Ветер в Биче не утихал никогда, ни летом, ни зимой, и потому ни на миг не останавливалась и мельница на амбаре за постоялым двором. Давным-давно, еще до того, как сюда переехали Гордоны, цепь и шестерня рычага для поворота мельницы были сломаны. Зимой и летом вертелись лопасти, медленно крутилась незакрепленная ни к чему ось, вхолостую, без всякой цели и пользы скрипела мельница, и скрипела так сильно, что не давала уснуть немногочисленным застрявшим в городке путникам. Вскоре после переезда, устав от жалоб, Джонни Гордон, отец семейства, попытался исправить механизм. Прислонив к амбару шаткую лестницу, он забрался наверх – однако с внезапным порывом ветра лопасти взметнулись, порвали куртку и подрали мужчине плечо. С тех пор мельничный амбар не трогали.
«Зря мы вообще сюда переехали», – нередко говорил Джонни своей жене Роуз, и та умоляла не повторять этого, умоляла, не раскрывая рта, лишь глядя на Джонни огромными глазами. Все в юной девушке было в ее глазах.
Не только глаза покорили Джонни, когда он впервые увидел Роуз. В Чикаго, в небольшой захудалой больнице, куда попадали одни бедняки да цветные, юноша заканчивал интернатуру. В попытке сбежать от нищеты и грязи он стал по нескольку раз в неделю ходить в кино, смотреть на движущиеся картинки. Ах, если бы он мог найти девушку, нежную и стойкую, как мисс Мэри Пикфорд, чьи глаза, улыбка, ямочки на щеках растопят сердце любого! Однажды, чуть подвыпив, Джонни поведал о своей мечте двум молодым врачам. «Болтаешь слишком много», – оборвали его насмешники. Однако юный доктор крепко держался за мечту, которая со временем обрастала новыми подробностями – увитым плющом домиком и оградой из белого штакетника.
И вот представьте! В один из вечеров Джонни сидел в переднем ряду вблизи от пианино. Ясный звук мелодий и гул басов наполняли красками мерцавшую на экране драму, приглашая затеряться в мире собственных грез. Тут включился свет, и, поправив волосы под шляпкой, к Джонни обернулась девушка за пианино. Подумать только! Все это время она сидела здесь, в десяти футах от него! Они взглянули друг на друга, и юноша улыбнулся.
Джонни не собирался звать девушку к себе, как тотчас сделали бы его насмешливые друзья. «Вдруг не откажет», – сказали бы они. Нет, барышня была не из таких, и поступать подобным образом Джонни не хотел. Интуиция его не подвела: глупо приглашать домой девушку, которая по воскресеньям играет в церкви на пианино. Чтобы впечатлить Роуз и выставить себя в выгодном свете, Джонни сразу же рассказал, что работает доктором.
– Тут на озере карнавал устраивают, – обратился он к девушке. – Очень неплохой, говорят. Любишь карнавалы?
– Почти больше всего на свете!
– А что больше всего?
– Цветы.
– М-м-м-м.
– Я ни на что не намекаю, ты сам спросил.
Хоть Джонни и сказал, что работает врачом, отец девушки отнесся к нему с подозрением.
– Вернемся не поздно, – заверил его юноша.
Однако тот лишь холодно взглянул на него и, взяв газету, удалился в другую комнату.
– Что ж, мистер Гордон… – начала было мать девушки.
– Доктор Гордон, мадам.
– …Роуз – наша единственная дочь. Понимаешь, что она значит для нас? Может, и сам когда-нибудь окажешься на нашем месте.
– Непременно, мадам.
Затаив дыхание, Джонни смотрел, как Роуз прикалывает к пальто подаренные им фиалки. Никогда прежде не видел он такой нежности, с какой касалась лепестков девушка.
– Она всегда любила цветы, – вздохнула мать, – маленькой все время трогала чужие бутоньерки.
Роуз оказалась отнюдь не трусихой, должен был признать Джонни. Ее не пугали карусели и американские горки, где крутит так, что поди удержи содержимое желудка.
– Ух! – выдохнула девушка и прижалась к Джонни так, что тот почувствовал аромат фиалок на ее пальто. – А говоришь, ты пугливый, но ведь сколько смелости надо иметь, чтобы кататься на таких жутких штуковинах!
– Когда ты рядом, мне ничего не страшно.
Лишь на цирк уродов Роуз не решилась взглянуть. Впрочем, и Джонни пригласил ее в шатер только для того, чтобы посмотреть, как она отнесется к уродцам. Сам он терпеть не мог их безумные улыбки. Лучше уж пойти послушать, как юноша с остроконечной бородкой поет песни из новой оперетты.
Они вышли из шатра, напевая мелодию из «Красной мельницы». Вместо шляпки, украшенной цветами, которая так очаровала Джонни в день их первой встречи, на голове у девушки был шарф, повязанный по-цыгански.
– Это бандо, – пояснила она и сделала пару шагов назад, чтобы Джонни смог оглядеть ее получше. – Как тебе?
– Превосходно!
– Заказала по каталогу. У миссис Вандербильт такой же.
– Уверен, на тебе он смотрится лучше, чем на миссис Вандербильт.
– Вот уж не думаю.
– А я думаю, – решительно заявил юноша.
