Больше году боярин Шеин, молодой, но неутомимый и даровитый воевода, выдерживал осаду Сигизмунда, который со своей литовско-польской ратью тесным кольцом обложил древний Смоленск.
50000 человек, вместе с войсками, с посадскими и пригородными жителями, село в осаду, спасаясь за высокими, несокрушимыми стенами от набега ляхов.
А теперь – и пятой части не насчитывается среди осажденных. Не столько умерло от ран, в бою, сколько погибло от голода, от повальных болезней, особенно беспощадных в жаркую летнюю пору. Женщины, дети, старики, все, кто послабее, – валились тысячами каждый месяц. Выжили только самые сильные, закаленные от природы. И, шатаясь от слабости, от голода, с распухшими от цинги деснами, с отекшим лицом подымались воины на стены, отражали приступы врага, который тоже, очевидно, утомился от долгой, тяжелой осады, от больших потерь и очень осторожно приступал каждый раз к твердыням города.
– Что кровь свою даром проливать! Изморим, голодом возьмем упорных москалей! – решил Сигизмунд. И его ожидания наконец сбылись.
Видя, что помощи ждать неоткуда, получив от «языков» вести, что Великое посольство увезено в плен, что Гонсевский прочно сидит в Кремле и не сегодня-завтра Русь признает круля Жигимонта и сына его, Владислава, своими господами, Шеин решил сберечь остатки рати, которая так стойко, с беззаветным мужеством боролась против врага, вынося тяжкие лишения.
После недолгих переговоров Сигизмунд разрешил русским войскам выйти из Смоленска, но знамена московские должны были склониться перед крулем-победителем, вся артиллерия оставалась в его распоряжении, смольняне – присягу дать должны были на верность Сигизмунду и Владиславу и Смоленск – становился польским городом.
17 июля 1611 года, без литавров и труб, молча, выступили истомленные остатки русской рати из крепости, где каждый уголок был полит их кровью… Склонив знамена перед сияющим Сигизмундом, горделиво сидящим на боевом коне в кругу своих гетманов и вельмож, прошли мимо победителей побежденные герои и двинулись дальше, в печальный путь свой на разоренную родину…
Воеводу Шеина не отпустил на свободу король и приказал ему явиться в свой шатер, где пришлось еще проживать Сигизмунду, пока очищали город, заваленный трупами, чтобы придать ему приличный вид для торжественного вступления туда круля и победоносных войск.
Громко гремела музыка в польском лагере, отслужено было торжественное молебствие всеми полковыми ксендзами с примасом Гнезненским во главе, проживающим также в военном стане у короля.
Не поскупился на слова благодарности начальникам и целому войску старый, умный король. Обещал и отдых, и награды богатые, когда кончен будет поход. Затем, окруженный ближайшими вельможами, Сапегой, Жолкевским, Хотькевичем, Лисовским и другими, вернулся в свой шатер.
Сюда велел он привести и воеводу Шеина.
Бледный, истощенный явился и стал перед Сигизмундом побежденный храбрец. Смело, в упор глядел он в нахмуренное лицо короля, который не сразу заговорил с «упорным москалем».
Король ждал, что сломленный воевода выразит ему покорность, станет просить о милости, о свободе. И молчаливое, вызывающее молчание юного боярина сначала взорвало Сигизмунда… Но в то же время новое ощущение, невольное почтение к отважному врагу, который, даже потеряв свободу, не утратил своего достоинства и гордости, овладело душою Сигизмунда Вазы.
– Ну… что теперь нам скажешь, отважный воевода московский… когда не за стенами крепостными, а перед нашим лицом стоишь?.. Как посмел ты, раб ничтожный, не слушать наших слов и приказаний и не сдавать Смоленска до сих пор?.. Ваши же правители, бояре из Москвы, тебе писали, что мы владеть должны этой твердынею… Их как ты смел не слушать, когда уж нашей власти королевской не признавал? Тебя судить велим мы без пощады… Но раньше сами знать хотим, что твоему упорству причиной? Почему ты не признал сына нашего, Владислава, царем своим, когда ему присягнули чины духовные с боярами московскими, народ, войска и на Москве и по другим вашим городам?.. Что приведешь ты в свое оправданье?
Ни звука не слетело с бледных, крепко сжатых губ воеводы. Он только по-прежнему глядел прямо в глаза королю.
– Ты смеешь так глядеть на нас? Строптивый раб, презренный! Берегись! Еще ответ ты должен дать, как смел разорить и обезлюдить наш прекрасный город Смоленск! Ты обратил его в гробницу… Сколько жизней унесено в боях из нашей славной рати!.. И общее мнение, что ты не силами людскими, а с помощью чар и духов ада мог так долго только с горстью людей отражать наше сильное, отважное воинство. За это больше всего достоин ты казни. Как чернокнижника – властям духовным нашим велю тебя предать… Пытать тебя велю, чтоб правду ты сказал. Ты слышишь ли? На дыбу, на огонь пойдешь!.. Ты слышишь, раб? Безумный пес!
– Я слышу! – медленно, хрипло, словно выжимая с трудом из горла слова, заговорил наконец воевода. – А ты, великий круль, меня ты видишь ли?.. Я побежден, в плену… Но не слыхал, чтобы по рыцарскому обычаю можно было глумиться так над побежденным неприятелем… Не я сейчас стою перед тобою, круль Жигимонт. Вся Русь стоит перед тобою… Ты мне грозишь огнем и дыбой?.. Я на все готов. Но ты родную землю, ты Русь пожег огнем, ее ты кровью залил без права и вины… Бог не простит того… Я вижу, ты мне в глаза глядеть не можешь, как я гляжу, твой пленник, разбитый твоею силой воевода… Ты словно бледнеешь передо мною… перед пленным врагом. И не напрасно это, державный круль. Ты чувствуешь, что пред тобою сейчас вся Русь стоит. Она пока – побеждена, разбита… Но – берегись, перемениться могут дни… Не стерпит долго насилия вся земля. Русь зашевелилась… она восстанет!.. И тогда, гляди, как бы не пришлось подавиться кусками наших тел всем, кто терзал нас, беззащитных!.. Захлебнутся недруги наши тою кровью, которую пролили так жестоко, так несправедливо! Бог слышит мои слова! Аминь – говорит на них вся земля наша Русская…
– Убрать, увести его! К профосу! Он с тобою, дерзкий, пусть потолкует!..
Драбанты схватили и увели Шеина, а Сигизмунд, багровый от гнева и стыда, обратился к Сапеге:
– От страха и голода, видно, рассудок потерял этот грубый москаль…
– Конечно, так и есть, яснейший круль! – поспешно отозвался Сапега.
Но Сигизмунд уже словно и не слышал ответа. Мрачный, он погрузился в тяжелое раздумье.
И многие кругом стояли невеселые, задумчивые, словно их и не радовала большая удача, какая выпала с захватом Смоленска.
Примас, сменивший после торжественной мессы парадное облачение на свою обычную фиолетовую сутану, появился в шатре и приветствовал снова короля и его свиту.
– Во имя Отца и Сына и Духа Святого, мир с вами!
– Аминь! – отозвались присутствующие.
– Аминь! – будто просыпаясь ото сна, проговорил Сигизмунд, осеняя себя крестом. Затем огляделся вокруг.
– Все в сборе, если не ошибаюсь… И гетманы, и канцлер, и паны сенаторы… С молитвою можем мы и приступить к совету, на который я вас сегодня созывал.
Архиепископ прочел краткую молитву, прося у Святого Духа содействия и просветления ума и души на предстоящем совете. Все уселись по знаку короля, и он, сидя у стола в своем мягком, широком кресле, облокотясь на поручни, первый заговорил.
– Святой отец, и вы, паны сенаторы и гетманы, и все вожди мои! Еще раз, вознося хвалу Творцу, благодарю вас за те труды, лишенья и заботы, которые мне помогли достигнуть славной цели. Смоленск, древнее достояние нашей короны, отнятое хитрыми, злыми соседями-москалями, снова в наших руках! Этот город с его твердынями – словно камень драгоценный, потерянный надолго, опять теперь сияет на державе великой Речи Посполитой. Нелегко досталось это завоеванье наше. Эллины, осаждая Трою, меньше бед перенесли, чем наши доблестные воины. И все заслужили почетный, славный отдых. Между тем и на родине за эти долгие месяцы войны накопилось не мало самых важных и неотложных дел. Уж даже ропот к нам дошел, что сейм очередной давно пора открыть, а мы здесь медлим, хотя и не по нашей то было вине… Так вот, одно с другим соединить нам надо. Домой поведем на отдых доблестное войско наше, награды раздадим ему… И – сейм откроем, как надо по статуту Речи Посполитой, чтоб нареканий лишних не было на наше имя королевское. А после – опять за мечи и за мушкеты возьмемся, снова на коней и по старой дороге, мимо нашего Смоленска-города, – на врагов пойдем. Нас еще ожидает древняя Москва. Ее возьмем, как тут Смоленск взяли… И уж тогда милости и богатства польются щедро на всех, кто послужит делу и после, как до сих пор служил. Что скажете на это, панове – Рада?.. Со мною вы согласны или нет?..
– Согласны, да… На отдых не мешает…
– Согласны мы… да не совсем, яснейший круль…
Нерешительно, недружно звучат голоса. И, вопреки смыслу слов, – скрытое неудовольствие слышится в тоне даже у тех, кто изъявляет свое согласие на словах.
Нахмурился еще сильнее прежнего Сигизмунд. Давно отвык он от противоречий со стороны своего совета.
– Что значит: «согласны не совсем»? – невольно вырвался у него гневный вопрос. – Когда я говорю, что так будет хорошо… Какие же еще могут быть речи?..
– Тогда бы нас, яснейший круль, и звать, и спрашивать не надо! – осторожно, но решительно заговорил Жолкевский, давно уже недовольный всем поведением и политикой Сигизмунда. Не обращая внимания на гневный взгляд, который метнул король, гетман спокойно докончил:
– А если уж позвал нас на совет… Ежели спросил наше мнение… Сдается, надо и выслушать своих советников, яснейший пан круль!
– Да… просим выслушать и нас! – поддержали гетмана еще голоса.
– Ах, вот уже как! Если спросил о чем-нибудь слуг своих государь, так уж и слушать их волю должен, по-ихнему поступать… Вашим умом, не своим мне надо жить теперь! Извольте! – с притворным смирением заговорил Сигизмунд, скользя взглядом от одного к другому. – Да, заодно, быть может, и корону вам мою передать, и трон, и власть, дарованную мне Богом и всем народом польским и литовским!.. Что же, извольте, говорите! Прекословить я не стану!.. Ваш слуга!..
Он умолк в злобном, чутком ожидании, и наступило короткое общее неловкое молчание.
– Помилуй, яснейший круль!.. Мы вовсе не думали!..
– Мы даже не желали ничего подобного… Это – совсем не так!.. – раздались отрывочные, смущенные голоса сенаторов и начальников, с которых не сводил своего сверлящего, пытливого взора старый, опытный в управлении людьми круль Сигизмунд.
– Вот как!.. Да знаете ли вы сами, чего вам надо желать, о чем следует думать? Интересно послушать!..
– Чего бы нам надо? Будто мы не знаем! – смущаясь взглядами и язвительными речами государя, по-прежнему спокойно и смело заговорил Жолкевский. – Бог Единый видит и знает, что людям надо и чего не надо… А вот что на уме у нас?.. О том прошу послушать, державный круль.
– Послушаем, послушаем, пан гетман. Прошу сказать!
– Повинуюсь, яснейший! Тут нет посторонних глаз и ушей. Мы собрались, первые сановники короны, ближние слуги и помощники круля нашего… И потому я без риторических фигур и восклицаний, без того, что нужно для народа и для чужих государей, попросту буду говорить, всю правду.
– Отлично… только поскорее нельзя ли? – нетерпеливо отозвался Сигизмунд.
– Я говорю, как мечом рублю: медленно, но верно, каждое слово должно в цель попадать… Придворной и женской болтовни не изучил, больше по чужим краям, на полях войны шатаюсь, а не обтираю стены виленского и варшавского замка и краковских палат его крулевской мосци, – угрюмо отрезал гетман, передохнул и снова веско, медлительно продолжал: – Так вот, говорю я: за много-много лет впервые Бог большую удачу даровал нам над Москвою… И это вышло неспроста! Земля их зашаталась, внутренние раздоры ослабили опасного нашего соседа… Мы это заметили, взвесили… и это дало нам возможность быстро стать господами в ихнем краю… Что дальше будет – кто знает!.. Быть может, судьба кичливую Москву и все ее необозримые владенья предаст на вечное наследье крулевичу Владиславу…
– А почему бы и не мне, Жигимонту?..
– Пусть так. Я не Господь Бог, раздающий владения и царства на земле… Но… все мы знаем, что Владислава хочет народ московский, а не его отца… Да это все впереди! Если же мы хотим добиться какой-либо удачи, если дело завершить желаем, так не пировать, не отдыхать, не сеймовать надо, а воевать! Сейм с его пустыми речами, со сварою, со всяким шумом вздорным подождет! Куй железо, пока не остыло, старая мудрость говорит. А кусок железа огромный, тяжелый лежит перед нами, да и не совсем еще раскаленный. На юге Московии, правда, казаки и вольница теребят родной край, как псы разъяренные. Мы тут, с запада пашем глубоко нашими саблями и арматами Московскую землю… С северо-запада враги наши, шведы, нам на руку играют, тоже врубаются топорами в российские дремучие леса. Новгород, Псков вот-вот оторвутся от Московии я попадут в руки шведам со всеми богатыми областями своими. От моря Балтийского, куда давно добираются наши хитрые соседи-москали, – далеко теперь откинем мы опасных соперников… Но все это надо скорее вершить! Пока не опомнились россияне, не слились в один поток их силы, сейчас разбитые на узкие ручьи!.. Упустим час, оправиться успеют москали… и тогда… Да, то самое тогда нам будет, что уже не раз бывало под Москвою… Позор, урон и пораженье!
Жолкевский остановился, словно желая видеть, какое впечатление произвели его слова.
Король сидел хмурый, но уже без прежних признаков раздражения и гнева.
Одобрительный ропот остальных слушателей показал, что они разделяют мнение гетмана.
– Кончил, пан гетман? – гораздо мягче и любезнее прежнего спросил Сигизмунд.
