Тут, кстати, важный тютчевский парадокс - Пушкин все-таки назвал его первую обширную подборку в «Современнике» явно не без подтекста: «Стихи, присланные из Германии». В русской поэзии он точно иностранец, и любит Россию, как иностранец,- горячо, честно, самозабвенно, как у коренного населения любить не принято. Он за границей прожил две трети жизни, и в самых русских стихах его ощутим акцент, придающий им особенную прелесть. Иногда это некстати употребленный архаизм, иногда смещение ритма, словно запинка; вот и тут - слово «возмездие» давно приобрело вполне определенный смысл, уж к середине-то позапрошлого века никто не употреблял его в значении «воздаяние» - речь шла однозначно о мести. Тютчев берет слова, освобождая их от шлейфа привычных значений и устойчивых сочетаний, пользуется языком как иностранец и здесь предшествует Мандельштаму с его великолепными неправильностями. Архаизация поэтического языка, возвращение его к Державину было величайшим новаторством - не зря футуристы так ухватились за «громокипящий кубок»! Таких великолепных архаических неологизмов, парадоксальных определений у него много; примерно с такой интонацией - «русский как иностранный» - великие иноязычные лирики (Рильке, Яшвили) писали по-русски. Тютчев упорствует в неправильных ударениях - практически везде у него «беспомощный» с ударением на третьем слоге, и как жалко, в самом деле, как беспомощно это звучит! Беспомощен у него и человек перед лицом стихии, перед лесным пожаром или бушующим ночным морем; беспомощен и осенний лист - все жалко, все обречено! И оттого такой пронзительной жалобой звучат иные его стихи - вообще-то, конечно, он был первым совершенным и непоколебимым стоиком во всей отечественной поэзии, но и сквозь эту броню иногда прорывался стон такой силы, какой разве что у Державина звучал порой - в стихотворении на смерть жены, где «воет дом». Иногда этот вой звучит и у Тютчева - и нет, думаю, во всей русской поэзии стихотворения проще и отчаянней, чем «Накануне годовщины 4 августа 1864 года»:
Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня.
Тяжело мне, замирают ноги.
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Все темней, темнее над землею,
Отлетел последний отблеск дня.
Вот тот мир, где жили мы с тобою.
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Завтра день молитвы и печали,
Завтра память рокового дня.
Ангел мой, где б души ни витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Казалось бы, куда проще - эта сквозная рифма «дня - меня», эти «дороги - ноги», но именно эта простота и создает ощущение почти детской беспомощности, покинутости и жалобности. Особенно еще это повторение в конце: ангел мой, ангел мой, ты видишь ли меня? Самое страшное, что он не знал, действительно не знал ответа: в молодости писал о «безумии креста», о неприемлемом для него фанатизме веры,- в зрелости, в стихотворении «Наш век», говорил от имени века, но и явно от своего: «Впусти меня! Я верю, Боже мой, приди на помощь моему неверью!» Ясней всего высказался он незадолго до смерти, в стихотворении тоже по-детски беспомощном, нарочито наивном, да еще и писанном в не свойственном ему как будто русском духе, былинным размером: «Если смерть есть ночь, если жизнь есть день,- ах, умаял он, пестрый день, меня! И сгущается надо мною тень, ко сну клонится голова моя… Обессиленный, отдаюсь ему, но все грезится сквозь немую тьму: где-то там, над ней, ясный день блестит и незримый хор о любви гремит…»
Обычно такие утешения охотнее принимают в старости, но он как раз к старости ожесточался; со смертью Денисьевой и двух детей от нее (всего было трое, старший погиб уже на войне 1914 года) тема тщеты и бренности звучит у него все отчаянней, а потом и все суше… и вот уже страшный вывод: «Природа - сфинкс. И тем она верней своим искусством губит человека, что, может статься, никакой от века загадки нет и не было у ней». То есть и биться не над чем было. Один екатеринбургский, кажется, филолог составил антологию «Последнее стихотворение» - идея замечательная; последнее стихотворение Тютчева в самом деле очень показательно. Он диктовал чуть ли не до последнего дня; записывала его дочь, полунемка, трогательно ходившая за ним, но русского языка в совершенстве не знавшая, путавшая слоги, пропускавшая строчки,- да и ему уже не повиновалось ремесло, он коверкал размер, не мог удержать мысль… В общем, последнее это стихотворение - о ссоре московского головы Ларина с московским же губернатором Дурново; кончается оно строчкой «А впрочем, тут много шума из пустого». Так закончил Тютчев свою поэтическую карьеру.
Иногда думаешь: как он все-таки держался, на чем стоял? Не была же его поэзия, в самом деле, явлением тотального отрицания, как писали авторы советских предисловий? Ответ содержится в стихотворении, весьма известном в русской революционной среде; его даже на музыку положили, хотя оптимисты-материалисты и считали, что есть в этой песне гнилостный пораженческий дух. Стихи эти теперь цитируются нечасто, а между тем в них содержится рецепт на все времена, который и Тютчеву сгодился, с его-то циничным и негипнабельным умом, да и нам теперь подойдет: