Элизабет Хоган Бейкер, любившая сообщать всем и каждому, что ее родители были неграмотными ирландскими иммигрантами, все годы Депрессии писала документальные очерки для сети местных газет в округе Уэстчестер. Головной офис располагался в Нью-Рошели, но ей каждый день приходилось колесить по всему округу в проржавевшем громыхающем «форде» модели «А». Ездить она любила быстро и водила небрежно, то и дело щурясь от дыма, который шел от зажатой в уголке рта сигареты. Это была красивая женщина: светловолосая, крепкая, все еще молодая; смеялась в полный голос, когда что-то казалось ей абсурдным. При этом жить ей приходилось совсем не так, как она когда-то думала.
— Можешь себе представить? — вопрошала она, чаще всего ночью, изрядно выпив. — Надо было родиться в крестьянской семье, отучиться в колледже, устроиться кое-как в этой пригородной газетенке, потому что казалось, что на первые год-два и это сойдет, — и что теперь? Что? Ты можешь себе представить?
Никто не мог. Друзья — а у нее всегда были друзья, которые ею восхищались, — могли только согласиться, что ей откровенно не везет. Работа, которой она занималась, была ее недостойна, и жить она была вынуждена в удушающей атмосфере, не дававшей никакого выхода ее способностям.
В двадцатые годы Элизабет, тогда еще совсем молодая, полная грез журналистка нью-рошельской «Стэндард-Стар», оторвалась однажды от работы и увидела, что в редакцию привели нового молодого сотрудника — высокого застенчивого темноволосого человека по имени Хью Бейкер.
— Стоило ему войти, — любила она рассказывать позже, — как я тут же подумала: за этого человека я выйду замуж.
Долго ей ждать не пришлось. Уже через год они были женаты, а еще через два у них родилась дочь; вскоре после этого все начало разваливаться, а как именно — Элизабет рассказывать не любила. Хью Бейкер переехал в Нью-Йорк и в конечном итоге устроился писать очерки в одну из ежедневных вечерних газет; его часто хвалили за «легкость пера», как выражаются редакторы. Даже Элизабет никогда не умаляла достоинств его стиля: все эти годы она не уставала повторять, порой с горечью в голосе, что из всех знакомых только Хью Бейкер был способен по-настоящему ее рассмешить. Теперь ей уже исполнилось тридцать шесть, и по вечерам ей чаще всего ничего не оставалось делать, кроме как идти домой, в квартирку, расположенную на втором этаже дома в Ныо-Нью-Рошелии делать вид, что сидеть с ребенком доставляет ей огромное удовольствие.
Когда Элизабет вошла, на кухне возилась Эдна, тучная женщина средних лет, у которой комбинация всегда торчала из-под платья как минимум на дюйм, причем сразу со всех сторон.
— Все вроде бы в порядке, миссис Бейкер, — сказала Эдна. — Нэнси поужинала, и я как раз ставлю ужин в духовку на медленный огонь, чтобы вы поели, когда захотите. Я сделала запеканку, получилось очень вкусно.
— Хорошо, Эдна, вот и славно.
И Элизабет стала снимать свои изрядно поношенные шоферские кожаные перчатки. Сама того не сознавая, она всегда привносила в это занятие некоторую торжественность, с какой кавалерийский офицер, спешившись после тяжкой езды, снимает свои краги.
Нэнси уже приготовилась ко сну, когда к ней заглянули, — она сидела в пижаме на полу и дурачилась, бессмысленно расставляя рядами старые игрушки. Было видно, что эта девятилетняя девочка вырастет высокой и темноволосой, как отец. Не так давно Эдне пришлось отрезать подошвы носочков у ее дентоновской пижамы — Нэнси стремительно из всего вырастала, — но Элизабет считала, что пузырящиеся на лодыжках пятки смотрятся даже забавно; кроме того, она твердо знала, что в девять лет дети такие пижамы все равно уже не носят.
— Как прошел день? — спросила она дочь, остановившись в дверном проеме.
— Нормально, — ответила Нэнси, едва взглянув на мать. — Папа звонил.
— Да?
— Он сказал, что приедет ко мне в субботу через две недели и что он уже купил билеты на «Пейзанских пиратов»[7] в окружном центре.
— Ну что же, очень хорошо, — сказала Элизабет. — Правда?
Но тут в комнату, низко наклонившись и широко расставив руки, вошла Эдна. Нэнси с готовностью вскочила, и они долго стояли обнявшись.
— До завтра, обезьянка, — проговорила ей на ухо Эдна.
Элизабет нередко казалось, что лучшая часть дня наступала, когда она наконец оставалась одна и могла спокойно выпить, удобно устроившись на диване и сбросив на ковер туфли на высоких шпильках. Наверное, это ощущение заслуженного покоя было вообще лучше всего в жизни, только ради него и можно было терпеть все остальное. Но Элизабет никогда не пыталась себя обманывать — самообман она считала болезнью, — и, выпив пару стаканов, она готова была признать, что на самом деле за этими одинокими вечерами стояло совсем другое: она ждала, когда зазвонит телефон.
Несколько месяцев назад она познакомилась с грубоватым и эксцентричным, но временами совершенно ослепительным мужчиной по имени Джад Леонард. У него было небольшое пиар-агентство в Нью-Йорке, и он страшно злился, когда кто-то не понимал разницы между пиаром и паблисити. Ему было пятьдесят девять лет, за плечами — два неудачных брака; амбиции, злоба, алкоголь делали его порой слабым и нерешительным. Элизабет полюбила его. Раза три или четыре она приезжала на выходные к нему домой, где царил полный хаос; однажды он приехал сюда, в Нью-Рошель, — крикливый, смеющийся; они проговорили бог знает сколько, а потом занялись любовью прямо на этом диване; утром он без всяких возражений ушел до того, как проснулась Нэнси.
Но теперь Джад Леонард почти никогда не звонил — вернее, звонил, только когда был уже не в состоянии говорить связно, и Элизабет ничего не оставалось, как ждать — сидеть из вечера в вечер дома и ждать звонка.
Когда телефон наконец зазвонил, она лежала в полусне на диване, решив, что черт с ней, с запеканкой, пусть она окончательно засохнет в этой духовке, а она поспит сегодня одетой прямо здесь, на диване, — но звонил не Джад.
