Лидия Сейфуллина ИЗ ДНЕВНИКА ОХОТНИКА

1. Счастье в природе

Третью неделю плаваем на водах Урала. Оборудована наша экспедиция хорошо. Имеются в ее людском составе ветеринар, психиатр и бактериолог. В числе фуража три килограмма александрийского листа и всяческие противопоносные средства, но две лодки тащатся неохотливо. Гребцы невеселы. По призванию они все охотники, греблей занимаются поневоле. А птицы в последние дни встречается мало. Я не умею ни стрелять, ни грести, поэтому моя специальность на воде — критика того и другого. Сижу я на лучшем месте, на скамеечке в корме, и добросовестно оцениваю неудачные выстрелы, недостатки самодельных парусов при тыльном ветре, работу веслами при встречном и по тихой воде. На дальней суше, в Москве, когда сбивалась для совместного путешествия эта охотничья артель, моя роль была другая. Тогда я еще была охотничком безграмотным, абсолютно верующим слушателем стрелковых воспоминаний всех членов артели и каждого в отдельности; кроме того — громкоговорителем для возбуждения зависти и уважения в комнатных охотниках, у тех, кто предается страсти зверо- и птицеубийства разумно, только в мечтах, в час отдыха после обеда. В передаче своего восхищенья предполагаемой поездкой я преуспевала даже на расстоянии, по телефону. Один комнатный чуть было не примкнул к экспедиции, но в день отъезда вспомнил, что боится воды. Вместо него взяли в артель меня как аудиторию для своих рассказов. Предполагалось также, что, по женскому своему положению «аудитория» будет варить охотникам пищу.

Ко дню отъезда я уже была в душе охотником. Правда, разочаровали меня несколько ружья в лодке. Какие-то неудобные, все о них ушибаешься. Дробь, на вид такая маленькая, безобидная, удручительно тяжела. Из-за нее не позволили взять много приятного из городской снеди и полезного из домашних вещей. О порохе все время приходится помнить: не подожги да не подмочи. Выстрелы — занятие шумное, разорительное и зачастую никчемное. Но если спокойные, дельные люди моего типа не составляют артелей для дальнего плавания, а на воде, на безлюдных, не затоптанных тяжелой человеческой толпой берегах хороша пора мудрого предзимнего увяданья природы, чего же мне не стать в душе грамотным охотником? Я им и стала. И гребцом, и охотником. Вникла в дело.

Вот из-за берегового леса вылетела пара уток. Гребцы побросали весла, схватились за ружья. Лодка закачалась. Я распростерлась ниц. Не важно, что моя голова за спинами стрелков, утки летят вперед. Все равно всякую незадачу объяснят тем, что нельзя же стрелять через мою голову! Да и вообще спрятаться спокойней. Выстрелил мой муж, не задел. Лет незатронутых птиц сразу сделался ироническим, спина и плечи стрелка — унылыми от опустившихся рук. Мы все надрывно кричим:

— С полем! С по-олем! С полем!

Блажной наш крик далеко разносится по реке. Потом, подумав, я говорю мужу:

— По-моему, ты промазал. Вообще, если так долго будешь целить, никогда никого не застрелишь.

Муж отвечает мне кратко, но неприятно. Не хочется повторять. Удивительное дело, сами заинтересовали меня охотой, а когда я стала дельным и остроумным советчиком, — все недовольны. Например, мило говорю бактериологу Калиненко:

— А утка-то улетает и спрашивает вас: «А что, хлопец, случаем, ты не в меня стрелял?»

Он отзывается с любезной улыбкой:

— Вы изумительно остроумны, Лидия Николаевна, только эту блестящую шутку я слышал до вас сотню раз и от вас столько же.

Никто не виноват, что он так много мажет, но попробуй укажи на это!

Сидящий со мной рядом дежурный кормчий, молодой ветеринар Константин Алексеевич, жадным взором озирает чудесное небо ведренного сентябрьского дня, лес на берегу с багряной позолотой осенней листвы, тихие, тоже золотом отливающие на солнце пески, серовато-зеленую воду, — все, только не течение реки, и мы с размаху, с треском в левом борту налетаем на корягу. Голая, жесткая ее ветвь ободрала кормчему до крови щеку, лодка захлебнула воды, но не перевернулась. Со второй лодки, которую мы зовем за тихий ход и за мешки с припасами «Москва-товарная», раздается дружеское сочувствие:

— Эй, вы, адики! Безглавые черти! Лодку разобьете!

«Адики» — это ласкательное от слова «адиот». Так в анекдоте называла любящая жена своего мужа. Мы усвоили и пустили сами ее нежность в оборот.

Выжимая промокшее платье, я, естественно, не очень добрым голосом шучу:

— Дорогой Адик Алексеевич, сколько ворон в небе?

Константин Алексеевич, отворачивая нос в сторону, бубнит:

— Граждане, назначьте дежурного по смеху.

Павел Дмитриевич, помешивая воду веслами, ласковым голосом спрашивает меня:

— Зачем вы с нами поехали, Лидия Николаевна?

Хором четверо мужчин в нашей лодке и двое в другой, куда донесло ветерком вопрос, некрасиво гудят:

— Зачем вы с нами поехали?

