Рассказы

Поминальный вечер


Вечером, в канун годовщины того горестного дня, когда погиб ее сын, Броха зажгла две высокие поминальные свечи. Не для того, чтобы исполнить старинный обряд, зажгла их Броха. Это было веление ее материнского сердца — почтить память сына, не вернувшегося с войны в отчий дом.

За окном стоял хмурый зимний вечер. Густые сумерки тяжелым камнем ложились на душу матери, углубляя ее и без того глубокую скорбь.

Кутаясь в наброшенную на плечи старую клетчатую шаль, Броха не сводила глаз с мерцающих тихим светом свечей. Невольно она вспоминала кануны субботы в давние времена. В начищенных до блеска подсвечниках торжественно и празднично тогда горели свечи, а сейчас… сейчас они печально мерцают, навевая безотрадные мысли.

Глядит Броха на оплывающие, как будто истекающие слезами свечи…

За все долгие годы печали не покидала ее мысль: а что, если жив сынок, а что, если пришлет он о себе весточку. Уже столько лет прошло с тех пор, как Броха получила извещение о гибели сына, а все не верится матери, что никогда не вернется он, не может мать примириться с тем, что никогда больше не увидит его.

Искра надежды, слабая, как свет этих мерцающих поминальных свечей, не затухая горит в ее сердце. А вдруг забросило сына в чужедальнюю сторону и он не может дать о себе знать? А вдруг сын тяжко изувечен и где-нибудь живет в одиночестве, боясь омрачить своим горем-злосчастием жизнь матери и жены, жизнь всех своих близких? Да мало ли что еще могло случиться с ее сыном, мало ли что могло помешать ему вернуться или прислать матери весть!..

Почти каждую ночь он снится ей, стоит перед глазами, как живой — высокий, стройный, черноглазый, с шапкой темных вьющихся волос и с чуть-чуть смущенной улыбкой на лице.

Вот, чем-то озабоченный, вваливается он прямо с поля в дом и, еле переводя дыхание, выпаливает:

«Дай чего-нибудь поесть, мама. Да поскорей, меня ждут».

А вот раннее утро, и он сладко спит, а она, встав чуть свет, ходит на цыпочках, чтобы дать ему лишние десять минут отдыха, — она знает, как дорога каждая минута его сна, знает, как устает на поле сын за долгий, знойный, страдный день.

Вот он работает трактористом, и она встает до зари, наливает воду в радиатор, чистит трактор, все делает, чтобы облегчить сыну работу.

Позднее, когда сын стал бригадиром полеводов, она все устраивала так, чтобы он, выгадав время, мог задержаться дома, поесть не торопясь и отдохнуть как следует.

Живущая в соседнем колхозе Геся не раз убеждала мать переселиться к ней.

— Что тебе тут делать одной? — говаривала дочка. — У меня тебе будет куда легче: я буду за тобой присматривать, ни в чем тебе не будет отказа.

— Никуда я отсюда, доченька, не поеду, — решительно отказывалась Броха. — Здесь каждый уголок напоминает мне о Вениамине. Куда ни повернусь — всюду он как живой перед глазами. Вот на этой кровати я его родила, тут стояла его колыбель, а вон там, на этой скамейке, я держала его на руках, когда он пролепетал свое первое словечко «ма-ма»… Нет, никуда я отсюда не уеду!

В каждую годовщину смерти ее сына все родные и друзья собираются, бывало, у Брохи, чтобы добрым словом помянуть Вениамина. А сегодня, как назло, ни одной живой души, даже Геся и та не явилась. «А ведь всегда первая приходила, — озабоченно думает Броха, — уж не случилось ли, не ровен час, с ней чего дурного, быть не может, чтобы Геся забыла об этой годовщине».

Но всего больней было Брохе оттого, что живущая за стеной в одном с ней доме сноха Эстер не удосужилась — в такой-то день! — заглянуть к ней хоть на минуту.

«Как знать, может, и впрямь она спуталась с Меером, и теперь уже ни к чему ей вспоминать о Вениамине!» — с горечью подумала Броха.

Да и то сказать — пока не вернулся Меер в колхоз, Эстер не забывала о погибшем муже. Она была как родная дочь, всей душой была предана свекрови, старалась угадать ее малейшее желание, все делала за нее по дому — и полы, бывало, вымоет, и уберет, и обед сготовит. Только и слышишь от нее:

«Отдыхайте, мама, не утруждайте себя. Я помоложе вас, сама со всем справлюсь».

Горькое одиночество, вошедшее в ее дом после гибели мужа, еще крепче связало Эстер со свекровью: общее горе еще больше сблизило двух осиротевших женщин.

Затоскует Броха — и у Эстер всегда найдутся слова утешения и ласки. А когда случалось Эстер услышать, что какая-нибудь мать или жена получила весть от, казалось бы, безвозвратно потерянного сына или мужа, вдруг объявившегося то ли в партизанском отряде, то ли в госпитале, то ли еще где-нибудь, — со всех ног кидалась молодая женщина к своей свекрови, чтобы рассказать ей об этом.

Вот и война кончилась, вот и мирные годы идут чередой, а сноха с ребенком по-прежнему живет рядом с Брохой.

«Жалко бедняжку, — не раз задумывалась Броха о судьбе Эстер, — в одиночестве проходят ее лучшие годы, и нет им возврата. До каких же это пор жить ей безутешной вдовой?»

Так думала Броха, и все же ее радовало, что сноха так привязана к ней, что свято чтит она память мужа и что никто другой не тронул ее вдовьего сердца. Броха чувствовала: Эстер все еще верит, что муж ее жив и вернется домой рано или поздно.

Но сегодня другие мысли лезут в голову старой Брохе — мысли о том, что Эстер потеряла эту веру и что только она одна, старая мать, все старается себя убедить, — мол, вернется еще в ее дом счастье вместе с вестью от горячо любимого сына.

Бесшумно открылась дверь, и в комнату проскользнул внук Брохи Семка — смуглый, остроносый мальчонка с длинными худыми руками и озорными глазенками.

— Поди, поди сюда, мой мальчик, — позвала его Броха, — где это ты был, мой ненаглядный?

Но Семка не ответил — как завороженный смотрел он на тихо мерцавшие свечи, не в силах отвести восхищенных глаз.

— Бабушка, зачем ты свечи зажгла? — спросил он Броху.

— Сегодня годовщина смерти твоего папы. У нас в обычае зажигать свечи, чтобы помянуть покойника, — серьезно, как взрослому, объяснила Броха.

Семка был не по летам понятливым мальчиком.

— Так ведь свечи скоро погаснут. Что же, погаснут они и мы забудем папу? Нет, надо придумать что-нибудь другое, что бы всегда напоминало о нем.

— Ну, а что бы ты придумал, мой мальчик? — спросила Броха, поднимаясь со скамейки. — Самое главное — не забывай своего папу, помни его всегда.

Брохе хотелось излить перед внуком душу, пожаловаться ему — обидно ей, горько, что его мать в этот поминальный вечер не нашла свободной минутки, чтобы зайти к бабушке и вместе с ней помянуть отца.

Броха подошла к стоящему посреди комнаты внуку, взяла его за руку и подвела к комоду, на котором стояли поминальные свечи, а рядом с ними — фотография Вениамина, присланная им с фронта незадолго до гибели.

Мальчик, как и каждый раз, когда бывал в комнате бабушки, жадным, пристальным взглядом уставился на карточку.

— Правда, бабушка, я похож на папу? — спросил он.

— Правда, родной мой, правда, — ответила Броха, погладив внука по голове, — маленьким он был совсем такой, как ты.

— Такой, как я? Правда, бабушка? А когда я вырасту, я тоже буду таким, как папа?

— Если будешь хорошим.

— А какой он был, мой папа? Расскажи, бабушка. Я так люблю слушать, когда ты говоришь о нем!

— Он был преданным сыном и всегда меня слушался.

— А разве я не слушаюсь мамы?

— Конечно, слушаешься. Только твоя мама…

Семка насторожился, выжидая, что же бабушка скажет о маме. Но Броха сразу умолкла, будто язык прикусила. Она вспомнила, как однажды, не подумав, сказала внуку, что мать приведет к ним в дом другого папу и сделает его, Семку, пасынком. С тех пор внук не дает бабушке покоя, все допытывается, что это значит — пасынок.

Вспомнив это, Броха постаралась замять неприятный разговор.

— А где твоя мама? Разве она забыла, что сегодня годовщина смерти твоего папы? — спросила она внука.

— Мама, кажется, ушла с дядей Меером, я их с раннего утра не видел, — ответил Семка.

— Стало быть, твоя мама с дядей Меером ушла на весь день, а заглянуть на минутку сюда, чтобы папу помянуть, так и не удосужилась, — сказала внуку Броха, и снова острая боль ужалила ее сердце.

— А может, она занята, — попробовал выгородить свою маму Семка.

Но Броха только рукой махнула, пробормотав про себя:

— Занята! Только чем занята…

Печальная стояла она около внука, переводя с него рассеянный взгляд на карточку сына. И тут ей снова бросилось в глаза их поразительное сходство. И на мгновение почудилось Брохе, что не внук, а маленький сын ее Вениамин стоит рядом с ней. И, крепко прижав мальчика к груди, она прошептала:

— Мальчик мой, радость моя единственная!

Но тут же Броха спохватилась, будто очнулась от сладкого несбыточного сна:

— Свечи! Поминальные свечи!

С глубоким вздохом она отошла к окну и вдруг за невысоким плетнем увидела двух военных, подходивших к ее дому.

«Кто бы это мог быть?» — подумала она и быстро вышла на крыльцо.

— Разрешите войти? — предупредил готовый сорваться с ее губ вопрос офицер — белокурый, уже не первой молодости человек с тремя звездочками на погонах.

— Входите, пожалуйста, милости просим, — отозвалась Броха. — А кто вам нужен?

— Думаю, что вы, — ответил офицер и с этими словами первым вошел в переднюю, дверь которой Броха гостеприимно распахнула перед неожиданными гостями.

— Раздевайтесь, — сказала Броха, указывая на вешалку.

Вслед за офицером вошел солдат. Это был крепкий и ладно скроенный парень с обветренным лицом, на котором особенно задорно выглядел небольшой вздернутый нос.

Солдат сбросил с себя шинель, повесил ее, положил в угол заплечный мешок и вошел в горницу следом за офицером, который прихватил с собой походную сумку.

Броха пододвинула гостям стулья, они сели и, окинув комнату внимательным взглядом, сразу обратили внимание на стоявшую рядом со свечами фотографию.

— Это мой сын, — сказала Броха, — он погиб на войне, и сегодня как раз годовщина его смерти.

— Мы это знаем, — откликнулся офицер.

— Знаете? Откуда вы знаете? — изумленно переспросила Броха.

— Да мы из того же полка, в котором служил ваш сын Вениамин Шейнгарт, — сказал офицер.

— Вы из полка Вениамина? Что же вы сразу не сказали? Может быть, вы что-нибудь скажете о нем? Может быть, вы привезли какую-нибудь весточку? — нетерпеливо закидала гостя вопросами Броха.

— Ваш сын па вечные времена занесен в списки нашего полка, — ответил офицер. — Во время вечерней поверки вместо вашего сына откликается вот этот самый солдат — правофланговый Коробов.

При этих словах командира Коробов встал в знак уважения к памяти того, кого он каждодневно представляет в своем полку. Подойдя к нему, Броха долго и с большой нежностью всматривалась в черты его обветренного лица. Потом, вспомнив про обязанности хозяйки, вышла на кухню, чтобы приготовить какое-нибудь угощение дорогим гостям. Но, поставив чайник на плиту, Броха поспешила вернуться в горницу, скромно села в уголок и стала прислушиваться к разговору военных с ее внуком. Офицер расспрашивал мальчика, как его зовут, как он учится.

— Это мой внук, сынок Вениамина, весь в папу, — не утерпела гордая своим любимцем Броха.

— Сразу видно, — с улыбкой отозвался офицер, — что Семка молодчина, весь в отца. Ну, Семка, кем ты хочешь быть, когда вырастешь?

— Трактористом, командиром, ну и комбайнером тоже.

— Трактористом? Это дело хорошее. И у нас в полку есть трактористы. Кончат они срок службы, вернутся в родные колхозы и опять будут работать на тракторах. Небось и у вас в колхозе есть тракторист?

— А как же! И не один, а несколько.

— Он хочет быть таким, каким был его папа, — с нежностью сказала Броха, — все допытывается, каким тот был. Он ведь, бедняжка, даже не видел своего отца.

Офицер вынул из сумки портрет и поставил его на комод.

— О, да это папа! — воскликнул Семка.

А Броха вся так и потянулась к портрету, нагнулась над ним, словно хотела прижать его к своему сердцу. И так, будто оцепенев, простояла она несколько мгновений, все вглядываясь в портрет растревоженным взором запавших глаз. Наконец тихо-тихо, почти шепотом, промолвила:

— Он здесь совсем как живой!

И, обернувшись к военным, добавила трепетно и благодарно:

— Спасибо вам, родные, за подарок, большое спасибо! Хоть портретом любоваться буду. Все же какое-то утешение материнскому сердцу. Сколько бы мне еще ни осталось прожить, он все перед моими глазами стоять будет. Совсем как живой, — повторила она взволнованно.

Военные давно уже поднялись со своих мест и теперь стояли навытяжку, молча и неподвижно. А Броха, с трудом оторвавшись от портрета, на который она глядела пристально и самозабвенно, обратилась к солдату, и в голосе ее зазвучала материнская задушевность:

— В вашем полку у меня было уже трое сыновей. Вы будете четвертым. Они мне, как матери, письма слали, и я о них, как о родных, заботилась: чулки и рукавицы им вязала, носовые платки вышивала, посылала им разные подарки. И эта забота была для меня большой радостью, — ведь, право же, тоскливо матери без заботы о детях. Теперь сынки мои названые давно уже вернулись домой, к родным матерям, но и меня не забывают, письма шлют, интересуются, как я живу, не нуждаюсь ли в чем. Я надеюсь, что и вы, как они, заменявшие в полку Вениамина, будете свято чтить его память.

— Даю вам в этом слово, — дрогнувшим голосом ответил Коробов. Ему хотелось сказать Брохе еще что-нибудь такое, что прозвучало бы торжественно и проникновенно, но слов не нашлось, и он смущенно замолчал.

А Броха, склонясь к нему, легко коснулась его плеча и, как бы благословляя, сказала:

— Дорогие вы мои! Живите долго в радости и счастье, будьте отрадой для матерей ваших! И пусть никогда не повторится война, которая принесла всем нам столько слез и горя!

Несколько мгновений Броха сквозь слезы смотрела на солдата, как бы выжидая, что он ей ответит. Потом снова заговорила:

— Расскажите мне что-нибудь о себе, о своей жизни.

— Ну, что я могу рассказать? — смущенно спросил солдат.

— Что бы вы ни рассказали, все будет дорого моему сердцу, — ответила Броха. — Мы же с вами и не познакомились еще по-настоящему. А мне бы хотелось знать, откуда вы родом, какая у вас семья, как вам живется.

— Как живется? — переспросил солдат, казалось не зная, с чего начать.

И, уж совсем смутившись, сделал то, что должен был сделать, как только вошел в эту комнату, — представился на военный манер:

— Рядовой Владимир Коробов.

— Так, значит, вас зовут Володей? Хорошее имя! — сказала Броха.

А солдат, по-юношески конфузясь и переминаясь с ноги на ногу, все еще никак не мог приступить к связному рассказу.

— Ну, служим, охраняем родину, учимся, значит… — говорил он несвязно.

— Откуда вы родом? — видя его смущение, пришла ему на помощь Броха.

— Из-под Балашова.

— Из-под Балашова? — переспросила Броха. — А где он находится, этот Балашов? Докатилась ли до него война?

— Докатилась. Наша деревня сгорела дотла. Зато теперь новую отстроили, краше прежней.

— А как родители, братья, сестры? Вы мне обо всех расскажите — ведь не чужие они мне, вашей названой матери.

— Родители работают в колхозе. А вот два брата погибли на войне.

— Не вернулись, значит. Семейные? Сироты, наверно, остались, как у моего Вениамина?

— Нет, они не были женаты.

— Ну, значит, одна мать сиротой осталась. Сердце матери не перестанет кровоточить. Если у них и были невесты, то они небось давно замуж повыходили. И только мать одна все еще ждет их не дождется. Как и я, не верит в их гибель, думает — авось ошибка вышла, может, живы они и весть о себе подадут. Покуда мать жива — живы и дети: в ее сердце они живут и после смерти, если смерть все же настигла их.

Броха смахнула навернувшиеся слезы, но они все набегали на потускневшие глаза и непрерывно текли по ее впалым щекам.

— Полноте, полноте, — стал успокаивать Броху офицер. — Вениамину не по душе пришлись бы ваши слезы.

— А почему вы так думаете? — взглянула на него Броха.

— Я знаю, что ему не нравилось, когда кто-нибудь плакал. Ведь это был настоящий советский солдат, а солдат, как известно, терпеть не может слез. Но мы вам еще не сказали, зачем приехали в ваш колхоз. Нам нужно подробно разузнать о жизни вашего сына, о его работе в колхозе. Припомните все, что вы знаете о нем: вы, как мать, все знать должны. Мы хотим рассказать молодым солдатам о жизни вашего сына. Подвиг его будет для них примером.

— Что же вам рассказать о сыне? — задумалась Броха, но тут же оживленно заговорила: — Вениамин был скромным, тихим парнишкой — мухи, бывало, не обидит. Как-то раз я ударила за какую-то провинность собачонку, так он, представьте, заревел — собачонке больно, мама! А ведь мог же он драться, как о нем говорят и пишут! Откуда же у него эта сила, эта смелость? Да и то сказать, трусом он — упаси боже — никогда не был!

Броха перевела дух и прижала руку ко лбу, стараясь припомнить что-либо примечательное в жизни своего сына, но, как назло, не припоминалось ничего выдающегося.

Взгляд ее остановился на доверчиво прильнувшем к солдату внуке, и она продолжала свой рассказ, сразу найдя простые, нужные слова:

— Вот таким он был в детстве, точно таким. Внук, правда, порезвей — сорванец мальчишка. А Вениамину и некогда было особенно озорничать — он очень рано начал работать в колхозе.

Она встала, сняла со стены две почетные грамоты в застекленных рамках и подала их гостям. Увидев, что бабушка показывает гостям, Семка важно пустился в разъяснения:

— Вот эту от МТС папа получил, когда был трактористом, а вон ту — от Сельскохозяйственной выставки. А вы и не знали, что мой папа получил грамоту от выставки?

Офицер взял одну из грамот и начал читать сначала про себя, потом вслух.

Броха, не сводя глаз с читавшего, внимательно слушала. Потом на цыпочках, боясь помешать, подошла к комоду, порылась в одном из ящиков и, вынув несколько пожелтевших газет, подала их офицеру:

— И здесь пишут о работе моего сына.

Офицер нетерпеливо взял газеты, развернул одну из них и начал пробегать глазами отчеркнутые столбцы.

— Читайте вслух — пусть и Володя послушает, — сказала Броха.

Она давно уже наизусть знала каждое слово из написанных о ее сыне статей, часто перечитывала их, обливаясь слезами. Не от этих ли материнских слез и пожелтели полосы старых газет, словно страницы древних книг, хранящие следы давно отшумевших событий?..

Офицер, усевшись поудобнее, начал читать, четко выговаривая каждое слово, чтобы ни одно из них не было потеряно для слушателей.

— Что это за узкорядный сев? — вопросом прервал он чтение. — Применялся ли он у вас в колхозе, или в каком-нибудь другом до того, как его предложил ваш сын?

— Не помню, дорогой. Одно могу сказать — много тогда шумели об этом севе. Почитайте, узнаете. Тут все описано так, как было на самом деле: как Виниамин перестроил сеялку, чего ему стоило получить добавочный посевной материал. Все это здесь сказано, да и люди подтвердят. Они вам лучше объяснят, какую пользу принесла смекалка моего сына. Поговаривали, что благодаря этому способу сева прибавится много тысяч пудов хлеба.

— Спасибо, мамаша, спасибо! Теперь вижу, что великому делу сын ваш положил начало, — сказал офицер, снова принимаясь за чтение. Долго читал он и еще раза два прерывал чтение, прося у Брохи разъяснений. Кончив читать статью, он отложил газету и, раздумчиво растягивая слова, сказал:

— Да-а-а… Это был настоя-а-ащий парень!

— И башковит же был ваш сын, мамаша! — наклонился к Брохе солдат.

— Скажите — до сих пор применяется предложенный вашим сыном способ сева? — поинтересовался офицер. — А где сеялка, которую переоборудовал ваш сын?

— Сеялка долго валялась в сарае и ржавела, но в последнее время с нею возилась жена Вениамина Эстер, — ответила Броха.

— Мама и дядя Меер еще в прошлом году ее починили, — вмешался в разговор Семка. — Я сейчас же разыщу их обоих и сюда приведу — скажу, что к нам гости из папиного полка приехали.

— Кто это дядя Меер? — спросил офицер.

— Это бригадир полеводов, — ответил Семка. — Когда-то мой папа был их бригадиром.

Мальчик стоял уже у дверей, собираясь выбежать, когда офицер обратился к нему с вопросом:

— Так ты, стало быть, бежишь за мамой?

— Да, я скоро вернусь. Мама, наверно, уже дома, а дядю Меера я скоренько разыщу.

— Ладно, Семка, ладно, — весело подмигнул мальчику офицер, — пусть придут, если можно.

Давно уже оплывшие поминальные свечи начали гаснуть.

— Зачем у вас горят эти свечи? — полюбопытствовал сидевший все время в глубокой задумчивости солдат.

— Обычай у нас такой — свечи в годовщину смерти близких зажигать, — ответила Броха. — Целые сутки должны гореть они — ведь они поминальные.

Она вышла в переднюю, внесла оттуда зажженную керосиновую лампу и поставила ее на комод рядом с гаснущими свечами.

— А почему бы вместо этих свечей не зажигать электричество! Надежнее будет, — сказал солдат.

— Внучек мой, дай бог ему здоровья, то же говорит, что и вы. Свечи, говорит он, скоро потухнут, а там еще целый год пройдет, покуда зажгут новые. Что же, говорит он, целый год моего папу и поминать не будут?

— Он прав. Вот умница! — с добродушной улыбкой сказал офицер. — Успокойте его: мы каждый день поминаем его папу. Я вам уже рассказывал об этом.

— А поминальные свечи — это наш старый обычай, — словно оправдываясь, сказала Броха. — Еще дед мой и бабушка так отмечали годовщину смерти кого-нибудь из близких. А как по-новому это делается, не знаю.

— Ну если вам, мамаша, приятно поминать вашего сына зажженными свечами, зажигайте их на доброе здоровье, — ласково улыбнулся офицер. — А у нас свои обычаи.

— Спасибо, родные, спасибо за честь, которую вы оказываете моему сыну, — растроганно сказала Броха гостям. — Спасибо! Ваше внимание к Вениамину мне дороже всего на свете.


Эстер любила по вечерам выходить за ворота и глядеть в бескрайнюю степную даль, откуда порою, как из туманной дымки, выплывает то пешеход, то подвода, а иной раз и автомашина.

«Кто-то идет, едет, торопится куда-то, к кому-то, — думала она. — Только ко мне никто не спешит».

С солдатскими котомками за плечами после долгих и тяжких лет разлуки, пройдя через барьеры несчетных смертельных опасностей, возвращались по степным дорогам мужья к женам, отцы к детям, сыновья к матерям и, открыв дверь родного дома, со слезами радости бросались в объятия своих близких. Но не все дошли до милых их сердцу порогов. Сколько женщин горящими глазами напряженно всматривались, подобно Эстер, в беспредельную степную даль, но никто не заворачивал в их дома, никто не стучался в их окна. Бесчисленные холмики выросли по безграничным просторам страны, но они молчат, не расскажут о тех, что пали, залив своей кровью родную землю. И быть может, над многими из них шумят уже, печально склоняясь к могилам, молодые деревья.

Однажды, когда Эстер, по своему обыкновению, понуро стояла у ворот, она увидела остановившуюся напротив ее дома подводу. С нее соскочил мужчина в сильно поношенном солдатском обмундировании, с заплечным мешком в руке. Он остановился в нерешительности, как будто не зная, куда ему направиться.

— Эстер! — позвал он негромко.

Эстер встрепенулась. Ей хотелось стремглав кинуться к приезжему, но она не могла сделать ни шагу: ноги как будто приросли к земле.

«Кто бы это мог быть? Кто мог назвать меня по имени?» — взволнованно раздумывала она.

— Как живешь, Эстер? — уже громче сказал солдат.

Но Эстер, удивленно всматриваясь в него, продолжала в оцепенении стоять у ворот. Приезжий двинулся к ней, и чем ближе он подходил, тем яснее всплывали перед ней черты знакомого лица.

Наконец, словно сбросив с себя оцепенение, она рванулась к прибывшему, выкрикивая на ходу сбивчивые, обгоняющие друг друга слова:

— Меер? Едва-едва узнала тебя!.. Ты что же, с неба свалился, что ли?.. Почему до сих пор не давал о себе знать?.. Мы даже не знали, жив ли ты?

Меер, молодцевато подтянувшись, поздоровался с Эстер, в глазах его блеснул знакомый ей огонек, и по лицу разлилась, возникнув в уголках губ, радостная улыбка. Однако прошедшие годы сделали свое дело: в волосах Меера уже сквозила седина, около глаз лучились морщинки.

Эстер была счастлива видеть его и таким, постаревшим. Она глазам своим не верила, что видит его живым и невредимым. Давно ли, кажется, они все втроем шли по поселку мимо этих самых ворот? Давно ли по-юношески задорно до хрипоты распевали, гордо вскинув головы, бодрую песню:

Лейся, песнь моя,

Комсомольская…

Оба друга, Меер и Вениамин, были влюблены в Эстер. Но они ничего не говорили о своем стыдливом молодом чувстве ни друг другу, ни той, что разбудила это чувство в их сердцах. Однако она догадывалась об этом по блеску их глаз, по грустно-мечтательным лицам.

Любовь Меера не умерла и тогда, когда Эстер вышла замуж за Вениамина. Он старался, правда, подавить ее, но это ему не удавалось. Как только началась война, он ушел вместе с Вениамином на фронт и как в воду канул — ничего о нем не было слышно. И вот теперь уж очень хотелось Эстер узнать, почему Меер не вернулся домой после окончания войны и что его вдруг заставило объявиться сейчас.

— Ты как — в гости приехал или останешься тут? — спросила она.

— Не знаю еще, там видно будет, — уклончиво ответил Меер.

Меер все порывался поговорить с Эстер, расспросить о ее житье-бытье, но, не зная, с чего начать, мялся и хмурился. На лице его застыло напряженное выражение. Хотя он и знал, что Вениамина нет в живых, но заговорить о нем или хотя бы упомянуть его имя ему было трудно.

— Так Вениамин погиб? Это правда? — спросил он наконец.

— Да, — кивнула Эстер.

Меер почувствовал в этом коротком, отрывистом ответе боль, и ему захотелось хоть как-нибудь утешить Эстер, хоть чем-нибудь отвлечь от гнетущих мыслей.

— Ты ведь не одна живешь — с матерью Вениамина?

— Да, с ней и с сыном. Ты еще не видел его — он родился после того, как вы с Вениамином ушли на войну. Хороший мальчуган, весь в отца. Хочешь взглянуть на него? Зайдем.

И Эстер провела гостя к свекрови. Броха, по своему обыкновению, не сидела сложа руки — она что-то вязала. И вдруг, как будто увидев привидение, она уронила спицы, клубок и вязанье.

— Меер! — всплеснула она руками. — Готова поклясться, что это Меер! Откуда? Рассказывай! Ты, кажется, на войне был с Вениамином?

— Нас потом назначили в разные части. Недолго мы повоевали вместе.

— Да, помнится, он об этом писал, — сказала Броха, поднимая оброненное вязанье. Она пододвинула гостю стул и попросила садиться. — Да, видно, только с того света нельзя вернуться, — со смешанным чувством радости и печали сказала она, вглядываясь в Меера. — Ты, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, неплохо выглядишь. Как жаль, что матери твоей не довелось повидать тебя перед смертью. Но как ни жаль, все же лучше, что она погибла, а не ты — ты еще молод. Вот и я с радостью отдала бы остаток своей жизни за то, чтобы Вениамин остался в живых… Ну, да что об этом говорить!..

— И моя мать была бы жива, если бы меня послушалась, — печально ответил Меер. — Уходя на фронт, я дал ей строгий наказ, чтобы она эвакуировалась, а она не послушалась, осталась здесь, ну вот и попала, бедняжка, в лапы фашистов.

— Так, видно, суждено, — вздохнула Броха. — Да, жаль тебя — мать нужна даже взрослым детям. А семья у тебя есть?

Меер отрицательно покачал головой.

— Ну, невест теперь хватает, выбор, слава богу, большой, — не без иронии сказала Броха. — Есть много девушек и вдов. Женихи и мужья в земле гниют, а они новых ищут.

Эстер побагровела от возмущения — как будто свекровь крапивой обожгла ей лицо.

— Чего вы так печетесь о Меере? — спросила она Броху.

— Ну, Меер уж как-нибудь и без моего попечения обойдется, — с плохо скрытой усмешкой ответила старуха. — Как по-твоему, Меер? Что ты скажешь?

Меер быстрым взглядом окинул Броху, пожал плечами и обернулся к Эстер, как бы ожидая, что она его выручит. И Броха, увидев, что поставила гостя в неловкое положение, задев при нем сноху, попыталась перевести разговор на другую тему.

— Ну, расскажи, как живешь. Мы так давно не виделись, а ты о себе и слова не скажешь.

Но Меер ответил отрывисто и неохотно:

— Живу помаленьку.

Все же он, чтобы нарушить напряженное молчание, изредка ронял несколько слов. Но беседа не налаживалась, и Меер снова опускал голову, время от времени украдкой бросая взгляды то на Броху, то на Эстер. Обе сидели нахмурившись.

«Ревнует, видать, старуха сноху, не хочется ей, чтобы она второй раз замуж вышла», — подумал Меер.

Он даже пожалел, что зашел. Но Вениамин был его близким другом, они и выросли вместе. Как же было не зайти, не взглянуть на его сынишку, не поговорить с его матерью? Да, зайти надо было, но зайти одному, без Эстер. А то можно подумать, что он только ради нее и пришел. Конечно, если сказать правду, то и ради нее. Он был бы счастлив, если бы Эстер соединила свою судьбу с его судьбою. Но как отнесется к этому мать Вениамина? Конечно, в глубине души она сознает, что Эстер молода и что ей надо выйти замуж. Но примириться с тем, что кто-то займет в жизни Эстер место ее покойного сына и будет счастлив с его вдовою, — примириться с этим старуха, видно, не в силах. Да и самому Мееру больно подумать, что счастье может прийти к нему только ценою несчастья его друга. Все эти мысли так расстроили гостя, что ему захотелось сразу же покинуть этот дом и скрыться с глаз удрученных горем женщин.

Но Броха стала уже раскаиваться в том, что невольно при госте обидела сноху, и попыталась оправдаться.

— Ну что я такое сказала? — заговорила она, разводя руками. — У меня, боже упаси, ничего дурного и в мыслях не было. И, право же, я ничего не вижу плохого в том, что вдова найдет себе человека по сердцу и выйдет за него замуж. Что можно сказать против этого? Ничего.

Но Эстер все сидела насупившись и ни слова не сказала в ответ. Броха, увидев, что сноха не идет ей навстречу, стала взволнованно ходить по комнате из угла в угол. Ей все же хотелось найти пути к примирению, и, увидев около стула, на котором сидел Меер, его заплечный мешок, она вспомнила, что гость с дороги, и обрадовалась, найдя желанный повод, чтобы возобновить совсем было замерший разговор.

— Тебе, Меер, верно, нужно умыться и отдохнуть с дороги. Да и проголодался ты, наверно. А я-то!.. Совсем расстроилась и даже поесть тебе не предложила, — засуетилась Броха.

Но Меер уже встал, чтобы попрощаться.

— Спасибо, мне пора, — сказал он. — Ведь я к вам на минутку.

— Да куда ты пойдешь? — вскинулась Эстер. — Дом твой занят — там теперь правление колхоза.

— Неважно. Зайду к председателю колхоза, а там будет видно.

Простившись с Брохой и Эстер, он подхватил свой заплечный мешок и ушел.

Назавтра он зашел опять, посидел немного и, распрощавшись, уехал из колхоза.

Но, видно, Меера тянуло в родные места, и через несколько месяцев он снова заявился в колхоз, с тем чтобы здесь обосноваться. Он возглавил полеводческую бригаду, которой руководил до ухода на фронт Вениамин. Работы было хоть отбавляй, и Меер ушел в нее с головой. Вместе с Эстер он привел в порядок валявшуюся без дела и ржавевшую сеялку, которую в свое время Вениамин приспособил для узкорядного сева, и пустил ее в ход на отведенных его бригаде земельных массивах.

Меер подолгу, часто допоздна, оставался на поле, а иногда и Эстер возвращалась вместе с ним в поселок в густых вечерних сумерках.

После гибели мужа Эстер почувствовала, что навеки суждена ей горькая вдовья доля, что единственной горестной отрадой ее жизни остаются воспоминания о навеки ушедшем счастье. Но с той поры когда в колхозе поселился Меер, Эстер снова почувствовала желание глядеться в зеркало, прихорашиваться, наряжаться. Броха сразу это заметила, и как ей ни хотелось поддерживать со снохой прежние добрые отношения, ей это не удавалось. Нет-нет да прорвется горький упрек или резкая нотка в сделанном по какому-нибудь поводу замечании. Особенно выводили из себя старую Броху частые задержки в поле и поздние возвращения домой ее молодой снохи. Размолвки становились все чаще, тем более что и Эстер не оставалась в долгу и подчас отвечала резкостью на упреки свекрови.

— Вениамин никогда не требовал от меня отчета, куда я хожу, где бываю, — однажды вспылила она, — а вы хотите, чтобы я докладывала вам о каждом своем шаге.

— Зачем докладывать? Я и так все вижу, — ворчливо пробормотала в ответ Броха.

— Что вы видите? — окончательно рассердилась Эстер. — Разве я что-либо скрываю от вас? Вас, быть может, злит, что я надела новое платье? Но вы ведь помните, что Вениамин всегда был рад видеть меня хорошо одетой, в новом наряде. Так знайте же — ради одного этого я буду одеваться как можно лучше. А вы чего хотите? Чтобы я стала похожа на оборванку? Чтобы я в лохмотья обрядилась? Это вам будет приятно?

— Кому-кому, а уж мне ты глаз не запорошишь! Я-то прекрасно знаю, ради кого ты наряжаешься! И кого ты вздумала вокруг пальца обвести? Кого ты хочешь убедить, что это ради мужниной памяти ты пошла шататься с…

— С кем я шататься пошла? Договаривайте — с кем? — возмутилась Эстер. — По-вашему, я в могилу должна лечь вслед за Вениамином? Так что же — вам от этого легче станет, что ли?

В душе Эстер боролись противоречивые чувства — она готова была бежать от упреков Брохи куда глаза глядят и в то же время жалела старуху, понимая, что свекровь сама страдает, упрекая свою невестку, что делает она это против собственной воли, не в силах совладать с собою. И Эстер порой готова была, несмотря ни на что, прощать и утешать ту, которая так часто изводила ее попреками.

Эстер решила на этот раз провести поминальный вечер вдвоем с сыном. Вернувшись с колхозного двора, где провела вместе с бригадиром хлопотливый день, она перекусила и принялась за уборку. Вдове хотелось расставить и разложить на виду все, что напоминало бы о Вениамине. Она вынула из гардероба серый в полоску костюм, который муж надевал по праздникам, вынула его новые, купленные незадолго до войны ботинки и клетчатую его рубашку. Она разложила на столе все полученные ею с фронта, сложенные треугольниками мужнины письма.

Покончив с этим, Эстер переоделась в коричневую юбку и зеленую гарусную кофточку — в этом наряде она особенно нравилась Вениамину. Эстер так тщательно навела в комнате порядок, так чисто все прибрала, точно ждала, что вот-вот откроется дверь и войдет ее муж, ненадолго куда-то отлучившийся.

Она еще раз придирчиво оглядела комнату — как будто все в порядке. И тут ей бросились в глаза заглядывавшие из палисадника в окно деревья. Она вспомнила, как сажала их вместе с Вениамином вскоре после свадьбы. Тогда это были жалкие тонкие прутики, а сейчас радуют взор высокие, стройные, глубоко пустившие в землю корни деревья. Широко протянули они крепкие, покрытые снегом ветви. И весною, как и сейчас, будут стоять они в белом убранстве, но уже не в холодном наряде из пушистого снега, а в белых и кое-где чуть лиловатых подвенечных платьях, сплошь сотканных из звездочек-цветков.

«Который им годочек миновал? — как о детях, спросила себя Эстер. — Они чуть постарше моего Семы. Выстояли, значит, они в годы войны, отразили ее натиск, пережили все невзгоды, перенесли морозы и вьюги зимы, и коварные весенние заморозки, и вот знай себе цветут и цветут что ни год. А я…»

Эстер застыла у окна в раздумье. И в эту минуту ворвался в комнату ее сынок.

— Мама, тебя зовут — из папиного полка гости к бабушке приехали, — одним духом выпалил мальчик.

— Гости? Из папиного полка? — переспросила Эстер. — Почему же они к нам не зашли?

— Не знаю. Они просили и дядю Меера позвать.

— Меня и дядю Меера? Ладно, я зайду. Только вот где сейчас дядя Меер? Ну, да ничего — он, верно, заглянет сейчас. Подождем.

Эстер не торопилась. Ей хотелось побыть вдвоем с сыном. Последнее время она мало его видела — всё дела да дела. Да и вечер-то какой — поминальный! Потолковать бы с мальчиком об отце, напомнить ему о нем.

— Ты не проголодался? — спросила она ласково.

— Нет, мама, я поел уже, не хочется, — нетерпеливо ответил Семка. — Идем.

— Да ты погоди. Ведь не собираются же гости сразу уехать.

Семка хотел было вернуться к бабушке и сообщить, что мама скоро придет, но раздумал. Ему вдруг пришли на ум слова бабушки о том, что мама собирается сделать его пасынком, и он решил спросить у матери, что это означает.

«Раз бабушка недовольна, — думал он, — значит, это что-то плохое, но ведь плохого мама не может мне пожелать».

И вот, оставшись с мамой вдвоем, Семка решил обо всем ее выспросить, только не знал, с чего начать. Эстер, заметив, что мальчик чем-то встревожен, подошла к нему, обняла и прижала к себе. Согретый материнской лаской, Семка набрался храбрости и быстро, скороговоркой спросил:

— Почему ты хочешь сделать меня пасынком, мама?

— Что ты, мальчик мой! Кто это тебе сказал? — всполошилась Эстер.

— Знаю я, знаю — ты приведешь к нам второго папу.

— Что ты такое болтаешь? — принужденно рассмеялась Эстер и снова спросила: — Кто же все-таки сказал тебе об этом?

— Я и сам знаю. Вот придет другой папа — и я сразу же стану пасынком.

— Если он будет добрым — не станешь.

— А если злым?

— Злым он не будет.

В эту минуту в комнату вошел Меер, вошел так тихо, что мать с сыном не сразу его заметили. Семка, смутившись, отошел от матери в угол. Меер, добродушно улыбаясь, подошел к нему, положил ему на голову руку и как бы невзначай похвалил:

— Ну и парень же ты, Семка… Настоящий парень!

Эстер почувствовала, что Меер хочет успокоить мальчика. Его ласково обращенный к ребенку взгляд говорил, что Меер его любит, привязан к нему и всем сердцем хотел бы заменить ему отца.

«Он, стало быть, слышал, о чем мы тут с Семкой говорили», — подумала смущенная Эстер.

А Меер привлек мальчика к себе и, крепко обняв его, сказал:

— Люблю таких, как ты, ребят, Семка. Ты молодец!

Семка нежно прильнул к Мееру. Ему хотелось ответить дяде Мееру такими же словами любви и привязанности, но тут он вспомнил о важном поручении, которое ему было дано бабушкой и ее гостями. И он заговорил, поглядывая то на маму, то на дядю Меера:

— Из папиного полка к бабушке гости приехали. Они просили меня позвать вас.

— Из полка? — переспросил Меер. — Кого же они зовут? Только маму или меня тоже?

— И тебя. Семка прибежал звать нас обоих, — отозвалась Эстер. — Давай зайдем.

— Ну, что же, давай, — согласился Меер, и все трое пошли в комнату бабушки Брохи.

Когда Эстер с Меером вошли, гости поднялись им навстречу и дружески с ними поздоровались, и только Броха в каком-то оцепенении осталась неподвижно сидеть опустив голову. Она как будто и не заметила пришедших.

— Жена Шейнгарта? — спросил офицер у Эстер.

— Да, это я.

— А вы — бригадир? — обратился он к Мееру.

— Так точно, — по-военному ответил Меер.

— Так вот, товарищи, прежде всего присядем, — начал офицер, как бы собираясь приступить к обстоятельной беседе. — Мы хотим ознакомиться с вашим колхозом. В полку хотят знать, как у вас идет работа. Ясно, товарищи?

При этих словах офицер быстро вскинул глаза на Эстер и Меера, как бы желая убедиться, так ли они его поняли, и продолжал:

— Расскажите, как работает бригада, которой руководил Вениамин Шейнгарт. Мы хотим написать об этом ь нашей газете.

Эстер и Меер переглянулись, как бы без слов совещаясь, кому начать рассказывать.

Вмешался солдат и, чтобы подсказать пришедшим, что, собственно, интересует однополчан, пояснил мысль офицера:

— Ведь бригада Шейнгарта здесь славилась. Бригадир, говорят, был награжден грамотами, о его успехах в работе даже в газетах писали, не так ли? Да, вот еще: мы узнали, что он приспособил какую-то сеялку для узкорядного сева и, таким образом, добился богатых урожаев. Вот об этом вы нам и расскажите поподробнее.

Эстер неуверенно, робко стала говорить о том, как Вениамин за два года до войны прочел в газете о ефремовских звеньях, собравших на Алтае не виданные доселе урожаи.

— Да, слышал о них, — отозвался солдат, — молодцы ребята, ничего не скажешь!

— Вениамин, — продолжала Эстер уже более уверенно свой рассказ, — увлекся их примером и начал производить в хате-лаборатории разные опыты. Потом, по целым дням пропадая в кузне, переоборудовал сеялку. Он передвинул в ней сошники, чтобы зерна равномерно ложились по всей площади участка.

— Сеялка сеялкой, — отозвалась Броха, все время угрюмо сидевшая в своем углу, — а только наладил он ее, как начались новые тревоги. Взять хотя бы мытарства с посевным материалом: сколько крови ему перепортил председатель из-за дополнительных семян, которые потребовались при новом способе сева! Звали этого председателя, кажется, Юдл Коробейник. Не правда ли, Эстер?

— Да, — отозвалась сноха, — этот Юдл скорее позволил бы себе здоровый зуб выдернуть, чем выдать хоть килограмм зерна сверх плана. Ну, и пришлось Вениамину самому раздобывать семена, чтобы посеять так, как он хотел. Зато какой урожай собрали тогда. Неслыханный! Вот тут-то и началось: со всей округи стали съезжаться, чтобы узнать, как он этого добился; со всех концов страны письма к нему посыпались; в газетах стали писать о Вениамине.

— А как теперь дела в бывшей бригаде Шейнгарта? — перебил офицер. — Сохранила ли она былую славу?

— За время войны, после эвакуации колхоза, эта бригада совсем было распалась, — постаралась обстоятельно ответить на вопрос гостя Эстер. — А когда колхоз восстановили, людей было мало, посевного материала тоже, сеяли кое-как — ну, сеялка и валялась без дела и ржавела до тех пор, пока не назначили бригадиром вернувшегося в колхоз старого друга моего мужа Меера Чаповца, который возобновил посевы по способу Вениамина. Вот он, этот новый бригадир, перед вами.

Эстер, кивнув головой в сторону Меера, закончила свое затянувшееся объяснение:

— Результаты вы увидите сами, мы покажем вам снопы нового урожая, которые собирались послать на выставку.

— На выставку? — переспросил офицер. — И у нас в полку мы организуем небольшую выставку в честь Шейнгарта. Не дадите ли нам для нее два-три снопа?

— Почему бы не дать? — с готовностью ответила Эстер. — Для нас будет большой честью, если полк Вениамина оценит наш труд.

Между тем в окно стало видно, что погода испортилась. Из черных клочковатых туч повалил густой снег.

— Хоть бы метель не поднялась, — забеспокоился Меер, — я ведь собирался в поле — проверить, закреплены ли как следует снегозадержатели.

— Еще успеете, — сказал офицер, — снег только что пошел. Я бы хотел поговорить с вашими людьми, почтить с ними память Шейнгарта, ведь сегодня годовщина его смерти.

— Ну что же, давайте, — решила за всех Эстер. — В случае чего мы и оттуда сумеем выехать в поле.

Она сбегала к себе, оделась, и все вместе отправились в правление колхоза.


Колхозный клуб был переполнен: пришли не только старожилы, знавшие и хорошо помнившие Вениамина Шейнгарта, но и не такие уж давнишние жители поселка — те, что осели в нем за последние годы.

Сцену клуба привели в праздничный вид: стол накрыли кумачом; к задней стене прикрепили развернутое колхозное знамя; по обеим сторонам поставили два большущих снопа последнего урожая, собранного той самой бригадой, которою в свое время руководил Вениамин Шейнгарт.

Председатель колхоза — высокий широкоплечий мужчина с круглым лицом, узкими черными глазами и бородой цвета темной бронзы — пришел в клуб в новом нарядном френче. Два ордена Красной Звезды, которые он носил только в торжественных случаях, украшали его грудь. Он пригласил в президиум Броху, Эстер, Меера и гостей — однополчан Шейнгарта, и когда, по его предложению, собравшиеся почтили память погибшего вставанием, предоставил слово Брохе.

Броха первый раз в жизни выступала перед таким количеством людей. Привелось бы ей говорить с каждым из сидевших в зале по отдельности или хотя бы сразу с двумя-тремя, она нашла бы нужные и, быть может, единственно нужные слова. Но людей было так много, и все они, казалось, ждали от нее каких-то особых, торжественных, подходящих к такому случаю речей. Что она, простая женщина, может сказать такого, что стоило бы внимания всего собрания? А тут еще знатные гости из полка приехали! И Броха растерялась. Но надо ведь что-нибудь сказать, раз ей оказали такую честь и первой предоставили слово.

— Мой Вениамин был преданным сыном, — начала она тихо и проникновенно. — Но не только моим сыном был Вениамин — он был сыном и всех вас.

Броха обвела взором всех сидевших перед нею и остановила взгляд на приезжих однополчанах ее сына.

— И вашим сыном он тоже был… — сказала она им, — и вашим… и вашим…

Она широко развела руки и протянула их ко всем сидящим в зале, будто хотела обнять всех матерей и отцов ее Вениамина.

Броха постояла еще немного, потом присела, утерла набежавшую слезу и снова поднялась, но больше уже не в силах была проронить ни слова.

Председатель и все собравшиеся молчали, чтобы дать ей время успокоиться. Они терпеливо ждали — она придет в себя и скажет еще о сыне. Но Броха, чувствуя, что все ждут от нее чего-то, все больше волновалась, и председатель предоставил слово офицеру. Тот, развернув старую, потертую на сгибах военную карту и указав на ней едва заметную на карте точку, начал:

— Вот здесь — безымянная высота триста шестьдесят четыре… Всего лишь шесть метров советской земли. Но три дня и три ночи защищали этот клочок земли девять гвардейцев. Снаряды дробили железобетон укреплений, взлетали в воздух столбы огня и дыма, но герои не сдавались. Ураганный огонь сразил восьмерых, но девятый, хотя и был тяжело ранен, один продолжал неравный бой, покуда вражеский танк не прорвался к высотке. И тогда единственный оставшийся в живых гвардеец подорвал себя вместе с танком, не дав фашистам овладеть укреплением… А там подоспели наши… Этим девятым, отдавшим свою жизнь за советскую землю, и был ваш односельчанин Вениамин Шейнгарт, имя которого на вечные времена вписано в историю нашего полка.

Офицер бросил взгляд в переполненный людьми зал и добавил:

— Подумайте, дорогие товарищи, сколько крови стоили несколько метров советской земли, и какой крови! Подумайте, какова цена той земли, которой вы владеете. Великая ей цена, товарищи! Выращивайте же на этой так дорого доставшейся нам земле как можно больше хлеба, пусть красуется на ней как можно больше садов, пусть изобилие и счастье принесет народу земля, за которую ценой смертельного подвига, ценой собственной благородной жизни заплатил ваш односельчанин Вениамин Шейнгарт!

Водворилась длительная тишина, как бы наполненная отзвуками пламенных слов офицера. И тут медленно поднялся со своего места Меер. Сколько безымянных высоток прошло перед мысленным взором его, пока говорил офицер! Сколько таких высоток и низин, косогоров и балок самоотверженно защищал и он, Меер, подобно своему закадычному другу Вениамину. Да, весь добытый им за годы войны опыт говорил, что офицер прав, что каждую пядь родной земли можно и нужно отстаивать любой ценой, даже если эта цена — жизнь, единственная, неповторимая жизнь. И об этом захотелось Мееру сказать людям. Но как трудно найти нужные, незаменимые слова! Мысли мешаются, холодный пот выступает на лбу, и речь получается путаной, и плохо, совсем плохо доходит она до слушателей. И только когда Меер перешел к рассказу о работе его бригады, он вдруг почувствовал, будто кто-то распутал завязавшийся в мозгу узел. И, на ходу заканчивая свой рассказ, Меер подошел к сидевшему вместе с ним за столом президиума солдату, крепко обнял его и сказал:

— Ты заменяешь Вениамина в полку, я — в бригаде, так давай же вместе, насколько хватит у нас сил, заменим матери ее погибшего сына!

Снова наступила тишина, она была торжественной и печальной. Никто не смел ее нарушить, и только с улицы доносился вой бесприютной метели, беснующейся в бескрайних степных просторах.


Броха до глубокой ночи думала о высокой чести, которой удостоился ее сын. Шутка ли — собрали столько народу, чтобы почтить память Вениамина в годовщину его гибели. Она перебирала в уме каждое сказанное о сыне слово. Но глубже всего запали ей в душу слова Меера, обращенные к солдату. Ее очень тронуло желание бригадира вместе с воином заменить ей утраченного сына.

Взволнованная этими мыслями, одновременно и радостными и печальными, Броха заснула только перед рассветом. Сквозь сон вскоре услышала она, что кто-то стучится в окно к Эстер. Но вьюга так бушевала, что старуха сначала решила — это ветер стучит неплотно прикрытыми ставнями.

Еще с полчаса поворочалась Броха в постели, но сомнения одолели ее и она поднялась, чтобы проверить, все ли благополучно у Эстер. Свекровь потихоньку, чтобы никого не разбудить, приоткрыла дверь в комнату снохи и увидела, что Семка безмятежно спит в своей кроватке, а кровать Эстер пуста и даже не прибрана.

«Куда это она запропастилась в такую вьюгу?» — подумала Броха.

И тут же вспомнила, что Эстер и Меер собирались пойти в поле — укрепить снегозадержатели.

— Ох и беда свалилась на мою голову! Они, чего доброго, заблудятся и замерзнут! — запричитала Броха, ломая руки.

Она набросила на себя шубейку, закуталась в свой бессменный клетчатый платок и побежала навстречу холодному ветру в правление — авось застанет там Эстер или узнает по крайней мере, куда она ушла. В правлении никого не было, и старуха поспешила к дому Меера, но и там не застала ни души.

Вконец расстроенная, Броха вернулась домой. Здесь ждал ее тоже встревоженный непонятным отсутствием матери успевший уже одеться Семка.

— А где мама? — спросил он Броху, едва та показалась в двери комнаты.

— Мама скоро придет.

— Почему ее так долго нет?

Мальчик подошел к окну, вплотную прильнул к стеклу, пристально всматриваясь, не идет ли мать, и воскликнул:

— А вьюга какая! И куда это мама ушла в такую погоду? Уж не уехала ли она?

— А куда ей ехать? Зашла к кому-нибудь, — старалась Броха успокоить мальчика. А у самой душа была не на месте. Даже побледнела старуха от волнения и тревоги. И как она ни старалась внушить себе, что все обойдется и что Эстер вернется живой и невредимой, беспокойство продолжало терзать ее сердце.

Но вот кто-то рванул дверь.

— Она! — обрадовалась Броха.

Но в переднюю вместо Эстер ввалились офицер и солдат, с головы до ног покрытые снегом. Отряхнув его, сняв и повесив шинели, они вошли в комнату.

— Где это вы пропадали? — спросила Броха, пододвигая гостям стулья. — Не встретилась ли вам сноха моя с бригадиром? Они на рассвете ушли невесть куда. Такая вьюга на дворе — шуточное ли дело!

— Они в поле, укрепляют снегозадержатели. Недаром Меер Чаковец обещал на собрании, что его бригада самоотверженным трудом заплатит за каждый метр земли, которую советский народ отстоял в годы войны такой дорогой ценой. Вот они и выполняют это обещание. Видели бы вы, — добавил офицер, — как работает ваша сноха! Пусть, говорит она, и в память Вениамина вырастет богатый урожай на тех полях, где он работал со своей бригадой!

— Скажите! — покачала головой растроганная Броха. — А сколько огорчений я ей причинила! А новый бригадир!.. Он ведь и вправду от всей души хочет заменить мне сына!

Она подошла к внуку и обняла его.

«А что, — подумала она, — если и впрямь Меер заменит осиротевшему мальчику отца? Ох, дай только боже, чтобы с ними ничего дурного не случилось и чтобы они поскорей вернулись домой!»

Между тем вьюга за окном завывала с каждой минутой все громче и злее.

— Вы только послушайте, какое светопреставление! — то и дело подбегала Броха к окну, вглядываясь в темноту, — не покажутся ли сноха с бригадиром.

Кто-то открыл наружную дверь, и в передней раздались голоса пришедших.


Перевод автора и Б. Лейтина

Честь Рувима


В жаркие дни погожего лета, когда на полях самый разгар уборочной страды, в конторе правления было пусто. Забежал по какому-то срочному делу председатель колхоза Денис Прохорович Мажара — высокий статный мужчина с густыми светло-желтыми, как кукурузные волокна, усами, по-военному подтянутый, в темной гимнастерке, туго перехваченной широким офицерским ремнем. Забежал и сразу исчез, будто испарился в знойном мареве пыльной улицы поселка. Даже наряды на работу, которые обычно размечались в конторе накануне на весь завтрашний день, в страдное время стали выдавать колхозникам прямо по месту работы.

Пусто было в правлении. И только счетовод Аврам Риванец один-одинешенек сидел у своего конторского стола, почти половину которого занимали громадные счеты. Аврам сидел, склонясь над учетными ведомостями, и то и дело посматривал на дверь — не заявится ли кто-нибудь, не отвлечет ли его от постылых колонок однообразных цифр. Но, как назло, ни одна живая душа не появлялась, никто не приходил разогнать скуку обалдевшего от жары счетовода. Даже колхозный сторож Зорех Сорока, негодник, забыл, видно, как открывается дверь в контору правления. А ведь совсем недавно он пропадал здесь целыми днями — ночи летом коротки, до полудня сторож выспится, а весь день еще впереди — куда деваться? Вот и заходил Сорока в правление, чтобы коротать часы бесконечного летнего дня за беседой с Аврамом. Авраму Риванцу доставляло удовольствие поговорить с колхозным сторожем. Потому что большим охотником был Аврам послушать рассказ о каком-нибудь происшествии, пофилософствовать по какому-нибудь поводу, а то и схватиться с Зорехом в пылком споре черт знает о чем — лишь бы схватиться, помахать руками, лишь бы время прошло. Но это бывает не так уж часто. Обычно затягиваются они не спеша обмусоленными цигарками, подолгу держат во рту горячий дымок, медленно, крохотными облачками, стараясь как можно больше продлить наслаждение, выпускают его и в без того сизую, прокуренную комнату, говорят и не могут наговориться вдосталь! Неторопливо течет их бесконечная беседа — спешить ведь некуда, да и время надо оставить на то, чтобы еще раз затянуться, стряхнуть накопившийся пепел или свернуть и закурить свежую цигарку, чтобы обдумать ответ на хитроумный выпад собеседника.

Счетовод Риванец нет-нет да и вспомнит о своей работе, щелкнет разок-другой на счетах, впишет одну-другую цифру в ведомость. А там, глядишь, и увлекся Аврам своими расчетами и ну вдохновенно писать да щелкать костяшками. Зорех Сорока и против этого не возражает: славно вздремнет, бывало, похрапит рядом, а потом внезапно вскинется и как ни в чем не бывало продолжит начатый разговор.

Даже внешне Зорех Сорока во многом походил на Риванца: оба были маленькими, щупленькими, над узкими морщинистыми лицами обоих тускло светились одинаковые плеши, тут и там стыдливо прикрытые редкими седыми волосами. Только шея у Риванца, в отличие от Сороки, была длинной, как у гуся, и худой, с подвижным кадыком, прыгающим вверх и вниз, стоило только начать Авраму свои обстоятельные речи.

Аврам Риванец был немного глуховат и, недослышав, как все глухие люди, сам сочинял то, что не сумел уловить. Зорех Сорока этого терпеть не мог и несколько раз чуть не рассорился со своим приятелем.

— Попробуй к своим счетам добавить что-нибудь, — что у тебя получится? Ничего? Вот то-то. А ты что делаешь?! — вопил, бывало, Зорех, наседая на Аврама.

Возмущенный до глубины души тем, что сторож осмелился нападать на него, Аврам Риванец в свою очередь начинал донимать Зореха приперченными, въедающимися в самые печенки словечками.

Но это не помешало Зореху на другой день, прочитав в районной газете заметку о звене Рувима Шкляра, пулей влететь в контору и ошеломить Аврама этой новостью.

— Читал, что пишут о нашем Шкляре? — выпалил он.

— Где пишут? — поднял голову занятый своими расчетами Аврам.

— На, посмотри, какую отходную ему пропели! — Зорех положил на стол газету и указал заскорузлым пальцем на отчеркнутую заметку. Но как ни любопытно было Авраму Риванцу поскорее узнать, что там пишут о звене Рувима Шкляра, он все же не подал виду, что ему не терпится взять в руки лежащую перед глазами газету, щелкнул еще раз-другой на счетах, записал на бумажке итог и только тогда, развалившись на своем креслице с газетой в руках и цедя сквозь зубы фразы, начал читать вслух.

— «Немало красивых обещаний, — читал Аврам, — давал звеньевой Рувим Шкляр на общем собрании колхоза. Он торжественно обязался тщательно обрабатывать пропашные культуры. Но этим красивым обещаниям не суждено было осуществиться: подсолнух на его участке запущен, его междурядья густо заросли сорняками».

— Ну, — не выдержал Сорока, — хорошо же мы выглядим после такой заметки.

Зорех выждал минуту-две — что скажет на это Аврам Риванец. Но тот молчал, и Зорех продолжал тем же тоном, каким обычно философствовал, сидя с Аврамом в часы досуга за этим стареньким конторским столом:

— Разве газета ударила по одному Рувиму Шкляру? Как бы не так! По тебе, по всему колхозу, если хочешь, ударила газета. Да что там колхоз — эта заметка затронула целый район, а то и область! Шутка ли сказать — подсолнух! Это же масло, жмых…

И хотя Риванец согласно кивал головой в ответ, и хотя Зореху ясно было, что счетовод с ним во всем согласен, но Сороку, как говорится, разобрало, и он все бубнил и бубнил, воинственно наступая на Аврама:

— Вот, к примеру, я сторож — так что же, кроме замков на колхозных амбарах, меня уже ничто не касается, ничто не интересует? Э, нет! Ты, должно быть, помнишь моего Шоломку, который, царство ему небесное, погиб на войне… Так вот он, бывало, плохо ответит у доски, а вечером говорит мне: «Ну и стыдно же мне было, папа, перед всем классом стыдно!» Вот так и Рувим должен стыдиться перед всем колхозом, перед всем районом, перед каждым, кто читает газеты, должен стыдиться Рувим Шкляр! Скажут ведь — в нашем, мол, колхозе плохо обрабатывают подсолнух. Вот ведь как скажут! Ты понимаешь, какой это позор для всех нас?

— Понимаю. Ты прав, конечно, — выдавил из себя наконец Аврам, щелкая костяшками счетов.

А Зорех Сорока, сколько ни говорил, сколько ни изливал свое огорчение, никак не мог успокоиться. От волнения пот градом катился по его лицу — вот до чего проняло человека!

— И хороший ведь человек Рувим Шкляр, и работник замечательный, — как же это его угораздило? Со всяким, конечно, может случиться, — ну, не справился, ну, оплошал. Так сказал бы нам! Разве бы ему не помогли? Разве довели бы колхоз до такого позорища? Что он, колхоз наш, не дай бог, отсталый какой-нибудь? Ведь нет же!

Тут Зорех Сорока от волнения чуть не задохнулся и даже почувствовал, что у него основательно засосало под ложечкой — даже поесть захотел Зорех в неурочное время от таких тяжелых переживаний.

Между тем начали спускаться сумерки, и Зореху скоро на пост пора идти, а расстаться с Аврамом Риванцем, да еще при таких чрезвычайных обстоятельствах, он не может, ну никак не может расстаться!


И вот поди ж ты — пропал Зорех Сорока, не приходит, да и только.

Как это так? Не было того дня, чтобы Зорех не заявился и не отсидел в конторе добрых два-три часа, а то и больше, а тут нет человека, как сквозь землю провалился!

Для Аврама Риванца это исчезновение было тем более непонятным, что в последнее свое посещение Зорех был особенно приветлив и ласков. Ни одного дурного слова не слышал Аврам от Зореха за те часы, которые тот провел в последний раз в конторе правления. И вдруг без всякой причины испарился человек — нет его, как в воду канул.

Поступившись самолюбием, Аврам Риванец не поленился сходить вечером и издали посмотреть, стоит ли Зорех на посту. Стоит, ей-богу стоит! И Аврам Риванец еще больше заволновался после этой разведки.

«Не иначе обиделся на меня Зорех, — подумал Аврам, — только ума не приложу, чем же я мог его обидеть?»

Аврам перебрал в памяти все, о чем они с Зорехом говорили в последнюю встречу, и решил: нет, не за что было Зореху обижаться! Тогда что же? Что-то произошло, но вот что именно — поди узнай. А между тем Аврама Риванца все пуще разбирало любопытство — что же говорят в колхозе по поводу газетной заметки? И кто, если не Зорех, может рассказать ему об этом?. Кто, если не этот всезнайка, мог бы разъяснить ему, как вообще это могло случиться, чтобы такое прославленное, можно сказать, звено вдруг опозорилось?

Одиноко сидел Аврам Риванец за своим конторским столом и выходил из себя от неутоленной жажды узнать, что же происходит в колхозе после появления в газете злосчастной заметки.

«Что это значит — в такое время вдруг пропал человек», — досадовал он на Зореха. Председатель наверняка еще ничего не знает, а то бы всем досталось на орехи. Шутка ли — председатель привык читать одни хвалебные отзывы о своем хозяйстве, считал Рувима Шкляра красой и гордостью колхоза, а тут на тебе! Да полно, уж не ошибка ли это? Мало ли бывает недоразумений? А может, со зла кто привязался к Рувиму и зря охаял человека? Эх, забежал бы хоть на несколько минут председатель — уж Аврам Риванец не постеснялся бы его расспросить, что к чему, в чем тут дело? А так догадывайся тут, что произошло! И Зореха, как назло, нет и нет!

Огорченный Аврам Риванец начал рыться в сводках о работе бригад и звеньев, но по отрывочным сведениям, которые он выцарапал из этих сводок, так и не уяснил толком, была ли проведена культивация в междурядьях подсолнуха на участке Рувима, или на самом деле запущены пропашные культуры, как об этом писала газета?