Звонила Люси Тауэрс, пожалуй, самая восторженная из ее знакомых, и это значило, что ее чертова болтовня продлится никак не меньше часа.
— Да, Люси, конечно, — сказала она. — Дай мне только собраться с мыслями, а то я задремала.
— Вот оно что. Прости, что потревожила. Конечно, я подожду.
Люси была на несколько лет старше Элизабет, и если самообман считать болезнью, то Люси была тяжело и безнадежно больна. О себе она говорила, что «занимается недвижимостью», однако на деле это означало, что она успела поработать в разных агентствах недвижимости по всему округу, но то ли не могла удержаться на этих работах, то ли просто не хотела, и нередко вообще подолгу не работала; жила она в основном на то, что каждый месяц присылал ее бывший муж. У нее была дочь лет тринадцати и сын примерно того же возраста, что Нэнси. Помимо всего прочего, у нее было ничем не обоснованное стремление занять особое положение в обществе, и эти ее общественные притязания казались Элизабет глупыми. И все же общаться с Люси было приятно, на утешение и поддержку она не скупилась, и они дружили уже много лет.
Налив себе еще и устроившись на диване в скучающей позе, Элизабет снова взяла трубку.
— Давай, Люси, я готова.
— Извини, что я не вовремя, — заговорила Люси Тауэрс, — но мне так не терпелось рассказать тебе, какая гениальная идея пришла мне в голову. Прежде всего, ты помнишь дома, которые стоят вдоль Почтового шоссе в Скарсдейле? Это, конечно, Скарсдейл, я понимаю, но на рынке эти дома особо не котируются, потому что расположены вдоль Почтового шоссе, сама знаешь, так что почти все они сдаются внаем, а дома там есть очень симпатичные…
Идея была такая: сбросившись, Элизабет и Люси могли бы снять на двоих один из этих домов, и Люси, кажется, уже выбрала подходящий, хотя Элизабет, конечно же, должна будет для начала сама на него взглянуть. На две семьи там места достаточно, детям будет хорошо, а на сэкономленные деньги они даже смогут нанять домработницу.
— Ну и кроме того, — заключила Люси, добравшись наконец до самого главного, — я страшно устала от одиночества, Элизабет. А ты?
Громоздкий дом, стоявший на шоссе, по которому даже в 1935 году шел непрерывный поток машин, сверкал в лучах осеннего солнца. Дом являл собой смешение архитектурных стилей и материалов: большая его часть была псевдотюдоровской, однако кое-где наблюдались выложенные плитняком проплешины, а некоторые части сияли розовой штукатуркой. Складывалось впечатление, что в строительных планах что-то не сложилось и рабочие вынуждены были заканчивать постройку, как умели. Смотреть особенно не на что, согласился агент, зато дом крепкий, чистый, «компактный» и, учитывая цену, весьма привлекательный.
В назначенный для переезда день Люси Тауэрс с детьми приехала первой. Ее дочь Элис, которая на следующей неделе должна была пойти в предпоследний класс школы, хотела, чтобы все смотрелось по возможности изящно, поэтому она деятельно помогала матери двигать старую мебель по незнакомым комнатам, добиваясь новых, «интересных» сочетаний.
— Рассел, не мешайся, пожалуйста, — сказала она брату, который нашел старый резиновый мячик в одной из коробок с вещами и теперь задумчиво набивал его по полу.
— Он только и делает, что болтается у меня под ногами, — объяснила Элис, — ровно когда мне надо… ох!
— Хорошо.
И Люси Тауэрс раздраженно откинула назад волосы, обнажив покрытую густой пылью руку, которую пересекали в нескольких местах чистые бороздки, успевшие уже высохнуть с тех пор, как она в последний раз помыла руки.
— Дорогой, если ты не собираешься нам помогать, пойди лучше на улицу, — сказала она сыну. — Пожалуйста.
Рассел Тауэрс засунул мяч в карман и спустился по короткому, заросшему сорной травой склону к краю шоссе. Делать ему было нечего. Оставалось стоять и глазеть на машины. Скоро должны были приехать Бейкеры на своем старом «форде»: он будет ехать перед грузовичком с их вещами или тащиться сзади, и Рассел решил, что они обрадуются, когда заметят, что он стоит здесь, как услужливый привратник, ожидающий гостей на подъезде к дому.
Семья Рассела то и дело переезжала из дома в дом, из города в город. Рассел не любил переездов, а этот вообще ничего хорошего не предвещал. Лет с шести его время от времени заставляли поближе познакомиться с Нэнси Бейкер, но им всегда удавалось увильнуть друг от друга, потому что они оба понимали, что дружили-то, собственно, их матери. Теперь и, быть может, на годы вперед их спальни будут располагаться рядком в одном коротеньком коридоре с общей ванной; им придется вместе завтракать, обедать и ужинать, и может легко оказаться, что все оставшееся время им тоже придется проводить исключительно в компании друг друга. Их записали в разные классы — директор назвал это решение «мудрым», — но даже при таком раскладе трудностей не избежать. Если он приведет кого-нибудь домой после школы (конечно, если у него вообще появятся друзья, о чем он пока не мог заставить себя задуматься), то присутствие Нэнси в доме будет вообще невозможно объяснить.
Наконец «форд» модели «А» подъехал к дому и с грохотом свернул на подъездную дорожку. Первой вышла миссис Бейкер, она попросила Рассела постоять здесь, пока не подойдет грузовик, — на случай, если водитель не помнит дома. Потом из машины вышла Нэнси и тоже стала ждать грузовик; в руках у нее был чемодан и небольшой, чумазого вида плюшевый мишка. Она неуверенно улыбнулась, Рассел опустил глаза, и они стали смотреть с притворным интересом, как миссис Бейкер затаптывает свой окурок и направляется к кухонной двери.
— Знаешь, почему это шоссе называется Почтовым? — спросил он, глядя, прищурившись, на уходящую вдаль дорогу. — Потому что оно идет до самого Бостона. На самом деле его надо было назвать Бостонским почтовым шоссе, а слово «почтовое», наверное, значит, что по нему возят почту.
— А, — сказала Нэнси. — Я не знала.
