Часть вторая ТРИУМФ МРАКОБЕСОВ

Глава VI. Победный 1935-й год

"И вот блоха в одежде,

Вся в бархате, в шелку,

Звезда, как у вельможи,

И шпага на боку.

Сенаторского чина

Отличья у блохи.

С блохой весь род блошиный

Проходит на верхи".

И. В. Гёте. Фауст (1).

"…догматическое мышление, бесконтрольное желание навязывать регулярности, явное увлечение ритуалами и повторениями сами по себе характерны как раз для дикарей и детей. Возрастание же опыта и зрелости скорее создает позицию осторожности и критики, чем догматизма".

К. Поппер. Логика и рост научного знания. 1983 (2).

Сталин: "Браво, товарищ Лысенко, браво!"

Наверное, если бы Лысенко спросили, какой год своей жизни он сам считал самым важным, определяющим в его судьбе, вряд ли он выделил бы какой-то отдельный из череды лет: каждый был важным, каждый определяющим, каждый вел его вверх, обгоняя в реальности затаенные мечты. И все-таки особым был год тысяча девятьсот тридцать пятый. Тогда его похвалил сам Сталин, да что — похвалил, восторженно приветствовал.

В феврале того года в Кремле собрали ударников сельского хозяйства на встречу с руководителями партии и правительства с самим Иосифом Виссарионовичем. На этой встрече выступали знатные люди села, крупные ученые, такие как Вавилов или Прянишников, а все-таки горячее всех встретили самого народного ученого — Трофима Денисовича Лысенко, сына простого крестьянина, выучившегося на агронома, а теперь ставшего академиком Всеукраинской Академии наук.

Лысенко начал свою речь с яровизации и пытался ошеломить Сталина упоминанием о десятках тысяч колхозов, якобы вовлеченных в "практическую науку". "Но все ли мы, товарищи, сделали, что тут можно было сделать?" — вопрошал Лысенко и сам себе отвечал:

"Нет, не все, и намного еще не все. На самом деле, если в этом году колхозы с применением яровизации дали 3–5 миллионов добавочного зерна… то, товарищи, что такое для нас, для нашего Союза эти 3–5 миллионов пудов зерна? Чепуха эти 3–5 миллионов пудов…а наше задание — это поднять урожайность всех полей, колхозных и совхозных" (3).

Свою речь он продолжил прославлением ничего не давших ни науке, ни практике летних посадок картофеля. Он призвал повести работу так, "чтобы на 1936 год 100 % семенного картофеля в Одесской области было уже невырождающегося. Это будет настоящее дело, настоящая наука. Дело это нетрудное, но необходимо как следует взяться" (4). В конце речи он возвратился к вопросу о картофеле, дав понять Сталину и всем присутствующим, что еще далеко не везде его идея встречает теплый прием:

"Хорошо, если бы в этом году хотя бы южные области, хотя бы одесские колхозы взялись за это дело по-настоящему, под руководством земельных органов. К сожалению, некоторые земельные работники областей и районов еще недооценивают во всей полноте это дело" (5).

Однако все эти слова, хотя они и были произнесены с воодушевлением, не несли в себе чего-то экстраординарного и вряд ли могли вызвать у Сталина какие-либо эмоции, что либо такое, что было бы выше снисходительного одобрения. А Лысенко уже знал ход, которым можно было покорить Сталина, вызвать у него жгучий интерес к своей персоне. Он надумал прилюдно обвинить тех, кто критиковал его, во вредительстве, в попытке отбросить его работу не потому, что она научно слабая и недоработанная, а потому, что критики-вредители были классовыми врагами таких вот крестьянских, колхозных ученых, каковым является он, академик из "народа":

"Товарищи, ведь вредители-кулаки встречаются не только в вашей колхозной жизни. Вы их по колхозам хорошо знаете. Но не менее они опасны, не менее закляты и для науки. Немало пришлось кровушки попортить в защите, во всяческих спорах с так называемыми "учеными" по поводу яровизации, в борьбе за ее создание, немало ударов пришлось выдержать в практике. Товарищи, разве не было и нет классовой борьбы на фронте яровизации?

… Было такое дело… вместо того, чтобы помогать колхозникам, делали вредительское дело. И в ученом мире, и не в ученом мире, а классовый враг — всегда враг, ученый он или нет.

Вот, товарищи, так мы выходили с этим делом. Колхозный строй вытянул это дело. На основе единственно научной методологии, единственно научного руководства, которому нас ежедневно учит товарищ Сталин, это дело вытянуто и вытягивается колхозами" (6).

Этот политический донос на своих коллег вызвал бурю восторга: зал разразился аплодисментами… Всё остальное было встречено по инерции восторженно, но кульминация речи содержалась в этих словах, хотя и в конечной части её было кое-что интересное, например, предложение передать селекцию из рук ученых — с их опостылевшей генетикой — в руки простых колхозников:

"Многие ученые говорили, что колхозники не втянуты в работу по генетике и селекции, потому что это очень сложное дело, для этого необходимо окончить институт. Но это не так. Вопросы селекции и генетики… ставятся теперь по-иному. Сейчас, как хлеб, как вода для жаждущего, необходимо вмешательство в работу селекции и генетики масс колхозников. Колхозная инициатива в этом деле необходима, без этого у нас будут только ученые специалисты-селекционеры, кустари-одиночки" (7).

И чтобы завершить эту тему, он добавляет:

"Колхозники, а таких колхозников к нашей гордости у нас довольно много, — дают народному хозяйству больше, чем некоторые профессора" (8).

С газетной фотографии, запечатлевшей Трофима Лысенко во время выступления с кремлевской трибуны в присутствии Сталина, глядят горящие глаза фанатика. Он подался вперед, наклонив сухое лицо с выступающими скулами, прилизанные волосы сползли на лоб.

Я много раз слышал Лысенко в 50-е годы, когда речь его, возможно, не была столь горячей, как раньше, но и тогда он производил завораживающее действие на аудиторию. Он обладал даром кликушества, испускал какие-то флюиды, заставлявшие слушателей забыть всё на свете и воспринимать как откровение любой вздор, изливавшийся из его уст.

Люди, подобные Гитлеру и Лысенко, владеют магическими чарами. Они умеют повести за собой толпу, воздействовать на её стадные чувства и замутить мозги даже искушенным специалистам и трезво мыслящим индивидуумам, способным в нормальных условиях без труда оценить суть истеричных призывов и обещаний. Многие из тех, кто в исступлении аплодируют лжепророкам, спустя какое-то время прозревают и начинают себя спрашивать: что же со мной тогда случилось, какому колдовству я поддался?

Вряд ли, однако, на холодного и трезвого политика Сталина могли повлиять лысенковские флюиды. Сталин сам умел играть настроениями толпы и был способен легко раскусить этого лжеца. Скорее, он обратил взор на другое: ему понадобился этот человек с его "харизматическими" качествами, и всё, что он говорил, вполне его устраивало, соответствовало собственным устремлениям.

Прирожденный оратор Лысенко затем решил набросить на себя флёр смиренности и скромности. Хотя и говорят, что показное самоуничижение паче гордости, но Лысенко и здесь рассчитал всё отлично, он знал перед кем надо поставить себя "на место":

"Я уверен, что я чрезвычайно плохо изложил затронутые мною вопросы по генетике и селекции. Я не оратор. Если Демьян Бедный1 сказал, что он не оратор, а писатель, то я не оратор и не писатель, я только яровизатор, и поэтому не сумел вам это дело просто объяснить" (9).

Так немногими мазками он нарисовал картину, любезную взору вождя. Расчет оказался верным — Сталину его речь нравилась всё больше. В конце концов он возбудился настолько, что вскочил с места и закричал в зал, потрясая воздух своими ладошками: "Браво, товарищ Лысенко, браво!" Публика наградила скромнягу Лысенко — зал сотрясли бурные аплодисменты.

15 февраля 1935 года "Правда", а затем и другие газеты напечатали эту речь, опубликовали портрет Лысенко и привели знаменательные слова Сталина.

И в тексте, напечатанном в "Правде", и в большинстве последующих воспроизведений этой речи не приводились слова, сказанные Лысенко после реплики Сталина. А слова эти были также существенными, так как Лысенко говорил, и вполне определенно, о корнях, взрастивших его. Вот лишь один отрывок из заключительной части речи Лысенко (полностью текст приведен в прим. /10/):

"В нашем Советском Союзе, товарищи, люди не родятся, родятся организмы, а люди у нас делаются — трактористы, мотористы, механики, академики, ученые и так далее. И вот один из таких сделанных людей, а не рожденных, я — я не родился человеком, я сделался человеком. И чувствовать себя, товарищи, в такой обстановке — больше, чем быть счастливым" (11).

Разнесенное газетами по всей стране сообщение о личной похвале Сталина имело огромное значение. Лысенко сразу поднялся над всеми учеными. Сталинское одобрение значило в тех условиях больше, чем мнение сразу всех академиков вместе взятых.

Исай Презент — правая рука Лысенко

В 1934 году среди ближайших приближенных Лысенко появился новый сотрудник, сразу затмивший своей персоной всех других соратников украинского академика, — Исай Презент (по документам он числился Исааком, но со времен жизни в Ленинграде к нему прилипло Исай, да так и осталось).

Исаак Израилевич Презент родился в 1902 году, закончил в 1926 году трехгодичный факультет общественных наук Ленинградского университета имени Бубнова (12). По некоторым сведениям до поступления в Университет Презент побывал в Германии (1923?), а до этого посетил Иран. Под псевдонимом Даров он якобы опубликовал книгу об одном из сектантских религиозных течений, возникших в странах Ближнего Востока в XIX веке — бехаизме (названо по имени его основоположника Мирзы Хуссейна Али Бехауллы). Согласно бехаизму, наука, в частности, должна объединиться с религией (13).

После окончания университета Презент был замечен Вавиловым и принят в ВИР. Но уже через год Презент оттуда уходит (14), унося неприязнь к Вавилову, сохранявшуюся им всю жизнь. Презент получает место в Ленинградском педагогическом институте имени Герцена как специалист в области диалектического материализма. В 1930 г. он упоминается в числе руководителей Ленинградского отделения Коммунистической академии (15), в том же году становится председателем Ленинградского общества биологов-материалистов. В 1931 году он возглавил кафедру со странным названием "Кафедра диалектики природы и эволюционного учения" Ленинградского университета, оставаясь одновременно доцентом пединститута и научным сотрудником 1-го разряда Института философии Ленинградского отделения Комакадемии (16). Перу Презента к этому времени принадлежало несколько печатных работ (17).

Он мог бы спокойно работать в Ленинграде и дальше, но отношения с коллегами у него постоянно ухудшались из-за несносного характера и всегдашнего стремления кого-то разоблачать и клеймить. Презент приложил руку к погрому в ботанике в начале 30-х годов, он был главным лицом в кампании против специалистов в области охраны природы (18), что привело к аресту одного из основателей биоценологии в СССР В. В. Станчинского2, он же оклеветал совершенно неповинного человека, пользовавшегося заслуженным уважением у коллег, видного ученого и педагога Б. Е. Райкова, заявив в докладе перед работниками просвещения Ленинграда:

"Возможно, что сидящие здесь товарищи не отдали себе отчета, что значит классовый враг. Но если перед каждым встанет с остротой вопрос, что Райков является не чем иным, как агентом той самой буржуазии…что Райков является одним из фунтиков, которые на весах буржуазии лежат и хотят создать победу буржуазии, если представить себе, что этот враг хочет уничтожить все достояния, все завоевания, которые пролетариат сделал своей кровью, тогда такой Райков ничего иного в каждом честном товарище, который слился с Советами рабочих, вызвать не может, кроме омерзения, брезгливости и ненависти" (20).

Райков был арестован, судим и выслан на Север, откуда он смог вернуться только в 1945 году, после чего был избран действительным членом академии педагогических наук.

До объединения с Лысенко Презент выставлял себя на роль непримиримого борца за диалектический материализм, за дарвинизм, даже за правильно понимаемую генетику. Например, в 1932 году он похвально высказался о работах молодого генетика Дубинина, попавшего в фокус внимания советской прессы. Под руководством Серебровского Дубинин совместно с другими сотрудниками лаборатории выполнил в 1929–1932 годах серию интересных работ по дробимости гена (21), эти исследования заинтересовали ученых как в СССР, так и за рубежом, и Презент решил нажить капиталец на популяризации достижений входившего в моду генетика.

В том же 1932 году он писал в брошюре о методике преподавания в советской школе:

"Нужно давать основы наук наших [курсив Презента — В. С.], повернутых к социалистическому строительству. Например не просто говорить о мутациях и законах наследственности, а изучая эти законы, уяснить как они служат или должны служить нашему строительству" (22) [сохранена пунктуация оригинала — В. С.].

В другой статье, написанной ранее, но опубликованной в 1935 году (23), он назвал Вейсмана, Менделя и Моргана гениями науки.

Неприятные черты характера Презента приводили ко множеству конфликтов, а после ареста Райкова его одновременно стали и бояться и презирать все окружающие, и, понимая, что это не может кончиться добром, Презент начал искать новое место работы. Он решил примкнуть к восходящей звезде советской науки — Лысенко.

Близкий одно время к Лысенко Н. В. Турбин рассказывал мне вскоре после смерти Презента (умер 15 сентября 1969 года), что первое знакомство Лысенко с Презентом состоялось в 1929 году во время выступления Лысенко на 1-ом Всесоюзном съезде генетиков и селекционеров в Ленинграде. Презент будто бы присутствовал при этом и указал докладчику на то, что неплохо было бы связать идею яровизации с дарвинизмом. Какую связь усмотрел между ними будущий "диалектик природы и эволюционного учения" Презент — сказать трудно, но поразительно другое: как ни был скуден уровень познаний "стихийного диалектика" Лысенко, но все-таки имя Дарвина он не мог не слышать. Однако оказалось, что не слышал, не знал, о ком Презент ведет речь, и после заседания принялся выспрашивать у Презента, с кем из ученых, с каким-таким Дарвином ему надо поговорить, и где его можно встретить! В 1935 году во время второго выступления перед Сталиным (об этом выступлении речь впереди) Лысенко не постеснялся признать, что до недавнего времени не знал работ Дарвина и что учителем его в данном вопросе был Презент. О столь существенных пробелах в своем образовании Лысенко повинился публично перед Сталиным, видимо, понимая, что Сталин не начнет о нем дурно думать, поскольку и он тоже — недоучившийся семинарист:

"Я часто читаю Дарвина, Тимирязева, Мичурина. В этом помог мне сотрудник нашей лаборатории И. И. Презент. Он показал мне, что истоки той работы, которую я делаю, исходные корни ее дал еще Дарвин. А я, товарищи, должен тут прямо признаться перед Иосифом Виссарионовичем, что, к моему стыду, Дарвина по настоящему не изучал.

Я окончил советскую школу [?? — В. С.], Иосиф Виссарионович, и я не изучал Дарвина" (24).

После того, как летом 1933 года Презент съездил с Лысенко в Асканию-Нова, связь между ними была восстановлена (25), и Презент мгновенно и круто поменял полярность высказываний, начав характеризовать работы генетиков, отрицательно. В 1956 году Дубинин напомнил Презенту о его "шатаниях", на что Презент в свойственной ему манере возразил:

"Но с 1932 года прошло почти двадцать пять лет и за это время я, Николай Петрович, кое-чему научился и хоть немного поумнел, чего, к сожалению, "кое о ком" сказать никак нельзя" (26).

Задумав пойти в компаньоны к Лысенко, Презент стал тут же безудержно превозносить Лысенко в своих выступлениях, упоминая к месту и не к месту о его "выдающихся достижениях" (27). Характерно, что в одном из докладов этой поры Презент показал, что его взгляды совпадают с лысенковскими и еще в одном вопросе: он высказался против применения математики и против статистико-вероятностных подходов к оценке биологических закономерностей.

Маленького роста, юркий, даже вертлявый, то размахивающий руками, то пускающийся в пляс, загоравшийся при виде любой смазливой девчонки, ежеминутно готовый к тому, чтобы что-то с жаром опровергать или, напротив, с не меньшим жаром отстаивать, Презент как нельзя лучше подошел к такому же, как и их шеф, серенькому, простецкому окружению.

Презент принял последний раз экзамены у студентов в Ленинградском университете в весеннюю сессию 1934 года (в числе сдававших экзамены был Даниил Владимирович Лебедев, который в будущем станет одним из наиболее стойких борцов с лысенкоизмом /28/). Летом Презент кочевал между Ленинградом и Одессой (в это время в Ленинграде выходили еще некоторые его печатные работы /28а/), а с осени он окончательно перебрался с берегов Невы на берег Черного моря. Переехав в Одессу, Презент присвоил себе титул профессора, хотя всего за несколько месяцев до этого все знали его всего лишь как самочинного доцента.

Для Лысенко союз с Презентом также был полезен, ибо, несмотря на свою поверхностность, Исай Израилевич был (или казался) ему кладезем знаний в самых различных областях, в которых он сам был профаном. Ну и, конечно, Лысенко, хоть и испытывал влечение к полемике, но уступал Презенту в умении хлестко жонглировать цитатами из самых разных областей — от высказываний классиков марксизма-ленинизма до выдержек из книг Священного Писания. Презент привнес в лысенковский обиход яркость, броскость, брыляние цитатами вождей, откровенное политиканство, подаваемое под соусом бескомпромиссной (а, по сути — бесшабашной) заботы о чистоте знамен, — качества, которых в этой компании не хватало и которые были так нужны для процветания в советском обществе в те годы.

И в работах советских биологов и у многих западных специалистов можно прочесть, что именно Презент снабдил Лысенко марксистской фразеологией, перевел его будто бы чисто агрономические разговоры в плоскость идеологической борьбы (29). Надеюсь, что всё написанное в предыдущих главах освобождает меня от необходимости опровергать эту точку зрения: Лысенко сам был не промах и умел идти напролом, применять идеологическую "дубину" в научной полемике. Но нельзя не признать, что Презент действительно придал публицистическо-идеологической стороне деятельности Лысенко дьявольский блеск.

Он же сделал еще одно важнейшее для Лысенко дело. Претендующий на то, что он основатель самостоятельного учения, Лысенко как-то не очень умело формировал и багаж и антураж "учения". Он не смог найти соответствующую яркую оболочку для "учения", не сумел, как следует, сформулировать тезис о том, что же это за учение. А ловкий Презент преуспел здесь лучшим образом. Он уже знал, что может быть марксистско-ленинская философия, дарвиновская биология, сталинское учение о нарастании классовой борьбы по мере расцвета социализма. В словосочетании "лысенковская биология" было что-то чрезмерное, может быть, даже опасное. Надлежало подыскать иное знамя, с иным девизом, и Презент, который хвастался знакомством с Мичуриным (у него была даже фотография, на которой он был запечатлен вдвоем с Мичуриным), придумал: эклектической мешанине лысенковских псевдоноваторств было присвоено имя Мичурина. Появился гибрид "мичуринская биология", в которой от Мичурина ничего не было, но зато новое словосочетание звучало (особенно, памятуя о том, что с Мичуриным переписывался сам Иосиф Виссарионович!) вполне призывно, солидно и ново.

Иван Владимирович Мичурин (18-551935) — потомственный дворянин, родился в семье помещика Рязанской губернии. С 1877 года он начал заниматься садоводством, вывел много сортов плодовых и ягодных культур, приобретя этим широкую популярность в России и даже за рубежом. Он же усовершенствовал ряд технических приемов скрещивания, включая и вегетативные прививки. Однако, сорта его оказались неспособными конкурировать с другими сортами и были с годами практически полностью вытеснены из садов.

Не получив образования (за дерзость он был выгнан из гимназии), Мичурин был вынужден добывать знания методом самообразования, что не могло не сказаться на формировании самобытного, но путаного и примитивного воззрения на суть законов биологии. Никогда никаким генетиком, тем более величайшим, он не был, да и не претендовал на эту роль. Более того, в своих статьях и заметках он неоднократно обращал внимание будущих последователей на необходимость перепроверки его выводов.

Мичурин страдал тягой к резонерству, всю жизнь любил посылать статьи и письма о садоводстве в различные издания, вступая в споры по всевозможным поводам с авторитетными учеными. Большинство умозрительных постулатов Мичурина не имело под собой надежной научной основы и было отброшено с годами как неверное.

Не чурался Мичурин и общественной деятельности, был председателем Козловского отделения "Союза Михаила Архангела", а перед революцией направил телеграмму Царскому Правительству с призывом к дворянству сплотиться вокруг трона против надвигающейся революции (30).

После прихода большевиков к власти Мичурин быстро перекрасился, приветствовал Советы, завязал дружеские контакты с Н. И. Вавиловым, и по его протекции стал известен высшим руководителям страны. Ленин обращался к руководителям Тамбовской губернии с указанием улучшить материальное положение Мичурина. В 1922 и 1930 годах Мичурина посетил Председатель ВЦИК М. И. Калинин, Сталин послал Мичурину телеграмму. При жизни Мичурина город Козлов, где находился питомник плодовода, был переименован в город Мичуринск.

Имя Мичурина всячески восхвалялось советскими средствами информации, еще при жизни его был снят кинофильм "Юг в Тамбове", в котором Мичурин представал в виде советского Бербанка, его наградили орденами Ленина и Трудового Красного знамени. Популярность простого любителя, якобы добившегося никогда ранее не виданных успехов, была огромной. Лысенко и Презент решили сразу после смерти Мичурина использовать его имя как собирательное для их псевдо-теоретических рассуждений. Они подняли на щит примитивные высказывания Мичурина и, ловко проведя отбор нужных им цитат из противоречивых писаний козловского садовода, представили его закоренелым противником Менделя и других генетиков. На деле Мичурин вначале выступал против "пресловутых гороховых законов Менделя" [выражение Мичурина], но затем понял роль работ Менделя и писал о нем диаметрально противоположные фразы, о чем, конечно, лысенкоисты помалкивали. В 1933 году в газетах появился термин "мичуринцы", но первоначально им пользовались только в отношении садоводов-любителей (см., например, статью, призывавшую любителей обратить внимание на растущее в Аджарии дерево аноны или азилины /31/).

Зажили Лысенко с Презентом душа в душу, испытывая взаимную радость от совместного "трепа" и от обилия дел. Презент стал с 1935 года соредактором журнала "Яровизация", заменившего "Бюллетень яровизации". Лишь одна крупная неприятность поджидала его в 1937 году. Приехавший тогда в Одессу для консультации с Лысенко ботаник П. А. Баранов (в будущем член-корреспондент АН СССР и директор Ботанического института АН СССР имени Комарова) застал хозяина в смятении чувств. Трофим Денисович зазвал Баранова к себе домой, они крепко выпили, и тут хозяин начал реветь, размазывая пьяные слезы по физиономии и причитая: "Что-о-о же-е мне бедному-у делать! Исайку-то мо-о-во заарестовали! Исайку надо-о-о выручать! Что я без него-о делать бу-у-ду-у!" (32). Выручить Исайку удалось — криминал был не очень по тем временам страшный: его взяли за соблазнение несовершеннолетней, и дело как-то полюбовно уладили, Трофим Денисович помог.

"Брак по любви"

В момент, когда Презент переехал в Одессу, Лысенко одолевала новая задумка. Размышляя дальше над свойствами растений, он решил, что все существующие сорта год от года портятся, и что можно остановить порчу, если их переопылить. Тогда, дескать, и урожайность всех культур в стране сразу поднимется. Это уже был удар не по одной какой-то культуре, а сразу по всему растениеводству.

Раньше я уже упоминал, что размножение сортов — в соответствии с канонами генетики и многовековой практикой — специалисты вели так, что бы не допустить путаницы, случайного опыления цветков одного сорта пыльцой другого сорта. Для этого в семеноводческих хозяйствах, выращивавших сортовое зерно, растения каждого сорта высевали вдали от других, нередко даже одно хозяйство специализировалось лишь на одном сорте. Лысенко заявил, что эта хлопотная и кропотливая деятельность никому не нужна и даже вредна, используемые методы — неправильны, и что надо, напротив, специально переопылять сорта, чтобы повысить их урожайность.

Доводов в пользу такого утверждения у него не было никаких, но рецепт будущего улучшения выдавался в форме истины, не нуждающейся в подтверждении. Перекрестноопыляющиеся растения, в отношении которых в соответствии с правилами науки следовало проявлять особую предосторожность и оберегать от заноса чужой пыльцы при цветении, Лысенко предлагал подвергать такой процедуре: двое рабочих, взявшись за длинную бечевку, должны волочить её по цветущим растениям, чтобы вызвать массовое переопыление. У строгих самоопылителей он предлагал срывать колосковые и цветковые чешуи, закрывающие цветки, а затем кисточкой переносить пыльцу с цветка на цветок. При таких вивисекциях, конечно, занос чужеродной пыльцы был неминуемым. Формулируя новую идею о пользе переопыления, Лысенко уже твердо стоял на той точке зрения, что все возражения, неизбежно вытекающие из закономерностей генетики, должны быть объявлены ложными. Если раньше он отрицал отдельные положения генетики, то теперь поставил крест на всей науке генетике как таковой.

Естественно, на этот раз он не только не нашел сочувствия в среде биологов, но вызвал всеобщее возмущение. Впервые высказался против его завиральной идеи Вавилов. На совещании в Наркомземе в конце 1934 года, в том же году на заседании Союзсеменоводобъединения, весной 1935 года на заседании Президиума ВАСХНИЛ Вавилов критиковал идею Лысенко, хотя делал это вполне деликатно и в рамках чисто научной дискуссии.

В скором времени у Вавилова начались крупные и им непредвиденные неприятности. Особенно трагичным для его судьбы стало то, что прежде благожелательное отношение к нему Сталина сменилось неприязнью. Известно, что Сталин относился к Вавилову в течение ряда лет миролюбиво. Конечно, без его одобрения Вавилов не был бы введен в высшие государственные органы.

Но, как писала бывшая одно время сотрудницей Вавилова А. И. Ревенкова, выпустившая после его посмертной реабилитации книгу "Николай Иванович Вавилов", именно в 1935 году состоялась встреча Сталина и Вавилова, во время которой они будто бы разошлись во взглядах:

"Вавилова вызвал Сталин в…1935 году, приглашая Вавилова приехать к нему ночью. Вавилов ответил, что в это время он спит, а днем в любое время может к Сталину явиться3. На другой день Сталин принял Вавилова… Разногласия у них обнаружились по поводу роли ВИРа… И они расстались, сказав друг другу, что их "дороги разошлись". Вскоре Н. И. Вавилов был снят с поста президента ВАСХНИЛ, выведен из членов ВЦИК" (33).

Сегодня мы знаем, что это объяснение Ревенковой неверно. В 1935 году органы госбезопасности направили Сталину информацию о вредительской деятельности Вавилова (см. прим. /70/ к главе V). Сталин внимательно прочел донесение и со своими замечаниями на полях разослал его членам Политбюро. Вавилов был освобожден от должности Президента ВАСХНИЛ Постановлением Совнаркома 4 июня 1935 года (34). Вместо него Президентом был назначен старый партиец А. И. Муралов, а Вавилов был оставлен вице-президентом ВАСХНИЛ вместе с Г. К. Мейстером и М. М. Завадовским. Таким образом личные споры между Вавиловым и Лысенко (даже если они были) могли не иметь значения: клин между Сталиным и Вавиловым скорее всего вбили именно чекисты.

Муралов приступил к исполнению обязанностей Президента ВАСХНИЛ 21 июня 1935 года (35), а 25 июня в Одессе собрались ведущие ученые страны — специалисты в области зерновых культур, чтобы разобраться со всеми предложениями Лысенко.

Понимая, что обстановка в ВАСХНИЛ быстро меняется и зная многое из того, что нам неизвестно и о чем мы можем только догадываться, Лысенко вел себя на выездной сессии как увенчанный лаврами победитель. Скорее всего он знал, что уже подготовлены и согласованы в верхах документы о назначении академиков ВАСХНИЛ (именно назначении, а не избрании) постановлением СНК и что в числе кандидатур есть и его фамилия. Действительно, 4 июля 1935 года Лысенко становится действительным членом (академиком) уже не республиканской, а общесоюзной академии — ВАСХНИЛ.

В соответствии с этими перемещениями и назначениями Лысенко, делавший центральный доклад на сессии (содокладчиками выступили сотрудники Лысенко — Л. П. Максимчук, М. Д. Ольшанский и директор Полярной станции ВИР, также теперь получивший титул академика ВАСХНИЛ, И. Г. Эйхфельд), держался вызывающе. Он рассказал о яровизации, летних посадках картофеля, "отмене им" теоретических основ селекции и семеноводства и главный пафос приберег для рассказа о принудительном переопылении сортов. Он с большим воодушевлением говорил о примитивной операции сбора кисточкой пыльцы с одних цветков и переносе ее на другие цветки и объяснял своим образованным коллегам чудовищные по наивности вещи:

"А дальше рыльце [цветка — В. С.] пусть берет какую хочет гамету [т. е. пыльцевую клетку — В. С.]. Проделав это, мы можем спокойно уйти с поля. Мы свое дело сделали. Мы предоставили возможность яйцеклетке выбрать того, кого она хочет. Тов. Презент довольно удачно назвал такое опыление "браком по любви". А самоопыление — это вынужденный брак, брак не по любви. Как бы ни хотела данная яйцеклетка "выйти замуж" за того "парня", который растет от нее за три вершка, она этого сделать не сможет, потому что пленка закрыта и не пускает чужой пыльцы" (36).

Примитивно антропоморфные рассуждения Лысенко о желании яйцеклеток выходить "замуж" за "того парня" грозили окончательно развалить семеноводство и погубить даже те сорта, которые уцелели от коллективизации. Поэтому против "брака по любви" высказались многие присутствовавшие специалисты, включая и Вавилова. Было указано на непонимание Трофимом Денисовичем элементарных терминов: например, чистосортным материал после переопыления уже нельзя было назвать ни в каком случае, слово "элита" в приложении к нечистому материалу звучало как насмешка и т. д. Вавилов и другие ученые напомнили Лысенко, что имеется масса сортов, которые не выродились за сто лет самоопыления, следовательно, тезис о "вырождении" надуман.

В резолюции, принятой после окончания сессии, было отмечено "прежде всего исключительное теоретическое и практическое значение работ, ведущихся под руководством тов. Лысенко по вопросам, связанным с учением о стадийном развитии" (37), но все другие гипотезы Лысенко, вошедшие в противоречие с современной наукой (за исключением почему-то летних посадок картофеля, которые, по-видимому, нравились, как и прежде, Вавилову), подверглись сомнению (38). В отношении их резолюция гласила: "Считать целесообразным проведение дискуссии по вышеуказанным вопросам" (39).

Однако Лысенко и его сторонникам, наверное, было даже трудно понять, отчего на него опять ополчились ученые, почему его идеи вызвали их столь дружное отрицание. Он видел только одно объяснение такого поведения: сами вовремя не догадались, привыкли думать, как в книжках пишут, вот теперь и обозлились вместо того, чтобы сразу за дело сообща взяться.

Своих же хлопцев, одесских ребят, идея захватила. Каждый был готов внести вклад в ее воплощение на практике. Руководить внедрением переопыления в колхозах и совхозах Лысенко поручил А. Д. Родионову — человеку без всякого образования, но, как считал он, преданного ему, которого он возвышал всеми силами (сам Родионов писал в анкетах, что у него "незаконченное среднее самообразование"). В том же году в статье в газете "Соцземледелие" Лысенко, называя свой метод по-крестьянски "обновлением крови сортов самоопылителей", писал:

"Лучших специалистов Института селекции и генетики я расставил для руководства важнейшими мероприятиями на этом фронте… Центральный и актуальный вопрос борьбы за повышение качества семян… поручается лучшему специалисту по организации массовых опытов в колхозах по яровизации — А. Д. Родионову" (40).

Эти слова были написаны, видимо, не только для того, чтобы посильнее обидеть дипломированных "спецов", всяких там мудрено рассуждающих академиков. Малообразованный, но с большими амбициями и отсутствием критического начала по отношению к самому себе, он верил в свою непогрешимость, потому и брался так легко выдвигать и новые положения и новых людей, вроде Родионова, и был уверен в своей правоте. Поэтому он именовал все свои предложения не иначе как ТЕОРЕТИЧЕСКИМИ, так как считал, что теория — это всё то, что сложилось в голове, но еще не прошло проверку практикой. После проверки уже станет УЧЕНИЕМ. Рамки законов науки его не ограничивали, полет фантазии был безбрежным, ибо фантазии были беспочвенными.

И, конечно, его вдохновляло то, что любую его "идею" легко понимали (и тут же принимали!) неспециалисты как на низах, так и на верхах. Действительно, говорит ученый человек, что имеющиеся сорта вырождаются, что раньше всё лучше было — и сорта были лучше, а теперь вот испортились. Почему? Да потому, что они самоопылились. Какой же выход? Надо устранить самоопыление, устроить "брак по любви", а для этого снять все покровы, мешавшие вливанию новой "крови" в застоявшиеся от времени наследственные резервуары самоопылителей. Чем не идея? Чем не выход? И ведь кто предлагает — академик. Притом не простой академик, а — колхозный!

В те годы, когда наука стала управляться не учеными, а проверенными вожаками, когда и формулировка её задач, и финансирование, и оценка деятельности сосредоточились в руках не-ученых, такой легкомысленный, по сути оскорбляющий науку подход только и стал возможным. Поэтому Лысенко, не встретив понимания у ученых, даже не подумал сдавать позиции и воспринимать минимально критику специалистов. 4 июля постановлением СНК он сам был включен в состав академиков ВАСХНИЛ, ТО ЕСТЬ БЫЛ УРАВНЕН В ПРАВАХ со всеми этими критиками. А раз права равные — то и стесняться нечего. Раз не принимают хорошие идеи заскорузлые старорежимные "спецы", поступим иначе: известим инстанции более высокие и важные. И об осмеянном ими выведении сразу четырех сортов за два с половиной года, и об отвергнутой теории обновления сортов сообщим. Так и появилась на свет уже упоминавшаяся телеграмма (см. прим. /60/ к гл. IV), посланная 25 июля этого же года в ЦК партии и в Наркомат земледелия (а в ВАСХНИЛ — копия, только копия, дескать, известим вас, дорогие академики, как же иначе, но в копии — знайте свое место!).

Вступив на стезю борьбы с учеными, Лысенко уже не собирался с нее сходить. В телеграмме "обновление семян" подавалось как открытие безусловное, неоспоримое и несущее великую пользу народу:

"На основе этих работ по выведению сортов встал вопрос о пересмотре научных основ семенного дела… Мы пришли к выводу, что длительное самоопыление приводит к вырождению многих сортов полевых культур. Разрабатываем методику устранения вредного влияния длительного самоопыления путем выращивания элиты из семян, полученных искусственным перекрестом внутри сорта. Вырожденные сорта этим путем должны стать биологически обновленными.

По примеру разработки и внедрения агроприема яровизации и в работу по обновлению семян включаем совхозный и колхозный актив (хаты-лаборатории). Обещаем за период с 20 июля 1935 г. по 20 июля 1936 г. дать данные практической эффективности мероприятия обновления семян. Одновременно с этим проведем все подготовительные работы для быстрого внедрения и использования этого мероприятия в совхозной и колхозной практике" (41).

Несогласные биологи уже не могли с ним совладать, их доводы потеряли всякий смысл: теперь Лысенко мог спокойно любую критику квалифицировать однозначно — мешают, вредят, палки в колеса вставляют. Уже в июльском номере журнала "Яровизация" за 1936 год все скептики могли прочитать:

"Заявление акад. Лысенко (о необходимости внутрисортового скрещивания) было встречено бурей возражений со стороны ряда научных работников.

На эти необоснованные возражения колхозники в 1936 году ответили делом. Около двух тысяч колхозов 12 областей и краев Украины и РСФСР энергично взялись за работу… Всего в 2000 колхозов кастрировано и перекрестно опылено примерно восемь миллионов растений…, все селекционные станции мира за полсотни лет своего существования не скрещивали столько растений самоопылителей, сколько сделали две тысячи колхозов в один год" (42).

Правда, сопоставление "со всеми селекционными станциями мира" было лишено всякого смысла: нигде в мире никто таким делом не занимался и заниматься не намеревался, но своим заявлением лысенкоисты показывали, что они готовы выставить себя героями и во всемирном масштабе!

Октябрьская сессия ВАСХНИЛ 1935 года

Став академиком ВАСХНИЛ, Лысенко еще более воспарил духом, еще активнее взялся за раздувание шума вокруг своего имени. Предшествовавший ему мир науки, отношения между учеными, мораль — все эти старомодные понятия виделись неправильными и подлежащими разрушению. Червь отрицания проедал ему душу, а нашедшиеся во множестве корреспонденты газет, партийные функционеры, второстепенные (и не только одни второстепенные!) ученые разжигали амбиции "колхозного академика". Они публиковали одну за другой хвалебные статьи, корреспонденции, очерки, фотографии любимого героя коммунистов. 26 марта 1935 года газета "Социалистическое земледелие" напечатала его статью "Яровизация картофеля на юге" (43). 8 апреля того же года заметку о другом его детище — яровизации пшениц, в которой он писал:

"Важной задачей является сейчас повсеместный тщательный учет результатов яровизации еще на корню4…чтобы завоевать этим примером в будущем году десятки миллионов пудов дополнительного урожая зерна" (44).

8 мая эта же газета расхваливала еще раз летние посадки картофеля (45), за-являя, что проблему картофеля "одним ударом… блестяще разрешил академик Т. Д. Лысенко".

После смены Президента ВАСХНИЛ в академии решили изменить характер годичных сессий: делать их, во-первых, чаще и, во-вторых, предпринимать широкое общественное обсуждение проблем, поднимаемых на сессиях, открыть "всенародную трибуну передового опыта". Первым примером такого рода должна была стать октябрьская сессия ВАСХНИЛ 1935 года.

Так получилось, что эта подготовка совпала с решением Сталина показать, что дело с продовольствием в СССР, наконец-то (после уже 7-летнего периода, прошедшего со времени поголовной коллективизации), поправляется. 2 октября 1935 года все газеты страны сообщили, что с 1 октября в СССР отменены карточки на продовольственные товары (46), введенные сразу после коллективизации. Чтобы одновременно люди знали, что не везде в мире дела с продуктами питания обстоят так хорошо, как в СССР, в течение почти 10 дней "Правда" публиковала не заметки, а большие статьи о продовольственных затруднениях в фашистской Германии (47).

Задолго до сессии, которая должна была открыться в конце месяца, в газетах стали печатать статьи ученых и практиков. Центральными на самом деле проблемами были такие, как организация селекционной работы с растениями и животными, улучшение семеноводства, агротехника основных культур. Статьи по этим вопросам появились (48), они принадлежали перу крупных ученых (Лисицына, Константинова, Тулайкова) и написаны были строго, к излишней сенсационности авторы не прибегали. Но так получилось, что за наиболее животрепещущие были выданы отнюдь не эти проблемы. Искусственно раздутыми оказались два вопроса: ошибки А. С. Серебровского, предложившего кардинально перестроить селекцию животных на базе постулатов евгеники, и революционная роль антигенетических предложений Лысенко.

Призывы Серебровского были крайне радикальными, его статьи, публиковавшиеся в течение года, были написаны прекрасным языком, пестрели терминами (большая часть из них в науке не прижилась). Автор, став главным специалистом в ВАСХНИЛ, отвечавшим за внедрение генетики и особенно евгеники в практику животноводства, взялся за дело решительно. Однако, будучи чистым теоретиком, не зная множества тонкостей изощренной многовековой зоотехнической практики, Серебровский своими предложениями (многие из которых, надо признать, были сформулированы чересчур безапелляционно и потому выглядели вызывающе для знатоков животноводческого дела) стимулировал критиков к достаточно резким высказываниям (49).

Что касается Лысенко, то шум вокруг его имени стоял и до начала сессии и во время нее. В "Соцземледелии" было опубликовано две статьи самого Лысенко (50), развязные статьи его трубадуров — М. Дунина (в будущем академика ВАСХНИЛ) (51) и А. Савченко-Бельского (52), а 22 октября Нарком земледелия Украины Л. Л. Паперный восхвалял Лысенко в газете "Правда":

"Многие хаты-лаборатории ведут большую работу по изучению новых методов в селекции, разработанных академиком Т. Д. Лысенко… Пользу… [хат]лабораторий… прекрасно понял Т. Д. Лысенко: именно он установил наиболее тесную связь с колхозными лабораториями" (53).

Через день, 24 октября, в газете "Социалистическое земледелие" группа сот-рудников Днепропетровского института зернового хозяйства во главе с Фаиной Михайловной Куперман (в будущем близкая к Лысенко сотрудница, профессор Московского государственного университета) сообщила о том, что "по предложению акад. Т. Д. Лысенко и проф. Презента были проведены опыты по действию ультракоротких звуковых колебаний на растения хлопчатника", и что "под действием необходимых, лучших дозировок ультракоротких волн могут происходить положительные изменения — увеличение энергии прорастания, повышение урожайности, ускорение вегетационного периода" (54). Что понимали Лысенко и Презент в ультракоротких волнах, сказать нельзя, возможно, они знали о волнах, расходящихся по воде, но симптоматично, что "мудрые" предложения колхозного академика и примкнувшего к нему "профессора" блистательно оправдывались в соответствующих руках.

25 октября в "Правде" на 1-й странице была напечатана фотография "Знатный бригадир Грейговской МТС, Николаевского района Одесской области Григорий Дымов в гостях у академика Т. Д. Лысенко знакомится с новым сортом яровой пшеницы" (55). Никакого сорта яровой пшеницы Лысенко показывать не мог: его в природе не существовало. Но попробуй, поспорь с "Правдой", не только утверждающей, что сорт есть, но даже печатающей фотографии тех, кто этот сорт видел, да еще в руках самого академика.

На следующий день в той же "Правде" была напечатана передовица "Советская сельскохозяйственная наука", в которой говорилось:

"За последние несколько лет советская сельскохозяйственная наука достигла немалых успехов. Всему миру теперь известна теория стадийного развития. Ее создал и разработал молодой советский ученый Трофим Денисович Лысенко… Яровизация, как агротехнический прием, дает уже дополнительно полтора центнера зерна с гектара. Академик Лысенко решил и другую важную проблему: невырождающегося картофеля на юге" (56).

На 2-й странице этого номера "Правды" была опубликована вместе со статьями академиков Мейстера и Константинова статья Лысенко "Некоторые итоги яровизации", а на 3-й странице запись беседы с матерью товарища Сталина — Екатериной Георгиевной Джугашвили, которая рассказала, как её сын на днях, после многолетнего отсутствия посетил родной город Гори и даже недолго побыл вместе со своим другом Лаврентием Берией в отчем доме. Да, это был далеко не рядовой номер "Правды".

В эти же дни в "Правде" была опубликована большая статья Вавилова "Пшеница в СССР и за границей" (57), а еще через три дня Серебровский писал:

"Селекция станет силой, изменяющей племенной состав нашего животноводства, лишь тогда, когда все селекционеры тесно свяжутся с колхозными массами. Академик Т. Д. Лысенко дал образец такой связи, и на его опыте мы должны учиться… Социалистическая система открывает широкие просторы для племенного улучшения скота" (58).

Имя Лысенко с уважением повторили многие из тех, у кого брали интервью перед самой сессией, — Вавилов (59), Муралов (60), Мейстер (61), и многие из тех, кто выступал на сессии, хотя были ученые, которые обошлись без таких восхвалений (62) и среди них прежде всего Лисицын и Константинов.

Благодаря высказываниям восхвалителей формировалось общественное мнение на всех уровнях, раздувалась не по заслугам слава "колхозного ученого". Что же было возразить по поводу величия Лысенко, если самые известные в те годы специалисты — растениевод Вавилов, генетик Серебровский, селекционер Мейстер — прославляли его?!

В результате действительно серьезные проблемы оказались отодвинутыми на задний план (в частности, академик Сапегин коснулся проблемы исключительной важности, лишь сегодня осознанной как центральной в селекции, — выведения сортов так называемого "интенсивного типа", но его заметочка, написанная скромно, потонула в ворохе иных статей /63/). Вот и получилось, что еще до всякого обсуждения на сессии проблем генетики, эта наука оказалась посрамленной, чему немало способствовало заявление нового Президента ВАСХНИЛ Муралова, сказавшего при открытии сессии, что "учение Лысенко о стадийности растений" уже сыграло огромную роль, а вот генетика мало чем помогла селекционерам:

"Генетика не дала никаких указаний относительно подбора родительских пар для скрещиваний… Некоторые генетики еще не освободились до конца от пут предрассудков и традиций буржуазной науки" (64).

Такие слова вызвали у одного из академиков — Н. К. Кольцова — возражения, поэтому Муралов в последний день сессии снова вернулся к данному вопросу и попытался сгладить неблагоприятное впечатление, но снова получилось неуклюже, слишком решительно:

"…Я хочу, чтобы генетика, как наука, пошла на службу социалистическому земледелию уже сейчас, немедленно. Поэтому я стою за такую линию в науке, которая ведет к сближению генетики с селекцией" (65).

Впрочем нельзя было требовать от профессионального революционера Муралова, далекого от науки, чтобы он трезво оценивал возможность "немедленного… сближения генетики с селекцией". Такое сближение осуществлялось каждодневно, только результатов немедленных ждать было нельзя, и Муралову можно было простить это непонимание. Наверно, он и не стремился ни к чему плохому, но получилось так, что его требование формально совпало с лысенковской фразеологией, и этим очень поддержало мнение о полезности идей Лысенко.

Возможно также не стремился к чрезмерному возвеличиванию Лысенко и Вавилов, но повторявшиеся в каждой из его статей, в каждом из выступлений хвалебные фразы (см., напр., примечания /91/, /92/ и /93/ к главе III, примечание /57/ к этой главе, его же высказывание в газете "Соцземледелие" от 18 октября 1935 года /№ 218(2027/, стр. 3/, когда Вавилов привлек внимание читателей к будущей речи Лысенко словами "Специальный доклад академика Лысенко посвящается яровизации") играли в эти дни объективно негативную роль.

Выступление же самого Лысенко на сессии было не просто победным. Оно было вызывающим.

"Где лучше разработано управление развитием в онтогенезе? — вопрошал новоиспеченный академик и сам себе отвечал. — Нигде в мире, и вряд ли оно скоро будет где-либо освоено так, как разработано у нас.

Где в мире так четко и ясно разработан и так блестяще освоен подбор родительских пар для скрещивания? Можно поехать в Одессу и убедиться в том, что нами в течение 2 лет и 5 месяцев выведен новый сорт пшеницы путем скрещивания. Где в мире зарегистрированы такие факты?

Где за границей разработана теория, на основе которой крестьянин, а у нас колхозник в один год мог бы провести громадную селекционную работу по повышению зимостойкости пшеницы? У нас эта теория разработана. О ней вы можете слышать и обсуждать ее в Одессе.

Где в мире решен кардинально и окончательно вопрос борьбы с вырождением посадочного материала картофеля ранних сортов в южных районах? Эта болезнь имеется во всем мире. Только у нас этот вопрос решен и решен вне всяких институтов по вирусным болезням. На территории института в Одессе имеется посев картофеля без всяких признаков вырождения. Недалеко от Одессы в 25 колхозах имеется такой посев в 300 га. На 1936 год уже обеспечена площадь в 5000 га. На 1937 год весь юг будет обеспечен на 200 % посевным картофелем ранних сортов (не завозным). Где в мире зарегистрировано такое явление?" (66).

Лысенко, видимо, считал, что он по заслугам воздал тем, кто еще летом этого же года пытался указать ему на серьезные ошибки в теоретических вопросах, тянущие его неминуемо к ошибкам в практике. Никакой критики дважды академик слушать уже не хотел. Теперь на всякую критику он отвечал однозначно: там, где не мог приклеить политический ярлык, он переходил к разглагольствованиям о нужде колхозных полей и его, Лысенко, личной озабоченности подъемом их продуктивности в условиях побеждающего социализма и стоящих поперек его дороги вольных или невольных пособниках буржуазии. Он вовсю оперировал термином "наука колхозно-совхозных полей", которая будто бы противостоит "буржуазной биологической науке". Последней, по его словам, "не под силу по самой природе капиталистического сельского хозяйства проверять истинность своих выводов" (67).

Начиная с этого года, Лысенко взял на вооружение один тон — поучателя всех и вся, что он и продемонстрировал на октябрьской сессии, объяснив собравшимся академикам:

"Нас учат, что единственным надежным критерием истинности всех научных выводов является практика… Объяснения, которые не показывают закономерности существующих явлений и не дают руководства к действию, являются ненаучными, хотя бы они давались академиками… Каждому известен предмет физиологии, агрохимии, селекции, генетики — это абсолютно обособленные друг от друга предметы. Однако среди этого научного наследства нет одного предмета — колхозного и совхозного растениеводства…

Теперь, товарищи, наша первая задача — освоить богатейшее научное наследство И. В. Мичурина, величайшего генетика. Мы должны прежде всего освоить наследство Мичурина и Тимирязева и требовать от себя, от академиков, в первую очередь, от специалистов, от аспирантов и от студентов досконального знания работ этих двух великих людей. А мы интересуемся только тем, сколько прочтено иностранных книжек" (68).

Приближенные Лысенко равнялись на него и старались перещеголять шефа и пообиднее представить своих оппонентов из лагеря генетиков и селекционеров. Так, через три дня после окончания сессии в газете "Соцземледелие" на 3-х страницах был напечатан хвастливый очерк Д. Долгушина "История сорта" (69), подробно разобранный выше, в котором генетика была представлена немощной и вредной наукой, а генетики — недоумками, способными лишь со свечкой в руке искать на гектарах полей неизвестные им "подходящие формы" растений.

Про свечки Долгушин упоминал не только для куражу. Он все-таки был пообразованнее шефа, поинтеллигентнее, да и времени на полях проводил больше, чем Лысенко, и знал, как отбирают лучшие формы среди миллионов обычных, ничем не примечательных растений. Сказано это было со злым умыслом: кому же не известно, что эти генетики поголовно в Бога веруют, в церковь ходят, вот и скажем сегодня, в пору разгула воинствующих атеистов, про свечки, а поймут все про церковь! Где еще люди со свечками ходят!

Молотов критикует Вавилова

Тем не менее в 1935 году Вавилов еще не потерял своей силы. Он еще оставался вице-президентом ВАСХНИЛ, руководил огромными коллективами ВИРа и Института генетики АН СССР. 5 октября того же 1935 года он был первым упомянут в газете "Правда" среди состава редколлегии нового издания сельскохозяйственной энциклопедии (70).

И, наверняка, мало кому бросилось в глаза отсутствие вавиловского приветствия читателям газеты "Соцземледелие" по случаю очередной годовщины Октября. По краям газетных полос этого номера (71) были напечатаны краткие заметки с факсимильным воспроизведением подписей — Лысенко (его послание было поставлено первым), Мейстера, Тулайкова, Лискуна, Константинова, Давида и других (сотрудник Вавилова П. М. Жуковский написал: "Мое пожелание — чтобы академик стал привычным гостем колхозов и совхозов"), но приветствие Вавилова отсутствовало.

Возможно, эта мелочь и не имела значения, но через месяц Вавилову пришлось пережить настоящее унижение. 9 декабря состоялась встреча тогдашнего главы Правительства Молотова с руководителями ВАСХНИЛ, на которой Молотов публично накричал на Вавилова.

Формальным предлогом для встречи было желание руководителей страны обсудить результаты октябрьской сессии ВАСХНИЛ, разрекламированной в печати. Как сообщила газета "Соцземледелие":

"5 декабря тт. Молотов и Я. Э. Рудзутак5 совместно с наркомом т. М. А. Черновым приняли… президента А. И. Муралова, вице-президентов т.т. Г. К. Мейстера, Н. И. Вавилова, М. М. Завадовского и академиков т.т. Е. Ф. Лискуна [и др.]…

Во время беседы, продолжавшейся свыше 3 часов, научные работники рассказали об итогах работы последней Октябрьской сессии Академии с.-х. наук…" (72).

Главе Правительства был передан план научно-исследовательских работ. Молотов начал его просматривать и вдруг наткнулся на удивившую его тему: "Исследование одомашнивания лисицы".

— А это еще с какой целью? — спросил Молотов (73).

Тему эту внесли в план животноводы, ее должен был курировать академик ВАСХНИЛ А. С. Серебровский, но его почему-то в Совнарком не пригласили. На вопрос начальствующей персоны могли бы ответить М. М. Завадовский или животновод Е. Ф. Лискун, но на защиту темы встал Вавилов (впрочем, Николай Иванович еще в 20-е годы поддерживал идею акклиматизации и гибридизации животных, в том числе и диких, с целью их одомашнивания). Его слова вызвали еще больший гнев Молотова, и последний с лисиц переключился на работу собственного вавиловского института растениеводства и, возвысив голос, несправедливо попрекнул Вавилова тем, что он транжирит уйму так нужных государству денег на сбор никому не нужных коллекций семян, а потом гноит эти семена без всякого применения. Последний пассаж из монолога Молотова в газету на этот раз не попал, но про лисиц упомянуто было:

"… т. Молотов указал, что… надо беречь и заботливо помогать работе каждого действительно сведущего в с.-х. науках деятеля, что не только не исключает, но предполагает критическое отношение к таким деятелям, которые отгораживают себя от интересов государства, убивая время на изучение "проблемы" об одомашнивании лисицы и т. п." (74).

А через девять дней в той же газете передовая статья опять была посвящена беседе Молотова с учеными, и в ней уже было сказано о якобы плохой работе ВИР. Институт критиковали за медленное продвижение в практику устойчивых к заболеваниям сортов и бесполезное хранение образцов семян. "Но от того, что эта коллекция хранится в шкафах института, практикам… не легче", — было сказано в статье (75). Сразу за этим шел абзац о "блестящих работах академика Т. Д. Лысенко, выдающегося новатора и революционера в сельскохозяйственной науке, работающего методами прямо противоположными, т. е. опираясь на живую связь с широкими колхозными массами", и был задан вопрос:

"Не странен ли тот факт, что ряд ученых еще не оказывает необходимой активной поддержки… Лысенко?" (76).

Так уже в центральной советской печати прозвучало обвинение в адрес Вавилова, что он, во-первых, оторванный от колхозных масс бесплодный теоретик, а, во-вторых, что его методы не несут помощи практике. Были прямо противопоставлены имена Лысенко и Вавилова как антиподов в науке.

Декабрьская встреча колхозников и ученых со Сталиным

Еще заметнее это противопоставление проявилось через две недели, когда в Кремле собрали "Совещание передовиков урожайности по зерну, трактористов и машинистов молотилок с руководителями партии и правительства". Снова на встречу пришел Сталин и другие вожди, а выступали не только передовики сельского хозяйства, но и ученые, в том числе Вавилов, Прянишников, Лискун и другие.

Без сомнения к концу 1935 года у Вавилова было много возможностей понять, какую фигуру представляет собой его протеже Лысенко. Но Вавилов не изменил своего поведения и во время этой — предновогодней встречи в Кремле, как не менял он его и в течение всего 193-5го года, принесшего ему столько невзгод и, напротив, оказавшегося счастливым для Лысенко. Вавилов посвятил успехам Лысенко много времени (см. отрывок его речи, посвященной прославлению Лысенко в главе III, прим. /94/), но желанного эффекта его речь не произвела. Сталин, как уже было сказано, при первых же словах Вавилова демонстративно поднялся и вышел из зала6.

Вавилов, вероятно, ждал, что Лысенко, который должен был выступить позже его, скажет в знак благодарности хорошие слова и в его адрес. А Вавилову очень нужны были эти хорошие слова именно сейчас, когда его взаимоотношения со Сталиным испортились. Николай Иванович, наверняка, помнил, как правильно и даже тепло сказал о нем Лысенко во время первой такой встречи со Сталиным в Кремле в феврале этого же года, когда произнес:

"Академиком Николаем Ивановичем Вавиловым собраны по всему миру 28 тысяч сортов пшеницы. Академик Николай Иванович Вавилов сделал громадное и полезное дело" (78).

Однако вызвать Лысенко на сентиментальность, на ответные чувства, когда это не приносило ему выгоды, было невозможно, он был искусным политиканом и отлично знал, что новое время требует новых песен. Времена возблагодарения Вавилова канули в небытие, и потому он преподал Вавилову урок иного тона и иной "добропорядочности".

До Лысенко на трибуну вышел новый сталинский выдвиженец — агроном из Сибири Николай Васильевич Цицин, о котором уже в течение многих месяцев писали газеты (79). Цицин объявил, что он берется скрестить сорняк пырей с пшеницей и утверждал, что стоит на пороге большого достижения: получения многолетней пшеницы, которая к тому же будет устойчива к грибным болезням. Обещания Цицина были в духе времени: он уверял, что его пшеницу вообще, дескать, не надо будет годами пересевать, значит, отпадет необходимость в механизированной обработке земли, не нужно будет каждый год заботиться о семенах, к тому же, в полном соответствии с "учением" другого, столь же великого новатора — Василия Робертовича Вильямса будет нарастать почвенное плодородие и т. д.

Цицин подтвердил, что в своей работе он опирается на помощь Лысенко, и, естественно, как и подобает сподвижнику Лысенко, хвастался "журавлем в небе", но даже и "синицы в руках" у него не было, так как на встрече в Кремле он сообщил:

"Сейчас у нас имеется только 240 граммов семян многолетней пшеницы, а надо ее иметь не менее, чем на полгектара" (80).

Что же было трубить не один месяц на всю страну об успехах, если никакой проверки цицинского гибрида еще не было проведено, и семян в руках селекционера оказалось меньше четверти килограмма? И для каких целей надо было иметь семян "не менее, чем на полгектара"? Для предварительного испытания? Для производственного? Цицин об этом молчал. Он предпочитал говорить то, что было приятно слышать высокому начальству:

"В нашей стране не может быть науки, стоящей вне политики. Каждое решение партии и правительства должно стать боевой программой работы науки… Скажите — где, в какой стране науке уделяется столько внимания и заботы, как у нас?" (/81/, выделено мной — В. С.).

Цицин закончил свою речь, как и Лысенко, подобострастным выражением своей преданности и любви к товарищу Сталину, обращаясь прямо к нему:

"В заключение своей речи, товарищи, мне хотелось бы выразить свое и ваше отношение к товарищу Сталину. Я долго думал над этим, и трудно мне найти слова, чтобы выразить свои чувства. Нет таких слов, которыми можно было бы рассказать о своей любви к товарищу Сталину и его лучшим соратникам. (Аплодисменты)" (82).

Сталину очень понравилась речь Цицина. Он, как сообщалось в газетах,

"…подозвал Цицина и просил показать ему семена, о которых шла речь. Посмотрев семена, он сказал: "Экспериментируйте смелее, не бойтесь ошибок, мы Вас поддержим"" (83).

Стоит ли сомневаться, что один взгляд такого "признанного знатока" семян, как Сталин, был ценнее любых свидетельств станций по сортоиспытанию, тем более, что "возможные ошибки" Цицина заранее прощались. Кстати, всю последующую жизнь Цицин так и простоял на "пороге великого открытия" (он скончался в 1981 году), обещая всем последующим преемникам Сталина, что вот-вот получит долгожданный сорт многолетней пшеницы. Сорт на поля так и не вышел, зато хорошие обещания были неплохо вознаграждены: Цицина по указанию Политбюро ЦК ВКП(б) одновременно с Лысенко и самим Сталиным "избрали" 29 января 1939 года в Академию наук СССР и за год до этого, 23 февраля 1938 года, без выборов назначили действительным членом ВАСХНИЛ, сделали директором Главного Ботанического сада АН СССР, наградили многими орденами, при Брежневе дважды присвоили звание Героя социалистического труда! Вот что значит во-время сделанные посулы и любовь к диктаторам!7

За Цициным на трибуну вышел Лысенко. Ни одного из выступавших не приветствовали так восторженно. "Совещание встречает тов. Лысенко шумными аплодисментами, все встают", — писали газеты. Поднявшись со своего места и рукоплеща, встречал выход на трибуну Лысенко и сам Сталин.

Речи Лысенко "Правда" отвела целую страницу, тогда как отчеты о других речах занимали несколько абзацев. На следующий день "Правда" на первой странице поместила огромную фотографию "Сталин, Андреев, Микоян и Косиор слушают речь акад. Т. Д. Лысенко в Кремле 29 декабря 1935 года". Фотография запечатлела интересный момент: Лысенко о чем-то самозабвенно говорил, его левая рука взметнулась вверх, ладонь была раскрыта, растопыренные пальцы полусогнуты в напряжении. Как будто он силился так раздвинуть пальцы, чтобы обхватить диковинный по размеру колос… Видимо, его речь была настолько захватывающей, что Сталин не смог усидеть на месте и слушал — весь сосредоточенный и серьезный — стоя, не спуская с Лысенко глаз.

Чем же так заинтересовал Сталина Лысенко? Свою речь он начал с выпадов в адрес ученых, затем осудил авторов бесчисленных, на его взгляд, книг и учебников, в которых якобы переписаны старые рецепты и не сообщается ничего стоящего для тех, кто взялся бы создавать, как выразился Лысенко, "прекрасные сорта растений и породы животных". После этого критического запала можно было без ложной скромности поговорить и о себе:

"Небольшие знания развития растений, полученные в результате руководимых мною работ, без всякого преувеличения…, несмотря на ограниченность этих знаний, неизмеримо больше тех знаний, которые в этой области имеют представители биологической науки капиталистических стран" (86).

Не менее красочно обрисовал он и свои практические достижения. Хотя точных цифр прибавок зерна от его предложений он сообщить не мог, эффект, по его словам, получался все равно внушительный:

"… в этом году колхозы и совхозы, применившие яровизацию, получили по -56-7 тысяч центнеров добавочного урожая. А вся страна получила не меньше 12–15 млн. пудов добавочного зерна. (Аплодисменты) "(87).

Под смех и аплодисменты присутствующих он глумился над своими коллегами — учеными, заявляя, что они мало понимают в сегодняшней жизни, что большинство книг и учебников не просто не нужны, а вредны, что их авторы переписывают все друг у друга, а "сами не только не выводили сортов, а даже не видели, как готовый сорт растет на полях" (88). Указывал он и на то, на какие стандарты надо теперь равняться, к чьим словам прислушиваться:

"Товарищи, в своей речи на совещании стахановцев товарищ Сталин сказал: "Если бы наука была такой, какой ее изображают некоторые наши консервативные товарищи, то она давно бы погибла для человечества. Наука потому и называется наукой, что она не признает фетишей, не боится поднять руку на отжившее, старое и чутко прислушивается к голосу опыта, практики"" (89).

Вообще своими речами в присутствии Сталина в этом году он стремился показать, как независимо его творчество от всей предшествовавшей науки и тем более от деятельности сегодняшних коллег. В февральской речи, обзывая многих из них самой страшной в советских условиях кличкой "классовый враг", он специально подчеркивал, что они — вредители и ничуть не отличаются от любых других классовых врагов. Помните его ставшее знаменитым:

"Вредители-кулаки встречаются не только в колхозной жизни… Классовый враг — всегда враг, ученый он или нет" (90).

В ту встречу он плакался, вспоминая, сколь много "кровушки пришлось /ему/ пролить, попортить в защите, во всяческих спорах с некоторыми так называемыми учеными" (91). Теперь он снова проигрывал ту же пластинку, но в новой аранжировке: заявил, что ученые в большинстве своем работают вхолостую ("работа велась не по заниженным нормам, а просто впустую" /92/), что ученые не знают, ради чего они работают, какие у них задания, каковы нормы ("В исследовательской работе по сельскому хозяйству нормы, задания в основном еще не установлены, не конкретизированы, и исследователь в большинстве случаев не знает, выполняет он свое задание или не выполняет" /93/), и что поэтому в лучшем случае через много лет и то лишь честные специалисты смогут убедиться, что зазря ели хлеб народный, так как "все эти годы делали вообще не то дело, которое надо делать" (94).

Эти обвинения и жалобы не были просто абстрактными упражнениями в риторике. Говорилось всё с прицелом на то, чтобы создать нужное обрамление для рассказа о собственных трудностях в общении с учеными. Ему якобы стоило большого труда продвинуть в практику яровизацию. Еще труднее пришлось, когда он вздумал "впервые по заранее строго намеченному плану вывести… в неслыханно короткие сроки, в 2,5 года, сорт яровой пшеницы" (95):

"Это было нелегко сделать, приходилось преодолевать сотни трудностей…, вести борьбу с людьми науки, не верящими в это дело" (96).

Центральную часть речи он посвятил тому, как трудно ему приходится в борьбе с научными оппонентами, которые и спорят с ним и подвергают сомнению целесообразность его "методов", и просто мешают ему административно.

В конце концов, многочисленные упоминания о "работниках науки, которые спорят о неправильности /его/ методов", настолько возбудили интерес, что Я. А. Яковлев спросил из президиума: "А кто именно, почему без фамилий?", на что Лысенко ответил:

"Фамилии я могу сказать, хотя тут не фамилии имеют значение, а теоретическая позиция. Проф. Карпеченко, проф. Лепин, проф. Жебрак, в общем, большинство генетиков с нашим положением не соглашается. Николай Иванович Вавилов в недавно выпущенной работе "Научные основы селекции", соглашаясь с рядом выдвигаемых нами положений, также не соглашается с основным нашим принципом браковки в селекционном процессе" (97)8.

Произнеся эту тираду, Лысенко занес секиру над головами уважаемых ученых. Заканчивал он свою речь в мажорных тонах. Он заверял Сталина и других руководителей партии и правительства в неминуемой и скорой победе его сторонников:

"В нашем Союзе среди работников сельскохозяйственной науки уже немало есть молодняка, немало лучших представителей старых специалистов, по которым можно равняться… И я, товарищи, глубоко уверен, что сейчас, когда стахановское движение, возглавляемое великим вождем мирового пролетариата товарищем Сталиным, с небывалой силой разлилось по всем разделам, по всем областям, по всей территории нашего могучего Советского Союза, сельскохозяйственная наука не останется незатронутым островом в этом движении. Да здравствует великий вождь и руководитель мирового пролетариата, организатор колхозно-совхозных побед товарищ Сталин!" (100).

Сталин на совещании не выступил. Итоги от лица руководства партии под-водил Яковлев, и он дал высочайшую оценку Лысенко:

"Здесь выступали представители молодой советской агрономической науки, которые действительно хотят итти вперед вместе с колхозами, совхозами, которые выросли из колхозов и совхозов. Для них наука есть прежде всего обобщение опыта, практики.

Здесь выступал молодой академик Лысенко, который создал теорию яровизации, открыл способ в 3–4 раза ускорить выведение новых сортов, который решил задачу выращивания здорового, невырожденного посадочного материала картофеля на юге" (101).

Яковлев причислил к числу тех, на кого может положиться руководство страны, не только Лысенко, но и Цицина и Эйхфельда:

"Это молодые орлята, они только еще расправляют свои крылья. (Шумные аплодисменты). Нам недолго ждать, когда они свои крылья расправят…

С ними в ряд работают такие старики, мастера… как Мейстер, создавший для засушливой степи прекрасные сорта зерновых культур" (102).

К этой оценке присоединился Нарком земледелия СССР Чернов, который призвал "смелее итти по пути, о котором говорил товарищ Лысенко, — по пути яровизации наших посевов" (103). Радуясь тому, что обещанные Лысенко прибавки урожая появятся сами собой (наиболее привлекательное для "экономных" руководителей достижение), Нарком вопрошал:

"Что это дело трудное, что ли? Что для этого нужно фабрики строить? Заводы строить? Нет, для дела яровизации семян нужно иметь хороший амбар или сарай, самый обыкновенный термометр и агронома… который бы болел за дело. Все это в наших силах. И поэтому посев яровизированными семенами должен расти у нас гигантскими темпами" (104).

Уже на следующий день после окончания совещания в Кремле, 3 января 1936 года, передовая статья "Правды", озаглавленная "Союз науки и труда", оповестила всю страну о награждении лучших из лучших высокими правительственными орденами. "В числе награжденных стахановцев сельского хозяйства имеются выдающиеся сельскохозяйственные ученые", — говорилось в статье (105). Первым среди них был назван Лысенко, удостоенный второго ордена — на этот раз высшего ордена СССР, ордена Ленина. Под передовицей было напечатано следующее сообщение:

"Саратов, 2 января (ТАСС). Вице-президент Всесоюзной с. — х академии имени Ленина Г. К. Мейстер, награжденный орденом Ленина, послал в Москву — товарищу Сталину телеграмму следующего содержания.

"Дорогой товарищ Сталин! Счастлив признанием полезности моей работы. Горю желанием отдать под вашим руководством все свои знания и силы на великое дело социалистического строительства.

Мейстер" (106)9.

Под этой телеграммой шел текст:

"МОГЛИ ЛИ МЫ КОГДА-НИБУДЬ МЕЧТАТЬ О ТАКОЙ ВЕЛИКОЙ ЧЕСТИ"

Письмо родителей академика Т. Д. Лысенко товарищу Сталину

Любимый наш, родной Сталин! День, когда мы узнали о награждении орденом Ленина нашего Трофима — это самый радостный день в нашей жизни. Могли ли мы мечтать когда-нибудь о такой великой чести, мы — бедные крестьяне села Карловка, на Харьковщине.

Тяжело было учиться до революции нашему сыну Трофиму. Не приняли его — крестьянского парня, мужицкого сына, в агроучилище, хотя в школе он имел одни пятерки. Пришлось Трофиму пойти в Полтавское садоводство. Так и остался бы он на всю жизнь садовником, если бы не советская власть. Не только старший Трофим, но и младшие пошли учиться в институты. Мужицкому сыну была открыта широкая дорога к знанию.

Закончив институты, младшие сейчас работают инженерами: один — на Уральской шахте, другой — в Харьковском научном институте, а старший сын — академик. Есть ли еще такая страна в мире, где сын бедного крестьянина стал бы академиком? Нет!..

Не знаем, чем отблагодарить вас, дорогой товарищ Сталин, за великую радость — награждение сына высшей наградой. Я, Денис Лысенко, за свои 64 года много поработал, однако, работу в своем родном колхозе "Большевистский труд" не бросаю, ибо в колхозе весело сейчас работать, ибо жить стало лучше и веселее10. В колхозе я работаю опытником, огородником, пасечником и садоводом. Подучившись на курсах селекционеров здесь, у сына, я обучил четырех колхозников скрещивать растения. Сам скрестил 13 растений, произвел опыты по яровизации свеклы, в результате чего получаю двойные урожаи. Недавно задумал специальную машину для подкормки свеклы жидким удобрением и поручил ее выполнить колхозному кузнецу. Этими работами я по мере своих старческих сил отблагодарю вас, товарищ Сталин, руководимую вами коммунистическую партию и советскую власть.

С колхозным приветом!

Денис Никанорович Лысенко (отец академика Лысенко), Оксана Фоминична Лысенко (мать).

Одесса, 2 января. (ТАСС)" (108).

Глава VII. Блеф — орудие карьеры

"Уже ему казалось:

он всесилен".

Семен Липкин. Из книги "Кочевой огонь" (1).

"Знание какой-нибудь истины может быть не совсем удобно в известную минуту, но пройдет эта минута — и эта же самая истина станет полезной на все времена и для всех народов".

Клод Адриан Гельвеций. Об уме (2).

Провал яровизации пшениц

На следующий же год после объявления о внедрении яровизации озимых в колхозную и совхозную практику стало ясно, что вместо повышения урожайности агроприем ведет к значительным потерям урожая. Поэтому уже в 1932 году призывы к обработке холодом озимых пшениц прекратились, а вместо этого Лысенко начал пропагандировать яровизацию яровых. Ни о каком провале первого предложения он позже, разумеется, и не упоминал. Вроде бы ничего особенного не случилось, просто наука сделала шаг вперед — и теперь нужно проращивать на холоду уже не озимые, а яровые культуры. То, как он несколькими годами позже объяснил на публике свою неудачную выдумку с озимыми, стало привычным для него на протяжении всей последующей жизни. Например, 29 октября 1935 года в газете "Социалистическое земледелие" он опубликовал статью "Очередные задачи яровизации", в которой будто невзначай, просто потому что к случаю пришлось, объяснил отказ от первоначальной идеи:

"Предыдущими опытами выяснено, что любое растение озимой пшеницы, пошедшее в зиму полностью яровизированным, несравненно менее зимостойко, чем растение того же сорта пшеницы, одновременно высеянное, но пошедшее в зиму в неяровизированном состоянии. Это положение из работ по яровизации многим специалистам уже известно 2–3 года" (3).

Странно, что никаких научных сообщений об этом "два-три года назад" в печати не проскользнуло.

Но и с яровизацией яровых дела оказались плохими. Пока Лысенко шумел в газетах, на собраниях и встречах о 12–15 миллионах пудов дополнительного зерна, подаренного стране за счет яровизации (4), накапливались неутешительные данные о реальном положении дел с яровизацией (5). Никак не удавалось добиться даже того, чтобы вся запланированная посевная площадь была действительно занята такими посевами. Например, в 1932 году вместо 110 тысяч гектаров все яровизированные посевы в стране составили лишь 19 277 га (6). Впрочем, и эта цифра была плодом преувеличения. Ее высчитали помощники Лысенко якобы на основании анкет колхозов и совхозов, но позже сам Лысенко сообщил, что анкеты о собранном урожае поступили только из 59 колхозов и охватывали площадь в 300 га, так что больше чем о 300 гектарах говорить было нечего (7). Характерно и другое заявление, которое иначе как саморазоблачением не назовешь. Лысенко признал, что данные, сообщаемые в анкетах, фальсифицированы: "…нередки случаи… когда посев только числился яровизированным, без яровизации" (8).

Однако постепенно и теоретическая и практическая стороны этого агроприема стали подвергаться серьезной проверке (9). Сапегин, например, отмечал, что представление о стадиях имеет право существовать как всего лишь одна из концепций в физиологии растений (10), причем:

"Самой сущности внутренних яровизизационных процессов мы еще не знаем, углубленной теории развития растений, как теории самих этих внутренних процессов онтогенеза, еще нет (11)… предложение Лысенко не универсально, не панацея. Мы ведь знаем пока только две стадии развития растений, да и то лишь в первом, поверхностном подходе… (12). Сущность самих стадий — еще полные потемки" (13).

С самого начала Сапегин считал, что если польза от яровизации и проявлялась кое-где, то она не превышала пользу, которую приносит обычная селекционная работа с сортами (14).

Систематическая проверка яровизации была проведена в независимых от Лысенко сортоиспытательных станциях во всех земледельческих зонах в точно контролируемых условиях, с соблюдением всех требуемых наукой принципов. К 1935 году (за 4-5летний период исследований) были накоплены вполне ясные данные. Их получили на 54 сортоучастках, расположенных по всей стране, эффективность яровизации проверяли для 35 сортов. Результаты были суммированы крупнейшим специалистом по методике опытного дела академиком Петром Никифоровичем Константиновым, к тому же выдающимся селекционером, сорта которого высевались на миллионах гектаров. Вывод проверки в комментариях не нуждался:

"В среднем по годам наблюдалось то снижение, то повышение от яровизации, а в среднем за пять лет яровизация прибавки [урожайности — В. С.] почти не дала" (15).

На деле это означало, что яровизация себя не только не оправдала, но принесла огромный вред. Во время манипуляций с прорастающим зерном почти половина семян при перелопачивании гибла, и поэтому количество семян, потребных для высева, следовало увеличить больше, чем вдвое (16), всходы оказывались изреженными, и Лысенко, начиная с 1933 года, постоянно предупреждал, что нужно загущать посевы по сравнению с обычным севом (17). И это при острой нехватке в стране любого зерна, не говоря уже о посевном — самом ценном!

Как только надежно проверенные данные были обработаны, ученые (в особенности академики Константинов и Лисицын) начали возражать против насильственного внедрения яровизации. Сначала они выступили на научных конференциях. Затем Константинов послал статьи в газеты (часть их была опубликована /18/). После этого Константинов вместе с Лисицыным и болгарским ученым Дончо Костовым1, приехавшим тогда в СССР, чтобы работать вместе с Вавиловым, опубликовали обстоятельную статью об ошибках в трактовке пользы от яровизации и отмены научных основ селекции (19). Ученые возражали против неправомерно широкого использовании метода на практике (20). С подлинной заботой о нуждах страны они резюмировали:

"Все сказанное обязывает к более или менее детальному районированию яровизации как агроприема на основе опыта. И эта работа должна предшествовать массовому внедрению яровизации…

Пока же… яровизация применяется очень широко и вообще учет производственного опыта стоит не на должной высоте. Методика учета заведомо страдает… Всякие отрицательные результаты нередко выбрасываются… Даже объективные данные опытных учреждений не всегда пользуются в институте [Лысенко — В. С.] доверием только потому, что они не дают иногда высоких эффектов или же дают отрицательные результаты" (21).

Будто предвидя, какую бурю негодования вызовут их спокойные, деловые заметки, авторы заканчивали статью такими фразами:

"Высказанные замечания единственной своей целью имеют уяснение истины. К сожалению, полемические приемы и самого акад. Лысенко и его отдельных сотрудников далеко не содействуют разумной дискуссии, а, следовательно, и уяснению истины" (22).

Как в насмешку над трезвыми расчетами ученых, из центральных органов год за годом поступали команды об удвоении и утроении посевов яровизированными семенами (23). Лысенко продолжал заверять власти в том, что яровизация непременно даст миллионы тонн дополнительного зерна без всяких на то расходов, а власти предпочитали не слышать критики новой идеи!

Рьяные борцы за яровизацию (вроде бывшего студента Константинова Андрея Утехина, искавшего теперь покровительства у Лысенко), выслуживаясь перед властями, рапортовали, что всё больше колхозников обучаются яровизации, что только в Куйбышевском крае на краткосрочных курсах подготовлено 65 тысяч яровизаторов (24). В 1940 году Лысенко уверял, что якобы площадь, занятая яровизированными посевами пшеницы, превысила уже 10 миллионов гектаров (25), то есть стала равной площади посева пшеницы во Франции и Италии вместе взятых.

Однако, несмотря на распоряжения руководящих органов, планы яровизации яровых пшениц так никогда и не удалось выполнить: во многих областях работа была свернута целиком, не взирая ни на какие приказы сверху, и даже "бумажные" отчеты содержали цифры гораздо меньшие, чем предписывалось планом. Поразительно, что даже в Одесской области, где располагался лысенковский институт, яровизацию свели к минимуму, и пленум ЦК компартии Украины вынужден был записать в решении от 30 января 1936 года:

"Особенно выделяются в этом отношении Одесская область, где яровизированные посевы занимали в 1935 году всего лишь 11,9 % площади ранних яровых, и Донецкая область — 4,3 %" (26).

Это при плане, предусматривавшем 100 %-ные посевы яровизированными семенами!

Неудачи со сверхскоростным выведением сортов пшеницы

Еще более неприятная картина складывалась с другим разрекламированным "успехом" Лысенко — выведением им за два с небольшим года сразу четырех сортов яровой пшеницы. В 1935 году Лысенко заявил, что к осени 1936 года будет располагать пятьюдесятью тоннами семян каждого сорта (27). Перед тем, как ехать на вторую встречу со Сталиным в конце декабря 1935 года, он вместе с Презентом писал:

"Принятые нормы размножения семенного материала сам-15 [то есть получение в 15 раз больше семян, чем посеяно — В. С.], сам-20… на сегодняшний день ничего, кроме смеха, у нас не должны вызывать… Мы, как бы в угоду всем не верующим в новый метод работы, в плановое создание сорта, берем самые баснословно укороченные сроки выведения и размножения… для посева тысяч гектаров в колхозах и совхозах, где эти лица смогут наблюдать наш "провал" новой методики работы" (28).

Во время самого выступления перед Сталиным Лысенко поразил всех присутствующих фантастической скоростью размножения семян, когда сказал, что"…из 500 зернышек…, имевшихся у нас в начале 1934 года, к осени 1935 года, то-есть с небольшим через год мы получим сам-800" (29), и что такой темп будет удержан и в 1936 и в 1937 годах. Но к весне 1936 года семян собрали в десятки раз меньше обещанного, хотя точное количество названо не было: в одном выступлении Лысенко сообщил о 120 килограммах каждого сорта (30), в другом — о 130 кг (31), в третьем — о 1,5 центнерах (32).

Выше было отмечено, что в те годы в стране подняли на щит идею так называемого социалистического соревнования — рекордных плавок, сверхплановой добычи угля и т. п., по этому поводу шумели газеты. При ненормальном планировании, вольном обращении с цифрами нормирование трудовой деятельности фактически перестало существовать. Кроме того, в большинстве отраслей промышленности превалировал выпуск технологически несложной продукции, которую можно было изготовлять с заметными отклонениями от предписанных стандартами характеристик, и которой, тем не менее, всё еще не хватало, она и в таком некачественном виде шла нарасхват. Поэтому власти и на верхах и в низах понукали трудящийся люд работать шустрее, перевыполнять нормы, словом, проявлять то, что называлось трудовым героизмом. Реального стимулирующего действия это не оказывало, большинство из тех, кто рвался в передовики, шло на обман.

Такая деятельность в принципе не могла иметь отношения к научному труду, была противопоказана для ученых. Быстро сляпанное исследование, без надлежащих повторов и контролей и столь же спешно внедренное в практику, могло преподнести в будущем столько неприятных сюрпризов, отозваться в перспективе такими нежелательными последствиями, что лучше было удержаться от такого "героизма" в науке. Однако Лысенко и тут ловил рыбку первым и не мог устоять перед соблазном покрасоваться. Он включился в соцсоревнование, объявив об этом в газете "Правда", причем среди пунктов обязательств повторялось, что лысенковский институт берется получить по 50 тонн семян каждого сорта (33) и что арбитром выполнения соцсоревнований согласилась выступать "Правда". Посылая вызов Вавилову, который выведением сортов не занимался, Лысенко, наверняка, намеревался выставить его в черном цвете: что-де ты всё о селекции теории разводишь, а сам даже такой пустяковины сделать не можешь, как вырастить за год из пятисот зернышек пятьдесят тонн семенного зерна!

Но одним бахвальством не проживешь. Легкий успех, достигнутый при ручном выращивании сотни колосьев в тепличных ящичках, повторить не удалось. Когда наступил ноябрь, отчитываться было нечем: было заявлено, что всего получили не пятьдесят, а якобы около полутора десятков тонн (34). Сообщая об этом уже не в "Правде", а в "Известиях", Лысенко признал этот факт, но попытался увернуться от провала помпезно принятых на себя социалистических обязательств. Он, во-первых, выставил новое обещание — получить до начала следующего года 22 тонны семян (тем самым размер непойманной жар-птицы уменьшался более, чем вдвое, хотя почему он был уверен, что соберет именно 22 тонны, не говорилось), а, во-вторых, он заявлял, что в принципе соцобязательства выполнены. Провал с получением 50 тонн преподносился как несомненный и неоспоримый успех, абзац на эту тему был даже набран жирным шрифтом:

"Так как выведение вышеозначенных сортов (1163, 1160 и 1055) имело основной целью практически проверить правильность теории стадийного развития как основы селекционной работы, то факт выведения на этой основе сортов яровой пшеницы для Одесской области говорит, что взятое на себя обязательство институтом выполнено" (35).

Вместо ответа по ранее взятым обязательствам, он теперь давал более залихватские обещания:

"Мы с июля 1935 г. ведем опыты по созданию путем скрещивания нового сорта пшеницы в ОДИН год. Результаты будут известны летом 1936 года" (/36/, выделено мной — В. С.).

Позже о сортах, выведенных за год, он не вспоминал, но нельзя не признать, что тактический выигрыш от горячечных заявлений был несомненен. Молчала о провале и "Правда" — гарант и арбитр соцсоревнования. Главная задача — вдалбливание в умы обывателей, что настоящие ученые ночей не спят, всё о благе народном пекутся, была выполнена, остальное же — суета сует.

Провалилась и надежда на быстрое сортоиспытание этих "сортов". Выступая перед Сталиным в конце 1935 года, Лысенко выразился так, что его можно было понять однозначно: дескать, сортоиспытание — этап пройденный: "…мы пропустили этот сорт через полевое машинное сортоиспытание" (37). Повторял он аналогичные заявления много раз (см., например, /38/), в том числе и на протяжении 1935 года. Однако позже, 29 августа 1936 года, выступая на выездной сессии зерновой секции ВАСХНИЛ в Омске (39), и видимо нечаянно, он проговорился, что "сорт" или "сорта" никакого — ни производственного, ни государственного — испытания не прошли:

"В настоящее время три новых сорта [почему-то не четыре, а лишь три — В. С.] мы считаем уже готовыми; в известной мере они уже и размножены… Они прошли двухлетнее полевое сортоиспытание. В 1935 г…. на небольших делянках, а в 1936 г. на нормальных по площади делянках в полевом сортоиспытании" (40).

(Отметим, что и здесь Лысенко старается завуалировать истинное положение вещей: то, что он называл "полевым сортоиспытанием", на самом деле было обычным размножением, предшествующим начальным этапам конкурсного испытания, а сортоиспытание на делянках — вообще нонсенс).

С другой стороны, как ни превозносил он отменные свойства выведенных им "сортов", иногда и он нечаянно ронял слова об обуревавших его страхах, как это случилось во время встречи в Омске, когда он сказал:

"Лично меня, как одного из главных авторов данной работы, волновал вопрос — останутся ли эти сорта, не ухудшатся ли они по сравнению с тем, что я наблюдал на делянках сортоиспытания в 1935 г…. Все время меня мучила мысль — не случится ли это с нашими новыми сортами яровой пшеницы? Каждому ведь известны случаи, что многие сорта на делянках ведут себя прекрасно, но потом, при внедрении в производство, по каким-то неизвестным причинам оказываются негодными" (41).

Положим, такие казусы у настоящих селекционеров не могли случиться: для того и существовало многоступенчатое сортоиспытание на всё возрастающих площадях, чтобы исключить возможность выпуска на поля недоработанного материала. Поэтому, подводя базу под видимый ему провал своих "сортов", Лысенко, как говорится, "наводил тень на плетень". Наверно, потому и не спешил он передавать их в производство, зная им истинную цену, а всё время напирал на то, что они "ускоренно размножаются".

Из всех этих недоговорок и непроверенных обещаний вытекало, что в речи в Кремле Лысенко попросту обманул Сталина, когда расхвастался о своих успехах в селекции. Сталин, конечно, был рад узнать, что в его стране выведен выдающийся сорт, но те, кому доводилось присутствовать не на одном, а на многих выступлениях Лысенко, не могли не обратить внимания на то, как часто он противоречил сам себе. То говорил об одном, то о трех, то о четырех сортах и т. п., и против его воли, слушателям становилось ясно, что сорта эти существуют только в его воображении.

Примеры несогласованности в цифрах, которые я находил, знакомясь с печатными материалами, выходившими под фамилией Лысенко (42), поражали меня еще по одной причине: в 50-е годы во время встреч с ним я не раз удивлялся блестящей памяти Трофима Денисовича, умению вспоминать дословно протяженные куски текста из любых его работ. Этим он потрясал меня в продолжение нескольких наших с ним многочасовых бесед. А ведь, наверняка, двадцатью годами раньше его память хуже не была. Можно дать только одно объяснение этим "оговоркам". Лысенко проникся психологией руководителей нового общества и утвердился в мысли, что выпуск в обращение фальшивых векселей ненаказуем, а, напротив, приветствуется. Поэтому он использовал любые способы привлечь внимание к своему безостановочному "подвигу", жаждал зажечь воображение верхов тем, что рождает новые приемы, выводит новые сорта, что сорта его прекрасны. На запоминающих все несовпадения коллег он не обращал внимания, так как убедился, что никакого реального вреда они ему принести уже не могут.

Он смелел в общении со Сталиным и использовал встречи для собственного выдвижения на роль истинного кормильца народного, прибегая при этом к любым эффектным ходам, пусть не имеющим ничего общего с наукой, но действовавшим на столь же далекого от науки Сталина безошибочно. Об одном ярком примере такого его поведения я услышал от профессора-химика Я. М. Варшавского:

"В 1937 году после ареста главного ученого секретаря АН СССР ("непременного секретаря", по тогдашней терминологии) Н. П. Горбунова, временное исполнение этих обязанностей было возложено на Владимира Ивановича Веселовского, тогда кандидата химических наук, работавшего в Институте им. Карпова. В один из первых же дней работы в новом качестве он был вызван в Кремль на совещание у Сталина по вопросу о срочном выходе из прорыва в обеспечении Москвы овощами. Был вызван из Одессы на это совещание и Т. Д. Лысенко.

Как водится, ученые (и в их числе проф. Лорх — автор одного из лучших сортов картофеля) докладывали о мерах, которые они принимают или собираются предпринять. Неожиданно Сталин поднял с места Лысенко, попросив осветить положение с картофелем в Москве. Лысенко вышел, вынул из одного кармана несколько мелких картофелин, высыпал их на стол перед Сталиным и сказал, что вчера, не поленившись, съездил на поле Института картофельного хозяйства, где работал Лорх, и выкопал первый попавшийся ему на глаза куст, и вот какая мелочь оказалась на поле института. Затем он полез в другой карман, вытащил оттуда три больших картофелины, положил их также перед Сталиным и добавил: а вот такая картошка растет под любым кустом на его поле в Одессе.

Эффект от такой не имеющей касательства к науке выходки превзошел все ожидания. Сталин начал выговаривать ученым и потребовал, чтобы они срочно исправили свою работу, привели ее в соответствие с методами Лысенко" (43)2.

Аппетит приходит во время еды и, начав раздавать обещания по поводу выведения сортов, Лысенко никак не мог угомониться. С пшениц он перебросился на хлопчатник, и во время декабрьской встречи передовиков сельского хозяйства со Сталиным пообещал ему, что в том же темпе, за 2 года, решит и проблему выведения замечательного сорта хлопчатника, о котором Сталин мечтал. В марте 1936 года украинские власти организовали аналогичную московской встречу ударников села с руководством украинской компартии, и тогда Лысенко снова вернулся к вопросу о сорте хлопчатника (он говорил тогда по-украински, но центральные газеты напечатали речь по-русски):

"Если же я к весне не получу 40 кг семян нового сорта, то я не смогу дать к осени 5 т, а если так, то не выполню своего обещания, данного в Кремле товарищу Сталину. А вам известно из опытов пятисотниц, что если обещание дано партии и правительству, значит нужно его выполнить, иначе не будешь настоящим колхозником.

Голос из президиума. Правильно. (Аплодисменты).

Лысенко. А я хотя и не колхозник, а рядовой ученый…

Голос из президиума. Вы в коллективе работаете.

Лысенко. Совершенно правильно. Так вот, если я не выполню задание, какое право я имею называть себя ученым?" (45).

Никаких сортов у него, разумеется, не получилось. Он еще несколько лет (вплоть до начала войны) продолжал упоминать о якобы размножаемых и всё еще доводимых до кондиций сортов яровой пшеницы, так и фигурировавших под четырехзначными номерами, но постепенно и в речах стал упоминаться только "сорт № 1163", об остальных умалчивалось (46). Об этом "сорте" академики Константинов и Лисицын и профессор Дончо Костов писали:

"Зерно пшеницы 1163 слишком мучнисто и, по словам акад. Лысенко, дает плохой хлеб. Этот недостаток академик Т. Д. Лысенко обещает быстро исправить. Кроме того, сорт поражается и головней, Но если принять во внимание, что сорт селекционно недоработан, то-есть не готов и, кроме того, не прошел государственного сортоиспытания, то сам собою встает вопрос, для каких надобностей этот неготовый, неапробированный сорт размножается такими темпами. Едва ли семеноводство Союза будет распутано, если мы будем выбрасывать в производство таким анархическим путем недоработанные сорта, не получившие даже права называться сортом" (47).

Вердикт специалистов вскрывал также тот неприятный для Лысенко факт, что потуги его услужить властям, делом доказать правоту Постановления ЦКК и РКИ 1931 года, позорно провалились. Да и в постановлении речь шла не просто о быстрой селекции. Там указывалось, что свойства новых сортов должны быть лучше, чем у предшествующих. Ни одному из выставленных требований "сорта" Лысенко не отвечали.

"Шедевр" Лысенко так никогда и не был доработан. Это его детище не принесло пользы сельскому хозяйству, как, впрочем, не принесло и прямого вреда: сеять сорт не стали, а, значит, и убытков не понесли. Убытки были в другом: тактика обмана, фикции, имитации успехов, политического приспособленчества создала новую стратегию в науке. Исследования заменяла суетливая фальсификация под лозунгом борьбы за передовую советскую науку.

Неудача с летними посадками картофеля

Повернувшись лицом к Сталину, Лысенко произнес с кремлевской трибуны 29 декабря 1935 года:

"Я буду изо всех сил драться, чтобы иметь право в будущем году рапортовать товарищу Сталину, что все 16 тысяч колхозов юга Украинской ССР уже решили проблему преодоления вырождения картофеля" (48).

По картофельному вопросу даже разгорелась дискуссия. Лысенко, желая еще больше заинтриговать руководителей страны своими разработками в этой области, сказал:

"Я обращаюсь, товарищи, к представителям южных районов СССР со следующей просьбой: расскажите наибольшему числу колхозников… о мероприятии летней посадки картофеля. Если на будущий год мы с вами по-настоящему возьмемся за дело, мы сумеем обеспечить весь юг Украины посадочным материалом" (49).

Тут из президиума раздался вопрос: "Заволжью поможете?" Лысенко ответил хитро:

"Поможем, но в 1936 году, к сожалению, еще немного. В районах Казахстана, Туркестана и других мы сможем развернуть массовые опыты только в 1937 году. Мы работаем в Одессе, дальность расстояния… является большим тормозом. Если вы найдете нужным, то я перееду туда работать. В этих районах своя специфика. По одной написанной инструкции этого дела не сделаешь, нужно самому посмотреть, проанализировать конкретные условия. Мы и не решаемся пока развертывать там массовые опыты" (50).

Из президиума снова раздался голос — теперь одобрения такого подхода:

"Правильно!"

Однако, несмотря на готовность Лысенко переехать куда-угодно (а, может быть, он намекал, что ему в Одессе уже неуютно и тесно, и пора его перебазировать в какое-нибудь местечко получше), летние посадки картофеля не приобрели популярности. Ни на юге Украины, ни в других регионах страны с теплым климатом, сколько Лысенко не обещал, какие распоряжения не поступали сверху, летние посадки себя не оправдали: урожаи оказались низкими, причем скрывать это дальше стало невозможным. Надо было давать хоть какое-то объяснение, и Лысенко решил, что виновных в случившемся надо искать вне стен его института:

"В этом году плохой урожай картофеля не потому, что была засуха, а потому что поле засадили всяким сборным материалом с урожая летних посадок прошлого года" (51).

Но ведь раньше было торжественно провозглашено, что любой картофель станет оздоровленным и высокоурожайным, как только пройдет чрезвычайно полезную процедуру летних посадок, улучшающую даже наследственность. При чем же тут "всякий сборный материал"? Лысенко и здесь ищет руку врага:

"… посадочный материал из урожая летних посадок 1936 года во многих колхозах был разбазарен и не оставлен на семена только потому, что кому-то захотелось, чтобы колхозы не имели посадочного материала, а отсюда, конечно, и хорошего урожая… Картофелем уже можно было завалить юг, но, к сожалению, мы этого еще не добились" (52).

Не упустил он возможности кинуть камень и в огород ученых, не воспринимающих безоговорочно эту его новинку. Он зачислил в разряд ретроградов тех академиков и сотрудников аппарата президиума ВАСХНИЛ, которые, по его мнению, "по долгу службы знают, что это дело должно быть в их ведении (с какой стороны — это другое дело)" (53), но мешали продвижению яровизации в практику и теперь препятствуют летним посадкам.

Между тем, несмотря на провал, Совет Народных Комиссаров отверг в приказном порядке все сомнения. 3 февраля 1937 года газета "Известия" опубликовала специальное постановление правительства СССР "О летних посадках картофеля по методу академика Т. Д. Лысенко", в котором говорилось: "Обязать Совнарком УССР с 1938 года прекратить в южной части Украинской ССР посевы картофеля вырожденными семенами и целиком перейти на посев картофеля невырожденными семенами"3. Это постановление выполнено не было. Вот, что писал сам Лысенко 1 апреля 1938 года:

"Для осуществления этого постановления в 1937 г. под летние посадки на Украине было запланировано 53 тысячи га. Фактически же было посажено 1…3 га, что составляет 25 % к правительственному заданию" (55).

На следующий год правительство СССР, опасаясь, видимо, нереальности раздутых Лысенко цифр, было вынуждено сократить план и в очередном постановлении "О мерах по повышению урожайности картофеля в 1938 году", принятом 19 марта 1938 года, план был снижен до 49,8 тысяч га. Чтобы мероприятие не сорвали и на этот раз, в важном государственном документе для каждой области Украины теперь был задан объем посевов, записанный отдельной строкой. Но и скорректированный план остался невыполненным. Уже после войны Лысенко признал, что к 1940 году, по его собственным подсчетам (а мы уже знаем его страсть к завышению результатов) в стране было всего 7,3 тысячи гектаров летних посадок (56). Выяснились также многие нежелательные стороны этого "чудодейственного" агроприема:

"… летом сажать картофель под плуг [как это делали и делают повсеместно и в России и на Украине — В. С.] нельзя, необходимо сажать под лопату, а лучше специальной картофелесажалкой, сконструированной специалистом Института селекции и генетики А. И. Нижняковским при участии А. М. Фаворова", -

пишет Лысенко в апреле 1938 года (57), так как сажалка эта "не иссушает почву". Но вот вопрос: а где её взять? И сколько она будет стоить? И где гарантия ее хорошей работы? Сажать же под лопату означает в десятки раз увеличить затраты ручного труда. Кроме того:

"Сразу же вслед за посадкой поле необходимо забороновать: ни в коем случае нельзя допускать глыбистой поверхности почвы, так как это приведет к чрезмерному и быстрому ее иссушению, а в практике летних посадок 1937 года были случаи, когда из-за непроведенного рыхления почвы последняя изобиловала трещинами, что чрезмерно иссушало ее, и в результате был получен низкий урожай" (58).

Как видим, он окружает свое предложение многими ограничениями, условиями, которые могут якобы повлиять на урожай при летних посадках, тем самым снимая с себя вину и перекладывая ее заранее на "плохих" исполнителей его несомненно правильной идеи! И, наконец, Лысенко дезавуирует свое же прежнее заявление, сделанное им в "Правде" 27 июня 1937 года, что клубни от летней посадки "значительно лучше переносят зимнее хранение и до самой весны не прорастают". Известно, что гниение картофеля во время зимнего хранения в основном обусловлено зараженностью клубней бактериями, грибами и вирусами. Лысенко же всё время оспаривал роль вирусов, потому и писал в "Правде" о замечательной сохранности клубней, выращенных летом и осенью. И вдруг менее чем через год выясняется, что картофель, полученный по его методу, гниет даже сильнее, чем обычный. Естественно, Лысенко не признает ошибочности своих предпосылок, а находит "косвенную" причину: оказывается, кожура картофеля от летних посадок слишком тонка, легко повреждается, поэтому "нужно организовать копку так, чтобы вывернутые клубни могли быть обветрены в течение получаса, и, во-вторых, избегать лишнего перебрасывания клубней из корзины в корзину" (59). Тем самым хлопоты с хранением такого картофеля возрастают. Лысенко предлагает закладывать его в специальные траншеи глубиной 1,2 м и шириной 1,5 метра, пересыпая слой картофеля слоем земли. Во сколько раз возрастет при этом стоимость картофеля, и кто будет рыть эти могилы, академик предпочитает умалчивать.

5 мая 1939 года ему приходится очередной раз давать отбой. В газете "Соцземледелие" он публикует статью "О хранении картофеля в траншеях с пересыпкой земли", где сообщает о массовом гниении клубней теперь уже в траншеях и предлагает срочно, немедленно — вскрыть траншеи, заложенные по его рекомендациям осенью 1938 года,

"тщательно просмотреть траншеи с картофелем и во всех случаях, где началось массовое прорастание клубней, немедленно вынуть их из траншей, обломать ростки и поместить клубни в подвалы или сараи, защищенные от прямых лучей солнца. Картофель, начавший сильно прорастать, ни в коем случае нельзя оставлять в траншеях" (60).

Лысенко спешит предупредить, что вынуть из траншей нужно и тот картофель, "верхние слои которого убиты морозом". Но и всё, что осталось целым и невредимым, тоже не следует хранить дольше 15 мая. За два месяца до летних посевов все клубни (вопреки тому, что утверждалось раньше) должны быть из траншей удалены. Возникал вопрос, кто же такую работу осилит: по штучке, по картофелине всё перебрать и отсортировать, да еще не из корзин или буртов, а из уходящих на рост человека в землю траншей, где картошка пополам с землей перемешана! На эту тему Лысенко советов не давал. Его заявление в центральной печати было равносильно саморазоблачению. Никакого оздоровления летние посадки не принесли, никакой комплекс мер против гниения создан не был. Конечно, не от хорошей жизни пришлось Лысенко идти против своих же слов: просто гибель картофеля приняла катастрофический характер.

Итак, очередной "подарок" колхозного академика не принес ничего, кроме вреда. Летние посадки картофеля быстро свернули. Хотя Лысенко продолжал и позже твердить: "Летние посадки картофеля я считаю блестящим достижением советской агрономической науки" (61) и даже пытался гальванизировать этот труп, вставив в постановление "О мерах подъема сельского хозяйства в послевоенный период", принятое на февральском пленуме ЦК ВКП(б) в 1947 году, фразу о необходимости возобновить летние посадки (62). Записать — партийные лидеры записали, а сажать картошку таким методом никто не стал. Нелепость очередного агрономического "чуда" специалистам была ясна (63).

В ответ на научную критику Лысенко публично оскорбляет Вавилова

Нельзя не признать, что Лысенко, в общем, везло в жизни. Он как в сорочке родился. И всё шло стремительно, ярко, без сучка и задоринки. Не понимал он лишь одного: что все его идеи, все предложения, такие ему близкие и понятные, всё больше и больше входили в противоречие с законами и фактами науки, рождали у специалистов, а не у дилетантов, коими он себя окружил, недоумение, а чем дальше — и раздражение.

Конечно, и генетики, и селекционеры, и сам Вавилов пытались поправить Лысенко, обращались к нему с предложениями, делаемыми в мягкой интеллигентной форме. Не нашлось смельчака, который бы должным образом, с фактами в руках, публично отхлестал зарвавшегося нахала, еще лучше в присутствии Сталина, а только это и могло отрезвить Лысенко, заставить его задуматься над своими шагами. Многие уже боялись его. Все-таки сказанные Сталиным слова "Браво, товарищ Лысенко, браво" значили очень много. Рядясь в тогу новатора, приписывая себе роль народного спасителя и радетеля о хлебе насущном, Лысенко преуспевал в другом — он заинтриговывал своей персоной власти, и они стояли за него горой, считали своим, передовиком-стахановцем. Мешать же стахановцам, спорить с ними было уже небезопасно. Не зря "Правда" предупреждала: "Люди, не помогающие стахановцам — не наши люди" (64)4. Тем более, что все знали: "Кто не с нами — тот против нас!" Понимая это, никого слушать дважды академик Лысенко не просто не хотел, он терял всякую сдержанность и после увещеваний переходил в контрнаступление. А поскольку научных фактов в распоряжении не было, поскольку его теоретических разработок, кроме нелепых выдумок, также не существовало, то в ход пошли брань и оскорбления. Он час от часа наглел, матерел и ощетинивался.

В речи, произнесенной 25 февраля 1936 года, он обратился к подобному стилю полемики, обвинив Вавилова в намеренном обмане читателей в книге "Научные основы селекции пшеницы", где Вавилов коснулся вопроса взаимоперехода яровых и озимых хлебов. Лысенко сделал особенно резкое и рассчитанное на то, что никто его не проверит, заявление:

"Приведу другой пример из литературных источников. Николай Иванович пишет: "Маркиз, являющийся яровым сортом в Канаде и у нас, в Аргентине рассматривается как озимый сорт. Я уверяю, а кто не верит — пусть проверит посевом, что Маркиз при весеннем посеве в Аргентине всегда будет яровым, то-есть будет выколачиваться.

Дальше Николай Иванович по литературным источникам указывает, что в опытах Чемряка озимый образ жизни является доминантом, а яровой рецессивом. Я также уверяю, что это неверно. Я НЕ ГОВОРЮ, ЧТО У ЧЕМРЯКА ТАК НЕ БЫЛО. Я ТОЛЬКО ГОВОРЮ, ЧТО НИ У КОГО В БУДУЩЕМ ТАК НЕ БУДЕТ" (/65/, выделено мной — В. С.).

Можно было подумать, что он не отвечает за свои слова, не соображает, что Вавилов — это кладезь знаний, и просто так, за здорово живешь, обвинять его во лжи, по крайней мере, несерьезно5. Но это было бы самое поверхностное, самое неверное объяснение, тем более, что несколькими минутами раньше Лысенко сказал:

"Мне могут здесь возразить, что ведь Н. И. Вавилов и целый ряд других товарищей возражает не так себе, зря, свои возражения они обосновывают, подкрепляют огромным литературным материалом. Это так. Против этого я не собираюсь возражать. Как никто, я признаю, что акад. Вавилов в десятки раз знает больше в сравнении со мной и фактическое состояние селекционной работы во всем мире, и мировую литературу" (66).

После этого "реверанса" он продемонстрировал, что его грубые выпады хорошо продуманы, и что у него есть "философские" обоснования столь нехорошего изъяна в поведении Вавилова. Обоснование это опять несло на себе социальный налет — дескать, то, что знает Вавилов, нам классово чуждо, мы печемся о другом благе, о колхозно-совхозной науке, и твердо верим в свою единственно правильную линию. Вавилов опирается лишь на данные буржуазной науки. Мы же делаем новое революционное дело, для которого ни прототипов не существует, ни законов еще нет, утверждал Лысенко. Поэтому не следует обращать внимания на слова Вавилова, как и не стоит бояться противоречий со всей генетической литературой (67). Высказал он и еще одну причину расхождений с наукой. Оказывается, "старой науке было невыгодно это признавать", да к тому же представители старой школы не имели, дескать, той революционной смелости, которая присуща ему и его сторонникам:

"Чем это объяснить? Я лично объясняю это только тем, что… если признать наши теоретические установки…то тогда получится много противоречий между обычными генетическими установками и положениями, вплоть до таких вещей, как определение количества генов, "управляющих" тем или иным признаком.

Другими словами, если генетику-морганисту признать наши теоретические положения, то ему придется все свое мышление о наследственной основе растительных форм перестраивать" (66).

Так, витийствуя, он брал на себя уже функции ментора, поучал и Вавилова, и других ученых (в этом же выступлении он признал, что "большинство академиков и специалистов" разделяют точку зрения Вавилова). То обстоятельство, что за каждым теоретическим положением, развитым в науке, стояли сотни и тысячи опытов, а за его "законами" не было и одного строго поставленного, его не заботило. А поскольку противопоставить генетикам научные аргументы, поспорить с ними на равных он был неспособен, то оставалось лишь одно: всю генетику объявить неверной и только мешающей формированию науки колхозно-совхозной.

И все-таки пришел конец терпению ученых. В конце августа 1936 года в Омске была запланирована очередная встреча крупных специалистов в области зернового хозяйства. На этот раз руководители ВАСХНИЛ и ведущие специалисты-зерновики намеревались обследовать посевы другого чудодея — Николая Васильевича Цицина — и обсудить еще раз стратегию в области селекции зерновых культур. Поехал в Омск и Лысенко, взяв с собой в качестве сопровождающего Ивана Евдокимовича Глущенко6. По приезде Лысенко был тепло встречен Вавиловым, они пошли вместе осматривать поля — Лысенко теперь усвоил правило: ходить только с китами науки или с вождями, раз и он стал китом (шутка ли, академик двух академий). Они беседовали с Вавиловым мирно, даже дружески. Похоже, и Вавилову это нравилось (70).

Однако, стоило начаться научным дебатам, как опять возник спор о правомерности предложений Лысенко, о его завихрениях относительно законов генетики и методах получения гибридов, и тут все миролюбие Лысенко испарилось. В ответ на очередные спокойные замечания Вавилова, ссылки на мировую литературу, он, разъярившись, решил отвечать уже иначе: стал открыто приписывать Вавилову то, что никак не было тому присуще, — обвинять в том, что Вавилов склонен намеренно искажать истину:

"Приводить же такие примеры, "опровергающие" выявленную нами закономерность развития гибридных растений…, какие нередко приводит Н. И. Вавилов, это значит вводить в заблуждение аудиторию… Разберем его пример со льном… вся беда в том, что этого явления, НА МОЙ ВЗГЛЯД, у Н. И. Вавилова не было, хотя он и утверждает, что это ЕГО ОПЫТ, и ОН САМ, СВОИМИ ГЛАЗАМИ ЭТО ВИДЕЛ" (/71/, выделено мной — В. С.).

Прозвучали из его уст во время этого выступления слова еще более злые:

"До последних дней акад. Н. И. Вавилов, и проф. Карпеченко, и ряд других голо, беспринципно отвергают выявленную нами (Лысенко, Презент) основную закономерность развития гибридов" (72).

Понимал ли Лысенко, чей лексикон он принес на заседание академиков? Можно ли было оскорбить и даже унизить ученого сильнее? Ведь он пытался обвинить Вавилова в отсутствии принципов, в подтасовке данных, на что ни один ученый и просто умный человек не пойдет, ибо знает, что наука — это повторение, воспроизведение твоих же данных идущими за тобой последователями, разрабатывающими на базе твоих данных новые вопросы. Ошибись намеренно один раз — и больше тебе никто никогда не поверит.

Однако Лысенко, уже привыкший к тому, что все его раскладки ВСЕГДА подтверждались анкетами, присланными из колхозов, похоже, сам уверовал в свою непогрешимость и не видел ничего сверхъестественного в таком подходе.

Идея о том, что Вавилов — книжный человек, который толком практики не знает, в экспериментах сам лично не участвует, а потому и не понимает, что правда, а что вымысел, засела в его мозгу, и он теперь часто прибегал к такому оскорбительному стилю реплик.

Дискуссия в ВАСХНИЛ в 1936 году

Многие ведущие специалисты, возмущенные нигилистическим отношением лысенкоистов к законам науки, потребовали провести дискуссию в рамках ВАСХНИЛ по генетике и селекции. Подготовка к сессии началась загодя. Были написаны статьи и оппонентами Лысенко, и его сторонниками (73). Большую их часть (правда, с купюрами) опубликовали в журнале "Социалистическая реконструкция сельского хозяйства" и в виде двух отдельных книг: "Сборник дискуссионных статей по вопросам генетики и селекции" (опубликован в 1936 году) и "Спорные вопросы генетики и селекции" (вышел в 1937 году). Помещенные в них статьи свидетельствовали, что на грядущей сессии ВАСХНИЛ (с 1935 года, когда Муралов сменил Вавилова на посту Президента, это была IV сессия ВАСХНИЛ) ожидаются бурные дебаты.

Надо сделать небольшое отступление от рассказа собственно о сессии, чтобы пояснить шаги Вавилова перед её началом. Это была последняя сессия, на которой Вавилов играл еще сколько-нибудь заметную роль как руководитель ВАСХНИЛ: он еще оставался вице-президентом и вместе с другими вице-президентами готовил сессию, хотя решающей роли в руководстве самой дискуссией уже не играл (Г. К. Мейстер исполнял партию первой скрипки в новом оркестре под руководством дирижера Муралова).

Эта дискуссия, по-видимому, была очень важна для Вавилова в чисто личном плане. До дебатов он еще сохранял веру в то, что Лысенко неплохой практик, просто не разбирающийся в теории, к тому же окруженный самоуверенными политиканами типа Презента, и что, если хорошенько ему всё объяснить, привести научно проверенные и неопровержимые факты правоты генетических выводов, то он, Лысенко, конечно же, всё поймет и с радостью примет. После сессии Вавилов начал острожно, а потом и более решительно отходить от веры в "хорошего практика Лысенко". О вере Вавилова в возможность обучения Лысенко рассказала 27 января 1983 года на заседании памяти Н. И. Вавилова член-корреспондент АМН СССР Александра Алексеевна Прокофьева-Бельговская. По ее словам, Вавилов до конца 1936 года твердил своим ученикам и коллегам о необходимости терпеливо и целенаправленно объяснять Лысенко его заблуждения.

Характерным было поведение Вавилова перед подготовкой к сессии ВАСХНИЛ 1936 года. Вавилов поручил Герману Мёллеру (будущему Нобелевскому лауреату)7, работавшему тогда в вавиловском институте в Москве, подготовить вместе с Прокофьевой-Бельговской специальные микроскопические препараты, отражающие важные события из жизни хромосом с тем, чтобы показать их перед началом сессии Лысенко и также сделать красочные картинки на бумаге с пояснениями, чтобы любой человек, посмотрев в микроскоп и увидев препараты с настоящими хромосомами, а затем познакомившись со схематическими упрощенными картинками и прочтя пояснительный текст к ним, мог воочию убедиться в том, как это всё точно соответствует представлениям генетиков.

На приготовление препаратов клеток с нужными сочетаниями хромосом ушло много времени, но и Мёллер и работавшая с ним Прокофьева-Бельговская выполнили просьбу Вавилова: всё было готово к сроку. В фойе здания, где проводилась сессия, установили столики с микроскопами, рядом с ними разложили картинки.

Первым пришел сам Николай Иванович и долго, придирчиво изучал препараты и пояснения, после чего удовлетворительно изрек:

"Ну вот, наконец-то, всё совершенно ясно. Теперь мы сможем им все объяснить!"

Затем столь же придирчиво осмотрел экспозицию также пришедший заранее Николай Константинович Кольцов. И ему всё очень понравилось.

Лишь перед самым началом заседания в фойе появились Лысенко с Презентом и другие "мичуринцы". Конечно, Вавилову было неудобно сказать Лысенко — академику и директору института, что весь этот ликбез был устроен специально для него. Поэтому Николай Иванович, поздоровавшись, деликатно сообщил, что вот здесь его коллеги приготовили любопытные препараты хромосом с пояснениями, и пригласил познакомиться с ними.

Лысенко и Презент от осмотра не отказались: не сняв длиннополых плащей, они присаживались боком к микроскопам, бросали беглый взгляд на пояснительные картинки, неумело тыкались глазом в окуляры микроскопов и быстро переходили к следующим микроскопам.

На весь осмотр не ушло и пяти минут. Дружно хмыкнув, лысенковская компания покинула фойе. Никакие препараты и доказательства их не смутили. Им заранее всё было ясно. В полемике с генетиками они использовали другие аргументы и руководствовались другими целями.