Он вспомнил, что где-то видел фотографию, на которой миссис Вандербильт подходила к своему «роллс-ройсу», и Роуз действительно чем-то была на нее похожа. Такая хрупкая, что, казалось, малейшее дуновение ветра может ее погубить.
– А ты и правда похожа на миссис Вандербильт.
– Серьезно?
– Ага, – улыбнулся Джонни, – ты и сама так думаешь.
– Теперь ты знаешь мой маленький секрет.
– Расскажи им, я – заика! – вспомнил Джонни слова популярной песни� и залился смехом.
Все тогда так говорили.
Несколько дней спустя Роуз согласилась выйти за Джонни замуж. Ее глаза засияли, губы дрогнули в предвкушении поцелуя, а по щекам покатились слезы. Джонни понял: какой ни была бы его жизнь, без Роуз она будет невыносима, – и ему стало страшно. За нее или за себя – этого он понять не мог.
– Что я могу сказать тебе, молодой человек, – наставлял отец девушки, – береги ее.
– Можете не сомневаться, сэр.
– Ты был слегка под хмельком, когда в первый раз приходил, – сурово заметил мужчина.
– А вас не обмануть. Признаю, немного выпил для храбрости.
– Спиртное до добра не доведет.
– Это просто лекарство, сэр, – оправдывался юноша, – если использовать его по назначению.
После окончания интернатуры остаться в больнице Джонни не предложили. Он понимал, что звать его не за что, и все же расстроился – история лишний раз напомнила о том, сколь непрочна была его связь с реальностью. Если бы он познакомился с Роуз пораньше и трудился, не покладая рук, его бы оставили. Но до встречи с ней работал Джонни, откровенно говоря, не слишком прилежно. Так, по крайней мере, казалось директору больницы.
– Одно скажу тебе, Джон, – сказал директор, глядя поверх черепа на своем столе, – у меня есть глаза, у меня есть уши, и я хорошо понимаю, что человек ты по природе своей добрый.
– Добрый? Никогда не замечал за собой такого, сэр.
– Вполне вероятно, – не удивился директор и закурил трубку с таким достоинством, о каком Джонни мог только мечтать. – Я потому и сказал «добрый по природе». Такая доброта, как говорят нынешние психиатры, происходит из особой чувствительности, и…
– И?
– Нельзя давать чувствительности брать над нами верх. Она может быть опасна. Не думаю, что это качество полезно для доктора.
– Как же мне найти работу, сэр?
– Маленький городок, Джон. Подыщи себе какой-нибудь и оставайся там, пока не встанешь на ноги.
Имя Джон тяготило юношу. Он не ощущал себя Джоном, он был Джонни, и, возможно, в этом-то и крылась вся проблема. Что взять с человека по имени Джонни? Такие мчатся по жизни, смеясь и плача, и никогда ни на чем не останавливаются.
Джонни нашел городок – тот самый Бич, о котором под неодобрительные взгляды Роуз он так часто твердил: «Зря мы вообще сюда переехали». Сперва же место казалось вполне подходящим для не слишком уверенного в себе доктора. Жену Джонни посадил на поезд до гостиницы в Херндоне, главном городе округа, в двадцати пяти милях к северу, а сам отправился в Бич изучать обстановку.
Местные восприняли появление врача с большим воодушевлением.
– Двадцать пять лет никого не было, – рассказали ему в салуне.
– Да уж, давненько, – заметил Джонни.
Ему поведали о фермерах, что стекаются в город с засушливых земель за холмом, и о владельцах ранчо на западе. Если верить слухам, говорили в салуне, железную дорогу «Нозерн пасифик» собираются соединить с «Юнион пасифик», так что со временем Бич как транспортный узел будет расти и процветать. Не далее как пару месяцев назад сюда приезжали инспектора, что за славные ребята!
Окрыленный многообещающими историями, Джонни угостил новых друзей выпивкой, и они подняли стаканы за светлое и безбрежное, как окрестные земли, будущее.
А где им с женой стоит поселиться?
Так у него есть жена. Что ж, неплохо.
Он показал фотографию.
Повезло парню.
– Стоит присмотреться к старой гостинице, бывшей когда-то постоялым двором, – посоветовал бармен.
Небольшой дом располагал шестью тесными комнатенками на втором этаже. Номера ничем не отличались друг от друга: в каждом имелась железная кровать, умывальник и шкаф, а у окна лежала свернутая в кольцо веревка – на случай пожара. Гостиница давно стояла заброшенной, и местные школьники, увидев в окнах свет и лица людей, решили, что в ней завелись привидения. Один смельчак даже бросил в окно камень и, говорят, услышал крик. Впрочем, в бледном свете луны, освещавшем обветшалые доски и выбеленные оленьи рога над вывеской, история о привидениях казалась совсем не выдумкой.
При свете дня здание выглядело вполне безобидным, а возвышавшийся позади него мельничный амбар мог обеспечить постройку электричеством. Джонни решил убить двух зайцев одним выстрелом – возродить постоялый двор, пока налаживаются дела с врачебной практикой. Безумец, не правда ли?
