Часть первая МОСКОВСКОЕ РАЗОРЕНИЕ

Глава I ВЕЛИКОЕ ПОСОЛЬСТВО (11 сентября 1613 года)

Москва от древних лет торговый городок была, таким навсегда и осталась.

Тяжкая пора приспела для всей Московской Руси, начиная с 1598 года, как только, по смерти царя Федора Ивановича, последнего из рода Рюриков, воцарился на Москве и над всею Русской землей Борис Годунов, потомок татарского князька Четая, ближний боярин, любимец и советник Ивана Грозного в его последние годы.

Умный правитель Руси, жестокий Иван IV, так ценил Годунова, что женил своего наследника, Федора, на Ирине, сестре Бориса. И тому же Годунову, умирая, Грозный поручил заботу о своем болезненном и слабоумном сыне.

И тогда еще, после долгих лет опричнины, были на Москве люди, более знатные родом и довольно опытные в деле управления землей. Но старый правитель недаром десятки лет «рубил густой боярский лес», чтобы царственным росткам его корня не застилали света побеги древних княжеских родов… Знатный опекун мог воспользоваться слабодушием Федора, свергнуть его с трона и повести новую династию вместо рода Даниловичей, потомков Ивана Калиты.

Этого Грозный не хотел. И он был уверен, что Борису, татарскому выходцу по крови, в ум не придет взяться за скипетр. Иван был убежден, что умный Годунов постарается только сберечь царство для своих будущих племянников, для детей Ирины и Федора… И, наконец, если бы Борис и посмел протянуть руку к наследию Калиты, – бояре и князья не позволят выскочке татарскому вознестись над ними…

Так думал старый, мудрый правитель… Но даже и его успел обмануть умный, изворотливый Годунов… Обманул его и при жизни, и по смерти.

Детей не было у Федора и Ирины… И рождались, да не жили… И шли толки, что в этом повинен был тот же «свояк царский», Борис, которому даже брошено было в глаза открытое обвинение в одном детоубийстве, в гибели Углицкого царевича Димитрия…

Но спокойно принимал Борис все упреки, презрительно улыбался, слыша «недобрые толки» о его делах… Он знал, что сила за ним. Недаром он рос и воспитывался при дворе Ивана Грозного, ломал душу, гнулся и лукавил десятки лет, изучил все отрасли правления, все ходы и выходы дворцовой жизни, где предательство и тайное убийство, топор палача и яд, незаметный, но верный – одинаково легко пускались в ход, как лесть, подкуп и пресмыкательство перед нужными людьми.

Все пустил в ход Борис, не остановился ни перед чем, особенно в 1598 году, когда собрался Земский собор для избрания царя. Друзья и сродники Годунова щедро задаривали более влиятельных членов собора. Патриарх Иов давно был дружен с правителем, как назывался Годунов после отречения его сестры, царицы Ирины, от наследия царского, врученного вдове после смерти Федора Ивановича, последнего из рода Ивана Калиты. Московские выборные и послы из городов знали давно, что землею правит Борис от имени царя Федора, и правит хорошо.

– От добра – добра не ищут! – говорили городские выборные и заранее наметили Годунова в заместители его скончавшегося шурина на осиротелом троне московских царей…

Бояре!.. Много врагов было у Годунова среди знатного боярства, среди остатков тех «великокняжеских родов», которых почти вконец извела опричнина, для этого и созданная Грозным, тоже не без совета и участия Годунова… И теперь «княжата», то есть потомки древних княжеских родов, слишком были слабы, чтобы бороться влиянием и даже подкупом с Годуновым. Их времена прошли.

Да и кого могли они выставить в этот решительный миг, как соперника Годунову!..

Тянул руки к венцу и бармам Мономаха пронырливый, лукавый Рюрикович, князь Василий Шуйский… И по родословной, конечно, у него было больше прав, чем у потомка татарского мурзы, хотя бы и шурина царского…

Но слишком не любили бояре эту «язву», как звали они старика.

– Мягко стелет, жестко будет спать!.. – говорили они.

А московские и областные послы и слышать не хотели о Шуйском, о старинном вотчиннике новогородском.

– Посади его на царство, – он Москву затрет, свой Новгород на первое место высунет!..

Так говорили на Москве. И годуновские сторонники, конечно, постарались раздуть эти опасения…

Мог бы бороться с «Годуном» другой Рюрикович, князь Федор Иваныч Мстиславский. Но он, человек немолодой, далекий от придворных интриг, мало знакомый с управлением, слишком любил покой и не пожелал сам в такое тревожное время променять свое почетное, первое место в царской думе на более высокое, но несущее заботы и опасности, положение главы царства.

Попытался было Богдан Бельский, тоже родич царский, бывший наложник извращенного Иоанна Грозного, ухватить власть, которая ждала: кто сможет ею овладеть?.. Но его попытка не удалась, и князь поплатился за нее – опалой, ссылкой и разорением. Максимилиан Австрийский, чужой принц, выставленный дьяком Андреем Щелкаловым, конечно, был не опасен для Годунова.

Пока друзья и родичи вели выборную работу, сам Борис отошел в сторону; потом, избранный, проделал блестящую комедию отказа, заставил себя долго просить прежде, чем взял скипетр, давно уже захваченный им на деле, раньше, чем воссел он на трон, к которому упорно, незаметно, ценою преступлений и нечеловеческих усилий шел уже двадцать лет подряд.

И враги должны были умолкнуть, смириться перед заведомым злодеем, хотя и мудрым государем, Борисом I, решившим уже давно, что надо рядом прекрасных дел изгладить из памяти людской все дурное, что знают о нем люди, в чем винят, может быть, и не без оснований. Только завоевав всенародную любовь, можно было считать, что род нового царя укрепится и даст новую династию, заменив Даниловичей рода Калиты, которые в двести с небольшим лет из маленького княжества на Москве-реке создали большое Московское царство!..

– Рубахи последней не пожалею для людей моих! – сказал Годунов при воцарении.

И это была не фраза. Он знал, что хорошая жатва бывает только после щедрого посева. Это он изведал, затратя почти все родовые богатства на подготовку своего избрания. И теперь готов был опустошить царскую казну, ставшую его достоянием, только бы завоевать одно сокровище, овладеть одним богатством, стоящим превыше всего: любовью народной для себя и для своих детей.

Конечно, с годами он преуспел бы и в этом, как успевал доныне во всем остальном. Слишком хорошо знал умный, даровитый правитель и людей, и свои силы, умел учитывать каждый шаг, каждый шахматный ход свой и вражеский на той огромной доске, какою являлось для него и для его недругов Московское царство… Но было нечто, чего не мог учесть и предвидеть даже такой прозорливец-правитель, как Годунов.

Постепенно, за два века, произошли многие перемены в бытовых и экономических взаимоотношениях людей, населяющих эту землю. Но старые, вековечные правители, особенно Грозный, стремились и умели пресекать всякие проявления недовольства, с какой бы стороны они ни пришли.

Совсем иначе стало при «новом» царе, да еще при таком, который торжественно объявил о своей готовности всем жертвовать для народа.

Тяготы земские, налоги, подати, идущие в казну, поборы, чинимые в свою пользу воеводами и мелкими чинами, еще более тяжкие, чем «царский сбор», – все это давно было не по душе народу, главным образом, на южных и западных окраинах царства, где особенно тяжел был гнет господский над пахотным населением.

Мера, необходимая для укрепления власти, проведенная Борисом, – прикрепощение людей к земле, «крепь вековечная» – сразу взволновала низы. Там поднялся громкий ропот и говор, что «новый царь» обещает одно, а делает другое…

Вместо облегчения, которого ждали и требовали массы и даже более зажиточное, городское население, – навалились на людей новые путы, новые тяготы, вызвавшие повсюду глухое недовольство и злобу. Конечно, и с этим волнением успел бы справиться постепенно царь Борис, одним давая льготы, других сжимая в тисках суровой власти, смиряя силой буйную голытьбу, которая особенно зашевелилась уже и под конец царствования Федора; причем «добрая соседка», Речь Посполитая, тоже влила свою долю яду в общую кипень московских неурядиц, желая использовать как можно лучше переходную пору, переживаемую сильным врагом…

Все это видел и понимал Борис, против всего находил способы борьбы… И не справился только с одним.

Современники Годунова толковали в один голос, что «само небо» ополчилось против царя, обагрившего свои бармы кровью многих жертв, до невинного царевича Углицкого включительно.

Иначе, конечно, они и думать не могли, с ужасом наблюдая, какой поток стихийных бедствий обрушился на Московское царство.

Ряд неурожайных лет, засухи, бури, голод всенародный, обращающий москвичей в людоедов, бунты и набеги врагов – все это ураганом закружилось чуть ли не с первого года царствования «кровавого» Бориса-царя.

Нечеловеческую энергию проявил Годунов. Раскрыл царскую казну, находил людей и посылал рати на мятежников, готовился к большой войне, угрожающей и с запада, и с юга… Но враги тоже воспользовались минутой. Из тьмы могил поднялся призрак, с кровавой зияющей раной на шее, встал убитый отрок Димитрий, и по земле пронеслась весть:

– Царевич Углицкий, Димитрий – воскрес… Не его убили слуги Годунова. Убит другой, а царевич – жив!

Слишком силен был удар, хотя и ждал его постоянно Годунов. Но справиться с призраком он был не в состоянии. Земля сразу заколебалась под ногами. Годунов сломился и погиб. Смерть его искупила многое дурное, сделанное этим честолюбцем при жизни. Считая себя виновным перед Небом, он сам ушел и от власти, и от жизни, полагая, что месть Божества удовлетворится этим, не коснется его отрока-сына, не повинного ни в чем.

И тут ошибся старый прозорливец Годунов.

Короной и жизнью заплатил сын за грехи отца… Позором купила жизнь свою дочь Годунова, Ксения, ставшая наложницею Самозванца, вошедшего победителем в Московский Кремль, принявшего власть и царство.

Но и этот не долго усидел, хотя есть основание полагать, что он был истинный сын Грозного. Стоит вспомнить, как Иван IV молил еще весною 1553 года своих свояков, Романовых-Захарьиных:

– Не дайте боярам извести сына моего (тоже Димитрия, умершего вскоре), как то им обычно… Скройте и бегите с ним в чужие земли, куда Бог укажет!..

И потом, в своих завещаниях детям, уже стариком, Иоанн часто говорит о том же, что им придется скрывать свое имя и спасаться от злобы князей, бояр, недругов своих, в чужом краю… Те же бояре, как, например, Бельский, Колычевы и другие, – почуяв на себе опалу Грозного, желая уберечь от смерти детей, – укрывали их под чужими именами в монастырях, отдавали надежным людям из простого сословия.

Нет ничего мудреного, что царица-инокиня Марфа, получив наставление от мужа, или сама, зная повадки своих врагов, особенно Годунова, – заблаговременно скрыла второго Димитрия, царевича Углицкого, и удар подосланных убийц достался подставному лицу, бедному ребенку, взятому и обреченному на жертву взамен царственного отрока…

Как бы там ни было – Димитрий-царь, вошедший на престол при помощи польских денег и войск, при содействии понизовой, казацкой вольницы, – не усидел и году на своей высоте, оттуда рухнул в грязь и прах, смешанный с кровью… Даже пепел его был развеян пушечным выстрелом по ветру… Так приказал новый царь, Василий Шуйский, на четыре года успевший захватить царскую власть.

Но этот пепел родил новую смуту, новые беды и разруху для Московского царства, для всей земли… И поляки с гетманом Жолкевским, разбив русскую рать под Клушином, стали настоящими господами смятенной земли…

Считая с воцарения Бориса и по конец 1610 года, когда начинается эта повесть, почти двенадцать лет рвались связи и скрепы, которыми прежняя власть спаяла воедино области, составляющие Московское царство. Шведы на севере, поляки с запада и с юга вошли в пределы обессиленного государства, и чужое иго уже готовилось для самобытной страны славянской, давно определившей себя и свое назначение в горделивом заявлении:

– Москва есть Третий Рим нетленный, опора и защита вселенского православия, угнетенного турками и латинами!..

Настал последний миг, грозный час, когда должна была решиться участь целого племени великорусского. Надо было или оправдать свои гордые стремления, или сознаться в бессилии и склонить голову под властью шведов и соединенной Польши и Литвы.

Польские отряды сидели в Московском Кремле, и гетман Жолкевский диктовал законы семи верховным боярам, которые кое-как правили землею в эту пору безвластия и лихолетья… И эти же бояре, желая избавиться от нового Лжедимитрия, Тушинского вора, отброшенного весною 1610 года к Калуге, решили призвать на царство сына короля Сигизмунда Вазы, юного королевича Владислава.

В Москве, в этом сердце страны, в древней столице царства Калиты, разыгрывались важнейшие моменты всей трагедии.

Осады, голод, пожары и разгромы перенесла богатая, торговая Москва… Целые улицы лежали в развалинах… Китай-город, Кремль несли следы ядер, разрушения и огня…

Но быстро оправлялась Москва после самых тяжелых ударов… На пепелище росли новые дома и усадьбы со сказочной быстротой… Вымершие, убитые – заменялись тысячами, десятками тысяч новых, пришлых людей… И снова жизнь загоралась в Москве белокаменной, сияли огни в сотнях ее церквей, которых особенно много настроил покойный Федор-царь и царь Борис… Черно в храмах от молящихся… А еще люднее на базарах, на торгах славной, богатой Москвы, лежащей на самом пути из «варяг в греки», с Запада, промышленного и торгового, на богатый, сказочный Восток…

Несмотря на раннее утро, шумно и людно было 11 сентября 1610 года на большом торгу у Пресни-реки, за Тверскими воротами.

Целым городком, с тесными, людными улочками и переулками раскинулись навесы, шатры, палатки и ларьки разных торговцев в самом причудливом беспорядке. Ближе к берегу стали обозом деревенские возы, телеги, на которых окрестные крестьяне привезли на продажу зерно, сено, живность, пряжу, кожи, ткани, все, что нашлось в обиходе для сбыта в ближней торговой Москве.

Кони тут же привязаны у задков телег или отведены в особую коновязь, оберегаемую сторожами. Пешие стрельцы-стражники, с алебардами и пищалями, виднеются тут и там, посланные для охраны торга. И конные вершники медленно пробираются в толпе или рысью объезжают окраины торга, готовые настичь «лихого человека», помешать ссоре, драке, а то и явному грабежу, какой теперь не редко происходит среди белого дня…

Сотни и сотни бродящих торговцев снуют со своими лотками на голове или у пояса на перевязи, среди люда, волною заливающего все обширное место торга. Квасники с бочонками или с медными жбанами на голове особенно звонко и голосисто выкрикивают свой товар. Но их голоса тонут в общем шуме и гаме, наполняющем воздух.

И только резкие, пронзительные голоса торговок, сидящих у своих ларьков и корзин с разной зеленью, со снедью, с лакомствами или снующих между толпой, только эти звонкие выклики выделяются порою из общего гула и рокота, висящего над торгом.

В рыбном конце, под навесами, стоя у бочек и полубочонков, наполненных товаром, степенные, пожилые продавцы поглядывают на своих молодцов, которые горланят на всю площадь:

– Ры-ыба ха-арошая!.. Донской малосол!.. Снеточки белозерские!..

– Ко-ожи!.. Ко-ожи коневые… Ко-ому ко-ожи! – звучит из другого угла.