И вот, когда Аврам совсем отчаялся, не в силах узнать что-либо о результатах неприятной заметки, в контору вдруг заявился — кто бы вы думали? — Рувим Шкляр, тот самый Шкляр, из-за которого, можно сказать, весь сыр-бор загорелся. Это был высокий плотный мужчина с широким загорелым лицом, чуть приплюснутым мясистым носом и узкими темными глазами.

Звеньевой стал, широко расставив ноги, посреди комнаты и огляделся, будто искал кого-то. Ох, как хотелось Риванцу узнать, что думает Рувим об этой заметке в газете.

«А вдруг он еще ничего не знает?» — мелькнуло в голове Аврама. Ведь все последние дни Рувим был на полях. Но счетовод тут же вспомнил, что в эту страдную пору пионеры доставляли газеты прямо в бригады и звенья.

«Значит, знает», — решил Аврам, но на всякий случай порылся в стопке газет и положил наверху ту, на которой красным карандашом была обведена интересующая его заметка. Но Рувим, казалось, не обратил на нее никакого внимания.

— Председателя тут не было? — спросил он как ни в чем не бывало.

— Уехал в город, я и сам его жду не дождусь.

Аврам помолчал немного, посмотрел на Шкляра, но в конце концов не выдержал и, показав глазами на газету, спросил:

— Что ты скажешь на это?

— На что?

— Да на то, что здесь напечатано.

Аврам в упор смотрел на Рувима и ждал, что тот ему скажет. Но Рувим, видимо, и впрямь ничего не знал о заметке.

— Будь на месте председатель — что бы тут творилось, не дай бог!.. Шутка ли, какой позор! — пошел напролом Риванец и так схватил газету, будто собрался прочесть заметку вслух недоумевающему Рувиму.

— А ну-ка, ну-ка, что там такое? — ничего не подозревая, спросил звеньевой.

— А это тебе — шуточки? — в свою очередь спросил Аврам, подавая Рувиму газету.

Шкляр начал читать отмеченную заметку и остолбенел. Кривая, похожая на гримасу улыбка поползла вниз от углов рта и застыла на его суровом, обветренном лице. Он хотел, видимо, прикрыть ею горечь обиды, вызванной заметкой, хотел — и не смог.

— Ничего, Рувим, еще разберутся, поймут, что это ошибка, — старался Аврам утешить звеньевого, но будто солью посыпал свежую рану Рувима словами, продиктованными жалостью. Вконец расстроенный звеньевой, нахмурившись, отошел к окну и стал беспокойно вглядываться, не покажется ли неподалеку от конторы председатель колхоза.


Дома Рувима уже давно поджидали.

— Где это ты пропадал? Я уж не знала, что и подумать, — обрадованно вскинулась жена Рувима Ципа, худенькая остроносая женщина с узкими, будто всегда прищуренными глазами.

— А я сразу же с поля зашел в контору — хотел повидать председателя.

— Да он, говорят, куда-то уехал, — отозвалась хлопотавшая по хозяйству Ципа. Она подала мужу таз с водой, полотенце и мыло. Рувим тщательно умылся, а жена тем временем положила на стол буханку хорошо выпеченного, чуть подгоревшего ржаного хлеба и налила тарелку густого фасолевого супа с клецками. Рувим присел к столу и быстро, с аппетитом опорожнил тарелку и, пока жена не подала второе блюдо, стал расспрашивать ее о домашних делах. Словоохотливая Ципа, ворочая горшками и гремя тарелками, обстоятельно обо всем рассказала ему.

— А где же наш Лева? — спохватился Рувим.

— Кто его знает, где он носится, — ответила мать. — Он же пионер — развозит по бригадам и звеньям газеты… Разве ты его не видел в поле?

— Нет, ни сегодня, ни вчера он туда не заявился.

— И газету вам не привезли? Ну, теперь понятно… Ему, бедняжке, обидно — стыд-то какой, — глубоко вздыхая, сказала Ципа. — Мальчик даже почернел от горя — в глаза людям смотреть не может. Станет он тебе развозить газету с такой заметкой о его отце! Да разве может он быть равнодушным, когда тебя ругают? Разве он не знает, как его отец трудится — из сил выбивается, чтобы его звено работало как можно лучше? И вот на тебе — хороша благодарность за все твое старание, за всю проделанную работу, за всё!

Рувим хорошо помнит, как его Левка, еще совсем малыш, спрашивал, бывало:

— Папа, почему ты не герой?

— А почему тебе так хочется, чтобы я обязательно был героем? — в свою очередь спрашивал сына Рувим, с отцовской нежностью гладя его по голове.

— А чтобы я гордился тобой; чтобы все завидовали мне: вот какой у Левки папа — герой; чтобы все указывали на тебя пальцами — вот идет герой, и на меня указывали тоже: его папа — герой!

«Да, дождался Левка, — с горечью подумал Рувим. — Теперь в самом деле все будут тыкать в меня пальцами: вот он, никчемный человек, дошел до того, что о плохой работе его звена в газете написали — сам опозорился и опозорил весь колхоз. Ох и стыдно будет Левке смотреть людям в глаза! Ну, а как смоешь это пятно? Ума не приложу!»

«Крепись, Рувим, — говорил ему другой голос, — крепись: ты еще себя покажешь, поймут люди, что незаслуженно тебя опорочили».

Горя нетерпением осмотреть необработанное поле и прикинуть, как побыстрей и получше привести его в порядок, Рувим после обеда впряг в двуколку резвого коня и рысью погнал его к участку пропашных культур, до которого у его звена всё не доходили руки. С одной стороны к участку прилегало высокой стеной поле только что начавшей колоситься пшеницы, с другой — массивы подсолнуха соседнего колхоза «Красное знамя».

Поднявшись на высокий косогор, Рувим еще издали увидел свой участок, на котором буйно разрослись еще молодые стебли подсолнуха. «Что это?» — подумал он, не веря своим глазам: участок, которым его звено до самых последних дней так и не успело заняться, старательно прополот! Он это ясно видел по тому, что выдернутые с корнем сорняки холмиками лежали на земле в междурядьях. Что все это значит? Уж не заблудился ли он, не попал ли на чужое поле? Да нет, он как свои пять пальцев знает свой участок! Тогда кто же все-таки его обработал? Уж не соседи ли по ошибке пропололи его вместо своего? Ай да соседи! Хорошие люди эти соседи! Спасибо вам, дай бог вам здоровья! Жаль только, что вы не сделали этого на несколько дней раньше, — тогда мы не попали бы в газету…

Рувим стал между двумя рядами подсолнуха и на секунду вообразил, что на этих высоких стеблях уже висят тяжелые шапки и на них семечко к семечку плотно сидят зерна.

«Стыдно сказать кому-нибудь, какое богатство могло пострадать на забитом сорняками поле!» — подумал Рувим.

Он решил было вернуться в поселок и сразу, пока соседи не узнали, что обработали чужой участок, послать людей на обработку соседнего поля, где подсолнух тоже не был прополот, но, оглядевшись, увидел, что опоздал: с мотыгами в руках, слегка наклонившись, по полю шли люди. Когда он подъехал к ним ближе, до его слуха донеслись сказанные с добродушной иронией слова:

— А соседи-то наши зашевелились: всыпали им по пятое число в газете, вот они и поспешили прополоть подсолнух. Да вот их старшой, кажись, шагает нам навстречу.

— Газета поторопилась пробрать нас, — стал оправдываться Рувим. — Вот и на вашем поле не весь подсолнух прополот. Видно, и вам, как и нашему звену, дожди помешали.

Рассказывать соседям, что он и сам не знает, кто очистил от сорняков его участок пропашных, Рувиму было неприятно. А вместе с тем узнать, кто тут работал, очень хотелось. И вдруг его осенила мысль: а что, если председатель колхоза, прочитав заметку, предложил правлению перебросить на необработанный участок людей из других звеньев или бригад? Но тогда почему же ему, Рувиму, об этом не сообщили? Не хотели, может, его обидеть и решили все сделать втихомолку? Надо все выяснить.

Не задерживаясь больше около соседей, Рувим решительно направился к оставленной им невдалеке двуколке и покатил в поселок. Всю дорогу он удивлялся: кто же, в конце концов, проделал эту работу?

В поселке, возле правления, попался ему навстречу председатель колхоза. По праздничному костюму и по проступающему сквозь дорожную пыль блеску тщательно начищенных сапог видно было, что Денис Прохорович побывал в городе. Он был чем-то взбудоражен, его длинные, начавшие седеть усы топорщились, в лукавых карих глазах пряталась улыбка.

— А, Рувим? Откуда, брат, едешь? — спросил он придержавшего свою лошадку звеньевого.

— Да я прямо с того участка пропашных, который… — начал было докладывать Рувим, но председатель перебил его:

— Я тоже там побывал. Хотел тебе в помощь послать людей, да гляжу — ты уже сам справился. Эх, сделал бы ты это дней на пять раньше — и все было бы в порядке, комар носу не подточил бы. Ну, ничего, дело сделано. Молодец!

Председатель кивнул головой Рувиму и быстро отошел.

«Что ж это такое? Издевается он, что ли, надо мной, или испытывает — признаюсь ли я, что не мое звено участок обработало, или не признаюсь, — рассуждал Рувим. — Это он, видать, придумал такое наказание мне. Мало, видно, ему, что в газете меня выставили всем на позор, так еще и он должен меня высмеять!»

И Рувим, соскочив с двуколки, бросился вслед за председателем по кочковатому лугу.

«Сколько раз, — думал он обиженно, — мне приходилось помогать людям, когда они не справлялись с работой; и ничего удивительного нет, если они помогли мне в трудную минуту. Так почему бы прямо не сказать мне об этом? Что тут такого?»

Денис Прохорович успел далеко уйти, и запыхавшийся Рувим с досадой вернулся к двуколке и поехал в контору правления.


Рувим пришел домой расстроенным.

— Что с тобой? — спросила у него жена, заметив, что он сам не свой и места себе не находит. — Почему ты все принимаешь так близко к сердцу? Ну, что в том, что три-четыре гектара подсолнуха не были вовремя прополоты. Не такая уж это беда. Не всем же быть героями! Зачем же так горевать? Можно подумать, что ты, не дай бог, человека убил или совершил какое-нибудь другое преступление.

— А зачем мне расстраиваться? — с притворным спокойствием ответил Рувим. — Участок пропашных, за который мне так влетело от газеты, уже прополот. Председатель даже похвалил меня. Но ведь не мое звено обработало участок.

— А если тебе кто-нибудь и помог, какая в том беда? Мало ли ты помогал людям?

— Все это так, но я не привык, чтобы за меня работали. Как это я не управился вовремя и люди вынуждены были мне помочь — и сам не пойму. А председатель еще и хвалит меня, говорит: «Молодец, Рувим!» Насмехается он надо мной, что ли?

— А он, быть может, и не знает, что тебе помогли. Да и какая ему разница, кто прополол участок, — лишь бы дело было сделано.

— Как это — какая разница? — вскипел Рувим. — Неизвестно кто делает за меня работу, а я молчу! Выходит, будто я выправил положение и все сделал как надо…

— Тебя не трогают — ну и помалкивай, — убеждала Рувима жена. — Да ты и впрямь выправил положение, и впрямь молодец, если все так быстро уладилось.

Но Рувим никак не мог успокоиться.

— Разве людям больше делать нечего? Разве им мало своих забот? — с недоумением восклицал Рувим.

— Э, хватит тебе выворачивать мозги наизнанку! — вспылила жена. — Тоже мне философ нашелся! Садись лучше за стол, поешь как следует…

С этими словами она пододвинула мужу кринку сметаны, поджарила яичницу, налила щей и, ласково глядя на Рувима, стала уговаривать съесть все без остатка.

Рувим не заставил себя просить, но, поев, молча сорвал с гвоздя кепку и двинулся к дверям.

— Куда опять? И минуты дома не посидишь! — попыталась задержать его Ципа, но Рувим, пробормотав в ответ что-то, быстро вышел и зашагал в контору. Ему, пока туда не набился после трудового дня народ, хотелось выяснить у председателя или у кого-нибудь из членов правления, что там думают предпринять по поводу газетной заметки, собираются ли написать ответ в редакцию, и если собираются, то что напишут. Кроме того, Рувиму не терпелось узнать, был ли в правлении разговор о том, что ему надо помочь на прополке пропашных.

Еще издали Рувим увидел около конторы группу подростков и среди них своего Левку. Они окружили Зореха Сороку и еще двух-трех стариков.

«Что это они там делают? — недоумевал Рувим. — Видимо, ребята устроили читку газет. Неплохую затею придумали пионеры».

Когда Рувим подошел к конторе, ребята и старики куда-то исчезли, как сквозь землю провалились. Рувим вошел в коридор правления. В конторе слышался стук костяшек: видимо, Аврам подсчитывал на счетах бесконечные колонки цифр. А из угловой комнаты, где помещался красный уголок, до ушей Рувима донесся глухой гомон ребячьих голосов. Внезапно гомон затих, слышался только голос Левки, который что-то горячо говорил — слов Рувим не разобрал. И только когда заговорил сторож Сорока, звеньевому стало понятно, в чем дело.

— Да пишите, чего вы там торгуетесь, — повелительным тоном забасил Зорех. — Пишите, что пропашные у нас обработаны и на участке полный порядок.

— Надо приписать, что прополка сделана руками пионеров, — отозвался кто-то из подростков.

— И товарища Зореха Сороку упомянуть надо — это ведь была его затея, — сказал второй.

— Какая разница, кто прополол, лишь бы дело было сделано.

— Так вот где пропадал Зорех все эти дни, — вдруг услышал Рувим голос вышедшего на шум счетовода.

И снова все затихло в угловой комнате. Но вот Левка спокойно заговорил — видно, читал какую-то бумагу. Мальчик читал негромко, и как Рувим и Аврам ни вслушивались, они не смогли ничего понять. Снова забасил Зорех.

— Добавь, — прогудел он, — что добрая слава шкляровского звена остается за ним нерушимо. Пиши, не стесняйся: ведь его слава — это и наша слава.

Тут Рувим рванул дверь и вошел в комнату.

— А мы тут письмо пишем, — сказал, увидев его, Зорех, — ответ в газету пишем. Мы сообщаем, что пропашные нами обработаны как положено. Твоя честь, Рувим, — это, в конце концов, наша честь!


Перевод автора и Б. Лейтина

Драгоценный подарок

1

Степенно, не торопясь шел Еремей Карпович на заседание правления. Темно-коричневый, уже не новый, но тщательно вычищенный костюм ладно сидел на его узкоплечей фигуре. Юфтевые сапоги блестели. Седые усы и короткая борода с заметной от курения желтизной вокруг рта были аккуратно расчесаны.

Пройдя половину улицы, Еремей Карпович поравнялся с домом сына. Не замедляя шага, решал — зайти ли ему, или идти прямо в правление. Следует зайти, хотя Платона нет дома. Неловко получится, если жена Платона Анна видела его из окна, а он прошел мимо.

«Если Платон еще не вернулся из района, без него заседание правления не начнется. А если он дома, то и торопиться нечего».

Еремей Карпович вошел в дом сына. Анна, невысокая, тоненькая, смуглая женщина, засуетилась и пригласила свекра посидеть, подождать сына.

Еремей Карпович поговорил минуты две о домашних делах и, убедившись, что Платона нет дома, ушел в правление.

Покидая дом сына, Еремей Карпович неожиданно для себя ощутил досаду, которая точила его душу со вчерашнего дня.

Вчера Платон побывал на ферме, побеседовал с доярками, заглядывал во все уголки, что-то обсуждал с зоотехником, а к нему, заведующему, не заглянул.

«В обиде на меня, что ли? — подумал Еремей Карпович. — Нарочно, что ль, избегает меня…»

Платон с детства приучен был слушаться отца. Слово отца — закон. Ведь еще недавно Платон без совета с отцом не принимал ни одного серьезного решения, шла ли речь о сроках сева, о семенах, о зяблевой вспашке или о других хозяйственных делах. И особенно если вопрос шел о животноводческой ферме.

Платон высоко ценил знания и опыт отца в этой области. Он знал, что в районных организациях прислушиваются к слову старика. На всю округу прославилась ферма, которой Еремей Карпович заведует со дня основания колхоза. Из многих колхозов приезжали к опытному животноводу учиться. Еремей Карпович слышать не мог, если кто-либо в частном разговоре или на совещаниях жаловался на убыточность животноводческих ферм.

— Как же это так? — возражал он. — А ведь, бывало, одна корова целую семью кормила — значит, дело в уходе, в кормах.

Сменялись председатели правления. Колхоз «Знамя» то шел в гору, то терял славу хорошей, крепкой артели, но ферма неизменно росла, крепла и развивалась, а о Еремее Карповиче шла молва как о знающем практике-животноводе, о нем писали в газетах и ставили в пример другим.

Платон гордился своим отцом, глубоко уважал его, а Еремей Карпович, в свою очередь, старался не ронять своего отцовского авторитета в его глазах.

И вдруг Платона как будто подменили: он стал противоречить отцу, спорить с ним даже по таким вопросам, которые не имеют прямого отношения к ферме. Старика это очень огорчало.

Когда Еремей Карпович зашел в просторную комнату правления, там уже было полным-полно народу.

По обе стороны длинного канцелярского стола сидели члены правления: бригадир полеводческой бригады Корней Валиков, механик Савелий Пахомов, старшая доярка Глаша Зыкова, пастух Василий Киреев и еще несколько колхозников. Бухгалтер — низенький человек в очках, с конторской книгой под мышкой — то и дело подбегал к окну посмотреть, не идет ли председатель. В комнате было накурено, душно и шумно. Наконец показался председатель правления — широкоплечий, скуластый, с толстым носом и густой черной шевелюрой, ростом чуть повыше отца.

— Дыму-то напустили! — ругался Платон Еремеевич, пробираясь к председательскому месту. — Кузница, что ли, тут?! Неужели нельзя покурить в коридоре?

— В кузнице у меня воздух почище, — отозвался кузнец Пахомов.

Председатель сел на свое место и, вполголоса о чем-то поговорив с членами правления, огласил повестку дня.

— Кто хочет дополнить повестку? Никто. Значит, утверждаем. Первый вопрос о животноводческой ферме.

Еремей Карпович хотя и знал, о чем пойдет речь, псе же насторожился.

— В свое время нашей ферме был отведен большой земельный участок под посевы кормовых культур. В то время это было необходимо. Сейчас мы не имеем права занимать землю под малоценные культуры, когда можем вместо них сеять пшеницу. На приферменном участке у нас на зеленую массу посеяна кукуруза, а план пропашных культур не выполнен.

— Так вы что, нашу кукурузу хотите забрать? — крикнул с места Еремей Карпович.

— Нам нужно сеять не только кукурузу на зеленую массу, а и зерновые, — разъяснил председатель.

— Без зеленой массы ферма погибнет, — возражал Еремей Карпович.

— Как это погибнет? — спросил председатель, спокойно взглянув на отца. — Отрубей у нас будет вдоволь, шрот, половы и других отходов — тоже; овощей подкинем, а о грубых кормах и говорить нечего.

— Одними отходами скота не прокормишь, — прервал Еремей Карпович председателя.

— Не перебивай, Карпыч! — послышались голоса. — Дай председателю кончить, потом возьмешь слово.

Старик умолк и начал что-то быстро записывать у себя в блокноте.

— Прежде всего мы должны думать о зерне, — повышая голос, взволнованно произнес Платон Еремеевич. — Зерно — наше золото, наша валюта.

— Зерно, стало быть, золото, а животноводство — серебро, так, что ль? — не удержался Еремей Карпович.

— Животноводство должно развиваться в соответствии с зерновыми.

— Правильно! — крикнул с места Пахомов.

— Дайте мне слово! — крикнула Глаша Зыкова, старшая доярка, сухощавая, остроносая, с выразительными круглыми глазами. — В культурном животноводстве, — сказала она, — постоянный, калорийный, продуктивный рацион питания имеет первостепенное значение, случайный корм может погубить ферму.

— Вот еще профессор нашелся! — иронически воскликнул Корней Валиков.

— Доярка должна не хуже профессора знать, чем и как кормить корову, — отозвалась Глаша.

— Молодец, Глаша, правильно, растолкуй им! — поддал жару Еремей Карпович.

После жарких споров правление лишило ферму большей части закрепленного за ней участка для посева специальных кормовых культур.

— Коли так, и фермы не будет! — крикнул Еремей Карпович и, стукнув дверью, ушел.

Старик шагал домой раздосадованный, злой.

«Неужели Платон заранее согласовал такое решение в районе? — думал он. — Там могут пойти на такое дело, они тоже считают, что надо расширять посевы зерновых».

Еремей Карпович решил, что «дойдет до Москвы», а губить ферму не даст; что бы это ему ни стоило, а он добьется, чтобы приферменный участок остался у них полностью.

Спозаранку Еремей Карпович по обыкновению отправился на ферму. Как всегда, обошел овчарню, коровник, посмотрел итоги вчерашних удоев и повернул в телятник. По пути Еремей Карпович встретил зоотехника Алешу Зыкова, сына доярки Глаши.

— Почему не был вчера на правлении? — спросил старик.

— В район ездил… А что?

— Как раз в тебе нужда была, — хмуро глядя на Алешу из-под густых бровей, сказал Еремей Карпович. — О кормовой базе для нашей фермы вопрос стоял.

— Ну, и как? Что там решили?

— Что решили? Решили одними отходами скот кормить, вот что решили. Выкормят, как же… Пропадет скотина, и все!

— Кто же это так надумал?

— Правление, вот кто! Скажи-ка, о чем с тобой разговаривал позавчера председатель?

— О рационе для скота спрашивал.

— А ты хоть толком объяснил ему, что и как?

— Объяснил, как не объяснить! — оправдывался зоотехник. — Я ему прямо сказал: одними отходами скота не прокормишь. От такой, говорю, кормежки скотина протянет ножки.

— Обжаловать это дело надо, в район жаловаться. Зайдем-ка в дежурку и напишем жалобу. Чего откладывать? Не захочешь подписывать, сам подпишу.

— А на кого жаловаться-то? — после короткого раздумья спросил Алеша. — На правление?

— Это я тебе подскажу, да ты и сам не хуже моего знаешь. Ладно. Напиши о том, как нам удалось спасти скот, а теперь хотят погубить ферму. Пиши…

2

Алеша Зыков действительно знал все о ферме не хуже Еремея Карповича. В самом начале войны колхоз послал его, тогда еще подростка, на ферму, заменить ушедшего на фронт отца. Еремею Карповичу сразу пришелся по душе трудолюбивый, расторопный паренек, который в скором времени стал его правой рукой.

Когда гитлеровские орды начали приближаться к поселку, ферму приказали эвакуировать на восток. Еремей Карпович разделил стадо на две партии: первую погнал его помощник — кладовщик Семен Киреев, ведавший доставкой кормов; вторую — самых породистых коров — он решил сам гнать, взяв подручными Глашу Зыкову, ее сына Алешу и пастуха Кирилла Овчинникова.

Проводив в дорогу основное стадо, обеспечив его всем необходимым, Еремей Карпович погрузил на две повозки ведра, разный инструмент, медикаменты, немного концентрату, косы и прочие необходимые в пути вещи.

Перед самой отправкой в дорогу внезапно захворала рекордистка Венера. Еремей Карпович был вне себя от огорчения. Зоотехника как на беду мобилизовали в армию. Заведующий фермой поднял всех на ноги, углубился в зоотехнический справочник и стал лечить больную корову всеми известными и доступными ему средствами. Еремей Карпович измерял ей температуру, давал лекарства. К вечеру корова начала есть и повеселела. Не задерживаясь, Еремей Карпович еще раз обошел опустевшие помещения, запер все двери на замок и вместе с Алешей, Глашей и Кириллом Овчинниковым пустился в путь-дорогу. Сутки, не останавливаясь, не отдыхая ни днем ни ночью, гнали они коров, надеясь вовремя перескочить переправу. Дорогу в нескольких местах им перерезали стада, которые гнали в обратном направлении.

— Поворачивай назад! — крикнул Еремею Карповичу гуртовщик. — Переправа взорвана. Говорят, там уже немцы. Мы опоздали.

Еремею Карповичу не хотелось верить, что они не смогут прорваться на тот берег, он надеялся, что догонит основное стадо. Все же, в конце концов, рекордисток погнали назад.

Дорогой к ним пристал старик. Звали его Иван Петрович Трошин. Дом его разбомбили, семья погибла. Трошин быстро подружился с Еремеем Карповичем и с остальными спутниками.

Дороги сильно обстреливались вражескими самолетами. Часть коров погибла. И Еремей Карпович решил загнать стадо в ближайший лес.

Когда выяснилось, что уйти на восток невозможно. Еремей Карпович по совету Ивана Петровича решил перегнать стадо в другой лес, который находился недалеко от сожженной гитлеровцами деревни. Хозяйство колхоза погибло от бомбежки, люди разбрелись кто куда. А сена, заготовленного колхозом около лесного болотистого озера, осталось много.

Еремей Карпович выбрал сухое место в глубине леса и вместе с Трошиным, хорошим плотником, начал строить шалаш для себя и загон для коров.

Кое-как обосновавшись в лесу, Еремей Карпович, Алешка и Трошин, который хорошо знал здешние непролазные болота, добрались до разрушенной деревни. Они нашли там пустые бочки, корыта, лопаты, топоры и разный домашний скарб. Все это могло пригодиться им на новом месте. Недалеко от деревни тянулись огороды, на них оставались еще картофель и свекла. Еремей Карпович со своими помощниками понемногу выкопал и перенес в лес картофель и овощи на свою базу.

Незаметно подкралась ранняя зима. Пришлось построить землянки для жилья и коровник для скота.

Коровы начали телиться. Глаша и Алеша выхаживали телят, поили их молоком. Как ни трудно было с продовольствием, за всю зиму зарезали только двух бычков. Весной, едва зазеленела травка, стали пасти коров в лесу. Пасли осторожно, небольшими группами, в разных местах, главным образом вечером и ночью.

Однажды, когда Алеша был с коровами в лесу, он, подложив руки под голову, незаметно для себя задремал. Вдруг послышался треск валежника. Алеша вскочил и увидел вооруженных людей. Одни из них были в красноармейской форме, другие в штатской одежде.

— Наши?! — изумился Алеша.

— А ты кто такой? — спросил черноволосый с острой бородкой человек в полувоенной форме.

— Мы… мы колхозники.

— А мы партизаны…

— Наши пришли… Наши! — не своим голосом закричал Алеша и повел гостей к землянке.

Еремей Карпович, услышав крик, выскочил из землянки. За ним бросились Трошин, Глаша и Кирилл.

— Неужто в самом деле наши пришли? — перебивая друг друга, кричали они.

— Неужто прогнали фашистов?

— Нет, друзья, сидят еще эти гады на нашей земле, — отозвался черноволосый. — Но их гонят, гонят… Под Москвой им дали такого перцу, что они обратно дорогу забыли…

— Куда добрались, окаянные! — воскликнул Еремей Карпович. — А как вы узнали, что мы тут находимся?

— Просто случайно набрели на вас, — ответил широкоплечий седой мужчина.

Еремей Карпович пригласил гостей в землянку.

— Угостим вас молоком, творогом, маслом… Картошку можем отварить, но хлеба нет… — сказал он.

— А у нас есть немного хлеба, — сказал низенький щуплый паренек. — Хлеб неважный, но все-таки хлеб.

Глаша быстро накрыла стол, и гости и хозяева землянки поужинали.

— Это хорошо, отец, что ты сберег стадо, — сказал черноволосый, — место вы выбрали подходящее. Немцам сюда не добраться; не зная тропинок, они завязнут в болоте. Да их в этом районе сейчас нет… Было два полицая, так мы с ними расправились. А если появятся немцы, дадим вам знать, защитим.

— Спасибо, товарищи, спасибо. Теперь нам спокойнее будет. Знаем, мы не одни, — растроганно сказал Еремей Карпович.

— Думаем, что и ты нам поможешь, отец, — продолжал тот же партизан.

— Как же, обязательно поможем, — согласился Еремей Карпович. — Молока дадим, а то и маслица выделим.

— Нам бы пару коров для отряда, — вмешался низенький паренек, — ребята давненько мяса не видали.

Еремей Карпович изумился:

— Парочку коров? Что ты? Разве я могу? Права не имею. А вы знаете, что это за коровы?

— Все равно какие, — вмешался другой партизан, — в котел, отец, любая пригодится…

— В котел? Да ты что!.. Племенных холмогорских коров в котел! Мы прячем их от фашистских волков… А вы хотите…

— Брось, отец, — вмешался седой партизан. — Мы воюем с немцами, головы не жалеем, а тебе для нас корову жалко отдать. Погоди, кончится война, тогда станем разводить породистых коров — холмогорок и всяких других. А сейчас тебе придется выделить нам корову! Чего ты боишься? Мы тебе квитанцию выдадим.

— Какую квитанцию? — с недоумением спросил Еремей Карпович.

— Ты находишься в партизанском районе, — разъяснил ему черноволосый, — где действуют советские законы… Так что сдавай нам корову на мясозаготовку, а мы тебе законную квитанцию дадим.

— Породистых коров мы никогда на мясозаготовку не сдавали и сейчас не дам! — наотрез отказался Еремей Карпович. Он размахивал руками, сердито глядел на партизан.

— Ладно, мы уходим. Но подумай хорошенько, Еремей Карпович, и прикинь, какую скотинку дать нам, — попрощавшись, сказал седой партизан. — Смешно даже, что ты возражаешь. Посмотри, наши люди с нами последним куском делятся, а тебе корову жалко.

— Я уже сказал, что коровы не мои! — провожая партизан, как бы оправдывался Еремей Карпович. — Судить надо человека, который стал бы разбазаривать такой ценный, породистый скот!

Старик целый день места себе не находил. Его мучила совесть. «Кому отказал дать корову на мясо? Людям, которые кровь проливают за народ, за советскую власть. А ведь им можно было отдать бычков. Но отдашь бычков, они за коров примутся», — рассуждал он.

На следующий день к землянке подъехало трое верховых.

— Здравствуйте, — приветствовал Еремея Карповича бородатый, в кожаной куртке всадник. — Рад гостям или нет? — спросил он.

— Конечно, но если вы насчет коров…

— Погоди, погоди, дай осмотреться. А чем угощать будешь? — отозвался второй, в шинели.

— Всем, что имею.

— А мы вам подарок привезли, — сказал бородатый в кожанке. Он взял у третьего всадника, молоденького красивого бойца, мешок, которым был приторочен к седлу, и передал его Еремею Карповичу.

— Партизаны вам хлеба прислали.

— Спасибо, — сказал старик и пригласил всех в землянку.

В землянку вошли двое партизан, а третий остался с лошадьми.

Глаша поставила на стол кружки с горячим молоком, банку с маслом. Нарезала привезенный хлеб, черный, ноздреватый, с какой-то примесью.

— Как вас величать? — спросил Еремей Карпович.

— Меня — Владимир Харитонович, а товарища моего — Алексей Константинович. Он наш врач. Молодого партизана зовут Васей.

Владимир Харитонович подробно расспрашивал Еремея Карповича о том, как они перезимовали, сколько коров отелилось, какие породы есть в стаде. «Хитрит, — подумал Еремей Карпович. — Наговорит, а потом потребует коров». На вопросы отвечал неохотно, уклончиво. Однако он понял, что это партизанский командир и что он хорошо разбирается в уходе за скотом.

— Вы, наверно, до войны по этой части работали? — поинтересовался старик.

— Да, был директором совхоза. А потом председателем райисполкома, — ответил командир. — Честь и слава тебе, Еремей Карпович, что сохранил драгоценное стадо в таких условиях, — сказал Владимир Харитонович. — Твое стадо пригодится нам, когда прогоним фашистов. А пока паши партизаны помогут тебе. У нас есть предложение — устроить в твоем лагере небольшой госпиталь для больных воинов. Тут и спокойно, и молоко есть… Многие болеют от истощения…

— Это пожалуйста, с дорогой душой! — горячо ответил Еремей Карпович.

— Оружие дадим тебе. И свою охрану поставим.

Еремею Карповичу стало неловко: командир даже не заикнулся о коровах. А он собирался их отстаивать.

— Тут у меня бычки имеются… Можно будет больных партизан и мясом покормить, раз такое дело, — от души сказал старик.

