего одышкой Могира и стук кузнеца издали. Кажется, что одноглазый Фихр хочет что-то сказать, откашливается и остается безмолвным.

Омаяд скрещивает руки и ждет. Он точно знает, что должно произойти и произойдет, поэтому он не чувствует и самой малейшей потребности ускорить ход событий. Он смотрит на шелковое покрывало, натянутое вокруг святилища, которое обновляется домом Ибн Могиры каждый год — налог и привилегия одновременно. Покрывало в этом году зеленое с нежными серебристыми нитями, на углах оно уже испачкано и порвано, кусок оторвался от него и теперь вьется на ветру. «Кто знает, — думает Абу Софиан, — заменят ли макзумиты это покрывало еще каким-нибудь другим…»

Никто не просил слова. Но они больше и не молчали, шепот и шушукание переходили из уст в уста: вы слышали? Войско Мухаммеда — десять тысяч человек! А вы уже знаете, что последний из семьи Абдеддар перешел к мусульманам? А знаете вы, что на этот раз они будут по эту сторону Ходейбия? Абу Софиан улавливает несколько слов. «Ну? — спрашивает он резко. — Что же есть такого сказать, о чем я не должен слышать?»

Теперь кричат все сразу. «Ничего, чего бы ты еще не знал, Омаяд! Ничего, что ты не знал бы лучше, чем мы! Десять тысяч человек ведет Мухаммед против города — десять тысяч человек! Мекка потеряна!» Абу Софиан поднимает руку. «Не об этом я спрашивал, корейшиты. Не о том, что собирается сделать Мухаммед, и не о величии его войска. Я спрашивал вас, что вы собираетесь против этого предпринять!»

Молчание.

Слабая горькая улыбка появляется на губах Омаяда. «Я жду, что кто-нибудь вызовется говорить, — сказал он наконец, — Я жду, пока тень Каабы не достигла последнего триста шестидесятого жертвенного камня».

«А потом, — робко раздается голос старого Бану Сахма, — если до тех пор так никто и не попросит слова?»

«Тогда, — отвечает Омаяд прохладно, — я буду говорить сам». Вздох облегчения прокатился по рядам. «Эй, Омайя! — произносит Ибн Могира, кашляя, — ты мудрее, чем все мы. Говори сейчас! Говори! Тебе не нужно ждать. Говори!»

Абу Софиан не торопится, он прислонился головой к стене Каабы и уставился перед собой… думает в последний раз над тем, что собирается сказать.

В этот же момент с нагорий Ходейбия на равнину Мекки спускаются десять тысяч человек. Цвет молодежи Хедшаса — лучшие бойцы бедуинов. Можно было всегда сомневаться в том, действительно ли учение Мухаммеда лучше, чем вера в старых богов, — но в том, что на их стороне были лучшие воины, в этом больше сомневаться не приходилось… Нет, в этом нет. Неумолимо тень двигалась вперед, скользила по черной мостовой на площади. Жертвенные камни еще облиты красноватым солнечным светом как кровью. Есть еще немного времени — немного времени, прежде чем он будет говорить, последний срок для старых богов, если они хотят совершить чудо.

Было невероятно, что они совершат его. Абу Софиан предоставил им достаточно времени; целый год длилось перемирие — достаточно времени для Гобал и эль Озза, чтобы убить пророка и уничтожить его учение, если у них была сила сделать это. Тень двигается дальше. Теперь в свете стоит один-единственный жертвенник, глаза прикованы к нему. Абу Софиан натягивает покрывало от солнца на лоб и плотнее запахивается в свой бурнус, как будто он замерз на прохладном вечернем ветерке, дующем в этот момент со склонов горы Хиры. Лицо Омаяда наполовину скрыто, по выражению его лица нельзя больше ничего разобрать. Теперь на вершине жертвенника осталась только последняя искра. Вот она соскользнула на край — и угасла…

— Корейшиты! — произнес Абу Софиан спокойным голосом. — Мекка должна сдаться!

Слова канули в тишину. Каждый ждал их, каждый боялся произнести их. Но каждый еще надеялся, что рассудительная мудрость Омаяда сможет указать какой-нибудь другой выход.

Мекка должна сдаться… И те, кто в глубине души желал услышать это, чьи сыновья и братья были там, с другими, с мусульманами, те, кто пытался распространить в Мекке учения Мухаммеда, даже у них защемило сердце.