– Еще два слова, если позволит его крулевская мосць!.. Стоячего врага надо повалить, на этом я настаиваю… Но лежачего добивать не стоит. Если Бог пошлет завершенье нашим замыслам и польская, литовская наша вера и сила возьмут верх на Москве… Надо приготовлять себе там друзей и слуг не пытками, а ласками и милостью… Юному крулевичу Владиславу и так не легко будет править мятежными, упорными московитами. Зачем же еще обозлять их излишней строгостью… А не удастся нам вконец одолеть надменных москалей… Они как-нибудь извернутся, как и прежде то с ними бывало… Живучий, неподатливый народ!.. И свои порядки, свои цари останутся у них… Так нужно тут, на окраине, поскорее и попрочнее отхватить, что успеем… И в то же время не очень досаждать врагу. Говорят, обозленная пчела сильно жалит, даже умирая. Соседями все-таки навечно нам останутся москали… И если не теперь, так на детях наших выместят чрезмерные обиды… О, я знаю их, живал в Московии: злопамятный народ! Во всем следует соблюдать меру и справедливость… Если только в делах войны можно говорить о справедливости… Нет, точнее скажу: благоразумная осторожность дает больше, чем безумная отвага, хотя бы и несла она удачу… Вот все теперь, что мне казалось необходимым изложить яснейшему крулю и вельможным панам Рады его.
Снова сочувственный гул покрыл речь гетмана.
И Сигизмунд в свою очередь несколько раз утвердительно медленно кивнул своей красивой, седеющей головой.
– Почти все верно… Кроме одного… Я немало удивляюсь перемене, какая произошла с нашим отважным гетманом. Он говорил об осторожности, о благоразумии… Невольно думается, что его подменили… И подбросили Речи Посполитой ласкового теленочка вместо отважного льва, каким мы знали пана рыцаря…
– Если немедленно звать на дальнейший бой – значит быть ласковым теленком?.. Тогда одно остается сказать: настоящие львы торопятся с поля битвы спрятаться под платье придворным красавицам Варшавы! – ответил колкостью на колкость несдержанный гетман.
Сделав вид, что не понял намека, Сигизмунд продолжал, чуть повысив голос:
– Мы слушали пана гетмана. Теперь договорить свое желаем. Скажу сначала об одном, об опасеньях гетмана. Жолкевский ли боится москалей?.. И можно ли поминать о пораженьях в эту минуту, когда громкой славой покрылось наше оружие и войско и корона!.. Не думает ли гетман, испытанный стратег и полководец, что приспела пора… И если мы с таким трудом и мукою, ценою тяжелых лишений взяли Смоленск, стоящий на окраине царства, который больше наш, чем московский… Не думает ли гетман, что и Москва запросилась уже к нам в руки? Нет, хотя и сидят в Кремле наши воеводы с полками нашими… Плохой расчет у пана гетмана. Еще не скоро можем мы двинуть на Москву свои измученные, ослабленные долгою осадой рати. Да и московские дела еще не дошли до надлежащего развала. Пусть их земля еще поопьянеет… Пусть братскую рукою они наносят раны друг другу… чаще, глубже да больнее… Пусть горячею кровью поистечет хорошенько земля врагов… Тогда и мы вернемся из Варшавы, явимся в самую пору, чтобы кончить затеянную нами великую игру! И схватим тогда кусок, который повкуснее…
…А может быть… кто знает… может быть, и взаправду доверят нам свое царство россияне!.. Может быть, не для оттяжки времени ведут они переговоры, как мы до этих пор полагали… На милость, говорят, нет закона, а на глупость – не бывает образца!.. Это – их присловье, московское… Посмотрим! И свет истинной, единой католической веры просияет в этой варварской доныне стране… Но… это все дело десятков лет… А не одной осени, как полагает, видно, пан Жолкевский. Что скажет нам теперь отец святой, пан примас, и паны сенаторы и воеводы?.. Понятен ли наш уход к Варшаве?..
Конечно, на заданный вопрос не могло быть другого ответа, как единодушное согласие, которое и послышалось со всех сторон.
Молчал один Жолкевский.
– А пан гетман отчего молчит? Или еще не согласен с нами? Не ясно здесь было доказано: что надо делать? Воевать или переждать? Еще непонятно?
– Мне все понятно, яснейший круль!.. Но… – пожимая плечами, ответил неохотно Жолкевский. – Еще раз и я повторю свое: кто может знать, что его ожидает!.. Порою безумье храбрых вырывает из рук у судьбы такой великий дар, какого не мог своими расчетами добиться самый мудрый на земле!.. Как угадать!..
– Ну вот вы и гадайте сами, панове, на костях или на звездах! – с досадой снова забрюзжал Сигизмунд. – А я – ваш король! И должен не гадать, а рассуждать и думать. Так и будет. Вопрос решен. Пана гетмана Хотькевича пошлем мы к Москве, на помощь Гонсевскому, а сами будем собираться домой!
Решив еще несколько очередных дел, Сигизмунд распустил совет.
Когда Жолкевский с полковником легкой конницы, Лисовским, головорезом-литвином, шел к своей ставке, они увидели, что Сигизмунд верхом, с небольшой свитой, поскакал к Покровской горе, откуда открывался вид на весь Смоленск.
Круль хотел еще раз полюбоваться своей славной добычей до въезда в завоеванный город.
– Не пойму я нашего круля! – не то про себя, не то вслух проворчал Жолкевский, следя взором за группой, быстро скачущей вдаль под лучами июльского солнца, знойного, несмотря на ранний час дня.
– У него – свои расчеты! – усмехаясь, отозвался Лисовский. – Слышал, пане гетман, он надеется, что не упустит здесь ничего, наоборот… А сейм, правда, открывать давно пора… По дружбе, за великую тайну скажу пану гетману, как постоянному своему заступнику и покровителю… Еще в начале этого года, отпуская некоторых москалей из Великого посольства на родину, тех, которые оказались посговорчивее, выразили согласие на изменение договора, подписанного с тобою, вельможный гетман, в августе прошлого года… Вот, отпуская этих наших «друзей», пан круль вошел в тайное соглашение с самыми влиятельными из них… Не поскупился большие деньги отсыпать таким слонам, как…
– Келарь троицкий, Авраамий Палицын, как Вельяминов, Салтыков, слезливая баба… и дьяку Андронову довольно перепало, и помощнику его, Грамматину, лысому псу… Знаю, все знаю… Да половина из этих «друзей», как ты назвал, пан, только до границы лагеря нашего остались нам друзьями… Струсь мне пишет из Москвы и другие приятели наши, что тот же Палицын заодно с патриархом, с Гермогеном ихним против нас подымают ополчение… Плохо тут рассчитал скупой наш круль. Плакали его червонцы… Не хотят уж теперь и Владислава москали неверные… Прогадал старик наш.
– Не совсем… Не о Владиславе и хлопочет он, о себе скорее… И даже не скрывает этого… А на Руси все-таки он закупил себе тоже друзей, как там ни говорить… Особенно из партии Салтыкова… И теперь хочет дать время своим сторонникам, чтобы они подготовили побольше голосов за него для избрания на трон московский… А мне дал разрешение кинуться на ихние земли с моими головорезами, «лисовчиками»… Там – пограбить что можно, побольше страху нагнать, смуту усилить… Будто от Заруцкого наши набеги и налеты идут… А попутно просил сеять слухи, что Владислав еще слишком молод и не сумеет оборонить Московское царство от всех внешних и внутренних врагов… Что только мудрый и опытный, прославленный победами государь, как он, Жигимонт Ваза, может дать покой измученной стране и народу… Только он вернет прежнюю силу и блеск державе русской. И народ московский сам должен требовать от воевод своих и от бояр, чтобы скорее призвали они не Владислава, а его на царство…
– Просто и хорошо! – насмешливо улыбнулся Жолкевский. – Думает пан, что москали такие простецы, как с виду кажутся… Забывает, как предан этот народ своей вере… И не подумают там посадить католика на трон… Да еще такого друга ксендзов, каков наш старик… Плохую он игру затеял, не двойную, а тройную, нечистую, надо правду сказать!.. Добра из этого не выйдет ни ему, ни нам, ни Речи Посполитой, о которой я только и забочусь… Мне дела нет до выгод и барышей Сигизмунда Вазы, способного променять нашу корону на шапку царя-схизматика. Плохо он делает… Говорит – одно, глядит – в другое место…
– А вершит дело по-третьему!.. Ты прав, вельможный пан гетман. Но это же и есть настоящая королевская наука. И сам Макиавелли…
– Пускай сам черт или его бабушка говорят что хотят, а я по-старому одно признаю: лучшая ложь – это правда. «Иисус Распятый и мой меч!» С этим бы старинным кличем ринуться вперед, от Смоленска – на Москву! Пока москвичи сами не пришли отбирать то, что мы урвали у них нынче… Но… пока воля не моя… «Скачи, враже, як круль каже!..» Подождем, увидим!.. А вот мы и пришли. Прошу пана полковника в мой шатер, выпьем чарку-другую венгерского. Есть у меня еще тут с собою заветный бочоночек!..
После короткого и сильного ливня с грозою – освеженные стоят сады Московского Кремля, среди которых тонут и царские палаты, и хоромы боярские, и даже приказы и посольские дворы, здесь находящиеся.
Вековые липы, стройные березы, клены и сосны столетние осенили также все внутренние строения древнего Чудова монастыря, его кельи, служебные постройки, поварни, конюшни, все обширное хозяйство, заключенное в стенах обители.
Здесь, почти на положении узника, живет теперь и патриарх Гермоген, дряхлый, болезненный, но еще сильный духом старец.
Всяческим почетом и блеском старались окружить поляки Гермогена, пока он, склоняясь на уговоры сильной кучки бояр, соглашался на призвание Владислава. Но как только была перехвачена Гонсевским одна из грамот патриарха, посылаемых по городам с призывом ополчиться против ляхов и шведов, – за святителем был учрежден самый строгий надзор. И если бы только гетман и полковник Струсь не опасались вызвать взрыва крайнего негодования со стороны целой Москвы, они давно бы бросили старика в темницу, такого слабого и кроткого на вид, но столь опасного в своей беззащитности, более грозного для них, господ Кремля и Москвы, чем несколько полков, вооруженных с головы до ног.
Сидя у раскрытого окна своей кельи, выходящего в густой монастырский сад, сейчас наполненный ароматами и прохладой на закате августовского теплого дня, Гермоген, держа далеко от глаз, пробегал взором по строкам небольшого «столпчика», письма, начертанного на длинном, узком куске синеватой плотной бумаги. Большие круглые стекла, помогающие при его старческой дальнозоркости, лежали тут же, на столе, где видны старинные фолианты в кожаных переплетах и небольшие тетради, исписанные крупным, четким почерком самого патриарха. Чернильница и несколько очиненных гусиных перьев лежат тут же, наготове.
То, что читал патриарх, очень волновало его. Ясные, небольшие, но полные ума и жизни, еще не потускнелые, несмотря на годы, глаза старца напряженно вглядывались в путаную вязь начертанных в послании строк, словно за этими строками он видел что-то страшное, отвратительное.
Отложив письмо, нервным движением своей худощавой руки аскета-постника придвинул к себе поближе Гермоген небольшую полоску бумаги, взятую из кипы, заготовленной тут же, омочил перо и быстро начал выводить буквы, нажимая пером, которое жалобно и густо поскрипывало на бумаге, как будто и ему было тяжело и тоскливо, как и тому старику, рука которого водила пером.
Стук в дверь, осторожный, но уверенный, нарушил тишину кельи.
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй ны! – раздался за дверью старческий голос служки Пахомия, уже много лет неразлучного с Гермогеном.
– Аминь! – ответил тот, неторопливо отложив перо и вкладывая начатое послание между листами большого, раскрытого на столе, фолианта, который также неторопливо захлопнул и отодвинул от себя.
– Святейший владыко, там пан Пясецкий пожаловал! – отдав поклон, почтительно доложил служка. – Что ему сказать? Хочешь ли видеть ляха? А то, може, не здоров ты, батюшка, а? Я ему…
– Нет! – остановил служку Гермоген. – Я г о с т ю рад!.. Проси, проси его, Пахомушко.
Снова поклонившись, вышел служка и впустил ротмистра Пясецкого, который помогал Гонсевскому и Струсю нести гарнизонную службу в Кремле.
Благодаря его небольшому знакомству с русской речью, ему поручали сношения с Гермогеном, который не умел или не желал ни слова понимать по-польски.
– Здрув, пане отче? – с почтительным поклоном осведомился «гость».
– По твоим молитвам, как видно, чадо! Терпит Бог грех и носит мать-земля.
– Так, так, так!.. То и слава пану Богу!.. Не бардзо помешал?..
– Нимало, нет, пан воине честной!.. А ты што, со мною пришел часок скоротать в беседе… алибо есть што новое?.. От нашей чести не желаешь ли чего-либонь?.. Сказывай. Аз смиренный богомолец за людей и не отрину ничьего глагола, как сам Христос Спаситель Наш заповедал миру. Ну што же, чадо, нет ли новой вести… доброй алибо хоша и дурной у тебя на запасе?.. Все заодно. Господь дает и дождик и вёдро… вот как нонешний день было. Гроза с утра, а под вечер сколь тихо и хорошо стало… Так сказывай…
– Ведра… То само, цо воду носять… а зачем, святой отец, говоришь про ведра?..
– Нет, ты не уразумел меня, пан. Я – про иное. Дни ясные, по-нашему, есть вёдро.
– Ага, ага! Розумеем! Ясны день… То ж лето еще на дворе, то и день ясны… Розумею!.. А вот слыхал… кхм… кхм… есть у нас… не! есть у вас в Пскове… кхм! новый царь Деметрий Самозваный. Якой – Сидорка беглый, как ваши же москали толкуют!.. Беглый из стрельцув! Пан отец не слыхал, га?
– Отколь мне слышать! Вот што придет и скажет ваша милость алибо хто иной из вашей братьи, – то я и знаю. Совсем в неволе здеся я, владыко всей христианской паствы православной, патриарх всего царства Российского… О-ох, в неволе тяжкой!.. Знать, так хочет Бог!
– Но! Цо ж то за неволя! Хе! Бояре все ваши, правители в Кремле тут сели с нами, когда подошло ополчение ваше дурацкое!.. А когда разойдется оно… Тогда нам свободней бендзе и святому отцу полная воля будет… То ж осада была, а не замыкать мы хотели святого отца патриарха! Брунь Боже! Никогда!.. Теперь, когда московское правительство, до приезду избранного царя Владислава и круля Жигимонта, находится под нашей охраной… под нашей владой и укрытьем нашим, – спокойно могут спать все… И пан святой отец, как здешней веры князь и господин, – тебя хранить мы должны до приезда царя Владислава! Куды ж идти тебе! Кругом – весьма небеспечно. Казаки – бунтари, шведы, разны Самозванцы да самобранцы!.. Самовольцы никчемные! Бродяги и сбродняжи треклятые! Мы только храним персону вашу, высокую, пан ойцец! Якая ж тут неволя!.. Напрасно…
– Неволи нет, ты мыслишь? Вы в Кремле здесь господа. Вон у тебя ключи висят за поясом от выездов и въездов… Ты говоришь: я волен. Ин верю тебе, чадо. Так прикажи каптанку мне заложить… Я до Троицы поеду, помолиться мощам святых угодников Божиих…
– До Тройцы!.. Кхм… Дороги ж небеспечны еще… Казаки там… разбойники есть ружны… И пан ойцец разве ж не видал этой Тройцы алибо цо! Алибо здесь модлиться мало места, в Кремлю да на Москве!.. Помилуй Боже!.. Тысячи церквей у вас тут. И на што так много!..