Странные, непонятливые люди. Я, как и они, люблю природу и охоту. Теоретически я уже хороший стрелок, а если не стреляю, так зато и не мажу. Да, охотники — отсталый народ. Они еще не изжили буржуазного отношения к женщине. Особенно, если она охотится и по перу и по шерсти без ружья. Я убедительным, пространным рассуждением хочу ликвидировать в них отрыжку позорного прошлого. Калиненко кричит:

— Эй, «Москва-товарная», сейчас мы будем грузить к вам политотдел нашей команды.

Со второй лодки осторожный Василий Павлович спрашивает:

— А это кто и что?

Константин Алексеевич ядовито поясняет:

— Небезызвестная вам, уважаемая…

Василий Павлович догадливо и категорично обрывает:

— Ни в каком разе!

Нарастала крупная перебранка. Я собиралась наказать моих невежливых спутников, объявить, что в ближайшей станице я покину их, вернусь от дикарей к цивилизации. И как раз в этот момент свистящий шепот моего мужа:

— Утки!.. Утки! Кря-якаши!..

Опять привычная пантомима. Я — кувырк ничком, гребцы и рулевой — за ружья, но стрельба предоставляется моему мужу. Он слишком настойчиво и свирепо шепчет:

— Это моя! Это уже есть! Дуплет, ручаюсь!

Утки налетают хорошо. Я, искоса взглядывая, вздыхаю: сейчас щипать оперенье. Ох, если бы без насекомых! Должна сообщить отсталой массе домохозяек: некоторые дикие утки, особенно серые, плохо следят за собой, не употребляют частого гребня. В их оперении бывает обилие быстро расползающихся по рукам насекомых. Я считаю это большим недосмотром природы. Довольно того, что у самих они заводятся, а тут еще с утками возись! Мое раздумье прерывается моим же собственным невольным вздохом облегчения. Утки после двух выстрелов непостижимо целы. У глубокоуважаемого охотника сегодня постыдный день, или горестный чистый понедельник. Его даже никто не корит. Все конфузливо смотрят в разные стороны, делают вид, что не заметили. Калиненко фальшиво беззаботным голосом заводит дежурный анекдот:

— У нас в Балаклаве…

Мне жалко моего мужа. Небо ясно, благостен тончайший осенний воздух, тихонько играет с веслами вода. Сейчас где-нибудь на чистеньком песочке, горячо пригретом последним напором тепла, разведем мы веселый костер. А у человека, гражданина, у охотника, опозорена быстро текущая жизнь такой беспросветно-бездарной промазкой. И главное — при свидетелях. Он пристально разглядывает, щупает патронташ, на лице его сумрачные тени. Я спешу поднять в нем ушибленную веру в себя:

— Валерьян Павлович, а помнишь, ты в третьем году этого большущего дудака дуплетом убил. Ду-уплетом!

В это время над лодкой пролетела беспечальная, дешево себя ценившая в глазах охотников ворона. Муж с яростью вскинул ружье, выстрелил, ворона черным камнем бухнулась к нам прямо в лодку. Это было так неожиданно, что я чуть не опрокинулась за борт. Рулевой схватил за руку, удержал:

— Ладно уж, сидите, довезем как-нибудь.

В лодке нашей стоял веселый хохот. Громче всех хохотал омывший вороньей кровью свой недавний позор охотник. Он, захлебываясь, потрясая трофеем, вопил:

— Ка-аралевский выстрел. Королевский!

Я жалобно причмокнула губами:

— Дичь-то не королевская. Что б тебе так в уток выстрелить! А то сейчас остановка, а у нас на семерых только и есть три худеньких куропатки.

Муж отмахнулся рукой:

— Много ты понимаешь! Замолкни!

Конечно, с этой стороны он поднялся на большую высоту. Но и я, внизу, могу понять, — чего тут не понимать? Когда сядем обедать, все поймут, что этакими королевскими выстрелами не прокормишься. Горячие обсуждения удачного выстрела, перекличка с «Москвой-товарной» опять отвлекли внимание рулевого. Лодка глухо заскрипела днищем по песку. Кормчий растерянно спросил:

— Ну-ка… померяйте веслом, не маячит?

Тут же лодка упрямо встала, а рулевой уверенно объявил:

— Маячит… Сели.

С размаху врезалась в мелкое дно и «Москва-товарная». Весело спрыгнул в воду пойнтер Грайка, выспавшийся вдосталь в носу нашей лодки. Охотники не так охотно слезали в воду. Переругиваясь, разувались, снимали верхние брюки, — все они носили трусики внизу. Разделись быстро. Один щепетильный и щеголеватый Калиненко долго засучивал концы своих «охотничьих» брюк. В начале пути, в загоне, это был не мужчина, а картинка. Чистый тиролец, с перышком на шляпе. Но дни, пески, кустарник, невзгоды плаванья оставили на его костюме свой след. Сейчас он очень бы годился для любой клубной сцены. Мог бы изобразить в оперетке какого-нибудь ощипанного пижона из «бывших». В пути останки его буржуазного охотничьего вида служили постоянным возбудителем иронии в зрителях. Наша Грайка иногда, вглядевшись в него, начинала лаять. Но все-таки он пользовался своими «царственными лохмотьями» умело. Сейчас так долго засучивал узкие внизу галифе, что его оставили в лодке, а меня, даму, стряхнули за борт. Разумеется, равноправие и все такое — и на мне физкультурные шаровары, но походи-ка по камешкам, потащись по колено в воде по длинной мели, пока стащат лодку вглубь. А он сидит и командует:

— Вправо! Не-ет, левей тащите!

Я его осаживаю:

— Не забудьте, вчера Константин Алексеевич тетерева убил, а вы просалачили.

Он, восседая в лодке, гордо отвечает нам, водным труженикам:

— Я не гонюсь за количеством убитой дичи. Я охотник качества.

Довольна я была, что при посадке мокрая Грайка плюхнулась на него. Посидел, когда мы ходили, получай свою порцию мокроты. Так, все по пояс мокрые, голодные, поплыли мы дальше. Вдохновленный своей вороной, Валерьян Павлович краснобайствовал и убедил всех проплыть дальше, к гусиным пескам. Гуси — основное наше вожделение. Одну партию мы проморгали в час охотничьих рассказов. Проплыли мимо, они взлетели позади и, погогатывая, унеслись длинной крылатой лентой высоко и далеко. С того дня каждую ночь кто-нибудь из охотников видел тревожный сон про гусей. Определяя, что мы часа через два будем у песков, где гусиная сидка, где их «тысячи», муж мой ссылался на илецкого начальника милиции, знающего Урал до Гурьева как свои пять пальцев. Я глубоко вздохнула. По моей далеко не безосновательной догадке, этот начальник милиции — существо мифическое. Религиозный дурман — опиум для нас. Его главный правоверный, видевший его в яви, раз десять уже заставлял нас причаливать к будто бы указанным начальником по карте местам. Не видали мы там даже гусиного помета в утешенье. Вера заразительна. Опять охотники сдались. Плывем с урчаньем в животе, с голодной слюной во рту. Уже выстывает день, солнце близится к закату. Подходящих к описанию песков нет, и яры не на месте. Не то карта врет, не то Валерьян Павлович плохо понял этого самого, прости господи, начальника. Наконец команда взбунтовалась:

— Даешь берег!

Мы всегда долго спорили из-за того, где причалить. Трое охотников — двустрастны. Они и рыболовы. Константин Алексеевич — когда как. Двое — однолюбы. Иногда троим кажется стоянка хорошей для рыбалки, четвертый мямлит, двое не находят возможным увидеть здесь какую-нибудь дичь, нет большинства голосов. На этот раз, как всегда при затянувшемся споре, вдруг вспоминают обо мне:

— Пусть она скажет, где ей удобнее доставать воду и чистить сковородки.

Зачастую я упиваюсь своим преимущественным голосом, дипломатничаю, долго размышляю, но сегодня не до того. Так проголодались, что в спорах спешно жуем сухой хлеб. А его мало. До станицы нигде не добудешь. Срочно необходим приварок. Останавливаемся на компромиссном пункте между спорными. Отсюда недалеко до яра, под которым обязательно водятся сазаны. Близко и кустарник и лесок, — должна быть дичь. Место для стоянки низкое, песок, но над ним невысокий взъем с кустами. Шумно причаливаем, и вдруг Валерьян Павлович шипит, пыхтит, волнуется всей спиной. Увидала и я. Наученная горьким опытом, не кричу «тише», только, беззвучно широко разевая рот, дико вращаю глазами. В кустах пухлыми неприметными комочками — затаившиеся куропатки. Выстрел, другой, третий, пятый, шестой, пальба. Фршш! — серые птички взлетают, улетают, падают. Их было много, — наверное, несколько знакомых домами семейств любовались закатом. Убито пять штук. Три прежних, — есть обед. Забыты и непросохшая одежда, и позорные промахи, и даже «королевская ворона». Я щиплю куропаток. Мужчины несут хворост, разводят костер, ставят палатку. Все в самом срочном порядке. Скорей, скорей, пока еще половина солнца видна на горизонте, наверх, в кустарник, в лесок за куропатками! Пятеро, забрав и Грайку, уходят. Шестой с удочками — на сазанчу. Я остаюсь одна. Прохладный осенний вечер кроткими тенями прикрывает лес на противоположном берегу. Уже не блестят рыжие засыхающие листья, желтый песок под ногами становится смуглым, ощутителен холод от посеревшей реки. Ветви дальних кустов сливаются в одну темную купу. Но так свеж воздух, столько мудрого спокойствия в тихом небе, что не страшен уход ясного дня. Беззлобно, так же легко, как наплывают, густеют вечерние тени, вспоминается прожитая жизнь, отдыхает в миролюбии сердце. На сковородках шипели, жарились куропатки, на перекладине вскипал чайник, из отдаленья доносились выстрелы, тело отдыхало от долгого сиденья в лодке; все так хорошо, благополучно. И надо же… Ветерком донесло глуховатое, далекое «Го-го-го!..» Гуси! Гогочут гуси. Я вскочила, как ошпаренная кипятком. Гогочут, «проклятые», гогочут, желанные! О-ох! Все ближе, ближе. Летят сюда, а на стану ни одного стрелка! Лежит запасное ружье, но ведь я же не практик, я теоретик. О-ох! И вот над станом, низко, вижу, вижу вытянутые в полете ноги, кажется мне, — над самой, над самой палаткой черная гогочущая линия. В ряде по одному. В перепуге от восторга я кидаюсь вверх, кричу:

— Эй, эй, где вы!.. Охотники, Валерьян!.. Гуси! Костя, гуси!