Мекка должна сдаться. Гордый блеск старого торгового города прошел, старые боги были мертвы…

Прошли минуты. Вечерняя тень двигается дальше по тихой площади; густой фиолетовый цвет камней нам мостовой стал мертвенно серым.

Теперь войско Мухаммеда зажигает лагерные костры… последние лагерные костры перед вступлением в Мекку.

Еще только вершина горы Го’анклан лежит в дневном свете…

— Эй, Омайя! — кричит Ибн Могира.

Абу Софиан медленно поворачивается к нему лицом.

— Что тебе? — спрашивает он.

И тут старый торговец бросается на ступени Каабы и плачет…

Абу Софиан смотрит неподвижным взглядом сквозь него. Приходят рабы, приносят горящие факелы, ставят их в железные кольца.

— Совет, — продолжает Омаяд бесстрастным голосом, — должен получить свое продолжение. Кто передаст победителю весть о нашем поражении?

Краткое колебание.

— Мой сын! — предлагает старейшина Бану Сахи. — Он в своем сердце давно является последователем нового учения, он будет хорошо принят теми, — он делает неопределенное движение рукой вдаль.

Абу Софиан подскакивает. Фальшивое спокойствие соскальзывает с него, как бурнус падает с его плеч. «Нет! — кричит он, — нет, нет, корейшиты! Если наш старый храбрый город должен сдаться, если Мекка падет, то она не отдаст своей чести в руки перебежчика! Корейшиты! Я сам передам священную Мекку в руки победителя!»

Старый Могира поднимает лицо, по которому струятся слезы. «Эй, Омайя, — шепчет он, — одно знаю я. Если новому учению предстоит завоевать мир, как утверждают его последователи, — одно знаю я: от таких мужчин, как ты, оно не может отказаться!»

Абу Софиан улыбается. В этот миг он думает о Хинд и о своем сыне, который по пророчеству гадалки будет господствовать над Сирией в новой вере. Вероятно, — думает он про себя, — вероятно… Мир разрывает свою старую форму, и образуется новая, тот, кто может приложить к этому руку, должен это сделать. Он поднимает бурнус и медленно спускается в свете факелов по ступеням священной Каабы к своему дому.

Когда пришла помощь Аллаха и победа,

И ты увидел, как люди входят в религию

Аллаха толпами,

то восславь хвалой Господа твоего…

Коран, Сура 110


Полог палатки упал за ним. Многие сотни любопытных, толпившихся около палатки пророка и ожидая сцены, остались разочарованными.

Двое мужчин стоят друг против друга. Только узкое полотнище палатки на крыше открыто, косой клин солнечного света проникает сквозь него. В коричневых сумерках смотрят Абу Софиан и Мухаммед друг другу в глаза. Ни у кого нет желания сразу же начать разговор, каждый исполнен своих мыслей, и каждый видит, как за последние годы они оба постарели.

Еще больше согнулись широкие плечи пророка, его высокий угловатый лоб наморщен, глаза глядят устало.

Омаяд с возрастом стал еще более тощим, рот сухой и узкий, туже натянулась кожа на подбородке.

Пророк вспоминает их последнюю встречу на улицах Мекки и смертельную угрозу, нависшую над ним; слова, сказанные тогда, он уже не припомнил. Абу Софиан, однако, сохранил их в памяти: «Если ничего не может случиться, кроме того, что предопределяет Аллах, — крикнул он тогда Хашимиту высокомерно, — тогда это и будет волей Аллаха, чтобы мы помешали твоему бегству… Да, могла бы быть воля Аллаха и на то, чтобы мы убили тебя…» Аллах сделал так, что прав оказался его пророк… Не только бегство в Ятриб — еще многое другое, во что вряд ли можно поверить, удалось Хашимиту.

Перед палаткой слышится глухое взволнованное ворчание; это сторонники Мухаммеда, считающие, что имеют право тоже присутствовать при этих переговорах. Различим громкий звонкий голос — голос Омара. Пророк понимает, что Омар ходит туда-сюда, громко разговаривая, потому что надеется, что его позовут в палатку.

Абу Софиан не узнает голоса, но тоже понимает, что имеется в виду. Выжидая, он поворачивается вполоборота в сторону, спрашивает себя, насколько пророк великодушен, чтобы отказаться от любого свидетеля его покорения.

Мухаммед подходит к входу в палатку и берется за шнур, затем все же тянет его вниз, чтобы опустить полог. «Этого часа, — сказал он тяжело, — я долго ждал».

Омаяд скрещивает руки. «Так наслаждайся им!» — отвечает он холодно.

Проблеск улыбки мелькнул на лице Мухаммеда. «Эй, Омайя! Для чего были все эти годы борьбы, если мы так и не смогли ничему научиться? И чему более важному они могли бы нас научить, чем переносить наши поражения и нисколько не обращать внимания на наши победы?»

Омаяд смотрит на него, подняв брови.

«Это не слова Аллаха, я говорю их тебе как человек, а не как посланник Бога». Сказал Мухаммед и испугался собственных слов. Разве он и его учение не одно и то же?

Абу Софиан не замечает, что его противник поражен, может быть, он не так много внимания уделил его словам, раздумывая, что сейчас не время говорить об учении Мухаммеда. «Мухаммед эль Хашим, — сказал он, — ты стал князем, и твое войско сильнее нашего. Я принес тебе весть о капитуляции Мекки».

В помещении воцарилось молчание. Трудные по смыслу слова были произнесены легко, звучали почти равнодушно, Омаяд постарался не выказать ни капельки смирения. Теперь, однако, так как они произнесены, обоим мужчинам кажется почти кощунственным снимать с события этого часа всякую торжественность. Старый гордый торговый город склоняется перед одним из своих сыновей; боги Каабы подчиняются Богу Мухаммеда…

Крики около палатки становятся громче. Можно различить отдельные реплики: «О чем ты договариваешься так долго, пророк? Позволь нам идти на Мекку! Город принадлежит нам! Омаяд не имеет права ставить условий!» Снова двое мужчин меряют друг друга взглядом. Абу Софиан вспомнив о том, что он и представляет здесь не только себя, но является посланцем всех корейшитов, измученно произносит еще два слова: «Пощади город…»

Лицо Мухаммеда проясняется. «Как мог бы я не пощадить его? — говорит он, — Мой город! Центр моего господства!» И вдруг осознав, что из-за мирских мыслей забыл о своем пророчестве, он добавляет: «Центр ислама! Ты принес мне весть о сдаче города, Абу Софиан. Можешь ли ты и о себе сказать то же?»

— Город — это я, — отвечает гордо Омаяд. — Если бы я не прекратил противостояния, город не открыл бы тебе своих ворот.

— Город не только откроет мне свои ворота, но и его жители тоже обратятся в ислам, — говорит пророк. — Будет ли и здесь Абу Софиан выступать во главе корейшитов?

Большими шагами ходит Мухаммед по палатке. Он прислушивается; шум снаружи почти смолк — какой-нибудь вожак, должно быть, успокоил или удалил толпу. Затем снова он продолжает ходить по палатке. Всякий раз, когда его широкие, согнутые плечи пересекаются с лучом солнца, на плаще поблескивает украшенная драгоценными камнями пряжка. Омаяд прислоняется к столбику, поддерживающему палатку, и ждет. Теперь Мухаммед останавливается перед ним, его тюрбан съехал назад и на лбу видна широкая белая полоса, не загоревшая на солнце. Темные глаза смотрят принуждающе.

— Я получил твое покорение, Абу Софиан, но не твое обращение. Говори: Нет Бога кроме самого Бога!.

— Это я знаю уже давно, — усмехается Омаяд. — Если бы были и другие, то они помогли бы мне в борьбе против тебя!

Мухаммед делает вид, будто не заметил усмешки.

— Говори, — повторяет он настойчиво, — нет Бога кроме Бога и Мухаммед Его пророк!»

Омаяд растягивает губы в полуулыбке. Быстрым шагом идет он ко входу в палатку и поправляет полог, ветер или рука любопытного незаметно для обоих мужчин немного приоткрыла его. Абу Софиан убеждает себя, что рядом с палаткой никого нет, кто бы мог услышать его слова.

— Ты хочешь моего обращения, пророк? Так слушай его! В твоего Бога я верю так же мало, как и в старых богов Каабы! Я не верю в рай и в наказание в аду! И если рай есть, то я сам найду туда путь и мне не потребуется твое предводительство! Но ты не только посланник Бога, но и господин Медины и полководец большого войска, и ты говоришь нам: «Те, кто мне подчиняются, верят!» Так ли это, Мухаммед?