Сессия открылась в декабре 1936 года и с самого начала превратилась в арену настоящей борьбы. В течение полутора недель генетики и в их числе Мёллер и ведущие селекционеры страны выступили против лысенкоизма в целом — и убожества их теоретической мысли и преувеличений своих практических успехов. Сообщения о выступлениях на сессии ежедневно комментировали главные газеты страны, на ней присутствовал зав. отделом науки К. Я. Бауман, который даже выступил, призывая ученых спорить и искать истину в открытых и честных дискуссиях8.

Логически свою оборону (а уже приходилось обороняться под напором партийной прессы, дружно нападавшей на "бесплодных" генетиков и превозносившей огромную пользу от "мичуринцев") биологи построили разумно. Главные теоретические доклады должны были сделать трое: Вавилов о генетике растений, Серебровский — о генетике животных, Мёллер — о теоретической генетике. Затем должны были выступить другие биологи, на частных примерах показав силу методов науки и ее результативность.

Вавилов в своем докладе, помимо детального рассказа об успехах генетики растений, указал на недопонимание лысенкоистами основ науки, привел примеры огромного вклада науки в практику, а генетики в особенности, в развитие селекции. В сущности о том же говорил и Серебровский, который в длинном выступлении постарался доказать, что успехи генетики неоспоримы, что, несмотря на свою сугубую теоретичность, она уже дала много практике и станет настоящей золотой жилой в будущем. Но оба докладчика будущее не определяли завтрашним днем, трезво осознавая, что между раскрытием основных закономерностей и приложением их к селекции еще немало работы. За это и ухватились многие из стана Лысенко. Вот видите, говорили они, обращаясь к широким кругам и в данном зале, и за его стенами, генетики только обещают будущий прогресс, но не дают ничего для сегодняшнего и даже завтрашнего дня. А мы ждать не можем. Как сказал Цицин:

"… ведь в этом гвоздь спора, так как Т. Д. Лысенко доказывает, что генетика в современном состоянии своего развития отстает на несколько лет от быстро растущей, социалистической действительности" (74).

Особое значение могло иметь выступление Германа Мёллера, в котором он рассказал о факторах наследственной изменчивости (генах), о природе мутаций (именно за открытие искусственного вызывания мутаций он получил позже Нобелевскую премию) и темпах мутирования. Конечно, и сама генетика была наукой сложной, и рассказ Мёллера получился далеко не простым, но все-таки он содержал важные указания на нереальность надежд менять гены запросто, по желанию экспериментатора и простым изменением окружающей среды. Именно этот аспект больнее всего задел лысенковцев, и мы увидим, как они принялись нападать на своего американского коллегу.

Н. К. Кольцов, также бывший академиком ВАСХНИЛ, обратился и к лысенкоистам и к их оппонентам с призывом более глубоко вникать в исследуемые вопросы, повседневно учиться, стремиться к познанию истины, а не к жонглированию словами. Кольцов не пощадил самого Вавилова, сказав ему следующее:

"Я обращаюсь к Николаю Ивановичу Вавилову, знаете ли вы генетику, как следует? Нет, не знаете… Наш "Биологический журнал" вы читаете, конечно, плохо. Вы мало занимались дрозофилой, и если вам дать обычную студенческую зачетную задачу, определить тот пункт хромосомы, где лежит определенная мутация, то этой задачи вы, пожалуй, сразу не решите, так как студенческого курса генетики в свое время не проходили" (75).

Кое-кто из генетиков поступил иначе. Так, Н. П. Дубинин называл ошибки Лысенко заблуждениями и утверждал, что они временны и случайны, так как обусловлены чересчур большим доверием к Презенту, который, собственно, и ответственен за все ошибки своего патрона. Такими речами Дубинин оказывал дурную услугу своей науке. Еще более неприятным было то, что он укорил своих собратьев по науке (главным образом, своих учителей — Кольцова и Серебровского) за их, как он выразился, "грубейшие, реакционные ошибки… подчас дискредитирующие науку" (76) и находил ошибки (как он выразился — "элементы лотсиантства") даже в вавиловском законе гомологических рядов. Как показало время, эта позиция Дубинина не была быстро преходящим "грехом молодости"9. Много лет спустя Дубинин вернулся к сессии ВАСХНИЛ 1936 года и повторил дифирамбы в адрес Лысенко, но раскритиковал генетиков:

"Итак, доклады Н. И. Вавилова, А. С. Серебровского и Г. Г. Мёллера на дискуссии не содержали новых идей ни в теории, ни в практике, не указывали путей прямого, быстрого внедрения науки в производство. Выступления этих лидеров опирались на прошлое генетики.

Другой характер имел доклад Т. Д. Лысенко… Он атаковал своих противников с новых позиций, выдвинул несколько принципиальных идей в свете своей теории стадийного развития растений, указал на необходимость пересмотра научных основ селекции, развернуто ставил вопрос о связи науки с производством.

Очевидно, что в этих условиях общественное звучание позиции Т. Д. Лысенко было предпочтительным. Надежды на успех от применения науки в сельском хозяйстве начали связываться с его предложениями. Дискуссия значительно ослабила позиции Н. И. Вавилова и А. С. Серебровского" (77).

Михаил Михайлович Завадовский (он исполнял обязанности вице-президента) — ведущий в мире специалист в области эмбриологии и индивидуального развития, выступив на сессии, отметил" низкий уровень, на котором ведут свои нападки Лысенко и Презент" (78).

"Язык Щедрина, к которому прибегает Презент, — сказал он, — используется тогда, когда нужно убить, а не тогда, когда хотят исправить" (79).

(Это было заявлено смело: не следует забывать, что Сталин тоже говорил и писал в том же презрительно-саркастическом тоне и частенько прибегал к цитированию Салтыкова-Щедрина с теми же целями). Одновременно Завадовский осудил несерьезное отношение многих генетиков к ошибкам Лысенко, видевших в них несущественные и неопасные выкрутасы безграмотного агронома. Завадовский звал генетиков к внимательному анализу именно генетических ошибок Лысенко, к предметному и детальному их разбору, к их публичному, а не кулуарному, как это нередко бывало, развенчанию. Он сказал:

"Генетик, видя в выступлениях своих оппонентов ворох нелепостей, готов пройти с миной пренебрежения к дискуссии, даже мимо того, к чему едва ли он должен и может относиться снисходительно" (80).

Помимо этого с докладами на сессии выступило еще несколько ученых на стороне генетики (Сапегин, Жебрак и другие).

Некоторые же специалисты, прилично разбиравшиеся в генетике, решили, что не объявить публично о своем признании правильности основных положений Лысенко в складывающихся обстоятельствах — уже небезопасно. Особенно отчетливо это прозвучало в выступлении родного брата Завадовского — Бориса Михайловича, также академика ВАСХНИЛ, выразившегося весьма категорично:

"Я должен прежде всего выразить свое восхищение той силой, с которой академик Т. Д. Лысенко поставил ряд кардинальных вопросов… Я считаю также необходимым разрушить миф-легенду о "вандалах", якобы поставивших своей задачей разрушить генетическую науку и не знающих ее ценности. Необходимо дать категорический отпор всем попыткам… изобразить атаку тов. Лысенко на некоторые каноны классической генетики как проявление "невежества, незнания основ этой науки"" (81).

В согласии с таким заявлением Б. М. Завадовский не удержался от критики выступавших до него Вавилова, Серебровского, Мёллера, своего брата и других, обвинив их в разработке проблем, далеких от нужд практики.

Выступление Бориса Михайловича отражало то, с чем много раз в истории сталкивались люди: с раздвоением сил в обществе, с отходом грамотных людей — даже из одной семьи — к разным полюсам. За два десятилетия до этого выходцы из одних семей нередко оказывались по разные стороны баррикад, одни шли в Белую армию, другие в Красную, одни сохраняли веру в идеалы самодержавия, другие со всей страстью вставали на сторону большевиков. Это не было чисто русским феноменом, такое поведение свойственно людям во всех странах, на всех континентах, во все времена. Это же произошло здесь, когда два брата выступили антиподами друг друга. (Забегая вперед, нужно, правда, сказать, что когда пришел 1948-й год, Борис Михайлович больше не шел на поводу у лысенковцев, а мощно выступил против них).

Проявилось на этой сессии и еще одно важное для оценки морального климата в советской науке положение. Не только братья Завадовские оказались по разные стороны научных "баррикад". Открыто разошлись между собой Вавилов и Кольцов. Конечно, можно и по сей день услышать, что, высказав публично осуждение плохого знания Вавиловым генетики, Кольцов нанес ему удар в спину. Но если вспомнить, сколько раз Вавилов публично превозносил полуграмотного Лысенко, как он настойчиво протаскивал его в члены-корреспонденты, академики, лауреаты, можно понять понять досаду образованных генетиков и прежде всего лидера биологов Кольцова. Мы увидим ниже, что даже сразу после этой сессии, когда Кольцов обратился к Президенту ВАСХНИЛ Муралову с письмом, осуждавшим поддержку лысенковщины и требовавшим принять резолюцию против лженауки, Вавилов в беседе с Кольцовым с глазу на глаз согласился с его оценкой, а при открытом голосовании предпочел уклониться от резолюции, предложенной Кольцовым.

Громадное значение должно было быть обращено на участие в дискуссии признанных лидеров советской селекции и агрономии. Почти единодушно эти специалисты подвергли критике безоглядное распространение яровизации, которую лысенкоисты старались внедрить во всех земледельческих зонах, во всех хозяйствах, со всеми культурами. Лисицын, на заре яровизационной кампании положительно расценивший желание Лысенко ускорить созревание злаков, теперь просто высмеял бахвальство яровизаторов, сказав:

"Мы сейчас не имеем точного представления о том, что дает яровизация. Академик Лысенко говорит, что она дает десятки миллионов пудов прибавки. В связи с этим мне приходит на память рассказ из римской истории. Один мореплаватель, перед тем как отправиться в путь, решил принести жертву богам, чтобы обеспечить себе счастливое возвращение. Он долго искал храм, где было бы выгоднее принести жертву, и везде находил доски с именами тех, кто принес жертву и спасся. "А где списки тех, кто пожертвовал и не спасся? — спросил моряк жрецов. — Я хотел бы сравнить милость разных богов".

Я бы тоже хотел поставить вопрос академику Лысенко — вы приводите урожаи в десятки миллионов пудов. А где убытки, которые принесла яровизация?" (82).

Академик Константинов оперировал уже упоминавшимися данными многолетней проверки яровизации. Его цифры были столь показательными, что даже газета "Правда" была вынуждена сообщить в информационной заметке о сессии:

"Академик Константинов считает, что яровизация не является универсальным агроприемом… Число случаев понижения урожаев из-за яровизации не так уж мало, чтобы ими можно было пренебрегать" (83).

Но приводились эти слова в "Правде" походя, скороговоркой, без комментариев (чтобы сохранить видимость объективного изложения основных событий на сессии). Складывалось впечатление, что к словам крупнейшего селекционера ни в Наркомземе, ни в ЦК партии прислушиваться не собирались10. А между тем Константинов, которого по праву можно было назвать кормильцем народным, держал речь спокойно, вовсе и не стремился обидеть или принизить Лысенко. Закончив анализ яровизации, он остановился на ошибках Лысенко в вопросах семеноводства, объяснил, почему "брак по любви" нельзя применять на практике, почему нападки на метод близкородственного скрещивания (инцухт-метод) неверны (85). Он сказал:

"Если бы акад. Лысенко уделял больше внимания основам современной генетики, то его работа была бы во многих отношениях облегчена. Многие явления, над которыми акад. Лысенко ломает голову, придумывая для их объяснения разные теории ("брак по любви", "мучения", "ген-требование" и т. д.) современной генетикой уже научно объяснены. Отрицая генетику и генетические основы селекции, акад. Лысенко не дал генетике взамен ничего теоретически нового… Большое недоумение вызывает несерьезное отношение акад. Лысенко не только к генетике… Отрицание существования вирусов [имеется ввиду многократно повторенное Лысенко утверждение, что в падении урожаев многих культур, особенно картофеля, вирусы никакого значения не имеют, а все это обусловлено "вырождением крови" растений — В. С.]… едва ли послужит интересам науки в нашей стране, тем более, что мы и так отстали в этой области" (86).

Аналогичным было выступление другого выдающегося селекционера А. П. Шехурдина. Его критика оказалась настолько серьезной, что "Правда" в том же репортаже с сессии была вынуждена отвести два предложения изложению взгляда этого ученого:

"Одним из первых выступает доктор сельскохозяйственных наук орденоносец Шехурдин (Саратовская селекционная станция). Он утверждает, что экспериментальные работы, проводившиеся несколько лет в Саратове, не подтверждают учения акад. Лысенко о вырождении сортов в результате самоопыления" (87).

Еще более резко прозвучали слова одного из руководителей сессии вице-президента ВАСХНИЛ Мейстера (88), высказавшего несогласие с центральным положением, развиваемым Лысенко и Презентом, о том, что практика социалистического строительства будто бы диктует необходимость отмены "старых" — буржуазных наук, только вредящих делу социализма, и замены их новыми науками. "Та позиция, которую заняли т. т. Презент и Лысенко в отношении современной науки, совершенно непонятна и не соответствует философии пролетариата", — сказал Мейстер (89). Правда, тут же он добавил: "Этим мы, конечно, ни в коей мере не склонны умалять значения открытий Лысенко". Особо выделив генетику как науку, играющую первостепенную роль в качестве непременной теоретической основы селекции, Мейстер заявил, что неудачи Лысенко с выведением сортов, с работой по инцухту обусловлены именно тем, что Лысенко не взял на себя труда изучить генетику:

"На Одесской станции ничего не получается с инцухтом. Но в этом еще большой беды нет. Надо разобраться в причинах неудачи, познакомиться с вопросами инцухта в литературе. Все же у генетиков и селекционеров есть чему поучиться" (90).

Особенно резко звучали фразы из заключительной части его выступления:

"…в статье "Возрождение сорта" Лысенко всю современную экспериментальную работу с хромосомами старается представить в смешном виде. Но, читая эти строки, действительно становится смешно, но не по поводу генетики, а по поводу того легкого отношения к науке, которое проявляется, притом без всякой застенчивости.

…зачем же свои неудачи возводить в принцип и дезорганизовать селекционеров, наиболее опытные из которых все равно с вами, Лысенко, не согласятся… Нельзя, конечно, запретить Лысенко и Презенту писать о чем и как угодно, поскольку подобные статьи находят себе место в печати. Но совершенно непонятно, как в официальном органе НКЗ Союза могут помещаться статьи, дезорганизующие селекцию и семеноводство.

Пора бросить дезорганизацию семеноводства. Пора добиться того, чтобы декреты о семеноводстве и правила, установленные для последнего, проводились земорганами в жизнь. Тогда исчезнет и вырождение сортов, наступит конец беспринципной демагогии, и поля наши покроются лучшими селекционными сортами, как это уже имело место в прошлом в некоторых наших краях и областях" (91).

Казалось бы ответить на прозвучавшую критику со стороны и чистых теоретиков-генетиков и ученых-селекционеров, при отсутствии практических результатов будет невозможно. Однако отсутствие успехов не лишило полемического задора лысенкоистов. Вполне прочувствовав заботливое отношение к ним верхов, отчетливо понимая, что под партийным прикрытием им не грозят серьезные беды, сторонники Лысенко даже не старались прислушиваться к доводам ни теоретиков, ни практиков. Презент, Перов, Долгушин в решительных выражениях объявили генетику наукой вредной, вовсе и не наукой, а буржуазным извращением научной мысли. Фактически они призывали расправиться не только с учеными-генетиками, но и вовсе запретить в СССР саму генетику как вредительскую науку. Презент четко озвучил большевистский тезис о том, как следует вести теперь дискуссию:

"Диктатура пролетариата и социализм не могут не поставить на очередь творческую дискуссию. Наша дискуссия ничего общего не имеет с теми дискуссиями, которые имеют место на Западе и в Америке" (92).

Много времени он посвятил запугиванию Вавилова и дискредитации его как руководителя науки и обратился к генетикам со следующими словами:

"… знамя дрозофилы, украшающее грудь многих генетиков, мы оставляем тем из генетиков, для которых дрозофила стала кумиром, заслоняющим от них всю замечательную радость построения обновленной советской науки, науки социализма" (93).

Долгушин призывал:

"отступить назад…, забыть Менделя, его последователей, Моргана, кроссинговер… и другие премудрости генетики" (94)11.

С нетерпением ждали участники сессии выступления Лысенко. В его адрес уже столько раз звучала обоснованная критика, что без фактов и надлежащих объяснений отвергнуть её, казалось, было невозможно. Но Лысенко продемонстрировал иное отношение.

"Некоторые из дискуссирующих в журналах выступают в довольно приподнятых тонах, с нередкими на мой взгляд перегибами, со стремлением подтасовать факты в выгодном для себя направлении. Лично к себе я этого отнести не могу", -

начал он (96). Он еще раз нелестно высказался в адрес Вавилова, осмеял как ошибочные утверждения Вавилова и Константинова, что сорта, выведенные с учетом законов генетики, весьма стабильны, чего нельзя сказать о продуктах свободного внутрисортового переопыления. И опять он не мог уйти от обвинений Вавилова в намеренном искажении истины (97). Факты, противоречащие его теориям, Лысенко просто объявил ненужными:

"Н. И. Вавилов в своем докладе заявил, что проводить внутрисортовое скрещивание не нужно, бесполезно… Вавилов указал, что есть много примеров, говорящих о столетней и больше долговечности сортов пшеницы, ячменя и других культур-самооопылителей… Пусть даже сортов-самоопылителей, живущих столетиями, будет во много раз больше, нежели количество, которое Н. И. Вавилов назвал в своем докладе, но ЭТИ ФАКТЫ СЕГОДНЯ УЖЕ НЕ НУЖНЫ" (/98/, выделено мной — В. С.)12.

Он оспорил научные положения и самого Вавилова, начав с закона гомологических рядов в наследственной изменчивости.

"Изложенное мной…, - сказал Лысенко, — конечно, в корне противоречит и "закону" гомологических или параллельных рядов изменчивости Н. И. Вавилова. Этот "закон" в своей основе зиждется на генетической комбинаторике неизменных в длительном ряду поколений корпускул "вещества наследственности". Я не чувствую в себе достаточно силы, знаний и уменья, чтобы по-настоящему разбить этот "закон", не отвечающий действительности эволюционного процесса. Но в своих работах я все время наталкиваюсь на неприемлемость этого "закона": сама работа говорит, что нельзя мириться с этим "законом", если ты борешься за действенное, направленное овладение эволюцией растительных форм" (/100/, выделено мной — В. С.).

Раззадорившись, Лысенко начал крушить всех и вся. Он обвинил Константинова в злонамеренном обмане, Мейстера — в непонимании (даже в нежелании понять) истоков и масштабов его работы (101). По его словам, критики нарочито перевирали его высказывания, неправильно цитировали, замалчивали успехи. Он обвинил в этом и Карпеченко, и Сапегина, и Серебровского, и Мёллера, и других (перечисляя по очереди каждого из "обидчиков" и сетуя на коварство и несправедливость по каждому пункту критики). По его словам, все они и, в первую очередь, Вавилов наносят вред социалистическому строительству. "Признать закон гомологических рядов — это значит отказаться от проблем управления природой растений", — сказал он (102).

Такую определенность в отказе от главного вавиловского положения можно понять. Согласно закону гомологических рядов у близких видов и родов растений наследственные изменения — мутации генов должны были возникать преимущественно в одних и тех же гомологических участках хромосом. Тем самым вавиловский закон строго определял рамки изменчивости, исключал возможность легкого манипулирования наследственностью. Лысенко же считал для себя непреложным тезис о прямом и скором воздействии среды на растения, уповал на то, что природу растений менять легко, что никаких генов нет и нечего преувеличивать поэтому консерватизм мифических наследственных структур. Это положение он считал краеугольным и, опираясь на него, декларировал возможность скорого решения тех практических задач, которые считал самыми важными для успеха социалистического строительства.

Лысенко сообщил на сессии о своих ближайших планах, в частности, о намерении быстро переделать все озимые зерновые культуры в яровые (не яровизировать, как он хотел раньше, а полностью преобразить, так воздействовав на наследственные свойства озимых, чтобы они навсегда превратились в яровые). Ранее Вавилов и его сотрудница Кузнецова, изучая генетическую природу озимости и яровости, пытались определить, какие и сколько генов управляют указанными свойствами. По мнению Лысенко, занявшись этим, "они упустили из рук хорошую работу" (103). Его рецепт был прост: вот если бы они отказались от представлений о наличии генов, то тогда

"они легко могли бы придти к выводу, что озимые растения в известные моменты своей жизни, при известных условиях, могут превращаться, могут изменять свою наследственную природу яровости и наоборот, что мы довольно успешно экспериментально теперь и делаем. Приняв нашу точку зрения, и Н. И. Вавилов сможет переделывать природу озимых растений в яровые. Причем любой озимый сорт при любом количестве растений можно переделать в яровой" (104).

Вавилов, видимо, не очень веря в серьезность такой бравады, прямо из зала переспросил Лысенко:

"Наследственность переделаете?"

На что Лысенко с вызовом ответил:

"Да, наследственность!"13

и продолжил:

"К сожалению, генетическая концепция с ее неизменными генами в длительном ряде поколений, с ее непризнанием естественного и искусственного отбора все-таки владычествует в головах многих ученых" (106),

не удержавшись опять от передержки: никто из генетиков, конечно, искусственный и естественный отбор не отвергал.

Дискуссии на сессии ВАСХНИЛ 1936 года было придано такое важное значение, что о её ходе всех жителей страны оповещали через центральную прессу (107). Причем материалы публиковались избирательно: взгляды критиков Лысенко излагались столь скупо, что ни сути критики, ни деталей понять было нельзя, а доклад Лысенко со всеми его выпадами против генетиков и генетики в целом опубликовали и "Известия" (на следующий день после доклада), и — немаловажная деталь, иллюстрирующая то, как власти следили за формированием нужного общественного мнения по данному вопросу, — одновременно "Совхозная газета" и "Социалистическое земледелие" (108).

А Вавилов еще продолжал верить, что можно вразумить Лысенко, что главная беда, мешающая ему получать добротные научные данные — слабая методическая подготовка и отсутствие глубоких знаний.

Уже после посмертной реабилитации Вавилова стали известными некоторые материалы, подкрепляющие эту точку зрения. Так, было обнародовано заключение Н. И. Вавилова по статье Г. А. Машталлера, подготовленной им для журнала "Природа". В этой статье, озаглавленной "Учение Т. Д. Лысенко и современная генетика", автор описывал дискуссию, имевшую место на сессии ВАСХНИЛ 1936 года, представляя ее как полную победу Лысенко над его оппонентами. Статью прислали из редакции на отзыв Вавилову, и он еще раз продемонстрировал, что ни в коем разе не рассматривает всю деятельность Лысенко как неверную и опасную для науки, а видит в ней лишь отдельные ошибочные стороны:

"Сущность дискуссии весьма своеобразно понята автором. Острота состояла в том, что ряд экспериментальных положений академика Лысенко вызвал большие сомнения и вызывает таковые. Опыт доказателен только тогда, когда его можно повторить и получить определенные результаты. Ряд экспериментальных положений, выдвигаемых школой академика Лысенко, к сожалению, на основе всего огромного опыта современной генетики, требует дальнейших точных доказательств. Если доказательства эти будут, то тем самым значительно уменьшится острота дискуссии" (/109/, выделено мной — В. С.).

Конечно, можно увидеть в этом высказывании и другое — нежелание Вавилова открытым текстом выражать суть своих мыслей, а, играя в политическую игру, навязанную властями, отмечать лишь какие-то мелочи, но многие из знавших Вавилова склонны считать, что именно так он и думал, как писал. После этого отзыва статья Машталлера в журнале не была опубликована. Пока еще авторитет Вавилова в академических кругах оставался высоким.

Настала заключительная часть дискуссии. Лидеры трех спорящих групп — генетиков, селекционеров и сторонников Лысенко, должны были выступить с завершающими речами, подвести итоги дискуссии, как они их поняли. Вот в этот-то момент и всё встало на свои места. Смысл и содержание критики Лысенко полностью испарились, как будто её и вообще не было, и получилось что первое в истории СССР важнейшее столкновение взглядов ученых и лысенкоистов завершилось полной и безусловной победой Лысенко.

Вавилов в заключительном слове предпочел не драматизировать обстановку и не давать никаких категорических оценок провала лысенковских обещаний, невежественности его теоретических взглядов и их научной абсурдности, а, как бы надеясь на благоразумие Лысенко и его сторонников, призвал к тому, чтобы проявлять "побольше внимания к работе друг друга, побольше уважения друг к другу" (110).

Лысенко в "Заключительном слове" вообще отверг всякую критику без разбора. К тому же он сделал еще один шаг вперед в обвинении генетиков:

"Обнаружилось также, что основная масса "чистых генетиков" (говоря языком Серебровского), особенно лидеры генетики, оказались во многих случаях безграмотными в биологических явлениях" (111).

Патетически Лысенко трансформировал слова Мёллера в демагогическую форму: ждать от генетиков помощи социалистическому сельскому хозяйству нечего — не дождешься:

"Я благодарен проф. Мёллеру за его блестящий доклад. Сегодня его заключительное слово было не менее блестящим. Мёллер определенно поставил точку над i. Он четко и ясно сказал — гены мутируют лишь через десятки и сотни тысяч поколений. Влияния фенотипа на генотип нет…

В общем получается, что курица развивается из яйца, яйцо же развивается не из курицы, а непосредственно из бывшего яйца.

Объяснения, которые дал проф. Мёллер, для нас ясны и понятны. Проф. Мёллер раскрыл свою позицию…

Основное заблуждение генетиков состоит в том, что они признают неизменность генов в длительном ряду поколений. Правда, они признают изменчивость гена через десятки и сотни тысяч поколений, но спасибо им за такую изменчивость.

Мы, признавая изменчивость генотипа в процессе онтогенетического развития растений… уже можем путем воспитания заставлять направленно изменяться природу растений в каждом поколении.

Я убежден, что в ближайшее время этот раздел работы у нас в Союзе быстро разрастется… Это является делом нашей советской науки" (112).

Заключительное слово вице-президента ВАСХНИЛ Мейстера коренным образом отличалось от его первого выступления на сессии, когда он критиковал Лысенко за волюнтаризм в вопросах селекции растений. Теперь ни от прежнего тона, ни от оценки фактической ситуации в науке практически ничего не осталось: Георгий Карлович видимо четко понял из тона ежедневных отчетов о сессии в центральных газетах, кого видят победителем диспута партийные власти. Правда, он заявил, что генетика как наука не рассматривается руководством ВАСХНИЛ в виде лженауки, как того хотелось бы лысенкоистам, и призвал генетиков не проявлять по этому поводу излишних волнений:

"В защиту генетики выступил здесь наш молодой советский ученый, успевший стяжать себе славу за границей, Н. П. Дубинин, но под влиянием охватившей его паники он совершенно неожиданно начал доказывать нам, что генетика свободна от формализма и строго материалистична. Я хотел бы указать Н. П. Дубинину, что его паника ни на чем не основана. На генетику как науку в Союзе ССР академия с.-х. наук им. В. И. Ленина отнюдь не покушается…" (113).

На этом защита генетики кончалась, и Мейстер, отлично разбиравшийся в основах этой науки, принялся критиковать работавших в ней специалистов. По его словам, генетики якобы преувеличивали во много раз стабильность генов, что они в целом далеки от практики, даже оторвались от нее, что вместо помощи сельскому хозяйству они подчас берутся внедрять не только ненужные, но даже вредные приемы, такие как искусственное осеменение животных, на широком использовании которого настаивал Серебровский.

Критикуя Серебровского за это предложение, Мейстер перебрасывал мостик к другому его предложению — призыву заняться всерьез улучшением генофонда человека. Мейстеру это показалось кощунственным, и он строго отчитал Серебровского:

"Исходя из успехов искусственного оплодотворения животных, он [Серебровский — В. С.] те же меры использовал для улучшения населения СССР. Это чудовищное оскорбление советской женщины. Этого, несмотря на личное покаянное выступление тов. Серебровского, советская женщина никогда ему не простит. Мало того, несомненно, что память об этом переживет и самого Серебровского" (114).

Мейстер имел ввиду статью Серебровского "Антропогенетика и евгеника в социалистическом обществе" (115), в которой автор, воодушевясь сталинским принципом ведения хозяйства по пятилетним планам, предлагал ускорить выполнение этих планов с помощью выведения людей с лучшими генетическими свойствами. Ругая буржуазию за то, что она никогда не станет следовать рекомендациям евгеников (евгеника — наука о наследственном здоровье человека и путях улучшения наследственности человека), и, сетуя на то, что рабочий класс в условиях капиталистического строя должен думать только о социальной революции (рабочий класс, писал он, "справедливо видит в свержении капиталистического строя единственный радикальный способ уничтожения гнета и насилия. При капитализме ему не до евгеники" /116/), Серебровский предлагал такую программу:

"Решение вопроса по организации отбора в человеческом обществе несомненно возможно будет только при социализме после окончательного разрушения семьи, перехода к социалистическому воспитанию и отделения любви от деторождения…

… при сознательном отношении к делу деторождение может и должно быть отделено от любви уж по одному тому, что любовь является совершенно частным делом любящих, деторождение же является, а при социализме тем более должно явиться, делом общественным. Дети нужны для поддержания и развития общества, дети нужны здоровые, способные, активные, и общество в праве ставить вопрос о качестве продукции и в этой области производства" (117).

Серебровский действительно поместил в "Медико-биологическом журнале" "Письмо в редакцию" (118), в котором признал ошибочность трех своих прежних утверждений — реальности сокращения сроков выполнения пятилетки до 2-х лет при использовании евгенических мероприятий; утверждение, что разведка нефти, угля и металлов ничуть не более важное дело для жизни страны, чем изучение распространенности патологических генов; и заявление, что "биологически любовь представляет собой сумму безусловных и условных рефлексов". Последнее определение он заменил теперь таким: "…в "любовь" входят, во-первых, наследственные и, во-вторых, приобретенные или не наследственные элементы, а также моменты идеологии" (119).

Негативно отозвался Мейстер и о Вавилове:

"Акад. Вавилов… вместо критического отношения к своим ошибкам, в том числе и к ошибкам методологического порядка, увлекся перечислением бесконечных достижений Всесоюзного института растениеводства" (120).

Это обвинение было несправедливым. Как директор института Вавилов был не в праве замалчивать достижения своих сотрудников, тем более, что со всех точек зрения достижения эти были столь весомы, что люди, типа Презента или Лысенко, имей они в своем активе такие успехи, устроили бы им широчайшую рекламу. И уж совсем неверным был выпад Мейстера против закона гомологических рядов Вавилова: "Ясен антидарвинистический характер этих положений тов. Вавилова" (121). Однако заключительное слово Мейстера было напечатано в "Правде", и слова осуждения Вавилова и генетиков приобретали в связи с этим характер завершенный и обоснованный.

Несомненно, что Лысенко, ведя полемику на этой сессии, уже прекрасно осознавал, в каких сферах его ждет полная поддержка. Его спору с генетиками, спору, в общем, сугубо профессиональному, была придана особая — ПОЛИТИЧЕСКАЯ острота. Вопрос этот понимался верхами шире, он вычленялся из рамок научных диспутов и переводился в иную плоскость, как выводилась и вся наука из-под контроля самих ученых.

Лысенко — полемист

В конце 1936 — начале 1937 года Лысенко приобрел в стране огромную популярность. Понимая это, он всё определеннее показывал, на что способен и к каким приемам готов прибегать в спорах с коллегами. Ему уже и раньше приходилось выходить за рамки академического стиля в дискуссиях. Вспомним, как он обвинил профессора Максимова, первым выступившего с весьма осторожными замечаниями на съезде в Ленинграде (см. главу I), чуть ли не в плагиате (122). Лысенко и его сторонники и позже не упускали случая, чтобы побольнее "задеть" Максимова (123).

Теперь же Лысенко принялся буквально обругивать тех, кто пытался сделать замечания в его адрес (124). Одними из первых почувствовали это на себе Константинов, Лисицын и Костов. Вслед за перепечаткой их статьи в журнале "Яровизация" (19) Лысенко и Презент как редакторы журнала призвали своих читателей выступить с критикой "тех из ученых, которые упорно цепляясь за старые догмы в науке, "принципиально" считают неправильным или подложным все действительные завоевания агробиологической науки, строящейся на основе теории биологии развития" (125).

"Мы просим научных работников, агрономов, зав. хатами-лабораториями, колхозников-опытников, — говорилось в обращении редакторов, — высказаться на страницах нашего журнала в связи с содержанием статьи "Несколько слов…"" (126).

Тон выступлениям задал сам Лысенко в статье под характерным заголовком — "Запутались или путают?" (127). Начал он следующим образом:

"Отличительной чертой советской науки и вообще всего советского является честность, правдивость. Этого-то в "нескольких словах", занявших 18 страниц рукописи академика Лисицына, академика Константинова и доктора Дончо Костова, как раз и нет. В этой статье нет ни единого научного положения, которое авторы выставили бы в противовес нашей концепции. Наших же положений авторы, видимо, настолько не любят, что не сочли нужным даже привести их в своей статье, а если и привели, так искаженно, и нередко неуместно. В статье есть ложь, лицемерие, извращения, передергивания" (128).

На убийственный для его детища факт, что -5летние исследования яровизации на 54 сортоучастках показали отсутствие прибавки урожая, он не обратил внимания, а просто декларировал: "яровизация повышает урожай". Точно так же он уклонился от обсуждения цифр урожаев и перевел разговор на то, сколь большие площади заняты под посевами яровизированными семенами ("Яровизация в 1936 году применялась на площади более 6 миллионов га" /129/), как много народу удалось вовлечь в эту работу ("Этим делом занимались 50 тыс. колхозов" /130/). Обоснованным данным ученых он стал противопоставлять подсчеты, взятые с потолка:

"Думаю, что по этому вопросу лучше, ближе к действительности, смогут высказаться в печати колхозники-яровизаторы, агрономы, а также краевые и областные земельные органы… Я же утверждаю, что яровизация в этом году дала колхозам и совхозам около 10 миллионов центнеров добавочного урожая и в любой будущий год она будет давать добавочный урожай: в одних случаях больший, в других случаях меньший, в зависимости от овладения колхозными массами теорией и практикой данного мероприятия" (131).

Как и прежде, он ударился в патетику, старательно этим отвлекая от себя огонь критики:

"Советская агронаука — это неотъемлемая сторона колхозно-совхозной жизни. Отсюда — она не замкнутая, не кастовая, а массовая… Отсюда, "авторитеты" — носители… лженаучных положений — жизнью развенчиваются. Лучшая и притом значительная часть их, по настоящему перестраивается… Более же слабая…думающая, что настоящая наука только в "белом халате" (не подумайте, что я отрицаю необходимость халатов), думающая, что наука — это дело касты, а не массы, с каждым новым успехом нашей теории все больше и больше становится в позу обиженных богов. Чувствуя себя научно-развенчанными, они всеми средствами стараются затормозить развитие теории… Эти авторы, как и некоторые другие из дискуссирующих с нами по вопросам непосредственно нашей работы… сходятся в одном: очернить, заклеймить, доказать ненаучность этих работ" (132).

"К сожалению, — заключал Лысенко, — есть еще представители среди научных работников, которые слабо или даже вовсе не разбираются в том предмете, который они обязаны разрабатывать. К таким людям в разделе управления развитием наследственной природы организмов… относится и академик Лисицын, не говоря уже о Дончо Костове" (133).

Академика Константинова Лысенко невзлюбил особо. В газете "Соцземледелие" 4 апреля 1937 года он опубликовал грозную статью в его адрес, в которой содержались недостойные ученого окрики, политические выпады, впрочем, распространенные в то время в советской прессе. Лысенко пытался представить своего оппонента врагом социалистической родины:

"Академик Константинов вместо того, чтобы прямо и открыто сказать, что дело здесь шло вовсе не о яровизации как агроприеме… скрыл, что дело здесь шло и идёт о борьбе двух взаимно исключающих направлений сельскохозяйственной науки. Иначе, чем же все-таки объяснить, что и акад. Лисицын, и акад. Константинов четыре года молчали об агроприеме яровизации, а в конце 1936 г. они выступили, да еще совместно с таким "знатоком" агроприема яровизации, как д-р Дончо Костов.

… Академику Константинову не мешало бы подумать, почему данные сортосети по яровизации расходятся с многочисленными многолетними данными производственных посевов. Ведь были же у нас примеры того, как довольно согласованные данные опытных станций по вопросу мелкой пахоты были нацело сметены производственно-колхозными данными. Ведь были же примеры, когда данные некоторых опытных станций о пользе позднего сева зерновых были полностью сметены производственно-колхозными данными. В то же время акад. Константинову следовало бы подумать и о том, что вместе с такими данными сметались с поля научной деятельности и те, кто не желал понять особенность таких неверных данных и упорно на них настаивал" (134).

Иными словами, Лысенко откровенно стращал Константинова арестом. Особо следует отметить содержащийся здесь и совершенно ясный намек на академика Тулайкова: именно он был автором идей мелкой пахоты, смещения времени сева в засушливых районах, проведения почвозащитных мероприятий. Эта статья Лысенко появилась за неделю до того, как в "Правде" была опубликована статья близкого к Лысенко человека — В. Н. Столетова, непосредственно приведшая к аресту академика Н. М. Тулайкова (см. след. главу).

О том, как Лысенко пытался унизить в глазах читателей "Социалистического земледелия" Константинова и других критиков его яровизации, можно судить на основании следующей фразы:

"Колхозники Куйбышевского края о яровизации в своем крае, безусловно, больше знают, нежели об этом знают академик Константинов и академик Лисицын, не говоря уже о докторе Дончо Костове, который, да простит он меня, буквально не знает, как сеется и жнется пшеница" (135).

Старательно выплескивал злость на Константинова на страницы газет и журналов и А. Г. Утехин, рекомендовавшийся агрономом Кротовской машинно-тракторной станции Куйбышевской области (136), быстро делавший карьеру14.

В другой статье Лысенко продолжал настаивать на том, что критики намеренно извращали результаты, и требовал привлечь их к ответу:

"Совершенно недопустимо, прямо скажу, недостойным является выпад… обвинение нас в жульничестве, в подтасовке опытных материалов, на основе которых правительственные органы планировали агроприем на миллионах гектаров… Этот вопрос заслуживает специального разбора… необходимо выяснить, кто лжет в этом деле. Сотрудники руководимого мною института или авторы статьи, а также, что их побуждает это делать" (137).

Такому же обругиванию подверглись другие критики. Физиолог растений М. Х. Чайлахян, вслед за американцами С. Адамсом и Р. Клэйгсом, опубликовал в 1933–1934 годах серию статей, в которых расширил понятие яровизации, он же заметил, что длительность разных стадий развития растений меняется при варьировании длины светового дня и тем показал, что явление яровизации следует понимать гораздо шире, чем его трактует Лысенко. В адрес Чайлахяна — серьезного и продуктивного ученого15 прозвучала команда упреждения: оказывается, он неправильно поставил опыты и не смог их даже объяснить, как надо (138). Лысенко взялся учить Чайлахяна:

"Факты, полученные в экспериментальной обстановке, никогда нельзя обходить, но нельзя также исходить только из них. Исследователь, кроме глубокого знания своего раздела работы и знания смежных областей науки, должен еще уметь работать, уметь заканчивать свою работу, уметь проверять свои выводы на практике" (139).

Сразу за этим поучением шел абзац, который был рассчитан на то, чтобы навести читателей на мысль о злонамеренности Чайлахяна — он, дескать, не просто ошибся, потому что не умел ни работать, ни верные выводы из работы делать, — а намеренно, во враждебных целях выставил порочный вывод:

"Проверка своих выводов, на основе которых автор будет дальше двигаться в своих теоретических построениях, исследователям буржуазной биологической науки недоступна по самой природе капиталистического сельского хозяйства. Поэтому буржуазная агронаука и не знала, какие же выводы, подчас диаметрально противоположные, объективны, более достоверны… Выводы, которые не дают руководства к действию, у нас не считаются научными, хотя бы эти выводы и давались "людьми науки"" (140).

Ставя уничижительные кавычки у слов "людьми науки", Лысенко к тому же давал понять, что такие как Чайлахян — не только буржуазные извращенцы, но и к науке отношения не имеют.

Не стоит поэтому удивляться, что через несколько месяцев в редактируемом Лысенко и Презентом журнале "Яровизация" появилась совсем уж разнузданная по тону статья двух аспирантов Лысенко — А. А. Авакьяна (позже он подписывался в русской печати как Авакян) и А. Х. Таги-Заде (141), в которой Чайлахяна непрофессионально, но яростно ругали.

А как только академик Мейстер выступил со спокойной статьей "Несколько критических замечаний" (142) по поводу предложений Лысенко и Презента изменить научные принципы семеноводства, то Презент не просто отверг всякую критику, но обозвал сорта и новые формы, полученные самим Мейстером — выдающимся селекционером своего времени, "уродцами", осыпал оскорблениями Мейстера и как ученого и как человека (143). Эти нападки привели к тому, что защита докторской диссертации Чайлахяна в Институте генетики АН СССР была отменена директором института Н. И. Вавиловым и задержана на долгое время,

Крепко досталось и профессору Антону Романовичу Жебраку — крупнейшему советскому специалисту в области генетики растений, который в рукописной статье "Генетика и теория стадийного развития растений" (144) указал на теоретические ошибки Лысенко и Презента. В ответ Жебрака обвинили не просто в искажении истины и научной безграмотности, но и в незнании русского языка: "Хромает, хромает у вас грамматика, не годитесь вы в учителя последней… Сочувствуем вам, проф. Жебрак, но опять же помочь ничем не можем" (145), в скудоумии: "…цитату он [Жебрак] не только не понял, но и не дочитал. Впрочем, может быть, и дочитал. Иногда, ведь, и это некоторым не помогает" (146), и даже в самом страшном грехе в условиях политических репрессий в СССР в те годы — в аполитичности и сочувствии международному фашизму (147). Статья кончалась словами, которые не встречались раньше в научной литературе вообще:

"Эх, профессор Жебрак! Наш вам совет: не беритесь вы за международные темы.

С вашей генетикой это вас к добру не приведет" (148).

Лысенко — государственный деятель

С помощью отлично налаженной советской пропагандистской машины Лысенко быстро прославился, стал наиболее популярным героем советского истеблишмента. Из года в год его имя не сходило со страниц плакатов, газет, журналов.

В 1936 году Лысенко участвовал в работе VIII Чрезвычайного Съезда Советов (149). В том же 1936 году его ввели в состав Редакционной Комиссии для выработки окончательного текста Конституции СССР (150), а через две недели после принятия этого документа, названного "Сталинской конституцией" (проект которой был написан Н. И. Бухариным), в "Правде" был напечатан лысенковский "Отчет делегата Съезда Советов", в котором он поведал, что один из членов комиссии засомневался, нужно ли такое количество депутатов в будущем Верховном Совете СССР, не запутаются ли они при обсуждении государственных дел, и тогда якобы:

"Тов. Сталин подал по этому поводу замечательную реплику, после которой все сразу стало ясным. Он сказал, что людей у нас много, а раз людей много — много депутатов: дальше людей будет еще больше" (151).

В 1937 году, когда начали формировать состав будущего Верховного Совета СССР, Лысенко включили в этот список (152). И снова его имя замелькало на страницах центральных газет, уже не в связи с его научными успехами, а как бы в преддверии будущих важных государственных свершений.

Когда нечего было сказать о Трофиме Денисовиче, писали о его замечательном папе, сообщая любые мелочи из жизни выдающейся семьи (например, 28 апреля 1936 года "Правда" сообщала: "Колхозник Д. Н. Лысенко утвержден участником Всесоюзной сельскохозяйственной выставки" /153/).

После избрания в Верховный Совет Лысенко назначают заместителем председателя Совета Союза — верховного органа законодательной власти (154). Лысенко стал — опять для видимости — по своему положению выше самого Сталина — члена всего лишь исполнительного органа, Президиума Верховного Совета СССР, не располагающего законодательной властью. Конечно, такая скромность Сталина была показной. Как раньше Ленин, он переехал жить в официальную резиденцию русских царей — Московский Кремль. Большой Кремлевский Дворец не стал музеем для народа, наподобие Эрмитажа в "северной столице" или дворцов в пригородах этого города. Его приспособили для проведения различных совещаний на высочайшем уровне (при Сталине весь Кремль, а не лишь часть его, как сейчас, был закрыт, и в Кремль можно было попасть только по пропускам, причем всех входящих обыскивали). В Большом Кремлевском Дворце оборудовали зал для заседаний Верховного Совета СССР. На сцене были сооружены специальные трибуны на трех уровнях — две боковые, они же самые нижние (на них рассаживались руководители партии и правительства и сам Сталин), чуть выше располагалась трибуна для выступавших, а на самом верху — главная, возвышавшаяся надо всем в зале, в том числе и над самим Сталиным, — для председателей палат советского парламента и их заместителей. Таким образом, на многие годы Трофим Лысенко стал восседать в Кремле, усаживаясь выше Иосифа Сталина. Именно Лысенко становится тем "винтиком" сталинской машины, которая давила не только науку. Лысенко сопредседательствовал и на таких, например, заседаниях 2 и 3 августа 1940 года, когда Верховный Совет "единогласно одобрил включение в состав Союза ССР Литвы, Латвии, Эстонии, Северной Буковины, Х

Лысенко старался, как можно чаще, выступать, будучи беспартийным, на пленумах Центрального Комитета партии и даже на съездах партии с рапортами и патриотическими речами. Эта беспартийность могла кое-кому нравится (не вступает в партию — значит, сам себя уважает), но могла быть и прозаическая причина: чтобы демонстрировать единение партии и народа, всегда были нужны лица из формально беспартийных, коих можно было бы выставить на публике как безоговорочно поддерживающих любые начинания партии.

Академик АН Украинской ССР (с 1934 года) и ВАСХНИЛ (с 1935 года), научный руководитель (с 1934 года) и директор (с 1936 года) Всесоюзного селекционно-генетического института, член Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета (ВЦИК) и Центрального Исполнительного Комитета СССР (ЦИК СССР) с 1935 года, депутат Верховного Совета СССР (с 1938 года) и заместитель председателя верхней палаты этого парламента — Совета Союза, депутат Верховного Совета Украинской ССР, член множества комиссий и комитетов он поднимался все выше по государственной и научной лестнице.

Но все-таки главной его работой считалась научная. Лысенко, видимо, искренне думал, особенно на первых порах становления, что он как человек, устремленный мыслями и делом на сближение науки с производством, улучшение колхозной практики, поможет облегчить жизнь народную. В сложившихся условиях ученые уже не могли ни административно, ни даже в форме дискуссии воздействовать на обласканного властями лже-новатора. Время было упущено. Лысенко набрал такую силу, с которой ученым справиться было нельзя.

Как мы помним, на летней сессии зерновой секции ВАСХНИЛ 1935 года Лысенко критиковали многие, в том числе Вавилов (пока еще очень осторожно, по-отечески, скорее журя за непонимание законов генетики и излишнюю торопливость с выведением сортов и прочими несерьезными выходками). Сразу же газета "Правда" взяла Лысенко под защиту, теперь он был не только выдающимся ученым, но и членом высших органов страны — ЦИК и ВЦИК, из которых вывели Вавилова. 27 октября 1935 года в передовой статье (каждая из которых шла в набор только после одобрения аппаратчиками из ЦК партии), озаглавленной "Советская сельскохозяйственная наука", говорилось о ВСЕМИРНОМ значении его работ и утверждалось:

"Блестящий опыт Трофима Денисовича Лысенко неопровержимо доказал, какие огромные возможности таит в себе самая тесная связь науки с производством, с практикой колхозов и совхозов. Наука обогащает колхоз, колхоз обогащает науку, дает ей новую пищу для исследований и открытий" (156).

Год от года рос список его наград. Первый орден — Трудового Красного Знамени — Лысенко получил от Советского правительства за якобы безусловную пользу для страны яровизации. 31 декабря 1935 года газета "Известия" сообщила о награждении Лысенко орденом Ленина. Характерно, что награду ему дали "за выведение высокоурожайных сортов сельскохозяйственных растений" (157), как бы подводя итог и более ранним дискуссиям и недавним обсуждениям ошибок Лысенко именно в вопросах селекции растений. Особо циничным было то, что никаких сортов Лысенко не вывел ни тогда, ни позже. Его селекционные порывы закончились созданием пустоцветов.

Но в этом отношении партия коммунистов оставалась верна себе. Яровизация провалилась, фактически не начавшись, летние посадки картофеля привели к падению сбора этого важнейшего для страны продукта сельского хозяйства, к гибели даже собранного урожая, сортов не получилось, а существующие сорта из-за "брака по любви" загубили. Однако Советское правительство продолжало награждать его высшими орденами за проваливавшиеся на практике предложения. Пренебрежение мнением специалистов нельзя было выразить более наглядно.

В последующие годы он получил еще семь орденов Ленина, был удостоен звания Героя социалистического труда, трижды ему присуждали Сталинские премии (в 1941, 1943 и 1949 годах), награждали другими орденами и медалями. Одновременно принимались всевозможные постановления о расширении посевов по рецептам Лысенко, внедрении его "достижений" в практику, перестройке разных отраслей по его мудрым указаниям. В газете "Правда" 29 июня 1938 года в передовице "Науку на службу стране" говорилось:

"Кто в СССР не знает… академика Т. Д. Лысенко, крестьянского сына, в небывало короткий срок ставшего крупнейшим мировым ученым, чьи труды обильным урожаем расцветают на колхозных и совхозных полях" (158).

О том, что это был за урожай, мы уже знаем.

Глава VIII. "Колхозные академики" и гибель Тулайкова

"Но всё трудней мой следующий день,

И всё темней грядущей ночи тень".

Вильям Шекспир. Сонет 28-й" (1).

"…у них нервы крепкие, взгляд острый и ум ясный, не расшатанный вольнодумными софизмами. Это дает им возможность отлично понимать, что по настоящему времени самое подходящее время — это перервать горло.".

Михаил Е Салтыков-Щедрин. Убежище Монрепо (2).

Наука колхозно-совхозного строя

У жителей страны, одурманенных пропагандой, складывалось, да и не могло не сложиться впечатление о непрекращающейся полезной деятельности Лысенко, его сторонников и учеников. Учитель разъезжал по солидным учреждениям, участвовал в престижных совещаниях, мельтешил перед глазами руководителей страны и журналистов. Ученики исполняли роли эмиссаров — сновали по колхозам, следили за цифрами в анкетах, направлявшихся из низов в верхи. В Одессе стали часто проводить кратковременные совещания, слеты, курсы, на которые приглашали крестьян со всех районов Украины (3).

В это же время Вавилов наращивал усилия в создании своей империи. Помимо его собственного гигантского института он развивал те почти двадцать новых институтов, которые сумел в короткий срок учредить в системе ВАСХНИЛ. Главная трудность в развитии этих новых научных учреждений заключалась в нехватке кадров квалифицированных научных сотрудников, специализирующихся сразу по многим новым направлениям. Чтобы срочно их наготовить, Вавилову удалось получить от Правительства финансовые средства на колоссальное расширение приема в аспирантуру по линии ВАСХНИЛ — шесть тысяч ученых должны были срочно пройти через аспирантуру в вавиловской академии1.

Однако, взявшись за решение этой проблемы, Вавилов не обеспечил удовлетворявшую коммунистических надзирателей систему предварительной фильтрации принимаемых в аспирантуру по признаку их социального происхождения, идейной направленности, преданности курсу партии и полной подчиненности руководству. Увлеченный своими идеями, Вавилов упустил из виду столь важный аспект в кадровой политике, что это не могло не насторожить партийные власти. Возмездие за непозволительное вольничанье в кадровом вопросе не заставило себя долго ждать. В 1933 году было опубликовано постановление ЦК ВКП(б) о недостатках в подготовке кадров сельскохозяйственных научных работников. Партия отменила вавиловский курс (5). Прежде всего было заявлено, что по мнению коммунистических лидеров научных работников готовили слишком много: "за последние 4 года число аспирантов в системе ВАСХНИЛ возросло в 21 раз и в 1933 году достигло 1722 чел.", — было сказано в постановлении (6). ЦК партии коммунистов постановило резко уменьшить это число. Хотя это требование не выпячивалось в словесном виде, но между строками была запрятана цифра, сколько же аспирантов надо готовить в год для сельскохозяйственной науки. Всего СОРОК человек. Уменьшение с 1722 до 40 аспирантов в год в комментариях не нуждалось. А затем было указано и на главную причину недовольства действиями руководителя ВАСХНИЛ. Теперь в аспирантуру было разрешено зачислять только членов партии, комсомольцев и проверенных товарищей. Чтобы сразу и навсегда отметить надлежащим клеймом тех, кто прошел раньше бесконтрольную аспирантуру, от тех, кто закончит разрешенную партией и ею проконтролированную аспирантуру, в постановлении б

Семь из этих мест в первый же год было отдано Лысенко, и, таким образом, у него появились "специальные" аспиранты, такие как И. Е. Глущенко, перед поступлением в аспирантуру работавший в комсомольской газете Украины.

"Специальные аспиранты" решительно вошли в жизнь Одесского института, стали душой всех слетов, сборов, курсов, проявляли смекалку и находчивость. Например, И. Е. Глущенко рассказал мне в 1976 году, как он, будучи аспирантом у Лысенко, догадался послать письмо в Департамент Земледелия США с просьбой прислать какой-нибудь отчет о свойствах русских пшениц, использованных при выведении американских сортов. Составить письмо и перевести его на английский язык взялся один из сотрудников, оставшихся еще со времен Сапегина. Американцы быстро прислали в Одессу просимое, тот же сотрудник перевел всё с английского на русский, Глущенко вставил перевод в качестве одной из глав будущей диссертации и пошел прочесть этот раздел шефу. Дело было летом, Лысенко теперь по положению имел право занять одну из дач на берегу Черного моря, где и жил в самой спартанской обстановке. Когда Глущенко пришел на дачу, он, по его словам, застал шефа разлегшимся с Исаем Презентом на полу, на рваном армяке. На предложение прочесть написанное оба "профессора" ответили утвердительно. Глущенко уселся на табуретку и зачитал развалившимся шефам "свой" труд, крайне изумив их глубиной познания. "Когда это ты стал таким умным?" — спросил Лысенко у своего аспиранта и, получив разъяснение, как можно без особого труда раздобывать уникальные сводки литературы, остался очень довольным и Глущенко за находчивость похвалил.

"Специальные аспиранты" принимали активное участие в проведении партийной линии, в слежении за умонастроениями коллег и часто выступали с "разоблачениями" в газетах. Так, 9 августа 1937 года группа специальных аспирантов лысенковского института (Глущенко и др.) опубликовали в газете "Соцземледелие" письмо в редакцию, озаглавленное "О "технических ошибках" специалиста Куксенко" (7а). Специальные аспиранты доносили, что специалист Куксенко не выполнил указания Лысенко, ссылаясь на всякие несущественные, с точки зрения авторов письма, причины (например, приказ его непосредственного начальника). В назидание другим аспиранты сообщали, что Куксенко получил за это тюремный срок и находится в заключении, и затем доносили, что непосредственным начальником Куксенко был Прокофий Фомич Гаркавый, который пока разгуливает на свободе. Аспиранты требовали применить к нему более строгие меры. Согласно личному сообщению И. Е. Глущенко, сделанному мне в 1985 году, после их статьи НКВД действительно арестовало Гаркавого, но Лысенко пожалел толкового селекционера, заступился за него, после чего Гаркавого выпустили (в будущем Гаркавый получит Ленинскую премию за выведение сортов ячменя и других культур, в 1972 году его изберут академиком ВАСХНИЛ). Другой бывший сотрудник Одесского института недавно рассказывал мне, как "специальные аспиранты", убежденные, что Гаркавый — враг и вредитель старались добыть порочащие его сведения. Они, а не чины из НКВД, нагрянули в хату Гаркавого. Командовала всем секретарь парторганизации Гапеева, а ближайший лысенковский ученик Хитринский ломал ломом полы в доме, и все они вместе искали, что там припрятано. Позже Хи

Для быстрой популяризации своих идей Лысенко использовал не только печать, но и устное общение со слушателями курсов. Простецкий с виду, одетый так же, как и обычные колхозники, владевший тем же лексиконом, что и они, доступный и прямой, всегда появлявшийся на этих курсах в окружении невидных людей, — Лысенко вызывал симпатии слушателей курсов.

Его энергия заражала. Вокруг крутились такие же, как он, простые ребята, вечно озабоченные — кто посевом, кто починкой сельхозмашин, кто обработкой семян. Они входили в здание в сапогах, телогрейках, вымазанные землей, перепачканные машинным маслом, шли со своими нуждами, вполне понятными и близкими любому крестьянину, обращались к Лысенко за советами. И всё это было на виду. Натруженные руки лысенковских помощников, как бы говорили всем, что хлеб даром они не едят.

Сохранилась фотография лысенковской гвардии тех лет, на которой они засняты не в парадной форме, а так, как были одеты в повседневной жизни. Было видно, что все вернулись с поля, сапоги и ботинки в земле, никто не прихорашивался, чтобы выглядеть на фотографии получше. Какими пришли, такими и устроились для съемки, дружно и сосредоточенно: восемь человек уселись на длинную скамью, девятеро встали за их спинами у стены здания. Единственная женщина — А. И. Гапеева надела варежки, а остальные спрятали руки в рукава пальто и телогреек. Только двое или трое были в галстуках, а остальные в косоворотках, в темных рубашках. И нельзя было отличить обычно франтоватого Д. А. Долгушина от простецкого И. Е. Глущенко, А. Д. Родионова от Ф. Г. Луценко, С. А. Погосяна от Г. А. Бабаджаняна, и всех их от сидящего в центре Лысенко, сунувшего руку в карман пальто, заложившего ногу за ногу. Не знай его в лицо, так и не скажешь, что это — академик, орденоносец, руководитель института. Крестьянин и крестьянин, лицо в лицо с другими такими же крестьянами… Все эти черты способствовали безоговорочному признанию Лысенко за "своего" всеми, кто стал считать, что теперь для них открылась прямая дорога к таинству научной деятельности.

Стать ученым! Стать, минуя долгий и в общем трудный путь гимназического или школьного, а потом университетского или институтского обучения, минуя аспирантуру или докторантуру, сразу взять быка за рога — этого жаждали многие. Не удивительно, что призывы и обещания Лысенко находили восторженный отклик среди сотен крестьян, загоревшихся мечтой превратиться "по щучьему велению, по одному хотению", как говорилось в русских сказках, — в ученых, какими стали Лысенко и его приближенные.

"Колхозных академиков" настраивают против ученых

Важнейшим козырем Лысенко, разыгранным им с блеском, стало раздувание кампании поддержки его простыми колхозниками. Привлечение их в качестве главных арбитров в споре с учеными рассматривалось тогда руководством страны как вполне нормальное, естественное и правильное явление, а не попрание науки, не оскорбление ученых. В пору массового оптимизма такое направляемое сверху "мнение масс" приобрело невиданную силу.

Молодежи сегодняшнего дня трудно вообразить себе тот дух оптимизма, который питал советское общество в начале 20-х годов и, спадая, но все-таки сохраняясь, существовал вплоть до середины годов тридцатых. За утекшие в лету десятилетия изменился мир, иным стало восприятие событий и поведение людей. Мы утеряли тот изначальный оптимизм, о котором рассказывали нам родители и который прорывается в кадрах кинохроники тех лет. Нам уже трудно представить, что это были за годы, давшие миру изумительные образцы вдохновенного труда, высочайшей поэзии и прозы Мандельштама и Бабеля, Пастернака и Булгакова, но одновременно родившие Лысенко и Берию, вытолкнувшие их на верхи общества.

Нам уже не дано прочувствовать, что означало для миллионов людей, практически для всего народа поголовно счастье учиться читать и писать, впервые взять в руки книгу, впервые услышать радио, впервые увидеть кино, впервые…, впервые…, впервые… Раскрепощенные люди, познавшие грамоту, дрожащими от натуги пальцами выписывавшие первые в их жизни слова: "Рабы не мы. Мы — не рабы", эти люди считали — наивно и искренне — что тысячелетиями ожидавшееся равенство всех людей наступило и зовет их подняться над сегодняшней серостью и вчерашней забитостью.

Когда демонстрируют кадры немногих отснятых документальных фильмов о том времени, мы часто остаемся холодно равнодушными, вроде бы и верящими и не верящими во всеобщность этого оптимизма. Мы видим чумазые лица шахтеров, выбирающихся из шахт с сияющими от счастья глазами, смотрим, как тысячи плохо одетых людей копошатся вдали с носилками и тачками, возводя школу или цех, а затем видим марширующие с деревянными ружьями колонны (не за горами Мировая Революция — надо готовиться! Да и враг в любую минуту может напасть!).

Это время, сметенное, раздавленное террором, ушло, как уходят определенные этапы развития общества, но оно было, были эти тысячи оптимистов, рвавшихся к знанию, к свету равенства и братства… и к должностям, к власти, к деньгам, к сладкой жизни. Для многих из них слова "равенство и братство" означали, что и на самом деле все уже равны, так чего же задаваться — все теперь академики в своем деле, все должны к одному стремиться — к коммунизму, когда равенство станет всеобщим, а жизнь райской.

Вот эту тягу и этих оптимистов (а сколько среди них было и карьеристов, а не только невинных) и использовал Лысенко, использовал умело и с большим размахом. Манипулируя людьми, он превратил их мнение в страшную силу, назвав его коллективным разумом масс, найдя способ публиковать высказывания простых людей в газетах и журналах, натравливая их на ученых и одновременно культивируя ненависть к серьезной науке, к сугубому профессионализму.

Конечно, сам Лысенко слегка поднаторел, оказавшись в научной среде, знал слова, неведомые крестьянам, и они за это чтили его как бога, но и их он одарил новыми возможностями, дал им право называть избу с десятком книжек, весами и термометром на столе — "хатой-лабораторией" (все, как в настоящей науке, своя лабалатория), величал их "колхозными академиками" (а им и неведомо было, какие там еще такие академики имеются, чай, есть такие в столицах, сидят за столами — у кого голова посветлее, да лицо почище).

Решив обратить незнание этих людей себе на подмогу, Лысенко поступил крайне расчетливо. В Одессе, как уже упоминалось, организовали краткосрочные — от недели до трех недель — курсы для колхозников. Примитивным языком сам Лысенко, чаще вместо него Исай Презент, иногда другие хлопцы из собравшейся вокруг них команды рассказывали доходчивые байки о том, как растет, как развивается растение, излагали суть лысенковских предложений, а параллельно клеймили врагов лысенковской науки, объясняя, что эти люди зазнались и мешают расцвету жизни простых колхозников, раз высокомерно посягнули на самое святое для крестьянина — на замечательное учение товарища Трофима Денисовича Лысенко, нашего колхозного академика. (Благодаря этому изначально проповедовавшиеся идеи всеобщей справедливости и равенства возможностей изначально же стали перерастать в свою противоположность — разжигание розни между социальными группами, и это было также фактором формирования лысенкоизма).

Когда статья Константинова, Лисицына и Костова о недостатках яровизации (см. прим. /85/ в главе VII) была опубликована, в Одесском институте собрали открытое партийное собрание (дела научные ведь нужно решать не иначе как на партийном собрании). Произошло это 28 октября 1936 года. Презент зачитал выдержки из статьи, а затем, как сообщалось в отчете об этом собрании коммунистов: "горячее участие в обсуждении этих вопросов приняли прибывшие на курсы при институте заведующие хатами-лабораториями из Днепропетровской области" (8). Срочно в журнале "Яровизация" напечатали отрывки из их речей, насколько возможно подправленные стилистически редакторами, с факсимильным воспроизведением подписей-каракулей авторов выступлений. Для этих людей, недавно познавших грамоту, строй мыслей, факты и аргументация ученых были темным лесом, но они брались уверенно судить об ошибочности мнения ученых с мировым именем: демонстрируя этим, что теперь им предоставлено право на равное с академиками волеизъявление. Приговоры их были единодушными.

"Мы, колхозники, знаем пока единственного человека из людей науки, который открыл нам глаза… этот человек и есть академик Лысенко… И вот я узнаю, что в науке есть немало людей, старающихся очернить, оклеветать, работу того, кого колхозники больше всего из людей науки знают, кому больше всего из ученых верят. Выслушав зачитанные тов. Презентом выдержки из статьи, написанной акад. Константиновом, Лисицыным и Костовым, я прихожу к выводу, что да, есть еще ученые, которые смотрят не туда, куда советскому ученому смотреть следовало бы", -

сказал Козыряцкий Петро из колхоза имени Кирова Запорожского района (9).

А колхозник Юрченко из "Спiлной працi" Васильковского района сделал такое заявление:

"Кое-кому становится непонятным, как объяснить такое явление, что против такой жизненной науки Лысенко выступают некоторые другие люди науки? Мне, как колхознику, этот вопрос кажется очень прост. Я его понимаю так: "факты" обвинений, которые выдвигаются против акад. Лысенко, родились из ревности, зависти, на базе собственного незнания того, что действительно надо колхозам. Только это и могло способствовать написанию такого рода статей, которые вызывают только смех и сожаление о том, что некоторые люди, не брезгая [орфография сохранена — В. С.] даже клеветой, решили выступить против работ Т. Д. Лысенко" (10).

Н. Брижан из колхоза "Коминтерн" Красноармейского района говорил:

"Великий Сталин поставил перед нами задачу добиться высоких урожаев, сделать жизнь колхозника зажиточной… И мне лично довольно странными кажутся рассуждения академиков Константинова, Лисицына и доктора Костова о том, что будто бы яровизация дает снижение урожая" (11).

Теперь Лысенко и Презент начали из номера в номер печатать такие письма. Лысенкоисты развили новый способ дискуссий: вместо аргументов в ход пошли окрики, вместо возражений — ссылки на отклики из колхозов и совхозов. Журнал "Яровизация" запестрел письмами простых крестьян, которые, славя "колхозного академика", противопоставляли ему "кабинетных ученых", "буржуазных приспособленцев", якобы ставивших палки в колеса "народному герою" — Лысенко (12). Шла цепная реакция. Лысенко подстегивал колхозников, а они, в свою очередь, прибавляли смелости самому Лысенко и давали ему возможность козырять перед властями "откликами с полей", ссылаться на "мнение народа". Он всё больше смелел, используя возможности советской прессы, с видимым удовольствием печатавшей его самые разнузданные по тону статьи. А все, кто пытался даже в самой строгой академической манере изложить свои замечания или просто поделиться сомнениями, преподносились теперь и самим Лысенко, и его клевретами, как враги советской власти, выступающие уже не против него лично, а против науки и общества в целом, а иногда и хуже — как буржуазные перерожденцы и классово чуждые и потому особенно ненавистные враги. Не забудем, что именно Лысенко был первым, кто аттестовал ученых, честно возражавших против его идей, как "классовых врагов", чем вызвал бурную радость Сталина.

Так формировался новый стиль борьбы с инакомыслящими в научной сфере, стиль шельмования, оскорблений, нетерпимости, политической подозрительности и доносов. Так воспитывалась молодежь, которую натравливали на уважаемых ученых.

Страшные плоды этой учебы вскоре дали себя знать. По вздорным, но злобным доносам были арестованы десятки людей из руководства ВАСХНИЛ, директора многих институтов (хлопководства, животноводства, агрохимии, защиты растений и др.). Руководители партии расчищали дорогу Лысенко. Из науки и жизни они устраняли явных и потенциальных его критиков.

"Обновление сортов"

Согласно объяснениям Лысенко, внутрисортовое скрещивание должно было обеспечить рост урожайности всех сортов за счет процесса перемешивания наследственных задатков (слово ген теперь не употребляли, так как, во-первых, это было слово буржуазное, во-вторых, генов вроде бы больше не существовало, а, в-третьих, русское слово "задатки" всем было безусловно понятно). За счет перемешивания задатков должно было наступить то, что было названо "обновлением сортов". Но как сама процедура перемешивания, так и обещанное улучшение качеств сортов за счет "обновления" противоречила тому, что знали биологи. Критика "обновления" последовала немедленно. Однако теперь Лысенко знал, как поступать. Когда с критикой его "внутрисортового скрещивания" выступили Вавилов, Мейстер и другие, "опровергать" их он стал с помощью уже испытанного приема: "обновлением" семян — по указке начальства — заставили заниматься в массовых масштабах малограмотных колхозников. Опять в ход пошли анкеты, сообщения с мест, рапорты с колхозных полей… И года не прошло, как Лысенко стал заявлять, что правильность его нового предложения была "блестяще подтверждена совхозно-колхозной практикой".

"Усовершенствовали" лысенкоисты и методику переноса пыльцы с цветков на цветки. Долгушин предложил простой (но одновременно более травматичный для растений и более грубый с биологической точки зрения) способ. Вместо хлопот с отодвиганием колосковых и цветочных чешуй и сбора пыльцы с последующим переносом на другие цветки, как рекомендовали первоначально Лысенко и Презент, Долгушин предложил просто обрывать пинцетом все чешуи на цветках, кастрировать последние, удаляя пыльники (мужское начало цветков), и давать цветкам оплодотворяться любой пыльцой, носящейся в воздухе. Прилив чужих "кровей" был этим обеспечен (13).

"Это мероприятие блестяще себя оправдало, — говорил Лысенко. — Производительность труда была повышена в -56 раз. А главное, что за 2–3 часа можно научить колхозника или колхозницу владеть этим способом" (14).

Колхозников начали учить. Они, конечно, не знали, что к чему, им было безразлично, обновляются или портятся семена от таких вивисекций, — сказали, что обновляются, записывают трудодни за работу, ну, так ползай на коленках по полям, рви пыльники, не жалей. (Заставить выполнять эту нелепую работу можно было только колхозников, крестьянин на своей земле такими экспериментами заниматься бы не стал.)

Как и во времена кампании по яровизации, лысенковский журнал начал печатать десятки писем от крестьян, заведующих хатами-лабораториями, партийных и советских чиновников, сообщавших, конечно, не о прибавках урожая, а о другом — о числе кастрированных цветков и граммах "обновленных" семян:

"Сообщаем, что при вашем верном научном руководстве и активной помощи… кастрировано пшеницы "украинка" 3200 колосьев; ячменя — 350 колосьев. Прошу ваших дальнейших советов о том, как лучше провести работу по сбору и посеву полученного от внутрисортового скрещивания зерна.

С уважением к академику Т. Д. Лысенко

В. О. Шимко, Винницкая область, село Липчане" (15).

"Недавно возвратилась из Немерчанской с.х. станции, где прошла 4-дневные курсы и получила инструктаж по селекции. Приехав домой, я подготовила себе 5 женщин и приступила к работе… Прокастрировали мы 3400 колосьев и каждый обозначили ленточкой и флажком с фамилией, чтобы знать, что и кто сделал… Председатель колхоза привел фотографа, который сфотографировал нас за работой.

Анна Михайловна Ткач, зав. хатой-лабораторией

(Винницкая область, село Удриевцы)" (16).

"Через журнал "Хата-лаборатория" № 5 за май месяц я ознакомился с вашей практической работой по улучшению жизнеспособности пшеницы… Над этим вопросом я долго думал: советовался с правлением колхоза. Правление побаивалось, потому что дело новое… На мое счастье через несколько дней правление колхоза получило распоряжение от плисковского райземотдела провести работу по кастрации пшеницы… Было прокастрировано за 4 дня 1260 колосьев… Удачное скрещивание получилось в 915 колосьях, остальные погибли. Сейчас мы имеем 600 грамм пшеницы от внутрисортового скрещивания.

Д. Д. Кирилюк, завед. хатой-лабораторией колхоза

им. Сталина (Киевская область, Плисковский район)" (17).

А председатель Криворожского горсовета П. Чебукин "отбивал" телеграмму не в обком партии, не ЦК или в ЦИК, а беспартийному Трофиму Денисовичу (ведь хорошо понимал товарищ Чебукин, кто есть кто на данный момент!), в которой рапортовал:

"Кастрировано… в нашем районе для целей внутрисортового скрещивания 129 тысяч колосьев озимой пшеницы и 95 тысяч колосьев яровой пшеницы, всего 224 тысячи колосьев" (18).

Но возникали сомнения и у товарища П. Чебукина:

"Мы также думаем и о том, как лучше провести посев обновленными семенами. Ведь в этом отношении мы никакого опыта не имеем" (/19/, выделено мной — В. С.).

А и в самом деле, что делать дальше? Куда девать эти "обновки"? Ведь весь этот "брак", хотя бы и "по любви", затевался, как говорилось в телеграмме Лысенко в ЦК, Наркомзем и ВАСХНИЛ, в расчете "на громадную практическую эффективность обновления семян". Но за год разговоры об эффективности забылись, прием стал самоцелью. И отчеты уже составляли не о количестве собранного зерна, а о сотнях или тысячах штук кастрированных колосьев. Что же дальше? Кастрировать следующие тысячи колосьев, собирать вручную с них семена и надеяться, что урожай будет повышен и в следующем году? Но ведь и в следующие годы надо будет тратить миллионы человеко-дней, чтобы прокастрировать очередные миллионы колосьев и наготовить новые "обновки". Получался замкнутый круг.

Лысенко пришлось снабдить свою теорию, если её можно так назвать, еще одним дополнением, гласившим, что "обновленные" семена будут много поколений подряд сохранять улучшенные свойства, хотя это предположение противоречило его же собственным первоначальным утверждениям о вреде самоопыления (а пшеница и ячмень были как раз самоопылителями — если их принудительно не кастрировать, они опыляются собственной пыльцой). Теперь Лысенко говорил следующее:

"Не знаю, в скольких поколениях будет сказываться эффект… Думаю только, что заранее знать этого нельзя, так как разные сорта, а также один и тот же сорт в разных районах по-разному себя ведет" (20).

Впрочем, его такие мелочи волновали мало. Он беспокоился о другом:

"Узким местом стало наличие пинцетов. Спрос на пинцеты против обычного потребления их в Советском Союзе моментально возрос в десятки раз" (21).

Предприимчивые лысенкоисты, конечно же, попробовали найти выход и на этот раз. Придумали еще более простой (и еще более травматичный для растений) способ: обстригать ножницами колосья, оголяя ось колоса с торчащими наружу рыльцами пестика — вот и вся кастрация.

Теперь возникла очередная проблема: где взять столько ножниц, чтобы удовлетворить аппетиты кастрирователей?

"Нам потребуется для этого дела до 500 тыс. ножниц, — заявил Лысенко на заседании IV сессии ВАСХНИЛ в декабре 1936 года, и, естественно, потребовал, чтобы для этого числа ножниц выделили столько же колхозников. — Для работы… необходимо подготовить до 500 тысяч колхозников" (22).

Нашлись занятия и для академиков:

"Дело Академии взять на себя всю эту большую организационную работу" (23).

Но ножницы — более сложный агрегат, чем пинцеты, и Лысенко решил снова ограничиться более простым прибором научного облагораживания семян — пинцетами, тем более, что по предложению лысенкоистов в газетах и журналах стали печатать советы колхозным кузнецам, как лучше всего, используя местные ресурсы, самим наготовить пинцеты.

Тем временем Лысенко стал требовать уже не полмиллиона пинцетов и колхозников, а больше. В более позднем издании того же доклада назывались другие цифры:

"Нам потребуется для этого дела 800 тысяч пинцетов. То же самое с подготовкой кадров… потребуется подготовить до 800 тысяч колхозников" (24).

Итак, роли в грандиозном спектакле с участием почти миллиона действующих лиц и множества статистов из партийных, советских и других организаций были распределены. Оставалось только узнать, окупятся ли издержки? В этом вопросе новатор на обещания не скупился:

"В 1937 г. любой человек сможет убедиться в том, что будут получены сотни тонн обновленных семян из посева семенами от внутрисортового скрещивания, проведенного в 1936 году" (25).

И ни слова о главном — о прибавках в сборе зерна. У ученых такие обещания, совершенно не подкрепленные никакими аргументами, вызывали настороженность, о чем они не раз говорили Лысенко публично. Его ответ гласил:

"Генетикам в настоящее время, мне кажется, надо готовиться не для подыскания фактов неизменяемости сортов, а подумать о том, как объяснить благотворное влияние внутрисортового перекреста. Ведь в самом деле, Николай Иванович и другие товарищи Генетики! А вдруг сотни колхозных хат-лабораторий весной 1937 г…. покажут, что озимая пшеница от внутрисортового перекреста становится более зимостойкой? Вдруг довольно большие опыты Одесского института по искусственному замораживанию тоже это подтвердят? [А что это за опыты? Ни разу никто раньше о замораживании не говорил, да и что морозили — семена? — пыльцу? а может прямо цветки — наверное, тайна государственная! Сверхсекретная! — В. С.] А что, если, в добавление к этому, и сортоиспытание покажет значительную прибавку урожая озимых пшениц? Ведь полевые опыты с яровыми пшеницами у нас в институте это уже давно показали" (26).

Но тем-то и отличались "не-колхозные" ученые, что верить на слово во все эти "а вдруг?" они не могли, что данные "опытов" с яровыми они не могли некритически переносить на озимые пшеницы, да и не убеждали их больше ссылки на победные результаты Одесского института. То, что получалось там, не воспроизводилось в других местах, о чем уже не раз сообщали и Константинов, и Лисицын, и Юрьев, и Шехурдин, и другие ученые.

Однако рекомендации Лысенко тут же приняли к исполнению партийные чиновники. Их приказ полетел в края, области, районы, оттуда в совхозы и колхозы. Сотни тысяч крестьян вместо того, чтобы заняться делом, были вынуждены тратить время на чепуху (27). А обернулась эта затея страшным провалом. На огромных массивах колхозных полей была переопылена масса самых ценных посевов — семенных. Были перепорчены основные сорта зерновых культур, что сразу же и на много лет снизило их урожайность. Случилось то, о чем предупреждали генетики и селекционеры.

Был вред и другого порядка. Вовлечение в "науку" сотен тысяч колхозников (даже если это вовлечение было лишь на бумаге) неправомерно раздувало амбиции тех, кто хоть и не мог называться ученым, но теперь этим высоким титулом именовался. Лысенко раздувал тягу к незаслуженным званиям. В его журнале "Яровизация" было печатали панно с виньеточками и кудрявой вязью "Народные академики", на которых красовались фотографии полуграмотных избачей из хат-лабораторий с наморщенными лбами, то рассматривающих глубокомысленно термометр в вытянутой руке, то объясняющих что-то другим таким же "академикам-избачам" из развернутых перед ними книг.

Так, после арестов и высылки самых толковых крестьян, была подведена база под "идеологический карьеризм", а заодно опошлена наука и обесславлены истинные академики. Девальвация высоких титулов вела к девальвации науки и морали в целом. Аппетиты карьеристов росли. Требовательность, доказательность и скрупулезность настоящей науки были объявлены кастовыми предрассудками буржуазных (или обуржуазившихся) ученых (читай — врагов).

Принижение науки готовило платформу для последующего не менее опасного социального феномена, развернувшегося почти полстолетием позже, когда науку объявляют ответственной за многие промахи. Испорчена природа — не лидеры общества виноваты, одурманивающие народ лозунгом "Мы не можем ждать милостей от природы: взять их у нее — наша задача" (а что ее жалеть! косную!), не организация труда плохая (вязанка дров нужна — вали дерево: вон их как много, дерёв-то, после нас разберутся…), а во всем-де ученые виноваты. Они химию развели, о последствиях не подумали, прошляпили ("только о своей высокой зарплате и заботились!"). Прогрессируют болезни — ученые виноваты, да и врачи — разве это врачи! Вот раньше земские врачи были, без кардиографов и гастроскопов, а диагнозы ставили и лечили прекрасно! А то, что в свое время лысенки, презенты и иже с ними обрушивались на ученых, призывавших к охране природы, и, что именно лысенки, идя в ногу с жадными и охочими до скорых побед властителями, жаждавшими "их — новый — мир построить" давали санкции на любое варварство в отношении животного и растительного мира, стерлось из памяти.

Это принижение науки в угоду дешевому практицизму — прямое и трудно искоренимое следствие политики тех лет. Социальные просчеты, опасные их долгоживучестью, трудностью вытравливания из сознания масс — одно из страшных последствий лысенкоизма. Давно отброшен и забыт нелепый призыв к переопылению сортов, в этом вопросе наука все-таки смогла сказать свое слово. Но засилье вошедших во вкус и в должности, да так и не обучившихся практиков, нередко продолжается. Отношение к науке как к служанке общества, долженствующей утолять не жажду познания неведомого, а быть всегда и во всем лишь опорой практикам — сохраняется. И не только в агрономии и биологии.

Терентий Мальцев и другие "народные академики" отвергают генетику

Призывы Лысенко смело идти в науку, обращенные к малограмотным людям, не остались безответными. Нашлось немало смельчаков, решивших, что дело такое им вполне по силам.

Подбивая людей на этот путь, Лысенко подыгрывал партийной пропаганде, подлаживавшейся, в свою очередь, под Сталина, который утверждал сходный стиль в управлении страной, порочил своих коллег в высшем руководстве партии — более образованных и неизмеримо больше его знавших.

"Осуществляется единение науки и труда", — писала "Правда" в передовой статье 18 ноября 1937 года (28). То же самое, своими словами, твердил Лысенко. К двадцатилетию советской власти вышел специальный номер журнала "Яровизация", в котором — также в передовой статье — было сказано:

"…смелая постановка и разрешение проблем и постоянное чувство ответственности перед социалистической родиной… массовость исследовательской работы, участие в ней тысяч колхозников-опытников… смелое выдвижение талантливых исследователей из среды масс опытников колхозников… — вот замечательные черты советской агробиологической науки" (29).

В этом же номере Лысенко опубликовал большую статью "Колхозные хаты-лаборатории — творцы агронауки" (30). В ней он обсуждал две темы: вредоносность генетики и жизненность создаваемой им агробиологии, которую, по его мысли, должны развивать передовые колхозники:

"Трудно отделаться от мысли, что в нашей массовой, научно-исследовательской агрономической работе не столько ты учишь колхозников, сколько они тебя учат" (31).

В качестве образца он приводил такой — по сути свой удивительный — при-мер подобного "обучения". Он сообщал, что благодаря "опытам" колхозников по внутрисортовому скрещиванию удалось повысить содержание белка в зерне пшеницы, и оказалось, что:

"Значительное увеличение в зерне пшеницы процента белка дает более вкусный и питательный хлеб. Это очень важное явление. Всего этого, до получения колхозных образцов, я не знал. А теперь это… является одной из проблем, в сути которой мне предстоит разобраться, — иначе какой же буду исследователь и руководитель Института" (32).

Истину эту открыли вовсе не колхозники, а ученые — притом за несколько десятилетий до этого. Человеку не знавшему элементарной зависимости свойств клейковины (а, значит, и свойств выпекаемого хлеба) от содержания белка не гордиться надо было такими "откровениями", а стыдиться собственной безграмотности.

Но одними призывами к колхозникам Лысенко не ограничивался. Ведь подходил к концу 1937 год. Сталинский террор достиг гигантских масштабов. Лагеря и тюрьмы ГУЛАГ'а уже поглотили многих из тех, кто стоял на пути у Лысенко. И не без прозрачного намека скептикам он писал в этой статье:

"Кое-кто из ученых поспешил высмеять нас… Но бояться смеха нечего. Боится смеха только тот, кто чувствует себя виноватым. Мы же, при участии многочисленных хат-лабораторий, делаем полезное для колхозов научное дело… Ведь кое-кто пробовал смеяться и по поводу яровизации, и по поводу летних посадок картофеля, и по поводу чеканки хлопчатника. А ВЕДЬ СЕЙЧАС, ПОЖАЛУЙ, ТЕМ, КТО ЗЛОБНО НАД ВСЕМ ЭТИМ СМЕЯЛСЯ, УЖЕ НЕ ДО СМЕХА" (/33/, выделено — В. С.).

Такие предостережения веселого академика могли напугать и остановить многих.

Для гостей, приезжавших в институт, была заведена специальная книга записей, в которой экскурсанты и слушатели курсов по просьбе администрации, выражали свое мнение об услышанном и увиденном. Туда же летописцы института заносили устные высказывания своего шефа. В журнале "Яровизация" появились выписки из этой книги, причем отбирались наиболее резкие по тону (в адрес генетики) и хвалебные (в адрес Лысенко). Такую сводку опубликовали в номере, посвященном двадцатилетию советской власти (34). В ней говорилось:

"Вспоминаются слова Трофима Денисовича, сказанные аспиранту Петергофского биологического института Н. Глиняному (приехавшему с самыми путанными представлениями об основах теории развития). "Вам на протяжении 2-недельной командировки надо понять только о д н о важнейшее: что природа растений может меняться и почему она должна меняться, — больше вам ничего не нужно"" (35).

Приводились слова нескольких агрономов и колхозников, восхищенных таким подходом к освоению науки:

"Приехав в экскурсию, довольно поколебленный статьей академика Константинова в правильности теории акад. Лысенко, и побывав в Институте 10 дней…уезжаю с убеждением, что вся теория стадийности, а отсюда и основанные на этой теории мероприятия, правильны, а потому даю вам слово, что, приехав в свой район, я буду упорно продвигать ваше дело среди колхозной массы.

Агроном Перфилов Колокольцевского района Куйбышевской области" (36).

"Для того, чтобы пристально ознакомиться с великими революционными в биологии открытиями акад. Лысенко Т. Д., с его учением…я приехал в Институт. Не везде еще научились в колхозах умело использовать достижения вашего института, отчасти по неведению, но немалое место занимает работа кулацкого охвостья и реакционных представителей агронауки.

Заведующий хатой-лабораторией колхоза "Пятилетка" Азово-Черно- морского края тов. Крин" (37).

"Время уже вам не убеждать отдельных "светил", а разбивать их, они тормозят проведение ваших достижений, и я, работник Саратовского края, эти тормозы ощущаю"…

Старший агроном Самойловского РЗО [районного земельного отдела — В. С.] И. Шопинский (38).

Записи в "Книге для посетителей Института", несущие на себе неизгладимый налет дилетантства, демонстрировали всеобщее признание "народом" достижений Лысенко и отвергание этим же "народом" генетики — науки чуждой и заумной. Ведь для познания законов генетики нужны были и глубокие знания и большая усидчивость. Не только простые или простоватые люди без фантазии, но и многие сравнительно грамотные специалисты относились в те годы с недоверием к казавшимся им абстрактным выкладкам генетиков, не могли осилить их аргументацию и потому не признавали их правоту. В 1958 году выдающийся русский генетик С. С. Четвериков рассказывал мне, как порой трудно приходилось ему, когда он должен был вдалбливать студентам, особенно посредственно успевающим, закономерности этой нетривиальной науки.

"Студентам надо было здорово потрудиться, — говорил Сергей Сергеевич, — чтобы проникнуть в мир генетических знаний, а параллельно со мной, в соседней аудитории А. Н. Мельниченко, в соответствии с распоряжением Министерства высшего образования читал лекции по курсу "мичуринской генетики". А там всё просто, понятно, доходчиво. Не надо знать ни генов, ни кроссинговеров, наследственность послушно изменяется, стоит лишь измениться внешней среде, никакой математики. И ходили самые тупые студенты в отличниках у Мельниченко, росла их неприязнь к другим профессорам университета" (39).

Так вели себя студенты университета. Что же было говорить о безграмотных крестьянах, читающих по складам, ни дня не учившихся в институтах, но воспитываемых в духе возможности "выбиться в ученые", минуя систематическое образование? (Или в писатели — вспомним горьковский призыв к ударникам труда — идти в большую литературу!).

В том, что такое желание сразу стать ученым было у многих, можно убедиться на примере одного из крестьян, Терентия Семеновича Мальцева, работавшего заведующим хатой-лабораторией в колхозе "Заветы Ильича" в селе Мальцево Шадринского района тогда Челябинской, а теперь Курганской области. С 22 по 25 октября 1937 года Т. С. Мальцев был на семинаре в Одессе, выступил с большой речью, которая вывела его на первые роли в среде таких же, как он, крестьян-опытников.

"Школьного образования у Мальцева нет, — говорилось в лысенковском журнале "Яровизация" в статье "Таланты и самородки" (40), — но по складу ума, по наблюдательности, по умению исследовать, анализировать и обобщать — это настоящий человек науки".

Сам Мальцев так рассказал о себе на семинаре:

"Только в 1919 году, по возвращении из германского плена, мне случайно удалось прочитать ряд антирелигиозных, научно-популярных и политических брошюр, после чего и наметился в моем сознании поворот от предрассудков к знанию. А диалектический материализм, за изучение которого я взялся лишь два года назад, по-настоящему раскрыл мне глаза на природу. То был крепкий орешек, но я его раскусил, и плод оказался сладким. Раньше всё в книгах ученых о природе казалось мне правильным, что бы я в них не прочитал; теперь же я стал разбираться в литературе, и сейчас бросить науку для меня просто-таки невозможно. Какая-то внутренняя сила влечет меня все глубже и глубже распознавать все тайники жизни, все случайности, и эти случайности познать в качестве необходимости, с тем, чтобы уметь свободно пользоваться законами и явлениями природы на благо своей социалистической родины" (41).

Теперь каждого курсанта Лысенко спрашивал, требуя безоговорочного ответа, согласен ли он с ним, что генетика — вредная для колхозников заумь. Лысенко твердил, что никаких генов нет, что число признаков организмов огромно, и потому места в маленькой клетке не хватит, чтобы уложить внутри их ядер гены, отвечающие за каждый признак. Он упрямо настаивал на том, что внешняя среда способна легко менять наследственные свойства организмов. Эти примитивные раскладки выдавались за единственно материалистические рассуждения (42), но бездоказательная "критика" легко оседала в головах малоискушенных людей, в том числе и Терентия Мальцева. В своем выступлении он об этом убежденно высказался (43):

"Большинство изданных до сих пор книг по генетике и селекции не помогало опытникам узнать всю сущность развития жизни организмов… По-моему тысячу раз прав Т. Д. Лысенко, что он новыми методами своей работы, построением своей новой революционной теории, систематически, как камни в застоявшуюся воду, бросает вызов за вызовом представителям старой генетики" (44).

"Надо, чтобы нас опытников, — продолжал он, — систематически в популярной форме держали в курсе событий передового научного фронта. Ведь мы, опытники, также обо всем хотим знать, что нового приобретает наука. Только нам надо об этом рассказать более понятным языком, но не упрощая содержания, не выхолащивая "самого сладкого". Я про себя скажу, что мне прямо-таки сильно хочется познать жизнь растения и научиться хоть немного управлять им, чтобы послужить чем-либо делу покорения природы на пользу свободного человека нашей страны. Но мне самому с этим очень трудно справиться и во всем разобраться безошибочно. Ведь я же дня нигде не учился, даже в сельской школе дня не бывал, а всю жизнь достигаю знания лишь шаг за шагом своими собственными силами — самоучкой. А таких, как я, которым революция, советская власть открыла дорогу в науку, — немало в нашей стране. Ученые специалисты должны помочь нам, опытникам-колхозникам, все глубже и глубже входить в науку, и это даст нам богатейший урожай в виде сознательных и прилежных, своего рода ученых колхозных кадров" (45).

Это выступление Мальцева отлично отражало устремления, складывающиеся в среде таких же, как он, колхозников-опытников. Не было ни капли неловкости за недостаточность знаний: о пробелах в образовании или полном отсутствии такового говорилось спокойно и даже с вызовом, мол, вот мы какие лихие, до всего сами доходим, без барских замашек. Не было даже малейшего сомнения в том, что познать всякие там науки — проще, чем объесться пареной репы. Нужно только, чтобы эти там, которых на народные денежки раньше в гимназиях и университетах обучали, перво-наперво растолковали таким вот опытникам, что в науке сладкого и что горького уже наоткрывали, затем систематически чтобы в курсе держали всего нового (да чтобы никакой там зауми, сложности, терминов и формул: "нам надо об этом рассказать более понятным языком, но не упрощая содержания" — вот только так!), а уж там, после этого, мы и сами с любыми задачами справимся, нам эти черви книжные больше и нужны не будут. Вот это беззастенчивое осознание своего величия и непременности принуждения ученых к тому, чтобы они без колебаний принялись немедленно учить сладкому — поражает больше всего. "Ученые специалисты ДОЛЖНЫ помочь нам, опытникам-колхозникам", должны и все тут! Результат обучения таких опытников таким способом был им заранее ясен: "ЭТО ДАСТ НАМ БОГАТЕЙШИЙ УРОЖАЙ…".

Но еще до овладения адаптированным знанием Мальцев считал своим долгом вразумлять генетиков, которые зашли в тупик и злонамеренно завели туда всю науку генетику:

"Я часто теперь задаю себе вопрос. Что было бы с генетикой и генетиками, если бы их не тревожили такие люди, как Т. Д. Лысенко. Нашли ли бы генетики выход из того тупика, в который их завела гипотеза независимости генов. Хотя я, повторяю, еще мало искушен в генетике, но все же понял, что не может быть никакого наследственного вещества, не зависимого от сомы… и я никак не могу понять генетиков, которые считают, что половые клетки живут только "на квартире у сомы", не перенимая никаких "нравов" и "навыков" у их хозяев — соматических тканей. Ведь всякий скажет, что так мыслить абсурдно. Генетика же утверждает, что на каждый признак, или группу признаков, есть "ген" или группа "ген". Я и спрашиваю, сколько же может быть у организма, тем более многоклеточного, признаков? Я думаю, что вряд ли можно для их подсчета набрать достаточно цифр, могущих выразить число, переваривающееся в человеческой голове… И вот, когда задумываешься над такими вопросами, то поневоле удивляешься фантазии генетиков, которые ведь должны принимать такое количество ген в хромосомах, которого не выдерживает никакая фантазия… Не вмещается в моей голове также учение генетиков о неизменности ген… Когда я читаю выступления генетиков [отметьте: работы генетиков он бы про-честь просто не смог, а вот выступления читает! — В. С.], то насколько доступно моему понятию, я чувствую, что у генетиков сквозит метафизика, и путей к дальнейшему развитию их учения как-то не видится, а скорее они подходят к стене. Я бы хотел узнать от генетиков, каким же образом у Ивана Владимировича Мичурина в его саду ген оказался непрочным? Чем это он его сумел раздобрить, или, по крайней мере, сделать эластичным, буквально ручным? Никто никогда из генетиков не

Последние две фразы особенно демонстративны. Лысенко и Презент усиленно пропагандировали тезис, что Мичурин в противовес генетикам якобы добился в своей работе чудесных изменений наследственности плодовых растений за счет изменения питания, условий выращивания и прочих доступных манипуляций. Однако на самом деле все изменения наследственности яблонь, груш, слив, которые обнаружил Мичурин, были следствием перекомбинации имевшихся генов родителей, а попытки изменить наследственность путем чисто внешних воздействий (Мичурин, например, бился над выведением сладкоплодных сортов яблонь с помощью впрыскивания под кору дерева растворов сахара!) окончились провалом. Сам Мичурин особенно и не настаивал на тезисе, что внешняя среда лепит организмы, и ни к генетике, ни, тем более, к лысенковщине он отношения не имел. Из оставленного наследства в виде сотен новых сортов (но никак не видов растений!) в садах России почти ничего не сохранилось, его сорта оказались короткоживущими. Но упирая на существование этих сотен сортов, Лысенко и его подопечные намеренно вводили в заблуждение своих слушателей, а с их голоса в наступление на генетику шли Мальцев и другие столь же малообразованные участники курсов, которые и о Мичурине знали что-либо только по наслышке. Кстати, обвинять генетиков в том, что они не могут дать объяснения методам работы Мичурина, было никак нельзя, ибо первое время они вообще не обращали внимания на эти работы, так как Мичурин прямого отношения к генетике не имел, а позже (начиная с 1939 года), учтя эти постоянные ссылки "мичуринцев" на успехи "знаменитого старика", подробно разобрали достижения и ошибки Мичурина в статьях и книгах.

Таких, как Мальцев, последователей у Лысенко было много. Подавляющему большинству из тех, кто почувствовал вкус к "науке" и "научной деятельности", нравилась горячность Лысенко, его показная смелость в отбрасывании авторитетов, декларации о связи его "науки" с практикой. Цели, провозглашаемые Лысенко, казались им близкими и понятными. "Полезную науку колхозник всегда поймет и оценит", — сказал на том же семинаре некто Кравец из молдавского колхоза имени XVII партсъезда (47).

Подлаживаясь под эти настроения, Лысенко задавал участникам семинара риторический вопрос:

"Почему такие люди, как Мальцев, Иванов, Литвиненко и сотни других… ставших подлинными учеными-исследователями, не могут работать на опытных станциях и в научно-исследовательских институтах, в том числе и всесоюзного значения? Практику такого выдвижения пора уже распространять на агробиологические научно-исследовательские учреждения…" (48).

В опубликованном отчете об этой встрече говорилось про доклад Мальцева, выдержки из которого я привел выше: "Такой доклад сделал бы честь любому профессору генетики, если бы последний правильно понимал таковую" (49). В журнале "Яровизация" рядом с портретами — Якова Иванова, Ивана Литвиненко и Терентия Мальцева было прочесть:

"У нас есть все основания утверждать, что подлинная наука о природе, о жизни не может мыслиться без людей… 30-20-10 лет назад еще темных, неграмотных… которые по-большевистски взялись за переделку в интересах социализма. Только кастовое высокомерие и политическая слепота, подчас прикрывающие нечто более худшее, мешают "жрецам науки" признать тот неоспоримый факт, что хаты-лаборатории — этот агрохимический мозг колхозного производства — представляют из себя неотъемлемое важнейшее звено советской агрономической науки, что достижения последней были бы невозможны без этих небольших, но многочисленных научных центров" (50).

Хаты-лаборатории — это и есть действенные да еще и агрохимические научные центры! Эта идея показалась замечательной многим. О ней восторженно писала в те дни всесоюзная газета "Социалистическое земледелие", когда рассказывала об ученике Трофима Денисовича — Терентии Мальцеве (51).

Последующая судьба Мальцева оказалась даже более счастливой, чем у Лысенко. К его чести, он не стал рваться к начальственным местам в столице, всю жизнь прожил в любимом селе, свою работу выполнял с прилежанием. Конечно, он часто выступал в печати, по радио, как и его учитель специализировался на особо вдохновенном прославлении Сталина (52).

Его рвение было хорошо возблагодарено: он стал сначала членом-корреспондентом ВАСХНИЛ, а потом почетным академиком ВАСХНИЛ, лауреатом Сталинской премии, был депутатом Верховного Совета СССР, дважды удостоен звания Героя социалистического труда. В честь 90-летия со дня рождения 13 ноября 1985 года ему вручили шестой орден Ленина (53).

Мальцеву приписывают создание системы земледелия, позволяющей и землю сохранить и урожаи устойчивые получать. В чем-то он воспроизвел канадско-американский опыт, отчасти сам догадался — как вести хозяйство в местах, где нередки засухи. И хоть мальцевские приемы до мелочей схожи с предложенными и до деталей изученными Тулайковым, но все-таки и Мальцев в своем деле стал настоящим мастером.

Интерес к почвозащитным системам земледелия особенно обострился после катастрофы с черными бурями, унесшими плодородный слой земли с миллионов гектаров. Брежнев в книге "Целина" вспоминал, что когда эта беда стряслась, он специально поехал к полеводу Мальцеву за советом — как пахать, когда пахать, чем пахать… Малограмотный, но мыслящий самобытно и обладающий богатым крестьянским опытом Терентий Семенович заменил Леониду Ильичу опыт сельскохозяйственной науки. В 1986 году Мальцев снова попал в фокус внимания, когда новый лидер Горбачев ездил в Сибирь разбираться с причинами недостатков и в промышленности и в сельском хозяйстве и снова советовался не с учеными, а с Мальцевым, а потом ссылался на Мальцева во время совещания с руководителями Сибири. Было во всем этом что-то допотопно-примитивное, идущее от общения царей с прорицателями и ясновидцами. Во-истину, "умом Россию не понять"!

Арест и гибель академика Н. М. Тулайкова

Методы физической расправы с неугодными разрабатывались быстро. Процессы над различными "уклонистами" от генеральной линии, приведшие к арестам множества безвинных "вредителей", служили примером для нечистоплотных людей и будили их активность.

В 1930–1932 годах была арестована большая группа агрономов (Дояренко, Чаянов, Крутиховский и другие), обвиненных во вредительстве другим злым гением российской агрономической науки и не менее типичным продуктом советской системы, хотя и другого социального корня, — профессором старой выучки — Василием Робертовичем Вильямсом (о его пагубной для судеб советской науки роли написал Олег Николаевич Писаржевский в книге "Прянишников" /54/).

Вильямсу противостоял Тулайков, чей авторитет в научном мире по вопросам агрономии был неоспорим. Набрав силу, лысенкоисты и "вильямсоиды" почувствовали, что можно разделаться с этим крупнейшим деятелем отечественной науки. Показательно, что сам Лысенко лично сыграл только роль закоперщика обвинений, введя в свою статью, опубликованную 4 апреля 1937 года (55) несколько фраз, в которых известные предложения Тулайкова о мелкой пахоте и в целом о методах земледелия в засушливых районах объявлялись вредительскими. Фамилию Тулайкова Лысенко не назвал, но причастным к агрономии людям было ясно, кого он подразумевал.

Возможность открыто напасть на Тулайкова была предоставлена Всеволоду Николаевичу Столетову. Еще раз проявилась черта лысенковского характера: он старался все грязные делишки обделывать руками людей, зависящих от него, предпочитал, чтобы вещественных следов его собственной заинтересованности оставалось как можно меньше. Лысенковскую партитуру разыгрывали по нотам солисты его ансамбля.

Николай Максимович Тулайков родился в 1875 году. В 1901 г. он окончил Московский сельскохозяйственный институт (сейчас Тимирязевская с.х. академия). В 1910–1926 годах работал директором Безенчукской (ныне Самарской) сельскохозяйственной опытной станции, в 1917 году был заведующим отделом земледелия Ученого комитета Министерства земледелия России, а в 1918 году — председателем всего Ученого комитета при Наркомате земледелия, в 1920 году стал директором Всесоюзного института зернового хозяйства в Саратове на Волге. С 1928 года он был одним из руководителей Всесоюзной Ассоциации Работников Науки и Техники для Содействия Социалистическому Строительству СССР (сокращенно, ВАРНИТСО3), в 1929 году ему была присвоена премия им. Ленина, в 1932 году был избран действительным членом АН СССР. Центральные газеты часто публиковали статьи Тулайкова, обращались к нему с просьбами прокомментировать разные события в научной жизни страны (56). В 1922–1936 годах им были изданы наиболее серьезные в России монографии по земледелию и почвоведению (57). Главной темой его исследований было земледелие в засушливых районах.

Как и академик Прянишников, Тулайков в течение многих лет выступал против основных положений Вильямса о роли структуры почв в плодородии, применении травопольных севооборотов, отмены паров, глубокой пахоты с оборотом пласта. Обещание Вильямса добиться коренного улучшения плодородия за счет высева трав противоречило научным представлениям о накоплении питательных веществ в почвах, о чем постоянно повторял Прянишников. Тулайков оспаривал другие — агротехнические — положения Вильямса. На Всесоюзной конференции по борьбе с засухой в октябре 1931 года между Тулайковым и сторонниками Вильямса разгорелись ожесточенные споры. Даже газета вынесла в заголовок слова Тулайкова: "Против игнорирования агротехники, против шаблона в ее применении". Тулайков, в частности, говорил:

"Нам предстоит… замена отвальных орудий дисковыми…" (58). "Вопрос о создании структуры почвы, который особенно подчеркивают представители школы Вильямса, является с нашей точки зрения мало интересным, мало заслуживающим внимания… В структуре я ничего самодовлеющего не вижу, не могу ее фетишизировать и выдвигать на все случаи жизни" (из стенограммы утреннего заседания 27 октября /59/).

"Пары выбрасывать за борт и относить их к категории "вредителей" социалистического строительства не приходится. Я за травы в тех случаях, когда они могут иметь целесообразность и значение" (там же /60/).

Рассматривая динамику урожайности зерновых культур в засушливых районах России за десятилетия, Тулайков писал:

"Резкие колебания урожаев из года в год и являются характерной особенностью хозяйства в засушливой зоне, в огромной своей части не зависевшие от возможностей ведших это хозяйство лиц и организаций" (61).

В другой книге он утверждал:

"Земледелие любой страны и, в особенности, такой огромной по площади и разнообразной по ее природным условиям страны, как Советский Союз, развивается в исключительно разнообразных, сложных и не могущих быть предвиденными на долгое время вперед сочетаниях природных сил (климат, почвы и растения)" (62)

и продолжал:

"Погодные условия каждого отдельного года, в основном количество атмосферных осадков и их распределение за время роста пшеницы, определяют высоту ее урожая в засушливой области при одних и тех же наилучших приемах обработки почвы и без удобрения" (63).

Вывод, к которому пришел Тулайков после многолетних исследований, гласил:

"Единственным средством для того, чтобы окончательно избежать этой полной зависимости урожаев от условий погоды в засушливых областях, является искусственное орошение посевов" (64).

Ничего вражеского, преступного в словах и действиях Тулайкова, тем более в приведенных выше четырех отрывках из его книг, найти было нельзя. Тулайков говорил как настоящий ученый и патриот Родины, прекрасно осознававший, что только рациональным отношением к тем капризам погоды, которые подстерегают земледельца в зоне "рискованного земледелия", какой была и остается подавляющая часть сельскохозяйственных районов России, можно обеспечить получение высоких и, главное, стабильных урожаев. Поэтому он выступал против попыток Вильямса насаждать чудеса в агрономии, но сторонники Вильямса и Лысенко усмотрели в его трудах враждебность советскому строю. Вредительским было названо предложение Тулайкова не увлекаться повсюду глубокой пахотой, особенно в засушливых районах, а проводить влагосберегающую обработку земли (мелкая пахота без оборота пласта, сокращение числа всякого рода рыхлений, культиваций и т. п. с тем, чтобы уменьшить испарение влаги). Сторонники Вильямса и поддерживавшего его Лысенко полагали, что будто бы, создав идеально гладкую мелкокомковатую поверхность почвы, можно свести к минимуму эти отрицательные эффекты, хотя на самом деле, простые опыты показывали, что при измельчении почвенных комков поверхность частиц, а, значит, и капиллярные эффекты резко увеличивались, благодаря чему усиливалось испарение.

Обругали и книгу ученика Тулайкова — А. И. Смирнова, его учебник для студентов, в котором эти здравые масли излагались (65). Но все эти выступления в целом были еще мелкими укусами.

И вдруг 11 апреля 1937 года, через неделю после того, как в статье в газете "Соцземледелие" Лысенко, не называя Тулайкова по имени, объявил вредительскими его основные научные предложения (55), в газете "Правда" В. Н. Столетов, окончивший в 1931 году Тимирязевскую академию, опубликовал подвальную статью, названную "Против чуждых теорий в агрономии" (66). С первых же строк он дал ясно понять читателям, как нужно квалифицировать академика Тулайкова. По его словам, Тулайков /1/ действовал в сговоре с врагами народа и /2/ вел вредительскую работу, направленную на развал колхозов. Первое положение обосновывалось так:

"…книгу Тулайкова редактировал "философ" Н. А. Карев [еще в начале 30-х годов обвиненный вместе с Дебориным и Стэном в приверженности к так называемому "меньшевистствующему идеализму" — В. С.], с агрономией, как известно, ничего общего не имевший, а впоследствии оказавшийся врагом народа" (67).

Второе положение — вредительство — Столетов обосновывал тем, что выписывал четыре фразы из книг Тулайкова, приведенные мною выше, и называл каждую из фраз призывом к порче земли. Столетов утверждал, ссылаясь на стремление Тулайкова быть поближе к запросам колхозников-ударников (68):

"Тулайков настойчиво, наперекор достижениям науки и всему опыту стахановцев, развивает примитивную философию, порожденную до того, как появились на земле агрономы: "Не земля родит, а небо"" (69).

Столетов утверждал, что прав не Тулайков, а Вильямс, заявлявший, что вполне возможно "немедленно овладеть водным режимом почвы" (70). Столетов уверял также, что "стахановцы полей умеют бороться с грозной стихией — засухой более успешно, чем когда-либо раньше". Его приговор был таким:

"Тулайков формулирует свой основной тезис: агроном, ученый, колхозник-стахановец, не ищите напрасно путей к неуклонно растущим и устойчивым урожаям… Своими пространными рассуждениями о дифференцировании приемов Тулайков старается вышибить из-под агрономии, с одной стороны, ее научно-техническую базу и возможность обобщения стахановского опыта, а, с другой, — государственное планирование агротехнической политики нашего государства… Предельческая философия низкого урожая совершенно непригодна для построения планов борьбы за 7–8 миллиардов пудов зерна ежегодно.

Товарищ Сталин учит нас, чтобы руководить — надо предвидеть" (71).

Я привожу эти длинные фразы Столетова не только для того, чтобы показать абсурдность обвинений против Тулайкова лично. На этом примере можно проследить за тем, каким был стиль обвинений в те годы, как самые невинные и даже преданные социализму люди, каким несомненно был Тулайков, в мгновение ока превращались с подачи таких личностей, как Столетов, во "врагов советской власти". Тем самым Столетов не просто исключал заслуженного ученого из числа тех, кому позволительно строить социализм, он унижал науку как таковую (72). В завершающих фразах статьи Тулайков и его последователи были открыто названы врагами, идеи которых нужно выжигать каленым железом:

"Руководствуясь и прикрываясь тулайковским пониманием дифференциации агрономических приемов, руководствуясь делаемыми им в "Основах" [речь идет об одной из книг Тулайкова — см. /62/ — В. С.] намеками на допустимость мелкой вспашки, на ненужность удобрений на черноземах и т. д., враг, ссылаясь на местные условия, может сорвать любое принципиальное агрономическое указание, даваемое в постановлениях ЦК ВКП(б) и СНК СССР… Только овладевая большевизмом, можно правильно решать агрономические вопросы и своевременно разоблачать чуждые теории" (73).

Это говорилось о коммунисте, ученом, приветствовавшем советскую власть и солидарным с многими, даже уродливыми проявлениями в советской жизни! Например, Тулайков не раз печатно высказывался за "ликвидацию кулачества как класса", он же в 1930 году, когда была незаконно арестована большая группа руководителей сельского хозяйства и агрономов, так называемых "кондратьевцев-макаровцев", одобрительно отнесся к этому (74), хотя многие звенья сельского хозяйства были оголены, а ни в чем не повинные люди — репрессированы.

Публикация статьи в "Правде" совпала по времени с арестом сотрудников Тулайкова — Самарина, Войтовича и Гавы (действия, как видим, были взаимно скоординированы). Через три дня статью перепечатали в саратовской областной газете "Коммунист". В тот же день, в пожарном порядке, были собраны научные сотрудники тулайковского института, сельскохозяйственного института имени Сталина, а также опытной станции, руководимой Г. К. Мейстером. Тулайкова на собрании не было.

На следующий день в газете "Коммунист" сообщалось о единодушном осуждении директора его учениками и коллегами. А еще через два дня в этой же газете была опубликована большая статья — отчет о двухдневном собрании, проходившем под лозунгом "Разгромить до конца чуждые течения в агрономии" (75). В статье был задан вопрос: "Случайны ли ошибочные высказывания академика Н. М. Тулайкова?" и дан ответ:

"Нет. Всем известны его прежние "теории" о преимуществе мелкой вспашки, моно-культуры, предела урожая, не эффективности в условиях Нижнего Поволжья удобрений и пр. Этими "теориями", как правильно указывали на собрании проф. Смирнов, проф. Гуляев, проф. Захарьин, проф. Левошкин, пользовались и пользуются сейчас враги народа, вредители сельского хозяйства, троцкисты и их правые сообщники… Где же корни и в чем причина возникновения чуждых, предельческих "теорий" академика Н. М. Тулайкова? "Теории" академика Н. М. Тулайкова шли от его неверия в дело социалистической перестройки сельского хозяйства СССР, его преклонения перед буржуазными теориями… Одна из основных ошибок академика Тулайкова — консерватизм, боязнь проникновения в институт таких революционных теорий в агрономии, как, например, теория акад. Лысенко… Он [Тулайков — В. С.] подтасовывал цифры и факты (об этом ярко говорил т. Вялов) и неправильно направлял работу возглавляемого им института" (76).

Затем сообщалось, что выступивший т. Востоков пытался хоть как-то защитить Тулайкова (нашлось всего два человека, осмелившихся в самой робкой форме подать голос за учителя) и сказал, что "академик Тулайков только шатался от одной теории к другой, но что эти теории не имели никакой внутренней связи", но его тут же опроверг бдительный товарищ Яковлев:

"… у академика Тулайкова есть одна позиция, одна линия, одна "теория", направленная во вред социалистическому земледелию" (77).

В унисон с Яковлевым выступили проф. Делиникайтис, проф. Попов, доктор наук орденоносец Е. М. Плачек, проф. Сус, доктор с.х. наук орденоносец Н. Г. Мейстер и другие.

Осуждением одного Тулайкова дело на собрании не кончилось. Начали вы-являть друзей, учеников и последователей опального академика. Осудили академика Рудольфа Эдуардовича Давида, одного из создателей сельскохозяйственной метеорологии в СССР, который выступил и устно и письменно (передал в президиум собрания свое письменное несогласие с огульными обвинениями Тулайкова). В отчете о собрании в институте можно прочесть и такое:

"В Саратове есть ученики и последователи акад. Тулайкова, далеко не все из них отрешились от его чуждых взглядов… Чуждые предельческие теории и всевозможные извращения принципов агрономии далеко еще не изжиты и не разгромлены до конца. Для того, чтобы решительно бороться с ними, как правильно отмечает проф. Левошин, научные сотрудники должны глубоко изучать Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Во весь рост встала перед каждым советским ученым задача — овладеть большевизмом" (78). (Выступление проф. Захарьина).

"Собрание единодушно признало необходимым ЖЕСТОКО бороться со всеми извращениями в агротехнике, с чуждыми предельческими теориями академика Тулайкова" (/79/, выделено мной — В. С.).

Через непродолжительное время информация о собрании была опубликована в официальном органе Президиума ВАСХНИЛ, но, что интересно, инициатива обвинений Тулайкова приписывалась уже "массам": согласно этой заметке главный огонь критики по Тулайкову открыли вовсе не лысенкоисты (Столетов и сам Лысенко в статье от 4 апреля 1937 года), а коллеги Тулайкова по институту (80). 4 июля 1937 года в газете "Соцземледелие" и в июльском номере журнала "Соцреконструкция сельского хозяйства" за тот же год были помещены статьи против Тулайкова (81), разоблачавшие его "вредительскую" деятельность (82). Автор последней статьи писал:

"Упрощенческие "теории" Тулайкова, Самарина и др., сослужили в свое время большую службу вредителям, врагам народа в их борьбе с совхозами и колхозами" (83)

и, подстегивая активность новых кадров красной интеллигенции, указывал на главное оружие в их "борьбе":

"Возросшая бдительность рабочих и специалистов, работа политотделов в совхозах, создание нашей советской рабоче-крестьянской интеллигенции, создание высококвалифицированных специалистов из рабочих и крестьян, воспитанных советской властью и беззаветно преданных Коммунистической партии и советскому правительству, не позволяют распоясаться вредителям" (84).