Вдруг не услышат, вдруг не увидят, куда улетают долгожданные птицы. Я карабкаюсь выше, ору:

— Гу-уси, гу-уси!

Голые колени изодраны в кровь, взбираясь, я больно ушибла руку, но я уже вверху, бегу, кричу. Ни выстрелов, ни отклика. Не видно в вышине гусей. Гоготанья их уже не слышно. Я задохнулась от карабканья в гору, от бега, приостановилась перевести дух и вспомнила: а стан-то бросила без призора!

Место безлюдное, с реки могут подплыть бакенщики; они ничего не тронут, позовут нас, но куропатки, куропатки! Остались на жарком огне. Да. Опасенья были не напрасны. Обуглившиеся останки, черный прах куропаточий — вот наш обед. Что мне будет от шестерых голодных охотников?! Вот уж, поистине, не лови гуся в небе, жарь готовых куропаток!

Я не знаю, может быть, хладный мой труп плавал бы сейчас безнадзорным по Уралу, если бы не выручил меня рыболов. Брат моего мужа, глубокоуважаемый деверь Василий Павлович, с того дня для меня — один из замечательных людей эпохи. Ухитрился же как раз в такой опасный момент моей жизни принести рыбы. Он был счастлив, оттого великодушен, не ругался, сварил уху сам. Дело в том, что охотники бредили во сне гусями, а рыболовы — сазанами. И Василий Павлович «заводил» одного до одури, большого, кило на четыре, и поймал. Золотисто-чешуйный лупоглазый красавец трепыхался на веревке в воде. Удачливый рыбак во время варки ухи раз пять ходил любоваться добычей, поправлять прикол. Уха и готовый наутро сазан спасли меня от кары за кремацию куропаток. Правда, зато охотники взвалили на мою ответственность гусей. Сами их на стану не дождались, а я виновата. На принесенных куропаток они даже не смотрели. Наевшись, принялись стонать, как молящиеся в синагоге:

— Гуси! Гуси! Гуси!

Муж, качая головой, озирая меня с ног до головы изничтожающим взглядом, скорбно повторял:

— И зачем ты на свете живешь? Ну чего ты стоишь, если стрелять не умеешь? Тут бы стрелять, а она орет благим матом! Почему ты хоть не попробовала, не стреляла?

На практике я, по совести сказать, даже не знаю хорошенько, что оно там нажимается у ружья, чтобы стреляло. Другому посоветовать могу, теорию знаю. Но сама… Едва ли вышла бы польза какая от моего выстрела. Все-таки я умно отвечаю моему мужу:

— Видишь ли, я боялась снизить. Я соображаю, а они не ждут, летят. Улетели!

На сазана любовались и поодиночке, и все скопом, пока ночь не покрыла темнотой победы и пораженья истекшего дня. Снизошла она, многозвездная, светлая и холодная. Калиненко и Павел Дмитриевич на вокзале удостоились шумного одобрения за свой легкий багаж. За возношенье, за хвалу теперь расплачиваются. Ночами их плохо греют байковые легонькие одеяльца. Остальные — каждый — захватили по ватному. В эту ночь я спросонок слышала, как, пристукивая зубами, Павел Дмитриевич жалобно будил Василия Павловича:

— Вася, а Вася! Вася, проснись!

Тот сердито заворчал:

— Чего тебе надо? Ну? Чего спать не даешь?

— Вася, нет ли у тебя какой-нибудь тряпочки?

— Ка-какой тряпочки? Обалдел?

— Озяб я, Вася! Прикрыться…

Василий Павлович ведь сегодня поймал сазана, он добр. Он прикрыл иззябшего своим одеялом.

Перед рассветом загудели берега, зашумела волна. Шел пароход. Громкое шествие цивилизации по безлюдному, глухому простору разбудило и нас. Слышно и видно было пароход издалека. Виден был свет прожектора, щупающий бакены, мели и берега. Мы успели разжечь костер в ожидании парохода. Прошел «Чапаев» близко мимо нас, осветив лучом прожектора группу отважных путешественников у костра. Мы все старались казаться красивей, как перед аппаратом фотографа. Пароход прошел, оставив после себя еще длительное беспокойное ворчанье воды. Уходя спать в палатку, мы самодовольно переговаривались:

— Они там из кают посмотрели на нас, скажут: «Вот смельчаки…»

— С палубы хорошо виден стан. Подумают…

Но едва ли на пароходе о нас думали и говорили. Час был глухой, заполночный. Навигация уже подходила к концу, на пароходах мало было пассажиров. Пожалуй, красовались мы, выскочив из-под одеяла в предрассветный холод, только сами перед собой. Но не важно, сами себе мы очень понравились на этом ночном параде и засыпали снова с гордыми улыбками на величавых лицах.

Но жизнь строга. Утром за гордость получили по носу.

Разбудил нас всех Василий Павлович. Будил очень решительно и сердито. Я сразу поняла: опять что-нибудь стряслось. Наконец он с мрачным видом объявил:

— Сазан ушел.