— Нет! — кричит пророк, — нет, Абу Софиан…

— Да! — Омаяд не обращается к «нет!» другого. — Передо мной стоит не супруг Хадиджи, торговец пряностями, говоривший с ангелами. Передо мной стоит человек, сотворивший своей ранее неизвестной никому верой из племен арабов новый народ, способный из разбойников пустыни создать войско. Этому человеку, Мухаммеду эль Хашиму, покорятся корейшиты! Этому человеку говорю и я, раз он этого требует: есть только один Бог, — Омаяд колеблется и по его гордому лицу пробегает легкая тень, но потом все же продолжает, — и Мухаммед Его пророк…

* * *

Трубы возвестили о приближении утра до того как показался первый шафраново-желтый проблеск дня и когда гора Хира лежала еще под фиолетовым покровом ночи.

Звезда богини любви, сверкающая звезда эль Озза, искрилась на ясном небе, и некоторые из стариков, не доверявшие новой вере, стояли во дворах домов, смотрели, как звезда становилась в утреннем свете все бледнее и бледнее, и думали, что видят ее теперь в последний раз. Они не хотели верить, что звезда эль Озза теперь будет светить над городом, который больше не верит в богиню и не приносит ей жертв…

Сотня юных мекканцев, держа трубы в руках, шли по площади святой Каабы. Сонные голуби, прятавшиеся под карнизами, взлетали, высоко кружили над святилищем и погружали свои крылья в горящий золотом утренний свет. Трубачи проходят сначала по широким переулкам, где живут старые, благородные жители; потом они поднимаются по узким переулочкам, касающимся склонов горы — и, наконец, шумя и крича проходят по предместьям, где живут христиане и рабы. Затем они возвращаются опять к святилищу Каабы, кладут трубы на ступени, и старейшина дома Абдеддар, который, держа ключ от святилища в руке, ожидал их перед воротами провозглашает: «Нет в Мекке никого, кто еще спит!»

Действительно, в Мекке не было никого, кто еще спал — не было также никого, кто оставался в своем доме.

Взошло солнце. Золотые и пурпуровые краски раскрасили каменные склоны гор; будто залитые кровью, отражались в утреннем свете стены домов и темная мостовая. Воздух был так прозрачен, что на западе, где терялись на горизонте мягкие дюны, казалось, простиралось море, посылающее сюда свое дыхание. На утреннем свете дрожали миртовые кусты, караулившие дворовые стены дома Омаяда. Вот пришел Ибн Могира, одетый в огненно-красный шелк, в руке — скрученный пергамент — купчая на дом Хадиджи, который он купил после бегства пророка и решил вернуть ему.

Пришел Аббаз, страдавший как человек из рода Хашима долго от насмешек своих сограждан и который теперь был горд своим участием в славе племянника.

Пришли Бану Фихр и Бану Ади, которых поссорила кровная вражда, пришли Абдеддар, чьи сыновья все находились в лагере Мухаммеда, и Бану Сахм, которые самонадеянно поклялись изгонять из своих родов каждого, кто захочет обратиться в новую веру. Они понимали, что триумф для одних означал покорение для других: конец ссоре. Пришел Абу Софиан. Он шагал во главе своей семьи, закутавшись в полосатый шелковый халат, над худым темным лицом возвышался белый тюрбан.

Любопытные взгляды изучали его — покорился ли Омаяд Мухаммеду? Или ему удалось стать другом пророка?

Но прежде чем изучающие взгляды вдоволь насмотрелись на неподвижное каменное лицо, по людской толпе проносится крик:

«Мухаммед! Эй, Мухаммед!» Крик идет от ворот, разрастается от переулка к переулку, доносится до Каабы, начинают кричать даже те, кто стал в середине толпы, ничего не видит — но переживает то же огромное волнение…

«Мухаммед! Эй, Мухаммед!» Его животное вступает на землю города. Он сидит в седле своей высокой темной верблюдицы, той самой, на которой однажды ехал как беглец в Медину. На его плечи наброшен изумрудно-зеленый плащ, широкая сильная рука крепко держит поводья.

«Мухаммед! Эй, Мухаммед!»