В конце года имя Тулайкова многократно склонялось в советской печати. Кое-кто наживал на этом политический капиталец. Например, некий кандидат сельскохозяйственных наук И. Николаев сначала опубликовал в газете "Соцземледелие" статью (85) с требованием остановить порочную деятельность ученика Тулайкова А. И. Смирнова, который-де по-прежнему проповедует полезность мелкой пахоты, да еще и учебник издал, по которому студенты до сих пор учатся, а через месяц в той же газете (86) доносил кому надо, что еще не всех последователей Тулайкова пересажали: гуляет на свободе его "приспешник" Казакевич, до сих пор работающий заместителем директора института.

20 января 1938 года Тулайкова расстреляли. В начале 40-х годов по библиотекам страны был разослан циркуляр, предписывавший "изъять и уничтожить труды Н. М. Тулайкова как макулатуру" (87). Столетов же вскоре стал непосредственным сотрудником Лысенко, работал в Институте генетики АН СССР, стал заместителем директора этого института.

Остается сказать, что лишь после того, как Н. С. Хрущев попытался разоблачить "культ личности Сталина", честное имя Тулайкова было восстановлено, он был реабилитирован, вышли в свет его труды. Сам Хрущев помянул Тулайкова на одном из пленумов ЦК партии как невинно пострадавшего. Правда, при этом Хрущев представил казнь Тулайкова как всего лишь критику, как результат "культа личности" одного Сталина, а не преступления всей коммунистической диктатуры. Немалая доля цинизма заключалась и в том, что Хрущев делал вид, что Лысенко чуть ли не продолжатель дела Тулайкова, а не прямой подстрекатель его убийц:

"Трофим Денисович Лысенко тут предлагал посев по стерне. Возьмем вспашку буккером. Эта обработка применялась в степных условиях, в частности, на юге Украины. Правда, было время, когда этот способ вспашки осуждали. Этот способ обработки почвы пропагандировал профессор Тулайков. Его потом за это сильно критиковали, даже выдумали тулайковщину. А сейчас в какой-то степени то, что делает тов. Мальцев, имеет сходство с приемами Тулайкова" (88).

Разумеется, никто не призвал к ответственности тех, кто непосредственно участвовал в гибели выдающегося русского ученого, тех, кто оклеветал его. Не в правилах коммунистов было признавать свои ошибки и обращаться к покаянию. Лысенко при Хрущеве оставался президентом ВАСХНИЛ, академик ВАСХНИЛ Столетов продолжал быть министром высшего и среднего специального образования РСФСР и заведовать кафедрой генетики и селекции МГУ, преспокойно работали профессорами и директорами институтов и станций те, кто выступал с обвинениями Тулайкова на собраниях. Понять что-либо о судьбе расстрелянного академика из слов Хрущева было также невозможно: так… покритиковали!4.

Идеи Тулайкова воплотили в жизнь фермеры Америки и Канады, но не его соотечественники. Пыльные бури, унесшие плодородные слои почвы с миллионов гектаров в Казахстане и на Алтае, на Украине и в Поволжье, были платой за глухоту к тулайковским предостережениям и за слепую веру в наветы столетовых. Почвозащитные системы земледелия, будто бы предложенные горячим сторонником Лысенко курганским земледелом Терентием Мальцевым, а затем еще раз "открытые" сибирским земледелом Александром Бараевым, удостоенным в 1972 году (вместе с Э. Ф. Гессеном, А. А. Зайцевой, И. И. Хорошиловым) за это "открытие" Ленинской премии, на самом деле были давно обдуманы и научно обоснованы погибшим в сталинских застенках академиком Николаем Максимовичем Тулайковым. Другое его предложение — о необходимости мелиорации почв в засушливых районах Поволжья — начали воплощать в жизнь, спустя почти сорок лет, приписывая это предложение Л. И. Брежневу. За ту же идею ратовал Горбачев.

В следующих главах мы познакомимся с тем, как в том же 1937 году была изничтожена еще одна крупнейшая саратовская школа ученых — селекционеров зерновых культур, возглавлявшаяся другим ярчайшим ее представителем Мейстером (коллегу Мейстера, Тулайкова, и Шехурдина — А. П. Дояренко арестовали и сослали еще в 1931 году). О том, что это были за люди, чем они жили, как крепко дружили, какая вокруг них была интеллектуальная среда, рассказывают немногие оставшиеся в живых сверстники этих ученых. В 1986 году в одном из очерков о сегодняшних саратовских селекционерах (очерке, кстати, критическом, повествующем о том, как и в 1986 году последыши лысенкоистов затирали талантливых людей, как они готовы были перепахать перспективные линии пшениц, лишь бы убрать с дороги их авторов-конкурентов, и это в дни, когда страна в буквальном смысле платила золотом за привозное из-за океана зерно) говорилось, как ученица саратовских корифеев, выдающийся селекционер В. Н. Мамонтова рассказывала своей молодой коллеге, Нине Николаевне, об ушедших временах, вспоминала учителей:

"…как дружили, ходили друг к другу в гости, как лихо отплясывал на Новогодье Мейстер, замечательно играл на флейте Тулайков, пел романсы собственного сочинения Дояренко… Нина Николаевна слушала, завидовала белой завистью и ужасалась беспощадности времени" (90).

Другая старая сотрудница института, простая женщина тетя Луша вспоминала чуть более поздние времена, когда было уже не до празднеств, игры на флейте и романсов. Запуганные репрессиями и человеческой подлостью, так откровенно раскрывшейся в те годы, люди стали бояться окружающих, страх сковывал души и усмирял речи:

"Бывалоча, милая, соберутся они [Шехурдин и Мейстер — В. С.] вечерком чай пить. И вот сидят друг против друга, и болтают ложками в стакане — и ни гугу… время было лихое. Чуть скажи чего, сразу донесут. Но они-то были друзья закадычные. Так вот весь вечер просиживали. И только на прощанье: "Душевно посидели, Алексей Павлович! Отменно, Георгий Карлович!"" (91).

* * *

К 1937 году завершилось формирование организационной и политической структуры лысенкоизма, сложился специфический метод делания науки, вы-кристаллизовалась методология.

Тем, кто знакомился с историей лысенкоизма, или оказывался волею судеб вовлеченным в опасный вихрь событий той поры, должно быть приходило в голову сравнение этой истории с кошмарными снами в описаниях психоаналитиков, сопровождающимися картинами фантасмагорических чудовищ и уродов, способных парализовать волю, одним своим видом устрашать дух, обладающих непомерной злобной силой. Мучения, испытываемые в таких снах, когда хочешь ударить — но безвольна рука, неподвижны члены, хочешь закричать — но не можешь: не исторгаются звуки из горла, как ни напрягайся, собираешься убежать — а ноги не слушаются… эти мучения кажутся страшнее всего.

Насколько же возрастали муки тех, кто не во сне, а наяву оказывался опутанным сетями лысенкоистов и ощущал те же страдания, но в реальной жизни. Каким страшным эхо отдавало от вестей о посаженных, порой даже не за противоборство, а за одно лишь молчаливое несогласие с догмами агробиологов, о выгнанных с работы, лишенных права преподавания, публично оскорбленных. Мартиролог этих казней не составлен, да и вряд ли кто-нибудь способен вспомнить всех, восстановить имя каждого, начиная от теперь уже безвестных лаборантов и младших сотрудников лысенковского института, работавших по старинке и не знавших, что нужно подгонять результаты, выбрасывать "неудавшиеся" опыты и т. п. (а несогласные с такими методами были: нет-нет, да и наталкивался я в писаниях и речениях "колхозного академика" и его ближайшего окружения на отголоски борьбы с неведомыми борцами за чистоту науки в его же институте /7а/), до ученых со степенями, порой даже работавших в далеких от Лысенко областях, но выгнанных или униженных за случайно оброненные слова или за непроизвольное действие, не так расцененное. (Вспоминаю: мальчиком слышал я разговор мамы с папой, работавшим в 1947–1950 годах в многотиражной газете Горьковского университета "За Сталинскую науку", что выгнали из университета старую заслуженную преподавательницу не то французского, не то английского языка, выгнали за то, что дала переводить студентам не тот текст, потому что далека была от генетических споров. А в тексте этом — который она давала не одному поколению студентов — упоминалось имя кого-то, попавшего в немилость. На нее донесли, и не стало хорошего, заслуженного преподавателя. Говорили папа с мамой тихонько, шепотом, ужас читался на л

После 1937 года в течение еще двух лет продолжались дискуссии о пользе генетики для сельскохозяйственной науки и месте генетики в комплексе дисциплин, дозволенных в советском обществе (иначе говоря, не рассматриваемых как буржуазные, идеалистические, упадочные и пр. и пр., то есть — вредные). Еще печатали не только научные статьи и книги, но и очерки об этой науке и о людях, включившихся в генетические исследования. В качестве примера, можно сослаться на восторженный очерк Константина Федина — писателя, входившего в число наиболее популярных. В конце января 1938 года он с пафосом повествовал в "Правде" о безбрежности дорог жизни, выбираемых молодыми энтузиастами. Были в этом очерке и такие строки:

"Готовясь к одной литературной работе, я провел анкету в нескольких ленинградских вузах… Вот ответ студентки двадцати шести лет, рабочей по происхождению:

"Я — генетик. Вопросы наследственности интересовали меня еще до поступления в вуз. Мое будущее должно быть самым радостным. Во-первых, я мечтаю быть профессором. В Ленинграде будет построен большой дворец, в котором будут разрабатываться проблемы генетики. Там будут обучаться тысячи студентов и масса научных работников. Пока ничего более радостного не могу придумать для себя. Учиться самой, передавать свои знания массам — большая радость".

Уверенность в будущем питает реальные планы, из которых растет мечта о "большом дворце" науки. Это — романтика, корнями уходящая в действительность… Легко мечтать, когда мечты осуществляются почти беспредельно" (92).

Но романтика свободного поиска путей в жизни безжалостно заменялась "романтикой плаща и топора", корни, питавшие розовые дрёмы, безжалостно обрубались. Тех, кто мечтал о "дворцах генетики", ждали иные хоромы.

В следующих главах я подробно расскажу о механике борьбы с научными противниками на примере академика Н. И. Вавилова. Мы увидим, как методично, шаг за шагом, изничтожал Лысенко своего благодетеля, которому он отплатил страшной ценой, которого он выставил перед Сталиным своим главным противником. Эта механика показательна и в отношении других пострадавших.

Как же это стало возможным? Ведь была же Россия когда-то сильна своей наукой, демократическими традициями, стремлением к справедливости и гуманизму, широко разлившимся по всем слоям общества? Систематический разбор этой проблемы выходит за рамки моей книги, поэтому я ограничусь лишь краткими замечаниями по этому поводу.

Конечно, появление Лысенко в советской науке и его упрочение не было бы возможным ни в одном нормальном демократическом обществе. Явно напрашивающееся сравнение Трофима Денисовича Лысенко с Григорием Ефимовичем Распутиным лишь внешне правомерно: укоренение Распутина в науке, а не в полной мистицизма и знахарства жизни двора Николая II было бы абсолютно невозможным. Там, где пророчества легко проверяемы экспериментально, места для Распутиных нет.

А вот Лысенко появился, окреп и приобрел магическую силу в советской науке, а за ним, может быть, не столь колоритно, но на той же волне вторжения партийного диктата в науку, возникли свои Трофимы — быковы, асратяны, лепешинские, бошьяны и им подобные в других областях науки. Несомненно, это не было случайностью. Только специфическая среда, особый "естественный" отбор открыли ворота в советскую науку всем лысенкам. В иных социальных условиях их появление было бы совершенно невозможно.

Где-то их остановила бы простая человеческая порядочность, единые для общества моральные критерии, понятие об этике и христианской добродетели. Где-то сразу же выявились бы научная несостоятельность, невоспроизводимость данных, абсурдность и алогичность постулатов и предпосылок, также как нечистота доказательств.

В обществе, построенном на свободной экономике и свободном предпринимательстве, сразу же всплыла бы неэффективность предлагаемых схем и расчетов, надуманность рецептов и убыточность практических предложений. Неконкурентноспособность идей была бы залогом быстрого их забвения.

И только в обществе бездуховном, аморальном, внеэкономическом и к тому же заскорузлом, гомеостатичном Лысенко и его команда могли жить и процветать. Сельское хозяйство, не приносящее прибыли, но так и остающееся организационно неизменным — было той средой, в которой лысенковские рецепты не могли быть отторгнутыми. Сохраняя те же убыточные по своей сути (а вовсе не по природе русского мужика, способного якобы лишь к лени, пьянству и обману) колхозы и совхозы, поглощающие бесследно миллиарды за миллиардами, но так и не приносящие ничего, кроме убытков, государство рождало и "колхозных академиков". Оно оправдывало и будет оправдывать Лысенко и лысенок до тех пор, пока будет пребывать в плену фантазий.

С другой стороны, в этой среде Лысенко не мог оставаться изолированным "старателем", одиноким путником, торящим дорогу свою в гордом осознании собственного величия. Он нуждался в соратниках и подражателях. Только в среде таких же, как он сам, могло удерживаться его "учение". Поэтому экспансия лысенковских методов и представлений шла планомерно и с ускорением. Всё новые сферы биологии оказывались пронизанными гнилостными тяжами лысенковской плесени. Метастазы этого опухолеродного организма поражали то тут, то там здоровый организм русской биологии, становившейся советской биологией. Из личного дела Лысенко, его личного процветания формировалась социальная единица, которую не только не отторгала, но жадно питала новая социальная среда — советское общество. Из Лысенко и его афер вырастал лысенкоизм.

Глава IX. Мужество Кольцова

"Безумству храбрых поем мы песню".

А. М. Горький. Песнь о буревестнике (1).

"Нельзя дожидаться суда истории. История, конечно, казнит палачей и отведет им место в ряду Аракчеевых, Биронов и Малют Скуратовых. Но нынешнего Малюту судом истории не испугаешь; он даже не прочь заслужить Геростратову славу. Нет, возмездие должно быть скорое и реальное."

Н. К. Кольцов, 1906 (2).

Становление характера и годы учебы

Николай Кольцов родился 3 июля 1872 года в Москве. Его отец, Константин Степанович Кольцов служил бухгалтером меховой фирмы "Павел Сорокоумовский". Отец умер, простудившись в дороге с ярмарки в Ирбите, когда его младшему сыну Коле не исполнилось и года, поэтому дети росли и воспитывались под руководством матери — Варвары Ивановны Кольцовой, урожденной Быковской. Мать происходила из семьи известного российского купца, одним из первых установившего торговлю с Бухарой и Хивой, Ивана Андреевича Быковского, известного и тем, что он знал три европейских языка (французский, немецкий, английский) и пять других, включая фарси. Старший брат ученого — Сергей писал в воспоминаниях о семье:

"Мать наша была образованная женщина. Знала французский и немецкий языки, любила читать, благодаря чему у нас всегда было много книг, имелись всегда так называемые толстые журналы — "Вестник Европы", "Отечественные записки", "Русская мысль" и др." (3).

После смерти отца семья жила скромно, стараясь уложиться в бюджет, позволявший на оставшиеся от отца сбережения выучить детей, поставить их на ноги, ни о какой роскоши говорить не приходилось. Младший сын Коля, по воспоминаниям старшего брата и сестры рос смышленым, но довольно замкнутым и погруженным в себя мальчиком, много размышлявшим и много читавшим. Он был аккуратистом во всем — и в делах, и в записях, и в одежде, и в распорядке дня. Спокойно и уверенно продвигался он вперед, взрослея не по годам. Правда, брат и сестра отмечали, что если какое-то раздражение извне переходило привычные рамки и выводило мальчика из себя, он мог взорваться и тогда был неукротим и несмиряем. Сам Николай Константинович вспоминал, что несколько раз в детстве впадал в состояние, когда его двоюродный брат предлагал единственное средство для усмирения — "связать ему руки".

Повзрослев, Кольцов так и сохранил разумное спокойствие, ровность в отношениях к людям, даже отрешенность от мелких страстей, иногда так портящих жизнь людям, менее уравновешенным. Он не загорался мгновенно, не впадал в спонтанные экстазы, а делал свое дело без надрыва и резкостей, обдумывал каждый шаг и двигался вперед без рывков и надсадных взлетов. Была лишь одна причина, могущая вызвать в нем внутреннее и очень сильное чувство резкого протеста: ярко выраженная несправедливость, причем не к нему самому, а к окружающим. Другие могли при этом на минуту вознегодовать, но обстоятельства жизни быстро гасили их пыл и "вразумленные" они в дальнейшем сообразовывались с понятием, что "плетью обуха не перешибешь". Кольцов в таких случаях не то, что об удобствах жизни и неблагоприятных последствиях не заботился, он переставал о своей голове заботиться и шел на бой с несправедливостью, откуда бы эта несправедливость не исходила, хоть от "Батюшки Царя". Эту удивлявшую многих беззаветную смелость, питавшуюся убежденностью в правоте справедливости, он сохранил до конца дней.

Интерес ко всему живому он стал проявлять рано. Как вспоминал брат, "ему было не более шести лет, когда подарили ему [игрушечную] лошадь, и первое, что он с ней сделал — это разрезал ей живот, желая посмотреть, что в нем. Мать увидя это, сказала: "Ну, быть тебе естественником"" (4).

Закончив 6-ю московскую гимназию с золотой медалью, он поступил в Московский Императорский университет и стал одним из трех выдающихся учеников столь же выдающегося профессора — зоолога М. А. Мензбира (троицу составили П. П. Сушкин, А. И. Северцов и Кольцов; первые двое стали впоследствии академиками Российской Академии наук). В 1894 году за дипломную работу "Пояс задних конечностей позвоночных" его удостоили золотой медали (это была написанная каллиграфическим почерком и содержавшая множество оригинальных рисунков книга форматом энциклопедии и объемом около 700 страниц), выдали диплом 1-й степени и оставили в аспирантуре ("для приготовления к профессорскому званию" — как говорили тогда) под руководством Мензбира. После сдачи в 1896 году всех полагающихся аспирантам экзаменов (по сравнительной анатомии, зоологии беспозвоночных, зоологии позвоночных, палеонтологии, ботанике и физиологии) в 1897 году он был отправлен на средства университета стажироваться в лучших лабораториях Европы.

Кольцов решил потратить время в Европе на то, чтобы специализироваться в новой науке — цитологии (науке о строении клеток). Эта дисциплина только зарождалась, ее ждало в ближайшем будущем бурное развитие, и то, что вчерашний студент самостоятельно пришел к желанию заняться ею, говорило много о способностях Кольцова видеть перспективу уже в те годы. Во времена учебы Кольцова в университете общий интерес был прикован к сравнительной анатомии, зоологии позвоночных и беспозвоночных, палеонтологии и ботанике. Физиология растений считалась самым важным направлением, К. А. Тимирязев страстно и громко излагал с кафедр в разных собраниях свои мысли о роли физиологических процессов. Но внутрь клеток пока никто не шел, исследования структуры цитоплазмы, ядра и клеточных органелл казались преждевременными и непривычными.

Кольцов уехал сначала в Кильский университет (Германия) к Вальтеру Флеммингу (1843–1905), который был признанным основателем совсем уж нового направления — цитогенетики. В 1879 году Флемминг первым описал поведение хромосом при делении клеток (именно он назвал процесс митозом). Термин "хромосома" еще не был введен, и Флемминг описывал "поведение при делении клеток длинных тонких структур, окрашиваемых недавно открытым красителем — анилином". Кольцов ехал к нему с хорошо продуманным планом исследования: он намеревался использовать амфибии как экспериментальный объект и изучать на нем поведение хромосом при возникновении зародышевых клеток. Была и потаенная мысль, с которой Кольцов позже расстался, — он намеревался создать такие условия для развития оплодотворенных яйцеклеток амфибий, при которых можно было бы менять пол в процессе повзросления зародышей. Он думал, что в момент возникновения зародышей пол еще не дифференцирован, затем под влиянием внешних условий зародыши становятся или мужскими или женскими, и в этот-то момент и можно будет научиться регулировать пол живых организмов. Кольцов не мог знать, что пол раз и навсегда определяется при возникновении зародыша сочетанием половых хромосом, которые были открыты только десятью годами позже американцем Томасом Хантом Морганом.

Закончив работу в лаборатории Флемминга, Кольцов из Киля перебрался в Неаполь, на зоологическую станцию. Там он стал работать над другой темой — исследовать начальные этапы развития организмов, стараясь понять, как происходит закладка тканей будущей головы животных. Завершать обработку этих материалов он отправился во Францию — в Росков и на Виллафранкскую станцию.

В конце концов он подготовил большую работу, напечатанную на двух языках. Особенно полезной оказалась работа на Виллафранкской зоологической станции. В бухте Виль Франш на средиземноморском побережье Франции около Ниццы с 1884 года существовала Русская зоологическая станция, названная "Виллафранка". В год, когда там начал работать Кольцов, эта станция уже завоевала прочную международную репутацию, туда приезжали ученые из всех стран, в том числе и из-за океана, и вполне естественно получилось, что Кольцов не только успешно работал, но и подружился навсегда с молодыми учеными, ставшими вскоре лидерами биологии, признанными во всем мире, такими как Ив Делаж, К. Гербст, Ганс Дриш, Рихард Гольдшмидт, Макс Гартман, американец Эдмунд Вильсон, уже тогда известный своей книгой о роли клеточных структур в наследственности, а позже ставший признанным классиком в этой области. Вильсон, спустя несколько лет, пригласил к себе работать Томаса Моргана, Морган взял на работу в эту лабораторию Мёллера, Стёртеванта и Бриджеса, усилиями этой "могучей четверки" за считанные годы была разработана хромосомная теория наследственности, и так получилось, что уже в свои постаспирантские годы Кольцов оказался связанным с Вильсоном, провел много времени в беседах с ним, и неудивительно, что позже это помогло ему создать самобытную школу генетиков в России.

Затем он переехал в Мюнхен, где пришлось основные эксперименты проводить на снимаемой им квартире. Он сумел раздобыть микроскоп и микротом, позволявший делать срезы с биологического материала, пригодные для рассматривания в микроскоп. Кольцов был великолепным рисовальщиком, до сих пор его тончайшие рисунки наблюдавшихся в микроскоп картин поражают своей точностью. Даже в пору, когда микрофотографическая техника достигла совершенства, его рисунки конкурировали с микрофотографиями по обилию и точности деталей, по ясности отражения процессов, запечатлеваемых глазом или фотокамерой.

Вторая поездка в Европу и начало работ по физико-химии клетки

В конце 1899 года Кольцов вернулся в Москву, с 1900 года в качестве приват-доцента Московского университета начал читать первый в России курс цитологии, в 1901 году защитил магистерскую диссертацию и с 1 января 1902 года снова уехал на два года работать на Запад, сначала в Германию, а потом в Неаполь и Вилль Франш.

В Германию Кольцов привез свои препараты срезов индивидуальных клеток, стал показывать их местным светилам.

"Месяца два я работал в лаборатории Оскара Бючли в Гейдельберге, — вспоминал Кольцов в 1936 году в книге "Организация клетки". — Этот умный и очень интересный биолог подолгу просиживал над моим микроскопом, стараясь на разрезах во всех частях моих огромных клеток найти ячеистые структуры. Но теория ячеистой структуры Бючли меня давно не удовлетворяла. Мне казалось, что, чрезвычайно упрощая все огромное разнообразие протоплазматических структур, эта теория ничего не объясняет. Я…не хотел идти по его указке. В Киле я показывал свои препараты своему другу Ф. Мевесу (В. Флемминг уже скончался), он тоже восхищался их красотой, советовал описать их. Но я вовсе не хотел только описывать, хотел понять их организацию…

До этого времени [клетки] описывали главным образом мертвыми, на препаратах. Я… решил главное внимание обратить на эксперименты с живыми [клетками]…

Очень скоро выяснилось, что вести работу можно, только зная основные законы физической химии" (5).

Кольцову было в то время 30 лет. В таком возрасте можно делать самые смелые расчеты на много десятков лет. Но смелости молодого ученого, замахивающегося на перечисленные выше задачи, можно было позавидовать: ведь науки физико-химии просто не существовало. Ее нужно было создать на пустом месте, и именно этим он и занялся. При этом он не делал громких заявлений, не называл свои гипотезы законами, не трубил о них на всех перекрестках, не прибегал к защите вождей страны и мира, не будоражил никого своими прозрениями. Как был в мальчишестве, так и остался до конца дней спокойным, застегнутым на все пуговицы и строгим к себе и к другим первопроходцем неизведанных до него экспериментальных полей и создателем истин совсем не очевидных.

Физико-химические эксперименты Кольцова привели к открытиям мирового масштаба — обнаружению в 1903 году "твердого клеточного скелета", казалось бы, в нежнейших клетках. До него ученые считали, что клетки принимают свою форму в зависимости от осмотического давления наполняющего клетку содержимого. Кольцов оспорил этот основополагающий вывод и вывел новый принцип, согласно которому, чем мощнее и разветвленнее различные структуры каркаса, удерживающего форму клеток, тем больше эта форма отходит от шарообразной. Он предложил термин "цитоскелет", изучил внутриклеточные тяжи во многих типах клеток, поставил тончайшие физические эксперименты, позволявшие исследовать их разветвленность, использовал химические методы для выявления условий стабильности цитоскелета.

Только с конца 1970-х годов исследование микротрубочек и других внутриклеточных волокон вышло на передний край науки, термин цитоскелет был предложен заново, и лишь в последней трети XX-го века универсальное значение цитоскелета стало осознаваться биологами и специалистами по структуре клеток. Значит опередил прогресс науки Кольцов по меньшей мере на три четверти века! Все биологи нашего времени убеждены, что понятие о цитоскелете сложилось совсем недавно, каких-нибудь три десятилетия назад. Но с начала XX-го века в течение трех десятилетий классик биологии Рихард Гольдшмидт не переставал объяснять в своих переведенных на все языки книгах "принцип Кольцова" о существовании цитоскелета и о зависимости трехмерной структуры клеток от положения и состояния внутриклеточных "эластичных волокон", обнаруженных Николаем Константиновичем. Вспоминая время, проведенное на Виллафранкской станции вместе с Кольцовым, Гольдшмидт — свидетель рождения этого принципа — писал на склоне своих лет:

"…там был блестящий Николай Кольцов, возможно лучший русский зоолог, доброжелательный, непостижимо образованный, ясно мыслящий ученый, обожаемый всеми, кто его знал" (6).

Через несколько лет он добавил к этой характеристике:

"Я горжусь, что такой благородный человек был моим другом всю жизнь" (7).

"Кольцовские принципы"

Вернувшись в Россию в конце 1903 года, Кольцов возобновил лекции в Московском университете и активно продолжал свои исследования физико-химии клеток. Экспериментальные данные накапливались быстро, а творческих идей у него было много. И в России и за рубежом выходили новые и новые работы русского ученого, вызывавшие всё более и более уважительное отношение. В декабре 1905 года в России началась революция, а в январе 1906 года он должен был защищать докторскую диссертацию. Эксперименты были давно закончены, сам текст диссертации написан, дата защиты была уже объявлена. Получая степень доктора, Кольцов обеспечивал себе безусловное продвижение в экстраординарные профессора — о такой судьбе мечтали все исследователи. Однако внешние события изменили течение академических дел и сказались на научной карьере Кольцова. Принципами он не поступался, а в тот момент стало очевидным, что нормальных условий для защиты создать нельзя. Решением правительства университет был фактически оккупирован войсками, лекции и лабораторные занятия отменены, студентам был даже запрещен проход на территорию университета. Профессора должны были собраться на защиту как бы тайком, за закрытыми дверьми, и Кольцов решил в таком действе не участвовать. Снова его принципы вошли в противоречие с навязываемыми ему властями условностями. Как он сам писал в 1936 г. в предисловии к книге "Организация клетки", защита была назначена буквально "через несколько дней после кровавого подавления декабрьской революции".

"Я отказался защищать диссертацию в такие дни при закрытых дверях: студенты бастовали, и я решил, что не нуждаюсь в докторской степени. Позднее своими выступлениями во время революционных месяцев я совсем расстроил свои отношения с официальной профессурой, и мысль о защите диссертации уже не приходила мне в голову" (8).

Кольцов в тот год вступил в очень узкий кружок единомышленников, существовавший в Московском Императорском университете и известный под названием "Кружок одиннадцати горячих голов". Возглавлял кружок астроном П. К. Штернберг, про которого в обществе уверенно знали, что он — большевик. Члены кружка обсуждали текущие новости, в том числе и политические, тайно пронесли в лабораторию Кольцова мимеограф и на нем печатали свои оценки происходящего. По мнению властей они "мутили воду" и потому были под подозрением у службы безопасности. Когда в октябре и особенно декабре 1905 года по России прокатилась волна беспорядков, случилась первая революция, кружковцы открыто встали на сторону бастующих, а надо заметить, что студенты Московского Императорского университета были чуть ли не застрельщиками беспорядков в Москве. Интересно, что одним из руководителей студенчества во время революции 1905 года был дальний родственник Кольцова Сергей Четвериков1, который в это время учился в университете и был избран студентами в Центральный Студенческий Совет, а от него (единственным непосредственно от российского студенчества) во Всероссийский Стачечный Комитет. (В 1955 году Сергей Сергеевич Четвериков продиктовал мне воспоминания об этом времени, опубликованные много позже /10/).

Во время революции "Кружок одиннадцати" регулярно собирался на заседания, а для отвода глаз жандармов заседания проходили не в кабинете Штернберга, как обычно, а в лабораторной комнате Кольцова в Институте сравнительной анатомии. Непосредственным результатом заседаний стала написанная и изданная Кольцовым книжка в мягкой обложке "Памяти павших", цель которой отлично раскрывает напечатанное на обложке разъяснение:

"Памяти павших. Жертвы из среды московского студенчества в октябрьские и декабрьские дни. Доход с издания поступает в комитет по оказанию помощи заключенным и амнистированным. Цена 50 коп. Москва. 1906" (11).

В брошюре на 90 страницах были такие разделы как "Избиение студентов казаками…", "Избиение в церкви…", "Убийство-казнь А. Сапожкова в Голутвине…", "Не плачьте над трупами павших борцов!" и были приведены не только фамилии погибших, описаны обстоятельства гибели, но и выдержки из газет, черносотенные призывы, исходившие из правительственных кругов и от близких к правительству и царствующему двору людей, и даже речь самого царя, в которой он благодарил убийц студентов за то, что "крамола в Москве была сломлена". Были названы по именам многие из убийц, например "железнодорожный весовщик Кашин, который по показаниям свидетелей возбуждал толпу к убийству. Это тот самый Кашин, который вместе с графом Бобринским, Грингмутом и пр. ездил в Царское Село представляться Государю, был принят и выслушал милостивые царские слова" (12). Книга была вызывающе направлена против именно черносотенного мышления и действий правительства России. Немудрено, что правительство распорядилось книгу конфисковать.

Случившееся было доведено до директора Института сравнительной анатомии М. А. Мензбира. Последний придерживался ровно противоположных взглядов, был горой за сохранение спокойствия и порядка в стране, не случайно он был введен в совет университета. Узнав, что в его институте Кольцов устраивал противоправительственные сходки, Мензбир, человек вообще-то импульсивный, взбеленился. От Кольцова потребовали освободить с 1 сентября 1906 года занимаемый им кабинет, затем запретили заведование библиотекой, затем "сдержанный и замкнутый" Кольцов написал откровенное (а, если посмотреть с другой стороны, вызывающее) письмо учителю и начальнику с призывом принять его точку зрения в общественной жизни и вообще обращать основное внимание на научную деятельность, раз уж они ученые:

"Мне бы хотелось, многоуважаемый Михаил Александрович, чтобы Вы, прежде чем реагировать так или иначе на настоящее письмо, вспомнили, что было время, когда Вы с известным уважением относились к моим научным работам, видели во мне своего ученика. Ведь как бы ни сложились наши общественные и политические убеждения, я думаю, все-таки и в Вашей и в моей жизни самое ценное — это наши отношения к науке, и самое большее, что мы способны произвести, — это работать научно собственными руками и руками своих учеников" (13).

Ответом было безусловное запрещение работы в лаборатории Института. Разногласия с Мензбиром достигли крайнего предела.

Мензбир решил отнять у него место в лаборатории, Николай Константинович в ответ попросил оставить ему хотя бы одну комнату — совершенно пустое место, куда собирался купить из своих скудных средств микроскоп и другие приборы. Работа для него была важнее еды и прочих удобств жизни. В категорических тонах ему было в этом отказано. Тогда он решил обратиться к руководству университета с аналогичной просьбой. Отказ последовал незамедлительно. Мензбир в это время уже числился не только директором Института, заведующим кафедрой, но и помощником ректора и членом президиума университета. Кольцов в беседе с ректором услышал, что все отказы связаны не просто с его неблагонадежностью, но и с тем, что какой-то из профессоров университета, хорошо его знающий много лет, свидетельствовал против него и сообщал о нем неблагоприятные сведения. Кто этот профессор, догадаться было нетрудно. Правда, при всем остракизме порядков в те ненавистные демократам царские времена, в Сибирь Кольцова не сослали и даже читать лекции он еще мог, но за них платили довольно маленькие деньги, он ведь был не штатным доцентом, а приват-доцентом, то есть получал лишь почасовую оплату. Экспериментальная работа — то, что составляло для него главный смысл в жизни, начиная с 1909/1910 учебного года, оказалась под запретом. За "дурное поведение" ему даже не выделили средств на поездку на Неаполитанскую станцию, хотя другие сотрудники при схожих обстоятельствах получали финансовую поддержку без труда. Кольцов потребовал, чтобы над ним совершили официальный, открытый суд, в котором бы судебные органы указали статью закона, делающую невозможной для него научную деятельность. Суда такого никто, конечно, проводить не собир

Однако не в характере Кольцова было посыпать голову пеплом и идти просить прощения за убеждения. Ни к какому конформизму Кольцов не только не склонялся, но ни на йоту от своих убеждений отходить не собирался. Не в одной цитологии вводил он "принципы Кольцова", он и в личной жизни принципами не поступался. Он стал искать новое место работы. Еще в 1903 г. он приступил к чтению курса "Организация клетки" в новом учебном заведении, созданном в Москве — на Высших Женских Курсах профессора В. И. Герье, существовавших на частные пожертвования и на средства, вносимые студентками за обучение. Когда в императорском университете пошли споры и разборки, он перешел полностью на эти курсы. Они пользовались огромным авторитетом, и от слушательниц отбоя не было. Блестящего лектора Кольцова студентки высоко ценили. Затем известный деятель на ниве благотворительности, золотопромышленник А. Л. Шанявский собрал пожертвования от богатых людей, внес свою львиную долю, и в Москве был открыт Московский городской народный университет, который чаще называли Частный университет Шанявского. С 28 апреля 1909 года Кольцов перебазировался в этот университет, где создал заново лабораторию, и тут же его прежние ученики потянулись к нему из императорского университета (М. М. Завадовский, А. С. Серебровский, С. Н. Скадовский, Г. В. Эпштейн, Г. И. Роскин, П. И. Живаго, И. Г. Коган и другие).

Зажил Кольцов снова, как прежде, работал до изнеможения, читал лекции, успевал заниматься и общественной деятельностью. А в 1911 году он протянул руку помощи Мензбиру. В том году заступивший 1 февраля в должность министра народного просвещения Лев Аристидович Кассо, юрист по образованию (учился, кстати, в студенческие годы в основном на свободолюбивом Западе — во Франции и Германии) и сам с 1899 года служивший профессором Московского университета, немедленно издал драконовские законы, отменявшие почти все университетские свободы и превращавшие университеты в подобие казарм. Ректор университета А. А. Мануйлов, проректор и помощник ректора подали в отставку в знак протеста против этих полицейских нововведений. Кассо отставку принял в день подачи заявлений — 2 февраля 1911 года. В ответ на это около четырехсот профессоров и сотрудников университета в феврале последовали ректору и проректору университета и тоже подали в отставку. И как не был законопослушен Мензбир, но и он был по-своему человеком убеждений. Он тоже подал в отставку. Тут его и пригласил работать на Высших Женских Курсах его же ученик Кольцов. Мензбир был несказанно тронут, приглашение принял и прежние отношения могли бы восстановиться, но сделавший доброе дело Николай Константинович оставался замкнут и холоден, в прекраснодушии он замечен никогда не был2.

Таким образом "принципы Кольцова" распространялись не только на организацию клетки, но и на положение в обществе. Твердость убеждений, поддержание имени сильным костяком нравственности, целесообразности и свободолюбия создали Кольцову крепчайшую репутацию. В мировой науке его имя укоренилось, принцип цитоскелета вошел в немецкие, английские, итальянские, американские, испанские и русские учебники, а на родине высочайшее уважение снискала его общественная активность, несгибаемая воля и активная деятельность как профессора и наставника молодежи.

Создание Института экспериментальной биологии

Работам Кольцова, в особенности его физико-химическим исследованиям клеток и принципу цитоскелета, было воздано должное в научном мире. В 1911 году выходит дополненное издание книги Кольцова о цитоскелете на немецком языке. В большой монографии Р. Гольдшмидт переносит принцип цитоскелета Кольцова на объяснение формы мышечных и нервных клеток. Ученые из Гейдельбергского университета сообщили, что они применили с успехом кольцовский принцип для исследования одноклеточных организмов, шотландский ученый Дерен Томпсон (ставший позже президентом Шотландской академии наук) в монографии "Форма и рост" на нескольких страницах книги подробно объясняет принцип Кольцова и сообщает, как ему помог этот принцип в его исследованиях. Признанный уже лидером в своей области Макс Гартман в книге "Общая биология", ставшей позже классической и много раз переиздававшейся, на описании принципа Кольцова строит первые две главы первого тома. В США великий Эдмунд Вильсон на собраниях ученых постоянно рассказывал о принципе цитоскелета и о других работах Кольцова, ссылался на работы его учеников, вообще ставил Кольцова на первое место среди биологов своего поколения.

Поэтому не было ничего удивительного в том, что в 1915 году Петербургская Академия наук пригласила Кольцова переехать в северную столицу, где для него собирались создать новую огромную биологическую лабораторию и избрать его соответственно академиком. Кольцов и здесь проявил свою принципиальность, уезжать из Москвы отказался и вынужден был довольствоваться званием члена-корреспондента Академии наук.

В это время он уже был вовлечен в активность по созданию на деньги меценатов серии научно-исследовательских институтов. Леденцов, Шанявский, книгоиздатель Маркс и другие сложились, и предоставили финансовую основу для организации независимых от государственных структур новых институтов. Был таким образом создан в Москве летом 1917 года Институт экспериментальной биологии (ИЭБ), открывшийся за несколько месяцев до того, как большевики совершили государственный переворот. Кольцов спланировал ИЭБ, продумал его детали и возглавил.

Обдумывая принципы создания института, Николай Константинович исходил из идеи, что в его институте должно быть немного работников, но каждый сотрудник должен быть уникальным специалистом, случайных и полубесполезных людей не должно быть вовсе. Каждый должен быть на уровне современной науки, каждый быть центром кристаллизации пионерских идей. Для проведения исследований в природных условиях была использована маленькая экспериментальная станция под Москвой, в Звенигороде, потом в 1919 году около деревни Аниково была создана станция по генетике сельскохозяйственных животных, а институт вначале располагался всего в нескольких комнатах в здании на Сивцевом Вражке и лишь с 1925 года было получено красивое, но отнюдь не поражавшее размерами здание в маленькой улочке Воронцово поле (позже улица Обуха) в старой части Москвы (теперь в этом особняке, отнятом в конце концов советской властью у института, расположено посольство Индии).

Кольцов среди заговорщиков против большевиков

Первые же действия советского правительства отвратили от себя тех лучших людей России, которые не на словах, не в тиши столовых за вечерним разговором, а рискуя всем своим состоянием, именем и даже самим существованием боролись против тупых проявлений жандармского отношения к человеческой личности, кто не боялся открыто признать, что не уважает царское правление и кто требовал введения демократических реформ. Мы видели, что Кольцов был среди этих людей, что он пошел даже на то, чтобы остаться со степенью магистра и не защищать докторскую диссертацию по работе полностью законченной и написанной, чем закрывал себе большинство дорог в официальной жизни. Он не жалел о потерянном и вел себя как рыцарь чести.

И вот пришла революция, несшая на своих знаменах лозунги того миропорядка, который был символом веры для людей типа Кольцова. Но лозунги большевиков оказались демагогическими игрушками, а практика показала, что эти лозунги для них ничего не стоят, что они вероломно порывают со всеми демократами, хоть национального, хоть универсального свойства. Ни социал-революционеры (эсеры), ни социал-демократы (эсдеки), ни конституционные демократы (кадеты), ни другие демократически мыслящие люди им не только оказались не нужны, но рвавшиеся к монополизму большевики начали их преследовать. Органы печати демократов были запрещены сразу, их организации оказались в числе тех, против которых была направлена активность чекистов. В первые же дни после революции на квартире Плеханова был проведен обыск, а самого учителя Ленина и признанного лидера свободомыслия России поместили под домашний арест, многих ярких представителей других революционных организаций арестовывали, убивали, высылали из страны. Инакомыслие (иными словами — демократический выбор) было внесено в разряд государственных преступлений.

Стоит ли удивляться, что эти еще совсем недавно передовые люди, относимые теперь большевиками к врагам нового порядка, стали всерьез думать, как освободить страну от засилия безумных робеспьеров и кровожадных маратов. Якобинские замашки большевиков напугали все общество и прежде всего тех, кто не боялся бороться против царизма, рассматриваемого ими душителем свободы, но который и отдаленно не напоминал по жестокости большевистских правителей. В стране возникло много групп людей, искавших пути освобождения России от владычества большевиков, групп, собиравшихся посильными и законными путями бороться с захватчиками власти в стране.

В одной из таких групп оказался на ведущих ролях Кольцов (не бывший граф, не миллионер, утерявший богатства, не озлобленный человек). Будучи разочарованными в претворении в жизнь идеалов революции, Кольцов с друзьями создали подпольную организацию (некоторые ученые считают, что это была партия конституционных демократов или кадетов /14/). Мы знаем сегодня слишком мало, чтобы говорить что-то определенное о ее деятельности, но факт остается фактом: "Национальный центр" — так называли в своих отчетах эту организацию чекисты — был раскрыт в 1920 году. Кольцов исполнял в нем самую щепетильную роль: отвечал за финансовую сторону работы, был казначеем (значит, доверяли ему в максимальной степени его друзья по организации!). В 1920 году всех выявленных членов организации — 28 человек, включая Кольцова, чекисты арестовали. То, что на квартире Кольцова заговорщики часто собирались, было также поставлено профессору в вину.

Кольцов был приговорен к расстрелу, но за него вступился близкий приятель — Максим Горький, обратившийся непосредственно к Ленину. Благодаря его заступничеству Кольцов был приговорен в 1920 году лишь к 5 годам тюремного заключения, провел некоторое время в тюрьме3, но затем был вообще освобожден по личному ходатайству Горького. А поскольку освобождение было даровано самим Лениным, то больше за эти действия в советское время Кольцова публично не преследовали и его антибольшевистскую деятельность даже не вспоминали. Возможно, что открытая позиция Кольцова как врага большевизма, о чем чекисты не могли никогда забыть, оберегла его от топора, нависшего над тысячами других людей, заподозренных в нелояльности режиму и вторично арестованных в конце 20-х — 30-х годов. Властям также было известно, что Кольцов никогда душевной слабины не давал, до компромиссов в вопросах морали не опускался.

Важную роль в такой нерушимой крепости характера и неотклоняемости от линии порядочности и честности играла в жизни Кольцова его столь же крепкая духом и нравами жена — Мария Полиевктовна Садовникова-Кольцова (урожденная Шорыгина, ее брат Павел Полиевктович — крупный химик-органик, академик АН СССР, первооткрыватель реакции металлизирования углеводородов). Она была студенткой Кольцова в Университете Шанявского, затем ассистентом в его лаборатории. Они полюбили друг друга и любили всю жизнь беззаветно и страстно. Жили не просто душа в душу, а неразрывно — и в семье и на работе: все дела были общими (Мария Полиевктовна стала известным зоопсихологом и вела опыты в кольцовском институте), а вне общих дел у каждого не было ничего, — ни в мыслях, ни наяву. То, что у супруги Кольцова характер строгий и требования к безупречности поведения высокие, знали все ученики и сотрудники Кольцова. Мария Полиевктовна и Николай Константинович занимали квартиру на втором этаже Института, рядом с ней располагался рабочий кабинет Кольцова. Много лет спустя, ставшие академиками Борис Львович Астауров и Петр Фомич Рокицкий вспоминали:

"Когда к семье Кольцова приходил кто-либо из артистов или певцов (а дружили Кольцовы с многими — В. И. Качаловым, Н. А. Обуховой, скульптором В. И. Мухиной, муж которой работал у Кольцова, с А. В. Луначарским, А. М. Горьким и другими — В. С.), то нередко он просил исполнить что-либо для сотрудников. И тогда передавался сигнал: скорее идите в зал, будет петь Обухова (Дзержинская или Доливо-Соботницкий) или играть трио имени Бетховена. Именно здесь в небольшом зале института, мы впервые видели и слышали замечательных артистов" (15).

Вклад Кольцова в развитие генетики и молекулярной биологии

Институт экспериментальной биологии становится центральным научным учреждением по исследованию клеток, их строения, физико-химических свойств, а позднее и генетики. Выдающиеся успехи в последнем направлении были обусловлены тем, что в институте Кольцова создал свою знаменитую лабораторию Сергей Сергеевич Четвериков, который в 1926 году заложил основы нового направления науки — популяционной генетики, а его ученики — Н. В. Тимофеев-Ресовский, Б. Л. Астауров, П. Ф. Рокицкий, Д. Д. Ромашов, С. М. Гершензон и другие получили первые экспериментальные доказательства правоты взглядов их учителя. (В 1928 году С. С. Четвериков по грязному политиканскому навету был арестован и в 1929 году выслан на Урал. Бурное развитие популяционной генетики в СССР, начавшееся при Четверикове, после этого заметно ослабло, а затем вскоре американские ученые нагнали русских, поняв важность проблемы, обозначенной и развивавшейся Четвериковым).

В 1927 году Кольцов выступил с гипотезой, в которой утверждал, что наследственные свойства должны быть записаны в особых гигантских по строению молекулах и высказал предположение о том, каким должно быть принципиальное строение наследственных молекул, предвосхитив этим развитие молекулярной генетики на четверть века (16). По мысли Кольцова каждая хромосома должна нести по одной наследственной молекуле, каждый ген должен быть представлен отрезком этой гигантской наследственной молекулы, а сами молекулы должны состоять из двух идентичных нитей, причем каждая отдельная нить при делении перейдет в дочернюю клетку, на ней будет синтезирована ее зеркальная копия, и создание новых идентичных двойных гигантских наследственных молекул обеспечит сохранение преемственности в наследственных записях. Все четыре предположения: наличие гигантских молекул, несущих наследственные записи, представление о гене как об отрезке наследственной молекулы, принцип двунитевого строения наследственных молекул, одинаковости записи в каждой из нитей двойного комплекса и матричный принцип при воспроизведении копий наследственных молекул (способность к воспроизведению в том же виде, как и у родителей, или принцип "из молекулы — молекула"), были пионерскими предвосхищениями будущего прогресса науки. В 1953 году Дж. Уотсон и Ф. Крик предложили теоретическую модель двойной спирали ДНК (они, как рассказал мне Уотсон в 1988 году, даже не слыхали об идее Кольцова), а позже было установлено, что и на самом деле одна двунитевая молекула ДНК приходится на одну хромосому. Таким образом принцип, предложенный Уотсоном и Криком, за который они были удостоены Нобелевских премий, был доско

Ставшие классическими исследования русского биолога касались многих сторон жизни и строения живых организмов. Характерной же чертой собствен-но кольцовской индивидуальной деятельности было то, что до конца своих дней он не прерывал личной экспериментальной работы. Кроме того, каждодневно, обычно во второй половине дня, он переходил из своей квартиры или кабинета в лаборатории и тратил несколько часов на неторопливый, въедливый разбор полученных в этот день его сотрудниками экспериментальных результатов. Поскольку штат института был небольшим (Кольцову претила гигантомания), он был в состоянии не только сам ставить эксперименты, но и постоянно направлять работу каждого из своих сотрудников.

С 1 января 1920 года ИЭБ был передан в систему Наркомздрава РСФСР. В его составе были утверждены лаборатории генетики, цитологии, физико-химической биологии, эндокринологии, гидробиологии, механики развития, зоопсихологии. Во главе лабораторий работали люди, каждый из которых без исключения стал выдающимся ученым. В ИЭБ были развиты методы культуры тканей и изолированных органов, а также трансплантация органов и опухолей (включая злокачественные). Из изолированного зачатка глаза Д. П. Филатов научился выращивать хрусталик и дифференцированные ткани глаза. С. Н. Скадовский осуществил замечательные, действительно пионерские опыты по изучению влияния водородных ионов на водные организмы. Вообще проблеме исследования ионов Кольцов уделял особое значение (обгоняя в этом вопросе современную ему науку на полвека) и любил шутливо, но вместе с тем вполне серьезно повторять, что "ионщики должны понимать генщиков и наоборот!" Первые исследования роли Ca, Na, K на расслабление и сжатие биоструктур, а также их роль в возбуждении эффекторных цепей были выполнены собственнноручно Кольцовым в начале века. Он писал: "Работа возбужденного нерва на его эффекторном конце сводится прежде всего к повышению концентрации Ca по отношению к Na" (17), предвосхищая этим важные научные направления сегодняшнего дня.

В те годы было трудно надеяться на то, что удастся построить новые институты чисто биологического профиля (на это правительство скупилось дать деньги). Поэтому Кольцов стремился помогать созданию небольших, но доведенных до высшей возможной эффективности работы научных станций за пределами Москвы. Уже были упомянуты Звенигородская гидрофизиологическая станция, созданная при покровительстве Кольцова его учеником Скадовским, и Аниковская генетическая станция, основанная самим Кольцовым. Им же были созданы лаборатории при генетическом отделе Комиссии по изучению производительных сил (КЕПС) Академии наук, при Всесоюзном институте животноводства, биологическая станция в Бакуриани в Грузии, он же помог развиться Кропотовской биологической станции, затем его ученики при его помощи создали новые центры исследований в Узбекистане, Таджикистане, Грузии. В самом ИЭБ Кольцов сумел создать лучшую в стране библиотеку научной литературы. Он первым читал все журналы, а потом сотрудники находили их на полках и следили за записями, сделанными на полях журналов Кольцовым, помечавшим, кто конкретно должен прочесть ту или иную статью. Даже когда люди уходили по разным причинам из его института, Кольцов продолжал помечать важные для их профессионального роста статьи и страницы книг, и случайно попавшие по делам в институт ученые вдруг с удивлениям для себя обнаруживали, что их фамилия по-прежнему фигурирует на полях страниц новых изданий: Кольцов никого не вычеркивал из своей памяти и зла на ушедших никогда не держал и не копил.

"Кольцов был в курсе мельчайших деталей каждой работы. Сотрудники привыкли слышать быстрые шаги человека, уже седого как лунь, но с юношеской живостью взбегавшего по лестницам, совершавшего свой неукоснительный ежедневный обход лабораторий для ознакомления с ходом работ, для беседы с каждым сотрудником. Счастливец, сделавший какое-либо интересное открытие, становился одновременно и мучеником, так как он не поспевал отвечать теперь уже дважды в день на настойчивый вопрос: "Ну что же у Вас нового?"" (18).

С момента создания ИЭБ приобрел высокую репутацию в мире. В него зачастили важные иностранные гости. Среди них нужно отметить двух учеников Моргана — К. Бриджеса и Г. Мёллера, которым наверняка много о Кольцове рассказывал заведующий кафедрой Колумбийского университета, создавший Моргану лабораторию и считавшийся формальным начальником последнего, Эдмунд Вильсон. Мёллер, преисполненный теоретической (заочной) любви к социалистическим идеям, приехав в Россию первый раз в своей жизни в 1922 году, не только посетил ИЭБ, но и привез с собой небольшую коллекцию мутантов дрозофилы (около 20 мутантных линий). Приезжал из США крупнейший биохимик микроорганизмов, рожденный на Украине, окончивший в 1910 году экстерном гимназию в Одессе и в том же году эмигрировавший в США, Зелмон Эбрэхэм (Залман Абрамович) Ваксман, получивший в 1952 г. Нобелевскую премию за открытие стрептомицина. Гостями из Англии были основатель генетики, предложивший сам термин генетика, У. Бэтсон и крупнейший генетик и эволюционист Сирил Дарлингтон, а также Дж. Холдейн — ученый, несколько раз в жизни менявший специализацию (от генетики до биохимии и биостатистики), убежденный коммунист. Выдающиеся немецкие ученые Эрвин Баур, почитавшийся за патриарха немецкой биологии, Оскар Фогт (впоследствии организатор Института мозга в СССР и Института по изучению мозговых процессов в Берлине, в котором работал с 1925 по 1945 год Н. В. Тимофеев-Ресовский) и классик биологии Рихард Гольдшмидт (в конце своей жизни переехал работать в Калифорнию, в США) — далеко не последние в списке гостей ИЭБ. В январе 1930 г. Гольдшмидт высказался так об институте Кольцова:

"Я поражен и до сих пор не могу разобраться в своих впечатлениях. Я увидел у вас такое огромное количество молодежи, интересующихся генетикой, какого мы не можем себе представить в Германии. И многие из этих молодых генетиков так разбираются в сложнейших научных вопросах, как у нас только немногие вполне сложившиеся специалисты" (19).

Общественная позиция Кольцова в досоветское и советское время

Вклад Кольцова в развитие русской биологии и русской науки в целом был бы очерчен неполно, если бы осталась в тени его гуманитарная деятельность. Он сделал очень много не только для женского образования в России. Он не раз вступался за честь и достоинство многих русских ученых, несправедливо обиженных, оклеветанных, арестованных. И в советское время он не изменил своим принципам. (Сергей Сергеевич Четвериков рассказывал мне на закате его дней, что Кольцов сразу же после распространения слухов об обвинении Четверикова в аполитичном поступке, не боясь ничего, бросил все свои дела и поехал защищать его в разных инстанциях, чем, видимо, сильно помог Четверикову: суда как такового вообще не было, его заменили административной ссылкой, а ссылали Четверикова тоже необычно — друзья пришли проводить его на вокзал с шампанским и с цветами. Правда, в самом Свердловске, где Четвериков отбывал ссылку, ему пришлось не сладко).

Кольцов ярко и много писал. Он не замыкался рамками чисто научного творчества, владел захватывающим читателей слогом, хотя никогда не опускался до красивостей, нарочитой занимательности и упрощенчества. Ему был также несвойственен стиль, подгоняемый к принятым в данную пору политиканским веяниям и "политически корректным" фразеологическим вывертам. Написанные строго, не упрощенно, но с уважением к читателю статьи Кольцова всегда обращали на себя внимание, их читали и ими зачитывались. По сей день важный вклад в распространение научных знаний играет журнал "Природа". Его издание инициировали в 1912 году зоолог и психолог В. А. Вагнер и химик Л. В. Писаржевский, пригласившие Николая Константиновича стать главным редактором "Природы" (он оставался им до 1930 года). Именно благодаря усилиям Кольцова авторами "Природы" стали Вернадский, Мечников, Павлов, Чичибабин, Лазарев, Метальников, Комаров, Тарасевич, Кулагин и другие выдающиеся русские ученые. Им же была основана в качестве приложения к "Природе" серия "Классики естествознания", в которой появились книги, посвященные жизни Павлова, Мечникова, Сеченова и многих других ученых. В 1916 г. он редактирует "Труды Биологической лаборатории", выходившие в серии "Ученые записки Московского городского народного университета им. А. Л. Шанявского", затем организовал журналы "Известия экспериментальной биологии" (1921), "Успехи экспериментальной биологии" (начали выходить в 1922 г.), "Биологический журнал" и ряд других изданий. Принимал он также участие в издании журналов и альманахов "Научное слово", "Наши достижения", "Социалистическая реконструкция и наука". Он был редактором био

Была и еще одна сторона интересов Николая Константиновича, использованная для грязных политиканских нападок на него. Кольцов еще в начале века познакомился с первыми работами по наследованию умственных способностей у человека, планировал организовать у себя в институте отдел генетики человека и стал собирать литературу и сведения по этой проблеме. В начале века вслед за британским исследователем Гальтоном — племянником Дарвина, биологи заинтересовались проблемой изменения наследственности человека, стали изучать генетику человека, назвав это направление евгеникой. В 1920 году Кольцов был избран председателем Русского евгенического общества (оставался им до момента прекращения работы Общества в 1929 году). С 1922 года он был редактором (с 1924 — соредактором) "Русского евгенического журнала", в котором опубликовал свою речь "Улучшение человеческой породы" (20), произнесенную 20 октября 1921 года на годичном собрании Русского евгенического общества. В этом журнале в 1926 году появилось его исследование "Родословные наших выдвиженцев" (21).

Но, конечно, наибольшее признание и в СССР и за рубежом получили классические работы Кольцова по физико-химическим процессам в клетках. В последние десятилетия ученые пришли к кольцовскому принципу цитоскелета вторично, используя новую технику — сверхмощные электронные просвечивающие и сканирующие микроскопы и другие приборы. Россия же утеряла свой приоритет в науке в этом вопросе в значительной мере потому, что коммунисты помешали работе Кольцова, запретили ему контакты с Западом при жизни, зачеркнули его имя в своей стране после внезапной смерти. А ведь" Природа вакуума не терпит", и, разгромив русскую школу Кольцова, большевики сделали всё возможное, чтобы по соображениям идейного противостояния с кольцовскими принципами охаять достижения великого ученого в СССР и способствовать их забвения в остальном мире. Без продолжения школы Кольцова, без появления соответствующих статей в западной литературе, в которых бы авторы продолжали упоминать имя автора исходных идей, его идеи и даже его имя остались знакомыми только историкам биологии. Поэтому и не было ничего удивительного в том, что западные экспериментаторы пришли к его же заключениям много десятилетий спустя, не зная ничего о первооткрывателе важных направлений науки.

Однако вплоть до кончины Кольцов оставался настоящим лидером генетики в СССР (не надо забывать, что у него в институте и после ареста Четверикова работала прекрасная генетическая лаборатория, что под его непосредственным руководством трудились такие ученые как Б. Л. Астауров, Н. П. Дубинин, И. А. Рапопорт, Д. Д. Ромашов и другие). Благодаря этому Кольцов стал неоспоримым главой экспериментальной биологии в СССР, а это, в свою очередь, не могло остаться незамеченным теми, кто начал атаку и на генетику и на биологию в целом.

Политиканские нападки лысенкоистов на Кольцова

Независимая позиция Кольцова не только в науке, но и в общественной деятельности вызывала раздражение коммунистов. Особенно злобно наскакивали на Кольцова деятели из Общества биологов-марксистов в марте 1931 года (об этом подробно рассказано в Приложении к основному тексту книги). Резким публичным нападкам Кольцов стал подвергаться весной 1937 года. Пример подал Я. А. Яковлев, который совершенно безосновательно квалифицировал Кольцова как "фашиствующего мракобеса…, пытающегося превратить генетику в орудие реакционной политической борьбы" (22).

Одной из причин такого отношения к Кольцову стало то, что во время дискуссии по генетике и селекции в декабре 1936 года (на IV-й сессии ВАСХНИЛ) Николай Константинович вел себя непримиримо по отношению к лысенкоистам. Понимая, может быть, лучше и яснее, чем все его коллеги, к чему клонят организаторы дискуссии, он перед закрытием сессии направил президенту ВАСХНИЛ письмо, в котором, не таясь, прямо и честно заявил, что организация ТАКОЙ дискуссии, покровительство врунам и демагогам, никакой пользы ни науке, ни стране не несет. Он остановился на недопустимом положении с преподаванием генетики в вузах, особенно в агрономических и животноводческих, заявив, что "генетика не менее важна для образованного агронома, чем химия, и что нельзя Советскому Союзу отстать хотя бы в одной области на 50 лет". Он сделал вывод: "нужно, чтобы студенты начали изучать генетику, так как невежество ближайших выпусков агрономов обойдется стране в миллионы тонн хлеба" (23).

Это письмо он показал многим участникам сессии, в том числе Вавилову, видимо, призывая их присоединиться к такой оценке. Большинство, включая Вавилова, на словах присоединилось, но лишь на словах, публично все предпочли отмолчаться.

Открыто отрицательное отношение Кольцова к лысенкоизму рождало не менее открытые нападки в его адрес. Особенно яростные нападки прозвучали 1 апреля 1937 года, когда был собран актив Президиума ВАСХНИЛ. Предлогом для срочного сбора актива послужил арест ряда сотрудников Президиума и сразу нескольких руководителей институтов этой академии (Антона Кузьмича Запорожца — директора Всесоюзного института удобрений и агропочвоведения, Владимира Владимировича Станчинского — директора института сельскохозяйственной гибридизации и акклиматизации животных "Аскания-Нова" и других).

Первые обвинения в адрес Кольцова прозвучали на этом активе из уст Президента академии Муралова уже в самом начале заседания (24). Говоря об идеологических упущениях, Муралов заявил:

"…на этом фронте мы не сделали всех выводов, обязательных для работников с.-х. науки, выводов, вытекающих из факта капиталистического окружения СССР и необходимости максимального усиления бдительности. Ярким примером этого может служить письмо акад. Кольцова, направленное президенту Академии после дискуссии, в котором говорится, что дискуссия не принесла никакой пользы или принесла только вред" (25).

Вообще говоря, этот партийный актив был организован странно. На него пригласили людей со стороны, вроде Презента (которого привез с собой Лысенко), не имевших никакого отношения к аппарату Президиума. Один из таких гостей — А. А. Нуринов4, разыгрывая деланное возмущение, восклицал:

"…на активе всего 5 академиков… Это определенный политический саботаж" (26).

Нельзя исключить того, что члены Академии не приняли всерьез факт созыва актива, но, может быть, они не явились со страха, надеясь, что, не присутствуя, они не попадутся на глаза и не вызовут огонь на себя. Но Кольцов не испугался, пришел и, выслушав многократно повторенные обвинения в свой адрес, попросил слова и без всяких колебаний отверг несправедливые выпады. Он остановился и на декабрьской сессии ВАСХНИЛ, сказав:

"Газеты неправильно информировали о сути происходившей дискуссии. По ним нельзя составить ясного представления о том, что говорилось. В результате положение генетиков очень тяжелое. Стало трудно преподавать генетику" (27).

(Такое обвинение советской печати — в искажении правды — было в те годы событием экстраординарным: печатное слово обладало почти мистической силой, поэтому нужна была огромная смелость, чтобы выступить так, как позволил себе Кольцов).

Затем Николай Константинович упомянул посланное им Муралову письмо и отметил, что и сегодня считает его правильным, а вот поведение своих коллег, решивших отмолчаться, неверным, особенно их голосование по резолюции, предложенной им. Он сказал:

"Один из вице-президентов Академии сказал, что под моим письмом подписалось бы 2/3 собравшихся на дискуссии" (28).

При этих словах Муралов перебил его.

"Акад. А. И. Муралов. Тот же самый вице-президент голосовал за нашу резолюцию.

Акад. Н. К. Кольцов. Может быть. Кто слышал речи Завадовского и Вавилова [М. М. Завадовский и Н. И. Вавилов были в то время вице-президентами ВАСХНИЛ — В. С.], те стали в полное недоумение. Они только что высказали свои взгляды, а потом сразу же голосовали за эту резолюцию [т. е. за резолюцию, предложенную Мураловым, а не Кольцовым — В. С.]" (29).

О том, что Кольцов говорил дальше, можно понять из отчета об активе:

"Акад. Кольцов считает, что он прав, что ни одного слова из своего письма он не берет назад и что письмо и было подлинной критикой. "Я не отрекусь от того, что говорил", — заканчивает акад. Кольцов" (30).

После такого заявления радетели чистоты партийных взглядов бросились в атаку. Стали вспоминать, что Кольцов был одним из основателей Русского евгенического общества, забывая, впрочем упомянуть, что общество было основано в 1920 году и прекратило свое существование в 1929 году по предложению именно Кольцова. Разумеется, политиканы не упоминали, что Кольцов уже при жизни стал классиком биологии, что создал лучший биологический институт России. Вместо этого один из руководителей Академии — ее ученый секретарь и ответственный редактор "Бюллетеня ВАСХНИЛ" академик Л. С. Марголин сказал: "Н. К. Кольцов… рьяно отстаивал фашистские, расистские концепции" (31), хотя никогда даже намеков на это в работах Кольцова не было. Линию политических обвинений использовал Презент и, откровенно перевирая сказанное Кольцовым, утверждал: "Акад. Кольцов выступил здесь, чтобы заявить, что он не отказывается ни от одного слова своих фашистских бредней" (32). Презент попытался затем доказать, что его политический нюх всегда был острее, чем у других товарищей, и вспоминал в связи с этим, что еще

"В 1931 году в "Под знаменем марксизма" была опубликована моя статья, которая разоблачала Кольцова, Пилипченко [здесь или Презент или составители отчета допускали ошибку — речь шла о Ю. А. Филипченко — В. С.], Левита, Агола и др." (33).

Заканчивал Презент, как он это умел прекрасно делать, — на высокой демагогической нотке:

"Советская наука — понятие не территориальное, не географическое, это понятие социально-классовое. О социально-классовой линии науки должна думать наша Академия, тогда у нас будет настоящая большевистская Академия, не делающая тех ошибок, которые она теперь имеет" (34).

Ничем иным, как подстрекательством к аресту Кольцова, было выступление директора Всесоюзного института животноводства Г. Е. Ермакова:

"Но когда на трибуну выходит акад. Кольцов и защищает свои фашистские бредни, то разве тут место "толерантности", разве мы не обязаны сказать, что это прямая контрреволюция" (35).

Составители отчета о прошедшем партактиве получили возможность благо-даря всем этим выступлениям выписывать такие строки:

"Негодование актива по поводу выступлений акад. Кольцова, пытавшегося защитить реакционные, фашистские установки, изложенные в его пресловутой брошюре, в пол-ной мере сказались и в последующих выступлениях участников собрания и в принятой активом резолюции" (36).

Были приведены в отчете и строки из резолюции:

"Собрание считает совершенно недопустимым, что акад. Кольцов на собрании актива выступил с защитой своих евгенических учений явно фашистского порядка и требует от акад. Н. К. Кольцова совершенно определенной оценки своих вредных учений" (37).

Выступивший на активе одним из последних Вавилов ни единым словом не поддержал Кольцова, а даже как-то отгородился от него патетическими фразами. Он говорил о необходимости проявления бдительности в момент, когда кругом орудуют враги, о срочной потребности в исправлении идеологических ошибок, его речь ни на иоту не отличалась от речей Муралова или Марголина. А в конце выступления он даже пошел дальше: решил поддержать антинаучные домогательства Лысенко, отойдя от своих же убеждений и прежде не раз произносившихся слов о вреде для практики улучшения сортов за счет переопыления. Ниже мы подробно познакомимся с отступлением Вавилова в этом принципиальном вопросе, а здесь приведем строки из отчета о партактиве:

"Вавилов считает целесообразным выезд президента с группой академиков в Одессу и обращение Академии в НКзем с рядом предложений по работе акад. Лысенко" (38).

Уже на следующий день после актива, 3 апреля, отчет о нем появился в газете "Социалистическое земледелие". Автором был все тот же А. А. Нуринов (39), выступивший на активе. Он назвал свой репортаж "На либеральной ноте" (40), подчеркивая, что даже тот резкий тон осуждений, который царил на собрании актива, был слишком мягким.

Разумеется, то, что и в аппарате Президиума ВАСХНИЛ, и среди руководителей академических институтов были проведены аресты, бросало тень на лидеров Академии (дескать, плохо присматривали за кадрами), но все-таки и Муралов, и Марголин, и Вавилов еще оставались на своих местах. Однако автор статьи поставил себе цель указать как на главный факт, вытекающий из рассмотрения дел Академии на партактиве — что руководство ВАСХНИЛ не отнеслось серьезно к волне арестов, не ведет необходимой борьбы с вредителями. Было симптоматичным также, что всегда поддерживавшая Лысенко редколлегия газеты "Соцземледелие" публиковала эту статью, написанную к тому же приехавшим из провинции и далеким от верхов человеком. Судя по тому, в каких выражениях автор статьи, видимо, хорошо информированный из каких-то источников о том, что сейчас нужно писать и в каком тоне, говорил о Президенте Академии А. И. Муралове, вице-президенте Л. С. Марголине, главном ученом секретаре А. С. Бондаренко (работавшем вплоть до 1935 года вице-президентом ВАСХНИЛ), кому-то очень хотелось убрать и их с занимаемых постов:

"Тов. Муралов и Марголин безответственно подошли к организации этого чрезвычайно важного собрания. Т. Муралов не вскрыл политических корней вредных теорий. Он обошел преступную, подрывную деятельность разоблаченных ныне отдельных членов секций академии… А. С. Бондаренко, долгое время работавший в академии имени Ленина ученым секретарем… ни слова не сказал о своих связях с бандитом Запорожцем, не выявил преступной роли Ходорова…" (41).

Им противопоставлялся в статье лишь академик Лысенко, принявший активное участие вместе с Презентом в собрании актива. По словам Нуринова, Лысенко

"в своем содержательном выступлении показал, что Президиум Академии мало помогает ему…" (42).

(Это было нешуточное обвинение: самому выдающемуся ученому и не помогать! Ясно, что — враги!).

""В результате я вынужден действовать через голову академии", — говорит Лысенко",-

сообщал Нуринов (43), не объясняя, к кому же, минуя ученых, "через ИХ ГОЛОВУ", обращается Лысенко, когда ему надо решать вопросы, связанные с научной деятельностью.

Прошли еще полторы недели, и в "Правде" была опубликована центральная часть январского доклада Яковлева в Сельхозгизе, в которой партийный деятель в резких выражениях охарактеризовал генетику как науку фашистскую. Текст его выступления был сокращен и назван "О дарвинизме и некоторых антидарвинистах" (44). Раздел с обвинениями генетиков в том, что они "в своих политических целях" якобы "осуществляют фашистское применение "законов" этой науки", был в статье сохранен. Вслед за ним Яковлев ставил вопрос:

"Кто же открыто выступает против дарвинизма?"

и сам на него отвечал:

"Никто, кроме явных мракобесов и неучей" (45).

В число последних он включил Кольцова и ближайшего сподвижника Вавилова проф. К. И. Пангало.

В тот же день, когда статья Яковлева вышла в "Правде", в "Соцземледелии" была напечатана статья Презента и Нуринова (46), в которой были повторены выпады в адрес генетики и была дана ссылка на яковлевскую статью (значит, Презент и Нуринов заранее получили текст этой статьи и руководящие указания и сговорились, как действовать). Тон их статьи был просто зловещим:

"В эпоху Сталинской Конституции, в век доподлинной демократии трудящихся… мы обязаны потребовать от научных работников ясного и недвусмысленного ответа, с кем они идут, какая идеология ими руководит?… Никто из наших ученых не имеет права забывать, что вредители и диверсанты, троцкистские агенты международного фашизма будут пытаться использовать всякую щель, всякое проявление нашей беспечности в какой бы то ни было области, в том числе не в последнюю очередь в области науки" (47).

Лысенковские ландскнехты вменяли в вину Кольцову (и теперь присоединенному к нему А. С. Серебровскому) интерес к обдумыванию возможных в будущем подходов к исправлению наследственных дефектов человека и оценки вероятности в совсем отдаленном будущем лепить наследственность отдельных индивидуумов с заранее запланированными свойствами. Кольцов перестал заниматься этими вопросами почти десятью годами ранее, но теперь его теоретические размышления трактовались как доказательство фашистских устремлений (высказанную еще до зарождения самих фашистских доктрин). Из контекста статей Кольцова и Серебровского вырывались отдельные высказывания и выставлялись на всеобщее осквернение. Презент и Нуринов позволяли себе по отношению к уважаемым ученым такие выражения:

"Когда-то в библейские времена, валаамова ослица заговорила человеческим языком, а вот в наши дни кольцовская пророчица показала, что можно делать и наоборот" (48).

18 апреля та же газета опубликовала статью доктора сельскохозяйственных наук М. С. Дунина "Отступление с боем", в которой прокручивалась та же тема враждебности генетики социалистическому сельскому хозяйству:

"Если бы генетические концепции были приняты, они могли бы принести неизмеримо больший вред, тормозя и направляя по ложному пути работу не единичных ученых, как это было в прошлом, а целой армии профессиональных исследователей и еще большего коллектива новых активнейших работников науки из числа лучших представителей колхозно-совхозного актива. Но этого мало. Это только цветики. Ягодки не заставили бы ждать себя. В таком случае была бы подведена "научная биологическая база" под человеконенавистничество. Ах, как пригодились бы фашизму такие ягодки!" (49).

Это говорил не пропагандист, не политработник, не смыслящий ничего в науке. Это была речь ДОКТОРА НАУК. Хорош был ученый, если целую научную дисциплину он объявлял фашистской, человеконенавистнической. И какую науку? Науку, в буквальном смысле направленную на благо человека и развивающуюся во имя человека. (Знал Дунин ради чего он это делает — стал вскоре заведующим кафедрой фитопатологии Тимирязевской сельскохозяйственной академии и позже академиком ВАСХНИЛ). Разнообразил он лишь мишени, по которым стрелял: к Кольцову был добавлен еще Мёллер. Он называл их "антимичуринцами" и "генорыцарями" и, имея ввиду, главным образом, Кольцова и его школу, писал:

"Негодное оружие и порочные методы… применяли эти люди" (50).

Генетикам Дунин противопоставлял Лысенко и его сторонников:

"многотысячный коллектив ученых и лучших представителей колхозно-совхозного актива во главе с акад. Лысенко решительно поставил вопрос о неправильности общепринятых воззрений о наследственной основе организмов" (51)5.

Дунин пользовался приемом, введенным в обиход Презентом: он группировал Кольцова, Серебровского, Мёллера в один блок с развенчанным Бухариным, проводя мысль, что перечисленные генетики дружат с самыми заклятыми врагами партии. Глумился Дунин даже над тем, мимо чего любой сколько-нибудь воспитанный человек прошел бы мимо, склонив голову:

"Как и полагается двурушнику, Бухарин "проливал слезы" по поводу смерти Мичурина" (54).

В июне Презент еще раз выступил против Кольцова (55), старательно создавая у читателей впечатление, что научная деятельность ученого ничем не отличается от работы фашистов. С этой целью Презент цитировал статью марксиста Степанова, опубликованную в "Правде" 12 мая 1937 года (56), в которой содержались его (Скворцова-Степанова) впечатления от нравов в фашистской Германии. Презент в связи с этим писал:

"теперь германский обыватель охвачен страхом "перед наследственностью" и вытекающей отсюда опасностью принудительной стерилизации" (57).

Презент уверял, что виноваты в этом не фашисты (социал-националисты, как они себя называли), а генетики:

"Ведь именно… установки, имеющие место в современной генетике… подхватываются фашистами и делаются в их руках орудием человеконенавистнической политики" (58).

А в это самое время большинство серьезных генетиков (такие как Шарлотта Ауэрбах, Курт Штерн, Рихард Гольдшмидт и многие другие) бежали из фашистской Германии, что доказывало: для полнокровного развития генетики в логове тоталитаризма не было условий.

В июле 1937 года в журнале "Социалистическая реконструкция сельского хозяйства" Г. Ермаков и К. Краснов еще раз назвали Кольцова пособником фашистов (59):

"Что же это за "законы", на которых так усердно настаивают "ученые" сатрапы Гитлера, на которых также настаивает и Н. К. Кольцов, а равно и его сподвижники по русскому евгеническому журналу — акад. А. С. Серебровский, проф. В. В. Бунак, Т. И. Юдин, А. В. Горбунов и др.?" (60),

"… "ученые" рассуждения акад. Кольцова полностью оправдывают имперские войны" (61)

"Ни от одного своего положения, разработанного им по данному вопросу, не только не отказался, но считает их правильными, как правилен закон движения земли вокруг солнца" (62).

Причем, если раньше его обвиняли в сочувствии фашистским извращениям, то теперь и это было перевернуто, и авторы статьи сообщали читателям, что взгляды Кольцова:

"ничем не отличаются от стержневой части фашистской программы! И возникает справедливый вопрос, не положены ли в основы программы фашистов эти "научные труды" акад. Кольцова" (63).

Вывод, делаемый в статье, был определенным:

"Кольцов фальсифицирует историю рабочего движения в своих реакционных целях… Советской науке не по пути с "учениями" Кольцова" (64).

И тут же от рассмотрения личности Кольцова перебрасывался мостик ко всей науке — генетике:

"Борьба с формальной генетикой, возглавляемой Кольцовым, последовательная борьба за дарвиновскую генетику [не правда ли, замечательный оборот — "дарвиновская генетика", особенно если вспомнить, что во времена Дарвина генетика еще не существовала! — В. С.] является непреложным условием пышного расцвета нашей биологической науки" (65).

Такой характерный переброс был всегда присущ дискуссиям политиканов.

К чести Кольцова он, проявив огромное мужество, не отступил от своих взглядов (66), как не отступал всегда раньше и всегда позже, вплоть до самой смерти.

Снятие Н. К. Кольцова с поста директора Института экспериментальной биологии

Наскоки не могли продолжаться вечно без последствий, но расправе с Кольцовым мешало одно обстоятельство: его институт подчинялся не Академии наук СССР и не ВАСХНИЛ, а Наркомздраву, финансировался также органами здравоохранения, а в них, похоже, Кольцова уважали и в обиду не давали. В январе 1938 года Институт экспериментальной биологии, был передан из ведения Наркомздрава СССР в Академию наук СССР. Кольцов отнесся к этому решению с удовлетворением. Он послал в АН СССР большую докладную записку с изложением задач института и его структуры. Директор института считал, что для успеха дальнейших исследований и сохранения лица института необходимо, чтобы в нем работали следующие подразделения: 1) отдел, занимающийся собственно изучением клетки; 2) отдел цитологических основ наследственности и изменчивости и 3) отдел цитологических основ физиологии развития. В конце записки Кольцов выражал уверенность, что

"институт, конечно, сохранит свое прежнее наименование… под которым он работал в течение 21 года и которое подчеркивает экспериментальный характер и двойственность его проблематики: объединение теории эволюции с учением о клетке…" (67).

Но ни программа института не была принята, ни его название не было сохранено. Академия наук оказалась мачехой для прославленного научного учреждения. Во-первых, сразу же было изменено название. Теперь институт стали именовать Институтом цитологии, гистологии и эмбриологии. Во-вторых, структуру института быстро изменили, и директор начал испытывать на себе отношение, которого раньше он счастливо избегал.

В 1938 году после обвинения Академии наук СССР на заседании Советского Правительства в неудовлетворительном развертывании научных работ в СССР, приказом сверху было объявлено о выборах большого числа новых членов академии. Партийные власти решили, что нужно изменить существующие тенденции в науке путем внедрения в Академию наук тех людей, которые будут послушны приказам сверху и кто обеспечит нужное правительству развитие исследований. По идее, ученые-академики должны были бы избрать в АН СССР лучших ученых, а на практике политиканы, отчетливо понимавшие чаяния вождей стремились сделать все возможное, чтобы избрать академиками и членами-корреспондентами послушных по поведению и устремлениям людей, чтобы сделать академию ручной. В январе 1939 года в "Правде" близкие к верхам академики Бах и Келлер и восемь примкнувших к ним молодых ученых, из которых шестеро были сотрудниками Вавилова по Институту генетики АН СССР, выступили с заявлением, что Кольцов и Л. С. Берг — выдающийся зоогеограф, эволюционист и путешественник не должны быть избраны в состав академиков. Их письмо так и было озаглавлено: "Лжеученым не место в Академии наук" (68)6. Великому русскому ученому Кольцову, чье имя украсило бы навсегда Академию наук СССР, авторы инкриминировали фашистские взгляды, при этом было заявлено, что "фашизм целиком воспринял евгенику. В обосновании еврейских погромов… лежат теории современных евгенистов". Среди названных имен евгенистов фамилия Кольцова была повторена несколько раз. Трудно поверить, что вавиловские сотрудники поставили свои подписи под состряпанным против Кольцова пасквилем, но не поставили об этом в известность своего дирек

После такой статьи ни Кольцов, ни Берг не прошли в академики (последнего избрали академиком в 1946 году), а для разбора дел в кольцовском институте Президиум АН СССР назначил специальную комиссию во главе с первым человеком, подписавшим письмо в "Правде", — А. Н. Бахом. В комиссию вошли Т. Д. Лысенко, хирург Н. И. Бурденко, акад. АН УССР А. А. Сапегин, члены-корреспонденты АН СССР Н. И. Гращенков и Х. С. Коштоянц, И. И. Презент и другие. Члены комиссии стали наезжать в институт, беседовали с сотрудниками. Несколько раз приезжал на Воронцово поле Лысенко. В конце концов, были набраны нужные материалы, и было назначено общее собрание коллектива института, на котором комиссия собиралась выслушать сотрудников, изложить свои впечатления и зачитать свое решение.

На таких собраниях нередко верх берут личности малосимпатичные, злобные, или честолюбцы с неудовлетворенными амбициями, или неудачники, ищущие причину своих неуспехов в коварстве невзлюбивших их начальников. Но в небольшом кольцовском институте людей, использующих "огонь критики" для решения своих делишек, почти не оказалось. Лишь двое — тогдашний заведующий отделом генетики Института Н. П. Дубинин, рвавшийся к креслу директора (он, кстати, председательствовал на собрании), и человек со стороны, имевший те же цели — Х. С. Коштоянц7 выступили с осуждением, но… лишь старых взглядов Кольцова по вопросам евгеники. Видимо понимая, что можно нарваться на всеобщий публичный взрыв негодования со стороны присутствующих коллег, даже эти двое принялись заверять присутствующих членов комиссии, что старые кольцовские заблуждения были временными, что они давно забыты и не оказывают никакого влияния на текущую деятельность директора института. Они оба повторили, что Кольцов представляет собой блистательного ученого и честного человека, не способного к двурушничеству. Собрание всецело поддержало Кольцова, что было совершенно удивительным фактом тех дней. Предателей и слабых духом людей в коллективе института не оказалось. По существовавшим правилам игры осудить Кольцова должен был коллектив сотрудников. А если коллектив этого не сделал, то и привлекать Кольцова к уголовной ответственности за вредительство в данный момент оснований не было. Демагогическая система сыграла в этом случае дурную шутку с создателями демагогии: воля коллектива священна!

Таким образом набрать порочащих Кольцова фактов из сегодняшней его деятельности комиссии так и не удалось. Сам Кольцов и на этот раз не отступивший от своей мужественной позиции, выступил на собрании спокойно, и без дрожи в голосе произнес то, что в те дни никто говорить в подобных ситуациях не решался. Он не согласился ни с одним из обвинений, ни в чем себя виновным не признал, не только не каялся, но дал ясно понять, что презирает тех, кто навалился на него и за прошлые и за сегодняшние "проступки".

"Я ошибался в жизни два раза, — сказал он на собрании. — Один раз по молодости лет и неопытности неверно определил одного паука. В другой раз такая же история вышла с еще одним представителем беспозвоночных. До 14 лет я верил в Бога, а потом понял, что Бога нет, и стал относиться к религиозным предрассудкам, как каждый грамотный биолог. Но могу я ли утверждать, что до 14 лет ошибался? Это была моя жизнь, моя дорога, и я не стану отрекаться от самого себя" (69).

От подобного поворота комиссия опешила, так как большинство людей в стране уже было приучено к единственно допустимому в те годы стилю поведения, утвержденному в умах тысячами подобных собраний — каяться и униженно умолять простить прегрешения. Хотя в текст решения комиссии были вписаны фразы об идейных ошибках Кольцова, но все ошибки были набраны из давно прожитой жизни.

Чтобы показать, какая прочная морально чистая обстановка царила вокруг Кольцова и каких учеников он воспитал, можно сослаться на поступок молодого сотрудника Кольцова — Валентина Сергеевича Кирпичникова. В конце 1938 года он решился на ответственный и очень в те годы опасный шаг. Искренне веря, что Лысенко постоянно дезавуирует успехи генетики и дезинформирует при этом Сталина, Кирпичников написал письмо вождю, в котором изложил свои мысли, подкрепив их броскими и понятными примерами пользы генетики для сельского хозяйства. Он к тому же привел аргументы, отвергающие обвинения лысенкоистов по поводу фашистской сути евгеники.

Понимая, что вряд ли ему удастся попасть лично на прием к Сталину, он явился к Наркому легкой и пищевой промышленности Полине Семеновне Жемчужиной, жене В. М. Молотова (Жемчужину позже обвинили во вредительстве и при полном бездействии Молотова арестовали как врага народа). Пройти к ней не составило никакого труда, уже минут через десять секретарь наркома, справившись о цели визита, пригласила Валентина Сергеевича в кабинет Жемчужиной.

Так как Кирпичников не знал заранее, удастся ли ему поговорить с Наркомом, то он, помимо письма Сталину, подготовил краткое обращение к Жемчужиной, в котором, в частности, писал:

"Академик Лысенко, известный всей стране своими работами по яровизации и летним посадкам картофеля, объявил лженаучными самые основы генетики. Его авторитет и поддержка печати… привели к тому, что положения Лысенко многими партийными и беспартийными принимаются за линию партии, считаются частью марксистской теории. В результате генетика изгоняется из школ, из Вузов, из различных Институтов, даже в Институтах Академии Наук уже намечены увольнения людей, несогласных в короткий срок переменить свои убеждения и смело критикующих Лысенко.

Тяжело наблюдать, как наука, давшая практике исключительно много… наука, в области которой Советский Союз сумел выйти на одно из первых мест мира, объявляется ложной, антидарвинистической, буржуазной наукой. Больно видеть, как дискредитируются крупные советские ученые и как ряды людей, думающих о своем положении больше, чем о судьбе науки, начинают двурушничать и, великолепно понимая истинное положение вещей, на словах отказываются от своих взглядов. Больно видеть, как противники генетики стремятся связать ее с евгеникой, хотя мы знаем, что фашистская расовая "наука" ничего общего с наукой не имеет; расисты используют, извращая в равной степени и генетику и противоположные ей точки зрения — по мере надобности. Наконец, Советский Союз теряет многих друзей среди левой интеллигенции капиталистических стран…" (71).

Жемчужина внимательно выслушала посетителя, обещала передать письмо Кирпичникова в руки Сталину, но о судьбе его Валентину Сергеевичу узнать ничего не удалось. Он считал, что возможно Жемчужина решила не отправлять письмо, а много лет спустя пришел к мысли, что она этим спасла ему жизнь (72). Вот с какими людьми столкнулись Лысенко, Презент, Коштоянц в Институте Кольцова!

16 апреля 1939 года состоялось заседание президиума АН СССР, на котором рассматривался отчет Комиссии. Решение президиума было для тех лет необычным. Несмотря на выступления газет "Правда", "Соцземледелие", журналов "Под знаменем марксизма", "Социалистическая реконструкция сельского хозяйства" и других, несмотря на попытки некоторых членов комиссии накалить обстановку, дело не было доведено до того, чтобы назвать деятельность Кольцова враждебной, квалифицировать его как вредителя и врага советской власти, и тем самым дать материалы, нужные для его ареста. Президиум вынужден был признать, что комиссия "правильно квалифицирует деятельность профессора Н. К. Кольцова". Кольцов остался в институте, ему сохранили лабораторию, сняв, правда, с поста директора института. Директорское кресло занял лысенкоист по духу Г. К. Хрущов (некоторое время научным директором считался Заварзин, а Хрущов числился административным директором). Ни Дубинину, ни Коштоянцу счастье не улыбнулось. Кольцов после этой истории перестал здороваться с Дубининым. Он не смог простить предательства в самую трудную минуту жизни, предательства, совершенного человеком, которого он не раз спасал (он взял Дубинина на работу в тот момент, когда его выставили из Коммунистической академии за склоку и беспочвенные обвинения в адрес своего же учителя Серебровского; написал в 1936 году прошение о том, чтобы Дубинину присвоили степень доктора биологических наук без написания докторской диссертации и ее защиты, — и добился, чтобы это было сделано; не раз восхвалял Дубинина в своих статьях).

Новый директор института через год сумел выжить Кирпичникова из института, несмотря на прекрасные успехи молодого ученого в области генетики рыб, пытался даже отдать Кирпичникова под суд за фальсифицированный дирекцией "прогул" работы, но суд отклонил ходатайство дирекции и партийной организации института, так как Кирпичников представил судье доказательство своего алиби (73).

А разгневанный тем, что потопить Кольцова не удалось, Презент продолжал клеветать на Николая Константиновича. В журнале "Под знаменем марксизма" появилась его статья (74), в которой он пытался накалить страсти еще раз. Презент писал:

"Президиум АН СССР в своем постановлении вынес осуждение метафизическим и идеалистическим извращениям учения о наследственности, допущенным Кольцовым" (75).

Он подчеркивал, что советская пресса осудила Кольцова как "носителя метафизических взглядов" и добавлял:

"но Н. К. Кольцов не счел нужным пересмотреть свои воззрения и отказаться от них, заявляя, что все, что им написано, "исторически правильно"" (76).

Не понравилось Презенту также недостаточно боевитое поведение критиков Кольцова (особенно Дубинина) на собрании в институте, так же как "беспринципное" поведение всего коллектива:

"Профессор Дубинин на заседании Президиума Академии наук СССР лепетал, что он и его сотрудники давали отпор Кольцову… фактическая справка, представленная тут же комиссией, показала обратное:…обсуждая статью в "Правде", коллектив института, руководимого Кольцовым, взял его под защиту, заявляя, что Кольцов является боевым антифашистом, советским ученым, борцом за коммунизм" (77).

Подтекст этой фразы был ясен: весь институт Кольцова — это скопище врагов, готовых беспринципно покрывать своего вожака, спекулируя на священных, ритуальных фразах. Мечту Презента — разогнать всех разом! — можно понять, ибо все кольцовцы были действительно врагами всех лысенковцев. Он, видимо, не терял надежды расправиться с ним и потому заключал статью словами:

"Кольцов заявляет, что он "боролся и борется за науку". Но его реакционные взгляды никогда не были и не будут наукой" (78).

Такими заявлениями Лысенко и Презент могли напугать многих. Разросшееся преклонение перед Лысенко достигло апогея. Несмотря на это, все-таки не все безропотно поддались его, казалось бы, магическому давлению. Ни разу в своей жизни не покрививший душой, не сделавший шага навстречу политиканам и сильным мира сего, защищавший до последнего вздоха своих учеников Николай Константинович Кольцов остался в памяти последующих поколений примером несгибаемого мужества и незапятнанной чести.

Весьма вероятно, что только благодаря смелой и бескомпромиссной позиции, принципиальной твердости перед напором мракобесов Кольцов спасся и как ученый и как человек — продолжал целеустремленно трудиться сам, оставался заведующим лабораторией в его институте, так и не был арестован.

Мне могут возразить, что Кольцов, известный своим отношением к советской власти еще с первых лет ее становления, всегда был на особом положении. Но сколько таких же ранее осужденных потом было повторно арестовано и погибло! Не более ли вероятно, что открытая позиция Кольцова оберегла его от нависшего топора? Ведь мог и он пойти по пути подчинения, как пошли многие, раздавленные судьбой, а не пошел.

После ареста Вавилова в августе 1940 года Кольцов был привлечен к его делу в качестве свидетеля, и его много раз вызывали на допросы в НКВД. Сегодня, когда следственное дело Вавилова прочитано его сыном и несколькими другими людьми, можно говорить уверенно, что ни в одном из пунктов, по которым Кольцов мог бы сказать хоть слово в осуждение Вавилова, он этого не сделал, ни на один из провокационных вопросов следователей НКВД не сказал чего-то обтекаемого, скользкого или двусмысленного. Был тверд, честен, как мог старался облегчить судьбу Вавилова. Ответами его НКВД воспользоваться против Вавилова не смогло. Но допросы эти не могли не оставить рубцов на сердце Кольцова. Долгое время многие считали, что эти ночные вызовы в НКВД сильно подвинули день, когда сердце Николая Константиновича не выдержало.

Кольцов в конце ноября 1940 года выехал в Ленинград с Марией Полиевктовной на научную конференцию. Остановились они в гостинице "Европейская". Кольцов много в Ленинграде работал, главным образом в библиотеках, готовился к выступлению на конференции и писал речь "Химия и морфология" для юбилейного заседания Московского Общества Испытателей Природы. Внезапно, без всяких симптомов, которые бы проявлялись у него раньше, случился инфаркт миокарда, а еще через три дня, 2 декабря, в гостинице он скончался. Мария Полиевктовна написала у гроба любимого мужа последнюю записку:

"Сейчас кончилась большая, красивая, цельная жизнь. Во время болезни как-то ночью он мне ясно сказал: "Как я желал, чтобы все проснулись, чтобы все проснулись". Еще в день припадка он много работал в библиотеке и был счастлив. Мы говорили с ним, что мы "happy. happy, happy"" (79).

Этой запиской Мария Полиевктовна завершила и свое пребывание на земле. Без мужа она не видела смысла в этой жизни.

Недавно профессор И. Б. Збарский, человек осведомленный, так как много лет его отец и он сам работали в Лаборатории Мавзолея Ленина и были в курсе самых секретных сведений в СССР, высказал предположение, что Кольцова отравили чекисты, подловив момент, когда удалось подсунуть Кольцову бутерброд с ядом, видимо вызвавшим паралич сердечной мышцы (80).

В Ленинград в тот же день, когда Кольцов скончался, ночным поездом выехал Владимир Николаевич Лебедев, который все годы, пока Кольцов был директором Института экспериментальной биологии, работал его заместителем и был близким другом четы Кольцовых. Мария Полиевктовна была еще жива. На следующий день ее не стало. Чтобы помочь Лебедеву доставить тела Николая Константиновича и Марии Полиевктовны в Москву, в Ленинград отправились еще три сотрудника института — Владимир Владимирович Сахаров, Иосиф Абрамович Рапопорт и Борис Львович Астауров, бывшие особенно близкими с Кольцовыми в последние годы его жизни. Из ленинградских генетиков тела Кольцовых в Москву сопровождал Даниил Владимирович Лебедев, которому поручил присоединиться к москвичам его руководитель аспирантуры Г. Д. Карпеченко. Сам Георгий Дмитриевич долго сокрушался, что так и не смог проститься с Кольцовыми. Вместе с женой, Галиной Сергеевной, они пришли на Финляндский вокзал, где на запасных путях стоял вагон с двумя гробами, но было так темно, что супруги Карпеченко продрогли в ту ночь, разыскивая вагон, но так его и не нашли.

В холодное декабрьское утро траурная миссия прибыла в Москву. Потрясенные московские ученые и многие друзья великого Кольцова пришли в здание Института экспериментальной биологии на Воронцово поле, в дом № 6, где стояли оба гроба, усыпанные цветами. Перед ними были выставлены страницы текста речи "Химия и морфология" — последние страницы, написанные рукой Кольцова. Иосиф Абрамович Рапопорт зачитал их за своего учителя во время панихиды. Тела обоих беззаветно любивших друг друга супругов кремировали, а урны были захоронены на Немецком (Лефортовском) кладбище в Москве.

Глава X. Коммунистические лидеры подстрекают политиканов на борьбу с генетикой

"Страна под бременем обид,

Под игом наглого насилья —

Как ангел опускает крылья,

Как женщина теряет стыд".

А. Блок. Возмездие. 1911 (1).

"В истории лысенковщины определяющими были те условия, которые создавала партия [коммунистов] Строго говоря, история лысенковщины — не глава из истории науки как таковой, а глава истории партии".

Д. В. Лебедев. 1991 (2).

Вмешательство Политбюро ЦК ВКП(б) в проведение Международного Генетического Конгресса

Едва ли не самым ярким примером противоправного и даже криминального вмешательства партии большевиков в чисто научные дела стала история с проведением в СССР VII-го Международного Генетического Конгресса, запланированного на 1937 год.

Красный террор, введенный Лениным вскоре после революции 1917 года, последовавшая затем высылка более двух тысяч выдающихся ученых, философов, писателей за границу, аресты, публичное издевательство над деятелями культуры, искусства и науки создали отталкивающий образ Советской державы в глазах людей из свободного мира. Ученые отказывались проводить международные встречи в СССР. Поскольку организация научных конгрессов не зависит от правительств или правящих партий, а стопроцентно диктуется самими учеными, все попытки советских исследователей пригласить коллег собраться на очередной конгресс в их стране, долгое время единодушно отвергались. Рисковать никто не хотел. Но в 1931–1934 годах первые международные конгрессы в СССР были все-таки проведены (в частности, конгресс почвоведов), потом состоялось еще несколько международных встреч (например, по четвертичным отложениям).

Когда в 1932 году во время VI-го генетического конгресса, проходившего в США в Итаке, Вавилов предложил провести следующий конгресс в СССР, реакция генетиков сначала была отрицательной, и потребовалось приложить немало усилий, чтобы такое мнение переломить. К тому времени в США поработали Карпеченко, Добржанский, Тулайков, Максимов, Писарев, на I-й генетический съезд СССР в 1929 году приезжали крупные западные ученые, и "агентов влияния" было уже немало. Постепенно генетики стали склоняться к решению согласиться с предложением Вавилова и созвать VII-й генетический конгресс в Москве в 1937 году. Избранный в Итаке Международный Организационный Комитет по проведению следующего конгресса, должен был принять окончательное решение, за спорами дело дотянулось до 1935 года, и в конце концов всё завершилось победой сторонников Вавилова. Председатель Международного Организационного Комитета VII Конгресса норвежский ученый О. Мор известил 16 апреля 1935 года Вавилова об этом решении и предложил ему сформировать Советский Организационный Комитет, который взял бы на себя хлопоты по организации конгресса. Предполагалось, что при этом удастся заинтересовать и правительство страны, принимающей конгресс, чтобы оно частично профинансировало как само проведение столь масштабного мероприятия, так и оплатило расходы некоторых из приглашенных лекторов.

Однако в Советском Союзе вопрос из плоскости финансовой сам собой перешел в сферу идеологическую и политическую. Это изменение привычных ученым Запада процедур выявилось очень скоро. Президиум АН СССР рассмотрел запрос академика Вавилова и принял решение поддержать его идею. С письмом на эту тему Непременный Секретарь АН СССР академик Волгин обратился 13 июля 1935 г. не в правительство СССР, то есть в СНК СССР, а в партийный орган — к "зав. Отделом науки ЦК ВКП(б) тов. Бауману" (официально его должность именовалась заведующий отделом науки, научно-технических изобретений и открытий ЦК партии). Волгин объяснял в письме, как случилось, что был выбран город Москва, как вышло, что письмо с предложением провести такой конгресс от имени Международного Комитета поступило к Вавилову (было сказано, что он — единственный представитель от СССР в этом международном комитете), затем следовал абзац о том, что в СССР есть что показать:

"Укажем на работу по селекции растений — Всесоюзный институт растениеводства, Саратовская и Омская селекционно-генетические станции, работы ак. Лысенко. Большие теоретические исследования ведутся Институтом генетики Академии Наук СССР, где в настоящее время работает один из крупных мировых генетиков — американский исследователь Герман МЕЛЛЕР" (3).

Сообщалось, что ожидается приезд "не менее 1000–1200 иностранных ученых", в связи с чем была запрошена сумма размером "около 5 млн. рублей… для оплаты 40–50 % расходов содержания членов конгресса, как советских, так и иностранных, — так и оплаты половины стоимости транспорта" (4). К. Я. Бауман рассмотрел письмо Волгина, поддержал просьбу Академии наук и послал соответствующее письмо в три адреса — 1-му Секретарю ЦК партии Сталину, секретарю ЦК ВКП(б), отвечавшему за сельское хозяйство — А. А. Андрееву и партийному лидеру, не имевшему никакого касательства к науке или к международным связям, но уполномоченному следить за внутрипартийными делами большевиков, — председателю Комитета Партконтроля ЦК партии Н. И. Ежову. Как и все внутренние документы в ЦК, письмо это не было предназначено для посторонних глаз, особенно глаз ученых — как советских, так западных — и было строго засекречено на многие годы (5).

Оргбюро ЦК партии (опять, не правительство, а партийные начальники!) 31 июля 1935 года 196-м пунктом повестки дня (протокол № 34) рассмотрело это письмо и приняло решение "разрешить Академии Наук созвать конгресс по генетике в 1937 г. в СССР" (6). На этом протоколе расписались два члена Оргбюро — Чубарь и Ворошилов, а кто-то из секретарей дописал, что за это же предложение проголосовал Каганович. Теперь 2 августа 1935 года вопрос был включен в повестку дня Политбюро ЦК ВКП(б) пунктом 24-м. Политбюро с предложением Оргбюро согласилось, дополнив его еще одним пунктом:

"Поручить отделу науки внести на утверждение ЦК предложения о повестке дня и составе съезда" (7).

Вот это уже выходило за научные рамки. Никогда страны-организаторы в такие дела не вмешивались, а в СССР коммунисты полностью взяли в свои руки самое щекотливое дело — формирование повестки дня научного конгресса и состава докладчиков. Решение Политбюро в большевистской стране могло изменить только Политбюро, ученым же оставалось уважительно просить высший партийный ареопаг рассмотреть их просьбы.

Сначала 28 декабря 1935 г. (видимо на основании полученного от Академии Наук и ВАСХНИЛ предложения) Бауман направил Андрееву и Ежову записку "Об организационном Комитете по созыву VII Международного Генетического Конгресса в СССР", в котором уже от имени отдела ЦК партии предлагал "утвердить состав Оргкомитета в количестве 13 человек" (Муралов — председатель, В. Л. Комаров — 1-й вице-председатель, Вавилов и О. Г. (ошибка — должно быть С. Г. — В. С.) Левит — 2-е вице-председатели и члены: Горбунов, Лысенко, Келлер, Кольцов, Мейстер, Серебровский, Карпеченко, Навашин, Меллер (8). Интересно, что на этом этапе партийцы согласились включить в Оргкомитет даже американца Германа Мёллера. Оргбюро ЦК партии утвердило это предложение 29 января 1936 года, а 2 февраля 1936 года Политбюро утвердило решение Оргбюро. В докладной записке Баумана для каждого кандидата было указано место работы и членство в ВКП(б). Видимо не случайно, в составе оргкомитета партийцев было примерно поровну с беспартийными — шесть к семи, но членом партии был назван и Серебровский, пока еще был только кандидатом (в члены партии его так никогда и не приняли). В решении Политбюро было указано, что Муралова обязывают "в трехмесячный срок внести в ЦК предложения Оргкомитета о порядке работ предстоящего конгресса" (9).

Спустя точно три месяца, день в день, Муралов отправил длиннейшее послание Сталину и председателю СНК Молотову с описанием планируемых заседаний конгресса и с массой других сведений (писал, что ожидается 900 советских и 600 иностранных участников, что запланировано за советский счет пригласить уже только 70 человек, были указаны стоимости жизни для гостей "по первой категории" и "по второй категории", даны расчеты по расходу средств на ремонт здания МГУ, нескольких других институтов и т. п.). К этому письму был приложен проект постановления СНК с еще более детализованной сметой расходов, вплоть до длинных таблиц с описанием сколько и какой бумаги, картона, микроскопов, микротомов и прочего потребуется. Был приложен почасовой план работы конгресса. В специальном приложении был приведен список кандидатов, приглашенных на роли президента, почетного президента и вице-президентов конгресса, а также список советских и западных пленарных докладчиков. Кандидатом в президенты был назван Вавилов, почетным президентом американец Томас Хант Морган, а вице-президентами должны были стать шестнадцать представителей иностранных государств (по одному из страны, причем не названы были по фамилии только двое — представители Чехословакии и Турции /10/).

Теперь Политбюро должно было все эти проекты утвердить как поручения правительству, а уж потом СНК оформило бы их в виде своего постановления. Но сначала произошла заминка с утверждением проекта, потому что долго материалы находились "еще у т. Молотова", потом 29 мая появилась новая запись: "вопрос готовится в СНК", потом еще одна запись гласила: "Есть решение ЦК — на контр[оль] Чернухе" (В. Н. Чернуха — ответственный работник секретариата Политбюро). Ясно, что какое-то высокое лицо или несколько лиц, не оставляя следов, затормозили дело. Было ли вообще принято это постановление в предложенном Мураловым виде и когда, выяснить не удалось. Похоже, что этого не случилось, так как 22 августа 1936 года Муралов отправил еще один многословный документ секретарю ЦК ВКП(б) Кагановичу и зам. предсовнаркома СССР Чубарю, в котором снова описал по пунктам важность проведения конгресса, обозначил основные советские и зарубежные научные школы, которые будут представлены, сказал, что 750 заявок из-за рубежа (вместо 600 ожидавшихся) уже получено и т. д. и т. п. (11).

Очень быстро в аппарате Политбюро появился отзыв относительно плана Муралова, подписанный Бауманом и направленный Сталину и Молотову. В нем ситуация с конгрессом описывалась не столь радужно. Во-первых, вмешательство в научную программу пошло дальше: было заявлено, что "значительная часть советских ученых выступит в качестве докладчиков по основным вопросам", во-вторых, список этих основных докладчиков выглядел уже довольно странно: "академики Лысенко, Мейстер, Серебровский, проф. Левит и др." (12). На первое место тем самым выставили Лысенко, а не генетиков. Затем был отведен абзац рассказу еще об одном "народном выдвиженце" — Цицине. А через два абзаца, отведенных техническим вопросам, начинался длинный разбор политически заостренного вопроса, как ученым на конгрессе обсуждать проблему генетики человека, и был сделан упор на то, чтобы руками западных ученых навести "критику расовых теорий":

"При этом необходимо использовать антифашистски настроенных ученых других стран. Эта критика в свою очередь должна явиться одним из средств мобилизации ученых и всей интеллигенции против фашизма" (13).

Так партийцы начали делать то, чего всегда старались избежать ученые — превращать научные заседания в форумы по решению политических задач.

После этого Бауман переходил к вопросу о том, какова будет на конгрессе роль Лысенко, и что может произойти вокруг фигуры этого любимца партии. Данный раздел "Отзыва" был, в то же время на редкость реалистичным. Значит, отчетливо понимали в недрах ЦК партии, что происходит на самом деле в среде ученых и было даже сказано, что многие не вступают в дискуссии с Лысенко только потому, что боятся репрессий:

"В то время, как большинство генетиков СССР и других стран стоят на той точке зрения, что благоприобретенные признаки не передаются потомству, что наследственность определяют гены и их комбинации, академик Лысенко на основе работ Мичурина и своих утверждает о влиянии индивидуального развития организма на изменение наследственных свойств организма…

Созванное тов. Мураловым по нашему поручению совещание генетиков [IV сессия ВАСХНИЛ — В. С.] выявило большую страстность разногласий. Все ученые признают заслуги т. Лысенко — его теорию стадийности развития растений и методы яровизации, — но одновременно многие считают его общие генетические взгляды неправильными, противоречащими, по их мнению, современной науке.

Вместе с тем надо отметить, что, будучи по существу не согласными с рядом генетических положений т. Лысенко, часть ученых стремится обойти молчанием эти разногласия, как бы побаиваясь выступать против т. Лысенко, рассуждая примерно так, что т. Лысенко пользуется поддержкой партии и правительства и спорить с ним невыгодно, хотя он и не прав" (14).

Можно было бы только порадоваться такому трезвому взгляду на вещи со стороны Карла Яновича Баумана, еще недавно состоявшего кандидатом в члены Политбюро ЦК партии, если бы не его лукавство, проявленное в следующем абзаце:

"Это создает не совсем здоровую атмосферу в области научной мысли, почему мной, как заведующим отделом науки ЦК ВКП(б), на совещании генетиков была подчеркнута необходимость и полная возможность свободного обсуждения в СССР спорных вопросов генетики" (15).

На самом деле мы только что видели, как ежедневно "Правда" печатала в основном нападки на генетику, высказанные и Мураловым, и Мейстером, и уж конечно, Лысенко с Презентом. Свободной дискуссии как раз и не было.

Вместе с тем нужно признать, что Бауман выступал как человек, понимающий остроту дискуссий и похоже был на стороне ученых, а не псевдо-новаторов, так как в резюмирующей части своего "Отзыва" Сталину и Молотову, где предлагалось разрешить проведение в Москве конгресса, он еще раз возвращался к сути разногласий генетиков и "мичуринцев" и писал, что Отдел науки пока "не может дать исчерпывающей оценки по существу спора между господствующей школой генетиков и школой Мичурина-Лысенко" (16). Бауман полагал, что дальнейшие дискуссии, "широкое обсуждение спорных вопросов генетики" помогут прийти к правильному выводу.

По-видимому все рассуждения Баумана остались невостребованными, так же как предложения Муралова, и постановление СНК так и не было принято. Хотя Бауман предложил проект постановления ЦК ВКП(б), в котором первый пункт был следующий:

"Принять предложения Оргкомитета о созыве VII Международного Конгресса в Москве с 23 по 30 августа 1937 г. и утвердить предложенный порядок работы конгресса" (17),

высшие руководители партии с ним не согласились. На "Отзыве" Баумана имеется помета "в пов[вестку]", однако никаких следов включения предложения в повестку заседаний Политбюро найти не удалось. Можно догадываться, что задержать прохождение всех бумаг мог именно Молотов с его самым чутким нюхом относительно мыслей Сталина и сталинских наклонностей.

Тем временем во всем мире шла подготовка к конгрессу, готовились и в СССР. Лысенко никаких новых решающих доказательств правоты своих идей так и не получил, однако его ожесточение против генетиков росло и во фразеологии появлялись всё более угрожающие нотки в адрес зловредных ученых. Параллельно в стране достигала максимального напряжения пропагандистская компания борьбы с "врагами советской власти". Их искали во всех сферах жизни и отправляли в тюрьмы и лагеря. Уже совсем был близок момент расправы с многими недоброжелателями Лысенко.

В середине ноября 1936 года Политбюро снова вернулось к рассмотрению вопроса о конгрессе генетиков. В архиве Политбюро имеется листок с перепечатанным старым решением от 2 августа 1936 года, на котором появилась факсимильная подпись Сталина. Видимо устная договоренность Сталина с Молотовым уже была достигнута, потому что простым карандашом Молотов написал на листке резолюцию:

"Предлагаю решение ЦК о конгрессе по генетике отменить как нецелесообразное (ввиду явной неподготовленности). В. Молотов" (18).

Ниже черными чернилами было вписано особое мнение члена Политбюро Л. М. Кагановича:

"Не решение ЦК нецелесообразное, а подготовители конгресса негодные, что вначале не внесли предложение, а дела не подготовили. Отменить придется. Л. Каганович"1.

Еще ниже подписались остальные члены и кандидаты в члены Политбюро, указавшие, что они все согласны с Молотовым-Сталиным: Калинин, Ворошилов, Чубарь, Андреев, Микоян. 14 ноября 1936 г. Политбюро решило отменить конгресс "ввиду его явной неподготовленности".

Интересной деталью стало то, что к решению Политбюро, оформленному особо — на отдельном листке, было прикреплено еще одно письмо, написанное почти полугодом позже. 31 января 1937 года заведующий Сельскохозяйственным отделом ЦК ВКП(б) Яковлев подготовил на имя Сталина и Молотова докладную записку, в которой заявлял, что "программа конгресса составлена неправильно, а практическая работа оргкомитета не обеспечивает проведения конгресса в соответствии с интересами нашего государства" (19). Яковлев отбросил всякие уловки в отношении того, как бы обеспечить "свободные дискуссии". Вместо этого он предлагал ввести партийно-полицейский контроль за организацией конгресса. Для обоснования этого кардинального положения он сформулировал два пункта: первый — устранить якобы имеющийся уклон на конгрессе в сторону "фашистской генетики" и даже перевес ее над нефашистской, и второй — перевес антилысенковцев (как было сказано, "сторонников антидарвинстских теорий неизменчивости наследственных свойств в бесконечном ряду поколений") над лысенковцами. Чтобы избежать этих нежелательных ЦК партии "перевесов", Яковлев предлагал изменить состав оргкомитета конгресса (снять с поста председателя Оргкомитета президента ВАСХНИЛ Муралова и заменить его президентом АН СССР Комаровым, ввести в число его заместителей, наряду с Мураловым и Вавиловым, Лысенко, уменьшить число членов оргкомитета до четырех), отдать контроль за будущей научной программой конгресса целиком в руки коммунистов, для чего создать "комиссию Совнаркома СССР и ЦК ВКП(б), на которую возложить утверждение тезисов советских докладчиков и рассмотрение списка ученых, приглашаемых из дру

"Предложить оргкомитету основными вопросами конгресса поставить следующие:

а) отдаленная гибридизация (академик Мейстер: работы по ржано-пшеничным гибридам; доктор с.х. наук Цицын: работы по пшенично-пырейным гибридам; работы Державина по многолетним сортам зерновых культур и т. д.).

б) О яровизации и константности сортов — работы Института Лысенко.

в) материальные основы наследственности" (21).

Такого вмешательства теперь уже не только в советскую, но и в мировую науку в истории еще не случалось.

Однако неясно, было ли это письмо рассмотрено Политбюро, или просто его отклонили, не рассматривая. Видимо страх, что дело все-таки может уплыть из рук партийных контролеров, превалировал.

Но и на этом история конгресса генетиков в Москве не была завершена. С описываемыми событиями совпал арест руководителя Главнауки (Главного управления научными, научно-художественными, музейными и по охране природы учреждениями Народного Комиссариата просвещения) И. И. Агола. В вышедшем после его ареста номере "Правды" заголовок через всю страницу извещал о случившемся (22). Немедленно слухи достигли западных ученых, обрастая по дороге кой-какими небылицами. На Западе связали в одно запрещение в СССР конгресса, арест генетика Агола и добавили от себя, что арестованы Вавилов и еще некоторые крупные ученые. Газета "Нью-Йорк Таймс" в номере от 13 декабря 1936 года выдала эти сообщения за чистую правду, якобы выясненную корреспондентом газеты в Москве. Чтобы хоть что-то для себя прояснить, несколько западных генетиков решили использовать личные контакты и запросить у советских коллег истинную информацию на этот счет. Двое из них написали эмигрировавшему из Германии в СССР Юлиусу Шакселю2. Письма-запросы (на английском языке) и ответ Шакселя (на немецком) были переведены на русский язык и переданы в отдел науки ЦК. Шаксель писал тоном настоящего коммуниста-пропагандиста:

"Международный Генетический Конгресс вовсе не отменен, а отложен… Случай с Аголом не имеет ничего общего с научными занятиями. Агол уже давно занимался преступной против государства политической деятельностью и потому содержится под стражей…" (23).