Потом она выставила напоказ своего мишку и сказала:
— Это Джордж. Я сплю с ним с четырех лет.
— Да?
Рассел заметил грузовик, только когда шофер уже притормозил, чтобы вписаться в поворот. Он все равно отчаянно замахал руками, но шофер этого не заметил или просто не нуждался в его указаниях.
Уже через несколько недель стало ясно, что Нэнси Бейкер невыносима. Это была упрямая, угрюмая девчонка, страшная плакса; пустые носочки ее изувеченной дентоновской пижамы смотрелись нелепо; к тому же у нее один из передних зубов заходил на соседний, как бывает только у грубых, надоедливых девчонок. Она без конца привязывалась к Элис Тауэрс, и тактичные и редкие замечания («Не сейчас, Нэнси, я же тебе уже сказала, что я занята») не имели на нее никакого влияния. И хотя Люси Тауэрс старалась время от времени проявлять к девочке доброту, Нэнси и ее, похоже, приводила в смятение.
— Нэнси не слишком приятный ребенок, правда? — как-то сказала она задумчиво своему сыну.
Расселу вообще-то не нужно было доказывать, какая Нэнси противная, но теперь у него имелось еще одно, более чем достаточное доказательство: ее собственная мать, похоже, тоже считала Нэнси невыносимой.
Иногда по утрам семья Тауэрсов сидела смущенно за завтраком, выслушивая доносившуюся сверху ругань.
— Нэнси! — кричала Элизабет с той же театральностью в голосе, с какой она читала порой ирландскую поэзию. — Нэнси! Еще минута, и я не выдержу!
Поверх этих криков слышался плаксивый голос Нэнси. Раздавался глухой удар, иногда — два, хлопали двери, а потом слышалась тяжелая поступь Элизабет, спускавшейся в одиночестве на своих шпильках-лодочках.
— Иногда, — проговорила она сквозь стиснутые зубы, войдя как-то утром в столовую, — иногда мне хочется, чтобы этот ребенок оказался где-нибудь на дне морском, — Она выдвинула свой стул и села к столу с видом достаточно уверенным, чтобы все кругом поняли, что она не жалеет о том, что сказала, и готова свои слова повторить. — Знаете, что было на этот раз? Шнурки.
— Вы что-нибудь будете, миссис Бейкер? — спросила негритянка-домработница, чье присутствие в доме до сих пор было источником удивления для всех и каждого.
— Нет, спасибо, Мира, времени уже нет. Только кофе. Если я не выпью кофе, я за себя не отвечаю. Ну так вот. Сначала шнурки, — продолжала Элизабет. — У нее, понимаете ли, один плоский, а другой — круглый, и ей стыдно ходить в школу с такими шнурками. Можете себе представить? Нет, вы можете себе это представить? Когда половине детей в Соединенных Штатах нечего есть? Но это еще цветочки. Потом она сказала, что скучает по Эдне. Ей хочется Эдну. Ну и скажите на милость, что я должна делать? Что, я должна ехать в Нью-Рошель за этой несчастной женщиной и везти ее сюда? А потом отвозить ее домой? И кроме того, она устроилась работать на ламповый завод, насколько я знаю, — но это до Нэнси совершенно не доходит.
Элизабет проглотила свой кофе залпом, как лекарство, и потащилась к машине. Элис и Расселу пора было отправляться в школу, а Люси Тауэрс занялась чем-то у себя в комнате. Когда Нэнси наконец спустилась, внизу никого не было. Так и не поев, она накинула пальто и пустилась бегом по дорожке между чужими лужайками, через дыру в заборе и дальше по слегка изгибающемуся проулку, чтобы поскорей попасть в школу, где учитель, нахмурившись, отметит ей очередное опоздание.
Но к тому времени обнаружились проблемы и похуже того: Рассел Тауэрс оказался совершенно неприспособленным к роли хозяина дома — пусть даже и символической. В нем не было ни грана спокойствия, достоинства, уверенности в себе. Он тоже, как и Нэнси, закатывал дикие сцены и ревел, отчего начинал чувствовать себя униженным раньше, чем успевал успокоиться. Однажды Рассел закатился по полной, когда мать зашла к нему в комнату сказать, что «едет обедать в Уайт-Плейнс» с человеком, которого он видел до этого только один раз, — это был огромный лысый краснощекий мужчина, который звал его «спортсменом» и сейчас, наверное, стоял под лестницей, слушал и дивился, что за сопливый маменькин сынок этот мальчишка. Рассел же грохнулся на пол, изображая эпилептический припадок, потом упал на кровать и сам ужаснулся пронзительности своего голоса: «Не уходи! Не уходи!»
— Пожалуйста, — говорила Люси, — Рассел, послушай. Послушай меня, пожалуйста. Я обязательно что-нибудь тебе принесу, обещаю, и положу под подушку. Утром, когда ты проснешься, ты увидишь, что я дома.
— Не-е-ет! Ну не-е-ет!
— Рассел, пожалуйста, давай уже не будем. Пожалуйста…
На следующее утро он с досадой обнаружил рядом с подушкой овечку — небольшую, добротно сделанную мягкую игрушку, какие дарят младенцам. Или девчонкам. Он отнес ее к деревянному сундуку у стены, в котором хранились все его старые игрушки, бросил внутрь и закрыл крышку. Ну да, он был маменькин сынок, и в такие моменты было даже бессмысленно это отрицать.
— Ну и сцену ты вчера закатил! — сказала ему вечером Нэнси.
— Да ты, в общем, тоже любишь закатывать сцены. Я слышал. Множество раз.
Он мог бы добавить, что слышал даже, как закатывает сцену Гарри Снайдер, который был на год старше, но она-то при этом не присутствовала, так что вряд ли поверила бы; да и вообще, какое ей дело?
В школе Рассел пока так и не нашел настоящих друзей, и это его расстраивало, а Гарри жил в соседнем доме, так что с ним нетрудно было завязать досужую дружбу — просто от нечего делать. Как-то раз они сидели у Гарри в подвале и, пристроившись на корточках, тщательно расставляли бесчисленных оловянных солдатиков. В это время на лестнице появилась миссис Снайдер и закричала вниз:
— Рассел, тебе придется пойти домой. Гарри пора идти наверх и собираться, потому что мы едем гулять в Маунт-Вернон[8].
