Три брата, детство и юность которых протекали на берегах седого Яика, полюбили чудесную реку так, что и после, уже взрослыми, рассеянные по разным городам страны, ежегодно в течение нескольких лет приезжали на Урал и проводили здесь свои отпуска.
Как прекрасна, многолика эта река! В верховьях (до Ириклы) скалистые берега, узкие глубокие ущелья, сползающие к широким, таинственно тихим плесам, шумливые перекаты. Все это ничуть не похоже на Урал среднего течения. Здесь он, одетый зелеными поймами, змеится, играет среди обширных степей, поочередно бросая свои воды от яров-обрывов к галькам-пескам и снова от песков к ярам. За Уральском, круто повернув к югу, река становится «степеннее»: она уже не змеится, не играет, а прямо, словно убегая от томящего зноя, несет свои воды к Каспию. И чем ближе к морю, тем обнаженнее ее берега. Раскинутые вокруг степи к концу лета бывают выжжены зноем, и все живое жмется к реке. Какое раздолье здесь — на громадных озерах, старицах, заросших камышами, в непролазных зарослях поймы — для дичи и крылатых хищников!
Братья, влюбленные в свой Яик, ежегодно соблазняли в эти поездки кого-нибудь из столичных друзей.
Так, в 1929 году был «соблазнен» Толстой, Алексей Николаевич.
На лодке он плыл по Уралу около двух недель и после частенько вспоминал эту поездку. Собирался писатель повторить поездку в 1933 и 1934 годах, о чем говорят его письма-записки к главному организатору таких путешествий — моему брату. Но поехать ему на Урал больше не пришлось. В 1934 году Толстой прислал участникам поездок телеграмму из Детского Села:
«Горячо вспоминаю солнечную реку, великую тишину и первобытное счастье среди людей, в одиннадцатую экспедицию поеду во что бы ни стало. Алексей Толстой».
Свою единственную поездку по Уралу Толстой описал в очерке «Из охотничьего дневника».
Рассказала о путешествии и Л. Н. Сейфуллина в небольших зарисовках: «Счастье в природе», «В ненастный день». В книге Валериана Правдухина «Годы, тропы и ружье», в главе «Последний рейс по Уралу на лодке» также описана одна из наших экспедиций.
Все они по-разному описывают не только то, что видели «своими глазами», но и то, что каждый по-своему пережил.
Обычно в города из таких поездок все участники возвращались «обновленными», бодрыми и как бы помолодевшими. Да и как не помолодеть на солнечной реке, в тесном общении с природой, когда солидные люди зачастую превращались в детей!
К сожалению, фото не удались, но вот на одном из снимков можно видеть, как все участники экспедиции на необитаемом острове изображают «парад-алле» чемпионата французской борьбы. Алексей Николаевич шествует под кличкой «Турок Абдула». Лидия Николаевна в роли арбитра сидит в кругу борцов и произносит обличительную речь: «бесстыдники, большие дураки», но заметно, что сам «арбитр», хотя и отвернулся от борцов, не может удержаться от смеха.
Или… вот другой снимок, где один из членов экспедиции осторожно тянет на песчаный берег двадцатикилограммового осетра, а полукругом тревожно сторожат, готовые ринуться на рыбину, другие участники — Толстой, Валериан, Липатов, Калиненко: «Ой, не сошел бы, красавец!..»
Красавец не сошел. И тут же на берегу состоялась торжественная церемония: вручение рыбаку приза за самую большую пойманную рыбу. Готовились шуточные речи. Конечно, в речах преобладала тема о превосходстве рыбака над охотником. «Хотя охотники и рыбаки, — сказал кто-то, — относятся к одной категории людей, которые обычно издавна именуются вралями, но… и безнадежный враль может нечаянно быть правдивым. Ну кто, в самом деле, в Москве поверит рассказчику, что пойман на удочку осетр весом в один пуд десять фунтов?!»
На лодках были установлены и другие призы: приз за самое остроумное изречение, сказанное кем-либо в течение дня, приз за самую глупую фразу, за промах-дуплет по летящим хищникам и т. д.
Ночью, после ужина, обычно подолгу засиживались у костра, чаевничали и обсуждали события дня. Кто-то из «провинившихся» за день брался под обстрел. И, конечно, каждый старался внести долю «посильного остроумия» в критику своего ближнего. Что касается самокритики, то она, как это часто бывает, отступала в тень, кусты, подальше от костра, света.
— …Гляжу: она одну, другую куропатку щиплет, а третью швырнет через кусты в Урал. Муки охотника ой как мало трогают талантливую писательницу, — мрачно бурчит Липатов, — у ней и делов-то только: щипать дичь и рыбу чистить. А она все в книжку смотрит. На Урале надо временно перестать быть грамотной, гражданка!..
Лидия Николаевна взрывается, как порох:
— Ну-ну, полегче, несчастный… Три дичины изволил скушать, еле дышишь. А туда же, с замечанием! Хоть бы штаны залатал. Лазишь по терновнику — куропаток пугаешь. Бухало голозадое…
И тут же — спокойно, но решительно — «повар поневоле» заявляет:
— Категорически требую: завтра же дайте мне «кухонного мужика» в помощь. Восемь акул одной не накормить.
— Алексею Николаевичу быть поваренком, — гогочет компания. — Вот и будет «литературная кухня» и «художественная стряпня». Все равно Алексей Николаевич охотник малодобычливый, от него ни пуха ни пера…
Сам избранник хохочет громче всех.
Ничто так не оздоровляет заплесневевших горожан, как дружеские шутки, безобидный смех.
Еще зимой, в Москве, была составлена, одобрена и подписана «Конституция охотников и рыболовов, отправляющихся в поездку по Уралу». Согласно ст. 1 раздела четвертого — самого важного, «все члены экспедиции обязаны настойчиво стремиться к тому, чтобы поездка была сплошным и радостным для всех удовольствием. В соответствии с этим в поездке не может быть плохих настроений, нытья, ссор и озлобленной фракционности. Все неудовольствия члены экспедиции должны высказывать радостно, с веселым смехом».
В этой конституции, составленной в шутливом тоне, были изложены права и обязанности членов экспедиции, а также основы правильной организации туризма на лодках. Правильная организация — залог успеха путешествия!
Невольная близость в лодке, труды по самообслуживанию на стоянках, общие интересы — все это тесно связывает путешественников в одну семью, но это же делает особенно чувствительными и заметными недостатки характеров. У каждого, конечно, есть в характере изъяны. Но все же людей с резко выраженными «дурными чертами» предусмотрительнее в компанию не брать.
Не приведи бог, если в компанию заберется нытик. Тучи черные поползут по небу — нытик торопит «приставать к берегу» и поскорее разбить палатку: «размокнет!» Увидит на берегу пыльные вихри, поднятые внезапно набежавшим ветерком, — суетливо лезет в свой багаж доставать защитные очки. В котел, миску попало неосторожное крылатое насекомое — нытик тоскливо сидит, не притрагивается к пище и с презрительной миной взирает на товарищей, которые легко побеждают такие мелочи, неизбежные во всяком путешествии. Человека не узнать! В городе он весь горел энтузиазмом «бесстрашного туриста», ему и море по колено, он ни о чем не мог говорить, как только о предстоящей поездке. А тут, на Урале, сник: от длительного сиденья в лодке у него спина болит, от гребли плечи ноют, на ладонях наклюнулась мозоль. Солнце, ветер, шум деревьев, плеск легких волн о борта лодки — все это его раздражает, от всего у него голова трещит. Пойдет по поручению капитана ежевику к чаю собирать (ежевика тут рядом — крупная, сизая!) нытик — все руки исцарапает. От всех этих невзгод он готов каждую минуту сбежать на берег…
Неприятны в тесной компании и мелочные, неуживчивые люди. Они из мухи делают слона, и каждый пустяк — у них предлог для словесных баталий.