Это город, изгнанный и презревший его, который издевался над ним…

Теперь мекканцы стоят на коленях на краях улиц, дорога устлана коврами, а там, где их не хватает, лежат в пыли накидки женщин. Медленно ступает по ним верблюд… Вот священная Кааба. На этих воротах была прибита презренная грамота — на этих ступенях, на которых теперь собрались корейшиты, чтобы встретить посланника Бога, они сидели однажды, чтобы судить его…

Дорогу! Дорогу! Давайте почтим священную Каабу, к которой мы поворачиваемся, когда молимся — до сих пор она была символом неправильной веры! С сегодняшнего дня она — центр ислама.

Дорогу! Давайте выполним старые обряды, наполнив их новым смыслом!

Дайте дорогу и смотрите, как совершает посланник Бога Тхава семикратный священный поход вокруг Каабы…

Мухаммед останавливается на верблюде перед воротами святилища. Старейшина Абдеддар низко кланяется ему и поверх своей склоненной головы он протягивает пророку тяжелый железный ключ.

Нет, пока он не войдет. В ликующей толпе образовался проход. Мухаммед поворачивает верблюдицу на север, подгоняет ее. Задумчиво она поднимает тяжелые ступни и начинает торжественный обход.

Ликование толпы стихает. Никогда еще не доходило всем до сознания так ясно, что старые были мертвы, как в момент, когда посланник Бога исполнял старый, языческий обряд во славу Аллаха.

Мухаммед объехал северную и западную стороны, обогнул южный угол, его лицо, находившееся до этого в тени, осветилось солнцем. Теперь видят все: он стал стар, но на нем лежит печать величия, отличающая его от всех и которой не было у него до этого, когда он еще жил как простой гражданин в Мекке: величие человека, которому Бог возложил на плечи тяжкое бремя — и который не раздумывал и секунды над тем, чтоб принять его и нести.

Сразу же за животным пророка следовали его верные последователи: Али, молившийся истинному Богу еще мальчиком, чья душа не была запятнана ни одной языческой жертвой, Омар, надеявшийся на другое вступление в Мекку, военное и правовое, Абу Бекр, снова считавшийся теперь главой семьи Таим, смотревший перед собой задумчиво улыбаясь. И над ними всеми веет — несомое негром Билалом — знамя изгнанных, «орел», победоносно раскинувший свои крылья в первый раз у Бедра.

«С нами покончено, — бормочет Ибн Могира. — Мы можем идти».

Древние семьи не смогли защитить своего положения. Таим и’Ада стали на их место. Макзум и Омайя превратились в ничто.

Абу Софиан, которому были адресованы эти слова, ничего не отвечает.

Мимо него проходит шествие, один раз, второй… Он всматривается в каждое лицо, улавливая взглядом верующих выражение лиц верующих. Он отличает жесткую решительность Омара и мягкую мудрость Абу Бекра, серьезное недовольство Али от легковесного восторга тех, кто без разумения шагает здесь, чтобы ликовать… Он знает: решето времени безжалостно проверяет и отделяет хорошее от плохого. Многих из тех, кто стоит сегодня во главе, завтра нельзя будет найти, если в последующие годы знамя «орла» разовьется, то другие руки будут поднимать его древко.

Может быть, — смотрит Ибн Могира наполовину сострадательно, наполовину насмешливо, — может быть, что ни один Макзумит не будет первым в рядах народа. Но Омаяд будет — он чувствует это и знает!

В четвертый раз огибает верблюдица медленными шагами святилище — в пятый, шестой… Старый Абдеддар все еще стоит с ключом в руке, ожидая перед воротами.

Омар эль’Ади видит это. Он выскакивает из ряда верующих, берет ключ, распахивает ворота.

Прохладные темные сумерки храма расступаются перед ними. Серьезно и грозно стоит в середине статуя бога Гобала, вырезанная из красного камня, голубь, сделанный из дерева порхает над его головой.

Секунду эль’Ади колеблется. Не будет ли дерзостью свергнуть старого Бога? Нет! Не подобает пророку, молясь, обходить святилище, дающее пристанище старому идолу!

Быстрыми шагами Омар подходит к статуе старого Бога. Он берется за нее, пытается поднять с цоколя…

— Хм! — кричит голос снаружи. — Это тебе не удастся, Омар! Такой силой не обладает ни один смертный!