— Сейчас, мама? Прямо сейчас?
— Конечно сейчас. Папа собирался выехать час назад.
Тут-то все и началось. Тремя быстрыми безжалостными пинками Гарри разметал солдатиков во все стороны, уничтожив боевые порядки, над которыми они трудились весь день; он выл, бился и плакал, как бьются дети вполовину его младше, а Рассел глядел в сторону, кривясь от смущения в улыбке.
— Гарри! — закричала миссис Снайдер. — Гарри, прекрати сейчас же. Ты меня слышишь?
Но он не прекратил и после того, как она спустилась вниз и потащила его с прискорбным видом наверх; когда Рассел выбрался на улицу и поплелся домой, по жухлой траве еще долго разносились жуткие крики.
Но даже и здесь была важная разница. Гарри расплакался, потому что хотел, чтобы мать оставила его в покое; Рассел плакал, потому что не хотел, чтобы она уходила, — а, собственно, в этом и состоит определение маменькина сыночка.
Зимними вечерами Элизабет, случалось, ставила свою машинку в гостиной и целыми часами сосредоточенно настукивала очерки для своей газеты или пыталась соорудить нечто более существенное для какого-нибудь журнала. Для работы она надевала очки в роговой оправе и за машинкой сидела прямо, как стенографистка, никогда не касаясь спинки стула. Когда на глаза спадала прядь ее красивых светлых волос, она с раздражением укладывала ее обратно, и в руке у нее при этом часто дымился короткий остаток сигареты. С одной стороны от машинки всегда стояла полная окурков пепельница, а с другой, рядом со стопкой чистой бумаги, лежал в разорванной обертке большой блок молочного шоколада, аккуратно разломанный на кусочки, — такой «Херши» стоил почти пятьдесят центов. Все, правда, понимали, что этот шоколад для общего употребления не предназначался: он служил для Элизабет топливом, когда она не пила.
Между периодами стука случались долгие промежутки, когда Элизабет склонялась с карандашом к листу, чтобы просмотреть и поправить написанное, и в такие минуты тишину нарушал лишь звон разболтавшейся колесной цепи, бьющей по внутренней стороне крыла, когда какая-нибудь машина проезжала по снежному накату заледенелого Почтового шоссе. Во время одного такого затишья, когда за окном шел густой снег, зазвонил телефон, — казалось, впервые за многие недели.
— Я возьму, — крикнула Элис Тауэрс в безудержном рвении пообщаться с одноклассниками, однако потом обернулась и сказала: «Это вас, миссис Бейкер».
И все стали слушать, как Элизабет шепчет и тихо смеется в трубку, причем этот смех мог означать только одно: звонил мужчина.
— Боже мой, — сказала она Люси, положив трубку, — мне кажется, Джад Леонард сошел с ума. Он звонил с вокзала в Хартсдейле и сказал, что через десять минут приедет сюда на такси. Нет, ты можешь себе представить: тащиться в такую даль и в такую погоду?
Она нерешительно двинулась к своим разбросанным по столу бумагам, а потом повернулась и сняла очки, но так и не смогла скрыть робкого, довольного взгляда, вдруг превратившего ее в девочку.
— О господи, Люси, посмотри, как у меня с прической? — спросила она. — А с одеждой? Думаешь, я успею еще умыться и переодеться?
Приехал Джад Леонард, и из прихожей донеслись раскаты смеха; потом он громко топал, чтобы стряхнуть снег с легких городских ботинок, к таким условиям явно не приспособленных. Даже его дорогое пальто смотрелось как-то жалко, зато он с торжественным видом продемонстрировал тяжелый, осыпанный снегом бумажный пакет, в котором позвякивали бутылки с алкоголем. Люси Тауэрс он поцеловал в щечку, показывая, что наслышан о ее достоинствах, и сразу же обратился к детям, объяснив, что сам он старый обманщик, а мама Нэнси — его дорогая подруга.
В тот вечер спать легли очень поздно. Сначала разговором почти полностью завладела Люси, пустив в ход уэстчестерские анекдоты; потом Элизабет долго и с энтузиазмом разглагольствовала о коммунизме, и Джад Леонард полностью ее поддержал, заявив, что, хоть сам зарабатывает в частном бизнесе, все равно будет счастлив увидеть, как этот бизнес исчезнет без следа, если это даст человечеству хоть какой-то шанс. Перемены неизбежны, только идиот может этого не замечать. Наверху дети давно улеглись спать, а занесенный снегом дом все еще наполняли переливы его громового голоса. Они слушали и слушали, иногда понимая, что он говорит, а иногда и нет, пока ритмы этого голоса их не убаюкали.
На следующий день снегопад кончился, и Джад с Элизабет вызвали такси и мирно уехали на вокзал в Хартсдейл. Уже в нью-йоркском поезде он сказал:
— Твоя соседка полная дура. Дай ей выпить, и ни о чем, кроме вечеринок в саду, она говорить уже не в состоянии.
— Да ладно тебе, Люси вполне нормальная, — ответила Элизабет. — К ней надо только привыкнуть. И кроме того, нам удобно вместе снимать этот дом. Мне это подходит.
— Ах, смешная ты моя ирландская большевичка из Скарсдейла, — проговорил он с нежностью, обнимая ее. — Знаешь что? Ты-то ведь на самом деле не сильно ее умнее.
Прошло три или четыре дня с тех пор, как Элизабет уехала, и Люси решила, что та осталась у Джада в Нью-Йорке и каждый день ездит оттуда в Нью-Рошель на работу. Но разве не следовало ей проявить хоть чуточку внимания к окружающим, сообщив им о своих планах? Разве не бездумно было не сказать ничего даже Нэнси?
Рассел Тауэрс страшно удивился, что Нэнси, не зная, где находится ее мать, не выказывает ни малейшего признака тревоги, — казалось, этот вопрос вообще ее не волновал. Однажды он крутился у открытой двери ее комнаты (Элизабет к тому времени не было уже неделю или даже больше), наблюдая, как Нэнси возится на полу со своими цветными карандашами и листом мелованной бумаги, который она притащила из школы.
В конце концов он спросил:
— И что, мама тебе так и не звонила?
— Не-а.