Глупые же ссоры тушат бодрое настроение членов экспедиции…
Путешествие — это проба человека!
Тут только и узнаешь его характер. В путешествии на лодке хорошее и дурное в человеке расцветает пышным цветом. Чувство товарищества, широкий (не мелочный) подход к людям, к явлениям жизни, уменье не замечать мелкие недочеты в своих ближних и гасить в себе вспышки случайных раздражений, самообладание, выдержка — все это в путешествии выявляется во всей полноте. Туризм тренирует не только тело, но и личность человека. Как часто «большие дети» превращались в «мудрецов»!
В хорошую теплую погоду никому не хотелось спать в палатке. Расходились в сторону от костра и стелили свои постели на чистом, еще теплом песке. Лежа, глядя на темно-голубое небо, на Млечный Путь, стажеры-туристы наслаждались мудрым молчанием и тишиной, разлитой вокруг. Кто-нибудь — как бы только для себя — мог задумчиво произнести отрывистую фразу о смысле жизни, о вечности, о счастье. Всем существом своим ощущая радость бытия, незаметно, как дети, туристы засыпали.
…Крепкий сон выключил счетчик времени, и ночь мелькнула, как мгновенье.
Под утро слышу:
— Пошла, пошла, мерзавка. Спать не дает: стрекочет и стрекочет без устали.
— Это вы кого, Алексей Николаевич? — спрашиваю я спросонья.
— Да вот, сорока уселась на дереве и трещит над самой головой. Любопытствует, сплетница. Слышите? Явно выспрашивает: чьи? откуда? зачем?
В самом деле, зачем мы здесь? Зачем валяемся на песке, покрытые только звездным небом? Зачем сидим у костра, поджав под себя ноги? Едим из общего котла деревянными ложками? Кто пригнал нас сюда, к давно уже утраченной первобытной жизни? Кто?.. Зачем?..
Но сорока молчит. Я говорю:
— А мне только что снился смешной сон. Приснилась сорока на мотоцикле. Мотоцикл трещит, а сорока с важной осанкой катит прямо на меня. Мне не страшно, даже смешно. Так вот где разгадка моего нелепого сновиденья. Разгадка сидит на дереве.
Алексей Николаевич, довольный, смеется:
— Да, наша психика порой выделывает такие фокусы, что становишься в тупик.
— А вот, видите, глупая птица поставила свой эксперимент так просто и четко, что нам «разжеванное» остается в рот положить. Сорока на мотоцикле?! Да ведь это те же сирены, кентавры, фавны. Вся история первобытного изобразительного искусства, вся мифология говорит о способности человеческой психики при известных условиях соединять воедино разрозненные в жизни вещи и явления.
Я припоминаю: 450 лет назад индейцы пришли в изумление, когда на их глазах всадник из экипажа Колумба сошел с лошади, индейцам показалось, что существо разъединилось на две части. До этого они не видели ни лошади, ни всадника.
Обо всем этом свидетельствует участник экспедиции и биограф Колумба Ласказес.
— Да-да, — говорит Алексей Николаевич, — все стало на свои места: наше просоночное сознание до некоторой степени сближается с медленно просыпающимся в течение веков сознанием первобытного человека.
— Ишь, стерва, изогнулась в нашу сторону, — прислушивается к разговору, — смеется Толстой. — Смотрите, смотрите! — кивает он на сороку. — Какая у нее лукавая поза! Сейчас сплетница думает: вот они, голубчики, скоро договорятся до подсознательного.
— И Фрейда за здравие помянут, — шучу я. — Бежим. Омоем наши тела и души в чистых волнах Урала!
Прямо с постели торопливо шагаем к реке — до нее не более сорока метров. Первые лучи солнца только что пробились через лес. Начинается затейливая игра в цветорадугу с вечно юным, жизнерадостным Яикушкой. Бросаемся в ласковые воды и под крик реющих белоснежных чаек сливаемся с общим потоком жизни.
Жить! Жить! Как это хорошо!
— Да, психиатр нам кстати! Восемь столичных дурней — четверо из Ленинграда, четверо из Москвы — заехали в чертово пекло и вот уже сутки жарятся в этом аду. Разве это нормально? Надо психиатру проверить, не сошли ли с ума эти парни? Не безумцы ли это?..
Алексей Николаевич говорит все это самым серьезным тоном, лишь глубоко в глазах бегают озорные огоньки.
На мое замечание, что вот и я, девятый дурень, прибыл в вашу компанию, Алексей Николаевич заметил:
— Ну, вы — другое дело! Вы местный. Жара, зной, пыль — это ваша родная стихия, вы в ней как рыба в воде.
Толстой сидел в полузатемненной комнате и пил чай. Ворот чесучовой рубахи был расстегнут, через плечо перекинуто полотенце; он то и дело стирал капли пота с лица и груди. На столе аппетитно были расставлены местные яства: жареный судак в каймаке, румяные блинчики; в соседстве стояли зернистая икра и красиво нарезанные сочные ярко-красные помидоры. В сторонке ждали очереди сизая, крупная ежевика и соблазнительные ломтики чудесной, ароматной дыни…
Алексей Николаевич, улыбаясь, показал на стол:
— Это, конечно, смягчает муки ада, но, боюсь, искушение сие не пройдет даром безумцу… Несовместимое сочетание для столичного желудка!
Он выглянул на улицу.
— Смотрите, смотрите, что творится с курами! Распластали крылья, вытянули лапки, раскрыли клювы, глаза закрыли и лежат, как дохлые, зарывшись в горячую пыль. Позы «мертвых», по-видимому, спасают кур от смертоносного зноя.
На улице — ни души, ни звука. Все живое или парализовано, или спряталось от солнца в свои норы.
Но вот, тяжело дыша, с раскрасневшими, потными лицами, в комнату ввалились четыре «безумца», нагруженные мешками, свертками, корзинами, бидонами. Бросив ношу у порога, один из них начальственно крикнул:
— Чаепитие отставить! Есть кумыс! Все на Чаган! Искупаемся и будем пить кумыс на том месте, где более 150 лет назад произошла первая встреча Пугачева с яицкими казаками!
Алексей Николаевич грузно поднялся, вытянул руки по швам и шутливо отрапортовал:
— Всегда готов пить… — лукаво помолчал секунду-две и повторил с усмешкой: — Готов пить напиток степных кочевников. Я ведь тоже кочевник…
Вразброд, вольным шагом все последовали за «капитаном», через плечи его была перекинута торба, а из торбы торчали горла двух солидных бутылей. Сбоку «адъютант» нес корзину с кружками. Толстой при выходе рекомендовал отважным туристам «подтянуться и выглядеть как можно интереснее: ведь, возможно, из окон будут любопытствовать казачки». Но… увы! Окна вросших от старости в землю домиков были сплошь завешены изнутри кошмами, дерюгами, ковриками, шубами. Разочарованные туристы шли, понуря головы, как овцы в зной. Хорошо, что до Чагана — рукой подать, всего один квартал.