– Добро, ты прав. До Тройцы далеко и небеспечно… Так – в монастырь Донской!..
– На другем коньцу Москвы! Далеко ж то… и жарко… Пан ойцец… он устанет!
– А ежели… к Богородице, что на Пожаре!.. Рядом это, слышь, к Василию Блаженному сбираюсь я давно… Все как-то не припадало!..
– О!.. То… Кхм… кхм… То – можно! Добже, добже! Еще народу сейчас много на углах. Же бы нам не помешали, мы попозднее поедем!.. Полсотни улан я сберу и сам поеду с ими… на всяк случай… Кхм… кхм… Охранять владыку ж…
– Нет! – почти гневно вырвалось у Гермогена, до сих пор забавлявшегося изворотами Пясецкого. – Нет! С охраной ехать молиться не хочу! Здесь посижу лучше! А то какой я пастырь стаду, коли с целой волчьей стаей поеду по храмам Божиим, по церквам московским! Лучше тут и помолюсь, в этой тесной келье!
– Цо мувит пан отец! Не разобрал я… Бардзо скоро сказано…
– Это я так… про себя говорил! Досказывай, што про Сидорку начал! Уж – третий Самозванец, выходит! Из стрельцов он, ты говоришь? Да, сам он про себя что сказывать придумал! Все же знают, что еще в декабре в прошлом зарубили второго Самозванца, вора Тушинского, его же разбойники-воеводы!.. Как, слышь, ожил этот, третий, после двух смертей!.. Занятно мне узнать…
– Кхм! – лукаво улыбаясь, заговорил Пясецкий. – Разве ж много надо, чтобы обмануть ваших дураков-россиян! Всякой сказке готовы верить, только бы поразбойничать можно было!.. А эти, самозванцы… цо они ни скажут, али бы только на царстве повеличаться!.. Хоть не на длугий час! Он, тэн Сидорка муве, цо… кхм… Же он есть – чародей! Чарнокнижник! Же может кажный раз помереть и оживиться, як схочет себе сам! Два раза, говорит, он юж обмирал. А как в могилу ляжет, как положили его… он оживет разом и улетит! И знову – царр!.. Ха-ха-ха! А дурни верют! И умны люди, которым это сходно, роблют такой вид, цо также верют!..
– А… честные да чистые душою… Те как же?..
– Не вем! Не вем! Таких там, у самозванув, не бывает!.. Такие – здесь, с нами все сидят… Ваши все правители – бояре найвенкшие… и сам ойцец патриарх Московский… От было б дуже ладно, ежели б им пан отец теперь написал… же тэн Сидорка – есть вор и блазень!.. Цо пан яснейший Владислав есть едины российский цесарь и московский царр!.. Одразу б тогда всяки мятежи и скончились по слову святого ойца патриарха!.. Може, напишешь, пане отче?
– Пан… пан… все – пан!.. У вас, слыхал я, говорят: алибо пан, алибо пропал! Я про Сидорку напишу, пожалуй, штобы лишней смуты вор завесть не успел в народе христианском. А только… с кем отправлю я посланье?..
– Нам, пане ойче, его отдай! Мы уж до дела его доправим, пошлем по всем концам земли…
– Добро, пусть так… Я напишу потом… позднее. Утром загляни, возьмешь посланьице. Готово будет…
– И про царя Владислава…
– Нет, слышь, пан ротмистр, про это не напишу… Не посетуй! – решительно проговорил Гермоген. – Не в первый раз отказываю в этом, знаешь! Ваш круль и сын его не захотели принять статей, подписанных вашим же гетманом от имени Жигимонта… Так и дело с концом. Чему не суждено, тому и не бывать!
– Я вем… я вем! – сверля своими маленькими, заплывшими глазками старца, затараторил Пясецкий. – Я вем, на цо у пана патриарха надея есть! Я то добже вем!.. Те ж ваше мужицьке ополченье, цо шло на нас, – теперь скоро и разольеца, як вода… Еще и десяти дней нету, як казаки заманули до себе «водцу» главного, Прокопа Ляпунова… та и – зарубили! На шматочки раскромсали, разнесли!.. Хе-хе!..
– Ты… правду мне?.. – бледнея и становясь от этого почти совершенно прозрачным в лице, не сразу спросил старец. И, не получая ответа, сам продолжал, тоскливо покачивая головой: – Да, вижу и так: ты не солгал! Уж больно радостен и ясен лик у тебя, врага моей земли!.. Господи, прими и упокой чистую душу смелого вождя! – зашептал про себя Гермоген. – Надеждой он был для Земли… а для меня, для старца – надеждой и радостью последних дней моих!.. Твоя воля, Господи!.. – тихо шептал заупокойные молитвы старец. А Пясецкий снова осторожно завел свою речь.
– Может, святому отцу на мысли прийшло, цо од нас… Як там юж мувили разны лиходеи, злодзеи московски… Же то мы подослали альбо подкупили казацку шайку. Даю слово гонору, цо…
– Не божись, пан! Правды не укроешь. Я только подумал… а ты мне сам и сказал все, што знать мне было надобно… Могу ли я не поверить такому почтенному лыцарю, каков ты есть! Всему верю. Еще што скажешь? Чем порадуешь старика!..
– А про тех же казакув. Собираются они еще в этом месяце большой круг зебрать… И хотят присягу учинить тому сыну панны Марины от Тушинского Самозванца… И при нем, як при малолетнем царе, большой совет будет до его полных лет… Тут и бояре ваши… и казацки гетманы, и воеводы… И все сойдутся, чтобы Землею править… И знову, значит, бой начнется…
– А больше ничего? – глухо спросил патриарх, голова которого теперь совсем поникла и белоснежная, длинная борода прикрыла исхудавшие руки, беспомощно скрещенные на груди, как для молитвы…
– Не! Ниц боле не имею… Прошу выбачения, ежели я чем расстроил пана патриарха… Я сам не думал…
– Нет… ничего! – машинально ответил старец, погруженный в горькие свои думы.
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй ны! – снова задребезжал за дверью старческий тенорок Пахомия.
– Аминь! Што тамо еще! – отозвался Гермоген.
– Святейший владыко, столярок тамо пришел! – доложил служка, стоя у порога. – Как ты, слышь, приказать изволил аналой твой поисправить, што расхудился… да шкапчик, который для книг, да…
– Впусти… впусти, коли пан ротмистр того не заброняет! – словно сдерживая внезапно охватившее его волнение, проговорил старец.
– О, не, не, не! – подымая кверху свои потные, жирные руки с видом благородного протеста, затараторил Пясецкий.
Служка впустил столяра и отошел, ожидая распоряжений.
Пришедший был человек лет пятидесяти, с сединой в длинных кудрях, с вьющейся седеющей, рыжеватой бородой, с голубыми веселыми глазами и доброй привлекательной улыбкой, которая почти не сходила с его строго очерченных, полных губ.
Он сложил у двери, к стороне, свой ящик с инструментами, пилу, топор с короткой рукояткой и, низко поклонившись, подошел принять благословение Гермогена, который поднялся с своего кресла и даже сделал шаг навстречу.
– Благослови, святый отче!
– Господь тебя благослови и ныне, и присно, и во веки веков! Аминь! – Осеняя истовым, отчетливым крестом подошедшего, с особенным чувством проговорил старец, дал поцеловать свою руку, сделал было невольное движение, как будто хотел сам поцеловать голову, склоненную к его руке, но удержался и негромко проговорил:
– Вот служка мой… Пахомий покажет тебе, сыне, што делать надо!..
– Так, так! – принимая величественный вид, выставляя при этом еще больше свое отвислое брюхо, вмешался Пясецкий.
Отдав поклон, Пясецкий вышел в сопровождении старого служки, Пахомия. Чутко насторожились оба оставшиеся.
Вот уж за дальним переходом звенят по каменным плитам монастырского коридора шаги Пясецкого и служки.
Сразу протянув обе руки к пришедшему, Гермоген проговорил, задыхаясь от радостного волнения:
– Мир… мир тебе, сыне… друже возлюбленный! Брат о Христе!
Троекратно облобызались теперь старец и пришедший, мирянин по виду, а на деле – инок-чернец, прославленный по всему царству настоятель Троицкой лавры, архимандрит Дионисий.
Три года тому назад, когда Сапега со своими отрядами осадил лавру, Дионисий сумел поднять дух защитников этой крепости-обители, и соединенные полки литовцев и ляхов отошли с большим уроном от стен святыни, глубоко чтимой всем народом русским.
Тогда и теперь – неутомимый монах отдавал свои силы на помощь тысячам обездоленных людей, которые стекались под защиту стен и башен лавры. Громадные сокровища, собранные столетиями в подвалах монастырских, составленные из лепт народных, Дионисий теперь тратил на помощь тому же народу, на спасение родины.
Давнишняя дружба соединяла его с Гермогеном, и разница лет исчезала, казалась неощутительной благодаря тому сходству, сродству их чистых, отважных и любящих душ, каким были проникнуты они оба.
Мимо печального пожарища, в какое обратили поляки Москву при вести о приближении ополчения Ляпунова и князя Димитрия Трубецкого, мимо польских стражей, под видом рабочего мужика-плотника, удалось пробраться Дионисию к заточенному старцу-патриарху. И теперь слезы стояли в добрых голубых глазах инока, когда он глядел на исхудавшее восковое лицо своего друга и духовного владыки.
– Привел-таки Господь, святый владыко, свидеться нам в сем мире, в юдоли плача и горя!.. А я, по правде сказать, и не чаял того!..
– Нечаемое свершается днесь, как в святом писании сказано… Я, патриарх всея Руси, под чужою личиною должен принимать духовных чад своих, самых близких сердцу!.. Обманом, таючись, беседу с ними веду… Ох больно это, нестерпимо тяжко!..
После небольшого молчания он снова заговорил:
– Што поделаешь! Так, видно, надо… Спасать землю родную – самая крайняя пора настала! Вот и душою того ради кривить приходится на старости лет! Против своей воли, видит Господь… ради спасения ближних неправду приемлют уста мои, и то перед врагами явными, от коих пощады ждать нельзя!.. Ну, сядем… потолкуем. Про Ляпунова-то слыхал?.. Знаешь?..
– Как не знать!.. Двадцать второго числа июлия свершилось злое дело! Ляхи подстроили, сами казаки то говорят… Вчера, в девятый день поминали душу новопреставленного раба Прокофия, защитника преславного веры и Руси… Как подумаю, што не стало его… так даже в груди жмет и давит…
– А мне нонче «приятель» вон энтот, што тут при тебе стоял, поведал весть нерадостную… Поверишь ли, брат Денисий, в очах и слез уже не стало у меня, чтобы оплакать наши беды, коим нет конца!.. Нет вождя, избранного Господом. Земли опорой он был, последнею надеждой россиянам… И попустил Всевышний…
– Бог знает, что с нами творит. Я глубоко верю, что иного вождя пошлет, крепкого заступника нам и избавителя… И мы должны веровать… крепиться до конца! Иначе – все пропало, коли мы дух утратим твердый да бодрость мужескую, как надлежит в такой час!
– Ты ли не кремень, брат Денисий!.. Я про тебя, слышь, немало знаю! Обитель, чу! – выносишь один на своих плечах… Брат Авраамий, келарь ваш… Он, што говорить, умная голова, тебя не глупее… Да больно душою шаток. Гордыни много в нем, мирской он еще… Мало в нем иноческого, от Бога што, не от людей…
– Да, наш речистый брат Авраамий слаб на соблазны мирские… Как говорит пословка: «Хошь в грязной беседе, – да первым сидеть!..» Так и он…
– Да, да, слыхал… как он было за Жигимонта распинаться тут принялся, когда вернулся от Смоленска… А теперь как, после грамоты моей? Или не унялся малость?
– Получше стал… Да и сам видит, не больно сила велика у ляхов… Когда наших ополченцев почитай сто тыщ подошло под Москву… И кабы не ссоры да раздоры вековечные… Следов бы теперь не осталось, духом бы ляшским не пахло в целой Земле, не то в стенах кремлевских!..
– Охо-хо!.. Будет ли когда конец испытаниям!.. Еще мы – што! Душа болит, но сыты-укрыты живем… А люд-то бедный… Голодный, бесприютный… Ты, брат Денисий, чай, по-старому поишь и кормишь тысячи нищего люду!.. Надолго ли еще хватит тебе казны-то монастырской?..
– Што там казна!.. Казны еще изрядно… Повытрясется наша мошна – из иных мешков понаберем кусков, как говорится… Не помирать же с голоду крещеным! Дети там малые, недужные, дряхлецы, воины раненые… Куды же им, ежели не в нашу крепкую обитель!.. Бог Единый им Отец и защита… Не подыхать же голодным людям, словно псам забеглым!.. Из народных, из мирских же подаяний собралася несметная казна в обители в нашей… Так пусть теперь и воротится к народу в годину грозную… Авось, как времена получше станут, – што взято у нас, сторицей нам вернут потом люди Божии… Таков мой расчет.
– Расчетливый ты у меня хозяин, што толковать. Господь тебя люби да помогай! Как доселе делал, так и делай. Гляди, не ошибайся. Сторицею, воистину, народ и Бог вернут обители, что теперь даешь взайм народу да Богови!..
Как малого ребенка, нежно погладил старец по голове бородатого инока и совсем ласково продолжал:
– Сердешный ты мой друг!.. Как был, таким и по сю пору остался… Сердце золотое, душа – адамантовая!.. Гляжу я на тебя – и словно легче мне становится на душе. А то уж больно темно вокруг, просвету ни малого не видать было!.. Пожарский-князь ранен… Ляхи – Ляпунова сгубили… Сын Маринки да убитого царька воровского, того гляди, воссядет на московский престол, куда его казаки вознести собираются… Я и то уж грамоту собирался писать нижегородцам, а те штобы Казанскому митрополиту переслали… Слушают его донцы. Пусть погрозит им карой Божией и мягко поувещает, чтобы бросили затею неподобную!.. Иначе – снова смута землю зальет… кровь потечет реками… А тут еще Смоленск поддался ляхам!
Хвалились мне недавно приставники мои, литовцы… Гонец оттуда прискакал с «радостною» вестью… Да, слышь, Хотькевича на помощь здешним ляхам шлет Жигимонт из-под Смоленска к Москве… Горе, горе!..
– Горе! – эхом отозвался Дионисий. – А што в Смоленске было, как сказывают!.. С голоду – грызли землю люди, падалью питались… Раненые лежали без помощи, и раны загнивали у них, и черви ползали в ранах, по живым людям… Спаси Господь…
Затихли оба под наплывом скорби.
– Ну, сказывай, што есть еще. Жду заодно, – печально заговорил Гермоген, нарушая молчание.