— Это на твое усмотрение…

Через несколько дней к лагерю подъехали две телеги с больными, с ними были медсестры и четверо вооруженных партизан. На телеге лежал туго набитый, перевязанный бечевкой мешок.

— Это вам подарок от нашего командира, — скачал боец, снимая мешок с телеги.

— А что тут? — полюбопытствовал Еремей Карпович.

— Кукуруза, — ответил боец, — командир велел часть употребить, остальное сохранить для семян… Плужок достанем в ближайшей деревне, а лошадей дадим из отряда… Вы когда-нибудь сеяли кукурузу?

— Немного сеял, — ответил Еремей Карпович.

— Почитайте эту книжечку, тут про кукурузу сказано, — сказал боец, протянув старику тоненькую брошюрку. — Кукуруза очень ценная вещь… Зерно может идти на муку, крупу, а зеленая масса — для корма скоту.

Еремей Карпович взял книжечку, повертел ее в руках.

— А где вы ее раздобыли? — спросил он.

— Это написал наш командир отряда, — ответил боец, — он велел вам прочитать ее.

Еремей Карпович с помощью бойцов отряда вспахал кусок земли на опушке леса, посеял кукурузу. Урожай выдался на славу. Драгоценный подарок партизан помог спасти драгоценное стадо.

3

На другой день после памятного заседания правления Еремей Карпович, нацепив орден, партизанскую медаль и другие отличия, сел на попутную машину и рано утром отправился в райком.

В райкоме он себя на сей раз чувствовал стесненно, не как знатный животновод, приехавший на совещание, а как проситель.

Тогда он входил сюда как именитый человек, с которым советовались. А сейчас он вроде жалобщика — мол, защитите, обижают.

Тревогу усугубляло то обстоятельство, что секретарь райкома был человек новый. Может быть, он совсем не знает, что представляет собой ферма колхоза «Знамя».

Видимо, секретарь согласился с Платоном, одобрил намерение засеять приферменные участки пшеницей и сейчас не станет отменять свое указание. Возможно, для него важнее показатели по зерновым, чем по животноводству.

Еремей Карпович вошел в приемную неуверенно, даже робко.

— Я заведующий фермой колхоза «Знамя», хотел поговорить с секретарем… — сказал он курносенькой девушке с круглым личиком.

— Сейчас секретарь освободится, — дружелюбно ответила она.

Из кабинета секретаря вышел посетитель — красный, распаренный, видимо чем-то расстроенный. Еремея Карповича это насторожило. Он вошел в кабинет, неуверенным шагом приблизился к секретарю и представился.

— Садитесь, — сказал секретарь. — Рассказывайте, что у вас.

Еремей Карпович подал исписанные, скрепленные ниткой странички из ученической тетради.

— Прошу прочитать.

— Лучше расскажите.

Старик довольно горячо стал излагать суть дела.

— Председатель колхоза Платон Еремеевич ваш сын? — спросил секретарь.

— Мой родной сын.

— Ну что же… Так и должно быть, для пользы можно и с сыном поспорить. А что вы сеете главным образом на своем участке?

— Кукурузу на корм и частично на зерно и на семена. Я начал сеять ее еще во время войны, когда находился со стадом в партизанском районе… Командир отряда дал мне свою книжку, учил, как выращивать кукурузу на наших землях и при нашем климате.

— Пригодилась, значит, брошюра?

— Еще как. Да он и сам кукурузой занимался в то время. Вроде свои опыты продолжал. Мы и поле удобряли, навозу у нас хватало…

— А как фамилия командира отряда? Вы помните?

— Харитонов, Владимир Харитонович.

— Правильно.

— Неужто вы!..

— А я вас сразу узнал. Вот мы и встретились. И опять по вопросу о вашей ферме. Видите, как в жизни бывает.

— Как же я вас сразу не признал?

— Ну… Тогда я бороду носил, помоложе был. Все-таки время прошло. А насчет участков фермы… Прямо скажу, придется вам, Еремей Карпович, потесниться. Вы тут в письме правильно указываете, что надо повышать урожайность за счет культуры земледелия, а не стремиться к расширению площадей. И к вам это относится. Сократите площадь и повышайте урожайность. Как и тогда, я помогу вам. В этом деле я разбираюсь? Правда?

— Истинная.

— Позаботимся о лучших сортах семян, обратим внимание на должный уход, удобрения, прополку — и дело пойдет. Так что ферма кормами будет обеспечена. Я собирался побывать в вашем колхозе позже, но раз такой случай… поехали.

Харитонов сел рядом с Еремеем Карповичем на заднем сиденье машины, и едва она тронулась, как шофер услышал:

— А помните, Еремей Карпович?..


Перевод М. Эделя

Одна судьба


Целую неделю собирался Залман Магарик навестить своего друга Тараса Зозулю. И ехать-то до Санжаровки, где жил товарищ, было всего каких-нибудь десять километров, а вот попробуй вырвись, когда сев на носу. И все же Залман бросил все дела, запряг в двуколку молодую чалую кобылку и покатил.

Было начало марта, и ранняя весна уже вовсю хозяйничала на земле. Снег кое-где сошел, тут и там проклевывались темные проталины.

Дорогу развезло. В колеи и в глубокие отпечатки конских копыт натекла талая вода, колеса подпрыгивающей на ухабах двуколки разбрызгивали ее во все стороны.

Не успел Залман проехать и двух километров, как начал накрапывать небольшой дождь. Теплый мартовский ветер относил в сторону его легкие струйки и разъедал и без того пожухлый и местами осевший ноздреватый снег на раскинувшихся вдоль дороги полях…

Точно в такие дни, вспомнил Залман, его рота, истекая кровью, самоотверженно удерживала свои укрепленные позиции. Днем и ночью не стихал огонь противника, один за другим гибли его товарищи… Вражеское кольцо все сжималось, и наконец после тяжелых боев горсточка оставшихся в живых получила приказ прорваться сквозь окружение и присоединиться к своим.

И вот темной, безлунной ночью, когда остатки истомленной многодневными боями роты делали отчаянные попытки пробиться из окружения, Залман вдруг почувствовал, как его что-то обожгло. Он зажал рукой раненое плечо, но тут вторая пуля ужалила Залмана и он потерял сознание. Очнулся он в полевом госпитале и был поражен, увидев на соседней койке Тараса, который перевязал его и вдвоем с товарищем вынес с поля боя. Голова солдата была туго забинтована. Как в неясном, затуманенном сне вспомнилось Залману, что этот боец отдал ему последний глоток воды из походной фляги, когда он, Залман, изнемогал от потери крови и от невыносимой, иссушающей жажды.

— Куда девались ребята из нашей роты? — спросил Залман у Тараса.

В ответ он услышал только протяжный стон и невнятное бормотание тяжелораненого. А через несколько минут два санитара подкатили коляску и куда-то его увезли. Наутро Магарик узнал от палатной сестры, что соседу по койке сделали операцию и переливание крови и что он чувствует себя значительно лучше.

Вскоре Залмана отправили в тыловой госпиталь, и ему так ничего и не удалось узнать о своих боевых товарищах, которые спасли ему жизнь, и о других бойцах, вышедших вместе с ним из окружения.

Поправившись, Залман снова ушел на фронт, незадолго до окончания войны был вторично ранен, и воевать ему больше не пришлось.

Выйдя из госпиталя уже после окончания войны, Залман вернулся в свой полуразрушенный поселок, где застал в живых свою мать Двойру и еще несколько семей, которым удалось вовремя эвакуироваться, а потом вернуться домой.

На пороге дома ему бросилась на шею мать и заголосила, обливаясь слезами:

— Какой ангел принес тебя, мой дорогой? Я уже все глаза выплакала, тебя дожидаючись!

И заботливо, будто про сына, тут же спросила про Тараса, о котором давно уже знала она из писем Залмана.

— А где твой спаситель? Я каждый день благословляю его, и если только есть бог на свете, я верю, что мои молитвы дошли до него и что он защитил Тараса от всех напастей, как защитил и сберег тебя, мой сын, прислушавшись к моим материнским мольбам.

Повсюду Залман справлялся о Тарасе, но так и не смог узнать, где он сейчас, что с ним. Так прошел год и второй в напрасных поисках.

Но вот как-то раз на районном совещании бригадиров в битком набитом зале мелькнуло перед глазами Залмана знакомое лицо, и, словно раненая птица крыльями, взмахнул Залман руками и, не чуя под собою пог, рванулся к тому, кого разыскивал так долго и так тщетно:

— Браток!.. Зозуля!.. Товарищ!..


После этого памятного дня Залман с матерью поехал в гости к своему другу.

Встретили их с распростертыми объятиями. В доме Тарасг собрались все его родные и близкие. Залман с матерью едва успевали отвечать на горячие приветствия собравшихся в их честь колхозников.

Двойра по-матерински тепло обняла Тараса и, с нежностью заглядывая ему в лицо, сказала:

— Пока глаза мои будут видеть божий свет, всегда буду помнить о тебе, Тарас, как помнит мать о родном сыне.

Подойдя к Тарасовой матери, она обняла и ее и со слезами на глазах проговорила:

— Я благословляю тебя, родившую такого сына. Его имя всегда будет жить в моем сердце, пока оно будет биться в моей груди. Его родные теперь стали и моими родными!

— Так же, как и родные вашего сына будут роднею нам, — сказала мать Тараса.

Все уселись за длинный, крытый домотканой скатертью стол и выпили за встречу друзей. Со всех сторон посыпались поздравления по адресу боевых товарищей.

Белобрысый парень весело оглядел всех небольшими светло-серыми глазами, веером развернул лежавшую у него на коленях гармонь и затянул:

Будьте здоровы, живите богато,

А мы уезжаем до дома, до хаты.

Когда односельчане Тараса узнали, что Залман, как и Тарас, бригадир полеводов, они начали подзадоривать боевых товарищей — мол, вызывайте друг друга на соревнование.

— Покажите, на что вы способны, разверните крылышки, да пошире, а мы уж полюбуемся, наши соколы, кто из вас выше взлетит.

Недели через две Тарас, в свою очередь, приехал в гости к своему другу. Руины, оставшиеся на том месте, где стояли раньше опрятные домики, пустые, заросшие густой травой улицы, на которых лишь изредка появлялся человек, — все это произвело тяжелое впечатление на Тараса, приехавшего из села, которое по счастливой случайности мало пострадало во время немецкой оккупации. Правда, в военное время он не раз видел пепелища на месте сожженных фашистами деревень. Но то было на войне, а в эти мирные дни, когда родная земля начала оживать, Тарасу тяжко было видеть покосившиеся, заброшенные дома, в которые уже никогда не вернутся их хозяева.

— А трудно, должно быть, тебе здесь работать, Залман, — сказал Тарас своему другу, осмотрев хозяйство его бригады. — Людей у тебя мало, инвентаря почти нет, тягловой силы недостаточно. Не соревноваться мне с тобой надо, а помочь тебе, по-дружески помочь.

— Мы и сами на ноги станем, — стараясь приободрить себя, ответил Тарасу Залман. — Вот приезжай сюда через месяц-другой — не узнаешь нашего хозяйства.

Но Тарас приехал гораздо раньше, и не один, а прихватив с собой несколько человек из своей бригады. Они помогли Магарику отремонтировать инвентарь, вспахать отведенные его бригаде поля и посеять зерновые.

Товарищеская помощь Тарасовой бригады тронула Залмана, но все же он немного досадовал: подобает ли ему принимать чью бы то ни было помощь? Разве они сами не справятся со своими хозяйственными делами? «Ну, да ладно, один раз куда ни шло, но в дальнейшем, — решил Залман, — надо самим выходить из трудного положения».

И впрямь, когда в бригаду влились новые люди и правление колхоза передало ей часть закупленного инвентаря, дела у Залмана пошли веселее. Ни днем ни ночью не зная покоя, носился он с одного участка на другой.

Кроме трактора, переданного на время сева бригаде, Магарик пустил в ход еще и два плуга, за которыми шли, разрыхляя землю, бороны.

Так, рачительно, по-хозяйски быстро справился он с осенними полевыми работами и отправился со своими ребятами к Тарасу Зозуле.

— Каким ветром вас занесло к нам? — удивленно встретил прибывших друзей Тарас. — А я как раз собираюсь к вам — хотел опять вам помочь.

— А мы вот приехали, тебе помочь хотим, — отозвался Залман.

— Разве вы уже закончили сев? — недоверчиво спросил Тарас.

— Да, браток, со всем управились и даже раньше, чем предполагали, — сверкнул улыбкой Магарик.

— Молодцы ребята, здорово, — похвалил Залмана Тарас.

— Ну, какое там здорово, — скромно возразил Залман, — пока еще хвалиться нечем.

— Как, ты еще недоволен? — удивился Тарас. — Выходит, мы по-настоящему начинаем соревноваться — кто скорее с работой справится и кто раньше поможет соседу?

— Как хочешь все это называй, лишь бы нам друг от друга не отстать и перед людьми не осрамиться! — ответил Тарасу Залман.


Напечатанный в центральной газете очерк под названием «Степной богатырь» начинался так:

«Солнце нещадно жгло и сушило землю. С востока подул черный суховей, взвихривая облака пыли, похожие на густые клубы дыма во время пожара.

Ветер зловеще выл, как бы предвещая голод, который нес людям в эти просторные степи. И удрученные люди низко опускали головы в тяжелой печали.

— Надо спасать посевы, иначе пропадем, — говорили люди.

— Спасем! — уверенно заявил бригадир Силаев.

И повел свою бригаду к степной речушке, в которую вливались ручьи таявших весною снегов и мутные потоки воды после щедрых летних грозовых ливней или осенних дождей.

Силаев со своей бригадой начал рыть канавы и отводить речную воду на пожелтевшие хлебные поля и чахнувшие огороды.

И вот спустя некоторое время жители окрестных сел увидели в побуревшей от засухи степи высокие хлеба, сулящие богатый урожай, и изумились.

— Кто здесь колдовал? — спрашивали они колхозников.

— Это наш Силаев, — с гордостью отвечали те…»

Когда Залман прочитал этот очерк, он при первой же встрече с Тарасом показал ему газету и спросил:

— Какой это Силаев? Уж не тот ли, что был у нас старшиной и вместе с нами вышел из окружения?

— Может быть, и он, — ответил Тарас. — Мне, признаться, это не пришло в голову. Надо будет написать ему.

— Куда же мы напишем? — отозвался Залман.

— В редакцию, на имя «степного богатыря» Силаева, — предложил Тарас.

— Ну, что ж, напиши ему. Мы, мол, его боевые друзья, прочитали в газете о трудовом его подвиге и гордимся своим товарищем по оружию. И, если он действительно наш однополчанин, мы просим его дать о себе знать.

— Мне кажется, — вдруг начал сомневаться Тарас, — что наш Силаев вскоре после твоего ранения погиб. Ну, написать все равно надо — а вдруг я ошибаюсь?

— Напиши ему обо всем от своего и моего имени, — попросил Залман.

— Ладно, напишу, — согласился Тарас.

Прошло несколько недель. В самый разгар страды Тарас прикатил на своей двуколке на хозяйственный двор бригады Магарика. Рядом с ним сидела какая-то девушка с темно-русыми, коротко остриженными волосами и с чуть заметной золотистой россыпью веснушек на круглом лице. Девушка легко, как бы щеголяя своей ловкостью, спрыгнула с двуколки. Тарас представил ее Залману:

— Это наш участковый агроном Соня Верник.

Залман по-военному вытянулся перед ней:

— Здравия желаем!

— Здравствуйте, — улыбнулась девушка. — Ну, рассказывайте, как у вас идут дела, как работаете?

— Трудимся… Людей у нас, правда, мало, иной раз нелегко приходится. Но ничего, не унываем.

Девушка-агроном оглядела просторный хозяйственный двор, в котором размещался инвентарь бригады, и спросила:

— Ваше хозяйство?

— Наше, — ответил Залман.

— Почему же ваш инвентарь стоит под открытым небом? Это же не по-хозяйски! — с укором сказала девушка.

Залман смутился. «Только-только успели познакомиться — и сразу начала упрекать!» — с досадой подумал он и начал оправдываться:

— Мы не успели построить навес и лучшие машины накрываем брезентом.

— Весь инвентарь надо беречь, а не только лучшие машины, — назидательно сказала девушка. — В хозяйстве дорого все — каждый плуг, каждая жатка. А под открытым небом все портится, ржавеет. Надо срочно поставить навес.

— Конечно, — ответил Залман и добавил: — Разве я не знаю, как обращаться с инвентарем?

Он ждал, что Тарас поддержит его и скажет что-нибудь в его защиту. Но тот не сводил глаз с расхаживающей по двору девушки. А та все приглядывалась к инвентарю бригады и время от времени записывала что-то в небольшом блокноте.

— А что, если нам поехать в степь осмотреть хлеба, — остановившись около Залмана, предложила девушка.

— Давайте, — охотно согласился Залман и хотел подогнать подводу, но Тарас предложил всем разместиться на его двуколке.

— Я тоже не прочь поехать. Усядемся как-нибудь втроем, — сказал он.

Девушка-агроном села рядом с Тарасом, Залман вскочил вслед за ней, и двуколка тронулась.

Тарас ехал не спеша. Залману хотелось заговорить с девушкой, пошутить, но она оглядывала массивы хлебов и время от времени задавала ему деловые вопросы об урожае, который они снимают, о нормах высева на гектар, о сортах семян, о подготовке к уборке.

Когда они подъехали к самому лучшему участку пшеницы, Залман подумал:

«Уж тут-то агроном меня похвалит».

Но девушка молчала и только под конец, у дальнего края поля, заметила:

— Тут низина, влаги больше, потому пшеница и поднимается веселей, чем на других участках. Уметь сохранить влагу в почве — большое искусство. Вот недавно, — продолжала она оживленно, — я прочла в газете, как воду степной речушки превратили в груды золотой пшеницы. «Степного богатыря», как называет автор очерка полевого бригадира, засуха научила ценить каждую каплю влаги. Он выработал целый агротехнический комплекс, который начинается с первой борозды и кончается уборкой.

— Этот «степной богатырь» — наш однополчанин Силаев. Я уверен, что это не кто другой, как он, — взволнованно отозвался Залман. — Он меня раненого тащил вместе с моим другом Тарасом не один километр до полевого госпиталя. Они мне, можно сказать, жизнь спасли.

— Я уже слыхала про это, мне рассказывали, — отозвалась девушка.

— Ты уже написал письмо Силаеву? — повернулся к Тарасу Залман.

— Как-то руки не дошли, — ответил Тарас. — Все работа да работа, никак не соберусь взяться за перо. Ну, да ничего, я напишу, обязательно напишу!

— Напиши, не забудь: это ведь очень интересно, — подхватила девушка-агроном.


Залман Магарик с некоторых пор ходил как в воду опущенный. Чуть услышит, бывало, гудок проезжающей машины или стук колес — и сразу бежит на дорогу: не участковый ли агроном едет к нему. Но нет, девушка больше не показывалась в их колхозе.

«Значит, она все время в Санжаровке, у Тараса, — с ревнивой досадой думал Залман, — никак не расстанется с ним. Ведь и в тот раз заметно было, что Тарас ей нравится. Уж не поссоримся ли мы в недобрый час с Тарасом из-за этой девчонки? — промелькнула в его голове беспокойная мысль, но он тут же отогнал ее: — Нет, нет, этому не бывать! Против Тарасова счастья я ни за что не пойду, да и он не будет становиться мне поперек дороги. Тот, кого это счастье обойдет стороной, смирится и будет ждать другого случая. И то сказать, свет ведь не клином сошелся на участковом агрономе Соне Верник!»


С раннего утра и до вечера беспощадное солнце обжигало степь. Напоенный сладким ароматом вызревающих хлебов воздух пьянил Залмана. Алые закаты на голубом, темнеющем к ночи небе, на котором проступали золотые россыпи звезд, и звонкое пение птиц будили в его душе тоску по встретившейся на его пути пленительной девушке.

Нечего и говорить, что на колхозном дворе инвентарь бригады давно уже был приведен в образцовый порядок: тщательно вычищенные плуги, сеялки, бороны и культиваторы чинно стояли под добротным навесом. Да и сам бригадир всегда был чисто побрит, хорошо одет и по-военному подтянут. На его груди поблескивали военные медали. Словом, все, все было готово к приезду девушки-агронома. А ее и след простыл — как в воду канула!

Между тем хлеба вызревали буквально на глазах. Ранним утром первый луч солнца робко и словно воровато пробегал по золотистым хлебам. Затем солнечные лучи разгорались все ярче и ярче, и под ними тихо качались отягченные литыми зернами колосья; казалось, даже самый воздух пьянел от душистого аромата спелой ржи и пшеницы, гречихи и конопли.

Так и не дождавшись агронома, Залман выехал и поле — осмотреть хлеба и выяснить, не пора ли начинать уборку.

Останавливая свою кобылку то у одного, то у другого края поля, он спрыгивал с двуколки, срывал колосья и долго разминал пальцами зерна, стараясь определить, вызрел ли хлеб.

«Зерно еще мягкое — значит, убирать хлеб рано», — решил он наконец, сел на свою двуколку и хотел было повернуть домой, но слишком заманчиво встал перед ним поворот на Санжаровку, и Залман уступил искушению: а вдруг встретит по дороге Соню?

На границе своего колхоза, за которой лежали санжаровские поля, Залман снова остановил двуколку, вырвал несколько колосьев и начал считать зерна в каждом из них. То же проделал он, проехав с полкилометра, и на санжаровском массиве, чтобы сравнить урожайность того и другого хозяйства. Но в одних колосьях полей его колхоза было больше зерен, чем в колосьях санжаровского, в других — наоборот, и он так и не мог определить, где хлеб уродился лучше — у него или у соседей.

Погруженный в эти расчеты, он не приметил, как рядом оказался Тарас, который, так же как и Залман, выехал осмотреть хлеба.

— Что ты здесь делаешь? — удивленно спросил он у Залмана.

— Ехал мимо и остановился посмотреть на твой урожай.

— Куда же ты направляешься?

— Разыскиваю агронома — хотел посоветоваться, можно ли, хотя бы выборочно, начать уборку.

— А разве агроном не у тебя? А я-то думал, что она к тебе поехала, — удивился Тарас.

— Ко мне?! — в свою очередь удивился Залман.

— Я был уверен, что она у тебя.

Залман пристально посмотрел на Тараса, ему на миг показалось, что Тарас подшучивает над ним. Но по беспокойству, которое он прочел в глазах Тараса, и по его озабоченному виду Залман убедился, что Тарас говорит правду.

— От нас она уехала в колхоз «Трудовик», а оттуда должна была направиться к тебе.

— А она тебе не сказала, что задержится в «Трудовике»? — начал расспрашивать Залман.

— Ну, на денек она могла там задержаться, — ответил Тарас, — но ведь уехала-то она уже несколько дней тому назад.

— Так куда же она девалась?

Но Тарас в ответ только недоуменно развел руками:

— Вот в этом-то и загвоздка — ума не приложу, куда она могла исчезнуть.

Залманом стала овладевать тревога, в голову ему полезли невеселые мысли.

— Где же искать ее? — сказал он, насупившись. — А вдруг она заболела? Мало ли что может случиться с человеком!.. Не поехать ли нам в колхоз «Трудовик»?

— Да, не мешало бы, — поддержал Тарас предложение друга.

«Быть может, она из «Трудовика» еще куда-нибудь поехала и там задержалась, — мысленно успокаивал себя Залман. — А может быть, и так, что мы с ней разминулись, пока я объезжал поля. Вот приеду я домой, а она меня там дожидается».

От этой мысли у него стало веселей на душе. Он быстро поправил упряжку, попрощался с Тарасом и погнал приуставшую кобылку домой.


Пора было начинать уборку хлеба, а агроном все не появлялась. Залман уже не знал, что и подумать.

«Не иначе, как с ней что-то стряслось, — все больше тревожился он и не мог себе простить, что не заглянул в «Трудовик» по дороге из Санжаровки. Ведь Тарас ясно сказал, что она уехала туда, и уж там-то можно было узнать, что с ней сталось. Залман даже готов был сейчас поехать на розыски, но разве вправе он уехать, если вот-вот должна начаться уборка хлебов?

А уборку нельзя было откладывать. Она уже началась во всех окрестных колхозах. Вот донесся мерный шум жатки, вот тяжелой, громыхающей поступью издалека возвестил о своем выходе в поле комбайн. Да и у Залмана все было готово к началу уборки, и он решил приступить к выборочной на холмах и косогорах, где хлеб вызревает раньше. А на второй день начал убирать хлеб уже сплошняком.

На широких массивах поля, где работала бригада Магарика, кипела жизнь. Запыленный, озабоченный бригадир носился от жаток к комбайну, от комбайна к ямам, где лежали бочки с горючим, оттуда к кухне, которую он соорудил на полевом стане на время уборки.

И вот как-то в самый разгар работ его окликнул звонкий женский голос. Залман повернул голову и увидел неподалеку на степной дороге двуколку и на ней агронома.

— Соня! — обрадовался он и побежал к ней прямиком по свежей стерне. — Где это вы пропадали? А мы беспокоились, ждали вас, собирались разыскивать…

— А что случилось?

— Да так, перед уборкой хотелось с вами посоветоваться…

— А давно начали убирать? — деловито спросила девушка.

— Два дня назад начали выборочным порядком, а сегодня уже сплошь… — ответил Залман.

— А сколько успели убрать?

— Не знаю точно, не подсчитал.

Девушка спрыгнула с двуколки, подбросила коню охапку сена и сказала, сверкнув белозубой улыбкой, озарившей ее запыленное, загорелое лицо:

— А вы поторапливайтесь: элеватор уже открыт. И знаете, кто получил первую квитанцию на сдачу зерна нового урожая? Ваш друг Тарас Зозуля. Теперь ваш черед.

— И мы отправим сегодня обоз с первым хлебом.

— Ну, глядите, как бы вам не отстать от вашего товарища. Посмотрели бы вы, какое это было торжество, когда он получил первую в этом году квитанцию. За это его удостоили чести поднять флаг на элеваторе.

— Я очень рад, что мой друг так отличился, — ответил Залман, и по его улыбке видно было, что он действительно доволен успехом Тараса.

— Вы были там? — поинтересовался Залман.

— Была. А сейчас я из Санжаровки.

— Я на днях туда наведался, думал, что вы там, искал вас.

— Меня искали? — удивленно посмотрела на него девушка. — А зачем же я вам понадобилась?

— Я хотел… думал… я…

Магарик старался побороть свое смущение, но это ему явно не удавалось. Наконец он выпалил:

— А вы что-то в Санжаровку чаще ездите, чем к нам…

— Все колхозы для меня одинаковы, — сухо ответила девушка-агроном. — А езжу я туда, куда считаю нужным. На моем участке не один колхоз, а я одна.

— Поэтому-то вы нам и дороги.

— Чем это я вам так дорога?

— А всем, — вырвалось у Залмана так пылко и непосредственно, что нахмурившаяся было девушка невольно улыбнулась.

Парень хотел было добавить, как он ждал ее приезда, как часто выходил на дорогу, выглядывая ее двуколку. Но тут подошел комбайн, и он замолчал. Машина замедлила ход, из люка в бестарку посыпалось зерно, и, как величавый корабль, комбайн поплыл дальше по широко раскинувшемуся морю хлебов.

Залман несмело прикоснулся к руке девушки, но та не обратила на это внимания: она задумчиво смотрела куда-то вдаль, как будто ждала кого-то. А вдали по степному простору клубилось молочно-белое марево, кольцами кружились солнечные блики, то исчезая на мгновенье, то снова скользя и кружась…

У края только что скошенного поля Залман увидел несколько васильков. Он нагнулся, сорвал их и преподнес нехитрый букетик девушке. Та удивленно покачала головой, но приняла цветы и поблагодарила.

— Они для вас выросли, — сказал Залман.

— Как это так — для меня?

— А мы их не выпололи, оставили, чтобы поднести вам: мы знали, что к нам приедет такая хорошая девушка-агроном.

— Откуда же вы это могли знать?..

— А вот знали…

Залман вдруг почувствовал стеснение в груди. Ему хотелось запеть от счастья — ведь рядом с ним Соня. Ему казалось, что быстрее, чем всегда, движется комбайн, что люди работают веселей и усердней, что стремительней льется в люк комбайна зерно, что звонче и радостней поют птицы, потому что рядом с ним по стерне легким девичьим шагом идет Соня.

Закончив уборку хлебов, бригада Магарика начала поднимать пары, приступила к зяблевой вспашке. Правление колхоза выделило в ее распоряжение полученный из МТС трактор, и Залман неотступно следил, чтобы вспашка производилась до положенной глубины и не оставалось огрехов.

«С первой борозды начинается агротехнический комплекс Силаева», — не раз вспоминал бригадир слова участкового агронома. Он по-прежнему часто думал об этой девушке, по временам поглядывал на по-осеннему унылую дорогу — не вынырнет ли из тумана знакомая двуколка. И девушка, случалось, не обманывала его ожиданий, порой приезжала туда, где работала Магарикова бригада, давала нужные указания и советы — и исчезала. Тогда Залман тоскливо смотрел вслед двуколке, которая все дальше и дальше увозила девушку.

Всякий раз, поджидая Соню, Залман Магарик давал себе слово решительно объясниться с ней, но приезжала она — и бригадир не в силах был вымолвить слово, как будто язык отказывался ему повиноваться. Однажды Залман, казалось, набрался храбрости, но девушка, как на грех, не появлялась целых три дня. А на четвертый, когда трактористы развели костер из курая и в солдатских котелках варили свой нехитрый обед, она прикатила откуда-то, но не одна: возле нее на знакомой Залману двуколке сидел какой-то парень в новом офицерском кителе без погон, в брюках-галифе, по которым змейкой вился красный кант, и в хорошо начищенных юфтевых сапогах. По всему видно было, что он совсем недавно демобилизовался.

— Здорово, орлы! — на военный лад приветствовал он трактористов, и те дружно отозвались:

— Здравия желаем!

— Это наш новый механизатор Сема Киршнер, — спрыгнув с двуколки, представила приехавшего девушка-агроном. Трактористы пожимали руку новому механизатору, и тот, по-свойски предложив им закурить, завел с ними обстоятельную беседу. Магарик не курил, по счел неудобным отказаться от предложенной ему папиросы. Хоть и очень интересно было послушать, о чем механизатор толкует с трактористами, Залман, неумело попыхивая огоньком папиросы и покашливая, быстро отошел к двуколке, у которой возилась девушка. Но только что собрался он переброситься с ней хоть несколькими словами, как механизатор окликнул его.

— Эй, бригадир, — спросил он, указывая на котелки, подвешенные на проволоке над огнем, точь-в-точь как на привале во время похода, — вы, видать, фронтовики?

— Точно… фронтовики… — послышались отдельные голоса.

— А в каких войсках служили?

— В матушке пехоте, где же еще? — ответил за всех Залман.

— А танкистов нет среди вас?

— Я танкист, — отозвался невысокого роста веснушчатый паренек в комбинезоне тракториста.

— Так, значит, браток, мы с тобой родня, — улыбнулся механизатор. — Я тоже был танкистом. И сколько раз я братьев-пехотинцев в наступлении прикрывал своим танком — и сосчитать трудно.

Механизатор присел на корточки, закурил и совсем было собрался рассказать о разных фронтовых случаях, как подошла Соня и, о чем-то втихомолку перемолвившись с ним, села на двуколку, на прощанье помахала рукой и сказала:

— Еду в «Трудовик», не скучайте, скоро вернусь.

Залман долго провожал взглядом двуколку, пока она не растаяла в серо-голубой дымке.

— Что голову повесил, бригадир? — спросил его механизатор, приметив, что ему не по себе. — Скучаешь по ком-нибудь?

Но Залман, явно желая уклониться от разговора на эту тему, отошел в сторону, невнятно пробормотав:

— Нет, ничего… Вам показалось…

Обед поспел, и один из сидевших у костра, тот самый, что был танкистом, снял котелки с проволоки, па которой они были подвешены, и трактористы начали хлебать вкусный, чуть попахивающий дымком кулеш. Залман отошел к шалашу. Механизатору, видимо, хотелось как-нибудь завязать разговор с бригадиром. Он по-свойски положил руку ему на плечо и начал его расспрашивать, как идет работа.