Здание принадлежало банку в Херндоне, и Джонни быстро смог договориться об условиях с местным работником. Наследства от тети, ради которой он выучился на врача, хватило на первичный взнос, а также на подержанный «форд», необходимый для разъездов по округе. На те же деньги в одной из комнат гостиницы он обустроил кабинет – приобрел хитроумное кресло, превращавшееся в стол для осмотра, и человеческий скелет в стеклянной витрине.
Осталось добавить последний штрих.
– Иди-ка взгляни, – не скрывая улыбки, позвал он Роуз, сажавшую перед домом калифорнийские маки, редкий цветок, способный вырасти в столь худой и кислой почве.
В руках у Джонни была лопата, которой он копал яму под столб с навершием по типу виселицы. Отполировав и выкрасив вывеску, юноша прикрепил ее на четыре крючка, и та свободно болталась на ветру:
«ДОКТОР ДЖОН ГОРДОН».
– Здесь так ветрено, – глядя на табличку, заметила Роуз. – Хотя сейчас, кажется, стихло. Очень мило получилось.
– Ничего, ты привыкнешь… со временем.
Вернувшись в дом, они принялись за уборку. Лизол и добрая порция хорошего мыла – лучшее средство от привидений.
Когда настало время родов, Джонни сам принял благословенного сына из материнской утробы. Ребенка они опрометчиво нарекли Питером. В честь отца Роуз, дородного мужчины, которого все вокруг звали Пит.
Для Джонни не было зрелища прекраснее, чем видеть, как его возлюбленная лежала на кровати и нянчила малыша. Зачарованный таинством рождения, он выполнял все просьбы молодой матери, проводил часы у ее постели и читал ей стихи Байрона. О, как все поздравляли Джонни, как горделиво сидел он за рулем «форда», с довольной улыбкой раздавая прохожим сигары. Поймав в зеркале собственный взгляд, он вдруг задумался: куда бы ни смотрела его жена, что бы она ни делала – она всегда улыбалась. Замечал ли это кто-нибудь?
Маки расцвели, увяли и погибли. Спустившись с гор, засвистел зимний ветер, и вновь покрылась снегом голая земля. Проклюнулись маки, снова расцвели, увяли и погибли. Хотя никто не решался сказать об этом вслух, родители серьезно переживали, что мальчик долго не начинал ходить и говорить. Когда малыш наконец встал на ноги – о, что это был за день! – он пошел странной механической походкой, почти не сгибая колен. Поступь его ясно давала понять, что умение ходить – отнюдь не то, что дается каждому из нас при рождении, а навык, которому приходится долго и мучительно учиться. Когда же мальчик заговорил, речь его, хоть и слегка шепелявая, была по-взрослому рассудительной. Гордоны выдохнули с облегчением: несмотря на высокий лоб, невинный взгляд раскосых глаз и пугающую привычку прислушиваться к звукам вдалеке, сын был в здравом уме, а в четыре уже научился читать.
Довольно скоро Джонни заметил одну любопытную закономерность в поведении местных скотоводов, хотя сперва не придал ей большого значения. Когда владельцы ранчо, их жены и семьи планировали поход к врачу, желая совместить приятное с полезным, они ехали в Херндон – чтобы пройтись по магазинам и отужинать в «Херндон-хаус» или «Шугар боул». Им нравилось сидеть в больших зеленых кожаных креслах в холле гостиницы, глазеть из окна на городской люд, бегущий по каким-то своим делам, и на собственные автомобили, теснившиеся вдоль тротуара. Порой они выбирались на неспешные прогулки и дивились аккуратной лужайке перед готическим зданием из желтого кирпича. В нем находился суд, а за ним и тюрьма, куда шериф мог упечь местных пьяниц и бродяг. Они восхищались трехполосными улицами в жилом районе, краснели при виде резиновых бандажей в окнах аптеки и приходили на станцию смотреть на прибытие поезда. Ох, как тряслась под ним земля, с каким шумом вырывался пар! А после возвращались в «Херндон-хаус», чтобы понежиться в шикарном номере с ванной, и с удовольствием предвкушали, как вечером пойдут смотреть на движущиеся картинки. Такой роскоши не найти на постоялом дворе, не сыскать таких развлечений в продуваемом всеми ветрами Биче. Да и может ли придать сил место, столь крепко пропахшее обреченностью и отчаянием?
Все годы в Биче Джонни Гордон безоговорочно соблюдал клятву Гиппократа и никогда не отказывал в помощи страждущим, платили ему за это или нет. Клиентами доктора были фермеры с засушливых краев, чья жизнь во многом напоминала его собственную. Запад пленил их дешевыми землями, о коих кричали цветные афиши, расклеенные на железнодорожных станциях; и, Господь свидетель, земли здесь действительно были – только не было дождей. Поэтому благоденствовали в долине лишь владельцы крупных ранчо, подмявшие под себя реку со всеми притоками. Тогда как фермеры с засушливых земель – норвежцы, шведы, австрияки – в конечном счете разорялись.