– Во-от клюква!.. Во-от крупна!.. По яго-оду-у по клюкву! – надрывается хор женских голосов.

А дальше выкликают деготь, мед, ободья и посуду, рукавицы и пояса, словом, все, что можно продать и купить… А между шатрами, при въездах и выездах с торга, на ближней паперти соседнего старинного, деревянного храма – всюду сидят нищие, калеки, слепцы с поводырями. Иные просто тянут «Лазаря» либо стих о том, «как Христос во ад сходил»; другие свои гнусавые, тягучие напевы сопровождают звуками старых, скрипучих, разбитых бандур или тягучим гудением кобзы…

Юродивые, босые, полуобнаженные, а то и совсем нагие, позвякивая веригами, мелькают тут и там, заходят порою в ряды лавок, принимают там подаяние и, поев или раздав принятое другим нищим, снова прорезают толпу, которая почтительно расступается, давая дорогу «людям Божиим», стараясь уловить доброе или дурное прорицание среди того постоянного, невнятного бормотанья, с каким обычно ходят блаженные в людской толпе.

Белое духовенство, попы вместе с мирянами явились на торг запасти что можно, посходнее да подешевле. Черные рясы иноков и монахинь тоже не редко видны в разноцветной толпе московского люда, пришедшего на торг. Ближние монастыри, да и дальние тоже, – зная, что будет много народа на торгу, высылают туда своих сборщиков за подаянием. Особенно теперь дорог каждый грош, когда, в пору лихолетья, оскудели даже монастырские казнохранилища… Да не мало монастырей и совсем упразднилось. Враги пришли, ограбили обитель, братия разбежалась… И только пустующие, выгорелые кельи, оскверненные храмы – остались вместо богатых, людных общежитий монашеских…

Особенное оживление, конечно, наблюдается около усадьбы, стоящей поближе к самым воротам, где елка, торчащая над уличным коньком избы, говорит внятно, что здесь именно находится кружало, царев кабак, без которого обычно и торг не в торг!..

Подобно тому как вся Москва и пригороды выслали на торг своих представителей, также и в кабаке и перед ним сошлись мужики, словно выборные ото всего люду, наполняющего площадь торга и ближние переулочки.

Тут и крестьяне, и возчики, и торговые люди, и служилый народ, стрельцы, казаки, холопы боярские и почище люд, не исключая и духовных, особенно из «ченцов», или иноков и послушников монастырских…

Иные, выпив свою чарку, снова отправляются на торг, другие – часами сидят в шинке или подле него, распивая взятую посудину… И чем выше поднимается солнце, чем больше прибывает народу на рынок, – тем шумнее и гуще толпа в кружале и вокруг него.

А небольшая кучка донских казаков, молодых и старых, еще до свету попав сюда, расположилась словно табором. Кони стояли привязанные у частокола, и поочередно один из компании наведывался к ним. Сами же донцы, раскинув свои бурки и потники под развесистой рябиной, сперва выпили все, что было у них в баклагах, потом снесли пустой бочонок, или «барылок», как его называли, в кабак, наполнили там, осушили, закусывая сухой таранью и хлебом, привезенным с собою. И еще не раз наполнялся и осушен был барылок. Часть из собутыльников уже насосалась до отказа, и, громко похрапывая, спали тут же, среди шума и гомона, опьянелые лыцари. Остальные продолжали кутеж. Подозвав несколько веселых торговок, любящих вино, а то и просто гуляющих бабенок, которых не мало на каждом торгу, казаки затеяли лихую пляску, подпевая себе при этом. А один, постарше, бросив пару монеток слепцу-бандуристу, привел его к рябине и крикнул:

– Буде тобе кота хоронить! Жарь плясовую!..

И непривычными к «светским» напевам пальцами заиграл бандурист плясовой мотив. А казаки, отплясывая своего гопака под эти чужие напевы, во всю глотку, вразрез бандуре, выводили по-своему:


Гей, дуб-дуба! Дуба-дуба,

Дивчина моя люба!

Набрехала на мене,

Шо я лазыв до тебе!..

И с этими залихватскими звуками выбивали тяжелые чеботы частую дробь гопака по измятой, истоптанной траве на лужайке под рябиной.

Густая толпа зевак сошлась и глядела на пляску казацкую, на бесшабашное пьяное веселье, переходящее порою всякие пределы благопристойности.

На одном из самых бойких углов торга, поближе к воротам, раскинулись шатры и навесы стрельцов-городовых московских, которые не пренебрегали и торговой наживой, пользуясь при этом разными льготами и поблажками со стороны правительства; оно не могло слишком щедро оплачивать солдатскую службу и потому давало иные способы подрабатывать, сколько кому не хватало на жизнь.

Стрельцы имели и свои постоянные места в городских торговых рядах, и выезжали на временные рынки, на торга и подторжья, даже на ближайшие ярмарки, имели своих подручных и приказчиков, частью из родни, частью – наемных.

Торговый люд, купцы и даже гости наезжие московские косились на торгашей-стрельцов, соперничество которых в торговле отнимало лишние барыши. Но напрасны были челобитные и устные прошения. Стрельцы продолжали вести торг и многие сильно богатели. Не брезговали торговым делом не только рядовые стрельцы, – записывались в это дело десятники и головы стрелецкие. Тысяцкие и воеводы лично не занимались торговлей, но им сами торгаши-стрельцы несли дары от усердия своего. А то и брали у начальства деньги, пускали их в оборот и несли крупные барыши этим «потаенным» половинщикам, стоящим по виду далеко от мелких торговых дел.

Здесь, на Пресненском торгу, несколько стрелецких навесов вели торг исключительно боевыми припасами, свинцом, порохом, или «зельем», как он назывался тогда. Старое или новое оружие лежало тут же на земле, у ларей, или висело на столбах навесов.

У одного из них сидел немолодой, степенный стрелецкий голова Ефим Озеров. Поглядывая на толпу, которая почти сплошною массою двигалась мимо ларя, он поглаживал свою седеющую бороду клином и порою обращался к долговязому парню лет восемнадцати, племяннику своему, служившему у дяди подручным.

– Не зевай, Афонька, не зевай!.. Гляди, толчея какая!.. Подбери-ка лебарду немецку, которая на углу приставлена. Сронит кто ее грехом, поранит людей. А мне в ответе быть за тебя, ротозея!.. Фефела!.. Да покупателей усердней зазывай!.. Вон к куму-то, к Ивану, третий уже подошел. А мы с тобой и без почину еще!.. Сыч ты деревенский!.. И за что я кормлю-пою этакую орясину!.. Идол хинский!..

Подбодренный ворчаньем дяди-хозяина, Афонька еще пуще и звончее стал зазывать народ, выхваляя товар, привезенный Озеровым.

– Пищали заморские!.. Зелье само лучшее… Лебарды, тесаки отточенные!.. Пистоли английские!.. Свинцу – свинчатки кому… Пульки готовые, рубленые!..

Как раз в это время, отделясь от компании, бражничающей под рябиной, появился в этом углу торга приземистый, широкоплечий, сухощавый, но могучий на вид казак и направился к ларьку Озерова, самому крайнему в оружейном ряду.

Не обращая внимания на поклоны и причитанья Афоньки, который весь просиял при виде покупателя, казак подошел к прилавку и обратился к Озерову:

– Почем нынче весишь зелье?

– Алтын с деньгою у меня. Другие – две берут… А мне бы поскорей расторговаться… Так я деньгу за то и уступаю…

– Та брешешь, гляди!.. Ну, все одно… Сыпь полну! Сколько влезет!..

Казак протянул Озерову большую роговую пороховницу, совершенно пустую. И из-за широкого пояса достал небольшой, толстого полотна мешок и кинул его тоже на прилавок.

– От и сюды, в запас… Насыпь и свешай!..

Ловко и быстро, хотя без внешней суетливости, Озеров взвесил пустую пороховницу, наполнил порохом, снова прикинул на безмене, отметил на прилавке мелком крючковатые знаки-цифры, проделал то же с пустым мешком, насыпал туго порохом, завязал, взвесивши, и положил перед покупателем. Быстро подсчитав сделанную мелом запись, он заявил:

– Шесть алтын четыре деньги за все про все. Еще чего не надо ль, почтенный друг, лыцарь служивый!..

– Як не надо? Надо!.. Свинец будет…

– По три алтына две деньги. Печатная свинчатка, мерная, большая! Гляди, таких нигде и не найдешь, окромя как у меня!.. Да и свинец – отборный, что золото! Заговоренный. Не целя попадешь, в кого наметил!.. Одну дать, любо две свинчатки?..

– Ты заговоры знаешь, брате?.. Четыре отсчитай, а то и пять!.. Та потяжельше, слухай, выбирай!.. Не скоро попадем опять на торг. Позапастися надо. В кошу у нас и то припасу мало… Надолго не стает…

Пока стрелец выбирал и взвешивал «свинчатки», от которых резались или просто откусывались куски для пуль, покупатель полез в глубокий карман своих широчайших шаровар и, достав оттуда кожаный засаленный большой кисет с тютюном, стал встряхивать его и рыться внутри, отыскивая монету для уплаты.

Озеров насторожился. Его тонкий, настроенный слух торгаша различил звон золота в темном, засаленном мешочке, до половины наполненном табаком.

Кинув исподлобья жадный взгляд на кисет, Озеров дружелюбно заговорил:

– Лобанчики звенят… Ну их, брат, ты мне и не давай!.. Хе-хе!.. Не хватит сдачи, не то што у меня, а целый торг хоша обери!.. Не те года у нас!.. Полтина! – взяв поданную монету, продолжал он. – Энто ладно. Полтину разобью, в карманах понашарю. А ты богатенькой! – с поклоном подавая сдачу, еще любезнее начал Озеров. – Не из царской ли дружины из былой, что с тютюном – лобанчики мешаешь?.. Аль при верховных при боярах… Али… Ась?..

– Як то знаты, чого не знаешь!.. Може, шо я и царский… Та лих, царя якого! Отгадай, коли такой цикавый… Не один стал царь теперь у нас в земле. Як думаешь, стрелец-приятель?.. Як гадаешь?

– А што мне и гадать… Мое дело – продать. Кому ты присягал – тот твой и царь. А я ни поп либо пономарь, штобы пытать у лыцаря: «Ты како веруешь?..»

– У-у!.. Башка ты, хоть и москвич! Не Головин ли…

– От Красных мы озер… Так – Озеровы нас так и прозвали. А… слышь-ко, сват… Есть у меня товарец про твою честь… отменный, нерядовый!.. Гляжу я, погляжу: ты сам-от – лыцарь ба-альшой руки!.. Хоша и не в уборе… Да, ведомое дело: теперя и дворяне, князья-бояре, сами попростей одемшись, на выход выйти норовят… штоб грех какой в пути не приключился… Грабителей тьма развелась! Свои – своих, чужих – чужие душат!.. Да обирают среди бела дня… Особливо коли в мошне погуще у неоглядного господчика… у зеваки!.. Не про тебя я. Вижу, маху сам не дашь, коли бы што приключилось… Ась?..

Озеров громко рассмеялся, хлопнув по плечу казака.

– Ну, ладно. Зубы у меня не болят. Не заговаривай… Товар какой особый есть?.. Скажи аль покажи… Я погляжу.

– Пищаль, мой братец! – озираясь, понижая голос, таинственно заговорил стрелец. – Да, не простая… из царских кладовых, из оружейных!.. Уж как она ко мне попала, – мне знать про то да Богу!.. А тебе ею владеть… Стань так… спиною туды, штобы люду прохожему не было приметно… Я покажу…

Из-под прилавка он достал пищаль, завернутую в рядно. Быстро развернув его, он показал казаку, не давая в руки, чудесную восточную пищаль с раструбом на конце. Ствол витого железа, ложе и длинный, узкий приклад, украшенные богатой инкрустацией, подтверждали слова стрельца, что пищаль не простая, «царская».

– Ась, какова?.. – блеснув на солнце дулом и перламутром насечек, золотыми разводами на прикладе, спросил Озеров и быстро опустил пищаль в уровень стойки, чтобы не привлечь к ней внимания проходящих.

Огнем сверкнули глаза казака при виде редкой, дорогой пищали, которую он оценил мгновенно. Но лицо у него осталось спокойно, ничто не дрогнуло в нем, только губы сжались еще плотнее под черными, нависшими усами.

– С виду не так штобы воно… – процедил он лениво, словно нехотя. – Не дуже… Кхм… Неказиста!.. Видали мы и лучче!..

– Ой ли!.. Слышь, дед у меня, так ён тоже видал, как боярин лапочки гусины едал… Говорит, сладки! Хоша самому едать не доводилось… Ты дело толкуй: берешь ай нет?..

– Коли больно много не запросишь, по-московски, по-вашему… яка цена?..

– Три дашь?.. – осторожно заглядывая в глаза казаку, проговорил Озеров.

– Три… Та чого: «три»?.. Три гривенника!.. Четвертака… або – полтинника… Та ну, сатано, сказывай!..

– Ру-бле-ви-ка!.. – медленно отчеканил стрелец.

Казак только протяжно свистнул вместо всякого ответа и протянул руку за своей покупкой.

– Свистни во дупло, будешь есаулом! – не сдержав досады, проворчал Озеров.

– Есаулом!.. Эге! Я ж и так вже им давно…

– Вот то-то! – снова искательно заговорил стрелец, видя, что казак совсем собирается уходить. – Сам я вижу: не простой казачина!.. Товар кажу, какой бы и полковнику иному был под стать да впору. А ты – свистать почал… штоб барыши мои развеять, што ли! Не годится так, пан есаул!..

– Эге! Я и позабыл приметы ваши купецкие да бабьи забобоны московские… Ну вот. Все одно, пропадать деньгам! Полтинника три дам за мушкету.

– Себе дороже! – принимая суровый вид и укутывая снова в рядно пищаль, ответил Озеров.

– Ховай, бис твоему батькови! Не треба! По твоему запросу я не купец!..

И есаул, пристегнув пороховницу на место, взяв под мышку свинец и мешочек с порохом, кинул небрежно стрельцу:

– Здоров будь, брате!..

Повернулся и спокойно тронулся прочь от ларя.

– Стой, стой! – встрепенувшись, крикнул Озеров, чуть не хватая казака за его жупан. – Стой, пане гетман!.. Куда бежишь!.. Запрос – в карман не лезет. Ай не слыхал?.. Накинь, а я – спущу… Столкуемся авось… Прибавь маненько!..

– «Накинь… прибавь»! Накинуть можно… Та було б за що!.. В пищали браку чи не мае?.. Ось подивлюсь: як из нее палят?..

Мозолистая, заскорузлая, сильная лапа есаула потянулась к пищали. Он осторожно, как святое причастие, взял ее и начал снова разворачивать рядно.

– Гляди, бери! Кота в мешке не продаю, не бойся. Товар мой хоша и «темные», а, гляди: на солнышке горит што звездочка в ночи!.. Каки насечки, затычинки, нарезинки по ложе, на прикладе скрозь… А дуло, дуло-то! Турецкое! И сталь – витая, не тянутая, не простая, как у иных пищалей… Поди, што самово султана турского была… Да вот ко мне попала… А от меня – к тебе… так вот и просится. А весу – словно нету в ей… Как перушко!.. Клад, не пищаль! Берешь?..