Все быстро повскакали.

— Как ушел? Как? Куда?

— Сорвался.

Я посоветовала:

— Ловить надо. Давайте удочки!

Даже никто не плюнул. Василий Павлович мрачно повествовал:

— Пароход поднял большую волну. Ну, верно, и его захватило вместе с приколом.

Мы долго искали у берега сазана на приколе, но не нашли.

Счастье изменчиво и на суше и на воде.

2. В ненастный день

«В животном страсти слиты в одно с рассудком, образуя побудку, а потому в страстях животного всегда есть мера. Страсти человека, напротив, отделены от разумного начала, подчинены ему, но вечно с ним враждуют и никакой меры не знают».

На уроках чистописания в епархиальном училище мы списывали это изречение с прописи. Оно двадцать пять лет хранилось в каком-то закоулочке моей памяти так же бестревожно, как некоторые тексты из катехизиса или наречия с окончаньем на «е»: «крайне, втуне, вообще, прежде, вовсе и еще». А вот прошлой осенью неожиданно приобрело для меня смысл. Оказывается, это об охотниках. Всем, кто связан родством или собственным попустительством с охотниками и страстными рыболовами, советую списать его в записную книжечку. В генеральной родственной перебранке следует им козырнуть. Можете приписать его если не Марксу, то Энгельсу. Результаты увидите сами. Они зависят от многих привходящих обстоятельств, я не берусь их предугадывать. Расскажу по порядку, чего я добилась этой цитатой. В нашей охотницко-рыболовной артели было шестеро мужчин, я и собака Грайка. На зимних квартирах все мы были людьми не то чтобы выдающимися по своей рассудительности, но все-таки нормальными середнячками. Грайка, конечно, и в городе была собакой, но толстой и спокойной. Выехали мы на Урал, поплавали, покочевали по его берегам, и разумно сдержанными в охотницкой страсти остались только двое: я и Павел Дмитриевич. Самыми отъявленными безумцами сделались бактериолог Калиненко, литератор Валерьян Павлович и брат его, советский служащий, Василий Павлович. Первые два — охотники, третий — рыболов.

Вечерами они являлись на стан позднее всех. На свету, когда в палатку наплывал рассветный холодок и особенно сладок был сон людей нормальных, они опрометью вскакивали с постелей. Калиненко и Валерьян Павлович хватали ружья, Василий Павлович — удилище. Грайка, уже утратившая с ними полноту и спокойствие, все-таки некоторое время сдержанно потягивалась. Валерьян Павлович дико свистел, насильственно вызывал в ней «побудку», тащил ее с собой на мытарства.

Дурным примером «безумцы» нарушали душевное равновесие не только Грайки, но еще двоих членов экспедиции. Психиатр Николай Павлович вместо того, чтобы воздействовать на братьев и Калиненко гипнозом, сам предавался беспокойству. После их ухода он спал — уже несладко — часок-полтора и тоже тащился с ружьем. Вскакивал, как неразумный, и Константин Алексеевич. Но он ветеринар. От частого общения с животными научился хранить меру в своих страстях. Поэтому, проснувшись раным-рано, долго раздумывал об охоте на стану, кипятил чайничек, а не бежал, чуть продрав глаза, будить выстрелами птицу. Только я и Павел Дмитриевич в этой поездке сохранили прежний почтенный вес в теле и спокойствие души. Набираясь сил и здоровья, спали мы до яркого солнца. Однажды оно запоздало. Утро встало серенькое и прохладное. Никогда на мягкой постели в прочных стенах жилья не снисходит на человека столь безмятежный сон, как на воле. На берегу реки или в степи, на кое-какой подстилке, русским раздумчивым, неярким утром спится, как младенцу на руках у родимой. Павел Дмитриевич храпел в глубине большой нашей палатки. Я вторила на своем месте у входа, головой наружу. Поэтому нарушился сначала мой второстепенный храп. Откуда-то из глубины воспоминаний до сознанья моего дошло: «А ведь, пожалуй, орет какой-то обозленный человек». Я струсила и проснулась. В яви слышался действительно злой крик. Долетали отдельные отчетливые слова: «Черти… спать приехали!..» Я догадалась, что крик относится к нам, вздохнула и вышла из палатки. Мы ночевали на отлогом песке, а на противоположном крутом берегу под деревьями кричал и сердито, по-медвежьи, топтался на одном месте Василий Павлович. Кротким голосом я позвала: «Ау!» Видно было, как яростно сплюнул Василий Павлович. Он хлопнул себя рукой по боку и зазевал еще злей и безнадежней:

— Черта мне с вами теперь аукаться! Улетели. Дрыхните, окаянные, будто нанялись спать!

Я степенно шмыгнула носом и спросила:

— Во-первых, кто улетел? Во-вторых, в какую сторону? Если направо, туда наши собирались вчера. Может быть, убьют.

Василий Павлович плюхнулся на берег, вытянул ноги, покачал головой и уже изнемогшим голосом отозвался:

— Что с вами разговаривать! Скажите этому спячему идиоту: дудаки над станом пролетали.