Врача они вызывали, когда требовалась вправить поломанные кости и залечить руки, подранные зубьями циркулярной пилы; когда ударом в пах вчерашних городских жителей сбивали с ног лошади и коровы; и когда рождались дети. Фермеры кипятили воду, чтобы Джонни смог омыть инструменты, и тот, смеясь, нахваливал хныкавших и рыдавших на весь свет младенцев. После его приглашали отметить знаменательное событие за обшарпанным кухонным столом, и, стараясь отвлечь отцов от мыслей о страдающих женах, Джонни отпускал шутки: «Почему дядя Сэм носит красно-бело-синие подтяжки?» Домой в Бич он мчался, весело напевая, с галлоном-двумя черемухового вина в багажнике «форда». «Они заплатят, когда смогут», – уверял он Роуз. И они платили. Когда могли.
Теперь же качавшаяся на виселице вывеска у постоялого двора вконец обшарпалась, и имя на ней было едва различимо. Беленые оленьи рога над входом рухнули под натиском ветра, а здание давно нуждалось в покраске. Зато внутри царила невозможная чистота, и сверкали намытые стекла. Платить по счетам Гордонам позволяли отнюдь не врачебные доходы Джонни, а те случайные скотоводы, что ночевали и обедали в гостинице, да коммивояжеры с их партиями тканей да булавок.
Питер страдал не только от целого ряда детских болезней, но и мучился бесконечной простудой и жаром, что вытягивали из него все соки и превращали кости в руках и ногах в тонкую хрупкую корочку. Боясь, что недуги сына бросят тень на врачебные навыки отца, Джонни размышлял о парадоксе, описанном в древних книгах, – как сын сапожника ходит без сапог, так и сын врача извечно болен. Однако Питер никогда не жаловался, ни о чем не просил и безропотно сжимал в руках игрушки, какие вручали ему родители. Он рано понял, что значит быть изгоем, и смотрел на мир неподвижными глубокими глазами, выражающими все и одновременно ничего. Играм мальчик предпочитал чтение и одиночество, а, выйдя на солнечный свет, щурился и прятал глаза.
Жители Бича рано задували лампы. Пфу! – и мир сводился к одинокой лампадке в комнате больного, бледному мерцанию фонаря на стрелке у железнодорожной станции и к свету луны. В это время Питер и уходил из дома. «Что ты там делаешь?» – спрашивали его Роуз или Джонни, и Питер неизменно отвечал: «Ничего». «Ничего» означало для них, что мальчик отправлялся гулять, бесцельно брести в никуда.
Вертелась и вертелась стрелка часов на кухне. Когда минул второй час, Джонни охватил приступ паники, и от страха засосало под ложечкой. Четверть часа он сидел и нервно стриг ногти, боясь поделиться ужасом с женой, а после сказал:
– Пойду прогуляюсь, посмотрю, что там с ним.
Долина была залита светом ночного неба; лунной дорожкой блистала тропа, сверкая каплями росы на кустах полыни. В округе не было ничего более манящего, чем река, размышлял Джонни, а на берегу ее – чем одинокая ивовая рощица. Мальчик должен быть там. А если нет?
Сбавив шаг, Джонни направился к ивняку и действительно обнаружил в нем сына. Тот сидел у самой воды, прислонившись спиной к дереву, там, где, сверкая и пенясь, поток разбивался о корягу на песчаной отмели и делился надвое. Журчание воды, должно быть, заглушило осторожную поступь отца – освещенный холодным сиянием мальчик не двигался, костлявый лоб отбрасывал тень на глубоко посаженные глаза. Джонни не решался прервать таинство, представшее перед его взором. Точно так же боялся он подойти к сыну, разглядывавшему себя в кривом зеркале, которое висело над раковиной. Глаза не выдавали мальчика, и Джонни оставалось только гадать, что он делает – высматривает нечто, осуждает себя или ищет товарища в собственном отражении. Однако, когда Питер оборачивался, на лице его не было ни тени смущения: то, что он делал, отнюдь не казалось мальчику странным или неправильным. Это Джонни мучило чувство вины, и, как бы ни хотелось ему разделить бремя с Роуз, заговорить о своих заботах он не решался.
В складках куртки Питера, в тенях, скрывающих лицо, и в листьях ивы, звездами расходящихся над головой, присутствовало что-то религиозное, можно было принять мальчика за погруженного в молитву монаха. Джонни был поражен: не отчужденностью ученого или доктора обладал его сын, но отрешенностью священника или мистика. Потрясенный неуместностью собственного голоса, он окликнул его:
– Питер?
– Как раз собирался домой, – даже не удивился тот.
– Переживал, куда ты подевался.
– Я смотрел.
– На что?
– На луну.
Как курицы в птичнике до смерти заклевывают самую слабую в своем племени, так и Питера в школе дразнили, задирали и обзывали сопляком – из всех углов доносилось это слово. Однако мальчик обратил внимание на задир, лишь когда его отца обозвали пьяницей. Сверкая дикими глазами, обидчики проворно обступили Питера кругом и затянули в унисон гнусавый, терзающий уши звук. Таким же кругом, не сомневался мальчик, стояли их отцы, изводя изгоев и отщепенцев, а до них отцы их отцов, и так же будут стоять их сыновья:
Доктор Джонни – пьяница,
За бутылкой тянется.