– Берешь, дак гроши даешь! А тамо до дому снесешь рушницю та стрелить схочешь, – а самого, дивысь, побье!.. А то, може, и с браком. Заместо кочерги и приведется бабам отдаты!..

– Сдавалось, ты – казак… ан вижу: хуже бабы!.. Пищаль в его руках, и ён не чует: добра аль нет?.. Да будь я не в Москве… што – показать ее, голубушку, не можно… так – сам носил бы… спать с собою клал бы, как жену… как бабу!.. Вот каков снаряд тебе дается в руки! А ты ошшо… Ну, долго не люблю калякать. Гляди, вот зелье! Вишь, щепоть какая!.. На три пищали наших, мейских бы хватило, для тутошних! Вот пыж. Бери, стучи курком. Слышь, полегоньку! Дай искру, пусть бабахнет кверху… Лих, от отдачи рыло береги. Сильна отдача, знаешь…

– Ты – мне!.. Слыхал: не учи ученого, съешь… овса моченого!..

Ставши тверже на своих, слегка изогнутых, сильных ногах, есаул навел дуло на белую тучку, плывущую по осеннему, ясному небу и спустил фигурный курок пищали, изображающий голову дракона.

Грохнул выстрел. Всполошились стаи голубей, сидящие на городской стене, на крыше и в амбразурах башни приворотной или шныряющие между лошадей, где так много рассыпано зерна и всякого корма.

Тучами взлетели и воробьи, которых тоже всегда много на торгах.

А люди, так же как птицы, испуганно метнулись во все стороны, охваченные диким, безотчетным ужасом. Женские вопли, плач детей сливались с криками, разносящимися по всему торгу:

– Налет литовский!.. Враги набежали!.. Литовцы!.. Ляхи!.. Казаки!.. Тушинцы!.. Хватай! Вяжи!.. Коли!.. Руби!.. Бейте, братцы!.. Грабят!.. Наших бьют!.. Выручай!..

Торговки стали поспешно убирать свои товары, мужики у возов ухватили вилы, топоры и сгрудились перед своим обозом. Стрельцы-торгаши, схватив свое оружие, кинулись на выстрел. За ними поспели и стражники, объездчики и пешие, охраняющие торг. Казаки, перекликаясь зычными голосами, стали со всех концов рынка сбегаться также туда, где раскатился выстрел. На пути они выхватывали из-за пояса пистоли и бежали с оружием наготове. Гуляки-донцы тоже из-под рябины бросились к месту предполагаемой свалки.

Сверкали бердыши в руках, у многих наведены были ружья, и только никто не мог разобрать: где произошло нападение, кто враг, с кем нужно вступить в бой?..

Издали увидя есаула, окруженного густою толпою москвичей, угрожающих оружием, казаки-донцы ринулись прямо туда, с громким криком:

– Туча! Есаул наш, Туча тамо!.. Наших бьют!.. Хлопцы, не выдавай!..

Прорвавшись сквозь стену россиян, донцы стали перед есаулом, выхватя свои кривые сабли, нацелясь пистолями, держа наготове и кинжалы в зубах, очевидно готовые дорого продать свою жизнь.

– Кыш, мужичье! – гаркнул седой, здоровый донец, взмахивая своим тяжелым чеканом, а другой рукою наводя на толпу длинноствольную пистоль. – Очищай дорогу донцам-молодцам! Не то грешневики ваши, да треухи, да малахаи и кныши так пробуровим… и с черепками, с горшками с пустыми, шо на плечах у вас заместо головы!.. Слышь!.. Палить будем!..

Еще мгновение, случайный первый выстрел – и завязалась бы жестокая, кровавая свалка; но Озеров и Туча, понимая всю величину опасности, успели кинуться между казаками и москвичами, которые стеной так и валили, надвигаясь друг на друга…

Оба вместе, надрываясь, кричали, каждый – своим.

– Аль очумели! Спятили, православные!.. Никакова налету и слыхом не слыхать!.. Видите! Нихто не обижен… Пищаль, слышь, покупал казак, так пробовать задумал! – убеждал своих Озеров.

– Тю! Дурни донские!.. Как распетушились!.. Наших не замают. Глянь, заступники яки, на пустой след… Тьфу, пьяные рожи! Плясать идите, як плясали!.. – орал на казаков рассерженный Туча.

– Торг здесь идет, торг! Уразумели ай нет, люди добрые! – уговаривал самых бестолковых стрелец. – Никакой обиды нет и не было никому!.. Торг, одно слово, торг!..

– Штоб тя леший подрал!.. Вон оно што!.. Пищаль, слышь, покупал донец, так пробовал… А, дьявол вас дери!..

– Часы такие смутные… И в дому-то на полатях спишь, так черти снятся… А они, дуболомы энтакие, на торгу стали пищаль пытать!

– Палят… народ хрещеный зря пужают!.. Донцы треклятые, неуемные!.. Попужать бы их ослопами да рогатиной!..

С бранью, с ворчаньем стали расходиться по своим местам и торговцы, и стражники. Торг снова загудел, загомонил, как раньше, своими тысячеголосыми переливами.

А Туча спокойно, словно бы ничего не произошло, отошел от толпы товарищей, которые его расспрашивали, что тут произошло, и сунул что-то в руку Озерову, стоящему перед своим ларем.

– Твое, бач, счастье! На, бери! Давай рушницю.

– Што!.. Два рублевика! – протянул Озеров, поглядев, что ему сунул донец. – Не! Пляши на Калугу! Ступай, приятель, отколь пришел!..

Поглядел Туча, не говоря ни слова, забрал свои деньги и пошел к своим.

– Казак кряжистый! – почесывая затылок, проворчал стрелец и позвал покупателя снова.

– Гей, слышь! Набавляй полтину и бери! Уж больно ты мне по сердцу пришелся!..

Туча, словно не слыша зазываний, шел развалистой походкой все дальше и затянул своим сильным, густым голосом:


Ихав казак с Дону,

С Дону – тай до дому!.. Гей…

– Эх, пень проклятый!.. Слышь! Друг сердечный, усатый таракан запечный!.. Вернися! Иди, бери за свое! Шут с тобой! Где нашего не пропадало! Сыпь рублевики!.. Почину ради уступаю. Почин – велико дело!.. Гей!..

Отмахнувшись от Афоньки, который по знаку дяди кинулся за Тучей и почти силой тащил его к ларьку, – есаул спокойно вернулся, положил на прилавок два рублевика, которые так и лежали у него в ладони, наготове, взял пищаль, обернул ее рядном и наставительно заметил стрельцу:

– Просил бы без лишку да по чину, то не сидел бы без почину. А у меня рука – легкая. И шведы, и литовцы, и поляки мою руку знают. По два раза – ни разу не бью. Как раза дал, так и наповал! Мне пищаль продал, так теперь, гляди, и жену с дочкой до вечера цыганам продашь за хорошую цену!..

Донцы и молодежь, которая еще толпилась у ларька, расхохотались.

– Типун тебе на язык да десять под язык! – отплевываясь, ворчал Озеров.

– Ох, брат, да ты глядишь ли, кому товарец продал! – обратился к Озерову средних лет человек, одетый просто, но хорошо, в синем кафтане тонкого сукна, перехваченном черкесским кушаком, к которому подвешен был большой кинжал в серебряных ножнах, а с другой стороны – торчала рукоять немецкой широкоствольной пистоли. Это оружие и богато расшитый ворот белой рубахи тонкого полотна, выглядывающий из-под распахнутого кафтана, показывали, что это не торговый или посадский человек, не слуга боярский, как можно бы судить по темному короткому наряду и простой шапке, с узкой барашковой опушкой и красным, суконным верхом.

Это был небогатый служилый дворянин, Петр Горчаков, который с тезкою своим, князем Петром Кропоткиным, с Никитой Пушкиным да с Василием Кондыревым, такими же мелкопоместными дворянами, пришел на торг, кинулся на выстрел и потом задержался у озеровского ларя, привлеченный сценой купли-продажи диковинной пищали.

Озеров, услыхав замечание Горчакова, не торопясь оглянулся, окинул говорящего внимательным взглядом и, решив, что надо ответить незваному собеседнику, почесал в затылке и лениво проговорил:

– Я, слышь, не дьяк да не подьячий розыскной. Не сам болярин из приказу из Сыскнова, Разбойного, штобы пытать у каждого: «Ты хто? Да ты откуда?..» За энто мне полушки не дадут поломанной на всем торгу! А тута, гляди-ко, на ладони два свеженьких рублевика, как стеклышко!.. А ты уж спросы чини, допросы да разбирай, коль уродился такой мудреный дядя!.. Вот те и весь мой сказ!

– Добро! Выходит: «Денежки на кон, а там хошь и сам на кол!» Все буде ладно! Хоть виру, цену крови – принимаешь рублевиками… Торгаш прямой как есть, хошь и стрелец ты московский! – укоризненно проговорил Горчаков.

– Хо-хо-хо! – вдруг лукаво, весело рассмеялся Озеров, задетый укором и решивший оправдаться и перед этим надоедливым «полупанком», как в уме назвал стрелец Горчакова, и перед своими товарищами, которые, оставя лари на попечение подручных, подошли к навесу Озерова послушать, о чем речь пойдет?

– Ха-ха-ха! – сильнее раскатился стрелец, видя общее изумление, вызванное его нежданным весельем. – Ужли за дурака меня почел ты, господин хороший! Ну, пусть он вор, из шайки воровской царька калуцкого, омманного!.. Ты, друг, не обижайся, слышь! – мимоходом кинул торгаш Туче. – К примеру говорится, сват… не то чтобы тебе в обиду!.. Пусть – вор он, так я толкую. Да на нем, гляди, и без моей пищали – оружия палата!.. Снаряду боевого столько, что на пятерых на наших хватит! И сабля, и ножов, слышь, два, да две пистоли, да фузея… да вон чекан тяжелый!.. На лавку прямо хватит на целую. День можно торговать!.. А очами он загребущ да жаден. Не из поповской ли из долгогривой породы! А скажи, есаул, не потаи!.. Вот у меня – ошшо одну пищаль купил он. Ладно! Пущай теперь попробует, приходит с нею на злое дело, на разбой али грабеж казацкий, как в обычае то у них… Так у меня, – помимо «государского» большого самопала, – ошшо в дому четыре-пять пищалей про сыновей… племянных не считая да челядинцев. И тем припасено снаряду про всяк случай!.. Пусть сунется! Тарарахнем на ответ, мое поштенье! Костей, поди, не соберет мой лыцарь!.. А ты коришь: пищаль зачем я продал!.. Хо-хо-хо!..

Озеров снова раскатился довольным смехом.

Из толпы торговцев, приезжих на Москве, которые особой кучкой стояли поодаль, выдвинулся среднего роста, худощавый, но сильный и гибкий станом торговец, лет тридцати, Савва Грудцын. Каждое движение его, порывистое и широкое, выдавало затаенную нервность и удаль натуры.

– Тарарахнете?.. – пощипывая реденькую свою, рыжеватую бородку, въедливо заговорил он, обращаясь не к одному Озерову, а ко всем его соседям по торгу, стрельцам и москвичам, торговым людям. – Што не тарарахнули, когда неверных ляхов в Московский Кремль, в святое место пропущали!.. А? Али тогда и пищали у вас не тарарахнули!.. Давай ответ, торгаш стрелецкий, петел с хвостом с куриным!..

– Што не тарарахали!.. Д-д-да! – почесывая затылок, медленно заговорил Озеров, очевидно подыскивая половчее ответ на прямо поставленный, ядовитый вопрос. – Слышь, дело-то не наше вовсе… Д-д-да!.. Бояре верховные, все семеро – их, слышно, сами звали: мол, в Кремле быть надо польской рати… Кремль от вора от калуцкого оборонить, што больно близко подошел к Москве, слышь, к самой… в Коломенском, слышь, селе стоял царек со всею ратью… Ну, и тово… поляков допустили, бояре, слышь… Мы – ни при чем. Мы – как приказ был даден!.. А бояре… Коли не так што сотворили, – они дадут ответ и перед Богом… да и перед землею! Это уж как Бог свят!..

Есаул, Тимошка Дзюба, молодой еще, рослый, могучий казак, давно уже порывался вставить свое словцо и теперь врезался в речь Озерова…

– Бог! Сам плох, не даст и Бог! – громким, вызывающим тоном начал он, выступая из толпы товарищей, и, становясь перед Горчаковым, продолжал: – Слыхал ай нет пословку такую, мякина! Крупа московская… Вы – тюфяки, а не Христова рать! Вон энтот, – он кивнул на Горчакова, – молодчик, хват московский, он «тушинцами» лает нас, зовет ворами… А «тушинцы», гляди, уже в селе Коломенском, сам говорил, тут, под Москвою, встали!.. И царь у нас – не выродок литовский, не Владислав либо Жигимонт, латинец, еретик!.. Димитрей свой, хрещеный, православный царь-государь!.. С царевичем, с царицею Мариной…

– Не царь, а воровской «царек» и Самозванец, Сидорка-вор у вас… С Маринкой, с ведьмой! – начиная горячиться, отрезал Горчаков. – Да и за собой ведет тот вор окаянный воров да татей таких же; людей разбойных насылает на Русь святую, на землю на родимую!..

Седой, степенный есаул Порошин, удержав Дзюбу, который уже ухватился было вместо ответа за рукоять сабли, гулко забасил, поглаживая свои длинные усы:

– Послушаю, у москвичей язык уж так-то ловко мелет!.. И на што тут столько ветряков-помолов поставлено на въезде, на Пресне, тута да на Яузе-реке!.. Без них – все смелете, што ни попало на жернова московские. «Сам вор и – воровской царек!..» Э-эх ты! Не молод, брат, да, слышь, и не умен, как видно по речам. Не кипятись, не фыркай, паря. Дай слово мне сказать!.. Ну, «вор» у нас… Ну, «воровской царек»!.. А хто у вас-то? Бояре хуже вора! Предатели, изменники свои. Как в Тушине стояли мы с Димитрием, с царем, так все бояре ваши главнейшие у нас в гостях перебывали… Челом добьют смиренно вору-то. Тот им чинов подаст, и вотчин, и земель, и деревень, как добрым. А там, глядь – у Шуйского-царя опять и объявились. Тот жалует желанных «перелетов», бояр лукавых… Пока и этого царя не скинули и клобуком его не накрыли… Вот что бояры-то ваши делать горазды! Семибоярщина у вас, я слышал. Собором выбирали правителей, набрали семь… А считать – осьмой к ним затесался… Голицын, князь Василий, самый-то лукавый боярин… Сам Владиславу присягать сзывал народ, а сам – себя в цари московские ладил не таясь!

– Присягали Владиславу, да не все! – отозвался неожиданно пожилой дьяк.

– Ну нет, Иван Елизарыч, што зря толкуешь! – перебил дьяка его товарищ, видя, что на них обратили внимание. – Присягали Владиславу, так оно и есть. Не зря, слышь, сват, собор собирали Земский.

– Вестимо, соборное дело, – поддержал Кропоткин второго дьяка, снимая шапку и приветствуя обоих. – Собор земли – великое дело. И цари его слушали, не то што мы, людишки последние. Слышь, Грамматин, те правду бают.