Василий Павлович — наш капитан. Я — дисциплинированный член команды. Поэтому я сначала вернулась к палатке, растолкала Павла Дмитриевича, сообщила ему в точности сказанное и о дудаках и о спячем идиоте, потом уже продолжала разговор с начальством:

— Зря, Василий Павлович, вы орете. Во-первых, мы наладились стрелять гусей и уток, а тут непредвиденные дудаки. Во-вторых, Костя до обеда всегда около палатки, а сегодня ушел. Я думала, он здесь…

Сердито наматывая леску на удилище, Василий Павлович заявил:

— Если бы вы спокойно спали, не просыпаясь, всю нашу поездку, лучше было бы. Что кричите? Рыбу всю распугали. Действительно, с вами порыбачишь, поохотишься. Компа-ания!

Он съехал собственными средствами вниз, к реке, вспрыгнул в лодку и с размаху ударил по воде веслами. Павел Дмитриевич умывался прямо из реки, виновато взглядывая сквозь мокрые пальцы на приближающуюся лодку. Явная несправедливость. Первый заорал благим матом сам рыбак. Рыба уже была напугана, когда я вступила в переговоры. Наконец он забыл самое главное. Василий Павлович исхитрился: из реки от перемета протянул в палатку бечевку со звонками. Он ждал осетра. Эта уважаемая рыба должна была вызвать такой же звон, как архиерей, навестивший сельскую паству. Я помню, в детстве слышала, каким оголтелым звоном его встречали. Но дергала все мелкая рыбешка, слабосильно, но неустанно. Правда, меня звонки не будили, но я спросонок слышала, как другие жаловались. Могла бы указать и я на ночное беспокойство. Тем более, что улов оказался мелюзговым. Но я благоразумно предоставила дальнейшее объяснение Павлу Дмитриевичу. Молчком пошла разводить костер. Я знала, что Василий Павлович любит повторяться. В этом они одинаковы, два братца, Валерьян Павлович и он. Тысячу раз слышала от них: «Не рыбачишь, не стреляешь, хоть бы высматривала птицу». Польются горькие попреки, а разве я виновата? Если бы мне было известно, что дудаки полетят, я и в полночь бы встала. Не могу же я, задрав голову к небу, сидеть с разинутым ртом, не спавши, не пивши, не евши. Да и не успеешь уследить сразу и за небом и за землей. Один раз я так сидела, выпучив глаза, искала в небе дичь, а из кустов выскочил заяц. От неожиданности я перепугалась чуть не до смерти. Где тут охотников звать? Еле-еле ноги в палатку унесла. Прислушиваясь к жестким определениям Василия Павловича и ответному виновато рокочущему баску Павла Дмитриевича, я узнала, что дудаки пролетали медленно и близко от стана. Василий Павлович увидел их сразу и с замиранием сердца ждал выстрела. Ему самому стрелять с другого берега не имело смысла. Он горько жалел, что расположился рыбачить против нашей палатки. Лучше бы не видеть! Наконец, когда дело было безнадежно, он стал кричать и ругаться. Сидя у костра, прихлебывая упоительный горячий чай, он все еще время от времени взварчивал:

— Не понимаю! Охотники, рыбаки… Спят до обеда.

Я сообразила, что день во всех отношениях будет ненастным. Как разливная российская грусть, расстилалась от нахмуренного неба над лесом на том берегу, над водою, над одиноким стогом в степи, за палаткой, над бледным во дню огнем нашего костра мглистая серость. На взъеме к степи нахохлились мелколиственные кусты. Без блеска, без переливов, с ленивой печалью обмывала берега темная волна. Желтый сыпучий песок меж кустами и рекой помутнел, казался теперь плотным, хмурым и древним. Сколько десятилетий намывала его такая вот невеселая река?

Стреляют наши. Близко они или далеко? В сыром воздухе выстрелы звучат приглушенно. Надо скорей готовить еду. Первым появился Константин Алексеевич. И только он один с добычей. Бережно положил около костра трех взъерошенных сереньких куропаток. Василий Павлович чистил ружье. Он мрачно сообщил Косте:

— Опять просалачили. Дудаков. Придется мне бросить рыбалку. Охотники! Вон, видали? Проспал.

Из презренья он указал не приспособленным к указанию, а большим пальцем на Павла Дмитриевича. Тот поодаль от нас уныло ловил рыбу спиннингом, ничего не вылавливая. Раздался треск в кустах. Замученный, хилый, в изодранных штанах появился Калиненко. Вид его был суров, но жалок. Он дотащился до костра и молча лег на землю. Ясно, — с пустыми руками.

У Константина Алексеевича на кротком лице, как масло на блине, засветилось торжество. Он тихоньким голосом, очень ласковым, медленным, завел, как всегда, свое раздумье вслух:

— Почему необходимо искать птицу от стана далеко? Не всегда обязательно протащиться не знай сколько километров, измучиться вконец, изорвать одежду. Надо сначала поискать поближе. Уж если нет, тогда идти далеко. А то что же далеко ходить? Я никогда не тороплюсь, я не гонюсь за тем, сколько убить. Мне это не важно, незачем хвалиться. Вот пошел тут рядом, походил, посидел…

Калиненко разом поднялся, сел, стиснул худые колени руками. Голосом умученного святого отрока воскликнул:

— Господи! Надолго это он завел?