Омар разражается смехом. Насмешливый окрик удвоил его силу. Его мускулы напрягаются как веревки — он поднимает статую, держит ее в своих руках, несет ее до порога… Они все это видят — как Омар поднимает красную скульптуру — как бросает ее и она разлетается по каменным ступеням Каабы… И над огромной площадью гремит как сказанный одними устами клич: «Нет Бога кроме самого Бога!»


ИСТОРИЧЕСКИЕ ДАТЫ ЖИЗНИ МУХАММЕДА


Мухаммед, Превознесенный — настоящее имя Абулкасим Ибн Абдаллах — родился


в 570-м или 571 г. в Мекке. Его день рождения обычно празднуется 20 апреля. Родители Мухаммеда Абдаллах и Амина жили в бедности, а также и другие члены его семьи Хашим не были благословлены богатством, и поэтому были вынуждены передать выполнение дорогостоящей службы в Каабе другим семьям. Юный Мухаммед нанимался пасти овец и коз к богатым мекканцам…


в 595 г. поступил на службу к богатой купеческой вдове Хадидже, с которой вскоре сочетался браком. Несмотря на то, что Хадиджа была на 15 лет старше Мухаммеда, их брак оказался счастливым. Хадиджа подарила ему много дочерей, из них только Фатима пережила отца. За 15 спокойных лет, о событиях которых мы знаем немного, Мухаммед заслужил уважение и любовь своих сограждан, они дали ему еще одно имя «эль Амин», Правдивый. Только


в 610 г., когда Мухаммеду уже исполнилось 40 лет, в его душе начали происходить большие перемены. Он все больше предпочитал оставаться в одиночестве, и однажды на горе Хире ему явился ангел Гавриил и три раза крикнул ему: «Читай!». Мухаммед испуганно ответил, что не умеет читать. Тут ангел возвестил ему первое откровение Корана, «Открывающее книгу». Последовали дальнейшие откровения. Мухаммед пытался распространять их, но нашел отклик только у Хадиджи, в то время как его сограждане, даже члены его семьи, отвечали на это равнодушием или открытой враждебностью. Медленно завоевывает новое учение землю, чему постоянно мешают и препятствуют язычники;


в 615 г. первые мусульмане покидают родину, чтобы найти пристанище в христианской Эфиопии;


в 617 г. плутократические семьи Мекки отлучают Мухаммеда и его последователей от общества, мусульмане покидают город, живут в горах и терпят большую нужду. Лишь спустя два года,


в 619 г., эту раздробленность населения даже враги Мухаммеда находят невыносимой, и мусульманам разрешают вернуться в Мекку;

в 620 г., «году скорби», умирают Хадиджа и дядя Мухаммеда Абу Талиб. Преследованиям нет конца. Мухаммед, наконец, решается покинуть Мекку и бежать в Ятриб, позднее названный Мединет эй Наби, город пророка — сегодня это Медина, знаменитая Хедшра, «эмиграция», с которой


в 622 г. мусульмане начинают свое летосчисление. Уже


в 623 г. начинается вражда с Меккой,


в 624 г. дело доходит до битвы под Бедром, первой битвы новой веры против язычества. Мусульмане побеждают мекканцев, превосходящих их по силе.

Теперь уже не сдержать распространения ислама, хотя


в 625 г. мусульмане терпят поражение в битве под Оходом;


в 627 г. Медину осаждают мекканцы, но им не удается добиться каких-либо успехов;


в 628 г. Мухаммед предпринимает первое паломничество в Мекку;


в 630 г. он появляется с войском в десять тысяч человек перед городом, которой должен открыть ему свои ворота. Самый большой противник Мухаммеда, Абу Софиан, позже отец первого халифа — Омаяда, должен подчиниться победителю.

Последние годы жизни пророка исполнены военных походов против живущих в округе бедуинских племен и против иудейского города Чаибара. Он видит, как укрепляется его учение в душе арабского народа; торжественно Мухаммед объявляет творение его жизни завершенным, Коран — законченным;


в 632 г. он умирает в Медине, в покоях Аиши, бывшей для него самой близкой из многих жен, которых он постепенно брал в свой дом после смерти Хадиджи. Его верные сторонники — Абу Бекр, Омар, Отман и Али стали преемниками мирского и духовного господства Мухаммеда; они стали первыми халифами — наместниками пророка. За ними последовали халифы из дома Омайя, под властью которых, спустя 80 лет после смерти пророка, господство ислама простиралось уже от Турции до Испании.

Загрузка...