– Собор, – не унимаясь, возразил тот, кого назвали Елизарычем, дьяк Иван Елизаров Курицын. – Уж ты не знаешь, какой собор был собран? По чину ли, по ряду! Ни-ни! От городов людей и не сзывали… Кто был в Москве под рукой из людей служилых да из торговых – тех на собор и звали… А что сам князь Мстиславский писал на города в грамотах, которые были про Владиславову присягу? Слыхал?

– Я слыхал, – угрюмо, нехотя отозвался Грамматин, чувствуя, что некстати завязался спор с ярким противником партии Владислава.

– Ну, ты слыхал, так они не слыхали. Вот што в грамотах боярских написано: «Нужды-то нет, чтобы от городов людей собрать, да и ехать на Москву небезопасно… И порешили Владиславу крест целовать, чтобы смуте конец положить». Нешто это было настоящее, всеземское решение! Как скажете, люди добрые?

Молчанием ответила толпа. Но их поникшие головы и насупленные брови ясно говорили, что думают люди московские, хотя и присягнули они Владиславу.

Первым снова подал голос есаул Порошин.

– Вот она, правда-то! Как масло на воде всегда выплывет. И к такому-то царю, леший его знает, кем избранному, – великое посольство от Москвы ехать собирается, челом бить: шел бы царством владеть!.. Привезут из Литвы «царя», неча сказать! На трон московских государей православных – Жигимонт сынка пошлет, Владислава… Коли не сам еще на трон полезет, ксендзов с собою насажает тут же!.. И уж тогда над верой православной вдосталь поглумится! А наш-то вор – не вор, да, говорю, хрещеный! И кругом нево – все православные, не люторы, не латинцы да ксендзы треклятые с гуменцами пробритыми на самой плеши!.. Черти гололобые! Вот первое вам дело! Скажу еще и другое. Мы с «вором» да теснимся дружно в круг… У нас и сила!.. Мы еще покажем ляхам, и Литве, и гетману Жолкевскому… Счеты сведем еще!.. А вы… Гляжу на вас… Э-эх, стадо беспастушное!.. Хоть то бы поглядели, што на Руси на всей теперя сотворилось! Што ждать еще нам надо… Подумайте вы, бороды худые!..

– Молчи! И без тебя, чай, знаем! – угрюмо проворчал другой торгаш, голова стрелецкий, Философов, стоящий в толпе.

– То-то вот, «молчи»! – не унимаясь, продолжал Порошин. – Не по ндраву пришлося. Правда глаза колет. Я по земле Московской погулял, по вашей… Вон тута стоят кругом, я вижу, люди из разных концов… со всех краев земли Русской.

– Вестимо! На торгу, как в боярских закромах: со всех полей собран хлеб-разносей! – отозвались голоса из толпы, которая теперь еще теснее сгрудилась вокруг кучки спорщиков, видя, что начался словесный бой, без угрозы для чьей-либо жизни.

– Так вот, люди добрые! – вдруг обратился смышленый казак к толпе. – Вы бы нам и порассказали, что деется теперя по всем углам? А мы послухаем. Гей, ты не из смольнян? – обратился он к коренастому парню лет двадцати пяти, в белых портах и рубахе, с дырявою сермягой на плечах, с измызганным грешневиком на спутанных, белесых волосах. Водянистые светлые глаза выделялись на темном, обветренном, исхудалом лице, опушенном редкой светлой бороденкой и усами.

– Оттедова! – почесывая затылок, отозвался парень.

– Вот то-то, гляжу я, больно мне рожа твоя знакома. Глупая, белесая, как и надо быть у вашего брата, у смоленских круподеров. Поведай, парень, сладко ли вам живется с той поры, как польский короленок, царь московский, избранный пан Владислав, литовская собака, – вас милует да жалует!.. В полон берет, стреляет, топит, режет!..

– Во… во… во! – широко ухмыляясь, подтвердил парень. – Так все и есть, дядя. А ты из насой стороны, сто ли ца?..

– «Што ли ча!..» Нет, не из «васой»!.. Тамо дураков и без меня довольно. Сюда ты как прикатил: верхом али в колымаге…

– Гы-гы-гы! – загоготал парень. – Вярьхом… да в колымаске!.. Гы-гы!.. Песечком! Эхе-хе! Нет ни лосадки, ни телеги… Ноне нет ницаво! На рубежи посли мы, знатца… Так думалось: послободнее тамо, на рубежах!..

– Ну, и што же? – спросил Кропоткин.

– Мурзы, слышь, отогнали нас, – отстраняя сюсюкающего парня, заговорил его товарищ, одетый также, но чуть пообрядней. И бойко продолжал: – Мордва, чуваши да мурзаки татарские, что близко к рубежам понаселилися, они тамо и шмыгают… Землю захватом забирают, кормов нам не дают ни для скота, ни для себя… С мястов гоняют, чуть осядем где-нигде… Мы вот собралися и гайда на Москву!..

– А тут, гляди: вам закрома открыли… поят и кормят досыта? – спросил Порошин.

– Ку-уды-ы-ыы!.. И то день третий, почитай, не емши… В обители поночевали ночи две, тамо и покормились маненько… Работы нет… Дялов-то никаких… Потуже животы перетянули поясами и терпим!.. А теперя – ошшо куда ни есть пойдем, искать удачи…

Ступай туды – неведомо куды… ищи тово – неведомо чево! – усмехаясь, произнес Порошин. – Ай, молодцы робята. На ногах не стоят, а духу не теряют… А ты отколь?..

– Каширские мы будем! – забасил пожилой, высокий, худой мужик в азяме и овечьей шапке, к которому обратился есаул.

– Известно, хто мы! – подхватил стоящий рядом человек помоложе первого, в свитке домотканого сукна, в коневых сапогах. – Мы-ста однодворцы. Да – тесно стало на Кашире ноне… А на Москве, слышь, надобе людей и ратных, и служилых… да и всяких, хто головы на плечах не теряет… Што день – здесь драча да битва идет… Уж сами видели, чуть побывали здеся. Мы к боям охочи… Мы – люди боевые, однодворцы. Вот и пришли, поищем счастья, доли, коли Господь пошлет…

– Бог на помочь, друзья! – с поклоном обратился к ним Порошин. – Ваша правда. Где теперя и подраться, коли не на Москве. Что час, то льется кровь, да сколько понапрасну!.. Я хоть казак, да не дурак, я понимаю… Хоть было б из чево чинить кровопролитье!.. Нет, никому не лучше от всей свары московской от вашей. Всем боль и досада великая, как я вижу да слышу!.. Хошь и нет тута вора-царя, как в Калуге ноне у нас!.. Ну, ты – чем радовать нас хочешь? – обратился он к чисто, нарядно одетому, кудрявому мужику, очевидно торговцу, который высунулся вперед из толпы и ждал, когда ему можно будет вставить свое слово.

– Мы, новгородцы, от государя Великого, от Новогорода, от господина…

– Дела пытаешь али от дела лытаешь?.. Сказывай, молодец! Мы послушаем.

– Чаво и сказывать!.. Забрались к нам свеи… Пока ошшо – помалости теснят. Их – половина, наших половина выборных сидят по избам земским, по приказам по всяким… Хошь и дерут, да и не до последней шкуры… А все душа болит, што присягнули иноверному кралевичу мы ноне… Царевич свейской – лютор… И стал он государем у нас… и господином Святой Софии, нашей Заступницы… И наш Великий Новгород таперя…

От волнения не договорил, умолк новгородец, тяжело дыша.

– Новгород Великий стал вотчиной у люторской земли, у Свеи! – договорил за него нарочито громко и внятно Порошин. – Слыхали!.. Да, слыхали мы и это. А вора-то царя у вас, слышь, нету!.. И в голове царя-то нет, как видно, у москвичей, у всего люду православного, российского! – вызывающе заключил свою речь есаул.

– Ты, слышь, усатый боров, хохол чубатый! Ты к чему это про вора, про царя нам гвоздишь, который раз!.. – сердито заговорил из толпы благообразный пожилой торговец, стоящий особняком с кучкой молодежи, очевидно его подручных или родственников.

– Ты зачем душу нам бередишь своей докукой да расспросом! – настойчиво, властно продолжал он, обращаясь к Порошину. – Помочь-то можешь ли! А! Сказывай, смутьян донской, окаянный!.. Неча подковыривать без толку. Помочь-то чем беде, знаешь ли?

– Помочь! Я – нешто Господь Бог!.. С Ево помогой – сам кажный пусть себе и помогает, как и чем знает! – ответил Порошин, сбавляя тон перед сверкающим взглядом и властной речью неожиданного противника.

– Вот то-то и оно: сам себе кажный!.. Да с Божьей помощью!.. Энто так. И мы на том с тобой сошлися… Мы так же мыслим… А я уж полагал, – и вовсе ты злодей, земли родной предатель, слуга разбойничий калуцкого царька!..

– Мы-ста… да мы-ста!.. А хто же это «мы», скажи, пожалуй! – задорно спросил Порошин, недовольный своей невольною уступчивостью перед каким-то торгашом.

– Мы хто?.. Нижегородцы!.. Вон тезки новгородцев, почитай, да малость поумнее. Не охаем, не вешаем башки! К себе на помочь царька не просим воровского, чтобы нас в кучу собирать… Как толковал речистый энтот дядя с усами да с хохлом, донец чубатый… Вот мы хто! Мы – сами по себе…

– Угу! – откликнулся Порошин. – Так, стало быть, коли у вас на печи тепло да баба толстая лежит под боком, – так пропадай вся пропадом земля!..

– Н-ну!.. Энто ты… послушай… не моги! – Сжимая кулаки, сдвигая брови, двинулся с угрозой здоровяк-нижегородец на глумливого есаула.

– Потише! Не ерепенься, дядя! – остановил его стрелец-торговец, стоящий рядом. – Обиды нету никакой покуда для тебя. Словами начал спор, так што уж с кулаками лезть на драку. Не пристало. Тебе вопрос дают, – давай ответ, как оно водится.

– Верно! – подал голос торгаш-рыбник, Федька Белозерец, от которого далеко несло запахом свежей и соленой рыбы. – Пускай он и казак, а правда чуется мне в его речах… Кой-што уж я смекаю… Не знаю дотошно, к чему он всю речь поведет… А вижу: тянет он из нас по словечку правду, словно масло на воду… Тесно нам стало, облегла печаль всю землю, не то штобы один край али область… А мы друг с дружкою еще сцепиться рады… ровно псы голодные али волки лютые из-за волчихи в течку ихнюю, в вешнюю… Право! Неладно это, што и говорить… Вот я который год езжаю на Москву из Белозерья… А ни у нас, ни здеся доселева такой нужды, докуки и печали не слыхивал, не видывал, как в энти злые годы!.. Здеся, на Москве – еще вам с полгоря. А погляди по иным местам, по городкам, по селам… Волки, лисицы бродят по опустелым домам, по жилью людскому. Вороны хищные слетаются из лесов на груды мертвых тел, что гниют повсюду, на дорогах, на площадях городских… Люди зверьми стали: подстерегает один другого, чтобы убить, ограбить… А то и жрут друг друга с голодухи-то!.. Матери детей губят, чтобы те муки меньше узнали! А ляхи за нашими гоняются, кто от них убегает, добро прячет, за теми враги злых псов спускают, словно на волков алибо на кабанов, – на людей хрещеных! Прямое лихолетье, не зря и названо!.. Смутилась Русь. Ей, матушке, не сладко… А нам, сиротам бедным, маломочным, и прямо помирать без покаянья – одно осталось!.. А мы еще…

– А вы к себе Литву зовете, ляхов! – завел опять свое Порошин. – Посольство шлете, бояр первейших, вящших… Чуть не полсобора Земского, который, еще нет трех недель, кончился у вас… Четыреста людей знатнейших, служилых, воевод, митрополита Ростовского с попами, дьяков умнейших думных, всю царства знать, красу посольством отрядили!.. Куды?.. Сказать то даже срам!.. Челом до земли бить Жигимонту, мол: «Приди, володей землею и нами!.. Обороти нас в латинскую ересь… Попов сгони, нам насажай ксендзов… жен наших, дочерей возьми на поруганье… Последнюю рухлядишку отбери, как повсюду отбирал доселе у православных, где только твоя власть да сила была!..» Што! Аль не так… Молчите?.. То-то!.. Нету вора-царька у вас, да есть зато бояре лукавые, заведомые воры!.. Они уж много лет всю землю продают да предают кому ни попадя!.. Из Тушина перелетывали на Москву, царю вашему, Василью Шуйскому лизали… руки, покуль до смерти ево не укусили, постригли силой!.. А лучче ль стало и потом! Ничуть не лучче!.. Ворохами «цари» явились. Што ни боярин захудалый, что ни подьячий – вор, мздоимец, мшелоимец, не то что «царик» наш, – и тот орет на всех на вас: «Я – есмь твой господин, и Бог, и царь!..» Не так?.. Аль правду молвлю?.. – обводя толпу взглядом, кинул вопрос Порошин.

– Пока все так… Не прилыгаешь много! – среди общего угрюмого молчания отозвался Кропоткин.

– И вовсе не лгу! Чай, крест на шее висит и у меня!.. Чай, землю я жалею свою, донскую… вашу… всю как есть! Одна земля, как мы – едино стадо… Учился в бурсе в киевской и я, не мало годов тому назад… Не забыл Писанье… Нам пастыря единого бы надо… А пастыря и нету!.. И без нево – беда! Так оно и выходит: пущай хота и «вор», да будет он один покуда… А там… Что Бог пошлет. Стеною взяться надо, заодно. Тогда врага прогнать легко нам будет. Называть начнем, много их, врагов наших!.. И ляхи, и люторы, и свея, и своя вольница понизовая… А сочти, так нас – куды-ы больше, чем их… Одолеем всех, только бы разом, дружно за дело приняться! А у нашего «царька»… пущай по-вашему будет, мы его пока «царьком» повеличаем!.. Царевич есть у него, еще дите малое, безвинное. Он на Руси родился, на наших очах. Крещеный, растет среди люду православного на святой Руси… Авось ему Господь пошлет удачу, и станет он как прирожденный царь! Земля помаленьку оправится от грозы, от лихолетья… А тамо?.. Што наперед загадывать! Теперь у всех одна забота: избыть беду великую, разруху земскую! И никто не знает, как за дело взяться… Вот и надо, братцы мои…

– Подожди маленько! – перебил есаула Кропоткин. – Слушал я тебя, никак и разобрать не мог: што ты есть за птица? Сам от себя тут бобы разводишь, али «царек» подослал тебя… Как всюду теперь люди подкупные шатаются, народ простой на свою руку тянут, речами разум отымают!.. И не понять сразу: от Бога ты али?..

– От черта! – добродушно усмехаясь, докончил сам есаул. – Ничаво, толкуй как хочешь. Я не в обиде, господин честной.

– Я обижать и не мыслю. Сдается, ты душа прямая, русская… Только глядишь, приятель, вовсе не туды, куды бы надо…

– Поверни, наставь, господин. Я хоша и грузен, да все же не костылями к земле пригвожден, как был Христос Спаситель Наш на Древе на Святом… Как распята теперь мать-земля православная!..

– Все так, все так! К тому и речь веду! – продолжал Кропоткин. – «Не пропал понапрасну мой день!» – так скажу себе, коли мы с тобою поразумеем друг друга, казак мозговитый… Не беда, што на торгу ненароком мы с тобою повстречались, а в другой раз, може, на Страшном Суде свидимся, коли Господь повелит!..

– Угу!.. Вон ты какой… Ну, слушаю… толкуй свое…

И Порошин даже наклонил слегка голову, готовясь слушать Кропоткина. Насторожилась и толпа, почуяв что-то особенное в тоне собеседников.

– Скажу сперва про дело ближнее. Хоша Великое посольство и снаряжено челом бить крулю Жигимонту, послал бы Владислава на Москву, на царство… Да мне, как и другим, меня и поумнее, и позначнее, – то залегло на уме: не велика будет корысть короне польской от зову нашего… Хотя бы и пришел к Москве Владислав. Ты слыхал ли, дядя? – как звать, не знаю…

– Федькой Порошиным дразнили издавна. Лет десять в есаулах…

– Ну, вот, пан есаул Порошин, слыхал ли ты: на чем стоять приказано посольству, ай нет?..

– Так… краем уха слышал…

– Обоими послушай, – я скажу тебе по всем статьям!

И, загибая пальцы, Кропоткин начал с расстановкой:

– Речь первая: обязан царь Владислав блюсти в земле Московской и в иных царствах и областях российских обычаи старинные. Владеть землей по старине, храня законы и веру православную нерушимо!..

Оба дьяка, Елизаров и Грамматин, взобравшиеся теперь на груду бревен, чтобы лучше видеть и слышать, словно по уговору вынули из глубоких карманов своих однорядок по листу, исписанному четкими строками, и стали глядеть в них, словно проверяя: верно ли говорит Кропоткин? А тот между тем продолжал свое:

– Вторая речь: прибыть к Москве немедля должен крулевич. Тута патриарх его окрестит, штобы и не пахло от него ляхом… И тогда уж венчать на царство станет по древнему обычаю. На третье: суд и право должен царь давать по старине. Менять законы дозволено не ему, не новому царю, а всей боярской думе с собором Земским сообща, никак не иначе. Потом, все дани, пошлины, вся подань по-старому идет, без прибавленья. Без думы царь менять того не может али прибавить на душу противу прежнего!..

– Вот это так! Умно, коли бы этак стало дело! – загудели кругом довольные голоса, особенно торговых людей.

– Войну ли зачинать, мир ли писать, то на волю думы и царя, – продолжал высчитывать на память Кропоткин. – Российским торговым людям – всем вольный выезд за рубеж: московским аль областным, все едино. А для гостей для иноземных – по-старому въезд сюды ничуть не легше… Да казнить бояр либо служилых людей без думы новый царь Владислав никак не волен. А награждать да возвышать по заслуге, а не своим произволом либо хотеньем царским, как дума и правители укажут, глядя тамо: кто чего заслужил?..

– Ого!.. По-новому дело, гляди! – разнесся говор в толпе, все нарастающей вокруг. – У нас раней ничего такого и не бывало на Руси!

– Дак и царей с Литвы же не бывало, гляди, у нас доселе! Надо на первых порах поостеречь малость и землю, и себя, штобы за спиною сыночка старый круль-отец нас к лапам не прибрал.

– Ну, стой, государь мой милосливый… как звать-величать тебя – не ведаю, – заговорил с бревен дьяк Елизаров. – Это ты малость маху дал и народ с толку сбиваешь, можа, и не по своей воле… по незнанию. Были эти речи, как ты сказывал, в первом договоре с Жигимонтом, который Тушинский патриарх, рекомый Филарет, а по-истинному, – митрополит Ростовский Жолкевскому-гетману подписать еще по весне давал. А тута, на Москве, бояре старые, князья гордые повыкинули обе речи и про вольный выезд, и про награду по выслуге. Это на руку худородным-де людям, а князьям да боярам в ущерб. Вот они и постарались… Земский собор тоже по-ихнему постановил… вестимо, и собор такой «боярский» больше был он, а не Земский…

Ропот недовольства пробежал по толпе. Тогда подал голос дьяк Грамматин.

– Не смущайтеся, люди православные! Не все оно так, как тута вам сказано. Верно, выкинуты две речи. Да собор и бояре не зря их захерили. Не на пользу они Земле, а на вред и на смуту. Главное осталось: новый царь Владислав без Земской думы да без бояров и шагу ступить не может… А бояре дело свое знают, потачки не дадут, ни крошки не уступят своего полякам!..

– И, куды! – загудели голоса. – Бояре кому уступят ли!

– Себе самим, чай, сколь надо!.. Где давать другому!..

– Самим, гляди, не хватит, их только к делу припусти!.. Все «сберегут», да, слышь, не для народа, а для себя!..

– Ништо! Пускай бы, лих, не ляхам досталося!..

– Хоша толсто брюхо боярское, ныне пуще разопреть у живоглотов. Лопаться, гляди, станет!.. То-то любо… Мы поглядим! – весело выкрикнул стрелецкий голова Оничков.

– Дай дело договорить, – огрызнулся на него Порошин и снова обратился к Кропоткину.

– Н-ну… а хрестьянам как?.. Кабальным да иным людишкам черным и тяглым какие выйдут новые вольготы да права от вашего Владислава, не слыхать ли? Уж больно всем малым людишкам ноне тяжело, невмоготу стало. Полегше все ждут и просят. Как же им буде, сказывай! Не слыхал ли?

– Как не слыхать! Все будет… как и встарь бывало. Али, сказать вернее, как Годунов Бориска повершил, воссев на царство. Пахарям уходить за рубеж невольно из земли. А польским холопам – к нам, сюды нету ходу. Каждый у себя тяни тягло… И вольный Юрьев день останется порушен, как и при Борисе стало. Штоб вовсе не было его, дня Юрьева… Штобы люди тяглые, пахари сидели на земле крепко, на веки вечные!.. Штоб не шатались хлеборобы по всем концам…

– Бона! Нам, выходит, вековечная «крепь»!.. Нету больше Юрьева… Вот те и Юрьев день, и вольный праздник! Ау, слышь, бабка, поминай как звали! – подталкивая рядом стоящую старуху, проговорил один из крестьян в толпе и протяжно свистнул при этом, почесывая в затылке.

Старуха, досадливо отмахнувшись от парня, еще больше насторожила уши, стараясь не проронить того, что говорилось в середине круга.

– Бояре печалуются больно, што их земли опустели, што люди разбежались… Вот и хотят так закрепить людей при пашне, штоб ходу не было им никуды. Но, главное, што вера и закон в земле по-старому должны стоять, как при отцах, при дедах наших было! – закончил свою речь Кропоткин.

– Хо-хо-хо! – раскатился смехом Порошин. – Да нешто Жигимонт – ребенок малый! Нешто он на речи те пойдет!.. Нешто пошлет сынишку, штобы стал слугой боярам московским, а не царем и государем всея Земли!.. Пустое дело задумали…

– Ты смышлен, коряга! – усмехаясь сдержанно, ответил Кропоткин. – Так думают и на Москве у нас, кто поумнее… Да, слышь… пусть потолкуют ляхи да послы-то наши… Мы здеся времени тоже зря тратить не станем. Помаленьку все образуется на Руси… Города столкуются между собою… И люд честной надумает: «Как быть, беду штобы избыть?..» Вон города уже обсылаться стали между собою, шлют грамоты запросные… Советы советуют: што начать, к чему приступить?.. Ярославль – Костроме, Нижний – Вологде голос подает… Знаешь, как в песенке старинной поется:


На святой Руси – петухи поют!

Скоро будет день на святой Руси!..

Дождемся и мы ясного солнышка… Слышно, зашевелилась земля… Стали думать где-нигде людишки согласно, по-хорошему… Патриарх Гермоген слово великое сказал: «Сбирать рать земскую!» Его слово мимо не пройдет…

– Рать земскую… легко ли! И так, слышь, все поразорились! – послышались голоса.

– Легко ли! – с досадой крикнул толпе Кропоткин. – И вы полегчить себе думаете… Не видите, што за мука из того облегченья явилась для вас и для всей Земли!.. Это, слыхал я, конек в обозе шел да воз тянул. И тяжело ему то дело показалось. Он легше захотел, ночью от коновязей и утек! А волки, што кругом рыскали да не смели в табуне при людях на коней напасть, перехватили вольную лошадку да и по косточкам разнесли… Так и вы себе со своим облегченьем хотите, што ли! Штобы враги, кругом стерегущие, и нас поодиночке повырезали, в полон увели и землю бы всю расхитили. Вот и станет вам полегше тогда!..

– Да што ты… Нешто мы так хотим… Нешто позволим! – поднялись протестующие громкие голоса.

– «Хо-отим! По-озволим»!.. Без вашей воли учинится, коли легкости искать станете, как и до сих пор искали… Подумайте, от чего разоренье да пагуба пошла?! От какой причины малой!.. То ли мы знали на Руси!.. Сбыли с плеч татар! Такую грозную орду, што три века над нами измывалась, – разбили с Божьей помощью… Литву и немцев-крыжаков колотили за милую душу! А тут – горсть литвинов да кучка ляхов, отряд-другой из Свеи набежал… И Русь целая покорствует, молчит, выносит надругательство такое!.. Долго того не будет! С чужими недругами справимся, как-никак… Не чужие, свои есть враги, опаснее Литвы и шведов… Вы, казаки!..

– Мы! – всколыхнувшись, отозвались донцы. – Ишь, што сказал!.. Земле мы не враги.

– Как лучче, мыслим, сделать бы!.. – пробасил старик-казак со шрамом от виска до подбородка, одноглазый, но еще могучий, как дубовый кряж.

– Я верю: мыслите вы хорошо, да делаете худо! – возразил Кропоткин, когда утих общий гул. – Чай, и сами того не разумея, так творите… Сто тысяч земской рати собрать бы можно без больших затей… И ляхи, и свеи затряслись бы, вон из земли пустились бы наутек!.. Да вот вы, казаки, с царьком своим нам руки завязали!.. Из бояр не пристало выбирать никого в цари. Ненавидят друг дружку бояре и князья, завидуют. Своему не дадут надеть царского венца да бармы золотые… Волею-неволей нам и пришлося ладить с Жигимонтом… штобы только Самозванца-вора не пустить теперь на трон царей московских!.. А ежели бы да вы, казаки, сголосились, сошлися бы вместе, выбрали бы царя по совести, по правилу, по-Божьи. Ужели в целой земле не сыщется главы, которую Господь поизволил бы помазать на царство, как встарь царя Давида?.. Слышь, пан есаул, когда своих увидишь в Калуге там алибо где, так передай им, што от меня ноне-то слышал… Порассудите вместе… Авось Бог даст…

– Царя избрать Землею?! – подхватил горячо Порошин. – Чево бы лучче и желать! Да как ево ты отыщешь да изберешь! Где взять ево, царя, для всей земли!..

– Начать лиха беда. А там – Господь укажет. Слышь, уж и в сей час носится слушок один…

Кропоткин опасливо оглянулся, нет ли близко поляка, и продолжал:

– Сам Гермоген, святейший патриарх, великий старец, кому подобало, тем, слышь, имечко одно называл пристойное!..

– Кого?.. Кого?.. – звучали голоса.

– Есть сын у Филарета, митрополита Ростовского, у Никитыча Романова… Михайлой звать юношу… Уж то-то отрок милый!.. Всем по душе, кто его видывал. По крови близок роду царя Ивана. Все то знают.

– Как не близок! Племянник внучатый. Недальняя родня! – подтвердил дворянин Пушкин, стоящий рядом с Кропоткиным.

– Михайло Романов!.. Слыхали, знаем, видели! – раздались голоса.

– Ох, молод, слышь! Бояре верховодить при ем учнут! – кинул толпе Грамматин.

– Али батька Филарет… Крутенек отец святой, митрополит! Все в свои руки любит взять! – вздыхая, протянул осанистый, полный поп, тоже не побрезговавший протиснуться в толпу, послушать занятных речей.

– Ну, энто ты врешь, батько! – решительно отрезал Порошин, стоявший в раздумье. – Филарета-патриарха, али митрополита Ростовского по-вашему, – я еще из Тушина знаю… Да и все мы его почитаем. Добрейшая душа, хошь и высокий саном. По отцу пошел, по Никите Романову. Тот, как воеводой у нас на Диком Поле сидел, никого не обидел, всем был рад помочь!.. Вот и сын по отцу пошел… Гляди, и внук в деда да в отца удался, не иначе… Так думаешь ты, господин, штоб Филаретов сынок?.. Его бы в цари?.. Как я смекаю, нам лучче и искать не надобно!.. Род большой, родня царская и к нам – всегда были Романовы-Захарьины доброхоты… Это бы чево лучче!..

– Сынок батьки Филарета, дружка нашего из Тушина! – загомонили казаки. – Гляди бы, дело в самый раз. Коли не малолетнего царенка Тушинского, так Романову пристало быть нам государем!..

– Истинно, в самый раз! – подтвердил Порошин. – Кабы по швам все царство не полезло да вся земля бы так не расшаталась, как ноне вот!.. Попробуй назови, хоша бы Михаила… Загомонят бояре ваши да князья и сотней голосов один голос покроют: «Нет, меня царем! Я – старше! Я значнее!..» Видали, слыхали!.. Только новая потеха да свара завяжется. И ляхи наперекор пойдут, и свеи со своим круленком. Все поперек горла нам станут, нас отшибут, коли взаправду выберем да назовем своего царя, не иноземного… Не быть пути с того дела, как умом ни раскидывай…

– Не в пору слово молвить, – и пути тому не быть! Ты прав, седой бирюк! – согласился Кропоткин. – Да, слышь, дело выйти может… Одуматься решила ноне Русь! Сбирается, растет ополченье рязанское. Прокофий Петрович Ляпунов, главный воевода ихний, в узде держать полки умеет. Сто тысяч, бают, скоро соберется, как вести идут от разных городов и мест… Земля зашевелилась!.. Кого ни спроси, у всех одна-единая дума: прогнать бы лиходеев, врагов набеглых!.. Да государя отыскать потом, штобы земля не сиротела боле, как до сих пор!..

– Во, во! – живо отозвался тот же степенный нижегородец, который и раньше говорил. – У нас Куземка Минин, говядарь богатый, – про то лишь толкует. От Гермогена от самого, от патриарха грамоты к ему были потайные… помимо бояр да ляхов. Он одно долбит: «Время-де сбирать рать земскую, два ста алибо три ста тыщ народу. Вон недругов! Да Господа молить почнем: послал бы нам хорошего царя… Да своего, не чужеземца… Да кроткого, штоб землю пожалел, штобы окрепла Русь апосля лихолетья… Да штобы…

– Чтобы мед с неба пролился… Штобы галушки в рот валилися с сосны али с березы! – насмешливо подхватил Порошин. – Э-эх! Што и толковать! Как было, видели; што Бог пошлет еще – увидим!.. Ну, а тебе спасибо, господин, што серостью не погнушался нашей! – отвесил есаул поклон Кропоткину. – Открыл глаза помалости, потолковал по чести, по душе!.. Бог весть, што ждет еще нас впереди? А ежели случаем доведется, – за слово твое доброе – везде я твой слуга. Федька Порошин я, есаул донской!

– Князей Кропоткиных, Петра не забывай, коль што случится! – с поклоном назвал себя Кропоткин.

– Князей! Ишь ты! – с новым низким поклоном повторил Порошин. – Челом те бью еще раз! Не позабуду нашей беседы… Ну, братцы, солнце высоко. Нам пора. Гайда и на коней! – крикнул он своим.