Костя, невзирая на помеху, плавно тянул дальше свой рассказ:

— …Опять встал. Потом думаю: «Вот здесь по кустам пройду. Надо хорошенько осмотреть то, что близко, а потом уж ходить далеко»…

Новое вмешательство его не могло смутить. Костя всегда стойко хранил постепенность рассказа, сколько бы раз его ни прерывали. Поэтому, не смущаясь аккомпанементом его кроткого голоса, я сказала Калиненко:

— А что же злиться? Действительно, поглядите хоть на меня. Цветущий, приятный вид! А вы? «Смотрите, дети, на него, как он угрюм, и худ, и бледен. Как презирают все его!»

Калиненко приподнялся на локте и угрожающе спросил:

— Это что? Намек?

Костя все еще продолжал свое повествование. Небо совсем потемнело. В этот миг по склону из степи скатилась к стану Грайка. Она тяжело вздымала запавшие бока с очевидными ребрами и трясла сильно высунутым языком. Так же, как и Калиненко, она почти упала на стану. Я собиралась жалостливо ее погладить, но у костра появилось существо, еще более запаленное. Оно было гражданином, не лишенным избирательных прав. В уголовном розыске наверняка о нем выдали бы в критическом случае справку: «Не судился, не приводился и не разыскивается». Я это знаю. Это мой муж — Валерьян Павлович. Но что он такое сейчас по внешнему виду? В обрывках нательной сетки и из порыжевших, протертых штанов видно худое, прокаленное дочерна солнцем, обветренное тело. На лице только большой нос и запыленные очки. Головную покрышку он, вероятно, где-то в траве потерял. Глаз под пропыленными очками не увидишь. Ружье на левом плече подрагивало от напряженного дыхания. Прямо беглый, осужденный по мокрому делу. Хорошо еще — бумажник хранился у меня. Кто на жилой берег такого без документов пустит? Он упал у стана прямо на спину в полном бессилии. Взглянув на него, Василий Павлович, всегда сдержанный в выражении родственного чувства, спросил с братской жалостью в голосе:

— Где же ты себя так ухайдакал?

Дыша громче хрипящей, свистящей Грайки, Валерьян Павлович прерывистым голосом сообщил:

— Туда, сюда… Стрепетов по степи искал. Потом — на гусиные пески. Верст восемь отсюда… ну, может, побольше… Понимаешь, помету! Штук тысячу их было… И дня два назад… А сейчас ни одного!

Константин Алексеевич уже окончил свой рассказ. Но, увидев нового слушателя, завел сначала:

— Зачем далеко ходить? Прежде надо близко поискать…

Вот тут и я рассвирепела. Встала над костром, подбоченилась, мотнула головой на загнанную Грайку и продекламировала:

— «В животном страсти слиты в одно с рассудком, образуя побудку». И так далее.

В середине моей проникновенной цитаты на стану появился последний запоздавший охотник — Николай Павлович. Ремень от ружья у него съехал, оно лежало поперек спины. Он торжественно потряс обеими занятыми руками. Их отягощал матерый темно-серый заяц. Николай Павлович посмотрел на меня и крикнул моему мужу:

— Валя, в аптечке у меня есть валерьянка. А, пожалуй, лучше слабительного…

Константин Алексеевич заканчивал вторично свой рассказ, на меня смотрел мечтательными, далекими глазами. Василий Павлович крякнул, глухо пробормотал:

— Спала, спала и доспалась до точки.

Калиненко взбодрился, вскочил, высоким звенящим тенором объявил:

— Товарищи! У нас в Балаклаве тоже был такой случай. Один грек заговариваться стал…

Подоспевший вовремя деликатный Павел Дмитриевич поспешил переменить разговор:

— Пойду баклажанчиков постреляю. Вон уселись.

Так ласкательно он называл бакланов. На них охотились все шестеро: и присяжные стрелки, и рыболовы. Просто из спортивной яри. Птица несъедобная, а вблизи и видом отвратительная, но очень сторожкая. Убить ее трудно. Обычно на возглас Павла Дмитриевича: «Баклажанчики!» — с готовностью вскидывалось не одно ружье. Но сегодня никто не отозвался. Устали. Павел Дмитриевич одиноко побрел с ружьем по берегу. Лежа плашмя на песке, Валерьян Павлович все же решительно заявил:

— Надо Лидию Николаевну на берег. Довольно! Взбесилась!

Калиненко злорадно удостоверил:

— Факт. Разговаривает, как тот грек в Балаклаве.

Василий Павлович, прирожденный организатор, немедленно изготовил план:

— Доплывем до ближайшего аула, оставим на берегу палатку, вещи, Лидию Николаевну, а сами в степь за дудаками. Сегодня протянули вот здесь. Возьмем в ауле киргиза-проводника, а Лидии Николаевне в подмогу сторожа. И она отдохнет, и мы поохотимся.

На воде он был завзятым рыболовом, на суше — специалистом-загонщиком в охоте на дроф. Рыба в последние дни клевала плохо. Надо же было дудакам сегодня налететь на мирный наш стан! Придется мне сидеть на захоженном скотом берегу, где-нибудь вблизи нищего сонного аула. Меня бы взяли в степь, на ароматное ее на зорях увяданье, под широкое небо, а теперь сиди на водопойном берегу. Это мне за цитату. Все же я решила не сдавать, потерпеть за правду. Небрежным тоном заявила:

— Везите меня к автобусу, вернусь в город. Не останусь около аула.