Затем разговор был переведен на важную для коммунистов тему — о евгенике:

"Мы в стране социализма рассматриваем человека не столько как биологический объект, сколько как члена общества. К человеческому обществу… применение методов зоотехники мы считаем научным грехом и величайшим абсурдом… мы решительно отклоняем евгенику… Кроме того, осуществленный в результате 20 лет революции социализм в нашей стране представил члену нашего бесклассового общества полную личную свободу в области выбора занятий, выбора местожительства, выбора развлечений и выбора друга или подруги жизни, и поэтому проведение придуманной буржуазными учеными евгеники в свободном человеческом обществе невозможно" (24).

Другой из обеспокоенных генетиков — американец Ч. Дэвенпорт решил обратился 17 декабря 1936 года в Госдепартамент США с предложением направить советскому правительству протест и потребовать, чтобы СССР, который "многое черпает от открытий ученых и от применения этих открытий", вел себя цивилизованно (25). Американское правительство в лице одного из своих министерств — Государственного департамента — в письме, отправленном Дэвенпорту 29 декабря 1936 г., отказалось выполнить предложение ученого, считая, что упомянутые в его письме "обстоятельства не затрагивают непосредственно американских граждан или американские интересы" (26).

Вряд ли Вавилов был тогда в курсе переписки Дэвенпорта и Госдепа США, но он направил длинную телеграмму в "Нью Йорк Таймс", опубликовав ее в газете "Известия" 22 декабря 1936 года. Вавилов писал:

"Ложь о советской науке и советских ученых, добросовестно работающих на дело социализма, стала специальностью некоторых органов зарубежной прессы… Многократно мне приходилось печатно и устно выступать во многих городах Соединенных Штатов Америки с сообщениями о советской науке, об исключительных возможностях, предоставленных советским ученым, о роли науки в нашей стране, об огромном прогрессе науки в советское время.

Из маленького учреждения в царское время — Бюро прикладной ботаники — руководимый мною Институт растениеводства за советское время вырос в крупнейшее научное учреждение, имеющее немного равных себе по масштабу институтов в мире. Штат его с 65 человек в царское время в настоящее время дошел со всеми отделениями на периферии до 1.700 человек. Бюджет учреждения с 50 тыс. рублей дошел до 14 млн. рублей…

Мы спорим, дискутируем о существующих теориях в генетике и методах селекции, мы вызываем друг друга на социалистическое соревнование, и должен вам сказать прямо, что это сильный стимул, который значительно повышает уровень работы…

Я более, чем многие другие обязан правительству СССР за огромное внимание к руководимому мною учреждению и моей личной работе.

Как верный сын советской страны я считаю своим долгом и счастьем работать на пользу моей родины и отдать самого себя науке в СССР.

Отметая ваше сообщение обо мне и измышления┘, что в СССР якобы не существует интеллектуальной свободы, как гнусную клевету, имеющую темный источник, настаиваю на опубликовании этой моей телеграммы в Вашей газете.

Академик Н. И. Вавилов" (27).

Получив копии писем западных ученых и ответ Шакселя, зав. отделом науки ЦК Бауман отправил короткое письмо Сталину и Молотову. Он сообщал, что на западе активно обсуждают отмену конгресса и споры на сессии ВАСХНИЛ 1936 года, что отдел науки разъясняет всем, что конгресс не отменен, а лишь перенесен. "В связи с этим считаю целесообразным предрешить созыв Генетического Конгресса в СССР в 1938 г.", — писал Бауман (28). В аппарате Политбюро был подготовлен проект решения из двух пунктов: о переносе проведения конгресса на 1938 года и о том, чтобы "вопросы о составе Оргкомитета и программе конгресса передать на решение СНК СССР" (29). В левом углу страницы расписался помощник Сталина Поскребышев, а затем Сталин, Ворошилов, Каганович, Молотов и были сделаны рукой секретаря записи, что Микоян, Калинин, Андреев и Чубарь — "за" (30). Решение было оформлено девятнадцатым марта 1937 года.

Новый всплеск озабоченности судьбой советских генетиков произошел в тот момент, когда на Западе стало известно содержание статьи Презента и Нуринова в газете "Социалистическое земледелие", уже разобранной выше (31), в которой содержались призывы к немедленной расправе с учеными как с "врагами народа", и прежде всего с Кольцовым и Серебровским. Снова в европейских и американских средствах массовой информации прошли тревожные сообщения о репрессиях в СССР. Как ответ на эти тревоги, на Запад было отправлено переведенное на английский язык письмо ведущих российских генетиков. Оно было датировано 23 июня 1937 г. и адресовано британскому коммунисту профессору Холдейну. На двух с половиной страницах ведущие советские генетики извещали коллег на Западе, что для паники в связи со статьей Презента и Нуринова оснований нет и что генетический конгресс в СССР все равно состоится:

"Проф. Кольцов и проф. Серебровский никогда арестованы не были… Подобно фантастической новости об аресте проф. Н. И. Вавилова, которая появилась в декабре 1936 в "Нью-Йорк Таймс", новая сенсация относительно арестов профессоров Кольцова и Серебровского — чистая ерунда и провокация. Скорее всего эта провокация исходит от определенных кругов, намеревающихся помешать организации Генетического Конгресса в СССР.

В СССР ученые имеют право обнародовать свои научные взгляды совершенно свободно, и аресты на основании научных мнений совершенно невозможны и противоречат всему духу Советской Социалистической Конституции" (32).

Письмо заканчивалось словами:

"Мы хотим подчеркнуть, что существуют все необходимые условия для того, чтобы 7-ой Международный Генетический Конгресс состоялся в августе 1938 года в СССР и что Академия Наук СССР, Организационный Комитет и все генетические институты нашей страны сделают все возможное, чтобы обеспечить успех Конгресса" (33).

Затем против фамилий — Левитского, Карпеченко, Вавилова, Мейстера, Навашина, Кольцова, Серебровского, Дончо Костова, Левита, Дубинина, Сапегина, Д. А. Кисловского и Гершензона каждый из ученых расписался. Авторы утверждали, что в СССР идет полным ходом строительство новых институтов, что западные гости, приехав в СССР в следующем году на генетический конгресс, смогут в этом своими глазами убедиться.

Но конгресс в СССР так и не был проведен. Партийные руководители санкции на это не дали. Ученые всего мира в августе 1939 года собрались в Эдинбурге в Шотландии. Вавилов долгое время сохранял надежду, что его пустят на конгресс, он даже сказал об этом 15 марта 1939 года в Ленинграде:

"…я избран председателем Международного конгресса генетиков, но не знаю, буду на нем или нет" (34).

Во время церемонии открытия конгресса на сцене было установлено пустое кресло президента конгресса, и все знали, что оно предназначено для Вавилова, который "почему-то" не приехал. Открывая Конгресс, директор местного Института генетики животных Ф. Крю сказал:

"Вы пригласили меня играть роль, которую так украсил бы Вавилов. Вы надеваете его мантию на мои не желающие этого плечи. И если я буду выглядеть неуклюже, вы не должны забывать: эта мантия сшита для более крупного человека" (35).

В то время, как мы уже знаем, Политбюро приняло решение запретить поездки Вавилова за границу, а параллельно в глубочайшей тайне шла планомерная работа: разбухали тома заведенного на него агентурного дела. Но, повторяю, эта сторона деятельности коммунистов пока оставалась скрытой от Вавилова. Также не было внешних проявлений вовлеченности в этот процесс самого Лысенко. Его люди трудились на тайном фронте в поте лица, а он открыто порочил Вавилова на верхах.

Вавилов под огнем партийной критики

5 января 1937 года Яков Аркадьевич Яковлев, поднявшийся по иерархической лестнице власти еще выше (с поста Наркома земледелия СССР он перебрался в кресло заведующего сельскохозяйственным отделом ЦК ВКП(б), то есть стал курировать не одно, а несколько ведомств сразу), держал речь перед сотрудниками и авторами Сельхозгиза. Тема собрания была банальной: обсуждали годовой отчет. Однако вместо обзора издательских планов Яковлев заговорил о другом. Он разнес в пух и прах генетику и генетиков. Последние, по его мнению, проявляли и проявляют реакционность, отстаивая неизменность генов в поколениях, а в последнее время вообще встали на путь вредительства.

"… отнюдь не случайно, "по недосмотру" исчезло из учебников имя Ч. Дарвина, это было делом их рук" (36), -

утверждал Яковлев, хотя имя Дарвина со страниц учебников не исчезло и исчезнуть не могло. Именуя генетиков "нео-менделистами"3, Яковлев сказал:

"ПРИЧИНЫ УСПЕХА… НЕО-МЕНДЕЛИЗМА — НЕ СТОЛЬКО НАУЧНОГО, СКОЛЬКО ПОЛИТИЧЕСКОГО ХАРАКТЕРА" (37).

А все в стране уже хорошо знали, чем грозили политические ошибки их носителям. Обрушиваясь на генетику, Яковлев давал ясно понять, кого персонально он считал главным проводником политически ошибочных взглядов. Первым среди злонамеренных был назван вовсе и не генетик, а растениевод Вавилов, хотя упоминал он и генетика Кольцова. Оказывается:

"Так называемая теория гомологических рядов идет не по дарвинистическому [читай: не по-марксистскому — В. С.] пути" (38).

Затем Яковлев потребовал

"обеспечить дальнейшее развитие генетики с точки зрения теории развития4 вместо превращения генетики в служанку ведомства Геббельса" (39).

Утверждение, что успехи генетики "не столько научного, сколько политического характера" (40), не было случайной оговоркой, так как докладчик развил дальше эту тему, увязав генетику с фашистскими доктринами, попутно объяснив, что генетика

"представляет собой теоретический фундамент для столь модной в некоторых странах теории преимущества той или иной расы, будто бы владеющей наилучшим запасом генов, или богатых классов, будто бы являющихся также монопольными "владельцами" этих особо ценных генов" (41).

Это был очень важный по своему политическому звучанию поворот, так как крупный партийный руководитель, близкий к Сталину человек, одним махом выводил генетику из числа прогрессивных дисциплин, низводя ее до разряда идеологически вредных извращений науки. Яковлев договорился до того, что, наряду с обвинением генетики в фашистской устремленности, объявил ее… новой разновидностью "религиозного учения" (42). По его словам:

"Генетики… противопоставляют генотип фенотипу, как церкви всего мира противопоставляют тело духу. Эта теория подкупает некоторых неразборчивых коммунистов простотой своих будто бы материалистических, а на деле вульгарно механистических представлений о живом. Бессменный дух и смертное тело большинства религий, бессмертная зародышевая плазма и смертная плазма Вейсмана, бессмертный генотип растения, животного или человека и смертная одежда этого генотипа (фенотип)… разве все эти "теории" — при всей разности внешних выражений, не являются выражением одной и той же поповщины…" (43).

Текст выступления Яковлева был срочно перепечатан в лысенковском журнале "Яровизация" (см. прим. /36/). В следующем номере этого журнала за 1937 год был помещен доклад Сталина "О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников" (44). В нем приводились строки из теперь предаваемого публичной огласке "Закрытого письма ЦК ВКП(б) по поводу шпионско-террористической деятельности троцкистско-зиновьевского блока от 29 июня 1936 года", из которого следовало, что:

"Неотъемлемым качеством каждого большевика в настоящих условиях должно быть умение распознать врага партии, как бы он ни был замаскирован" (45).

И хоть не имела отношения эта внутрипартийная борьба с двурушниками к проблемам яровизации, как, в свою очередь, яровизация к проблемам генетики и селекции, лысенковцы использовали эту борьбу для усиления нападок на генетику и на Вавилова с Кольцовым. Сделано это было следующим образом: вслед за текстом доклада Сталина и в его развитие была напечатана статья Презента, в которой тот заявил противникам "советского творческого дарвинизма" (еще одно наименование, коим окрестили свое "учение" лысенкоисты, используя его теперь наряду с термином "мичуринская биология"), что им пора "призадуматься над тем… а не оказываются ли они в… вопросах жизни и развития преградой для наступающих по всем фронтам представителей "советской научной общественности…" (46). Отметим еще одну деталь — Презент писал:

"… советской научной общественности в лице Мичурина и Лысенко".

Чтобы дать ясно понять, до чего может довести генетиков их наука, Презент указывал для острастки на тех, кто уже был арестован:

"… враг народа троцкист Урановский5, подвизавшийся в качестве "методолога" Академии Наук, оптом и в розницу продававший наши научные интересы…

Другой троцкистский бандит, генетик Агол6, немало потрудившийся над засорением умов наших читателей метафизикой вейсманизма…

… Столь же "честно" заслужил поцелуй от матерых противников в науке и антропогенетик Левит, немало давший в распоряжение человеконенавистников "материала" о якобы фатальной "наследственной обреченности" у людей" (49).

Перечисляя этих людей — ученых России, имена которых сегодня произносятся с законной гордостью за отечественную науку, Презент причислил к ним одного из развенчанных Сталиным вождей партии — Бухарина:

"Знаменательно, что и друг троцкистов враг народа Бухарин… говоря о "дарвинизме и современности" в своей статье "Дарвинизм и марксизм"… полностью принимает метафизические стороны генетики и прямо объявляет "как дальнейшее развитие дарвинизма" "учение о комбинативной изменчивости на основе законов Менделя, учение о "чистых линиях" Иоганнсена", обобщения американской школы во главе с Морганом" (50).

С показным презрением, с пониманием того, какой он наносит удар по Вавилову, Презент добавлял, что Бухарин даже не вспоминал Мичурина и Тимирязева, но "зато Бухарину очень нравится "закон гомологических рядов" Вавилова" (51).

Вавилов идет на уступки, отступая от научной истины

Как было рассказано в предыдущей главе, Кольцов на все нападки Яковлева и сторонников Лысенко, на все их категорические требования признать свои политические и научные ошибки и покаяться перед "советской общественностью", ответил отказом. Ничего не признал и ни в чем не покаялся. Вавилов поступил иначе.

Он не мог не понимать, что петля вокруг него постепенно сжимается всё туже. Поэтому он решил, что поступит разумно, если публично признает кое-какие из прежде им отвергавшихся положений Лысенко. Этим он, кстати, показывал, в чьем лице он видит главную угрозу, компромиссом с кем надеется спасти себя и руководимые им два института.

Так в печати появился неожиданный документ. В нем Вавилов — авторитет в глазах большинства знающих специалистов — открыто отступал от прежде занятой им позиции. В одной из предыдущих глав подробно рассказывалось о предложении Лысенко заменить научно обоснованные методы семеноводства псевдо-революционными новинками типа "брака по любви" — то есть свободным переопылением сортов. Говорилось выше и о том, что все грамотные селекционеры и семеноводы обоснованно критиковали это предложение, и что их точку зрения открыто разделял Вавилов. Именно позиция, занятая Николаем Ивановичем, более всего раздражала Лысенко, поскольку для подавляющего большинства специалистов сельского хозяйства и руководителей в Наркоматах и партийных органах мнение Вавилова оставалось решающим.

И вдруг 28 апреля 1937 года в центре первой полосы газеты "Социалистическое земледелие" большими буквами было набрано сообщение:

"ПО МЕТОДУ АКАДЕМИКА ЛЫСЕНКО

О ВНУТРИСОРТОВОМ СКРЕЩИВАНИИ САМООПЫЛИТЕЛЕЙ

Приказ наркома земледелия СССР т. М. А. Чернова" (52).

В приказе говорилось, что предложенное академиком Лысенко внутрисортовое переопыление полностью себя оправдало, и потому земельным управлениям предписывается в связи с рекомендациями науки широко развернуть работу по использованию метода в практике колхозов и совхозов. Под приказом была напечатана статья, объяснявшая, при каких обстоятельствах появился этот документ:

"Академия с.-х. наук имени Ленина

О ВНУТРИСОРТОВОМ СКРЕЩИВАНИИ

Президент Академии с.-х. наук имени Ленина т. А. И. Муралов, академики Н. И. Вавилов и Г. К. Мейстер недавно выезжали в Одессу по приглашению акад. Т. Д. Лысенко для ознакомления с результатами внутрисортового скрещивания пшениц… Президиум установил, что методика опытов по внутрисортовому скрещиванию, проводимая Т. Д. Лысенко, не встречает возражений ни со стороны академика Н. И. Вавилова, ни со стороны академика Г. К. Мейстера" (53).

Конечно, можно допустить и другое объяснение, что и Мейстер и Вавилов не предпринимали никакого маневра, а и впрямь уверовали в правоту Лысенко в данном вопросе и пошли не на попятный шаг с далеко идущими политиканскими целями, а просто убедились в своей неправоте и как честные ученые признали свои ошибки. Но, по крайней мере, Мейстер резко отрицательно высказался против этой завиральной идеи Лысенко на IV сессии ВАСХНИЛ в 1936 году. Да и в отношении Вавилова можно совершенно уверенно утверждать обратное: имеется документ, отвергающий изменение его научных взглядов. Это — хранившаяся в Ленинградском архиве Октябрьской революции и социалистического строительства (фонд ВИР) собственноручно подписанная Вавиловым копия его письма Герману Мёллеру в Мадрид, куда американский генетик уехал защищать испанских республиканцев в их борьбе с фашистами. В этом письме, датированном 8 мая 1937 года, Вавилов писал:

"Недавно я и проф. Мейстер побывали в Одессе, чтобы проверить работу по развитию растений, проводимую Лысенко. Должен заметить, что убедительных доказательств там слишком мало. Раньше я ожидал большего" (54).

Таким образом, решение признать правоту Лысенко, да еще в таком одиозном вопросе, как польза от перекрестного опыления, было принято после наскоков в печати (и, наверняка, не менее зловещих "предупреждений" в личных беседах на разных уровнях). Просто два вице-президента сочли за благо сдаться "на милость победителя".

Но милости не последовало. На следующее же утро после обнародования приказа наркома и решения ВАСХНИЛ газета "Соцземледелие" вышла с передовой статьей "По дарвиновскому пути", в которой смаковался факт отхода ведущих биологов со своих позиций (55). Анонимный автор писал:

"Известно, что большинство ученых-генетиков и селекционеров встретили это предложение в штыки. Метод… был объявлен сторонниками формальной генетики не более, не менее как антинаучный" (56).

Затем были названы Константинов, Лисицын и Костов и с удовлетворением отмечено, что сейчас ситуация переменилась — Мейстер и Вавилов — признали лысенковский метод, благодаря чему Наркомзем приказал провести внутрисортовое скрещивание в 12 тысячах колхозов. "Образцово выполнить приказ… дело чести каждого края и области" (57), — заканчивалась передовица.

В печати началась кампания пропаганды внутрисортового скрещивания. 4 мая 1937 года "Соцземледелие" опубликовало письмо Лысенко "Шире развернуть внутрисортовое скрещивание" (58), а 21 мая разворот этой газеты (2-я и 3-я страницы) был целиком посвящен пропаганде агроприема (59), на деле приводящего к потере всех сортов пшеницы и к их загрязнению. В центре одной из страниц была помещена фотография. Подпись гласила: "Академик Т. Д. Лысенко демонстрирует результаты внутрисортового скрещивания Н. И. Вавилову и Г. К. Мейстеру". Скромные ученики внимали гордому учителю. Только потупленные взоры выдавали их истинное душевное состояние.

Аресты Муралова, Мейстера, Яковлева и Баумана

Надежды Вавилова, что он спасет себя смиренным признанием правоты Лысенко в вопросе, который тот сам называл центральным, оказались тщетными. Июльский номер журнала "Социалистическая реконструкция сельского хозяйства" за 1937 год открылся Постановлением Совнаркома СССР "О мерах по улучшению семян зерновых культур". Затем были напечатаны два доклада, сделанные на Пленуме ЦК ВКП(б) 28 июня 1937 года — Яковлевым и наркомом земледелия СССР Черновым. Вслед за докладами партийных лидеров были опубликованы две большие статьи ученых — Вильямса "О задачах сельского хозяйства в третьей пятилетке" и Вавилова "Растениеводство СССР в третьей пятилетке".

Казалось бы, всё в этих публикациях было как надо: ведущие ученые страны обсуждают важнейшие проблемы, поднимаемые руководством партии на своем пленуме ЦК. Но редакция сразу же давала понять читателям, как нужно относиться к Вавилову. Его статье было предпослано вводное заявление:

"Редакция… считает, что акад. Вавилов… обошел важнейшие вопросы селекции и семеноводства, работы Госсортсети при ВИРе, за которую он также несет ответственность. Акад. Вавилов не вскрыл причин запутанности сортоиспытания Госсортсетью при ВИРе, а также причин снятия многих высокоурожайных сортов с производства [на самом деле были сняты плохие сорта, но о которых лысенкоисты кричали, что они — высокоурожайные; теперь и это ставилось Вавилову в укор — В. С.]. Наша общественность считает странным продолжительное молчание акад. Вавилова по вопросам, затронутым в "Правде" в статье о дарвинизме и некоторых антидарвинистах [статья Яковлева, о которой речь шла выше — В. С.]" (60).

Описываемые события развертывались на фоне новой волны арестов. Длительная осада Президиума ВАСХНИЛ лысенкоистами, их выступления на партактиве ВАСХНИЛ, на котором Лысенко высказался так, чтобы все поняли, почему он "вынужден" обращаться по научным делам через голову руководства академии, закулисная внутрипартийная борьба, равно как наскоки в печати не могли продолжаться бесконечно, и в том же месяце привели к "оргмерам". Первого из трех руководителей ВАСХНИЛ, согласившихся признать научность лысенковских предложений — Муралова арестовали. Скорее всего это произошло в июне 1937 года. Вместе с ним были арестованы и другие руководители ВАСХНИЛ (А. С. Бондаренко, Л. С. Марголин и еще несколько человек). Была арестована группа руководителей Наркомзема СССР7. 30 октября 1937 года, как значится в Большой Советской Энциклопедии (61), Муралова не стало, видимо, он был расстрелян8.

Тем не менее, занять сразу после его ареста пост Президента ВАСХНИЛ Лысенко не удалось. Исполняющим обязанности Президента назначили Мейстера, Вавилов остался пока вице-президентом.

Такое положение не могло устраивать лысенковцев и покровительствовавших им, а значит и подстрекавших их руководителей партии коммунистов. Нападки на созданные Вавиловым учреждения системы ВАСХНИЛ продолжали усиливаться. Наибольшего накала эта активность достигла к концу ноября 1937 года, когда почти каждый день в "Соцземледелии" появлялись погромные статьи. 27 ноября агроном Н. Корсунский разнес Институт льноводства (64), 28 ноября сообщалось о вредительстве в Институте механизации и электрификации сельского хозяйства (65) и Институте гидротехники и мелиорации (66). В последнем из упомянутых институтов, оказывается, уже арестовали как врага народа директора Абола, но и новый директор академик А. К. Костяков не устраивал кое-кого. В том же номере газеты подвергся осуждению Хлопковый институт (67). Некто И. Шман, написавший о якобы порочной деятельности Хлопкового института, созданного при непосредственном участии Вавилова, не ограничился одной лишь констатацией факта негодной работы этого учреждения. Он прокурорским тоном прямо указал на виновника провала:

"Ответственность за литературные и научные "труды" [института — В. С.] несет и академик Н. И. Вавилов. В июне прошлого года он оставил в книге посетителей института… хвалебную запись…

Пусть расскажет академик Вавилов о мотивах столь неуместных дифирамбов по адресу института. Разве он не заметил того, что делается в институте, на его опорных пунктах, на его опытных полях?

Многие из орудовавших в институте вредителей и врагов народа разоблачены. Остается ликвидировать до конца последствия вредительства" (68).

Всё было написано слишком прозрачно, чтобы любой читатель понял, кто виновник вредительства. Ведь, без сомнения, Вавилов — человек искушенный — не мог не заметить вредительства в институте. Но покрыл врагов! Так, неспроста же он это сделал, и, следовательно, ликвидация последствий вредительства "до конца" не могла обойти стороной этого пособника вредителей.

3 декабря та же линия была продолжена в статье о вредительстве в семеноводстве картофеля. В Институте картофельного хозяйства "разоблачили" еще одну группу вредителей. А кто не знал, что основы семеноводства закладывались Вавиловым. Таким образом, и с этой стороны его деятельности "высовывалась вражеская рука". В газете, правда, было названо имя человека, недолюбливавшего Вавилова и открыто, хотя и не всегда справедливо, критиковавшего его за плохое руководство селекционерами, многословие, красивости стиля в статьях и книгах и желание пропагандировать себя с использованием всех доступных средств, — известного селекционера картофеля Лорха, который якобы давал вредительские указания работникам картофельного фронта. Статья призывала "Навести порядок в семеноводстве картофеля" (69). Для наведения порядка Лорха через непродолжительное время арестовали. Мы увидим позже, что к судьбе Лорха Лысенко лично приложил руку.

Конечно, Вавилов был не единственной (а на этом этапе, может быть, еще и не главной) мишенью нападавших. Задача, которую ставили перед собой эти люди, была, в целом, кристально ясной — на волне прокатывающихся по стране репрессий они пытались захватить власть в руководстве ВАСХНИЛ, чтобы устранить возможность критики в свой адрес сверху, а затем подавить огонь критики и с тылу. Вавилова, конечно, надо было локализовать, обезвредить, но пока главным было другое — пробраться на президентское кресло.

В таких условиях Георгий Карлович Мейстер удержался на президентском посту недолго. 11 августа 1937 года его арестовали также как врага народа. В тюрьме он сошел с ума и погиб в заключении.

Напомню, что за год до его ареста торжественно отмечалась четвертьвековая годовщина со дня основания Саратовской селекционной станции, которой руководил этот выдающийся селекционер, и что только сорта яровой пшеницы, выведенные под руководством Мейстера, высевали на площади, равной 7 миллионам 241 тысячи гектаров (вся посевная площадь пшеницы во Франции составляла около 4 млн. га). Что могло лучше характеризовать трудовые успехи Мейстера? В печати утверждалось, что

"В лице академика Г. К. Мейстера мы имеем настоящего большевика-ученого, энергичного борца за высокие урожаи, смелого экспериментатора и преобразователя природы, добивающегося широкого применения результатов своих научных трудов на благо нашей великой родины" (70).

Теперь вместо благодарности к ученому, который в прямом смысле кормил народ своей страны, кормильца запрятали за решетку. Вредителем его назвать было никак нельзя, шпионом кормилец также быть не мог. Скорее можно думать, что единственным "грехом" Мейстера было то, что он выступил несколько раз с обоснованной критикой научных ошибок Лысенко!

К концу 1937 года были арестованы и вскоре расстреляны и многие другие руководители государства9, включая тех, кто курировал науку и сельское хозяйство — Яковлев, Бауман, Чернов, Эйхе, Чубарь и другие.

Следственное дело Н. И. Вавилова в ОГПУ пухнет от доносов

В главе пятой было рассказано, что еще был Вавилов президентом ВАСХНИЛ и директором институтов, разъезжал по заграницам, выступал там в защиту советского строя, а в недрах ОГПУ на него в 1931 году было заведено агентурное дело № 268615, в котором накапливались изощренные (и, как показало время, во многом инспирированные самим ОГПУ) наветы.

Страшным был номер дела, выведенный на папке с фамилией Вавилова: за четверть миллиона перевалило число тех, кто стал предметом пристального интереса огэпэушников только в центральном аппарате этой организации в Москве. И за каждым из "объектов" наблюдения следили не один и не два "старателя", фиксировавших каждый шаг подозреваемого, каждое его слово, жест, домысливавших за него устремления и посылавших доносы в НКВД и в них перевиравших действия своих жертв. Сколько же их, добровольных или запуганных помощников карателей было в стране? Миллионы? Десятки миллионов? И ведь не наступил еще момент, который позже стали именовать временем массовых арестов, ведь шел только 1931-й год!

Выше были приведены отрывки из внутренних документов ОГПУ, в которых еще в 1932 году утверждалось, что "группа Вавилова стала центром притяжения агрономических кругов, саботирующих Соввласть и не желающих участвовать в социалистическом строительстве" (71). Сразу за этим определением вся научная деятельность Вавилова квалифицировалась как вредительская:

"Неучастие в практической работе, занятие "чистой наукой", выпуск никчемных многотомных "научных трудов", созыв научных съездов, занимающихся буржуазной схоластикой" (72).

В "Следственное дело" Вавилова аккуратно подшивали сделанные еще в 1930–1933 годах несправедливые оговоры его арестованными сотрудниками и друзьями, Якушкиным, Колем и Дибольдом, статеечки Дунина и других лысенкоистов из газет и журналов, материалы дискуссии генетиков с Лысенко, протоколы допросов арестованных руководителей сельского хозяйства страны — бывших наркомов Яковлева, Чернова, Эйхе, заместителей наркомов Муралова и Гайстера, президента ВАСХНИЛ Мейстера, вице-президентов Тулайкова, Бондаренко, Давида, ученого секретаря академии Марголина, академика Горбунова и многих других (73).

По разному вели себя на допросах люди. Академик Рудольф Эдуардович Давид (1887–1939), арестованный вскоре после того, как он выступил публично в защиту академика Тулайкова, согласно хранящейся в деле Вавилова записи допросов якобы показал:

"Крупное ядро видных членов Академии [имелась ввиду ВАСХНИЛ — В. С.] во главе с Вавиловым, Кольцовым, Мейстером, Константиновым, Лисицыным, Серебровским активно выступало против революционной теории Лысенко о яровизации и внутрисортовом скрещивании" (74).

Показал против Вавилова и других руководителей ВАСХНИЛ Тулайков (75). Как пишет Поповский,

"сошедший в камере с ума академик-селекционер Мейстер несколько раз объявлял Вавилова предателем и столько же раз отказывался от своих слов; впоследствии расстрелянный вице-президент Бондаренко от своих показаний на суде отказался" (76).

Сегодня уже многое известно о зверствах чекистов в их следственных (превращавшихся в пыточные) кабинетах, о нечеловеческих страданиях попавших в руки чекистов. Норма болевой чувствительности людей, равно как и их норма устойчивости к страху и вообще психическая реакция на стрессы сильно разнятся. Поэтому сегодня нельзя ничего сказать о том, почему одни заключенные оказывались более стойкими на допросах, а другие безропотно подчинялись любым требованиям следователей. Да и сами следователи были разными — от садистов и отъявленных негодяев — до относительно приличных людей, лишь волею судьбы поставленных на пыточные должности.

Вавилов возможно догадывался о том, что он уже стал подследственным ОГПУ. Журналист Евгения Альбац выяснила, что Вавилов мог знать тогда о создаваемом против него деле:

"Когда в начале тридцатых из недолгого заключения вернулся один из сотрудников ВИРа и поведал Вавилову, что там он "сознался во всем" ("сознаться" надо было в существовании в институте некоей контрреволюционной организации), Николай Иванович сказал: "Я его не осуждаю, чувствую к нему большое сожаление и все-таки… все-таки и презрение!"" (77).

Коль и Шлыков в это время травили Вавилова (иного слова не подберешь) открыто (78). Большинство людей тогда не понимало, как это могло тянуться годами, почему Вавилов, вроде бы властный и решительный человек, не может остановить злобную энергию своих же подчиненных.

Но, наконец, и его проняло: в декабре 1936 года появился вавиловский ответ (79), в котором прежде всего была охарактеризована главная тенденция в писаниях Коля и Шлыкова — извращение истинного положения дел:

"… они прибегают… к приему кривого зеркала, искажающего действительность" (80).

Навязчивым мотивом в наскоках Коля было его стремление доказать, что экспедиции Вавилова и его учеников ничего стране не дали, что большинство образцов семян оказалось бесполезным, а действительно нужные коллективизированному сельскому хозяйству растения остались вне интересов Вавилова и вавиловцев, и что вообще эти люди ничем серьезным себя не утруждали.

Отвечая Колю, Вавилов фактами опроверг это обвинение, завершив раздел следующей фразой:

"Только сумбурным увлечением и пристрастием к амарантам, кактусам, физалисам и прочим раритетам, до бешеного огурца включительно, которыми Коль давно уже донимает советскую общественность, можно объяснить то, что как в басне Крылова, он все видел и высмотрел, но "слона" действительно не заметил" (81).

Сходная характеристика была дана Вавиловым статьям и книге Шлыкова (см. /81а/), изданной в том же году:

"Непревзойденным образцом кривого зеркала… является… книга "Интродукция растений" Г. Н. Шлыкова… Читая ее, приходится изумляться, с одной стороны, развязности автора, с другой стороны, постоянному и систематическому передергиванию фактов, не говоря еще о большем числе прямых ошибок…" (82).

На примере этой книги Вавилов показал отсутствие моральных принципов у критиков, нечистоплотность их приемов. Он вспоминал, что

"имел возможность познакомиться с частью рукописи тов. Шлыкова, причем наше заключение по этому манускрипту не расходится с вышеприведенной квалификацией. Мы указываем на это потому, что из виртуозного предисловия ее автора, неискушенный читатель может понять, что нами эта книга одобрена к печати" (83).

Избавиться от Коля Вавилову все-таки удалось. Критик перешел работать во Всесоюзный институт северного зернового хозяйства и зернобобовых куль-тур. Но и уйдя от Вавилова, он не примолк, доказывая этим лишний раз, что разжигание склоки было для него самоцелью. В 1937 году он опубликовал несколько статей на ту же тему.

В одной из них (84), Коль повторял, что работа ВИР "несовместима с задачами соцреконструкции растениеводства" (85), что концепции Вавилова "недиалектичны, а роль его "научных теорий"… неудачна, они имеют ряд вредных последствий" (86). Утверждение о вредительстве Вавилова он повторял много раз:

"Применяя "тормоза", Вавилов стремится различными ухищрениями и искажением фактов сохранить и в дальнейшем гегемонию в науке своих разбитых жизнью "теорий", уже принесших нашему строительству немало вреда… Такое учреждение как ВИР, со штатом в 1700 работников, обходящееся государству в 14 миллионов рублей ежегодно, за 12 лет работы… не дало нашему… коллективизированному земледелию ничего существенного" (87).

Коль, естественно, не мог не знать, что при выведении всех сортов в СССР использовали материал из коллекции ВИРа. Знал, но шел на подлог, понимая, что после таких статей Вавилову могло не поздоровиться10. Но кто-то в верхах не допустил ареста академика, хотя кто-то, готовя почву для ареста, поощрял к писательству Коля.

В 1937 году Коль опубликовал еще одну статью (89). В ней он использовал завуалированный прием для обвинений Вавилова во вредительстве. Все знали, что Вавилов отвечал как научный руководитель ВИР за семеноведение и сортоиспытание в стране. Поэтому статья Коля начиналась с цитаты из Постановления СНК СССР "О мерах по улучшению семян зерновых культур" от 29 июня 1937 г.:

"Самая оценка сортов была организована так, что давала возможность врагам государства, врагам крестьян — всякого рода вредителям скрывать от колхозов и совхозов ряд сортов как отечественного, так и иностранного происхождения…" (90).

Далее автор статьи сухо перечислял американские сорта, которые он называл "сортами-чемпионами", после чего указывал, что сорта эти, имевшиеся в руках сотрудников института Вавилова, по непонятным причинам в СССР не внедрены. Данных их проверки в условиях России, сильно отличающихся от условий США, Коль не приводил, а просто указывал зоны, в которых эти сорта могли бы, по его мнению, культивироваться с пользой. Дескать, мотай на ус, читатель, догадывайся сам, какую цель преследовали вредители, помешавшие их внедрению в СССР.

Внутри его собственного Института растениеводства обстановка также накалялась. Приказами сверху в него зачисляли, чаще всего вопреки воле директора, сотрудников, которые львиную долю рабочего времени тратили не на науку, а на склоки, плетение интриг, изготовление и рассылку доносов.

Среди пришельцев "со стороны" был Степан Николаевич Шунденко, зачисленный в "специальную аспирантуру"11 института и прикрепленный к ученику Вавилова, ставшему через полтора десятилетия крупнейшим генетиком и селекционером, Михаилу Ивановичу Хаджинову. В момент зачисления Шунденко в ВИР (опять через голову Вавилова) дирекция института спорить из-за сомнительной кандидатуры не стала. В то же время никакой диссертационной работы Шунденко выполнить был просто не в состоянии. Но в один из дней к Хаджинову в лабораторию приехал товарищ, назвавший имя высокого ленинградского начальника, якобы приславшего его со специальной целью — разобраться, почему у Шунденко нет продвижения в науке (91) и настоятельно посоветовать создать все условия для продуктивной работы нового "специального аспиранта" (беспартийных Вавилова и Хаджинова, разумеется, во все детали жизни, особенно важные, но потаенные от чужих глаз, не ставили). Михаил Иванович, человек тихий, вернее — стеснительный, и что главное — абсолютно в тот момент не понимавший, что за силы стоят за спиной Шунденко, решил не перечить властям и нашел, как ему показалось, самый простой выход (похоже, что директор института с ним в этом вопросе в мнениях не разошелся). Он сел и написал за своего аспиранта диссертацию, которую тот немедленно защитил (92). И тут же специалист со степенью стал заводилой в разжигании антивавиловских настроений в ВИРе.

А как только Шунденко стал кандидатом, Лысенко то ли по своей инициативе, то ли по команде с Лубянки начал продвигать его на ведущие роли в ВИРе, а в самом начале 1938 года издал приказ о назначении Шунденко, невзирая на письменный протест Вавилова, заместителем директора по научной работе. Но теперь спорить было поздно, своими же руками вавиловцы вырастили в своем гнезде птенца ястреба. Известный ботаник профессор Е. Н. Синская писала в воспоминаниях о Шунденко:

"Что-то опасное чувствовалось в нем, в его щуплой, вертлявой фигуре, черных пронзительных и беспокойно шарящих глазах. Он быстро сошелся с другим таким же отвратительным типом — аспирантом Григорием Шлыковым и они вдвоем принялись дезорганизовывать жизнь института" (93).

Синская вспоминала стихотворение, ходившее по рукам в ВИРе в те годы:

"Два деятеля есть у нас на "Ш",

Как надоели всем их антраша.

Один плюгав, как мелкий бес, —

Начало его имени на "С",

Другой на "Г", еще повыше тоном,

В науке мнит себя Наполеоном.

Но равен их удельный вес.

И оба они "Г", и оба они "С"" (94).

Когда в коллективе складывается обстановка нетерпимости и склок, их закоперщики быстро обрастают другими, близкими по моральным устоям людьми. А в данном случае дело было даже не в консолидации подлецов, группирующихся в согласии с их внутренними побуждениями. Система сама ковала кадры нужных ей функционеров, открывала простор для таких людей и одновременно использовала человеческие слабости, сталкивала в пропасть тех, кто в других условиях могли бы оставаться нормальными, добропорядочными людьми. Поэтому множилось число доносчиков в ВИРе. Среди них нужно упомянуть бывшего "специального аспиранта" Федора Федоровича Сидорова. История его, восстановленная Поповским, также помогает понять нравы того времени. Сидоров работал в Пушкинском отделении ВИР под Ленинградом и должен был следить за размножением растений, привозимых со всего света. К 1937 году он занял должность старшего научного сотрудника, но был настолько халатен и безграмотен, что тем же летом по его вине загубили уникальный материал. Узнав об этом, Вавилов немедленно отдал приказ о его увольнении. В день издания приказа уволенный явился к энкавэдэшному оперуполномоченному города Пушкино и написал клеветническое заявление на Вавилова и его заместителя А. Б. Александрова:

"Хочу заявить о вредительской деятельности руководства Всесоюзного института растениеводства — Вавилов, Александров — в результате которой сорвана работа по разработке устойчивых сортов к болезням и вредителям сельскохозяйственных культур" (96).

Александрова, с 1935 года работавшего заместителем директора ВИР, незамедлительно арестовали, и он погиб в заключении. А Сидорова восстановили приказом из Москвы на работе, и он быстро дослужился до поста заместителя директора ВИР (после ареста Вавилова). В 1966 году Поповский, выступая в ВИРе, рассказал эту историю, тайное стало явным, "…заместитель директора выскочил из зала как ошпаренный. Вскоре его как очень нужного кадра перевели заместителем директора в другой институт".

На профсоюзном собрании коллектива ВИРа 8 мая 1937 года сразу несколько человек выступили против директора. Они не были ведущими сотрудниками, ничем серьезным себя в науке не увековечили, что не мешало им громко и грубо обвинять Вавилова в ошибках. Агроном Куприянов осудил закон гомологических рядов и вообще все работы выдающегося ученого, которые он по простоте именовал кратко — "теория Вавилова":

"Это вредная теория, которая должна быть каленым железом выжжена, ибо рабочий класс без оружия справился со своими задачами, сам начал править и добился определенных успехов.

По всей стране знают ВИР и о дискуссии между Вавиловым и Лысенко. Вавилову надо будет перестроиться, потому что Сталин сказал, что нужно не так работать, как работает Вавилов, а так как работает Лысенко" (97).

Аспирант Донской в детали слов, якобы сказанных Сталиным, не вдавался, а, выступив на том же собрании, просто потребовал ухода директора со своего поста. Он не сомневался нисколько, что прав во всем его кумир Лысенко, и что поэтому Вавилову нечего больше делать в науке:

"Лысенко прямо заявил: или я или Вавилов, четко и определенно и очень толково. Он говорит: пусть я ошибаюсь, но одного из нас не должно быть" (98).

Помимо открытой борьбы, коли, шлыковы, сидоровы "сигнализировали — кому надо" — потаенным образом. Некоторые материалы такого рода удалось посмотреть в свое время в архивах КГБ Поповскому. Еще два свидетельства грязной деятельности Шлыкова, выдававшего себя за ученого, сохранили друзья Вавилова. Оба обращения (правильнее говорить — оба доноса) в высокие инстанции — в ЦК партии и в НКВД были написаны Шлыковым в начале 1938 года. Как раз незадолго до этого Вавилову навязали в качестве заместителя директора ВИР Шунденко.

В первом доносе видно желание окончательно добить Вавилова, убрать его с поста директора. Шлыков пыжится представить свою писанину голосом ученого, принципиального борца за научную истину, величественного в своих научных достижениях, но изнемогающего под бременем несправедливости ("Мне… выпала здесь на долю тяжелая роль теоретической оппозиции Вавилову Н. И."), принципиального еще и потому, что он, в отличие от Вавилова — представитель могучей партии большевиков. Вот полный текст его послания:

"В СЕКТОР НАУКИ ЦК ВКП(б)

Направляю при этом годовой отчет о работе Отдела Новых Культур Института Растениеводства и прошу оказать помощь ему в дальнейшей работе его существования.

Ликвидация его в системе ин-та Растениеводства приведет к безраздельному господству стандартизированного теоретического мышления, поскольку мне, как руководителю Отдела, выпала здесь на долю тяжелая роль теоретической оппозиции Вавилову Н. И. Тяжелая потому, что при слабости местных партийных кадров специалистов, при ничтожной прослойке беспартийных специалистов, ориентирующихся на них, при системе проникновения в окружение Вавилова Н. И. карьеристов и врагов народа, инициатива критического к местным теоретическим и рабочим традициям обречена без помощи извне на полный провал. Я испытал это на самом себе и испытываю это повседневно.

Т. Шунденко, назначенный замом Вавилова Н. И., как полагаю и всякий другой заместитель такой волевой лукавой и своенравной натуры, по моим представлениям, является эпизодом, с которым было бы сверхоптимистически связывать реальные перспективы подлинной теоретической и практической перестройки Ин-та. Но тот же Шунденко освобожденный от постоянного и весьма искусного подавления инициативы со стороны Вавилова Н. И., облеченный доверием и призванный к полной ответственности за Институт, т. е. назначенный не замом, а директором осуществил бы скорее полнее и лучше перестройку Ин-та на практически строго целеустремленную селекционную работу и на подлинное (агрономическое и биологическое) и быстрое познание материала для селекции. Вавилов Н. И. как специалист, мог бы быть при этом использован лучше. Ин-т перестал бы быть синекурой одного человека, весьма и весьма большого специалиста, но путаника в теории, несомненно не искренне работающего на наш строй каким является Вавилов Н. И. Я не желаю быть пророком, но знаю, к этому придется придти рано или поздно. Болото, каким является Ин-т, осушить руками Вавилова Н. И. невозможно и роль его заместителей в этом отношении чудовищно тяжела, при очень скромных их возможностях в деле подбора и расстановки кадров. Эту прерогативу Вавилов оставляет всегда за собой.

Зав. отделом новых культур Шлыков Г. Н."

В доносе в ЦК партии Шлыков, как видим, явно указывает на вредитель-скую сущность Вавилова. Но он понимает, что письменные обращения в Центральный Комитет, наверняка, будут показаны разным людям — и партийным, и беспартийным. Меры, принимаемые партийными органами против сторонников "безраздельного господства стандартизированного теоретического мышления" (кстати, это любимый тезис Лысенко), могут быть разными, секретность могут и не соблюсти. Поэтому обвинения строятся на базе, главным образом, плохого научного руководства институтом, недостаточной практической направленности работы ВИРа.

Совершенно иначе составлен донос Шлыкова в НКВД. Из начальных строк мы узнаем, что Отчет своего Отдела новых культур ВИРа за 1937 год он послал не только в ЦК партии, но и наркому земледелия Р. И. Эйхе, теперь же он посылает его в НКВД, но придает сопровождающему отчет письму иную окраску. Шлыков ставит задачу показать, что Вавилов — такой же враг и вредитель, как многие недавно арестованные руководители, что он состоял с ними в одной вражеской организации. Свой донос Шлыков направляет тому же Малинину, имя которого не раз всплывало в нашем рассказе в V-й главе, когда говорилось о докладных Сталину из ОГПУ, в которых чекисты представляли Вавилова врагом страны и самого Сталина.

"НКВД, тов. МАЛИНИНУ

Посылаю при этом копию моего письма к тов. Эйхе, которое является препроводиловкой к годовому отчету Отдела Новых Культур.

Этот отчет я уже послал Вам, обратив особенно внимание на введение и заключение. Хотя я уверен, что тов. Эйхе даст ему надлежащий ход, но все же решил послать его и Вам и вот почему.

Пока еще не уничтожены бандиты — Чернов, Яковлев и Бауман, надо выяснить, что делали они в плоскости вредительства по организации сельско-хозяйственной науки, опытных станций, постановки испытания и выведения новых сортов. Я все больше убеждаюсь, что тут могло быть разделение труда с Вавиловым как с фактическим главой научно-исследовательского дела в стране в области растениеводства за все время после Октябрьской революции. Не являлось ли внешне отрицательное отношение к нему, а некоторое время и к их марионетке Муралову А. И. прикрытием подлинного отношения как к сообщникам, — подлости и хитрости этих людей, как доказывает процесс, нет предела.

Просто трудно представить, чтобы реставраторы капитализма прошли мимо такой фигуры, как Вавилов, авторитетной в широких кругах агрономии, в особенности старой. Не допускаю мысли, что он, как человек хорошо известных им правых убеждений, выходец из среды миллионеров, не был приобщен к их общей организации. Он хорошо известен, как сужу по произведениям Бухарина, и "правым".

Не является ли в связи с этим и шумиха, поднятая иностранной прессой в конце 1936 г. вокруг Вавилова, в связи с "гонениями" на него, затем печатание подложных некрологов по его адресу провокацией, затеянной и организованной ими же самими с его ведома? Ведь это не случайно, что материал, освещающий положение в Ин-те Растениеводства, который отчасти, в копиях находится у Вас, и который направлялся этим людям как представителям партии и Правительства, не имел положительных последствий. Мало сомнений и в том, что они могли сигнализировать Вавилову об этом материале.

В частности, кому в Президиуме ВАСХНИЛ потребовалось при издании книги "Спорные вопросы генетики и селекции" 1937 г. изъять из стенограммы моего доклада на 4 сессии Академии то место, где я докладывал о фашистском содержании концепции Вавилова. Получив почту из Академии для окончательной проверки текста доклада для напечатания, обнаружив изъятия самого существенного содержания, я письменно же, возвращая проверенный текст, протестовал против этого, но бесполезно. Значит, делаю вывод: эти люди (сборник печатался после того как все статьи читали Муралов, Бауман, Яковлев) не были заинтересованы в подлинном разоблачении теорий Вавилова и его самого. Случай этот не пустяковый: я знаю хорошо, что стенограмма моего доклада была затребована срочно в тот же день в ЦК через одного из помощников Яковлева (не помню — фамилия грузинская), который оказался тоже врагом народа, по его словам для Баумана и Яковлева. Не симптоматично ли и то, что по поводу моего выступления со мной никто не счел необходимым переговорить, выяснить обстоятельства, приведшие меня к столь категорическим выводам относительно Вавилова и Ин-та Растениеводства. В этом докладе с фактами в руках я действительно разоблачал пустозвонство и вред теории и практики Вавилова.

Поэтому я и обращаюсь через Вас ко всей Вашей системе — принять меры к вскрытию обстоятельств, изложенных выше. А узнать досконально о вредительстве в деле организации сельско-хозяйственной науки означает тоже, что ускоренно освободиться от последствий вредительства. В допросе Чернова не выяснена его практическая вредительская линия в отношении сельско-хозяйственной науки. И это я считаю пробелом. На разоблачении этого рода вредительской деятельности мы могли бы, кроме того, ускорить процесс объединения в системе Академии ВАСХНИЛ подлинно советских ученых.

7/3 38 Г. Шлыков".

Злоба и преступная тяга к клевете выражены в этом доносе поразительно. Думая, что всё, оказавшееся в недрах НКВД, не вырвется за пределы этого ведомства, что под страхом смерти никто не проговорится, Шлыков пишет особым языком, выводит чудовищные следствия из ерундовых фактов.

Это, неожиданно всплывшее на поверхность свидетельство эпохи партийных репрессий, конечно, не единственное, не уникальное и не выбивается из ряда других (тысяч, десятков тысяч, миллионов?) таких же доносов. Но оно показывает моральную деградацию, обусловленную царившими тогда коммунистическими порядками, глубину падения низких душонок, рвавшихся к власти, почету, научным званиям и степеням. Письмо не возымело немедленного действия. Вавилова снова не арестовали и не сняли с поста директора.

Лысенко — президент ВАСХНИЛ

Звездный час Лысенко настал через полгода после ареста Мейстера. Эти полгода работой аппарата Президиума ВАСХНИЛ руководил Вавилов на правах вице-президента, но и обстановка уже сменилась и власть не оставляла академию в покое. Газета "Социалистическое земледелие" опубликовала 11 января 1938 года редакционную статью "Оздоровить Академию сельскохозяйственных наук. Беспощадно выкорчевывать врагов и их охвостье из научных учреждений" (99), в которой сообщалось о факте разветвленного вредительства в системе ВАСХНИЛ. А в феврале или марте 1938 года Лысенко, наконец-то, назначили Президентом ВАСХНИЛ.

Новый Президент в статье в "Правде", озаглавленной "На новых путях", 9 апреля 1938 года сообщал, что в академии действуют 13 головных институтов союзного значения, работает 34 академика и утверждал:

"Старое руководство Академии, в котором орудовали ныне разоблаченные враги народа, превратило весь состав академиков из исследователей в бюро консультаций по самым разнообразным вопросам, в канцелярию Наркомзема по делам науки" (100).

Вместо того, чтобы призвать к расширению научных исследований, новый президент задавался вопросом: "Не лучше ли было бы сократить в два-три раза штат научных работников…" (101). В этой же статье он заявил о коренном изменении требований к ученым: оказывается, теперь академики

"…должны взять пример со стахановцев. Работа стахановцев являет собой гармоничное сочетание физических процессов труда с полетом творческой мысли" (102).

Фактически это было отменой тех идей, которые проповедовал создатель ВАСХНИЛ Вавилов и другие ученые. Как объявил Лысенко,

"академик обязан — как никто другой из научных работников — делать самые глубокие обобщения и выводы из колхозно-совхозной практики" (103).

Через 10 дней "Правда" продолжила разговор о врагах народа, якобы окопавшихся в аппарате Президиума ВАСХНИЛ и теперь разоблаченных (104). В статье сообщалось, что секретарь парторганизации академии Поляченко

"говорил о подлой вредительской работе, которую вели враги народа в Академии и институтах, перечислял враждебные "теории", констатировал, что последствия вредительства еще далеко не изжиты…".

"Вражеские корешки еще далеко не выкорчеваны в Академии" (105), -

писал автор статьи и упрекал Поляченко за то, что тот критиковал "врагов на-рода… в общей форме, бледно".

Заняв высокий пост, Лысенко добился того, чтобы Вавилова быстро сместили с поста вице-президента. А новый Президент спешил развить успех.

Совнарком устраивает разнос Вавилову

В мае 1938 года Лысенко еще раз показал, как хорошо он понимает чаяния вождей, как умеет разгадывать направление партийной борьбы и благодаря этому отлично решать свои личные задачи. Его, в числе крайне немногочисленной группы ученых, приглашают 8 мая на заседание Совета Народных Комиссаров СССР, которое решило рассмотреть план научно-исследовательских работ Академии наук СССР на следующий год. Формально — всё правильно: правительство хочет знать, как будет развиваться наука Страны Советов, быть в курсе того, что ученые считают важнейшим в таком развитии, а, может быть, подсказать задачи, которые правительство считает первоочередными. Как говорилось в информационном сообщении о заседании:

"в развернувшихся оживленных прениях приняли участие тт. Кафтанов, Л. М. Каганович, Президент Сельскохозяйственной Академии им. Ленина Т. Д. Лысенко, акад. Кржижановский, Вознесенский, Молотов" (106).

Как видим, среди выступавших ученых не было (Г. М. Кржижановский — соратник Ленина, старый большевик был инженером-электротехником, каким был ученым Лысенко, мы уже знаем). Результат заседания стал важным: Совнарком отклонил предложенную программу исследований, так как, по мнению руководителей страны:

"в некоторых институтах находит пристанище лже-наука, а представители этой лже-науки не встречают должного отпора" (107).

Это уникальное решение закрепило диктат в науке окончательно: от проводившегося в течение полутора десятилетий диктата в области гуманитарных наук руководители страны перешли к диктату в области наук естественных. План вернули в Академию для доработки, а чтобы улучшить научную работу,

"Совнарком признал необходимым пополнение новыми, в том числе молодыми научными силами состав Академии" (108).

Пока еще не сообщалось, в каких институтах и какие ученые персонально занимаются лженаукой, хотя можно было догадываться, кого выставил на эти роли выступавший на заседании правительства Лысенко.

Но то, чего не знала широкая публика, было известно руководству Академии наук СССР, и оно постаралось оперативно принять меры. Была создана комиссия по проверке работы Института генетики. Руководить ею поручили академику Б. А. Келлеру.

За два года до этого он был вынужден уйти с поста директора Ботанического института АН СССР, около полутора лет был директором Почвенного института АН СССР, но не удержался и там и теперь стал директором маленького Московского Ботанического сада АН СССР (нынешний огромный Ботсад АН СССР еще не был даже заложен, его позже, пользуясь своими личными связями со Сталиным, построит Цицин). Месяцем раньше Келлер опубликовал в "Правде" статью, в которой обвинил своих коллег из Ботанического и Зоологического институтов в Москве в оторванности от практики социалистического строительства (109).

Келлер знал основные принципы генетики и вплоть до конца 1936 года позволял себе писать похвально о генетике и генах (хотя и здесь тяга к преувеличениям и плохое знание предмета превалировали):

"Благодаря новым исследованиям в генетике отвлеченное понятие гена получило полную материальность… Отдельные гены в хромосомах уже почти стали доступны для глаза при помощи микрофотографии в ультрафиолетовых лучах" (110).

Позже Келлер на такие вольности не решался, а из бесед с оставшимися в живых сотрудниками вавиловского института мне стало известно, что Келлер в те дни постоянно советовался с Лысенко по всем вопросам.

Дальше события развивались быстро. В том, что решение Совнаркома вникнуть в деятельность советских ученых не было случайностью, открывшей неожиданно провал на этом фронте, все смогли скоро убедиться. Оказывается, партийные лидеры решили взять в свои руки управление точными науками, а другого предлога как ошельмовывание ученых, они не знали, почему и приступили к делу привычным путем. Чтобы показать всем, что партия отныне будет руководить наукой и технической интеллигенцией, на правительственном уровне 1-516 мая было проведено "Первое Всесоюзное совещание работников высшей школы". На нем с большой речью выступил председатель совнаркома Молотов, а 17 мая в Кремле Сталин дал банкет для ученых и преподавателей высшей школы, на котором призвал к борьбе со старыми авторитетами, "замкнувшимися в скорлупу… жрецами науки…, к ломке… старых традиций, норм, установок", якобы превратившихся в "тормоз для движения вперед" (111).

А еще через несколько дней стало ясно, кого подразумевал Сталин под этими "жрецами науки", становящимися "тормозом". 25 мая на специальное заседание собрался Президиум Академии наук СССР, чтобы детально разобрать критику в адрес институтов, упоминавшихся на заседании Совнаркома. Утром следующего же дня рупор ЦК партии — "Правда" напечатала соответствующее сообщение (112), из которого следовало, что самое неблагополучное положение сложилось в двух академических институтах: генетики и геологии. Резюмируя итоги обсуждения Президиумом Академии наук, редакция газеты "Правда" от своего имени указывала:

"На примере вчерашнего заседания Президиума Академии наук видно, что пере-стройка работы ее учреждений еще по-настоящему не началась. Руководители академии рискуют выйти неподготовленными на общее собрание, до которого осталось всего два дня" (113).

Можно представить, какое впечатление на руководителей АН СССР про-изводили эти нападки, следующие крещендо. С 1936 года Президентом АН СССР стал В. Л. Комаров, ботаник, родившийся и выросший в Петербурге, много лет преподававший там в университете и вроде бы неплохо относившийся к Вавилову. Будучи человеком немолодым (к моменту вступления в должность Президента ему исполнилось 67 лет), опытным, а, следовательно, достаточно осторожным, Комаров, конечно, хорошо понимал, что скрывается за бюрократическими оборотами сообщений в "Правде", и стремился снять академический корабль с мели.

Поэтому на следующий же день — 27 мая 1938 года было назначено новое заседание президиума АН СССР. И теперь уже вместо общих разговоров о недостатках работы научных учреждений внимание было сосредоточено на деятельности Вавилова на посту директора Института генетики. И снова партийные круги вмешались в это, в общем, узконаучное обсуждение, стремясь придать более зловещий и масштабный оттенок обсуждению "промахов" академика Вавилова. На следующий день в "Правде" опять появилась, примерно на том же месте, статья по этому поводу, раскрывавшая два существенных момента: личное участие Лысенко в деле ошельмовывания Вавилова и умелое нагнетание партийными стратегами страстей в их центральном органе печати. Теперь день за днем миллионы людей в стране, разворачивая "Правду", узнавали всё новые подробности грехопадения недавнего лидера биологической и агрономической науки. 28 мая в "Правде" сообщали, что вавиловский "Институт отмежевался от научных работ Т. Д. Лысенко", и что именно Лысенко, выступивший на заседании, обвинил Вавилова в том, что его "институт не занимается разработкой настоящей ведущей теории, как базы всех работ… Совершенно не отражены идеи Мичурина. Развитие мичуринского наследия в стране идет без помощи и участия института. Напротив в нем распространены антимичуринские и антидарвинистские взгляды" (114).

В газете сообщалось: что

"в оживленных прениях было указано, что многие работники института генетики некритически следуют по стопам буржуазной науки; не изжиты еще традиции раболепия перед ней. Участники заседания приветствовали согласие академика Т. Д. Лысенко поставить свои работы в стенах института генетики.

Отделению математических и естественных наук поручено провести широкую научную дискуссию о проблемах генетики с привлечением работников института философии" (115).

Президиум Академии наук счел за благо пойти на поводу у политиканов и, заявляя о желании привести научную работу в соответствие с требованиями партии, записал в своем решении, используя сталинскую терминологию:

"… чтобы подняться на уровень этих требований… Академия должна ломать и разбивать отжившие традиции и навсегда отказаться от раболепия по отношению к ним. Между тем, в некоторых институтах до сих пор раболепие перед антинаучными фетишами далеко не изжито" (116).

При этом назывался лишь один институт, подпадающий под такой приговор, и одно лицо, ответственное за плохую работу академии в целом:

"Примером является Институт генетики… Раболепие перед реакционными антидарвинистскими идеями западной науки заставило этот институт пройти мимо замечательных идей Мичурина" (117).

Итак, с подачи Лысенко Институт генетики попал в разряд критикуемых, оставаясь ведущим институтом в мире по этой специальности12. В этих условиях Вавилов решил публично признать свои ошибки и наметить шаги для их исправления. В сообщении с собрания Института генетики говорилось:

"На активе Института генетики были вскрыты корни реакционных тенденций в генетике… Речь товарища Сталина, которая во много раз увеличила смелость и силу советской научной мысли, ее способность ломать отжившие традиции, должна стать и на участке советской генетики исходным пунктом нового плодотворного подъема" (119).

В обнародованном вскоре Постановлении Президиума Академии наук СССР и научные и политические ошибки института объяснялись просто:

"Эти недостатки в значительной степени связаны с направлением работ акад. Н. И. Вавилова, который в своем законе гомологических рядов исходит из представления, что организм — это мозаика генов и, с известными поправками, указанный взгляд проводит и до сих пор…

В Институте, в общем, преобладает узко хромозомальный подход к явлениям наследственности, характерный для формальной генетики…" (120).

Был в постановлении пункт, касавшийся лично Лысенко:

"Президиум Академии Наук приветствовал согласие акад. Т. Д. Лысенко организовать в Институте генетики научную работу на основании разработанных им теоретических построений и методов" (121).

Так "колхозный академик" одним махом решил двоякую задачу: выставил Вавилова к позорному столбу и сам внедрился в Академию наук, причем непосредственно в Институт Вавилова, где ему было предоставлено право создать отдел. В Москву срочно перевели из Одессы его ближайших сотрудников и в их числе И. Е. Глущенко, А. А. Авакяна и Г. А. Бабаджаняна.

Казалось бы, теперь ученые учли требования руководства страны, а виновные признали ошибки и взялись за их исправление. Газета "Правда" 27 июля 1938 года сообщила, что в "июле Президиум Академии наук предоставил Сове-ту Народных Комиссаров СССР "новый" план на 1938 год" (122), но уже то, что слово "новый" было взято в кавычки, говорило об отношении к нему: Совнарком и на этот раз отклонил план на том основании, что"…"новый" план повторил недостатки старого" (123). Известив об этом очередном проявлении силового отношения к научным разработкам (заметим, отклонялись генетические направления, которые всего через четверть века стали называть не иначе как с добавлением самых возвышенных эпитетов, и по которым Советский Союз имел неплохой задел). Через день "Правда" дала понять, какие ученые и какие результаты будут отныне приветствоваться властями: её передовая была названа "Науку — на службу стране", и в ней превосходные оценки высказывались в адрес "Т. Д. Лысенко, крестьянского сына", который, оказывается, уже стал "крупнейшим мировым ученым", причем, "в небывало короткий срок", и "чьи труды обильным урожаем расцветают на колхозных и совхозных полях!" (124). "Блестящими работами" были названы и яровизация, и переопыление сортов, и летние посадки картофеля!

В соответствии с приказом свыше, началось быстрое выдвижение новых членов Академии наук. Оно происходило под контролем утвержденной Политбюро ЦК КПСС комиссии в составе Маленкова, Щербакова, Вознесенкого, Кафтанова и Большакова (125). На 50 вакансий академиков и 100 членов-корреспондентов АН СССР претендовали 248 и 501 кандидат, соответственно. Как писала в начале января 1939 г. газета "Правда", среди участвующих в конкурсе на звание академика есть "такие имена как Лысенко, Ширшов [полярный исследователь], Ал. Толстой, Вышинский и другие, заслуженно пользующиеся уважением народа". 10 января Келлер высказался на страницах "Правды" о желательности выбора в академики Цицина (126). 11 января Бах, Келлер и другие обрушились с уже описанными выше политическими нападками на Кольцова и Берга (127). 16 января уже в передовой статье было сказано:

"Нет в нашей стране человека, который бы не знал имени Т. Д. Лысенко, Н. В. Цицина. Эти выдающиеся ученые служат народу" (127).

Выборы состоялись 29–30 января 1939 года и закончились еще одной победой Лысенко: 29 января академиком избрали Цицина, а на следующий день, после небольшой заминки был избран и он сам (в первом туре ему не хватило голосов, и руководство академии потребовало переголосовать). Теперь он стал членом трех академий, а Политбюро ЦК решением от 26 января 1939 года ввело его в состав Президиума АН СССР (129). Одновременно стали членами АН СССР Сталин (почетный академик) и Вышинский. Так Академия наук СССР получила "достойное" пополнение, и работа ее "в правильном направлении" была обеспечена.

Лысенко усиливает борьбу с Вавиловым

Что и говорить, когда все мелкие факты, коротенькие заметочки в газетах, равно как и поражающие степенью злобствования цитаты лысенковских клевретов, извлеченные из многословных, витиеватых писаний, выстраиваются в ряд — получается жуткая картина. День за днем, час за часом плел Лысенко свою паутину — строго упорядоченную, тонко продуманную. Одна линия усиливалась другой, плелись связки между нитями, новые силы вводились в действие, чтобы укрепить всю сеть, не дать жертве вырваться из нее.

За десятилетия, которые канули в лету, эта сеть исчезла от взоров, и нелегко восстановить даже узловые ее точки, ибо, как рассыпавшееся мозаичное панно превращается в хаотичную груду цветных камешков, так и выписанные из разных источников цитаты долго не складывались в одно целое. В отдельности каждый факт и фактик были яркими, я пытался составить из них нечто единое, хотя бы отдаленно напоминающее первоначальную картину, и при каждом движении вперед сердце сжималось. Мелкие, ничтожные — и по масштабу дел и по помыслам — паучки старательно и кровожадно затягивали множество жертв и среди них нескольких гигантов. Они плели и плели свою липкую паутину, обволакивали становящихся всё более безоружными гигантов и душили их, понимая, что в зловонной атмосфере той поры их сети не порвет ветер очищения, ибо всё пространство вокруг также пронизано липкими нитями, уже оплетено другими пауками… и паучки торопились, спешили занять оставленную для них нишу.

Но когда факты стали на место, когда принципиальные очертания сатанинской сети прояснились, мне стало невыносимо тяжко. Господи, — спрашивал я, — как это стало возможным? Описать это трудно, а как же было жить в те годы, как переносить каждодневную муку — прежде всего нравственную, но и чисто физическую тоже? И как хватало сил у главного паука и всех его отродьев на пакостную их работу?

Конечно, задумываясь над этим, я видел много причин и объяснений этому псевдоподвижничеству. Я понимал также, что, начав свой "труд", они не могли уже остановиться, не задушив всех жертв до смерти, иначе бы сами полетели вниз. А всё отпущенное им судьбой время они тратили без остатка на такую вот деятельность, так как ничего другого за душой не имели и ни к чему стоящему в жизни так и не сподобились. Интрига — одна всё пожирающая страсть занимала дни и ночи. Они стали мастерами интриги, интриганами с большой буквы. А жажда славы дразнила, манила, подталкивала. Хотелось большего.

Поэтому-то, добившись еще одного решающего успеха в жизни, оттеснив достойных занять место действительного члена Академии наук СССР и прежде всего достойнейшего из достойных — Кольцова и став — через это — "троекратным академиком", Лысенко не помягчел, не успокоился и грязных трудов не оставил. С утроенной энергией он продолжил борьбу с Вавиловым, Кольцовым и другими генетиками.

Буквально через день после избрания в "большие академики", 1 февраля 1939 года, он очередной раз ударил по Вавилову. В этот день в газете "Соцземледелие" была напечатана статья Вавилова "Как строить курс генетики, селекции и семеноводства" (130). В ней Николай Иванович уже твердо отстаивал позиции генетики в споре с лысенкоистами и писал:

"Отворачиваться от современной генетики нельзя нам, работникам Советской страны. Предложения, которые иногда приходится слышать о кризисе мировой генетики, о необходимости создания какой-то самобытной генетики, не считающейся с мировой наукой, должны быть отвергнуты. Тому, кто предлагает изъять современную генетику, мы прежде всего предлагаем заменить ее равноценными величинами. Пусть заменят хромосомную теорию новой теорией, но не той, которая отодвигает нас на 70 лет назад" (131).

Редколлегия газеты заранее познакомила Лысенко со статьей Вавилова. Статья привела Трофима Денисовича в ярость, и он написал "Ответ акад. Вавилову" (132), опубликованный в этом же выпуске газеты. В нем содержались нападки самого грязного политиканского свойства. Автор, например, писал:

"Н. И. Вавилов знает, что перед советским читателем нельзя защищать менделизм путем изложения его основ, путем рассказа о том, в чем он заключается" (133).

Пугая миллионные массы читателей газеты абсурдными приговорами генетике (в самом деле, а почему вдруг советские читатели не могут быть познакомлены с основами науки о наследственности? Что, это — антисоветчина?), Лысенко обвинял Вавилова в идеализме и реакционности и продолжал:

"Особенно невозможно стало это теперь, когда миллионы людей овладевают таким всемогущим теоретическим оружием, как "История Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков), краткий курс"13. Овладевая большевизмом, читатель не сможет отдать своего сочувствия метафизике, а менделизм и есть самая настоящая, неприкрытая метафизика" (135).

После этой публикации многие генетики направили возмущенные письма в редакцию газеты, постоянно и нарочито встававшей на защиту интересов Лысенко. В редакцию написали Жебрак, молодые сотрудники МГУ Н. Шапиро и М. Нейгауз. (Последний из упомянутых погиб в первые же дни войны, уйдя на фронт в отряде добровольцев, и, спустя сорок лет, Александра Алексеевна Прокофьева-Бельговская вспоминала в лекции в день своего 80-летнего юбилея: "Почти все добровольцы, ушедшие из МГУ на фронт — с палками против танков, — погибли. Среди них был Миша Нейгауз, напоминавший мне Пьера Безухова, близорукий и добрый. Он погиб уже на 10-й день войны").

Ни одно из писем напечатано не было. Вместо этого редакция решила усилить впечатление критики генетики, опубликовав 14 июня 1939 г. коллективное письмо студентов Тимирязевской академии "Изгнать формальную генетику из вузов" (136). Приводя слова Лысенко "вещество наследственности морганистами выдумано, в природе оно не существует", студенты уверенно заявляли, что "представление о гене противоречит материалистической диалектике", требовали изъять новый учебник для вузов, написанный Гришко и Делоне (137), сокрушались, что "адепт… формальной генетики Жебрак… все еще продолжает читать нам лекции", соглашались с Лысенко, что преподавание генетики надо полностью запретить в вузах, и в предпоследнем абзаце отвергали заявление Вавилова, "что отбрасывание генетики отодвинет биологию на 70 лет назад". "Это неверно, — заявляли они. — Оставление ее, по нашему мнению, отбрасывает биологию в средневековье". Они заканчивали свое письмо просьбой к академику Лысенко написать новый учебник "советской генетики или же, в крайнем случае, возглавить бригаду работников по его составлению".

Сотрудник редакции Д. Криницкий опубликовал 8 сентября умело состряпанный "Обзор писем в редакцию", в котором сообщил, что большинство читателей, а также студенты Тимирязевки не хотят, чтобы их родная академия превращалась в рассадник менделизма-морганизма. Тогда Валентин Сергеевич Кирпичников, перешедший к этому времени на должность доцента Мосрыбвтуза, отправил письмо в три адреса — в редакцию газеты "Соцземледелие", в сельхозотдел ЦК ВКП(б) и секретарю ЦК А. А. Жданову. В нем он осудил практику ознакомления лысенкоистов с письмами генетиков и замену настоящей критики заушательскими приемчиками:

"…мы, молодые советские ученые, окончившие советские ВУЗ'ы, открыто защищающие менделизм и морганизм от всех нередко злобных или неграмотных нападок, считающие современную "хромосомную" генетику сильнейшей опорой дарвиновского учения — мы не можем понять, как советская газета может допускать такие методы обсуждения.

…газета давно уже перешла к травле так называемой "формальной" генетики…

Мы спрашиваем Вас, тов. Редактор, какие цели преследует редакция, стараясь обмануть читателя, дискредитировать и свою газету и науку Советского Союза в глазах как наших ученых, так и всех дружески настроенных по отношению к СССР ученых капиталистических стран?" (138).

Письмо это (под которым подписалось еще несколько молодых генетиков) осело, однако, в редакционной корзине. Защитить генетику от произвола коммунистов, командовавших в редакциях газет, не удалось.

А в это время другой серьезной антивавиловской акцией стал созыв в Москве под эгидой Наркомзема СССР Всесоюзного Совещания по селекции и семеноводству. В течение недели — с 27 февраля по 4 марта 1939 года — представители "мичуринского" учения укрепляли свои позиции в дискуссии с генетиками, изображая из себя глухих и представляя генетиков упрямыми тупицами. Совещание открылось двумя докладами, затем перешли к прениям (139). Оба докладчика — заведующий отделом селекционных станций Главного сортового управления А. Я. Френкель и Лысенко говорили одно и то же. Положения генетики отвергались как неверные и вредные.

"Из доклада тов. Френкеля стало очевидно, что Главное сортовое управление Наркомзема пришло на Всесоюзное совещание с твердым намерением в дальнейшем строить… работу своих станций на основе дарвинизма, мичуринского учения" (140).

Одно то, что оппонентам Лысенко в праве на доклад было отказано, ставило их в положение обороняющихся. Выступившие в прениях И. Г. Эйхфельд, А. В. Пухальский (Шатиловская селекционная станция)14, П. П. Лукьяненко (Краснодарская селекционная станция) и многие другие, каждый одними и теми же словами, выражали свое несогласие с законами генетики и утверждали, что только взгляды Лысенко правильны. Отрицая правоту учения Менделя и Моргана, Эйхфельд шел даже дальше других:

"Все действительно наблюдаемое в природе и не подтасованное говорит о том, что правы Дарвин, Мичурин, Лысенко" (141).

Вавилов также выступил в прениях и, уже не боясь обидеть Лысенко, сказал об архаичности его построений, о том, что

"…сторонники… Лысенко без всякого основания выбрасывают… опыт "мировой науки"…в то время как подлинная мировая наука идет по пути, указанному Менделем, Иоганнсеном, Морганом" (142).

Сходно выступил профессор Жебрак, после чего Презент и Лысенко в категорической форме отвергли все их доводы (143). Лысенко нашел ловкий ход в полемике, представив (в который уже раз!) Вавилова эдаким пустомелей и поверхностным человеком.

"Высказывания Вавилова на совещании настолько неясны, настолько научно неопределенны, что из них можно сделать только один вывод: "сорта падают с неба"", -

объявил он (144). Не удержался он и от черных политических выпадов — дал понять, что Вавилов проповедует фашизм. Сделал он это в следующих выражениях:

"Н. И. Вавилов ссылался все время в своей речи на ученого Рёмера, который написал свою книгу в Германии уже в годы фашизма. Я предубежден против теперешней науки в Германии, трактующей о постоянстве, о неизменности расы" (145).

Итоги совещания подвел нарком земледелия СССР Бенедиктов, полностью вставший на позиции Лысенко:

"Наркомзем СССР поддерживает академика Лысенко в его практической работе и в его теоретических взглядах и рекомендует селекционным станциям применять его методы в семеноводческой и селекционной работе" (146).

Президиум ВАСХНИЛ заявляет, что работа ВИР неудовлетворительна

Число томов вавиловского дела, которое тайно вели в НКВД, перевалило за пять. 13 декабря 1938 года было заведено новое "Агентурное дело № 300669". На обложке первого из них крупными буквами было выведено "ГЕНЕТИКА", а среди первых материалов лежала копия докладной записки "О борьбе реакционных ученых против академика Лысенко Т. Д.", составленная и подписанная заместителем наркома внутренних дел, кандидатом в члены ЦК ВКП(б) Б. З. Кобуловым (147). Автор записки подводил итог многолетней слежки за Н. И. Вавиловым, квалифицировал его действия как враждебные советской власти и реакционные, и утверждал, что академики Вавилов и Прянишников "усиленно пытаются дискредитировать Лысенко как ученого" (148). Тем самым органы НКВД настаивали на аресте Вавилова. Казалось, вот-вот они добьются своего, и Вавилов будет убран с дороги Лысенко, а тогда сами собой от страха замолкнут и другие противники и оппоненты Лысенко. Но докладная Кобулова — заместителя вроде бы всесильного Берия (и тех, кто водил пером Кобулова) — не привели к такому результату. Санкции на арест сверху не поступило, хотя очевидно, что либо кто-то науськивал кобуловых, либо страна уже так погрязла в беззаконии, что кобуловы уже не могли остановиться в нагнетания истерии борьбы с врагами.

27 ноября 1987 года, выступая с воспоминаниями о своем отце, друге Вавилова, — Г. С. Зайцеве (том самом ученом, закономерности которого натолкнули Лысенко на проведение работы по влиянию низких температур на растения, см. об этом главу 1), Мария Гаврииловна Зайцева рассказала, что бывала в доме Вавиловых, дружила с детьми Николая Ивановича, и один из рассказанных ею эпизодов ясно показывает, что Вавилов прекрасно осознавал, что в любую минуту его могут арестовать:

"Я вспоминаю, как однажды мы с братом пришли к Олегу [старшему сыну Н. И. Вавилова — В. С.]…чтобы повидаться с Николаем Ивановичем. Известно было, что он приедет. Николай Иванович забрал нас всех, и мы отправились в кино. В это время шел "Петр Первый". Мы поехали с ним в кинотеатр "Центральный"… Мы были уже в последних классах школы…

Мне вспоминается еще одна встреча, в общем уже печальная… Это было время, когда уже сгущались тучи. Я помню, мы приехали к Олегу. /Дома/ был Николай Иванович, потом пришел Сергей Иванович [младший брат Н. И. Вавилова — В. С.], устроился в бабушкиной комнате на маленьком сундучке. И вот состоялся разговор. Н. И. сказал с горечью, что, садясь в поезд в Ленинграде, он никогда не бывает уверен, что доедет до Москвы. И потом он предупредил нас, детей, чтоб мы были осторожны. Оторвал кусочек бумаги и написал несколько строк по-английски. Смысл их заключался в следующем: "Если вы хотите, чтоб с ваших уст не соскочило ничего лишнего, прежде всего подумайте, о ком вы говорите, кому вы говорите, где и когда…"" (149).

Однако вне семейного круга Вавилов оставался таким же, как всегда, уверенным, спокойным, собранным. Он по-прежнему руководил громадой ВИРа и Институтом генетики АН СССР, но Лысенко и его подпевалы не оставляли любых попыток опорочить работу Вавилова.

23 мая 1939 года под председательством Президента ВАСХНИЛ Лысенко и временно исполнявшего обязанности вице-президента Лукьяненко (в стенограмме этого заседания, приведенной Медведевым, видимо, имеется ошибка, так как Лукьяненко назван вице-президентом /150/) на заседании Президиума ВАСХНИЛ был заслушан отчет дирекции ВИР. Новые руководители академии устроили докладчику — Вавилову настоящую обструкцию. Стенограмма этого заседания — документ, показывающий моральное падение людей, занявших высокие административные посты и призванных развивать науку, а не разрушать её.

После того, как Вавилов начал рассказывать о работах ВИРа и кратко коснулся разработки научных основ селекции, которая, по его словам, строилась "всецело на основе эволюционного учения Дарвина", после того, как он поведал о значительном числе первоклассных специалистов, воспитанных в ВИРе, о многогранной и редкой для ВАСХНИЛ тех лет работе, его начали прерывать. И Лысенко, и Лукьяненко стали бомбардировать Николая Ивановича вопросами, не имевшими никакого отношения ни к сегодняшней деятельности самого Вавилова как ученого и как директора ВИР, ни к тем проблемам, которые были подняты в докладе Вавилова.

Смысл вопросов и форма, в которой они задавались (особенно старался Лукьяненко15, буквально домогавшийся побольнее уязвить Вавилова), сводились к одному — голословно продемонстрировать собравшимся, что деятельность Вавилова носит антимарксистский и антиленинский характер:

"П. П. Лукьяненко: Вы считаете, что центр происхождения человека где-то там, а мы находимся на периферии.

Н. И. Вавилов: Вы неправильно поняли. Я не считаю, а это несомненно, что человечество возникло в Старом свете тогда, когда в Новом свете человека не было. Все данные, которыми располагает наука, говорят о том, что человек пришел в Америку недавно. Человечество возникло в третичном периоде и локализовалось в Южной Азии, Африке, и в отношении человека можно говорить объективно.

П. П. Лукьяненко: Почему Вы говорите о Дарвине, а почему Вы не берете примеры у Маркса и Энгельса?

Н. И. Вавилов: Дарвин работал по вопросам эволюции видов раньше. Энгельс и Маркс высоко ценили Дарвина. Дарвин это не все, но он величайший биолог, доказавший эволюцию организмов.

П. П. Лукьяненко: Получается так, что человек произошел в одном месте, я не верю, чтобы в одном месте произошел.

Н. И. Вавилов: Я Вам уже сказал, что не в одном месте, а в Старом свете, и современная наука, биологическая, дарвинистическая наука говорит о том, что человек появился в Старом свете и лишь 20–25 тысяч лет назад человек появился в Новом свете. До этого периода в Америке человека не было, это хотя и любопытно, но хорошо известно.

П. П. Лукьяненко: Это связано с Вашим взглядом на культурные растения?

Н. И. Вавилов: Моя краткая концепция эволюции культурных растений, моя основная идея, положенная в изучение материалов, заключается в том, что центр происхождения видов растений — это закон и что один и тот же вид растений в разных местах независимо не возникает, а распространяется по материкам из одной какой-то области.

П. П. Лукьяненко: Вот говорят о картофеле, что его из Америки привезли — я в это не верю. Вы знаете, что Ленин говорил?

Н. И. Вавилов: Об этом говорят факты и исторические документы. Я с большим удовольствием могу Вам об этом подробнее рассказать.

П. П. Лукьяненко: Я Вам основной вопрос задал, получается так, что если картофель появился в одном месте, то мы должны признать, что…

Т. Д. Лысенко: Картофель бы ввезен в бывшую Россию. Это факт. Против фактов не пойдешь. Но не об этом речь. Речь идет о другом. Прав товарищ Лукьяненко. Речь идет о том, что если картофель образовался в Америке, то значит ли это, что в Москве, Киеве или Харькове он до второго пришествия из старого вида не образуется? Могут ли новые виды пшеницы возникать в Москве, Ленинграде, в любом другом месте? По-моему, могут образовываться. И тогда как рассматривать Вашу идею о центрах происхождения — в этом дело?…" (152).

Вот так и приходилось Вавилову, вместо того чтобы обсуждать на заседании высшего органа сельскохозяйственной науки СССР, Президиуме ВАСХНИЛ, серьезные научные вопросы, вести полемику с малообразованными людьми, оспаривающими с апломбом элементарные истины.

Когда позже Вавилов говорил об оценке роли приспособлений у растений к определенным условиям внешней среды и вспоминал взгляды на эти вопросы своих учителей — Геккеля и Бэтсона, Лукьяненко снова его прервал:

"Н. И. Вавилов:…Когда я учился у Бэтсона — это был самый крупный ученый, учился я сначала у Геккеля — дарвиниста, потом у Бэтсона…

П. П. Лукьяненко: Антидарвиниста.

Н. И. Вавилов: Ну нет, я Вам когда-нибудь расскажу о Бэтсоне, наилюбопытнейший, интереснейший был человек.

П. П. Лукьяненко: А нельзя ли Вам поучиться у Маркса? Может быть поспешили, обобщили, а слово не воробей.

Н. И. Вавилов: Вышла недавно книжка Холдейна. Это любопытнейшая фигура, член английской коммунистической партии, крупный генетик, биохимик и философ. Этот Холдейн написал интересную книгу под названием "Марксизм и наука", где попытался…

П. П. Лукьяненко: И его разругали.

Н. И. Вавилов: Конечно, буржуазная пресса его разругала, но он настолько талантлив, что и ругая его, им восхищаются. Он показал, что диалектику нужно применять умеючи. Он говорит, что марксизм применим в изучении эволюции, в истории, там, где сходятся много наук: там, где начинается комплекс, там марксизм может многое предугадать — так же, как Энгельс предугадал за 50 лет современные открытия. Я должен сказать, что я большой любитель марксистской литературы, не только нашей, но и заграничной. Ведь и там делаются попытки марксистского обоснования.

П. П. Лукьяненко: Марксизм единственная наука. Ведь дарвинизм только часть, а ведь настоящую теорию познания дали Маркс, Энгельс, Ленин. И вот когда я слышу разговоры, относящиеся к дарвинизму, и ничего не слышу о марксизме, то ведь может получится так, что, с одной стороны, кажется все правильно, а если подойдешь с другой стороны, то окажется совсем другое16.

Н. И. Вавилов: Я Маркса 4–5 раз штудировал и готов идти дальше. Кончаю тем, что заявляю, что коллектив института состоит в основном из очень квалифицированных работников, больших тружеников, и мы просим Академию и Вас, тов. Лукьяненко, помочь коллективу создать условия для здоровой работы. А вот эти ярлыки, которые столь прилипчивы, нужно от них избавиться" (157).

Результатом этого заседания стало беспрецедентное решение: по предложению Лысенко согласный с ним Президиум ВАСХНИЛ объявил работу ВИРа неудовлетворительной (158). Осенью того же года в отсутствие Вавилова Лысенко издал приказ о полной смене Ученого Совета ВИР. Из него были выведены самые крупные ученые института и самые близкие Вавилову сотрудники: Г. Д. Карпеченко, Г. А. Левитский, М. А. Розанова, Е. Ф. Вульф, Л. И. Говоров, К. И. Пангало, Н. А. Базилевская, Е. А. Столетова, Ф. Х. Бахтеев, Н. Р. Иванов, Н. В. Ковалев, И. В. Кожухов. Вавилов, вернувшись из командировки, написал протест наркому И. Бенедиктову, и приказ Лысенко был отменен. На этот раз Вавилову удалось защитить своих людей.

Пришедший к руководству аппаратом НКВД Берия (с которым Вавилов много раз встречался в семейном кругу и во время своих поездок в Грузию и позже) в июле 1939 года направил Председателю Совета Народных Комиссаров СССР Молотову письмо, в котором фактически просил санкции на арест Вавилова на том основании, что

"по имеющимся сведениям, после назначения академика Т. Д. Лысенко Президентом Академии сельскохозяйственных наук Вавилов и возглавляемая им буржуазная школа так называемых "формальных генетиков" организует систематическую кампанию, которая призвана дискредитировать академика Лысенко как ученого" (159).

Но санкции на арест Вавилова снова не поступило. Возможно, власти останавливало международное признание Вавилова, возможно, это произошло потому, что деятельность Вавилова была неразрывно связана с судьбами сельского хозяйства — самого уязвимого звена советской экономики. Руководители страны, несмотря на подстрекательство Лысенко и лысенкоистов, медлили с расправой, понимая, что этим могут еще больше навредить и сельскому хозяйству и престижу страны. Такая нерешительность могла кое-кого удивлять, так как в других областях науки и культуры расправа наступала быстрее (но, правда, и такой остроты борьбы в этих областях естественных наук не было).

Поэтому Лысенко и его покровители были вынуждены расширять арсенал средств, применявшихся для того, чтобы опорочить и самого Вавилова и науку. О том, как они трудились, говорит находящееся в следственном деле Вавилова донесение "зам. нач. 3 отдела ГЭУ НКВД лейтенанта госбезопасности" (подпись неразборчива) от февраля 1940 г. с грифом "Совершенно секретно", в котором был повторен старый навет, что "ВАВИЛОВ Н. И. изобличается как активный руководитель разгромленной к.-р. организации "Трудовой крестьянской партии"" (160). Новых доказательств причастности к этой партии представлено не было (были повторены старые оговоры Вавилова, сделанные Д. В. Домрачевым, Калечицем, Сизовым, Писаревым, Максимовым, Белицером, Гандельсманом, Кузнецовым, Тулайковым, А. Б. Александровым. Максимовым, Талановым, Кулешовым и др.). Снова на свет была вытащена выдумка Тулайкова, что его втянули во вредительскую деятельность Вавилов и Бухарин. Все эти домыслы чекисты не раз уже направляли наверх, призывая власти дать санкцию на арест Вавилова. А вот действительно новым стало то, что вредительским было названо открытие им гомологических рядов изменчивости:

"Продвигая враждебные теории (закон гомологических рядов), боролся сам и давал установки бороться против теории и работ советских ученых, имеющих решающее значение для сельского хозяйства СССР (теория и работы ЛЫСЕНКО, работы МИЧУРИНА)" (161).

Дискуссия о генетике в 1939 году в редакции партийного журнала

Число публикаций в печати, направленных против Вавилова нарастало (162). Развязка могла наступить в любой момент. Одновременно разговоры о необходимости серьезного и открытого обсуждения проблем генетики не раз возникали на разных уровнях. Возможно, последним толчком к созыву такого совещания стало письмо в ЦК ВКП(б) на имя А. А. Жданова группы ведущих ленинградских ученых, отправленное весной 1939 года. В его подготовке принимали участие Г. Д. Карпеченко, Г. А. Левитский, М. А. Розанова и молодой научный сотрудник, аспирант Карпеченко — Д. В. Лебедев (щадя его, составители письма запретили ему подписываться: "Вам не надо подписывать. Вы аспирант", — сказал Карпеченко). Под письмом поставили подписи 12 человек, вместе с уже указанными учеными — И. И. Соколов (университетский цитолог), Ю. И. Полянский (тогда профессор Института имени Герцена), Ю. М. Оленов, И. И. Канаев, А. П. Владимирский, А. И. Зуйтин, М. Е. Лобашев, Б. И. Васильев (трое последних — доценты ЛГУ) (163). На шести страницах были изложены мысли, мучившие многих биологов: было сказано о сложившейся кризисной и просто трагической обстановке, когда теоретические направления и прежде всего генетика подвергалась атакам без всяких оснований. Было указано на то, что отказ от генетики может привести к страшным провалам в практике. Вместе с тем письмо было составлено в спокойных тонах, хотя вещи были названы своими именами. Оно было рассмотрено 29 июня 1939 года секретариатом ЦК партии (Жданов, Андреев, Маленков) и было решено поручить редакции идеологического журнала ЦК ВКП(б) "Под знаменем марксизма" провести совещание, на котором заслушать ученых, принять по результатам обсуждения резолюцию и свои предложения представить в ЦК п

Таким образом, самим фактом переноса дискуссии из аудиторий ученых в редакцию партийного журнала дискуссии был придан чисто политический оттенок. Забегая вперед, нужно отметить то, чего не знали и не могли знать участники дискуссии, выступавшие под знаменем генетики, и что, наверняка, было известно лысенкоистам: перед началом дебатов руководитель совещания, весьма близкий к Сталину советский философ, не по заслугам проведенный в академики АН СССР М. Б. Митин17, известный своим раболепным отношением к Лысенко, был вызван на инструктаж в ЦК партии, где получил директиву — поддержать Лысенко и его сторонников (7 января 1982 года профессор В. П. Эфроимсон уверял меня, что у него есть точные сведения, что Митина вызывал к себе сам Сталин и лично дал такую директиву).

Дискуссия началась 7 октября 1939 года и продолжалась неделю — до 14 октября. Все до одного ученые, подписавшие письмо 12-ти, получили на нее персональные приглашения. Лысенкоисты с первого же дня показали, что им не страшны никакие враги в мире и вновь объявили (но уже в гораздо более жесткой форме) генетику лже-наукой, мешающей развитию социалистического сельского хозяйства. На попытки некоторых из участников дискуссии разделить представителей биологической науки в СССР на две группы — практиков, недостаточно хорошо разбирающихся в теории, и теоретиков, не до конца осознающих запросы практики, был дан ответ:

"…двух спорящих групп нет… Именно нет группы Лысенко, а есть оторвавшаяся от практической жизни небольшая ОТЖИВАЮЩАЯ группа генетиков, которая СОВЕРШЕННО СЕБЯ ДИСКРЕДИТИРОВАЛА в практике сельского хозяйства" (/165/, выделено мной — В. С.)

Произнесший этот приговор генетике директор Всесоюзного института животноводства ВАСХНИЛ В. К. Милованов заявил далее, что "формальная гене-тика принесла громадный вред нашему животноводству", а академик Келлер, забывший в одночасье о своих недавних словах одобрения достижений генетики, утверждал, что "формальная генетика выхолостила дарвинизм" (166). Последнее рассматривалось как страшный грех, ибо дарвинизм считали неотторжимой частью коммунистических доктрин.

Некоторые лица, хорошо разбиравшиеся в сути генетики, пошли на поводу у лысенкоистов. Так, Б. М. Завадовский продолжал следовать своей линии "умиротворения" Лысенко:

"Я делаю тот вывод, что формальная генетика, как система, себя опорочила, формальная генетика, как система, себя не оправдала, и ПОТОМУ ОНА НЕ ИМЕЕТ ПРАВА НА СУЩЕСТВОВАНИЕ" (/167/, выделено мной — В. С.).

С. И. Алиханян18, высказавший здравые мысли о роли генетики в современной науке, в одном вопросе не удержался и поддержал Лысенко. Последний часто нападал на законы Менделя — первые математически обоснованные законы генетики, заявляя, что они не могут объяснять биологические закономерности, так как математика и биология — разные дисциплины. Теперь Алиханян, пытаясь отмежеваться от критики Лысенко, пошел у него на поводу, сказав, что

"…ни один генетик биологических явлений математическими законами не объясняет" (168).

Совершенно иначе повел себя молодой сотрудник вавиловского института Ю. Я. Керкис. Он не пожалел времени на проведение серии опытов по так называемой вегетативной гибридизации — передачи наследуемых признаков в результате прививок одного растения на другое. Выступление Керкиса, докладывавшего конкретные результаты, опровергавшие это утверждение Лысенко и Глущенко, было особенно неприятно Лысенко, и он перебил его, выкрикнув с места: "Помимо головы, нужны еще руки" (169). Керкис парировал реплику, напомнив собравшимся курьезное заявление лидера "мичуринцев", которое без сомнения шокировало бы любого ученого. Он вспомнил слова Лысенко: "…для того, чтобы получить определенный результат, нужно хотеть получить именно этот результат; если вы хотите получить определенный результат, вы его получите" (170), а также привел принцип отбора кадров, выдвинутый Лысенко: "Мне нужны только такие люди, которые получали бы то, что мне надо" (171). Лысенко ничуть не смутился, ничего странного и шокирующего в этих своих высказываниях не усмотрел. В стенограмме совещания читаем:

"Лысенко: Правильно сказал." (172).

С большой речью на совещании выступил Вавилов, полностью отказавшийся от попыток компромисса с Лысенко ("заимствовать лучшее друг у друга", как он интеллигентно призывал во время дискуссии 1936 года)19. Теперь это был другой человек, до конца разобравшийся в устремлениях Лысенко, стоящий на позициях науки и готовый их отстаивать в борьбе с ВРАГОМ:

"Мы стоим в советской селекции и генетике перед рядом глубочайших противоречий, имеющих тенденцию к дальнейшему углублению (174)…позиции Лысенко находятся не только в противоречии с группой советских генетиков, но и со всей современной биологической наукой… Под названием передовой науки нам предлагают вернуться, по существу, к воззрениям, которые пережиты наукой, изжиты, т. е. к воззрениям первой половины или середины XIX века… то, что мы защищаем, есть результат огромной творческой работы, точных экспериментов, советской и заграничной практики" (175).

Не менее категоричен был и Лысенко, который не только не желал слышать какие-либо замечания, но громче, чем раньше, отвергал любую критику:

"Я не признаю менделизм… я не считаю формальную менделевско-моргановскую генетику наукой (176). Мы, мичуринцы, возражаем… против хлама, лжи в науке, отбрасываем застывшие, формальные положения менделизма-морганизма" (177),

и, не ограничиваясь оценкой науки генетики, перешел на личности:

"…теперь же Н. И. Вавилов и А. С. Серебровский… мешают объективно правильно разобраться в сути менделизма, вскрыть ложность, надуманность учения менделизма-морганизма и прекратить изложение его в вузах как науки положительной" (178).

Он нашел, как ему казалось, показательный пример того, как Вавилов обманывает советский народ: остановился на высказываниях Вавилова о том, что нужно срочно разворачивать в стране работы по применению гибридной кукурузы с целью повышения урожаев зерна. Чистые линии кукурузы (инцухтированные линии) при их сочетании попарно развивали у этих двулинейных гибридов (и только в первом поколении) гораздо более мощные початки, что предоставляло возможность американским фермерам собирать огромные урожаи. Вавилову, рассказавшему об этих успехах генетики, в ответ было сказано:

"Менделистам, кивающим на Америку, я хочу сказать следующее… до этого в течение 10-1-520 лет почти все селекционные станции, работающие с перекрестно-опыляющимися растениями, по вашим же научным указаниям в огромных масштабах работали методом инцухта. Где же хотя бы один сорт, выведенный этим методом? Это забывают менделисты и, в первую очередь, забывает об этом акад. Н. И. Вавилов" (179).

Циничная подмена одной идеи другой, голословность возражений была очевидна большинству специалистов: Вавилов говорил о сочетании двух чистых линий с целью увеличения урожая от первого поколения гибридов, а Лысенко требовал, чтобы ему показали, какой из этого СОРТ получится! Вавилов приводил точные цифры огромных площадей, на которых высевают в США межлинейные гибриды, показывал динамику урожаев и рост многомиллионной прибыли (сегодня мы знаем, что уже в середине 1940-х годов прибыль от применения американскими фермерами гибридной кукурузы окупила с лихвой затраты на "Манхэттенский проект", то есть создание атомной бомбы), призывал немедленно перенять этот опыт, а Лысенко упорно твердил, что все разговоры о гибридной кукурузе — обман! И поскольку он не просто боролся за монопольную власть в биологии и сельском хозяйстве, но являлся орудием борьбы за монополизм партийной власти во всех сферах жизни общества, ему удалось победить. Даже просто заниматься инцухт-методом было запрещено, не говоря уже о промышленном его применении. Лысенко также обвинил Вавилова в недоброжелательном отношении к наследию Мичурина20, сказал, что Вавилов плохой директор ВИРа, что ему не удастся проводить самостоятельную политику как директору (181).

Как и следовало ожидать, лысенкоистов активно поддержали организаторы совещания — философы. В заключительном слове Митин так отреагировал на доводы Вавилова (до этого заявив, что научная истина, конечно, имеет право на существование, и поэтому вряд ли стоит отрицать законы Менделя и некоторые другие положения генетики, но эти его слова, вялые и робкие, потонули во фразах противоположного толка):

"Вот выступал здесь акад. Н. И. Вавилов. Он говорил о мировой генетике. Он сделал обзор того, что имеет место теперь в этой области. Но что характерно для этого обзора?… Я бы сказал, чувство преклонения перед толстыми сборниками, которые он нам здесь показывал, без малейшей попытки анализа содержания этих сборников. Неужели в этих сборниках, очень толстых, весьма солидных, напечатанных к тому же на хорошей американской бумаге, выглядящих так респектабельно, неужели там все правильно, неужели нет ничего в этих сборниках такого, что требовало бы к себе критического подхода? Простите, Николай Иванович, за откровенность, но когда мы слушали вас, создавалось такое впечатление: не желаете вы теоретически поссориться со многими из этих, так называемых мировых авторитетов, с которыми, может быть, надо подраться, поссориться!" (182).

Столь же низко оценивал он вклад Серебровского в науку:

"Вы демонстрировали тут выведенную вами нелетающую бабочку. Это очень хорошо. И эта бабочка, вероятно, имеет практическое значение. Это хорошо. Но, согласитесь, что за восемь лет это мало, мало для человека, владеющего арсеналом науки, для человека, который претендует на то, чтобы быть крупным представителем в данной области науки.

Здесь приводились данные о том, что вам были предоставлены огромные средства… А вы в течение этих лет продолжали старую свою игру в агогии, логии, гибридагогии21 и т. д. Вы продолжали заниматься "ученой" дребеденью, которая ничего общего с наукой не имеет. Вы продолжали барахтаться и блуждать в теории от одной реакционной ошибки к другой" (183).

Митин напомнил собравшимся, что 8 лет назад Серебровскому уже пришлось каяться, когда его выступления были расценены как проявление вредного "меньшевиствующего идеализма" (184). Теперь, утверждая, что теоретические направления, разрабатываемые не только Серебровским, но и вообще генетиками, враждебны советской науке, призывая "выкорчевывать эти теории до конца" (185), Митин под аплодисменты своих коллег произносил партийный приговор науке:

"Нам пора, наконец, развить нашу, советскую генетическую науку до такой степени, чтобы она возвышалась над уровнем науки западно-европейских стран и США так же высоко, как возвышается наш передовой социалистический строй над странами капитализма" (/186/, выделено мной — В. С.).

Другой философ такого же толка — П. Ф. Юдин22 стремился представить генетику классово-чуждой наукой, а генетиков как не только ненужных, но и вредных носителей классово-чуждых взглядов, не способных привиться в советской науке и советской стране вообще. В соответствии с таким подходом он потребовал:

"НЕОБХОДИМО ИЗЪЯТЬ ПРЕПОДАВАНИЕ ГЕНЕТИКИ ИЗ СРЕДНЕЙ ШКОЛЫ, А В ВУЗЕ ОСТАВИТЬ ЕЕ ПОСЛЕ ПРЕПОДАВАНИЯ ДАРВИНИЗМА, ЧТОБЫ УЧАЩИЕСЯ МОГЛИ ЗНАТЬ, ЧТО И ТАКИЕ, МОЛ, ЛЮДИ И УЧЕНИЯ БЫЛИ" (187).

В русле этой идеологии был его совет, обращенный к генетикам:

"Вы можете принести огромную пользу, неизмеримо больше пользы делу социализма, делу советского народа, если пойдете по правильному пути, если откажетесь от тех ненужных, устаревших, ненаучных предположений, от того ХЛАМА И ШЛАКА, КОТОРЫЙ НАКОПИЛСЯ В ВАШЕЙ НАУКЕ" (/188/, выделено мной — В. С.).

Митину и Юдину вторили Э. Кольман, Презент, Шлыков23 и другие. Таким образом, совещание в редколлегии журнала "Под знаменем марксизма" вылилось в идеологическое осуждение генетики как науки, ведущей к вредным последствиям. Роковым было то, что осуждению подверглись самые крупные специалисты в этой области. Роковым потому, что информация о совещании, полный текст выступления Митина, также как итоги этой встречи день за днем появлялись в "Правде" (урезанная запись совещания с приводившимися от лица редколлегии комментариями была срочно опубликована в том же году в журнале "Под знаменем марксизма"). Благодаря этому история с осуждением генетиков на совещании приобрела большой резонанс, так как воспринималась на местах как директивное распоряжение партийных органов.

Конфуз Лысенко с опровержением законов Менделя

В 1938–1939 годах лысенковская аспирантка Н. И. Ермолаева опубликовала результаты двух экспериментов, предпринятых с целью доказать, что законы Менделя — ошибочны (193). Она скрещивала между собой растения, различавшиеся по одному четко наследуемому признаку, желая проверить, выполняется ли во втором поколении гибридов менделевское соотношение: три однотипных формы к одной отличающейся от них форме (именно такое соотношение "три к одному" должно было наблюдаться во втором поколении). У Ермолаевой в каждой из гибридных семей расщепление отличалось от предсказанного Менделем. Поэтому вывод аспирантки (и её руководителя) свелся к тому, что опыты опровергли "закон Менделя". Но стоило сложить данные по всем семьям, как отношение оказалось близким к 3:1 (2,8:1 и 2,7:1, соответственно, в каждом опыте).

Лысенко этот казус стал известен, но он возразил своеобразно тем, кто стал объяснять ошибку в интерпретации лысенкоистами собственных данных. Он объявил, что "механическое" складывание данных для разных семей не только бессмысленно, но и не имеет никакого отношения к биологии. Раз-де внутри отдельно взятых семей правило не выполняется, то и биологический смысл закона Менделя теряется.

Вавилов, прочитав статью Ермолаевой, попросил Карпеченко поискать, нет ли в литературе уже полученных данных по расщеплению внутри больших семей, после чего Георгий Дмитриевич дал задание своим сотрудникам М. И. Хаджинову, А. Н. Луткову и Д. В. Лебедеву проделать такую работу. Данные, конечно, нашлись. Даниил Владимирович Лебедев передал их Н. И. Вавилову, а по ходу дела у него и Дины Руфимовны Габе родилась идея — проверить соответствие разброса данных в эксперименте Ермолаевой кривой Гаусса. Если бы такое соответствие имело место, то оно доказало бы, что вариабельность её данных полностью укладывается в стохастические закономерности, и, следовательно, её данные не только можно, а нужно обрабатывать статистически, как и делал Мендель. Лебедев и Габе сделали грубое сопоставление (194), а несколько позже в журнале "Доклады АН СССР" появилась статья академика А. Н. Колмогорова (195), в которой крупнейший математик сообщил о таком же анализе ермолаевских данных, правда, с применением более изящного метода сравнения. По результатам обсчетов данных Колмогоров вычертил две кривые: идеальную (теоретически ожидаемую) и реальную (ту, что получилась на основе анализа данных лысенковской аспирантки). Совпадение кривых было настолько разительным, что можно было даже предположить подтасовку Ермолаевой её данных с целью найти лучшее соответствие закону расщепления Менделя. Получив этот результат, Колмогоров написал статью и назвал её "Об одном новом подтверждении законов Менделя" (195). Случай этот был не комичным, а анекдотичным. Карпеченко стал объяснять на лекциях в Ленинградском университете смысл работы Ермолаевой, демонстрировал две кривые и завер

Лысенко понадобилось полгода, чтобы ответить Колмогорову. Никаких новых экспериментальных данных за это время его сотрудники не получили, и он предпочел другой путь. Он решил обратиться к какому-нибудь бойкому партийцу, чтобы тот дал оценку колмогоровскому расчету с общепартийной (так сказать, непробиваемо-идейной) платформы. По его наущению за это взялся партийный полуфилософ, чешский эмигрант, руководивший раньше Отделом науки МК партии, Эрност Кольман. Воспользовавшись правом академика представлять статьи для опубликования в журнале "Доклады АН СССР", Лысенко отправил туда 2 июля 1940 года длинную пропагандистскую по стилю статью Кольмана (196), к которой присовокупил свое предисловие (197).

Кольмановская статья была незамысловата и сводилась к трем моментам. Во-первых, Колмогоров, конечно, — крупный ученый, но все-таки математик, а не биолог. Во-вторых, в одной из ранних работ Колмогоров ссылался на то, что он разделяет взгляды одного немецкого ученого, который, в свою очередь, разделяет взгляды Э. Маха, которого, в свою очередь, совсем давно обругал Ленин. А кто же не знает, что раз Ленин обругал, пусть даже давно, то теперь навсегда все последователи Маха — "наши идейные враги". В-третьих, Колмогорова настроил против Лысенко Серебровский, которого только что принудили покаяться в ошибках на дискуссии в журнале "Под знаменем марксизма", значит, — налицо упорный отказ исправляться! Кольман в этой связи писал:

"… А. С. Серебровский занялся теперь не исправлением собственных ошибок, в коих он неоднократно каялся, а мобилизацией сил против дарвинистско-мичуринского направления. В этих целях очевидно акад. А. С. Серебровский "обратил внимание" на работу Н. И. Ермолаевой академика А. Н. Колмогорова, как последний сообщает в своей статье" (198).

За всем словесным фасадом Кольман, сам всю жизнь только и занимавшийся выполнением наказов партии по ошельмовыванию настоящих ученых, скрывал прозаическое утверждение. Он заявил, что сам факт обращения генетика Серебровского к математику Колмогорову неприемлем, что вообще обсуждать данные Лысенко в чужих и своих лабораториях нельзя, иначе это будет расценено как разнос антисоветских сплетней по углам и весям! Больше ни одного соображения против фактической стороны статьи Колмогорова Кольман не выставил и выставить не мог, но партийное осуждение звучало решительно:

"Поскольку же эти теоретические вопросы теснейшим образом связаны с задачами растениеводства и животноводства, с массовой практикой, упорствование в ошибках здесь далеко не безобидно" (199).

Надо сказать, такая лексика в журнале "Доклады Академии наук СССР" никогда раньше и никогда позже не встречалась.

В сопровождавшем статью Кольмана письме, также опубликованном в этом номере журнала, "колхозный академик" делал вид, будто он и не знает, что закон Менделя имеет статистический характер, что даже и не слышал, как надо изучать количественные закономерности наследования отдельных признаков24, что не слыхал, как, анализируя поведение индивидуальных генов, ученые абстрагируются от других признаков, чтобы изучать лишь данный ген. В согласии с такой тактикой он писал:

"Академику Колмогорову, действительно, может казаться, что все растения от различных пар гетерозиготных родителей типа Аа совершенно одинаковы.

Мы же, биологи, знаем, что не может быть в природе двух растений, у которых были бы совершенно одинаковые наследственные свойства" (200).

Уже в этом письме сорокового года Лысенко открыто высказался по вопросу, ставшему для него очень важным в середине пятидесятых годов, — отверганию роли математики (а позже физики и химии) в познании биологических закономерностей:

"Мы, биологи, не желаем подчиняться слепой случайности (хотя бы математически и допускаемой) и утверждаем, что биологические закономерности нельзя подменять математическими формулами и кривыми" (201).

Последняя встреча Вавилова со Сталиным

По свидетельству Ефрема Сергеевича Якушевского, много лет работавшего в ВИРе и близкого знакомого Вавилова, через месяц после окончания совещания в редакции журнала "Под знаменем марксизма" Вавилова вызвали к Сталину. Это был последний визит ученого к вождю. Якушевский работал в это время на Кубанской селекционно-опытной станции в Краснодаре, приехал оттуда 28 ноября 1939 года в Москву и застал Вавилова в состоянии тяжкого смятения духа. Якушевский записал со слов Николая Ивановича подробности его встречи со Сталиным, состоявшейся 20 ноября (202).

Когда Вавилов после двухчасового ожидания в приемной был допущен в кабинет Сталина в 12 часов ночи, партийный вождь ходил по комнате, опустив глаза и зажав в руке трубку с дымящимся табаком. На приветствие он не ответил, в сторону Вавилова даже не оглянулся. Подождав немного и понимая, что бесцельное стояние на месте всё равно ни к чему хорошему не приведет, Николай Иванович начал докладывать о работе своего института. Сталин молчал и по-прежнему метался из угла в угол, словно тигр в клетке. Когда прошло минут пять, Сталин подошел к своему столу, сел и без всяких вводных фраз, прерывая Вавилова на полуслове, изрек:

— Ну, что, гражданин Вавилов, так и будете заниматься цветочками, лепесточками, василечками и другими финтифлюшками и прочей ерундой? А кто будет заниматься повышением урожайности полей?

Вавилов попытался еще что-то рассказать, изложить свою позицию относительно роли науки, в том числе науки о цветочках для создания прочного задела в сельском хозяйстве, а, значит, через это — и для продуктивности полей.

Сталин недолго послушал и обрубил:

— У вас всё, гражданин Вавилов? Идите. Вы свободны (203).

Можно себе представить, каким было душевное состояние Вавилова, когда он покинул Кремль, выйдя из кабинета диктатора.

Конечно, как руководитель государства, сельское хозяйство которого пребывало в упадке, Сталин мог гореть жгучим желанием немедленно получить от ученых, особенно тех, на работу которых государство потратило огромные суммы, действенное средство немедленного спасения от голода. Тем более, что деньги давали под обещания создать сказочно плодоносные сорта, ввести в практику новые культуры, преобразовать природу в соответствии с заказом людей, вознамерившихся превратить отсталую Российскую империю в расчудесное социалистическое государство. Если бы не жестокость Сталина, не ожидание каждым, что с ним расправятся как с преступником, то можно было даже признать, что и вопросы и тон Сталина были в какой-то степени оправданными. Ведь сравнение между одним ученым и другим, как бы ни хотел этого избежать Вавилов и его коллеги, не могло не происходить. Но в том-то и дело, что один из визитеров вождя исступленно врал ему о своих практических успехах, а другой был честен и не мог обещать ни журавля, ни синицу в небе. Их у него не было и в ближайшем будущем не предвиделось. Мудрый лидер наверняка бы принял во внимание то, что выйдет из обещаний одного и другого ученого завтра, каков потенциал и какова глубина научного поиска обоих. Он бы обязательно учёл, что вировцы уже передали селекционерам не одну тысячу привезенных из-за границы сортов и линий ценных для сельского хозяйства культур, что при использовании именно этого исходного материала селекционеры в СССР уже вывели сорта, занимавшие 15 миллионов гектаров. Вождь должен был прислушаться к этой цифре (все-таки посевная площадь пшеницы во всей Европе!) и должен был согласиться с тем, что без вировских линий никто из селекционеров в

Другой неоценимый вклад вировцев заключался в том, что по всем четырем сотням культур, выращиваемым на территории СССР, именно ВИР контролировал соответствие качеств сортов их исходным характеристикам. Без этого контроля удержать растениеводство от падения производительности было невозможно. Халтура и "авось" так вошли в натуру людей, особенно в условиях колхозов, где председателям хотелось только одного: отчитаться за сборы хоть чего-то, а там и душа не боли! — что глаз и глаз нужен был повсюду.

"Поэтому в нашей стране ежегодно десятки тысяч апробантов оценивают состояние полей, посевов и насаждений плодовых культур и учитывают, какие посевы являются ценными, какие — малоценными. Подготовка апробации, позволяющей отличать сорта малоценные от ценных, является одной из наших практических задач", -

говорил Вавилов в 1939 году (204).

Кроме того, ВИР занимался колоссальной научно-методической и издательской деятельностью, именно там готовили рукописи и выпускали многотомные энциклопедического плана руководства "Теоретические основы селекции растений" (три тома), "Культурная флора СССР" (пять томов вышло, еще 17 томов находились в стадии подготовки), руководства по пшеницам, ржи, овсам, льну, овощным и плодовым культурам, по методам апробации, семеноводству, по генетике и другим дисциплинам. Эту сторону могли недооценивать только люди некультурные, но ведь для страны, провозгласившей, что она выйдет в число передовых стран мира, эта деятельность была важнее многого другого. Ну, правда, Лысенко сам читать не любил и других грамотеев не ценил, но Сталин-то не мог таких точек зрения придерживаться.