А на реке — жизнь!
По всему городскому берегу полуодетые, голоногие женщины на деревянных мостках исступленно колотили вальками белье. Между мостками шныряли стайки ребят. От их возни вверх летели брызги, в воздухе брызги разлетались на сверкающие бриллианты. Отовсюду неслись звонкий крик, смех, визг. В этот веселый гомон детворы изредка врывался короткий плач, чаще же слышались сердитые выкрики баб:
— Плыви обратно, поганец… Сюда, сюда ладь, пострел. Утопнешь, паршивец… Сюда держи…
Между женщинами порой вспыхивала перебранка:
— А ты бы, девонька, выше подол задрала. Пусть полюбуются, какая ты есть сушеная вобла!
По чаганскому мосту путешественники прошли молча. Мост ходуном заходил, когда навстречу последовали две арбы, груженные арбузами, дынями. В упряжке — коровы. Рядом шагали три женщины, серые от пыли. Минуя встречных, одна женщина, высокая и худая, блеснув белками, полуобернувшись назад, выкрикнула товаркам:
— Мотри, к нам на племя мужиков пригнали… Вишь, бугаи какие. Радуйтесь, девоньки: будет жить казачество! Будет!
Перейдя мост и поднявшись метров на сто вверх по течению, «безумцы», быстро раздевшись, один за другим стали прыгать в реку. Река в этом месте была довольно широкая, и туристы купались без трусов.
С противоположного берега сразу же послышались задорные голоса:
— Бесстыдники, хоть бы срамные места прикрыли! Белотелого, белотелого тащите в воду! Вишь, сколь жиру скопил: белуга икряная! Так его!.. Так! Поглубже тащите!.. Никак, он плавать не умеет: отгребается четырьмя лапами, как лягушка!
Алексей Николаевич фыркал в воде, отбивался от нападающих. А бабы неистово орали:
— К нам его… к нам! Давай сюда… Мы его скоро вальками отхлопаем!
Двое «безумцев» поплыли на ту сторону. Когда они достигли средины реки, бабы прекратили работу, они стояли на мостках, вытянувшись во весь рост, и следили за приближающимися к ним пловцами. И чем ближе они приближались к мосткам, тем сильнее и забористее становились выкрики.
Алексей Николаевич наблюдал за всей этой картиной и громко смеялся над всполошившимся бабьим царством:
— Эк, как здорово… взыграла дремавшая плоть!
С мостков спрашивали:
— А вы кто такие?.. Отколь?!.
— Писатели… писатели из Москвы, — неслось в ответ.
— Знамо дело: сидя в штабе писарями, можно сберечь тело от загара… И брюхо нажить. Писарям это можно: сиди себе и пописывай.
«Капитан» между тем, облюбовав небольшую площадку, поросшую густой травкой, подмел ее полынью (полынь-то рядом!), разостлал газеты, салфетку, расставил кружки. В центре импровизированного стола водрузил букет голубеньких цветов дикого цикория и подсолнух. Любил «капитан», как малый ребенок, выдумки, прикрасы фантазии.
— Живем мы на земле один раз, — говорил он, — и надо жизнь посильно украшать, даже в мелочах, тогда жизнь станет интереснее, занимательнее…
Некоторые товарищи подсмеивались над его детскими забавами, но Толстой их одобрил:
— Первобытный человек — это хаос. И этот хаос постепенно, медленно приводился в порядок. Разум приводит в порядок нашу жизнь. Наше же чувство украшает жизнь. Без этого наша жизнь была бы сумбурной и бесцветно-скучной. В налаженной и красивой жизни у человека рождается безграничная жажда жить и стремление еще к большей красоте, гармонии.
Едва успели вернувшиеся пловцы вылезти на берег, как бесшумно, незаметно на них надвинулась длинная арба, доверху загруженная арбузами и дынями. Два верблюда тащили арбу, впереди степенно выступал высокий, стройный, с седой бородой, казак-поводырь.
— Чох, чох, — ласково говорил старик, легонько ударяя прутиком верблюдов по ногам. Верблюды покорно опустились животами на землю, подогнув под себя в коленях ноги. Сразу они стали вдвое ниже, вытянув же длинные шеи и непропорционально малые головы, стали походить на чудовищных змей, выползших из нор. Странные животные продолжали жевать свою жвачку, а со стороны казалось, что они бесстрастно нашептывают какую-то историю о седой старине.
Алексей Николаевич пристально следил за этой сценой.
Перед глазами предстал иной мир. Из глубоких нор вылезли какие-то апокрифические звери, похожие на чудовищных змей… Бородатый старик в длинной холщовой рубахе тоже вылез вместе с ними из земляных недр — потому что он с головы до ног запорошен серой землей… Чудище земляное!..
— Какая древность! — задумчиво произнес Толстой, глядя через Чаган на сонный, ссутулившийся городок, на пыльную дорогу, ползущую серой змеей к зыбкому мосту — единственному подступу с юга к Яицкому городку.
И этот зыбкий мост, и эти древние, прижатые старостью к земле домики — все это было когда-то, давным-давно…
Старик, вероятно, не сочтет свои годы — он живет бог знает с каких пор.
— Что, дед, дыни продажные? Продаешь?
Старик молчит. Как будто не было вопроса. Не дождавшись ответа, Алексей Николаевич не удивился: быть может, старик глух или безгласен. Но старик по-военному быстро повернулся кругом и молча зашагал к арбе. Там он на минуту задержался, выбрал арбуз и дыню и таким же твердым военным шагом подошел к Толстому.
— Отведайте, товарищи, подарочка. Дыня-золотушка! Лучше нет. Знатная дыня. Уральская. Нашенская.
Толстой полез было в карман рядом лежащей пижамы.
— Нет уж, не огорчайте старика, — сурово сказал казак. — Не то осерчаю: обратно возьму. По обличью видно — не нашенские вы… Издалека, видно, прикочевали?
«Капитан» протянул старику кружку с кумысом:
— Дедушка, выпей! Кумыс — это напиток ваш, степной… Прохладит и силы прибавит малость!
— Был наш, да сплыл. Кобылиц теперь с огнем не сыщешь. Коней, кои от гражданки остались, всех в голод поели.
Алексей Николаевич налил из своей заветной фляги стаканчик коньяку.
— Вот, ленинградский кумыс! Покрепче будет! Отведай на здоровье.
Лицо старика осветилось детской улыбкой.
— Чую, что крепче! По запаху чую… Давно такого не чуял, и вот поди же — господь привел отведать и вашего кумыса. Ну, пошли господь удачи в ваших добрых делах!
Старик выпил и закусил поданным ему яблоком…
— Извиняйте старого, что бога припомнил. Вы, чай, неверы… от бога отошли далеко… А с нами бог и по сей день живет поблизости, но серчает крепко, милостивец, на нас, грешных. Ой, нагрешили мы немало. Горды были, других за людей не почитали. Думали до конца мира жить своим «казачьим царством». А потом вон как обернулось: казачье царство-то исчезло… Как дым, как марево в степи растаяло…
— А что, дедушка, и ты воевал с Советской властью? — спросил «капитан», подавая кружку кумыса.
— Что греха таить… Признаюсь: крепко воевал… Ой как крепко! Таить нечего, напутал немало, хлебнул много, ой как много! Воевал, мутил, отступал. Был у нас атаман Толстов — чай, слышали?.. С ним и отступал. Дошли до самого моря, а там погнали нас товарищи в пустыню. Кругом безлюдье, ни кустика, ни травинки. Кони дохнут. Бредем пешим порядком, а за собой след тянем — людскими, конскими трупами след устилаем. Кое-где люди в табунки сбились, неподвижно сидят, лежат, ждут своей смертушки… А тут вдобавок морозы вдарили. Земля побелела, как саван на себя накинула. Тоска, смертушка смертная…
Старик часто заморгал, отвернулся и провел по лицу рукавом.
— Стах заболел. Коней нет, подвод нет. Иду сам и сына тащу. «Папаня, брось… Брось, папаня», — просит сын. А я несу, сам падаю, а несу. Встаю и несу, и несу. Одночас проскакал Толстов со штабными. «Сгубишь, — кричит атаман, — сгубишь себя, станичник… Оставь!» «Дай, — говорю, — коня»… Атаман только плеткой махнул: нет, мол, коня. И ускакал. Только и видел.
— А кругом та же белая пустыня, безлюдье. Тоска смертная пуще прежнего. Стою… Что делать?! Схвачу сына, силюсь поднять — не могу: силушки нет. А он еле слышно: «Брось, папаня… Иди, иди, папаня…» Постоял, постоял… Гляжу: чуть маячит мутной ленточкой войско. Эх… Прощай, мой сын, прощай, мой соколик ясный, Стах… Прильнул к нему, не оторвусь, а он тихо: «Иди, иди, папаня… Иди!»
— Встал и пошел, а самого, как ветер ковыль, качает. Слез не удержу. Глянул назад, а Стах, как подстреленный зверь, силится подняться… Трепыхнулся раз, другой — и рухнул на землю, застыл. Морозным ветерком от него потянуло, а я в шуме ветра голос сына слышу: «Мамане поклонись. Поклон Липочке, деткам. Родной земле поклонись. Уралу-реке поклонись…» Так я и ушел от сына. Вот какой я был. Только теперь я понял, крепко понял: зря мы шли, зря мы боролись… Жить бы нам в согласии с Советской властью. Ан, вышло неладно.
Лицо старика вдруг посветлело, озарилось экстазом. Через слезы-страдания он смотрел на отдаленные поймы реки Урала, на расстилавшиеся родные просторы степей.
— Благодать-то какая! Благодать какая…
Никто не проронил ни слова. Кто-то из «безумцев» схватился за полотенце и старательно протирал лицо. Кто-то пошел к Чагану «вымыть руки». Толстой сидел молча и весь ушел в себя, только шумное дыхание выдавало его волнение.
— Эх, старина, и моя судьбина схожа с твоей. Очень схожа. Я тоже бросал любимую Родину… Жил годы на чужбине… Вот вернулся и теперь зажил, как вновь народился. И у меня тогда неладно вышло…
Понимающе-нежно взял старик руку Толстого и сжал ее в длительном крепком пожатии. Толстой хотел было обнять старика, но тот, сделав быстрый полуоборот, твердым шагом, по-военному, пошел к своей арбе…
Когда 20 августа, в 4 часа дня, девять «безумцев» разместились в двух весельных лодках, то все облегченно вздохнули: «Уф!» и весело рассмеялись — так это «Уф!» вышло согласованно, словно по команде: видно, всем за два дня жизни в городе очертенели зной, пыль и томящая скука ожидания.
Как только лодки вышли на стремя, гребцы подняли весла и, сцепившись бортами, дружно запели:
Наш путь далек, тверда рука…
Пой песни, пой!
Как друга встретит нас река,
Пой песни, пой!
Очаг — костер, палатка — дом,
И город стал далеким сном.
Мы пьем за счастье этих дней.
Теснее круг, друзья, тесней…
На берегу, над головами провожавших, замелькали белые платочки, цветные шарфики, шляпы, фуражки. Но лодки быстро зашли за поворот, и провожающие скрылись. Теперь лодки пошли отдельно, но рядом. Некоторое время все молчали, но вот вспыхнул взрыв веселого хохота.
— Ну-ну, удружил, доктор! Ничего не нашел в Уральске лучшего, как сумасшедший дом… Нашли развлечение — нечего сказать!
Когда хохот стих, Толстой серьезно заметил:
— Это я… предложил Николаю Павловичу — прогуляться к безумцам. Надо же писателю знать разницу между безумцами, сидящими в сумасшедшем доме, за решетками, и нами, примостившимися в утлых лодках. Там сидят крепко, прочно, под охраной гувернеров-санитаров… Ну, а мы?!
И Алексей Николаевич показал, как глубоко осели под тяжестью людей и багажа лодки: от воды до бортов было не более ладони.
— Люди — пока живут, всегда рискуют. Жизнь — это пока сплошной риск, — закончил полушутя-полусерьезно Толстой.
Настроение у всех было приподнятое. Торопились поскорее и подальше отплыть от города. Быстро мелькнула жалкая, повырубленная Ханская роща, когда-то любимое место гулянья горожан. Незаметно лодки скользнули мимо устья — впадения Чагана. Здесь до революции стоял учуг. Учуг был символом-знаком, что Урал с его рыбным богатством издавна являлся нераздельной собственностью Уральского войска. Революция до основания сняла учуг, и теперь трудно определить, где он был и где войско.
На Урале безлюдье. Заметно лишь, как резко увеличилось пернатое царство. С игривыми выкриками над водой носятся белоснежные чайки, с песчаных отмелей то и дело взлетают красноногие кулики-сороки, и их пронзительно-тревожный крик сливается с надоедливыми сетованиями евдошек. Евдошки бесстрашно подлетают к лодкам. По прибрежным пескам грациозно бегают с трясогузками чибисы, кулички разных пород. Стайки чернетей то и дело перелетают с одной косички на другую. Трогательно малые кулички пересекают наш путь с одного берега на другой. Это кулички-перевозчики. Неуклюже взлетают с валяющихся на песках коряг вороны. Местные жители зовут их каргами по их крику «кар-кар» и суеверно в их крике (карканье) слышат клич недоброго. Сороки по верхушкам деревьев зорко следят за всем, что творится вокруг, и ждут поживы у зазевавшихся соседей. Вверху над головами кружатся хищники: коршуны, беркуты. Белый лунь то и дело тревожит куличков. Откуда-то из лесной поймы метеором пронесся ястреб-сапсан — это грозный пернатый разбойник. И тут же прядет свою пряжу застывший в воздухе кобчик — пустельга. Где-то вдали простонали кроншнепы. Быстро над лодками пронеслась небольшая стайка уток. Лежащий спокойно в лодке пойнтер Грайка, услыхав посвист утиного полета, задрожал легкой дрожью, проводив уток, вопросительно посмотрел на хозяина.
А что же охотники?
Охотники не один раз хватались за футляры ружей, но «капитан» их осаживал:
— Спокойно, успеете. Не то еще будет. Натешитесь вволю. Дальше — Эльдорадо!