Залман подробно рассказал о делах своей бригады.

— Вы сразу к нам приехали или уже побывали и в других колхозах? — поинтересовался Магарик.

— Как же, я их объехал несколько.

— А в Санжаровке, в колхозе «Путь Ильича» были?

— Да, сегодня. Я к вам прямо оттуда.

— Не видели ли вы там бригадира-полевода Тараса Зозулю?

— Видел. Он меня спросил, буду ли я у вас, и передал вам привет.

— Ему и еще одному товарищу я обязан жизнью… — сказал задумчиво Залман.

— Да, об этом мне рассказал ваш друг, — перебил его механизатор. — Вот так это и бывает, браток. Сколько товарищей я сам вынес на своих плечах с поля боя, а сколько раз меня прямо из когтей смерти вырывали! Золотые слова сказал Суворов: «Сам погибай, а товарища выручай!»

Механизатор смолк, как бы выжидая, что скажет бригадир, и глубоко затянулся. Не дождавшись отклика, он продолжал:

— Трижды я был ранен и каждый раз возвращался в строй, а на четвертый меня замертво вынесли из горящего танка, и я очнулся в полевом госпитале. Мне срочно нужно было сделать переливание крови и пересадить лоскут чьей-нибудь кожи на сильно обгоревшую грудь. И вот тогда палатная сестра…

Механизатор, как видно взволнованный нахлынувшими воспоминаниями, запнулся и с минуту молчал. Потом, как бы очнувшись, приложил руку к груди и добавил:

— Вот тут кусочек ее кожи, он давно уже сросся с моей; как моею стала и ее кровь…

— А после того как вы вышли из госпиталя, — заинтересованно спросил Магарик, — вы ее встречали? Где она теперь?

— Дружба, скрепленная кровью, никогда не забывается, — откликнулся механизатор. — И вы ведь помните своего друга Зозулю?

— А никогда не забуду его. Долго разыскивал его, не успокоился, пока не нашел Тараса. Оказалось, он тут же, в соседнем колхозе, рукой подать, — взволнованно проговорил Магарик.

— Ну, а мне и не пришлось разыскивать палатную сестру.

— Где же она теперь?

— Только что была здесь.

— Как! Соня? Наш агроном? Неужели Соня? — остолбенев от изумления, дважды назвал он дорогое сердцу имя.

С минуту он стоял потрясенный. Значит, напрасно он мучился над неразрешимой задачей: как разделить со своим другом Тарасом то счастье, которого не разделишь…

Костер, который недавно ярко пылал, начал гаснуть, и так же угасала надежда на счастье в сердце Залмана. Бригадир побледнел, холодный пот проступил на его лбу. Механизатор опять обратился к нему со словами участия.

— Что, бригадир, невесел? — спросил он, заметив, что с парнем творится что-то неладное. Но Магарик то ли не слышал приезжего, то ли ничто не доходило до его сознания.

Трактористы пообедали и снова приступили к работе. Откуда ни возьмись, подкатил на двуколке Тарас Зозуля.

— Письмо!.. От него!.. — кричал он, размахивая над головой серым конвертом.

— От кого? — спросил, еще не вполне придя в себя, Залман.

— Да от Силаева же… Вот, смотри! — Тарас вынул из конверта густо исписанный крупным почерком лист бумаги и начал читать. Читал он быстро, но четко, подчеркивая наиболее важные места.

«Вы спрашиваете, я ли это — ваш боевой друг Силаев? Ну конечно же я!»

Магарик дрогнул и с большим волнением стал слушать продолжение письма.

«Не один раз, — писал Силаев, — мне приходилось выходить из окружения и выносить из-под огня раненых товарищей. Те, что не забыли об этом, написали мне. А сколько было и таких, что не дали о себе знать. Каждый, кто вспомнил обо мне и прислал весточку, для меня очень дорог».

Далее Силаев расспрашивал о судьбе боевых товарищей, называя имена, совершенно не известные Зозуле и Магарику.

«Мы с вами, — писал Силаев, — братья по оружию, да и сейчас вместе сражаемся за изобилие и народное счастье».

Залман сидел молча, как бы обдумывая глубокий смысл этих слов, и вдруг воскликнул:

— Я уверен, что это он, наш старшина Силаев. И, возможно, Соня давала нам с тобой, Тарас, свою кровь в полевом госпитале, возможно, что на твоей груди, Тарас, кусочек ее, Сониной, кожи. А если и не она отдала тебе свою кожу, если не Сонина кровь струится по нашим с тобой, Тарас, жилам, то эта кровь и кожа другой девушки, во всем, во всем схожей с нашей Соней, ну точь-в-точь такой, как она!


Перевод автора и Б. Лейтина

Юбиляр

1

Глубоко под землей, в блиндаже, полковник Зотов готовился к докладу, посвященному двадцатипятилетию артиллерийской части, которой он командовал.

— Вот и до юбилея дожили… Какой юбилей! — сказал он, раскрывая толстую тетрадь с красной звездой на обложке.

Перелистывая записи боевых эпизодов, приказы, штабные документы, старые фотографии, полковник как бы перелистывал собственную жизнь, как бы снова повторял боевой путь своей части. Воспоминания нахлынули на него…

В девятнадцатом году молодым красноармейцем Зотов шагал в строю мимо трибуны на Красной площади. На трибуне стоял Ленин и, подавшись вперед, держал речь к бойцам, уезжающим на юг — громить белых генералов, ставленников русской и мировой буржуазии. Напутствуя солдат революции, Ильич коротко и энергично взмахнул рукою… Часть была брошена на защиту Царицына.

В памяти одна за другой вспыхивали картины исторических боев. Бережно развертывая старые оперативные карты гражданской войны, Зотов вспомнил, как однажды к ним в окопы приехал командующий, задушевно беседовал с бойцами, расспрашивал, как их кормят, достаточно ли боеприпасов, что пишут из дому.

Полковник низко склонил седеющую голову над пожелтевшей фотографией, на которой организаторы царицынской обороны были сняты среди бойцов и командиров, не сразу отыскал себя в этой большой группе, улыбнулся: «Какой был бравый вояка!..»

Недалеко от блиндажа с воем рвались вражеские снаряды и мины, но Зотов, казалось, не слышал этого.

В дверь блиндажа постучали.

— Войдите! — сказал полковник и захлопнул тетрадь с красной звездой на обложке.

На пороге стоял молодой белокурый офицер:

— Капитан Шарапов по вашему приказанию явился.

— Садитесь, — блеснул голубыми глазами Зотов. — Ну, что там, на переднем крае? Доложите.

— По нашим наблюдениям и по сведениям разведки, товарищ полковник, — спокойно и уверенно заговорил Шарапов, — немцы перебрасывают на наш участок свежие части, готовятся к большой контратаке.

Зотов развернул свой планшет, поглядел на карту с нанесенными на нее координатами целей.

— Какие новые цели обнаружены за прошедшие сутки и какие изменения произошли на старых? — спросил он.

— Цель 28 перекочевала в район 7,5. Цели 72, 75, 86 и 24 были малоактивны, — водя пальцем по карте, ответил Шарапов. — В районе 8,9 зафиксированы две новые, батареи.

Зотов поднялся, подошел к краю стола, снял телефонную трубку:

— Сотников? Вы-то как раз мне и нужны. Срочно пришлите сведения о количестве «огурцов»…

На условном языке «огурцами» в части назывались снаряды.

Отдав приказание, полковник снова склонил аккуратно причесанную, тронутую сединою голову над своим планшетом и долго молча рассматривал карту.

— А как у вас идет подготовка к юбилею? — неожиданно спросил он.

— Готовим сценический монтаж, — весело сообщил Шарапов, — он будет состоять из пения, танцев, юмористических и сатирических номеров. Весь текст написан и составлен самими бойцами.

О подготовке к юбилею капитан докладывал с тою же обстоятельностью, с какой только что говорил о боевых делах.

В блиндаж незаметно вошел начальник штаба, низкорослый подполковник с худощавым гладко выбритым лицом. Поздоровавшись, он передал командиру оперативные сводки, попросил подписать два приказа.

Просматривая документы, Зотов спросил:

— Вы разослали пригласительные билеты на праздник?

— Да, — ответил начальник штаба, — мы послали двадцать восемь пригласительных билетов старым офицерам, генералам, Героям Советского Союза, служившим в нашем дивизионе в разное время.

— А где вы намечаете провести торжественное собрание?

Начальник штаба развернул большую полевую карту, указав карандашом место, где он намерен выстроить клуб-блиндаж, сообщил, из скольких накатов предполагается сделать кровлю, на какое количество людей этот клуб рассчитан, сколько солдат можно будет снять с каждой батареи на собрание.

Выслушав план и одобрив его, полковник приказал вызвать начальника политотдела и заместителя командира по материальному обеспечению.

— Проведем короткое совещание насчет нашего праздника, — сказал он.

2

Накануне юбилея, вечером, Зотов выехал в машине на огневые позиции. Темно-голубое небо казалось бархатным.

«Завтра, кажется, предстоит ясный день, — подумал он. — Но будет ли так же тихо, как сейчас?»

Эта подозрительная тишина не нравилась ему: она не сулила спокойствия в день юбилея.

— Шарапов, видимо, прав… готовятся, — прошептал он.

Не доезжая позиций, полковник приказал шоферу остановиться, замаскировать машину и пешком направился к батареям.

Орудия стояли в глубоких окопах, прикрытые маскировочными сетками. Стены орудийных окопов и крыши землянок были искусно укрыты дерном и полевыми травами. Даже вблизи невозможно было заметить, что здесь расположены мощные пушки.

«Полный порядок!» — не без гордости подумал Зотов.

Издали увидев полковника, командиры батарей вышли ему навстречу, поочередно отрапортовали и направились вместе с ним к пушкам. Зотов осмотрел орудийные инструменты, проверил наличие снарядов… Все было вычищено, смазано, правильно и удобно уложено.

— Образцовое хозяйство! — похвалил он своих артиллеристов и приказал потренировать резервные орудийные «номера», которые завтра должны заменить бойцов, уходящих на юбилейный вечер.

На одной из батарей внимание Зотова привлек широкоплечий высокий пожилой солдат. Его до блеска начищенные ботинки, белоснежный воротничок и выглаженная гимнастерка, вся его бравая внешность и подтянутый вид привели полковника в восхищение. Он остановился перед вытянувшимся усатым великаном, всмотрелся в его скуластое, в морщинах лицо, на котором весело светились темно-серые умные глаза.

— Что-то я раньше вас не встречал, — ответив на приветствие солдата, заметил Зотов.

Солдат непринужденно объяснил, что командир не мог его раньше видеть — ведь он всего неделю назад прибыл сюда с группой бойцов с другого фронта.

— Вот как! — удивился Зотов. — Старый артиллерист?

— Так точно.

— И как дается новая техника?

— Техника освоена вполне. Разрешите показать?..

Зотов кивнул головою.

Солдат подошел к пушке и стал объяснять, как он, наводчик, выполняет приказания командира орудия во время стрельбы.

— Да вы настоящий математик! Быстрота-то какая! — радостно изумился Зотов. — Как ваша фамилия?

— Белозеров, товарищ полковник.

— Давно на действительной служили?

— Очень давно, в гражданской войне участвовал.

— И тоже в артиллерии?

— Так точно.

Только сейчас Зотов заметил на вылинявшей гимнастерке старого солдата орден Красного Знамени.

— За что награждены?

Белозеров начал было рассказывать, но вдруг мимо них с диким ревом пронесся снаряд. Обхватив полковника, Белозеров прыгнул вместе с ним в укрытие.

Через секунду раздался грохот взрыва. Когда дым рассеялся, Белозеров выглянул из узкой щели и доложил:

— Воронка метрах в десяти.

За первым снарядом последовали второй, третий, четвертый.

— Недолет… Перелет! — отмечал Белозеров после каждого разрыва. — Товарищ полковник, они нас, кажется, в вилку берут.

— Ничего, — спокойно отозвался Зотов. — Не думаю, чтоб они обнаружили ваше расположение.

И действительно, вскоре обстрел прекратился. Зотов выбрался из щели, стряхнул с себя землю и, попрощавшись с Белозеровым, ушел к своей машине.

Тишины уже не было. Где-то справа, невдалеке, началась канонада.

«Узнаю голос фашистских пушек. Недолго им лаять осталось, — подумал Зотов. — Разведка определила правильно: готовят контратаку».

3

Укрытый пятью накатами и обшитый досками, просторный клуб-блиндаж был готов к намеченному сроку. Здесь, под землею, было светло и уютно, как в хорошем доме. Стены клуба пестрели красочными плакатами и лозунгами. Длинные столы, накрытые белыми скатертями, были сервированы искусно вырезанными из дерева бокалами, медными круглыми стаканами из снарядных гильз. В углу стояли бочки с пивом, винами и водкой.

Повар Долотов, до войны знаменитый кулинар московского перворазрядного ресторана, сделал все, чтобы и во фронтовых условиях угостить своих боевых товарищей по-столичному. Преисполненный важности, он носился в своем белом колпаке между клубом и кухней.

Стали собираться гости — генералы, офицеры, рядовые бойцы. Многие пришли с огневых позиций, только что выпустив по врагу десятка два снарядов.

Гости шли прежде всего к большим щитам выставки, украшенным фотографиями, вмонтированными в текст воспоминаний, аккуратно перепечатанных на машинке. Их внимание останавливала огромная карта-схема, на которой жирными стрелами был показан весь боевой путь части с первого дня ее формирования. Донесения, приказы и документы рассказывали о героических эпизодах прошлого и настоящего.

На фотографиях, сохранившихся с времен гражданской войны, некоторые генералы увидали себя красноармейцами в засаленных ватниках, в буденовках с красными звездами.

Здесь, у этих скромных щитов, после долгой разлуки сейчас встретились бывшие однополчане, вспоминали гром советской артиллерии в степях под Царицыном, на полях Украины, в болотах Белоруссии, давние походы и стремительные штурмы. Случайные эти встречи начинались радостными восклицаниями:

— Сколько лет, сколько зим!

— Давненько, брат, не видались…

Подземный клуб гудел десятками голосов.

Но вот дежурный офицер с красной повязкой на рукаве стал рассаживать гостей за столы… Назначенный час начала торжества уже миновал, но никто не открывал собрания: ждали прибытия командира — полковник Зотов где-то задержался.

Прошло минут двадцать, а может быть, и все тридцать, люди терпеливо ожидали, спокойно вслушиваясь в усиливающуюся канонаду на переднем крае. Тогда поднялся командующий артиллерией фронта и объявил, что юбилейное торжество откладывается, и зачитал радиограмму, которую он только что составил для передачи на батареи, ведущие сейчас огонь:

— Внимание, товарищи!.. Текст будет такой: «Горячо поздравляю вас с праздником двадцатипятилетия вашей части. Проклятый враг решил испортить этот знаменательный праздник и навязал вам бой. Столы накрыты, бокалы полны… Но еще торжественнее и радостнее будет ваш праздник, когда вы победно закончите бой. Слава героям советской артиллерии!..»

4

Зотов получил эту радиограмму на окруженном врагами наблюдательном пункте, на который с двух сторон двигались вражеские танки. Он приказал открыть по ним огонь с ближайшей дистанции. Темень ночи прорезалась яркими вспышками орудийных выстрелов.

— Обычная психическая атака! — крикнул Зотов командиру орудия. — Танки, конечно, не дойдут.

— Как всегда! — отозвался молодой артиллерист. — Огонь!

Вражеский снаряд разорвался где-то совсем рядом. Упал смертельно раненный командир орудия возле лафета. Ординарец полковника и трое из орудийной прислуги были тяжело ранены осколками.

Зотов выбрался из укрытия и склонился над телом убитого… С минуту он постоял в оцепенении, будто прислушивался к звону в ушах, потом вернулся под землю, снял трубку телефона. Но аппарат молчал, связь была нарушена.

Зотов вышел из блиндажа и стал переползать к орудующему на батарее одинокому солдату. Это был Белозеров. Полковник сразу узнал наводчика.

— Товарищ Белозеров, не ранены? — крикнул он.

— Все в порядке, товарищ полковник. Сейчас выстрелю.

— Стреляйте!

Зотову не удалось доползти до орудия. Очередной разрыв оглушил его, засыпал землею… Когда сознание вернулось к нему, при свете вспышек он увидал: танки грохотали совсем близко от наблюдательного пункта, а Белозеров с окровавленным лицом торопливо заряжал орудия, поворачивал стволы и, перебегая от пушки к пушке, стрелял по танкам прямой наводкой.

5

Бой продолжался трое суток. На четвертые немецская атака окончательно захлебнулась. Воцарилась тишина. Артиллерийскую часть передвинули во второй эшелон: надо было подремонтировать технику, дать людям отдохнуть, пополнить потери.

Подводя итоги трехдневных боев, начальник штаба обнаружил среди документов донесение бойца Белозерова: огнем трех орудий и гранатами он уничтожил пять немецких танков и спас наблюдательный пункт от разгрома.

На батарею послали фотографа. Он заснял разбитые фашистские танки и старого храбреца-победителя. На выставке в просторном клубе второго эшелона появился новый щит с надписью: «Первые три дня 26-го года нашей части». В центре этого щита поместили фотографии, запечатлевшие подвиг Белозерова…

Отложенное юбилейное торжество состоялось на третий день после окончания боя. Снова собрались ветераны и молодежь, генералы и Герои Советского Союза, офицеры и бойцы.

На трибуну, украшенную портретами знатных людей части, поднялся полковник Зотов. Поздравив собравшихся с праздником, он подошел к карте-схеме и стал рассказывать о трудном, но славном боевом пути, пройденном частью за двадцать пять лет…

Раскрыв толстую, знакомую многим тетрадь, полковник прочитал запись о легендарном подвиге двух солдат в дни обороны Царицына:

— «Белые теснили наш полк к Волге. Выстоять в борьбе с превосходящими силами врага было почти невозможно. Но товарищ командующий приказал продержаться до подхода подкреплений. Командир части решил послать в тыл белых двух разведчиков. Для этого он выбрал самых смелых красноармейцев… Прошел день, прошла ночь, но они не возвращались. Командир встревожился. Но тут ему сообщили, что у белых началась паника, они сломя голову побежали от реки в степь. В чем дело, никто не знал… Вскоре, однако, командиру донесли, что его разведчики ночью напали на белогвардейский штаб, уничтожили всех, кто там находился, перерезали телефонные провода, захватили винтовки и пулеметы. Вооружив окрестных крестьян, разведчики открыли ураганный огонь по вражескому тылу. Часть немедленно перешла в контратаку, частым и метким огнем опустошая ряды бегущих. В руки артиллеристов попали богатые трофеи — склады продовольствия и боеприпасов. Один из героев-разведчиков погиб смертью храбрых. Оставшийся в живых был вызван к командующему и получил из его рук орден Красного Знамени…»

Все внимательно слушали полковника. Ветераны Царицына затаили дыхание. Никто не шелохнулся. И только один Белозеров почему-то несколько раз подымался и опять садился. Наконец он не выдержал, поднял руку:

— Товарищ полковник, разрешите… Это был я и Тимофеев.

Гости повскакали с мест. Под сводами клуба загремели восторженные аплодисменты.

Сотни людей повернулись лицом к Белозерову. Он стушевался, смущенно забормотал:

— А я думал, об этом давно забыли… Я не знал, что это та же самая часть.

Взволнованный, он подошел к трибуне, на ходу теребя правый ус и поправляя сползающую марлевую повязку на морщинистой загорелой щеке.


В этом рассказе использован факт, имевший место в артчасти, являющейся одним из первенцев советской артиллерии.


Перевод автора и И. Чернева

Недоразумение


Хема Баршай встал спозаранку и начал одеваться, чтобы в достойном виде явиться на свадьбу своего друга Шмулика Фраера. Не раз в эти дни он забегал к портному, торопя его закончить новый темно-синий костюм, который заказал нарочно ко дню этой свадьбы. Поплевывая на ладони, он сейчас то и дело подходил к зеркалу, охорашиваясь и приглаживая и без того прилизанные волосы.

По правде сказать, ему было досадно, что Шмулик женится первым.

«Ну, мы еще посмотрим, кого он выбрал. Может, дурнушка какая-нибудь», — утешал себя Хема.

Хотя они вместе кончали курсы трактористов и в одно время начали работать в колхозе, Хема все же считал себя более опытным, более искушенным в житейских делах и частенько поучал своего друга. Да и на девушек Хема начал заглядываться раньше Шмулика и был предприимчивей своего робкого приятеля. Если ему понравится какая-нибудь девчонка, он уж постарается ее залучить на прогулку или в кино — словом, завязать с ней близкое знакомство.

— Держу пари, я любую девушку подцепить могу — только к каждой особый подход нужен. А уж я на это мастер.

— Ну, раз ты такой мастер, чего же, спрашивается, ждешь? — подшучивал над ним Шмулик.

— Не веришь? Давай побьемся об заклад. Что, слабо — боишься пойти на пари? — горячился Хема.

Но робкий, казалось бы, Шмулик перехитрил своего прыткого друга: он стал где-то пропадать, все свободное время, которое раньше почти всегда проводил вместе с приятелем, он, принарядившись, проводил теперь в другом месте. И не успел тот оглянуться, как прошел слух, что Шмулик женится на девушке-бригадире из соседнего колхоза.

Собираясь на свадьбу, Хема подумал, что неплохо бы заехать за девушкой, с которой он познакомился на районном слете бригадиров.

— Вот это девка… Настоящая красотка — во всей области второй такой не сыщешь! — прищелкивал он языком, говоря о приглянувшейся ему девушке.

К свадьбе Шмулика в колхозе готовились все бригады: покупали подарки, сочиняли заздравные речи, горячие пожелания, игривые частушки, шили себе новые наряды — словом, делали все возможное, чтобы не ударить в грязь лицом перед родными и знакомыми невесты.

Но больше всех волновались и готовились к свадьбе Хема Баршай и колхозный конюх Ехиел Зинк — здоровенный широкоплечий человек с короткими, сильными руками, густой рыжей бородой и удивительно маленькими для его крупного длинного лица серыми улыбчивыми глазами. С раннего утра Ехиел готовил новую и чинил старую упряжь, чистил и скреб до блеска колхозных лошадей, причесывал им гривы, подравнивал хвосты и то и дело бегал к жениху рассказать, как подвигается дело.

— Кони готовы, — пыжась от усердия и самодовольства, докладывал он. — Я в честь твоей свадьбы подсыпал-таки им лишнюю мерку овса — пусть тоже чувствуют, что у нас праздник. Я даже оси смазал наново, чтобы не скрипели, а об упряжи и говорить не приходится — сверкает!

И каждый раз, когда Ехиелу по дороге к дому жениха попадался навстречу Хема, конюх не упускал случая подтрунить над хвастуном и хватом, которого так ловко обогнал скромный Шмулик.

— Ты мастер только на чужие свадьбы ездить, а от тебя винца не так-то скоро дождешься, — насмешливо говорил он смущенному Хеме.

— Ничего, ничего, потерпи, реб Ехиел, скоро погуляешь и у меня на свадьбе, а уж вина я не пожалею, — бодрился Хема, — недавно я познакомился с одной девушкой — картинка, а не девка. Если успею, прихвачу ее на свадьбу Шмулика. Вот с кем я не задумываясь пошел бы в загс!

— Смотри, Хема, как бы тебе не опоздать — лучших девок расхватывают почем зря. Ты бы поменьше собирался. А за нами дело не стянет — мы и на твоей свадьбе погуляем не хуже, чем на Шмуликовой. Ну, так как? Сыграем свадьбу?

— Сыграем! — весело подмигнул Хема Ехиелу.

Серые глазки конюха подернулись влагой, по всему видно было, как он мысленно облизывается в предвкушении знатной выпивки, которая ожидает его на обеих свадьбах.

— Ты смотри у меня, чтобы на твоей свадьбе было не хуже, чем у Шмулика; видишь, что там делается, — указал Ехиел на дом жениха, — день и ночь жарят и парят: понюхай, как здорово пахнет…

— Будь спокоен — и у меня будет не хуже, а то и получше, чем у Шмулика, — на прощанье заверил Хема Ехиела.

А Ехиел очень спешил. Ему надо было оповестить всех колхозников, что подводы готовы и пора собираться в дорогу. Конюх бегал от двора к двору, останавливая встречных и азартно выкрикивая:

— Эй, друзья, спешите на свадьбу! Подводы давни ждут. Поторапливайтесь, свояки!

Солнце указывало на полдень, когда повозки вынеслись из поселка на хорошо укатанную степную дорогу. На первой, по-праздничному ярко разукрашенной бричке ехал жених со своей родней, за ним — трактористы, полеводы, животноводы. Свадебный поезд был шумным и веселым: подводы обгоняли одна другую, слышались задорные выкрики.

Хема выехал на свадьбу позже других: портной, как нарочно, не успел к сроку сдать ему новый костюм. А тут еще надо было прицепить к лацканам пиджака все значки и жетоны, до которых Хема был большой охотник, в последний раз повертеться перед зеркалом, — да мало ли что еще надо было сделать такому франту, как Хема, чтобы явиться во всем блеске на свадьбу друга!

Наконец он уселся в свою двуколку и щелкнул бичом, надеясь догнать в пути остальные подводы. Но те успели далеко отъехать, и Хеме стало досадно, что он, лучший друг жениха, приедет позже всех. О том, чтобы заехать за знакомой девушкой, не могло уже быть и речи.

Полпути Хема проехал быстро, но тут начало темнеть, и он уже едва различал сливавшуюся с серой, сумеречной степью дорогу. Вдали начали зажигаться огоньки. Они подмигивали Хеме, как будто звали его куда-то. В вечернем небе проступали и гасли зеленоватые звезды, и вот уже трудно стало различать, где звезды, и где огни далекого поселка, и вот уже Хема не знает, куда ехать ему. И только добравшись до какого-то поселка и расспросив встречного о дороге, Хема подстегнул уставшую лошадку и погнал ее мимо темнобурых свежевспаханных полей, лежавших по обе стороны дороги. Хема внимательно слушал вечернюю тишину степи — не донесется ли откуда-нибудь свадебная музыка.

«Там уже, наверно, гуляют, веселятся вовсю, свадьба давно уже началась», — с досадой на свою нерасторопность подумал Хема.

Только поздно вечером въехал он в по-праздничному шумный поселок.

И все же, подкатив к просторному разукрашенному дому невесты, Хема прежде всего по-хозяйски распряг во дворе свою лошадку, задал ей корму, почистился и только тогда вошел в переполненный гостями зал, в котором ломились от обильных яств столы. Свадьба была в полном разгаре. На почетном месте у покрытого красным кумачом стола сидел конюх Ехиел Зинк. Он весь сиял в новой суконной паре, из-под черного пиджака верзилы сверкала белая шелковая рубашка. Густая рыжая борода Ехиела была тщательно расчесана.

— Мазлтов! Будьте счастливы! Давайте веселую!.. — то и дело кричал музыкантам успевший, видно, хватить не одну рюмочку вина конюх.

И после каждого повелительного выкрика музыканты поспешно хватали скрипки и флейты, и под пронзительные звуки свадебных плясовых мелодий начинали кружиться в стремительном хороводе на свободном от столов пространстве парни и девушки, бородатые дядьки, ядреные молодки и пожилые колхозницы в широченных, развевающихся в вихре танца юбках.

Хема с минуту постоял у дверей, оглядываясь во все стороны и будто разыскивая кого-то пристальным взглядом внимательных глаз. Перед ним мелькнуло вдруг знакомое лицо, знакомая стройная фигурка. У Хемы екнуло сердце: изгибаясь как змейка в объятьях какого-то парня, пронеслась мимо него в танце та самая девушка, с которой он познакомился на районном слете.

«Это она… она…» — сказал себе Хема, и сердце его застучало так сильно, что, казалось, готово было вырваться из его груди.

Не спуская глаз с полюбившейся ему девушки, Хема стал шаг за шагом протискиваться к ней сквозь толпу танцующих, и когда музыка смолкла и танец кончился, он очутился рядом с девушкой и, едва переводя дыхание, непривычно робко заговорил:

— Я вас запомнил еще с районного слета и все время мечтал с вами встретиться…

Он наклонился к ней, как будто желая добавить несколько слов по секрету, но, оглянувшись, не слушает ли его кто-нибудь, увидел Шмулика.

— А, Шмулик! Поздравляю, — пробормотал он, подавая руку жениху. — Я опоздал, задержался из-за…

— Вы разве знакомы? — перебил его Шмулик. — Откуда вы знаете друг друга?

— Мы познакомились на районном слете — ведь я тебе рассказывал, — ответил Хема.

— Так ведь это же моя… — тут Шмулик замолчал, как будто непривычное для него слово «жена» застряло у него в горле.

— Вот так так! — только и сказал окаменевший от изумления и досады Хема. Опомнившись, он подал руку жениху и невесте и едва выдавил из себя подобающее случаю слово: — Поздравляю!..

Снова загремела музыка, и снова гости попарно завертелись в быстром хороводе.

— Что стоишь, как жених? Идем плясать, — багровый, весь в поту, подскочил к Хеме Ехиел Зинк. — Чего прячешься?.. Ну, а как твоя суженая — тут? Приехала? Дай-ка взглянуть на нее!

— Да, если бы она была тут, посмотрел бы ты, какой это брильянт, — ответил, помолчав, обескураженный Хема.

К счастью, стремглав несущийся хоровод захватил его, и, поневоле передвигая негнущиеся ноги, он закружился вместе со всеми.


Перевод автора и Б. Лейтина

Ее праздник


Но у мальчика, видимо, не было никакой охоты разрешать споры между отцом и матерью, и он с криком «Но-о, коська!» поскакал на своей палке дальше.

Прохладная синеватая мгла спускалась на землю. Монотонно и нудно квакали лягушки в мутном пруду. Хозяйки загоняли кур в курятники, поили скот, доили коров.

Весь вечер Лейб места себе не находил. Сердитый, возбужденный, он все искал, на кого бы излить свою злобу. Несколько раз подходил к бурой первотелке и пробирал ее за то, что она не подпускает к себе быка. Затем накинулся на вторую корову — рыжую, с белыми ушами, которая в последнее время стала давать меньше молока. Он даже замахнулся было на нее хворостиной, но в эту минуту заметил, что однолетний бычок украдкой пробирается в хлев откуда-то с чужого огорода. Забыв о корове, Лейб бросился к бычку, схватил его за аркан, привязал к стойлу и давай стегать почем попало.

— Чтоб тебе околеть! Чтоб тебя черти съели!

И он немилосердно хлестнул его хворостиной. Бычок заметался во все стороны, стараясь сорваться с привязи.

В эту минуту во дворе показалась Хана, жена Лейба. Она шла быстро, чем-то взволнованная, и как будто спешила поделиться с мужем радостной вестью.

— Чего привязался к бычку? — крикнула она, подойдя к Лейбу.

Хана собиралась рассказать ему, какой у нее на душе праздник, но муж, окинув ее злым взглядом, отвернулся и продолжал еще ожесточеннее хлестать бычка.

— Да перестань же! Что ты делаешь? Одумайся! — она схватила мужа за руку. — Что на тебя напало? Взбеленился, что ли?

— Уйди! Уйди, говорят тебе! — закричал Лейб. — В колхозе будешь командовать, а не здесь, у меня! Явилась наконец! Ты бы после полуночи пришла!

— Ну, чего расходился? Понимаешь, обсуждался вопрос… — оправдывалась Хана.

— Знать не желаю, какие вопросы вы там обсуждаете! — сердито прервал ее Лейб. — Тебе только и дела, что бригада. Подумала бы лучше о домашнем хозяйстве! Смотри, как у нас все прахом идет. Для колхоза я тебя взял в жены, что ли? Для того ли, чтобы ты день и ночь возилась на винограднике, а я бы тут пропадал один-одинешенек?

— Ну, перестань же, умоляю! — пыталась утихомирить мужа Хана. — Это я уже слыхала не раз. Зайдем лучше в хату. Стыдно на людях свару заводить!

— Что мне стыд?! — не унимался Лейб. — Пусть слышат люди, пусть знаю все, какая ты!