– Немного, слышь, вестей, святой владыко… да все – одна другой чернее!.. Увидеться с тобой хотелось, хоть повздыхать, поплакать вкупе да душу отвести… Жду испить от уст твоих целебный бальзам словес твоих премудрых, господине! Вот твердость мою поминал. А не хватает и твердости… Сил мне новых дай, утешь, разговори, отче! Изнемогаю… слышь, изнемогаю!.. Не стар я еще… И крепок… А вот тебя слабее духом, хоша ты телом тощ и слаб… и годами стар…
– «Плоть немощна – дух силен» – как оно писано есть… Ты прав, мое чадо любимое, не сдаюсь я еще!.. А почему?.. Много тебе говорить не стану. Гляди мне в очи прямо… Верую я! Видишь?.. Так веруй и ты! Надеюсь я, гляди!.. И у тебя в душе пускай не гаснет надежда, как у икон – лампад неугасимый!.. И загорятся души людские от огня того святого, небесного… И стряхнут они вражье иго с себя, как паутинку малую… Знаю: минет наша ночь! И солнце над землею святорусскою ярко встанет и загорится, как встарь! Вещаю я не от себя, Небесные глаголы слышу и говорю тебе! Так – веруй, чадо… веруй!..
– Я верю… я духом оживаю, святой владыко… Еще… еще вещай! – падая на колени перед старцем, прильнув головой к краям его одежды, стал молить инок.
– А што ж тебе еще надо!.. По вере – дается нам. По вере своей и по делам твоим спасен ты будешь… как и Земля родная спасется по вере чистой по своей.
– Скорее бы! А я себя не пожалею, помочь бы только люду крещеному.
– Ну, ну, добро! Садись да слушай. Мы о делах еще маненько потолкуем.
Среди наступившего молчания старец взял из книги письмо, которое вложил туда при появлении Пясецкого, и положил листок перед собою.
– Писать я начал тут, как знаешь, грамоты по городам… Подымать земскую силу захотел… А больше всего – нижегородцу, Козьме Минину веры даю. Он с помощью Божьей зачнет дело, помимо казаков… Тамо уж многое налажено. Да теперь, как узнал я вести про Смоленск, про сынка воровского… про убиение Ляпунова, вижу, часу терять нельзя, минуты единой. Вот грамоту поспешную я начал… Пусть рати собираются без промедленья! Вождя бы подыскали… и за дело, пока казаки со своим Воренком безлепицы какой еще не натворили новой!.. Вот столпчики припрячь. Пошли из лавры их, да поскорее… Тут раньше были люди у меня… А ныне и ворон ко мне не залетит из Русской земли, как в сказках говорится… Бог тебя послал… Пока жив я… Недолго уж осталося… Чувствую, сыне… Не печалься, брате! Тут разлучимся, свидимся на Небе!.. А грамотку не мешкая пошли…
– Не премину! Заутра поскачет гонец надежный… Дружков не мало в обители найдется… Еще што повелишь?..
– Пишу я тамо: как соберутся ополченья, – подале б от казаков держались, не вязались бы с непутевыми… с ордою их немирной… Не след мешать пшеницу с плевелами. А Бог им доброго вождя пошлет!.. Я верно знаю… И на бой с недругами!.. И потом, на главное место… мудрейшего вождя!..
– Воеводу-то отыщут… Есть люди ратные и добрые… Еще не вывелись в земле. А вот как апосля!.. Кого в цари возьмем! Ужли же иноземца!.. Иль снова из бояр выбирать придется… Лукавые, предатели они, как Шуйский-царь был… Али смутьяны и злодеи, как Годунов, как этот «черный» царь-убийца…
– Светлее найдется!.. Почитай что и сыскан. Пока – толковать опасно… Вот словно вижу его, небесного избранника… Только до поры не назовем… Слышь, Скопина, князя-стратига нашего убрали скорехонько злодеи… Зачуяли враги, что он был бы царь, избранный всею землею!.. Так… лучше нам теперя помолчать… Вон и Филарет сам пишет: «Пока – молчок…» А он дела такие понимает!..
– Снятый владыко, ты… про Михаила?.. Уж дважды речи шли, ево бы взять на царство… И говор есть кругом… Уж разнеслися речи…
– Тс! Помолчи!.. Пусть дело само разрастется… Казаки, слышь, – и те стеною готовы встать за отрока… Затейник Филарет им угодил и лаской всех привадил, покуда в Тушине его за патриарха держал царек воровской… Сам отрок… его я хорошо знаю… И благолепен, и благодатью Божией осиян немало!.. Да еще… Ин добро! Потерпим, поглядим… Кому там надо, – ты шепни словечко… с разбором, слышь! И да поможет Бог доброму делу свершиться без помехи!..
– Господь поможет! Сердце шепчет, што буде так!..
– Ишь, и ты прорицать стал, только лишь речь о царе зашла!.. Ох, нужен, нужен… Земле осиротелой царь надобен! Так уж привычна Русь. Она теперь без головы помазанной стоит, шатается, словно опьянелая! Царь – голова настанет, и ладно станет по всей земле… А, слышь, чадо, у нас нынче злые и добрые вести в одно смешалися… Бродит вино в чану, новое, молодое… Великой чан тот – земля родная! Доброе вино и бродить должно посильнее… Так будем верить, и терпеть, и ждать!
– Терплю и верю, святой владыко. Буду ждать… Настанет светлый миг!
– Аминь! А мы с тобою теперя помолимся хорошенько… штобы поскорее настал этот светлый денек…
И оба перешли в передний угол, к иконам, где простерлись с тихой горячей молитвой, от которой легко стало у обоих на душе.
Около недели прошло после свидания Дионисия с патриархом.
Особенное оживление наблюдалось с самого утра в обширной усадьбе нижегородского выборного земского старосты Кузьмы. Минина, по прозванью Сухорука, по занятию – мясника, или «говядаря», как называли тогда.
Правда, день выпал праздничный, но в доме шли не совсем обычные приготовления и на поварне, где сама Миниха с засученными рукавами возилась с тестом и начинкой для пирогов, и во дворе, где готовились к большому приезду гостей, и в горницах, где накрывали столы, убирали все по-парадному, изрядно и красиво. Такие приготовления бывали в доме только на Пасху, на Рождество да на день ангела самого хозяина. А сейчас, хотя и кишит Нижний всяким народом, ради Макарьевской ярмарки наехавшим сюда чуть ли не со всех концов земли, – но у Сухорука самого нет никаких особых причин готовиться к большому приему, хотя бы ради какого-нибудь семейного торжества.
Слуги в доме и соседи, сгорая от любопытства, в сотый раз судили и рядили: чего ради такие необычные приготовления идут? Но самые осведомленные знали только, что «гости званы» на нынешний день и сам протопоп Савва будет беспременно…
Чтимый во всем Нижнем за свою строгую жизнь и умные, горячие проповеди, отец Савва, и правда, не всех удостаивал своими посещениями. Но у Минина бывал не раз, и таких приемов ему не готовили. Значит, иной еще, более важный гость ожидается…
Словно ничего не замечая или, вернее, не обращая внимания на волнение, царящее вокруг, сам домохозяин рано утром засел у себя в небольшой горенке, служащей канцелярией и деловым покоем, щелкал счетами, подводил итоги в больших тетрадях, куда вносились городские, торговые и иные сборы, которыми заведовал Кузьма. Сюда же он велел привести и английского торговца, Джона Вольслей Меррика, который, как иностранец, невзирая на праздник, просил принять его по спешному делу.
Меррику надо было торопиться с отъездом, чтобы попасть к известному сроку на корабль, отплывающий из Архангельска в Англию, на родину; а ему не давали отпуска городские власти, так как не были выплачены купцом еще некоторые пошлины и сборы.
Пока земский староста рылся у себя в тетрадях и в книгах, отыскивая статью англичанина, пока подсчитывал полученные сборы и высчитывал, сколько следует получить еще, разговор пошел о печальном состоянии торга и, конечно, коснулся общего горестного положения Московской земли.
Служанка внесла угощение, сыченый мед, небольшую флягу заморского вина, несколько сортов наливок, печенья и сласти на блюде.
Англичанин с удовольствием смаковал наливки, пробовал русские снеди и своим ломаным русским языком выражал искреннее сожаление хозяину, который живыми красками сумел нарисовать иноземцу тяжелое положение родной земли.
– Охо-хо-хо! Вот то-то и оно, Жак Волосеевич! – глубоко вздохнул Минин, перекрестив англичанина из Вольслея в Волосеевича по обычаю россиян: не стесняться с иноземными названиями. – Беды не мало было на Руси. А такой еще не ведывали ни мы, ни наши деды, ни прадеды!.. Уж много-много лет и не слыхали того, что самим ноне терпеть довелося… От чего и у сильных, твердых мужей слезы из очей льются, бегут, словно у баб алибо у детей малых!.. Забота одна у всех, одна печаль-кручина: как из той беды себя нам вызволить?.. Как да чем весь мир хрещеный избавить от врагов!.. Меня ты разумеешь ли, приятель?..
– О, йэс!.. О, та!.. Я ньет маку… я плоко каварить… А панимайт я все! Террор – у нас зави такое деля…
– Как ты его ни зови, а все легше не станет! Вот ты ко мне пришел со своей бедой-кручиной. Торговлишка у тебя плохая была… Не то расторговаться, – ошшо, баешь, с убытками воротишься до дому… Да ты ж д о м о й вернешься! Там, дома у тебя лад и покой… Там всю усталь, всю досаду позабудешь. Што здеся потерял, там наверстаешь. Кругом тебя – семья, желанные, родные… За них – нет страха у тебя в душе… Ночью ты не встаешь, ровно пес цепной – не бродишь по усадьбе, не сторожишь: не видно ли злодеев чужих… али – своих, что хуже даже ляхов!.. Не ждешь, што враг нагрянет ненароком, обложит город, попалит жилища… Добро твое расхитит, опозорит женку… растлит девицу-дочь… Храмы, святыни Божьи – все опоганит!.. Тебя с детьми далеко уведет… в полон и в рабство ввергнет без пощады!.. Отцовские могилы будут поруганы, потоптаны, и даже прах отцов в земле не улежит, а вырыт будет и по ветру развеян!
– Террор! Террор! Вам нада ваш семля… забрать савет… как наш парльямэнт! И лорди ваши… и джэнтльмэнс… и кнайт… простой ваш люти… И делай эрми… зольдат, панимай… и прогонить враги! Ви – многа, их – ньет многа, я слихала!..
– Вот то-то и беда, што нас не мало. Как будто даже слишком многовато, так оно выходит, как поглядишь!.. У вас всей-то земли вашей клок алибо два. Гонцов пошлете, разгоните сеунчей, а дни через три – они и назад могут с ответом. И зачинай тогда, што в ум запало, к делу приступай… Там оборону строить либо помощь миру, какая есть потребна… У нас – не то! Земля Московская, ох, – великонька!.. Ее и в год всея не обойти, не смерить! Положим, и враги в ней могут потонуть, захлебнуться, якобы в воде глубокой… Своею кровью подавятся!.. Но раней и нашей крови много прольется на родную землицу… И видит это Бог… и терпит… Видно, за грехи наслал нам испытанье… Да, слышь, тяжка, непереносима кара Божия… Что за мука, сказать нельзя…
Умолк, тяжело задумался Кузьма.
– Та, та!.. Твой правда…
Выйдя из раздумья, Минин достал из поставца несколько свернутых столпчиков – писем.
– Во, гляди! Цидулы пишем сами и получаем из городов иных… Есть тут издалече, из-за Урала… Вижу я: понимаешь ты меня… Отрадно с приятным человеком душу отвести… Во, гляди… Пишут: им тоже в тягость наша теснота! Купечеству – разор. А хлеборобу? Ложись да помирай! – одно осталось. Все дорого, нехватки, всюду голод. А то и мор гуляет по земле… Пора, пора за дело приниматься, за земское, за подвиг за великий… Бояр ждать нечего… Они себя уж показали. Теперя наш черед, людишек худородных, последних самых что ни есть… хто любит землю да веру святую чтит!.. Вот, братец Жак, совет ты поминал… По-нашему – выходит Земский собор. Али там, скажем: «Великой совет всея земли…» Уж сами мы видим: одно осталося спасенье – собраться миром да избрать царя. А… где уж тут?! Ни времени, ни часу. И не только враги теснят нас проклятые, – между своими споры идут бесперечь!.. Собралось ополченье великое, и было три вождя. Наш, земский, Ляпунов. Второй, дружок казацкий, боярин, князь Димитрей Трубецкой; атаман Заруцкой третьим был у них, главный коновод орды казацкой. Так нашего-то, земщину, – взяли и убили! За то, што ворам – казакам – потачки не давал… И всякого убьют, кто полной воли им давать не захочет. Оттого и страх кругом, и вождей хороших не объявляется у земского люду. А на воров-казаков плоха надежа. Ты понял ли, друг сердечный?.. А будешь у себя, – скажи, пожалуй, своим поведай, как тяжко было нам, как мы с бедой справлялися, призовя Творца Всевышнего на помощь!.. Одни отцы святители теперь нас и выручают, ведут за собою мирян. Святейший патриарх Гермоген да Савва, Дионисий, Палицын ошшо Авраамий, келарем он в той же Троице-Сергиевой лавре… Знаешь!.. Новогородский владыко Исидор да Казанский митрополит… Таких наберем не мало… Да сохранит их Господь и да поможет им, а они за нас пускай умолят Бога да нам помогают своими поучениями…
– Йэс! Патриарк… ваш сами глявни пастор… и ваш другой священник… О, эта карашо. Типэрь – найти адин… штоби лорд-диктатор биль. Штоби он вадиль зольдат… Штоби праганиль враги… очищаль земля… А посли – парльямэнт и – вибираль тсарь!.. О, йэс! Так карашо!..
– Не миновать иначе. Ты – чужак и то уразумел. А мм – слезами плачем да ждем, когда-то приспеет святое дело в добрый час!.. Вот обсылаемся с иными городами. Уж дело на мази. Волею Господней, видно, сотворилось, што Жигимонт, круль польский, самый главный недруг наш, домой ушел на некое время… Поворовал, пограбил, Смоленск забрал себе и насытился на время. На помочь только ляхам, што в Кремле Московском засели, – гетмана свово послал… Да энто не больно страшно. Передохнем маленько, с силами сберемся – и за дело… Полгода, годик бы еще нам роздыху взять… Господи, услышь молитвы детей Твоих!..
Словно в ответ на это моление чей-то сильный, приятный голос раздался за дверьми каморки, зачиная обычную молитву, произносимую монахами при входе куда-нибудь:
– Господи Иисусе Христе…
– Сыне Божий, помилуй нас! Аминь! – торопливо закончил Минин, узнав знакомый голос. – Милости прошу, брат Вонифатий! Гостёк тут есть… так он не помешает: сам – англичин и добрый человек!..
Хозяин обменялся поклоном с вошедшим иноком, который учтиво отдал поклон и англичанину.