Да и разве не Вавилов всё время информировал Сталина и его наркомов о том, каких успехов достигли западные страны с помощью отвергаемых неучами наук, успехов практических, экономических — а, значит, и политических! Как не повториться, что с помощью генетики, используя именно те чистые линии, которые Лысенко объявил вредными, американцы смогли догадаться, как получать гибридную кукурузу и стали зарабатывать каждый год миллиарды долларов! А ведь впервые идея использования инцухта и гетерозиса пришла в голову ученику Вавилова Михаилу Ивановичу Хаджинову до американцев! Вавилов устал повторять в докладных записках наркому Бенедиктову значение этого метода, но слушать его не хотели, продолжали верить Лысенко, обещавшему синицу в небе поймать и на завтрак поджаренной подать! Что могло случиться бы с СССР, с его экономикой и даже политической системой, если бы ученых не давили, а слушали, если бы дали расцветать талантам, а не врунам, демагогам, приспособленцам и лакеям с рабской психологией? Мудрость вождя была бы в этом, а не в создании на бескрайних просторах Сибири, Севера и Юга лагерей и зон! В тот год Россия еще имела силы, чтобы наравне с Западом включиться в настоящую гонку, которая началась в мире в области практического использования генетики. Были еще и ученые, и лаборатории, и масса толковой молодежи. Понравившийся Сталину в 1935 году Лысенко уже много раз себя дискредитировал, и Первый Секретарь, и Политбюро в целом должны были порвать этот круг взаимообольщения и политиканства, должны были услышать Вавилова, а не унижать его. Но идеологические препоны застилали глаза и вождю и его свите. Как уже было сказано, они ждали, чтобы их обманывали

Не могла не напугать Вавилова прощальная фраза Сталина, в которой обращение "товарищ" было уже заменено словечком из лексикона энкаведешников, именно так обращавшихся к заключенным — "гражданин". Наверняка за этим словом Вавилов не мог не слышать лязгания затворов тюрьмы, в которую у него теперь был высокий шанс попасть.

И все-таки до последней минуты он старался сохранить силу духа, работоспособность (хотя уже сдало его некогда железное здоровье) и вселить бодрость в предчувствующих близкий конец друзей и коллег. Можно судить об этом на основании письма Николая Ивановича, отправленного Константину Ивановичу Пангало, сосланному еще в 1932 году в Карагандинскую область:

"Как всегда в жизни, здесь действуют два начала — созидательное и разрушающее, и всегда они будут действовать, пока будет мир существовать!

Никаких сугубо угрожающих обстоятельств нет, и работайте спокойно, оформляя работы возможно скорее.

Свою функцию, как комплексного растениеводческого учреждения, мы будем вести неизменно, не взирая ни на какие препоны.

Привет!

Ваш Н. И. Вавилов" (205).

Лысенко тем временем публиковал статьи против Вавилова (206), параллельно внедрял в руководимые Вавиловым институты в Ленинграде и Москве своих людей (административно он имел для этого много возможностей).

В своих обращениях в Правительство Вавилов перестал щадить Лысенко, полностью отошел от примирительного тона в выступлениях. Он открыто и жестко осуждал действия Лысенко, смело вскрывал ошибки "мичуринцев", вел себя как настоящий герой науки. Так, в начале 1940 года он писал Наркому земледелия СССР Бенедиктову (наверняка, вызывая этим дополнительный взрыв ярости Лысенко, который, конечно, был в курсе такой переписки):

"Высокое административное положение Т. Д. Лысенко, его нетерпимость, малая культурность приводят к своеобразному внедрению его, для подавляющего большинства знающих эту область, весьма сомнительный идей, близких к уже изжитым наукой (ламаркизм). Пользуясь своим положением, т. Лысенко фактически начал расправу с своими идейными противниками" (207).

Выступая 15 и 17 марта 1939 года на выездной сессии Ленинградского областного бюро секции научных работников, Николай Иванович произнес слова, ставшие для него пророческими:

"Пойдем на костер, будем гореть, но от своих убеждений не откажемся. Говорю вам со всей откровенностью, что верил, верю и настаиваю на том, что считаю правильным, и не только верю, потому что вера в науке — чепуха, но говорю о том, что знаю на основании огромного опыта. Это — факт, и от него отойти так просто, как хотелось бы и занимающим высокий пост, нельзя…

Говорю вам по долгу гражданина и научного работника, который обязан говорить об этом со всей откровенностью: положение таково, что какую бы вы не взяли иностранную книжку, все они идут поперек учения Одесского института. Значит, эти книжки сжигать прикажете? Не пойдем на это" (208).

Конечно, лысенковцы и чекисты не могли пройти мимо такого вопиющего вызова, брошенного Вавиловым. В мае начальник 3 отдела Главного Экономического Управления НКВД старший лейтенант госбезопасности Рузин направил начальству "СПРАВКУ на ВАВИЛОВА Николая Ивановича" на 18 страницах машинописного текста, повторявшую многолетние наветы сотрудников Вавилова и других арестованных (так опять была повторен длиннейший оговор Вавилова Писаревым, перечислявшим, где, с кем и когда Вавилов установил связи в стране, с называнием имен шестидесяти двух биологов по всей стране), а заканчивалась справка утверждением, что Вавилов вредил своей стране тем, что "боролся сам и давал установки бороться против теорий и работ ЛЫСЕНКО, ЦИЦИНА и МИЧУРИНА, имеющих решающее значение для с/хозяйства СССР" (209). В качестве доказательства вредительских устремлений Вавилова были приведены в вольной интерпретации его слова. Теперь они звучали так: "…на костер пойдем за наши взгляды и никому наших позиций не уступим" (210).

Сейчас, спустя полвека, трудно сказать, что чувствовал в те дни Николай Иванович, был ли он морально приуготовлен к страшному концу. Реалии тех дней не могли оставаться им незамеченными, день ото дня всё большее число ярких представителей интеллигенции и других слоев общества оказывалось жертвами страшной машины коммунистических репрессий. Слепой бы это узрел. Наверно, всё чаще приходил к тяжелым размышлениям и Вавилов, несмотря на весь его оптимизм. Наверно, всё отчетливее он понимал, откуда ждать беды.

Я уже несколько раз приводил отрывки из воспоминаний соратников, друзей и современников Вавилова, прозвучавших 27 января 1983 года на заседании, посвященном памяти Николая Ивановича, заседании, организованном Всесоюзным обществом генетиков и селекционеров, носящем его имя. Были в этих воспоминаниях и намеки на то, что ощущал Вавилов незадолго до своего ареста. Вот как говорила Александра Алексеевна Прокофьева-Бельговская:

"Он относился к идеям Лысенко с большим интересом. Так было до конца 1936 года. Он нас все время настраивал на один тон: наши оппоненты недостаточно образованны, мы должны помочь им… Нас поражало удивительно благожелательное отношение Николая Ивановича. До последней минуты он верил в честность. "Они чего-то недопонимают", — часто повторял он нам…

Но затем наступили тяжелые годы. Николай Иванович начал терять свою жизнерадостность, жизнелюбивость… хотя еще все-таки надеялся, что все изменится к лучшему, что истина победит. Помню, как он напомнил мне слова Дарвина: "Велика сила упорного извращения истины, но, по счастью, действие этой силы непродолжительно". Сегодня мы можем сказать, что действие длилось 25 лет, а последействие мы ощущаем до сих пор…

Весной 1940 года состоялась наша последняя встреча. Я сидела поздно вечером в лаборатории за микроскопом. Верхний свет был потушен, в комнате было тихо, царил полумрак. Вдруг дверь отворилась, и вошел Николай Иванович. Я его никогда таким не видела. Весь как обмякший, уставший, он тяжело сел в кресло и долго, долго сидел молча, не снимая плаща и шляпы, прислонив к креслу палку, на которую опирался. Я потихоньку встала, согрела чайник, заварила чай и так же безмолвно подвинула Николаю Ивановичу стакан. Он выпил чай и опять долго сидел молча. Какая-то мука читалась на его лице…

Наконец, он встал, пошел к двери и уже в дверях, обернувшись, сказал мне словами Шекспира:

"Офелия, нет правды на земле…"

Это был тот вечер, когда у него, как я узнала после, была встреча с Молотовым. Ему, наконец-то, все стало, видимо, ясно".

Сын близкого друга Вавилова — Игорь Константинович Фортунатов также вспоминал свои последние встречи и разговоры с Николаем Ивановичем, и примерно та же характеристика душевного состояния Вавилова проглядывала в его словах. В мае 1940 года он несколько часов гулял с Вавиловым по городу. Николаю Ивановичу не хотелось возвращаться в свой маленький кабинетик в здании Президиума ВАСХНИЛ в Большом Харитоньевском переулке. Он жаловался на то, что "бюрократия" его заедает. По словам Фортунатова, Николай Иванович сетовал, что некогда крепчайшее здоровье, которым он славился, начало сдавать:

"…У меня сильно болят суставы — уже года два, да и сердце сдает… Не могу лечиться, времени на докторов не хватает, да и не к чему. Мне пора жизнь кончать. Я многое в жизни перевернул и довольно…" (211).

Но как бы временами ни был Николай Иванович подавлен, в тяжелые минуты он находил силы, чтобы противостоять Лысенко. Летом 1940 года он подписал подготовленное М. И. Хаджиновым и И. В. Кожуховым обращение в ЦК партии (копии были посланы в Наркомзем Союза — наркому И. А. Бенедиктову и замнаркома В. С. Чуенкову), в котором еще раз ученые писали руководителям страны об ошибке Лысенко, наложившего запрет на возделывание в СССР гибридной кукурузы, выведенной на основе инцухт-линий. Они обращали внимание на то, что США только в 1938 году получили прибавку урожая кукурузы от использования гибридов инцухт-линий, равную 100 млн. пудов. Они писали, что в условиях планового хозяйства СССР прибавки могли быть еще больше, если бы не гонение Лысенко на работы с чистолинейными гибридами и прямой обман советской общественности ссылками на якобы явную бесперспективность этого метода.

"Кому и для чего нужно такого рода одурачивание — понять трудно и объяснить это можно только неведением и каким-то фанатизмом. Особенно стараются в этом отношении люди, сами не работающие и технически не знающие этого дела, вроде И. И. Презента, который с апломбом поучает студентов о том, чего не знает сам редактор журнала "Яровизация [т. е. Лысенко — В. С.].

К сожалению, в унисон этой нездоровой тенденции, в угоду модному течению наблюдается и у специалистов охота смазывать факты (например, Б. П. Соколов25, селекционер Днепропетровской станции)…

…Мы считаем своим долгом указать Вам на недопустимость таких искажений представления о мировой практике с кукурузой. Русская наука в прошлом и советская наука должна максимально использовать все ценное из зарубежного опыта… а не подгонять и не извращать факты в ущерб делу, с единственной целью — попасть в унисон мнению некоторых хотя и авторитетных, но не во всем компетентных товарищей" (212).

Одним из результатов совещания в редакции журнала "Под знаменем марксизма" стало выставленное Вавилову требование подготовить многоплановое руководство, в котором бы с марксистских позиций, критически были рассмотрены итоги развития генетики. Поручение предусматривало, что советские ученые выступят с критикой западных идеологических и фактических ошибок генетики. Дважды план будущего издания, озаглавленного "Критический пересмотр основ генетики", и ход работ над сборником рассматривали на заседаниях Президиума АН СССР (22 марта и 15 июня 1940 года), и оба раза Вавилов испытывал огромные трудности в противостоянии нападкам политиканов, требовавших от него пересмотреть и отвергнуть кардинальные положения науки, заменив их соответствовавшими советскому духу верованиями лысенковского типа (не надо забывать, что с 1939 года в Президиуме АН СССР заседали в качестве членов Лысенко и Вышинский). Вавилов, как мог сопротивлялся, в частности, К. О. Россиянов приводит обнаруженные им в архиве АН СССР слова Вавилова, сказанные на одном из таких обсуждений: "┘нужно просто сжечь всю мировую литературу на большом участке биологии, при этом наиболее связанном с практикой" (213). Но так или иначе, в последние два года жизни на свободе Вавилов отдал подготовке сборника много сил и нервов. Сборник составляли тщательно, скрупулезно собирая всё новое, что было накоплено мировой наукой к тому времени. Это по мысли Вавилова должно было дать серьезный ответ генетиков на все нападки, предпринятые на совещании в редакции журнала "Под знаменем марксизма". В сборнике была большая статья самого Вавилова (она опубликована в пятом томе его собрания сочинений

На заседании Президиума АН СССР в 1940 году П. Ф. Юдин, Ем. Ярославский, Б. А. Келлер раскритиковали и план и направленность сборника. Они ждали, что генетики "разоружатся", признают свои ошибки и перейдут на платформу марксизма-ленинизма-сталинизма. Расстроенный Вавилов по окончании заседания позвонил одному из участников группы по подготовке сборника и, рассказав об очередных нападках людей, ничего в этом не понимавших, но бравшихся судить и осуждать, закончил строками из Владимира Соловьева:

"На небесах горят

паникадила,

А снизу — тьма" (215).

Выход в свет сборника затормозился, но работу над ним не прекращали до самого ареста Вавилова. Уже после того, как Вавилов оказался в заточении, 1 октября 1940 года, П. Ф. Юдин направил Президенту Академии наук СССР В. Л. Комарову и вице-президенту АН СССР О. Ю. Шмидту отзыв на сборник с резкими возражениями против его публикации. Генетиков Юдин называл "представителями антимарксистской идеологии", писал, что в сборнике

"всячески принижается значение Мичурина, его путь развития рисуется как путь сплошных ошибок ограниченного эмпирика, а вегетативная гибридизация, которая везде берется в иронические кавычки… вовсе отрицается". (216).

Юдин отмечал, что

"ради всяческого восхваления… охвостья формальной генетики, подвизающегося у нас, проф. Дубинин идет на жертву — он критикует наиболее дискредитировавших себя деятелей этого направления, как то Кольцова и Серебровского26 " (217).

Заключение партийного философа гласило:

"Представленные статьи, взятые в целом, вовсе не учитывают результаты дискуссии по генетике и селекции, проведенной редакцией журнала "Под знаменем марксизма", вовсе не направлены на пересмотр основных положений формальной генетики и не исходят из учения Дарвина-Мичурина, как это требовал Президиум АН СССР" (218).

Второе правило монополизма

Для человека, подобного Трофиму Лысенко, задача выдвижения, захвата — правдами, а больше — неправдами, главенствующих позиций в управлении наукой была важной, но отнюдь не единственной. Прорвавшись к власти, такие люди жаждали удержать ее любой ценой… и закономерно превращались в монополистов, начинали подавлять своих явных и потенциальных оппонентов, обеспечивать лидерство без конкуренции.

Монополизм в науке немыслим без того, чтобы лицо, захватившее власть, не пыталось бы вытеснить конкурентов — идейных противников, пусть даже добившихся важных результатов ученых. Это правило в полной мере воспринял и Лысенко. Пороча более преуспевающих коллег, устраняя их, он насаждал на освободившиеся места своих ставленников — послушных, даже безропотных, лишенных глубоких профессиональных знаний, творческого огня, изобретательской жилки. Лысенко учредил систему слежки за всеми и каждым (например, его секретарь вела картотеку на всех сколько-нибудь известных биологов), чтобы вовремя распознать тех, кто попытался бы сбросить с себя ярмо диктатуры и занять "неотведенное ему" место.

А поскольку главный монополист представлял собой (и не мог не представлять) личность серую, посредственную, то, естественно, получалось, что его ставленники являли собой поголовно скопище унылых, еще более посредственных личностей, сильных, как правило, лишь корпоративностью и характеризующихся непомерной амбициозностью.

Такой была группа (или мафия) Лысенко. Нужно еще раз подчеркнуть, что она сформировалась не на пустом месте, а была продуктом социальной системы. Система воспроизвела себя в научной области. Лысенко всегда имел перед собой показательный пример в лице Сталина, вытеснившего всех деятелей партии и заменившего их убогими и злобными фантомами, безоговорочно следовавшими всем его указаниям. Известный в ленинском окружении своей посредственностью, необразованностью и низкой культурой Сталин был силен в другом: из своего уголовного юношества он вынес строгое следование правилам бандитского мира — распределение ролей, взаимозависимость (то есть круговая порука) и беспрекословное подчинение главарю. Интеллигенты и полуинтеллигенты, вращавшиеся в партийных верхах до прихода Сталина к власти, не имели ни этого опыта предшествовавшей уголовной жизни, ни умения или желания делить друг с другом роли и были просто сметены с арены сталинской "гвардией", быстро упрочавшей свое положение.

Механизм устранения конкурентов Лысенко также заимствовал у Сталина, который использовал созданную Лениным и поставленную последним над всеми другими органами репрессивную систему в виде Военно-революционных Комитетов (ВРК), преобразованных в ВЧК (а затем в ГПУ, ОГПУ, НКВД, НКГБ, опять в НКВД и позже в КГБ, МГБ, снова в КГБ). Сталинские уроки ошельмовывания оппонентов, приписывания им выдуманных грехов, подлавливания на неосторожном слове или незначительном поступке, осуждения и уничтожения воспринимались такими людьми как Лысенко в качестве руководства к действию.

Рожденная борьбой за власть система моральных (вернее, аморальных) критериев расшатала все представления о порядочности, добрых отношениях между людьми, то есть разрушила веками утверждавшуюся мораль. Борьба с религиозными установлениями, официальная "отмена религии" сняла у многих (в особенности у морально слабых людей) страх перед неотвратимостью ответа перед Богом за свои прегрешения — явные и тайные, а разбуженная революцией активность масс открыла ворота на верхи для тех, кто в иных условиях не мог рассчитывать даже на отдаленное подобие успеха в жизни.

Эта аморальная активность была нужна руководству страны для того, чтобы перетряхнуть все слои русского общества, сместить отовсюду — на всех уровнях — людей творческих, честных, порядочных, заменив их людьми с противоположными свойствами, но зато управляемыми, послушными. Такие люди с показным удовольствием выполняли любой приказ, одобряли любые действия властей, кого требовалось — клеймили, кого надо — награждали овациями, а потом спокойно могли проделать то же самое в обратной последовательности.

Тем самым советское общество было подготовлено к восторженной встрече новых монополистов — рангом пониже, чем Сталин, таких как Молотов, Маленков, Хрущев или Каганович, но одобренных ими лично и выставленных на роли лидеров в других (непартийных) областях жизни, включая науку. Теперь уж от них самих зависело то, каким образом заявить о себе.

Гениальность Лысенко в том и состояла, что, не имея никаких достоинств в качестве квалифицированного ученого, он быстро осознал свои потенции для другой роли — претендента на монополию в своей области науки.

С первой задачей он блестяще справился: его обещания были масштабными, действия — активными, роль народного самородка он разыграл лучшим образом, многих крупных ученых "обольстил" (хотя, наверняка, большинство из них просто пошло на компромисс с совестью) и в академики с их помощью попал. Интерес партийных и советских руководителей самых высоких рангов он возбудил, поддержку в народе организовал и даже личное, и притом горячее, одобрение самого Сталина снискал. Так что первый экзамен он сдал на отлично и был вознагражден: реальная власть в биологии и агрономии начала сосредоточиваться в его руках.

Теперь наступило время для того, чтобы воплотить в жизнь второе правило монополистов — убрать с дороги всех потенциальных конкурентов, всех, кто был умнее, образованнее, пользовался уважением. Немалую роль играли при выполнении этой задачи и личные качества самого Лысенко — человека завистливого и нетерпимого. Для расправы были хороши все средства — явные, открытые для всеобщего обзора (обвинения конкурентов в ошибках, заблуждениях, а если представится случай, и во вредительской деятельности), и тайные (доносы, фабрикация слухов, натравливание своих подручных).

В случае победы достигался не только эффект собственного возвеличивания в глазах публики (дескать, раз победил — то сильнее), но и делалось предупреждение всем возможным претендентам на ту же позицию (смотрите, мол, что случилось с другими противниками, не дерзайте со мной бороться, вставать мне поперек пути, — смету, растопчу, уничтожу).

Это и была вторая задача, второй экзамен, который Лысенко должен был выдержать. И он его выдержал.

Глава XI. Гибель Вавилова, казнь его соратников

"Известно, нет событий без следа:

Прошедшее, прискорбно или мило,

Ни личностям доселе никогда,

Ни нациям с рук даром не сходило!"

А. К. Толстой. Портрет (1).

"Мы часто на страницах прессы негодуем, когда где-нибудь обнаруживается спрятавшийся от расплаты какой-нибудь фюрер СС, — и это справедливо. Допустим, что процессов над отечественными эсэсовцами из ГУЛАГа и МВД из-за того, что может вскрыться, проводить не хотят. Но расстрелять Лысенко и Презента следовало бы. Потеряв в застенках 10 000 000 жизней своих соотечественников, страна могла бы позволить себе добавить к ним еще двух негодяев, не нашедших в себе мужества покончить с собой."

Г. Озеров (Л. Л. Кербер) (2).

Арест Вавилова

31 марта 1940 года война СССР с Финляндией завершилась, СССР присоединил к себе часть финской территории, и для оценки ботанико-географического состояния земель и выработки предложений по их освоению туда была направлена экспедиция Наркомзема, составленная из лысенкоистов. Комиссия завершила работу быстро, но скоро выяснилось, что ее предложения безответственны. Поэтому, когда в конце июля СССР захватил Закарпатскую Украину, Нарком земледелия Бенедиктов решил направить в этот район экспедицию во главе с Вавиловым.

Можно представить себе, как это обеспокоило Лысенко. Если бы экспедиция Вавилова успешно справилась с заданием, это неминуемо ударило бы рикошетом по Лысенко, чья команда только что провалила сходное задание.

К этому времени и личные отнрошения с Вавиловым перешли в открытую вражду. Оба уже не могли сдерживать друг друга при встречах. По свидетельству мужа сотрудницы Ботанического института АН СССР Ольги Александровны Семихатовой, художника-оформителя, работавшего в мае 1940 года в одном из павильонов Всесоюзной сельскохозяйственной выставки[3], Лысенко столкнулся там с Вавиловым. Оба приехали посмотреть свои стенды перед открытием выставки для публики, и между ними начались пререкания, перешедшие в яростный спор. Вавилов распалился и начал громко, так что слышали все окружавшие, высказывать Трофиму Денисовичу всё что накопилось на душе. Лысенко все обвинения отрицал и тоже повышал голос. В какой-то момент здоровяк Вавилов ухватил Лысенко за лацканы пиджака, подтянул к себе и этим здорово напугал сухопарого и менее сильного Лысенко.

— Не троньте меня! Вы не имеете права. Я депутат Верховного Совета СССР. Это вам плохо кончится! — хрипел униженный "новатор" (3).

Возможно, это был не последний случай, когда Вавилов в лицо и в гневной форме высказал Лысенко всё, что о нем думал. Известный цитолог профессор Лидия Петровна Бреславец за два-три дня перед отъездом экспедиции Вавилова во Львов оказалась в приемной Лысенко в здании Президиума ВАСХНИЛ в Харитоньевском переулке, когда Вавилов был у Лысенко. Вавилов вышел из кабинета красный и проговорил, что заявил президенту: "Из-за вашей деятельности нашу страну обогнали по многим вопросам на западе" (4). Столь откровенный разговор мог также добавить злости Лысенко, ведь обвинение в грехах, приведших к отставанию всей страны, было не шуточным, вряд ли можно было сильнее озаботить человека и даже напугать его. А страх — самое долгозапоминающееся чувство.

Случай для отмщения мог представиться во время очередной встречи начальства в Кремле. Из газетных сообщений мы можем до известной степени восстановить события тех дней. 1 августа в Кремле открылась сессия Верховного Совета СССР, продолжавшаяся до 7 августа. Фотографии членов руководства партии и правительства и восседающего на верхней трибуне — над ними — Лысенко появились в газетах и первого и второго августа. Сессия одобрила включение в состав Советского Союза прибалтийских государств и Закарпатской Украины, Молотов выступил с докладом о внешней политике Советского Союза (5). Известно, что именно на таких встречах многие вопросы обсуждаются и предрешаются теми, кто не хочет делать что-то открыто. Как бы невзначай, несколькими фразами, можно обменяться мыслями и наболевшими вопросами с руководителями, и сделать это вне глаз и ушей секретарей, помощников и других возможных соглядатаев и прослушивателей телефонов. Во время сессии у Лысенко было много возможностей обсудить щекотливые вопросы с высшими руководителями, не привлекая к себе особенного внимания. Не здесь ли и была решена судьба Вавилова и переломлено сопротивление тех, кто еще мешал его аресту? Наверняка, последние стычки с Вавиловым подлили масла в огонь его давней неприязни к бывшему благодетелю.

В последних числах июля экспедиция Вавилова покинула Москву. Сообщение об этом появилось в "Ленинградской правде", но, как водится, для отвода глаз маршрут экспедиции был указан неправильно (6). Вавилов и его коллеги успели приехать во Львов и сразу же на машинах отправились в Закарпатье. В тот же день, 6 августа, за ними неожиданно примчался "газик" с незнакомыми людьми, одетыми в штатское. Вавилова, как они объяснили, срочно затребовали в Москву. Рядом с Николаем Ивановичем были Вадим Степанович Лехнович и Фатих Хафизович Бахтеев, которые сначала не сообразили, что это за машина и что это за люди. Мало ли за какой надобностью Вавилова вдруг затребовали срочно в Москву. Но в суматохе агенты НКВД забыли захватить личные вещи Николая Ивановича и пришлось присылать за ними (столь же срочно) еще раз машину. Люди в штатском привезли Лехновичу записку от Вавилова, собственноручно им написанную:

"Дорогой Вадим Степанович.

В виду моего срочного вызова в Москву выдайте все мои вещи подателю сего.

6/8/40 23 часа 15 минут

Н. Вавилов" (7).

Прочтя записку и увидев, как разговаривают и как ведут себя приезжие, Лехнович и Бахтеев поняли, с кем они имеют дело и куда увезли их учителя. Интересная деталь выявилась несколькими десятилетиями спустя: в письме ректору Горьковского сельскохозяйственного института А. В. Галкину старший помощник прокурора Горьковской области по надзору за следствием в органах госбезопасности, советник юстиции В. А. Колчин, отвечавший на запрос относительно судьбы профессора института Е. К. Эмме, арестованной в 1941 году, сообщил, что "накануне ареста академика Вавилова, Эмме отказалась написать на него клеветническое письмо" (8). Значит, и вдали от Москвы, чекисты набирали компромат на академика.

Конечно, проще было арестовать Вавилова в Москве, но кому дано знать, что считают для себя более простым руководители НКВД?

В судьбе Вавилова, как он правильно писал в письме к Пангало, принимали участие противоборствующие силы. Естественно, об аресте Вавилова вдали от людских глаз, в горах, НКВД в известность никого не ставил. И в Москве — в Наркомате земледелия, и в Ленинграде было всем известно, что Вавилов уехал с важным заданием. Поэтому было подписано решение о награждении Вавилова Большой Золотой медалью ВСХВ, которая котировалась достаточно высоко (9). Конечно, награждение Вавилова, труд которого на протяжении многих лет не поощрялся даже самой скромной почетной грамотой, было встречено вировцами с радостью. И самое поразительное: сообщение об этом решении Главного Выставочного Комитета ВСХВ появилось в "Ленинградской правде" 27 августа 1940 года (10). В сообщении говорилось, что "Н. И. Вавилов, РАБОТАЮЩИЙ во Всесоюзном институте растениеводства", награжден не только медалью, но и премией в размере 3000 рублей. Эта заметка породила много радостных надежд у сотрудников Вавилова.

О том, что Лысенко не скрывал своего удовлетворения, говорит, например, сцена, описанная в воспоминаниях Глущенко, работавшего с 1939 года в вавиловском Институте генетики в Москве и имевшего, по его словам, хорошие отношения с Николаем Ивановичем. Как-то в августе 1940 года он находился на томатном участке и следил за сбором урожая (участок находился на месте нынешнего универмага "Москва" на Ленинском проспекте), как вдруг подъехала машина, и из нее вышел Лысенко.

— Где твой директор? — обратился он к Глущенко с вопросом.

— Откуда я могу знать, — ответил Глущенко, — я его работу не контролирую. Наверно, в Ленинграде.

— Его нет ни в Москве, ни в Ленинграде: он арестован, — сообщил Лысенко, сел в машину и уехал. Сама цель, с которой он приезжал, была показательной.

Презент в эти дни оказался в Ленинграде, и на одном заседании его спросили в лоб, где находится Николай Иванович. Презент, любивший пустить пыль в глаза и постоянно цитировавший на память фразы из самых разных источников, порой ошарашивая присутствующих эрудицией Остапа Бендера, мгновенно выпалил:

— Отвечу словами Писания: я не сторож брату своему.

Этими словами Каин, только что убивший родного брата Авеля, ответил на вопрос Бога:

— … где Авель, брат твой?

Возможно, Презент хотел иносказательно заявить, что с Вавиловым покончено, но он даже не подумал, какое отвратительное впечатление производит, упиваясь победой над многолетним врагом.

Сразу же после ареста Вавилова Шунденко исчез из Ленинграда. Вынырнул он в Москве. Приехавшая в столицу профессор ВИР Е. Н. Синская столкнулась с ним в центре Москвы неподалеку от Лубянки. Недавний доцент был облачен в новенький мундир офицера НКВД. Синскую он не удостоил даже кивка головой. Глядя ей прямо в глаза, он лишь слегка улыбнулся. Как стало известно позже, он был внедрен в ВИР неспроста и выполнял там "важное государственное задание", будучи главным лицом в аппарате НКВД, отвечавшим за "Дело Вавилова". Но все это выяснилось только много лет спустя.

В постановлении на арест Вавилова говорилось:

"Установлено, что в целях опровержения новых теорий в области яровизации и генетики, выдвинутых советскими учеными Лысенко и Мичуриным, ряд отделов ВИРа по заданию Вавилова проводили специальную работу по дискредитации выдвинутых теорий Лысенко и Мичурина… После разгрома право-троцкистского подполья Вавилов не прекращает своей к-р [контрреволюционная — В. С.] деятельности, группирует вокруг себя своих единомышленников для борьбы с советской властью. Продвигая заведомо враждебные теории, Вавилов ведет борьбу против теорий и работ Лысенко, Цицина и Мичурина, имеющих решающее значение для сельского хозяйства СССР, заявляя, мы были, есть и будем "анти" — на костер пойдем за наши взгляды и никому наших позиций не уступим. Нельзя уступать позицию. Нужно бороться до конца"" (11).

Примерно в то же время были арестованы руководители и ведущие сотрудники институтов хлопководства, животноводства, защиты растений и многих других. Арестовали начальника Главного свекловичного управления Наркомзема СССР Н. Ф. Скалыгу. Однако они по делу Вавилова не проходили.

Разгром ВИРа

Арест Вавилова развязал руки Лысенко. Он с удесятеренной энергией принялся уничтожать созданные Вавиловым институты.

С московским институтом — генетики АН СССР — все было просто. Директором его стал сам Лысенко со всеми вытекающими из этого последствиями (12): в ближайшее время все генетики — ученики и сотрудники Вавилова, кроме троих (Т. К. Лепина, М. Л. Бельговского и его жены А. А. Прокофьевой-Бельговской), были вынуждены покинуть институт[4]. Название института теперь только номинально соответствовало своему профилю, начинка его стала чисто лысенковской.

С ленинградским институтом — ВИРом — было труднее. ВИР хоть и уменьшился в объеме, но всё равно имел почти тысячу сотрудников, к нему относились несколько десятков опытных станций, еще больше опорных участков, лабораторий, расположенных по всей стране. Во главе лабораторий и отделов стояли, как правило, известные ученые, которых просто так разогнать было нелегко даже всесильному Лысенко. Нужно было искать методы осуждения деятельности этих людей, носящие хотя бы видимость объективного разбора ошибок в работе.

"Начался свирепый разгром Института, — вспоминает профессор Синская. — Совещания и партийные заседания сделались невыносимыми. Каждому из нас грозила реальная опасность получить инфаркт или что-нибудь в этом роде… Одним из первых жертв террора оказался заведующий биохимическим отделом ВИР — старый профессор Н. Н. Иванов. Он разволновался на одном из ученых советов, затем поспорил в кабинете, который хотели у него отобрать, пришел домой и сказал: "Так жить дальше нельзя". Лег и через час его нашли мертвым" (13).

Чтобы окончательно истребить вавиловский дух в ВИРе, в Ленинград поехала специальная комиссия, утвержденная лично Лысенко и наделенная большими полномочиями. Еще и Карпеченко, и Левитский, и Говоров, и Фляксбергер были на свободе, одно их присутствие вселяло в их коллег робкие надежды, что, может быть, институт не будет разгромлен. Старались поддержать эти настроения и наиболее твердые духом сотрудники Вавилова. Например, на одном из собраний Е. С. Якушевский встал после выступлений нескольких сотрудников с выпадами в адрес арестованного директора и пристыдил малодушных предателей, сказав, что никогда нельзя забывать огромного дела, сделанного Вавиловым, что все ему по гроб обязаны своими успехами, и что он лично никогда не поверит в виновность Вавилова. "Произошла какая-то ошибка, не может быть, чтобы ее не исправили", — закончил Якушевский.

28 августа 1940 года в "Ленинградской правде" появилась статья о плохом отношении к мичуринскому учению в Ленинградском университете, где упоминали с применением эпитета "консерваторы" фамилии Карпеченко и Левитского (14). Но в те времена подобные статьи появлялись часто, и как единичный факт они не рассматривались в качестве исключительно угрожающих. Лысенко надо было переломить такие настроения, облегчить работу комиссии, посланной им разрушить "Вавилон", поэтому он сам направился в Ленинград.

В канун его приезда, 12 октября, Ученый Совет ВИРа рассмотрел вопрос о выдвижении кандидатуры Лысенко на получение Сталинской премии3. В заседании приняло участие 38 человек, в том числе специально приехавший Презент, несколько человек выступило с обоснованиями того, почему необходимо присвоить Лысенко Сталинскую премию (Эйхфельд, Мальцев, Фляксбергер, Бахтеев, Сизов, Говоров /16/). Лишь один Говоров, признавая в целом целесообразность присвоения премии, сказал:

"У нас… есть теоретические расхождения с т. Лысенко по некоторым методическим вопросам — и у меня есть такие расхождения и несогласия" (17).

24-мя голосами "за" при одном воздержавшемся кандидатура была поддержана (18). Удивляться такому единодушию не следует: страх был велик и восставать в этом вопросе не следовало. В тот же день за подписью Эйхфельда в Комитет по Сталинским премиям ушло письмо на трех страницах с обоснованием решения ученого совета ВИРа (19)4.

13 октября Лысенко появился в ВИРе, в том самом институте, где всего одиннадцатью годами раньше пригласивший его на генетический съезд Вавилов распахнул для него ворота в науку. 15 октября студентов Ленинградского университета собрали на лекцию Лысенко, озаглавленную "Что такое мичуринская генетика" (22). В этот день вышла многотиражная газета "Ленинградский университет" со статьей Юрия Ивановича Полянского — одного из ведущих профессоров славного некогда генетическими традициями учебного центра. Он спешил занять достойную коммуниста позицию и, начав свою статью с восхвалений Лысенко, перечисления его якобы "блестящих достижений", "огромного теоретического и практического значения" его работ, перешел к нападкам на генетику:

"… генетическая наука в капиталистических странах, а также отчасти и в СССР пошла… по неправильному, по-существу, антидарвинистическому пути… Самое учение об основной "наследственной единице" — гене… носит несомненно преформистский характер…

Наличие глубоких и многочисленных антидарвинистических извращений в генетике ставит перед советскими биологами задачу, наряду с развитием передовых идей Мичурина-Лысенко, подвергнуть острой критике метафизические установки этой науки" (23).

Полянский призывал к изменению научной политики университета:

"Разработка передовых идей Мичурина и Лысенко не может являться исключительно делом кафедры дарвинизма и лаборатории биологии развития. Генетические кафедры ЛГУ должны принять активное участие в разработке ряда проблем, связанных с этим передовым направлением биологической науки" (24).

Приведенная затем цитата из Митина о "крупнейших научных достижениях в изучении хромосомного аппарата клеток" звучала не просто двусмысленно, она отвергалась полностью последним абзацем статьи:

"… одной из задач кафедры генетики ЛГУ…следует считать пересмотр обширного наследия так называемой формальной генетики" (25).

Такие высказывания для всех в университете звучали однозначно: Лысенко победил. Свою лекцию победитель посвятил тому, чтобы уговорить студентов не верить больше всему, что с этой кафедры в течение многих лет рассказывали Филипченко, Левитский, Карпеченко и другие генетики, и заявить, что факты, накопленные ими, понимались превратно, некритически:

"… мичуринцы и морганисты исходят из фактов, а приходят к противоположным выводам, из которых складываются два противоположных, взаимно исключающих направления в науке.

В чем же дело?

Дело в том, что некоторые факты только кажутся фактами" (26).

Далее он объяснял, почему генетики приходили к неверным выводам. По его словам, они просто плохо понимали жизнь, не знали, как растут растения, развиваются животные, а обитали в придуманном мире — абстрактном, оторванном от реальности. Вот, например, Вейсман обрубал мышам хвосты, а всё равно мыши рождались с хвостами.

"Отсюда делался вывод: увечья не передаются по наследству, — вещал Лысенко. — Правильно ли это? Правильно. Мичуринцы никогда не оспаривали подобных фактов" (27).

А далее шло комическое объяснение:

"Всем известно, что в зарождении и развитии потомства мышей их хвосты участия не принимают. Отношение хвоста родителей к потомству очень и очень далекое" (28).

После лекции и бесед Лысенко с руководством университета и партийными боссами, среди которых выделялась доцент Б. Г. Поташникова — ленинградская жена Исайи Презента, Карпеченко стали открыто травить. В газете "Ленинградский университет" было написано:

"Кафедра генетики продолжает оставаться оплотом реакционных учений. Руководство должно сделать из этого вывод" (29).

А Поташникова твердила всем кругом:

"Не поддерживайте Карпеченко. Судьба его решена!" (30).

23 ноября 1940 года в многотиражке "Ленинградский университет" была опубликована запись лекций Лысенко, а 25 ноября комиссия, проверявшая ВИР, отчитывалась в Москве на заседании Президиума ВАСХНИЛ. В комиссию вошли Сизов5, Тетерев, Шлыков, возглавлял ее Эйхфельд6.

После доклада Эйхфельда Президиум (не Лысенко — единолично, а Президиум — коллегиально!) проголосовал за следующее решение:

"Всесоюзный Институт растениеводства, как это установлено материалами комиссии по приему дел Института, с поставленными задачами не справился:

а) Институтом хотя и собраны большие коллекции культурных растений, но при сборе их не всегда руководствовались полезностью собираемого материала, и в настоящее время трудно определить научную и практическую ценность каждого образца коллекции;

б) Изучение собранных коллекций было поставлено неправильно и не давало ценных для производства и науки выводов. Небрежное же хранение коллекций привело к гибели части коллекционных образцов;

в) Институт недостаточно работал по продвижению перспективных сортов в производство…

ПРЕЗИДИУМ ПОСТАНОВИЛ:

Перевести всю работу с кукурузой из ВИРа на опытную станцию Отрада Кубанка…

Цветы передать в Ботанический сад АН СССР… [цветы — слово из домашнего обихода; в ботанике принят термин "декоративные растения", — В. С.].

Исследования по винограду передать в Институт виноградарства…

Закрыть секцию субтропических культур…

Закрыть лабораторию табака и чая…

Передать коллекцию риса Краснодарской рисовой станции…

Закрыть отдел географии растений…

Закрыть отдел внедрения.

Передать местным органам:

Дальневосточную станцию ВИРа (Лянчихэ),

Туркменскую станцию (Кара-Кала),

Репетекскую опытную станцию в Кара-Кумах,

Опорный пункт "Якорная щель" в Крыму.

Считать нецелесообразным существование в составе Института Бюро пустынь и высокогорий" (33).

За каждой строкой решения стояли сотни людей — тех, кого собирал под свои крылья Вавилов, кого он наставлял и учил, и кто теперь оказался на улице в связи с закрытием отделов, лабораторий, станций и опорных пунктов. Протокол этого заседания Президиума ВАСХНИЛ (34) собственноручно подписал Президент Лысенко.

ВИР — гордость Вавилова и гордость советской науки был разрушен.

Вавилов дает показания в тюрьме

Итак, Вавилов как руководитель науки и ученый был устранен, а дело Вавилова — его институты — разрушены. Но сам Вавилов еще оставался живым. Он все еще был не осужденным, а подследственным, взятым под стражу. В самом начале 8-го тома его "Следственного дела" был вшит "Меморандум" от 19 августа 1940 года на 33-х страницах, имевший гриф "Совершенно секретно", в который начальник 3 экономического отдела Управления НКВД по Ленинградской области капитан госбезопасности Захаров и начальник 4 отделения мл. лейтенант безопасности Н. Макеев внесли большинство наиболее одиозных показаний против Вавилова (35). Но это еще были не доказательства, а лишь оговоры. Теперь, чтобы превратить их в доказательства, в соответствии с правилами игры, нужно было заставить Вавилова признать их за свои намеренные преступления против власти, совершенные в трезвом уме и при полном понимании вредительской и шпионской их сути. Огульный характер набранных чекистами обвинений, был в общем очевидным и для них самих. Это были все-таки даже на их жаргоне "версии". Например, раздел "Организованная деятельность" начинался с показаний Шлыкова, перечислявшего пятнадцать имен вредителей во главе с Вавиловым, из которых он особо выделял "агентов" Вавилова — "Жуковского — в области партийной организационной работы, Говорова — в области марксистской теории, Синскую — в области методики" (36). Стоит заметить, что Синская была исключительно авторитетным ученым с собственным и совсем не тихо-подчиненным голосом. Шлыкова она постоянно одергивала и публично "секла" за неграмотность, неаккуратность и подличанье. Неудивительно, что он вписывал ее в свой список. Однако шлыковские наговоры не были еще достаточны

"…Основную связь с заграничной организацией крестьянской партии поддерживал Н. И. ВАВИЛОВ, который выезжал заграницу ежегодно. В смысле предлогов выезда заграницу, якобы, вполне основательны были экспедиции для сбора ботанико-агрономических материалов, образцов семян разных культур и приглашения из-за границы на совещания, с'езды или для лекций" (37).

Практически те же обвинения были вписаны в протокол допроса Тулайкова 31 августа 1937 г., правда тогда они были дополнены ссылками на вредительскую связь Вавилова с Бухариным (38). Но, повторяю, всё это было пока из разряда "версий", оговоров. Теперь нужно было сломать Вавилова, чтобы он сделал самооговор.

На первом допросе 12 августа старший лейтенант НКВД А. Г. Хват (ну как не вспомнить А. И. Солженицына с его рассуждениями о том, что и фамилии у энкавэдэшников были под стать их ремеслу — если не Живодеров, то Горлопанов или, как в "деле" Вавилова, — Хват /39/) предъявил оговоры и потребовал, чтобы Вавилов с ними согласился6. Вавилов все их категорически отверг:

"Это неправда. Вокруг ВИРа я группировал высококвалифицированных специалистов для ведения научной работы, антисоветской-же работой я никогда не занимался" (40).

Не признал себя вредителем и шпионом Вавилов и на допросе 14 августа, причем если первый допрос продолжался лишь 5 часов 40 минут и проходил днем, начиная с полудня, то в этот раз Хват допрашивал академика с 1 дня до 6 утра с одним четырехчасовым перерывом с 18 часов до 22 часов.

Через день Хват предъявил Вавилову формальное обвинение и потребовал, чтобы Вавилов ознакомился с ним и подписал. Обвинение гласило:

"ВАВИЛОВ Николай Иванович достаточно изобличается в том, что на протяжении ряда лет являлся руководителем контрреволюционной организации, сплачивал для борьбы с советской властью контрреволюционно настроенную часть интеллигенции, будучи агентом иностранных разведок вел активную шпионско-вредительскую и диверсионную работу по подрыву хозяйственной и оборонной мощи СССР, стоял на позициях реставрации капитализма и поражения СССР в войне с капиталистическими странами" (41),

Запирался Вавилов недолго. Уже 24 августа 1940 года, через две недели после помещения в лубянскую камеру, он, как это делали многие в подобной ситуации, — или запуганные побоями и издевательствами, или верившие в то, что "чистосердечным" признанием спасут себе жизнь, — счел нужным "признаться". На восьмом часу непрерывного допроса он выдохнул из себя слова признания во вредительской деятельности:

"Я признаю себя виновным в том, что с 1930 года7 являлся участником антисоветской делегации правых, существовавшей в системе Наркомзема СССР. В шпионской работе виновным себя не признаю" (42).

Припугнув Вавилова, что ему "не удастся скрыть свою активную шпионскую работу и об этом следствие будет вас допрашивать", Хват потребовал рассказать поименно, с кем подследственный был связан "по антисоветской работе". Вавилов назвал Яковлева, Чернова, Эйхе, Муралова, Гайстера, Горбунова, Вольфа, Черных (бывшего вице-президента ВАСХНИЛ), Тулайкова, Мейстера, Марголина8 и Ходорковского (43). Фактически Вавилов начал показывать, что был не одиночным исполнителем чьих-то поручений, а сам был руководителем группы преступников — группы Вавилова. С этого момента в протоколах допросов, да и во всех меморандумах стало повторяться это определение — "Группа Вавилова", иногда заменявшаяся синонимом — "Делегация Правых".

Допрос в этот день был прекращен.

Знал ли Вавилов, что все названные им "враги" уже либо расстреляны, либо умерли от голода, побоев и болезней? Что "лишнее" дело, еще одна "преступная" фикция — группа, делегация, фракция — называй, как хочешь, — им уже не повредит? Возможно догадывался, поэтому с такой легкостью и вовлекал именно их в свою ПРЕСТУПНУЮ ДЕЛЕГАЦИЮ ПРАВЫХ.

Размышляя над этим списком, нельзя не задаться вопросом: а случаен ли такой набор? Не слишком ли круто замешано? Три наркома, два замнаркома, секретарь Ленина и затем главный ученый (непременный, по тогдашней терминологии) секретарь Академии наук СССР, президенты и вице-президенты ВАСХНИЛ. Был ли этот список подсказан Вавилову следователем? Или Николай Иванович решил сам заварить эту кашу, всё заранее обдумав?

Если это дело рук следователя — то, конечно, сделать это старший лейтенант мог только по приказу свыше. И тогда возникает вопрос: в чью голову пришла такая мысль — связать одной веревочкой всю верхушку аграрного руководства страны, включая и члена высшего руководства — Яковлева? Уж не усатый ли шутник с трубкой задумал еще один масштабный процесс на манер троцкистско-бухаринского, чтобы свалить разом все беды в сельском хозяйстве, начавшиеся с его — сталинской — коллективизации и до сих пор продолжающиеся, на эту ДЕЛЕГАЦИЮ ПРАВЫХ? Может быть, поэтому так долго, невероятно долго по тем временам тянулось следствие: Вавилов признал себя виновным 24 августа 1940 года, а всесильный "суд" огласил приговор только 9 июля 1941 года. Может быть, все это время дело крутили, прикладывая одну версию к другой, но затем, неожиданно для Сталина, началась война, и было уже не до показательных процессов, и так, дескать, война все беды в сельском хозяйстве на себя спишет?

Конечно, могло быть и другое объяснение: Вавилов мог сам на себя наговорить, причем сразу, решительно, через две недели сидения в застенках, чтобы абсурдностью всей затеи, которую не могли не донести до высочайших ушей, потянуть время следствия, отодвинуть его, а там, возможно, и доказать свою невиновность!? В это трудно поверить, тем более, что время следствия, когда ежедневно Хват садистски издевался над ним, не могло быть для Вавилова легким (М. А. Поповский раскопал такие сведения: перед каждым допросом, как только в дверях его кабинета появлялся конвоируемый Вавилов,

"Хват задавал один и тот же вопрос:

— Ты кто?

— Я — академик Вавилов.

— Мешок говна ты, а не академик, — заявлял доблестный старший лейтенант" /44/9.

Да и вообще, повесить на себя такую организацию вряд ли было в интересах Вавилова. Что ни говори, это был прямой путь на эшафот, а известно до-подлинно, что Николай Иванович хотел жить, писал прошения отправить его на фронт, использовать на научной работе и т. п. В том же августе 1940 года он отправил на имя Берия письмо, в котором заявлял, что

"… никогда не изменял своей Родине и ни в помыслах, ни делом не причастен к каким-либо формам шпионской работы в пользу других государств. Я никогда не занимался контрреволюционной деятельностью, посвятив себя всецело научной работе" (47).

Следовательно, самые серьезные обвинения, грозившие смертной казнью, он отверг. Все-таки вредительство — грех меньший.

Из Вавилова вытягивают показания на его коллег

Согласившись с обвинением во вредительской деятельности, Вавилов встал на путь признаний. Теперь Хвату нужен был следующий шаг: от согласия во вражеском сотрудничестве с уже уничтоженными людьми необходимо было заставить подследственного выдать чекистам новые жертвы, но уже из числа тех, кто еще на свободе. Допросы стали занимать всё больше времени. Вавилова доводили до состояния невменяемости, когда от бессонных ночей, от постоянных унижений и угроз любой человек терял не то что самоконтроль, а был согласен признаться в чем угодно, лишь бы выйти живым из кабинета следователя, хоть ненадолго успокоиться во сне, забыть те часы, когда слезы душили и застилали глаза.

28 августа Вавилов был доставлен в кабинет следователя в 11 утра, без обеда его допрашивали до 10 минут шестого вечера, потом отправили в камеру, где днем отдыхать было нельзя, в 9 вечера он снова оказался перед Хватом и теперь был допрашиваем до почти пяти часов утра — всю ночь. Спать пришлось один час, а в 10.45 утра мучения возобновились, но с всё более агрессивно следующими угрозами. Вот лишь один из отрывков из протокола, где наверняка атмосфера допроса трансформирована до доступного чекистам "гуманизма".

— Вы до сих пор продолжаете говорить неправду. В таком случае мы будем вас изобличать пред'явлением нескольких из всей суммы фактов, которыми в отношении вас располагает следствие. Быть может вы без изобличения покажете всю правду о себе? — настаивал Хват.

— Не сомневаюсь, что во многих показаниях меня называют как участника организации, так как я был идеологически близок в то время к группе правых10. Но идеологическая близость не является еще определением моего участия в организации, — парировал Вавилов (48).

Следователь продолжал задавать вопрос за вопросом о взаимоотношениях то с одним из расстрелянных "врагов соввласти", то с другим, добиваясь от арестованного академика всё новых и новых самооговоров. При упоминании почти каждого персонажа признание следовало не сразу, а после предъявления той или иной страницы из дел, созданных ОГПУ-НКВД раньше. Дошла очередь до показаний Муралова, с которым у Вавилова отношения были, прямо скажем, натянутыми. Шел уже седьмой час допроса. Вавилов сказал, что "личных счетов между нами не было". Тогда Хват предъявил фразу из показаний, данных 7/VIII-1937 года давно казненным Мураловым:

"…Особо следует отметить антисоветскую деятельность академика Вавилова"

и с гневом в голосе произнес:

"Недостаточно ли сказанного чтобы вы убедились, что следствию хорошо известна ваша антисоветская работа. Требуем прекратить запирательство, которое ни к чему не приведет" (49).

В ответ Хват услышал то, что ему надо:

"Я заявляю, что покажу следствию о всех своих вражеских делах и связях" (50).

Допрос тут же был прекращен, Вавилова вернули в камеру и дали спокойно провести ночь. На очередной допрос он был вызван 30 августа ровно в полдень, и на этот раз Николай Иванович впервые (шла третья неделя после ареста) начал "припоминать", кого из находящихся на свободе людей и как он "втягивал" во вредительство. Чтобы не дать ему одуматься и не запнуться на полдороге, была опять использована тактика истощения: его допрашивали с 12 дня до 17 вечера, затем снова доставили из камеры под конвоем в 9 вечера, прервали допрос в 3 час 15 минут ночи, возобновили в 12 дня 31 августа и допрашивали до половины шестого вечера. После этого удовлетворенный Хват разрешил конвоирам увести Вавилова в камеру. Скорее всего арестованному к этому времени уже показали хотя бы часть наговоров на него теми из сотрудников, кто попал в заключение между 32-м и 37-м годами, в особенности отрывки из оговоров Писаревым, Талановым, Кулешовым. Теперь Вавилов мог продумать ночью, как вести себя дальше, как облегчить судьбу. Можно допустить, что он видел один путь: идти на сближение со следствием, выигрывать время, угадывать, какие детали и как воспринимаются юным лейтенантом Хватом. Все-таки из них двоих житейский опыт и умение лавировать между Сциллой и Харибдой были сильнее у Вавилова.

Итак, в полдень следующего дня он снова оказался перед Хватом. На этот раз протокол допроса содержит запись, что вначале Вавилов более обстоятельно рассказал о том, как его будто бы втянул во вредительство в 1930 году Тулайков, с которым, по его словам, у них были дружеские отношения. Затем он поговорил о Мейстере, назвав его офицером царской армии и крайне враждебно настроенным к советской власти человеком, чье вступление в партию коммунистов очень удивило Вавилова. Он сделал заявление, что с Мейстером они как-то откровенно обменялись взглядами на провалы в сельском хозяйстве и решили вредить вдвоем (как и чем они "вредили" протокол допроса не раскрывает). После этого в протоколе содержится очень неодобрительный отзыв Вавилова о Бондаренко, который будто бы "в настоящее время… работает в Москве в одном из экономических институтов".

Затем Вавилов рассказал о том, как он якобы завербовал тех, кто был арестован в 1933 и в более поздние годы. Начал он с Таланова, (который, как мы теперь знаем, уже не был в живых), затем перешел к Писареву. Ему он приписал вредительство еще задолго до своего, сказал, что Писарев точно, по его сведению, входил в ТКП, причем входил до 1930-го года, упомянул, что сам втянул Писарева в группу "правых", сказал, что после выхода Писарева на свободу в 1934 году, Вавилов "встречался с ним редко, лишь в официальной обстановке". В прошлом, по словам Вавилова, Писарев отличался "враждебным отношением к советской власти, являлся противником коллективизации и ярым приверженцем крупного индивидуального хозяйства. Будучи в "ТКП", в 1926–1929 гг. организовал сеть крестьян-опытников, привлекал к этому делу преимущественно кулаков" (51). Затем Вавилов назвал других якобы завербованных им людей — Николая Николаевича Кулешова, Виктора Ивановича Сазанова, Леонида Петровича Бордакова, Николая Сергеевича Переверзева, Петра Павловича Зворыкина, Бориса Аркадьевича Паншина, Петра Климентьевича Артемова и Павла Александровича Солякова (52).

6 и 7 сентября такой же спаренный допрос в течение двух суток с одним перерывом был проведен Хватом и старшим следователем Албогачиевым.

А 9 сентября Хват представил "показания Вавилова Н. И. о его вредительской работе" высокому большевистскому начальнику — первому заместителю заведующего сельскохозяйственным отделом ЦК партии товарищу Гриценко, прося дать партийное заключение для НКВД о новых показаниях Вавилова. Это был важнейший поворот в деле Вавилова.

Пройдут десятилетия, и старые коммунисты, убежденные бойцы и убеленные сединами ветераны будут вспоминать то "славное время", когда они вели за собой страну, когда они, не щадя себя, бились на переднем крае за социализм, произносили речи о социалистической законности, добились того, чтобы четверть мира шагала с ними в одной шеренге. И вот распался их мир, рассыпались колонны и шеренги, истлели в земле расстрелянные и замученные или ими самими или при их бурном одобрении и приветственных криках миллионы не просто ни в чем неповинных людей, а цвет их страны и мира. В тот день товарищ Гриценко по долгу службы был обязан подойти ответственно к преступной писанине энкавэдэшника Хвата, должен был остановить его садистский порыв и подумать о том, что и сам он, и его гость Хват, и стоящий за ними Лысенко, и попыхивающий трубочкой в заподнебесном кремлевском кабинете Джугашвили-Сталин и создавший их мир и теперь куклой без покаяния лежащий в стеклянном гробу на Красной площади — Ульянов-Ленин, что все они делали и делают недоброе дело. Гриценко наверняка знал Вавилова лично, он не мог не понимать (дураки на такие должности не проникали, умны и циничны были все они до единого), что за беды несет стране такая вот деятельность таких вот хватов. Но не хватило ему ни человеческого ума, ни самой простой порядочности и сострадания. А может быть страх за свою судьбу, боязнь, что, заступись он за Вавилова, и самого сгребут и отправят в тюрьму, сдав на руки хватам, сковывала его мысли и действия. В любом случае, всё заменила и заслонила партийная дисциплина и уголовные замашки всей их партии. Впрочем, иначе можно сказать: в тот день Гриценко вбил осиновый кол в могилу своей партии, как вбивали свои колья такие же гриценки и хваты еже

Ничего этого сделано не было. Да и не могло быть сделано именно потому что все они на этих местах были циничны и умны. После четвертьвекового мордования людей, жизни неправдой, развития ублюдочной ментальности, в их кабинетах только и могли оказаться гриценки и хваты. Да и каждый из них нутром ощущал, что выбейся они из орды ублюдков, как тут же другие хваты и гриценки прихватят их и в камеру с вавиловыми запрут. Дамоклов меч, занесенный их такими же ублюдочными паханами, висел над головами. Извечный вопрос: "Быть или не быть?" решен был однозначно, и им казалось, что решен навсегда!

От имени самой высокой власти в Союзе Советских Социалистических Республик заместитель заведующего Сельскохозяйственным Отделом Центрального Комитета Всесоюзной Коммунистической Партии (большевиков) не только полностью одобрил работу Хвата, но пошел дальше, вручил весомое подкрепление, одобрениЕ ПАРТИЕЙ РАСПРАВЫ С ВАВИЛОВЫМ. В дело была вшита теперь страница с таким текстом:

"Тов. ГРИЦЕНКО, ознакомившись с показаниями ВАВИЛОВА, заявил, что в соответствии с данными, которыми располагает сельско-хозяйственный отдел ЦК, указанные ВАВИЛОВЫМ факты о направлении вредительства в сельском хозяйстве ИМЕЛИ МЕСТО В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ" (/53/, выделено мной — В. С.).

Вавилов в это время принялся сочинять две объяснительные записки. Первую он назвал "Вредительство в системе Института растениеводства, мною руководимого с 1920 года до ареста (6.VIII.1940)" и закончил ее 11 сентября 1940 г. (54). Вредительством Вавилов называл такие "злонамеренные" проступки, как "расширение площади посевов, создание узкоспециализированных институтов, разведение кукурузы, — действия, одобренные партийными органами, включенные в государственные планы, под которыми стояли подписи тех, кто дал санкцию на арест. Вавилов [снова] называл своими соучастниками Яковлева, Чернова, Эйхе, Муралова, Гайстера, Горбунова, Вольфа, Черных, Тулайкова, Мейстера" (55).

Второй документ Вавилов назвал "Моя организационная роль в антисоветской группировке во Всесоюзном Институте Растениеводства" (датирован 28 сентября 1940 г. /56/). Он был перепечатан на четырех страницах, вложен в дело и к нему было присовокуплено дополнение с краткими характеристиками двадцати пяти ближайших к Вавилову ученых. Было записано, что все они были подобраны им на руководящую работу с целью вредить Советской власти:

"Моя роль в антисоветской группировке в ВИРе в течение двух десятилетий моего директорства выразилась прежде всего в подборе руководящего персонала лабораторий и секций, идейно политически и теоретически наиболее близких мне, в объединении их, путем создания вокруг себя сплоченного ядра, поддерживавшего меня полностью в проведении научно-организационных мероприятий и в научном Совете ВИРа*, и в направлении деятельности Ин-та по линии отрыва от насущных и неотложных нужд социалистического земледелия… Наибольшую поддержку… я находил среди акад. Г. К. МЕЙСТЕРА (Саратов), акад. П. И. ЛИСИЦЫНА (Москва) и акад. П. Н. КОНСТАНТИНОВА (Москва), с которыми я идейно был близок.

*Подробный список этих лиц… с краткой характеристикой их мною составлен отдельно. Сюда (по 1940-й год) относятся: проф. Л. И. ГОВОРОВ, проф. Г. Д. КАРПЕЧЕНКО, проф. Г. А. ЛЕВИТСКИЙ, проф. Н. Н. ИВАНОВ, проф. М. А. РОЗАНОВА, проф. Г. М. ПОПОВА, д-р В. А. РЫБИН, д-р Н. А. БАЗИЛЕВСКАЯ, д-р Е. А. СТОЛЕТОВА, Г. А. РУБЦОВ, М. А. ШЕБЕЛИНА, проф. К. И. ПАНГАЛО, проф. С. А. ЭГИЗ… проф. В. В. ТАЛАНОВ, проф. В. Е. ПИСАРЕВ, проф. Н. Н. КУЛЕШОВ, проф. Р. И. АБОЛИН, д-р Б. А. ПАНШИН, А. К. ЛАПИН, Н. С. ПЕРЕВЕРЗЕВ и Л. П. БОРДАКОВ. Из Госсортсети В. И. САЗАНОВ, П. К. АРТЕМОВ, В. П. КУЗИН и П. А. СОЛЯКОВ.

28/IX-1940 года (ВАВИЛОВ)" (57).

Так впервые Вавилов в письменной форме назвал самых ему преданных людей соучастниками преступлений против советской власти. Уже через день, 1 октября Хват направляет начальству запрос "о продлении срока следствия и содержания обвиняемого ВАВИЛОВА под стражей на один месяц" (58), обосновывая это необходимостью продолжения допросов и выявления новых врагов, затребования дел и сведений на названных Вавиловым лиц из Ленинграда и других мест и проведения очных ставок с "арестованными соучастниками по антисоветской работе". Заместитель начальника следственной части Д. Шварцман визирует этот запрос, начальник главного экономического управления НКВД СССР комиссар госбезопасности Кобулов утверждает ходатайство в тот же день, а Военный прокурор Васильев уже на следующий день разрешает продлить срок пребывания под следствием и отодвинуть дату суда.

7 октября Вавилов отказался от своих прежних запирательств и согласился с тем, что уже с 1923 года он входил в состав Трудовой Крестьянской Партии (как не повторить еще раз — такой партии никогда и нигде не существовало!). Разумеется, одним признанием этого важнейшего для чекистов факта, прозвучавшего из уст столь крупной фигуры как Вавилов, было мало, и от него потребовали деталей. Вавилову пришлось выдумывать сцены, в которых он якобы принимал участие, ситуации, в которых он взаимодействовал с другими врагами режима. Чекисты могли теперь лепить насквозь фальсифицированную схему разветвленного, проникшего во все уровни государства вредительства.

Нам неизвестно, доставляли ли в Кремль для чтения страницы с описанием всех выдумок, под которыми стояла подпись академика, еще недавно докладывавшего Сталину о работе его института. Но даже если не докладывали и не показывали, это не обеляет Сталина, и нельзя забыть, какую кровавую карусель устроил в стране этот властитель. Все сталинские действия получали отражение в признаниях плененного академика, и если кто и знал, что нет ни единого слова правды в наветах на себя и на других, вырванных из уст плененных и унижаемых граждан, так сам Сталин.

Конечно, Вавилов прекрасно понимал, что наговоренного на него другими и повешенного на себя самим уже достаточно для обвинения по самым суровым статьям советских законов. Поэтому можно видеть только один смысл в добавлении им все новых подробностей и все новых имен. Это могло оттянуть срок суда и исполнения приговора. И это было единственное, что он пока выиграл для себя — 28 октября по запросу следователей прокурор СССР продлил ему второй раз пребывание под следствием на месяц, а затем такие отсрочки каждый раз на месяц были повторены 8 раз. Из подследственного удавалось "добыть" ценную информацию, и следователи старались. Всего, как писал Вавилов в письме на имя Берия, его 400 раз вызывали на допросы, и он провел на них суммарно 1700 часов (59).

5 ноября в 10 часов вечера он снова сидел перед Хватом и на первое же его требование "показать всю правду о лицах, причастных к вредительской деятельности в ВИРе", ответил:

"Я действительно не назвал некоторых лиц, которые вместе со мною проводили вредительскую работу в ВИРе.

Вопрос: Кого персонально вы скрыли от следствия?

Ответ: 1. Говоров Леонид Ипатьевич… 2. Карпеченко Георгий Дмитриевич… 3. ПАНГАЛО Константин Иванович… 4. Фляксбергер Константин Андреевич… ЭГИЗ Самуил Абрамович" (60).

Так впервые в протоколах допросов появились устные оговоры Вавиловым самых близких к нему людей. Старший лейтенант Хват немедленно потребовал рассказа о фактах вредительства названных людей, и подследственный начал многословные объяснения деталей, а по ходу добавил к пяти названным сотрудникам ВИРа еще одного — своего близкого друга академика Александра Ивановича Мальцева, ведущего специалиста в мире по сорнякам.

Конечно, напрасны были бы надежды, что этим чекисты удовлетворятся. В конце допроса Вавилов услышал:

"Вы продолжаете скрывать многие факты, как своей вражеской работы, так и лиц с вами связанных. Наряду с этим вы скрываете свою работу в пользу иностранных разведок и шпионские связи. В этом направлении вы будете допрашиваться и дальше" (61).

Правда, на допросе 13 ноября Вавилов вначале отказался от своих признаний и заявил, что он все-таки не состоял членом ТКП. В ответ ему предъявили показания Мейстера на этот счет, после чего Вавилов поправился, сказав, что "идеологически он был близок к ТКП, но организационных партийных связей с ней не устанавливал" (62). Когда же Вавилову зачитали и предъявили страницу из показаний Тулайкова, он смирился. В протокол допроса была внесена соответствующая запись, и Вавилов расписался под тем, что он "не только идеологически разделял установки "Трудовой Крестьянской Партии", но и организационно примыкал к ней еще с 1923 года, хотя и не состоял ее членом" (63). Затем он принялся излагать "существо программно-тактических установок партии" с таким видом, будто именно он их и разрабатывал (64).

От вопросов тактических следователь снова перевел подсудимого на личности, и в этот день Вавилов добавил к уже названным им "врагам" своего антипода Бондаренко, своего приятеля Петра Павловича Зворыкина, сотрудников ВИРа Мацкевич и Лихонос11 и повторил фамилии еще восьмерых людей.

С середины ноября вопросы переключились на иностранные связи Вавилова. Снова он пустился в подробные воспоминания, написал список более, чем сотни людей, перечислял их поименно, давал каждому характеристики, сообщал когда и с кем встречался, даже мимолетно, назвал консульства и посольства, которые в жизни посетил, страны, в которых побывал. Следователю пришлось дважды запрашивать власти о продлении следствия, каждый раз на месяц. Сведения Вавилова заслуживали того, чтобы продлять и продлять следственные беседы.

В этот период допросы также не ограничились лишь упоминанием имен одних иностранцев. 9 января Хват спросил Вавилова, какие у него были отношения с Еленой Карловной Эмме, которая давным давно уехала из Ленинграда12. Вавилов стал подробно рассказывать детали жизни человека, которая сама призналась ему в том, что еще в 1931 году была завербована органами для слежки за ним. Вот длинный отрывок из его показаний:

"Так как ЭММЕ владела иностранными языками (немецким, английским, французским и шведским), ей всегда поручалась организация встречи и приема иностранных ученых… а также в их приеме у меня на дому… Кроме того она принимала участие в приеме приезжавших в ВИР иностранных консулов. Некоторые иностранные ученые (Одрикул, Бриджес13, дочь Харланда) — длительно… жили у нее на квартире, так как ЭММЕ располагала излишней жилплощадью. Вообще она часто общалась с иностранцами. Я, например, видел ее на официальных приемах в иностранных консульствах, причем приглашалась она туда, насколько мне известно, не обычным официальным порядком (как это было со мной), а непосредственно консулами. От нее лично мне было известно, что она находилась в хороших отношениях с бывшим германским консулом ЦЕЙХЛИНЫМ и английским консулом СМИТОМ, последний даже бывал у нее на дому" (66).

Протоколы допросов, состряпанные преступниками из НКВД, были сочинены умело и не несли внешних эмоций. Подписи Вавилова были проставлены везде, где надо. В каждом месте, где что-то было дописано или зачеркнуто, стояли слова: "Зачеркнутому верить" и рядом Вавилов расписывался. Только нельзя понять, в какой момент Хват просто издевался над Вавиловым, когда он его истязал многочасовым допросом, или когда он с подручными зверски его пытал. А то, что пытки в НКВД достигли нечеловеческих масштабов, известно. Могли, наприер, зажимать подследственному мошонку между тонких дощечек, скрепленных резиновыми затяжками, а затем начинать заматывать резинки (таком пытали моего отца, вышедшего на волю из сталинской тюрьмы и умершего от туберкулеза, когда мне было 13 лет). Нельзя понять или даже догадаться, на каком этапе бесстрастной записи Вавилову могли вгонять иголки под ногти и как далеко вгоняли (слышал о таком методе от двоих прошедших через политические допросы и отсидевших по двадцать лет знакомых). Не можем мы также знать, был ли к Вавилову применен тот же прием, какой был испробован на находившемся в лагере под Магаданом профессоре-статистике Николае Сергеевиче Четверикове — родном брате генетика Сергея Сергеевича Четверикова, арестованном вместе с Чаяновыми по обвинению в контрреволюционной деятельности в составе Трудовой Крестьянской Партии, никогда в природе не существовавшей. Четвериков и еще несколько заключенных-интеллектуалов были занаряжены в тот день работать в цехе по производству зеркал. Им было приказано выбрать из ванн с кислотой, в которых наносили амальгаму, все осколки разбитых зеркал. На утреннем разводе Четверикова и других из его барака извести

Поэтому, читая эти подписанные Вавиловым строки, не следует забывать нравов, при которых только и возможно было доводить людей до нечеловеческих страданий, а потом использовать это состояние, чтобы выдавить из подследственных любые нужные чекистам и их начальникам оговоры. А то, что хватам и гриценкам заказ на именно такие оговоры был дан, сегодня сомнений нет никаких.

Недавно мне довелось говорить с бывшим политзаключенным, Виктором Матвеевичем Левенштейном, арестованным в 1940-е годы по обвинению в участии в молодежной антисоветской террористической группе и проведшем годы в застенках НКВД. Он сумел познакомиться со следственными делами отца и своим собственным и увидел те же фразы, которые я зачитал ему из дела Вавилова. "Все эти записи однотипны, вписанные в допросы требования следователей переходили из дела в дело, а чаще всего вопросов именно в такой форме не было!" — с волнением сказал он мне. "Всё было жестче и многословнее. Нас пугали — когда изощренно, когда проще, твердили, что им всё про нас уже известно, и держали на допросах сутки, кого-то из особо запиравшихся били, кого-то доводили до исступления криками и повторявшимися угрозами и оскорблениями. Я за собой никакой вины не знал и никаким антисоветчиком не был. А меня обзывали самыми мерзкими словами и требовали, чтобы я признался в том, что вся произносимая обо мне мерзость — правда. Что я и есть тот преступник, которого из меня они хотели вылепить. Люди теряли в таких условиях голову, а следователи часто менялись, садиста заменял какой-нибудь добрый с виду и интеллигентный по внешности человек, начинавший уверять, что если я соглашусь с ним, назову сообщников по преступлению, то не пойду на расстрел, а всего лишь поработаю с десяток лет в лагере и вернусь домой. "А то ведь выстрелят тебе в голову", — он подносил указательный палец к затылку и показывал пальцем направление пули, — а выйдет пуля вот отсюда — и палец плавно переходил к лбу, — и всё. Зачем тебе надо это? Согласись, найди в себе силы, выдай нам своих сообщников, облегчи и нам и себе жизнь, подпишешь вот тут, и всё. Подумаешь,

Виктор Матвеевич вспоминал, что на его памяти спокойнее всего относились и к побоям и к издевательствам баптисты. Для них смерть означала встречу с Богом. Все муки земные ничего не стоили. Жизнь в грехе казалась страшной, а муки земные даже желанными. Как через огонь очищения пройдешь. И следователи тоже знали это настроение баптистов, и их не так мучили на допросах.

Суд над Вавиловым и его смерть в тюрьме

Сразу после начала 21 июня 1941 года войны с фашистской Германией начальство заторопило следователей, приказав им срочно готовить дело Вавилова и его подельников к передаче в суд. И здесь важнейшим для раздумий над "делом Вавилова" является еще один поворот следствия — поворот решительный. От версии разветвленной "Делегации правых", якобы втянувшей в свои сети всю верхушку аграрного руководства страны, следствие шарахнулось к вполне банальному для тех лет "преступлению" всего лишь ученых, а не наркомов и лидеров ЦК партии. К делу, кроме Николая Ивановича, подстегнули Георгия Дмитриевича Карпеченко, Леонида Игнатьевича Говорова — бывших заведующих лабораториями вавиловского института и близких его друзей (с Говоровым они дружили со студенческих лет), Антона Кузьмича Запорожца, директора ВИУА, ученика Прянишникова и, в общем, не близкого к Вавилову человека, а также директора Института сахарной свеклы Бориса Аркадьевича Паншина, которого, как выяснил Поповский, Вавилов даже недолюбливал.

А раз версия сменилась, раз масштабность была заменена обыденным "преступлением", коих тогда через руки "старателей" из НКВД проходили миллионы за год, то и дело покатилось споро. Ему придавали не общеполитическую, а профессиональную окраску, и НКВД решило затребовать характеристику на Вавилова как ученого.

Где взять характеристику? Можно в Академии наук СССР — все-таки Вавилов член этой Академии и не простой член, а директор Института генетики АН. Можно и в ВАСХНИЛ — он и там член и тоже директор. Вполне понятно, что ведшие "Дело Вавилова" Шунденко, Хват и иже с ними затребовали нужное им заключение из ВАСХНИЛ. Это было надежнее. И опять ниточка протянулась к Лысенко. Состав комиссии из "нейтральных" специалистов, в ученом мнении которых нельзя было бы усомниться, чины из НКВД согласовали с руководством ВАСХНИЛ. Документ утвердил лично Лысенко. В следственном деле Вавилова сохранился этот листок, размашисто подписанный "СОГЛАСЕН, ЛЫСЕНКО" (67).

В комиссию вошли В. С. Чуенков — зам. наркома земледелия СССР, В. В. Мосолов — вице-президент ВАСХНИЛ, И. В. Якушкин — академик ВАСХНИЛ, заместитель начальника Главсортуправления Наркомзема А. П. Водков и ученый секретарь секции растениеводства ВАСХНИЛ А. К. Зубарев. Мосолов и Зубарев уже "потрудились" на данном поприще — они входили в состав комиссии по приемке дел ВИРа после ареста Вавилова и приложили руку к разрушению "Вавилона".

А о том, что на этом этапе снова решающим было отношение Лысенко к Вавилову, что Лысенко сводил и здесь последние счеты с тем, кто ему помог в жизни больше, чем кто-либо, проговорился другой член комиссии — И. В. Якушкин:

"Видимо я был специально подобран, как секретный сотрудник НКВД, который мог легко пойти на дачу НЕОБХОДИМОГО заключения по делу Вавилова Н. И… члены экспертной комиссии Водков, Чуенков, Мосолов и Зубарев были враждебно настроены против Вавилова [и это нейтральная комиссия! — В. С.]. Водков просто ненавидел Вавилова. Чуенков был под большим влиянием Лысенко и являлся естественным противником Вавилова, Зубарев также был сотрудником у Лысенко и находился под его большим влиянием, а Мосолов, являясь помощником Лысенко, также был противником Вавилова" (/68/, выделено мной — В. С.).

Экспертиза проводилась (опять для устранения каких-угодно неожиданностей) под присмотром все того же ставленника органов и Лысенко — майора НКВД С. Н. Шунденко. Но то, как она работала и сколь стремительно не может не приниматься во внимание.

При перепроверке "Дела Вавилова" перед его посмертной реабилитацией военный прокурор Колесников вызывал для дачи показаний некоторых из членов этой "экспертной комиссии", и они столь же (а, может быть, и более) охотно рассказали, как все было на самом деле. А. К. Зубарев показал в июле 1955 года следующее:

"Экспертиза проводилась так: в 1941 году, когда уже шла война с немцами, меня и Чуенкова вызвал в НКВД майор Шунденко и сказал, что мы должны дать заключение по делу Вавилова. Подробности я уже не помню… Помню, однако, что целиком наша комиссия не собиралась и специальной исследовательской работы не вела… Однако, когда нам был представлен ГОТОВЫЙ ТЕКСТ ЗАКЛЮЧЕНИЯ (кто его составил, я не знаю), то я, как и другие эксперты, его подписал. НЕ ПОДПИСАТЬ В ТО ВРЕМЯ Я НЕ МОГ, ТАК КАК ОБСТОЯТЕЛЬСТВА БЫЛИ ТАКИЕ, что трудно было это не сделать" (/69/, выделено мной — В. С.).

Спустя много лет, во время учебы в Тимирязевской сельскохозяйственной академии, мне пришлось не раз видеть академика ВАСХНИЛ И. В. Якушкина, человека чуть выше среднего роста, с бородкой клинышком и до бела седыми коротко остриженными волосами, ходившего всегда в одном и том же одеянии — полугалифе и коричневом френче, наглухо застегнутом на все пуговицы (всё, как у Сталина). На френче висело несколько кружков с выдавленным силуэтом Сталина по чернёному золоту и пальмовой ветвью, прикрепленных к маленьким колодкам — знаков лауреата Сталинской премии.

Якушкин производил на нас — студентов — впечатление недосягаемого мэтра, важного, величавого и мудрого. Его лекции были пышно обставлены, показывалось много красочных таблиц, демонстраторы и ассистенты сновали туда и сюда.

Но уже в конце 1955 года как рукой сняло вальяжность мэтра. Он стал рассеян и забывчив. Не раз студенты заставали его — часто далеко за полночь — шагающим по Лиственничной аллее, центральной артерии Тимирязевки, связывающей академию с городом, — то в глубокой задумчивости, то, напротив, в непонятном возбуждении. Шел академик непременно в своем строгом френче с бляхами неоднократного сталинского лауреата, но, порой… в одних кальсонах. Стали поговаривать, что старик выживает из ума.

Невдомек нам тогда было, что дело вовсе не в старости. Его начали вызывать на допросы в прокуратуру, где он вынужден был давать объяснения по поводу своих же старых доносов, по которым многих из его коллег арестовали. Были среди его доносов, как мы теперь знаем, и доносы на Николая Ивановича Вавилова. Эти мука и страх перед возможной расплатой за содеянное подтачивали силы Якушкина, лишая его сна и памяти. Недолго он протянул14.

Но главного гонителя Вавилова — Трофима Лысенко на допросы не таскали: он самолично грязную работу не делал. По его указке действовали якушкины, шунденки, чуенковы, хваты. Благо, таких "хватов" всегда было много.

Однако, несмотря на вызовы экспертов к Шунденко и поторапливание Хвата, начальство не стало дожидаться вердикта комиссии: суд состоялся 9 июля и рассмотрел дело обвиняемых до того, как заключение экспертов попало в руки Хвата. Спешка действительно была.

Лишь за день до суда Вавилов смог увидеть из переданных ему следователем материалов, что ему инкриминируют самое страшное — измену Родине, шпионаж, контрреволюционную деятельность, а не только вредительство в системе ВАСХНИЛ. Он сразу же письменно опротестовал эти обвинения. Состоявшийся на следующий день суд не занял и пяти минут. Вавилов заявил протест по всем пунктам обвинения:

"… как при подписании протокола следствия за день до суда, когда мне были предъявлены впервые материалы показаний по обвинению меня в измене Родине и шпионаже, так и на суде, продолжавшемся несколько минут, в условиях военной обстановки, мною было заявлено категорически о том, что это обвинение построено на небылицах, лживых фактах и клевете, ни в коей мере не подтвержденных следствием" (71).

Протесты Вавилова не были приняты во внимание. Суд объявил, что все пункты обвинения признаны доказанными, и приговорил подсудимого к высшей мере наказания — расстрелу. Вавилов написал прошение о помиловании.

А в это время власти продолжали играть (для кого? — вот ведь загадка!) комедию с правосудием. Нарком Берия обратился в Президиум Верховного Совета СССР с петицией о замене Вавилову смертной казни длительным сроком заключения. Дескать, закон суров, но сердце палачей милости просит.

"1 августа 1941 года, то-есть спустя три недели после приговора, мне было объявлено в бутырской тюрьме Вашим уполномоченным от Вашего имени, — писал Вавилов из саратовской тюрьмы Лаврентию Берия 25 апреля 1942 года, — что Вами возбуждено ходатайство перед Президиумом Верховного Совета СССР об отмене приговора по моему делу и что мне будет дарована жизнь" (72).

Просьба Берии была вроде бы милостиво удовлетворена. Во всяком случае, из того же вавиловского письма 1942 года можно узнать:

"4 октября 1941 года по Вашему распоряжению я был переведен из Бутырской тюрьмы во Внутреннюю тюрьму НКВД и 5 и 15 октября имел беседу с Вашим уполномоченным о моем отношении к войне, к фашизму, об использовании меня как научного работника, имеющего большой опыт. Мне было заявлено 15 октября, что мне будет предоставлена полная возможность научной работы как академику и что это будет выяснено окончательно в течение 2–3 дней. /Однако/ в тот же день, 15 октября 1941 года, через три часа после беседы, в связи с эвакуацией, я был этапом направлен в Саратов в тюрьму № 1, где за отсутствием в сопроводительных бумагах документов об отмене приговора и о возбуждении Вами ходатайства об его отмене, я снова был заключен в камеру смертников, где и нахожусь по сей день" (73).

Вавилов не мог знать, что случилось в тот день и ночь, и, наверно, рассматривал внезапный перевод из Московской тюрьмы в Саратовскую как следствие распрей из-за его личной судьбы. Но дело было в другом. В те сутки решалась судьба Москвы, а, может быть, и России.

К вечеру 14 октября Сталину доложили страшную весть: немцы подошли вплотную к Москве. Л. М. Каганович отдал распоряжение закрыть и демонтировать метро (метрополитен, действительно, закрыли, на некоторых станциях стали разбирать эскалаторы). В крупных ведомствах жгли архивы. В Москве началась паника.

Во дворе Дома ученых выстроилась очередь за получением путевок сотрудниками Академии наук СССР (по списку!) для посадки в эшелон, уходящий ночью из Москвы. Выдачу путевок поручили двум женщинам-биологам — Милице Николаевне Энгельгардт-Любимовой и ученице Вавилова — Александре Алексеевне Прокофьевой-Бельговской. Вот, что вспоминала об этом дне Прокофьева-Бельговская в день ее 80-летия:

"Мы скоро раздали заготовленные путевки, но очередь стояла огромная, и мы видели, что в ней были и известные нам ученые и просто люди, ждущие помощи. Милица Николаевна придумала такой выход: мы напечатали на простых листах еще груду путевок, поставили на них печати АН и раздавали еще несколько часов.

Я вернулась домой без сил и прямо в пальто упала на диван. Разбудил меня несмолкаемый телефонный звонок. Я встала как в тумане, подняла трубку и услышала голос брата, полковника Военной Академии механизации и моторизации имени Сталина. Брат сказал мне: "Сейчас же иди на Курский вокзал, я буду ждать тебя на ступеньках у главного входа".

Когда я добралась до Курского, я увидела, что вся огромная площадь занята женщинами, детьми, стариками. Был страшный мороз, люди замерзали, дети плакали, стоял гомон, но все были покорны и тихи. Меня удивила эта рабская покорность тысяч людей, ждущих эшелоны15.

Вокзал был оцеплен солдатами, наверно, сотней или двумя солдат, растянувшихся цепочкой, и на площади тысячи людей.

Я пробралась к этой цепи, и со ступенек вокзала брат увидел меня и провел внутрь. А в вокзале было тихо, сиял свет, высшее начальство с женами стояли кучками, кое-где даже слышался смех, видимо, рассказывали анекдоты. На платформе у вагонов я увидела разодетых дам, некоторые были в мехах. В вагоны грузили добротные ящики, с наклейками "Осторожно, хрусталь", "Осторожно, не кантовать, картины". Солдаты бережно пронесли рояль…

Я часто думаю, что такое народ и что такое элита. И тогда и сейчас я считала и считаю, что разграничение на народ и элиту до добра не доведет. И поэтому рабское терпение народа меня до сих пор удивляет. Ведь там, на площади, народ мог войти и в вокзал, и в этот полупустой эшелон, загружаемый хрустальными люстрами и картинами…" (75).

В ночь на 16 октября из Москвы были срочно, панически эвакуированы многие государственные учреждения. Дорога на Горький была забита автомашинами, вывозившими тех, кто мог претендовать на место в этих машинах.

Я помню хорошо этот день 16 октября. Это был мой день рождения. Шла война, и у мамы не было денег, чтобы устраивать празднество. Поэтому запомнился он мне другим событием. Мы жили в центре Горького, в серых мрачных коробках шестиэтажных корпусов "Домов Коммуны" — позади Театра Драмы. Между нашими корпусами и театром была небольшая площадь и сквер, которые оказались забитыми автомашинами, стоявшими вплотную друг к другу. На них привезли эвакуированных. В нашей квартире тоже появились неожиданные гости. Рано утром к нам пришел какой-то важный военный, поговорил с мамой, и нас "уплотнили". В нашей двухкомнатной квартире, в меньшей комнате, поселилась жена секретаря ЦК ВКП(б) А. С. Щербакова с сыном. В так называемой комнате-одиночке площадью семь квадратных метров на нашем же этаже разместилась семья руководителя Латвийской республики.

В эту роковую ночь, когда начальство драпало из Москвы, власти срочно вывезли из Лубянской тюрьмы всех ценных заключенных, что не дало возможности Вавилову воспользоваться "милосердием" бериевцев и их более высоких вдохновителей.

Из Саратова Вавилов писал шефу НКВД:

"Тяжелые условия заключения смертников (отсутствие прогулки, ларька, передач, мыла, большую часть времени лишение чтения книг и т. д.), несмотря на большую выносливость, привели уже к заболеванию цингой. Как мне заявлено начальником Саратовской тюрьмы, моя судьба и положение зависят целиком от центра.

Вот мои помыслы — продолжить и завершить достойным для советского ученого образом большие недоконченные работы на пользу советскому народу, моей Родине. Во время пребывания во внутренней тюрьме НКВД, во время следствия, когда я имел возможность получать бумагу и карандаш, написана большая книга "История развития мирового земледелия (мировые ресурсы земледелия и их использование)", где главное внимание уделено СССР. Перед арестом я заканчивал большой многолетний труд: "Борьба с болезнями растений путем внедрения устойчивых сортов". Незаконченными остались: "Полевые культуры СССР", "Мировые ресурсы сортов зерновых культур и их использование в советской селекции", "Растениеводство Кавказа (его прошлое, настоящее и будущее)", большая книга "Очаги земледелия пяти континентов" (результаты моих путешествий по Азии, Европе, Африке, Северной и Южной Америкам за 25 лет).

Мне 54 года. Имея большой опыт и знания, в особенности в области растениеводства, владея свободно главнейшими европейскими языками, я был бы счастлив отдать себя полностью моей Родине, умереть за полезной работой для моей страны. Будучи физически и морально достаточно крепким, я был бы рад в трудную годину для моей Родины быть использованным для обороны страны по моей специальности, как растениевод, в деле увеличения растительного продовольствия и технического сырья.

Прошу и умоляю вас о смягчении моей участи, о выяснении моей участи, о выяснении моей дальнейшей судьбы, о предоставлении работы по моей специальности, хотя бы в скромном виде (как научного работника и педагога) и о разрешении общения в той или иной форме с моей семьей (жена, два сына, один — комсомолец, вероятно, на военной службе, и брат — академик, физик), о которых я не имею сведений более полутора лет. Убедительно прошу ускорить решение по моему делу.

Н. Вавилов" (76).

"Милосердие" свершилось 23 июня 1942 года, когда смертную казнь заменили двадцатью годами лишения свободы. Донести это решение до начальников Саратовской тюрьмы чекисты (спроста ли?!) не спешили. А Вавилова пока морили голодом. Настал момент, когда советское милосердие оказалось недейственным. Было поздно! Вавилов умирал от истощения. В январе 1943 года у него начался неудержимый дистрофический понос, его перевели из камеры в больницу, и спасти его было уже невозможно. Могучий организм был сломлен, 23 января пришла смерть. Тело Вавилова свалили в общую яму.

Остается добавить только одно: и после реабилитации Вавилова Лысенко не забывал его публично вспоминать. Он не вычеркнул его имя из изданий своих работ в пятидесятые годы, как сделал это с именами других лиц, подвергнувшихся репрессиям (скажем, своего патрона Я. А. Яковлева). Для многих это казалось странным. В годы сталинской диктатуры имена людей, арестованных или казненных, исчезали из употребления, переставали цитироваться (даже при переизданиях старых работ), упоминаться в выступлениях. Человека полностью вычеркивали из общественной памяти, часто подвергали публичному забвению еще при жизни. Позволительно было лишь клеймить позором главных врагов Сталина и партии, называемых собирательным именем — троцкисты, зиновьевцы, бухаринцы и им подобные.

Поэтому можно удивляться, почему Лысенко, всю жизнь переиздавая не-счетное число раз сборники своих статей, не переставал упоминать имя Вавилова. Возможно, его самолюбию льстило, что он может ставить свою фамилию рядом с фамилией Вавилова, а может быть это происходило потому, что Вавилов остался для Лысенко врагом номер один, человеком, которого он никогда не смог забыть, спору с которым придавал особое значение, даже после того, как Николай Иванович был умерщвлен в Саратовской тюрьме голодом и издевательствами в 1943 году. Ведь по-своему и Лысенко был "убежденец".

Арест и расстрел Карпеченко

Большинство людей, названных Вавиловым соучастниками его вредительской активности, через непродолжительное время оказались за решеткой. Но до поры до времени проскрипционный список держали втайне. Вне кабинетов чекистов и партийных боссов, перед которыми энкавэдэшники отчитывались о результатах допросов Вавилова, о наговорах на остающихся на свободе генетиков никто не знал, и Лысенко и лысенковцам нужно было продолжать шельмовать сторонников Вавилова, создавать им новые и новые трудности.

На протяжении многих лет Кольцов, Карпеченко, Левитский, Мёллер — сильные своими экспериментальными результатами и теоретическими достижениями, с достоинством отвечали на выпады лысенкоистов, язвительно и адресно парировали их выпады, не оставляли никакой надежды на сговор, молчаливое соглашательство или подчиненность. Их и почитали своими самыми зловредными противниками Лысенко и его сторонники. Однако Мёллер уже был недосягаем — он успел уехать живым из СССР в 1937 году, избежав ареста. Кольцов событиями 1939 года был лишен силы, оказавшись удаленным с поста директора Института экспериментальной биологии, да и вообще он был вне школы Вавилова, и его фамилия почти не встречалась в протоколах допроса Николая Ивановича. Оставались Карпеченко и Левитский. Первый всё еще был заведующим кафедрой генетики и селекции растений в Ленинградском университете и заведующим Отделом в ВИРе (правда, от самого Отдела, некогда большого и важного, сохранилась лишь небольшая группа).

Своими работами Георгий Дмитриевич был известен в мире, а не только в Союзе, вел он себя совершенно независимо и смело, не раз показывал лысенковцам, что о них думает. Речи Карпеченко на многих встречах в Наркомземе, на сессиях ВАСХНИЛ и на обсуждениях в журнале "Под знаменем марксизма" были очень острыми и прямыми. Поэтому стало уже традицией у лысенковцев видеть в нем едва ли не главную мишень для нападок. Еще в 1936 году близкий сотрудник Мичурина П. Н. Яковлев опубликовал в "Правде" статью (77), в которой он обвинял Карпеченко, М. А. Розанову и еще нескольких ведущих сотрудников ВИР, "в кастовом недоброжелательстве" к Мичурину, проявившемся в первом томе "Теоретических основ селекции растений". Ленинградский обком партии тут же решил примерно наказать Карпеченко и Розанову (к счастью, они были беспартийными и большого урона не понесли), а партийцам Данину и Ковалеву за то, что они не согласились с мичуринскими выдумками о влиянии подвоя на привой и о роли ментора, были вынесены строгие партийные взыскания. Дело дошло даже до отдела науки ЦК, и зав. отделом К. Я. Бауман вмешался, переговорил с А. А. Ждановым, строгие взыскания были отменены (все-таки, Бауман считал, что это внутринаучные споры и даже написал об этом Сталину и Молотову /78/), после чего в "Правде" появилось соответствующее решение Ленинградского обкома партии (79). Примерно в это же время директор Детскосельских лабораторий ВИР В. С. Соколов писал в характеристике на Карпеченко как об ученом, "недостаточно отчетливо и искренне проводящем советскую политику", что он "реконструировать на базе марксистской диалектики генетику не может, наоборот, проявляет порой политику на дискредитирование начинаний в эт

После ареста Вавилова карпеченковскую лабораторию в ВИРе быстро разгромили, используя в качестве основания для этого решения наезжих комиссий. Новый директор Эйхфельд активно в разгроме участвовал. Оставалось изничтожить самого Карпеченко и его кафедру генетики и селекции растений в Ленинградском университете. На ней, кроме Карпеченко, ведущую роль играли профессора Г. А. Левитский, Л. И. Говоров, М. А. Розанова, доценты А. П. Соколовская и Д. Р. Габе. Вообще выступлений против Карпеченко, Левитского и читаемых ими курсов в ЛГУ было немало и раньше. Часть студентов, особенно из самых теперь главных — выходцев из колхозов и семей простых рабочих — возмущалась сложностью генетики и предпочитала простенькие рассуждения "мичуринцев". Еще 31 марта 1936 года в "Ленинградской правде" появилась статья с утверждениями о том, что курс генетики в университете не отражает успехов лысенковцев. В последующие годы такие нападки на кафедру генетики повторялись.

Арест Вавилова придал новые силы критикам генетиков. Уже была упомянута статья Гурева и Костина из "Ленинградской правды" от 28 августа (81), в которой было заявлено, что профессора Левитский и Карпеченко настроены против дарвинизма и мичуринского учения и что их поддерживает член партийного бюро биофака Э. Ш. Айрапетянц. На этом этапе М. Е. Лобашев еще сохранял приверженность науке.

" Доцент Лобашев, — писали авторы статьи, — недавно принятый в кандидаты партии, на заседании Ученого Совета изрек: "Все, что сделали Мичурин и Лысенко, то, что вы (то-есть его последователи) делаете, для меня неубедительно. Вот вы переделайте красные глаза в белые, тогда я вам поверю"" (82).

Заключение статьи гласило:

"… партийные руководители университета забыли простую истину, что ни одна идея не падает сама, ее надо сбросить, "развенчать", если она не имеет права на существование, на развитие" (83).

Косяком пошли статьи в многотиражке "Ленинградский университет". Почти в каждом номере партийцы публиковали материалы, в которых клеймили Карпеченко за то, что он "не перестроился", "фактически остался на тех же позициях", "продолжает заниматься схоластикой морганизма-менделизма". 13 декабря 1940 года 13 студенток и один студент 3-го курса биофака опубликовали "Письмо в редакцию о преподавании курса генетики" (84), в котором обвинили профессора Карпеченко в замалчивании "замечательного мичуринского учения и работ передового советского ученого Лысенко", заявили, что на объяснение "такого важного и дискуссионного вопроса как внутрисортовое скрещивание он отводит буквально 2 минуты… в то время как работы сторонников формальной генетики излагаются подробно, на все лады излагается учение о гене". Под письмом студенток был помещен длинный материал "От редакции", в котором критика была жестче, а обвинения решительнее, со ссылками на Сталина. Гнетущее впечатление на Георгия Дмитриевича произвело письмо пяти профессоров биофака, в котором коллеги просили Карпеченко "ради спасения факультета" перестроить курс. Как писал Д. В. Лебедев, они предлагали "изменить убеждения и предать науку, которой была отдана жизнь. Этого он не мог сделать" (85).

И все-таки, несмотря на нападки, Карпеченко и все сотрудники кафедры оставались на свободе и продолжали работать в университете более полугода после ареста Вавилова. Как выяснил Лебедев, первым изучивший следственное дело Карпеченко в 1993 году, НКВД давно плело интриги против него. Оказывается, еще 29 сентября 1937 года в казематах НКВД был составлен документ, который согласился подписать арестованный ученый секретарь ВИРа Н. С. Переверзев. В нем утверждалось, что Карпеченко якобы давно занимался антисоветской деятельностью и с преступными целями вредил СССР в сельском хозяйстве. Однако этих показаний в тот момент оказалось недостаточно для ареста. Переверзев был в 1937 году расстрелян, а Карпеченко оставался на свободе еще несколько лет. За решеткой он оказался лишь после того, как Вавилов дал показания против него. Суть их как раз и заключалась в том, что Карпеченко не просто был теоретиком, потому что ему нравилась теоретическая деятельность, а что он нарочито уходил от практической работы, чтобы страна не получила новых сортов, так стране нужных. В этом состояло, по записанному в показаниях Вавилова заявлению, намеренное, настоящее и изощренное вредительство.

14 февраля 1941 года Хват подписал постановление на арест (его утвердил В. Н. Меркулов), в котором было сказано, что Карпеченко "изобличен как активный участник антисоветской вредительской организации показаниями Н. И. Вавилова, сделанными 5 ноября 1940 г., показаниями Н. С. Переверзева от 29 сентября 1937 г. и комиссией ВАСХНИЛ под председательством А. К. Зубарева, обследовавшей ВИР по распоряжению Лысенко (акт комиссии от 19 октября 1940 г.)" (86). Затем было сказано, что "Карпеченко Г. Д. материалами УНКВД по Ленинградской области изобличен как участник а-с [антисоветской] группировки", и что он "под руководством Н. И. Вавилова вел открытую борьбу против передовых методов научно-исследовательской работы и ценнейших достижений акад. Лысенко по получению высоких урожаев" (87). Инкриминировали ему также шпионаж в пользу иностранных государств.

Следующей ночью, 15 февраля 1941 года, Карпеченко арестовали (о событиях той ночи было рассказано в опубликованных в США замечательных очерках "Счастливец Карпеченко" /88/, принадлежащих перу врача и писателя Анатолия Леонидовича Шварца, приложившего огромные усилия по исследованию судьбы Карпеченко). Часть сотрудников его лаборатории в ВИР тут же уволили (А. Н. Лутков, О. Н. Сорокина), часть перевели в другие лаборатории и институты. Принесшая мировую славу России лаборатория прекратила свое существование. В университете кресло заведующего кафедрой генетики и селекции растений захватила Б. Г. Поташникова, весь состав кафедры, существовавшей при Карпеченко, расформировали.

После ознакомления с материалами заведенного на него дела Георгий Дмитриевич сразу понял, что Вавилов решил согласиться с обвинениями об участии во вредительстве, чтобы облегчить страдания при допросах.

"Начиная с 7 марта, Карпеченко последовательно проводил одну линию: он рассказывает о своих исследованиях (цели, результаты) и дополняет словами — в этом было мое вредительство, так как я не выводил новые сорта. По существу, такое поведение подсказали показанные Георгию Дмитриевичу отрывки из показаний Вавилова. Из них вытекала тактика Вавилова — ничего не выдумывать, но в то же время как бы признаваться во вредительстве. Минимум неизбежных мучений…" (89).

Согласие с версией вредительства могло возникнуть под влиянием собственных размышлений, а главным образом в результате уговоров его сидевшими вместе с ним в камере другими подследственными. О советах сокамерников и о том, что Карпеченко не просто били на допросах, но и пытали, стало известном А. Л. Шварцу, нашедшему одного из сокамерников Карпеченко, который прошел через тюремные муки и оказался на свободе (см. прим. /88/).

Карпеченко на следствии повел себя иначе, чем Вавилов. Решиться признаться в участии в антисоветских организациях, в которые, как утверждал Вавилов во многих своих показаниях, он вовлек Карпеченко и других вировцев, было для Георгия Дмитриевича делом трудным. Он то соглашался с вавиловскими показаниями — и соответствующая запись появлялась за его подписью в протоколах допросов, то отказывался от ранее данных показаний (можно представить, какими путями следователи — лейтенанты госбезопасности Цветаев и Копылов — пытались не допустить попадания отказов в протоколы, но Георгий Дмитриевич находил силы постоять на своем).

Как выяснил Лебедев, не раз всплывала на допросах главная причина арестов — противостояние генетиков Лысенко. В вопросах следователей можно найти такие пассажи:

"вы высказывались против официальных установок в отношении генетики", "подследственный по указаниям Н. И. ВАВИЛОВА выступал против борьбы за передовую науку" (90).

В ответ Карпеченко подготовил длинный ответ по поводу того, чем он занимался в научной работе, прямо написал о невежестве Лысенко и мичуринцев (91).

Вавилов пытался представить дело так, что Карпеченко примкнул к его антисоветской деятельности на самом раннем этапе, уже в 1931 году. Это было выгодно и следователям НКВД, так как задним числом оправдывало их сигналы руководству страны и прежде всего Сталину, начатые именно в 1930–1931 годах. Однако Карпеченко эту версию отверг. Через четыре месяца после ареста, в ночь с 25 июня 1941 года на 26 июня, была устроена очная ставка между ним и Вавиловым, продолжавшаяся полтора часа. Краткая запись о ней содержится в следственных делах обоих арестованных. Из нее видно, что Карпеченко соглашался лишь на то, что он был вовлечен Вавиловым в антисоветскую работу, но только в 1938 году, а Вавилов повторял, что вовлек его в 1931–1932 годах. Проводивший очную ставку Хват спросил Карпеченко:

"Почему вы скрываете истинную дату установления антисоветских связей между вами и Вавиловым?" (92).

Карпеченко ответил:

"Я настаиваю на своих показаниях о том, что к антисоветской работе я был привлечен Вавиловым только в 1938 году" (93).

От обвинений в шпионаже он вообще решительно отказался на первом же допросе и продолжал держаться этой линии до конца следствия. Хотя Вавилов также отказывался от версии шпионажа, в его обвинительном заключении шпионаж фигурировал. Видимо Карпеченко был более настойчивым в отвергании подозрений в шпионаже, так как в его обвинении, утвержденном "судом" в тот же день, что и у Вавилова, Говорова и Бондаренко, значились только обвинения по статье 58, подпункты 1а, 7, 10 и 11: "участие в антисоветской вредительской организации, существовавшей в ВИРе, подрывная работа в сельском хозяйстве и антисоветские связи с заграницей".

О том, что во время следствия из Карпеченко вырывали признания под пытками, можно судить по обнаруженному в его деле заявлении суду:

"Предъявленное мне обвинение понятно, но виновным в этом себя не признаю. На предварительном следствии я признал себя виновным во всех предъявленных мне обвинениях под влиянием следственного режима" (/94/, выделено мной — В. С.).

От своих показаний на суде отказались также Говоров и Бондаренко. Все участники дела были приговорены к расстрелу, и хотя Карпеченко, как и Вавилов, направил в Верховный Совет СССР просьбу о помиловании (в отношении Вавилова вопрос был решен положительно), Карпеченко был расстрелян 28 июля 1942 года.

К посмертной реабилитации Карпеченко органы Прокуратуры и КГБ приступили только после смерти Сталина. 24 октября 1954 года жена расстрелянного ученого направила просьбу об этом в Прокуратуру СССР. Одновременно многие ученые отправили свои письма с просьбой признать, что Георгий Дмитриевич был осужден неправильно и оправдать его. О пересмотре дела ходатайствовали П. А. Баранов, Ф. Х. Бахтеев, А. К. Ефейкин, А. С. Каспарян, А. Н. Лутков, В. В. Светозарова, О. Н. Сорокина, В. Н. Сукачев, Н. А. Чуксанова. В Прокуратуру был вызван в качестве свидетеля А. Р. Жебрак, который дал письменное показание, что Карпеченко был истинным патриотом своей страны, крупным ученым, подтвердил, что во время пребывания вместе с Жебраком в США в лаборатории Моргана Карпеченко вел себя безукоризненно. Жебрак также написал, что видит одну причину преследований Карпеченко — "его резко отрицательное отношение к Лысенко". Из прокуратуры запросили президиум ВАСХНИЛ, а оттуда вице-президент ВАСХНИЛ М. А. Ольшанский обратился в дирекцию ВИР, чтобы та дала свои заключения по давно законченному "Следственному делу Карпеченко Г. Д.". Из ВАСХНИЛ в Прокуратуру поступил ответ Лысенко, уже данный чуть раньше по поводу начавшегося дела о реабилитации Вавилова. Подписанный Лысенко и, судя по корявости построения фраз, им же написанный ответ гласил:

"С некоторыми теоретическими биологическими взглядами Н. И. Вавилова, как и с рядом других ученых, я был и остаюсь несогласным, как и эти ученые [уже мертвые, sic!] несогласны со мной. Но эти несогласия никакого отношения к следственным, судебным органам не имеют, так как по своему характеру они не являются антигосударственными. Они направлены на выявление истины в биологической науке"(95).

Надо заметить, что в своем ответе прокуратуре Лысенко крайне осторожен. Он опять следует старой тактике: не оставлять следов своей причастности к репрессиям советской власти. Если бы такие фразы были написаны в официальном письме Президента ВАСХНИЛ по горячим следам, сразу же после ареста Вавилова и вавиловцев, или чуть спустя, когда вершили суд над Вавиловым и его сотрудниками, их судьба могла быть не столь трагичной. Со своим невероятным влиянием в стране он мог спасти их от физической гибели. Как мы знаем из его выступлений в Ленинграде, куда он специально поехал разрушать "Вавилон" в 1940 году, также как и из воспоминаний Глущенко, он вел себя иначе: его научные оппоненты были истреблены самым жестоким методом с помощью политической системы, и ни одним словом о невозможности решения научных споров в следственных или судебных органах всесильный Лысенко тогда не обмолвился. Таким образом, сказанные задним числом слова несли лишь одну функцию: отводя от себя обвинения в гибели научных оппонентов, обелять себя перед судом истории.

Помощники же Лысенко вели себя как и прежде — открыто и грубо. В заключении, подготовленном совместно секцией растениеводства ВАСХНИЛ и дирекцией ВИР взгляды казненного профессора были осуждены точно также, как и двумя десятилетиями раньше. Вот полный текст этого заключения, которое было приобщено к делу о пересмотре приговора Карпеченко:

"Вице-Президенту Всесоюзной Академии сельскохозяйственных наук имени В. И. Ленина

академику М. А. Ольшанскому

О работе Карпеченко Г. Д. во Всесоюзном институте растениеводства

в должности руководителя Лаборатории генетики в 192-51941 гг.

Карпеченко Георгий Дмитриевич (рожд. 1889 г.) опубликовал следующие работы: О хромосомах видов фасоли (1925 г.), К синтезу константного гибрида из трех видов (1929 г.), Теория отдаленной гибридизации (1935 г.), Экспериментальная полиплоидия и гаплоидия (1935 г.) и др. В 1936 году перевел на русский язык антидарвиновскую книгу Томаса Моргана — Экспериментальные основы эволюции.

В 1925 году Карпеченко знакомился с генетическими лабораториями в Берлине, Лондоне, Копенгагене, в 1927 году участвовал на Международном Генетическом конгрессе в Берлине. В 1929 году за капустно-редечный гибрид он получил Рокфеллеровскую стипендию, на которую в 1929–1931 годах работал в лаборатории Моргана и в других генетических лабораториях США и Англии. В 1932 году участвовал в Международном Генетическом конгрессе в США.

Как ученый, Г. Д. Карпеченко занимался цитогенетическими исследованиями (отдаленной гибридизацией и полиплоидией) ряда культурных растений, полностью стоял на теории морганизма и был активным ее пропагандистом. В те годы морганизм был господствующим направлением в генетике всех зарубежных стран, откуда распространился среди большинства наших ученых.

Развитие в нашей стране мичуринского направления в биологии привело в 193-51936 годы, затем в 1939–1940 годы к большим научным дискуссиям, которые подорвали теоретические основы морганизма. Многие советские биологи перешли тогда на сторону подлинно-научного мичуринского учения. Карпеченко же остался на позиции морганизма, повидимому, сказалось руководство Моргана.

Биологическая дискуссия 1948 года завершила победу мичуринского учения в нашей стране. Но и теперь отдельные ученые остаются на позиции морганизма. Разумеется, они не преследуются за свои ошибочные взгляды в науке и продолжают работать в советских научных учреждениях, а некоторые из них состоят членами КПСС.

Работая в духе морганизма Карпеченко не смог дать практически ценные результаты. Из его работы ничего не пошло в производство, в том числе и капустно-редечный гибрид, за который он получил Рокфеллеровскую стипендию для работы в лаборатории Моргана.

Морганистское направление Карпеченко сказалось и на работе руководимой им Лаборатории генетики ВИРа того времени.

Нам неизвестны какие либо действия Карпеченко, сознательно направленные против Родины, против советского государства.

Директор Всесоюзного института растениеводства

академик П. М. Жуковский

Зам. директора института по научной части

доктор с. х. наук, профессор И. А. Сизов

Заведующий Лабораторией генетики

кандидат биологических наук А. Я. Зарубайло

Заведующий отделом зерновых культур —

кандидат с. х. наук А. П. Иванов

Ученый секретарь Секции растениеводства

Всесоюзной Академии с. х. наук имени В. И. Ленина

Кандидат с. х. наук П. Кралин

г. Ленинград, ВИР

11 января 1956 года." (96)

В 1955 году жена Карпеченко, Галина Сергеевна, получила официальное извещение о посмертной реабилитации ее мужа, но даже в этом документе советские власти врали, сообщив, что Карпеченко скончался в заключении 17 сентября 1942 года. Верховный суд СССР вынес 21 апреля 1956 года определение за № 4н-02466/56 об отмене Приговора Военной коллегии Верховного суда СССР от 9 июля 1941 г. в отношении Г. Д. Карпеченко и прекращении его дела" за отсутствием состава преступления". В статье, посвященной Карпеченко Д. В. Лебедев вспоминает:

"Георгий Дмитриевич был удивительно обаятельным человеком. Тех, кто имел счастье общаться с ним, привлекали его прекрасные качества: демократизм, доброжелательность, жизнерадостность, чувство юмора, интерес к людям, широчайшая культура. Это был замечательный образец русского интеллигента. За внешней мягкостью легкоранимого человека скрывались удивительная стойкость и несгибаемое мужество" (97).

Арест и гибель Левитского, Фляксбергера, Говорова и Эмме

В ту же ночь 15 февраля 1941 года, когда НКВД арестовало Карпеченко, был арестован Леонид Ипатьевич Говоров. 28 июня 1941 года было произведено сразу четыре новых ареста — члена-корреспондента АН СССР Григория Андреевича Левитского, профессора, члена-корреспондента Чехословацкой земледельческой академии Константина Андреевича Фляксбергера (о нем при открытии вавиловского института в 1925 году Горбунов говорил в Кремле: "Константин Андреевич Фляксбергер — лучший знаток пшениц"), кандидата наук Николая Васильевича Ковалева и академика ВАСХНИЛ Александра Ивановича Мальцева16, а 19 октября в Горьком арестовали заведующую кафедрой генетики и цитологии Горьковского сельскохозяйственного института профессора Елену Карловну Эмме. Всем им предъявлили обвинение во вредительстве, Эмме также инкриминировали "шпионскую деятельность в пользу Германии", а Левитскому, который побывал в застенках чекистов в 1918 и в 1933 годах (см. главу V), приписали по старой памяти "принадлежность к Трудовой Крестьянской Партии и к троцкистско-каменевскому блоку".

Григорий Андреевич Левитский был старше Вавилова на 9 лет (родился 7 ноября 1878 г. на Украине под Киевом в семье священника). Левитский сочувствовал эсерам, в 1907 году он принял участие во Всероссийском съезде Крестьянского союза — революционно настроенной организации и был царскими властями арестован. На 8 месяцев он оказался заключенным в Бутырскую тюрьму, а после этого выслан на 3 года из России, которые провел в лабораториях биологов в Англии, Германии, Италии и Франции. Передвигался он с места на место на велосипеде, на другие виды транспорта денег не было. Поработал он в частности на русской биологической станции вблизи Неаполя. С апреля 1909 до августа 1910 года работал в лаборатории классика ботаники Эдварда Страсбургера. Именно здесь Левитский впервые доказал, что в растительных клетках, также как и в животных, есть митохондрии. Он же впервые высказал предположение, что у митохондрий должен быть свой генетический аппарат, что в 1950е годы блестяще подтвердилось. В 1915 году Левитский сдал магистерские экзамены в Киевском университете и был зачислен приват-доцентом. В 1921 г. он был избран профессором Киевского сельхозинститута.

Вскоре после переезда Вавилова из Саратова в Петроград в 1920 году он стал писать письма Левитскому в Киев, приглашая его возглавить работы по цитологии и генетике в создаваемом им институте. Уже в то время Левитский был самым крупным специалистом в области цитогенетики в стране (его книга "Материальные основы наследственности", изданная в 1924 году (99), была долгое время самым авторитетным руководством по этим вопросам на русском языке). Как только был учрежден Институт прикладной ботаники и новых культур, Левитский решил принять предложение Вавилова. В официальном приглашении Вавилов просил дорогого Григория Андреевича приступить к "организации Цитологического и Анатомического отделений", добавляя "все мы в один голос останавливаемся на Вас. Кроме этого, хотелось бы передать Вам также, хотя бы частично, редактирование "Трудов по прикладной ботанике"… Эта работа большой ответственности… В нашу среду входит с осени Карпеченко, но главным образом для работы по генетике" (100).

Переезду в Петроград мешало одно обстоятельство, о котором Левитский известил Вавилова. Он, как тогда говорили, был "поражен в правах" — советская власть ограничивала переезды "лишенцев", запрещала занимать должности на государственной службе, участвовать в общественных организациях. Причиной лишения Левитского прав было то, что он был призван в 1914 году в царскую армию и получил чин прапорщика, хотя никогда в боевых действиях не участвовал. Офицеров царской армии большевики преследовали. Вавилов быстро добился для него реабилитации, ГПУ сняло свои претензии, и в 1925 году Левитский вместе с женой, Натальей Евгеньевной Кузьминой, также цитологом, переехал в Ленинград.

За годы работы в ВИРе и в университете Левитский создал самобытную школу цитогенетиков растений, воспитал много учеников, разъехавшихся по всей стране. Им были опубликованы книги и много экспериментальных статей. 29 марта 1932 года Левитский был избран членом-корреспондентом АН СССР. Как рассказано выше, в 1933 году он был арестован органами ОГПУ, но в ходе допросов не согласился ни с одним из пунктов чекистских "доказательств" и был приговорен к трем годам административной ссылки, Однако срок был скощен. Левитский был едва ли не единственным, кто тогда на следствии не выронил ни одного слова осуждений в адрес коллег и друзей, не высказал подозрений ни против кого, никого не оговорил. Ему нечего было после этого стесняться или бояться, и возможно поэтому он — единственный из всех арестованных специалистов ВИРа — вернулся туда работать, как только в 1933 году Прокуратура СССР решила его реабилитировать и разрешила выбраться из Западной Сибири. С 1934 года он стал профессором кафедры Карпеченко в университете. В 1937 году его арестовали, но быстро выпустили.