— И ты вообще не знаешь, где она?
— Не-а.
Он знал, что следующий вопрос с легкостью может выставить его дураком в ее глазах, но сдержаться не смог:
— И ты не волнуешься?
Нэнси посмотрела на него искренне и задумчиво.
— Нет, — сказала она. — Я же знаю, что она вернется. Она всегда возвращается.
Рассел был потрясен. Сгорбившись, он поплелся к себе в комнату, прекрасно понимая, что ему самому недоставало именно такого отношения к жизни. Но когда он обдумывал этот вопрос, сидя у себя на кровати, он знал, что об этом не могло быть и речи. Примеривать такое отношение на себя было столь же бессмысленно, как пытаться сравнивать себя с атлетами, нарисованными на коробках с готовыми завтраками. Он был беспокойным и тощим ребенком, всегда казался младше своего возраста, и его тошнило от мысли, что любой, кто заглянул бы в сундук с его игрушками, только нашел бы этому подтверждение.
Когда через несколько дней телефон зазвонил снова, Элис Тауэрс опять успела к нему первой.
— Конечно, — сказала она и потом добавила: — Это тебя, Нэнси. Мама звонит.
Нэнси говорила по телефону стоя, повернувшись спиной к семейству Тауэрсов. Она сказала «Привет!», потом пробормотала что-то неразборчивое, после чего стояла молча и слушала, неестественно подняв плечи. Наконец она повернулась, протянула трубку Люси, и та быстро ее схватила.
— Элизабет, ты в порядке? Мы тут все несколько обеспокоены.
— Люси, мне нужен мой ребенок, — сказала Элизабет голосом, предназначавшимся для старой ирландской поэзии. — Я хочу, чтобы ты отправила моего ребенка ко мне сегодня вечером.
— Да, но подожди. Во-первых, последний поезд ушел уже, наверное, несколько часов назад, а кроме того…
— Последний поезд уходит оттуда в десять тридцать сколько-то, — ответила Элизабет. — Джад посмотрел в расписании. У нее масса времени, чтобы собраться.
— Но, Элизабет, мне это совсем не нравится. Она раньше ездила когда-нибудь на поезде одна? К тому же ночью?
— Ерунда. Тут ехать-то всего минут сорок. И мы с Джадом встретим ее на вокзале. Ну или я одна встречу. Она это знает. Я ей сказала, что единственное, что от нее требуется, это выйти из поезда и идти туда же, куда и все.
Люси заколебалась.
— Ну хорошо, — сказала она. — Если ты обещаешь, что будешь там, когда она…
— Обещаю? Я еще должна что-то обещать? Тебе? И по такому поводу? Люси, ты начинаешь меня утомлять.
Расселу показалось, что, когда его мама повесила трубку, вид у нее был обиженный, озадаченный и немного глупый, но она быстро оправилась и после этого вела себя как надо. Властным тоном, в котором, однако, звучали нотки любви и заботы, она отправила Нэнси наверх переодеться и собрать вещи. Потом вызвала такси со станции и, рассказав, что девятилетняя девочка поедет одна, попросила водителя посадить ее на поезд.
Когда Нэнси спустилась вниз в новом платье, с пальто и сумкой, Люси Тауэрс сказала:
— Ага, выглядишь отлично. Умница.
Рассел был, конечно, не уверен, но ему показалось, что раньше он никогда не слышал, чтобы его мама называла Нэнси умницей.
— Ой, подождите, — воскликнула Нэнси, — я забыла. — И она понеслась обратно по лестнице и вернулась со своим чумазым плюшевым медведем.
— Ну конечно же, — сказала Люси. — Смотри, что мы сделаем.
Она положила маленький чемоданчик себе на колени и расстегнула застежки.
— Мы откроем чемодан и уложим старого Джорджа на самый верх, и ты все время будешь знать, где он лежит.
Но самое прекрасное во всем этом было то — и робкая улыбка Нэнси это лишь подтвердила, — что Люси помнила, как зовут медведя.
— Теперь, — сказала Люси и стала рыться у себя в кошельке, — посмотрим, что у нас с деньгами. У меня есть только деньги на билет и еще полтора доллара, но я уверена, что этого хватит. Мама будет ждать тебя на Центральном вокзале, так что деньги тебе на самом деле вообще не понадобятся. Тебе же приходилось бывать на Центральном вокзале, да?
— Да.
— Ну и славно. Единственное, что нужно помнить, когда будешь одна, что тебе все время нужно идти туда же, куда все. Там будет длинная платформа, потом длинный подъем наверх, с которого ты попадешь прямо на станцию, и там тебя будет ждать мама.
— Хорошо.
Потом за окнами просигналило такси, и Тауэрсы втроем вышли на улицу, скользя по оледенелому снегу, и стояли на ледяном ветру, чтобы попрощаться с Нэнси.
Ее не было больше недели, и никаких телефонных звонков. Когда она вернулась — одна, умудрившись самостоятельно взять такси, чтобы доехать домой от вокзала в Хартсдейле (и Рассел был вовсе не уверен, что он на ее месте смог бы это сделать), — то почти не рассказывала о своем путешествии.
— Понравилось тебе в городе? — спросила Люси Тауэрс за обедом, пока домработница бесшумно ходила вокруг стола с тарелками спагетти в мясном соусе.
— Почти все время было холодно, — ответила Нэнси, — Был один день потеплее, когда можно было выйти и посидеть на крыше; я вышла, но даже часа не просидела, как вся покрылась сажей. Руки, лицо, одежда — все стало черное.
— Гм, — сказала Люси, наматывая себе на вилку слишком уж много спагетти. — Да, воздух в Нью-Йорке и вправду… очень грязный.
Выходку Гарри Снайдера по поводу оловянных солдатиков Рассел ни разу и словом не помянул, но она, судя по всему, еще долго не давала ему покоя. В присутствии Рассела Гарри становился раздражительным, ему было трудно угодить, он вечно находил, к чему придраться, и все время строил из себя крутого, засунув большие пальцы под ремень вельветовых бриджей. Как-то днем они сидели у Рассела в комнате, и Гарри спросил, указывая на сундук с игрушками:
— Ну и че у тебя там?
— Ничего особенного. Всякое старье, которое мама пока не выкинула.