Это был светловолосый, уже немолодой человек лет сорока пяти. Его открытое лицо, суровая складка между бровей и особенно горделивая постать, вся повадка и выправка напоминали не смиренного инока, а скорее – военного человека, да еще не рядового воина, а витязя, привычного повелевать и видеть вокруг общее повиновение. Весь иноческий наряд, костыль, сума через плечо, как обычно у монахов, идущих за сборами, – вовсе не вязались с полными внутреннего достоинства приемами монаха, с его быстрым, упорным взглядом, каким он, забыв порой смирение, приличное его сану, окидывал собеседника.
Инок занял место на лавке, указанное ему хозяином, а Вольслей поднялся.
– Я собираль домой… Гуд-бай, казаин!.. Козимо Миньин, йэс! Я верна кавариль! Твой сам панимай: ест многа дель для мой… Я – маркт пляхой… Тавар – прадаваль мала!.. И рубель-рубель нада собирайть от ваш купси… Ти как шиталь, мистер Козимо?.. Я прошлин и сбор фор мэгедзин… как многа нада вам ешо платиль?.. Ту рубель энд тшетиретэн пени?.. Йэс?.. – мешая русские слова с своей родной речью, спросил англичанин.
– Так, друг мой любезный… Ошшо не донесено… – заглядывая в тетрадь, сказал Минин. – Следует с тебя… два рублика… четырдесять денег… да, слышь, две чети… Тут – мало! – взяв деньги, отсчитанные и поданные ему Джоном, заметил Кузьма. – Али уж свои за тебя додать?.. Казна – чужая, не моя, градская. Тута за все надоть чох в чох!..
Взяв еще медяк, поданный англичанином, он продолжал:
– Купеечку нашел… Добро. Подожди, сдам полкупейки сдачи, как надобно… Во, получай, в расчете мы теперя. А вот тебе и квиток. Тамо покажи, в избе земской, получишь ярлык на выезд. Ну, будь здоров! Хозяюшке твоей поклон. Хоша ее и не видал, заглазно знаю мистрессу твою… Судя по мужу, чаю – хороша и разумом взяла! Ты – башковитый и душевный парень! Прости! Счастливый путь!
Поцеловавшись по русскому обычаю и проводив гостя до сеней, Минин вернулся к иноку, который тоже обменялся поклоном с Вольслеем.
– Хороший господин, видать… Такой учливый, хоша и бусурманин! – пророкотал своим сочным голосом инок.
– Да-а! Народ у их куда дошлее нашего. Да теснота большая. Дак вот и в наши дебри глухие заносит Господь торговых иноземных гостей… Им добро – и нам не худо. А ты, слышь, ноне и в путь собрался, брат Вонифатий. Так ли?..
– Да все уж поуложил свое хоботье и сборы, что послал Господь для обители… Попутчика Бог дал. Купец-знакомец едет на Володимир. А оттель до Москвы рукой подать, гляди!
– Не чаял я, што ты из долгоруких, – улыбаясь, заметил Минин. – Видать, что к большим походам попривык, пока в миру воином живал!.. Ну, с Господом… Пошли Бог добрый путь на ясные дни… во всех делах удачу! Для владыки, для патриарха, вот я цидулу махоньку покуль приготовил. Бери, припрячь… Что далей будет, больше отпишу… Про все тут… Про Воренка… про псковичей… На все его слова ответ даю, какой умею. Про дела про наши неважные… Добей от нас челом святителю-владыке святейшему!.. Ждем от него писаний и посланцев. Припрятал писанейцо-то?.. Добрый путь!.. А это вот… прошу я, Христа ради, на свечи да на масло получи, честной отец. Не посетуй, што мало. Чем богати, тем и ради!
– И-и, друже! – принимая деньги и пряча их в кису, проговорил монах. – От тебя бы и брать не надо подаянья! Не знаю я, што ли, сколько ты даешь тута… не то просящим, а кто и просить не идет… а поглядит своим голодным зраком в очи твои пресветлые!.. Да не обижу, возьму и я. Господь тебя вознаградит сторицею. Рука бо дающего не оскудеет!.. Прощенья, брате, прошу! Оставайся здоров.
– Меня прости! – с поклонами провожая инока, сказал Минин. – Скорее ворочайся!
– Не миновать, што снова скоро побывать! А владыке-патриарху я все доложу. И ты пописывай. Теперя купцы потянут с торгу на Москву гусем… Свезут што надо…
– Без конца потянут!.. Уж я не премину… Глянь, и сосед валит, да еще не один! – увидя двоих новых гостей, воскликнул Кузьма. – Ты, брат Вонифатий, удачливый. Сам за порог, так на твое место иные на порог!.. Прости! А ты, братан, пожалуй милости, в горницу входи! – обратился он к соседу своему, к торговцу Федору Приклонскому, вошедшему в сени. Затем поклонился и второму, Василию Онучину.
– И ты, Васенька, входи! Вы ноне – скопом! Коли к пирогу энто гужом потянули, так раненько, гляди… Не пора обедам… О! Ошшо гостек! Ну, видно, от дверей не отойти мне ноне, как оно говорится в присказке в старинной: «Ворота у околицы до веку прикрывать да раскрывать!» Милости прошу! Сюды… сюды!.. Все – гости дорогие! Гей, Демушка! – кликнул он приказчику – парню, подошедшему в сени. – Скажи-ка тамо хозяйке, медку бы нам подали… да ошшо чево ни на есть… Да поживее!
С поклонами, с говором входили гости один за другим и занимали места в большой парадной горнице, у накрытого стола, куда привел их хозяин.
Все это были люди, мало знакомые между собою, приезжие торговые гости из разных городов. Но между ними выдавался своей сановитостью и нарядом Пимен Семеныч Захарьин-Юрьев, родич Филарета, служилый боярин, и князь Кропоткин, одетый тоже по-праздничному, как подобало его званию и чину. Им обоим Минин указал место в переднем углу, где под иконами осталось еще одно свободное место, словно ожидающее кого-то.
– Хозяину и дому мир и благодать с хозяюшкой его да с детками… с чадами и домочадцами!..
– С хорошим днем да с праздником!..
– Со Спасом со святым!
С этими пожеланиями и приветствиями входили и размещались гости.
– Спаси Господь и нас, и нашу землю! – молитвенно отозвался хозяин, кланяясь гостям. – Челом бью, други, сваты… братья дорогие!.. Благодарствую, што зовом моим не погнушалися, послушали меня… Честь в моем дому мне оказали!.. Погостевать пришли-пожаловали!..
Затем, налив первую чару, поднял ее и возгласил:
– За здравие святителя-патриарха Ермогена всея Руси! За него перву чару пьем, коли нет царя, штобы пить ее, как от веку водится!.. Да воскреснет Бог и да сгинут недруги, все лиходеи наши!..
– Аминь! – пророкотал общий отклик.
Чару неторопливо осушили до дна. Слуга снова наполнил чарки.
– Пока ошшо не все мы собрамшись, хто нынче зван, так грамоту владыки-патриарха апосля послушаем да обсудим… А покуль – свое у каждого найдется, чай, штобы сказать хотелось. Так полагаю. Люди все свои. Што поважнее, то и повыложим. Пимен Семеныч, гость дорогой! Какие у тебя вести, не поведаешь ли, пожалуй? – обратился хозяин к Захарьину-Юрьеву.
Оглядевшись кругом, медленно заговорил боярин, словно обдумывая и взвешивая каждое словечко.
– Гм… да… У меня, слышь… нового, слышь, маловато… Вот, слышь, самому хотелося доведаться, што на Низу, слышь… у вас-де што творится?.. Гм!.. Как уезжал, мне молвила золовка, старица Марфа, слышь… «Побудешь-де, братец, ты теперя на вольной волюшке! Нас держут здеся ляхи, словно узников, в Кремле… Што вся Земля? О нас не позабыла ль? На выручку спешит ли?» …Так старица Марфа, госпожа честная, мне сказывала на прощанье. Да отрока, слышь, повидать удалося… Племянника, красавчика – Мишаньку…
– Видал его, боярин?..
– С им говорил! Каков, скажи! – послышались голоса. – Всем нам знать охота!..
– Уж так-то мил! Уж то-то доброта! Разумен как да речист! Иной и в пятьдесят того не разберет, што он, мой светик, в пятнадцать годков разумеет! Тоскует все, што теснота в Земле… Мне сказывал однова: «На волю бы мне! Созвал бы я дружину… Сам на коня да и повел бы за собою всю земщину!.. Дворяне, хлеборобы, служилые – все, чай, пойдут на выручку Земле!» Побей Господь, слышь, сам мне так говорить изволил!..
– Еще бы не пошли! Все пойдем! – вырвался общий отклик, как из одной груди.
– Ну, вот! Ну, вот! «Сам, – слышь, бает так он мне, – сам пускай я сгину, а от врагов очистил бы край…»
– Нет! Пусть живет!.. Ошшо он пригодится, отрок благодатный! – отозвался громко Минин.
– Подоле пусть живет! – подхватили голоса.
– Э-эх, дай Господь!.. А малый, слышь, хошь куда! Выпросил у матери маненько деньжат, слышь… Живут и сами куды как скудновато… А мне и бает, слышь: «Где кого увидишь, кто нищ и наг, – вот и раздавай помаленьку, гляди!..» Право.
– Миленок наш! О чем ему, отроку, уже забота приспела!.. О, Господи, храни его Пречистая!
– А станет постарее, – гляди, совсем мирской заступник будет!
Эти восклицания покрыли речь Захарьина. Он выждал и снова заговорил.
– Што и говорить! Прямой заступник! Такого и в роду у нас еще доселе не бывало. Отец хорош да ласков, владыко Филарет… Да мать, слышь, сама – Шестовых роду значного… И умница, и ангел во плоти, не потаясь скажу… А отрок их еще милее!.. Видит Бог, не по родству, по душе говорю, как перед Истинным!..
– А, слышь, какие вести от Филарета да што чуть про великое посольство?.. Кто знает повернее?.. Был здесь слушок некоторый?.. – кинул вопрос Приклонский.
– Зачем слушок! – заговорил молодой еще, нарядно, по-купечески одетый гость, с вьющимися волосами и юною бородкой, оттеняющей своим темным пушком румяное лицо с добрыми серыми глазами. Это был Федор Боборыкин, наполовину купец, наполовину – служилый человек, из каширских дворян-однодворцев, разбогатевший удачными торговыми оборотами и принявший купеческую складку.
– Зачем слушок! – повторил он. – И сам вот я к вам с верными вестями. Был я по торговым и по иным делишкам на Литве… и тамо владыку Филарета сам повидал, хоша и с опаскою великою! Стерегут святителя ляхи! Цидулу от него принял да свез на Москву к старице Марфе, к честной госпоже. Ответы взял. Отседа повезу опять туды их… Дешево товары я ляхам продаю… Так и они меня полюбили… Всюду доступ мне чинят… И попригляделся я хорошенько к ихним порядкам и делам. Как я видел – не страшны нам ноне ляхи да Литва! Смоленск, правда, отхватили у нас… да и сами в кровь разбились о кулак наш о русский; уж не скоро сызнова круль ихний нагрянет к нам, на Русь… Под Москву не сам же он поехал, Хотькевича послал, и с небольшою ратью… А тот Хотькевич известен нам, вояка неважный!.. Приспеет пора, ослопьями погоним их прочь из царства! Одна беда: все первое и вящшее боярство тамо сидит, захвачено в полон треклятым Жигимонтом!.. Почитай, и совету воинского алибо земского некому здесь и подать. Да авось Земля сама в делах поразберется… Дела хоша и тяжкие, да не больно мудрые!.. Погнать врагов надо! Тогда и Владислава-еретика на трон сажать не доведется. Своего найдем царя. Так пишет святитель Филарет… И старый князь, Василь Василич Голицын, с им заодно стоит. А прочие, кто тамо… Толкуют: «Только почнете вы святое дело, выбивать учнете врагов, тогда и нас Жигимонт отпустит, рати московской поопасается! А мы придем к вам и станем на подмогу царству и советом, и кровь пролить не убоимся, коли нужда приспеет!» Вот што слыхать доподлинно, честные господа!
– Да! Починать пора бы! – зашумели кругом. – С какого лишь конца почнешь, кто ево ведает!.. Задумаем, как лучше… ан, глядишь, – и хуже дело станет! Закипят враги от злости, што потревожим их да не одолеем… Прижмут тода ошшо сильнее Русь и народ православный!.. Думать надо туго!..
– Да, обтолкуйте… подумайте, други мои, господа честные! – поднял голос Козьма. – Крепче думу думайте, живее дело решайте… пока терпенье есть ошшо у людей… Пока последнее не повалилось! И то уж чернь у нас, тута, как и на Москве, от голоду за топоры да за ножи берется… да… Господи помилуй! Лучше не вспоминать. А што ошшо есть у ково?..
– Мои такие вести, што их, поди, все знают, про Новгород наш про Великой! – угрюмо заговорил Кречетников, пожилой посадский, зажиточный, торговый человек. – Как свеи взяли город наш и кремль Новогородской?.. Слыхали, да!
– Да, как им удалося?..
– Шешнадцатова июля, я слыхал, случилось лихое дело… Бой, што ли, был у вас?
Кречетников оглядел всех, кто засыпал его вопросами, провел по лицу рукой и негромко, скорбно начал:
– Какой там бой! Обманом да подкупом в ворота пробралися… Наши схватились было малость с ихними полками… Да видят, што не устоять, и уступили… штоб до конца не разорить угла родного да стены Святой Софии охранить от поруганья вражеского… от пролитья крови у алтаря Господня!.. Митрополит наш Сидор да с ним князь-воевода Иван Никитыч Одоевский запись написали… И стало так, што не царь московский, а свейский королевич Карлус нам ноне государь. За свейским королевичем вся земля Новгородская, до Пскова и за Псковом! А государить будет он в Новгороде особо и от земли Расейской, и от Свеи. Оно словно бы по-старому, вольным городом стал наш Новгород. Да, лих, не по своей вольной воле, по вражьему, по свейскому хотению! Без веча старого, без воевод посадских и выборных… а с лютором-круленком на плечах! Коль вмоготу, так, братцы, выручайте!
Выйдя со своего места, Кречетников в землю поклонился всем остальным гостям Минина.
Печальное молчание настало после его слов. Каждому хотелось найти слова утешения, надежды… Но их не было…
Но Минин первый справился с угнетенным состоянием.
– Э-эх, не кручинься, сват Василий Парменыч! Господь не выдаст – свеи не сожрут! Мы с Саввою, с отцом протопопом, толковали уж о деле вашем. Скоро он быть дол… Да стой, гляди, – живо заговорил хозяин, глянув в окно. – Вот он сам и жалует. Недаром сказано: звезду помянешь, звезда выглянет…
И он пошел встречать протопопа, который явился в сопровождении еще шести-семи человек, среди которых был и Сменов, друг Минина, приказной дьяк московский в Нижнем.