Услыхав громкую перепалку, маленький Йоська выбежал из палисадника и, завидя мать, стал звать ее:

— Мама, мама!

— Иду, иду, дитятко мое! — с материнской нежностью отозвалась Хана и побежала к ребенку. — Иду, родненький, иду, солнышко мое… Едва дождался мамы, бедненький… Иду, сокровище мое!..


Всю ночь Лейб пилил жену, ругал, попрекал, вспоминал все пережитые из-за нее невзгоды.

Хана пыталась говорить с ним по-хорошему, но он не давал ей слова вымолвить, и ее спокойный, ласковый голос все время тонул в водопаде бурных ругательств и угроз, которые низвергал на нее муж.

Близился уже рассвет, когда Хана забылась наконец сном. Несколько раз она просыпалась и хотела поведать мужу счастливую весть, которую принесла с собрания. Но она предчувствовала, что муж останется безучастным к ее радости, и ничего не сказала.

Утром Йоська встал раньше отца и матери. Подошел к столу, увидал на нем газету и, став на цыпочки, начал шарить ручонками по скатерти, чтобы стащить ее. Эго ему скоро удалось. С минуту он вертел газету в руках. Но вдруг остановился и раскрыл рот от удивления. Маленькие черные глазенки, глядевшие в газету, зажглись веселым огоньком, пухленькие щечки на миловидном лице разрумянились, весь он просиял.

— Картинка! Моя мама на картинке! — Мальчик подбежал к кровати и принялся будить мать. — Мамочка, это ты на картинке? Ты, правда?

— Я, дитятко мое, я! — ответила мать, проснувшись. Она обняла сына, крепко прижала его к груди.

— Это тебя в газете напечатали? Да, мама? Хотят, чтобы все тебя знали. Теперь все на тебя смотреть будут. Да, мамочка? Папка, папочка! — крикнул мальчик и, вырвавшись из объятий матери, подбежал к отцу и начал его будить. — Папа! Глянь-ка, глянь, папочка! Тут на картинке наша мамочка!

— Что ты лепечешь? — сердито крикнул проснувшийся Лейб.

Но мальчик не унимался. Тыча газету в лицо отцу, он указывал пальчиком на портрет матери.

— Что ты там увидел? — спросил Лейб, подняв голову и бросив беглый взгляд на газету.

— Это же мама, глянь! Мамочка на картинке! А почему тебя нет на картинке? Скажи, — настаивал ребенок, — скажи, папочка, отчего тебя нет на картинке? Все будут теперь смотреть на маму, а на тебя нет.

— Надоел ты мне с твоей картинкой! Замолчи! — заорал отец.

Ему показалось, что маленький Йоська дразнит его, насмехается над ним.

— Так вот ради чего ты так стараешься там, в колхозе! — снова накинулся Лейб на жену. — Захотелось, чтобы личность т. вою напечатали в газете! А что проку мне от того, что они выставляют напоказ твой портрет? В хозяйстве, что ли, от этого прибудет? Присматривала бы лучше дома за скотиной, тогда бы я по крайней мере знал, что у меня есть жена. А что тебе с того, что люди будут глядеть на твою харю? Разбогатеешь от этого?

— Не нравится, что напечатали мой портрет? — раздраженно огрызнулась Хана, поднявшись с постели. — Обидно стало, что хвалят мою работу в колхозе? Тебе хотелось бы, чтобы ты один был надо мною хозяином и гонял бы меня, как лошадь? Забудь! Прошли эти времена!

— Так работа для колхоза тебе, значит, важнее, чем работа на своем огороде, да? — взвизгнул Лейб.

Несколько мгновений он стоял молча, словно обдумывая что-то. Затем подошел ближе к жене и заговорил уже спокойнее:

— Училась бы, на людей глядя! Посмотри, какие огороды вырастили соседи. Люди опять становятся на ноги, зажиточными хозяевами стали, а ты черт знает на какого дьявола работаешь… Но если уж на то пошло и ты у них и вправду в большом почете, то потребуй хотя бы за это ценную премию, чтобы и семье что-нибудь перепало.

Мысль о том, что усердная работа Ханы в колхозе может пойти ему на пользу и благоприятно отразиться на его личном хозяйстве, сразу внесла успокоение в душу Лейба. Он подошел к жене ближе, словно желая помириться с ней. Суровые складки на его узком лбу разошлись, куда-то спрятались, в черных с желтым ободком глазах вспыхнуло нечто похожее на улыбку. Вечно хмурое загорелое лицо, покрытое густой растительностью, просветлело.

— Если я буду работать хорошо в колхозе, у меня всего будет вдоволь, — начала уговаривать мужа Хана. — Ну, сам скажи, на кой черт нам последние силы тратить на домашнее хозяйство? Сам подумай, нуждались бы мы в чем-нибудь, если бы оба работали в колхозе?

Лейб закрыл ладонями уши.

— Довольно! И слышать не хочу! — захрипел он. — Раз уж ты у них так усердствуешь, требуй по крайней мере премию. Пусть дадут тебе премию — и никаких!

…Отношения между Лейбом и женой вконец испортились. Чем больше старалась Хана подействовать на мужа, переубедить его, тем упрямее настаивал он на своем. Временами Хана пыталась пойти ему навстречу и отдавала много времени и силы семье, скотине, огороду, но сразу замечала, что у себя в бригаде она начинает отставать, и ей казалось, что все насмешливо тычут пальцами в нее: глядите, мол, какая она стала! Выставили ее напоказ всему свету, а она…

Лейб для виду иной раз показывался в своей бригаде, что-то делал, где-то копошился, но глаза его, как всегда, были устремлены назад — на свое хозяйство, на свою скотинку и огород.

Однажды ранним утром он вышел на огород посмотреть, как всходит картофель. Шел, поминутно наклоняясь, вырывал сорную траву и ворчал:

— Какого черта она садила картошку, когда ее тут почти не видать? Сорняки заглушили…

Дойдя до молодой акации, опоясывавшей в виде изгороди всю деревню, Лейб неожиданно увидел соседку Расю Душкову. Разнаряженная, ходила она по своему огороду и, то и дело нагибаясь, искала, казалось, что-то между кустами картофеля. В то же время она украдкой поглядывала на Лейба.

Когда Лейб был еще холостяком, он долго и упорно ухаживал за Расей. Летом он по субботам и праздникам гулял с ней в поле. По узкой меже, тянувшейся между их огородами, они шли к молодому лесочку, оттуда отправлялись в степь, где Лейб с гордостью показывал девушке богатые всходы на полях своего отца. Хлеба действительно были выше пояса, и молодые люди, бывало, прятались друг от друга во ржи или пшенице и потом долго искали один другого. Вечером они той же тропинкой возвращались домой, и Рася расставалась с ним счастливая, полная радужных надежд; еще немного — и эти просторные поля с богатым урожаем будут принадлежать ей и Лейбу, и она будет хозяйничать вместе с ним. Но в бурные годы коллективизации Лейб вдруг отвернулся от Раси и начал свататься к здоровой и трудолюбивой беднячке Хане Шер, своей нынешней жене, в надежде, что благодаря ей удастся спасти отца от раскулачивания и сохранить за собой его наследство. Затаив глубокую обиду в душе, Рася избегала встреч со своим бывшим женихом. Вскоре она вышла замуж за парня из соседней деревни, ко недолго прожила с ним — он тяжело заболел и спустя несколько недель умер. Оставшись вдовой, Рася решила снова завоевать сердце Лейба.

— Чего это у тебя огород так зарос? — крикнула она издали и, вся зардевшись, подошла ближе.

— Что поделаешь, когда Хана дни и ночи пропадает в колхозе! — ответил Лейб. — Один же я тут остаюсь, хоть разорвись! У людей жены как жены, а эта — проклятье какое-то! Вот ты, Рася, тоже колхозница — отчего ж не усердствуешь, как она?

— Зато меня и не выставляют напоказ, как героиню, — не без иронии промолвила Рася и тотчас спохватилась: — Ты должен гордиться такой женой, как Хана!

— А что мне проку с того, что ее выставляют напоказ? — проворчал Лейб. Он вырвал несколько травинок и стал рассеянно растирать их пальцами. — Лучше бы она свой огород прополола.

— На что ей работа у себя дома, на виду у одного тебя, когда она может работать там, где все люди могут оценить ее труд! Раньше ты один знал, что за молодчина твоя Хана, а теперь весь район это знает.

И Рася умышленно принялась расхваливать Хану, зная, что Лейбу эти похвалы — нож острый.

— По мне, лучше бы никто и не знал, какая она работница, — начал изливать свою душу Лейб.

Но Рася тотчас прервала его:

— Вот ведь и у меня огород не бог весть как старательно прополот, — она указала рукой на грядки, призывая Лейба своими глазами убедиться, какие у нее чистота и порядок здесь. — Мне бы давно пора окучивать картофель, да все никак не соберусь.

Лейб беглым взглядом окинул ее огород и сухо заметил:

— По-моему, у тебя вполне чисто.

Эта холодная похвала задела самолюбие Раси. Ей было досадно, что Лейб едва удостоил взглядом ее огород, а она так старалась блеснуть перед ним! Все ее усердие было направлено лишь на то, чтобы понравиться ему: пусть, дескать, видит, какая она работяга! А он…

— Я не люблю работать тяп-ляп, — похвасталась она. — Полоть так полоть! Я уже три раза прополола свою картошку и собираюсь четвертый раз полоть.

И она продолжала расхваливать свой огород в полной уверенности, что, если Лейб хоть бегло взглянет на плоды ее трудов, он и сам убедится, какая она старательная. Но он лишь хмуро потупился, вороша носком сапога сырую землю. Потом, окинув унылым взглядом собственный огород, тихо, как бы про себя, сказал:

— Сорняки заглушат всю картошку… Что делать, что делать? Одному, без жены, мне не справиться, хоть разорвись.

После этой встречи Рася глаз не спускала со своего соседа. Стоило ему показаться у себя в огороде, как она тотчас выходила на свой участок и работала старательно и умело, с подчеркнутым усердием. Первые два-три дня она, казалось, не замечала соседа — до того была погружена в работу. Лишь изредка, как бы мимоходом, перекидывалась она отдельными словами с Лейбом. Она подходила все ближе и ближе к его грядкам и наконец переступила межу, разделявшую их огороды.

— Дай-ка я тебе пособлю, мне все равно нечего делать, — как будто оправдывалась Рася, подойдя к Лейбу. — Сегодня я тебе, завтра ты мне поможешь.

— Хочешь взять меня, как говорят, на буксир, — спросил Лейб, с лукавой улыбкой глядя на Раею желточерными глазами, и на лице его застыло самодовольное выражение: очень уж, видно, обрадовался он появлению соседки на своем огороде.

— При чем тут буксир? Просто хочу пособить человеку, когда он нуждается в моей помощи, — с притворной серьезностью ответила Рася, оторвавшись на минуту от своей работы.

Полола она старательно и быстро, выставляя напоказ свою ловкость, свое умение. Но и Лейб не отставал от нее. От чрезмерного напряжения пот градом лился с обоих. Каждый раз, когда они, работая, доходили до акаций, Лейб предлагал соседке:

— Садись отдохни.

— Негоже нам сидеть рядом. К чему? Чтобы потом люди языки чесали? У тебя, слава богу, есть с кем посидеть, побалагурить, — отвечала она с явным намерением задеть его больное место. — А мое дело маленькое, я пришла только помочь тебе. Кончу работу — и прости-прощай!

Раз как-то Хана вернулась домой раньше обычного, чтобы помочь мужу прополоть картошку.

Было еще светло. Захватив с собой мотыгу, она направилась по тропинке к себе на огород и неожиданно увидала у кустов акации мужа рядом с Расей.

«А тебя кто звал сюда?» — с тревогой в душе подумала Хана, и острое чувство ревности закралось в ее сердце. Первым ее желанием было повернуть назад, не задираться с соседкой, но она не могла владеть собой, С трудом сдерживая волнение, она подошла к Расе.

— Делать тебе больше нечего, что ли? — пронизывая соседку колючим взглядом, спросила Хана. — Так-таки не можешь найти для себя никакой работы?

— Я просто так… помогать пришла, — растерянно промямлила Рася, побледнев. — Мне все равно делать нечего…

— Неужто в колхозе не найдется для тебя никакого дела? А нам, представь себе, работы по горло! — раздраженно процедила Хана, готовая наброситься на соседку.

Но та молчала и еще усерднее взялась за прополку, чтобы лишний раз показать Лейбу, что она таких работниц, как его жена, за пояс заткнет. Хана это почувствовала и принялась состязаться с ней в быстроте и ловкости. До самых сумерек шла эта безмолвная, но ожесточенная борьба. А Лейб в рубахе навыпуск важно расхаживал между обеими и самодовольно ухмылялся в ус, глядя, как они усердствуют.

— Меня никто не выставляет напоказ, — сказала Рася Хане нарочито громко, чтобы каждое ее слово долетело до стоявшего поодаль Лейба, — и портрета моего в газетах не печатают, но я никогда в жизни не запустила бы так огород.

Хана вспыхнула:

— Мой огород не твоя забота, и нечего тебе сюда соваться! Поглядела бы я, как бы ты справилась со своим огородом, если бы работала в бригаде столько, сколько я!

— Я не люблю работать на чужого дядю, я для себя работаю, — заговорила Рася хорошо знакомым ей языком Лейба, с явным намерением угодить ему.

— Так я, значит, должна за тебя работать, а ты придешь в колхоз на все готовенькое, так, что ли? — возбужденно вскрикнула Хана.

Видя, что перепалка между женщинами разгорается, Лейб резко оборвал их спор:

— Довольно, хватит! А это кто оставляет траву на грядках?

Снова между женщинами закипел спор:

— Это твоя грядка!

— Нет, твоя! Твоя! Твоя!

Женщины разошлись, затаив злобу и ненависть друг к дружке.

Каждый день, возвращаясь с виноградника домой, Хана замечала у себя во дворе Раею. Закончив вместе с Лейбом прополку, Рася принялась наводить порядок во дворе и затем начала хозяйничать и в доме.

Хана не знала, действительно ли так уж тянет ее мужа к разбитной соседке, или он нарочно затеял эту игру, чтобы пробудить ревность в жене и тем отвлечь от колхозных дел, крепче привязать ее к дому, к огороду, к хлеву.

Все свои сомнения и обиды Хана затаила глубоко в душе и ни с кем не делилась ими. Так прошел месяц. Когда стало ясно, что со стороны Раси это вовсе не игра и что она ходит к Лейбу с серьезными намерениями, Хана не выдержала и обрушила на голову соседки все, что накопилось в сердце за это время.

— Ты чего повадилась ко мне в дом? — гневно крикнула Хана, застав у себя в хате ненавистную соседку. — Ты что, в батрачки к нему нанялась или всерьез решила стать здесь хозяйкой вместо меня?

— Не к тебе же я хожу! — огрызнулась Рася, готовая броситься в драку, но вдруг потеряла всю свою самоуверенность, сразу как-то обмякла и только беспокойно глядела на Лейба, ожидая, что он скажет, чью сторону примет.

И снова Лейб самодовольно крутил ус, глядя, как две женщины готовы сцепиться из-за него.

— Чего раскричалась? — зарычал он на жену. — Думаешь, ты дни и ночи будешь валандаться в колхозе, а я тут стану терпеть?

Лицо Ханы покрылось багровыми пятнами.

— Так я, значит, тебе больше не нужна?

— Ты же сама ушла из дома, — ответил Лейб, рассеянно глядя куда-то в сторону и не смея посмотреть жене прямо в глаза.

Ошеломленная, задетая за живое, Хана возбужденно забегала по комнате из угла в угол.

— Не дождешься, чтобы я батрачила на тебя! Пусть она работает, если ей по душе! Пусть хозяйничает у тебя на огороде!

Нелады между мужем и женой с каждым днем обострялись, и нападки Лейба становились все ожесточеннее. Чем податливее была Хана, чем примирительнее был ее тон, тем яростнее нападал на нее муж и тем жарче разгорался спор.

— На что тебе такой большой огород? — пыталась она урезонить мужа. — На что нам две коровы? Если бы ты так усердно работал в бригаде, как дома, ты от колхоза больше получил бы, чем от всего хозяйства.

— Провались они сквозь землю со всем их добром, что сулят нам! — запальчиво кричал Лейб. — Хочу сам себе быть хозяином! Хочу на себя работать, вот и все!

— А на кого ты в колхозе работаешь! Не на себя разве? Кто-нибудь другой получает за твои трудодни? Тебе бы хотелось, чтобы другие на тебя работали? Тебе все еще мерещится, что у тебя в хозяйстве рабочая скотинка.

— А тебе хочется быть рабочей скотинкой в колхозе? Работать на них тебе, стало быть, приятнее, чем на меня?

— Я вовсе не на них работаю! Для себя тружусь. И для тебя.

— Что ж, полюбилась тебе работа в колхозе — ступай к ним навсегда! Мне жена нужна не для того, чтобы чужие люди были над ней командирами.

— А я что, наемная у тебя? Иль ты меня купил? Мало тебе, что ты меня бессовестно обманул, что ты использовал мое честное имя батрачки и все мое трудовое прошлое для спасения своей кулацкой шкуры, так ты и теперь еще хотел бы превратить меня в батрачку! Когда тебя придавило и ты нуждался в моей помощи, то ластился, как собачонка, влюбленного из себя корчил, торопил со свадьбой, чтобы с моей помощью пролезть в колхоз! А теперь уж я и не нужна, тебя тянет к Расе, к этой продажной твари! Да ведь тебя никто и ничто не интересует, кроме собственной шкуры. Даже о родном сыне ты не печешься!

— Ты еще смеешь говорить о сыне? — исступленно крикнул Лейб и, схватив ребенка за шиворот, подвел его к матери. — Смотри, какой он у тебя грязный! Замарашка. Нос скоро начнет гноиться. И все из-за твоего колхоза!

— Колхоз заботится о нашем ребенке больше, чем ты. Колхоз открыл детский сад, а ты нарочно не пускаешь Йоську туда. Почему, спрашивается? За одну паршивую коровенку ты бы продал и меня и сына.


Терпение Ханы вконец иссякло. Она чувствовала, что так дальше жить нельзя. Что ни день, тем противнее становился ей муж с его мелкой душонкой, с его жадностью к наживе.

И вот однажды ночью, после очередной ссоры, Хана, взяв на руки ребенка, ушла из дома, постучалась к тетке и приютилась у нее вместе с сыном.

Всю ночь Хана глаз не смыкала. Несколько раз подходила к окну посмотреть, что творится у нее в доме. Там было светло, кто-то суетливо ходил по комнате.

— Переставляет мебель, — шептала про себя Хана. — Почувствовала, гадюка, что меня нет, и расхозяйничалась там…

С щемящей болью в груди она, не шевелясь, пристально глядела издали в окна своего дома, глаз от них не отрывая. Потом вернулась к ребенку и пыталась уснуть. Но едва она погружалась в дремоту, как перед глазами вставала Рася, а в ушах раздавался скрип передвигаемой в доме мебели. Ей казалось, что она явственно слышит, как там хозяйничает Рася, и снова тоска сжимала ей сердце. Так она промучилась до рассвета, а едва блеснула заря, Хана поспешила на виноградник и с обычным усердием принялась за работу.

Неожиданно на улице показалась легковая машина. Она на минуту остановилась; спросив что-то у прохожего, шофер повернул к дому Лейба Марейника.

Завидя у себя во дворе автомобиль, Лейб выскочил из дому, а вслед за ним Рася. Из машины вышел высокий, стройный мужчина с портфелем под мышкой. Он с живостью подбежал к Лейбу и Расе и приветливо пожал им руки.

— Поздравляю вас, поздравляю! — несколько раз повторил он, тряся им руки.

Лейб растерянно глядел на гостя, не зная, с чем его поздравляют.

— От всего сердца поздравляем! Такой почет, этакое счастье!

Через несколько минут весь двор был полон соседей.

Лейб бросался от одного к другому, благодарил всех, а Рася, тараща глаза, подбегала ко всем поздравлявшим и без конца повторяла:

— Заходите в дом! Заходите! Но у нас такой беспорядок, я еще не успела прибрать…

Внезапно прибежала запыхавшаяся Хана. Завидя издали, что машина подкатила к воротам ее дома, она не вытерпела и стремглав пустилась к себе во двор.

— Чего сбежались?! — с горечью воскликнула она. — Свадебку его отпраздновать, что ли?

— Мы пришли разделить с тобой твою радость, — отозвался кто-то.

И тотчас вслед за ним другой подхватил:

— Поздравить тебя пришли.

— Меня поздравить? С чем? С тем, что я…

Не успела Хана досказать свою мысль до конца, как к ней подошел прибывший на машине человек и, пожав ей руку, сердечно приветствовал:

— Поздравляю с правительственной наградой!

Хана широко раскрыла глаза:

— Меня с наградой?

Приезжий вытащил из портфеля газету, развернул ее и указал Хане на какой-то список, в котором красным карандашом была подчеркнута ее фамилия. Она взяла газету и хотела прочитать, что там написано, но газета запрыгала у нее в руках, и Хана успела только прочитать заголовок: «Список награжденных орденом…»

— Мне? Орден?

Она вся затрепетала от радости, и две крупные слезинки, две светлые жемчужинки, блеснули на ее густых черных ресницах.

Лейб взглянул на Хану и опустил глаза. Он почувствовал, что в эту минуту потерял что-то большое, бесценное.

«Ни за какие деньги этого не купишь», — промелькнуло у него в голове, и горькое сознание невозвратимой потери острой болью сжало его сердце. Он хотел подойти к Хане, сказать ей что-то, но ноги его были точно прикованы к земле, и он не мог двинуться с места.

Хана между тем пришла в себя, оправилась от смущения.

— Чего же вы тут стоите? — обратилась она к гостю и собравшимся людям. — Раз это мой праздник, так пожалуйте ко мне в дом. Тут уже не мой дом, в новом моем жилище и отпразднуем награждение.


Перевод автора и Я. Слонима

Обыкновенный человек


Опираясь на костыль, с трудом слез Гедалья с попутной подводы и пошел в указанном ему возницей направлении — искать лежащую на берегу Камы деревню Змеевку. Еще в госпитале узнал он из письма, что его семья эвакуировалась в эту деревню.

Гедалья шел узким проселком, оглядывая покрытые жесткой стерней поля, которые привольно раскинулись вдоль по-осеннему хмурой реки.

У околицы деревни повстречался ему парнишка в лоснящемся от долгого употребления, длинном, почти до пят, пальто и в большой, надвинутой на уши барашковой шапке. Гедалья расспросил его для верности, как называется деревня и где помещается здесь правление колхоза. Парнишка охотно разъяснил встречному, что это деревня Змеевка и что до правления колхоза рукой подать — стоит только отсчитать пять дворов с левой стороны главной улицы: в шестом и помещается правление. Растолковав все это, паренек вприпрыжку, взбрыкивая, умчался прочь от Гедальи, изображая, как видно, норовистую лошадь.

Не успел Гедалья подойти к правлению колхоза, как из дома вышли несколько пожилых мужчин и женщин и, завидев прибывшего, поспешили к нему навстречу.

— Товарищ Бараш? — Подошел к нему невысокий сухопарый человек с узкими пронзительными глазами, оказавшийся, как потом выяснил Гедалья, председателем колхоза Дорофеем Гурьевым.

Председатель пожал Гедалье руку и сказал:

— Мы уже несколько дней как поджидаем тебя. Как добрался?

Гедалья беспокойным взором окинул встретивших его людей и тревожно спросил:

— А где же Фрида? Фрида Бараш у вас живет?

— На ферме она, мы сейчас же за ней пошлем, — ответил Дорофей, — идем с нами, отдохнешь до ее прихода. Что ж ты, — попенял председатель Гедалье, — не написал точно, когда приедешь, мы бы выслали лошадь на полустанок. Легко ли добираться к нам оттуда, да еще осенью, да еще с больной ногой?

С этими словами Дорофей пошел вперед, указывая гостю дорогу, а за ними пошли и остальные.

Дорофей привел Гедалью в уютную, теплую избу.

— Ну вот — отдохни тут, сейчас сообразим, чем бы тебя покормить с дороги, — сказал он и собрался было вместе с остальными оставить гостя одного, но тут к Гедалье обратилась одна из женщин — высокая, длиннолицая, худая, с глубоко запавшими глазами:

— Ну, как там наши? Расскажите, как гонят они проклятых злодеев.

— Воюем, мамаша, воюем, освобождаем родную землю, — ответил Гедалья и хотел было начать рассказывать о жизни на фронте, как вдруг в избу стремительно вошла землячка Гедальи Неся Шендерей — нестарая стройная женщина с длинным носом и мутноватыми серыми глазами.

— Смотри-ка, и ты здесь? — удивленно и обрадованно воскликнул Гедалья. — Ты, видимо, вместе с моей Фридой приехала? Ну, что — как вы тут живете? — стал он было приставать к Несе с расспросами, но та нетерпеливо отмахнулась от него:

— Что о нас говорить? Сам видишь — мы здесь целы и целы будем. А ты лучше, чем расспрашивать зря, расскажи, что там, на фронте, слышно? Не знаешь ли чего-нибудь о моем Хоне?

— О Хоне? — Гедалья хотел было что-то сказать, но замялся. — Ничего я о нем не знаю… Вначале, правда, вместе мы воевали, ну, а потом он был ранен, попал, видимо, в госпиталь, и я потерял его из виду.

— Ты мне правду говори, голую правду, — снова приступила к нему растревоженная Неся. — Не для чего тебе от меня таиться — все равно узнаю, не от тебя, так от других. Правду скажи — погиб Хона? Хоть буду знать, где лежат его косточки.

— Да говорят же тебе — не знаю я ничего, ничего не слыхал. Да и чего тебе зря тревожиться? — попытался Гедалья ободрить Несю. — Получишь письмо, будет еще на твоей улице праздник! Того гляди героем станет твой Хона, прославится на весь Советский Союз.

— Ничего я не хочу, ничего мне не надо… Одно только слово хочу я услышать — что жив мой Хона, одно слово скажи мне — жив он? Жив?..


Весть о гибели Хоны Шендерея быстро разнеслась по Змеевке. И принес эту весть Гедалья. Кое-кому он рассказал, как горстка советских бойцов попала во вражеское окружение, как, напрягая последние силы, пытались бойцы прорваться к своим, как в одной из отчаянных схваток расстался он, Гедалья, с Хоной и теперь не знает даже, где схоронены Хоновы кости. Из уст в уста передавалась эта печальная весть, и каждый, передавая эту новость, строго наказывал не проговориться в присутствии Неси — она, мол, ничего не знает.

И в школе, где учился сын Хоны Йоська, ребята передавали друг другу, что Йоськиного отца убили фашисты. «Чур, — добавляли они, — при Йоське молчок: он еще ничего не знает».

В тот день, когда Гедалья принес весть о гибели Хоны в Змеевку, Йоська пришел в школу позже обычного. Ребята уже сидели за партами, и учитель собирался объяснять урок на завтра. До смерти хотелось Йоськиным товарищам узнать, слыхал ли Йоська о том, что сталось с его отцом, и они пытливо и сострадательно уставились на вошедшего мальчика. Но Йоська, как всегда чем-то разгоряченный, с пылающими от возбуждения тугими щечками, пулей влетел в притихший класс, и, как всегда, в черных глазах жизнерадостного парнишки горел задорный огонек. Он был такой же, каким привыкли его видеть одноклассники, — как будто в его жизни ничего не произошло.

На переменах ребята любили, обступив Йоську, слушать его пылкие рассказы о боях, кипевших вокруг его родного поселка перед тем, как он эвакуировался оттуда в Змеевку. С горящими глазами слушали ребята эти рассказы и завидовали Йоське: шутка ли, Йоська сам, своими глазами видел все это.

— А фашистов ты видел? Какие они — страшнее небось самых хищных зверей?.. — лихорадочно перебивая друг друга, засыпали Йоську нетерпеливыми вопросами взбудораженные ребята.

— Да если бы я там был, я бы ни за что оттуда не уехал! — хвастливо заявлял смуглый остроносый Васька. — Я бы спрятался в погребе, а к ночи вылез бы и убежал в лес к партизанам.

— А я бы у партизан разведчиком стал, — отозвался веснушчатый Петька, уставясь куда-то вдаль голубыми мечтательными глазами.

— А я бы, — пыжился Колька, стараясь перещеголять товарищей, — я бы достал бутылки с бензином и, как только показались бы фашистские танки, поджег бы их все…

А после приезда Гедальи Йоська стал больше, чем всегда, героем дня: что бы ребята ни делали, глаз не сводили они с того, чей отец пал смертью храбрых на поле боя. И когда кончились занятия, обступили они Йоську и наперебой старались чем-нибудь угодить ему, чем-либо порадовать.

— Приходи сегодня, Йоська, ко мне, будем вместе уроки готовить, — сказал Васька.

— А хочешь, — перебил его Петька, — я дам тебе свои коньки «нурмис» покататься?

— А я научу тебя играть в домино, и мы часто будем играть, будем дружить с тобою, — горячо предложил пылкий Колька.

— Я приду помочь твоей маме, чтобы у нее было время для работы в колхозе, — от всей души сказала белокурая синеглазка Стеша.

— И я ей тоже помогу.

— И я тоже.

— И я, — отозвались сразу несколько голосов.

— А почему это надо нам с мамой помогать? — переводя глаза с одного пылкого доброхота на другого, с недоумением спросил Йоська.

— Да так, — смущенно, будто оправдываясь, ответил Васька. — Просто хотим тебе помочь. Ведь отец-то у тебя на фронте — вот мы и решили…

— Да разве у одного меня отец на фронте? Почему же решили помочь только мне?

— А мы все друг другу помогать должны, — попробовал вывернуться Петя, опасаясь, как бы Йоська не заподозрил чего-нибудь, не догадался.

Весь класс пошел провожать Йоську домой в этот день. Мальчики и девочки шли целой шеренгой, загородив главную улицу деревни. Каждому хотелось шагать рядом с Йоськой… Около Йоськиного дома школьники встретили Дорофея Гурьева. Председатель колхоза по-хозяйски обходил дом Шендереев, проверяя, застеклены ли окна, обшиты ли двери.

— Дядя Дорофей, а дядя Дорофей! — остановили председателя школьники. — Мы хотим помочь Йоськиной маме.

— Молодцы! Обязательно помочь ей надо, — ласково погладив подвернувшегося под руку паренька по голове, ответил председатель и вошел в дом к Шендереям.

В передней комнате никого не оказалось, и Дорофей без помехи внимательно осмотрел печь. Когда он заканчивал осмотр и хотел вымыть изрядно перемазанные сажей руки, из задней комнаты вышла Неся, и Дорофей обратился к ней с вопросом:

— Не дымит у вас печка?

— А вы никак в трубочисты записались? — удивленно в свою очередь спросила Дорофея Неся, бросив взгляд на его руки.

— Да вот зашел посмотреть, как ты здесь живешь, и заодно дымоход проверил — исправен ли.

— У себя дома я каждую мелочь знала — что в печке делается, что за печкой, а вот тут не привыкла еще… — вздохнула Неся и придвинула гостю скамейку.

Дорофей сел, положил ногу на ногу и начал заботливо расспрашивать хозяйку:

— Как у тебя с хлебом и с другими продуктами? Есть чем детей кормить?

— Да бывает иной раз недостаток в том или в другом — время военное, но с голоду не помираем.

— Тебе еще причитается немного хлеба за трудодни, а не хватит — подкинем пуд-другой, ну там немного картошки, молока для детей… А с ребячьей обувью у тебя как — благополучно? Завтра же поставлю вопрос на правлении, чтобы помочь тебе чем только можно. Приходи на заседание — там и скажешь, в чем у тебя нужда.

— Спасибо, что зашли. Веселей на душе становится, когда кто-нибудь приходит, интересуется…


Всю ночь тяжелые мысли не давали Несе уснуть. Перед ней, как живой, стоял ее Хона. Так и не выспавшись как следует, встала она спозаранку и начала понемногу убираться. День выдался какой-то необычный — с утра дверь в ее избу пропускала все новых и новых гостей: все наперебой расспрашивали о ее житьебытье.