Питер напряг худенькие плечи и хотел было броситься на обидчиков, как вдруг остановился и одного за другим стал обводить их внимательным взглядом. Вот Фред, что каждый день, трясясь в пятидесятидолларовом седле, добирается до школы верхом. Вот сын бармена Дик, что разрисовал стены в туалете и просверлил в них дырочку, чтобы подглядывать за девчонками, хотя учился он столь же прилежно, как и сам Питер. Вот проныра Ларри, весом под две сотни фунтов, что все больше молчит и только усмехается. Питер со сдержанностью старика разглядывал мальчишек и понимал, что с такими нет смысла бороться по их же правилам. Знал и то, что холодную безличную ненависть питал он не только к обступившим его однокашникам, но ко всем нормальным, богатым и безмятежным, ко всем, кто смел осквернить образ семьи Гордонов.
Образ этот стал принимать конкретные формы, когда Питер начал вести альбом с фотографиями, рисунками и рекламными объявлениями, вырезанными из старых журналов, о которых в тех краях почти никто и не слышал. «Таун энд кантри», «Интернешнл студио», «Ментор», «Сенчури» – журналы приносила одна странная женщина, и, никем не читанные, они годами валялись в школьной раздевалке среди коробок с забытыми галошами и потерявшимися рукавицами. Учительница, флегматичная добрая тетушка, часто размышлявшая о детстве и своем драгоценном котенке, не возражала против затеи Питера: какой, в самом деле, толк от этих журналов? Что объединяло фотографии и рисунки, которые бледными ручками вырезал и вклеивал в альбом мальчик, так это атмосфера роскоши и изобилия. Океанские лайнеры и роскошные поезда, дорогие украшения и английские загородные коттеджи, тяжелые драпировки и кожаные саквояжи, пляжи Ньюпорт-Бич и машины его франтоватых купальщиков: «локомобили», «изотта-фраскини», «минервы». Однако не только богатство интересовало Питера: на каждом вырезанном им рисунке и рекламной афише были изображены люди, напоминавшие ему отца или мать. Вот мама стоит на террасе перед уставленной скульптурами лужайкой. Вот папа заселяется в гранд-отель. «Книга мечтаний» затмевала беспрестанно скулящие ветра и извечные неудачи семьи Питера. Альбом был планом будущей жизни, где сам он – величайший хирург, читающий доклады перед учеными мужами Франции, а все вокруг дивятся красоте его матери и доброте отца.
В школе Питеру сообщили, что отца его видели с девицей легкого поведения.
Это было правдой. Джонни говорил с проституткой, что начинала в одном заведении в Солт-Лейк-Сити, а когда прошла цветения пора, разругалась со всеми, села на поезд до Херндона и устроилась в красно-бело-синие комнаты. Все считали девушку выжившей из ума. В Херндоне ее не раз видели на коленях перед кроватью: она стала много молиться и рыскать по ночам в поисках церквей, две из которых никогда не закрывались. Если бы не странное поведение, девушке удалось бы ускользнуть от зоркого взгляда хозяйки борделя, заметившей у подопечной признаки чахотки. Однако, заботясь о чистоте своего заведения, мадам предпочла отправить больную в Бич, где клиенты были не столь привередливы, и девушку по имени Альма ждали с распростертыми объятиями. «Бог тебе в помощь, – наставляла ее хозяйка, – ты ж во всем на него полагаешься».
И она приехала в Бич с чемоданом, в котором хранились несколько кимоно, пачка «Мило вайолетс» и фотография отца, вышвырнувшего ее на улицу. Если бы только она слушалась его! Разве стал бы он наказывать, если бы не любил?
Для доктора Джонни было ясно, что Альма страдала вовсе не от чахотки. Он видел это по глазам, состоянию кожи, течению ее мыслей. Джонни обладал поразительным даром распознавать диагноз. Живи он в другое время, стал бы преуспевающим врачом и сидел бы в кабинете с тяжелой испанской мебелью и персидскими коврами. Увы, так уж бывает, что рождаемся мы не в то время и не в том месте. Осматривая пациента, Джонни будто слышал в своем стетоскопе шепот, подсказывающий ему верный диагноз. Этот дар перешел и к сыну.
Джонни угостил Альму выпивкой и, отведя в сторону, сказал:
– Тебе нельзя больше этим заниматься.
– Бог велит мне работать, – сделав глоток, отвечала та.
– Не ради себя самой.
– Этим я ничего не должна.
– Должна. И ты это знаешь. Иначе не говорила бы столько про Бога. Ты знаешь, чего он хочет.
– А если Бог обманул меня? – Девушка задумчиво коснулась лица тыльной стороной ладони. – Что тогда?
Несколько дней она провела в постели и теперь едва стояла на ногах.
– Воздержись от любых связей, хотя бы на время.
Так, ночь за ночью и рассвет за рассветом прошел еще один месяц.
– Ей осталась неделя, может, чуть больше, – говорил Джонни Роуз, – но с постели она больше не поднимется. Сказали, не хотят, чтобы она у них померла. Да и та еще радость – умирать в такой каморке. Конечно, – вздохнул он, доставая пачку «Свит кэпорал», – кто-то скажет, что большего ей и не причитается…
– Я уже постелила ей наверху, Джон.
Губы доктора растянулись в кривоватой улыбке. Он подошел к жене и легонько коснулся ее подбородка.
– Ты моя маленькая миссис Вандербильт.
– Нет, – покачала она головой, – миссис Гордон. Миссис Джон Гордон.