Савва, дав благословение хозяину и всем гостям, занял почетное место под образами. Остальные вошедшие разместились на свободных лавках и табуретках, придвинутых слугами. Выпили, стали закусывать, только стук ложек был слышен в комнате.
Наконец отодвинув от себя остатки еды, Савва оглядел стол. Все насытились. Можно было начинать и беседу.
– О чем толковали без меня? – спросил он, обращаясь к хозяину, Минину.
– Помалости о разном, – откликнулся немедленно тот. – Ждали, отче, как ты пожалуешь, теперь головное и почнем толковать. А между протчим, шел тута толк про Михаила, Федорова сына, Романова… слышь, Юрьевых-Захарьиных роду… Господь почиет на отроке, коли послушать, што люди говорят…
– Воистину! Слыхал я тоже слухи… Што там Господь пошлет… Он надоумит нас, когда час приспеет… А вот покудова больно плохо у нас кругом! Беда! Крест тяжкий несем мы все теперя! За наши грехи послал Господь… Ужель отринем испытание Божие… Уж до конца чашу пить! Как Сам Христос Распятый оцт и желчь испил в Свой грозный час!..
– Вот, вот… Владыко-патриарх также само пишет!.. Вот грамотка его последняя; чел я ее, сколько раз, и не сочту. Почитай, всю вытвердил наизусть!.. Слушайте, господа честные, што пишет владыко…
Откашлявшись, Минин действительно почти на память стал читать послание Гермогена, написанное торопливо, больною, дрожащей, старческой рукой…
Это было последнее письмо, какое мог послать патриарх. Поляки убедились, что старец сносится с Землей, возбуждает дух москвичей и всех россиян, зовет их на борьбу, – и Гонсевский совершенно постарался отрезать Гермогена от внешнего мира, окружив его темницу усиленным надзором.
Громко, внятно читал Минин это послание, не зная того, что оно является как бы завещанием непреклонного духом, но слабого телом старца, который через полгода тихо угас от истощения, от нравственных мук и телесных лишений, каким подвергался в своем заточении.
«Благословение архимандритам, и игуменам, и протопопам, и всему святому собору, и воеводам, и дьякам, и дворянам, и детям боярским, и всему миру от патриарха Гермогена Московского и всея Руссии. Мир вам и прощение и разрешение. Да писать бы вам из Нижнего в Казань к митрополиту Ефрему, чтоб митрополит писал в полки к боярам учительную грамоту да и казацкому войску, чтоб они стояли крепко о вере и боярам бы говорили и атаманам бесстрашно, чтоб они отнюдь на царство проклятого Маринки паньина сына не благословляли, и на Вологду ко властям пишите ж, да и к Рязанскому пишите же, чтобы в полки также писал, к боярам учительную грамоту, чтобы унял грабеж, корчму, и имели бы чистоту душевную и братство и помышляли б, как реклись души свои положити за Пречистыя дом и за Чудотворцев и за веру, так бы и совершили!..
Да те бы вам грамоты с городов собрати к себе, в Нижний Новгород, да прислати в полки к боярам и атаманам, а прислати прежних же, коих ести присылали ко мне с советными челобитными бесстрашных людей: свияжанина Родиона Матвеева да Романа Пахомова, а им бы в полках говорити бесстрашно, что проклятый отнюдь не надобе, а хоти буде и постражете, и вам в том Бог простит и разрешит в сем веце и в будущем; а в городы же для грамот посылати их же, а велети им говорити моим словом. А вам всем от нас благословенье и разрешенье в сем веце и в будущем, что стоите за веру неподвижно, а аз должен за вас Бога молити».
Знакомая всем подпись заключила это спешное, наскоро набросанное послание, в котором сквозили мучительные опасения старца за судьбу родины, чуялось лихорадочное напряжение, с каким он, не выбирая выражений и оборотов, повторяя одно и то же несколько раз, старался сильнее высказать свою главную мысль, врубить ее в сознание тех, кто будет читать тревожный, отчаянный призыв, мольбу: не щадить себя и стать на защиту Руси и православия.
Крупные капли пота выступили на лбу Козьмы, когда он закончил чтение.
Послание пошло по рукам, каждый вглядывался в неровно набросанные, дрожащею, очевидно, рукою выведенные строки, словно хотелось им открыть еще более глубокий, тайный смысл за этими призывами и мольбой. Иные благоговейно целовали подпись, будто касались губами исхудалой, прозрачной руки святителя…
Минин, между тем перешепнувшись с Пахомовым и Моисеевым, о которых поминалось в послании Гермогена, взволнованным голосом, негромко, но решительно, почти властно заговорил:
– Внемлите, други и братья! И ты, святой отец! Час, видно, подоспел… Сил более не хватает выносить обиды от недругов! Хоть кара нам дана и по грехам… Да – Землю всю жаль!.. Робяток неповинных… Али за грехи отцов им тоже погибать? Али для всей Руси пришла теперь погибель!.. Вон и патриарх святейший наказывать строго изволит упросить митрополита Казанского, штоб устыдил разбойников-казаков!.. Сбираются, никак, они Ворёнка сажать на трон да присягнуть проклятому! Теперь не пора для обоюдной свары, для перекоров стародавних. Казаки же – народ крещеный, не вовсе басурмане. Авось одумаются, коли им крепко поговорит митрополит Казанский. Он с ними ладил завсегда. Честной отец, не выполнишь ли приказа патриаршего? До Казани не больно далече. Не съездишь ли, пожалуй!..
– Готов! – коротко отрезал протопоп. – Да со мною, чаю, и еще кто ни есть поедет?
– Вот, наших двое! – указывая на Онучина и Приклонского, подтвердил Минин. – Да, ошшо вот, – дворянин московский, князь Петр Кропоткин… Да разве, кум, тебя ошшо просить! – с поклоном обратился он к дьяку Сменову. – Ты – человек ученой, дело знаешь… И мы тебе все верим же!..
– Я не прочь. Как люди, так и я! – быстро отозвался Сменов. – Нам от людей не отшибаться… Еду, Миныч. Твой слуга, мирской работник!..
– С того тяжкого дни, как пал преславный воевода Прокофий Ляпунов от рук буйных лиходеев, казаков, – рассеялись земские рати, ополченье, што на выручку собралось, врагов прогнать примерялося… Но полки нетрудно снова собрать. Прежние начальники согласны за дело снова взяться… Города нам пишут, что людей дадут, и денег, и припасу… Може, тут есть люди, кто знает, что на местах задумали братья, христиане православные?.. Послушаем их речей.
– Да… Надо бы услыхать! – раздались голоса.
– Чаво много баять! Калуцкие – все наши наготове! – первый откликнулся Смирной, пожилой, степенный торговец. – Пущай люди починают, а мы не отстанем!
– Из Галича нас тута целых трое, – заговорил темноволосый Савва Грудцын. – Вот, значит, я…
– И я! – подал голос его товарищ, служилый человек, Яков Волосомоин.
– Из Галич и моя! – подал звонко голос Отлан Сытин, молодой мурза, одетый наполовину по-татарски, наполовину по-московски, с дорогим оружием за поясом, с ятаганом в блестящих ножнах при бедре.
– Галичане родной земле да вере православной искони служили! – за всех повел речь Грудцын. – Чуть клич пойдет по Руси: на врага, в бой! – галичане в последних не бывали, все первыми… Послужим сызнова, по-старому. А выберут, Бог даст, царя, так мы и того охотнее вступим в дело. Тогда будет кому заслугу нашу награждать… А мы и людишек соберем, да малость и казны дадим, коли такое дело… А ежели в цари выберут, ково мы сами метим, тогда…
– О том речи покуда впереди! – остановил Минин словоохотливого галичанина. – А што Кострома скажет? – обратился он к Головину да Жабину, двум влиятельным обывателям-костромичам.
– За правду… за сирот… за Землю всю, вдовицу печальную – ужли не встанем! – даже срываясь с своего места, горячо проговорил Жабин, молодой, красивый богатырь. – Мы же не казаки… А, слышь, и те в совесть пришли, на ляхов в бой собралися! Как прослышали, што идет Хотькевич на помощь своим, запертым в Кремле Московском. Так неужто мы их хуже, за крест святой, за родину грудью не постоим! Уж себя не пожалеем, а с треклятыми потягаемся…
– Скорее бы очистить только Землю да болярина нашего юного, Михаила… – начал было второй костромич, Головин.
Но Минин снова остановил не вовремя начатую речь:
– Ладно! Добро. Ошшо кто слово молвит?..
Поднялся грузный, толстый татарин, князек Иссупов и громко заговорил, кланяясь на все стороны:
– Бачка!.. Арзамас – нас пасылали сюда… Москов нам брат… А лях – ми будим бить! Айда на ляхи!..
Сказал и сел, даже отдуваясь от трудного для него дела: передать по-русски наказ арзамасцев-татар.
– Молчит Москва… вот как и я молчал доселе! – начал Кропоткин, на которого теперь перевел свой взгляд Минин, как бы приглашая тоже высказаться по общему примеру.
– У ляхов – Кремль Московский! – так же негромко и печально продолжал князь. – Владыка Гермоген, бояре, вельможи, какие есть еще у нас в земле, – какие не взяты в полон Жигимонтом, все тамо! Держат их ляхи крепко взаперти!.. Но ежели у стен Москвы, испепеленной врагом, покажутся земские дружины!.. Чаю, из пепла люди выдут им на помочь, как птица Феникс, век не сгорающая и в самом огне! Поляки пожгли дома, пограбили добро. В пустыню, в погорелое кладбище обратили весь престольный град… Отцы и деды восстанут из гробов поруганных… Святители московские появятся из рак своих… Из соборов, из усыпальниц своих тяжелых, каменных восстанут князья, цари… В челе дружины земской встанут, ужас нагонят на врага и предадут его нам в руки, когда Господь захочет! Вот што мне сдается… Недаром знамения уж были…
– Были, сыне, были! – проговорил Савва, захваченный ярким настроением Кропоткина. – У нас, здесь, в Нижнем ошшо в мае видения чудесные являлися инокам и мирянам, известным своею жизнию отменно чистою… Господь сам знаки дает. Это ты верно, княже, молвил… С нами Бог!
– Верю, честной отец… – упавшим голосом, потрясенный своим порывом, откликнулся Кропоткин. – Но… поспешайте!.. Христом Богом заклинаю! Сил не хватает выносить, што ныне на долю всем досталось!..
– Помилуй Бог! И впрямь уж нет терпенья!..
– Хоть погибать, да Землю выручать!..
– В безвременье который год томимся! Ужель не будет и конца смуте да разоренью нашему!..
Эти возгласы послышались со всех сторон.
Их снова покрыл сильный голос Минина:
– Нет! Близок он, конец разрухе нашей!.. Теперь – я молвлю слово, как уже давно надумался до этого дня…
Все стихли. Помолчал и Минин несколько мгновений, словно собираясь с мыслями, и снова начал:
– Как вижу я и слышу, дружины боевые будут у нас… Пожалуй, не менее, ежели не более того, што с Прокофием Ляпуновым шли под Москву от Рязани да от Ярославля… Уж и теперь просится к нам на службу не мало прежних полков, хоша и не устроенных порядком, но людных, опытных в ратном деле. Они покинули земский стяг, когда не стало Ляпунова в живых. А дела не кинули, ищут только надежного вождя… Казну – сберем и здесь, и по городам иным… Обители святые тоже придут нам на подмогу. Уж троицкие владыки, Дионисий да Авраамий Палицын, сказали нам свое верное слово. Другие монастыри, чай, тоже не поскупятся на такое дело, для Земли освобожденья! Одначе есть ошшо препона… Как дело повести?.. Браться ли вновь с казаками заодно… али спасать нам Землю одною земщиной, одною земской грудью?.. Казаков не мало, што и говорить! Могучая орда! Да не видать добра от этой хищной рати, одну беду сулила до этих пор помога да услуга казацкая… И патриарх святейший тоже наказывал: идти Земле войною противу свеев, ляхов с литвою и… казаков! И коли рати наши соберутся – стать от казацкого табору подале, стоять розно… Их не звать к совету, к ним не ходить. До крови с ими биться и смирять их, штобы Земли не хитили, как хитят до сих пор в годину столь великих бед!.. Штобы они уж более не мутили никого своим царенком Воровским да Маринкою-еретицей треклятой!.. Штобы злобой да неправдами разными не разгоняли земский ратный люд!.. Подале от греха, так менее и согрешишь! Так приказывал патриарх-владыко…
Сразу заговорили в несколько голосов гости Минина, едва он умолк.
– Чево уж тут! Все видимо давно! Нечистый попутал нас с казаками этими…
– Казаки нам враги, не лучче ляхов…
– Што подале от кузницы, менее дыму да копоти, не мимо говорится!..
– На всех врагов своих – тяжелой рукой надоть ополчиться… Тода и толк буде, и дело впрок пойдет!..
– Свои враги, домашние куды опаснее и злее, чем чужие лиходеи!
– Ну, и быть по тому! – снова заговорил Минин. – Последнее ошшо словечко дозвольте молвить. Отец честной, мирские все дела у нас на этот раз покончены. Но остается дело святое, вселенское еще на череду. Мы тута вначале растолковалися, што Господь посылает на нас кару не иначе как за грехи великие! Алибо за чужие. За Годунова ли аль за царя иного… Теперя уж не время и разбирать того… Так искупить мы должны прегрешения те тяжкие… молитвою, раскаянием да постом, на целую землю наложенным! Владыко-патриарх того желает… Очистить Русь и нас хочет от греха. И мы на то согласны. Твори молитву, отче, вместе с нами. Здесь мы тому благому, великому делу и почин положим ноне. По Руси отсель пускай несется это слово старца-святителя: «Очистим грех молитвой да постом…»
– Аминь! Аминь! – снова подхватили все.
Осеняясь широким крестом, Савва обратился к иконам и, полный трепета и скорби, вдруг, словно по наитию, заговорил не обычные слова заученных молитв, а то, что сейчас рвалось из груди, просилось на язык.
– Царь Небесный! Жизни и благ Податель! – молился Савва. – Ты, Утешитель страждущей души… Внемли молению рабов Твоих, склоненных во прахе! Услыши и прими святой обет. Очисти души наши ото всякой скверны, яко тело мы очистим здесь постом, раскаянием и молитвою прилежною! Нас вознеси из бездны зол, яко мы возносим воздыхания и мольбы наши к престолу Твоему… Дай прозренье душам темным, во гресех пребывающим… Слей в единении все наши братские сердца на гибель врагу и поругателю Земли и веры!.. Дай одоленье над насильниками! Верни покой измученному люду хрестианскому, отжени невзгоду, даруй нам мир! Каемся во многих грехах своих! Молим Тебя, Господи… Не отрини сиротской нашей мольбы!
Рыдая, упал на колени Савва.
Все пали ниц вслед за ним, бия себя в грудь, заливаясь слезами.