— Чем бы мы могли тебе помочь? Чего бы ты хотела, Неся? — не один раз за это утро слышала она заботливые расспросы своих соседей. Озадаченная таким внезапным вниманием, она смотрела на них и всем отвечала одно и то же:

— Одного хочу я — получить письмо от моего Хоны.

— И письма дождешься, — отвечали ей гости, — только не падай духом, а уж мы тебя всем колхозом поддержим.

— Почему это вдруг вы стали обо мне так заботиться? — с тревогой допытывалась Неся. — Уж не знаете ли вы чего-нибудь о моем муже? Может, мне и ждать его нечего?

— А разве мы только о тебе заботимся? — старались гости отвлечь Несю от невеселых мыслей. — Да и за кого сражается твой Хона, если не за родину, а значит, и за всех нас?

Неся немного успокоилась, по чуть только закрылась за последним посетителем дверь, снова затосковала, охваченная тревогой, не могла найти себе места.

В углу комнаты, не смолкая, говорило радио. Хриплым, будто надорванным голосом диктор сообщал последние известия с фронта. Неся плохо понимала смысл сообщений, и только когда возгласили вечную славу бойцам, павшим за родину, тяжело, из глубины души вздохнула она, вспомнив о своем Хоне.

«Может, и он погиб, может, как раз в эту самую минуту, когда я слушаю радио, настигла и его вражья пуля, кто может знать?» — грустно думала Неся.

Вечером Неся стояла, окутанная серыми сумерками, около радиоприемника и рассеянно слушала очередную передачу. И вдруг родное имя прозвучало в тишине этой комнаты.

Неся застыла на месте, только сверкали ее глаза в вечерних сумерках комнаты и колотилось сердце. С трудом переводя дыхание, она крикнула не своим голосом, прижав к груди недоумевающего и чуть-чуть испуганного Йоську:

— Хона!.. Твой папа!.. Слышишь, Йося, папа!

За дверью послышался нетерпеливый стук и раздались неясные голоса:

— Неся, открой… Слушай радио… Говорят о твоем Хоне…

Неся заметалась по комнате, потом стремглав бросилась к двери и рывком распахнула ее:

— Что там сказали о Хоне? — задыхаясь спросила она. — Скорее скажите мне толком: что они сказали? Одно только слово скажите — жив?

И тут еще раз настежь распахнулась дверь, и в комнату, стуча костылем, ворвался Гедалья, а за ним еще несколько человек. Гедалья, вне себя от радостного возбуждения, подскочил к Йоське и обнял его крепко-прекрепко, изо всех сил:

— Ты знаешь, Йоська, какой у тебя отец?!

Йоська, еще не понимая, в чем дело, серьезно и пытливо смотрел то на радиоприемник, то на Гедалью, который никак не мог успокоиться:

— Ну, что я говорил, Неся, — вот и пришел на твою улицу праздник!

— Я так и не поняла как следует, что сказали о Хоне… Главнее — он жив, — взволнованно твердила Неся. — Расскажите мне, люди добрые, о чем же там говорили.

— По радио рассказали о том, как наши бойцы вырвались из окружения и как Хона, оставшись один, продолжал драться с фашистами, пока не подошли наши. Ты, наверно, и не подозревала, что твой Хона, обыкновенный, тихий человек, способен на такие подвиги!


Перевод автора и Б. Лейтина

Как выбирали старосту


С давних пор между тремя богатеями колонии шла распря. С тех пор как всяческими путями поднажились и сколотили крепкие хозяйства колонисты Гирш и Моте-Лейб, каждый из них стал мечтать пройти на выборах в шульцы. И прежний шульц Рефоэл, который получил эту должность, можно сказать, по наследству от своего отца и деда, рассчитывал удержаться на этом посту. Дед Рефоэла Калмен приехал в эти степные и в ту пору мало обжитые края откуда-то из западных губерний и сразу же выделился среди колонистов способностью немного изъясняться по-русски, бисерным почерком, умением строчить прошения и толковать с приставом, урядником и прочим начальством.

Поэтому среди колонистов он считался человеком смекалистым, «с головой».

Прошли годы. По приказанию властей надо было выбрать старшего над колонистами, который взимал бы с них подати и надзирал за спокойствием и порядком в колонии. И вот собрали колонистов, имевших полный надел земли — не менее тридцати десятин, и предложили этим богатеям вынести приговор: кого выдвинуть на должность старосты. Решение было принято без больших споров и проволочек: кого же, если не Калмена?

Но тут встал вопрос, как составить приговор, если все колонисты неграмотны и по-русски даже расписаться не умеют. Но Калмен легко вышел из положения — он спросил колонистов, хотят ли они, чтобы он был шульцем в колонии; те согласно закивали головами; Калмен взял со стола ручку с пером и, как говорится, обеими руками и обеими ногами накорябал тридцать разных подписей. С тех пор каждые пять лет, не считая нужным не только созывать, но и ставить в известность своих, с позволения сказать, выборщиков, — Калмен переписывал приговор, отмечал новую дату, сам его за всех подписывал, отправлял попечителю и снова властвовал над колонией.

Собранных за составление приговора денег Калмену хватило на покупку сравнительно небольшого хозяйства. Но постепенно, скупая за бесценок мелкие наделы разорявшихся колонистов, которые не в состоянии были уплатить подати, он стал богатым человеком. Иной раз он попросту присваивал земли колонистов и записывал их на сыновей, а для себя оставил полный надел в тридцать десятин, чтобы завещать его старшему сыну и тем обеспечить за ним почетное и выгодное звание шульца.

Но не только надел земли завещал предусмотрительный Калмен своему сыну Рефоэлу: почуяв приближение смерти, он заставил его заучить те несколько десятков русских слов, какие знал сам, и, как величайшую драгоценность, передал ему красиво выведенные прописи тридцати двух русских букв, с помощью которых сын должен был научиться писать приговоры и прошения.

Вот так-то и передавалась должность шульца из поколения в поколение в роду Калмена.

А тут еще наделы земли стали дробиться между наследниками зажиточных хозяйств и, мельчая, постепенно переходили в руки богатеев, присваивавших разными нечистыми путями зе́мли разорявшихся колонистов. В конце концов право выбирать старосту осталось у считанных хозяев.

Рефоэл знал, что под него подкапываются, хотят отнять у него должность шульца, и, когда был получен указ о выборах нового старосты, понял, что это стоило его конкурентам немало денег. Поэтому он со своей стороны принял решительные меры: забрав из кассы приказа[21] всю наличность, надеясь покрыть недостачу после перевыборов, он тоже «подмазал колеса», то есть подкупил попечителя. Но тут он просчитался — попечителя перевели в другую губернию.

Недруги Рефоэла сразу же пронюхали об этом, сложились и успели подкупить вновь назначенного начальника, а Рефоэл, что называется, попал как кур в ощип.

— Что делать? — ужасался он. — Казенные денежки растратил, а в шульцы не попаду. Сам себе могилу вырыл. Теперь меня живьем съедят.

По колонии поползли слухи, что едет новый попечитель и будет лично присутствовать на выборах нового шульца. Новоиспеченные богачи Гирш и Моте-Лейб подняли голову.

— Не сносить башки Рефоэлу, — нашептывали они приятелям.

Но кому же быть новым шульцем? Договориться надо, заранее договориться!

— Ну, как по-твоему, кто у нас будет шульцем? — спрашивал Гирш, глядя в упор на своего соперника.

Но Моте-Лейбу совсем не улыбалось поддаваться на хитроумный подход Гирша, и он в свою очередь спрашивал:

— Нет, ты скажи — почему это я должен говорить первым?

— Я тебе предлагаю сказать первым — значит, тебе честь воздаю, а ты еще кобенишься, — злился Гирш, но тут же начинал подъезжать к Моте-Лейбу с лестью, надеясь умаслить противника.

— Нет, ты больше моего знаешь толк в таких важных делах, тебе и карты в руки, — сделал такой же ход и Моте-Лейб, надеясь, что Гирш в конце концов сдастся и выдвинет его, Моте-Лейба, в шульцы.

А между тем Рефоэл и не думал уступать поле сражения этим выскочкам, как он называл про себя своих конкурентов. Он распустил слух, что из губернии пришел указ о взыскании новых податей, и то и дело посылал сотского взыскивать эти подати. Поступление нежданно-негаданно свалившихся на головы колонистов поборов шло туго, и шульцу пришла в голову гениальная, как ему казалось, идея:

«Дай-ка сниму гайки с тележных осей и с плугов — колонисты сами как миленькие понесут подати».

Сказано — сделано. Послал Рефоэл сотского с двумя подручными, и те ночью, тайком сняли гайки с телег и плугов мирно спящих, ничего не подозревающих жителей поселка.

Утром запрягли колонисты своих одров в телеги да в плуги — хвать-похвать, а колеса-то с осей слетают!

— Чьи это фокусы?! Пахать надо, в степь ехать надо, а тут на тебе — колеса в канавы катятся! — возмущались колонисты.

Куда пойдешь, кому пожалуешься? Ну, конечно, в приказ, к шульцу — куда же еще? И все кинулись в приказ, охрипшие от крика, возбужденные. Но тут они узнали, что это сам шульц приказал вывернуть гайки, чтобы взыскать эти чертовы подати! Поднялся такой содом, что хоть ты уши затыкай.

— Гайки на кон или зубы на пол!

— Гайками его по голове!

— Земли наши оттяпал, так дай хоть последнюю десятину вспахать!

Крики, шум нарастали, колонисты, пылая яростным гневом, наступали на перепуганного шульца, пока тот, смертельно бледный, не убежал через заднюю дверь.

Колонисты бросились искать по всем углам приказа вывернутые гайки и, найдя их сваленными в кучу, поди разбери, где чья, — вконец рассвирепели.

— Где он, этот разбойник? Где негодяй? — орали колонисты. — Подать его сюда, уложим на месте!

До смерти перетрусивший староста спрятался у себя дома.

— Бунт… Бунт… Кровью запахло, кровью… — бормотал он, лязгая со страху зубами.

Отсиживался староста долго, весь день, и только к вечеру робко высунул нос на улицу — узнать, что слышно в колонии.

«Они без меня в приказе могли все бумаги уничтожить, — подумал он, — ну, да я их проучу, так проучу…»

Тревожные мысли о попечителе, о податях, о растраченных деньгах заставляли шульца лихорадочно искать выхода из ловушки, которую он сам же за собой захлопнул в погоне за лакомым куском. Стремглав кинулся он к шкафчику, в котором хранились записи об уплаченных податях.

— Уничтожить, утопить в речке — и концы в воду! Свалю на бунтовщиков, пропади они все пропадом! — решил он, мечась по комнате.

Выбежав на улицу и убедившись, что кругом никого нет, шульц вернулся в приказ, схватил податные книги и со всех ног кинулся по откосу балки вниз, к речке.

А еще через несколько минут весь поселок был взбудоражен отчаянным, истошным криком шульца:

— Бунтовщики! Воры! Грабители! Где книги? Книги где, я вас спрашиваю! Отдайте книги, а не то я пошлю за стражниками! В тюрьме сгною! Закую в цепи! В Сибирь упеку, на каторгу! Лучше добром отдайте книги, разбойники, — не то худо будет!


У стола в приказе расселись шульц Рефоэл, два богатея Гирш и Моте-Лейб и по одному человеку от считанных хозяйств, обладавших полным тридцатидесятинным наделом земли.

Вокруг стола, напирая и теснясь, толпилось десятка два колонистов.

— Кто не имеет полного надела земли — уходи из приказа! — крикнул во всю глотку шульц.

Но сколько он ни надрывался, сколько ни стучал кулаком по столу, колонисты не уходили, и с каждой минутой их все больше толпилось в тесном приказе.

— Ждете, чтоб я за урядником послал? — грозил шульц. — Говорят же вам — каждый, кто не имеет полного надела земли, марш из приказа!

— Это почему же? — протискиваясь к столу и сверля шульца маленькими живыми глазками, крикнул бойкий скуластый колонист Фиша. — Почему это нам уходить из приказа? Вы тут нового шульца выбирать будете, а нам за дверями стоять? Землю вы у нас отняли, шульца выбирать не даете, гоните отовсюду, за людей не считаете! Мы не уйдем, мы тоже будем шульца выбирать — и баста!

— Хозяева, как вы терпите такую наглость? — в отчаянии запросил помощи у богатеев Рефоал. — Слыханное ли дело, чтобы в приказ силой врывались бунтовщики! А ты что стоишь как чучело?! — обрушился шульц на сотского Бейниша, видя, что от трусливых богатеев ждать помощи нечего. — Ты что стоишь? Гони их в шею из приказа!

Бейниш беспорядочно замахал руками, выпятил грудь, на которой тускло мерцала громадная бляха, и закричал истошным голосом:

— Вон из приказа!

А сам, перепуганный донельзя, пятился и пятился, отступая перед толпой разъяренных колонистов.

— Гони, гони их! — подзуживал староста.

Но уж больно смешон был этот пыжившийся, тщедушный человечек с растрепанной бородкой и редкими тараканьими усиками, которые потешно топорщились во все стороны, когда он кричал на колонистов. Слишком уж был он смешон — и ярость колонистов сменилась безудержным весельем.

— Как вам нравится этот казак нашего шульца? — кричали они, хватая незадачливого представителя власти за полы длинного сюртука, надвигая ему шапку па глаза и даже пытаясь сорвать с него внушительный знак его «грозной» власти — огромную бляху.

— Прочь из приказа — или я за урядником пошлю! — стуча кулаком по столу, надрывался шульц, стараясь перекричать колонистов.

Но куда там! Приказ, в котором, казалось, и без того яблоку упасть негде было, наполнялся все новыми и новыми непрошеными посетителями, которые чудом протискивались через узкую дверь в переполненную комнату.

Вспотевший, растерянный староста, решившись наконец на крайние меры, выкрикнул из последних сил:

— Вызывай урядника! Стражника вызывай!

— Думаешь — урядник тебе поможет, собака чертова! — послышались в ответ яростные выкрики.

Шульц вытолкнул сотского через заднюю дверь и сам выкатился вслед за ним на улицу.

А Гирш и Моте-Лейб всё препирались, кому из них быть выбранным старостой.

И тут-то, в самый разгар споров, криков и препирательств, к приказу подъехал попечитель на черной лакированной, мягко покачивающейся на рессорах бричке. Он вошел в приказ, и богатеи, сняв шапки, раболепно, в пояс поклонились ему. Попечитель обвел строгим взглядом переполненную комнату и, брезгливо поморщившись, спросил:

— Почему здесь скопилось столько народу?

— А мы сейчас, сейчас, господин попечитель, выгоним их, — угодливо склонившись перед начальством, сказал подоспевший вслед за ним шульц. — Я уже послал за урядником.

— А вас они не слушают? — презрительно бросил в ответ попечитель, повернулся спиной к нерасторопному старосте и, обращаясь к толпе, решительно приказал: — Навести порядок! Каждый, у кого нет полного надела земли, должен немедленно оставить приказ!

— А нас уже за людей не считают? Богатеи должны всё за нас решать, так, что ли? — послышались голоса.

— Арестую каждого, кто осмелится противоречить, — решительно заявил попечитель.

Неизвестно, как подействовала бы его угроза на расходившихся колонистов, но как раз в эту минуту с заднего входа явился запыхавшийся сотский с двумя стражниками.

— Осади назад! Осади!

Дюжие стражники подняли нагайки и начали наседать на беспорядочную толпу колонистов. Под их натиском передние невольно напирали на задних, а те один за другим вываливались через дверь на улицу, буквально выдавленные из комнаты напором толпы.

Ошарашенные внезапным нападением, колонисты понемногу стали приходить в себя, наседали на двери, но шульцу удалось при помощи стражников и расхрабрившихся богатеев захлопнуть их за последним «бунтовщиком».

Те, что толпились у окон, стали заглядывать в приказ и передавать наседавшим, сгорающим от любопытства колонистам обо всем, что делается в приказе:

— Водку пьют… Ишь, как хлещут водку!

— А теперь тот, что приехал на бричке, главный начальник, говорит что-то. Тише, дайте послушать!

— Отчета требует у Рефоэла… Отчета…

— А вот и Гирш заговорил — тоже требует отчета, книги требует…

Тут стоявший у самого окна долговязый колонист зашикал на толпу:

— Ша! Давайте послушаем как следует… Да успокойтесь вы, оглашенные!

Стало чуть потише, и долговязый, прислушавшись, доложил толпе последние новости:

— Оправдывается шульц — говорит, что книги у него украли.

— Ну, что они там так долго возятся? Что там происходит? — кричали распаленные жгучим любопытством колонисты.

— Договорились уже! — заорал долговязый. — Рефоэл какую-то бумажку вынул — уже старосту выбирают!

— Кого, кого называют?.. Да тише же! Ша! Дайте послушать хорошенько, — успокаивали друг друга колонисты, усиливая своими выкриками и без того несусветный шум.

— Смотрите, как Гирш и Моте-Лейб уставились друг на друга — ни дать ни взять два разъяренных петуха.

— Понятно — ведь тот и другой хочет стать шульцем.

А между тем улица имела свое суждение о том, кому быть старостой в колонии.

— Фишу!.. Фишу Пресса хотим! Фишу! — раздавались громкие выкрики.

Шум поднялся такой, что дошел до попечителя. Он поднял голову и, увидев за окнами приплюснутые стеклами носы и горящие глаза колонистов, подмигнул стражникам. Те выскочили из приказа и с нагайками наперевес начали разгонять толпу:

— Осади назад! Осади, говорят!

Но народ не так легко было унять — люди рвались к дверям, лезли в окна и вопили на весь поселок:

— Фишу желаем!.. Фишу!..

— Чего орете зря? — стараясь перекричать оглушительный гам, закричал во всю мочь выбежавший из приказа сотский, — чего орете?! У вашего Фиши не только что полного надела нет, у него, голодранца, и десятины земли за душою не сыщется!

Но не помог и сотский. Люди шумели, размахивали, как ветряные мельницы, руками, толкали стражников и, протискиваясь вперед, изо всех сил рвались в приказ.

А в приказе еще торговались. Попечитель с недоумением смотрел на богатеев, которые никак не могли уступить друг другу и решиться выдвинуть соперника в кандидаты на доходный пост.

— Ну, так как же? — несколько раз спрашивал попечитель. — Нет новых кандидатур на пост старосты? Не называете, значит?

Гирш и Моте-Лейб с нескрываемой злобой подталкивали друг друга:

— Назови же! Ну!

— Нет, ты назови!

— Почему это я, почему не ты должен назвать шульца?

— Да назови же, и дело с концом! — заорал разъяренный Гирш на Моте-Лейба. — Столько денег ухлопали — и всё коту под хвост!

— Ну, значит, остается единственная кандидатура Рефоэла Берковича, не так ли? — раздался спокойный голос попечителя, и равнодушный чиновник вынул заранее заготовленный приговор, вписал фамилию и дал шульцу подписаться за всех неграмотных. Но в эту минуту колонисты прорвали заслон стражников, дружно нажали на двери и ворвались в приказ.

— Вашим шульцем будет, как и был, Рефоэл Беркович, — объявил, поднявшись с места, попечитель.

— Фишу хотим! Фишу! — в один голос гремели колонисты.

Неизвестно, чем кончилась бы эта неравная стычка облеченного всеми полномочиями попечителя и бесправных колонистов, но тут случилось нечто совершенно непредвиденное: босой, с засученными по колено штанинами колонист ворвался в приказ, размахивая какими-то разбухшими от воды бумагами.

— Щуку поймал, настоящую щуку! — вопил он. — Книги шульца выудил!

— Теперь уж пусть отчитывается, — кричали колонисты, — ответ пусть держит!

— Последнюю десятинку отнял за подати!

— Последнюю коровенку увел!

— Пусть расскажет чертов шульц, куда наши кровные медяки подевал!

Книги! Это слово прогремело для Рефоэла, как гром с ясного неба. В первую минуту он растерялся, но не таков был старый волк Рефоэл, чтобы сразу сдаться: опомнившись, он заорал не своим голосом:

— Это он, это он книги стащил! Хватайте его! В тюрьму его, в цепи!

Он подмигнул стражникам, и те бросились к оборванному, мокрому колонисту, да не тут-то было: народ плотным кольцом окружил его, и стражники вынуждены были отступить.

А Фиша, тот самый Фиша Пресс, которого так настойчиво выдвигали колонисты на должность шульца, кричал во всю мощь:

— Это он сам, сам шульц книги в речку кинул! Люди видели. Это его надо в цепи заковать! Мы молчать больше не будем! Рты нам не заткнете — кляпов не хватит!


Перевод автора и Б. Лейтина

Бабушка трактористов


Наконец-то Мира Канер получила письмецо от дочери Симы: давно уж не было от нее вестей.

Сима писала, что мужа ее отправили в дальний район по срочному заданию и она осталась одна-одинешенька с маленьким ребенком на руках, в небольшом поселке в глухой степи, где совсем недавно еще, кроме неба и земли, ничего не было.

Получив письмо, Мира долго сидела в раздумье и не могла решить, как быть.

Там, у дочери, вот-вот начнется осенний сев. А в это время — мать знала — Сима днюет и ночует в полевом стане и ей не на кого оставить ребенка.

«Что поделаешь, жалко бедняжку», — думала Мира, снова и снова пробегая глазами письмо и всякий раз останавливаясь на простых, задушевных строчках:

«Мама, если тебе дорог твой единственный внук, приезжай немедленно. Ты уже достаточно в своей жизни наработалась, можешь позволить себе на старости лет отдохнуть возле нас…»

С той поры, как Мира потеряла во время войны мужа, потеряла детей, скитаясь по дорогам эвакуации, и осталась одна на всем белом свете с маленькой дочуркой Симелэ, девочка стала ее единственным утешением, надеждой и счастьем.

Все сердце, всю душу Мира отдавала дочке. И теперь, когда она после стольких лишений и мытарств выпестовала ее, выучила, поставила на ноги, как же не помочь ей в трудный час?

Но не так легко решиться оставить дом, родные места и пуститься в далекое странствие. Тут, на степных просторах, прошла вся жизнь Миры. Тут ей близок и дорог каждый камешек, каждая былинка, каждый росточек на земле. Здесь она трудилась много лет. Здесь земля пропитана ее потом и прикипела к самому сердцу. Как же ей решиться на старости лет перебраться в новые края, жить среди чужих, незнакомых людей, да еще заявить председателю, что она хочет бросить все и уехать в самый разгар страдной поры? И все-таки, собравшись с духом, она решила пойти в правление и поговорить с председателем.

— Дорогой Давид, ты же у нас голова, послушай меня и посоветуй.

Давид любил, когда к нему обращались за советом. Лицо его светлело, глаза наливались теплотой. Видно, люди ценят его, уважают, считаются с его мнением.

Мира умылась, причесалась, нарядилась в черный плюшевый жакет, на голову накинула шерстяной шарф, недавно купленный в районном универмаге, и направилась к председателю.

Дом, где помещалось правление, был когда-то первым строением в степном поселке и поныне сохранил название, которым его тогда окрестили, — контора. Стоял он несколько в стороне от других домов и выделялся среди них красными кирпичными стенами, местами уже чуть почерневшими, железной крышей и длинными водосточными трубами, на которых стояли друг против друга петушки с воинственно задранными клювами, будто готовые с минуты на минуту ринуться в кровавую схватку.

Столько дождей омывало этот дом, столько лет солнх;е опаляло его, — а он все стоял такой же, как тогда, когда Мира совсем юной девушкой приехала с Волынщины сюда, на свободные, необжитые просторы.

Именно тут Мира встретилась с нынешним председателем колхоза, Давидом Дашевским. Давид был еще тогда совсем молодым пареньком. Так же как и она, он переселился сюда из небольшого украинского местечка.

Она ясно помнит, словно это было только вчера, как увидела его впервые, в потертой кожанке, в галифе, в стоптанных, запыленных сапогах. Из-под распахнутого пиджака виднелась красная рубашка навыпуск, подпоясанная зеленым кушаком с кистями.

Давид сначала издали поглядывал на Миру, затем подошел к ней, тряхнув густым чубом, и, заговорив на «ты», спросил дружески, будто они давным-давно знали друг друга.

— Ты, видать, тоже нездешняя и комсомолка?

— Ага, — кивнула Мира. — А ты?

— Я старый комсомолец, — ответил Давид, словно обиделся за то, что она задает ему такой вопрос. Он горел нетерпением тут же на месте перечислить все свои комсомольские нагрузки, рассказать ей, каким авторитетом он пользовался у себя на родине в ячейке, как его постоянно выбирали в президиум на собраниях и даже выдвигали делегатом на комсомольские конференции. Пусть она знает, что он не какой-нибудь рядовой комсомолец.

Не успел Давид слово вымолвить, как Мира забросала его вопросами:

— Не встречал ли ты еще кого-нибудь из комсомольцев? Будет ли у нас комсомольская ячейка? Как тут можно стать на комсомольский учет?

Давид не спеша объяснил ей, что комсомольская ячейка здесь обязательно будет, ему уж повстречался один паренек с комсомольским значком; паренек этот, добавил он, видать, еще зелененький, но это ничего, его можно подтянуть, воспитать. Ну, раз у нас есть уже три комсомольца — значит, как тут не быть ячейке?

Давид отошел с Мирой в сторону и начал с ней толковать, увлекаясь и размахивая руками, словно выступал на собрании.

— Мы с тобой должны быть в авангарде. Понимаешь? Ведь мы — молодая гвардия пролетариата, резерв партии. Мы должны всюду и всегда служить примером… Помнишь, что говорил Ленин?

Давид напоминал Мире паренька из райкома комсомола в ее родном местечке. Тот также ходил в потертой кожанке нараспашку, встряхивал волосами, которые падали ему на лоб, разговаривал с жаром, словно на митинге, размахивая руками и употребляя много непонятных слов, вычитанных из газет и книг.

На другой день Давид с Мирой встретились возле конторы. Они долго бродили по пустынной, поросшей кураем степи. Неподалеку от конторы люди копали ямы, лепили кирпичи, ставили стены домов.

В застоявшуюся тишину степи, тишину, которую нарушали до сих пор только вой ветра, пение птиц да свист сусликов, впервые ворвались человеческие голоса и разнеслись по бескрайним степным просторам.

Тропы и дорожки лучами расходились от единственного в этой степи дома, от конторы, — к котлованам, где люди прямо на улице готовили себе ужин.

Степные птицы уже расположились на ночлег по гнездам; исчезли мотыльки и стихла трескотня кузнечиков. Новоселы заснули в полевом стане. И только Мира с Давидом все прохаживались, то уходя по тропинкам далеко в степь, то возвращаясь к стану. Перед тем как разойтись, они долго стояли рядом, словно не в силах были расстаться. И только когда на востоке появилась серая полоса рассвета, нехотя они разошлись в разные стороны.

Однажды в монотонную жизнь новоселов с лязгом и грохотом ворвалось неизвестно откуда взявшееся странное, доселе не виданное в этих местах железное чудище. Весь стан от мала до велика сбежался поглядеть на него.

— Без лошадей пашет, а сила, силища-то какая!

— Кто же тащит такую махину? Уж не сидит ли в ней нечистая сила? — послышались отдельные голоса.

Люди разводили руками, не в состоянии понять, откуда взялось это чудище. Они ощупывали его со всех сторон, пытаясь прикинуть, сколько оно может стоить, — словом, осматривали его так, как осматривают, прицениваясь, коня перед покупкой.

И Мира была там, в красной косынке, с переброшенной на грудь косой, с пылающим лицом. Она с завистью глядела на парня, который, немного рисуясь, лихо поворачивал послушную машину.

— Это что? Трактор? — спросила Мира у парня.

— Ага, — утвердительно кивнул головой парень.

Мира еще немного повертелась около машины и нерешительно, почти шепотом спросила тракториста:

— Как можно научиться работать на тракторе?

— Трактористкой хочешь стать? — Парень оглядел Миру с головы до ног и, насмешливо ухмыляясь, добавил: — Это тебе не лошадь погонять; с лошадью как — отпустил вожжи, помахал для острастки кнутом, она и пошла и потянула, а вот научиться работать на тракторе потруднее будет. Это тебе не чулок заштопать или котелок картошки сварить. Твое дело бабье — знай, сверчок, свой шесток.

— Ничего, — рассмеялась Мира, — я такая, что и черта не побоюсь.

— Черта рогачом прогнать можно, а мой трактор не только девки с рогачом — ничего на свете не боится.

— Но и мне он не страшен. Я еще с ним померяюсь. Он у меня пойдет, да еще как! — уверенно сказала Мира.

Она отошла от трактора, а задетый за живое парень закричал ей вслед:

— Уж очень ты бойкая, как я погляжу! Сначала лошадью научись править как следует. А то на тракторе хочет работать!


На первом комсомольском собрании шестьдесят второго участка, где строился новый степной поселок Заря, Давида Дашевского выбрали секретарем комсомольской ячейки. Дружба его с Мирой с того времени еще больше окрепла. Они всюду бывали вместе: на совещаниях, собраниях, политзанятиях — и повсюду жарко спорили по самым разнообразным вопросам. Если сказанное Мирой вызывало у него сомнение, он начинал, как на митинге, размахивать руками, горячился и шумел:

— Это не по-пролетарски! У тебя психология хромает. Тебя еще подковать надо как следует, тебе еще вариться и вариться в пролетарском котле!

Даже вопрос о тракторе, о котором Мира часто думала с тех пор, как он появился в поселке, Давид рассматривал «с точки зрения мировой революции».

Нажимая на букву «р», Давид говорил громко, почти кричал:

— Трактор — это, понимаешь, смычка пролетариата с трудовым крестьянством. Трактор — в мировом масштабе, понимаешь, перепашет мелкобуржуазную психологию. Так говорили учители наши: товарищ Карл Маркс, товарищ Фридрих Энгельс и товарищ Ленин.

Мира смотрела ему в рот и очень завидовала другу: он заправский оратор. Ей казалось, что такими должны быть все настоящие комсомольцы, и было обидно, что она все еще разговаривает попросту, по старинке, как говорили ее мать и отец, как говорят все.

Открыться ли ей Давиду? И если открыться, то как выразить страстное желание стать трактористкой, которое не давало ей покоя с того дня, когда она впервые увидела трактор?

Она долго подбирала самые нужные, как ей казалось, слова и наконец решилась.

Однажды ранним утром, как только открыли маленькую комнату, где помещалась комсомольская ячейка, она пришла к Давиду и одним духом выпалила:

— Я хочу помочь смычке пролетариата с трудовым крестьянством и поэтому прошу комсомольскую ячейку направить меня на курсы трактористов.

— На курсы трактористов? — переспросил Давид, поднявшись с места, как будто собираясь произнести целую речь. — На курсы трактористов? И ты, зная задачи, которые стоят перед нами в мировом масштабе, смеешь думать о себе, о своих личных интересах? На курсы трактористов! А почему я не прошу послать меня на эти курсы? У меня, пожалуй, больше права на это, чем у тебя… Да ты знаешь, как называется твой поступок, как называется то, что ты возомнила о себе? Ин-ди-ви-ду-а-лизм! Ячество! Нет, надо проверить твою психологию.

— Я индивидуалистка? Я?..

Миру точно обухом по голове ударили. Ее никогда еще и никто так не оскорблял. А тут Давид… Вне себя от обиды она в тот же день уехала в районный центр и вернулась с путевкой на курсы трактористов.

…И вот весной, когда талая вода уже отшумела в оврагах и балках, к конторе подъехала на тракторе девушка в больших очках и синем комбинезоне. То была Мира.

— Мира едет!.. Мира едет на тракторе!.. Вот огонь-девка! Вот сорвиголова, казак в юбке! — послышались голоса.

Опять сбежался весь стан от мала до велика. Мира улыбалась — счастливая, смущенная и вместе с тем гордая собой.

— Ты трактористка? Настоящая трактористка? — кричали парни и девушки. — Такой железный богатырь, а слушается девки! Подумать только…

А ребята-то, ребята! Одни принесли воду, другие налили ее в радиатор, и все нежно поглаживали машину — ну совсем как любимого коня.

С этого вечера все стали называть его «трактором Миры»; едва донесется из степи шум мотора, как уже раздаются возгласы:

— А, это трактор Миры!