Но вот на яру, у самого берега, на засохшем суку сидит огромный беркут. Хищник и не думает взлетать, хотя лодки подплывают все ближе и ближе. Не выдержал Толстой, торопливо стал он собирать свой «Голанд», не сводя взгляда с беркута-нахала. И, о ужас! Ствол ружья выскользнул из рук Алексея Николаевича и булькнул в Урал!
Толстой только успел сказать: «Ах, черт!» Видевший все это, сидевший напротив Алексея Николаевича Валериан мигом выпрыгнул из лодки. Глубина оказалась небольшой, ему по грудь. Валериан легонько направил лодку в сторону и крикнул:
— Прыгайте еще! Живо!
На его призыв из лодки выпрыгнули еще два «безумца». Все это разыгралось молниеносно, на быстрине, и последний прыгун оказался ниже Валериана уже на десятки метров. Сам Валериан стоял на одном месте, борясь с сильным течением. Лодки тотчас пристали к ближнему берегу. «Капитан», захватив якорь, колья с двумя весельниками, торопливо завел лодку выше предполагаемого места катастрофы по течению на Валериана и бросил якорь. Лодка встала. Только тогда начались поиски ружейного ствола-утопленника.
Толстой, Лидия Николаевна — оба мрачные — с тревогой смотрели на эту суету.
Трое «безумцев», взявшись за руки цепочкой, от лодки пошли на Валериана. Валериан командовал:
— Правее. Еще немного… Чуть-чуть правее! Шебарши дно ногами. Сильнее шебаршите… Тут быстро заносит.
Прошли раз. Безрезультатно. Настроение сразу понизилось.
— Давайте еще. Возьмем повыше лодки. Течение — вон какое! Расчет надо делать с запасцем.
Снова поднялись к лодке. Тут и «капитан» спустился в реку. По вбитым кольям убедились, что лодка держится надежно, на одном месте. Теперь уже вчетвером широкой цепочкой стали медленно спускаться вниз. Не успели дойти метров двух до лодки, как Липатов с головой погрузился в реку. Все замерли.
И вот из воды показался ружейный ствол в руке Липатова.
— Ура, ура! — заорали все. Пуще всех на берегу кричала Лидия Николаевна.
Толстой после первого неудачного поиска отошел было от берега и рассеянно смотрел куда-то вдаль. Теперь он быстро подошел к берегу и крикнул:
— Спасибо, друзья! Спасибо!
Настроение поднялось. Послышались веселые переговоры, у всех появились улыбки.
— А я уже решил вернуться в Ленинград. Очень примета паршивая. Серьезно! Не хочешь, а веришь в разную чертовщину, как деревенская баба. Такая у меня, видно, утроба. Да, без ружья и поездка куцая.
Липатов сиял: он герой. Лидия Николаевна несколько приглушила его сияние. Она по-родственному поднимала на щит Валериана: «Важны находчивость, быстрота и организация. Вытащить ружье из воды и я могу. Бросьте… Ну, бросьте… Я подниму. Бросьте, — кипятилась она, — и укажите: вот тут, мол. А я подниму. А вот без Валериана вы бы всю жизнь елозили по дну Урала, а нашли шиш».
Решили: велика сила дружины, могуч коллектив, да еще из таких парней, как мы все. Все мы молодцы. И каждый почувствовал себя в той или иной мере молодцом. Толстой поддержал:
— Спасибо, молодцы… Еще раз спасибо!
— Рады стараться, ваше сиятельство, товарищ граф!
С ночевкой запоздали. Пристали к какому-то песчаному островку, местами заросшему тальником. Первую ночевку Толстой описал в «Охотничьем дневнике», а остров назвал «Островом Любопытного Верблюда». Рыбаки, хотя и было темно, все же успели забросить два перетяга. Ужин был заготовлен в городе, его разогрели и ужинали у костра. Палатки не ставили. Разбросали постели на чистом, теплом песке и заснули, глядя на звездное темно-голубое небо. Спали безмятежно, как дети.
Ранним утром, купаясь, Алексей Николаевич говорил:
— Чудесно! Никогда я так не спал, как здесь. И сейчас в душе трепещет какой-то свет, звучит какая-то неясная музыка. Как у ребенка, только что начинающего жить. Черт возьми — это трудно выразить! Этого нельзя выразить! Эти просторы, эти безмолвные степи с ароматом полыни и увядающей богородской травы, эта мудрая тишина, которую не нарушают ни птичий гомон, ни неумолкаемое ворчанье реки. Ведь все это когда-то, давным-давно, было! Ведь ребенком я глотал этот воздух и слушал эту музыку. Но жизнь запорошила светлые впечатления бытия. Много нелепо-уродливого, тяжелого пережито за последующие сорок лет. И вот я стал другим, стал «культурным человеком», — иронически закончил Алексей Николаевич, с сожалением рассматривая свое отяжелевшее тело. — А? Теперь я на миг стал снова дите! Дите!
Толстой сзади схватил Липатова за ноги, и началась шумная возня в воде.
— Ишь, дурни! Эй, бегемоты! — крикнула Лидия Николаевна. — Кушать подано. Пожалуйте к столу.
Тут же — на стерильном, по авторитетному заключению, песке — широко раскинута пола палатки, на ней белая скатерть, корзина с солидными кусками хлеба, в беспорядке разбросаны небьющиеся тарелки, ножи, вилки, а в двух блюдах — ярко-красные помидоры.
— Шикарно, — похвалил «капитан», передавая Павлику две дощечки — подставки под сковороды.
— На завтрак жареный судак, залитый яйцами… Затем крепкий чай или арбуз — по выбору.
— Невежи, — сурово заметил «капитан» подошедшим, — даму нужно приветствовать.
Послышалось многоголосое, громкое, хоть и не совсем стройное:
— Здравия желаем писательнице-повару! Пусть здравствует российская литература!
Кушали молча, с увлечением. Слышались лишь отдельные слова, отрывки фраз и дружная работа челюстей.
— Великолепно. Вот это да! Спасибо рыбакам. Да сгорят от стыда охотники. Вечная слава повару и его помощнику Павлику!
— Постойте, на обед не то еще будет, — загадочно сказал Валериан.
Все недоуменно переглянулись, но Валериан молчал.
В самом деле, что же будет на обед? Никто не знал. Жили без расписаний-меню, без плана.
Плыли часа четыре. Три раза сменялись гребцы: смена происходила через каждые пятьдесят минут. Со степных просторов, с обоих флангов на Урал наступал зной. Он легко прорывал заграждения-поймы и быстро изгонял с реки прохладу. Рыба прекратила игру-кормежку, ушла на дно — в глубокие ямы, под коряги, в норы под яром — и там притаилась. Птица также попряталась в непролазные колючие кустарники терновника, в густые травы ежевичника, в приозерные камыши.
Жара сморила и «безумцев». С утра сидевшие в одних трусах, они облачились в длинные легкие белые рубахи и широкополые соломенные шляпы. Сонно кивая головами, поклевывая носами, они очумело молчали. Похоже было: плывут кержаки в поисках новой веры.
Лидия Николаевна простонала:
— Ой, силушки моей нету. Бухнусь вот в омут… Тогда…
— Что тогда? — насмешливо спросил «капитан». — Тогда поставим здесь памятник с надписью: «Под яром сим утопла писательница Сейфуллина».
Кто-то вполголоса прогудел:
— Грянем, братцы, удалую на помин ее души.