Черно от народу на Соборной площади нижегородской. И кого-кого тут только не видно! Свои горожане, селяне из пригородных и дальних сел и деревень, торговый, приезжий люд, земские ратники свои, нижегородские, ярославские, костромские, вологодские, галицкие, всякие. Большинство – из дружин великой земской рати, разошедшихся из-под Москвы в конце июля месяца, после убийства Ляпунова, любимого вождя народного.
Нищие, женщины, дети, бедные и богатые, старые и молодые – все скипелись в одно море голов, в многоцветное живое поле, сверкающее всеми оттенками радуги, благодаря цветистым одеждам более зажиточного люда. Красные верхи шапок у казаков, которых тоже не мало на площади, мелькают, как большие цветы мака либо как сказочный «жар-цвет» папоротника на Иванов день… Оружие на воинах, начищенные шишаки иных дружинников, кольчуги, латы поблескивают на солнце живыми огоньками, грозными и веселыми в одно и то же время.
Говор и гомон стоит над толпой, разливаясь в морозном воздухе ясного, погожего дня. И гулкий зов колокольный перекатывается над этими спутанными, рассеянными, невнятными звуками, как проносится тяжкий громовой раскат над темным лесом, трепещущим и шумящим листами под налетом грозы…
Десятники с целой ватагой подручных сторожей соборных и «рядских», из торговых рядов, стараются сохранить порядок хотя бы вблизи паперти и очищают путь для шествия духовных и мирских властей к собору из ближней Земской избы, где все они заранее собрались на совещание.
Но усилия сторожей и десятников напрасны. Едва успеют они пробить пролом в сплошной стене народной в одном месте и двинутся дальше, как тут же народ снова слился в одну скалу, в одно сплошное, многоголовое тело, во все стороны растекающееся под давлением собственной силы и тяжести.
Охрипли десятники, надрываясь от окриков на толпу, стихийно напирающую со всех сторон.
– Да идолы! Да вы куды же прете!.. Простору, што ли, мало на всей на площади, што в энтот конец вас несет, галманов! Все тиснутся в одно пятно! Вот стадо безголовое! Истинно, овечье стадо! – толкая без стеснения тех, кого толпа вынесла в передние свои ряды, пуская в ход и кулаки, и рукоятку метлы, взятой у метельщика, злобно бранился здоровый рыжебородый десятник, стоя у самых ступеней паперти.
И за ним на паперти, тоже уступами темнеет стена людей, набившихся туда чуть не до свету. Смех раздался здесь среди группы парней и девушек.
– А ты козлом либо бараном приставлен, видно, што так бодать всех норовишь! – зазвенели сверху молодые голоса. Уверенные в своей безопасности, они не могли упустить случая позубоскалить, как это особенно любят бойкие нижегородцы.
– Гей, рыжий дядя с помелом! – вырвался сверху чей-то задорный голос. – Ты што, на Лысу гору сбираешься лететь? Так ошшо рано! Пожди, как полуношница отойдет… тады и махай!..
– Што-й-то, – подхватил другой, уже раздраженный, грубый голос. – Али не вольно народу и при храме святом постоять уж ноне!.. Ну, дела! Таперя не то што бояре, алибо вояки, али там подьячие с дьяками-кровососами… свой брат, всяка шушера последняя, ярыжки земски норовят потешиться над нами! В рыло да под бока толкнуть! Гляди, кабыть и вас не потолкали на ответ. Нас – сколько здесь так, лучче ты – молчок, – борода рыжая, рожа бесстыжая, голова без мозгу!
– Анафемы! С чево вы взбеленились! – огрызнулся неохотно десятник. – Да стой, шут с вами! Власти вот к собору пойдут, так вершники ужо постегают вас не по-моему!.. Почешетесь, идолы! А нам за то, видно, в ответе быть: пошто путей не очищали!.. Дороги вперед не сделали… Черти вы полосатые!
– Властям ли мы дорогу не дадим? Пройдут, ништо!
– Брюха у их – бо-ольшие! Пропрутся все, брюхами наперед выпятя! Особливо наш боярин-воевода звенигородский! Бочку в брюхо влей – ошшо для ведра место останется!..
Хохот раскатился в ближайшей толпе от этих замечаний, прозвучавших с разных сторон. А с другого конца площади послышались другие, громкие возгласы, подхваченные и задними рядами, стоящими на окраинах, где сплошное море людей вливалось во все соседние с площадью улицы и переулки узкими ручьями и потоками живых тел.
– Идут, идут!.. Попы и воеводы!.. И Минин с ими, староста наш, Кузёмка!
– Вся земская изба со всем приказом!.. Народ ядреный! Все как на подбор!
– Алябьев только не вышел ростом, второй воевода… Зато, гляди, как усищи-то распустил! Ровно кот сибирский!.. Усатый!..
– Не! Наш Кузёмка, глянь-ко!.. Сухорукой, Миныч!.. Рядком идет с боярами, гляди!
– И хошь бы што тобе!.. Ума – палата, хоша торгаш простой и говядарь!
– Да, башка прямая… Ему бы воеводой али – самим царем пристало быть… Он показал бы ляхам Кузькину мать!.. Ого-го-го!..
Пока толпа делилась впечатлениями, наблюдая подходящую толпу «властей», вершники с арапниками в руках врезались в гущу народную, прочищая путь к собору. Слышались их окрики на толпу, хлопали арапники, неслись крики боли, вызванные ударами, которые рассыпали вершники направо и налево, словно бы это и на самом деле были не люди, а стадо овец, стоящее на пути.
– Дорогу, гей!.. Дорогу попам да воеводам!.. Да шапки долой! Мужичье корявое! – орали вершники.
Толпа сделала невероятное усилие, раздалась на две стороны, и между этими двумя стенами очистился небольшой проход, по которому шествие и двинулось к паперти.
Но усилие, сделанное толпой, даром не прошло.
Вопли, крики ужаса и отчаяния понеслись из гущи народной.
– Ой, задавили!.. Ай, помираю… Задавили!..
– Душу пустите на покаяние, люди добрые, – хрипло стенал чей-то голос.
– О-ох! Ста-аричка… не жмите старичка-то…
– За гробом, што ли, пожаловал старичинка в этаку лаву! – слышался ответ полузадушенному старику… Но все-таки его подняли над толпой и кое-как, по плечам людским, перекатили на более свободное место.
Много женщин и детей поплатилось увечьями, даже жизнью в эту минуту за свое желание поглядеть на то, что делается нынче в Нижнем Новгороде.
Иных, как и старика, тоже выпускали из давки, поднимая над головами и предоставляя пробираться по живой массе людей до свободного края этой скипевшейся гущи тел.
На паперти особенно сильна была давка. Целые ряды, стоящие впереди, были сброшены вниз напором задних, стоящих у стены, людей. А внизу сброшенные с паперти тоже не находили места и оставались стиснуты напирающей с двух сторон толпою.
Наконец шествие прошло и скрылось в дверях собора, где проход был приготовлен заранее. Стало немного посвободнее. Разлилась снова толпа, заполняя все свободные клочки земли. И опять посыпались шуточки и замечания со всех сторон.
– Ну, вота прошли! Не хрупкая посуда! От тесноты не лопнули бока боярские!..
– Ох, уж так-то нам бояре надоели, хуже горькой редьки!.. Измаяли! Поборы да побои! А обороны нету никакой!.. Ни нам, ни всей земле!
– По шапке, видно, давно пора и бояр, и всех властей теперешних!.. Ослопья взять да самим и вступить в дело!..
– Вестимо! Энти все бояре, торгаши-купцы, мироеды да толстосумы, – только казну свою берегут да брюхо растят. А до нас, бедных, им и дела нету! И горюшка мало!..
– Э-э-эх! Будет час… подоспеет минутка добрая!.. Уж и мы над ними поотведем свою душеньку! – грозя на воздух кулаком, выкрикнул парень-бурлак, в рваном зипуне, в лаптях, с измызганной шапчонкой на спутанных темных волосах.
В это время Минин, отстав от процессии, остановился на паперти с дьяком Сменовым, который уже поджидал там Кузьму, стоя у самых дверей храма.
– Так, слышь, кум, коли у тебя все наготове, выносить сюды вели стол и все там! – говорил Минин дьяку, доложившему ему о сделанных приготовлениях.
– Позябнем малость, да што поделаешь! Нам Господь заплатит… А я с народом тута потолкую… Слышал, неладное парни тамо выкликают… Смуту больше плодят!.. Они – пришлые, што говорить! А промеж них – и наши затесались… И другие пристанут. Глупое слово, што мед, всех манит… Ты похлопочи… А я уж тута…
– Да, почитай, все и готово, кум. Велю повынести! – отвечал Сменов.
Он вошел в собор и скоро вернулся в сопровождении двух-трех человек, которые вынесли на паперть большой простой стол и писцовые книги в переплетах, тетради, чернильницу, перья.
Потеснив зрителей, установили они все это у стены, за колонной, и Сменов, похлопывая рукавицами, присел к столу.
Двое-трое подьячих, помогавших своему начальнику, стояли тут же, охраняя дьяка и стол от неожиданных натисков толпы, стоящей кругом.
В это время Минин, стоя на верхней ступени паперти, поклонился на все четыре стороны народу, давая знак, что желает говорить.
Ближние ряды сейчас же погасили свой говор и гул. Постепенно и дальние угомонились, когда зазвучала и пронеслась громкая речь всеобщего любимца, обращенная к толпе.
– Челом вам бью, народ честной, соотчичи мои, нижегородцы! И вящшие люди, и простые. И вольный, и кабальный люд, и чернь! И ратники, и приезжие да пришлые, гости торговые и иные!.. И люду служилому, всем – мой поклон! Прошу меня послушать на малый час.
– Што!.. Што ошшо!.. – слышались возгласы в дальних рядах. – Вы, тише! Гей, робя, не гомонить!.. И мы послухать охочи, што буде наш Кузёмка толковать!
– Толкуй, отец родной! Што скажешь!.. Што прикажешь! Мы – за тебя! Мы – сам ведаешь – твои работники! Слуги верные!.. Ты нам, а мы тебе! Кто не знает дядю Кузьму нашего! – слышалось из передних рядов.
Потом настала тишина. Только колокол мерно, редко гудел над головами, голубиные стаи ворковали на крыше собора и какой-то шелест, невнятное гудение исходило от огромной толпы, хотя и молчала она почти вся… Как будто дышало громко и тяжко какое-то огромное сказочное существо и его ритмичные вздохи наполняли воздух.
– Вот ныне я иду в собор и слышу: костит народ на чем свет стоит и власти земские, и попов, и бояр… И нашу братию, толстосумов жадных, торгашей, нещадною лаей лаяли… Я слушаю и мыслю про себя: не мимо слово сказано, «глас народа – глас Божий!»…
– Што!.. Што он сказывает тамо! – пораженные неожиданностью, заволновались люди. – Не нас корить начал, своих, гляди, шпыняет!..
– Молчи, гей, ты! – прикрикнули другие, останавливая говорящих. – Пущай Кузьма говорит! Занятно поначалу. Чем-то кончится!..
Выждав, пока стихли отдельные голоса, Минин продолжал свою речь:
– Не мало уж лет живу я на свете. Сам вырос тута. И на очах моих, пожалуй, с полгорода выросло да людьми стало. А николи еще не бывало того, што ноне видеть да слышать довелося! Враги не доступили до наших стен ошшо; нужда и голод нам не грозит. А слышу, што брат на брата уже восстать готовы иные люди лихие, неразумные! По какой причине! За што!.. А потому, што вся Земля затмилась! Ни правды нет, ни власти, ни царя!.. Вот мы живем покуль благополучно… но ждем и день, и ночь: беда и к нам нагрянет, как на других давно нагрянула! Все пуще глазу берегут последнюю копейку, коли она еще в мошне лежит-позвякивает… А у кого имеются залишки, тот никому и гроша не уделит! Все боязно: вдруг самому не хватит!.. Торгов не стало, дела все плохи. Подорожало все: хлеб, мука, соль, рыба и говяда… Ни к чему и подступу нету. Голодны люди… От голодухи – злоба рождается. Блеснула искра, и, глядишь, пожаром сухую клеть пожрало, словно соломинку! Да и не того ошшо нам надо ожидать впереди! Есть города… десятками их знаю… Хошь помянуть престольную Москву! Кто из нас в ей не побывал, кто матушки не видал! А ноне што! Пожарище одно! И вороги засели в Кремле высоком, белокаменном, где святыни Божии… И такое тамо творят!.. Вам, чай, самим ведомо, што теперь на Москве от ляхов сотворилось!.. Смоленск вот возьму, полста почитай народу тамо жило. Хвалили Бога. А ноне – нету и десяти тыщ во всем городу! Разбоем разбили смоленцев ляхи, литва да венгры Жигимонтовы. Все забрали, увели в полон, кого хотели… А остальных покинули на голод, на нищету! Жизнь одна и осталася на мученье у бедняков. Там… – Голос Минина дрогнул, оборвался.
Дрогнула невольно и толпа, ожидая чего-то страшного.
Оправясь, он снова повторил:
– Там – матери детей своих малых кидали в огонь, штобы скорее кончилась мука малых, невинных страдальцев, исходящих от голоду… Там люди в зверей оборачивались, падаль жрали, да не конскую… а… человечью… Живых братьев губили и пожирали… Да… Кто тут есть в народе из смольнян?.. Откликнись! По правде чистой я говорю либо нет?..
– Да уж такая правда, што лучче бы нам ее и не слыхать сызнова! – донесся скорбный, дрожащий голос из группы бурлаков-смоленцев, стоящих вдалеке.
– Одни ли вы, братаны! И другие, поди, вам не уступят… Скорби да лиха вдоволь повсюду! Слышь, Новгород Великой, наш отец, – в руках врагов! Гляди, с им то же буде, што было и с Москвою, со Смоленском, со Псковом, где снова укрыли казаки злодея, Сидорку-самозванца, штобы землю терзать да грабить! Дорогобуж и Вязьма, Коломна, Арзамас… Тверь… Им – никому не слаще! А горше всех, как вижу, придется нам, друга и братья!..
– Мы – вязьмичи! Все верно дядя говорил!..
– И про нас, про дорогобужских!..
– Калуцких, слышь, позабыл! Обнищали в прах от казаков да от ляхов разорились дочиста!
Эти отклики доносились из разных концов площади.
Заговорили и нижегородцы:
– Слышь, Кузька говорил: здеся, у нас – хуже прочих буде! Как энто! Да почему!..
– Скажу! Послушайте только. Не зря я молвил слово! – громко выкрикнул Минин, прорезая тревожный народный говор и гул.