– И то! Счастливо, братцы, оставаться! – крикнул Дзюба москвичам, уводя за собою донцов.

– Счастливый путь и вам… Мир вам… до первой драки! – отвечали весело москвичи, провожая взглядами донцов.

А те уже сели на своих приземистых, горбоносых, выносливых маштачков и потянулись гуськом прочь по Смоленской дороге.

– А нуте, песню, братцы! Да повеселее! – послышался голос Тучи. И сейчас же он сам лихо затянул:

Гей, дуб-дуба-дуба-дуба!..

Дивчина моя люба!

Набрехала на мене,

Шо я лазыв до тебе!

Подхватили донцы, и быстрее зарысили их кони, словно подбодренные раздольной, залихватской песенкой…

– Веселый, слышь, народ! – проговорил кто-то из толпы.

– И смерти не боятся, – ответил другой голос. – Пограбить только любят.

– Уж не без того… Особливо в эту тяжкую пору! – отозвался третий.

Вдруг гулкий, протяжный удар колокола пронесся над головами в тихом, теплом воздухе, и гул пролился, расплываясь и тая, как будто в глубокой небесной синеве.

Служба отходила в ближнем храме.

Как один человек, обнажили все люди на торгу головы и стали осенять себя истовым, размашистым крестом.

– Спаси Господи и помилуй Русь! – прозвучал чей-то сдержанный голос из толпы, начавшей расходиться от ларька стрельца Озерова.

– Спаси Господь, помилуй православных рабов твоих! – словно многократное эхо отозвались кругом голоса.

– Вождя пошли нам! Помилуй Свой народ, Христос Распятый! Оборони всю землю от разгрома! – громко молился Кропоткин, крестясь на главы ближнего храма.

И все кругом, вслух или про себя, вторили этой молитве, твердя:

– Аминь, да будет, Господи!..

Редкие, звучные удары колокола словно сливали свой голос с задорными звуками песни, постепенно замирающими вдали, с говором и гомоном, снова стоящим над людным торгом у Пресни-реки.

В это самое время новый шум, крики, звон бубенцов и гомон послышались от Тверских ворот.

Бесконечным поездом потянулись из них кибитки, брички, телеги и повозки дорожные, нагруженные доверху разной кладью. Почти на каждой телеге, кроме возницы, сидел еще челядинец либо двое. А в бричках и долгушах дорожных сидело и по нескольку человек разного вида: челяди боярской, холопов, кухарей, конюхов. Сзади, привязанные к бричкам, шли верховые кони, покрытые темными дорожными попонами. Как будто вся челядь большого дворца, царского или патриаршего, совершала переезд из Москвы куда-нибудь далеко.

Конные вершники для обороны ехали по сторонам обоза. Все встречные возы и колымаги, державшие путь на Москву через те же Тверские ворота, вынуждены были остановиться и своротить куда-нибудь в сторону, очищая дорогу бесконечному встречному поезду, тесня при этом люд, наполняющий все пространство кругом. А люди с торга так и ринулись к самым воротам, толкаясь, стараясь протиснуться поближе, поглядеть на диковинный, небывалый поезд.

– Однова, слышь, и было так! – говорит внуку здоровый, высокий старик-посадский, глядя на огромный обоз, трусящий от ворот вдаль, по Смоленской извилистой дороге, идущей между холмами, вершины которых густо уставлены ветряными мельницами. – Однова и видел я такое! Когда царь Иван Васильевич, мучитель боярский, в свою опричную слободу в Александровскую с Москвы съезжал!..

– Какая там опричная слобода! – отозвался дьяк Грамматин, очутившийся рядом со стариком. – Простое дело, на нынче отъезд Великого посольства назначен. Вот челядь да клажу и пустили вперед… Скоро и сами послы проедут, гляди…

– Где скоро!.. Теперь, слышь, только в Успенском соборе служба ранняя отошла. На той службе патриарх Гермоген поученье послам отъезжающим сказывал… Пока прощанье буде, пока што… Раней часу али двух пополудни им не проехать… – заметил товарищу Елизаров. – А вот и мы с тобой, кум, не скоро, видно, ноне домой попадем, хоша и живем недалече! Как думаешь!..

– Да уж ништо… Затерло нас, так выжидать надо!..

Оба дьяка, выбрав небольшое возвышение, с которого лучше было видно и дорогу, и ворота городские, присели на траве, короткой, но зеленеющей после недавних дождей.

Больше полутора часов тянулся поезд, совершенно запрудив ворота и узкую улочку предместья, которая рядом деревянных небольших домишек подбегала к самой городской стене и к этим воротам.

Как только хвост обоза вынырнул из-под ворот, толпа, дожидавшая терпеливо во все это время – люди, желающие попасть в город, – лавиной полились под сводами приворотной башни. Сюда же врезался и длинный ряд возов и повозок, бричек простых и боярских возков, которые были задержаны встречным поездом у самых стен столицы.

Едва эта лавина с криками, жалобами, с треском ломаемых осей и колес, с бранью и гомоном прокатилась под воротами и разлилась на все стороны по широкой Тверской, по двум Ямским и по иным, боковым улицам, как от Кремля снова послышался гул и шум большого поезда, звон литавров и трубы, звучащие резко и протяжно…

Толпы москвичей зачернели от Кремля до ворот, теперь вдоль всей улицы, по которой потянулось блестящее шествие. Все люди на торгу, все обитатели предместья у Тверских ворот уж заняли давно места, толкая и ссорясь друг с другом за лучший уголок…

Сперва из ворот показался небольшой, хорошо вооруженный отряд конных драгун, за ними ехали копейщики-иноземцы, состоящие на службе у Московского государства. Первою быстро и грузно двигалась обширная колымага митрополита Ростовского Филарета Романова, который одно время был поставлен патриархом царем Василием Шуйским, потом тем же Василием был смещен и сделан митрополитом Ростовским. Взятый из Ростова в плен войсками Самозванца, Филарет был принужден Тушинским царьком принять снова сан патриарха всея Руси.

Полный двор был как и на Москве у Шуйского, так и в Тушине, у Самозванца. И Салтыковы, и Шереметевы, и Трубецкие, прирожденные Рюриковичи, – не брезговали принимать чины и милости от Тушинского царька. И митрополиты, и попы – все было у него. Не хватало патриарха. Гермоген, избранный после Иова, не пошел бы, конечно, никогда в Тушино, к вору, против которого старался ополчить всю землю. И Самозванец обрадовался случаю назвать патриархом такого знатного князя церкви московской, любимца и россиян, и казаков, каким явился плененный митрополит Ростовский.

Внешне отдавая ему всяческие почести, но окружив неусыпным надзором, чтобы Филарет не убежал, – царек заставил святителя принять патриарший сан и писаться этим чином, править службы патриаршие, как это делал Гермоген на Москве. Желая выведать лучше истинное положение дел, вызнать силу и слабость Самозванца, надеясь принести пользу и окружающим, и всей земле вообще, – Филарет не стал открыто во враждебные отношения с вором, хотя и не вмешивался в правительственную деятельность его.

А между тем собирая вокруг себя самых знатных и влиятельных из бояр и правителей, окружающих вора, Филарет успел завязать постоянные сношения с Москвою, давал туда добрые советы и, наконец, вместе с Трубецким, Салтыковым и другими из бояр, которые для виду служили царьку, выработал и послал на подпись Жолкевскому «статьи», на основании которых могло состояться призвание Владислава на московский престол.

Затея удалась. Переговоры были завязаны 17 августа. Земский собор утвердил «статьи», и было снаряжено великое посольство, о котором выше шла речь.

Но в эту пору вор был уже отброшен войсками русскими, при помощи Жолкевского от Тушина – к Калуге. Тогда Филарет, сговорясь с Москвой и под рукою получив согласие Жолкевского, сделал вид, что хочет отправиться к Смоленску, в лагерь Жигимонта для дальнейших переговоров… Небольшой отряд поляков повез на запад умного митрополита Ростовского. А на пути русские напали на конвой Филарета превосходящими силами, отбили святителя и привезли в Москву.

Поморщился Жолкевский, узнав об этом, но самым любезным образом явился первый приветствовать Филарета.

Неприятно было гетману видеть в Москве умного дипломата-архипастыря, которого уже дважды называли в народе, как преемника царской власти.

Но поляка успокоили такие друзья-москвичи, как предатель дьяк Андронов и его покровитель, трусливый, продажный боярин Салтыков.

– Да скуфья же на башке у Никитыча! Его теперя в цари никак не оберут… Вот сын у него один как перст… Мишка-паренек… Тово, слышно, хотят царем назвать иные!..

Так шепнули Жолкевскому приятели – предатели своей земли.

И умный гетман постарался, чтобы именно Филарета и другого кандидата на престол, князя Василия Василича Голицына, послали во главе великого посольства к Сигизмунду под Смоленск.

– Ну, а инокиню, жену Филаретову и сыночка ихнего я тут велю хорошо постеречь! – решил Жолкевский.

И теперь, пускаясь в путь к Смоленску за королевичем Владиславом вместе с Великим посольством, гетман дал особый, тайный наказ Гонсевскому, которого вместо себя оставил на Москве.

Старицу Марфу, бывшую Ксению Романову, юношу Михаила и патриарха Гермогена поручил он неусыпному надзору своего заместителя.

В поезде гетман ехал в своей дорожной карете, сейчас после Филарета, окруженный небольшой свитой и конвоем польских легких всадников.

За ним колыхалась на ременных широких тяжах заграничная колымага князя Василия Голицына, который и в пути, ссылаясь на лета и слабое здоровье, искал покоя и всяких удобств. Бесконечным поездом, по две, по три в ряд, потянулись колымаги, возки остальных членов посольства. Сзади на простых бричках тряслись и подпрыгивали на выбоинах мостовой послы из торговых и посадских людей, из незначительных и неродовитых боярских сыновей, из мелкого дворянства, которых тоже придали в компанию знатным послам, чтобы усилить значение посольства, сделать его действительно великим.

С челядью и свитой до 1200 человек выехало из Москвы по Смоленской дороге 11 сентября 1610 года.

У ворот возок Филарета остановился, и поневоле остановился весь остальной поезд, хвост которого еще оставался против самого Девичьего монастыря на той же Тверской.

Небольшая пустая каптанка, следовавшая рядом с митрополичьим экипажем, подъехала совсем близко. Филарет в последний раз простился с Михаилом, который, весь в слезах, сидел против отца на переднем месте колымаги.

– Ну, храни тебя Господь, чадо мое любезное!.. Блюди себя, к ученью будь прилежен… Родительницу слушай пуще всего! Она тебя родила, вскормила… Без меня хранила много лет. Дважды, трижды жизнь тебе дала. Так не посмей ослушаться ее, особливо пока меня не будет!.. Дай еще раз поцелую да перекрещу тебя!..

Затем, стараясь не дать воли слезам, набегающим на его большие, проницательные, светлые глаза, Филарет обратился к старице Марфе:

– Ну, старица родимая… челом тебе! Прощай… Но-но… не вой, не причитай… и слез не лей!.. Не пристало тут перед народом… Непригоже нам. Мы не мирской народ, не муж с женою, как все!.. Нам плакать при расставанье непригоже! Я потому и взял тебя сюда, што обещала помалкивать… Вот так… Прости, Христа ради, коли есть за што… Да сына береги мне… Себе его побереги… и – царству!.. Помни, што сказывал тебе… Бывает так, поедут по медведя охотники, а дома у них куница красная объявится сама… Помалкивай! На Шереметевых, на Лыковых, на нашу да на твою родню уж я в надежде буду… Там коли што, мы спишемся… Я скоро все налажу… Лишь бы время нам провести, своих злодеев тут усмирить да свею выгнать… А там, ну, там мы поглядим!.. Пора… прости!.. Дай поцелую тебя по-христиански!..

Истово трижды облобызавшись, как в день Пасхи, благословил Филарет бывшую жену свою и сына. Они вышли из колымаги, низко поклонились отъезжающему, вошли в ожидающий их возок, и долго-долго он стоял, пока не проехал мимо весь остальной поезд.

Михаил, заливаясь слезами, отирая их своими худыми, нервными пальцами и рукавом бархатного кафтана, влез на козлы и следил все время за колымагой отца, пока головная часть поезда не нырнула в лощину, переехав по бревенчатому мосту узкую Пресню-реку, и не скрылась за первым, крутым поворотом извилистой дороги между холмами…

Старица Марфа, отирая заплаканное лицо, позвала сына:

– Мишенька, поди сюды… Што на козлы забрался… Не подобает…

– Приду, мамонька… Ошшо маленько погляжу… Вон снова колымагу батюшкину видно… На малую годиночку пожди! – взмолился юноша и снова стал глядеть вдаль.

Дорога, сорвавшаяся сначала в лощину, там вдали снова поднялась на верх холма и протянулась мимо темного соснового бора. Там теперь показались первые экипажи поезда, хвост которого только стал спускаться в первую лощину по той стороне реки… Потом снова повернули вдали экипажи, следуя извивам дороги. Не стало видно знакомой колымаги дедовской…

Грустный вернулся к матери в возок Михаил. Кони повернули, тронули ровной рысью обратно, к городу.

Бледная, с лицом, залитым слезами, что-то шепча беззвучно, сидит старица Марфа, насильно постриженная Борисом Годуновым, оторванная от мужа, от мира, от всех радостей и сохранившая только одно сокровище: своего единственного сына.

Судорожно прижимает она к своей груди юношу. А тот и сам прижался к матери, прижал руку к губам, удерживая рыданья. И только негромко, по-детски всхлипывает, словно чует, что надолго расстался с любимым отцом, что много испытаний им обоим и матери-старухе предстоит еще впереди, после долгих лет ссылки, нужды и горя, которые перенес уже в свои тринадцать лет этот тонкий, хрупкий на вид, красивый и ласковый отрок с большими, печальными глазами.

Глава II У ГОНСЕВСКОГО

Под предлогом обереженья совершенно незащищенного Кремля от захвата шайками Самозванца поляки успели уговорить верховных бояр, и те пропустили сперва небольшие отряды польские в стены московской твердыни.

Первым согласился на это простодушный, недалекий от природы Иван Никитыч Романов, обойденный предателем, лисою Салтыковым. А там и остальные правители, наполовину – своею волей, наполовину – под давлением и угрозами «союзников», – дали желаемое разрешение.

Гетман Гонсевский и полковник Струсь ввели сначала небольшой отряд по уговору. Но недаром есть присловье: «Пролез бы палец, а там и вся рука просунется…» Скоро сильный польский гарнизон занял не только Кремль, но и главнейшие сторожевые посты в Китай-городе, под тем предлогом, что надо всегда иметь охранную стражу перед главкой твердыней, занятой гарнизоном.