Но это Гарри не остановило. Он подошел к ящику и открыл его.
— Вот это да, — протянул он. — Тебе нравится это старье? Ты с этим играешь?
— Нет, конечно, — ответил Рассел. — Я же тебе сказав, что просто у мамы пока руки не дошли все это выкинуть.
— А почему сам-то не выкинешь, если тебе это не надо? А? Зачем ждать, когда мать за тебя это сделает?
Дело принимало плохой оборот, и Расселу ничего не оставалось, как побыстрее увести Гарри из комнаты. Однако утащить его вниз и вывести на улицу было невозможно, потому что он, похоже, решил, что интереснее поторчать в дверях у Нэнси, заглядывая к ней в комнату.
— Нэнси, че делаешь? — спросил он.
— Ничего, убираю вот программки.
— Убираешь — что?
— Вот, гляди. Театральные программки. Мы с папой видели уже пять разных оперетт Гильберта и Салливана, и я сохранила программки. В следующий раз мы идем на «Микадо».
— Мак… что?
— Микадо — это японский император, — объяснила она. — Должна быть хорошая оперетта. Но мне больше всего нравятся «Пензанские пираты», и папе, думаю, тоже. Он даже прислал мне ноты, всю партитуру.
Рассел никогда не видел ее такой живой и разговорчивой — разве что когда она приводила в гости какую-нибудь школьную подругу, но и тогда все, что он слышал из их разговоров, сводилось вроде бы к непроизвольному хихиканью. Теперь же она, как могла, пересказывала либретто, стараясь не особенно вдаваться в детали, чтобы Гарри было проще уловить общий смысл. Еще в самом начале своей речи она слегка махнула им рукой, чтобы заходили, и вскоре они фактически завладели ее комнатой: Гарри расположился на единственном стуле с пачкой программок на коленях, а Рассел встал у окна, заложив большие пальцы под ремень.
— Но лучшая роль, как мне кажется, — продолжала она, — лучшая роль там у полицейского, это второстепенный персонаж. Он такой неуклюжий и грубоватый.
Она сделала несколько шагов и повернулась, изображая, какой он неуклюжий и грубоватый.
— Он такой славный, и у него чудесная песня.
И она запела, изо всех сил сдерживая улыбку и стараясь изобразить сразу и кокни, и низкий мужской голос:
Если враг не занят делом грязным
— делом грязным.
— Да, и я еще забыла сказать, — проговорила она, нервно поправляя волосы, — там на сцене еще куча людей, целый хор, и они все время вступают и повторяют конец каждой строчки, вот так:
— делом грязным.
И не строит планов он коварных
— он коварных.
Кажется он честным гражданином
— гражданином.
Ищущим лишь радостей невинных
— стей невинных.
И непросто чувства обуздать нам
— обуздать нам.
Долг перед законом исполняя
— исполняя.
Непроста у полицейского работа
— работа.
Гарри Снайдер скривился и медленно, громко рыгнул, как если бы ничего более идиотского и тошнотворного он никогда в жизни не слышал. Изображая рвоту, он рассыпал программки по полу. В ответ Рассел, чувствуя себя соучастником, издал короткий, натянутый смешок, после чего в комнате воцарилась тишина.
В считаные секунды удивление и обида на лице Нэнси сменились яростью. Потом она, наверное, заплакала, но в тот момент даже и не собиралась.
— Ладно, вон отсюда, — сказала она. — Убирайтесь. Оба. И побыстрее.
И они, как клоуны, покорно заковыляли из комнаты, исступленно кривляясь, пихая друг друга и гримасничая, стараясь инсценировать отступление, чтобы поиздеваться над ее гневом. Когда они вышли, она так двинула дверью, что с потолка в коридоре посыпалась краска, а они до самого вечера не знали, чем заняться, и слонялись по двору, стараясь не глядеть друг другу в глаза, пока Гарри не позвали домой.
Когда Элизабет наконец вернулась, выглядела она «ужасно» — именно в этих словах Люси сообщила об этом своей дочери.
— То есть ты считаешь, что у нее все кончилось? — сказала Элис. — С Джадом?
В том, что касается поведения взрослых, она привыкла полагаться на свою мать, потому что больше спросить было не у кого, но далеко не всегда из этого выходил толк: месяц назад девочка из девятого класса бросила школу из-за беременности, и Люси отнеслась к этой новости с таким отвращением, что дальнейших разъяснений требовать было бесполезно. Теперь она сказала:
— Ну, об этом я ничего не знаю и надеюсь, что ты тоже не будешь приставать к ней с личными вопросами, потому что нас это на самом деле не…
— С личными вопросами? С чего бы я стала это делать?
— Ну, просто ты все время суешь свой нос в личную жизнь других людей, дорогая моя.
И Элис отошла с оскорбленным видом — в последнее время это выражение появлялось у нее на лице чаще, чем у ее матери или брата.
Семейство Тауэрсов старалось в основном не попадаться Элизабет на глаза, и Нэнси тоже; складывалось впечатление, что в доме поселился посторонний человек. Она тяжело спускалась по лестнице на своих шпильках, стояла у окон в гостиной, глазея в глубокой задумчивости на Почтовое шоссе, нехотя поглощала все, что бы ни положили ей на тарелку, и много пила после обеда, с раздражением пролистывая кучу разных журналов, — при всем этом Элизабет, казалось, не замечала, сколько неудобств она создает окружающим.
Как-то вечером, когда дети давно уже были в постели, она отбросила в сторону «Нью-Репаблик» и заявила:
— Люси, у нас, кажется, ничего не получается. Мне очень жаль, потому что идея сама по себе прекрасная, но нам, судя по всему, надо начинать подыскивать отдельное жилье.
Люси сидела как оглушенная.
— Но мы же подписали контракт на два года, — проговорила она.
— Ну и что? Я разрывала контракты раньше времени, да и ты тоже. Кто их не разрывал. Видимо, нам с тобой такая жизнь просто не подходит — вот и все, да и детям тоже не нравится, так что давай ее прекратим.
У Люси было такое чувство, будто ее бросил мужчина. Она сделала над собой усилие, чтобы быстро справиться со слезами, — она понимала, что плакать по такому поводу смешно, — и спросила с некоторым колебанием в голосе:
— А ты, значит, переедешь в город? К Джаду?