С тех пор постоялый двор прозвали в городке шлюхиным двором, ведь именно здесь скончалась безумная набожная проститутка. И многие благопристойные женщины Херндона и Бича, завидев Роуз на улице, хоть та и оставалась докторской женой, не решались с ней поздороваться. Непросто было простить ей красоту – беспечную и бескорыстную красоту бабочки, – беглую улыбку и горделивую осанку.
– Он станет доктором, говорю тебе! – в сердцах восклицал Джонни. – Как он читает все время! Как он смотрит на мир широко открытыми глазами, ты замечала? Ведь это так важно! Он обожает факты.
Питер и правда обожал факты. В свои двенадцать он запирался в комнате с томами «Британники», изучал рисунки Везалия, читал Гиппократа и отдельные места из Вергилия, а также штудировал медицинские журналы, которые его отец уже давно перестал распаковывать.
– Он достигнет таких высот, какие мне и не снились, – утверждал Джонни, и при мысли о славном будущем сына его сердце наполнялось гордостью. – Вот увидишь!
– Ты и сам не так уж и плох, – напомнила ему Роуз.
– Не плох? Меня разве что добрым однажды назвали. Я себя не обманываю, в этом и есть моя сила. Не замечала, любой мужчина мечтает о том, чтобы сын превзошел отца? Я вот заметил. И с тех пор уверен в себе, как никогда прежде. Конечно, у всех есть недостатки…
Так, признавая их, мы и оправдываем свои неудачи.
Иногда, хорошенько подвыпив, Джонни чувствовал себя ровней владельцам ранчо: да, у них были деньги, зато у него – образование. Когда после прибытия стада укладывалась пыль и ковбои приступали к веселью, доктор заглядывал в салун и, как говорил бармен, вклинивался в беседу. В своем темном парадном костюме с накрахмаленным воротничком Джонни излагал лучшим из них собственные размышления о политике, образовании и о судьбах Европы. «Так и знайте, – разглагольствовал он, – скоро там начнется война, в которую они и нас втянут, и тебя, и меня». Ковбои считали его сумасшедшим, однако Джонни как будто не замечал, как собеседники отшатывались, когда язык его начинал заплетаться, выпивка лилась мимо рта, а он принимался хватать всех за руки. Впрочем, многие его уважали, кто-то жалел, а кто-то вспоминал историю о том, как, только приехав в город, доктор отправился на дорогу смотреть на огромное стадо волов. Как прямо над его головой пустили пулю, осыпая проклятьями. Как он бежал и прятался за товарной станцией. Господи, сколько же часов он там просидел!
Однажды Джонни случилось завести разговор не с тем человеком. Владелец ранчо стоял в сторонке, когда молодой доктор решил обсудить последнюю осенившую его идею – отсутствие гражданского самосознания у обитателей Бича. Почему они не могут покрасить здание школы? Почему, не унимался Джонни, сваливают мусор прямо на холме, у всех на виду? Зачем оскверняют сей прекрасный край?
– Вот взгляните! – воскликнул он, показывая сквозь дверь салуна на холм, где в лучах солнца искрились жестяные банки и кучи битого стекла. – Еще футов десять, и мусор свалится на кладбище. Просто бельмо на глазу, вот как я это называю.
– А я бы тебя так назвал, – заговорил мужчина.
– Простите, сэр? – искренне не понимая, переспросил Джонни.
Ответа он не получил, лишь неясный одобряющий гул прокатился по салуну.
– Или возьмем цветы, – продолжал доктор. – В какой городок ни приедешь, там и сям, куда ни взгляни, всюду будут цветы. И сразу понятно, что есть у жителей, что называется, гражданское самосознание, гражданское от слова «город»! Вот представьте какую-нибудь железнодорожную станцию, да хоть ту, что в Херндоне, – какая там чудесная клумба с цветами, какой прекрасный зеленеет газон. Проезжают мимо люди на машине, смотрят на эту красоту, и от города у них остается самое приятное впечатление. Неудивительно, что потом они возвращаются, а кто-то даже решает в таком городке обосноваться. – На секунду Джонни замолчал, многозначительно уставившись в свой стакан, но, вдохновленный тишиной вокруг, продолжил с новыми силами. – Кстати, про цветы. Вот, к примеру, что мы сделали с женой и сыном…
Вместе с женой и сыном они украсили постоялый двор, заметил ли это кто-нибудь? Заметил ли кто-нибудь увитые хмелем стены по сторонам от крыльца? А ведь для того, чтобы побеги правильно росли, нужен хороший каркас – иначе они свалятся под собственным весом в одну большую зеленую кучу! Лианы хмеля, калифорнийские маки, настурции – если хорошенько поливать, все они прекрасно растут в Биче.
– Не раз, наверное, замечали, как мы поливаем цветы у дома.
И снова заговорил владелец ранчо:
– Не тебе ли случайно я пару лет назад чуть не прострелил голову?
– Что, простите?
– Не ты ли, говорю, поливал цветы, когда я зарядил пулю над твоей башкой?
– О, это вы сделали? Не буду спорить, заслужил. Не разобрался тогда еще в местных порядках.
– Нда?