Польские и литовские воины разместились на обширном посольском дворе, теперь опустевшем, и в других домах. Начальство облюбовало пустующие палаты знатных бояр, а то и выселяло живущих в своих хоромах москвичей, если те охотой не уступали места незваным гостям. А Гонсевский и Струсь устроились превосходно в опустелых дворцовых теремах и зажили совсем по-королевски, окруженные своими холопами и московскими челядинцами. Огромные царские погреба и частные, в боярских домах, еще были наполнены винами, наливками и сычеными медами, всем, чего не успели увезти с собою обитатели Кремля, уходя с насиженных гнезд…

И рекой лились теперь напитки, многие десятки лет хранимые в глубоких, прохладных подвалах. Припасов тоже пока вдоволь было и в самом Кремле, и свежее отовсюду подвозили отряды, посланные на разведку. Больше «за кулак», чем за плату, получали поляки этот провиант и только смеялись, слыша проклятия и вопли ограбленных людей, которые неслись вслед грабителям…

Только что в небольшой компании кончил полуденную трапезу свою гетман Гонсевский, когда ему доложили, что пришел дьяк Грамматин, друг и приятель поляков, приспешник боярина Салтыкова и старшего дьяка Андронова, который стоял во главе партии москвичей, тянувших руку за поляками.

Гонсевский, хотя и был навеселе после обильного обеда и собирался отдохнуть, но сейчас же, взяв с собою Струся, прошел в дальний небольшой покой, куда приказал впустить и дьяка.

После первых приветствий завязалась живая беседа.

Грамматин, часто имеющий сношения с поляками, которые в посольствах являлись в Москву, довольно бойко говорил по-польски, только с тяжелыми ударениями, резко, нескладно по-московски произнося носовые и шипящие звуки польской рокотливой и певучей речи.

– Уехало, Бог дал, Великое посольство!.. Авось теперь дело сладится! – говорил Грамматин, приятно улыбаясь обоим «новым хозяевам» Кремля. – А еще принимая во внимание, что уехали самые упорные недруги его милости круля Жигимонта и крулевича Владислава, можно надеяться, что и тут, на Москве потише станет, как некому будет мутить народ. Особенно умно сделал пан гетман Жолкевский, что Филарета и Голицына убрал… полуцарька этого, как его у нас называют.

– О, пан гетман – мудрый политик! – самодовольно потирая грудь и живот, отозвался ленивым, дремотным голосом Гонсевский. – Ну, что нового вообще? Какую там, слышал я, речь говорил сегодня в Успенском костеле в вашем патриарх Гермоген… И такую, что даже плакали многие… И Филарет-лиса… И Голицын, старый проныра… и другие…

– Вот об этом деле я и пришел потолковать с вельможными панами! – торопливо отозвался Грамматин. – С паном Андроновым нынче у нас было совещание. И он тоже полагает, что панам ясновельможным надо знать, о чем говорил патриарх отъезжающим послам, а Филарету и Голицыну, князю особенно наказывал.

– Говори, мы послушаем, пан Ян, – поудобнее раскинувшись в широком, мягком кресле и отдуваясь слегка, сказал Гонсевский.

– Сначала говорил свое сказанье святейший патриарх, как оно обычно говорится в напутствие. А потом разгорячился, словно вырос на амвоне, и грозно стал заклинать послов, всякими карами земными и небесными грозил, если они забудут наказ, данный им здесь от Земского собора. «Смерти и мучений не должны вы убояться и проявить стойкую душу и ревность великую к вере нашей святой православной!.. Если и пострадаете на земле, на небесах будете почтены и возвеличены. Там ждет вас радость неизреченная… И на земле имя ваше будут чтить внуки и правнуки, поминая, как свято сдержали вы присягу свою, как честно сберегли имя русское и веру святую, прадедовскую!» Он говорил, а старые бояре, словно ребята малые, слезами обливаются… Меня и то слеза пробрала. А Филарет и князь Голицын первые на колени упали, руку подняли, как для присяги, и в один голос патриарху отвечать стали…

– А что они там отвечали? – презрительно улыбаясь, процедил сквозь зубы гетман.

– Да обещали помнить приказы патриаршие… И клятву дали, сказали, помнится, так, что «…скорее на смерть и на муку обрекут себя, чем решатся изменить святой вере православной и родной земле»… И все за ними то же повторили, и клятву дали.

– Э! Пустое… Как думаешь, пан Струсь, что значат клятвы московских бояр! Дорого они стоят, тяжело весят!.. Ха-ха!.. И Тушинскому они клятвы давали… И Шуйскому, которого потом в наши же руки предали… Так я верю этой клятве… Так наш яснейший круль верит клятве, которую дали россияне юному Владиславу… Вот я сегодня как раз получил цидулку от пана Льва Сапеги, от канцлера и друга короля. Там, под Смоленском иное дело затеяно, новая каша заваривается. Уже многие города ваши по доброй воле присягу дали самому Жигимонту… И старому нашему государю куды лучше пристало быть правителем на соединенных тронах Московии и Речи Посполитой, чем молодому, почти мальчику, Владиславу сесть на московский трон, который сейчас колышется, словно малая лодка на бурной волне!.. Нет, трудно было нам в Москву войти!.. А выйти будет и того труднее… Где польский конь недельку мог пастися, там он и навсегда себе луга займет!.. Как скажешь, пане Струсь?

Полковник хотя под хмельком и не меньше гетмана, но по натуре не хвастливый и более рассудительный; он только медленно покачал головой в знак несогласия.

– Не так, по-твоему? А как же? Говори, пане полковник. Интересно узнать твое мнение. Ты довольно порыскал по земле Московской. Знаешь этот народец…

– То-то, что знаю! – веско, значительно заговорил Струсь. – Такие прямые, преданные люди, как пане Грамматин… Они здесь редки… Больше лукавый, ненадежный народ. С тобой одно говорит, а с врагами твоими – другое… И тех, и других за рубль продать готов тут каждый…

Гонсевский понял намек, но только презрительно поморщился. А Струсь, словно не замечая ничего, продолжал:

– А затем, нельзя недооценивать здешние ратные силы… Сейчас их нет… Сейчас мы господа… И в Кремле, и в Москве… Но если москвичи что заберут себе в голову… Особенно насчет веры и царя… Колом не выбить. Московита убьешь, так еще повалить потом надо, потому он все на ногах стоять будет!..

– Верное слово твое, пан полковник! – не выдержав, польщенный тонкой похвалой, отозвался дьяк.

Гонсевский стал серьезнее. Слова Струся заставили его собраться с мыслями, и он сообразил, что лишнее наболтал перед продажным пособником и «другом» Грамматиным. А Струсь продолжал:

– Помнит пан гетман, как полковник, лихой рубака Рожнецкий с небольшими силами почти отрезал Москву от всей земли и царя Василия в осаде держал, чуть не голодом морил здешний народ… И подумай, что может быть, если кругом подымутся люди… и нас тут окружат!..

– Что же, нет еще полков и войск у Жигимонта?.. – надменно кинул гетман. – Нас не дадут в обиду… Придут на выручку… и покажут этим мужикам, что значит ввязаться в драку с польским и литовским храбрым рыцарством… Как под Клушином показали… Как под Смоленском… Как мало ли где!..

– Верно… Да говорят те же москвичи: «Худой мир – лучше доброй ссоры». И я с ними заодно так полагаю… И если бы хотел король меня послушать… Конечно, я человек небольшой… А только знаю россиян… Лучше бы не затевать с ними дальних проволочек… Сделать все, как уговор был… И послать скорее королевича на царство, пока еще место не занято…

– Не занято!.. Ха-ха-ха! – раскатился Гонсевский. – А кто же его займет, хотел бы я видеть? Какие были кандидаты, и тех мы сплавили к Смоленску… А кто же еще?..

– Отца отправили, сын остался! – внимательно наблюдая за Грамматиным, сказал Струсь. – Как думаешь, пан Грамматин, верно я говорю?..

– Истинная правда, пане полковник! И умен же ты, право, двоих москвичей за пояс заткнешь… Все правда. Наших лучше не дразнить… А второе, что про Михаила Романова ты намекнул… Отец уехал… Так многие тут и рады. Подольше бы не возвращался: крут да властителен митрополит Ростовский. Не будь его, и наши все священники заодно с патриархом стояли бы за Михаила, а не за Голицына, как это раньше было после пострижения Василия Шуйского, царя… Филарета нет, так остался его давнишний доброхот, наш патриарх святейший… И вся родня Шестовых, из рода которых мать Михаила, старица Марфа… И Шереметевы большую силу имеют… И родня большая и богатая у Романовых… Даром что Годунов, их опасаясь, троих братьев Никитычей замучил в тюрьме и в ссылке… Если нужно опасаться чего королевичу Владиславу, так только со стороны Романовых. Любили их и раньше на Москве и в областях, где всюду вотчины богатые, романовские, испокон века находятся. А после гоненья годуновского прямо почитает как святых народ наш семью романовскую… С ними тягаться осторожно надо… Есть счеты у меня старые и с ихним родом, и с шестовскою семьею. А правду надо сказать: друзьями их хорошо иметь, Романовых… Да и врагами – плохо!.. Сильный род я умный… Особенно Филарет. Нет хотя его уж на Москве, а голову даю в поруку, что все он здесь наладил, пока сам не вернется… Десяткам, сотням народу приказы да наказы дал. Особенно – монахам своим, приятелям да помощникам… И, как по нотным крюкам, все будут заодно тянуть его друзья, хотя он и в отлучке…

Слушает, теребит свой седеющий ус пан Гонсевский…

Долго еще шла задушевная беседа между дьяком-предателем и двумя главарями польской рати, оставленной в Кремле Московском.

Пообещал сам Сигизмунду написать о своих соображениях пронырливый приказный… и, уходя, с удовольствием нащупал в кармане тугой кошелек с ефимками, которого не было там, когда переступал Грамматин порог жилища гетмана.

Глава III ПОД ГРОЗОЙ (12 – 13 апреля 1611 года)

Дружно развернулась весна над западной русской окраиной в 1611 году.

Зашевелился и огромный лагерь польский, широкое кольцо земляных окопов и бастионов, которыми поляки обвели твердыни Смоленска, отрезав город от целого мира, лишив его возможности получать припасы и помощь откуда бы ни было.

Вылезать стали из своих землянок осаждающие. Приглядываются, откуда придется снова приступ вести.

Показались и смольняне на стенах своих, где тройкой в колымаге свободно проехать можно, да притом и развернуться. Валы наново подсыпать стали, проломы чинят, бревна подтаскивают. Из пятидесяти тысяч жителей за зиму и трети не осталось – от ран вымерли за полгода, от голода, а больше – от повальных болезней. Но не сдаются они. Не думает о сдаче воевода храбрый, испытанный, хотя и молодой еще боярин Шеин. Уж не в первый раз ему встречаться приходится с войском Речи Посполитой, бил он, били и его, но сейчас он и не мыслит о поражении.

Сдать Смоленск – значит половину Московского царства, всю западную часть, отдать в руки полякам. Этого не может допустить верный воевода.

Как только в начале октября приехало в лагерь Сигизмунда великое посольство, король, не желая начинать переговоры, прежде всего заявил:

– Никаких речей посольских слушать не стану, пока не дадут приказа Великие послы Шеину, чтобы сдал мне немедленно Смоленск. Мой он был, наш, польский. Нашим и быть должен. А то стыд и срам! Москва сыну моему на царство присягала… А смольняне мне, отцу их государя, смеют такой позор чинить, воли моей не слушают…

Выслушали московские послы приказ короля, только головами покачали.

Филарет, потолковав с Голицыным, с боярами, дьяками и священниками посольскими, так ответил польским вельможам, посланным для переговоров:

– Дивимся мы немало тому, что здесь слышать и видеть привелось. Первым делом, встреча была нам неподобающая! Не так во всех странах христианских принимают послов чужой державы… Да не простых послов, а Великое посольство от целой Русской земли… И послы те пришли не с чем плохим, а трон предлагают сыну вашего круля… И нам даже кормов обычных не дали, как водится всегда. А тут, в разоренном краю – и за деньги мало чего достать можно… Да и не все послы деньгами запаслись в большом количестве, зная, что им содержание от короны вашей идти должно.

– Уж на это был дан ответ, – заносчиво заговорил известный недруг московский, канцлер Лев Сапега, стоящий во главе уполномоченных от Сигизмунда. – Здесь мы и наш круль в чужой и вражеской земле. Самим порою не хватает необходимого, а не то что целому отряду в тысячу двести человек, как у вас, – все готовое принести… Уж не взыщите… Что сами имеем, то и вам даем… А вот насчет Смоленска какой ответ дадите яснейшему крулю Жигимонту?..

– Да и сам бы он, нас не спрашивая, мог знать, какой ответ мы можем дать на его предложенье! – чистой польской речью продолжал Филарет. – Посланы мы ото всей Земли, где из Москвы Московский патриарх всея Руси, святейший Гермоген со всем освященным собором восседал, где дума высшая боярская и правители-бояре с выборными от городов дело решали. Наказ прямой нам дан. И от этого наказа мы, послы, отступить не смеем. Слов наших никто не послушает, если бы мы и решились изменить долгу и присяге. А менять наказа по одной грамоте патриаршей или по приказу бояр-правителей и думы боярской, – без обоюдной поруки да без подписи всех выборных Земского собора, – мы тоже не можем и не согласимся никогда. Это первое. А второе, что говорили вы о бесчестье вашему крулю от упорства смольнян… И этого не видим мы. Таков жребий войны: один нападает, другой защищается как может…

– Против кого защищается Смоленск! Против отца своего признанного государя, королевича Владислава, избранного вашею же думою всенародной, собором Земским вашим! – горячо заявил Сапега. – А Смоленск и Владиславу не хочет присягнуть. Разве это не бунт, не обида имени крулевскому! Наш яснейший повелитель зачем на Русь пришел, военные труды и опасности сносить? Чтобы землю вашу успокоить и замирить. Сына любимого вам в государи отдает. А ему такое дерзкое неповиновение оказано от воевод смоленских и от граждан!.. И то еще сказать надо: можно ли отца от сына отделять! Смеет ли подданный Владислава отцу его, крулю нашему, не покоряться!.. Никак не смеет!.. Не слыхано того… Воровской это бунт, мятежное дело, а не честная война. Вот как думает наш яснейший круль и мы, паны все, Рада его ближняя.

Переглянулись между собою московские послы, пошептался Филарет с Голицыным и снова первый заговорил:

– Как будто оно и не все так, что ты, яснейший пан гетман, тут нам говорить изволил. Замирить желает нашу землю яснейший круль Жигимонт. Так оно и вовсе легко сделать. Согласно уговору, подписанному от имени круля гетманом Жолкевским с московскими людьми, пусть теперь же отзовет пан круль войска свои от Москвы, сам от Смоленска отступится. Пускай позволит царевичу Владиславу ехать на Москву поскорее, там принять веру православную и венчаться на царство… И замирится разом вся земля. И благодарны мы будем крулю яснейшему за его подмогу… А что смольняне не присягают Владиславу, как Москва, как другие города это сделали… И этому можно скоро помочь. Снимите осаду города, не стойте здесь, как враги, отойдите, как друзья… И головою ручаемся мы, Великое посольство, беспрекословно присягнут всем городом смольняне царевичу Владиславу… Только нашею, русскою, должна остаться эта твердыня, а не отойти к Польше да к Литве. А третье, что говорил пан Сапега, будто нельзя государей – отца от сына отделять… И если присягали Владиславу на царство, так и крулю Жигимонту покорствовать должны люди русские… И оба царства: Московское, наше, и ваша Речь Посполитая – словно бы воедино тем слилися… Думается, и тут не прав ты, пан гетман и товарищи твои, паны Рады вашей. Хоть то припомнить надо, как сам круль ваш, милостивейший Жигимонт, при живом отце, при круле свейском, при Ягане Вазе, сел на трон Литвы и Польши… И ваша Речь Посполитая не покорилась свейскому крулю-отцу… Не слилась ваша земля и корона с землею и короной Свеи. Каждая сама по себе осталась!..