— О боже мой, нет. — Элизабет встала и заходила по ковру. — Это трепло. Надменный позер, пьяный сукин сын, — но как бы то ни было, он со мной порвал. — Она горько усмехнулась. — Видела бы ты, как он со мной порвал. Слышала бы ты. Нет, я поищу что-нибудь типа того, что у меня было, или, может, что-нибудь получше, где можно будет просто сидеть тихо и в одиночку… заниматься своими делами.
— Элизабет, мне бы хотелось, чтобы ты хорошенько это обдумала. Я знаю, у тебя была трудная зима, но это ведь с твоей стороны несправедливо. Послушай, выжди пару недель или месяц, а потом уж решай. Потому что здесь ведь есть и преимущества — ну, или могут быть. И потом, мы же друзья.
Слово «друзья» повисло в воздухе, и Элизабет на некоторое время замолчала, будто присматриваясь к нему. Люси уточнила:
— Я имею в виду, что у нас бесспорно много общего, и потом, мы…
— Ничего у нас нет общего. — Глаза Элизабет блеснули злобой, которой Люси никогда в них не видела. — У нас вообще нет ничего общего. Я коммунистка, а ты, наверное, голосовала за Альфа Лэндона[9]. Я всю жизнь работаю, а ты пальцем о палец не стукнула. Я никогда даже не задумывалась об алиментах, а ты на них живешь.
Люси Тауэрс ничего не оставалось делать, как молча убраться из комнаты, подняться наверх, лечь в постель и ждать, когда ее начнут душить рыдания. Но она уснула раньше, чем это произошло, — наверное, потому что тоже немало выпила в тот вечер.
Стояла уже ранняя весна. Они вместе прожили в этом доме шесть месяцев, и конец всего этого уже носился в воздухе. Говорили об этом мало, но все чувствовали, что последние дни не за горами.
Рядом с домом, на другой стороне, чем дом Гарри Снайдера, располагался пустырь, на котором хорошо было играть в войну: кое-где росла высокая трава, в которой можно прятаться; были тропинки и открытые площадки, покрытые слежавшейся грязью: здесь можно было разыгрывать пехотные сражения. Как-то днем Рассел долго болтался на пустыре один, — наверное, думал, что, быть может, гуляет там в последний раз, но без Гарри делать там было, в общем-то, нечего. Он уже направлялся домой, когда поднял глаза и заметил, что Нэнси наблюдает за ним с заднего крыльца.
— Чем ты там занимался? — спросила она.
— Ничем.
— Мне показалось, ты ходил кругами и разговаривал сам с собой.
— Ну да, — ответил он, и лицо его приняло идиотское выражение. — Я все время сам с собой разговариваю. Разве другие не разговаривают?
К его огромному облегчению, она вроде бы сочла его шутку забавной и даже наградила его приятным коротким смешком.
И вот они уже гуляли по пустырю вместе, и он показывал ей основные достопримечательности последней военной кампании. Вон за той травой Гарри Снайдер прятал свой пулемет, по этой тропе Рассел вел свой воображаемый отряд, и первая же очередь сразила его прямо в грудь.
Чтобы воспроизвести эту сцену, он рухнул в грязь и замер.
— Когда вот так получаешь пулю прямо в грудь, уже ничего не сделать, — объяснил он, поднимаясь на ноги и отряхиваясь. — Но хуже всего, когда граната попадает тебе в живот. — И за этим последовало еще одно падение с демонстрацией мучительной смерти.
Когда он умер для нее в третий раз, она поглядела на него задумчиво.
— Тебе страшно нравится падать, правда же? — спросила она.
— А?
— Ну, то есть тебе больше всего нравится, когда тебя убивают, да?
— Нет, — стал защищаться он, потому что по ее тону можно было понять, что в подобном предпочтении есть что-то нездоровое. — Нет, я просто… ну, не знаю…
И хоть удовольствие было теперь подпорчено, они мило поговорили по пути домой; нельзя было отрицать того, что хоть на некоторое время между ними установились товарищеские отношения.
Под впечатлением от этой прогулки Рассел на следующий день, во время обеденного перерыва в школе, вбежал в дом с заднего крыльца, чтобы сообщить ей нечто важное.
Она пришла домой раньше и уже сидела на диване в гостиной, обложившись подушками, и глазела в окно, наматывая темный локон на указательный палец.
— Привет! — сказал он. — Тут такой прикол. Знаешь Карла Шумейкера — такой большой парень из вашего класса?
— Конечно, — ответила она. — Я его знаю.
— Ну вот, выхожу я сейчас из школы, а Карл Шумейкер стоит с двумя другими парнями на спортивной площадке. И вот он мне кричит оттуда: «Эй, Тауэрс, хочешь путевку?» — а я и спрашиваю: «Какую путевку?» — «Путевку в жизнь. Только предупреждаю: хлюпикам ее не дают». Я спрашиваю: «А кто тут хлюпик?», а он отвечает: «Разве не ты? Я слышал, ты настоящий хлюпик. Потому и предупреждаю». И я тогда сказал: «Слушай, Шумейкер. Предупреждал бы ты лучше кого-нибудь другого». И еще потом сказал: «Если очень хочется кого-то предупредить, поищи лучше другого».
Диалог был пересказан довольно точно, и Нэнси, похоже, выслушала его с интересом. Только вот в последней реплике слышалось теперь что-то неокончательное, будто можно ожидать неприятного продолжения истории, когда он снова пойдет в школу.
— Ну и после этого они, типа, улыбнулись и ушли, Шумейкер и два этих парня. Думаю, они больше не будут со мной связываться. Но вообще вышло как-то… как-то забавно.
Теперь он уже не понимал, зачем он ей все это рассказывал, — можно ведь было поговорить и о чем-нибудь другом. Глядя, как она сидит на диване, в полуденном свете, он представил себе, как она будет выглядеть, когда вырастет и станет красивой.
— Значит, он сказал, что слышал, будто ты хлюпик, да? — проговорила она.
— Ну да, сказал, что он слышал, но не думаю, что…
Она наградила его долгим, коварным взглядом, в котором читался яростный вызов.
— Интересно, — сказала она, — от кого же он мог это слышать?