Мне хором ответили, что батраков нет. Всем надо ехать за дудаками. До станицы с автобусом доплывем в свое время. Я одна, могу и подождать шестерых. День становился все сумрачней и темней. Река вздувалась. Рыба перед дождем взметывалась кверху из глубины. Бакланы носились низко над водой. Раздался выстрел, второй, за ним торжествующий вскрик Павла Дмитриевича. Он убил баклана. Доставили его все шестеро и Грайка. Я угрюмо готовила еду. За обедом Павел Дмитриевич то и дело восклицал:

— Снял баклажанчика. Ерунда — проспатые утром дудаки! В степи отыграемся, отомстим.

Я вспомнила, как один наш знакомый ядовито телеграфировал из Одессы: «Передайте Пупе: и ты, Брут!» Эх, Пупа, Павел Дмитриевич, и ты, Брут! Тоже, дудаков проспал и на охоту мало ходил, а задается. Я, может, пятерых бакланов бы убила, если бы вообще стреляла, а сижу хмуро, к «безумцам» не подмазываюсь. После еды все повеселели. Охотно и бойко стали грузить палатку и вещи в лодки. Небо совсем набухло. Я сказала:

— Многоумные граждане! Нас дождем нахлещет на воде. Переждали бы в палатке.

Валерьян Павлович понюхал воздух.

— До ночи не будет дождя. У меня примета есть. Плывем! За дудаками выберемся только завтра. Я знаю одно место для ночевки. И рыбы, и утки, и куропатки. Эльдорадо!

Погрузили все в лодки. Уродливую черную птицу, не годную ни на варево, ни на жарево, Павел Дмитриевич бережно уложил в корму. Поплыли по серой реке в Эльдорадо. Упали первые крупные капли дождя, потом засеял частый и мелкий. Валерьян Павлович бодро кричал:

— Ничего! У меня примета есть. Пузыри от дождя на воде — значит, дождь ненадолго.

Ни неба, ни берегов. Сверху вода, внизу вода. Непромокаемые плащи, как водится, промокли. Одежда прилипла к телу. По лицу неустанными слезами струился дождь, застилал глаза, мешал видеть. Короткошерстая Грайка, пойнтер, дрожмя дрожала, временами взвизгивала. Калиненко, посинелый, измокший, меланхолично декламировал Есенина. Букву «г» он выговаривал по-южному:

«Дорохая, сядем рядом. Похлядим в хлаза друх друху…»

С дикой бодростью Валерьян Павлович громко и неверно запевал:

— Мы на лодочке катались…

Но, захлебнувшись дождем, кашлял и замолкал.

Со второй лодки озабоченно прокричал Павел Дмитриевич:

— Валерьян Павлович, еще далеко до Эльдорадо? Дождь-то обложной.

Я в унисон с дождем принялась точить всех в нашей лодке попреками. Никто не оборвал меня. Гребцы усиленно гребли. Свободно сидящие боролись с мокротой. Река пузырилась под каплями, но плывем больше часа, дождь все льет, и конца не видно. Наконец на обеих лодках начался дружный ропот:

— Приставай к берегу! Черт с ним, с Эльдорадо!

И капитан прокричал:

— Приставай к высокому берегу, тут невдалеке должен быть аул!

Между двумя берегами намыло мель в целый островок. Лодка «Москва» обогнула ее слева, мы — с правой стороны, и дно нашей лодки затрещало. Въехали, спасибо. Долго длилась перебранка рулевого и гребцов. В конце концов решили: пристать нам к одному берегу, «Москве» — к другому. Небо как будто насытилось измокшими жертвами. Дождь поредел и перестал. С большим трудом передали на «Москву» Калиненко. Они вдвоем с Василием Павловичем должны были отправиться в аул. Калиненко ворчал:

— Я вам не Христос, гулять по водам не привык.

Ухнув раза два по пояс, он все-таки выбрался на островок, оттуда — на «Москву». Разведчики вскарабкались на берег, ушли искать аул. Павел Дмитриевич примостился на прибрежной крутизне. Их пустая лодка мирно покачивалась внизу. Мы вчетвером выбрались на мокрый песок. Мужчины стали разводить костер. И только что по сучьям побежал огонь, снова пошел дождь. Низенькая ветла на берегу не защищала от него. Мы перестали бороться со стихией. Валерьян Павлович и Костя приплясывали, напевая:

— Это Эльдорадо! Вот так Эльдорадо!

Дождь был теплый, а к сырости мы постепенно привыкли. Я от скуки принялась щипать Костиных куропаток. Двое ушли за талы искать птицу. Николай Павлович ходил, как часовой, по берегу, время от времени окликая Павла Дмитриевича:

— Эй, Мальмгрем, вы живы?

Тот полулежал на выемке противоположного берега. Сначала он отзывался, потом смолк. Мы долго вглядывались и наконец рассмотрели: он спокойно спал под дождем. Наконец истощились последние хляби. Солнце ясно воссияло над нами. Затрещали два высоких веселых костра на обоих берегах. Павел Дмитриевич выспался и тоже сушился у огня.

Загрузка...