— Неумно острите, сударь… Просто выходит…
Валериан, внимательно разглядывая карту, считал яры. Он то и дело хватался за бинокль, шарил им по правому высокому берегу и что-то высматривал.
— Есть! — крикнул он. — Капитан, приготовьте команду. Население Кушума вышло с хлебом-солью встречать нашу славную экспедицию!
Все встрепенулись. «Где, что?» — спрашивали друг друга, не понимая, в чем дело.
Об обстановке в Кушуме знали не все. Толстой еще в Москве просил Валериана показать «хотя бы кусочек быта» уральских казаков после пережитых лет жестокой гражданской войны.
Лодки пристали к берегу.
— Здорово, станичник, — крикнул Валериан. — Давно ждешь, Гора?
— Маманя затужи́лась: курник перепреет, судак поплывет. Льду нету… Не в городу, поди.
Лицо юноши осветилось улыбкой.
— Какой красавец! — не сдержался Алексей Николаевич.
Он с полуоткрытым ртом бесцеремонно-восхищенно смотрел на юношу. А тот как ни в чем не бывало стоял в непринужденной позе — стройный, большеглазый, с легким румянцем, пробивающимся через загар, улыбчатый.
— Да, — произнес Алексей Николаевич. — Вот это да! Не то, что мы с вами, многоуважаемая Лидия Николаевна. Мы — пещерные горожане!
— Ну-ну, любезный граф, говорите только о себе. Меня оставьте.
Обращаясь к спутникам, Лидия Николаевна продолжала:
— Алексей Николаевич похож на Адама, вернувшегося в рай через сорок лет после изгнания. Он противен сам себе: рай ему теперь не жилище.
Толстой промолчал.
Только теперь все заметили, что рядом с юношей, крепко прильнув к нему, стояла девочка лет двенадцати, в голубеньком платьице. Такая же стройная, такая же большеглазая, только волосы черные, как крыло ворона, в черной косичке голубенькой бабочкой трепыхалась ленточка.
Юноша что-то шепнул девочке, та вспорхнула и мигом взлетела на яр.
— Постой, погоди, стрекоза! Вместе пойдем. Проводишь! — едва успела крикнуть Лидия Николаевна.
Куда там! Когда выбрались на яр, голубенькое платьице мелькало далеко впереди.
Шли гуськом — огородами, по узкой тропинке. Кое-где стайками работали казачки. Когда «безумцы» проходили мимо, женщины прекратили работу и из-под ладоней-козырьков смотрели на странное шествие.
— Мотри, китайцы?! Вишь в юбках синих. И облик у марзи китайский. А может, кореи! Намедни сказывали, что наш Яик будут заселять кореями.
Лидия Николаевна приостановилась и молча прислушивалась к разговору.
— А ты по-нашенски умеешь? — спросила ее бойкая казачка.
За нее ответил Толстой:
— Она по-русски только ругается, говорить не умеет.
Женщины рассмеялись.
Лидия Николаевна только и успела сказать:
— Вас, Алексей Николаевич, зной лишил обычного остроумия.
— Охотники, рыболовы, вот наконец-то мы прибыли в Эльдорадо! Тут, товарищи, вы найдете для себя все, что вашей душеньке угодно! — сказал «капитан», направляя лодку к берегу.
Толстой заметил:
— Так тут где-то и прячется знаменитая Корсаковская старица, которая снилась вам, Василий Павлович, в Москве в зимние длинные ночи и о которой вы, простите, прожужжали уши московским приятелям. Вы говорили о ней и у нас, в Ленинграде, так, что, признаюсь, я мало верил. «Арабский сказочник», думалось нам. «Талантливые охотничьи басни», — говорили мы между собой.
Вместо возражения «капитан» объявил, что стоянка здесь будет длиться неопределенное время — как все сами пожелают.
Раскинутые по правой стороне пески сразу кончились, они перебросились теперь на левый, бухарский берег. Справа же начинался довольно высокий яр, покрытый кустарником и лесом.
Здесь, на песчаных буграх, и был разбит лагерь. Песок, рассыпчато мелкий, идеально чистый, без единого камешка, сухой, за день нагревался так, что босым рискованно было ступать на него: сразу можно получить ожог. Песок — девственный, нетронутый следами живых существ — раскинут был как огромная серо-белая скатерть.
— Лечебные пески, — утверждал доктор, — когда-нибудь будут курортами и получат почетное звание пляжей.
«Безумцы» устраивали лагерь дружно. Одни ставили палатку. Другие налаживали очаг. Кто-то волочил по песку сухую корягу, сучья, собирал дрова. Липатов в ярусе Урала вырыл погребок для продуктов, тут же рядом в холодный песок-воду прочно устроил бидоны с маслом, смастерил стеллажи для посуды и некоторых продуктов. Оставлять продукты открыто на земле рискованно: на запах подберутся грызуны, наползут муравьи… Готовились продукты для обеда. Работали все весело, споро. Но вот раздался зычный призыв: «Купаться! Купаться!»
Поднялись метров на восемьдесят вверх к перекату и расселись рядком, чтобы немного остыть. Заметили, как на перекате разбойничали, играя, шересперы. Павлик быстро сходил на стан за своей «заморской удочкой», тогда еще редкой у нас, — спиннингом — и забросил ее там, где перекат скатывал в глубокий омут. Все с интересом следили за действиями Павлика. Несколько забросов пришли пустыми, но вот леса звякнула, натянулась, катушка затрещала…
— Есть, есть! — весело затараторили зрители, повскакали на ноги и поближе подошли к рыболову. Быстро рыба была подтянута и выброшена на песок. Упругий, серебристый красавец шереспер, килограмма на два, бился на берегу. Вслед за первой удачей почти подряд спиннингист выбросил на песок еще две такие же рыбины. Он спешил с закидками.
Казалось, Павлик помолодел лет на двадцать, движения его стали юношески быстрыми, точными. «Безумцы» забыли про купанье. Кто-то побежал в лагерь за блеснами, кто-то начал мастерить кустарный спиннинг, кто-то пристроился ассистентом к удачливому рыболову. У Толстого блестели глаза.
— Что же я-то опростоволосился, не приобрел такую штуковину? Занятно! И Липатов не подсказал. Тоже, сибиряк!
Когда на берегу лежало не менее десятка шересперов, «капитан» сказал Павлику:
— Ловлю надо прекратить! Куда денем такую уйму рыбы? Протушим!
Павлик взмолился. Чуть не плача, умолял он «капитана» сделать еще десяток забросов. Забывая о высоком звании и больших правах Василия Павловича, он жалобно говорил:
— Васичка, ну разреши еще пять раз забросить. Это ведь, Васичка, раз в жизни случается. Это же мне не снилось и во сне. Этого и в сказке не услышишь.
Но «капитан» неумолим. Шумная возня купающихся отогнала банду шересперов.
Пойманную рыбу зарыли в прохладный песок у самого берега. Здесь она пролежит сутки, как в погребе.
— Да, я начинаю верить в наше Эльдорадо, — говорит Толстой за обедом.
— Не то еще увидите, — сдержанно отвечает «капитан». В полдень после обеда всех разморило. Трудно двигаться. Не хотелось что-нибудь делать. Так бы лежал и лежал где-нибудь в холодке или на легком ветерке.