Высвободив большие пальцы из-под ремня, Рассел — с выпученными глазами, ошеломленный ее предательством — медленно попятился от нее по комнате. Уже у дверей он увидел, что коварство сменилось у нее на лице страхом, но было поздно: они оба знали, что он теперь сделает, и его было уже не остановить.
Он встал у лестницы и закричал:
— Мама! Мама!
— Что случилось, милый? — Люси Тауэрс, крайне обеспокоенная, показалась на площадке. На ней было «чайное» платье, как она его называла.
— Нэнси сказала Карлу Шумейкеру, что я хлюпик, а он рассказал другим, и теперь все говорят, что я хлюпик, а это неправда. Неправда.
Люси величаво спустилась вниз — иной манеры ее чайное платье не терпело.
— Вот как. Ну что ж, мы обсудим это за обедом.
Элизабет дома никогда не обедала, Элис ела в школьной столовой, так что за столом они сидели втроем: Рассел с матерью с одной стороны, Нэнси — с другой. Отвести напор величавой, страстной и безжалостной речи, которую произносила Люси, было некому.
— Я поражена тем, что ты сделала, Нэнси; твой поступок очень меня беспокоит. Так не поступают. За спиной у друзей не врут и не распускают злобные слухи. Это все равно что воровать или мошенничать. Это отвратительно. Нет, есть, наверное, люди, которые так себя ведут, но мне бы не хотелось сидеть с ними за одним столом, или жить в одном доме, или даже считать их своими друзьями. Ты понимаешь меня, Нэнси?
Домработница вошла с тарелками — сегодня на обед была телятина с картофельным пюре и горохом — и задержалась у стола, чтобы бросить на Люси преисполненный скрытого упрека взгляд. Никогда еще не работала она в таком доме, и никакого желания снова попасть в такой же у нее не было. Одна дама славная, другая ненормальная и трое вечно грустящих детей, — ну что это за дом? Ну, скоро это, похоже, кончится — она уже сказала в агентстве, чтобы ей искали новую работу, — но сейчас-то должен же был кто-то заткнуть эту ненормальную, пока она не заругала девчонку до смерти.
— Рассел — твой друг, Нэнси, — продолжала Люси Тауэрс. — И ты живешь с ним в одном доме. Когда ты в школе злословишь у него за спиной, ты причиняешь ему огромный вред. Но я уверена, что ты это знаешь; ты это с самого начала знала. Но вот интересно, обо мне ты хоть раз подумала? Потому что знаешь, что я тебе скажу, Нэнси? Это я нашла этот дом. Это я пригласила твою мать сюда переехать, чтобы мы жили все вместе. Это я ни на минуту не оставляла надежды, что в нашей жизни воцарятся мир и гармония, — да, и я продолжала надеяться, даже когда стало понятно, что этого никогда не произойдет. Как видишь, ты не только Рассела оскорбила, Нэнси, ты и меня обидела. Меня. Ты страшно меня обидела, Нэнси…
Она продолжала и продолжала, и кончилось все это ровно так, как Рассел и предполагал. Пока ее отчитывали, Нэнси сидела молча, с застывшим лицом, опустив глаза в тарелку, — она даже умудрилась немного поесть, как бы демонстрируя, что она выше всего этого, — но в конечном итоге рот у нее задрожал. Губы предательски задергались, все меньше поддаваясь контролю, а потом и вовсе раскрылись, застыв в гримасе отчаяния и обнажив две недожеванные горошинки, — и вот она уже рыдала вовсю, не издавая при этом ни единого звука.
Ко второй половине занятий они опоздали оба, хотя Нэнси убежала вперед как минимум ярдов на сто. Пока Рассел брел по дорожке между чужими лужайками, пролезал через дыру в заборе и шел дальше по слегка изгибающемуся проулку, ее фигура лишь изредка мелькала далеко впереди: высокая, худенькая девочка, которой, если судить по походке, можно было бы дать больше девяти лет. Когда-нибудь она вырастет и станет красавицей; она выйдет замуж, у нее появятся свои сыновья и дочери; наверное, только идиот и хлюпик может бояться, что она никогда не забудет, до чего довел ее сегодня Рассел Тауэрс. Правда, он все равно никогда не сможет этого узнать.
— Не вижу смысла тянуть, — сказала Элизабет на следующий день, опуская на пол два тяжелых чемодана. — Мы с Нэнси поедем в Уайт-Плейнс, поживем несколько дней в гостинице; когда подыщем себе жилье, я пришлю за остальными вещами.
— Ты ставишь меня в очень неудобное положение, — проговорила Люси с важностью.
— Да ладно тебе. Не вижу ничего страшного. Хорошо, давай я оставлю тебе денег еще за месяц, договорились?
И она присела с чековой книжкой к своему старому рабочему столу и стала быстро писать.
— Держи, — сказала она, когда с чеком было покончено. — В уплату за твои страдания.
И они с Нэнси потащили свои сумки к старому «форду».
Никто из Тауэрсов не подошел к окну, чтобы помахать им на прощание, но это не имело значения, потому что никто из Бейкеров не оглянулся.
— Знаешь, что? — сказала Элизабет, когда они с Нэнси выехали на Почтовое шоссе и понеслись на север. — Этот чек нам на самом деле не по карману. Денег на счету хватит, чтобы его оплатить, но нам с тобой в этом месяце придется туго. К тому же бывают, наверное, случаи, когда все равно приходится откупаться, есть у тебя на это деньги или нет.
Проехав еще около мили, она оторвалась ненадолго от дороги, посмотрела на серьезный профиль Нэнси и сказала:
— Господи боже ты мой! Неужто в этой машине уже и посмеяться нельзя? Спой мне, что ли, что-нибудь из Гильберта и Салливана.
Нэнси застенчиво ей улыбнулась, а потом отвернулась снова. Элизабет медленно стянула перчатку с правой руки. Она нащупала ногу дочери, подхватила ее и подтащила к себе, следя, чтобы маленькие детские коленки не касались трясущегося рычага коробки передач. Она долго прижимала к себе ее ноги, а потом проговорила — так тихо, что ее голос почти терялся в шуме работающего двигателя:
— Поверь, все будет в порядке, солнышко мое. Все будет в порядке.