– Потом наступает зима, – продолжал свою речь Джонни. – Зимой нет цветов, не так ли? Поэтому-то по осени жена моя с сыном выбираются за город за всякими травами. Многие считают их сорными, а вот мы их засушиваем – и цветы у нас круглый год.
– Нда… – пробормотал хозяин ранчо, и в зале послышался хриплый кашель.
– Это еще не все, – сказал Джонни, плеснув в стакан виски, – у моего сына золотые руки, руки хирурга. Он так может скрутить креповую бумажку, что получаются искусственные цветы. Именно их вы найдете на нашем столе, если заглянете отужинать на постоялый двор в зимнюю пору. Вы даже не представляете, мальчику двенадцать лет, а он изучает рисунки Везалия и читает очень серьезную литературу! В двенадцать лет! Представляете?
– А еще мастерит бумажные маки, – добавил мужчина.
– Сэр?
Джонни почувствовал острое желание впечатлить своих собеседников еще сильнее и принялся цитировать по-гречески высказывания о цветах.
– Это еще что? – оборвал его хозяин ранчо.
На лице Джонни засияла улыбка.
– Греческий, сэр. Все врачи учат греческий, обязательная часть их изнурительной учебы.
– Непохоже на греческий.
– О, я вас уверяю, сэр.
– Плохо же ты учился, – расхохотался мужчина. – По-гречески этот цветок называется «йоос»[4]. Их возлагали на могилы.
Смех выстрелом раздался в голове Джонни. В недоумении он обвел толпу взглядом, однако утешения в ней было не сыскать.
– Что ж, сэр…
В салуне повисла тяжелая вязкая тишина, и вновь раздался голос хозяина ранчо:
– А такое слышал, доктор? – И он зачитал по-латыни строфу из Овидия. – Что скажешь?
– Зачем вы мне это говорите? – залившись краской, спросил Джонни.
– Верю в силу правды, доктор. Потрудишься рассказать нам, что это значит?
– Нет, сэр.
– Тогда я сам расскажу. Это значит, что ты задница лошадиная. И коли на то пошло, такой же и твой сопляк сын.
Не сводя с него глаз, Джонни снял шляпу и, проведя рукой по волосам, вернул ее на место.
– Мой сын не сопляк.
– Так о нем говорят местные мальчишки.
– Все потому, что он читает! Потому что он думает!
– Потому что он мастерит бумажные маки и не знает, как фол отличить от флайбола.
Глупо было говорить, мол, «никто не смеет называть моего сына сопляком!». Потому что хозяин ранчо смел. Схватив Джонни за грудки накрахмаленной белой рубашки, мужчина поднял его в воздух, потряс и рывком отшвырнул в сторону. Мокрой тряпкой доктор врезался в стену, повалился наземь и не смог подняться. Когда через некоторое время ему удалось встать на ноги, он, не оглядываясь, перешел дорогу и побрел через пустырь к постоялому двору. Вслед ему кричали встревоженные сороки, поедавшие мертвого суслика.
– Господи! Что с тобой? – запричитала Роуз. – Кто порвал тебе рубашку?
– Я подрался, Роуз.
– Боже, тебе больно?
– Нет, Роуз, все в порядке. Просто хочу лечь в постель.
– Если ты невредим, с чего бы тебе хотелось в постель, Джон?
– Не знаю. Просто хочу. Где мальчик, Роуз? – добавил он, поднявшись со стула.
– Я не знаю.
– Ну, как ты думаешь?
– Думаю, он пошел к реке, – пробормотала она.
– Не хотел бы, чтобы он видел, как я дрался.
– О, не переживай.
– Роуз… Роуз?
– Да, Джон?
– Роуз, я соврал тебе. Я не боюсь, что он увидит. Может, в том и есть моя беда, что я не могу выдержать правды?
– Не очень понимаю, о чем ты, Джон.
– Я сказал, что не хочу, чтобы Питер видел, как я дрался. Только что.
– Ага.
– Так вот, это неправда.
– Почему? Разве ты хочешь, чтобы он увидел?
– Да. Именно.
– Чего? Зачем?
– Показать ему, что я хорош в драке, – скривился Джонни.
– Есть вещи и получше, чтобы ему показать, прекрасно знаешь.
– Если ты хорош в драке, то можешь повалить любого, кто порвет твою рубашку, швырнет тебя о стену и назовет твоего сына… назовет твоего сына сопляком. Ну вот. – Он прикрыл глаза. – Рассказал.
– Что рассказал?
– Рассказал всю правду. Не хочу, чтобы он видел, как его отца швыряют о стену у всех на глазах.
– Он и не видел, Джон.
– А кто знает? В салуне было шумно. Люди всегда собираются на шум.
– Уверена, он у реки. Ему есть куда пойти.
– Какой позор, – глядя жене в глаза, убивался Джонни, – какое унижение, какое ужасное унижение. Для мальчика.
– Так для тебя или для мальчика? Если человек смиренный, унизить его невозможно. Разве не этому учил нас Господь?
– Господь… Не приложишь мне холодное полотенце?
Приложив полотенце на лоб мужа, Роуз просидела рядом с ним до тех пор, пока тот не уснул. Она думала, что, проснувшись, Джонни попросит немного выпивки, чтобы прийти в себя, и она, как обычно, нальет ему капельку – он никогда не просил больше, чем требовалось. Однако, когда Джонни очнулся, он только смотрел в никуда и ни о чем не просил. Ни о чем. Роуз сама предложила ему выпить, ведь он так часто повторял, что виски притупляет боль, а сейчас Джонни страдал именно от боли.