Купаться в жару бесполезно, прохладу испытываешь лишь пока сидишь в реке, погруженный по горло. Стоит голым на несколько минут выбраться на берег, рискуешь сразу же получить ожоги… Скованные жарой, объятые извечной тишиной, безлюдьем, убаюкиваемые монотонным журчанием седого Яика, «безумцы» все же заснули.
Еще за обедом согласились, что гусей сегодня на старице тревожить не будем, произведем лишь разведку для установления пути прилета и места присадки.
Охотники к вечеру переправятся на бухарскую сторону и будут охотиться на уток. Рыбаки в это время наловят живцов для перетяг. Ставить же перетяги будут, когда стемнеет, иначе мелкие хищники (окуни и голавли) посрывают живцов. Крупная рыба берет преимущественно ночью. Завтра чуть свет Валериан собирается возглавить экспедицию к знакомым бахчевникам, километра за три, за арбузами, дынями, помидорами. Дичь и рыба будет им подарком.
Как только жара пошла на убыль, стали один за другим подниматься. Потягивались, делали вольные упражнения, бегали, затем устремлялись к реке. С разбегу бросались в воду. Один Павлик, вставший раньше всех, копошился у очага. Он крикнул:
— Друзья, к чаю наберите ягод.
Ежевика тут буквально рядом. Никем до нас не тронутая. Развернешь ежевичник и видишь: висят гроздья крупной, сизой ягоды, вот-вот упадут. Большой соблазн положить сочную, сладко-кислую ягоду не в кружку, а прямо в рот. Но целая армия комаров торопит поскорее выбраться из зарослей. Днем комариная армия скрывается в высоких густых зарослях. Теперь же она встревожена вторгнувшимися в ее владения пришельцами. Комары поднимают тревогу: гудят, шумят, жалят, хотят испить «вашей кровушки». Наводят панику… Скорее, как можно скорее выполнить норму, собрать полную кружку ягод и бежать, бежать без оглядки — на пески, где днем нет комаров.
Встречая ягодников, Павлик смеется:
— Что? Аль комарики не совсем любезно приняли гостей, дали всем жару? Присаживайтесь… Тут у костра вольготнее!
Лидия Николаевна собирает налог с ягодников, отсыпая в свою кружку порцию ежевики от каждого.
— Какое блаженство пить чай с такой ягодой. Настоящий райский напиток. Нектар… Лучше не придумать!
Но вот все уже разбрелись. Охотники переехали на другую сторону, рыбаки ушли на перекат ловить живцов. Павлик побрел охотиться со спиннингом, а мы трое еще долго наслаждались райским напитком.
Толстой размяк, вспоминая раннее детство.
Местность, где протекали его первые годы, имела глубокий овраг. Овраг сторожили непроходимые для ребенка заросли. В зарослях роились, жужжали, жалили комары. Не было реки, на дне оврага протекал ручей. Ежевика росла. Но зато!.. До сих пор в нос лезут ароматы пряного борщевника, дикой моркови, богородской травы. Они глубоко засели в организме и хранятся в нем прочно до сих пор. Обоняние — основа жизни, ее стержень.
Тихий летний зной, белое небо — это же сама вечность, бездонный океан. Лежал бы на теплой земле, задрав голову кверху, и ждал бы, когда придут зори. Зори ведь — это расцвет жизни. Зори — это радость, счастье.
А вот теперь нет-нет да и промелькнут безобразные тени Смерти: обрюзглое тело, седые волосы, одышка, неровный стук сердца.
— Фи… какая мерзость! — грустно вздохнул Толстой. — Ну, довольно философствовать. Идем лучше на старицу, взглянем, какая-такая она есть. Уж очень сильно вы ее расхваливаете…
Старица оказалась совсем рядом. К ней мы легко пробрались по густым зарослям давно не хоженной тропинкой и вышли на небольшую песчаную площадку. Площадкой заканчивалась старица, отшнуровавшись от русла Урала.
И вот пред нами широкая, не менее ста двадцати метров, водная аллея, по берегам ее растут высокие деревья. Кое-где под навесом могучих ветвей виднелись островки камыша с торчавшими в нем султанами, поблескивали лопухи, желтые кувшинки и белоснежные лилии. Водная гладь прямой лентой развертывалась на полкилометра вдаль; дальше виднелась сплошная зеленая стена: старица, по-видимому, делала крутой поворот. На зеркальной водной поверхности то и дело появлялись кружочки, всплески рыбешки. Порой из воды, спасаясь от хищника, вырывалась серебряным фонтаном целая стая рыбы и тут же, серебряными монетками, падала в воду. Местами в погоне за добычей бороздила тихую гладь прожорливая щука. Порой, звонко шлепая по воде, попом выскакивал лещ или сазан и, чмокнув, глотая воздух, скрывался в родной стихии.
Лучи заходящего солнца, неравномерно пробиваясь через деревья, полосами освещали старицу во все цвета радуги.
Деревья ночами наряжаются в яркие одежды: тополя в золотисто-желтую парчу, клен — в яркий пурпур, дубы — в изумруды. Картина поистине сказочная…
Мы долго стояли молча.
Разрядилась старица… Старушка умеет прельщать… Немудрено, что у нее так много влюбленных!
Когда вернулись на стан, недалеко от палатки поставили два перетяга; от них к упругим прутьям, которые воткнули у палатки, провели шнуры, подвесив на каждый колокольчики. Возьмет рыба — позвонит. По звонку будет известно, кто попал. Каждая рыба звонит по-своему. Судак — деликатно, нежными мелкими нажимами, как воспитанный молодой человек, явившийся впервые на свидание к своей возлюбленной. Сом — бесцеремонно, как пьяный, рвет звонок так, что колокольчик захлебывается: вот-вот слетит на землю. Голавль нажимает уверенно, смело, словно пришел с работы домой, где его ждет заботливая супруга. Щука нервничает, мечется: кто смел ее задержать? У хапуги всегда неотложные дела и всегда серьезные. Ну, а сазана всегда можно узнать, потому что звонит властно, настойчиво. Он не терпит ожидания. Он вечно торопится, спешит, вечно занят по горло.
Сами же путешественники тщательно подготовились и с нетерпением начали поджидать прилета гостей. Загасили костер, забросали очаг песком, чтобы дымком не пахло, прибрали разбросанные по лагерю вещи, какие могли блестеть в темноте: бутылки, бидоны, ведра. Все забрались в палатку по своим постелям и приглушенными голосами повели разговоры. О чем? Конечно, о гусях!
— Гуси, гуси, — твердили все на разные лады. А что гусь?! Птица обычная, мало чем примечательная. Разве только вот гусь копченый внушает некоторое уважение.
— Да, — аппетитно крякнул Толстой, — копченый гусь великолепен, если он приготовлен мастерами своего дела.
— К нему идет кристально светлая водка — «Московская», — поддержал «капитан», глотая слюну.
Его кто-то перебил:
— Но гуси… Рим спасли…
На это Лидия Николаевна заметила:
— Ну, в Италии животные вообще играли большую роль в строительстве и охране государства: гуси спасли Рим, а волчица выкормила основателя Рима. Сами итальянцы, видно, не были способны построить свое государство без помощи птиц и зверей. Человеку не хватало разума, так он брал у животных инстинкты. Они вернее выводили на правильный путь.
Инстинкты животных вырабатывались, укреплялись тысячелетиями. У гусей они отшлифовались до предела.