Пока шла не прекращавшаяся дискуссия с лысенковцами — в частности, и на IV-й сессии ВАСХНИЛ в 1936 году, и на совещании в редакции журнала "Под знаменем марксизма" в 1939 году — Левитский был сильным критиком взглядов лысенковцев, спокойно, а порой саркастично приводившим аргумент за аргументом, факт за фактом. Соответственно относились к нему и "мичуринцы". Уже встречалась выше фамилия Соколова — директора Детскосельской лаборатории ВИР. Вот, что он написал в характеристике на Левитского, направленной по партийным каналам в середине 30-х годов:

"…крайне самолюбив, резок в выступлениях, часто переходящих в антисоветские. Например, по докладу Презент в частном разговоре с т. Сизовым дал оценку диалектическая трескотня, а не методология. Для подготовки кадров не стремится подобрать советскую молодежь, а подбирает "подходящих", т. е. из бывших людей. В общественно-политической работе участие сейчас принимает крайне слабое" (101).

Ученики Левитского действительно были замечательными специалистами, но к 1938 году уже четверо из них пребывали в заключении (Н. П. Авдулов, Б. А. Вакар, В. П. Чехов, Я. Е. Элленгорн), а самый талантливый, учившийся у Левитского еще в Киеве, затем переехавший к Филипченко — Ф. Г. Добржанский был вынужден остаться в США (стать невозвращенцем).

В 1991 году дочь Левитского Надежда Григорьевна смогла познакомиться со следственным делом отца. Выяснилось, что постановление на арест заключало в себе длинную выдержку из показаний, данных в 1933 году Писаревым, в 1937 году — Л. С. Марголиным, в 1940 и 1941 годах Вавиловым, отрывки из донесений секретных осведомителей НКВД — сотрудника ВИР Ф. К. Тетерева и ст. инспектора сектора кадров ВАСХНИЛ Колесникова. Как доказательства его вражеского отношения к советской власти фигурировали такие пассажи:

"В марте 1938 г. Левитский заявил… "Теперь вообще принято цитировать только Дарвина, а когда-то цитировали только Аристотеля"".

22 марта 1932 г. Левитский… говорил: "Науку нельзя смешивать с политикой".

В ноябре 1939 г. Левитский… сказал: "Докладчик напрасно хочет смешать науку с политикой — нельзя аргументировать политическими идеями в пользу научной теории"" (102).

После ареста Левитскому были предъявлены обвинения по статьям 58-7 и 58–11 Уголовного Кодекса РСФСР ("Подрыв государственной промышленности, транспорта, торговли, денежного обращения или кредитной системы, а равно кооперации, совершенный в контрреволюционных целях…" и "Пропаганда и агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти…"), каравшиеся расстрелом. Содержали его в тюрьме в Златоусте и на допросы вызывали всего шесть раз (29 июня, 5 июля, 21 декабря 1941 г., 4 января, 21 и 22 марта 1942 г.). От всех инкриминируемых ему обвинений он отказался на первом же допросе и стойко удержался в этой позиции до конца, а на четвертом допросе решил применить "научный подход", попросил дать ему бумагу и ручку и в течение почти девяти часов написал на восьми страницах убористым почерком объяснение по поводу всех предъявленных обвинений. Он начал с того, как был приглашен Вавиловым в институт, какие задачи выполняла его лаборатория, что собой представляет наследственный аппарат клеток (описал хромосомы) и как они определяют развитие клеток. Серьезно, без попыток упрощения Левитский изложил следователям свое понимание применения цитогенетических методов к изучению полезных растений в сельскохозяйственных исследованиях, показывая, что никакого вредительства в этом нет. Пожалуй, такого логичного, научно строгого и в то же время стилистически уважительного по отношению к следователям произведения никто из вировцев, проходивших по делу Вавилова, не догадался сделать. Столь же убедительно он отвел политические обвинения, сделанные против него ранее осужденными Писаревым, Бондаренко и другими. Так, на обвинения Писарев

"полностью реабилитирован Верховной Прокуратурой Союза, вернулся в Ленинград и был принят на прежнее место работы в ВИР-е. Таким образом, все… обвинения… В. Е. Писарева были признаны, как оно и было на самом деле, полным вымыслом, возобновлять который снова через 8 лет нет никаких оснований.

…Я самым категорическим образом настаиваю на проверке показаний [Бондаренко] путем очной ставки нас всех троих: меня, акад. Вавилова и Бондаренко, так как уверен, что Вавилов или ничего подобного не говорил Бондаренко, или — нечто совсем другое, им совершенно извращенное." (103).

Спокойствие в словах и убедительность в логическом построении были самой сильной стороной этого сочинения. Рассматривая пункт за пунктом обвинения Бондаренко, Левитский показал, что тот ничего не понимает в науке и потому нельзя его слова о вредительстве в науке принимать всерьез. Такая твердая позиция чуть было не привела его к освобождению, так как следователь Куксинский не мог найти к чему прицепиться, дело оттягивалось и оттягивалось (показателен почти полугодовой промежуток между вторым и третьим допросами — 5 июля и 21 декабря), и в конце концов, следователь фактически склонился к оправдательному заключению, так как написал в своем постановлении от 3 января 1942 года, что для того, "чтобы разобраться в деле, необходима экспертиза, а так как организовать ее сейчас [шла война с Германией — В. С.] невозможно, приостановить дело до окончания войны…" (104). Григорию Андреевичу дали ознакомиться с этим постановлением, и он расписался на нем. Начальству однако такое постановление не понравилось, и делу был дан ход. 25 марта 1942 г. Левитскому дали расписаться, что предварительное следствие закончено, и дело передается в суд:

"Следственное дело № 690-41 по обвинению Ковалева Н. В., Мальцева А. И., Левитского Г. А., Фляксбергер К. А., принять к своему производству [так в тексте!] и после дополнительного расследования направить на рассмотрение ОСО НКВД СССР.

13.03.42 (105).

Но суда Левитский не дождался, он скончался в Златоустовской тюрьме 20 мая 1942 года17, а 13 сентября того же года в той же тюрьме скончался Фляксбергер. Нельзя исключить того, что оба ученых не просто скончались, а покончили с собой в тюремных застенках.

Когда в 1955 году Военная Прокуратура СССР пересматривала дела арестованных, расстрелянных и замученных генетиков школы Вавилова, по поводу дел Левитского и Фляксбергера было решено прекратить их "за недоказанностью вины". Только в 1989 году прокуратура признала, что чекистская "ошибка" была связана не с плохим доказательством вины, а что дело следовало прекратить "за отсутствием состава преступления". В окончательном постановлении прокуратуры было сказано:

"Левитский и Фляксбергер обвинялись в том, что… активно проводили вредительскую деятельность в направлении замедления темпов развития социалистического земледелия.

Обвинение их основано на показаниях незаконно осужденного и впоследствии оправданного за отсутствием в его действиях состава преступления — Вавилова Н. И.

В ходе предварительного следствия Левитский и Фляксбергер категорически отрицали свою вину.

Как видно из материалов уголовного дела, фактически они были арестованы за резкую критику учения Лысенко и за свои убеждения, высказанные ими на ученом совете, о том, что нельзя аргументировать политическими идеями научные теории" (/106/, выделено мной — В. С).

Из шести арестованных в связи с делом Вавилова ученых, упомянутых в данном разделе, выжили только двое — Н. В. Ковалев и А. И. Мальцев. Л. И. Говоров погиб в заключении.

Елена Карловна Эмме после ареста 19 октября 1941 года была обвинена во вредительстве, осуществлявшемся вместе с Вавиловым, дискредитации Лысенко и в шпионаже в пользу Германии. На первом же допросе она не смогла найти сил противостоять следователям и самооговорила себя, согласившись, что она шпионка. Ни одного конкретного эпизода передачи шпионских сведений она привести не смогла. Военный прокурор потребовал вернуть дело Эмме следователям для более ясного обоснования её преступлений. Тогда следователи вменили ей в вину вредительство при изучении овсов и… "политическое двурушничество". Последнее было следствием того, что чекисты выяснили, что вместо доносов на Вавилова и коллег в органы, как она согласилась в 1930-м году, она о своем задании рассказала и Вавилову и еще, по крайней мере, двум людям, имена которых кто-то донес в НКВД. 24 февраля 1942 года Эмме ознакомили с новым обвинительным заключением. Теперь суд — так называемое Особое Совещание, или ОСО, должно было решить ее судьбу. В документах, направленных в ОСО, рекомендовалось применить к ней высшую меру наказания — расстрел. Дожидаться суда Эмме не стала — 10 марта 1942 года она покончила жизнь самоубийством, повесившись в камере (107).

Борцы, соглашатели и предатели

Арест Вавилова придал силы лысенкоистам в борьбе за власть и дал возможность покровителям Лысенко более откровенно выступать с нападками на генетику и на генетиков, постоянно намекая на то, что все генетики — шпионы и враги советской власти. В этих условиях даже те из руководителей советской науки, которые понимали беспочвенность лысенкоизма и вред, наносимый им, вынуждены были помалкивать.

Это отчетливо проявилось во время обсуждения плана научно-исследовательских работ Академии наук СССР на 1941 год. Дебаты по проекту плана, составлявшегося еще при участии Вавилова и включавшего предложенную им как директором Института генетики АН СССР программу работ, состоялись через 7 недель после его ареста. Эти дебаты выявили, кто же персонально поддерживал Лысенко в борьбе с Вавиловым, на кого Лысенко опирался, и кто мог быть причастен к аресту Николая Ивановича.

Предварительно — 30 октября 1940 года было срочно созвано, как говори-лось в отпечатанных типографским способом приглашениях, "совещание членов ВКП(б) — академиков и членов-корреспондентов, руководителей учреждений и секретарей партбюро московских институтов АН СССР по вопросам плана работ Академии наук СССР на 1941 год". Извещения, подписанные вице-президентом АН СССР О. Ю. Шмидтом, рассылались нарочным утром того же дня, а совещание назначали на 6 часов вечера в Конференц-зале Академии наук (108).

На этом узко партийном совещании прозвучало требование включить в планы академических институтов разработку проблем, близких к запросам практики. Лысенкоисты воспользовались этим, чтобы попытаться исключить из плана работы по "формальной генетике" и заменить их работами одного мичуринского направления.

На общем собрании Академии наук, состоявшемся несколькими днями позже, О. Ю. Шмидт сообщил о плане работ с учетом замечаний, сделанных на собрании партгруппы. За ним на трибуну поднялся избранный незадолго до этого академиком АН СССР сталинский приближенный А. Я. Вышинский18, который в грубой форме раскритиковал план, сопровождая свои слова угрозами и требуя устранения всего, что хоть как-то связано с "преступной генетикой". Страх перед Вышинским был настолько велик, что академик Отто Юльевич Шмидт — заслуженный партиец (с 1918 года), герой освоения Арктики и Герой Советского Союза, ученый, известный своими работами по географии и космогонии, от волнения потерял сознание и упал…

Конечно, работать генетикам в таких условиях было нелегко. Но не все прекратили борьбу против лысенкоизма, как и не все выступили в роли соглашателей или, хуже того, предателей своих научных интересов и идеалов. Среди тех, кто поддерживал генетику, были не только сами генетики, но и ученые других специальностей.

Исключительную роль в те годы играла деятельность академика Дмитрия Николаевича Прянишникова19. Он открыто демонстрировал свое уважение к ученику — Вавилову уже после ареста Николая Ивановича, представлял его на Сталинскую премию, выступая, ссылался на работы арестованного академика, не раз обращался лично к Берия с просьбами помочь Вавилову. Хорошо известно отрицательное отношение Прянишникова к любым формам догматизма, его непрестанная борьба с еще одним "реформатором" агрономической науки сталинских лет, извратившим почвоведение и внедрившим в практику советского земледелия травопольную систему — В. Р. Вильямсом. Удивлявшая многих гражданская доблесть Прянишникова и, конечно, его личный огромный вклад в науку, способствовавший созданию новой ее области — агрохимии, снискали Дмитрию Николаевичу уважение, которого мало кто удостаивался в среде советских биологов, хотя оно не принесло ему ни бесчисленных правительственных наград, ни высоких административных постов. Всю жизнь он следовал девизу: "К науке надо подходить с чистыми руками". Моральная чистота означала для него не просто неучастие в процессах, совершающихся на твоих глазах, не олимпийскую беспристрастность, а активное подключение к борьбе за чистоту в научной сфере. Его старшая дочь, В. Д. Федоровская, отмечала в своих записках:

"Отец не выносил лжи в науке, строго логичный, абсолютно точный в своей научной работе, он беспощадно разоблачал шарлатанов, карьеристов и недобросовестных работников" (111).

Чтобы понять, насколько смелым и порядочным был Прянишников, нам придется снова вернуться во вторую половину 30-х годов. Когда в то время в заключении оказались друзья Прянишникова (А. Г. Дояренко, Н. М. Тулайков, доктор химических наук Ш. Р. Цинцадзе), а в начале 1937 года были арестованы 12 человек в созданном им Всесоюзном институте удобрений и агропочвоведения (сокращенно, ВИУА), Дмитрий Николаевич не дрожал от страха, не боялся публично высказываться в их защиту.

В марте 1937 года новый директор ВИУА И. И. Усачев выступил на заседании актива ВАСХНИЛ, обвинив еще одну группу учеников Прянишникова в троцкизме. Отчет об активе был напечатан в "Бюллетене ВАСХНИЛ" (112). В эти дни были арестованы заместитель директора института Сергей Семенович Сигаркин и профессор Иван (Ионел) Григорьевич Дикусар. Они были близки с Дмитрием Николаевичем, и все, естественно, понимали, что скоро может дойти очередь и до него. Не без намека писал об этом в статье, посвященной ошибкам института Прянишникова, в газете "Соцземледелие" А. Нуринов:

"преступные действия врагов народа Запорожца, Устянцева, Станчинского, Ходорова и др. известны всем" (113).

4 сентября 1937 года в "Правде" появилась статья некоего Е. Ляшенко — сотрудника ВИУА, в которой он обрушился на важное дело — составление агрохимических карт, над которыми работали сотрудники отдела Прянишникова (114). Карты эти были прогрессивным нововведением (без них и ныне не мыслится правильное агрохимическое обслуживание), они позволяли определить, где, когда и сколько нужно вносить в почву определенных видов удобрений (115). Как и многие другие ценные новшества, требовавшие к себе серьезного отношения, они вызывали у неквалифицированных проводников в жизнь "науки колхозно-совхозного строя" лишь раздражение и подозрения.

"Плодом этой вредительской работы и явились агрохимические карты, — писал Ляшенко, — на составление которых затрачено несколько десятков миллионов рублей… ВАСХНИЛ и НКЗ СССР не контролировали эту работу, прозевали вредительскую деятельность врагов народа… Вздыхая по кулацким хозяйствам, где они [сотрудники Прянишникова- В. С.] во время ¢но проводили опыты по внесению удобрений, новоявленные "агрохимики" сделали все для того, чтобы превратить агрохимические карты в тормоз повышения урожайности… Вредительство на этом участке еще не распутано. Наркомзем Союза, ВАСХНИЛ и Институт удобрений ничего не предпринимают, чтобы разгромить вражьи гнезда" (116).

Через две недели подобный же призыв повторил Г. Павлов в статье в газете "Социалистическое земледелие" (117).

"Активисты" потребовали срочного созыва Пленума секции агрохимии и почвоведения ВАСХНИЛ, хотя незадолго до этого, в апреле 1937 года, очередной пленум уже плодотворно поработал20. Несомненно, те, кто требовал этого, полагал, что уж теперь-то удастся расправиться с Прянишниковым (118).

Пленум еще не начал работать, но его направление враги Прянишникова старались очертить ясно и недвусмысленно. Утром 14 ноября — перед открытием заседаний — участники нашли на креслах в зале газету "Соцземледелие" и увидели там статью того же Ляшенко, который 4 сентября в "Правде" указывал на Прянишникова как на пособника вредителей и призывал "разгромить вражьи гнезда". Теперь Ляшенко ссылался на свою же статью в "Правде" как на директивное указание партии. Выходило так, что уже и партия решила, будто составление карт — дело вредное: они не нужны, порой рассчитаны на получение минимально возможного урожая, и, что совсем плохо- их не понимают и не принимают колхозники. Ляшенко заявлял:

"Раболепство перед немецкой агрохимией, перед старыми нормами помещичьих хозяйств привело "агрохимиков" к столь негодной продукции, как нынешние агрохимические карты. С такой работой пора решительно покончить" (120).

В каждом следующем выпуске газеты "Соцземледелие" стали появляться набранные одними и теми же броскими жирными буквами заголовки "Пленум секции агрономической химии", а под ними заметки, в которых повторялись нападки на Прянишникова. 15 ноября за анонимной подписью С. Б. сообщалось об открытии пленума и говорилось о выступлениях колхозников, откуда-то взявшихся на заседании академиков (и их уже рассматривали теперь в качестве главных экспертов в серьезном научном деле). Как следовало из заметки С. Б., колхозникам агрохимические карты показались ненужными (121). Номер от номера газеты не отличался — идея вредоносности работы Прянишникова нагнеталась в умы читателей.

Но ни запугать, ни заставить замолчать Прянишникова не удалось. Дмитрий Николаевич продолжал сражаться за своих безвинно пострадавших учеников. Его поведение было свидетельством уникальной, беспримерной храбрости21. Биограф Прянишникова, один из тех, кто первым среди журналистов и писателей выступил против лысенкоизма в СССР и много лет отдал разоблачению этого течения, Олег Николаевич Писаржевский писал:

"На пленуме секции агрохимии и почвоведения ВАСХНИЛ в ноябре 1937 года, проходившем под председательством Прянишникова, он каждый раз останавливал клеветников, стремившихся нажить политический капиталец на деле "врагов народа", незадолго перед тем "разоблаченных" в созданном Прянишниковым научном институте по удобрениям" (123).

Поведение Прянишникова вызвало негодование. В рупоре лысенкоистов — газете "Социалистическое земледелие" 16 ноября 1937 года за той же замаскированной подписью С. Б. было сказано:

"Достойно удивления поведение председателя пленума агрохимии акад. Д. Н. Прянишникова. Председатель всякий раз прерывал ораторов, как только тот или иной товарищ выходил за рамки чисто технических вопросов и касался подрывной работы врагов народа в области химизации земледелия.

Президиум Академии с.-х. наук имени Ленина и выступавшие в прениях члены президиума секции агрономической химии были вынуждены осудить поведение председателя пленума академика Д. Н. Прянишникова" (124).

Через четыре дня газета снова вернулась к тому же пленуму, сообщив в заключительном абзаце заметки с пленума:

"Пленум осудил выступление и поведение на пленуме акад. Д. Н. Прянишникова как недостойное советского ученого" (125).

А недостойным, как известно, не место среди советских ученых.

Следующая статья была названа зловеще: "Беспощадно выкорчевать врагов и их охвостье из научных учреждений" (126). Теперь Прянишникова обвиняли в отрицательном отношении к ликвидации вредителей. Позицию газеты нельзя было назвать иначе как подстрекательством к аресту ученого. Но и на этот раз заставить его замолчать не удалось.

"Дмитрий Николаевич вел… бой — неравный, почти смертельный, — писал Писаржевский. — Он, конечно же, не мог поверить в виновность перед народом и страной тех, с кем рука об руку работал многие годы. Нисколько не задумываясь над тем, что сам вкладывает в руки противника грозное оружие, Д. Н. Прянишников вел посильную борьбу за их освобождение. Известно, что он добивался (правда, безуспешно) пересмотра дела А. Г. Дояренко, дела Н. И. Вавилова22. Уже во время войны он шлет из Самарканда в Москву телеграмму, в которой представляет работы Н. И. Вавилова [тогда находившегося в тюрьме — В. С.] на соискание Государственной (Сталинской) премии, тем самым высказывая не только свое отношение к этим работам, но и свое мнение о "подрывной деятельности" Николая Ивановича" (131).

Трудно отказаться от убеждения, что только открыто бескомпромиссная позиция Прянишникова уберегла его в дни травли 1937 года от ареста. Смело бросая вызов политиканствующим сторонникам Вильямса и Лысенко, он спасал себя от расправы. Характерно, что в это же время аналогичный пленум состоялся в секции плодоовощных культур ВАСХНИЛ. И о нем теми же словами поведала газета "Соцземледелие" в заметке, подписанной столь же таинственно криптограммой "И. Д.":

"Вызывает недоумение поведение профессора т. Шитт. Вместо того, чтобы прислушаться к критике и сделать для себя выводы, он принял ее как оскорбление"(132).

Петру Генриховичу Шитту — крупнейшему теоретику плодоводства и председателю Пленума плодоводства не удалось тогда уберечься от репрессий.

Завершить эту главу я хочу примером исключительных способностей к хамелеонству, беззастенчивой мимикрии лысенкоистов, особенно тех, кто запятнал себя прямым сообщничеством с органами госбезопасности. Один из наиболее озлобленных хулителей Вавилова — Григорий Шлыков — после войны был судим и провел несколько лет в заключении. Поповский пишет (133), что он отбывал наказание по бытовой статье. Однако Шлыкова поместили в лагерь под Джезказганом, где сидели лишь осужденные по политической 58-й статье. Как считал одновременно отбывавший срок в этом лагере В. П. Эфроимсон, Шлыков сам попал в сети, которые плел другим (134).

После смерти Сталина Шлыков был освобожден и в 1962 году представил к защите в Грузинском сельхозинституте диссертацию на соискание ученой степени доктора сельскохозяйственных наук (135). В ней он еще раз продемонстрировал — вспоминая слова Вавилова — свою виртуозность. Он неоднократно упоминал имя Вавилова как чуть ли не своего друга, представляя его уже не врагом родины-Отчизны, а патриотом. В этой связи он сообщал, что

"… после Октябрьской революции вопрос использования новых видов растений стал рассматриваться руководством страны как чрезвычайно важный" (136),

и отмечал:

"Делу этому по инициативе директора института Н. И. Вавилова были приданы невиданные масштабы" (137).

Затем следовали блестящие по композиции три абзаца: первый — о многогранной работе ВИРа под руководством Вавилова; второй — о том, что в

"послевоенные годы деятельность института [была]… значительно активизирована (директоры И. Г. Эйхфельд, П. М. Жуковский, И. А. Сизов) в связи с тем, что для нас открылись богатейшие источники, куда раньше доступ был почти наглухо закрыт… — в Китае, Индии, Корее, Вьетнаме, Индонезии и в ряде стран Америки" (138),

и третий — опять о том, какой замечательной ("более широкой и целеустремленной", как он выразился) была роль ВИРа. В последнем абзаце ссылки на даты отсутствовали, рассказ о доблестях ВИР велся вне времени и места: можно было подумать и о вавиловских временах и о днях правления его активизировавшихся преемников Эйхфельда, Сизова и Жуковского.

А затем шел абзац, который и комментировать нельзя никак: стукач и со-участник убийства Вавилова писал (в 1962 году!):

"Здесь у нас и возникла в рабочем общении с Н. И. Вавиловым идея о необходимости разработки интродукции растений в качестве системы опыта и знаний, новой растениеводческой дисциплины. Автору диссертации и П. М. Жуковскому Н. И. Вавиловым было поручено в 1931 году организовать и возглавить систему экспериментальных пунктов по испытанию новых культур в различных зонах СССР" (139).

Заканчивалась диссертация не менее виртуозно. Автор оспаривал правила Международной номенклатуры растений и заявлял, что он намеренно пишет видовые названия растений, присвоенные в честь конкретных ученых не с маленькой, а с заглавной буквы, ибо моральные принципы сделать иначе — в соответствии с правилами — ему не позволяют. И приводил лишь один пример — пшеницу Вавилова, T.Vavilovi: "Мы… сознательно пишем… T.Vavilovi" (140).

В диссертации была еще одна мелкая, но крайне важная деталь: список собственных исследований Г. Н. Шлыков начинал следующим образом:

"Основная работа: "Интродукция растений", 1936 г., СХГ, М.-Л., стр. 504 (монография)" (141).

Именно об этой книге Вавилов писал как о "непревзойденном образце кривого зеркала". В списке фигурировали также статьи Шлыкова, в которых он в тридцатые годы называл Вавилова врагом и расценивал его деятельность как вредительскую (142). Расчет, я думаю, был простой. Молодые ученые не очень-то склонны копаться в запыленных журналах многолетней давности… поверят на слово, что он — друг Вавилова, а архивы НКВД — место надежное.

Немалую изворотливость проявил и С. Н. Шунденко, перебравшийся в Ленинград после увольнения с официальной службы в центральном аппарате НКВД и КГБ. Он стал подвизаться в качестве доцента кафедры истории КПСС Ленинградского университета, и под его редакцией даже вышли в свет печатные работы о героизме ленинградцев в годы войны (143). Каким был героизм энкавэдэшников, мы уже знаем.

Мера личной ответственности

История расправы над школой Вавилова не оставляет сомнения в причастности Лысенко к этому позорному событию в жизни СССР. Его роль в гибели Вавилова, Карпеченко и других генетиков и цитологов очевидна (хотя сам он много раз впадал на публике в истерики, выкрикивая, что в гибели Вавилова он невиновен). Можно ли было навредить своей Родине больше? Испытывал ли Лысенко в день, когда он поставил свою подпись под постановлением о разрушении ВИРа, удовлетворение от содеянного? Считал ли, что его чаяния, наконец-то осуществились? И понимал ли этот сухопарый, желчный человек, ЧТО ОН НАТВОРИЛ?

Эти вопросы неминуемо встают перед каждым, кто задумывается над судьбой Лысенко, над судьбой России, ее народа, науки, культуры. Что скрывалось за угрюмой внешностью Лысенко, за каждым из всплывших на поверхность лысенок? Эгоизм? Безумное властолюбие? Нехватка образования? Но ведь такое случалось в советской России и с людьми высокообразованными. Слепая подгонка своих действий под идеологию вождей, насаждавших монополию власти и раболепие страха? Но разве, как и вожди, эти исполнители (каковыми Лысенко и ему подобные, несмотря на все посты и звания, оставались) не понимали, что чудо преобразования истории (как у Лысенко чудо преобразования природы) не состоится! Не потому ли, что понимая неизбежность краха их чуда, они старались помочь метле тотального устранения "врагов" вымести слишком умных и вольных критиков их собственных поступков? Ведь их нехитрый расчет исходил из того, что только террор может подавить недовольных, только страх и раздувание истерической боязни "внешнего и внутреннего врага" может научить (или заставить!) большинство безропотно повиноваться. Или же люди вроде Лысенко действовали, как автоматы, реагирующие всегда в соответствии с заложенной программой?

Единственно правильным было бы искать объяснение личных мотивов и поступков лысенок, прежде всего, в социальных условиях, диктовавших их поведение, ибо все их действия, все "новации" логично вписывались в диапазон устремлений создателей и руководителей этого общества, как вписывается автомобиль, мчащийся по автостраде, в отведенную ему полосу. Автоматизм их сродни автоматизму водителя, строго подчиняющегося дорожным знакам.

Но, если говорить только о Лысенко, то мне кажется, что вся история его ожесточенной борьбы не с одним Вавиловым, а со всеми генетиками сразу, отвергает простой ответ — дескать, был слепым орудием в руках таких людей, как Сталин. Нет, не слепым орудием он был! Он отлично знал, что делает. Потому он и стремился самые грязные дела творить чужими руками (как нередко делали умные люди, рвавшиеся к власти во все времена и эпохи), всегда искать и находить послушных исполнителей — таких, как Презент, Глущенко, Якушкин или Долгушин, ибо прекрасно знал меру содеянному и боялся суда истории.

Социально обусловленной была и тяга Лысенко к "чудесам". Уже не раз говорилось, что вера в чудо, естественно вытекающая из веры в неминуемое "светлое будущее", лежала в основе всех планов "преобразования природы", подхваченных "мичуринскими" биологами. Вера в "чудо" заменяла им науку, так же как вера в чудодейственность своих социальных преобразований изначально двигала вождями нового — коммунистического общества. Поэтому любые горячечные пророчества Лысенко с такой легкостью, даже радостью, воспринимались этими вождями. Наверняка, бывали случаи, когда они пусть неясно, пусть кожей, "шестым чувством", но осознавали, что их обманывают, однако, как наркоман, умом понимающий вред страшного зелья, тем не менее, с мазохистской радостью принимает его, так и эти вожди хотели быть обманутыми. Талантливый лгун знал, что нужно сегодня врать, читал в глазах тех, кому врал, радость от услышанного — и врал еще больше. И хоть отказ от науки (её "преобразование" на классовый лад) вел к провалу планов, построенных на песке, бережного отношения к науке у властителей после этого не возникало. Напротив, принимались еще более ирреальные планы, публиковались еще более победные отчеты, и так продолжалось по экспоненте.

Такая практика устраивала верхи (о "светлом будущем" можно было объявить народу как о мероприятии, надежно запрограммированном великими поводырями мира Марксом, Лениным и Сталиным), и вполне соответствовала интересам таких людей, как Лысенко, давая им возможность процветать не за счет реальной деятельности, а за красоту своих обещаний.

Естественно, всё это порождало злосчастную триаду — утерю веры, цинизм и страх, причем устрашение как фактор повиновения становилось средством управления. Однако и к страху люди привыкают. Поэтому возникала новая задача — необходимость нагнетания страха, внедрения в массы идеи о классовой борьбе, якобы обостряющейся с каждым днем, с каждой новой победой, и о необходимости усиления отпора классовому врагу внутри страны и сопротивления внешним силам, вербующим себе сторонников и засылающим шпионов.

"Классовая" борьба была многоликой, но однонаправленной. Из общества устраняли самые ценные личности — критически мыслящих, образованных, способных к творчеству, и заменяли беспринципными хлопотунами, безграмотными исполнителями, "винтиками", сильными лишь своим послушанием. Возможно, многие из последней категории людей не знали, не умели понять, что их деятельность вредна для страны и народа. Жадность и амбициозность исполнителей были естественным следствием их социального статуса. К тому же они были, как правило, не только хорошо управляемыми, но мстительными и злобными. Горе было тем, кто вставал на пути этих "героев", конец приходил всякому, кто поднимал их на смех или подвергал критике. Дни этого человека были сочтены, ибо он выпадал (непременно выпадал!) из социальной системы, которая воздвигалась властями, как бы ни был велик собственный вес данного индивидуума (вернее сказать: тем быстрее он выпадал, чем большим был вес данной личности).

Поэтому возможен и такой подход, при котором историк отказался бы от рассмотрения личностных свойств Лысенко, не тратил бы время и силы на поиск ответов на вопросы о том, ощущал ли "колхозный академик" свою преступность, были ли его поступки отражением тех или иных свойств его характера. В тоталитарном обществе личности исчезают, их заменяют бездушные, безэмоциональные фантомы, сохраняющие узкий спектр реакций и стремлений. Для них копание в душе лишено смысла. На первый план выпирает преступное по своей сути ДЕЛО, а всё остальное является для них рудиментом ушедшей в прошлое "буржуазной сентиментальности". Поэтому столь монотонной, лишенной обертонов, была мелодия, исполняемая солистами, игравшими в оркестре такого дирижера как Сталин.

История с Вавиловым, человеком, сделавшим в личном плане для Лысенко больше, чем кто-либо, ярко демонстрировала эту монотонность мотивов и действий "биологического монополиста" Трофима Лысенко. Он не мог оставить Вавилова в неприкосновенности, и чувства Герострата вряд ли будоражили ему душу. Вавилова нужно было задавить, иначе собственное место казалось бы Лысенко не слишком прочно оккупированным, и если бы Вавилова не задавил Лысенко, то его смял бы другой такой же ходячий автомат, для которого вопросы чести и совести значили бы столько же или еще меньше.

Глава XII. Трон под Лысенко зашатался

"Да и с какой же стати буду робче я

Машин грохочущих и певчих птиц —

История есть достоянье общее,

А не каких-нибудь отдельных лиц."

Л. Мартынов. Первородство (1).

"…в пещере этой лежит книга, жалобная книга, исписанная почти до конца. К ней никто не прикасается, но страница за страницей прибавляется к написанным прежним, прибавляется каждый день. Кто пишет? Мир! Записаны, записаны все преступления преступников, все несчастья страдающих напрасно".

Евгений Шварц. Дракон (2).

Лысенко в Горках Ленинских

Став Президентом ВАСХНИЛ в 1938 году, Лысенко собрался переезжать в Москву. Приходилось бросать насиженное место, любезную сердцу Украину, прощаться с красавицей Одессой. И самое главное — думать о том, как и где разворачивать собственную научную работу. Конечно, он сохранил за собой так называемое руководство Одесским институтом, но надо было что-то заводить и в Москве. Ведь он много раз распространялся с трибуны и в печати, что при "врагах народа" Академия сельхознаук превратилась в бюрократическую контору, а надо, чтобы она стала настоящим центром науки. Понятно, пример должен подать "голова" — Президент. Первая задача стала ясной — искать базу для опытов вблизи Москвы.

В его понимании опытами должны были быть отнюдь не общепринятые в науке сложные манипуляции с растениями, всякие там физиологические, биохимические и прочие лабораторные разработки — упражнения, как он считал, теперь уже никому ненужные. Следует быть к земле поближе: сеять и пересевать. Для опытов потребны не приборы, не техника, а ухоженные поля, где-то поблизости от столицы, с удобными подъездами, с хорошей землей, с водой для полива. Такую базу и стал искать для себя Лысенко. Выбор пал на место, известное многим в стране, — Горки Ленинские.

В дальнейшем нам придется не раз встречаться с "опытами", проводившимися в Горках Ленинских. Поэтому уместно рассказать об этой примечательной экспериментальной базе.

Вблизи Москвы, километрах в 20–30, было несколько старинных дворянских усадеб, названных одинаково — Горки. Были Горки и по Нижегородскому тракту, и по Варшавской дороге, и на север от Москвы. В 3-5ти километрах на юго-восток от столицы еще в XVIII веке на берегу реки Пахры был построен комплекс красивых домов. Перед революцией усадьбой владел генерал А. А. Рейнбот (Резвой — 1868–1918) — московский градоначальник в 1906–1907 годах. От Москвы туда вела прекрасная дорога, рядом темнел лес. К усадьбе протянули нитки проводов — градоначальник имел прямую телефонную связь с правительственными учреждениями. Словом, это было живописное, благоустроенное поместье. В комфортабельных дворцах была стильная мебель, висели дорогие картины, лежали красивые ковры, стояли по углам залов заморские вазы.

После революции и переезда большевистского правительства из Петрограда в Москву хозяева сменились. Комплекс облюбовал под загородную резиденцию Ленин1. Тяжело заболев, он жил здесь уже безвыездно и здесь умер в январе 1924 года. Горки с тех пор стали именовать Ленинскими. Неподалеку, еще при жизни Ленина, нашел себе аналогичную усадьбу председатель ЦИК советской республики М. И. Калинин.

А чтобы обслуживать нужды обеих правительственных дач, на прилегающей территории было создано специальное хозяйство Управления делами Совета Народных Комиссаров. Хозяйство было не маленькое (около полутора тысяч гектаров). Естественно, содержалось оно образцово, имело прекрасные надворные постройки, было электрифицировано, к нему вели хорошие подъездные пути, и была сеть дорог внутри хозяйства. После смерти Ленина оно оставалось в ведении Совнаркома до 1938 года, став чем-то вроде подсобного хозяйства для подкармливания кремлевской верхушки.

Вот оно-то и приглянулось Лысенко. Вряд ли следует говорить, что и экономически и политически Горки Ленинские, одно название которых в уме каждого советского человека будило ассоциации с Лениным, вполне удовлетворяли амбициям Лысенко. С тех пор, как хозяйство Горок, выделенное в самостоятельную единицу, отделенную от Музея Ленина (дворцов и парка), перешло в управление Лысенко, оно часто упоминалось в печати в сочетании с его именем и одновременно с именем Ленина. Многие в СССР знали, что в Горках творит новую биологическую науку великий Лысенко.

В то же время, пользуясь и своим высоким постом и ссылками на то, что это не ординарная деревня, а все-таки ГОРКИ ЛЕНИНСКИЕ, Лысенко постоянно добивался для своего хозяйства всевозможных привилегий: освободил его от обязательной в СССР сдачи почти всего урожая государству, продавал продукцию не по государственным (закупочным), а по рыночным ценам, обеспечивал мощной техникой, удобрениями и т. п. Хозяйство всегда имело много рабочих рук, из него не сбегали правдами и неправдами работники, ведь оно в должниках перед государством никогда не ходило, а, следовательно, зарплату и приплаты за выполнение планов начисляли во-время, а не так, как в большинстве сельских хозяйств в стране, где иногда по полгода никаких выплат не производили. Немудрено, что поля были всегда ухоженными, посевы радовали глаз. А предприимчивые лысенкоисты всегда были готовы приписать это правильности теоретических предпосылок их шефа, которые якобы и предопределяют высокий уровень ведения сельского хозяйства в Горках Ленинских.

В течение последующей жизни Лысенко обосновывал свои рекомендации получаемыми в Горках результатами. рассматривал эту базу как эталон, как образец для подражания. В сравнении её с колхозами страны было заложено то же ядро неправды, какое несли с собой анкеты одесского периода. Во всех отношениях база Горок Ленинских была не похожа на колхозы — ни по площади земель, ни по объему посевов, ни по насыщенности машинами, ни по использованию собранного урожая, а отсюда — и по жизненному укладу работников.

К тому же как и с анкетами в Одессе, в Горках ежечасно творили обман. В 1965 году было документально доказано, что лысенковские помощнички норовили всюду смухлевать — внести загодя побольше навоза и удобрений в почву, а потом присыпать землю ничтожной по питательности своей, "патентованной смесью" и начать трубить, что смесь эта — чудодейственна; или раскормить коров выше всякой меры, а объявить погромче, что кормили скот умеренно, как кормят в средней руки колхозах. Но был и другой вид подтасовки. Как сказали бы статистики — была заложена основа для постоянно присутствующей систематической ошибки: здесь хозяйствовали по иным, несоциалистическим меркам.

Чтобы не быть голословным, приведу выписку из официального документа — "Доклада ко-миссии АН СССР о результатах проверки деятельности экспериментальной научно-исследовательской базы "Горки Ленинские" и ее подсобного научно-производственного хозяйства" (3):

"По главным показателям — площади пашни и численности дворов — хозяйство "Горки Ленинские" в 5 раз меньше среднего совхоза Московской области и в 2–2,5 раза меньше среднего колхоза имени Владимира Ильича2 (земли колхоза окружают территорию базы с трех сторон).

… Значительно лучшая обеспеченность хозяйства фондами, кадрами и предоставленное ему право реализации продукции по розничным ценам делают показатели базы "Горки Ленинские" несопоставимыми с показателями рядовых колхозов.

Здесь на 509 га пашни имеется 10 физических (15,5 условных) тракторов, 11 автомашин, 2 бульдозера, 2 экскаватора, 2 комбайна, что с избытком перекрывает потребности хозяйства и обеспечивает резервы.

По расчету на 10 га пашни здесь в 9 раз больше основных фондов, в 3 раза больше производственных фондов, почти в 2,5 раза выше энергообеспеченность хозяйства, чем в среднем по совхозам Московской области" (4).

… Наконец, следует отметить, что хозяйство "Горки Ленинские" практически освобождено от продажи зерна государству.

… Пшеница обменивается хозяйством через заготовительные органы на концентрированные корма. Это означает, что почти вся продукция растениеводства остается в хозяйстве и используется на собственные нужды, в основном как кормовой фонд. Кроме этого, хозяйство закупает зерно, комбикорма, которые составляют 1/3 всех потребляемых концентратов" (5).

Конечно, в таких условиях можно было добиваться результатов, невозможных в условиях других хозяйств страны…

Разворачивать работу в Горках Лысенко начал в 1939 году. В Москву были переведены его любимые сотрудники — Презент, Долгушин, Авакян, Ольшанский. Отвели делянки и поля также тем, кто стал работать с Лысенко в Институте генетики (прежде всего Глущенко и Бабаджаняну). Под началом Президента ВАСХНИЛ им предстояло теперь трудится по-новому: Лысенко хотелось начать в Москве иное дело, открыть еще одну яркую страницу в жизни. Он понимал, что на старых достижениях долго удержаться вряд ли удастся.

Первый год после переезда ушел, вполне естественно, на обживание нового места. У самого Трофима Денисовича почти все силы растрачивались на ту самую канцелярскую деятельность, которую он раньше столь решительно осудил, витийствуя о порочном, вражеском стиле его предшественников по Президиуму ВАСХНИЛ. Но оказавшись в кресле Президента Лысенко буквально всеми клетками кожи чувствовал замогильный холод, исходивший из Кремля, жизнь повернулась иначе. Страх лез из каждой щели, провокацией мог показаться любой звонок, ошибкой — любой разговор. Провинциальному, но в то же время цепкому, изворотливому, эгоистичному крестьянскому мужику, на плечи которого легла такая ответственная поклажа, сбросить которую было равносильно тому, чтобы самому свалиться с ней в могилу, — первые месяцы в Москве показались ужасными (один из его помощников об этом однажды мне проговорился).

И хоть нравилось ему бывать в Горках (как-то он сказал нам в лекции в Тимирязевке, что каждый раз, проезжая мимо ворот ленинского музея, улыбался своей потаенной мысли — такой приятной: надо ведь, в таком месте работаю, по одной земле с Лениным хожу: не каждому дано), но времени на поездки туда вечно не хватало. Да еще этот смещенный график работы: днем крутишься, крутишься, и ночью до 3–4 часов утра сиди в кабинете. Вдруг Сталину понадобишься, он по ночам звонит. И тут уж держи ухо востро, соображай мгновенно, отвечай солидно, со знанием дела, но и с оптимизмом в голосе, а то — не ровен час… Да не зарони сомнений в хитрую сталинскую душу… В общем, не до Горок. И не до опытов.

Так пролетел весь 38-й, а за ним и 39-й год. Так и дотянулось всё до июня 1941 года. Грянула война. И ждали вроде её и готовились, а вот нежданной оказалась.

Военные годы

С началом войны теоретические споры ученых сами собой отступили на задний план: все силы были брошены на оборону страны. Захват фашистами уже в 1941 году огромных земледельческих территорий обострил и без того тяжелое положение сельского хозяйства. Теперь от ученых требовалось использовать все средства для решения практических задач.

По мере продвижения немцев на территорию СССР всё больше фабрик, заводов, институтов эвакуировали вглубь страны — за Урал. В Среднюю Азию из Одессы был переведен лысенковский селекционно-генетический институт. В Ташкенте, Фрунзе, Алма-Ате, Свердловске и других городах оказались многие академические институты. Сам Лысенко кочевал между Омском и Фрунзе. В Омске в составе Сибирского научно-исследовательского института зернового хозяйства работала часть его лаборатории. Нередко Трофим Денисович появлялся в комнате, располагавшейся рядом с кабинетом директора института Гавриила Яковлевича Петренко, и постепенно старался перестроить работу этого давно сложившегося института на свой лад. Во Фрунзе оказались другие лаборатории Института генетики.

Первые предложения Лысенко в эти дни были далеки от его прежних увлечений "антигенетикой". Страна в результате сталинского руководства оказалась неподготовленной к войне. Первый год принес голод и нехватку сырья для промышленности. Поэтому, как один из выходов из создавшегося положения, с весны 1942 года во всех городах была отведена земля под частные огороды, так называемые "участки". Главной культурой, которой их засевали, стал картофель.

И вот тут Лысенко с его буйной энергией сделал доброе дело. Он возродил дедовский способ посадки картофеля срезанными верхушками клубней, содержащими, как известно, зачаточные ростки (глазки), и даже отдельными глазками. Советы Лысенко о том, как срезать верхушки, как их хранить зиму и весну, а остальное использовать в пищу, были опубликованы во многих газетах. Частично этот прием помог преодолеть голод и сохранить посадочный материал, а, будучи разрекламированным САМИМ ЛЫСЕНКО, прибавил ему популярности среди народа.

Осень 1941 года оказалась в Сибири и на Дальнем Востоке холодной. Лысенко сам объехал и облетел огромные территории Сибири и Северного Казахстана, понял, что везде недозревшие массивы пшеницы могут угодить под ранние заморозки и снег… и распорядился скашивать недозревшую пшеницу, чтобы собрать хотя бы то, что успело вырасти. Конечно, в свойственной ему манере он уверял, что при этом даже сохранилась обычная урожайность ("Я не знаю случая, чтобы в прошлом году было получено снижение количества и качества урожая пшеницы, скошенной согласно нашим предположениям", — говорил он на общем собрании АН СССР в Свердловске 6 мая 1942 года /6/), хотя, несомненно, зерно получилось щуплым. Но, несмотря на это, предложение его было ценным, так как в противном случае собрать урожай не удалось бы вовсе.

Он занялся и другими практическими делами — определением всхожести пшеницы, хранившейся в буртах на морозе, выяснением возможности перевозки в южные районы картофеля, собранного севернее, для немедленного высева и т. д. Все эти вопросы, не требовавшие научного анализа, но достаточно существенные в то трудное время, решались им оперативно, приносили пользу, и он не смог удержаться от того, чтобы в очередной раз не раздуть свои успехи и не принизить значение теории.

"Принятый нами метод научной работы — заниматься в теории агробиологической науки только теми вопросами, решение которых дает возможность практического выхода… — является хотя и трудным и связан с напряженной для исследователя работой, но это наиболее верная дорога в науке" (7), -

многозначительно философствовал он, забывая упоминать, что основу давших эффект предложений составляли давно известные практикам приемы.

Он, естественно, не мог отрешиться от того, чтобы не продолжать с упорством продвигать в жизнь и непроверенные рекомендации, требовать, например, широко практиковать летние посадки сахарной свеклы в Узбекистане, что дало одни убытки (влаги не хватало, и вся свекла засыхала на ранних стадиях развития). Расхваливал он и свою довоенную идею борьбы с вредителями посевов: выпускать на поля кур, чтобы они склёвывали всех насекомых, их яйца и гусеницы. Тогда и мясо будет бесплатное (и диетическое! — добавлял академик) и вредители исчезнут.

Но основное внимание в это время он уделял приему, который многим сразу же показался ошибочным. Продолжая давнишнюю игру в сверхскоростное выведение сортов, он еще в 1939 году обещал в срочном порядке (опять за 2–3 года) вывести зимостойкие сорта зерновых культур для Сибири (8). Сколько-нибудь перспективных сортов ему получить не удалось, и тогда он предложил сеять (сначала собственные "сорта", а когда они не пошли, то и местные сибирские сорта) весьма оригинальным путем: не вспахивая землю, а прямо в оставшуюся после скашивания яровых хлебов стерню. Преимущество такого приема, по его мнению, заключалось, во-первых, в экономии на тракторах, горючем, рабочей силе и т. д., а, во-вторых, в том, что старая корневая система оберегала бы новые посевы от вымерзания (9).

Ни физические представления о теплопроводности стерни, ни биологическая часть идеи не были достаточно проработаны (Лысенко заимствовал у Тулайкова принцип, но, не зная толком сути предложения загубленного академика, всё перепутал), и предложение было встречено критически, прежде всего, сибирскими учеными. Лысенко сделал доклад в институте в Омске. Несмотря на огромное почтение, которое не мог не вызывать Президент и троекратный академик у скромных провинциалов, среди них нашлись специалисты, выставившие свои возражения. Их поддержал директор института Петренко. Лысенко это не только не образумило, а придало энергии в отстаивании с еще большим жаром своей идеи. С Гавриилом Яковлевичем он перестал с тех пор разговаривать, а решение научного спора перенес в инстанции, всегда и во всем его поддерживавшие: вопрос о том, сеять или не сеять по стерне, был рассмотрен в Наркомземе СССР, где собрали специальное совещание. Правда, во время него случился неприятный для новатора казус. В ответ на вопрос председательствующего, не хочет ли кто-нибудь высказаться, в задних рядах кто-то поднял руку. Председатель кивнул ему, человек встал, им оказался Петренко, специально приехавший в Москву. Лысенко начал суетиться в президиуме, пытаясь лишить его слова. Но пока Трофим Денисович пререкался с председателем, Петренко начал говорить с места, с первой же фразы завладел вниманием аудитории и довел до сведения участников совещания мнение тех, кому Лысенко, по сути дела, и собирался помочь своими советами — сибирских ученых3. Его выступление, конечно, не могло перевесить чашу весов в этом споре, ибо наркоматские чиновники всё равно горой стояли за Лысенко. Посевы по стерне бы

Метод настойчиво насаждали в Сибири почти полтора десятка лет, понеся огромные убытки, пока, наконец, в 1956 году даже партийная печать была вынуждена признать, что это предложение было вредным, и что сам Лысенко и его сторонники

"… игнорируя очевидные факты… доказывали недоказуемое и упорно зачисляли в разряд консерваторов от науки добросовестных специалистов сельского хозяйства, которые смотрели фактам в лицо",

и что

"в результате только в Омской области в течение ряда лет сеяли десятки тысяч гектаров озимой по стерне, с которых никогда не были собраны даже затраченные семена" (10).

Партийный журнал, конечно, замалчивал очевидный факт, что поддержка Лысенко исходила из партийных кругов, что именно ученые выступали с самого начала против этого метода.

Посевы по стерне "зимостойкими" сортами были отменены точно так же, как летние посевы сахарной свеклы в Средней Азии, принесшие стопроцентные убытки, и превозносившиеся в начале 40-х годов гнездовые посевы каучуконоса кок-сагыза, или использование кур для борьбы с насекомыми и другие его предложения.

Новая "догадка" Лысенко: Дарвин ошибался!

Лысенко не раз был вынужден вступать в полемику с оппонентами, и мы могли убедиться, что побеждал он в глазах вождей только в том случае: когда переводил разговоры на язык политических обвинений. Пока противная сторона искала научные аргументы, оттачивала логику фактов и обобщений, исторгавшиеся Лысенко обвинения оппонентов в буржуазном перерожденчестве, нежелании смотреть правде в глаза и верить в светлое будущее — убивали критиков наповал. Против политической дубины — не попрешь.

Точно такой прием Лысенко решил применить в очередной раз, когда возникла критическая ситуация после его заявления о необходимости внесения коренных изменений в дарвинизм. Ядро дарвиновской идеи заключалось в предположении, что стоит появиться измененному организму любого вида, который лучше соответствует внешней среде в данный момент, как этот организм станет лучше размножаться, начнет вытеснять менее приспособленных соседей, и за счет этого эволюция сделает шаг вперед. Именно в принципе внутривидовой борьбы улучшенного организма с неизменными "старыми" организмами заключалась квинтэссенция дарвинизма. Теперь Лысенко заявил, что никакой внутривидовой борьбы в природе нет. По правде говоря, новое утверждение Лысенко показывало, что он поднялся на иной, чем прежде, уровень. Это уже был не одесский приемчик с анкетами, рассылаемыми по колхозам. Он посчитал, что может вторгнуться в споры по самым сложным, фундаментальным проблемам. А какая фундаментальная проблема может казаться глубже проблем эволюции?

5 ноября 1945 года, в канун очередного празднования годовщины Октября, в Москве собрали работников селекционных станций, и перед ними выступил Лысенко с большой лекцией "Естественный отбор и внутривидовая борьба". Продолжая твердить о метафизичности моргановско-менделевской генетики, он стал спасать дарвинизм теперь уже от Дарвина! По его словам, создатель теории эволюции некритически воспринял идею Мальтуса о перенаселенности (это обвинение Дарвина, впрочем, гораздо раньше Лысенко высказали Маркс и Энгельс):

"Виды и разновидности никогда не достигают перенаселенности. Наоборот, всегда, как правило, наблюдается недонаселенность" (11).

Отсюда следовал категоричный вывод:

"Если же хорошенько разобраться в живой природе, то нетрудно обнаружить, что такой перенаселенности особей вида, которая вызывала бы между ними внутривидовую конкуренцию, не бывает…" (12).

Из этого умозаключения вытекало очередное "открытие": организмы одного вида не только не конкурируют за "место под солнцем", а помогают процветать своему виду, нередко ценой собственной жизни (13).

Обосновывал он свой вывод на данных опытов И. Е. Глущенко и Р. А. Абсалямовой и Т. Д. Ивановской с посевом кок-сагыза так называемым гнездовым способом. В каждую лунку высевали по одному, два и более (вплоть до 13 или 37 в разных опытах) растений, а через некоторое время взвешивали выросшие корни. Биологи давно установили, что при увеличении числа растений в гнезде (загущении посевов) наблюдается угнетение развития растений: чем их больше в гнезде, тем меньше СРЕДНИЙ вес корней. Этот вывод, чтобы потрафить шефу, лысенковские ученики отвергали. В их опытах число растений в гнездах будто бы росло, а средний вес корней не уменьшался. Однако стоило повнимательнее приглядеться к их данным, как становился явным намеренный обман, творимый толкователями результатов.

В таблицах, приведенных Лысенко, была колонка "Средний вес корней всех растений в гнездах". В соседних колонках был приведен вес каждого отдельного растения в гнездах, и не требовалось много времени на то, чтобы, сложив цифры, понять, что здесь приведен вовсе не СРЕДНИЙ ВЕС корней, а СУММАРНЫЙ ВЕС всех корней в гнезде. Похоже, что Лысенко оригинально применил упоминавшийся выше "урок" Сталина, повторявшего вслед за Лениным, что "некорректированный метод средних чисел нельзя рассматривать как научный метод" (14). Применив "корректированный научный метод", Лысенко сделал вид, что и на самом деле разбирает усредненные, а не суммированные цифры. Поскольку вес корней в каждой лунке был в таблице приведен, я без труда рассчитал средний вес. Такой пересчет дал ряд: 66, 40, 31, 25, 20, 18, 16, 15, 14, 11 граммов на лунку. Иными словами, по мере загущения посевов средний вес корней и в этих опытах закономерно падал. Ни одного исключения из установленного учеными правила Лысенко не получил! Поэтому у него не было никакого основания произносить слова:

"На этом можно и кончить анализ вопроса о том, есть ли внутривидовая конкуренция среди растений кок-сагыза… Для целей сельскохозяйственной практики вопрос ясен" (15).

Такая "логика" напоминала конфуз с опровержением законов Менделя. Очевидно, что тот случай ничему не научил "колхозного академика", схожими арифметическими подтасовками он теперь обосновывал ошибочность центрального положения дарвинизма.

С -5го января 1946 года газета "Социалистическое земледелие" начала из номера в номер печатать статью "продолжателя" дела Дарвина, как Лысенко сам себя аттестовал, под тем же названием "Естественный отбор и внутривидовая конкуренция" (16). Тогда академик ВАСХНИЛ П. М. Жуковский опубликовал в журнале "Селекция и семеноводство" свои критические заметки, названные "Дарвинизм в кривом зеркале" (17). В ответ Лысенко применил двоякую тактику. Чтобы создать впечатление всеобщей поддержки его "новой теории", он принялся переиздавать свою статью снова и снова в разных изданиях (18). Этим создавалась видимость исключительной важности "новой теории". Раз перепечатывают одну и ту же статью, значит, есть что-то выдающееся в ней. С другой стороны, чтобы преподать урок всем последующим критикам, был нанесен удар по первому критику — Жуковскому. 28 июня 1948 года в "Правде" был напечатан ответ Лысенко — грубый и по названию и по содержанию: "Не в свои сани не садись" (19). Критик был представлен в таком виде:

"Автор рецензии весьма обстоятельно показал свое незнание теории дарвинизма и большую способность к извращению смысла приводимых им цитат других авторов. Этим только и интересна указанная рецензия…

…В своей статье я отрицаю внутривидовую борьбу и признаю межвидовую. Жуковский ничего этого не понял по причине непонимания элементарных основ теории дарвинизма, но все же решил возражать как угодно и чем угодно…" (20).

Лысенко несомненно надеялся, что после публикации в "Правде", все критики могут думать втайне всё, что им заблагорассудится, но уже не будут открыто спорить с ним. Раз "Правда" его поддержала, то и правда на его стороне.

Смена отношения к Лысенко у некоторых высших руководителей страны

Война 1941–1945 годов разрушила сельское хозяйство на территории европейской части СССР, а неэффективная система коллективизированного сельского сектора советской экономики не могла справиться с все возраставшими трудностями. К тому же малоурожайным оказался 1946 год, а в 1947 году страну потряс чудовищный неурожай сразу во всех земледельческих зонах — и в европейской части, и в Сибири, и в Казахстане. "На Украине в 1946 году был страшный голод, имелись случаи людоедства", — признал в 1957 году Хрущев на пленуме ЦК партии (20а).

В этих условиях от Лысенко, ставшего единовластным хозяином в биологии и агрономии в СССР, требовалось обеспечить претворение в жизнь таких научных разработок, которые бы дали возможность хоть как-то облегчить тяжелую ситуацию, а он вместо этого выдавал легковесные рекомендации, причем не столь масштабные, как раньше, и даже не-специалистам казавшиеся примитивными. Например, выступая в 1946 году на открытом партийном собрании ВАСХНИЛ, он предложил для борьбы с пыреем в сибирских степях дисковать осенью поле ("Но это нужно делать только поздней осенью, сделай это раньше и пырей не будет ликвидирован" /21/). Впервые на этом собрании он заговорил о роковой для него идее, которую в будущем особенно успешно используют против него же критики, о том, что все питательные вещества, потребляемые растениями, сначала перерабатываются почвенными микробами.

"В почве растения… питаются продуктами жизнедеятельности микробов. Все удобрения, которые мы вносим в почву, даже в усвояемой форме, все равно прежде поглощаются микрофлорой, и уже продукты жизнедеятельности микрофлоры питают наши сельскохозяйственные растения" /22/.

Несомненно, что и в среде высшего руководства страны, а не только среди ученых, были люди, которые с настороженностью относились к предложениям Лысенко, сменявшим друг друга, но не приносившим реальной пользы. Сейчас можно говорить с уверенностью, что недолюбливал Президента ВАСХНИЛ секретарь ЦК партии по идеологии Андрей Александрович Жданов, резко отрицательно относился к деятельности Лысенко руководитель Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Георгий Федорович Александров4. Серьезные шаги по исправлению сложившегося в советской биологии зажима генетики, начиная с 1943 года, пытался осуществить заведующий Отделом науки Управления пропаганды и агитации Центрального Комитета партии Сергей Георгиевич Суворов.

Была еще одна причина роста недоверия к Лысенко. Перед войной средства массовой информации постоянно восславляли не только самого Трофима Денисовича, но и его семью — отца, братьев. Многие помнили письмо его родителей Сталину, опубликованное в "Правде" после награждения их сына Трофима в 1935 году первым орденом Ленина. В письме родители благодарили Сталина за то, что "жить стало лучше, жить стало веселей", за ту замечательную судьбу, которой одарила советская власть не одного Трофима, но и его братьев и сестер и самих родителей. Были в письме такие строки:

"Закончив институты, младшие работают сейчас инженерами: один — на Уральской шахте, другой — в Харьковском научном институте, а старший сын — академик. Есть ли еще такая страна в мире, где сын бедного крестьянина стал бы академиком? Нет!.." (24).

Перед самой войной один из номеров журнала "СССР на стройке" (затем называвшегося "Советский Союз") был практически целиком посвящен прославлению семьи Лысенко — страницы журнала были заполнены фотографиями её членов (25). Рассказано было и о младшем брате Трофима, также ученом, металлурге по специальности. Жил он в Харькове, был заносчив и хвастлив, и многие знали, что с теми, кто был ему не симпатичен, он расправлялся самым простым способом — писал на них "куда надо" доносы, после чего люди исчезали (26).

Этот братец и подложил Трофиму свинью. Когда фашистские войска подошли к Харькову, он не стал эвакуироваться, скрылся и вынырнул только после того, как фашисты захватили город, открыто перейдя на службу к ним. Брата великого Лысенко — любимца Сталина и президента ВАСХНИЛ — оккупанты приняли с почестями. Он был назначен бургомистром Харькова (27). Город несколько раз переходил из рук в руки, и каждый раз фашисты увозили с собой младшего Лысенко, а затем, возвращаясь, водворяли бургомистра на прежнее место. После войны он так и исчез из России, оказался в США (28).

По теперешним законам брат за брата не ответчик. Сегодня — и по-человечески, и формально — Лысенко мог бы не беспокоиться о возможности наказания за действия своего родственника. Но в сталинские времена был даже юридический термин "член семьи врага народа". Таких людей сажали и ссылали наравне с осужденными5. Поэтому можно представить то щекотливое положение, в какое поставил Президента ВАСХНИЛ его брат.

В конце 1944 года ведущую роль в попытках показать руководству страны, что позиции Лысенко вошли в противоречие с мировой наукой, что авторитет Советского Союза страдает на мировой арене из-за распространения сведений о том, что партийные лидеры страны безоговорочно поддерживают Лысенко и плохо относятся к генетикам, стал играть профессор Тимирязевской сельскохозяйственной Академии А. Р. Жебрак.

Антон Романович Жебрак (1901 года рождения) не был рядовым исследователем. Коммунист с 1918 года, участник Гражданской войны он окончил не только Тимирязевскую сельскохозяйственную академию в 1925 году, но и Институт красной профессуры в 1929 году. Он заинтересовался генетикой и был командирован для более углубленной специализации в США, где работал в Колумбийском университете в лаборатории профессора Лесли Данна (в СССР его фамилию писали Дэнн), соавтора самого известного послевоенного учебника по генетике Синнота и Дэнна, и в Калифорнийском технологическом институте у основателя хромосомной теории наследственности Томаса Моргана (в 1930–1931 годах). Возвратившись на родину, Антон Романович стал профессором кафедры генетики и селекции Академии социалистического земледелия (1931–1936 г. г.), а с 1934 года, оставаясь профессором этой Академии, возглавил аналогичную кафедру в Тимирязевской академии. Спокойный и рассудительный человек, не блиставший талантами оратора, да и вообще немногословный, он брал не жестикуляцией и артикуляцией, а солидностью и основательностью. От всей его фигуры — коренастого крепыша чуть ниже среднего роста, круглоголового, с пышной шевелюрой — веяло силой и трезвым умом. Родился он в Белоруссии, не был так ярок и блистателен, как Серебровский, не лез в теоретики, как Дубинин, был и попроще и одновременно — особенно в глазах партийных боссов — поосновательнее, чем все эти видные фигуры в стане генетиков. И работал он не с дрозофилой, а с пшеницей, успехи его в этом плане были заметными. Он поддерживал генетиков и в 1936 году, и в 1939-м, может быть, не так напористо, как кое-кто из его коллег, но принципиально и твердо. Недаром Пре

Выступления Жебрака в стане генетиков не мешали неторопливому Антону Романовичу идти вверх: в 1940 году его избрали академиком Белорусской АН. В марте 1945 года он был послан в Софию в качестве представителя Белоруссии на Всеславянском Соборе, в мае он побывал в Сан-Франциско и среди других учредителей Организации Объединенных Наций поставил свою подпись под уставом ООН и декларацией о начале ее деятельности. Таким образом, вес неодобрительного высказывания Жебрака в адрес Лысенко был достаточно большим.

В конце 1944 года он начал подготовку большого письма Г. М. Маленкову, которое было отправлено в ЦК партии в начале 1945 года (30). В нем Жебрак кратко описал выступление своего бывшего шефа во время работы в США — профессора Колумбийского университета (Нью-Йорк) Лэсли Данна на заседании Конгресса США 7 ноября 1943 года, посвященном 10-летию установления советско-американских отношений (31), и статью профессора Гарвардского университета Карла Сакса (32). В целом Данн дал благожелательную оценку развитию биологии в СССР. Карл Сакс не соглашался с благодушными оценками Данна и призывал коллег "не быть ослепленными нашим восхищением русским народом и его военными успехами… и не забывать о том, что наука в тоталитарном государстве не является свободной и вынуждена подстраиваться под политическую философию" (33). Сакс утверждал, что в последние десятилетия Лысенко получил правительственную поддержку из-за своих политических, а не научных взглядов.

Жебрак использовал полемику между двумя американскими генетиками и постарался в письме Маленкову показать, как вредна для СССР борьба Лысенко с генетикой:

"Что касается борьбы против современной генетики, то она ведется в СССР только ак. Лысенко… Приходится признать, что деятельность ак. Лысенко в области генетики, "философские" выступления его многолетнего соратника т. Презента, утверждавшего, что генетику надо отвергнуть, так как она якобы противоречит принципам марксизма, и выступление т. Митина, определившего современную генетику как реакционное консервативное направление в науке, привели к падению уровня генетической науки в СССР… Необходимо признать, что деятельность ак. Лысенко в области генетики наносит серьезный вред развитию биологической науки в нашей стране и роняет международный престиж советской науки" (34).

Жебрак отмечал, что Лысенко, "много раз объявлявший современную генетику лженаукой", став директором Института генетики АН СССР, "сократил всех основных работников Института и превратил Институт генетики в штаб вульгарной и бесцеремонной борьбы против мировой и русской генетической науки" (35). Жебрак предлагал объявить вредными "выступления ак. Лысенко, Митина и др.", изменить направление работы всей ВАСХНИЛ, сменить руководство институтом генетики АН СССР, начать издавать "Советский генетический журнал", командировать представителей генетиков в США и Англию "для обмена опытом и для ознакомления с успехами" в науке. Эти слова, если только они стали известны лидеру "мичуринцев" и их философскому "гуру" — Митина, не могли не вызвать у них взрыва негодования.

Хотя в архивах коммунистов не найдено письменного ответа Маленкова Жебраку, не может быть случайностью, на мой взгляд, то, что через короткое время после отправки первого письма, Жебрак пишет второе письмо Маленкову, в котором уже докладывает, что "составил начальный проект ответа Саксу, который посылаю Вам на рассмотрение" (36). Так же не случайно, что Маленков собственноручно проставляет на втором письме резолюцию начальнику Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Г. Ф. Александрову, в которой, указывая очевидно на оба письма Жебрака, приказывает: "Прошу ознакомиться с этими записками и переговорить со мной. Г. М. Маленков, 11/ II" (/37/ то есть, 11 февраля 1945 года, выделено мной — В. С.). В скором времени (16 апреля 1945 года) Жебрак был принят вторым после Сталина человеком в руководстве страной — Молотовым, после чего с 1 сентября 1945 г. Жебрак приступил к работе в должности заведующего отделом сельскохозяйственной литературы Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) (не бросая преподавательскую работу) и проработал в этой должности до апреля 1946 года. В начале 1947 года Жебрак был проведен в депутаты Верховного Совета БССР, а 12 мая 1947 года назначен Советом Министров БССР Президентом Академии наук БССР, сохранив за собой кафедру генетики и селекции в Московской Тимирязевской академии.

Сын Жебрака, Эдуард Антонович, в 1976 году в частной беседе сообщил мне, что в результате переговоров с Молотовым и Маленковым Антон Романович получил одобрение его идеи — написать ответ Саксу и попытаться опубликовать его в том же американском журнале "Science" ("Наука"), в котором появилась статья Сакса. Сын Жебрака также утверждал, что в принятии решения направить эту статью на Запад принимал участие Н. А. Вознесенский, а непосредственное разрешение на отправку статьи в США было дано начальником Совинформбюро (во времена войны самым высоким органом советской цензуры), также членом Политбюро, А. С. Щербаковым (38). Материалы архивов свидетельствуют, что до этого её завизировал 25 апреля 1945 года ответственный сотрудник Совинформбюро А. С. Кружков (в будущем директор Института марксизма-ленинизма при ЦК ВКП(б) и член-корреспондент АН СССР) (39). Статья Жебрака вышла в свет в октябре 1945 года (40).

Жебрак постарался сгладить неблагоприятные оценки Сакса и перечислил ряд советских лабораторий, в которых работают генетики, упомянул прошедшую успешно в Московском университете 12–19 декабря 1944 года генетическую конференцию, указал на практическую работу по выведению новых сортов растений селекционерами, признающими генетику. Сакс упоминал в своей статье трех генетиков, по его мнению исчезнувших из науки, — Вавилова, Карпеченко и Навашина. Умолчав о судьбе первых двух, Жебрак сослался на четыре недавно опубликованных и две сданных в печать статьи Навашина, заявив, что "эти работы свидетельствуют, что он не был вынужден прекратить или изменить свою научную деятельность под влиянием политического диктата" (41). В остальном Жебрак, как того требовали партийные каноны того времени, постарался отвергнуть заявления профессора Сакса, многократно повторив, что советское правительство никакого давления на науку не оказывает, в споры генетиков с Лысенко никогда не вмешивалось, награждало орденами как Лысенко, так и генетиков, причем даже тех, кто резко критиковал Лысенко. По его словам, "…влияние деятельности акад. Лысенко на развитие генетики в СССР… осуществлялось в условиях свободной борьбы мнений между сторонниками различных научных воззрений и принципов, а не посредством политического давления, как говорит проф. Сакс" (42). Вторая половина статьи Жебрака была пронизана утверждениями, что СССР — вовсе не тоталитарное государство, что наука в стране свободна, что Сакс "не понимает сущности советской концепции о связи науки, практики и философии", что диалектический материализм может только помогать ученым, а не сковывать их мышл

Могло быть несколько причин, побудивших некоторых руководителей страны и в их числе Н. А. Вознесенского (ставшего в 35 лет председателем важнейшего государственного органа — Госплана СССР, а затем и членом Политбюро ЦК) инициировать критику Лысенко. Им стал известен реальный размер провалов в экономике страны, в том числе и из-за деятельности Лысенко (вряд ли доподлинно известный Сталину, так как ближайшие подчиненные генералиссимуса в целях самосохранения приукрашивали факты, сообщаемые вождю). Они знали также, что на Западе высказываются неодобрительно о Советском Союзе как стране, где возможно засилье безграмотных людей типа Лысенко, где без всякого на то основания арестовали и погубили Вавилова, Карпеченко, Левитского и других генетиков (46). Не надо забывать, что на Западе плодотворно работали выходцы из России, прекрасно разбиравшиеся в ситуации на родине и занявшие высокое положение в научных и университетских кругах — генетики Ф. Г. Добржанский, М. И. Лернер и Н. В. Тимофеев-Ресовский, физиолог растений А. Г. Ланг, огромным авторитетом пользовался Нобелевский лауреат Герман Мёллер, вернувшийся в США после пребывания в течение ряда лет в СССР и отлично знавший состояние советских генетических дискуссий. В декабре 1988 года Нобелевский лауреат Дж. Уотсон рассказал мне, как его учитель Мёллер, ставший с 1945 года профессором Индианского университета, подробно объяснял своим студентам, что собой представляет Лысенко и что такое лысенкоизм. Об этом же мне рассказывал профессор нашей кафедры в университете имени Джорджа Мэйсона Стивен Тауб, несколько лет проработавший с Мёллером в Индиане.

В том же 1945 году у Лысенко выявились очевидные трудности на другом поприще. Президент и Академик-секретарь АН СССР (С. И. Вавилов и Н. Г. Бруевич, соответственно) в декабре 1945 года внесли предложение в ЦК партии и Правительство о замене ряда членов Президиума АН СССР новыми людьми, и среди предлагаемых к исключению из членов Президиума были проставлены фамилии Лысенко и Митина (47). Это предложение начало прорабатываться в ЦК, и Г. Ф. Александров в письме на имя Молотова и Маленкова, с одной стороны, заявил, что "можно было бы согласиться с мнением академиков" (48), а, с другой, дал макиавеллевское объяснение ситуации. Александров отметил, что Лысенко "было бы целесообразно выбрать в новый состав президиума", но тут же пустился в длинное объяснение, наводившее на мысль, что академики, скорее всего, в ходе тайного голосования провалят кандидатуру Лысенко на выборах за серьезные грехи:

"Многие академики скептически относятся к научным исследованиям акад. Лысенко; винят его в том, что генетика, успешно развивающаяся в других странах, задавлена в СССР; в том, что академия сельскохозяйственных наук развалена, превращена в вотчину ее президента и перестала быть работающим научным коллективом; обвиняют в некорректном отношении к уважаемым советским ученым, в нетактичном поведении при приеме иностранных гостей во время юбилейной сессии… На прошлых выборах президиума (в 1942 г. — В. С.) акад. Лысенко, несмотря на поддержку его кандидатуры директивными органами, получил при тайном голосовании лишь 36 голосов из 60, меньше, чем кто-либо другой" (49).

Симптоматичным было присуждение Сталинских премий в 1946 году специалистам, которые были известны негативным отношением к Лысенко: академику Василию Сергеевичу Немчинову за труд "Сельскохозяйственная статистика" (сама наука статистика была противна духу Лысенко: она вносила понятия меры и количества в сферу, где Лысенко опирался на интуицию и словесные декларации), и профессору (в будущем почетному академику ВАСХНИЛ) Виталию Ивановичу Эдельштейну за учебник "Овощеводство" (50).

И хотя Лысенко еще продолжал занимать высокие посты (его, например, в очередной раз избрали заместителем председателя Совета Союза Верховного Совета СССР /51/, и по этому поводу в "Правде" появилась, как в прежние времена, фотография, на которой Лысенко был изображен восседающим в президиуме в Кремле рядом со Сталиным в момент, когда Н. С. Хрущев вносил предложение об утверждении представленного Сталиным состава Совета Министров СССР /52), но министр земледелия СССР Бенедиктов в статье, опубликованной в те же дни, не сказал ни слова о Лысенко или мичуринцах (53).

Вопрос "О Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени В. И. Ленина" был включен в повестку дня Секретариата ЦК ВКП(б) 28 ноября 1946 года (54). Основанием для включения этого вопроса послужило письмо министра земледелия СССР И. А. Бенедиктова, министра технических культур СССР Н. А. Скворцова (позже министр совхозов СССР) и министра животноводства СССР А. И. Козлова, предлагавших укрепить позиции Лысенко в ВАСХНИЛ путем выбора новых членов академии (разумеется, министры имели ввиду, что пополнение придет из числа сторонников мичуринского учения). По неизвестной причине обсуждение на Секретариате прошло не столь гладко, как того хотелось авторам письма. Вместо немедленного принятия решения партийный орган назначил комиссию из сотрудников аппарата ЦК"…в составе тт. Боркова (созыв), Суворова и Сороко…[которым предписывалось] изучить этот вопрос и результаты доложить Секретариату ЦК ВКП(б) к 15 декабря с.г." (55). Однако в назначенный срок вопрос обсужден не был, с чьего-то позволения (или указания!) созданная комиссия долго тянула с подготовкой доклада для Секретариата ЦК: она завершила свою работу лишь в начале апреля 1947 года (56). Обсуждение важного вопроса оттянулось на более дальнее время, что дало Лысенко дополнительное время, чтобы постараться развести тучи над головой.

Общеполитическая ситуация в стране стала к этому времени меняться. В 1946 году А. А. Жданов приступил к воплощению в жизнь "священной" воли Сталина в серии партийных докладов, направленных против интеллигенции: он прочел первую из своих погромных речей о якобы неверной позиции журналов "Звезда" и "Ленинград". За ней последовали речи с нападками на композиторов и кинематографистов, философов и историков, даже тех, кто неверно интерпретировал восстание рабов в Древнем Риме7. Реакционное и по сути и по форме наступление на интеллектуалов в стране ширилось. Летом 1947 года прошла вторая дискуссия по книге Г. Ф. Александрова "История западноевропейской философии", на которой книгу разругали. По результатам дискуссии, направлявшейся лично Сталиным, идеологические гонения обрушились на всю философию в СССР.

В ЦК партии начинают рассматривать предложение ученых о создании нового генетического института в составе Академии Наук СССР

В 1946 году в Академии наук СССР наращивали усилия по созданию нового генетического института, в котором предполагалось развернуть исследования в области современной генетики. Инициатором стал Жебрак (в частности, он направил еще одно письмо Маленкову 1 марта 1946 года, /58/), он привлек к этому делу Дубинина и вдвоем они составили план будущего института8. Новый Президент Академии наук, родной брат Н. И. Вавилова, — Сергей Иванович на первых порах после его выдвижения Сталиным на этот пост 17 июля 1945 года9 активно способствовал организации этого института (см. его собственное признание /62). Вопрос о создании нового института был рассмотрен первым пунктом на заседании Президиума АН СССР 18 июня 1946 года. Подавляющим большинством голосов идея была одобрена. Против проголосовали всего двое — Лысенко и Н. С. Державин10.

Несомненно на пустом месте идеи о создании академических институтов не возникают. Очевидно, что вопрос предварительно обговаривался с руководителями страны. Бюро Отделения биологических наук одобрило как идею создания Института цитологии и генетики, так и перспективный план его исследований (64), а отдел кадров Академии начал выделять ставки для зачисления сотрудников в будущий институт (65). Это означало для тех, кто знал неписанные правила взаимоотношений на верхах, что вопрос уже согласован настолько, что можно начинать практические шаги.

24 января 1947 года С. И. Вавилов и Академик-секретарь АН СССР Н. Г. Бруевич направили заместителю Председателя Совета Министров СССР Л. П. Берия письмо, в котором на трех страницах были изложены научные и организационные предпосылки создания нового институт (66). Бывший кольцовский институт, переименованный в Институт цитологии, гистологии и эмбриологии, было предложено разделить на два: институт с прежним названием и Институт генетики и цитологии. Уже во втором абзаце письма главный довод в пользу учреждения нового научного центра был объяснен без утайки:

"Необходимость создания [нового института] вызывается тем, что существующий Институт генетики, возглавляемый академиком Т. Д. Лысенко, разрабатывает в основном проблемы мичуринской генетики. Проектируемый Институт генетики и цитологии будет разрабатывать другие направления общей и теоретической генетики" (67).

Затем были перечислены пять главных проблем, по которым планировалась работа института (в том числе третьим пунктом была названа "разработка методов физики и биохимии в проблеме наследственности"), описана структура будущих лабораторий, указано, что "в настоящее время кадры для Института генетики и цитологии представлены 8-ю докторами наук и 14-ю кандидатами" (68) и высказано предложение о территориальном размещении института.

Несколько зловеще для судьбы нового детища звучал последний абзац письма. Разумеется, Президиум АН не мог рассматривать такой важный вопрос в тайне от члена Президиума Лысенко, и столь же очевидно, что Лысенко восстал против него, написав еще 4 июля 1946 года "Особое мнение". Пришлось приложить не только проект постановления Совета Министров СССР (69) и "список научных работников" (70), которых предполагалось привлечь в новый центр, но и двухстраничный протест Лысенко по этому поводу:

"Уверен, что члены Президиума, дружно голосовавшие… за организацию указанного института не в курсе дел генетической науки в нашей стране. Они не знают, что мотив открытия нового Института вовсе не нового характера. Ярким доказательством сказанного является хотя бы то, что сделанное на заседании заявление директора будущего института А. Р. Жебрака о том, что новый институт восстановит прошлые славные традиции генетики в Академии Наук СССР на членов Президиума произвели благоприятное впечатление. А ведь эти "славные" традиции… состоят только в том, что, например, бывший институт Кольцова (генетическую лабораторию которого хотят теперь превратить в институт) разрабатывал и опубликовывал антинаучные евгенические положения. В том, что менделизм-морганизм вообще является одной из "научных" основ евгеники, легко убедиться, прочитав хотя бы статью профессора Презента "О лженаучных теориях в генетике", опубликованную в журнале "Яровизация" № 2 за 1939 год.

Организация нового Института генетики и цитологии вызвана желанием авторов этого предложения (слепых последователей реакционного течения зарубежной науки) еще больше развить в нашей стране менделизм-морганизм в ущерб советской мичуринской генетике. В подкрепление этого я мог бы привести много примеров.

Правильность развития генетической науки… в значительно большей степени, чем другие разделы естествознания зависит от той или иной идеологии, т. е. от того или иного философского направления исследователей. Поэтому в вопросах генетической науки советским ученым не к лицу слепо следовать по стопам буржуазной генетики, занимающейся за рубежом не столько биологическими вопросами, сколько социологическими, независимо от объекта, над которым ведет эксперименты.

Вот почему я считал и считаю неправильным организацию указанного института, перед которым ставится цель разрабатывать… менделизм-морганизм, направление противоположное мичуринскому, творческому дарвинизму.

Член Президиума АН СССР

директор Института генетики

академик — Т. Д. Лысенко" (71).

Но видимо С. И. Вавилов и члены Президиума надеялись, что протест Лысенко принят во внимание не будет. Во всяком случае все документы ушли в секретариат Берии в понедельник 27 января, а уже через два дня Берия направил их секретарю ЦК А. А. Кузнецову с резолюцией-просьбой "Прошу рассмотреть и решить в ЦК ВКП(б)". Видимо именно в этот момент на первой странице письма Президиума появился штамп "Секретно". Срочность в решении вопросов отпала в связи с резолюцией, написанной Кузнецовым на отдельном листе бумаги рукой: "Целесообразно решить в связи с вопрос[ом] заслушивания доклада Лысенко в июне в ОБ [Оргбюро ЦК ВКП(б)] АК[узнецов]. Ниже добавилась еще строка: "Согласен Жданов" (72). Хотя под резолюцией не стоит дата, ее легко вычислить. Скорее всего она появилась в тот же день, что и бериевская резолюция, так как через день, 1 февраля 1947 года на документах был проставлен штамп, что их пересылают "Тех-с[овету] Оргбюро ЦК ВКП(б)". Оттуда они были направлены, как того и следовало ожидать, в Отдел науки Управления агитации и пропаганды. Однако то, что Кузнецов связал решение этого вопроса с будущим докладом Лысенко на Оргбюро ЦК, примечательно. Само решение о том, что Лысенко будет вызван в Оргбюро с отчетом "О положении во Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук" нигде не фигурировало — оно было принято лишь двумя с половиной месяцами позже — 16 апреля 1947 года, а из резолюции Кузнецова следовало, что уже в первый день февраля этот секретарь ЦК ВКП(б) точно знал, что Лысенко "на ковер" вызовут, причем вызовут в первой половине июня! Значит, в недрах секретариата ЦК кулуарно шло обсуждение лысенковских "достижений" и уже могло быть согласовано между собой отношение к президенту ВАСХНИЛ.

Без всякой спешки в Отделе науки ЦК ВКП(б) была подготовлена обстоятельная записка по поводу целесообразности учреждения нового института. Подписавшие ее 5 мая 1947 года Г. Александров и С. Суворов дали положительное заключение:

"Эту просьбу следовало бы поддержать.

… Институт генетики [т. е. лысенковский институт — В. С.] ставит своей главной задачей разработку вегетативной гибридизации и адекватного унаследования изменений организма под влиянием внешней среды… В соответствии с теоретическими воззрениями академика Лысенко, руководимый им Институт не занимается исследованиями внутриклеточного (хромосомного) механизма наследственности и микроскопической структуры элементов (генов). Эти вопросы исследуются в лаборатории цитогенетики. Таким образом Институт генетики и лаборатория цитогенетики не дублируют, а в известной степени дополняют друг друга" (73).

Важнейшей новой деталью, содержащейся в записке, было сообщение о выделении здания, в котором должен был разместиться новый институт. За несколько лет до этого у Академии Наук СССР было отобрано одно из зданий на нынешнем Ленинском проспекте и передано Министерству химической промышленности СССР для Института удобрений и инсектофунгицидов. Теперь по запросу Президиума АН СССР это здание было возвращено Академии, в связи с чем острый для Москвы вопрос с рабочими площадями для нового института был предрешен. Александров и Суворов завизировали и приложили к своей записке проект Постановления Секретариата ЦК ВКП(б), на бланке в верхнем правом углу стояла надпись "Совершенно секретно" (74). Оставался последний шаг — Секретариат и Политбюро должны были принять окончательное решение. Повторялась ситуация, складывавшаяся в 1937 году, когда заведующий отделом науки ЦК К. Я. Бауман, понимавший обстановку и реальные нужды науки СССР, пытался поддержать генетиков. Суворов с Александровым десятью годами позже также выступили принципиально мыслящими политиками. Дело оставалось за людьми на высшем уровне партийной власти.

Лысенкоисты из высших сельскохозяйственных кругов нападают на генетиков

Конечно, готовить тайно в недрах ЦК партии такие документы и думать, что сторонники Лысенко (которых в этих органах было гораздо больше, чем их недоброжелателей) про эту деятельность не узнают, было наивно. Потому нет ничего удивительного, что параллельно лысенковцы начали настоящее наступление на генетиков по нескольким линиям. Прежде всего необходимо было дискредитировать любой ценой Жебрака, которого прочили на пост директора нового института. Нужно было нападать и на других недругов.

Генетикам к этому времени тоже было ясно, что без активных наступательных действий против не только лично Лысенко, а против всего комплекса лысенковщины дела не выиграть. Свою задачу генетики видели в том, чтобы наглядно показывать, какие практические и теоретические успехи были получены ими за последние годы, как делами они отвечают на "отеческую заботу партии и правительства и лично товарища Сталина". Ученый Совет биофака МГУ решил подготовить и провести 2-ю генетическую конференцию. Она была запланирована на 21–26 марта 1947 года. За три месяца до начала конференции приглашения для выступлений были направлены и Лысенко, и его сотрудникам. Лысенко, конечно, сказать о его научных результатах было нечего, он даже на приглашение не ответил, но Нуждин, Кушнер и еще несколько "мичуринцев" выступили с докладами. В целом же конференция показала, что, несмотря на трудности, генетики в СССР продолжают работать, что даже их практические достижения, в особенности в области получения высокоурожайных тетраплоидных форм растений, велики. Организацию конференции взяли на себя сотрудники кафедры генетики, которой руководил А. С. Серебровский. Сам заведующий принимать участия в работе не мог, он уже не ходил, не мог говорить, и всё делали в основном секретарь парторганизации биофака С. И. Алиханян и молодые сотрудники кафедры.

Для того, чтобы настроить высших партийных руководителей против тех, кто проводил конференцию, лысенковцы избрали давно проверенный метод. А. А. Жданову и Г. М. Маленкову 27 марта 1947 года было направлено письмо, подписанное министром с.х. СССР И. А. Бенедиктовым, его первым заместителем П. П. Лобановым и зав. сельхозотделом ЦК А. И. Козловым (75). Начиналось письмо перечислением старых евгенических пристрастий Серебровского. Они приводили на первой странице две цитаты из работы, опубликованной еще в 1929 году:

"Решение вопроса по организации отбора в человеческом обществе несомненно возможно будет только при социализме после окончательного разрушения семьи, перехода к социалистическому воспитанию и отделению любви от деторождения"

и

"… при известной мужчинам громадной спермообразовательной деятельности… от одного выдающегося и ценного производителя можно будет получить до 1000 и даже 10000 детей. При таких условиях селекция человека пойдет вперед гигантскими шагами. И отдельные женщины и целые коммуны будут тогда гордиться не "своими" детьми, а своими успехами и достижениями в этой удивительной области, в области создания новых форм человека" (76).

"И этому Серебровскому поручено открытие и проведение конференции", — гневались авторы письма. А на второй странице они перечисляли названия шести докладов о генетике дрозофилы, представленных на конференции, и сокрушались: "…неизвестно для чего поставлены на обсуждение такие доклады". Авторы письма в ЦК и Совмин предлагали "поручить специальной группе работников при участии академика Т. Д. Лысенко рассмотреть все материалы… конференции". Жданов тут же написал на их письме резолюцию Г. Ф. Александрову: "Срочно узнайте, в чем дело" (77). 15 апреля Александров представил написанный Суворовым разбор этой жалобы, в котором было показано, что ни в одном пункте авторы письма не сообщили в ЦК партии верной информации и что никакой крамолы в действиях генетиков не было (78)11. Письмо заканчивалось фразой:

"Все изложенное позволяет считать генетическую конференцию, проведенную в Московском университете, весьма полезной, а попытку тт. Бенедиктова, Лобанова и Козлова опорочить ее — несправедливой, основанной на односторонней информации" (80).

Письмо Бенедиктова, Лобанова и Козлова было показано Жебраку, который вместе с С. И. Алиханяном направили 28 апреля А. А. Жданову свое письмо с изложением их понимания действий сторонников Лысенко.

"В полемике непрерывно извращаются взгляды генетиков… фальсифицируется диалектический материализм, полемика, особенно устная, ведется в угрожающем тоне политического шантажа и т. д.

Мы считаем такой метод со стороны Лысенко и его ближайшего окружения совершенно недопустимым по отношению к советским ученым…

Генетика теснейшим образом связана с нашим сельским хозяйством. Поэтому наши разногласия имеют государственный характер" (81).

Однако главный вопрос, вокруг которого в тот момент шла борьба противоборствующих сил, касался не мелкого повода прицепиться к делам и словам на конференции в МГУ. В упомянутом выше письме Бенедиктова, Скворцова и Козлова, направленного в Секретариат ЦК ВКП(б) осенью 1946 года, главное внимание было уделено тому, что Президенту ВАСХНИЛ Лысенко работается в этой академии плохо, так как академия не составлена полностью из его сторонников. Министры предлагали срочно провести довыборы членов академии.

Именно этот вопрос стал центральным для руководящих органов ЦК. И на Оргбюро, и на Секретариате ЦК домогательства Лысенко звучали много раз. Воспользовавшись мнением трех влиятельных руководителей сельского хозяйства, можно было или восстановить генетику в правах и окончательно загнать Лысенко в угол, или, напротив, предоставить ему полную свободу для политической расправы с оппонентами. Письма Суворова в Секретарит ЦК, позиция Александрова, по-видимому А. А. Жданова, Вознесенского и других указывала на то, что второй вариант вряд ли теперь будет возможен. Уже на следующий день после отправки двух упомянутых выше писем Суворова Жданову состоялось заседание Организационного бюро ЦК ВКП(б), на котором был рассмотрен доклад комиссии ЦК ВКП(б), созданной еще в ноябре 1946 года (см. выше в этой главе). Члены комиссии Г. Борков, С. Суворов и Н. Сороко в целом дали отрицательный отзыв о деятельности Лысенко на посту Президента ВАСХНИЛ:

"Всесоюзная академия сельскохозяйственных наук имени В. И. Ленина значительно отстает в своей работе от требований и запросов, предъявляемых к ней сельским хозяйством, замкнулась в узком кругу агробиологических проблем… Лысенко" (82).

Затем было раскрыто без всякой утайки бедственное положение с кадрами руководителей ВАСХНИЛ, сказано, что многие члены академии прекратили в ней работу из-за несогласий с Лысенко, а вице-президент Цицин по той же причине даже перестал посещать пленарные заседания. Поэтому авторы доклада считали, что нужно срочно провести довыборы настоящих ученых в ВАСХНИЛ, чтобы улучшить качественный состав этой вотчины Лысенко. Из доклада становится понятной позиция самого Лысенко. Он, конечно, понял тяжесть надвигающейся угрозы и решил крайними мерами добиться восстановления своей монополии. Он буквально потребовал, чтобы Совет Министров СССР признал факт идейной борьбы между его сторонниками (теперь помимо названия "мичуринцы" он добавил слово "дарвинисты") и остальными биологами, признающими законы генетики (их Лысенко обзывал "менделистами-морганистами" в одном месте и "неодарвинистами" в другом). Признав этот факт, правительство, как этого требовал Лысенко, должно было объявить директивно, что правда в многолетних спорах — на стороне лысенковцев-мичуринцев. Если такого политического (можно назвать иначе: полицейского) решения принято не будет, то Лысенко объявлял о своем несогласии проводить довыборы новых членов академии. Он сделал даже еще более жесткое заявление: не нужно довыбирать академиков, нужно их просто назначить специальным Постановлением Совета Министров СССР по списку, который он представит.

Ответ на такое демагогическое по сути заявление, казалось бы, был очевиден. Борьба мнений в науке — единственный залог её рационального развития, однако это было справедливо для любого общества, но не для идеологизированного советского общества. Вместо отповеди монополисту, требующему для себя еще большей монополии, Борков, Суворов и Сороко заняли иную позицию. Сохранявшаяся годами поддержка Лысенко лично Сталиным была фактором, который аппаратчики из ЦК ВКП(б) не могли не учитывать. Поэтому, всё понимая, свой документ они писали очень осторожно. Требование Лысенко было описано без лишних эмоций, будто в нем ничего противоестественного не было, а научные оппоненты Лысенко были представлены не в розовых тонах. Их обозвали "метафизиками", вслед за тем была высказана досада, что"…менделизм-морганизм… к сожалению, преподается во всех наших вузах, а преподавание мичуринской генетики по существу совершенно не ведется" (83).

В резюмирующей части документа его авторы, правда, заявляли, что, по их мнению, учитывая бедственное положение ВАСХНИЛ, нужно провести срочно довыборы, однако подходили к вопросу по-большевистски — предлагали выборы провести под неусыпным контролем "комиссии ЦК ВКП(б)" (84).

Краткая запись в протоколах заседаний Оргбюро раскрывает, что же произошло на заседании. Протокол № 303 сообщает, что в присутствии Булганина, Жданова, Кузнецова А., Маленкова, Мехлиса, Михайлова, Суслова и других был рассмотрен вопрос о положении в ВАСХНИЛ, что были выслушаны выступления по этому вопросу Боркова, Лысенко, Жданова, Маленкова и что было решено:

"Заслушать на Оргбюро ЦК ВКП(б) в первой половине июня 1947 г. доклад президента Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук им В. И. Ленина т. Лысенко о деятельности академии.

Вопрос о выборе новых академиков в ВАСХНИЛ решить в связи с рассмотрением доклада т. Лысенко" (85).

Эта запись позволяет уверенно говорить то, о чем историки догадывались давно — Лысенко в вопросе назначения академиков без выборов своего не добился, более того, нарвался на то, что ему было предложено сначала отчитаться полностью за деятельность академии, в которой он уже десять лет президентствовал.

Хотя это еще не было явным проигрышем, но положение становилось трудным. Надо было искать срочно выход из положения, потому что еще один неверный шаг мог привести к падению в пропасть. Лысенко это прекрасно понимал, так как оставался настоящим гением кабинетных игр. Он не мог не осознавать, что и поддержка Сталиным в одночасье могла прекратиться. Если на секретариате ЦК расклад сил окажется не в его пользу, то, не ровен час, вождь мог принять точку зрения коллегиального органа ЦК. Лысенко знал, что Сталину не раз было свойственно разыгрывать роль выразителя воли масс, решений коллективов, и он мог не пойти против своего же Секретариата в таком вопросе, как одним Лысенко больше — одним меньше, при его теории, что незаменимых нет.

И Лысенко решает спустить обсуждение на Секретариате под откос. Его должны были заслушать в первой половине июня 1947 года. Чтобы быть точным, то есть не упреждая событий, но и не запаздывая по срокам, объявленным Секретариатом ЦК, тютелька в тютельку — 14 июня, на бланке ВАСХНИЛ Лысенко пишет записочку из четырех строк Секретарю ЦК партии Жданову, в которой сообщает, что направляет докладную записку в Оргбюро и отчет о деятельности ВАСХНИЛ (86). Отчет был чистой воды похвальбой, которой Лысенко грешил всю жизнь. На одиннадцати страницах он перечислял 21 тему, по которым работали лысенковцы (87). Из отчета вытекало, что якобы всё, что надо, ученые под его руководством делают, потому сады цветут и нивы плодоносят. Но вряд ли кто-то в зданиях на Старой площади, где располагался ЦК, взялся бы читать весь отчет. А вот докладная записка была написана для начальства и содержала комбинацию двух жанров — наступательного и плакательного. Эта смесь самодовольства с разрывающей сердце печалью (связанной с тем, что до сих пор партия не подавила его научных противников до конца), пронизывает всю записку от первой до последней страницы:

"…Думаю, что будет недалеко от истины сказать, что буржуазная биологическая наука настолько же метафизична и немощна, как и буржуазные науки… настоящую агробиологическую науку можно строить только в Советском Союзе, где господствует философия диалектического материализма, где Партией и Правительством созданы буквально все необходимые материальные и моральные условия для теоретического творчества науки…

Меня буквально, мучает то, что я до сих пор не смог, не сумел довести до сведения Правительства и Партии о состоянии биологической и сельскохозяйственной науки в стране…

В Академии с.х. наук есть много неполадок и ненормальностей, их-то я и прошу помочь исправить. Но эти неполадки и ненормальности вовсе не те, которые обычно указывают работники науки. Это относится и к ряду работников аппаратов учреждений, призванных помогать и руководить сельскохозяйственной наукой.

Я отрицаю утверждение, что Академия сельскохозяйственных наук находится в состоянии прозябания…

Беда только в том, что во многих случаях…в проработку руководимых мною тем… не включались работники многих научно-исследовательских институтов… Поэтому мне и приходится без передаточных научных звеньев искать непосредственную связь с агрономами, колхозами и совхозами…

…Поэтому обвинять Академию в прозябании, в узости разрабатываемых проблем считаю неверным…

Пополнить состав Академии… нужно. Но… нужно обеспечить организационный порядок в сельскохозяйственной науке" (88).

Таким образом Лысенко снова использовал уже не раз помогавшее ему оружие в борьбе с учеными — политические обвинения вместо научных аргументов — и призывал усилить его позиции, перейдя к расправе с оппонентами. Формально можно было считать, что на поручение о постановке доклада он ответил, теперь в аппарате ЦК надо было изучить ответ, прежде чем выносить вопрос на Оргбюро ЦК. Это опять оттягивало время принятия решений и, в частности, решения о создании Института генетики и цитологии АН СССР.

Как Лысенко и думал, оттягивание пошло ему на пользу. Снова он переиграл всех критиков и в кресле удержался. А одновременно с откладыванием доклада Лысенко отпадал и привязанный Кузнецовым к этому вопрос о новом генетическом центре. Вполне возможно, что отодвинуть рассмотрение вопроса о новом институте на Оргбюро и Секретариате ЦК партии Лысенко удалось с помощью лично Сталина, который еще сохранял к нему доверие. Так или иначе, но партия не ответила согласием на предложение Академии Наук СССР создать новый Институт. 31 декабря 1948 года рукой Секретаря ЦК партии А. А. Кузнецова на письме Лысенко, к которому были прикреплены его докладная записка и отчет, была сделана окончательная надпись "В архив. А. Кузнецов". История с созданием так нужного стране генетического центра окончательно завершилась: партийные власти решили не создавать институт для генетиков и цитологов.

Лысенкоисты решают вернуться к статье Жебрака 1945 года и представить её автора предателем Родины

Верный своей доктрине "обострения классовой борьбы по мере строительства социализма" Сталин разнообразил формы идеологического давления. Уже к концу войны он понял, какую опасность представляет то, что сотни тысяч солдат и офицеров его армии своими глазами увидели, как живут люди в загнивающих капиталистических странах, настолько отсталых, что даже социалистическая революция у них, бедных, еще не произошла. В сравнении этого образа жизни с советскими порядками лежал взрывной заряд критицизма, и, чтобы нейтрализовать его, сразу же после окончания войны пропагандистская машина Кремля начала прокручивать на все лады одну тему — идеологической и технической отсталости Запада, коварства империалистов, чужеродности западного образа жизни.

Одновременно У. Черчилль в фултонской лекции, произнесенной 5 марта 1946 года в присутствии Трумэна, провозгласил свою программу "отбрасывания социализма". Началась холодная война. Содружество наций сменилось противостоянием идеологий.

В ответ в СССР закрутились жернова новой кампании — искали тех, кто "низкопоклонствует перед Западом", не ценит родины с большой буквы, хамелеонствует и космополитствует. С гневом объявлялось: такие готовы продать родину, для них одобрение западных коллег важнее чести и совести, они забывают, что и теплоход, и паровоз, и телефон, и радио, и самолеты — впервые появились здесь, в России. "Россия — родина слонов" — мрачно шутили острословы. И снова пошли не пересуды, а суды с приговорами и обвинениями в предательстве, продаже на Запад технологий, шпионаже…

14 мая 1947 года Сталин вызвал к себе писателей А. Фадеева, К. Симонова и Б. Горбатова (89). В кабинете Сталина уже находился А. А. Жданов. Перед ним лежала на столе папка с подготовленным "Закрытым письмом ЦК ВКП(б) партийным организациям", в котором "изобличались" два советских биолога — Н. Г. Клюева и Г. И. Роскин. Эти ученые создали препарат, обладавший, по их мнению, противораковым действием. Препарат они назвали по первым буквам своих имен "КР", в 1946 году издали монографию с описанием их работы (90), а рукопись книги взял с собой уехавший с кратким визитом в США академик-секретарь АМН СССР В. В. Парин (получив на это, разумеется, разрешение, подписанное министром здравоохранения СССР Г. А. Митеревым). В США Парин передал рукопись для ознакомления американским ученым, это стало тут же известно советским шпионам в США, о факте передачи рукописи чекисты немедленно донесли Сталину, и тот ухватился за этот донос, исходя, скорее всего, из двух простеньких соображений. Во-первых, Сталин знал Клюеву лично и, как всякий поверхностно-образованный человек, верящий в чудесные способы спасения от коварных недугов, считал "открытие" Клюевой и Роскина чем-то фантастически важным и для страны и для себя лично. Сама мысль о том, что описание советского открытия передали в руки американцев, показалась ему кощунственно отвратительной. Во-вторых, как человек кристально ясно различавший ситуации, в которых можно было наварить политический капиталец, он сразу понял, что можно использовать факт передачи рукописи как показательный пример "низкопоклонства перед Западом". Космополитов надо было примерно наказать. Создателя Академии Медицинских наук и её первого академика-секретаря Парина обв

"Простой крестьянин не пойдет из-за пустяков кланяться, не станет ломать шапку, а вот у таких людей [как профессор Роскин или академик Парин] не хватает достоинства, патриотизма, понимания той роли, которую играет Россия… Вот взять такого человека, не последний человек, а перед каким-то подлецом-иностранцем, перед ученым, который на три головы ниже его, преклоняется, теряет достоинство. Надо бороться с духом самоуничижения у многих наших интеллигентов" (91).

Разосланное по всем партийным организациям "Закрытое письмо ЦК ВКП(б)" возвестило о наступлении нового политического климата в стране. Между 1945 годом, когда американские и советские солдаты вместе боролись против фашистов, и 1947 годом пролегла глубокая пропасть. Теперь США и СССР, разделенные "железным занавесом", стояли во главе разных лагерей. Совершенно изменилась обстановка и во внутренней жизни страны Советов. В 1945 году не гулял еще по страницам советских газет и журналов лозунг о безродных космополитах и предателях родины, не было и разгула поддерживаемого государственной печатью антисемитизма. Тогда еще в журнале "Крокодил" не могло появиться, как это случилось теперь, изображение человека с утрированной еврейской внешностью, держащего в руках книжечку с надписью ЖИД. Не Андре Жид, а просто — ЖИД. Еще не распространилось тогда и позорное прозвище "отщепенец", которое теперь перекатывалось по страницам советской прессы. За былое "низкопоклонство перед Западом" можно было понести суровое наказание теперь.

Надо заметить, что с момента посылки в 1945 году Жебраком писем Маленкову и подготовки им статьи для журнала "Science" лысенкоисты не теряли надежды расквитаться с ним — ставшим врагом номер один. Конечно, точили они зубы и на Н. П. Дубинина, также опубликовавшего в том же журнале, но позже, свою статью (92). Они не могли забыть эти выпады и особенно резкие жебраковские слова о Лысенко и его сторонниках, написанные в письме Маленкову в 1945 году, когда старый большевик Жебрак делился со старшим по должности в партии товарищем размышлениями о бедах, принесенных СССР Лысенко и его подпевалами.

" Не приходится сомневаться, что если бы не грубое административное вмешательство со стороны ак. Лысенко… и не опорочивание генетики, которая была объявлена социально реакционной дисциплиной со стороны руководства дискуссией 1936 г. и дискуссией 1939 г., то в настоящее время мы были бы свидетелями огромного расцвета генетической науки в СССР и ее еще большего международного авторитета" (93).

Поэтому атаки на Жебрака и в какой-то мере на Дубинина не прекращались. Так, в последнем номере журнала "Агробиология" за 1946 год (напомню, под этим новым названием стал после войны выходить прежний журнал "Яровизация") Презент опубликовал длинную статью, в которой обвинял Жебрака именно в антипатриотизме, выразившимся в том, что на страницах западного издания Жебрак не признал Лысенко великим, а даже противопоставил его советским генетикам (94). 6 марта 1947 года в "Ленинградской правде" появилась выжимка из этой статьи, озаглавленная Презентом "Борьба идеологий в биологической науке" (95), начинавшаяся словами:

"Последние решения Центрального Комитета партии по идеологическим вопросам ко многому обязывают партийный актив и советскую интеллигенцию. Они обязывают вытравить какие бы то ни было остатки низкопоклоннического отношения к зарубежным идейным веяниям, смело разоблачать буржуазную культуру, находящуюся в состоянии маразма и растления" (96).

Затем Презент, не выбирая изящных выражений, высказался о генетике:

"Загнивающий капитализм на империалистической стадии своего развития породил мертворожденного ублюдка биологической науки, насквозь метафизическое, антиисторическое учение формальной генетики" (97).

Приведя сердитую цитату из "Вопросов ленинизма" Сталина, Презент продолжил обругивание генетиков, но уже не западных, а советских, сообщил о том, какой ужасный, фашистский журнал "Science (Наука)" существует в Америке, остановился на одном из "профашистских мракобесов Карле Саксе, подвизающемся в Гарвардском университете… — злопыхателе против марксизма", а потом сообщил (нисколько не обинуясь откровенной ложью), что и в СССР есть полностью с ним согласный профессор — Жебрак:

"Карл Сакс не заслуживал бы какого бы то ни было внимания… Однако, пожалуй, более интересно, до каких пределов низкопоклоннического пресмыкательства перед заграницей может дойти профессор, живущий в советской стране и в то же время тянущий одну и ту же ноту с г-ном Саксом. А ведь именно так поступил профессор Тимирязевской академии А. Р. Жебрак, который в статье, опубликованной им за границей по поводу выступления Сакса, по существу солидаризируется с профашистом Саксом в оценке теоретических достижений нашей советской передовой школы биологов, мичуринской школы, возглавляемой академиком Лысенко" (98).

Презент назвал еще нескольких генетиков, не нравящихся ему — Н. П. Дубинина, Ф. Х. Бахтеева, М. Л. Карпа и других (фамилии М. Е. Лобашова и Г. Г. Тинякова он переврал). Но главный удар пришелся по персоне Жебрака. Его по требованию Презента надлежало "разоблачить и вытравить" в первую голову.

Этот выпад желанной цели не достиг. Должного внимания на статеечку не обратили. Тогда Презент отправил ее еще раз — в центральную газету "Культура и жизнь", однако из редакции презентовский текст послали Жебраку с просьбой дать свою оценку статье. Получив обстоятельный ответ Антона Романовича, редакция ответила Презенту, что не видит оснований вступать в обсуждение вопроса, не являющегося профильным для газеты (99).

Но вся эта закрытая пока от глаз ученых и жителей страны полемика могла оставаться закрытой только до того момента, пока не были обнародованы сталинские директивы по борьбе с "безродными космополитами". Сразу после их озвучивания ситуация резко изменилась. Как только "Закрытое письмо" стало известным Лысенко и Презенту, их возможности в нанесении удара по генетикам и по Жебраку в первую голову, неимоверно возросли. Их не нужно было учить, в каком направлении надо строить свои нападки на генетиков. Хотя с момента публикации жебраковской статьи и отправки им писем Маленкову прошло уже несколько лет, Лысенко решил, что важен не срок, а возможность расплаты за прошлое унижение. Можно и нужно было использовать изменения в политической обстановке в стране и выставить сегодня Жебрака на роль предателя Родины.

И тем не менее несколько месяцев развить атаку не удавалось, пока во второй половине августа заведующим отделом науки и культуры "Литературной газеты" не был назначен "философ", которого знал Сталин, М. Б. Митин — член ЦК ВКП(б) и депутат Верховного Совета СССР 3-го —5го созывов. Назначение Митина было сделано не без участия самого Сталина, который в это время решил всемерно усилить "Литературную газету", придав ей функции якобы независящего от властей выразителя мнения масс (свое желание Сталин изложил писателям на описанной выше встрече с ними 14 марта 1947 года /100/). А уж кто жаждал реванша в споре с генетиками, так это Митин, уже вписавший свое имя в число главных гонителей генетики своим руководством дискуссией в журнале "Под знаменем марксизма" в 1939 году (101).

Митин получил от ленинградского писателя Геннадия Фиша (давнего знакомого Презента еще с той поры, когда Фиш учился на факультете общественных профессий ЛГУ) статью с ругательствами и оскорблениями в адрес Жебрака. Но одного имени Фиша для мощного удара было маловато. Поэтому Митин позвонил двум самым известным в стране поэтам того времени — А. Твардовскому и А. Суркову, попросив их подписаться под опусом Фиша. Оба поэта ничего ровным счетом в генетике не понимали, но перечить члену ЦК партии не посмели, и 30 августа 1947 года в "Литературной газете" появилось письмо за тремя подписями (102), в котором, в частности, говорилось:

"Мы оставляем в стороне противоречие между утверждением Жебрака о том, что Лысенко является только агрономом-практиком, и обвинением того же Лысенко в "чистой умозрительности". Но нельзя не возмутиться злобным, клеветническим заявлением Жебрака о том, что работы Т. Лысенко, по существу, мешают советской науке и что только благодаря неусыпным заботам Жебрака и его единомышленников наука будет спасена. И залог этого спасения А. Жебрак видит в том, что он не одинок: "Вместе с американскими учеными, — пишет Жебрак в журнале "Сайенс", — мы, работающие в этой же научной области в России, строим общую биологию мирового масштаба". С кем это вместе строит Жебрак одну биологию мирового масштаба?…

… Гордость советских людей состоит в том, что они борются с реакционерами и клеветниками, а не строят с ними общую науку "мирового масштаба" (103).

Сталин начинает борьбу с "безродными космополитами", и Лысенко использует её для атаки на своих противников

Конечно, эти идеологические споры не имели отношения к безрезультатным практическим обещаниям Лысенко, несшим стране одни беды. Хотя некоторые члены Политбюро ЦК партии уже готовы были отступиться от Лысенко, осознавая несомый им стране вред, Сталин продолжал упрямо верить новатору. Новый "гауляйтер" в сталинском окружении — Михаил Андреевич Суслов стал смотреть на позицию вождя как на аксиоматическую истину и полностью подчинился мнению Сталина. Во всяком случае в те же дни в Управлении агитации и пропаганды, где годами зрели антилысенковские настроения, обстановка вдруг разом переменилась. Новый секретарь ЦК партии по идеологии лично распорядился опубликовать в "Правде" 2 сентября 1947 года разгромную статью мало кому известного кандидата экономических наук И. Д. Лаптева, смело подписавшегося под статьей профессором. В еще более категоричных тонах, причем перевирая слова Жебрака, автор статьи продолжил обвинения его в антипатриотичности и предательстве "интересов Родины" (104). Многие фразы из "Литературной газеты" и из статьи Презента в "Ленинградской правде" были Лаптевым повторены, что указывает на хорошее дирижирование действиями "публикаторов". По словам Лаптева:

"А. Р. Жебрак… вместе с реакционнейшими зарубежными учеными унижает и охаивает нашу передовую советскую биологическую науку и ее выдающегося современного представителя академика Т. Д. Лысенко…потерял чувство патриотизма и научной чести… ослепленный буржуазными предрассудками, презренным низкопоклонством перед буржуазной наукой он встал на позицию враждебного нам лагеря" (105).

Лаптев не скупился на выражения типа: "с мелкобуржуазной развязностью обывателя", "разнузданно", "клеветник" и т. п. Упомянул он и о Дубинине, также осмелившемся опубликовать в том же презренном американском журнале статью, в коей он будто бы обругал замечательные достижения мичуринской биологии. Заключительные фразы статьи напоминали стиль 37-го года:

"К суду общественности тех, кто тормозит решение этой задачи (в кратчайший срок превзойти достижения науки в зарубежных странах), кто своими антипатриотическими поступками порочит нашу передовую советскую науку" (106).

Статья в "Правде" была уже нешуточной акцией12. Всё, что появлялось на страницах этой центральной партийной газеты, становилось руководством к действию — заклейменных газетой ждали лагеря, прославленных — ордена.

Однако времена менялись и безоговорочного согласия со всем, о чем писала газета, не было. С протестом против позиции газеты обратилась к Секретарю ЦК партии А. А. Жданову сотрудница Государственной комиссии по сортоиспытанию селекционер Е. Н. Радаева (107). С нескрываемым возмущением она писала о Лысенко и его "подпевалах", утверждала, что

"за короткий срок акад. Лысенко развалил ВАСХНИЛ… [которая] превратилась в пристанище шарлатанов от науки и всякого рода "жучков"…Одновременно акад. Лысенко захватил в свои руки с. х. печать… Лысенко удалось полностью заглушить критику его ошибок. Но вместе с критикой заглохло и развитие с. х. науки" (108).

Решительно отозвавшись о статье Лаптева как о совершенно неверной и по сути и по форме, Радаева не боялась писать в ЦК партии следующее:

"Расправой над отдельными учеными с использованием политической ситуации акад. Лысенко пытается спасти свое пошатнувшееся положение, страхом расправы удержать от критики остальных ученых и, воспользовавшись созданной им суматохой, захватить снова в свои руки с/х Академию в предстоящих выборах.

Одновременно, припертый к стене, он капитулирует в основных своих теоретических положениях. В частности, он всенародно на коллегии Министерства сельского хозяйства уже отрекся от созданной им системы сортосмены, почувствовав, что все-таки придется отвечать за бесплодие этой системы.

Зазнавшийся интриган и путаник! Убаюканный лестью окружающих его подхалимов: он не заметил, что за годы Советской власти выросло поколение советских ученых, которых не запугаешь террором, не введешь в заблуждение спекуляциями, которым не преподнесешь махизм под флагом диалектического материализма. Этим ученым пока негде сказать свое слово, но они терпеливо ждут своей очереди.

Акад. Лысенко, кажется, еще не осознал, что созданное им учение — это не больше чем поганый гриб, сгнивший изнутри и только потому сохраняющий свою видимость, что к нему еще никто не прикасался…

Можно согласиться с предложением проф. Лаптева о привлечении к суду общественности антипатриотов, но скамью подсудимого заслуживает акад. Лысенко и его подхалимы…" (109).

Письмо Радаевой поступило в ЦК партии 4 сентября. На следующий день Жданову написал Жебрак (110). Еще более сильное письмо, наполненное фактами провалов Лысенко на фоне успехов генетиков, направил в тот же адрес 8 сентября 1947 г. И. А. Рапопорт (111). В тот же день в ЦК партии пришло аргументированное письмо заведующего кафедрой Московского университета Л. А. Сабинина (112). 10 сентября краткое письмо направил Жданову крупнейший советский селекционер П. И. Лисицын. Он писал:

"Меня возмутила эта статья как дикостью обвинения…, так и грубой демагогичностью тона… Повидимому автор считает, что он живет в дикой стране, где его стиль наиболее доходчив… Пора бы призвать к порядку таких разнузданных авторов" (113).

Через почти две недели длиннейшим письмом в ЦК партии ответил на публикацию статьи Дубинин (114).

Массированное обращение в сентябре 1947 года ведущих ученых к властям страны, казалось бы, не могло остаться безответным, особенно учитывая общественное звучание таких имен как Лисицын, который был истинным кормильцем страны. Но авторы всех писем не получили даже строчки ответа. Секретари ЦК партии и их подчиненные как в рот воды набрали. Повторявшиеся на каждом шагу лозунги о нерушимой связи партии коммунистов с народом очередной раз обесценивались: партийное руководство, к которому с надеждой обращались лучшие представители научной интеллигенции, игнорировало обращения, и это было для ученых и селекционеров плохим сигналом.