До позднего вечера ребята иной раз не расходились по домам, всё выглядывали, не сверкнет ли трактор огненными глазами фар, не покажется ли Мира на своем железном коне.

Да и не одни они. Упорнее и дольше всех поджидал Миру Давид. Он уже давно жалел о том, что повздорил с ней, и хотел как-нибудь загладить размолвку и помириться. Однажды он подстерег ее на пути домой и подошел к ней. Ему очень хотелось рассказать, как он тосковал, как ждал писем, как был огорчен и обижен, не получая от нее ни строчки. Но Давид не знал, как выразить свои чувства. Больше того, он стыдился их, полагая, что тосковать по девушке — это мещанство.

И вот пока он колебался, идя рядом с нею, Мира сама завела речь об их дружбе.

— Мы были и останемся друзьями, Давид, — сказала она.

Давид робко положил руку на плечо девушки и попытался обнять ее, но Мира смутилась, покраснела и отвела его руку. Давид пристыдил ее — это, мол, не по-комсомольски, по-мещански. Он стал ей говорить о новых взглядах на отношения между парнями и девушками и закинул словечко о том, что хотел бы стать самым близким ей человеком.

— Самым близким? — переспросила Мира, опустив глаза, как бы чувствуя себя виноватой перед Давидом. — Нет, самым близким уже стал мне другой.

— Почему же ты ничего не говорила до сих пор? Скрывала?.. — с обидой в голосе упрекнул ее Давид.

— Как-то не пришлось… Кажется, я тебе о нем говорила, — оправдывалась Мира.

— А кто он? Хороший парень? Комсомолец?

— Да, мы с ним вступали в комсомол в одно время.

— Ну, значит, он еще молодой, не закаленный комсомолец, совсем зелененький. А как у него с психологией?

— Он умный парень, и психология у него наша.

— Что это значит — наша? Пролетарская психология?

— А как же, конечно. Он сапожник.

— Сапожник?.. Э-э-э, значит, не совсем пролетарская психология. Ему еще вариться и вариться в пролетарском котле.

В этот вечер Давид с болью в душе простился с Мирой.

Через некоторое время он ушел в армию, а когда демобилизовался, Мира была уже замужем за сапожником Фалей Плином, о котором она ему говорила в тот памятный вечер. Да и сам он вскоре женился на девушке из соседнего колхоза. Но пути их все же не разошлись, дружба продолжалась. По праздникам они ходили друг к другу в гости — Мира с мужем и Давид с женой. А когда Мирин муж погиб на войне, Давид, который к тому времени был уже председателем колхоза, стал все больше интересоваться ее жизнью, ее нуждами, стал помогать ей, и дружба их крепла и крепла.

И теперь, когда Мира получила письмо от дочери и нуждалась в совете, она пошла прямиком к своему старому, верному другу.

— Ну, смелей заходи. Что стоишь и оглядываешься, словно чужая? — позвал Миру Давид, завидев ее у порога. — Что у тебя слышно? Зачем пришла?

И в глазах Давида вспыхнула ласковая улыбка, озарив его широкое обветренное лицо от темных, тронутых серебром усов до лучистых, расходящихся к вискам морщинок.

Мира подошла к столу и присела.

Над столом висела пожелтевшая фотография, снятая еще в первые годы существования поселка, и с нее смотрел на Миру молодой комсомолец Давид в кожаной куртке. Казалось, вот-вот с этих губ сорвутся пламенные слова о мировой революции.

И Давид с фотографии смотрел на Давида, который сидел у стола напротив Миры, как будто спрашивая его:

«Что, не узнаёшь? Это же я, Давид Дашевский».

Мира нет-нет да и сравнит про себя двух Давидов — того, что глядит с фотографии, с тем, что сидел напротив.

«Сердце его, — подумала она, — перебродило, как молодое вино, крепче стало с годами, а голова стала трезвей».

— Как поживаешь, бабуся? — спросил Давид, как будто догадываясь, какие мысли овладели в эту минуту Мирой.

— А ты как, дед, поживаешь? — в тон ему спросила Мира, и оба громко засмеялись.

— Мы с тобой, значит, комсомольские дед да баба? — уже не так весело продолжал шутить Давид.

— Эх, лучше бы нам быть просто комсомольцами… Ты ведь всегда хвалился, что ты не просто комсомолец, а старый комсомолец, — улыбнулась Мира.

— Ну, вот я теперь и на самом деле старый комсомолец, — полушутя, полусерьезно ответил Давид. Его улыбчивые глаза помрачнели, но перед мысленным взором вихрем пронеслись молодые комсомольские годы, и с языка невольно сорвались слова любимой песни тех лет:

Мы молодая гвардия

Рабочих и крестьян…

— Нет, теперь мы уже старая гвардия, — возразила Мира, не сводя глаз с Давида.

Их лица покрылись сеткой морщин, словно окна морозным узором, и седина посеребрила головы.

— Ну, рассказывай, что нового? — после короткой паузы спросил, очнувшись от раздумья, Давид. — Что пишет Сима? Что она поделывает?

— Сима? Я только вчера получила от нее письмо. — Мира хотела понемногу перевести разговор на главное, сказать о том, что привело ее к Давиду. — Дочка работает помаленьку… Внучек, чтоб он был жив и здоров…

— Ну, значит, ты уже действительно бабушка, — лукаво глянул на нее Давид. — Я смеялся, когда трактористы называли тебя «матерью», хотя сами были старше тебя, а теперь они тебя называют бабушкой, бабушка трактористов! В этом году исполнится тридцать лет с тех пор, как ты впервые села на трактор. И впрямь молодым трактористам впору быть твоими внуками. Так вот знай — по случаю юбилея правление решило собрать всех твоих сыновей и внуков и отметить это событие.

— Что ты?.. Подумаешь, что за событие! Ну, что я такое сделала? Землю пахала? Миллионы людей всю свою жизнь пашут, и никто им не устраивает юбилеев!

Но тут Давид встал и, совсем как в старину, стал размахивать руками, словно собирался держать речь на митинге. Но тотчас опомнился — ведь он один на один с Мирой, — снова сел на место и, чуть прищурив левый глаз, спокойно заговорил:

— Шутка ли, сколько ты на своем веку земли распахала — целое государство. А хлеба сколько выросло на земле, которую ты вспахала! — Давид оживился, глаза его засверкали.

«Давно уже не говорил он с таким жаром, — подумала Мира, — что это на него нашло? Уж не прислала ли Симелэ и ему письмо и он догадывается, зачем я к нему явилась?» И Мира хотела уже приступить к делу, крепко сжала в руке письмо дочери, готовясь тут же показать его Давиду. Но не успела она и слова вымолвить, как Давид опередил ее. Он нагнулся к ней, как будто хотел что-то доверительно сказать, и с жаром продолжал:

— Много ли девушек стало в те годы трактористками? По пальцам пересчитать можно — раз-два и обчелся. А теперь? Сколько теперь собственных трактористов у нас в колхозе? А посмотри, каким жалким и слабым выглядит «фордзон» рядом с могучим ЧТЗ! Через твои руки прошли все марки тракторов. Ну, так как? Есть, значит, о чем вспомнить, на что оглянуться, что оценить по достоинству, что отметить?

Мира, правда, никогда над всем этим не задумывалась, но одно она знала твердо: да, тот день, когда она в первый раз села на трактор, — памятный день, его никогда не забудешь.

«Так почему бы, — подумала она, — и не отметить с товарищами этот трудовой тридцатилетний юбилей?» Но тут же вспомнила: а дочка?

И, перекладывая письмо из одной руки в другую, Мира на минуту перестала следить за тем, что делает председатель. А тот рылся в папке среди бумаг и совсем, казалось, забыл, о чем они только что говорили.

Вдруг он поднял голову и сказал, как будто чувствуя, что у нее на уме:

— Я покажу тебе план нашего осеннего сева. Площадь озимых сильно возрастает, и этот план надо выполнить как можно быстрее и лучше, чтобы достойно отметить твой праздник.

«Ну, если так, — подумала Мира, — об отъезде и не заикнешься. Где уж там? Разве что попросить Давида отпустить меня хоть на несколько дней — погостить, помочь дочери как-нибудь устроить ребенка. Да, но на днях сев уже начнется. А может, Сима сама приедет, я ее попрошу. Да разве она послушается? Ведь ей нельзя бросать работу, да еще в такую пору. Как же тут быть? — с отчаянием думала она. — Вот беда-то!»


Мира вернулась домой, так и не решившись поговорить с Давидом об отъезде, и сразу же села писать дочери. Да, она понимает — нелегко дочке работать с ребенком на руках. Но пусть Сима как-нибудь устроится — мать приехать к ней не может. Пусть дочка вспомнит свое детство. В поселке не было детского сада. А ведь матери как-то справлялись. Они собирали всех детей в один дом и дежурили по очереди, присматривая за ребятами.

«Да, так-то, доченька, — писала она Симе, — так ты росла и вот выросла же, да такой, что, как говорится, дай бог, чтоб твой ребенок вырос не хуже».

Но Мира не успела закончить письмо, ей принесли телеграмму: «Вовка захворал, приезжай».

Взволнованная, вне себя от тревоги, несколько раз подряд прочитала она эти тревожные слова.

«А вдруг дочка обманывает меня, чтобы я скорее собралась в дорогу?» — подумала было Мира, но тут же отбросила эту мысль; она вспомнила, что Симелэ, даже когда была маленькой, никогда ей не лгала, а теперь и подавно не стала бы: ведь она понимает, как такая телеграмма взволнует и огорчит мать. И Мира решила не колебаться больше и тут же выехать. Она быстро оделась и побежала в правление.

— Стряслось что-нибудь? — спросил Давид, вглядываясь в ее бледное, расстроенное лицо.

Мира положила телеграмму на стол и волнуясь сказала:

— От дочки. Раз уж она вызывает меня по телеграфу — значит, ребенок по-настоящему болен. Кто знает, кто знает, как там сейчас.

Давид ответил не сразу. Он долго вертел в руках телеграмму, как будто рассматривал ее со всех сторон. Наконец сказал нерешительно:

— Надо бы дать встречную телеграмму и узнать поподробней, что там происходит… Может, все не так уже страшно… Ведь путь-то не близкий, поди доберись… А может, ребенок уже и выздоравливает.

Но Мира не поддалась ни на какие уговоры.

— Я не маленькая, сама все понимаю. Ни на час не могу и не хочу здесь задерживаться, — решительно заявила она.

— Жаль, жаль, — огорчился Давид. — Мы ведь еще сегодня говорили о твоем юбилее, об осеннем севе, а тут на тебе… Жаль, очень жаль.

— Пришла беда — отворяй ворота, — как бы оправдывалась Мира перед Давидом, — и чаще всего в самую неподходящую пору.

— Да ты, Мира, не волнуйся. Я уверен — все обойдется, — утешал ее Давид.

«Будь что будет, еду, и сейчас же. Ну, а там, если все благополучно, сразу же вернусь», — окончательно решила Мира.


Мира взяла в дорогу только самое необходимое и с попутным грузовиком поехала на полустанок. Было начало сентября, и стерня уже стала темно-бурой. Тут и там на просторах бескрайней степи чернели только что вспаханные квадраты черного пара. Тридцать лет из года в год Мира перепахивала эту землю: это был ее участок. Здесь она знала каждую пядь, дорожила каждым холмиком, эта степь была ее домом. На этих черноземных нивах отшумела ее юность, прошла вся ее жизнь, здесь она мужала и налилась силами — так зреет на пшеничном поле колос, выросший из отборного семени.

Бывало, ранней весной, когда еще только-только сойдет снег и ручейки, то мутные, то кристально чистые и прозрачные, шумели в овражках, когда еще птицы не успевали прилететь с теплого юга и голоса их не оглашали медленно оживающую после зимней спячки степь, — Мирин трактор уже рокотал на гребнях холмов и пригорков, где земля высыхала и согревалась раньше.

А теперь… теперь она должна распроститься со всем этим и, быть может, навсегда. Она должна оставить свой трактор, целиком посвятить себя маленькому внуку. Эх, если бы можно было — она бы увезла с собой в далекий край, где живет ее дочь, все: и эту бескрайнюю степь, и жаркое солнце. Всё, всё, даже ветры, метели и ливни взяла бы с собой Мира. Сумрачно, тоскливо глядела на нее степь. Осенний ветерок теребил и раскачивал одинокие, оставшиеся неубранными стебли кукурузы и подсолнуха да кусты курая по обочинам дороги…

А грузовик все мчался, и позади оставались знакомые балки, курганы, холмы. Сколько воспоминаний 6удили эти родные места, и Мира не могла отвести от них глаз. «Милые, близкие! Придется ли еще встретиться с вами?»

Но вот, миновав большую балку, грузовик въехал на землю соседнего колхоза. Та же степь, та же бурая стерня, те же квадраты и полосы вспаханной земли, но Мирин взгляд все еще устремлялся к родному колхозу, исчезавшему под пеленой мутно-серого тумана, ко всему, с чем так трудно, так больно расставаться.

И чем больше удалялась она от дому, тем сильнее щемила ей душу тоска.

Стремясь, как видно, отвлечься от тревожных, невеселых мыслей, она повернулась к наплывающей издалека дороге и с этой минуты больше уже не оглядывалась назад. Она готовилась к встрече с дочерью и внуком — скорей бы, скорей добраться до полустанка, сесть в поезд, доехать… скорей бы, скорей…

Она так углубилась в свои думы, что не заметила, как машина подъехала к полустанку. Тут она слезла, попрощалась с шофером и спутниками и направилась к вокзалу — небольшому серому зданию.

Едва она успела взять билет, как прибыл, словно запыхавшись от стремительного бега, поезд. Мира поспешно села в вагон, и поезд тронулся. Смеркалось, но в окно вагона долго еще было видно, как на степных просторах движутся тракторы.

Мира подумала: «Как велика степь! Нет ей ни конца, ни края! Сколько еще нераспаханной земли! Сколько тракторов надо, чтобы всю ее перепахать!»

И эти поля, мимо которых идет поезд, не менее дороги Мире, чем поля ее родного колхоза. Сойти бы с поезда, подойти к этим людям и расспросить у них: «Как, братцы, пашете? На какой глубине? Нет ли огрехов? Боронуете ли после запашки, чтобы сохранить влагу?»

Долго еще Мира стояла у окна, не отрывая глаз от степи.

Да, тридцать лет подряд пахала она в эту осеннюю пору, а до пахоты заботливо и любовно выхаживала пашню, чтоб налилась она влагой, согрелась под снегом и принесла людям изобилие и радость. И вот теперь, в самую жаркую страду, она смотрит, как пашут другие, и кто знает — быть может, ей навсегда придется расстаться с любимой степью, с делом всей жизни!

…Нет, об этом лучше и вовсе не думать!


Наконец, на пятые сутки поезд подошел к маленькому полустанку, где она должна была сойти. Едва брезжил рассвет. Кругом было пустынно и глухо. Лишь два-три пассажира сошли вместе с ней и разбрелись в серой предутренней мгле.

Мира до утра просидела на скамейке около вокзала, продрогла и, как только встало солнце, направилась к видневшемуся невдалеке элеватору в поисках попутной машины. Найти ее удалось сравнительно легко.

— Далеко ль собрались, мамаша? — спросил ее хлопотавший около грузовика парень.

— А вы, случайно, не из «Первого мая»? — ответила вопросом на вопрос Мира.

— Оттуда. Но я сейчас еду в другое место. Здесь есть еще одна машина. Шофер куда-то уехал, но сказал, что завернет сюда.

И действительно, минут через десять подошел новый грузовик.

— Это вы едете в колхоз «Первое мая»? — спросила Мира.

— А вам туда надо? — с любопытством спросил шофер, невысокий черноглазый паренек. — К кому вы? Я там почти всех знаю. Вы в гости едете или поселитесь у нас?

— Знаете агронома Симу Славуцкую?

— Ну, как же? Кто же ее не знает? Бедовая… прямо огонь! А вы уж не матерью ли ей приходитесь?

— Угадали!

— Так как же вы не написали, что едете? Она бы вас наверняка встретила, — сказал шофер. — А, понимаю — хотели сюрприз устроить.

— Не совсем так, — ответила Мира. — Я уже давно к ней собираюсь, да никак не могла вырваться… Вы сразу поедете домой или у вас здесь еще дела?

— Сейчас еду и могу вас подбросить. Доставлю вас прямехонько к дому вашей дочки. Садитесь.

— Спасибо, большое вам спасибо, — обрадовалась Мира.

Мире не терпелось узнать, что с внуком. Она жадно расспрашивала шофера, не встречал ли он в последнее время ее дочь, не бывал ли у них случайно дома, не слыхал ли ненароком что-либо о ней и ее сынишке.

— Нет, слыхать ничего не слыхал, — простодушно ответил шофер, — а видел вашу дочку вчера, а может, позавчера, точно не помню.

Оба так захвачены были оживленной беседой, что и не заметили, как грузовик подъехал к дому Мириной дочери.

Не успела еще Мира вылезть из грузовика, как из дому выбежала стройная молодая женщина в красной шерстяной кофточке.

— Мамочка! Наконец-то! — подбежала она к Мире. — Почему ты не сообщила, что едешь, я бы встретила тебя на вокзале.

— Симелэ, доченька, — всхлипнула Мира, крепко обнимая дочку и целуя ее. — Я и сама нашла дорогу, не маленькая. Ты мне скажи лучше, как сыночек.

— Ничего, мама, ничего, ему уже немного лучше.

Сима подхватила чемодан и повела мать в дом.

Мира с первых же дней сильно привязалась к внуку. Она часами просиживала у его кроватки, развлекала его сказками, беседовала с ним. Ребенку с каждым днем становилось лучше. Вскоре врач разрешил ему ходить по комнате, а там и на улице погулять в ясную погоду. Вовка по пятам ходил за бабушкой, рассказывал ей свои нехитрые ребячьи новости — о доме, о папе, о маме, о кошке, которая принесла четырех котят.

А между тем дни шли за днями. Осеннее солнце светило ярко, как в июле, но вечерний воздух был мглистым и сырым от тяжело нависших туманов.

Из степи потянуло холодным ветерком, пожелтевшие травы напоминали людям — осень наступила, настоящая осень, самая пора пахать.

И в такое горячее время Мира гуляет с внуком! А тут еще близится ее праздник…

«Нет, нет, раз Вова выздоровел, мне нельзя медлить ни одного дня, нельзя больше задерживаться!» — твердо решила Мира.

Мимо дома и палисадника Мириной дочки то и дело проходят люди. Из каких краев переселились они сюда? Мире кажется, что их думы сродни тем, которые она передумала, когда еще была молодой и только-только переселилась в Запорожье.

А впрочем, не совсем так: на новоселах родного ей колхоза долго еще после переселения лежала печать тех мест, откуда они приехали, да и называли их по этим местам — хащеватские, гайсинские, малинцы; а эти люди как будто здесь родились и прожили весь свой век.

В один из ясных осенних дней пришло письмо от председателя колхоза Давида Дашевского. Прочитав, что в колхозе всё делают, чтобы достойно отпраздновать тридцатилетнюю годовщину ее работы на тракторе, Мира решила вернуться в родной колхоз. Сима всячески отговаривала ее:

— Вовочка сильно привязался, заскучает без тебя… Да и тебе, наверно, будет без него тоскливо. Раньше он тебя не знал, ну а теперь ему будет нелегко без тебя.

— А мне, думаешь, легко будет без тебя и Вовочки?.. Но что поделаешь? Надо ехать — сама ты ведь хорошо знаешь, дольше оставаться здесь я не имею права.

Сима понимала, что матери трудно: как оторвешь сердце, если оно приросло и к близким людям и к родной земле, на которой прошла в труде почти вся ее жизнь?

Исподволь, без спешки Мира начала готовиться к отъезду. Она сообщила письмом о том, что скоро приедет.

Как Мира ни была поглощена заботами о предстоящем отъезде, ее потянуло в поле, посмотреть работу трактористов. И вот однажды утром отвела она Вовку к дежурной матери, одной из тех, которые по очереди присматривали за детьми, чтобы остальные могли спокойно работать. Сдав внука с рук на руки ласково принявшей его женщине, Мира отправилась на степные массивы, начинавшиеся сразу же за малообжитым поселком, чтобы посмотреть, как идет на них зяблевая вспашка.

На черной распаханной стерне в столетиями дремавшей, а теперь развороченной тракторами степи вновь начали пробиваться упрямый пырей, неистребимый ковыль и серая, отдающая горечью полынь. Испуганные появлением человека, вороны с хриплым карканьем целыми стаями поднимались в воздух.

Долго еще недовольное карканье вспугнутых птиц было единственным звуком, нарушавшим тишину утра. Но вдруг Мира насторожилась: откуда-то издалека донесся приглушенный рокот тракторов. И сразу же Мирино сердце застучало в такт ритмичному стуку их моторов, веселее стало на душе, и непреодолимо властный призыв почудился ей в их мерном перестуке.

А тут еще вдали кто-то затянул песню, такую задушевную и близкую сердцу. Повеяло теплом родных мест, родного дома. Какой ветер занес в эту степь песню ее далекой молодости. И песня эта, как на крыльях, перенесла Миру на маленький невзрачный трактор «фордзон», на который она села когда-то пахать первый раз в жизни. И подумать только, что и она, как сейчас этот далекий тракторист, с каким-то поистине вдохновенным задором распевала во весь голос:

Мы молодая гвардия

Рабочих и крестьян.

И Мире начинает казаться, что голос поющего ей знаком. Уж не ее ли ученик с комсомольской путевкой явился в эти бескрайние просторы?

А хорошо бы и ей сидеть сейчас за рулем трактора, чтобы перед ней, как волны перед гордым кораблем, расступались поднятые лемехами пласты жирной, плодородной земли! Может, и в самом деле стоило бы переехать сюда, чтобы жить вместе с дочерью и работать с нею на этих нетронутых массивах? Но мысль эта, промелькнув, сразу же уступила место старым заботам: пора домой, там ждут ее, чтобы вместе отпраздновать ее торжество — тридцатилетний юбилей работы на тракторе. И где же отметить это событие, как не дома, не там, где прошла почти вся ее сознательная жизнь, не на земле, которую она распахивала десятилетиями?

Мира подошла к свежевспаханному массиву и хозяйским взглядом посмотрела, на достаточную ли глубину проникли в почву лемеха. Потом она подняла горсть земли, растерла ее пальцами, понюхала, взвесила на ладони — словно не землю рассматривала, а только что смолотую муку из-под жернова.

«Прима! Золото, а не земля», — удовлетворенно сказала она про себя, высыпая землю с ладони. Она хотела было пойти дальше, но вдруг увидела белокурого парня с веснушчатым лицом. По комбинезону она сразу же узнала в нем тракториста.

— Не встретилась ли вам, часом, «летучка»? — спросил парень, пристально вглядываясь в Мирино лицо, как будто оно было ему знакомо.

— Какая «летучка»?

— Ну, скорая техническая помощь.

— А что у вас стряслось? — спросила Мира, в свою очередь с любопытством оглядывая парня.

— Да вот трактор стоит уже добрый час — и ни с места.

При этих словах парень ткнул пальцем в сторону ближней лощинки и помчался куда-то, очевидно разыскивать долгожданную «летучку». А Мира, не теряя времени, спустилась в указанную парнем лощинку, со всех сторон осмотрела стоявший там трактор и включила мотор. По неровному стуку она определила, что либо форсунки нерегулярно подают в механизм питание, либо перегрелся мотор.

«Горячий, видно, парень, — подумала Мира, — не тянет трактор, так он давай мотор жечь, а чтобы воды вовремя подлить — на это смекалки не хватило».

Заглянула в радиатор — воды там и вправду не оказалось, вся выкипела. К тому же и четвертая свеча сдала. Мира налила в радиатор воду, устранила неисправность — и трактор напрягся, рванул и, врезываясь лемехами в податливую землю, вышел на степной простор.

На Миру повеяло терпким запахом сырой земли. Запах этот так опьянил ее, что она забыла обо всем — о доме, о внуке, о всех своих заботах, — так хорошо стало у нее на душе. Казалось, так и запела бы во весь голос вместе с далеким трактористом:

Мы молодая гвардия

Рабочих и крестьян.

До самозабвенья увлеченная любимым трудом, словно слившись с рулем трактора, Мира колесила, все суживая круги, по широкому полю, пока не услышала удивленный и вместе с тем восхищенный оклик:

— Эй, колдунья, как это тебе удалось взнуздать моего коня? А я уже, признаться, подумал, что его увели.

Повернув голову, Мира увидела молодого тракториста. Неподалеку от него стояла машина скорой технической помощи.


Мира быстрым шагом шла домой, не чуя под собой ног от радостного сознания, что вот и она приложила руку к пробуждению этой черноземной, щедрой земли. И только у самого поселка вспомнила, что забыла спросить у парня, откуда он прибыл сюда. В прошлом году, помнится, на районных тракторных курсах был похожий паренек. Но тогда почему он не узнал ее? Не потому ли, что уж очень неожиданной была их встреча в степи, а прощание очень поспешным?

Вовка давно поджидал свою бабушку. Не успела Мира переступить порог дома, где оставила внука, как мальчик уже выбежал ей навстречу. Она отвела его домой, дала поесть, поиграла с ним…

Едва сумерки спустились на поселок, как ребенок побледнел, стал скучным и хмурым и раньше времени запросился спать. Его покрасневшие глазки слипались. Встревоженная Мира коснулась губами его лобика и, взволновавшись не на шутку, сказала дочери, только что вошедшей в дом:

— Ребенок, кажется, нездоров: посмотри-ка, весь горит!

Сима стремительно подбежала к сыну, взяла его на руки и, крепко прижав к груди, тревожно спросила:

— Что у тебя болит, птенчик мой? Скажи своей маме, что с тобой!

Мира тем временем поспешно разобрала постель, и Сима, словно укладывая годовалого младенца, медленно наклонилась с Вовкой на руках и бережно уложила его на кровать.

Ребенок тяжело дышал. С трудом открыл он на миг глаза и тут же закрыл их, сомкнув веки, на которые как будто навалился непомерный груз. Личико его стало пунцовым от жара.

— Что делать? Что за наказание обрушилось на наши головы! — запричитала Мира, беспокойно расхаживая по комнате. — За доктором! Надо бросить всё и ехать за доктором!

Сима побежала на колхозный двор за машиной.

Удрученная Мира сидела рядом с кроваткой внука, не сводя глаз с больного.

«Вот несчастье так несчастье! Разве можно уехать, когда ребенок болен, — думала она. И тут вспомнила, что еще накануне дала телеграмму о выезде. — Эх, поторопилась — ведь телеграмму не опоздали бы дать и в день отъезда».

Часа через полтора приехала Сима и привезла врача.

Врач, высокий широкоплечий старик, длинноносый, с густой седой шевелюрой, долго осматривал и выслушивал больного ребенка. Потом медленно, в раздумье, словно боясь ошибиться, односложно процедил сквозь редкие зубы:

— Простуда.

И тут же сел писать рецепт.

— Порошки давайте по одному три раза в день, микстуру два раза по чайной ложке.

Попрощавшись с женщинами, он уехал.

Сима отправилась за лекарствами. Вернулась она домой поздним вечером, когда уже совсем стемнело. Вовку лихорадило, он метался и бредил. Мира сидела около внука, прикладывая примочки к его пылающей головке и прислушиваясь к неровному дыханию.

— Вот тебе и праздник, — сетовала огорченная Мира, — там, дома, готовятся, съедутся друзья из соседних поселков, будут ждать меня, а я…

— Ну, что поделаешь? — сказала Сима и добавила: — Вот Вовочка выздоровеет, и будет двойной праздник… Если он быстро поправится, ты еще успеешь к своему празднику доехать до дому. Или дай им телеграмму — пусть отложат юбилей…

Прошло несколько дней. Температура у мальчика начала снижаться, у него появился аппетит, болезнь шла на убыль.


Как Мира ни устала от бессонных ночей, в тревоге проведенных у кровати внука, как ни была удручена его состоянием, все же она не переставала думать о своем юбилее.

И вот наступил этот день, который должен был стать таким необыкновенным в жизни Миры. Она представила себе, как бы встретилась со своими друзьями, товарищами по работе. И перед ее глазами встали не только эти тридцать трудовых лет, а вся ее жизнь, такая красочная, такая плодотворная, наполненная неустанным трудом, — жизнь со всеми ее радостями и печалями.

И здесь перед нею та же степь, что в родном ее колхозе, кругом рокочут такие же трактора, работают такие же крепкие и упорные в труде люди. Все как там, как дома. И все же с непостижимой силой ее сердце влечет в этот день туда, где пронеслась, почитай, вся ее жизнь.

Тридцать лет проработала она в степях Украины, отдала им все свои силы, всю душу свою, всю свою любовь, как мать, которая отдает своему ребенку все, что есть у нее.

И как же не сесть ей сегодня, в день своего трудового торжества, за празднично накрытый стол с земляками, которые вместе с ней будили к жизни, к расцвету, к изобилию родную ей степь?

Как ей не вспомнить вместе с ними былые радости и печали? Как не чокнуться с ними бокалом вина из своих собственных, выращенных колхозом виноградников? Как не закусить ей это вино плодами, налившимися на общей колхозной земле?

Вот почему такая щемящая боль сжимает сердце. В такой день она далеко от дома!..

Хоть бы с дочерью посидеть в этот день. Мира совсем было решила позвать в гости кое-кого из местных новоселов — с некоторыми она успела здесь сдружиться. Да вот уже третий день занята Сима на новом целинном массиве, который во что бы то ни стало надо поднять к зиме. И хотя Мира и наказала дочери вырваться сегодня пораньше домой, та, как на грех, задержалась и не идет.

Где же была Сима в то время, когда мать ждала ее с таким нетерпением? Вернувшись поздно вечером с поля, она лицом к лицу столкнулась на пороге колхозного правления с председателем — недавно демобилизованным сверхсрочным старшиной. То был, судя по выправке, ретивый служака, средних лет мужчина, круглолицый, с румянцем во всю щеку и с тщательно подбритыми усиками над полной губой.

— Рапортуй, как у тебя там, на массиве, — спросил он, невольно вытягиваясь в струнку, словно и в самом деле принимая военный рапорт.

Сима принялась поспешно рассказывать о ходе работ, но тут подошел с переполненной сумкой почтальон.

— Рапортуй, — обратился и к нему с излюбленной командой старшина, — какие новости принес. Сколько раз я тебе приказывал — без хороших новостей не сметь заявляться в колхоз, — добавил он с улыбкой.

— А у меня всегда хорошие новости, — ответил, чуть смутившись, почтальон и, положив на стол сумку, вынул оттуда газеты и несколько деловых писем.

Председатель развернул газету и начал бегло ее просматривать, а почтальон, видя, что тот увлечен чтением, обратился к Симе с вопросом, протягивая ей пачку телеграмм:

— Не знаете ли, кто это Канер? Смотрите, сколько телеграмм на ее имя.

— Канер? И моя девичья фамилия — Канер! — с тревогой в голосе ответила Сима.

— И ваша? — удивился почтальон. — Скажите! Целый день прибывают телеграммы на это имя; еще не было случая, чтобы наша почта получала столько их за один день.

— Здесь, в газете, что-то пишется про какую-то Канер, — отозвался председатель и указал на фотографию, помещенную на первой полосе. — Вот и портрет. Однофамилица твоя, что ли?.. Тут пишут…

— Где пишут? — подскочила к председателю Сима и заглянула в газету. — Да ведь это моя мать… Она, мама, как живая! Сегодня ее праздник там, в родном колхозе… А она здесь застряла…

— Твоя мать? Почитай, почитай, что тут пишут о ней, — передал ей газету председатель.

Сима так и припала к газете и стала жадно читать строку за строкой. Подошли и другие новоселы, до сих пор стоявшие в сторонке.

— Читайте вслух!.. И мы послушаем… — раздались голоса.

— Если она здесь, твоя матушка, зови ее сюда. Пусть народ услышит от нее самой историю ее жизни, о которой пишут газеты, — обратился к Симе председатель. — У нее праздник? Ну что ж, мы его отметим и у нас не хуже, чем у нее дома… Зови, зови ее сюда, мы ее хотим поздравить.


Перевод Б. Лейтина и Р. Миллер-Будницкой

Загрузка...