Голицын и другие послы тоже заговорили наперебой, указывая на этот наглядный, близкий полякам пример.

Вспыхнул Сапега, не ожидавший такого простого и сильного возражения со стороны «неучей, варваров московских». Прерваны были совещания на некоторое время. Потом снова начались. То в обширный стан посольский, которым раскинулись москвичи, являлись паны для переговоров, то к себе на совещания звали послов, в лагерь Сигизмунда, который и сам принимал посольство, сурово укоряя его за неподатливость, грозя и убеждая.

Ничего не помогало. Послы, верные клятве, данной Гермогену, твердо стояли на своем.

Март пришел. Шестой месяц живут под Смоленском послы московские, но не отступают от своих постоянных речей, требуют от Сигизмунда исполнения условий, подписанных от его имени Жолкевским.

Видят послы, что дело их проиграно, вести к ним дошли дурные, что в Москве поляки совсем хозяевами стали, что многие города присягнули не Владиславу, а Сигизмунду и старый король решил без всяких договоров, силою меча добыть для себя лично престол московский… Видят главнейшие члены посольства и еще одну печальную вещь. Уменьшается их число, тают их ряды. Подкупом, угрозами, обещаниями наград агенты Сигизмунда склонили больше половины посольства вернуться в Москву и хлопотать, чтобы изменены были прежние условия, чтобы признала дума и собор старого круля вместе с сыном – повелителем царства…

И вместо Великого посольства, представлявшего чуть ли не половину целого Земского собора, заседавшего в Москве в августе прошлого года, осталась под Смоленском его третья часть, самые главные и самые упорные: Филарет, Голицын, хворый, но непреклонный, затем дьяк Томило Луговской и другие…

Теперь совсем перестали поляки стесняться с оставшимися «мятежниками, упрямцами», как в глаза величали послов Сапега и его товарищи. Даже бесстыдный «тушинец», знатный боярин Салтыков, совершенно перешедший теперь на сторону Сигизмунда, поселившийся в польском лагере, позволил себе кричать на послов, бранил грубой бранью первейших людей России.

Видя, что не помогают угрозы и уговоры, что нельзя сломить сопротивление Филарета, Голицына и других членов посольства, получить их согласие на новые условия, на слияние Москвы и Польши, Сигизмунд решил прибегнуть к открытому насилию.

В конце марта послы обнаружили, что находятся под стражей. Явился тот же Сапега и глумливо заявил:

– Не хотела бабушка толокна есть – рожна поест! Не хотели милостей, собирайтесь, панове послы, на новую квартиру. Немедленно в Вильно выезжайте. Там с вами вельможный круль наш дальнейшие разговоры поведет, если еще не согласитесь на его требования!..

– Мы – неприкосновенные люди, послы, особы священные по всем законам Божеским и человеческим! Никуда ехать не должны и не хотим… И не поедем, разве силой, нарушая всякие законы, возьмете, плените и повезете нас! – твердо отвечал Филарет и все остальные его товарищи, снова клятву давшие: стоять за Русь «честно и грозно», до конца!..

– Так и будет, как вы говорите! – пренебрежительно кинул в ответ Сапега и ушел. Через две недели опять явился посланник от Сигизмунда.

– Круль Жигимонт велит вам готовиться в путь на завтра. На одном судне всех вас в Вильно повезут пока. Места немного там. Так лишней челяди не берите с собою, только кто крайне необходим.

– Ни сами мы на судно не сядем, ни людей своих не отпустим. Мы – послы Московской великой державы, а не рабы и не холопы вашего Жигимонта! А если силой возьмете нас – по целому миру пройдет та весть, покроет позором круля вашего и имя польское.

– Брешите, московские собаки! «Сердит, да не силен…» – ваша же поговорка есть… И толковать с вами не стоит много.

Ушел посланник короля.

А на другой день, 13 апреля 1611 года, явился сильный отряд. Отогнали к стороне всю челядь посольскую, начали вещи осматривать и перекладывать, сундуки, ларцы ломать… Все расхватали рейтары и жолнеры Жигимонта, что только было у бояр. Потом – принялись их самих обыскивать, дорогие шубы снимали, цепи золотые, украшения всякие… И за жалкой скарб челядинцев принялись наконец. Этого не могли выдержать слуги московские, в драку вступили с грабителями, свое отымать стали… А воины словно и ждали этого, будто вызывали на борьбу челядинцев посольских, накинулись на них, стрелять, рубить стали. Всех почти избили, только те и уцелели, кто в самом начале от беды ушел, куда-нибудь спрятался.

Силой потом на судно посадили послов, в Вильно повезла.

Подавленные, ошеломленные видом страшного избиения своих слуг, возмущенные грубым насилием над ними самими, тронулись в путь Филарет и его товарища. Но сдаться и не думают… И не только их собственная твердость помогает этим страдальцам… Есть еще причина, по которой сохраняют остатки бодрости и сил московские недавние «Великие послы, а теперь жалкие пленники круля Сигизмунда Вазы.

Еще задолго до прибытия Великого посольства под Смоленск – недели за три, – много новых торговцев разными товарами, все больше съестными и боевыми, появилось в польском лагере. И раньше целый огромный табор торговцев и маркитантов расположился в тылу осаждающей армии Сигизмунда. А теперь он еще усилился и оживился. Появились смуглые физиономии греков-купцов и русских людей и голландских… Между ними много челядинцев, которые в Москве раньше проживали на дворе у Романовых, Филарета и Ивана, у Шереметевых, Сицких, Лыковых, Головиных и других. Все они, словно охваченные внезапною жаждой наживы, раздобыв где-то довольно крупные суммы денег, занялись торговлей в лагере польском. Когда явилось посольство, конечно, и в его стане появились те же торговцы и поставщики… Но они при поляках словно и не узнавали своих старых, прежних господ… И только оставшись наедине, без посторонних очей, эти мнимые торгаши передавали своим господам все, что успели вызнать и высмотреть в польском лагере, сообщали также вести из осажденного города, с которым сумели войти в сношения… Эти же «купцы» брали письма от Филарета и других послов, с нарочными гонцами, со своими «подручными» и приказчиками отсылали их в Москву, тем же путем получали и передавали ответы, письма, целые «повести», какую в феврале 1611 года привез послам один «купец»!

В этой повести сначала шла история царства во дни Иоанна IV Мучителя, потом описывались происки Годунова, убиение Димитрия Углицкого, царение Федора Иваныча, избрание Годунова, подстроенное умно хитрым царедворцем и правителем. Дальше шло описание Смуты, Самозванщины в сжатых, но сильных словах и затем уже, подробно, по письмам того же митрополита Ростовского, описывались испытания Великих послов, их стойкость и, не жалея красок, рисовалась злоба и предательство поляков. Заканчивалась «Новая повесть» эта призывом ко всенародному ополчению, как того желает и патриарх Гермоген, рассылающий повсюду окружные грамоты, несмотря на то что Гонсевский окружил строгим надзором престарелого святителя…

Хорошо составил «Новую повесть» дьяк Елизаров-Курицын, которому семьи Романовых и Шереметевых поручили работу…

– Эта повесть да послания Гермогена, святителя блаженнейшего, всю землю подожгли! – сказал Филарету «торгаш», доставивший ему письма и посылки из Москвы. – В Ярославле уже рать большая сбирается. Из Нижнего сильные отряды на помощь идут… Кругом неспокойно на Руси… Вологда, Пермь далекая, Хвалынск старый, алибо Вятка по-нонешнему, – отовсюду те же вести: народ подымается, ляхов да свеев из земли выгонять хотят, потом и вам на помощь придут, послам великим. В обиду вас не дадут! Только и вы стойте крепко за веру православную!..

Так говорит, сверкая глазами, с пылающими щеками, юркий на вид, пронырливый торгаш, который всюду совался со своими товарами, низко кланялся полякам, божился и торговался нещадно целыми днями…

А здесь, наедине с Филаретом – явился совсем иным, неузнаваемым, готовым и жизнь и свободу отдать за родную землю, за веру свою прадедовскую…

Оттого и бодрились до последней минуты московские Великие послы, слыша такие добрые вести.

Даже когда пленниками на тесном, грязном речном суденышке повезли их в неволю, в Вильно, – на борту барки очутился какой-то пронырливый, смуглый торгаш – «валлах», как он называл себя, одинаково плохо говорящий на всех европейских и восточных языках. Он и по-польски лепетал с небольшой стражей, которая частью помещалась на барке, частью ехала за нею вдоль берега, и по-«москальски» кое-как объяснялся с москвичами. Знал и шведскую речь, и по-немецки немного. А по-турецки, по-гречески – совсем сносно говорил.

Оказывая всякие услуги хорунжим и сотникам польским, меняя на добычу и продавая жолнерам водку, вино, которое доставал неведомо откуда и где, Янко-валлах то вертелся на барке, то исчезал куда-то, будто за «провиантом», то снова появлялся, снабжал напитками и табаком желающих, даже порою в долг, твердя при этом:

– Бог видит, он отдаст, если ты не сможешь!.. Янко-валлаха обидеть легко, он – бедный, честный торгаш… Его обидишь, душа твоя грех понесет… Бери и отдай, лучше будет!..

Смеялись поляки над глупцом-торгашом.

– Богом пугает! Осел татарский!.. Разве Бог станет мешаться в расчеты между солдатом и торгашом! Есть Ему, Господу нашему, много дел поважнее…

И, конечно, большинство так и не платило долгов «валлаху». Но он особенно даже не напоминал об этом…

Больше всего дивились поляки, что Янко продовольствует и москвичей, у которых почти не осталось ни рубля после ограбления под Смоленском.

Несмотря на это, торгаш чего-чего не натащит пленникам, которых очень скудно кормили в пути за счет Сигизмунда.

– Ничего! Паны хорошие. Почтенные люди, знатные бояре все… И ихний старший арцибискуп, митрополит, тут же… Когда-нибудь и они мне пригодятся, если я с товарами на Москву приеду… Ведь не убьют же их у вас! – не то спрашивает, не то утвердительно говорит хитрый валлах. – Не приказано же вам извести их всех в пути!..

– Не приказано. Да и в Москву они не скоро попадут!.. Когда уж круль яснейший Жигимонт сядет на престол московский… не прежде…

– Ну, так это скоро будет! – радостно кивая черной кудлатой головою, залепетал торгаш. – Тогда и я на Москву приеду… Мне эти бояре и долг отдадут, и еще пару ефимков на бедность прибавят. Я знаю, это – хорошие паны, бояре…

Смеются поляки надеждам Янко… Но они бы совсем иначе отнеслись к юркому торгашу, если бы видели, что не только провизию, а также изрядные суммы денег передает он пленным, письма им носит, засунув их хорошенько в середину белого каравая или во что-нибудь иное…

При помощи денег пленники могли заручиться расположением стражи, и с ними стали обращаться гораздо человечнее и мягче, чем в первые дни.

Но еще больше, чем все льготы и некоторая обеспеченность денежная, подымали дух у москвичей вести, и на пути доходившие до них, и в самом Вильно, где недолго оставались пленники.

Письма говорили, что еще в декабре прошлого года Гермоген открыто в Успенском соборе, созвав сотни купеческого, московского и иного простого, неслужилого люда, под страхом отлучения от церкви запретил признавать Владислава царем и крест ему целовать. Владыко говорил о мужестве и стойкости смольнян, о твердости послов, не уступающих даже перед насилием врага… И заклинал общими силами встать на защиту веры и Земли.

Узнав об этой сцене, ляхи почти узником сделали Гермогена, учредили над ним строжайший надзор. Но говорят, что «дома и стены помогают». У себя, в Московском Кремле, сидел пленным патриарх и находил сотни случаев сообщаться с остальной Русью, посылать письма или изустные приказы и увещания.

В январе уже этого года боярский сын Роман Пахомов и посадский человек Родион Моисеев, нижегородцы, повидав Гермогена, вернулись домой и целую область, не один Нижний Новгород, подняли теми словами и посланиями, какие привезли от святителя… Подметные письма явились повсюду на Москве и в других городах, и открыто сноситься стали города и области между собою, готовясь собрать большое земское ополчение против врагов.

По словам писавших, польский гарнизон в Кремле был объят смертельным ужасом, чуя опасность… И поэтому удвоил надзор за всеми главнейшими боярами, которых Струсь держит в Кремле, как заложников, как поруку за безопасность свою и своих людей…

Слезы набежали на глаза Филарета при чтении этих вестей. Радость и тоска склубились, смешались в смятенной душе. Надежда явилась, что хотя и не скоро, но придет избавление, выкупят из неволи своих ходатаев русские люди, как только одолеют врагов… Но – когда это еще будет!..

И сколько мук придется самому перенести, не так за себя, как за юношу-сына, который там, в руках врагов, беззащитен и слаб… И мать его, старица Марфа… Столько уж пришлось ей вынести лишений, горя, гонений от Годунова, столько слез выплакали ее глаза, теперь потускнелые, а когда-то блестящие и гордые!.. И сколько ему придется в польской неволе страданий перенести!..

Как солнечным лучом прорезало тьму в душе Филарета, когда, развернув послание, осторожно подсунутое ему уже под самым Вильно «валлахом», он увидел Знакомый почерк жены, а ниже – вились тонкие, нетвердые еще черты, выведенные рукою юноши, – Михаила.

«Здоровы, бодры они! – прочитав письмо, думал про себя Филарет. – Может, не совсем оно и так… Для меня пишут, чтобы я не тосковал… А я так далеко и кинуться не могу, хотя бы на денек на один, побывать там, увидать их… И снова пускай бы в неволю… Господи! Неужто не увижу я сына моего… Подруги моей скорбной… края родимого!.. Или уж на том свете придется свидеться с ними!.. Ей, Господи, за что такую муку терплю!..»

И сильный, непреклонный, умный человек горько, тихо плакал, глядя на ровные строки, выведенные далекой, любимой рукой…

Наконец, осушив глаза, он снова начал перечитывать одно место в письме старицы Марфы:

«А то дело большое, какое ты знаешь, – эй, господине, не по душе мне, право. Хоть теперь, хоть и после, когда потише станет в земле, а юному дитяти не под силу будет тягота. Я, пока жива, сама его отговорить потщуся и другим на твое дело задуманное помогать не стану. Хоша другие все как сговорилися – по-твоему толкуют, что тому юноше только дело то делать и належит. И большие попы, и самый старший, и бояре, и люди черные, да и казаки-воры и те думают по-твоему. А я не хочу и не хочу. Довольно горя было, не стану сама больше искать и кто мне мил, тому не дам за непомерное тягло братися».

Улыбнулся скорбно Филарет и думает:

«Боится мать за сына… То и забыла, что я ему тоже отец. Не пущу на гибель или на опасность крайнюю. А уж если так решено, что Владиславу на Московском царстве не сидеть, если сам Жигимонт себя волком перед Землею обнаружил… Так, кроме сына моего, некому и владеть царством! Это – слепой увидит, не то что зрячий… И старуха образуется, помягче станет, как до дела дойдет…»

Думает так пленный митрополит Ростовский. И забывает свою неволю, ласковее, светлее становится его скорбное постоянно, суровое лицо.

А барка тихо плывет по речным волнам.

Загрузка...