– Нет, – отказался Джонни.
Роуз принесла ему поесть, но суп так и остыл нетронутый. Джонни лежал, сцепив руки поверх одеяла. Клонился к закату день, погасли огни, полетели к югу гуси. Из салуна за пустырем послышался веселый звон механического пианино.
Амбар, над которым вертелась мельница, был пристроен к постоялому двору. Согревала его маленькая дровяная печурка, наполнявшая комнату запахом дыма и керосина. Вдоль стен Питер устроил полки, слегка провисавшие под весом медицинских книг его отца. Здесь же стояли чучела кроликов и сусликов, мензурки, реторты и прочие приспособления для химических экспериментов. В амбаре Питер скрывался от боли своей ежедневной Гефсимании, от школьных насмешек и издевательств. Здесь он уходил в свой собственный мир, в котором не нужно было бояться. Мальчик сидел за столом с тяжелым, погруженным в себя взглядом – чутким взглядом глухого. Его бледное лицо было таким гладким, что Джонни задумался: придется ли сыну когда-нибудь бриться? Ничто не выдавало чувств мальчика, лишь легонько билась вена на правом виске.
– Мама твоя сказала, ты хотел мне что-то показать? – заговорил Джонни.
– Да, новый образец.
– Ты как будто к чему-то прислушивался, – подходя к столу, отметил Джонни.
Чтобы подсветить линзу, мальчик закрепил на деревянной подставке фонарик.
– Ого. Какой редкий.
На стеклышке красовалась бацилла, способная убить грызуна.
– И рисунок какой!
Неспешно выпрямившись, Джонни подошел к мальчику со спины и по-старчески положил ладони на его худенькие плечи.
– У тебя удивительные руки, Питер, – слегка скривившись, пробормотал он. – Дай-ка я взгляну.
Взяв мальчика за руку, он посмотрел на его гладкую ладошку.
– Так смешно это все.
– Что смешного, отец?
– Ну, – улыбнулся Джонни, – наверное, то, что отцу сложно это произнести. Должно быть, так же думал и мой отец, и потому никогда не говорил. Но я все же скажу. Скажу, Питер… что я люблю тебя.
Ничего не ответив, мальчик уставился на отца своими огромными глазами, в которых, казалось, отражалась вся комната, целый мир. Только голубая скрюченная венка на правом виске слегка набухла. Джонни уж собрался уходить, как Питер произнес:
– Я тоже люблю тебя, отец.
Джонни смущенно прикусил губу и, когда способность говорить вернулась к нему, отозвался:
– Вот и славно. Знаешь, что еще я хотел тебе сказать?
С порывом холодного сухого ветра над ними без всякой цели и без всякой пользы закрутились лопасти. Джонни так и не починил мельницу, хотя плечо о ее крылья он разодрал задолго до рождения своего чудного сына.
– Не знаю, отец, – прошептал Питер.
– Я хотел сказать, не стоит обращать внимания на то, что говорят люди. Им никогда не понять чужой души.
– Даже думать о них не буду.
– Нет, Питер, пожалуйста, не говори так. Обычно те, кто не смотрит на людей, вырастают сильными, очень сильными. Но ты должен быть добрым. Добрым, понимаешь? Ты сильный, и потому ты сможешь сделать людям очень больно. Знаешь, что значит быть добрым, Питер?
– Не уверен.
– Что ж, быть добрым – значит устранять все препятствия на пути тех, кого любишь и кто в тебе нуждается.
– Ясно.
– Я сам всегда был таким препятствием, – закусив губу, пробормотал Джонни, – но сейчас полегчало. Спасибо за понимание. А теперь я должен идти.
С робкой улыбкой на губах он простоял еще немного и, подойдя к Питеру, коснулся рукой его головы и прошептал:
– Ты хороший, хороший мальчик.
А после ушел в одну из комнат наверху.
Услышав наверху шум, Питер поднялся следом за Джонни.
– Питер? – крикнула мальчику Роуз. – Питер? Что тебя туда понесло?
Мальчик ничего не ответил.
– Не разбуди отца! – раздался снизу отчетливый шепот Роуз. – Должно быть, он очень устал.
– Сейчас спущусь.
Спустившись, Питер замер в дверях кухни и окликнул Роуз. Но не по имени, как он обычно к ней обращался, а назвал ее матерью. Слово это прозвучало так странно, так официально, что Роуз обернулась от печи, где кипятилась вода для чая.
– Да, Питер?
В руках у мальчика был черный гребешок, который он всегда носил с собой. Наверное, только закончил расчесывать свои светлые волосы. Не решаясь заговорить, Питер провел пальцем по зубьям гребня, а потом еще раз и еще раз. От скрежета Роуз стало не по себе.
– Питер, умоляю.
Глядя сквозь нее, он смотрел на стену кухни.
– Что ты там увидел?
Питер пытался подобрать слова – сообщить матери, что минуту назад перерезал веревку, на которой повесился отец. Одну из тех веревок, что лежали сложенные в кольцо на окне. На случай пожара.