Тем временем идеологические изменения в стране служили лысенкоистам сигналом к тому, что нужно идти вперед в осуждении Жебрака за антипатриотичное, по их мнению, поведение. Партком Тимирязевской академии, составленный в основном из сторонников Лысенко, 22 сентяюря 1947 года рассмотрел статьи в "Литературной газете" и в "Правде" и решил, что к заведующему кафедрой генетики и селекции академии Жебраку должны быть применены меры идеологического порядка. 29 сентября к этому решению присоединился Ученый совет академии, а 10 октября такое же решение принял партком Министерства образования СССР (114а).

По распоряжению Сталина в это время для политической борьбы с инакомыслящими были введены "Суды чести" (115). Название было взято из обихода российской армии времен правления царей, но, конечно, ничего общего с офицерскими судами чести не было. Именно в этот суд постановила передать "Дело Жебрака" о его антипатриотической статье в журнале "Science" парторганизация Тимирязевской академии. "Суды чести" могли быть образованы только при центральных ведомствах страны, и потому делом Жебрака могло заняться Министерство высшего образования. Министром в это время был близкий к Лысенко человек — С. В. Кафтанов. "Суд чести" Министерства в соответствии с приказом Кафтанова (116) возглавил начальник Главка Министерства И. Г. Кочергин — хирург по специальности, а членами стали заместитель министра высшего образования СССР член-корреспондент АН СССР А. М. Самарин, член коллегии профессор А. С. Бутягин, доценты Н. С. Шевцов, Г. К. Слуднев, представитель профсоюза О. П. Малинина и товарищ А. А. Нестеров (последний товарищ имел к воспитанию непростое отношение — он был представителем ведомства госбезопасности, отвечавшим за ведение дел в высшей школе).

Прежде чем приступать к открытому слушанию дела в "суде", было решено провести "предварительное слушание", что-то вроде следствия, чтобы выяснить степень вины "подсудимого". Оно продолжалось три дня — в пятницу тринадцатого октября и в понедельник и вторник — пятнадцатого и шестнадцатого октября. На него и были вызваны те, кто написал письма протеста в "Правду", а также те, кого Жебрак "оскорбил" своей статьей. Итак, Лисицын, Сабинин, Дубинин, Радаева были вызваны одновременно с Презентом, Глущенко, Турбиным, И. С. Варунцяном на следствие, плюс к ним из Тимирязевки были приглашены дать свои показания директор академии В. С. Немчинов, секретарь парторганизации Ф. К. Воробьев, член парткома доцент Г. М. Лоза и профессора П. Н. Константинов, Е. Я. Борисенко и И. В. Якушкин.

Собранные свидетельские показания были полярно противоположными. Ученые (Лисицын, Константинов, Сабинин, в какой-то степени Дубинин и Борисенко) выразили несогласие с положениями статей в "Литгазете" и "Правде", а команда лысенковцев вместе с руководством Тимирязевки и её партийными руководителями резко поступок Жебрака осудила (117).

Сегодня нелегко восстанавливать события той поры, но все-таки некоторые факты известны. Мы увидим ниже, например, что в министерство приезжал влиятельный в то время партийный начальник Суворов и рекомендовал дело прекратить. Поверить в то, что он пошел на такой шаг по собственной инициативе, невозможно. Получить разрешение он мог или от своего непосредственного начальника — Г. Ф. Александрова, или у еще более высокого босса — А. А. Жданова. Но, как уже было сказано, именно в это время в секретариате ЦК партии появился новый человек — М. А. Суслов, который вскоре займет место Жданова. Однозначно, что при всем совпадении основных взглядов два партийных лидера различались в своем отношении к Лысенко. Суслов, как показала вся его жизнь, действовал как его безусловный покровитель и защитник. Он несомненно мог использовать сложившуюся ситуацию в своих целях и мог действовать совсем не в том направлении, как действовали Жданов, Александров и Суворов. История с "Судом чести" это отразила.

А на изменение отношения к Лысенко в верхних эшелонах партийной власти именно в это время указывает факт, обнаруженный полвека спустя в Архиве Президента РФ сыном Н. И. Вавилова Юрием Николаевичем. Он нашел письмо Лысенко Сталину, датированное 27 октября 1947 года, и ответ Сталина (118), написанный тремя днями позже и отправленный 31 октября 1947 года по-видимому с курорта.

Оказывается, Сталин теперь еще пристальнее следил за Лысенко и ждал от него успеха в важном деле — выведении чудо-пшеницы с ветвящимся колосом. Мешочек с 210 граммами такой пшеницы в 1946 году ему вручил лично Сталин. Лысенко, отлично знал, что из затеи ничего путного получиться не может (см. об этом в следующей главе), но обещал тем не менее Сталину резко увеличить производство пшеницы в стране и этим снова укрепил веру вождя в свое научное могущество. В лето 1947 года лысенковцы начали срочно размножать семена ветвистой пшеницы, полученные от Сталина. В Одессе, Омске, в селе Мальцево Шадринского района Курганской области и в Горках Ленинских их высеяли, и якобы в "Горках Ленинских" Авакян сумел за один сезон так их размножить, что к осени собрал "327 килограммов, т. е. в 1635 раз больше, чем было высеяно" (119). Лысенко писал Сталину, что уже

" в 1949 году… можно будет… примерно… 100 центнеров с гектара… получить с площади 100 гектаров… в 1950 году… засеять 15 тысяч гектаров… в 1951 году, засевая только 50 тысяч гектаров, можно будет иметь 500 тысяч тонн пшеницы для Москвы…

…эта фантазия буквально меня захватила, и я прошу Вас разрешить нам проведение этой работы в 1948 году, а потом, в случае удачи этого опыта, помочь нам в деле дальнейшего развертывания этой работы" (120).

Мудрый и лукавый царедворец хорошо знал, что надо писать властителю державы. Зачем, спрашивается, ему, президенту ВАСХНИЛ и директору "Горок Ленинских", испрашивать у 1-го Секретаря ЦК ВКП(б) разрешения, проводить или не проводить ему в его хозяйстве посев пшеницы?! Равным образом, какое, казалось бы, дело Сталину до того, сеять ветвистую на десяти или на двадцати гектарах?! Но какой же властитель запретит взращивать курочку, которая понесет золотые яички! Несись, курочка! Озолачивай!

Лукавство Лысенко простиралось дальше. Он давал понять, что если всё получится, то на лавры вовсе не претендует, скромен до предела и свое место знает. Вот каким замечательным пассажем заканчивал он свое 2-страничное послание человеку, никогда в жизни никакого касательства ни к агрономии, ни к селекции не имевшему13, но которого теперь Лысенко благодарил за учебу и за то, что он открыл ему глаза на тонкие научные вопросы:

"Дорогой Иосиф Виссарионович! Спасибо Вам за науку и заботу, преподанную мне во время Вашего разговора со мной в конце прошлого года по ветвистой пшенице.

Этот разговор я все больше и больше осознаю. Вы мне буквально открыли глаза на многие явления в селекционно-семеноводческой работе с зерновыми хлебами.

Детально изучая ветвистую пшеницу, я понял многое новое, хорошее. Буду бороться, чтобы наверстать упущенное и этим быть хоть немного полезным в большом деле — в движении нашей прекрасной Родины к изобилию продуктов питания, в движении к коммунизму" (121).

Напомню: была осень 1947 года, осень, принесшая самый жуткий голод населению страны. Каким "просветленным цинизмом" нужно было обладать, чтобы писать о движении к изобилию продуктов! Нет, примитивным жуликом и простым циником Трофим Денисович не был. Хорошо он понимал, что надо написать вождю коммунистов!

С тем же пониманием умонастроения вождя подходил Лысенко к описанию природы своих разногласий с научными противниками.

"Смею утверждать, что менделизм-морганизм, вейсманистский неодарвинизм, это буржуазное метафизическое учение о живых телах, о живой природе разрабатывается в западных странах не для целей сельского хозяйства, а для реакционных целей евгеники, расизма и т. п. Никакой связи между сельскохозяйственной практикой и теорией буржуазной генетики там нет.

Подлинная наука о живой природе, творческий дарвинизм — мичуринское учение строится только у нас, в Советском Союзе… Она детище социалистического, колхозного строя. Поэтому она… так сильна по сравнению с буржуазным лжеучением, что метафизикам менделистам-морганистам, как зарубежным, так и в нашей стране, остается только клеветать на нее, с целью торможения развития этого хорошего действенного учения.

Дорогой Иосиф Виссарионович! Если мичуринские теоретические установки… в своей основе правильны, то назрела уже необходимость нашим руководящим органам… сказать свое веское слово…

Прошу Вас, товарищ Сталин, помочь этому хорошему, нужному для нашего сельского хозяйства делу" (122).

Этот призыв к главному палачу страны ввести идеологический запрет на всё, что не соответствовало устремлениям главного "мичуринца", был услышан. В своем ответном письме, написанном срочно (Сталин находился вне Москвы, но уже через три дня пространное ответное послание "Уважаемому Трофиму Денисовичу" было подписано), вождь не только клюнул на лысенковскую наживку и стал давать ему советы по агрономии и селекции, но и сурово высказался о научных противниках Лысенко:

"…я считаю, что мичуринская установка является единственно научной установкой. Вейсманисты и их последователи, отрицающие наследственность приобретенных свойств, не заслуживают того, чтобы долго распространяться о них. Будущее принадлежит Мичурину.

С уважением

И. Сталин

31. Х. 47" (123).

Таким образом Лысенко заручился поддержкой Сталина в вопросе, который вождь считал идеологически важным: о роли прямого приспособления наследственности организмов к внешней среде. В науке эта идея была отвергнута много десятилетий назад, но малообразованным людям и Сталину в их числе казалось, что наследование благоприобретенных признаков существует.

Тем не менее никаких конкретных погромных решений в отношении врагов Лысенко не последовало. Спустя еще месяц, Сталин разослал записку Лысенко всем членам Политбюро и секретарям ЦК (а также академику Цицину, которого видимо Сталин считал сторонником Лысенко), добавляя, что "В свое время поставленные в записке вопросы будут обсуждаться на Политбюро" (124). Поэтому проблема противостояния Лысенко и генетиков разрешения не получила, но одно отрицательное действие записка Сталина оказала: те в верхних эшелонах власти, кто готов был принять меры против засилия Лысенко в советской науке и, напротив, помочь генетикам, решили за благо отмолчаться и подождать, чем конкретно завершится интерес Сталина к Лысенко. К новому витку репрессий против ученых это пока не привело, но и энергию тех на верхах, кто собирался поддержать генетиков, пригасило.

Митин продолжает восхваление Лысенко в "Литературной газете"

Ставший заведующим отдела "Литературной газеты" Митин не прекращал усилий по пропаганде лысенкоизма. 18 ноября 1947 года в газете было опубликовано интервью с Лысенко, который под видом осуждения буржуазных ученых Запада откровенно предупреждал своих оппонентов, что их действия могут быть расценены как политически вредные (125). Специальные вопросы биологии Лысенко рассматривал через призму категорий извращенной политэкономии и опять вел речь о том, почему мировая наука придерживается мнения о наличии внутривидовой борьбы в природе:

"Все человечество принадлежит к одному биологическому виду. Поэтому буржуазной науке и понадобилась выдуманная внутривидовая борьба. В природе внутри видов, говорят они, между особями идет жестокая борьба за пищу, которой не хватает, за условия жизни… То же самое происходит, мол, и между людьми: капиталисты якобы умнее, способнее по своей природе, по своей наследственности… Но внутривидовой борьбы нет и в самой природе. Существует лишь конкуренция между видами: зайца ест волк, но заяц зайца не ест, — он ест траву" (126)14.

Захлестнутый политическими страстями, Лысенко утверждал, что и те, кто выдвинул понятие "внутривидовая борьба" (значит, Дарвин), равно как и те, кто придерживается этого понятия сейчас, есть придатки и слуги растленной буржуазной науки, приспешники буржуазии:

"Буржуазная биологическая наука, по самой своей сущности, потому что она буржуазная, не могла и не может делать открытия, в основе которых лежит непризнанное ею положение об отсутствии внутривидовой конкуренции. Поэтому и гнездовым севом американские ученые заниматься не могли. Им, слугам капитализма, необходима борьба не со стихией, не с природой… Выдуманной внутривидовой конкуренцией, "извечными законами природы" они силятся оправдать и классовую борьбу, и угнетение белыми американцами черных негров. Как же они признают отсутствие борьбы в пределах вида?" (128).

Заканчивая статью, Лысенко давал ясно понять, против кого в первую очередь направлены его тирады. Обвинения буржуазной науки были затеяны для устрашения своих же коллег в Советском Союзе:

"Но я знаю, что внутривидовую конкуренцию еще и у нас признают некоторые биологи, например, профессор П. М. Жуковский. Я отношу это к буржуазным пережиткам. Внутривидовой конкуренции в природе нет, и нечего ее в науке выдумывать. Идет острая борьба идей, а новое всегда встречает сопротивление старого. Но у нас, в Советском Союзе, новое всегда побеждает" (129).

Значимость высказываниям Лысенко придавало то, что Митин, подписавшийся как корреспондент "Литературной газеты", возвеличивал Лысенко ("…главное — Ваши научные доклады не просто "точка зрения": они подтверждены богатейшей практикой"), а Лысенко, в свою очередь, убежденно заключал: "…у нас, в Советском Союзе, новое всегда побеждает".

Это интервью появилось ровно через две недели после того, как в МГУ крупнейшие ученые — академик И. И. Шмальгаузен, профессора А. Н. Формозов и Д. А. Сабинин — аргументированно, логично и без малейшего налета демагогии рассмотрели взгляды Лысенко на дарвинизм, выступив с докладами на специально созванной научной конференции. Интерес к ней был огромным. Заседания шли в самой большой — Коммунистической аудитории МГУ, и зал, тем не менее, был переполнен. Как позже была вынуждена признать даже "Литературная газета", в зале находилось более 1000 человек (130). Председательствовавший несколько раз приглашал сидевших в зале сторонников Лысенко выступить с ответом на критику, но те отмалчивались. В том же году Издательство МГУ выпустило сборник со статьями, опровергающими точку зрения Лысенко. Вынуждена была и "Литературная газета" напечатать большую статью ученых из МГУ (131). Но сделала она это своеобразно. Рядом со статьей И. И. Шмальгаузена, Д. А. Сабинина, А. Н. Формозова и С. Д. Юдинцева была помещена ответная статья А. А. Авакяна, Долгушина, Глущенко и других лысенковцев, в которой разговор был снова переведен в плоскость политических обвинений. Оппонентов Лысенко они обзывали "мальтузианцами" (132) (все знали, что Мальтуса критиковали Маркс и Энгельс, и, значит, мальтузианцы — враги марксизма; это было нешуточное обвинение в годы сталинского террора), а затем "неучам" из Московского университета был дан такой совет:

"… читать не столько Кропоткина, сколько Лысенко, чтобы знать, где искать аргументы против несуразностей Кропоткина. Нечего и упоминать о других пугалах (Кесслер, Смэтс и др.), поставленных ими на их изреженном посеве аргументов" (133).

Заключительная фраза статьи обвиняла ученых в совсем им не свойственные действия — уход из плоскости научной в политическую:

"Это уже не полемический выпад, а попытка восстановить советскую общественность против дарвиниста Лысенко" (134).

В последовавшие затем полтора месяца в "Литературной газете" было опубликовано несколько откликов ученых по вопросу о правильности взглядов Лысенко. Эти отклики были весьма умело и направленно скомпонованы редакцией. Б. М. Завадовский критиковал и Лысенко и его оппонентов (135). В. Н. Столетов столь же безоговорочно провозглашал единственно правильным лысенкоизм и, выворачивая наизнанку смысл сказанного критиками Лысенко, декларировал:

"У оппонентов нет фактов, а у Лысенко есть огромный опыт по помощи сельскому хозяйству, и именно потому, что фактов у оппонентов нет, творческую дискуссию они подменяют схоластическими упражнениями" (136).

Характерным для стиля развернутой редакцией полемики был отзыв Турбина, в котором он утверждал, опять безоговорочно и без аргументов:

"Взгляды Лысенко правильны, внутривидовой борьбы нет, мнение критиков является… совершенно необоснованным и искажающим истинное положение вещей…

Современная буржуазная наука… выполняет социальный заказ своего хозяина — империалистической буржуазии, поджигателей новой мировой войны, объявляющих войну естественным состоянием и законом природы.

Профессора Московского университета должны знать об этих задачах, стоящих перед советскими учеными" (137).

В конце декабря 1947 года в "Литературной газете" (138) были опубликованы: "обзор писем читателей" (студенток, домохозяек, офицеров и рабочих), выписка из протокола заседания кафедры философского факультета МГУ и заключение по дискуссии, написанное Митиным, в котором он скомпоновал фразы о "догмах… за которые… цепляются консервативные деятели науки" с выдержками из писем читателей, среди которых якобы было много писем от "переполненных гневом и возмущением… советских ученых, которые отвергают злостную клевету" в адрес Лысенко (139). Редколлегия газеты объявила, что она присоединяется к заключению Митина, и тем самым создала впечатление, что Лысенко и его сторонники якобы вышли победителями в этом споре. Идеологизированное общество, управляемое сталиными, сусловыми, митинами, предпочло словесно отвергнуть доводы ученых и поддержать лысенковские доктрины как марксистские по духу (и потому считавшиеся ими единственно верными) в противовес научным (будто бы по сути своей буржуазным). Наклеенные ярлыки представлялись им самыми сильными аргументами, а манипуляция общественным мнением движением к правде.

"Суд чести" над А. Р. Жебраком

Предварительное "следствие" по делу Жебрака не дало сторонникам Лысенко значительного перевеса. Сама идея проведения первого в стране и потому показательного процесса над космополитом и отщепенцем могла лопнуть. Для Суслова это могло закончиться крахом. За утерю такого выигрышного дела Сталин мог с него строго спросить. А слова Сталина о том, что нельзя "лить воду на мельницу жебраков", сказанные на Политбюро в мае 1948 года, показывали, что фамилию Жебрака и его противоборство с Лысенко Сталин хорошо знал и помнил. Такой выигрышный случай, когда пролезший в депутаты Верховного Совета, в члены Президиума Верховного Совета БССР и в Президенты академии наук Белоруссии и в совсем недавнем прошлом крупный аппаратчик ЦК был изобличен в предательстве интересов Родины, терять было нельзя. Если бы вдруг Жебрак выскользнул из-под удара, сорвался бы с крючка партийной инквизиции, это могло привести к падению самого Суслова15. Тем не менее в этот момент в недрах ЦК единства в отношении того, как поступать с Жебраком, не было. Как сообщал в ЦК министр образования СССР Кафтанов годом позже (в 1948 году), дело дошло до прямой конфронтации Суслова и других партааппаратчиков. По словам Кафтанова, некоторые ответственные сотрудники аппарата ЦК взялись за то, чтобы помешать проведению министерством "Суда чести" над Жебраком. Оказывается, судилище пытались предотвратить Балезин из управления кадров ЦК и Суворов (зав. отделом науки). Суворов даже приезжал для этого в министерство, "доказывая нецелесообразность Суда чести… Только после того, как т. А. А. Жданов дал прямое указание по этому вопросу, противодействие указанных работников аппарата ЦК прекратилось" (139а). Этот факт доказывает, что о

Итак, в декабре 1947 года при огромном стечении народа (в первый день в зал удалось нагнать 1100 человек, раздав по московским вузам 1200 пригласительных билетов, на второй день, правда, число зрителей умеьншилось до 800)"суд" над Жебраком состоялся в зале Большого лектория Политехнического музея в Москве. Ни одного из критиков Лысенко (Константинова, Сабинина, Лисицына или Радаеву) на суд не допустили. Слово было предоставлено только тем, кто уже показал себя сторонниками сталинской линии на осуждение "пресмыкательства перед Западом". Выступило много людей и в их числе директор Тимирязевской академии академик Немчинов, профессор И. В. Якушкин и доцент-экономист из этой академии Г. М. Лоза, молодой доктор наук из Ленинградского университета, входивший в те годы в доверие к Лысенко — Турбин, член-корреспондент АН СССР Дубинин, и другие. Жебрак несколько раз просил суд ознакомить присутствующих с его статьей в американском журнале, чтобы убедиться в том, насколько он был патриотичен в этой статье, но Кочергин буквально с ожесточением в голосе, каждый раз эту просьбу отвергал. Строгих же правил, регламентирующих, что может требовать подсудимый, и в чем ему не должно было быть отказано, не существовало. Суд этот был одним из первых в серии подобных мероприятий, максимум которых пришелся на последующие два года, и потому всё было сделано для того, чтобы у публики осталось представление о принципиальности судей.

Турбин изо всех сил старался опорочить Жебрака, он видимо не понимал, что чем более звонкие политиканские наскоки допускал, бичуя с размахом и Жебрака, и заслуженных американских ученых, и генетиков вообще, тем меньше его запал давал толку16. Антон Романович умело и спокойно оборонялся, и жесткого решения в отношении его принято не было. 27 сентября 1947 года "Суд чести" объявил ему общественный выговор, добавив, что это решение на 5 страницах будет "приобщено к личному делу профессора Жебрак А. Р." (139б). Через 18 лет в некрологе по поводу скоропостижной смерти Жебрака 20 мая 1965 года, опубликованном в журнале "Генетика", было сказано:

"Наступили дни, когда Антону Романовичу предстояло выйти на авансцену трагедии. Погибли коммунисты-генетики И. И. Агол, В. Н. Слепков, С. Г. Левит, М. Л. Левин. Погиб великий Н. И. Вавилов и его близкие друзья — выдающиеся ученые Г. Д. Карпеченко и Г. А. Левитский и другие. Люди стояли. В развитии истинной науки они видели свой долг перед народом, перед партией. Среди них был и… Антон Романович Жебрак. Они должны были быть повержены и знали это, знал и Антон Романович. Начался новый этап урагана. Догматики и лжеученые стремились морально и научно разгромить людей науки. На этом новом этапе первая жертва должна была быть самой известной, и такой жертвой был избран Антон Романович. Мы вспоминаем сейчас эти дни, когда судилище топталось на месте, не достигая цели, как дни позора для его устроителей" (140).

Лысенкоисты пытались организовать "суд чести" и над Дубининым. Специальное решение с рекомендацией провести его было принято на закрытом заседании парторганизации лысенковского Института генетики АН СССР, где дружно выступили Кушнер, Столетов, Челядинова, Глущенко, Нуждин и председательствовавший Косиков (141). Дубинин однако работал в Институте цитологии, гистологии и эмбриологии — бывшем кольцовском институте — и коллектив этого института отличался от лысенковского. Секретарь парторганизации института В. А. Шолохов и директор Г. К. Хрущов были готовы передать дело Дубинина в суд чести (142). Хрущов особенно сильно нападал на Дубинина с чисто политиканскими наскоками в своем отзыве (143), тут же переправленном в качестве приложения к письму Академика-секретаря АН СССР Н. Г. Бруевича на имя Секретаря ЦК ВКП(б) Кузнецова (144). На письме стоял гриф "Секретно". Но на закрытом партсобрании института мнения разделились. Одни (как Хрущов) следовали политическим веяниям в стране, ученица Кольцова Н. В. Попова не могла видимо простить Дубинину предательства Кольцова в 1939 году и обвинила Дубинина в том, что он всю жизнь был человеком с двойным дном. Г. Г. Тиняков также выступил против Дубинина довольно резко, а аспирант Гинзбург (возможно, в стенограмме его фамилия была написана с ошибкой, т. к. в те годы в институте был аспирант Гинцбург) и особенно смело и весомо И. А. Рапопорт встали на защиту Дубинина. Рапопорт сказал:

" Я считаю, что поскольку это [статья Н. П. Дубинина] не являлось официальным документом, то он имел право обойти авторов, которых он не считает существенными… Разглашения тайны там нет. Упоминая Вавилова и Карпеченко, он тоже не сделал ошибки, так как мы не знаем, виноваты ли они или нет, репрессированы или нет. А труды их значительны и помнить их надо… Добжанский и Тимофеев-Ресовский за границей имеют большой научный вес. Свои основные научные работы они основывают на том багаже, который они вывезли из России из школы Филипченко и Четверикова (145).

Когда дело дошло до принятия решения, Рапопорт был особенно напорист и сумел переломить ход собрания. Хрущов зачитал проект решения партсобрания с предложениями передать дело Дубинина в "Суд чести", сначала направив его на рассмотрение Биологического Отделения АН СССР, где у лысенковцев были большие возможности для сведения счетов с генетиками. Рапопорт в ответ стал возражать против этих предложений, и Тиняков поддержал его:

"Тиняков Я считаю, что привлекать Дубинина к Суду чести нельзя, т. к. надо дать конкретную формулировку о необходимости обсуждения поступка Дубинина на Ученом Совете Института.

Рапопорт Считаю, что мы не должны в резолюции указывать на необходимость передачи дела в биоотделение. Это может означать, что наш коллектив неправомочен и с ним можно не считаться.

Тиняков Я тоже против того, чтобы ошибки Дубинина выносить на биоотделение, где Дозорцева и Нуждин.

Хрущов Речь не идет о биоотделении, суть дела в том, осуждаем ли мы или нет поступок Дубинина?

Рапопорт Я считаю, что в нашем Институте надо дать работать, а не мешать. Спекуляции против генетики мы не допустим и нельзя поэтому выносить на биоотделение вопрос общественного порицания Дубинину.

Хрущов. Прошу призвать Рапопорта к порядку" (146).

Но порядок восторжествовал не в том смысле, которого ждал Хрущов. По результатам голосования было записано, что парторганизация решила не выносить обсуждение проступка Дубинина за стены института, ограничившись объявлением ему порицания на заседании Ученого совета своего же института (147). Снова люди в кольцовском институте использовали возможность обуздать политиканов их же методами: раз парторганизация решила, никто не мог отменить мнение целой организации. Вопрос о том, как относиться к Дубинину, перестал звучать так остро. Правда, лысенкоисты попытались все-таки применить партийный обух для того, чтобы пришибить Дубинина. Было созвано объединенное заседание партийных организаций академических институтов биохимии, генетики, микробиологии, палеонтологии, эволюционной морфологии и физиологии растений, на котором было принято обращение к Президиуму АН СССР "с просьбой о передаче этого дела для рассмотрения в суде чести" (решение подписано председательствовавшим Э. А. Асратяном и еще шестью секретарями парторганизаций /148/), но Академик-секретарь Отделения биологических наук Л. А. Орбели дал заключение, что не "находит оснований для предания чл. — корр. Дубинина суду чести" (149), а президент АН СССР С. И. Вавилов согласился с этим предложением. Поэтому "Дело Дубинина" переслали в институт, где он работал. А в бывшем кольцовском институте вопросы чести решались в целом честно. 25 ноября 1947 года состоялось общее собрание сотрудников Института цитологии, гистологии и эмбриологии АН СССР, которое постановило, что статья Дубинина "сыграла положительную роль за рубежом" (150), поэтому нет оснований для пере

А вот для Жебрака последствия и лаптевской статьи в "Правде"17 и "Суда чести" оказались тяжелыми. В октябре его сняли с поста Президента АН БССР. На его квартиру в Минске нагрянули сотрудники госбезопасности, но не застали Антона Романовича дома — он скрывался у друзей в Москве. Министр госбезопасности Белоруссии Л. Ф. Цанава настаивал на том, чтобы Жебрак возвратился хотя бы на несколько дней в Минск, видимо, бывшему Президенту угрожал арест. Но Жебрак приказу не подчинился, и его не схватили (153).

Суд показал, что Лысенко далеко не развенчан, что он пользуется поддержкой среди определенных лиц в руководстве партией и страной. В то же время многие были склонны считать, что конец лысенкоизма близок, что провалы практических предложений Лысенко теперь всем ясны, и вот-вот последуют оргвыводы в отношении человека, столько лет морочившего голову властям и народу своими выдумками.

Цицин отвечает на письмо Сталина, критикуя Лысенко

В этот момент к стану критиков Лысенко примкнул другой "выдвиженец из народа" — Николай Васильевич Цицин. Долгое время, по крайней мере, вплоть до начала войны, он оставался верным лысенковщине. Так, в 1939 году он опубликовал в лысенковском журнале "Яровизация" статью (154), в которой сообщал фантастические результаты опытов подчиненных ему сотрудников Сибирского научно-исследовательского института зернового хозяйства (Цицин трудился в этом институте до 1938 года, после чего был назначен директором Всесоюзной Сельскохозяйственной Выставки в Москве, в 1939 году он стал академиком АН СССР). Первой из описанных Цициным проблем, была такая: "…нельзя ли, изучив по всем цитогенетическим правилам два какие-нибудь растения, сказать заранее, скрестятся они между собой, или нет?" (155). Цитогенетики никогда не занимались решением таких проблем и не могли оказать помощь ни Цицину, ни кому-либо другому в мире, потому что скрещиваемость определяется генами несовместимости, которые на цитологическом уровне выявлены быть не могут. Подсчет хромосом просто не имеет к этому никакого отношения, а цицинцы (в силу низкой квалификации) изучали только числа хромосом в препаратах делящихся клеток. Той же элементарной неграмотностью объясняется категоричный вопрос нового академика, последовавший за банальным утверждением: "Факторы света, длины дня и т. д. изменяют цветение и плодоношение до неузнаваемости. Какую же роль играют здесь хромосомы? Ведь число их и в том и в другом случае осталось без изменения" (156). Цицин даже заявил, что опыты сибиряков помогли ему установить "разницу в балансе хромосом в пределах одного колоса и в пределах одного цветка в колосе" (157), именно

"Это "мнимое доказательство" [зависимости генетических характеристик от генной структуры хромосом1 стоило нам немало времени, затраченного впустую. Следуя общепринятой методике селекции, основанной на менделевском учении, мы несколько лет работы затратили недостаточно производительно… Основываясь на своем опыте, мы можем рекомендовать всем селекционерам полностью отказаться от попыток в какой бы то ни было мере использовать цитогенетику морганистов в практической селекционной работе" (158).

Однако пятью-шестью годами позже безоговорочное признание Лысенко людьми из верхнего эшелона власти улетучилось, и тут же оказалось, что и у Цицина былого единства с Лысенко в оценках "новатора" не стало. Ведь ошибки Лысенко получили широкую огласку, сомнения многих лидеров на верхах секретом для таких людей, как Цицин, быть перестали, пора было менять позицию и самому Николаю Васильевичу. Конъюнктура могла смениться в одночасье, верхам мог понадобиться новый маг и чародей, и Цицин решил не отставать от событий и по возможности опередить их. В течение долгого времени он не отвечал на докладную записку Лысенко Сталину от 27 октября 1947 года и на письмо самого Сталина от 25 ноября 1947 года. Когда "домашний анализ" сталинского запроса был завершен, Цицин направил Сталину (через А. А. Жданова) длинное послание с оценкой взглядов Лысенко (159). В письме от 2 февраля 1948 года все пункты лысенковской похвальбы были Цициным оспорены, собственные успехи с пшенично-пырейными гибридами преувеличены, а главное Цицин подверг Лысенко серьезной критике не только за научные ошибки, но и за монополизм и попытки административными методами подавить научных оппонентов (160). Однако дальше выпадов в адрес лично Лысенко Цицин не шел. В вопросах идейных он писал то, что было бы наверняка приятно прочесть Сталину. В частности, он не удержался от того, чтобы оскорбить такие научные направления как "вейсманизм", или заявлять:

"Не приходится отрицать влияния буржуазной идеологии на наших ученых и в частности на генетиков. Однако нельзя забывать и того факта, что за последние два десятилетия советская генетика значительно выросла и такие старые течения как менделизм и морганизм давно критически переработаны советскими генетиками" (/161/, выделено мной — В. С.).

Как утверждает член-корреспондент РАН Л. Н. Андреев (преемник Цицина на посту директора Главного Ботанического Сада РАН), опубликовавший в 1998 году это прежде неизвестное историкам письмо Цицина (162),

"Сталин отрицательно отнесся к докладной записке академика Цицина, заявив: "Нельзя забывать, что Лысенко — это сегодня Мичурин в агротехнике… Лысенко имеет недостатки и ошибки как ученый и человек, его надо контролировать, но ставить своей задачей уничтожить Лысенко как ученого — это значит лить воду на мельницу жебраков"" (163)18.

Надежды генетиков на победу

Несмотря на поддержку Лысенко Митиным в "Литературной газете", общественное звучание публичной критики, причем критики серьезной, продуманной и острой было очевидным. Впервые после войны взгляды Лысенко оказались под огнем. Академика Шмальгаузена и его коллег из МГУ не следовало выставлять в виде простачков-недотеп. Те, кто это делал, доброго к себе расположения снискать не могли. Времена менялись, и что такое фракционность, групповщина, все в стране уже хорошо знали. Группа Лысенко была известна биологам, и они же, биологи, отлично знали, что эволюциониста Шмальгаузена, физиолога растений Сабинина, или зоолога и биогеографа Формозова никакие рамки групповщины не связывали. Их громкие имена крупнейших в своих областях специалистов были отлично известны. Поэтому огульностью обвинений затушевать принципиальную сторону научного спора было нельзя.

К концу 1947 года практические успехи генетиков в мире стали неоспоримыми. Применение чисто генетического детища — гибридной кукурузы — принесло только США сотни миллионов долларов. К началу 1940-х годов вся площадь этой основной для США сельскохозяйственной культуры была занята межлинейными сортами кукурузы. К концу Второй Мировой войны генетики одарили человечество еще одним своим детищем, изменившим медицинскую практику. С помощью методов мутагенеза, генетики в США получили дешевые продуценты антибиотиков (в 1945 году А. Флеминг, Х. Флори и Э. Чейн были удостоены Нобелевской премии за открытие антибиотиков, и в это же время М. Демерец в США с помощью облучения создал высокопродуктивные мутанты грибов, синтезирующих эти вещества). Генетики все шире внедряли свои достижения во многие другие области, и могучая сила науки была продемонстрирована бесспорно и широко.

За успехами науки можно было следить даже из-за "железного занавеса", и во всех слоях общества окрепло понимание того, что конгломерат лысенковских идей практика не подтвердила.

Аналогично яровизации и летним посадкам картофеля быстро и с треском провалились все более поздние новинки. Чеканка хлопчатника была сама по себе вещью небесполезной, причем достаточно хорошо известной и до Лысенко (её применяли одно время за рубежом, например, на мелких участках в США, и в России /164/), но она требовала громадного ручного труда, и её энтузиасты быстро выдохлись. Отказ от законов семеноведения привел к тому, что были перепорчены сотни и сотни сортов (165). Политика полного запрета на изучение вирусов растений стала тормозом для развития вирусологии в СССР. То же произошло после заявления Лысенко о том, что "лавры генетиков не дают спать спокойно физиологам растений, генетики выдумали гены, а физиологи — фитогормоны" (166). Важнейшее направление исследований, приоритет в котором был прочно закреплен за советским ученым Н. Г. Холодным, было разрушено. Лысенко также отрицал учение о генетических основах устойчивости растений (как и саму теорию гена) и препятствовал развитию работ по иммунитету у растений, в чем была сильна в двадцатые-тридцатые годы школа Н. И. Вавилова. Это привело к многолетнему, до сих пор не преодоленному отставанию российских биологов в вопросах, некогда пионерски развивавшихся именно в СССР.

Но пока шло отрезвление от очередных "новаций" Лысенко, он уже внедрял в практику новые продукты своей мысли. К 1947 году их список стал так обширен, что несколько биологов написали объемистые труды, посвященные разбору вреда от них для экономики и науки страны. Владимир Павлович Эфроимсон, по его словам, передал в ЦК партии рукопись своей книги (более сотни машинописных страниц) с детальным разбором ошибок Лысенко и урона, понесенного страной19. В 1983–1987 годах В. П. Эфроимсон в беседах со мной повторял, что в рукописи его книги были документально разобраны многие факты очковтирательства, допущенные Лысенко и его подчиненными, за исключением разве "возрождения сортов" пшеницы методом внутрисортового скрещивания. Эфроимсон говорил мне, что не сумел сам найти материалов по этому вопросу, но ему было точно известно от друзей из Харькова, где он несколько лет работал после выхода из первого заключения, что незадолго до 1948 года такие материалы поступили в ЦК от крупных селекционеров. Сотрудники Отдела науки, по его словам, благодарили Эфроимсона и говорили, что его книга — серьезный документ, помогающий разоблачить Лысенко (М. Д. Голубовский на протяжении многих лет утверждал, что сходную работу в ЦК передал Любищев). Сегодня найти следы этих документов в архивах ЦК партии за 1946-1950-й годы не удалось20.

Со второй половины 1947 года началась подготовка к новой конференции МГУ, на которой бы взгляды Лысенко были серьезно разобран. Не приходится сомневаться, что Цицин не случайно тянул более двух месяцев с отправкой своего ответа на письмо Сталина — до 2 февраля 1948 года — и отправил его точно за день до начала конференции в МГУ, на которой главным вопросом для обсуждения должна была стать лысенковская идея прямого приспособления живых организмов к внешней среде. Приглашения на конференцию разослали всем крупнейшим специалистам в стране, был приглашен и сам Лысенко, и его ведущие сотрудники. Биологи намеревались показать, что взгляды Лысенко противоречат научным фактам, дарвиновскому пониманию изменчивости и эволюции и, тем более, современным представлениям на этот счет. Комплекс этих проблем был подробно рассмотрен в докладах академиков И. И. Шмальгаузена и М. М. Завадовского и профессора И. М. Полякова. Биологи восстали против новой лысенковской "теории" — "творческого дарвинизма". Лысенковцам нечего было возразить по существу.

Большинство специалистов, возможно, тогда считало, что ввиду само собой разумеющегося противоречия взглядов Лысенко и твердо установленных закономерностей науки постулаты "колхозного академика" не найдут себе места в советской биологии. Однако эти надежды оказались наивными. "Теория" Лысенко была положена в основу крупнейшего за всю историю человечества партийного плана по переделке природы (см. ниже главу "Период великих агрономических афер").

С одобрения Отдела науки ЦК партии 11 декабря 1947 года в Отделении биологических наук АН СССР было проведено обсуждение антидарвиновских взглядов Лысенко. Это обсуждение не предназначалось для широких кругов, более того председательствовавший академик-секретарь Отделения Л. А. Орбели строго предупредил присутствовавших о конфиденциальности всего происходящего и о запрещении делать записи или выносить из помещения любые материалы (168). Лысенко, выступавший в начале заседания, утверждал, как и прежде, что ошибка Дарвина была по своему смыслу политической, так как была связана с принятием "принципа перенаселенности", то-есть мальтузианства, являющегося антиподом марксистских взглядов. Несмотря на привнесение в обсуждение категорий политической борьбы, участники совещания почти единогласно выступили против взглядов Лысенко. По просьбе Отдела науки ЦК академик В. Н. Сукачев суммировал выступления в краткой форме и передал свое изложение в ЦК партии (169). В течение четырех месяцев тексты сделанных на совещании докладов были полностью подготовлены к публикации и переданы 10 апреля 1948 года в Редакционно-издательский Отдел АН СССР (170). Руководство Отделения ожидало, что издание сборника с выступлениями на совещании будет сильнейшим ударом по антинаучным построениям Лысенко. Однако сборнику не было суждено увидеть свет, так как совершившееся в тот же день событие вызвало гнев Сталина, который с помощью Политбюро ЦК партии прекратил всякую критику Лысенко на многие годы. Событием, вызвавшим такую реакцию Сталина, стало выступление Ю. А. Жданова в тот же день в Политехническом музее.

В ряды критиков Лысенко вступает Юрий Андреевич Жданов

Сталин, как пишет Ю. А. Жданов в своих воспоминаниях 1993 года (171), с вниманием и симпатией следил за его учебой на химфаке МГУ и за становлением его идейных взглядов (172).

По окончании университета в 1941 году Жданов-младший как свободно владеющий немецким языком работал в немецком отделе (Отделе по пропаганде среди войск противника) Главного Политуправления Красной Армии. По окончании войны он стал специализироваться по философии науки под руководством Б. М. Кедрова, защитил кандидатскую диссертацию. В годы учебы в МГУ он проделал под руководством В. В. Сахарова небольшой практикум по генетике и убедился в правоте правил Менделя и тех материалистических выводов, которые словесно "опровергали" лысенкоисты. Он смог убедиться в том, что не красивые слова, а строгость и продуманность законов отличают учение генетиков от "мичуринских" построений. Осмеивавшиеся "пресловутые законы Менделя" (фраза Мичурина, повторявшаяся лысенкоистами) неизменно воспроизводились в опытах, вопреки хуле лысенковцев. В то же время Ю. А. Жданову картина противостояния мичуринцев и биологов не казалась черно-белой. Он признавал много лет спустя (173), что в пору своего назначения в аппарат ЦК партии видел и положительные стороны в деяниях сторонников Лысенко. Для формирования его взглядов важным стало то, что в обширной библиотеке отца оказалось много книг по биологии, в том числе книги Н. И. Вавилова. Юрий с молодости пристрастился к чтению, музыке, искусству. Тянуло молодого Жданова и к публицистике, так, в 1945 и 1947 году он опубликовал две статьи в журнале "Октябрь". Последнюю из них, как Жданов узнал много позже от Кагановича, рекомендовал к печати лично Сталин. Именно Сталин предложил молодому химику возглавить сначала сектор, а затем и отдел науки в аппарате ЦК партии. Хотя отец не одобрял такого пути для своего сына, сталинское жела

Достоверно известно, что с конца 1947 года и весной 1948 года Отдел науки стал открыто собирать данные, компрометирующие Лысенко. Многие генетики лично посетили (и были приняты!) этот Отдел в сером мрачном здании на Старой площади, неподалеку от Политехнического музея (174). Жданов перечисляет имена нескольких генетиков, с которыми он переговорил в бытность свою заведующим Отделом науки ЦК ВКП(б). Многие оставили в Отделе свои докладные записки, справки о различных сторонах деятельности Лысенко и его группы. Юрий Андреевич, впрочем, указал на то, что часто он встречался и с сотрудниками Лысенко — Столетовым и Глущенко, "общение с которыми было спокойным и деловым" (175).

Уникальное положение Ю. А. Жданова давало последнему возможность вести относительно независимую политическую линию, хорошо разобраться во многих научных вопросах, включая, вопросы биологии, генетики и биологической химии.

С другой стороны, и Жданов-старший относился к Лысенко с прохладцей, поскольку во многих своих речах с 1946 по 1948 годы, когда он как секретарь ЦК ВКП(б) громил деятелей культуры и науки в СССР, он ни разу не коснулся такой, казалось бы, благодатной темы, как роль выходца из трудового народа Лысенко в укреплении марксистско-ленинских позиций в биологии. Разбор предположений о неуважительном отношении А. А. Жданова к Лысенко в эти годы содержится в книге Л. Грэма "Наука и философия в Советском Союзе" (176), и надо сказать, что аргументация автора представляется мне более логичной, чем высказывания тех западных исследователей, которые склонны видеть в А. А. Жданове одного из покровителей Лысенко, хотя бы потому, что приемы того и другого имели много общего (177). Об отрицательном отношении Жданова-старшего к Лысенко говорил также И. А. Рапопорт, упоминавший, что Жданов рекомендовал Г. Ф. Александрову детально переговорить с Рапопортом и другими сотрудниками кольцовского института по поводу состояния исследований в генетике и затем информировать Жданова об этих беседах.

В то же время не подлежит сомнению, что симпатии Сталина к Лысенко вполне соответствовали политическим идеалам вождя и оставались неизменными почти до конца жизни Сталина.

Вникнув в аргументы обеих сторон, Ю. А. Жданов попытался помочь ученым. 12 февраля 1948 года он послал А. А. Жданову материалы, подготовленные академиком И. И. Шмальгаузеном21, в которых суммировал ошибки Лысенко в его утверждениях о неверности взглядов Дарвина на процесс внутривидовой борьбы и эволюции. К этому он присовокупил свою записку (178). Через две недели (24 февраля 1948 года) он направил уже непосредственно Сталину (копии А. А. Жданову и Г. М. Маленкову) докладную записку "О тетраплоидном кок-сагызе" (179). Этот вопрос тогда был важным для оборонной промышленности, так как добываемое из каучуконосных растений кок-сагыза и тау-сагыза сырье использовали для получения резины. Промышленность, включая военную, напрямую зависела от источников сырья для выработки резин. Генетики, используя методы воздействия на хромосомы, добивались получения растений, в клетках тела которых число хромосом было удвоено по сравнению с произрастающими в обычных условиях растениями. Такие тетраплоиды (вместо обычных диплоидов) давали больше каучука, отсюда интерес большевистских властей к этому вопросу был очевидным. Лысенко же нацело отрицал роль упражнений с хромосомами, обзывал тетраплоиды уродцами и тем объективно вредил своей стране. Жданов-младший нашел силы, чтобы прямо об этом сказать:

"Вся история тетраплоидного кок-сагыза является ярким примером того, как полезное дело… всячески тормозится "руководством", находящимся под влиянием неверных установок Т. Д. Лысенко.

Работники системы Министерства резиновой промышленности были или запуганы, или старались всячески угодить господствующему направлению, в силу чего положительные данные о тетраплоидном кок-сагызе "засекречивались" и замалчивались… Наконец, в 1947 году, когда был впервые получен крупный урожай семян (2 тонны) главному агроному… Главрасткаучука прямо было заявлено академиком Т. Д. Лысенко, "Чтобы тетраплоида не было ни в совхозах, ни в колхозах"" (180).

Одной из форм оповещения партийных функционеров на местах о внутрипартийных изменениях служили так называемые партактивы и семинары лекторов обкомов и крайкомов партии. Как правило, к таким семинарам готовили ограниченное число текстов докладов (нередко в тезисной форме), чтобы, разъехавшись по местам, лекторы могли использовать нужные цитаты в качестве руководства к действию.

Именно такой семинар состоялся в Москве в Политехническом музее 10 апреля 1948 года. С лекцией о состоянии дел в биологии выступил Ю. А. Жданов, который фактически посвятил свое выступление критике Лысенко: монополизации им своего направления, постоянным голословным обещаниям огромных практических успехов и антинаучной позиции в ряде вопросов теории. Это событие одновременно представляется и чем-то исключительным и достаточно закономерным. Предыстория сбора материалов, характеризующих реальную картину научной несостоятельности Лысенко, показывает, что Ю. А. Жданов был хорошо подготовлен к выступлению. Но вряд ли дело ограничивалось собственными смелыми взглядами молодого Жданова. Смелость ему могла придать позиция отца, относившегося к Лысенко, как вспоминал Юрий Андреевич в разговоре со мной в 1987 году,"более чем скептически". В 1993 году он утверждал, что его отец "после мимолетних встреч с ним [Лысенко] говорил о низкой внутренней культуре Лысенко" (178)22. Молодой партаппаратчик мог опираться также на высказанное ему с глазу на глаз лично Сталиным недовольство научной ограниченностью Лысенко. Жданов вспоминал, что во время одной из бесед со Сталиным лидер партии так отозвался о Лысенко:

"Лысенко — эмпирик, он плохо ладит с теорией. В этом его слабая сторона. Я ему говорю: какой Вы организатор, если Вы, будучи президентом Сельскохозяйственной академии, не можете организовать за собой большинство" (182).

Правда, в том же месте Ю. А. Жданов приводит резкие и совершенно несправедливые высказывания Сталина по адресу ученых, которых он открыто третировал и даже рассматривал как людей подлых, "купленных":

"Большая часть представителей биологической науки против Лысенко. Они поддерживают те течения, которые модны на Западе. Это пережиток того положения, когда русские ученые, считая себя учениками европейской науки, полагали, что надо слепо следовать западной науке и раболепно относились к каждому слову с Запада.

Морганисты-мендельянцы это купленные люди. Они сознательно поддерживают своей наукой теологию" (183)

В своей лекции Жданов, конечно, использовал ставшие привычными штампованные фразы о положительном значении новаторской идеи Лысенко относительно яровизации, упомянул — и не раз — "что он [Лысенко] дал очень много нового нашей биологической науке, нашей стране" (184). Но не эти слова заостряли на себе внимание слушателей, а прозвучавшие негативные суждения. Начав свою лекцию с обсуждения проблем дарвинизма, Жданов не согласился с новизной взглядов Лысенко, отрицательно охарактеризовал роль и позицию "Литературной газеты" и тех философов, которые "вмешавшись в спор [биологов], не только не способствовали его разрешению, но еще больше запутали вопрос" (несколько раз он упомянул в этой связи имя Митина). Затем Жданов характеризовал работу Лысенко следующим образом:

"…Трофим Денисович в значительной мере борется с тенями прошлого.

Концепция Лысенко в значительной мере отражает первую стадию познания, стадию созерцания в целом растительных и животных организмов…

…колхицин был встречен в штыки школой академика Лысенко. Говоря об ученых, работающих с колхицином, он писал: "Действием на растения сильнейшего яда — колхицина, равно…/как/ и другими мучительными воздействиями на растения, они уродуют эти растения. Клетки перестают нормально делиться, получается нечто вроде раковой опухоли"…

Итак, "сильнейший яд", "раковая опухоль", "уродство", "мучительное воздействие", "ненормальное развитие" — букет эпитетов, отнюдь не подходящих для того, чтобы поддержать новое дело. Странно слышать, когда новаторы говорят о том, что возникшая новая форма растения является ненормальной. А я вам скажу: плевать нам на то, что нормальная она или ненормальная; главное, чтобы плодов было больше, урожай был выше! (Аплодисменты).

…в 1935 году Трофим Денисович Лысенко, исходя из своей ограниченной концепции, несомненно задержал внедрение у нас новой кукурузы. Я считаю, что здесь мы видим как теоретическая ограниченность перерастает во вполне материальный ущерб, и мы вынуждены смотреть критически на ту или иную оценку какого-либо нового дела, которая исходит из школы Лысенко" (185).

Жданов назвал "нежелательными сенсациями", которые лишь вредят делу,

"…обещание Т. Д. Лысенко буквально "выискать" новые сорта растений за 2–3 года. Таково /же/ данное до войны обещание вывести за 2–3 года морозостойкую озимую пшеницу для Сибири, которая ничем не отличалась бы по стабильности от местных растительных форм" (186).

Заканчивая лекцию, выступавший отметил, что

"попытка подавить другие направления, опорочить ученых, работающих другими методами, ничего общего с новаторством не имеет" (187),

а затем сказал:

"Необходимо ликвидировать попытки установления монополии на том или ином участке науки, ибо всякая монополия ведет к застою.

…Трофим Денисович сделал многое, и мы ему скажем: Трофим Денисович, вы много еще и не сделали, больше того, вы закрыли глаза на целый ряд форм и методов преобразования природы" (188).

Вместе с тем Жданов не был ни в коем случае безусловным защитником генетиков и генетики. Он говорил о материалистичности основных выводов генетиков, критиковал "школу Лысенко" за то, что она

"недооценивает значение анализа, недооценивает работы по изучению химических, физических, биохимических процессов, по кропотливому изучению клеточных структур" (189),

упомянул "дискретность наследственности, современную теорию организаторов и генов", но вместе с тем утверждал:

"Когда некоторые ученые говорят, что есть наследственное вещество — это чепуха" (190).

Он осудил также генетиков за то, что те

"слишком увлеклись дрозофилой… что дрозофила отвлекает их от важнейших практических объектов…" (101).

Аналогично тому, как Лысенко (и Сталин!) делал акцент на абсолютности идеи переделки природы, Жданов говорил:

"Нам, коммунистам, ближе по духу учение, которое утверждает возможность переделки, перестройки органического мира, а не ждет внезапных, непонятных, случайных изменений загадочной наследственной плазмы. Именно эту сторону в учении неоламаркистов подчеркнул и оценил тов. Сталин в работе "Анархизм или социализм?"" (192).

Сильнейшей стороной лекции было то, что начальник Отдела науки ЦК ВКП(б) восстал против краеугольного положения тех лет, принимавшегося в качестве аксиомы, — о переносе спора Лысенко с генетиками в сферу политической борьбы, о разделении спорящих на сторонников буржуазного и социалистического мировоззрения. Это была одновременно и смелая (для партийного работника) и принципиальная (в идеологических условиях тех лет) позиция.

"Неверно, — сказал Жданов, — будто у нас идет борьба между двумя биологическими школами, из которых одна представляет точку зрения советского, а другая — буржуазного дарвинизма. Я думаю, следует отвергнуть такое противопоставление, так как спор идет между научными школами внутри советской биологической науки, и ни одну из спорящих школ нельзя называть буржуазной" (193).

Докладчик не делал секрета из содержания своей будущей лекции, и слухи о ней докатились до ушей "колхозного академика". Лысенко решил послушать лекцию, но сделал это необычным путем. Он оказался в кабинете своего дружка М. Б. Митина, исполнявшего обязанности заместителя председателя Всесоюзного общества по распространению политических и научных знаний. Кабинет Митина находился в здании Политехнического музея рядом с Большим залом лектория, и в него был проведен динамик, благодаря чему можно было, не ставя никого в известность, подслушать всё, о чем говорилось в зале.

Уже сам этот тайный маневр говорил о многом. Раньше Лысенко не прибегал ни к каким уловкам и открыто вступал в борьбу, но сейчас положение стало, по-видимому, настолько плохим, что ни предотвратить это выступление путем закулисных переговоров, ни, на худой конец, помешать Жданову в ходе лекции как Лысенко, так и его дружки не могли. Можно себе представить, какое сильное впечатление на зал и докладчика могло бы произвести внезапное появление в зале Лысенко, которого вся страна знала в лицо.

Но этого не произошло. Лысенко сидел, отгороженный от зала всего лишь небольшим коридором и вслушивался в голос партийного лидера, впервые за много лет говорившего о его, Лысенко, роковых ошибках. Было что-то трагическое во всей этой сцене. Чем-то унизительным веяло от одного только вида худой, слегка ссутулившейся фигуры пятидесятилетнего Президента Академии сельхознаук, самого известного в стране ученого, вынужденного за плотно затворенной дверью внимать голосу молодого Жданова, беспощадно сбрасывавшего его с пьедестала еще при жизни. Он не нашел в себе сил встать из-за чужого стола и, сделав десяток шагов, войти в аудиторию, чтобы хоть что-то возразить Юрию Жданову. Ему не хватило мужества и для того, чтобы скрестить шпаги с влиятельным критиком сразу после лекции. Они разъехались, не показавшись друг другу на глаза, и виновником умолчания, этой игры в прятки, был не Юрий Жданов, а Трофим Лысенко, трусливо отсидевший всю лекцию в одиночку в соседнем с залом кабинете.

Глава XIII. Политбюро ЦК КПСС запрещает генетику в СССР

"Их было много, ехавших на встречу.

Опустим планы, сборы, переезд.

О личностях не может быть и речи.

На них поставим лучше крест."

Б. Пастернак. Из поэмы "Спекторский" (1).

"Понятно, что мы и не думали сворачивать с ленинского пути… Правда, нам пришлось при этом помять бока кое-кому из товарищей. Но с этим уж ничего не поделаешь. Должен признаться, что я тоже приложил руку к этому делу. (Бурные аплодисменты, возгласы "ура")."

Из речи Сталина в Кремлевском дворце на выпуске академиков Красной Армии 4 мая 1935 года (2).

Письмо Лысенко Сталину в 1948 году

Мы подошли к решающему моменту в истории советской биологии. Научные идеи Лысенко к этому времени оказались полностью дискредитированными. Общепризнанным стало, что и практические предложения ничего не дали, наконец, в среде партийных руководителей вырос молодой лидер, не побоявшийся сказать в открытую о монополизме Лысенко и о вреде, приносимом стране. Буквально через день после этого исторического события в Доме Ученых в Москве собрались биологи, которые с энтузиазмом обсудили лекцию Ю. А. Жданова. Можно было надеяться, что наконец-то, обанкротившийся во всех отношениях Лысенко будет убран с руководящих постов.

Сразу после лекции Жданова Лысенко решился на отчаянный шаг. Он написал письмо Сталину и Жданову-старшему, желая спасти свое пошатнувшееся положение ценой хотя бы и "отречения от престола" — добровольного ухода с поста президента ВАСХНИЛ.

Занимаемый им тогда пост приравнивался к посту заместителя министра земледелия СССР, и, кроме того, у Лысенко было немало других почетных должностей. Удивительность его просьбы об отставке заключалась в том, что по собственной воле ни один высокопоставленный советский чиновник никогда бы не прибегнул к столь рискованному эксперименту над самим собой, так как было хорошо известно, что при вспыльчивости Сталина, умело им прячущейся под внешней невозмутимостью, и широко распространенной теории, что незаменимых людей нет, подобный шаг мог привести к гибели[5]. Доверили тебе работу, поручили пост — сиди работай. Всякого рода выговоры сами по себе ничего не значат, а вот нервные жесты и попытки спекуляции на своей незаменимости и отказы от порученного тебе поста просто недопустимы. Партия поставила, партия и решит, когда тебя снимать или повышать, — таким был непреложный закон для функционеров всех времен — досталинских и послесталинских — в СССР. И тем не менее, Лысенко надеялся на свое особое положение в иерархии власти и был полон решимости это правило нарушить. Для начала он послал письмо Сталину.

"ПРЕДСЕДАТЕЛЮ СОВЕТА МИНИСТРОВ СОЮЗА ССР

товарищу СТАЛИНУ Иосифу Виссарионовичу

СЕКРЕТАРЮ ЦЕНТРАЛЬНОГО КОМИТЕТА ВКП(б)

товарищу ЖДАНОВУ Андрею Александровичу

от академика Т. Д. Лысенко

Мне, как Президенту Всесоюзной Академии сельскохозяйственных наук имени В. И. Ленина и даже как научному работнику, стало очень тяжело работать. Поэтому я и решил обратиться к Вам за помощью. Создалось крайне ненормальное положение в агробиологической науке.

То, что в этой науке шла и идет борьба между старым метафизическим направлением и новым мичуринским — это общеизвестно, и это я считаю нормальным.

В настоящее время по понятным причинам вейсманисты, неодарвинисты применили новый маневр. Они, буквально ничего не меняя в основах своей науки, объявили себя сторонниками Мичурина, а нам, разделяющим и развивающим мичуринское учение, приписывают, что мы, якобы, сужаем и извращаем мичуринское учение. Понятно также, почему весь натиск вейсманистов, неодарвинистов в основном направлен персонально против меня.

В этих условиях, мне, как руководителю Академии, работать крайне трудно.

Но все это было в известной мере нормальным и для меня понятным. Критерием истинности направлений и методов научной работы у нас является степень их помощи социалистической сельскохозяйственной практике. Это была основа, из которой я, как руководитель, черпал научные силы для развития мичуринского учения и для все большей помощи практике. Это также являлось наилучшим способом борьбы с метафизическими установками в биологии.

Несмотря на отсутствие научной объективности и нередко прямую клевету, к которой прибегали противники мичуринского направления, мне, хотя и было трудно, но, опираясь на колхозно-совхозную практику, я находил в себе силы выдерживать их натиск и продолжать развивать работу в теории и практике.

Теперь же случилось то, в результате чего у меня действительно руки опустились.

Десятого апреля с. г. Начальник Отдела науки Управления пропаганды ЦК ВКП(б) тов. Юрий Андреевич Жданов сделал доклад на семинаре лекторов обкомов ВКП(б) на тему "Спорные вопросы современного дарвинизма".

На этом докладе докладчик лично от своего имени изложил наговоры на меня противников антимичуринцев.

Мне понятно, что эти наговоры антимичуринцев, исходя от докладчика — Начальника Отдела науки Управления пропаганды ЦК ВКП(б), восприняты большой аудиторией лекторов обкомов ВКП(б) как истина. Отсюда неправда, исходящая от анти-мичуринцев неодарвинистов, приобретает в областях значительно большую действенность как среди научных работников, так и среди агрономов и руководителей сельскохозяйственной практики. Этим самым руководимым мною научным работникам будет сильно затруднена дорога в практику. Это и является для меня большим ударом, выдерживать который мне трудно.

Поэтому я и обращаюсь к Вам с очень большой для меня просьбой: если найдете нужным, оказать помощь в этом, как мне кажется, немалозначащем для нашей сельскохозяйственной и биологической науки деле.

Неправильным является утверждение, что я не выношу критики. Это настолько неправдоподобно, что я не буду на этом вопросе в данном случае подробно останавливаться. Любую свою работу в теории и практике я всегда сам подставлял под критику, из нее я научился извлекать пользу для дела, для науки. Вся моя научная жизнь проходила под контролем критики, и это хорошо.

Докладчик меня ни разу не вызывал и лично со мной никогда не разговаривал, хотя в своем докладе всю критику в основном направил против меня. Мне было отказано в билете на доклад, и я его внимательно прослушал не в аудитории, а в другой комнате, у репродуктора, в кабинете т. Митина, заместителя председателя Всесоюзного общества по распространению политических и научных знаний.

В чем сущность доклада в моем понимании, можно судить хотя бы по моим, весьма отрывочным, записям из заключительной части доклада. Часть этих записей отдельно прилагаю.

Меня неоднократно обвиняли в том, что я в интересах разделяемого мною мичуринского направления в науке, административно зажимаю другое, противоположное направление. На самом же деле это по независящим от меня причинам, к сожалению, далеко не так. Зажатым оказывается то направление, которое я разделяю, то-есть мичуринское (3б).

Думаю, что не будет преувеличением, если скажу, что лично я, как научный работник, но не как президент академии сельскохозяйственных наук, своей научной и практической работой немало способствовал росту и развитию мичуринского учения.

Основная беда и трудность моей работы как президента заключалась в том, что мне предъявляли, по моему глубокому убеждению, неправильные требования — обеспечить развитие разных направлений в науке (речь идет не о разных разделах в науке, а именно о разных направлениях).

Для меня это требование невыполнимо. Но и зажимать противоположное направление я не мог, во-первых, потому что административными мерами эти вопросы в науке не решаются, и, во-вторых, защита неодарвинизма настолько большая, что я и не мог этого делать.

Фактически я был не президентом академии сельскохозяйственных наук, а защитником и руководителем только мичуринского направления, которое в высших научных кругах пока что в полном меньшинстве.

Трудность была и в том, что мне, как президенту Академии, приходилось научную и практическую работу представителей мичуринского направления (явного меньшинства в академии) выдавать за работу всей Академии. Антимичуринцы же не столько занимались творческой работой, сколько схоластической критикой и наговорами.

Я могу способствовать развитию самых разнообразных разделов сельскохозяйственной науки, но лишь мичуринского направления, направления, которое признает изменение живой природы от условий жизни, признает наследование приобретенных признаков.

Я давно воспринял, разделяю и развиваю учение Вильямса о земледелии, о развитии почвы и учение Мичурина о развитии организмов. Оба эти учения одного направления.

Я был бы рад, если бы Вы нашли возможным предоставить мне возможность работать только на этом поприще. Здесь я чувствую свою силу и смог бы принести пользу нашей советской науке, Министерству сельского хозяйства, нашей колхозно-совхозной практике в разных разделах ее деятельности.

Простите за нескладность письма. Это во многом объясняется моим теперешним состоянием.

ПРИЛОЖЕНИЕ: упомянутое

Президент

Всесоюзной академии с. х. наук

имени В. И. Ленина — академик

Т. Д. Лысенко

17/IV — 1948 г.

---

№ Л-1/414 17/IV. 1948 г. " (4)

Это письмо, без сомнения, было шедевром. Лысенко мог быть разным в жизни — веселым с друзьями, беспощадным и саркастичным с врагами, заискивающим оптимистом-бодрячком с вождями. Но сейчас наступил особый час, все прежние маски не годились, их надо было отбросить, и он нашел единственно верный тон: приниженный, извиняющийся, даже какой-то блеклый по форме и несгибаемо жесткий по содержанию. Он почувствовал надвигающуюся катастрофу и находил единственно верные слова.

С пониманием именно сталинской лексики (см. раздел этой главы "Был ли Сталин предрасположен к лысенкоизму?") он называл генетиков "неодарвинистами". Он жаловался на то, что ему предъявляли неправильное (он подчеркивает: "по моему глубокому убеждению") требование — "обеспечить развитие разных направлений в науке", то есть взывал к исконным чувствам вождей, всю жизнь специализирующихся на искоренении всех линий и направлений, кроме их собственного.

Он силился представить себя несчастным ягненком-теоретиком, на которого точат клыки реакционные волки-генетики, и талантливо развивал миф, что эти же волки ответственны за трудности продвижения его предначертаний в практику. Немногословно он свел критику младшего Жданова к его излишней доверчивости. Дескать, по молодости тот доверился старым волкам, вот они и наговорили. Минимальное количество слов, потраченных на главного обидчика, в сочетании с самоуничижением были метко рассчитаны на то, чтобы, показав свою покорность и готовность к беспрекословному выполнению любых приказов, получить "карт-бланш" на расправу с потенциальными и явными врагами, сумевшими даже Жданову наговорить много неправды.

Пассажи, в коих он жаловался, с одной стороны, на то, что его "неоднократно обвиняли… в административном зажиме другого, противоположного направления", а, с другой стороны, на то, что "это, по независящим от /него/ причинам, к сожалению, далеко не так", были многозначительными. Мысль — что ему до сих пор не дали устроить погром в биологии, выступала в письме на первый план. И тут же он намекал на тех, кто всё еще продолжал мутить воду в ВАСХНИЛ. Упоминая, что его сторонники до сих пор "в явном меньшинстве", он призывал помочь именно в этом вопросе — убрать тех, кто не с ним.

Лысенко не без оснований рассчитывал, что придется Сталину по вкусу и последняя сентенция его письма:

"Я могу способствовать развитию самых разнообразных разделов сельскохозяйственной науки, но лишь мичуринского направления… Я был бы рад, если бы Вы нашли возможным представить мне возможность работать только на этом поприще".

Приписка с извинениями за "нескладность письма" и ссылка на любому человеку понятную причину — расстроенные чувства — была, возможно, излишней. Вряд ли можно было более рельефно изложить приниженными фразами клокочущую страсть и буйное желание остаться среди любимцев Сталина.

Свидетельством его смелости стало то, что к письму он приложил краткий перечень из семи пунктов критики его Ждановым. Если бы Сталин поверил не ему, а Жданову, то за эти семь пунктов можно было и головы не сносить. Но его не испугала перспектива быть поставленным к стенке. Смел и решителен был он в этот день. Наверное знал доподлинно, что голову на плаху не кладет.

"Приложение к письму академика Т. Д. Лысенко

ЧАСТЬ МОИХ ОТРЫВОЧНЫХ ЗАПИСЕЙ

из заключительной части доклада

"СПОРНЫЕ ВОПРОСЫ ДАРВИНИЗМА"

1. Лысенко ставит препоны для развития науки (отрицание гормонов, витаминов и т. п.).

2. Лысенко отстаивает лишь некоторый круг работ из необходимых, а именно биологический, но он отрицает физику, химию в биологии.

3. Безобразие, когда имеются люди, которые из узких интересов опорочивают работы других. Один из школы Лысенко Андреев в журнале "Селекция и семеноводство" говорит против ростовых веществ (зачитывает).

4. Лысенко отрицает существование гормонов.

5. Лысенко задержал на 13 лет внедрение у нас гибридной кукурузы.

6. Нет критического отношения к Лысенко, а ошибки у него есть. Пример — его обещание вывести морозостойкий сорт для Сибири. Из этого ничего не вышло. А в статье, помещенной в "Известиях", он уже сдает свои позиции, но нигде не сказал о том, что ошибся.

7. Лысенко пытается оклеветать, зажать много нового в науке. Это уже чем-то отличается от новатора, которым Лысенко раньше был и то, что, например, говорил Жданов Андрей Александрович в своем выступлении о лже-новаторах (зачитал фразу), я от себя говорю, что это к Вам относится, Трофим Денисович Лысенко.

(Т. Лысенко)"

17/IV- 1948 г.

---

№ Л-1/414

Хотя выступление Жданова наделало много шума, никаких реальных неприятностей сразу оно Лысенко не принесло. Но и ответы от Сталина и А. А. Жданова также не пришли. Тогда Лысенко решил поторопить события и прибег к другому шагу. С помощью Министра сельского хозяйства СССР И. А. Бенедиктова2 он добыл стенограмму лекции Жданова. Возвращая ее 11 мая 1948 года, он присовокупил к ней заявление, теперь уже с решительной просьбой об отставке с поста Президента ВАСХНИЛ:

"Министру сельского хозяйства Союза СССР

товарищу Бенедиктову Ивану Александровичу

Возвращаю стенограмму "Спорные вопросы дарвинизма".

Считаю своим долгом заявить, что как в докладе, так и в исправленной стенограмме (где ряд мест немного сглажен против того, что на слух мне казалось было в докладе), докладчиком излагаются лично от себя давние наговоры на меня антимичуринцев-морганистов-неодарвинистов.

Такая критика делается в секрете от меня, с тем чтобы я не смог ни устно, ни в печати возразить и опровергнуть.

Для характеристики уровня научной критики моих научных работ прилагаю выписку с 30 стр. стенограммы, где разбирается одно из моих положений. Просьба сравнить данную выписку с тем, что написано в моей статье по этому вопросу. Соответствующая страница моей статьи подклеена к выписке. На таком же научном уровне построена и вся остальная критика.

В исправленной стенограмме не указывается ни названия моих работ, ни страниц, из которых берутся цитаты. Поэтому читатель не имеет возможности сопоставить высказывания докладчика по тому или иному вопросу с моими высказываниями. Я уже неоднократно заявлял, что в тех условиях, в которые я поставлен, мне невозможно работать как Президенту Всесоюзной Академии сельскохозяйственных наук имени В. И. Ленина.

Для пользы сельскохозяйственной науки и практики прошу поставить вопрос об освобождении меня от должности Президента и дать мне возможность проводить научную работу. Этим самым я смог бы принести значительно больше пользы как нашей сельскохозяйственной практике, так и развитию биологической науки мичуринского направления в различных ее разделах, в том числе и для воспитания научных работников.

Академик Т. Д. Лысенко"

11/V- 1948 г.

---

№ Л-1/497

Ознакомление с этим документом позволяет высказать осторожное предположение, что в этот момент Лысенко уже имел некоторую информацию о реакции Сталина на его письмо и посчитал, что ускорение событий пойдет ему только на пользу. Ускорить же можно было, потребовав в категоричном тоне отставки. Именно такой тон письма Бенедиктову — совершенно отличный от тона первого письма, показателен. Лысенко уже не унижается, а открыто идет в атаку, обвиняя Ю. А. Жданова в низком научном уровне его доклада, в не-компетентности и даже нечистоплотности. Чего стоят одни упоминания о том, что Жданов, дескать, передергивает цитаты из его статей, или сетования по поводу того, что не проставлены страницы его работ, откуда Жданов брал цитаты, а это, видите ли, лишает читателей возможности текстуального сравнения.

Он, конечно, продолжает настаивать на том, что он — невинно пострадавший, жертва секретной критики, хотя о каком секрете можно говорить, если Жданов читал свою лекцию нескольким сотням человек, если сам Лысенко слышал ее собственными ушами, и стенограмма её была размножена. Ему стыдно было признаться в том, что он не набрался храбрости войти в зал. Ведь ссылки на то, что ему, Президенту, депутату Верховного Совета СССР, директору института и прочая и прочая, "не дали билета" на лекцию, даже наивными назвать нельзя.

Впрочем, требование освободить его от должности президента ВАСХНИЛ, направленное Бенедиктову, было уловкой. Административно президент ВАСХНИЛ министру подчинялся, как и вся ВАСХНИЛ подчинялась в первую голову именно ему, но и в бюджете страны была отдельная строка о финансировании этого полунаучного ведомства, и сам Лысенко в номенклатуру министра не входил: его кандидатуру на эту должность утверждало Политбюро ЦК партии. Значит, и снять Президента ВАСХНИЛ с работы министр самолично не мог. Он мог лишь послать запрос в отдел руководящих кадров ЦК, основываясь формально на поданном прошении. Сотрудники отдела руководящих кадров также сами против любимчика Сталина пойти бы не захотели. Поэтому Лысенко рассчитал всё правильно — не министр Бенедиктов должен был решать это дело, а лично Сталин.

Расчет оказался верным — Сталин вызвал к себе "несправедливо обиженного". По-видимому на этой встрече присутствовал А. А. Жданов — 20 мая в его записной книжке появилась запись: "О Лысенко выговор Ю[рию Жданову?]" (7)3. На обороте следующей странички записной книжки Жданов-старший дважды подчеркнул запись "Кремль Лысенко". В Кремле располагался кабинет Сталина, сам А. А. Жданов и его сын имели кабинеты в здании ЦК партии на Старой площади, следовательно можно предполагать, что встретить Лысенко в Кремле можно было в кабинете Сталина, и встреча эта (или две последовавшие друг за другом встречи?) произошли в последнюю неделю мая. Занесенные чуть дальше в записную книжку фразы могли принадлежать скорее Лысенко, а не Сталину, настолько характерно они передают мысли "Главного агронома", постоянно на эти темы витийствовавшего:

"Учение о чистых линиях ведет к прекращению работ над улуч[шением] сортов. Учение о независим[мости] ГЕНа (далее одно слово неразборчиво) ведет к иссушен[ию] практики. Успехи передовой науки, выведение новых сортов и пород — достигнуты вопреки морганистам-менделистам" (10).

Зачем эти рассуждения о генах и их постоянстве могли понадобиться Лысенко в кабинете главного коммуниста страны Сталина? Разумеется, не только для того, чтобы обрисовать идейные разногласия со своими научными противниками, но и для вполне прозаической цели. У Лысенко оставался последний шанс остаться у кормила власти — довести до состояния стабильного сорта ветвистую пшеницу, семена которой ему вручил в самом конце 1946 года Сталин. Эта пшеница завладела умом вождя, её нужно было приспособить к условиям погоды и почв СССР, приспособить быстро, воспитать. Ученые, уже знавшие, что гены воспитанию не поддаются, что их надо менять другими методами (физическими и химическими), за задачу срочного приспособления ветвистой пшеницы к российским условиям никогда бы не взялись. Надежда оставалась только на одного Лысенко, а ему мешали проклятые гены и верующие в них вейсманисты-морганисты.

"Сталинская ветвистая"

Сотрудники Лысенко всегда "умели" подтвердить на бумаге любую из его идей, поэтому результаты "проверок" великих догадок их шефа всегда сходились с его предначертаниями. Недаром он однажды (уже в пятидесятых годах на публичной лекции в МГУ, на которой мне довелось присутствовать) сказал:

"Я — такой человек. Что ни скажу, всё сбывается, всё оказывается открытием. Вот подумал, что внутривидовой борьбы нет — оказалось открытие. Недавно сказал о роли почвенных микробов в питании растений — опять открытие. И так — всегда!"

Но одно дело слова, а другое — реальные урожаи на реальных полях огромной страны. Об этом и поведал в лекции в Политехническом музее заведующий Отделом науки ЦК партии. Жданов не сказал ничего о новом увлечении Лысенко, увлечении еще не проверенном, но уже зажегшем надежду у самого Сталина. И в разговорах, и в письме Сталину Лысенко пообещал добиться такого успеха, равного которому мировая селекция не знала — увеличить сборы зерна сразу в пять-десять раз с помощью ветвистой пшеницы. Пока идея была в стадии разработки и проверки, говорить о ней на публике было преждевременно. Но Жданов уже не раз просил генетиков, и в их числе Жебрака, дать материалы об этой ветвистой пшенице, естественно не раскрывая перед ними того, зачем ему понадобились эти данные. Генетики же, в том числе и неторопливый Жебрак, выполнять просьбу не спешили.

Взрыв внимания к этой пшенице и неожиданный интерес к ней самого Сталина были типичными для того времени. Снова замаячила перспектива решения сложной и очень актуальной проблемы простым и дешевым способом. Перед войной — в 1938 году — на всю страну прогремела весть о небывалом достижении простой колхозницы из Средней Азии Муслимы Бегиевой, которая будто бы получила огромный урожай, вырастив пшеницу с ветвящимся колосом (11). Число зерен в таких колосьях было в несколько раз больше, чем у обычных пшениц, поэтому колхозница и ожидала, что сбор зерна с единицы площади возрастет. Об успехах передовой колхозницы заговорила печать (11). Пшеницу в газетах назвали по ее имени "муслинкой", а снопик чудо-растения послали в Москву на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Туда же привезли крестьян со всех краев страны, и так получилось, что около снопика Бегиевой как-то остановились два грузинских паренька из Телавского района Кахетии, которых могучий вид пшеницы поразил. Они отодрали от снопика несколько колосьев, на следующий год высеяли пшеницу у себя в колхозе имени 26 бакинских комиссаров, но затем ребят забрали в армию, потом началась война, и о ветвистой пшенице вспомнили только после ее окончания.

В 1946 году из Кахетии в Москву был отправлен снопик ветвистой, и без всякой проверки в Государственную сортовую книгу была внесена запись о сорте, названном теперь "кахетинская ветвистая" (12). Такая спешка объяснялась просто: семена и снопик показали Сталину — ему, грузину по национальности, было приятно, что его сородичи сделали важное дело, тем более, что у автора сорта — Бегиевой дело разладилось, как оказалось, её семена "выродились", перестали давать ветвящиеся колосья, и, как она ни билась, восстановить ветвистость ей не удалось (13).

В декабре 1946 года Сталин вызвал к себе Лысенко и поручил ему развить успех грузинских колхозников, высказав пожелание, чтобы чудесная пшеница была перенесена на поля как можно скорее (14). Взяв из рук Сталина пакетик с двумястами десятью граммами теперь уже воистину золотой пшенички, Лысенко заверил Вождя Народов, что его поручение будет выполнено, и отправился в Горки Ленинские.

Вот именно этот момент очень важен для оценки личности Лысенко и его поступков. Среди тех, кто знал его близко, чаще всего ходили разговоры о без-граничной честности Лысенко, высокой порядочности в научных, да и в житейских делах. Те, кому довелось познакомиться с ним еще в пору пребывания в Одессе, рассказывали даже о застенчивости молодого Лысенко. Но годы меняют человека, жизнь многому учит и от многого отучивает. Не мог не меняться и Лысенко, особенно оказавшись на верхах. Возможно, раньше он бывал настырен по незнанию, ожесточен вовсе не из-за злобы, а просто потому, что душа горела и искала выхода. Однако теперь настал миг, когда жизнь подкинула ему задачку, решить которую было бы человеку с принципами непросто. Ведь тот факт, что Сталин, великий Сталин, Отец Всех Народов и Вождь Всех Времен не погнушался им и вызвал к себе в то время, когда другие лидеры партии от него отвернулись, был не просто многозначительным. Это был, с учетом всех обстоятельств, решающий факт жизни.

В просьбе Сталина, человека от науки и от знания растений далекого, ничего зазорного не было. Даже наоборот, интерес к ветвистой говорил о нем как о рачительном хозяине. И столь же естественным было, на первый взгляд, поведение Лысенко. Вождь приказывает — как же не выполнить. Но в том-то и дело, что ЛЫСЕНКО ПРО ВЕТВИСТУЮ ВСЁ ЗНАЛ, НАВЕРНЯКА К НЕЙ НЕ РАЗ ПРИМЕРИВАЛСЯ, ДА ПОНЯЛ: ОВЧИНКА ВЫДЕЛКИ НЕ СТОИТ. ПУСТЯКОВОЕ ЭТО, ЗРЯШНОЕ ДЕЛО.

Могли это знать и генетики, особенно те, кто занимался пшеницами, так как о ней писали на протяжении более ста лет, и надо было засесть в библиотеку, покопаться и дать толковую справку об этой красавице — красавице только по виду, а в массе — неурожайной пшенице. Могли ученые найти аргумент совсем уж убойный. Конечно, трудно их за это сегодня корить, но если бы они следили за саморекламой своих научных врагов, то могли бы вспомнить одну старенькую фотографию отца Трофима Денисовича второй половины 30-х годов. Был изображен Денис Никанорович на поле… и держал в руках колосья этой самой ветвистой пшеницы. Значит, прицеливались лысенковцы к ней еще до Муслимы Бегиевой, и уж если бы можно было за нее ухватиться — с радостью бы это сделали. Фотография эта хранилась не в домашнем альбоме Лысенко, я обнаружил её в газете "Социалистическое земледелие" (15), подпись под ней гласила:

"Отец академика Лысенко — Денис Никанорович Лысенко, заведующий хатой-лабораторией колхоза "Большевистский труд" (Карловский район Харьковской обл.) посеял на 60 опытных участках разные сорта зерновых и овощных культур. НА СНИМКЕ: Лысенко (слева) показывает председателю колхоза новый сорт пшеницы. Каждый колос пшеницы имеет более 100 зерен. Фото Я. Сапожникова (Союзфото)".

Дай генетик в руки Жданову эту фотографию, — что могло бы быть лучше для последующей судьбы науки в СССР!

Описания ветвистой пшеницы в русской литературе вслед за европейской появились в XVIII веке (16). В начале 30-х годов XIX века в России интерес к ветвистой пшенице исключительно возрос. Сначала в Сибири была испробована ввезенная туда кем-то "семиколоска Американка" (17), а затем началась многолетняя история проверок и перепроверок пшеницы "Благодать" и такой же "Мумийной пшеницы".

Историю пшеницы "Благодать" раскрывают следующие строки из книги, изданной в Рос-сии в середине прошлого века:

"Пшеница "Благодать" получила название от того, что будто бы она разведена от зерен, взятых из одной мумии в Египте, где, думают, этот вид пшеницы, теперь переродившейся вследствие дурного ухода, был возделываем некогда в огромных размерах" (18).

Семена этой пшеницы были завезены в Россию, и первые надежды в её отношении были радужными. Сообщалось, что она дает урожай "сам 30–35" (то есть количество зерна собранного превышает количество посеянного в 30–35 раз), мука из зерна выходит нежная, белая, хотя и оговаривалось, что пшеница требует "для выявления своих изумительных свойств ухода тщательного и почв тучных — в противном случае колос у пшеницы получается простой, а не ветвящийся" (19). Но уже в ближайшие годы стало ясно, что надеяться на чудо нечего:

"Были произведены опыты разведения этой пшеницы во многих местах России и результатов ожидали от нее чрезвычайных… но все попытки получить это баснословное растение в таком виде, как его описывали, оказались тщетными", -

писал один из крупнейших авторитетов того времени профессор А. М. Бажанов (20). При этом он ссылался не только на свое мнение, но и на выводы как своих русских коллег, так и европейских ученых (см., например, /21/).

Позже русская агрономическая литература запестрела статьями и заметками о неудачах с пшеницей "Благодать". Сообщалось не только о потере свойства ветвления колоса при посеве на бедных почвах (об этом, например, писал М. В. Спафарьев из Ярославской губернии). Приводились и более грустные сведения. Так, О. Шиманский в течение нескольких лет проверял свойства ветвистой пшеницы и обнаружил, что это — капризная и к тому же весьма непостоянная пшеница: в его посевах год от года число ветвящихся колосьев уменьшалось, и на 4-й год уже ни одного ветвистого колоса не осталось, зерно измельчало, а на -5й год и всходов почти не было (22). Именно поэтому А. М. Бажанов и предупреждал:

"… многоколосная пшеница, как изнеженное чадо, требует, кроме тучной земли, редкого сева, она не переносит даже легкого морозу и терпит более других простых пород от головни и ржавчины. Хотя каждый отдельный ее колос приносит более зерен, нежели колосья простых пород, но при соображении общего умолота всех колосьев с известной меры земли, всегда открывается, что многоколосная пшеница не прибыльнее простых" (23) [выделено мной — В. С.].

Бажанов добавлял:

"Эти указания были проверены собственными опытами".

Интерес к "Благодати" к концу 30-х годов XIX века угас, но через десятилетие снова возродился, когда Вольное Экономическое Общество стало давать объявления — в 1849, 1850 и 1851 годах — что оно рассылает членам Общества (а в 1851 году — подписчикам трудов Общества) ограниченное число зерен другой пшеницы, также ветвистой, выращенной из зерен (обнаруженных в египетских мумиях), полученных "из Лондона от первых производителей оной" (24). Вокруг образцов начался ажиотаж, газеты и журналы вели полемику о возможности сохранения всхожести семян, пролежавших тысячу лет в саркофагах (поругивали француза Вильморена за его якобы нарочитый обман россказнями о свойствах семян), обсуждались и свойства пшеницы. Как всегда, нашлось несколько энтузиастов, у которых все отлично получилось (25), а потом вышло, что новая мумийная пшеница ничуть не лучше предыдущих ветвистых (26)4.

Позже в России еще не раз возникал интерес к ветвистым пшеницам (например, в 90-х годах прошлого века привлекла внимание китайская пшеница "Хайруза" /28/), но постепенно специалистам стало ясно, что никакого экономического эффекта ветвистые пшеницы не обеспечивают. В конце XIX и начале XX веков это мнение было твердо выражено в трудах многих представителей русской агрономии (29), и ветвистой пшеницей заниматься перестали. После возникновения (на грани XIX и XX веков) генетики и научных основ селекции ученые (и прежде всего школа Н. И. Вавилова) серьезно перепроверили свойства ветвистых пшениц и пришли к обоснованному выводу о тщетности старых надежд увеличить урожаи путем внедрения "многоколосной пшеницы".

Хоть что-то из приведенных здесь сведений Лысенко должен был знать. Еще в 1940 году в его собственном журнале "Яровизация" Ф. М. Куперман опубликовала статью "О ветвистых формах озимых пшениц, ржи и ячменя" (30), в которой описала условия появления этих форм. Если бы он даже ничего другого не читал, то уж свой журнал, где он был главным редактором, наверняка, просматривал. И, вообще, вопрос о ветвистых пшеницах так часто дискутировался в научной литературе, разбирался и учениками Вавилова и другими учеными, что Лысенко, даже не следя специально за научными публикациями, не мог не знать или хотя бы не слышать об этом (31).

Поэтому будь он на самом деле кристально честным или просто честным, как большинство людей, — он от выполнения такого поручения сразу бы отказался. Ему было заведомо ясно, что, беря пакет из рук Сталина, он идет на обман. Но такие настали лихие времена, так земля под ногами горела, что не прикажи, а лишь намекни ему Сталин, что не дурно было бы по утрам петухом петь, — он бы и пел, и с какой радостью пел! Потому он и предпочел ничего плохого о ветвистой Сталину не говорить, надежд его не гасить. Ведь вряд ли он следовал раскладу Ходжи Насреддина, обещавшего шаху научить за 25 лет осла разговаривать и надеявшегося на то, что либо шах за это время подохнет, либо ишак от старости умрет.

Попытки возродить интерес к ветвистой пшенице, якобы способной стать хлебом будущего, давать потрясающие урожаи, как уверял сам Лысенко,

"… по пятьдесят, семьдесят пять, по 100 и даже больше центнеров с гектара; урожай сам-сто должен стать в ближайшие годы для нее средним! (цитировано по /32/), -

были чистым обманом.

Доводить ветвистую до кондиций Лысенко поручил своим самым исполни-тельным сотрудникам — Авакяну, Долгушину и Колеснику (33). От них требовалось быстро ее размножить, воспитать и вывести на колхозные поля. Приказ есть приказ, и работа у лысенковских помощников закипела. В первый год Авакян и отец Лысенко — Денис Никанорович посеяли семена, как того и требовали старые рецепты, разреженно. С полученными колосками И. Д. Колесник поехал на родную Украину — "завлекать колгоспы". Как мы уже знаем из письма Лысенко, направленного вождю в октябре 1947 года, ветвистую пшеницу размножали в четырех местах (34), и Лысенко сообщал, что, по крайней мере, в двух из них дело не пошло, но надежд Сталина на получение огромного урожая Лысенко не гасил. В это же время Долгушин с помощью "брака по любви" принялся "переделывать" яровую ветвистую в озимую.

С весны 1948 года в газетах уже началась шумиха по поводу новой пшеницы (35). По словам корреспондентов, прекрасные результаты были получены и в колхозе имени Сталина в Ростовской области, и в других местах. Как писал один из трубадуров лысенкоизма Геннадий Фиш:

"…и только теперь, когда своим гениальным провидением товарищ Сталин разглядел возможности этой пшеницы и предложил академику Лысенко заняться ею… Трофиму Денисовичу удалось во многом разгадать тайны ветвистой пшеницы и вопреки всему, что до сих пор говорилось и о чем писалось в "мировой литературе", вывести ее с грядок, с мелких делянок, из теплиц на поля совхозов. Уже на втором году работы с нею удалось сделать ее самой урожайной из всех знакомых человеку сортов" (36).

Поставленные в кавычки слова о мировой литературе стали расхожими. Западный образ жизни охаивали на всех углах, "преклонение и раболепство" перед заграницей бичевали во всех органах печати, преимущество всего советского объявляли неоспоримым5, а силу русского духа, русского ума, русской души и русской натуры и в годы войны и после победы над фашистской Германией превозносили на все лады.

Об успехах с воспитанием ветвистой пшеницы Лысенко доложил Сталину, и достоверно известно (38), что в последний раз, когда А. А. Жданов критиковал Лысенко при Сталине, последний возразил ему, указав на то, что товарищ Лысенко сейчас делает важное для страны дело, и, если он даже увлекается, обещая повысить урожайность пшеницы в целом по стране в 5 раз, а добьется увеличения только на 50 процентов, то и этого для страны будет вполне достаточно. Поэтому надо подождать и посмотреть, что из этого получится (39).

В сталинском окружении так и не нашлось никого, кто развеял бы его преувеличенный оптимизм (возможно, диктатор Сталин и не захотел бы никого слушать. Ведь грандиозная задача исходила от него самого, да и за работу взялся самый крупный, по его мнению, специалист — академик Лысенко, кто же лучше его мог знать пшеничное дело). А младший Жданов знал со слов Жебрака, что ветвиться некоторые виды пшениц способны только при изреженном посеве, когда "колос от колоса не слышит голоса", и никогда не дают больше урожая, чем обычные пшеницы, но достаточными сведениями, чтобы разоблачить "новатора" в глазах будущего тестя, генетики его не снабдили.

Сталин собственноручно подавляет критику Ю. А. Жданова и готовит разгром генетики

Начатая шумиха о колоссальном успехе с ветвистой пшеницей позволила Лысенко не просто выйти сухим из воды, но и утопить всех критиков. Обещание увеличить урожаи в пять-десять раз очередной раз поразило воображение Сталина, и он без раздражения отнесся к письму Лысенко, отправленному 17 апреля 1948 года (40). Уже в мае членов Политбюро ЦК ВКП(б) собрали на незапланированное заседание. Пригласили и некоторых людей из аппарата ЦК. Спустя 40 лет, в январе 1988 года бывший секретарь ЦК партии Дмитрий Трофимович Шепилов рассказал мне об этом заседании:

"За мной заехал Андрей Александрович Жданов и сказал, что нас срочно вызывают "на уголок" (так мы между собой называли кабинет Сталина, в котором проводились заседания Политбюро; кабинет этот располагался в угловой части здания в Кремле). "Поедем в моей машине", — сказал мне Жданов. Когда мы приехали, в кабинете уже сидели почти все члены Политбюро и несколько приглашенных лиц. Я тогда заведовал отделом пропаганды и агитации, а отдел наш подчинялся М. А. Суслову, ставшему секретарем ЦК партии. Я должен сделать здесь одно отступление, чтобы вы поняли последующие события", -

добавил Шепилов и поведал мне о том, что он по образованию был экономистом, до войны защитил диссертацию и получил степень доктора наук, ему предложили высокий пост директора Института экономики, но он ушел на фронт простым солдатом, а там уже дослужился до звания генерала и был переведен в аппарат ЦК ВКП(б).

"Поэтому, — продолжил он, — я чувствовал себя может быть чуточку свободнее, чем остальные работники аппарата, так как понимал, что всегда смогу найти работу экономистом, если меня выставят из ЦК. Когда мы начали готовить семинар лекторов ЦК, и когда Юрий Жданов предложил выступить с лекцией, в которой ошибки Лысенко будут названы ошибками, я согласился с этим предложением и вставил в план лекцию Ю. Жданова. План этот я представил Суслову, и тот его утвердил. На отпечатанной программе курсов была резолюция Суслова: "Утверждаю".

Как только мы с Ждановым-старшим вошли, Сталин тут же начал заседание и неожиданно повел речь о неверной позиции Ю. А. Жданова, незаслуженно обидевшего товарища Лысенко. Зажав трубку в руке, и часто затягиваясь, Сталин, шагая по кабинету из конца в конец, повторял практически одну и ту же фразу в разных вариациях. "Как посмели обидеть товарища Лысенко? У кого рука поднялась обидеть товарища Лысенко? Какого человека обидели!" Присутствовавшие молча вслушивались в эти повторяющиеся вопросы их вождя. Но вот Сталин остановился и спросил: "Кто это разрешил?" Повисла гробовая тишина. Все молчали и смотрели под ноги. Тогда Сталин остановился около Суслова и спросил: "У нас кто агитпроп?" Суслов смотрел вниз и головы не поднимал, на вопрос не отвечал. Не знаю почему, я до сих пор так и не понял почему, возможно, всё из-за того же внутреннего осознания своей относительной независимости, а, может быть, из-за привившейся во время войны привычки в трудные минуты брать ответственность на себя, я встал и громко, по-военному ответил: "Это я разрешил, товарищ Сталин". Теперь все подняли головы и уставились на меня, как на сумасшедшего, а Сталин подошел ко мне и внимательно стал глядеть мне в глаза. Я свои глаза в сторону не увел, и скажу честно, я никогда не видел такого взгляда. На меня смотрели желтые зрачки, обладающие какой-то непонятной силой, как глаза большой кобры, готовящейся к смертельному прыжку. Он глядел на меня долго, во всяком случае, мне показалось, что это было очень долго. Глядел, не мигая. Наконец, он тихо спросил меня: "Зачем ты это сделал?" Волнуясь, я стал говорить о том огромном вреде, который Лысенко несет нашей стране, как он старается подавить всех научных оппонентов, о том, что его собственные научные заслуги

Шепилов рассказывал это мне сразу после выхода в свет моей статьи о Лысенко в "Огоньке" (42) (разговор с ним состоялся 4-го января 1988 года). У меня нет оснований не доверять Шепилову, но и проверить правоту его слов сегодня вряд ли кто может. Об этом же заседании мне рассказывал пятью неделями раньше Ю. А. Жданов (43), он также присутствовал на заседании, но какие-либо детали сообщить отказался, сославшись на то, что сидел далеко от Стали-на, а тот будто бы говорил тихо, поэтому он мало что расслышал. Жданов сказал мне лишь, что ему было предложено написать объяснительную записку, что он и сделал через несколько дней6. Одна деталь в рассказе Жданова была, впрочем, странной: он обронил фразу о том, что на этом майском заседании его очень подвел Шепилов, будто бы отказавшийся взять на себя ответственность за разрешение читать эту лекцию. Во время беседы 5 января 1988 года Жданов добавил, что по его сведениям в Московский горком партии было спущено сверху указание примерно наказать его. Но события развивались столь стремительно, что никакого взыскания горком наложить просто не успел. Не собиралась ни разу и назначенная Сталиным комиссия: вождь до поры до времени повел защиту Лысенко самостоятельно.

31 мая и 1 июня Политбюро собиралось для обсуждения кандидатур на получение очередных Сталинских премий по науке и изобретательству. Сталин на этом заседании опять вернулся к лекции Ю. А. Жданова:

"Ю. Жданов поставил своей целью разгромить и уничтожить Лысенко. Это неправильно: нельзя забывать, что Лысенко — это сегодня Мичурин в агротехнике. Нельзя забывать и того, что Лысенко был первым, кто поднял Мичурина как ученого. До этого противники Мичурина называли его замухрышкой, провинциальным чудаком, пустырем и т. д.

Лысенко имеет недостатки и ошибки, как ученый и человек, его надо критиковать, но ставить своей целью уничтожить Лысенко как ученого значит лить воду на мельницу жебраков" (45).

Вскоре после этих заседаний Политбюро Лысенко был вызван к Сталину. О некоторых подробностях их беседы согласно рассказывали в 1970-х годах приближенные Лысенко. Во время этого разговора Лысенко внутренним чутьем уловил, что отношение к нему лично Сталина не такое уж плохое, и решил этим воспользоваться. Он пообещал в кратчайшие сроки исправить положение в сельском хозяйстве. Но выставил одно условие: чтобы его не травили, не позорили, а хотя бы немного помогали, и чтобы всякие критиканы, всякие теоретики и умники, не о благе Отечества пекущиеся, а лишь на Запад ежеминутно оглядывающиеся, больше ему не мешали. Лысенко назвал несколько иностранных фамилий, особенно часто упоминаемых критиканами, — такие как Моргана и Менделя, и настойчиво повторил, что если вместо мичуринского учения по-прежнему основывать биологические исследования на той, формальной генетике, то страна потерпит огромный ущерб7. А вот если формальную генетику отменить как науку идеалистическую, буржуазную, крайне вредную для дела социализма, то мичуринцы воспрянут, быстро свое дело развернут и смогут пойти в бой за повышение урожайности всех культур. Например, с помощью ветвистой пшеницы, на которую сам товарищ Сталин им указал и которую они уже довели практически до уровня сорта, действительно можно будет поднять урожайность по стране в пять-десять раз. Заодно Лысенко попросил назвать новый сорт — "Сталинская ветвистая".

Такой подход Сталину понравился (55). Падение Лысенко было предотвращено. Как вспоминал Ю. А. Жданов, Сталин на заседании Политбюро, рассматривавшего кандидатуры для присуждения Сталинских премий,

"…неожиданно встал и глухим голосом неожиданно сказал:

— Здесь один товарищ выступил с лекцией против Лысенко. Он от него не оставил камня на камне. ЦК не может согласиться с такой позицией. Это ошибочное выступление носит правый, примиренческий характер в пользу формальных генетиков" (56).

Во время работы в партийных архивах историку В. Д. Есакову удалось обнаружить некоторые материалы, позволяющие восстановить то, что обсуждалось на этом или возможно на последовавшем за первым заседании Политбюро, на котором Сталин продолжил свои попытки увести от критики Лысенко. В Центральном Партийном Архиве он обнаружил страницу с записями А. А. Жданова, сделанными в кабинете Сталина видимо в самом начале июня 1948 года. Из них становится ясно, какие именно поручения давал Сталин.

"Одного из

Марксистов в биологии взять и сделать доклад

Короткое постановление от ЦК

Если бы можно было Статью в "Правде"

бы поработать

вместе с Лысенко

Что либо популярное

Доклад неправильный

Два течения — Первое опирается на мистицизм — тайна на тайну

Другое материалистическое

Жданов ошибся

Везде биология в духе Шмальгаузена преподается

Теория безобраз

в опыт" (57).

Попытаемся прокомментировать эти записи. Первое положение, связывающее возможность привлечения одного из марксистов к подготовке заказного доклада о том, как с позиций марксизма развивать биологию, уже было реализовано в 1939 году во время дискуссии в редакции журнала "Под знаменем марксизма". Тогда Митин показал себя убежденным марксистом в сталинском понимании этого термина. Можно было повторить этот прием еще раз.

Не сложно понять, что кроется за словами о коротком постановлении ЦК. Таких постановлений, открывавших погромы в общественных науках, в интерпретации истории, в разгроме педологии, литературы, изобразительных искусств, архитектурных "излишеств" и множества других сфер интеллектуальной жизни было при Сталине принято много, как тут не вспомнить и знаменитое "Сумбур вместо музыки", когда был опозорен и чуть не затравлен величайший композитор ХХ-го века Д. Д. Шостакович (58). Поэтому, еще не зная содержания такого будущего "Короткого постановления", не трудно было представить его идеологическую направленность и стилистику.

В тезисе о статье в "Правде", сопровождающейся словами "Если бы можно было бы поработать вместе с Лысенко" я вижу каверзу. Видимо на самом деле Лысенко сильно подмочил репутацию в глазах вождя, если даже в таком простом вопросе, как подготовка боевой, как говорили коммунисты, статьи для их главного печатного органа возникли сомнения. Два "БЫ" на восемь слов, окруженные словами "ЕСЛИ" и "МОЖНО поработать" даже в комментариях не нуждаются. И нужен был Лысенко для таких дел, но сомнения в его пригодности для этих целей возникли даже у Сталина.

Эта запись, кстати, лучше многих других показывает, кто же руководил схваткой в науке по идеологическим вопросам — Лысенко или Сталин. Мне представляется, что в этой фразе раскрывается ясно, что не был Лысенко главной движущей силой в процессе многолетней травли биологов, в особенности генетиков. Закоперщиком и движущей силой был именно Сталин. Лысенко со своей болтовней и нахрапистостью подошел Сталину для выполнения его старых идей о прямом влиянии среды на всё (на человека, на общество, на природу в целом, на экономические взаимоотношения при социализме и на понимание того, ради чего и как восстали рабы в Древнем Риме — Сталин ведь и в этом вопросе свою линию гнул через головы — и судьбы! — историков).

Понятен для меня и отступ в записи после первых трех пунктов. Первая часть была главной, идейной, а всё, что шло ниже — было технологией проведения в жизнь идейных решений. Ну, конечно, действия надо было "продать" массам, без этого воздействия на умы жителей страны партия работать не могла. Так что затруднений с пониманием слов "что либо популярное" нет. Разъяснения о том, что вся загвоздка в биологии имеет идеологический характер, то же не нужны. Раз есть два мира — коммунистический и капиталистический — значит, должны быть две биологии (одна прогрессивная и материалистическая, вторая загнивающая, вредоносная и к тому же мистическая; веруют, понимаете, там на Западе, чёрт знает во что!). Ясно, что доклад (лекция) младшего Жданова был неправильный, ошибочный, не заметил молодой человек, как вся биология пропиталась миазмами идеализма, как везде эти враги коммунистов пролезли, как отравляют и все остальные сферы, буквально всюду проникли! Вот зачем надо партии вмешаться: чтобы всех спасти, всюду порядок навести. Особенно в тех местах, где кадры новые готовят — в вузах и техникумах. Из фразы о преподавании биологии становится понятным, что засела в голове Сталина фамилия вовсе и не генетика, а зоолога-эволюциониста, тишайшего академика с аккуратной бородкой, Ивана Ивановича Шмальгаузена. Очень уж его фамилия Сталину показалась к месту, нерусская — скажешь, как припечатаешь. И будут после этого полоскать имя шшмальххауссена на всех углах. Сломают судьбу великого русского ученого с немецкой фамилией, чьи книги и спустя полстолетия будут переводить и издавать на Западе (59).

Как можно судить по косвенным данным, Сталин поручил готовить главное постановление и практические шаги по внедрению в жизнь этого набора идеологических императивов А. А. Жданову, пока еще главному идеологу. Два человека из идеологических (А НЕ ИЗ НАУЧНЫХ!) кругов — Шепилов и Митин принялись работать над текстом постановления о биологии. Проект лег на стол Жданова, он внес многочисленные поправки, их учли, и 7 июля Шепилов с Митиным снова представили Жданову проект с запиской: "Направляем на Ваше рассмотрение проект сообщения ЦК ВКП(б) "О мичуринском направлении в биологии", исправленный согласно Ваших указаний" (60). Жданов отложил все дела и срочно внес множество новых исправлений. Он изменил название на такое "О положении в советской биологической науке", переписал и дополнил многие разделы. Получилось большое, а не краткое "постановление", отрывки из него В. Д. Есаков и его коллеги опубликовали в 1991 году (61). Битым слогом вещи назывались своими именами:

"ЦК ВКП(б) считает, что в биологической науке сформировались два диаметрально противоположных направления: одно… прогрессивное, материалистическое, мичуринское… возглавляемое ныне академиком Т. Д. Лысенко; другое… — реакционно-идеологическое, менделевско-моргановское…

Последователи менделизма-морганизма не раз предупреждались, что их направление в биологии чуждо советской науке и ведет к тупику. Тем не менее менделисты-морганисты не только не извлекли должных уроков из этих предупреждений, но продолжают отстаивать и углублять свои ошибочные взгляды. Такое положение не может быть далее терпимо…" (62)8.

Этот текст был передан Ждановым Маленкову. Уже на следующий день, 10 июля 1948 года, за их двумя подписями проект постановления был направлен Сталину и копии членам Политбюро и секретарям ЦК ВКП(б) Молотову, Берии, Микояну, Вознесенскому, Кагановичу и Булганину (63).

Однако Сталину текст не показался достаточно боевым. А. А. Жданов был вообще отстранен от дальнейшей борьбы с генетикой. Формально это было связано с тем, что 10 июля был его последним рабочим днем перед отпуском (64). Практическое руководство разгромом генетики было поручено набиравшему силу новому Секретарю ЦК Георгию Максимилиановичу Маленкову, назначенному секретарем ЦК 1 июля 1948 года и принявшему 7 июля дела от А. А. Жданова, уехавшего в санаторий на Валдай.

В день отъезда в аппарате ЦК были проведены серьезно затрагивавшие его структурные преобразования. Решением Политбюро от 10 июля вместо Управления пропаганды и агитации с отделами был сформирован Отдел того же названия (65). Бывший Отдел науки в его составе низводился до уровня сектора, хотя пока еще Ю. А. Жданов сохранили за собой должность его заведующего. А Отделом пропаганды и агитации стал заведовать Д. Т. Шепилов.

В эти же дни Сталин сделал еще один шаг на пути к погрому в биологии. На заседании Политбюро 15 июля было принято следующее решение:

"В связи с неправильным, не отражающим позиции ЦК ВКП(б) докладом Ю. Жданова по вопросам советской биологической науки принять предложение Министерства сельского хозяйства СССР, Министерства совхозов и ВАСХНИЛ об обсуждении на июльской сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени В. И. Ленина доклад академика Т. Д. Лысенко "О положении в советской биологической науке", имея ввиду опубликование этого доклада в печати" (66).

Итак, Политбюро решило не издавать партийное постановление, а выполнить партийный наказ руками Лысенко и его сторонников под присмотром аппаратчиков из ЦК. Лысенко самому надо было подготовить текст доклада в соответствии с идеями, изложенными в проекте постановления, подготовленного Шепиловым, Митиным и Ждановым-старшим. Лысенко затем должен был выступить на сессии ВАСХНИЛ. Никто не должен был в начале сессии знать о вмешательстве коммунистов в споры биологов, лишь в конце можно было разрешить Лысенко объявить публично, что его доклад был заранее одобрен Политбюро и лично товарищем Сталиным. Бригада Лысенко (по словам И. Е. Глущенко /55/, в неё входили В. Н. Столетов, И. И. Презент, А. А. Авакян, И. А. Халифман, И. С. Варунцян, Н. И. Фейгинсон и он, И. Е. Глущенко) срочно уселась за составление доклада. Делалось это в полной секретности. Доклад был готов через несколько дней, а Лысенко писал Сталину:

"23 июля 1948 г.

Товарищу И. В. Сталину

Дорогой Иосиф Виссарионович!

Убедительно прошу Вас просмотреть написанный мною доклад "О положении в советской биологической науке", который должен быть доложен для обсуждения на июльской сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени В. И. Ленина.

Я старался как можно лучше с научной стороны, правдиво изложить состояние вопроса.

Доклад т. Юрия Жданова формально я обошел, но практическое содержание моего доклада во многом является ответом на его неправильное выступление, ставшее довольно широко известным.

Буду рад и счастлив получить Ваши замечания.

Президент

Всесоюзной академии сельскохозяйственных

наук имени В. И. Ленина академик Т. Лысенко" (67).

Теперь Великий Вождь сам уселся за редактирование текста на 49 страницах. Он выбросил полностью один из 10 разделов, убрал самые одиозные благоглупости (один из показательных примеров был таким: Лысенко написал "любая наука — классовая"; Сталин подчеркнул это место и дописал "ХА-ХА-ХА… А МАТЕМАТИКА? А ДАРВИНИЗМ?). Было сделано много сходных замечаний, исправлений, Сталин лично дописал некоторые абзацы, он заменил некоторые выражения (так, вместо "буржуазное мировоззрение" появилось "идеалистическое мировоззрение", "буржуазная генетика" была заменена на "реакционная генетика" и т. д.)9. (Анализ того, как Сталин исправил текст лысенковского доклада был дан Есаковым и др./68/, затем подробно этот вопрос был разобран К. О. Россияновым /69/).

Пополнение рядов ВАСХНИЛ сторонниками Лысенко

Линия на искоренение всех направлений, которые не совпадали с лысенковскими доктринами, была таким образом в докладе проведена до своего логического конца. Теперь нужно было воплотить это решение в жизнь. Нанести удар надо было сокрушительно, причем консолидированно, и, желательно, на самом высоком уровне. Лучшим местом могла быть сессия Академии сельхознаук, проведенная под руководством президента этой академии. Тогда бы решение академиков, поддержанное советской печатью, можно было бы подать не только как волеизъявление ученых, но и как директивное указание, обязательное повсюду к исполнению. Но Лысенко опасался, и вовсе не без оснований, что он вот-вот окончательно потеряет контроль над академией.

Полутора годами раньше, как мы помним, Оргбюро ЦК ВКП(б), заслушав доклад Лысенко о положении дел в ВАСХНИЛ, пошло навстречу призыву трех министров и дало санкцию на выборы в сельскохозяйственную академию. Уже были опубликованы списки кандидатов, выдвинутых для избрания, и лысенковские кандидаты, как показало предварительное обсуждение, практически не имели шансов пройти в действительные члены и члены-корреспонденты ВАСХНИЛ. Если бы выборы осуществлялись нормальным, демократическим путем, Лысенко окончательно потерял бы поддержку в ВАСХНИЛ, большинство было бы не на его стороне.

Однако вмешательство Политбюро не позволило пополнить ряды академии принятым в академиях демократическим путем. Сталин на полпути не остановился. Он решил полностью удовлетворить запрос Лысенко о наведении силой "порядка" в академии. Дикое по сути требование Лысенко заменить выборы в члены академии назначением новых членов приказом сверху было встречено вождем сочувственно. Но опять-таки не единолично, а используя безропотное Политбюро, которое постановило укрепить административно положение Лысенко в ВАСХНИЛ. Для видимости приказ поступил не из партийного ведомства, а от правительства СССР. Сталин был в то время не только 1-м секретарем ЦК партии, но и возглавлял правительство — был Председателем Совета Министров СССР. Следовательно и здесь он мог своей подписью под постановлением решить вопрос без ненужных споров. Вместо выборов состав академии был дополнен людьми, нужными Лысенко для того, чтобы взять контроль над академией в свои руки. В "Правде" 28 июля 1948 года появилось следующее информационное сообщение:

"Во Всесоюзной Академии сельскохозяйственных наук

имени В. И. Ленина

В соответствии с Уставом Всесоюзной Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина10 и постановлением СНК ССР от 4 июня 1935 года, установившим первый состав действительных членов Всесоюзной Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина в количестве 51 человека, Совет Министров Союза ССР постановлением от 15.VII-с. г. утвердил действительными членами — академиками Всесоюзной Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина: Авакяна А. А., Варунцяна И. С., Долгушина Д. А., Жданова Л. А., Канаша С. С., Кварцхелиа Т. К., Кришчунаса И. В., Лукьяненко П. П., Колесника И. Д., Ольшанского М. А., Презента И. И., Ушакову Е. И., Яковлева П. Н. (растениеводство); Беленького Н. Г., Гребень Л. К., Дьякова М. И., Мелихова Ф. А., Муромцева С. Н., Юдина В. И. (животноводство); Василенко И. Ф., Евреинова М. Р., Желиговского В. А., Свирщевского В. С., Селезнева В. П. (механизация и электрификация); Баранова П. А., Бушинского В. П., Димо Н. А., Самойлова И. И., Власюка П. А. (почвоведение и агрохимия); Замарина Е. Е., Шарова И. А. (гидротехника и мелиорация); Лаптева И. Д., Лобанова П. П., Демидова С. Ф., Немчинова В. С. (экономика сельского хозяйства)" (70).

В числе назначенных академиков большинство составляли ставленники Лысенко: либо непосредственно с ним работающие — А. А. Авакян, И. С. Варунцян, Д. А. Долгушин, И. Д. Колесник, М. А. Ольшанский, И. И. Презент, либо безгранично ему преданные, такие как П. П. Лукьяненко, Н. Г. Беленький и другие. Был в их числе и ставленник Н. И. Вавилова, его друг еще с времен совместной работы в Саратове — В. П. Бушинский11, вошедший в доверие к В. Р. Вильямсу, а после смерти Вильямса, подружившийся с Лысенко. В числе назначенных мы видим и И. Д. Лаптева, кандидата экономических наук, выступившего со статьей против А. Р. Жебрака в "Правде". Был причислен к разряду академиков ВАСХНИЛ и совсем уж отвратительный тип: кадровый офицер НКВД (не лейтенант, как Хват, а полковник) С. Н. Муромцев. В то время он имел степень доктора наук, но среди коллег был известен другим. Многие знали его как отъявленного садиста, лично избивавшего находившихся в заключении академиков АМН СССР П. Ф. Здродовского и Л. А. Зильбера (71). Одно время Муромцев работал начальником специальной тюрьмы — так называемой "шарашки". Однако позже стали известны другие подробности деятельности этого офицера в системе ОГПУ и НКВД. Из публикации в газете "Труд" (72) стало известно, что еще в 30-е годы С. Н. Муромцев участвовал в организации сверхсекретной спецлаборатории по созданию токсических веществ (ядов) и их испытанию на политзаключенных. Яды применяли для уничтожения политических оппонентов и для политических диверсий. Спецлаборатория в начале числилась при коменданте НКВД СССР генерал-майоре Блохине. В 1937–1938 году лабораторию перевели под непосредственное руководство наркома Ежова, а затем под начало заменившего его Берии и заместителя наркома Мер

В информационном сообщении о решении Совета Министров СССР был абзац, в котором сообщалось, что правительство решило увеличить число академиков и членов-корреспондентов до 75 человек (иными словами, выделялся дополнительный фонд субсидий для выплаты гонорара членам академии: ведь академики получали 3500 рублей в месяц и члены-корреспонденты 1750 рублей в месяц по тогдашнему курсу, а члены Академии наук СССР — 5000 и 2500 рублей, соответственно). Далее сообщалось, что

"Сессия, посвященная довыборам действительных членов Академии, выборам членов-корреспондентов Академии из числа кандидатов, выставленных научными учреждениями, общественными организациями и отдельными научными работниками, списки которых опубликованы в печати, состоится в сентябре 1948 года" (75).

Выборы так и не состоялись, однако даже если бы их провели, то лысенковское большинство завалило бы теперь всех противников "на законном основании", то есть путем голосования.

Последний абзац правительственного сообщения гласил:

"Очередная июльская сессия, посвященная обсуждению доклада академика Т. Д. Лысенко на тему "О положении в советской биологической науке", состоится в конце июля с. г. в гор. Москве" (76).