Дикий гусь — врожденный коллективист: он живет в огромных стадах, артелях. У них есть свои вожаки, свои часовые, свои разведчики. В дальних передвижениях они выработали свои построения: треугольники, цепи, косяки. Дикие гуси внушают какое-то благоговение, какое-то мистическое удивление. Кажется, что они не умирали и не умирают, а живут вечно. Они бессмертны. Они не меняются, они те же, что были при Рюрике. Их крик тот же, что слышали воины и при Грозном, а их способ передвижения сохранен со времен Батыя. Дикие гуси — символ устойчивости, прочности и неизменности. Они — сама вечность! У них нет отдельных экземпляров. Они слиты в стаи, косяки, как клетки в единый организм. И смерть клетки проходит незаметно. Человечество в конце концов придет к тому же. И человек преодолеет страх смерти только тогда, когда отдельная личность будет поглощена, слита с коллективом…
Толстой прервал эти разговоры:
— Ой, братцы… Эта философия ни к чему. Послушаем лучше тех, кто охотился на гусей. За лучший рассказ — премия.
— Ну, тогда пусть доктор расскажет, как он бил гусей. Вот это история, каких мало, — предложил «капитан».
Это случилось на мергеневских песках, где, как нам рассказывали бакенщики, гусиная присадка. На Урал, как известно, гуси летят с полей не рано, в полдень примерно.
Не торопясь, я и Валериан выбрали сидки, замаскировались и стали ждать прилета. Ждать пришлось часа полтора. Но вот, наконец, появились гуси. Летели они в молочно-мглистой высоте — и, казалось, на высоте большой. Я подумал: «Ну, эти идут мимо». А они вдруг турманом, с шумом-свистом стали валиться на пески. Однако место они выбрали не там, где мы сидели, а метров на двести повыше. Нападало их много, по моим подсчетам не менее трехсот. Видеть, слышать все это было очень занятно, но — бесполезно. Нужно подкрасться к гусям поближе. Лесом я зашел против того места, где, по моим соображениям, гуси расположились. По песку я полз на животе, прячась то за чахлый кустарник, то за лопух, то за небольшой увальчик. Моя серо-белая майка и такие же трусы сливались с общим фоном песка, и я мало был заметен; только предательски порой поблескивали стволы «Зауэра». Утомился сильно. Делал передышки и все предвкушал, как я шарахну по гусиному стаду.
— …Да, доктор — стрелок первоклассный! Попасть в гуся тут не ахти какая заслуга, а вот промазать в таком положении нужен большой талант.
Одна Лидия Николаевна пытается защищать:
— Доктор — альтруист. Не то, что кровожадные дикари. Он всякую пташку щадит. Он любит живое, жизнь…
Но голос ее заглушают смешки и нелестные для охотника выкрики.
— Что вы скажете в свое оправдание? — строго, по-прокурорски, спрашивал Толстой.
— Что скажу? Видно, ружье кто-то заговорил, ваше сиятельство. Колдовство, не иначе! Или дробь высыпалась, или песку в одно дуло набрал и сила заряда ослабла. Фронт гусей был не менее 60 метров, летели они рядов в 8—10 на высоте не выше десяти метров. Надо мной темно было, как от тучи. Прострелить такую толщу немыслимо. До сих пор меня мучает вопрос, куда же девалась дробь: дробинке негде было пролететь, не задев гуся.
От незадачливого стрелка отвлек внимание Липатов:
— А я вот в Сибири дуплетом семь гусей сшиб. Тоже стрелял в несметную тучу.
— Липатов, — заметил Валериан, — вы же мне говорили позавчера о пяти гусях. Как не стыдно так безбожно врать?..
Толстой добавил:
— Тебе, Борис, перестанут верить даже тогда, когда ты нечаянно скажешь правду. Помни: вранье тогда занятно, когда оно незаметно переходит в правду. Иначе выходит пустая болтовня. Есть, конечно, и другого рода вранье. Вранье, так сказать, коллективное. Кто-то когда-то удачно сочинил небылицу, другие поверили, приукрасили небылицу — и пошла писать губерния. Тут уж действует массовое внушение. Вот гуси, о которых мы говорим еще с Москвы и которых теперь ждем с нетерпением… А быть может, гуси — тот же миф, о котором здесь говорила Лидия Николаевна?
Алексей Николаевич натянул на голову марлевый полог. Спать!
Через вход в палатку, задернутый прозрачной марлей, заглядывали черная ночь и тишина. Ночь и тишина, как верные сторожа, охраняли сон путешественников.
Сколько прошло времени — час, два, двадцать минут, десять, но все заснули. Кое-где слышались мягкий храп, ровное дыхание, у всех неподвижные, скованные тела, как это обычно бывает в начале сна.
И вдруг, как по команде, сразу все проснулись, привстали на своих постелях и что-то невнятно стали говорить.
Слышались отрывки фраз:
— Палатки держи, крепи!
— Снесет… Ураган налетел…
— Слышали подземный гул?! Это толчок, землетрясение.
Возгласы звучали нелепо: кругом царила тишина.
— Это гуси! Гуси прилетели!
Толстой возразил:
— К черту гуси! Тут столпотворение какое-то, а вы… гуси! Я слышал шум вихря, свист ветра, гул… в этом хаосе звуков тысячи приглушенных, жалобных выкриков… Грешников бросали в кипящую смолу, и они взывали о спасении! Это кончина мира!
— А я, — сказал с усмешкой «капитан», — видел во сне огромный оркестр из тысячи музыкантов. Дирижер сошел с ума. Музыканты обезумели и стали дуть кто во что горазд. Какую я слышал музыку! Жуть! Словно кожу с меня сдирали. И кости смычками, как пилами, рушили. Боли не помню, а жутко было до черта.
— Без дирижера симфонии не получится даже у хорошего оркестра. И жизненная музыка, — заметил доктор, — слаженно звучит только тогда, когда ею управляет наше ясное сознание. Но мы засыпали — засыпало и наше сознание. Оно у каждого засыпает по-своему. И вот это засыпающее сознание исказило, изуродовало наше жизненное восприятие и, вместо правильного отражения действительности, получилась черт знает какая галиматья. И у всех по-разному.
— Но теперь мы проснулись, сознание наше прояснилось, и все пришло в порядок!
В тишину стали снова врываться отдельные звуки сирены. Этот звук постепенно нарастал и сразу же перешел в сильный гул, шум-свист. Весь клубок звуков сопровождался «аккомпанементом» — криком гусей.
Гуси шли на посадку.
Сели, хлопали крыльями, погоготали довольными голосами пятьдесят секунд, а потом, послушные властному окрику вожака, замолчали. Весь шум как будто провалился в бездонную пропасть. Шумы-вихри, сменявшиеся жуткой тишиной, шли волнами. Они повторялись через пять-десять минут. Было уже четыре таких прилива-отлива.
Кто-то из нас прошептал, дотрагиваясь до ружья:
— Эх, шарахнуть бы… в стаю!
Но «капитан» урезонил:
— Сейчас ветка хрустнет под ногою — гуси сразу учуют опасность. К обычным звукам они привыкли. Они их знают. Тишина им нужна, чтобы не прозевать врага. Но чужой шорох сразу же говорит им об опасности. Сегодня пусть гуси жируют, отдыхают. А завтра? Завтра… посмотрим, что будет завтра…