Разгром генетики на августовской сессии ВАСХНИЛ 1948 года

Сессия проходила с 31 июля по 7 августа и получила название "Августовской сессии ВАСХНИЛ". При сборе ученых на сессию были нарушены общепринятые процедурные правила: сессия была объявлена внезапно, вход на заседания был только по пригласительным билетам, а их получили почти исключительно сторонники лысенковского направления (генетиков можно было перечесть по пальцам), так что обстановка для дискуссии была явно ненормальной. Но, в общем, и защищать генетику от нападок было уже почти некому. Только что (26 июля) скончался А. С. Серебровский, были мертвы Н. И. Вавилов, Н. К. Кольцов, П. И. Лисицын. Н. П. Дубинин — один из самых именитых из генетиков (он стал в 1946 году членом-корреспондентом АН СССР), хотя и знал о готовящейся сессии, предпочел, по словам С. М. Гершензона, уйти в кусты: срочно уехал охотиться на Урал, хотя на протяжении лет десяти до этого отпусками даже не пользовался.

31 июля Лысенко поднялся на трибуну, чтобы зачитать свой доклад. Политические мотивы, беспримерные обвинения западной науки с применением площадных ругательств отличали доклад. Кое-кому из биологов этот наступательный тон казался в первые дни работы сессии странным, так как и полугода не прошло с того дня, когда Ю. А. Жданов раскритиковал Лысенко13.

Основу лысенковского доклада составили утверждения о несовместимости выводов генетики и коммунистических доктрин, о классовости биологии (78). Самой характерной чертой изложения была безапелляционность. Фразы были решительными, обвинения категоричными, доказательства не приводились, потому что больше они не были нужны: буржуазная сущность генетики и её вредность декларировались отныне навсегда. В центральной части доклада, озаглавленной "Два мира — две идеологии в биологии", Лысенко заявлял:

"Возникшие на грани веков — прошлого и настоящего — вейсманизм, а вслед за ним менделизм-морганизм своим острием были направлены против материалистических основ теории развития (79). Ныне, в эпоху борьбы двух миров, особенно резко определились два противоположные, противостоящие друг другу направления, пронизывающие основы почти всех биологических дисциплин… Не будет преувеличением утверждать, что немощная метафизическая моргановская "наука" о природе живых тел ни в какое сравнение не может идти с нашей действенной мичуринской агробиологической наукой" (80).

Заканчивая доклад, Лысенко сказал:

"В. И. Ленин и И. В. Сталин открыли И. В. Мичурина и сделали его учение достоянием всего народа. Всем своим большим отеческим вниманием к его работе они спасли для биологии замечательное мичуринское учение" (81).

На следующее утро — это было воскресенье 1 августа — участников сессии повезли на автобусах в Горки Ленинские, чтобы те воочию увидели могущество лысенкоистов, воплощенное в посевы. Услужливые борзописцы заливались соловьем, рисуя картину благоденствия, которую якобы могли лицезреть участники исторической сессии ВАСХНИЛ. Так, В. Сафронов в книге "Земля в цвету" (82) (через год он получит за нее Сталинскую премию) писал:

"И они увидели стеной стоящую пшеницу, пшеницу, незнакомую земледельцам, с гроздьями ветвистых колосьев на каждом стебле. Пять граммов зерна было в каждом колосе, кулек семян дал урожай шесть мешков: это сто, может быть даже сто пятьдесят центнеров с гектара, — и рядом текла простая подмосковная речка Пахра, а невдалеке белел дом, где 24 года назад умер Ленин.

Над этой пшеницей, по сталинскому заданию, работает сейчас Лысенко со своими сотрудниками академиками А. А. Авакяном и Д. А. Долгушиным. И когда заколосится она не на опытных, а на колхозных полях, не будет такой области… на широте Москвы, которая не сможет прожить своим хлебом…

Да, всем было видно, с чем пришли мичуринцы на сессию" (83).

На следующий день все снова собрались на заседание. Начались прения по докладу Лысенко. Особенно изощрялись новоиспеченные академики.

И. В. Якушкин — главный лжесвидетель по "делу Н. И. Вавилова", человек, оклеветавший многих ученых, утверждал на сессии, что гибридная кукуруза в США — это "загадки, курьезы и фокусы, которые применяют американские капиталистические семенные фирмы" (84).

Н. Г. Беленький уверял, что "никакого особого вещества наследственности не существует, подобно тому как не существует флогистона — вещества горения — и теплорода — вещества тепла" (85).

Им вторил С. С. Перов, старый партийный функционер, не раз критиковавшийся за ненаучные упражнения, но зато славный другим: в его квартире как-то останавливался В. М. Молотов, он же помог позже Перову стать и сотрудником в аппарате ЦК партии и заведующим Белковой лабораторией АН СССР, невзирая на полное отсутствие знаний о белках. Перов с пафосом восклицал:

"Додуматься до представлений о гене, как органе, железе, с развитой морфологической и очень специфической структурой, может только ученый, решивший покончить с собой научным самоубийством. Представлять, что ген, являясь частью хромосомы, обладает способностью испускать неизвестные и ненайденные вещества — …значит заниматься метафизической внеопытной спекуляцией, что является смертью для экспериментальной науки" (86).

Бывший лысенковский аспирант, а теперь директор Института генетики АН Армянской ССР Г. А. Бабаджанян утверждал:

"Менделизм-морганизм… есть носитель идеалистического агностицизма в биологии (аплодисменты), признающий принципиальную непознаваемость биологических законов" (87).

Наряду с этим раздавались и чисто полицейские призывы. Назначенная Сталиным в академики овощевод Е. И. Ушакова возмущалась тем, что в вузах еще продолжают преподавать законы Менделя, рассказывают о работах Вейсмана, Моргана и других генетиков:

"Студенты — наши будущие советские специалисты, идеологически воспитываются в духе, чуждом советскому обществу, нашей науке и практике! Как могли дойти до этого? Не пора ли за это отвечать и отвечать по-серьезному? В наших вузах преподается история партии, курс ленинизма и рядом — моргановская генетика!" (88).

А полковник НКВД С. Н. Муромцев пугал ученых:

"Можно не сомневаться в том, что если представители менделевско-моргановской школы не поймут необходимости творческого подхода к решению задач, стоящих перед биологической наукой, не осознают своей ответственности перед практикой, они не только останутся за бортом социалистической науки, но и за бортом практики социалистического строительства в нашей стране" (89).

Обстановка на этой сессии качественно отличалась от всех предшествовавших дискуссий. Лысенкоисты и раньше могли позволить себе говорить так, как сейчас говорил Н. В. Турбин, ставший заведующим кафедрой генетики и селекции Ленинградского университета:

"Надо… очистить… институты от засилия фанатических приверженцев морганизма-менделизма, лиц, которые, прикрываясь своими высокими учеными званиями, под-час занимаются, по-существу, переливанием из пустого в порожнее" (90).

Однако если раньше эти слова можно было отнести к разряду безответственных выкриков, то сейчас это был поддержанный руководством партии коммунистов клич функционера, ясный призыв к вполне реальным увольнениям с работы тех, кто не подпадал под вердикт победителей.

Решающим показателем серьезности отношения властей к биологическим дискуссиям стало то, что ежедневно газета "Правда" отводила целиком две или даже три страницы для публикации речей, звучавших на сессии (91).

Несмотря на открытую обструкцию науки, в её защиту выступили академики Жебрак (которого всё время репликами из рядов перебивали, стараясь оскорбить), Б. М. Завадовский, П. М. Жуковский, В. С. Немчинов и доктор биологических наук И. А. Рапопорт. Еще двое — С. И. Алиханян и И. М. Поляков выступили с критикой отдельных частностей в докладе Лысенко. Академик ВАСХНИЛ Б. М. Завадовский, который много лет заигрывал с лысенкоистами, хвалил самого Лысенко (особенно на сессии ВАСХНИЛ 1936 года, когда генетики выступили против идей Лысенко, говорил тогда, что "генетики не могут объяснить крупных научных достижений Лысенко, не могут определить место его учения в системе биологических наук"), наконец, изменил свою точку зрения. Открыто и смело он выступил против ошибок Лысенко. На этот раз он назвал действия Лысенко диктаторскими, противопоставил взгляды лидера мичуринцев дарвинизму и резко возразил против административных гонений на генетику:

"Надо критиковать Сахарова, Навашина и Жебрака там, где они допускают теоретические ошибки. Но, когда я услышал здесь призыв разгромить менделистов-морганистов, не давать им возможности работать, мне стало совершенно ясно, какой ущерб принесут такие действия народному хозяйству" (91а).

Особо следует остановиться на выступлении Иосифа Абрамовича Рапопорта, показавшего, что, к чести ученых, не все они поддались поголовно диктату. И. А. Рапопорт — ученик Н. К. Кольцова, всю войну провоевавший на фронте, израненный и овеянный славой за свою ставшую легендарной смелость (92) сумел попасть в зал по билету, данному ему приятелем. Он попросил слова сразу же после того, как Лысенко закончил свой доклад, но выступить ему позволили только в середине вечернего заседания 2 августа. Рапопорт первым пошел в бой против лысенкоизма, как он первым шел в бой на фронте. Перед лысенкоистами стоял молодой, сильный духом боец. На его голове белела узкая марлевая повязка, прикрывающая пустую глазницу (на фронте он получил несколько ранений, но остался в строю), его манера говорить — быстро и страстно — была убедительной и впечатляющей. (Кстати, из опубликованной стенограммы его выступления были изъяты наиболее острые места /93/).

Иосиф Абрамович Рапопорт (1912–1990) родился в Чернигове, окончил биологический факультет Ленинградского университета, после чего поступил в аспирантуру в кольцовский институт, затем вскоре защитил диссертацию на соискание степени кандидата биологических наук. На конец июня 1941 года была назначена защита им докторской диссертации, но на пятый день войны он ушел добровольцем на фронт. В 1943 году он был направлен на краткосрочные курсы подготовки командного состава артиллерийских войск в Военную академию имени М. В. Фрунзе в Москву, и во время этого приезда успел защитить докторскую диссертацию и сдать в печать крупную работу об искусственном вызывании мутаций несколькими классами алкилирующих соединений. По окончании курсов он вернулся в действующую армию и провел всю войну в боях сначала как артиллерист, а затем как разведчик переднего края. Он был беззаветно храбр, много раз оказывался в кризисных ситуациях, о нем ходили легенды. Дважды его представляли к званию Героя Советского Союза, но оба раза происходило странное — "бумаги терялись". Он получил восемнадцать ранений, дважды ранения были серьезными (он потерял глаз и всю последующую жизнь ходил с белой повязкой на голове), он мог демобилизоваться на законных основаниях, но каждый раз возвращался в строй. Статья 1944 года о вызывании мутаций увидела свет только в 1947 году, в 1948 году английская исследовательница Шарлотта Ауэрбах получила сходный результат относительного мутагенного действия азотистого иприта (горчичного газа). В том же году вышло пять работ Рапопорта, в которых мутагенное действие было установлено для большого числа различных алкилирующих соединений. Благодаря этому в генети

Рапопорт начал с перечисления успехов генетики: познания природы гена, мутаций, выяснения способов повышения темпов мутирования, открытия наследственной природы вирусов и изучения их свойств, создания гибридной кукурузы, полиплоидных растений и т. д. Он сказал, что стыдно не использовать генетику в интересах практики на благо социалистической Родины:

"Нельзя согласиться с теми товарищами, которые требуют изъятия курса генетики из программы высших учебных заведений, требуют отказа от тех принципов, на основании которых созданы и сейчас создаются ценные сорта и породы.

Мы не должны идти по пути простого обезьянничания, но мы обязаны критически и творчески, как нас учил В. И. Ленин, осваивать все созданное за границей. Мы должны бережно подхватывать ростки нового, чтобы росли новые кадры, которые смогут двигать науку вперед.

Только на основе правдивости, на основе критики собственных ошибок можно притти в дальнейшем к большим успехам, к которым призывает нас наша Родина" (94).

В этом месте стенограммы значится: "Редкие аплодисменты", что говорит о том, насколько мощным оказалось воздействие этого худенького, ничем внешне не примечательного человека на аудиторию. Всех остальных генетиков ошикали. Его же ни разу не перебили во время выступления, ему не устроили обструкцию по окончании. Его слушали, затаив дыхание, а в конце речи даже аплодировали.

Но уже следующий оратор — Г. А. Бабаджанян начал кампанию травли Рапопорта. Он отверг всякую пользу изучения хромосом, обругал мутагенез, заявив, что все мутации непременно вредны, а "организмы, полученные таким путем, — один лишь брак, уроды!" (95).

"Ведь Рапопорт не мог здесь доказать, что вновь полученные мутанты чем-нибудь принципиально отличаются от бесчисленных мутаций, полученных ими раньше, — утверждал Бабаджанян. — Наоборот, есть все основания думать, что они той же природы. Наконец, допустим, что на самом деле получено небольшое количество не вредных и не летальных мутаций. Кому они нужны? Кому нужны по своей природе бесполезные дрозофилы?" (96).

Директор армянского Института генетики Бабаджанян с апломбом делал вид, что успехов генетики нет и быть не может, что все они — фикция, обман, стремление обвести вокруг пальца всё человечество разом.

Рапопорт стал возражать ему с места. Бабаджанян не нашел ничего лучшего, как перейти к оскорблениям (в частности, он договорился до того, что указал инвалиду войны на отсутствие у него одного глаза, отчего-де он и не видит вредоносности и гнилой сути формальной генетики). Вот часть этой дискуссии, как она была отражена в стенограмме:

И. А. Рапопорт. Но есть полезные мутации, и их много. Почему вы на них закрываете оба глаза?

Г. А. Бабаджанян. Во-первых, это — полезные мутации на бесполезном объекте (аплодисменты).

И. А. Рапопорт. У нас есть средства против туберкулеза и других болезней.

Г. А. Бабаджанян. Вы только даете обещания.

И. А. Рапопорт. А вы даете обещания выводить сорта в два года, но не выполняете этих обещаний и своих ошибок не признаете.

Г. А. Бабаджанян. Мы несем нашу теорию в практику, говорит Рапопорт. Какую теорию вы несете в практику? Ваша теория по своей внутренней природе направлена против практики. Ваша "теория" относится к практике не только безразлично, не только нейтрально… Менделисты — противники не только установленных, доказанных успехов, но и потенциальные противники всех будущих успехов. (Аплодисменты) (97).

Имя Ивана Ивановича Шмальгаузена — известного специалиста в области эволюции склоняли день за днем, глумясь даже над тем, что он болен и не может принять участие в сессии. Но в последний день работы сессии Шмальгаузен приехал и постарался дать внешне спокойный ответ на обвинения. Однако было видно, что он сильно напуган, так как главное, что он хотел донести до слушателей, было желание отмежеваться от взглядов Вейсмана и Моргана и показать, что серьезных разногласий между его взглядами и утверждениями Лысенко нет. В тот же день он отправил Сталину длинное послание, в котором утверждал, ссылаясь на соответствующие страницы в своих книгах, что

"всю жизнь… боролся за материалистические установки… и вел энергичную борьбу против вейсманизма… До 1947 года я никогда не выступал против работ и взглядов академика Т. Д. Лысенко. Наоборот, я давал им весьма положительную оценку" (98).

Шмальгаузен в письме подробно разъяснял, почему он выступал против идей Лысенко о видообразовании, а заканчивал уверениями в том, что осознал эту свою ошибку, обязуется больше её никогда не повторять:

"Ваши указания, товарищ Сталин… помогли мне разобраться во многом… Сессию ВАСХНИЛ я высоко оцениваю и от души желаю новым академикам успеха в их дальнейшей работе. Я лично приложу все свои силы для того, чтобы в дальнейшей преподавательской деятельности максимально популяризировать достижения мичуринского учения…" (99).

Пример гражданского мужества продемонстрировал на сессии директор Тимирязевской академии, крупнейший специалист в области экономики и математической статистики, академик трех академий — АН СССР, АН БССР и ВАСХНИЛ Василий Сергеевич Немчинов. Двадцать лет он заведовал в Тимирязевке кафедрой статистики, прививая студентам любовь к точным наукам, умение оперировать числом и понятием функции при анализе получаемых данных. В 1940 году его назначили директором академии, и за 8 лет его директорства никому не удалось разрушить этот крупнейший центр агрономической мысли. В те годы, когда Лысенко и его сторонники сумели расправиться со многими оппонентами в других вузах, в Тимирязевке работали великий агрохимик Прянишников, выдающиеся селекционеры и борцы с лысенкоизмом Константинов и Лисицын, эволюционист Александр Александрович Парамонов, генетик Жебрак и многие другие ученые, чьи имена составляли славу и гордость не только лишь Тимирязевки, но и мировой науки. Но Немчинов дал одновременно свободу действий сторонникам лысенкоизма, следя лишь за одним, — чтобы соревнование идей шло в лабораториях и на полях, а не превращалось в политическую борьбу.

Трудно сегодня представить всю тяжесть ноши, легшей на плечи Немчинова. Изменилась политическая ситуация, отступил в прошлое страшный политический террор, и нам уже не оценить глубины мужества тех, кто не встал тогда на колени. Когда Немчинов поднялся на трибуну, сессия уже фактически закончилась, полная победа мракобесия над наукой была закреплена. Оставалось выступать лишь двоим — самым авторитетным лысенковцам — Столетову и Презенту, прежде чем заслушать заключительное слово Лысенко и одобрить приветственное письмо Сталину. И в эту минуту лысенкоисты услышали нечто такое, чего они никак не ожидали. Немчинов показал, что совесть настоящего ученого — далеко не разменная монета.

"Я вижу, что среди наших ученых нет единства по некоторым вопросам. И в этом я лично, как директор Тимирязевской академии, не вижу ничего плохого, — в самом начале своей речи сказал он (100) и продолжил. — Говорят, что в Тимирязевской сельскохозяйственной академии нет мичуринского направления, что наши работники, профессора и т. д. являются антимичуринцами. Это — неверно" (101).

Он перечислил тех, кто относит свою работу к мичуринскому направлению.

Затем речь зашла о "проступке" Жебрака. Немчинова на сессии обвиняли в том, что он всегда способствовал работе Жебрака и одобрял все его действия, хотя Немчинов, выступая на "Суде чести" Жебрака, резко (и в целом несправедливо) критиковал последнего. Однако здесь Немчинов подтвердил свое уважение к Жебраку как ученому, отметив однако, что если Жебрак в чем-то ошибется, то доброе отношение не будет означать, что и тогда Немчинов промолчит, а те, кто так говорят, прекрасно знают правду, но "почему-то считают необходимым вводить в заблуждение советскую общественность" (102). В ответ из зала выкрикнули: "Они чуют правду". С этой минуты Немчинову не давали говорить, перебивали, оскорбляли. Тем не менее он не отступил от своей позиции. Вот, что осталось в "отредактированной" стенограмме этого заседания:

"Голос с места. Хромосомная теория в золотом фонде находится?

В. С. Немчинов. Да, я могу повторить, да, я считаю, что хромосомная теория наследственности вошла в золотой фонд науки человечества и продолжаю держаться такой точки зрения.

Голос с места. Вы же не биолог, как вы можете судить от этом?

В. С. Немчинов. Я не биолог, но я имею возможность эту теорию проверить с точки зрения той науки, в которой я веду научные исследования, и, в частности, статистики. (Шум в зале).

Она соответствует также моим представлениям. Но не в этом дело. (Шум в зале).

Голос с места. Как не в этом?

В. С. Немчинов. Хорошо, пусть будет в этом дело. Тогда я должен заявить, что не могу разделить точку зрения товарищей, которые заявляют, что к механизмам наследственности никакого отношения хромосомы не имеют. (Шум в зале).

Голос с места. Механизмов нет.

В. С. Немчинов. Это вам так кажется, что механизмов нет. Этот механизм умеют не только видеть, но и окрашивать и определять. (Шум в зале).

Голос с места. Да, это краски. И статистика.

В. С. Немчинов. Я не разделяю точку зрения, которая была высказана председателем о том, что хромосомная теория наследственности и, в частности, некоторые законы Менделя являются какой-то идеалистической точкой зрения, какой-то реакционной теорией. Лично я такое положение считаю неправильным, и это является моей точкой зрения. (Шум в зале, смех)…

Голос с места. От директора Тимирязевской академии ее интересно услышать.

В. С. Немчинов. Тогда разрешите ее изложить. Я не считаю правильным, если А. Р. Жебрак совершил антипатриотический поступок, который получил заслуженную оценку, — что нужно, в связи с этим, закрывать все его работы по амфидиплоидам.

Голос с места. Вам нужно уйти в отставку.

В. С. Немчинов. Возможно, что мне нужно уйти в отставку. Я за свою должность не держусь. (Шум в зале).

Голос с места. Это плохо.

В. С. Немчинов. Но я считаю свою точку зрения правильной, и агрессивный характер выступлений и действий, направленных на запрещение работ А. Р. Жебрака я считаю неправильным…

Голос с места. Скажите о ваших отношениях к установкам доклада /Лысенко/.

В. С. Немчинов. Мое отношение к докладу Т. Д. Лысенко таково. Основные его положения и основные идеи, которые заключаются в том, чтобы мобилизовать агробиологическую науку на нужды колхозного производства и методы его работы перенести на все массивы полей, я считаю правильными.

Голос с места. Теоретически.

В. С. Немчинов. В теоретической основе я считаю, что в отношении к хромосомной теории наследственности Трофим Денисович неправ" (103).

Услышав это, лысенкоисты стали перебивать его еще более яростно. Им хотелось во что бы то ни стало добить Немчинова, склонить его к отказу от собственного мнения. Но своего они так и не добились. Немчинов закончил выступление словами:

"Я несу моральную и политическую ответственность за линию Тимирязевской академии. Я морально и политически ответственен за ту линию, которую я провожу, и считаю ее правильной и буду продолжать проводить. Если эта линия окажется неправильной, то мне подскажут, или выполнят те надежды и чаяния, которые здесь раздаются, чтобы я освободил место. Недопустимо, на мой взгляд, закрыть в Тимирязевской академии работу профессора Жебрака" (104).

Презент не выдержал в этот момент и выкрикнул:

"Типа Моргана, да?" (105),

на что Немчинов еще раз повторил:

"Я несу за это моральную и политическую ответственность и буду нести ее, пока она на меня возложена" (106),

и с этими словами покинул трибуну7.

Завершая выступления ораторов, Презент, переставший выбирать выражения и буквально глумившийся над оппонентами, заявил, что "вооруженные мичуринским учением, наши советские ученые уже разгромили морганизм" (108). Он утверждал:

"Сейчас у нас в стране открытых и откровенных морганистов остается уже немного. Для этого действительно, может быть, надо быть дубиниными (аплодисменты)" (109).

Презент позволил себе высокомерно отозваться и о работах своего давнего противника, академика П. Н. Константинова. Говоря о том, что такие селекционеры, как Шехурдин и Константинов, использовали основанный на законах генетики метод отбора лучших форм, Презент развязно поучал с трибуны:

"Правда, академик Константинов, нынче, в мичуринские времена, во время планомерной селекции, включающей воспитание, старый метод отбора уже недостаточен… Морганисты пытаются приобщить достижения работ наших селекционеров, ваши достижения, академик Константинов, благодаря тому, что вы временно не вооружились ненавистью к такой лженауке, какой является морганизм. Это еще придет к вам, академик Константинов, я верю в вас, вы — настоящий селекционер.

(Продолжительные аплодисменты)" (110).

"К сожалению, — продолжал Презент, — тлетворное влияние морганизма проникло и в среду небиологов…, если даже академик Немчинов, не генетик, а статистик, если даже он имеет свою точку зрения по вопросам морганизма, (С м е х, аплодисменты)" (111).

Немчинов с места возразил:

"А почему я не должен ее иметь?",

на что услышал от Презента:

"Я говорю не в упрек, а в похвалу тому, что вы имеете свою точку зрения. (Смех)" (112).

В том же стиле он "проехался" в адрес Б. М. Завадовского, П. М. Жуковского, И. М. Полякова и других. Последнему он адресовал такие слова:

"Дарвинизм сейчас не тот, который был во времена Дарвина… Такого уровня подбора не знало дарвиновское учение, не знало и не могло знать, но вы, профессор Поляков, его знать обязаны. Ведь вы обязаны быть умнее Дарвина, уже по одному тому, что птичка, сидящая на голове мудреца, видит дальше мудреца. (Смех)" (113).

С явным удовольствием Презент называл генетиков ретроградами и объявлял о наступающей с этого дня расправе:

"Никого не смутят ложные аналогии морганистов о невидимом атоме и невидимом гене. Гораздо более близкая аналогия была бы между невидимым геном и невидимым духом. Нас призывают дискуссировать. Мы не будем дискуссировать с морганистами (аплодисменты), мы будем продолжать их разоблачать, как представителей вредного и идеологически чуждого, привнесенного к нам из чуждого зарубежья лженаучного по своей сущности направления" (Аплодисменты) (114).

По-видимому, были готовы смириться со своим поражением и кое-кто из тех, кто выступал под знаменем генетики. Скорее всего, этим объясняется желание Шмальгаузена отмежеваться от "вейсманизма-морганизма", смятение Полякова. Генетик А. А. Малиновский попросил слова, эту возможность ему предоставили, но когда председательствующий объявил о его выступлении, Малиновский ретировался, объясняя мне позже, что один из близких друзей… зная его вспыльчивость, отсоветовал близко подходить к трибуне.

И все-таки многие генетики, особенно в первые дни работы сессии, не могли понять, что происходит. Ведь совсем недавно лысенкоисты терпели поражение за поражением, совсем недавно Ю. А. Жданов открыто критиковал Лысенко. На следующий день после публикации в "Правде" информационного сообщения о назначении новых членов академии без выборов и о предстоящей сессии ВАСХНИЛ В. П. Эфроимсон, передавший в ЦК партии материалы об антинаучной деятельности Лысенко и ждавший результатов их проверки, позвонил в отдел науки ЦК ВКП(б) и сказал сотруднице отдела В. Васильевой:

"Я совершенно не понимаю, что происходит, но имейте ввиду, — все, что я написал, святая правда".

В ответ он услышал:

"Неужели вы думаете, что мы хоть на минуту в этом сомневаемся?" (115).

Слухи об этом ответе быстро распространились среди генетиков, поддержав уверенность, что правда все-таки восторжествует. Способствовало такому ожиданию и неясное объяснение "колхозным академиком" в его первом докладе того, из каких сфер он получил поддержку. Факт предварительного ознакомления Сталина с его докладом обнародован не был, и лишь в "Заключительном слове" Лысенко сказал:

"Меня в одной из записок спрашивают: каково отношение ЦК партии к моему докладу. Я отвечаю: ЦК партии рассмотрел мой доклад и одобрил его" (116).

После этого в стенограмме значится: "Бурные аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают". (В дни, когда Сталина хоронили, в "Правде" появилась короткая заметка Лысенко "Корифей науки", в которой он писал:

"Сталин… непосредственно редактировал проект доклада "О положении в биологической науке", подробно объяснил мне свои исправления, дал указания, как изложить отдельные места доклада. Товарищ Сталин внимательно следил за результатами работы августовской сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени В. И. Ленина" /117/).

Но до последнего дня сессии Лысенко и его приближенные об этом помалкивали и даже пытались вызвать генетиков на более откровенные разговоры, сетовали, что они неохотно включаются в дискуссию, как это сделал А. А. Авакян (118). А ведь ссылка на "одобрение ЦК партии" яснее ясного всё бы объяснила людям, уже привыкшим жить в атмосфере страха, вызванного политическими репрессиями. Но, повторяю, оповещения о том, по чьему указанию громят генетику, сделано не было, и потому многие надеялись, что критика Лысенко и в МГУ, и в докладе Жданова14 не могла остаться гласом вопиющего в пустыне. Эти люди надеялись, что всё происходящее — лишь авантюра лысенковцев, решившихся пойти ва-банк. И только в последний день работы сессии произошло событие, открывшее всем глаза. В то утро в "Правде" появилось покаянное письмо Сталину главного критика Лысенко Ю. А. Жданова, в котором он отказывался от своих взглядов и пытался провести водораздел между личной позицией химика-философа Юрия Жданова и партийными позициями заведующего отделом науки ЦК ВКП(б) Юрия Андреевича Жданова. Партийная дисциплина опять оказалась сильнее научной истины, хотя Жданов в "покаянке" и высказал критику в адрес Лысенко. Пытаясь примирить в себе эти противоположности, он ссылался на Ленина, требовавшего от своих сторонников умения абстрагироваться от реально наблюдаемых явлений, чтобы не впасть в "объективизм".

Этот документ ярко характеризует моральную обстановку, рождаемую тоталитарным правлением, абсолютную необходимость подчинения своих взглядов пусть неверному, но исходящему от главаря режима курсу (как будто в насмешку, это и называлось демократическим централизмом в действии).

"ЦК ВКП(б), ТОВАРИЩУ И. В. СТАЛИНУ

Выступив не семинаре лекторов с докладом о спорных вопросах современного дарвинизма, я безусловно совершил целый ряд серьезных ошибок.

1. Ошибочной была сама постановка этого доклада. Я явно недооценил свое новое положение работника аппарата ЦК, недооценил свою ответственность, не сообразил, что мое выступление будет расценено как официальная точка зрения ЦК. Здесь сказалась "университетская привычка", когда я в том или ином научном споре, не задумываясь, высказывал свою точку зрения… Несомненно, что это "профессорская" в дурном смысле, а не партийная позиция.

2. Коренной ошибкой в самом докладе была его направленность на примирение борющихся в биологии направлений.

С первого же дня моей работы в отделе науки ко мне стали являться представители формальной генетики с жалобами на то, что полученные ими новые сорта полезных растений (гречиха, кок-сагыз, герань, конопля, цитрусы), обладающие повышенными качествами, не внедряются в производство и наталкиваются на сопротивление сторонников академика Лысенко. Эти несомненно полезные формы растений получены путем непосредственного воздействия химических или физических факторов на зародышевую клетку (на семена)… Я отдаю себе отчет в том, что механизм действия этих агентов на организм может и должен быть объяснен не формальной, а мичуринской генетикой.

Ошибка моя состояла в том, что решив взять под защиту эти практические результаты, которые явились "дарами данайцев", я не подверг беспощадной критике коренные методологические пороки менделевско-моргановской генетики. Сознаю, что это деляческий подход к практике, погоня за копейкой.

Борьба направлений в биологии часто принимает уродливые формы дрязг и скандала. Однако мне показалось, что здесь вообще ничего, кроме этих дрязг и скандалов, нет. Я, следовательно, недооценил принципиальную сторону вопроса, подошел к вопросу неисторически, не проанализировал его глубоких причин и корней.

Все это вместе взятое и породило стремление "примирить" спорящие стороны, стереть разногласия, подчеркивать то, что объединяет, а не разъединяет противников. Но в науке, как и в политике, принципы не примиряются, а побеждают, борьба происходит не путем затушевывания, а путем раскрытия противоречий. Попытка примирить принципы на основе делячества и узкого практицизма, недооценка теоретической стороны спора привела к эклектике, в чем и сознаюсь.

3. Ошибкой была моя резкая и публичная критика академика Лысенко. Академик Лысенко в настоящее время является признанным главой мичуринского направления в биологии, он отстоял Мичурина и его учение от нападок со стороны буржуазных генетиков, сам многое сделал для науки и практики нашего хозяйства. Учитывая это, критику Лысенко, его отдельных недостатков, следует вести так, чтобы она не ослабляла, а укрепляла позиции мичуринцев.

Я не согласен с некоторыми теоретическими положениями академика Лысенко (отрицание внутривидовой борьбы и взаимопомощи, недооценка внутренней специфики организма), считаю, что он еще слабо пользуется сокровищницей мичуринского учения (именно поэтому Лысенко не вывел сколько-нибудь значительных сортов сельскохозяйственных растений), считаю, что он слабо руководит нашей сельскохозяйственной наукой. Возглавляемая им ВАСХНИЛ работает далеко не на полную мощность… Но… в результате моей критики Лысенко формальные генетики оказались "третьим радующимся".

Я, будучи предан всей душой мичуринскому учению, критиковал Лысенко не за то, что он мичуринец, а за то, что он недостаточно развивает мичуринское учение. Однако форма критики была избрана неправильно. Поэтому от такой критики объективно мичуринцы проигрывали, а мендельянцы-морганисты выигрывали.

4. Ленин неоднократно указывал, что признание необходимости того или иного явления таит в себе опасность впасть в объективизм. В известной мере этой опасности не избежал и я.

Место вейсманизма и мендельянства-морганизма (я их не разделяю) я охарактеризовал в значительной мере по-"пименовски": добру и злу внимая равнодушно. Вместо того, чтобы резко обрушиться против этих научных взглядов (выражаемых у нас Шмальгаузеном и его школой), которые в теории являются завуалированной формой поповщины, теологических представлений о возникновении видов в результате отдельных актов творения, а на практике ведут к "предельчеству", к отрицанию способности человека переделывать природу животных и растений, я ошибочно поставил перед собой задачу "осознать их место в развитии биологической теории", найти в них "рациональное зерно". В результате критика вейсманизма вышла у меня слабой, объективистской, а по-существу неглубокой.

В итоге опять-таки главный удар пришелся по академику Лысенко, то-есть рикошетом по мичуринскому направлению.

Таковы мои ошибки, как я их понимаю.

Считаю своим долгом заверить Вас, товарищ Сталин, и в Вашем лице ЦК ВКП(б), что я был и остаюсь страстным мичуринцем. Ошибки мои проистекают из того, что я недостаточно разобрался в истории вопроса, неправильно построил фронт борьбы за мичуринское учение. Все это из-за неопытности и незрелости. Делом исправлю ошибки.

Юрий Жданов" (120)11.

Публикация письма в день закрытия сессии ВАСХНИЛ значила слишком много. Упоминания о важных ошибках Лысенко уже не звучали остро. В который раз истина была принесена в жертву политиканству. И если уж каяться заставили Жданова, то что же было ожидать от людей менее значительных!

О факте предстоящей публикации письма Жданова в "Правде" стало известно вечером 6 августа кому-то из близких к академику Жуковскому, те передали ему роковую весть, а от него круги разошлись шире. Поздним вечером Жуковский и Алиханян — двое из тех, кто пусть не очень сильно, не так как Рапопорт или Немчинов, но все-таки довольно определенно говорили на сессии в защиту генетики, испугавшись, решили, что нужно срочно объявить о своем раскаянии. Сообразив, что утром, когда письмо будет уже напечатано, их искренность в покаянии будет не столь убедительной, они бросились названивать председательствующему на сессии П. П. Лобанову, чтобы сообщить ему, что они раскаялись, просят их простить и дать им выступить с заявлениями во время закрытия сессии. (С таким же раскаянием выступил после них Поляков). Но если Жданов (неспециалист) нашел в себе силы открыто сказать об ошибках Лысенко, то специалисты, знавшие больше о вреде его деятельности для страны, продемонстрировали другое: раздавленные случившимся, деморализованные они принялись клеймить позором свою науку и, разумеется, себя. Их выступления красочно характеризуют условия, складывающиеся в науке тоталитарных стран, поведение приспособленцев в таких случаях.

П. М. Жуковский

"Товарищи, вчера поздно вечером я решил выступить с настоящим заявлением. Говорю вчера поздно вечером намеренно, потому что я не знал о том, что сегодня в "Правде" появится письмо товарища Ю. Жданова и никакой связи поэтому между настоящим моим заявлением и письмом товарища Ю. Жданова нет. Думаю, что заместитель министра сельского хозяйства Лобанов может это подтвердить, так как вечером по телефону я просил его разрешить мне сделать сегодня на сессии заявление…

С. И. Алиханян

"Товарищи, я попросил слово у председателя не потому, что сегодня прочел в "Правде" заявление Юрия Андреевича Жданова. Я решил сделать заявление еще вчера, и заместитель министра сельского хозяйства П. П. Лобанов может подтвердить, что разговор об этом у меня с ним был еще вчера, 6 августа. Я очень внимательно следил за этой сессией и много пережил за эти дни… Речь идет о борьбе двух миров, борьбе двух мировоззрений, и нам нечего цепляться за старые положения, которые преподносились нам нашими учителями.

Мое выступление два дня назад, когда Центральный Комитет партии намечал водораздел, который разделяет два течения в биологической науке, было недостойно члена коммунистической партии и советского ученого.

Я признаю, что занимал неправильную позицию…

Мы сильно поддались полемическим страстям, которые разжигались в этой дискуссии нашими учителями. Из-за этой полемики мы не смогли увидеть новое, растущее направление в генетической науке. Это новое — учение Мичурина. И, как я уже говорил, нам важно понять, что мы должны быть по эту сторону научных баррикад, с нашей партией, с нашей советской наукой…

Исключительное единство членов и гостей на этой сессии, демонстрация силы этого единства и связи с народом и, наоборот демонстрация слабости противника для меня столь очевидна, что я заявляю: я буду бороться, — а иногда я это умею, — за мичуринскую биологическую науку. (Продолжительные аплодисменты).

Я призываю своих товарищей сделать очень серьезные выводы из этих моих слов. Я, как коммунист, не могу и не должен противопоставлять упрямо, в пылу полемики, свои личные взгляды и понятия всему поступательному ходу развития биологической науки.

Я человек ответственный, ибо работаю в Комитете по Сталинским премиям, в экспертной комиссии по присуждению высоких ученых степеней. Поэтому я полагаю, что на мне лежит моральный долг — быть честным мичуринцем, быть честным советским биологом.

Я не мыслю своего существования без активной и полезной деятельности на благо советского общества, советской науки. Я верил нашей партии, нашей идеологии, когда шел в бой со своими солдатами. И сегодня я искренне верю, что, как ученый, я посту-паю честно и правдиво и иду с партией, со своей страной, и если вы, товарищи, того же не сделаете, то окажетесь в хвосте, отстанете от прогрессивного развития науки. Наука не терпит нерешительности и беспринципности.

Товарищи мичуринцы! Если я заявил, что перехожу в ряды мичуринцев и буду их защищать, то я делаю это честно. Я обращаюсь ко всем мичуринцам, в числе которых есть и мои друзья и мои враги, и заявляю, что я буду честно выполнять то, что здесь заявил сегодня. (Аплодисменты).

С завтрашнего дня я не только сам стану всю свою научную деятельность освобождать от старых реакционных вейсманистско-морганистских взглядов, но и всех своих учеников и товарищей стану переделывать, переламывать.

Уверен в том, что, зная меня, мне в данном случае поверят и в том, что свое заявление я делаю не из трусости. Важной чертой моего характера в жизни всегда была огромная впечатлительность. Все знают, что я очень нервно воспринимаю все. Поэтому вы поверите мне, что данная сессия действительно произвела на меня огромное впечатление.

Нельзя скрывать, что это будет чрезвычайно трудным и мучительным процессом, может быть, многие этого не поймут: ну что же, ничего не поделаешь, тогда они не с нами. Они, значит, не сумеют правильно оценить ту помощь, которую оказала нам партия в коренном переломе, который произошел в науке, и не сумеют понять, что дело не в разногласиях по отдельным, не принципиальным вопросам.

Здесь говорят и о том (и это справедливый упрек), что мы на страницах печати не ведем борьбы с зарубежными реакционерами в области биологической науки. Заявляю здесь, что я буду вести эту борьбу и придаю ей политическое значение. Я считаю, что должен, наконец, раздаться голос советских биологов на страницах нашей научной печати о том, что нас разделяет огромная идейная пропасть. И только тот зарубежный ученый, который поймет, что мост должен быть переброшен к нам, а не к ним, может рассчитывать на наше к нему внимание.

Пусть прошлое, которое разделяло нас с Т. Д. Лысенко (правда, не всегда), уйдет в забвение. Поверьте тому, что я сегодня делаю партийный шаг и выступаю как истинный член партии, т. е. честно. (Аплодисменты)" (122).

И только в нашей стране, стране самого передового прогрессивного мировоззрения могут развиваться ростки нового научного направления, и наше место с этим новым, передовым. И я, со своей стороны, категорически заявляю своим товарищам, что буду впредь бороться с теми своими вчерашними единомышленниками, которые этого не поймут и не пойдут за мичуринским направлением. Я буду не только критиковать то порочное, вейсманистско-моргановское, что было в моих работах, но и принимать активное участие в этом поступательном ходе вперед мичуринской науки" (123).

Как видим, оба неофита-лысенкоиста за один вечер "передумали" свою жизнь и решили предать анафеме всё, что было для них (или должно было быть) свято раньше. Особенно был категоричным Алиханян, который в своем первом выступлении (за генетику) нажимал на то, что он — уже поднаторевший в науке человек:

"… я постараюсь сказать о том, как я понимаю научные вопросы, над которыми работаю 18 лет" (124),

хотя и это было неправдой: он сначала пытался разрабатывать "философские вопросы" генетики (как Презент у Лысенко, но не в противовес генетике, а за нее), а потом потихоньку стал приобщаться к экспериментальной работе, но более старательно делал общественную карьеру. Затем у него был перерыв во время войны, когда он был на фронте, где был ранен, лишь потом он вернулся к научной работе, так что ни о каких 18 годах научной работы и речи быть не могло (125). А на этот раз — в покаянном выступлении — он решил, что выгоднее выставить себя молодым ученым и свалить всё на учителей, которые и "старые положения преподносили", портя его "мировоззрение", и "полемические страсти разжигали". Этот прием был подхвачен многими в те годы (например, учениками С. С. Четверикова — И. Н. Грязновым и А. Ф. Шереметьевым в Горьковском университете /126/). Покаялся на сессии ВАСХНИЛ и член-корреспондент Украинской АН И. М. Поляков. Он перешел на сторону научных противников и стал использовать свой талант публициста для оскорблений настоящей науки в газетных и журнальных статьях (126а).

Отказываясь от всех предыдущих убеждений и кланяясь в ноги новым учителям за то, что они наставили их на "путь истинный", кающиеся просили поверить в их искренность (а Алиханян даже готов был взвалить на себя обязанности палача по отношению к тем из своих бывших коллег, кто на сделку с совестью не пошел; теперь "новообращенный" мичуринец Алиханян заявлял даже, что будет их "переламывать"). Но мог ли кто поверить в искренность их сегодняшней позиции и всего, что бы они не взялись делать позже!

Это был, пожалуй, один из самых показательных публичных примеров самоубиения человеческих душ под напором политического диктата в стране, трубившей на весь мир о благовидности целей, свободе и демократии! Остров свободы в мире капитализма оказался на практике бастионом зла, в котором напуганные до смерти люди отрекались от своих взглядов даже в вопросах, не имевших никакого политического значения.

Погром в советской науке

В Оргбюро ЦК ВКП(б), Секретариате ЦК и в Политбюро Центрального Комитета партии ни нашлось никого, кто бы возразил диктатору Сталину. Решения о разгроме генетики были приняты лидерами партии единогласно, и в этих же органах с внимательностью и обстоятельностью следили за ходом сессии ВАСХНИЛ. Сын Жебрака, Эдуард Антонович, вспоминал со слов отца, что личный лимузин Сталина подъезжал к зданию Министерства сельского хозяйства на перекрестке Садового кольца и Орликова переулка, подгадывая к концу каждого заседания сессии. По лестнице сбегал вниз какой-то человек, рывком открывал заднюю дверь лимузина, и машина срывалась с места, увозя человека на доклад куда-то в сторону Кремля. Уже было сказано, что каждый день вечером Столетов появлялся в кабинете Маленкова и лично докладывал новому Секретарю ЦК о главных событиях дня. В "Правде" каждый день появлялось информационное сообщение о результатах предыдущего дня, а за главным рупором властей следили по всей стране.

О том, как было налажено ознакомление Маленкова с тем, что происходит на сессии, и как высшие чины аппарата ЦК рвались показать себя сражающимися с врагами и заработать политический капиталец, можно судить по одному из таких донесений, находящихся в архиве (бывшем центральном партийном архиве). Оно касалось выступления 4 августа академика Б. М. Завадовского, защищавшего генетику. В тот же день Д. Шепилов доносил Маленкову (прилагая выписку из речи Завадовского и уже добытую справку о нем, подписанную зам. зав. сектором науки Е. Городецким):

"Направляю Вам выписку из речи академика Б. Завадовского…

В связи с тем, что выступление… носит явно провокационный характер, и в своих попытках спасти потерпевшее полное банкротство вейсманистское направление в биологии Б. Завадовский не гнушается явно недостойного ученого средствами — прощу Вас рассмотреть вопрос о возможности специального заявления на сессии, в котором была бы дана должная оценка поступка Б. Завадовского.

Конкретно возможна одна из следующих мер:

1. Мое краткое выступление на сессии с заявлением по поводу выступления Завадовского;

2. Мое подробное выступление на сессии… т. к. общими вопросами генетики я занимался ранее на протяжении ряда лет и вернулся к ним снова в последние два месяца, такое выступление вполне может подготовлено к 5 августа;

3. Если будет признано нецелесообразным мое выступление на сессии, соответствующее заявление о приемах т. Завадовского можно было поручить председательствующему на сессии т. Лобанову.

Прошу Ваших указаний.

Д. Шепилов." (127)

Донесение Шепилова в тот же вечер было прочитано Маленковым, на нем появились подписи ознакомленного с донесением Суслова и еще двоих аппаратчиков. Выступить Шепилову не дали, его боссы желали сохранить на сессии видимость нормальной дискуссии, и партийный топор показывать было рано.

Но уже через два дня после окончания сессии — 9 августа — под председательством Маленкова прошло заседание Оргбюро ЦК партии, на котором были разобраны итоги сессии и приняты решения о том, как изменить работу научно-исследовательских учреждений по всей стране, как обеспечить прекращение издания книг и статей генетического направления и как добиться того, чтобы только труды мичуринцев попадали к читателям с этой поры. Было решено, что все сообщения из разных ведомств о разгроме генетики должны отныне поступать лично товарищу Маленкову.

На этом заседании были приняты первые решения по кадровым вопросам, оформленные в тот же день как решения Политбюро ЦК КПСС (128). На всех из них расписался Сталин, на части была проставлена подпись Молотова, на части расписались другие члены Политбюро и/или личный помощник Сталина Поскребышев. Немчинов был снят с поста директора Тимирязевской академии и заменен Столетовым, Жебрак был освобожден от заведования кафедрой генетики, а на его место Политбюро ЦК ВКП(б) назначило Лысенко (129), Шмальгаузен и Юдинцев был уволены из МГУ, вместо них на обе должности сразу был назначен Презент (130). На следующий день Оргбюро было собрано снова, чтобы продолжить избиение кадров генетиков.

Длинное и казенное название одного пункта в повестке дня Оргбюро от 9 августа 1948 г. звучало так: "О мероприятиях по перестройке работы научных учреждений, кафедр, издательств и журналов в области биологии и укреплении этих участков квалифицированными кадрами — мичуринцев" (131). Решения по этим вопросам были выписаны с надлежащей пунктуальностью на двух страницах (132). Министра Кафтанова обязывали представить предложения о том, кого надлежало уволить с кафедр вузов, министра Бенедиктова об увольнениях, но уже из научных институтов, от директора Объединения государственных книжно-журнальных издательств (ОГИЗ) Ревина и директора Сельхозгиза Абросимова потребовали дать предложения по исключению из планов издания книг и журналов, более не нужных и вредных, и предложения об издании работ, написанных "сторонниками советской агробиологической науки мичуринского направления". Отделу пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) было приказано координировать все действия. Уничтожение коммунистами великой науки и истребление выдающихся ученых должно было пройти быстро и во всех сферах, имевших хоть какое-то отношение к биологии, агрономии, медицине. Сроки для всей работы были сведены (как во время фронтовых действий!) до минимума, всем министрам и всем издателям нужно было представить в ЦК исчерпывающие сведения и планы в 3-х дневный срок!

Однако сроки были выдержаны далеко не всеми. Руководители издательств действительно отчитались через два дня (по их новым планам предстояло напечатать миллионными тиражами труды Лысенко и других мичуринцев /133/). У сельскохозяйственного министра Бенедиктова была в разгаре уборочная страда, и он подать отчеты и предложения не торопился. Министр образования Кафтанов отгуливал положенный ему отпуск, а без него никто всерьез делом мичуринского направления заниматься не хотел, поэтому кто-то соорудил для отдыхающего начальника длиннющую справку обо всем на свете, но без конкретных шагов на будущее. Министр под ней подписался, и справка на 4-х страницах ушла на имя Секретаря ЦК Маленкова (134). В этом документе критиковали выдающихся советских ученых и бичевали себя за былые промахи в запоздалом их истреблении (этот прием коммунисты называли "наведением самокритики"). Снова были опозорены имена Н. И. Вавилова и Н. К. Кольцова. Рассадниками морганизма-менделизма-вейсманизма были названы Тимирязевская академия, Московский, Ленинградский и Харьковский университеты, в которых работали "сторонники реакционно-формальной теории в биологии". Поименно были названы Немчинов, Жебрак, "яростный противник мичуринского учения… недавно умерший Лисицын", Борисенко, Парамонов, Жуковский, Шмальгаузен, Серебровский (в скобках было добавлено "умер недавно"), Завадовский, Юдинцев, Сабинин и другие. Из Харьковского университета были названы трое — Поляков, Петров и Эфроимсон. Особо досталось В. П. Эфроимсону:

"Преподаватель Эфроимсон (до этого репрессированный за антисоветскую деятельность) перевел статью невозвращенца-белоэмигранта, реакционного биолога-морганиста Добржанского, в которой последний клеветал на советское государство и мичуринскую биологию. Эту статью Эфроимсон распространял среди работников кафедр и студентов. Министерство высшего образования сняло с работы декана факультета, преподавателя Эфроимсона с запрещением вести ему преподавательскую работу в вузах… т. Ю. Жданов встал на защиту профессора Харьковского университета антимичуринца Полякова и настоял на отмене приказа Министерства об освобождении Полякова от работы…" (135).

Владимир Павлович Эфроимсон после окончания Московского университета быстро приобрел известность в генетических кругах своими работами, особенно по генетике человека (в 1978 году в журнале "Генетика" было сказано:

"В 1932 году он впервые в мире сформулировал применительно к человеку исключи-тельно важный принцип равновесия между мутационным процессом и отбором как основу для расчета частоты мутирования" /136/),

но в конце 1932 года за смелое заявление по поводу осуществленных в том году арестов интеллигентов его также арестовали и осудили. Освобожден он был в 1935 году. В 1947 году Эфроимсон завершил работу над докторской диссертацией и защитил ее. Высшая Аттестационная Комиссия (ВАК) присудила ему степень доктора биологических наук, но после таких заявлений Кафтанова уже в декабре 1948 года в журнале "Вестник высшей школы" было напечатано следующее:

"В. П. Эфроимсон известен как ярый противник передовой мичуринской биологической науки; его диссертация, построенная на позициях вейсманизма, антинаучна и бесполезна… Экспертная комиссия ВАК оценила работу В. П. Эфроимсона как выдающийся научный труд и рекомендовала автора к утверждению в ученой степени доктора биологических наук" (137).

ВАК отменила свое же решение о присуждении ему степени доктора наук. 11 мая 1949 года он был вторично арестован (приговор гласил, что его осудили по статье 35 — "социально опасный элемент")15 и отправлен в лагерь под Джезказган. (В декабре 2000 года сын Лысенко Олег, выступая по российскому телевидению в программе "Большие родители", не нашел ничего лучшего, как обвинить Эфроимсона в том, что тот нечестно выступал против его отца и распространял о нем якобы неправду, однако почему-то Олег Трофимович не сказал, что за эти "выступления" и за несогласия с взглядами его отца выдающемуся советскому генетику Эфроимсону пришлось отсидеть еще один срок в лагере строгого режима /138/).

Как уже было сказано, сам министр высшего образования Кафтанов в это время находился в отпуске, поэтому поспеть за решениями Политбюро ЦК он не мог. Но, вернувшись в Москву, надо было проявлять себя хоть задним числом, и он стал ревностно это делать, начал строчить одно за другим длинные послания Маленкову с осуждениями в адрес каждого упомянутого в постановлениях Политбюро ученого. Всех их по приказу Политбюро уволили, трудовые книжки им уже в отделах кадров вручили, но Кафтанов теперь, будто не зная этого, предлагал отстранить уволенных от преподавания, заведования кафедрами, лабораториями и научными станциями. То, что он посылал свои письма вдогонку за совершившимися актами партийного начальства, видимо, никого не коробило. Все письма оказались в надлежащем порядке подколоты к уже состоявшимся решениям, как будто и впрямь партийные начальники обосновывали свои решения на основании этого предложения.

11 августа на заседании Секретариата ЦК партии был пересмотрен состав Комитета по присуждению Сталинских премий. Все биологи, в чем-либо заподозренные, были из него выведены, а на их место ввели лысенковцев. На этом же заседании Сельхозгизу было предложено в трехдневный срок издать отдельной брошюрой доклад Лысенко на сессии ВАСХНИЛ тиражом 300 тысяч экземпляров и толстенную книгу так называемого стенографического отчета сессии тиражом 200 тысяч экземпляров. Становилось всё очевиднее, что вопрос о судьбе лысенкоистов стал для партийного руководства страны центральным и затмил все остальные проблемы страны.

В эти дни особенно старательно работал руководитель Агитпропа ЦК Шепилов. 10 августа он передал Маленкову огромный документ, в котором информировал о якобы имеющихся серьезных недостатках в работе биологических учреждений Академии наук СССР (140). Критике были подвергнуты работы Дубинина, Рапопорта, Астаурова, Жебрака, Орбели, директора Ботанического института Шишкина, и были предложены организационные изменения в руководстве академией, закрытие ряда лабораторий и увольнение научных сотрудников (141). Затем вместе со своим заместителем Л. Ильичевым 14 августа Шепилов подготовил Маленкову длинное послание о состоянии дел с изданием биологической литературы (142). Особенный гнев партийцев был обращен на работу Издательства Иностранной Литературы, созданного и курировавшегося А. А. Ждановым. "Совершенно нетерпимая обстановка сложилась в биологической редакции" этого издательства, докладывали Шепилов и Ильичев (143), перечисляя "пять книг по вопросам генетики", принадлежащих китам биологии на Западе и изданных в переводе на русский язык за последних полтора года (Шредингера, Уоддингтона, Майра (названного Майером), Симпсона и Флоркена). Беспредельное возмущение вызвало у них желание этой редакции издать на русском языке ставшую классической книгу Ф. Г. Добржанского "Генетика и происхождение видов". Шепилов и Ильичев предлагали Маленкову уволить из этого издательства редактора В. В. Алпатова и его заместителя В. Ф. Мирека, заместив их "последовательным мичуринцем Глущенко", убрать из "научно-редакционного совета Госиноиздата профессоров Н. П. Дубинина и П. М. Жуковского" (144), предлагали освободить о

Перечисленные здесь увольнения и замещения были только началом тотальной кампании по устранению инакомыслящих. Решение ЦК партии о допустимости отныне только одного направления в биологии развязало руки для расправы со всеми учеными, на любых уровнях. Все, кто раньше был отмечен лысенковцами как явные или потенциальные их противники, получали кличку "вейсманисты-менделисты-морганисты". Наиболее грамотных и творческих специалистов начали вызывать по всей стране в партийные бюро и комитеты, где от них требовали покаяться в ошибках и отказаться от прежних взглядов. Тех, кто соглашался на эти требования, выставляли на прошедших повсюду собраниях на общее обозрение, их называли врагами науки и под улюлюкание лысенковской толпы и примкнувших к ним повсюду самых ничтожных, но и самых горластых "середнячков в науке" заставляли каяться публично и самобичеваться. Тех, кто этого не делал, гнали из научных учреждений. (Впрочем, самых заметных специалистов часто изгоняли и после публичной экзекуции; счеты сводили, что называется, по-черному).

Труднее всего было руководителям: кары следовали по возрастающей в зависимости от ранга должности. Если простые научные сотрудники с покладистым характером могли отделаться относительно легким испугом, то руководителям выкручивали руки бесцеремонно, не щадили ни больных, ни стариков, ни героев войны.

На периферии масштаб проработок и изощренность моральных пыток был тем сильнее, чем дальше было от центра. Но и здесь направляющая рука Москвы была очевидна. 28 августа Л. Ильичев и вернувшийся из отпуска Ю. А. Жданов обратились к Маленкову с просьбой командировать проверенных товарищей "для ознакомления научных работников периферии с решениями сессии ВАСХНИЛ, для выяснения состояния биологической науки на местах, а также для оказания помощи местным партийным организациям в развитии мичуринского направления в биологии" (147). Показательно, что местами их командировок были указаны не научные организации, как говорилось в преамбуле, а республиканские и областные партийные комитеты. Самые близкие сотрудники Лысенко, такие как Глущенко, Кушнер и Е. Н. Тараканов попали в список. Маленков единолично этот вопрос решать не стал. На обращении стоит его надпись цветным карандашом "На Секретариат. 30. VIII. Г. М.". Секретариат нужное решение принял, но это была на самом деле проформа, так как Глущенко выехал в столицу Украины уже 28 августа, а с 30 августа по 2 сентября в Киеве провели республиканское совещание (148). Вводные доклады сделали И. Е. Глущенко и М. А. Ольшанский. Затем по одному на сцену вызывали генетиков, и те под перекрестным огнем вопрошавших (вся лысенковская братия из Одессы и их сторонники из других городов понаехали и дружно, заражая грязной энергией один другого, — работали) должны были признавать ошибки.

Бывший студент С. С. Четверикова и его ученик Сергей Михайлович Гершензон, казалось бы, сделал всё, что он него потребовали (признал вредной свою прежнюю научную деятельность, осудил учителей, заявил о полном отречении от своей научной позиции). Осуждая Кольцова, Серебровского, Дубинина, Вавилова, Гершензон старательно оговаривал и себя:

"… я в своих работах стоял на неверных, антинаучных, формальногенетических позициях, справедливо осужденных в докладе акад. Лысенко… я исходил при этом из вполне ошибочных допущений.

… Я всегда высоко ценил работы Мичурина и Лысенко, но в то же время… я извращал самую суть мичуринского учения…

Менделистско-морганистские ошибки, которые есть в моей работе, объясняются тем, что я недостаточно глубоко овладел марксистской методологией, недостаточно изучил труды классиков марксизма — Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, недостаточно изучил работы Мичурина и Лысенко, и именно поэтому в моих работах была проявлена одна из худших форм преклонения перед буржуазной культурой, что заключалось в принятии и поддержке реакционных идей, импортированных к нам с Запада в виде менделизма-морганизма" (149).

Возможно, Гершензону и многим другим его коллегам казалось тогда, что лысенкоизм утвержден в советской науке навечно, во всяком случае в течение их жизни он поколеблен не будет, и поэтому они брали на себя обязательство никогда больше в жизни к генетике не возвращаться. Нельзя ни на минуту до-пустить мысль, что они делали это искренне, что глаза их, затуманенные прежде зарубежным дурманом, вдруг раскрылись навстречу правде. Да и двух десятилетий не прошло, как все они вернулись к нормальным генетическим исследованиям. Пока же Гершензон произносил такие слова:

"… Я заявляю о своем полном отречении от формальной генетики, от менделистско-морганистского мировоззрения и безраздельно перехожу на позиции мичуринской науки. Я осознаю, что одной словесной декларации недостаточно. Все свои силы и знания в процессе дальнейшей работы я посвящу разоблачению лженаучности и реакционности морганизма-менделизма, беззаветному служению советской агробиологической науке" (150).

Но и после такого заявления его принялся добивать Ольшанский, обвинивший Гершензона в том, что в его работах была не мешанина разных взглядов, как пытался представить Гершензон, а "последовательный вейсманизм".

Конечно, очень тяжелым было положение членов партии. От них по партийной линии требовали непременного покаяния и отказа от прежних взглядов. Иначе с партией пришлось бы проститься не по своей воле, а там еще неизвестно, не замаячила ли бы перспектива лагерей и тюрем. Подавляющее большинство пошло по пути вынужденного признания ошибок. Так, 15 августа в "Правде" было напечатано письмо Жебрака, датированное 9 августа (151). Антон Романович писал:

"До тех пор пока нашей партией признавались оба направления в советской генетике… я настойчиво отстаивал свои взгляды, которые по частным вопросам расходились со взглядами акад. Лысенко. Но теперь… я, как член партии, не считаю для себя возможным оставаться на тех позициях, которые признаны ошибочными Центральным Комитетом нашей партии" (152).

Естественно, от научного работника такого ранга как Жебрак, одного лишь согласия с линией ЦК партии было мало. Это он хорошо понимал, поэтому постарался провести дальше в письме три линии: /1/ признать ошибочность взглядов Вейсмана, сославшись также на ряд цитат из своих работ по этому вопросу; /2/ показать, что в своих экспериментах он только и занимался тем, что пытался изменять гены разными воздействиями, а, значит, не был сторонником неизменности генов ("я стремился и стремлюсь осуществлять девиз Мичурина: "Не ждать милостей от природы: взять их у нее — наша задача", и девиз Маркса: "не только объяснять мир, но и переделывать его"") и /3/ отметить получение им перспективных для селекции линий пшениц. Иными словами, он не осуждал людей, не бичевал себя, не распинался о том, как он в жизни ошибался, и уж, разумеется, ни на кого своих ошибок не сваливал. Он повторил в конце письма еще раз:

"… я, как член партии и ученый из народа, не хочу, чтобы меня считали отщепенцем, не хочу быть в стороне от выполнения благородных задач ученых своей Родины. Я хочу работать в рамках того направления, которое признается передовым в нашей стране, и теми методами, которые предложены Тимирязевым и Мичуриным" (153).

Это заявление не удовлетворило руководящих товарищей. Под ним было напечатано почти такое же по размеру заявление "От редакции", в котором прежде всего было сделано важнейшее уточнение: было сказано, что Жебрак ошибается, когда упоминает о будто бы имевшем место признании партией двух направлений в генетике. Редколлегия газеты — органа ЦК партии объявляла, что партией признавалось и признается только мичуринское учение. Затем было заявлено о пяти неверных утверждениях Жебрака: фальшивым названо заявление Жебрака о его расхождениях с Вейсманом; неискренним было названо признание им Мичурина; отмечалось, что

"у проф. А. Р. Жебрака имеется тенденция противопоставить учение И. В. Мичурина работам академика Т. Д. Лысенко и других мичуринцев" (154).

Слова Жебрака о положительных результатах его работ с пшеницей были расценены как хвастливые и сами достижения обозваны "мнимыми". Заканчивался весь этот разнос тем, что редакция приняла заявление Жебрака "к сведению, а последующая работа профессора А. Р. Жебрака покажет, насколько это заявление является искренним". Ждать чего-либо хорошего после такой реакции было нечего.

Редакция главной партийной газеты выдавала этот грубый отзыв за свое мнение. На самом же деле письма двух академиков — А. Р. Жебрака и Б. М. Завадовского — перед их публикацией — были направлены на рассмотрение Лысенко. Он ответил в ЦК резко отрицательным отзывом, особо указывая на то, что оба ученых не принесли извинений ему лично, не раскаялись и не поклялись служить делу мичуринцев:

"…раньше [они] высмеивали учение Мичурина, теперь же почувствовали, что выступать прямо против учения Мичурина неудобно.

Поэтому они делают все, лишь бы доказать, что их менделевско-моргановские взгляды не расходятся с учением Мичурина. Учение Мичурина хотят подогнать под менделизм-морганизм…

В заявлениях прямо не говорится, что они не согласны с работами Лысенко, но в этих же заявлениях и не указывается, что они согласны с моими работами.

Тт. Жебрак и Завадовский замалчивают коренной вопрос наших разногласий — наследование растениями и животными приобретенных под действием условий жизни свойств и признаков.

Простите за нескромное письмо, но я считал своим долгом для пользы дела развития мичуринского учения об этом сказать" (155).

Это мнение Лысенко, отправленное 14 августа в ЦК партии Шепилову и редактору "Правды" П. Н. Поспелову и решило судьбу ученых. Уже на следующий день "Правда" разразилась изложенным выше разносом Жебрака. Он оставался после этого долгое время безработным.

Решение Политбюро ЦК ВКП(б) об увольнении Немчинова и Жебрака и их замене Столетовым и Лысенко, как было указано, предшествовали приказу министра высшего образования СССР С. В. Кафтанова (156), поэтому приказ о снятии их с работы был только формальностью для вида. Такой же формальностью было решение нового директора Столетова о закрытии жебраковской лаборатории (157). Жебрак все-таки не оставлял надежды сохранить работу. Он написал прочувствованное письмо лично Сталину (158), добавив к нему письмо секретарю Сталина Поскребышеву с просьбой "доложить товарищу Сталину мое письмо" и передал его в секретариат ЦК 3 сентября (159). Поскребышев письмо просмотрел, отчеркнул на нем три параграфа, в которых Жебрак объяснял, на каких проблемах он хотел бы сосредоточиться ("на выведении неполегаюших сортов озимой пшеницы, хорошо пригодных для выращивания на высоком агротехническом фоне и для комбайновой уборки", "мне удалось создать совершенно новые типы пшеницы — этой важнейшей культуры земли", "я очень прошу…чтобы мне предоставили возможность продолжать научную работу в Тимирязевской с.х. академии"). Однако неизвестно, было ли письмо показано Сталину, потому что на углу письма Поскребышев написал направление "Тов. Маленкову", однако Маленков спустил письмо Жебрака (и одновременно краткое письмо Дубинина на имя Сталина) на рассмотрение двух чиновников — министра с.х. Бенедиктова и зав. сельхозотделом ЦК А. И. Козлова (160). Козлов с ответом не задержался. Ответ был простым:

"Сельхозотдел ЦК ВКП(б) считает нецелесообразным продолжить профессору Жебраку работу и сохранить за ним полевую базу и лабораторию в ТСХА…" (161).

К мнению партийного начальника, разумеется, присоединился и Бенедиктов, который только летом этого же года осмотрел посевы пшениц Жебрака и дал им высокую оценку16.

Иосиф Абрамович Рапопорт, тоже член партии, решил поступить иначе. После партийного собрания, принявшего решение об исключении его из партии, он не стал бороться за сохранение членства в партии, а явился в райком и выложил партбилет на стол17.

Полоса массовых увольнений прокатилась по всем университетам, по большинству сельскохозяйственных, медицинских, педагогических, лесных, пищевых и других вузов, по многим научным учреждениям. Всего было уволено в стране около трех тысяч ученых-биологов (163). Это была настоящая эпидемия варварских гонений на науку. Русская генетика, давшая образцы великолепных исследований, признанных во всем мире, прекратила свое существование. Над биологическими науками опустилась черная ночь. Никто в то время не мог знать, как долго эта ночь продлится, хватит ли жизни, чтобы дождаться рассвета. Находились люди даже среди проницательных ученых, которые считали, что пройдет много десятилетий, прежде чем развеется кошмар этой вальпургиевой ночи.

Газеты и журналы наполнились статьями, изобличающими врагов "настоящей" науки. Отовсюду, начиная с центра и до самых далеких окраин, маленьких селекционных станций, сортоучастков, станций защиты растений и тому подобных учреждений, всех честных, сколько-нибудь самостоятельных научных сотрудников методично изгоняли и заменяли разом всплывшими наверх "сторонниками мичуринского учения".

24 августа началось расширенное заседание Президиума Академии наук СССР. До того, как президент АН СССР академик Сергей Иванович Вавилов — физик по специальности, открыл прения, все будущие организационные и кадровые изменения были уже предопределены Центральным Комитетом партии. Напомню, что еще 10 августа Д. Шепилов в упоминавшемся выше письме Маленкову, разосланном также в Оргбюро ЦК партии и трем секретарям ЦК партии, перечислил предложения об увольнениях ведущих руководителей институтов, лабораторий и отделов, которые теперь предстояло провести на заседаниях Президиума АН СССР и дал партийную оценку руководству академии:

"Прикрываясь флагом "объективного" отношения к двум направлениям в биологической науке, Президиум Академии Наук и руководство биологического отделения фактически поощряли и поддерживали одно направление — вейсманистско-моргановское и всячески третировали и ограничивали мичуринское направление" (164).

Теперь Президиум должен был выдать решения как бы за собственные (165). С. И. Вавилов, который многократно пытался помочь генетикам, оказался сам по партийным нажимом и вынужден был говорить вещи, в какие он, образованнейший физик, разумеется не верил:

"В сложнейший вопрос о живом веществе непозволительно переносить до крайности упрощенные физические и механические представления о строении и функции изолированных молекул" (166).

Теперь, продолжал Вавилов,

"Речь идет не о дискуссии… Нужно также, как и всюду, на биологическом участке научной работы искоренить раболепие и низкопоклонство перед заграницей" (167).

И, давая ясно понять, в каком ключе должно пойти обсуждение дел в биологи-ческой науке и биологических учреждениях, Вавилов озвучил партийное требование:

"обязанность Президиума укрепить работу руководства Отделения биологических наук и создать благоприятные условия для развития Института генетики, руководимого академиком Лысенко… Необходимо реорганизовать работу Института эволюционной морфологии и Института цитологии, гистологии и эмбриологии" (168).

Вслед за Вавиловым с отчетным докладом выступил академик-секретарь Отделения биологических наук, крупнейший советский физиолог Леон Абгарович Орбели, судьба которого была уже предрешена. Однако академик-секретарь нашел в себе силы сделать спокойный уравновешенный доклад о положении в биологических учреждениях Академии Наук.

Но это только подлило масла в огонь азарта расправы. Тон последующих выступлений задали не ученые, а министры, пришедшие на заседание — высшего образования (С. В. Кафтанов), совхозов (Н. А. Скворцов), сельского хозяйства СССР (И. А. Бенедиктов). Лексикон Кафтанова и Скворцова был наиболее насыщен крепкими выражениями. Так, Скворцов говорил:

"…наши ученые… обязаны, как указывал товарищ Жданов в докладе о журналах "Звезда" и "Ленинград", не только "отвечать ударом на удар", борясь против этой гнусной клеветы и нападок на нашу советскую культуру, на социализм, но и смело бичевать и нападать на буржуазную культуру, находящуюся в состоянии маразма и растления" (169).

Кафтанов был убежден, что

"та борьба, которую вели мичуринцы… имела огромное научное идейное и политическое значение, ибо они отстаивали марксистско-ленинское мировоззрение…" (170),

и характеризовал генетиков как прислужников буржуазии и прежде всего американского империализма:

"Не случайно Америка, которая и сейчас является средоточием всего реакционного… оказалась и цитаделью реакционных воззрений в биологии… в этой стране фашиствующие ученые… клевещут на нашу страну, на наш народ, на наш государственный строй и поносят имена крупнейших деятелей нашей прогрессивной биологической науки — Тимирязева, Мичурина, Лысенко… Из подворотни американского империализма высунули голову и клевещут на СССР и мичуринскую биологическую науку и такие отъявленные враги нашей Родины, как белоэмигранты Добжанский, Тимофеев-Ресовский18 и другие, которые из кожи вон лезут, чтобы выслужиться перед американскими хозяевами… К нашему сожалению, им вторят такие трубадуры менделизма-морганизма, как Жебрак, Дубинин, Навашин, Шмальгаузен и другие, а Академия наук СССР, которая является штабом советской науки, и Отделение биологических Наук Академии давали им полную возможность с трибуны институтов и журналов Академии наук поливать грязью академика Лысенко и его учеников, поносить прогрессивную, передовую мичуринскую биологическую науку… Не только говорить, — кричать надо о тех нетерпимых недостатках, которые имели место в работе многих биологических учреждений Академии Наук" (171).

Профессиональный интерес генетиков к исследованию законов наследственности рассматривался теперь всеми — и высшими чиновниками сталинского государственного аппарата и ближайшими к Лысенко людьми только сквозь призму партийных решений.

Нуждин, в будущем заместитель Лысенко на посту директора Института генетики АН СССР, следующим образом выражал этот настрой:

В одной из своих работ Ленин писал: "…общественное положение профессоров в буржуазном обществе таково, что пускают на эту должность только тех, кто продает науку на службу интересам капитала, только тех, кто соглашается против социалистов говорить самый невероятный вздор, бессовестнейшие нелепости и чепуху. Буржуазия все это простит профессорам, лишь бы они занимались "уничтожением социализма"…". В этом причина того, что при всей своей практической бесплодности менделизм-морганизм все еще широко распространен за рубежом" (172).

Член-корреспондент АН СССР Х. С. Коштоянц, сам того не желая, очень точно характеризовал корни, взрастившие древо лысенкоизма:

"Советский ученый прежде всего должен исходить из морали государства, из морали народа. И с этой, основной для нас, точки зрения я должен сказать, что тот вред, который нанесен вейсманизмом-морганизмом на службе сил, враждебных всему прогрессивному и передовому, не может быть искуплен никакой, маленькой, случайной пользой" (173).

А бывший "специальный аспирант" Лысенко, вместе с ним переехавший в Москву, Глущенко с гневом называл имена основателей советской генетической школы — Филипченко, Кольцова и Серебровского. Последний из упомянутых лишь незадолго до этого скончался, и Глущенко говорил о его учениках:

"Они еще вчера у гроба евгениста Серебровского поклялись высоко держать знамя и продолжать традиции отцов" (174).

Другой лысенкоист — в то время заместитель директора Института биохимии АН СССР доктор биологических наук Н. М. Сисакян19 также распинался на темы высокой моральной силы сторонников Лысенко и аморальности генетиков:

"Сегодня всем ясно, что цели мичуринцев… благородны и вполне соответствуют духу и чаяниям великих ученых нашего народа… стремления же антимичуринцев диаметрально противоположны и совпадают с чаяниями самых реакционных представителей зарубежной биологии" (178).

В заключительный день прений в Академии наук еще раз выступил Л. А. Орбели. События развивались таким образом, что он решил отказаться от борьбы, отмежевался от генетики:

"Я никогда не разделял взгляда на ненаследуемость приобретенных признаков, я не признавал исключительной связи наследования с хромосомами, не разделял никогда представления о неизменности и неизменяемости генов" (179).

Он отмежевался также от тех, кого раньше хвалил (в частности, от С. Н. Давиденкова, к книге которого о генетических основах неврологии сделал хвалебное предисловие: теперь Орбели уверял собравшихся, что даже не прочел книгу толком, а некоторые главы — и в руки не брал). Его принудили подать заявление о собственном желании уйти с должности академика-секретаря Отделения биологических наук:

"Считаю необходимым добавить, что я прошу и Президиум Академии наук и наши правительственные органы, и Центральный Комитет партии не рассматривать мое заявление как попытку уйти от дел… Вместе с тем я должен подчеркнуть, что этот мой уход не должен рассматриваться как какой-либо протест против того поворота, который сейчас совершается. Наоборот, этому повороту я полностью сочувствую. Я рад, что, наконец, прекращается та бесконечная возня, которую мы должны были переживать в Отделении биологических наук и которая мешала спокойной работе и спокойному развитию наших научных достижений" (180).

На заключительном заседании 26 августа С. И. Вавилов еще раз ясно сказал о той идейной платформе, которая послужила базисом для политической оценки положения в биологии. Он подтвердил правомочность деления экспериментальных наук на буржуазные и пролетарские, повторил тезис о партийности в науке. Вместе с приматом практицизма это деление помогало предопределить победу лысенкоистов и поощряло их на вполне определенный стиль дискуссий, на соответственную норму реакции.

"Советское естествознание, — говорил С. И. Вавилов, — конечно, использует многие законы и методы, которые вошли и будут входить в буржуазное естествознание. Но нашу науку, науку социалистической страны, идущей к коммунизму, отделяет от буржуазной науки пропасть совсем иной идеологии, пропасть совсем иной задачи, стоящей перед нами, — задачи всемерной службы народу, его запросам, его практике, его нуждам" (/181/, выделено мной — В. С.].

Кому-кому, а младшему брату Н. И. Вавилова были хорошо известны значение и сила науки генетики. Но, будучи поставленным в особые условия, ему не оставалось ничего иного, как пойти дальше многих в критике генетики:

"Биологическое направление становилось базой фашизма. С разрешения и одобрения Академии и Отделения биологических наук в лабораториях Дубинина, Шмальгаузена и других названная идеология была положена в основу экспериментальной работы" (182).

Столь же понятно, почему ему пришлось от своего имени озвучить организационные предложения, принятые Центральным Комитетом партии (183). Заканчивая заседание, С. И. Вавилов сказал:

"Товарищи! Расходясь после этих важных обсуждений и решений, мы не можем не вспомнить того человека, зоркий глаз и гений которого исправляют наши ошибки на всех путях — в области политической, экономической жизни и в области науки. Я говорю, товарищи, об Иосифе Виссарионовиче Сталине (Бурные аплодисменты. Все встают)… Да здравствует товарищ Сталин! (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты, переходящие в овацию в честь товарища Сталина) (184).

Принятое Президиумом Академии наук СССР постановление полностью содержало пункты партийного решения. Оно гласило:

1. Освободить академика Л. А. Орбели от обязанности академика-секретаря Отделения биологических наук… Ввести в состав Бюро Отделения академика Т. Д. Лысенко.

2. Освободить академика И. И. Шмальгаузена от обязанностей директора Института эволюционной морфологии животных имени А. Н. Северцова.

3. Упразднить в Институте цитологии, гистологии и эмбриологии Лабораторию цитогенетики, возглавляемую членом-корреспондентом Дубининым.

… Закрыть в том же Институте лабораторию ботанической цитологии… Ликвидировать… лабораторию феногенеза…" (185).

На улицу было выброшено много выдающихся ученых из институтов Академии наук, их учеников и последователей. В опубликованном после заседания Президиума АН СССР отчете были приведены слова ученого секретаря Отделения биологических наук Р. Л. Дозорцевой (жены Н. И. Нуждина):

"Необходимо пересмотреть не только те учреждения, где сконцентрированы гнезда формалистов, но и выявить отдельных морганистов, рассеянных по всем учреждениям Отделения биологических наук" (186).

Об этой ВЫДАЮЩЕЙСЯ победе над "реакционными идеалистами" была оповещена вся страна (187).

28 августа 1948 года газета "Правда" сообщила, что Министерство высшего образования СССР предпринимает широкие санкции против ученых. Министр Кафтанов призвал к скорейшей расправе со всеми, кто нес студентам слово о живой науке — генетике. Но ко дню публикации в "Правде" отчета о докладе Кафтанова сотни крупнейших вузовских ученых уже были изгнаны из вузов страны. Помимо уже упомянутых в решении Политбюро ЦК Шмальгаузена и Юдинцева, приказом Кафтанова от 23 августа (188) из МГУ уволили заведующих кафедрами профессоров М. М. Завадовского и Д. А. Сабинина, доцентов С. И. Алиханяна (покаяние на сессии ВАСХНИЛ и призыв к дезертирству, обращенный к другим генетикам, не помог), А. Зеликмана, Б. И. Бермана, Н. И. Шапиро, ассистента Р. Б. Хесина-Лурье; из Ленинградского университета — профессора Ю. И. Полянского (работавшего тогда проректором ЛГУ), декана биофака М. Е. Лобашева, профессора П. Г. Светлова, доцента Д. А. Носкова; из Горьковского университета — профессора С. С. Четверикова. В списке уволенных были имена крупных ученых из Харьковского, Воронежского, Киевского, Саратовского, Тбилисского университетов. В том же месяце были изданы приказы об увольнениях из сельскохозяйственных, зоотехнических и ветеринарных институтов. Большинство изгнанных длительное время не могли найти работу в научных учреждениях, часть ученых (из перечисленных мною, например, Н. И. Шапиро) были вынуждены пойти работать в лаборатории лысенкоистов, многие (в частности, Р. Б. Хесин20) предпочли сменить специальность.

Приняв постановление об увольнениях с работы ведущих ученых и рассмотрев персонально каждую из кандидатур, Политбюро ЦК партии и секретари ЦК не ослабили контроль за академией и судьбой уволенных ученых. Теперь надо было проследить, чтобы ни один их наказанных не улизнул из-под контроля и не вернулся под любым прикрытием к работе в запрещенной генетике. 13 сентября 1948 года академик-секретарь АН СССР Н. Г. Бруевич направил письмо Секретарю ЦК партии Маленкову, в котором сначала излагал просьбу президента академии С. И. Вавилова о включении снятого с поста академика-секретаря Отделения Биологических наук Л. А. Орбели в состав членов Президиума АН СССР, а ниже давал понять, что сам он эту просьбу не поддерживает (188а). Трехзвездный генерал медицинской службы Орбели за долгий срок пребывания в начальственных должностях ничем зазорным себя не запятнал, его научные заслуги высоко ценили ученые. Единственный грех Орбели заключался в том, что он — не сторонник Лысенко. И вердикт ЦК партии был суровым. 15 сентября Маленков пишет резолюцию на письме из Академии наук: "На Секретариат". К письму была приложена справка Отдела пропаганды и агитации ЦК партии, подписанная А. Кузнецовым и Ю. Ждановым, что вопрос об Орбели "должен быть решен на общих основаниях" (188б). 13 декабря 1948 года Академию Наук извещают, что Секретариат ЦК партии просьбу Академии наук отклонил (188в). Но все-таки положение Орбели нельзя было даже отдаленно сравнить с положением ученых-генетиков, лишившихся работы.

30 ноября 1948 года тот же Бруевич направляет Шепилову документ с грифом "Секретно", в котором подробно объясняет, как АН СССР выполнила распоряжение партии и кого из ведущих ученых уволили с их работы (в приложенном списке фигурируют фамилии 36 ведущих биологов, работавших в московских и ленинградских институтах академии). Затем Бруевич просит партийные органы "дать указания соответствующим министерствам об использовании на работе вышеуказанных сотрудников" (188 г). Правда, предложения о трудоустройстве касались лишь 19 из 36 поименованных ученых. Меры, которые академия предлагала применить к цвету советской науки иначе как драконовскими назвать нельзя: докторов наук и профессоров предлагали отправить трудиться, во-первых, не по специальности, а, во-вторых, подальше от Москвы — в совхоз в Молдавии, в Карело-Финскую ССР, на Крымскую базу АН СССР, в Дагестан, на Дальневосточную и Сахалинскую базы АН, в колхозы и совхозы Министерства сельского хозяйства СССР, в психиатрическую больницу Минздрава СССР. Но и эти "индульгенции" советские инквизиторы были готовы дать только половине уволенных, остальным грозило тунеядство (а за ним маячили сроки и лагерное содержание).

ЦК партии рассмотрело это письмо-просьбу и утвердило предложения, но только в отношении пятнадцати из девятнадцати ученых (188д).

Из сельскохозяйственной и биологической науки эпидемия гонений перекинулась в область наук медицинских. 15 сентября газета "Медицинский работник" была целиком посвящена специальному расширенному заседанию Президиума Академии медицинских наук СССР, названному "Проблемы медицины в свете решений сессии ВАСХНИЛ". Заседания проходили два дня — 9 и 10 сентября. Открывший прения Президент АМН СССР Н. Н. Аничков в присутствии высокого гостя — Т. Д. Лысенко сказал:

"Товарищи, основные особенности науки в нашем обществе, как известно, заключаются в том, что она тесно связана с вопросами практики, с развитием советского государства, с делом строительства социализма" (191).

Исходя из этого постулата, он и просил собравшихся выступать21.

Обсуждение проблем медицины пошло по двум уже наезженным колеям: большая часть выступавших в жестких тонах осуждала идеологических диверсантов, а меньшая часть — в вялых и безликих фразах "уклонялась" от резких осуждений, но фактически лишь помогала своей аморфностью усиливать "принципиальную" позицию жестких критиков. И лишь считанные единицы стояли незыблемо на своих позициях, ни от чего не отрекались и ничего не признавали в этой критике.

Клеймили больше всего (по иронии судьбы) даже не генетика, все-таки среди медиков их почти не было в те годы, а теоретика биологии, человека, не раз выступавшего с сомнениями в правоте генетических построений (правда, вполне корректными и позволительными для такого крупного ученого), — Александра Гавриловича Гурвича, директора Института экспериментальной биологии. Нужно было кого-то бить, и нашли козла отпущения. Возможно, не последнюю роль в таком выборе именно Гурвича сыграли два обстоятельства. Во-первых, создатель теории биологического поля Гурвич был одним из наиболее авторитетных ученых-теоретиков в России первой половины XX века, но далеким от мичуринцев. Во-вторых, он считал, что может существовать и особая "жизненная сила" — Гурвич был виталистом и за это уже не раз становился объектом нападок марксиствующих биологов (так, еще в 1926 году на него обратила свой гнев старая большевичка, совершенно безграмотная, но весьма воинственная О. Б. Лепешинская /193/, получившая, наконец-то, после сессии ВАСХНИЛ возможность для широкой пропаганды своих антинаучных взглядов).

Обвиняли в грубых ошибках и другого выдающегося сотрудника Института экспериментальной биологии — профессора Леонида Яковлевича Бляхера, охаивали труды известного невропатолога Сергея Николаевича Давиденкова, использовавшего генетические подходы в описании болезней человека, и академика Орбели. Главный погромщик, выступивший на заседании, профессор И. И. Разенков, характеризуя как неверные работы этого всемирно известного ученого, требовал:

"Недопустимо, чтобы в Институте [эволюционной физиологии, директором которого был Л. А. Орбели — В. С.] продолжали работать глашатаи моргановского направления" (194).

Многие из выступавших, те, кого раньше, по их мнению, "зажимали" ученые с "буржуазным" мировоззрением, теперь поняли, что настал час отмщения, — и громили, что называется от души своих научных противников, требовали воздавать им "должное", заодно убрав из науки "рутинеров". Так, Лепешинская уверяла, что морганисты и их сторонники

"ей и ряду других научных работников не только не создавали условий для творческих изысканий, но и мешали и третировали" (195).

М. М. Невядомский жаловался:

"Я в течение 30 лет доказываю, что раковая клетка является паразитическим микроорганизмом, она развивается эволюционным путем из тельца вируса… но в руководящих научных медицинских кругах замалчивается этот замечательный факт" (196).

(Нелепость "замечательного" факта, равно как и вненаучный характер аналогичных рассуждений Лепешинской о "превращении живого вещества в клетки", конечно, была ясна любому грамотному биологу, однако теперь можно было говорить всё, что угодно, _ час настал).

Заслуженные партийцы, проявившие себя еще в начале 30-х годов в Обществе биологов-марксистов, — Б. П. Токин и Г. А. Баткис — говорили о том, что все пробелы в работе медицинских учреждений — не случайны, что они — плод забвения заповедей марксизма-ленинизма, пренебрежения партийной идеологией.

"Это не случайно, — твердил Баткис, — …разве не обязаны были работники института экспериментальной биологии заняться проблемами мичуринской эволюционной теории, ее специфическим приложением к медицине" (197),

видимо, не осознавая, что никакой мичуринской эволюционной теории просто не существует.

А старый ленинец, первый нарком здравоохранения в правительстве Ленина — Н. А. Семашко, тоже с жаром выступивший в числе критиков антинаучных взглядов, шел еще дальше и квалифицировал вейсманистов-морганистов как страшных врагов человечества, приписывая им такое, что ни один генетик никогда не предлагал:

"Если ученый придает решающее значение генам, то… он признает биологический фатум. Это значит — закрывайте родильные дома, свертывайте профилактическую сеть, ибо они помогают и поддерживают слабых "засоряющих" расу. Вот к каким зловещим практическим выводам может привести вейсманизм" (198).

Но нашлись ученые, кто не пожелал раскаяться и остался твердо стоять на научной платформе. Таких людей было немного, но они были.

"Я не согласен и не соглашусь с вашим мнением, — возразил Лепешинской Д. Н. Насонов, — что клетки могут возникать из… какого-то бесструктурного вещества" (199).

Бескомпромиссно выступил Г. Ф. Гаузе, который в эти годы был одним из руководителей советской программы по получению антибиотиков.

Заключая дискуссию, академик-секретарь АМН СССР проф. С. А. Саркисов с показным удовлетворением подчеркнул, что заседание

"еще раз со всей силой продемонстрировало победу и торжество передового мичуринского учения над реакционным вейсманистско-морганистским направлением в биологии" (200),

призвав и дальше

"настойчиво осуществлять принцип большевистской партийности в науке и бороться с проявлениями буржуазной идеологии — аполитичностью, безыдейностью, объективизмом" (201).

Собравшиеся приняли приветственное письмо Сталину, в котором называли его "нашим любимым вождем и учителем", "мудрым", "родным", "корифеем" и уверяли, в полном объеме выполняя сверхзадачу, возложенную на себя:

"Всеми своими лучшими достижениями, всем своим поступательным движением вперед наша наука обязана Вам, дорогой Иосиф Виссарионович… Владимир Ильич и Вы, его великий преемник, открыли гениального ученого русского народа Мичурина и показали на примере его беззаветного научного труда на благо народа, каким должен быть советский ученый-новатор… Обещаем Вам, наш дорогой вождь, в кратчайший срок исправить допущенные нами ошибки, перестроить всю нашу научную работу в свете указаний великой партии Ленина-Сталина… Мы будем бороться за большевистскую партийность в медицине и здравоохранении, искореняя враждебную буржуазную идеологию и раболепие перед иностранщиной в нашей среде" (202).

В передовой статье этого же номера газеты содержался конкретный призыв к работникам медицинских учреждений:

"Надо общими усилиями до конца расчистить поле советской медицинской науки от идеалистического и метафизического сорняка, чтобы семимильными шагами двинуться вперед, быстрее решить задачу, поставленную великим Сталиным, — не только догнать, но и превзойти в ближайшее время достижения науки за пределами нашей Родины" (203).

А ниже на газетной полосе крупными буквами было напечатано "ПОСТАНОВЛЕНИЕ РАСШИРЕННОГО ЗАСЕДАНИЯ ПРЕЗИДИУМА АКАДЕМИИ МЕДИЦИНСКИХ НАУК СССР", переводившее слова о расчистке поля советской медицины в конкретные действия. Сообщая, что "вейсманизм-морганизм легко находил себе место в трудах лабораторий, для которых было характерно барское, пренебрежительное отношение к практике", Президиум постановлял:

"Освободить проф. А. Г. Гурвича от обязанностей директора Института экспериментальной биологии и проф. Л. Я. Бляхера от заведования лабораторией того же института. Пересмотреть структуру и направление научной деятельности Института экспериментальной биологии… и Института экспериментальной физиологии… создать комиссию для подробного ознакомления с научной деятельностью действительного члена АМН СССР С. Н. Давиденкова… освободить проф. Г. Ф. Гаузе от обязанностей заведующего лабораторией антибиотиков" (204).

В номере газеты "Медицинский работник" от 18 августа два профессора — И. Кочергин и Н. Турбин22 раскритиковали основной учебник по биологии для врачей, написанный Л. Я. Бляхером (205), а уже в следующем номере газеты зам. Министра здравоохранения СССР Н. А. Виноградов сообщал:

"старый учебник проф. Бляхера изъят из вузов, автор отстранен от руководства кафедрой" (206).

И так было во всех сферах науки, имеющих хоть какое-то касательство к биологии, в школах, техникумах и вузах, в органах информации и управления. Захватив власть, лысенкоисты старались разрушить все, что имело отношение к генетике. Было запрещено пользоваться старыми учебниками, из библиотек изымали труды по генетике, было предписано уничтожить посевы мутантных растений (в том числе и высокоценные линии, потеря которых нанесла ощутимый вред стране), даже коллекции безобидных мушек-дрозофил, на которых издавна работали генетики23.

Освобождающиеся места срочно занимали сторонники Лысенко и ловкие приспособленцы. Честные ученые, неспособные перекраситься, а также неповоротливые люди, не успевшие приноровиться к новым условиям, оказывались за воротами научных учреждений.

"Учение" Лысенко стало всесильным.

Сам создатель учения был удостоен высочайшего почета. В эти дни ему исполнилось 50 лет, и ему устроили помпезное чествование. 29 сентября 1948 года указом Президиума Верховного Совета СССР он был награжден очередным орденом Ленина "за выдающиеся заслуги в деле развития передовой науки и большую плодотворную практическую деятельность в области сельского хозяйства". Слова Ю. А. Жданова, напечатанные в "Правде" за полтора месяца до этого, о низкой эффективности практической деятельности Лысенко были забыты. Постановлением Совета Министров СССР Одесскому институту селекции и генетики присвоили имя Т. Д. Лысенко (208).

А 2 октября, как сообщила советская пресса,

"В переполненном конференц-зале Дома ученых состоялось торжественное заседание, посвященное 50-летию со дня рождения… Трофима Денисовича… В кратком вступи-тельном слове Президент Академии наук СССР академик С. И. Вавилов отметил, что вся советская страна до самых отдаленных колхозов хорошо знает и ценит активную творческую деятельность академика Лысенко" (209).

Доклад о жизни и деятельности Лысенко сделал новый академик-секретарь Отделения биологических наук А. И. Опарин, начавший верой и правдой служить Лысенко, а за ним выступил И. И. Презент. В присутствии С. И. Вавилова он стал говорить об уничтоженном брате нынешнего Президента, издевался над памятью Николая Ивановича Вавилова. Презент утверждал, что "путь Лысенко оказался правильным… прогрессивным", указывая на первопричину этой "правильности", — "потому что по своему теоретическому содержанию он был марксистско-ленинским" (210).

После многочисленных выступлений с приветствиями в адрес Лысенко от академий, учреждений и обществ слово для ответа взял юбиляр.

"Дорогие товарищи, — заявил он, — что же мне сказать вам и всему советскому народу, партии и правительству в ответ на все то внимание, которое было оказано мне в связи с моим юбилеем?! Вряд ли я сумею выразить словами то, что хочу. Сказать только одно: я являюсь одним из тех многочисленных работников биологической и агрономической науки, которых породил и взрастил самый прогрессивный в мире строй сельского хозяйства — колхозно-совхозный строй. Нам хорошо известно, что великий Ленин открыл Мичурина. Великий Сталин взрастил силы мичуринского учения, воспитал кадры мичуринцев" (211).

Помпезно чествовали юбиляра и в Минсельхозе. В журнале "Огонек" появилось сообщение об этом событии, о телеграммах, присланных в адрес Лысенко разными людьми, и в их числе С. И. Вавиловым и Н. С. Хрущевым. Председатель Государственной Комиссии по сортоиспытанию А. В. Крылов вручил юбиляру под аплодисменты присутствующих пышный каравай, испеченный из муки, полученной от растений сорта пшеницы, "выведенного академиком Лысенко". С караваем в руках, улыбающийся Лысенко смотрел на читателей со страниц "Огонька" (212). Возможно, он улыбался еще и потому, что знал доподлинно, какое рукотворное чудо он держит: уж ему-то было отлично известно, что муки, из которой якобы испекли каравай, не существует, так как ни на одном гектаре земли его "сорт пшеницы" не растет.

Этим юбилеем закономерно завершилась сессия ВАСХНИЛ. Партия коммунистов вывела Лысенко в разряд абсолютных победителей после многолетней борьбы. Враги его были посрамлены и низвергнуты. Результаты сессии ВАСХНИЛ восхваляли органы информации (213). Представители других наук начали также требовать, чтобы в их сферах были использованы аналогичные подходы. Группа физиков и философов готовила расправу над теоретиками, заявляла о необходимости немедленного разоблачения буржуазных извращений, якобы допущенных А. Эйнштейном в его теории относительности. В декабрьском номере "Вестника Академии наук СССР" за 1948 год академик Е. А. Чудаков требовал срочно перестроить "технические науки в свете решений сессии ВАСХНИЛ" (214), а крупный астроном Б. В. Кукаркин в 1949 году в предисловии к книге о строении звездных систем утверждал, что он "стремился учесть итоги философской дискуссии по книге Г. Ф. Александрова и сессии ВАСХНИЛ о положении в биологической науке".

Пропагандистская кампания была развернута и вокруг решения выдающегося американского ученого Германа Мёллера выйти из состава иностранных членов АН СССР в знак протеста против "победы" Лысенко. Имя Мёллера — большого друга Советского Союза, до 1937 года работавшего в Институте Н. И. Вавилова, в будущем лауреата Нобелевской премии (в 1946 году он получил ее за открытие возможности вызывания мутаций облучением), — и раньше использовалось лысенкоистами в полемике с их научными оппонентами как имя откровенного врага, а теперь Мёллер и вовсе был зачислен в разряд врагов советской власти и ретроградов. Вопрос о Мёллере рассмотрело Политбюро ЦК ВКП(б) и утвердило предложение исключить его из числа членов советской АН (215). В специальном "Ответе профессору Г. Дж. Мёллеру", подписанном "Президиум Академии Наук СССР", было сказано следующее:

"Мёллер заявляет, что в своем решении по вопросам биологии Академия наук преследовала политические цели, что наука в СССР подчинена политике.

Мы, советские ученые, убеждены в том, что не существует и не может существовать в мире наука, оторванная от политики.

… Выступив против Советского Союза и его науки, Мёллер снискал восторг и признание всех реакционных сил Соединенных Штатов.

Академия наук СССР без чувства сожаления расстается со своим бывшим членом, который предал интересы подлинной науки и открыто перешел в лагерь врагов прогресса и науки, мира и демократии" (216).

Вместе с тем само письмо Мёллера не только не было опубликовано, но было немедленно засекречено и никогда в СССР не было воспроизведено. Прочтя это письмо, можно понять, почему к нему и к автору отнеслись с таким страхом. Мёллер писал 24 сентября 1948 года Президенту, Секретарю и Членам Академии Наук СССР, объявляя о своем выходе из состава советской Академии наук:

"Вы заявили о своей поддержке шарлатана Лысенко, в отношении которого унизили себя несколько лет тому назад, приняв его в число своих членов. По его настоянию Вы отрицаете принципы генетики.

Эти позорные действия ясно показывают, что руководители Вашей академии уже не ведут себя как ученые, но злоупотребляют своим положением для разрушения науки ради политических целей, совершенно так, как делали многие из тех, которые выступали в роли ученых в Германии под властью нацистов…В СССР до-научный обскурантизм поддерживается так называемым "диалектическим материализмом"… Он должен неизбежно привести и приводит к тем же опасным фашистским выводам, которые делались нацистами…

При наличии вышеуказанных обстоятельств ни один уважающий себя ученый и в особенности ни один генетик, если только он сохранил свободу выбора, не может согласиться на то, чтобы его имя фигурировало в списках Вашей академии" (письмо приведено в официальном переводе, сделанном для Политбюро ЦК ВКП(б); перевод хранился в Центральном Политическом Архиве /217/).

В эти же дни в печати в особенно мажорных тонах расписывали "народность" советской науки, делали упор на связь между появлением в науке таких людей, как Лысенко, и программой партии по привлечению в науку и культуру "красных специалистов". В ноябрьском номере журнала "Вестник АН СССР" в передовой статье (218) были приведены слова С. И. Вавилова:

"Народность советской науки определяется тем, что за советские годы в науку привлечены народные массы, что громадное большинство всей армии советских ученых — это выходцы из рабочих и крестьян, которые всем своим существом связывают нашу научную культуру с жизнью, бытом, стремлением народных масс" (219).

Подтверждением того, насколько высоко ставили победу Лысенко кремлевские руководители, служило то, что даже в докладе, посвященном 31-й годовщине Октября, первый заместитель Председателя Совета Министров СССР В. М. Молотов в присутствии самого Председателя — И. В. Сталина особо остановился на этом вопросе, оценив его с политической точки зрения:

"Дискуссия по вопросам наследственности поставила большие принципиальные вопросы о борьбе подлинной науки, основанной на принципах материализма, с реакционными идеалистическими пережитками в научной работе, вроде учения вейсманизма о неизменной наследственности, исключающей передачу приобретенных свойств после-дующим поколениям. Она подчеркнула творческое значение материалистических принципов для всех областей науки, что должно содействовать ускоренному движению вперед научно-творческой работы в нашей стране. Мы должны помнить поставленную товарищем Сталиным перед нашими учеными задачу: "Не только догнать, но и превзойти в ближайшее время достижения науки за пределами нашей страны"… Дискуссия по вопросам биологии имела и большое практическое значение, особенно для дальнейших успехов социалистического сельского хозяйства. Недаром эту борьбу возглавил академик Лысенко, заслуги которого в нашей общей борьбе по подъему социалистического сельского хозяйства известны всем…

… Научная дискуссия по вопросам биологии была проведена под направляющим влиянием нашей партии. Руководящие идеи товарища Сталина и здесь сыграли решающую роль, открыв новые широкие перспективы в научной и практической работе" (220).

Был ли Сталин предрасположен к лысенкоизму?

В заключение этой главы есть смысл вернуться к вопросу, не раз возникавшему в литературе и носящему хоть и личностный характер, но достаточно важному: почему Сталин с таким воодушевлением воспринял лысенкоизм? Действительно, почему наивные и поверхностные идеи Лысенко о прямом влиянии внешней среды на наследственность, его горячее одобрение принципа наследования благоприобретенных признаков — эти, в общем, довольно легко отвергаемые экспериментами взгляды, нашли отклик в душе Сталина?

Анализируя этот вопрос, Ж. А. Медведев (221) и Л. Грэм (") отрицают связь между собственными идеями Сталина, выражавшимися им с первых самостоятельных политических шагов, и лысенковскими утверждениями. Грэм, в частности, повторяя слова Ж. А. Медведева, пишет:

"Поддержка, которую Лысенко заслужил у Сталина, была без сомнения очень важной в его непрерывном взлете. Однако трудно отыскать в теоретических писаниях Сталина свидетельства для такой симпатии. Некоторые авторы считают, что с ранних пор Сталин был предрасположен к неоламаркизму; в подкрепление этого взгляда часто ссылаются на сталинскую работу "Анархизм или социализм?", опубликованную в 1906 году. Эти аргументы становятся менее убедительными при их проверке: одна единственная фраза из "Анархизма или социализма?" имеет отношение к биологии и эта фраза не очень значаща" (223).

Грэм вслед за Медведевым приводит эту, якобы единственную, фразу, использованную Сталиным во время обсуждения периодической системы элементов Менделеева (224), когда Сталин, говоря о переходе количественных изменений в качественные, пишет:

"Об этом же свидетельствует в биологии теория неоламаркизма, которой уступает место неодарвинизм" (225).

Однако утверждение о наличии всего одной фразы, имеющей отношение к биологии, в данной работе Сталина — ошибочно. Рассуждения о дарвинизме и ламаркизме как способах объяснения эволюционного развития и о теории катастроф Кювье как одной из форм объяснения революционных перемен занимают центральное место в первой части работы, озаглавленной "Диалектический метод". Обращаясь к наблюдениям биологов, касающимся изменений органического мира и безосновательно привлекая эти наблюдения к решению вопросов социального развития, Сталин видит в них иллюстрацию диалектического единства количественных и качественных изменений24,

"когда прогрессивные элементы стихийно [эволюционно — В. С.] продолжают свою повседневную работу и вносят в старые порядки мелкие, количественные изменения",

и, в конце концов, обусловливают возникновение революционной ситуации, то есть приводят к такому положению, при котором, по словам Сталина:

"… те же элементы объединяются, проникают единой идеей и устремляются против вражеского лагеря, чтобы в корне уничтожить старые порядки и внести в жизнь качественные изменения, установить новые порядки" (226).

Сталин далее утверждал:

"Эволюция подготовляет революцию и создает для нее почву, а революция завершает эволюцию и содействует ее дальнейшей работе" (227).

Завершая обсуждение перехода количественных изменений в качественные и соотношение эволюционных и революционных переходов, он пишет:

"Такие же процессы имеют место и в жизни природы… все в природе должно рассматриваться с точки зрения движения развития" (228),

и затем упоминает периодическую таблицу Менделеева, выписывая предложение о "теории неоламаркизма, которой уступает место неодарвинизм" (229), то есть предложение, приведенное Медведевым и Грэмом.

Сталин продолжает использовать имена Ламарка и Дарвина в своей полемике с анархистами, когда, пытаясь доказать правоту диалектического метода, говорит:

"не были революционерами также Ламарк и Дарвин, но их эволюционный метод поставил на ноги биологическую науку" (230).

Заметим, и здесь примат отдается Ламарку, которого он, разумеется, не в силу хронологических, а идейных причин ставит впереди Дарвина, ибо Сталин уверен, что неоламаркизм25 выходит победителем в борьбе с неодарвинизмом. Последний, по его мысли, вынужден теперь "уступить место неоламаркизму".

Дальше он раскрывает еще больше неприятие неодарвинизма, когда рассуждает о положительных и отрицательных сторонах в развитии, в движении:

"Коль скоро жизнь изменяется и находится в движении, — всякое жизненное явление имеет две тенденции: положительную и отрицательную, из коих первую мы должны защищать, а вторую отвергнуть" (233).

Конечно, в этом заявлении не может не поражать вульгарное деление жизненных процессов всего на два полярных по своей направленности течения, непонимание и гораздо большего спектра тенденций в развитии, и их взаимозависимость, и примитивное стремление направить творческую активность человека к тому, чтобы "защитить" положительное начало и подавить "отрицательное". В годы расцвета сталинского диктата это его отношение к природе вылилось в особенно уродливое восхваление лозунга И. В. Мичурина: "Мы не можем ждать милостей от природы — взять их у нее наша задача", и в гибельное для природы отношение к естественным ресурсам26.

Затем в полемике с грузинскими и отчасти русскими анархистами, по его словам, полагающими, что "марксизм опирается на дарвинизм и относится к нему некритически" (234), Сталин делает еще одно — важнейшее замечание относительно дарвинизма, которое будучи само по себе совершенно неверным и бездоказательным (и, кстати, далеким от взглядов самого Дарвина), тем не менее, весьма характерно демонстрирует корни негативного отношения Сталина к дарвинизму. Отношение это сложилось уже в те годы — далекие от времени выхода Лысенко на путь борьбы с генетикой. Итак, Сталин утверждает:

"Дарвинизм отвергает не только катаклизмы Кювье, но также и диалектически понятое развитие, включающее революцию, тогда как с точки зрения диалектического метода эволюция и революция, количественное и качественное изменения — это две не-обходимые формы одного и того же движения" (235).

И, наконец, эта же работа Сталина "Анархизм или социализм?", опубликованная первоначально в 1906 году, дает нам ясное представление о том, что идея Ламарка о наследовании благоприобретенных признаков и вытекающее из неё простое объяснение эволюции за счет медленного приспособления организмов к условиям меняющейся внешней среды принимались Сталиным. Он следовал именно этой идее (причем в упрощенном, вульгаризированном виде), когда брался объяснить поступательный ход эволюции, с одной стороны, и примат материи над сознанием, с другой:

"Еще не было живых существ, но уже существовала так называемая внешняя, "неживая" природа. Первое живое существо не обладало никаким сознанием, оно обладало свойством раздражимости и первыми зачатками ощущения. Затем у животных постепенно развивалась способность ощущения, медленно переходя в сознание, в соответствии с развитием строения их организма и нервной системы. Если бы обезьяна всегда ходила на четвереньках, если бы она не разогнула спины, то потомок ее — человек — не мог бы свободно пользоваться своими легкими и голосовыми связками, и, таким образом, не мог бы пользоваться речью, что в корне задержало бы развитие его сознания. Или еще: если бы обезьяна не стала на задние ноги, то потомок ее — человек — был бы вынужден всегда ходить на четвереньках, смотреть вниз и оттуда черпать свои впечатления; он не имел бы возможности смотреть вверх и вокруг себя и, следовательно, не имел бы возможности доставить своему мозгу больше впечатлений, чем их несет четвероногое животное. Все это коренным образом задержало бы развитие человеческого сознания" (236).

"Выходит, — пишет Сталин, — что развитию идеальной стороны, развитию сознания предшествует развитие материальной стороны, развитие внешних условий: сначала изменяются внешние условия, сначала изменяется материальная сторона, а затем соответственно изменяется сознание, идеальная сторона" (237).

Для Лысенко же именно эта основная идея, примененная также в утрированно упрощенном виде, служила в качестве "символа веры".

Длинная тирада Сталина знаменательна еще и тем, что она показывает, как на заре своей политической деятельности, борьбы за власть сначала в среде грузинских социал-демократов, а затем питерских и московских большевиков, Сталин смело брался решать вопросы, требующие специальных и глубоких знаний, которыми он не обладает. Это обстоятельство не останавливало его в 1906 году, оно, тем более, не стало для него препятствием позже, когда он начал вторгаться со столь же выраженной самоуверенностью в объяснение философских категорий, в обоснование экономических "законов" развития социализма, в поддержку лысенковских идей, в проблемы языкознания и т. д.

Из приведенного отрывка следует, что Сталин допускает здесь еще одну вульгаризацию — на сей раз марксизма: понятие материального базиса развития он подменяет "материальными условиями". Точно так же Лысенко позже будет утверждать примат внешней среды в изменении наследственности.

Таким образом, на вопрос о том, было ли выдвижение Лысенко Сталиным и активная поддержка им лысенкоизма прямым следствием его, Сталина, внутренней подготовленности к восприятию именно лысенкоизма, а не идей генетиков, отрицавших простой путь адекватного воздействия внешней среды на наследственность и искавших хотя и сложные по форме, но вполне материалистические по содержанию закономерности наследственной изменчивости, можно ответить, на наш взгляд, однозначно. Да, Сталин был подготовлен к восприятию именно лысенкоизма. Он, лысенкоизм, вполне соответствовал взглядам и интересам Сталина. Существовало важное сходство в стиле мышления Лысенко и Сталина. Свои концепции оба строили на общей основе, выводили их из одних корней — полузнания, редукции сложного до простейшего, они были способны родить лишь примитивные и однозначные решения, также как из общности их задач вытекала тенденция к монополизации власти в своих сферах.

Но сводить каузальную сторону упрочения лысенкоизма только к личным свойствам Сталина, как это делает ряд историков, значило бы грубо ошибаться в анализе этого явления, представляющего собой закономерное порождение ленинизма, большевистского отношения к интеллигенции, примата практицизма и других социальных феноменов (см., например, приложение к книге). Лысенкоизм представлял собой социальное явление, закономерное для тоталитарного государства, и в этом заключается главная причина его упрочения.

Несомненно, что доброжелательному отношению Сталина к Лысенко способствовала и та внешняя политическая шелуха, в которую облекали Лысенко и Презент их, в общем, крайне наивные воззрения на сущность наследственности и изменчивости, их постоянная апелляция к высказываниям Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Кроме того, Сталину не могли не импонировать организационные приемчики, коими пользовался Лысенко, а также разговоры о том, как важно-де "проверять свои предложения на полях колхозов и совхозов", а не в тиши лабораторий.

* * *

Партийное вмешательство в судьбу науки стало одной из самых трагических страниц в истории науки. Это вмешательство было закамуфлировалоно демагогическими рассуждениями лидеров партии на публике о свободе науки и научных дискуссий в стране. До поры до времени, как мы видели раньше, дискуссии действительно шли: и в 1936 году в ВАСХНИЛ, и в 1939 году — в редакции журнала "Под знаменем марксизма". Однако и пресса, полностью контролируемая коммунистами, и власти, не позволявшие ученым вырваться из под их цепкого надзора, не оставляли никаких степеней свободы для ученых, сами же ученые влиять на развитие науки не могли даже в минимальной степени. Была лишь видимость свободы дискутирования, но на сессии ВАСХНИЛ 1948 года даже эта видимость была грубо подавлена. С этого времени само слово ГЕН уже не могло быть произнесено, ученым было запрещено свободно спорить друг с другом, они не могли выражать свое мнение, критиковать позиции сторон, и соревновательное начало уже не могло служить двигательной силой в развитии науки. Такая однонаправленность поведения властей в условиях централизованного планирования экономикой вела к гибели науки. Ведь финансирование науки в СССР никак не зависело от реальных успехов ученых, оно жестко определялось их идеологическими взглядами. По сути и ранее научные дискуссии в СССР не вели к прогрессу, аргументы ученых не принимались властью во внимание, а определяющими были партийные взгляды руководителей страны, нисколько не прислушивавшихся к доводам ученых и научным результатам. Была и другая несуразность: все деньги шли из одного источника, альтернативных фондов не существовало, система независимый оценки проектов ученых са

А Россия тем временем теряла свои славные позиции, некогда с почетом завоеванные. Если вести отсчет от "Августовской сессии ВАСХНИЛ", то всего пять лет оставалось до открытия американцем Джеймсом Уотсоном и англичанином Френсисом Криком двойной спирали ДНК — открытия, начавшего эру молекулярной генетики. Только ведь не в Америке и не в Англии, а в советской России двадцатью пятью годами ранее Н. К. Кольцов предсказал, что наследственные молекулы должны иметь двойное строение. Подхватить бы эстафету от Кольцова, создать его школе условия благоприятствования! Но нет, затравили и самого Николая Константиновича, обзывали его и фашистом, и мракобесом, и сколько раз призывали посадить его, школу изничтожить, чтобы ростков не дала, чтоб продолжения не последовало.

Точно также не где-то на "презренном" Западе, а в советской России Четвериков заложил основы популяционной генетики, науки, значение которой сегодня — в пору всеобщего экологического бедствия — и оценить-то сообразно весомости этой науки вряд ли возможно. Но выгнан был сразу после сессии ВАСХНИЛ великий ученый, унижен и оскорблен. Он умирал в Горьком, беспомощный, забытый у себя на родине в то время, когда на Западе ему присуждали плакетты, печатали переводы его статей, разыскивали его портреты.

А разве не в советской России Г. А. Надсон и Г. С. Филиппов открыли радиационный мутагенез, а М. Н. Мейсель (ученик Г. А. Надсона) — мутагенез химический. Но арестовали Г. А. Надсона и сгноили в тюрьме. В советской стране С. Г. Левит создал первый в мире медико-генетический институт. Но расстреляли в тюрьме Левита, а институт и всех сотрудников разогнали. И дух института истребили. Талантливейший ученик Левита С. Н. Ардашников сразу после сессии оказался без работы и маялся несколько лет, да так по специальности места и не нашел. И. А. Рапопорт первым в мире начал широкие опыты с разнообразными химическими мутагенами, но даже книжку с его пионерской статьей велено было в 1948 году сжечь. И сожгли. И Нобелевскую премию рекомендовали не присуждать. И вскоре угнали по этапу вторично бескомпромиссного борца с лысенкоизмом В. П. Эфроимсона.

А впереди страну ждало еще много испытаний: отставание и в генетике, и в селекции, и в лечении наследственных болезней, и в промышленном производстве антибиотиков. И самое тяжкое испытание: полная отстраненность от гонки западных стран в важнейшей отрасли, имеющей и экономическое и военное значение, — биотехнологии. Советский Союз оказался на обочине дороги, по которой умчались вперед даже те страны, которые некогда и помыслить не смели, чтобы посоревноваться с Россией генетической в изучении свойств и структур наследственности, со страной, в которую будущий Нобелевский лауреат Герман Мёллер приехал жить и работать бок о бок с Вавиловым28.

Тлетворная плесень лысенок и презентов с гигантской скоростью пускала новые поросли, отпочковывала от себя аналогичных деятелей в смежных науках и прекрасно развивалась на том идеологическом сусле, которое булькало, пенилось и пыжилось, заполняя собой все поры государственного организма. Горьким оказался плод, созревший на этой питательной почве!

Загрузка...