– Покуль враги ошшо куды не сильны. Шайкою набежали, урвали, што могли, да и восвояси воротились для роздыху по славным делам своим, разбойным! Но, што ни день, крепче будет их напор. И вот когда сызнова придут великою ордою литовцы и ляхи, тогда и наш черед настанет, доберутся и до Нижнего, как до иных добирались городов. Повыгонят они нас из углов наших, из домов дедовских… И когда мы будем ютиться по лесам да по дебрям, словно стая диких волков бездомных… вот тогда помянем великой грех наш! Взывала к нам земля родная! Не помогли мы ей… И сами будем за то, как звери дикие, гонимы и бесприютны. А Русь, Земля святая – разрушена… пропала… И нет возврата!..
Общий неудержимый крик, как удар грома, вырвался из груди у всей толпы.
– Нет! Нет!.. Нет!.. Того не буде! Не дадим мы Русь… Мы заслоним собой, своею грудью!.. Не буде, слышь, того, што ты поминаешь!..
– Того не будет, говорю я тоже! – всею силой выкрикнул Минин, покрывая клики народные. – Коль сами вы решите, што не бывать тому, так и вправду – не будет! Коли уверуете, што костьми надо лечь да Землю оборонить! Казну отдать нам надо на дело великое! Не хватит, – жен, детей своих заложим… Себя навеки запишем в кабалу, – да выручим святую Русь-матушку!..
– Все отдадим! Себя не пожалеем! Не выдадим! – прокатился ответный крик народный по площади и туда, к Оке и за Волгу перекинулся, заставил дрогнуть тихий воздух морозный…
– Да услышит вас Господь! – восторженно, подымая к небу лицо, залитое радостными слезами, воскликнул Минин. – А вы меня ошшо послушайте, родимые! Послушайте на самый малый час! – кланяясь, прокричал он снова в толпу.
Не сразу, но утихомирилась взволнованная, потрясенная толпа.
– Кончается служба. Сейчас сюды и воеводы выдут. Они объявят всему миру православному, што порешили мы начать для спасения Земли. Казну сбирать начнем. В ком сила да отвага есть молодецкая – в ополчение должен записываться. Не больно страшен враг еще покуда. Могу поведать вам одну радостную весточку. За разум взялися казаки, послушали слов святителя-патриарха и иных отцов митрополитов. Ударили на Хотькевича всею силой и отогнали его от Москвы, не дали войти в Кремль, на подмогу ляхам, што тамо засели, окаянные!.. Спасибо казачкам великое… А все же мы особняком теперь порешили идти на защиту родины и веры… Выберем вождя, мужа разумного, испытанного, искусного в боевом деле!.. И – с Господом!
– Ково же, Миныч, нам выбирать!.. Назови, Кузьма! Кого просить нам надо! Свои, слышь, воеводы не годны! Им воевать не с ляхами, а с бабою, и то с плохою, слышь, с самою ледащею! – раздались голоса.
– Ну, тише, вы там, балагуры! – строго прикрикнул Минин в ту сторону, откуда долетело острое словцо. – Власть надо чтить! Без власти – куды хуже, чем с властью с самою плохою! Видели доныне пример тому! А кто бы нам в вожди годился… Есть один… Немало и доселе он вытерпел, отчизну бороня. При смерти был от ран. Теперя полегше ему стало, слыхать. Неподалеку от нас он, доблестный князь Димитрей…
– Князь Димитрей Михайлович!.. Князь Пожарской, воевода!.. Ну, вестимо, кому другому вести дружины, как не ему!.. Его вождем! Его просить мы станем! И воеводы пускай идут вместе с нами, да вместе и поклонимся князю!..
Пока эти переговоры шли в народе и говор, галдеж рос и становился все сильнее, все шире, из собора вышли попы с протопопом Саввою, воеводы, дьяки приказные, дворяне служилые, вся администрация Нижнего, торговые головы и посадские старосты.
Минин вкратце передал воеводам, о чем он толковал с толпой, как на его речи откликнулся народ, потом снова стал на краю паперти и поднял свой сильный, напряженный голос, усмиряя рокот шумящей толпы.
– Гей, тише все! Пусть власти говорят!.. Тише, братцы! Помолчите часочек!..
Алябьев, пользуясь наступившим затишьем, важно выступил из окружающей его кучки представителей властей и пронзительным, высоким тенорком заговорил:
– Мир вам, честной народ, нижегородцы и всякие иные прочие! Свершили мы моленье усердное перед Господом, послал бы он удачу начинанию нашему великому. Отседа по всей Земле прокатиться клич должен: «Земля и Бог!..» И с этим кличем ударим дружно на врага!..
Голос у воеводы сорвался и от напряжения, и от волнения. Он приостановился, глотая торопливо воздух.
– «Земля и Бог!» Вот любо! Ладно сказано! – послышались возгласы. – Воевода, а славно говорит, ровно бы и путный!..
– Понаучился от нашего Кузёмки! – пророкотал чей-то необъятный бас.
Но Минин снова замахал руками, требуя молчания, и голоса смолкли.
– Для ратных ополчений немалая казна нужна теперь! – овладев голосом, снова повел речь Алябьев. – Так всем советом воинским, святительским и земским мы приговорили: несите каждый третью деньгу ото всех своих пожитков, от казны от всякой, какая только есть у кого на дому, у служилых, у тяглых, у торговых и посадских людей… И у священного чину, все едино, без выбору! А кабальный, черный да тяглый люд – тот што может, пусть дает!.. А кто укроет скарб свой али казну свою какую-либонь аль утаит именье и добро, – и сведает про то другой и объявку подаст, – силой отнимается третья часть у таковых утайщиков, да сверх того – от гривны деньга возьмется на пеню в пользу доказчика! Буде по сему!
– Да разве кто утаит хоть грошик для родины, для рати! Вы бы, воеводы, их не растащили!.. А мы последнее дадим! – поднялись обиженные, раздраженные голоса.
– Куда нести?.. Кому давать?.. Кто собирает-то? – спрашивали другие.
И у всех уже руки потянулись к карманам, где лежит киса с деньгами, или за пазуху. Другие – поспешно кинулись к своим жилищам, особенно кто жил ближе от площади.
В то же время из боковой улицы, от приказа прошли служители с такими же столами и всякими принадлежностями для записи, как и у дьяка Сменова на паперти. Они устроились на ровных местах в разных концах площади, у заборов и домов. За каждым столом сидел дьяк и двое подьячих, да стояло несколько стражников для охранения порядка.
– Вот, родимые! – отозвался Минин на общие запросы, указывая на столы с дьяками. – Недалече идти!.. Кто волит, в сей час записать свое может и внести, што причитается с его. Не пропадет ни гроша мирского, я тому порукой!.. А от себя я не треть записал. Вот, – указал он на трех своих подручных, которые пробрались сюда через толпу, катя ручную повозку с мешками и коробами. – Все отдаю, што в дому нашлося получше да подороже… И казну всю почитай!.. Маленько на развод оставил, детям на прокорм… А то – Господь подаст им, так мыслю!.. Кладите, пареньки! Сдавайте здеся, куму, он запишет! – приказал Минин своим подручным.
Гул одобрения прокатился в окружающей толпе.
– И мы… И я!.. Пустите! Я желаю… Меня пустите наперед! – заголосили все, тискаясь, почти сбивая с ног друг друга, стараясь первыми подойти к столу.
У других столов происходила почти такая же давка.
– Родные! Стой! Не напирайте все разом! И то, подьячих и кума мне сшибли, почитай, и с местов… Гей, за руки берись, передние! – приказал Кузьма, спускаясь ниже, в самую толпу. – Так. Частоколом стойте и не пущайте валом валить. А вы, братцы, не больно напирайте!.. Вот через цепь и будем пускать помалости!.. Поспеем все, коли помог Господь и разбудил в нас души дремлющие! – радостно, взволнованно выкрикивал Минин.
– А ты, бабушка, куды! Тоже третью деньгу принесла! – обратился он к древней, бедно одетой старушке, которую окружающие из жалости почти пронесли среди давки к столу дьяка Сменова.
– На дело на святое… землю боронить, бают, гроши давать надо. Вот собрала я на саван было… шешть алтын, – зашамкала старуха. – Вот прими, Хришта ради… А меня, как помру, пушкай и в шарафане шхоронят люди добрые…
Перекрестившись, принял медяки Минин и низкий поклон отвесил нищей старухе.
У многих кругом слезы выступили на глазах.
Еще неделя минула.
Сначала Минин прибыл передовым гонцом, а потом, за ним следом, оба воеводы, Савва с попами, земские и служилые люди, много торговых и простых людей явились в усадьбу к князю Димитрию Михайловичу Пожарскому с просьбою принять начальство над ополчением, которое быстро стало собираться со всех концов в Нижний Новгород.
Князь, еще не совсем оправившийся от ран, выслушал просьбу и ничего не ответил сразу. Задумался глубоко.
Затихли в ожидании ответа воеводы, Минин и все, сидящие за столом, против князя Димитрия. На скамьях у стен сидели выборные люди попроще, а в соседней горнице за раскрытыми дверьми теснились в молчаливом ожидании те, кому уж не хватило места в первом покое.
Несколько минут длилось напряженное молчание.
Князь несколько раз, глубоко вздохнув, словно собирался заговорить, но снова погружался в раздумье, склонясь на руку красивой, крупной головой. Наконец выпрямился и твердо, решительно проговорил:
– Пускай Господь будет свидетель!.. Он видит, знает, што творится на душе у меня в этот самый миг! Я земно кланяюсь и вам, посланцам Земли родимой… и Нижнему… и всем, кто вспомнил про меня, про немощного. Сами, люди добрые, видеть можете, сколь я телом ослаб… здоровьем гораздо плох стал ноне! Взыграло сердце у меня, чуть я услышал, что ополчаются люди, сбираются отразить врагов неотвязных! Коли Бог пошлет, хоша немного оправлюся, – ваш слуга и земский! У любого знамени стану на месте, какое укажут мне воеводы старшие, послужу по силам чести воинской, делу ратному. Но за то штобы взяться, што вы хотите!.. Нет! И мыслить о том невозможно… Прошу и не трудить себя и меня речами да уговорами напрасными! Вождем быть не беруся. Мое слово – твердо.
Общий возглас недоумения, почти испуга и огорчения сильнейшего вырвался у всех. Послышались голоса взволнованные, возбужденные, негодующие даже:
– Да што!.. Да как же это!.. Ты… да быть не может!
– Помилуй Бог! Тово не может быть! Ты не пужай!
– Помилосердуй! На коленях станем тебя молить!.. А ты уж не тово!..
С этими возгласами поднялись с мест своих все, кроме обоих воевод, и словно приготовились упасть к ногам Пожарского.
Люди, стоящие за дверьми, высунулись сюда, в передний покой, и теперь стояли тоже в общей толпе.
– Да вы понапрасну разом так зашумели, люди добрые… И слова не дали мне говорить, – делая движение, словно желая встать, и снова опускаясь в свое глубокое кресло, заговорил князь Пожарский, слегка подымая голос, чтобы покрыть говор, не сразу затихший в покое. – Велика честь, оказанная вами воину недужному. Уж не знаю, выше бывает ли еще! Не мог бы отказаться, кабы… Нет, прямо говорю: не смею и принять той чести! Большая честь, да и ответ несказанно великий налагает она на душу. Я умею вести отряд один, небольшой… И смерти не страшуся в бою. Сами видите: почитай, в капусту искрошили меня на поле брани… Не прятался я николи, повстречав врага… То – одна статья. А есть еще другая! На защиту земли сберется тьма ополчений ратных. Ежели вести дело умеючи – сразу, как метлою, можно очистить Русь ото всех налетных сил вражьих, от чужой, злой нечисти! А тамо сберется земская громада – и будет царь у нас, по-старому. И мир, и радость на весь мир крещеный! Мне все уж толком растолковал ваш староста, Кузьма. Воистину, разумный муж совета, одно и можно сказать про него. Но што я ему ответил, как с ним порешил, – как ни старался, как ни бился ходатай земской ваш, – то и вам, бояре и отцы святые, повторяю… вам, горожане, весь честной народ. Не тамо вы ищете вождя, где найти его можно бы. Я телесную немощь свою добре знаю. И духом слаб, да и учен мало, штобы повести всю земскую дружину, тысячи и тьмы воинов… Не мне подходит дело такое великое. Прошу не посетовать! Вождем я вам не буду. Не хочу брать греха тяжкого на душу свою!..
Опечаленные, растерянные, молчали все кругом, поглядывая то друг на друга, то на Пожарского, который сидел с грустным, но решительным лицом, то – на Минина, словно от него ждали совета и помощи.
Понял их взгляды «печальник общий», и, встав почти перед князем, как бы желая повлиять на него не только словами, но трепетанием всего тела и души, огнем глаз своих, негромко, глухо повел речь Сухорук:
– Открыто, за всех скажу, князь Димитрей Михайлович, не ждали мы, што слово «нет» услышим от тебя!.. Такое дело!.. Мы все – даем, што можем… От тебя одного только и ждем: составишь ты наши рати, заведешь порядок, по всем отрядам вождей поставишь али тех, кто избран отрядами, поиспытаешь как след и утвердишь по местам… И думалося: как наносит Господь тучу с грозою и с градом на ниву зрелую – так нанесет на врагов Он земскую нашу рать и смоет их с лица родной земли, как прах полей смывается потоками вешними, дождевыми… Вот што думалось… А ты!.. Экое горе! Новая беда приспела… Нашли мы вождя, а он нашел отсказку от дела. Ты, князь, судить себя не можешь, поверь чести. А ежели, так скажем, и прав ты… Скажем, и слабосилен, и духом дела не охватишь… А Бог-то на што! Он – пастушонку дал силу, штобы одолеть Голиафа, таку громаду в броне да в шишаке, с мечом и копием!.. А отрок с пращою вышел с мочальною!.. Не убоялся, за родной народ выступил на ратоборство малец супротив великана завороженного!.. А ты, князь, нам тута говоришь… Да нет! И быть того не может! Пытаешь просто нас, усердье наше да покорливость! Аль мало было челобитья перед тобою! Так вот, пал я на колени – и не встану с колен, покуль не согласишься на наши слезы да прошенье земное!.. Просите все!..
Но кругом все уже стояли на коленях, кроме воевод.
– Молим… просим… Не отказывай… – неслись мольбы.
– И вы… и вы просите на коленях! – неожиданно властно обратился Минин к воеводам. – Пред Господом склонитесь, не перед человеком! За весь народ молите, как мы молим!
Невольно пали на колени оба чванливые боярина, Алябьев и Звенигородский, и запричитали растерянно:
– Уж сделай милость, не откажи!.. Ты видишь, всенародно молим тебя, словно царя какого!.. Не откажи… повыручи!.. Помилуй!..
Торопливо поднялся Пожарский, опираясь на свой костыль, стал подымать воевод, которые и по годам, и по разряду были гораздо старше его.
Потом потянул Минина, который грузно поднялся с колен, видя, как тяжело князю стоять и подымать всех.
А Пожарский быстро, громко, словно не владея собою и словами своими, заговорил:
– Ну, ладно… ну… ну, я вам уступаю!.. Пусть Сам Господь мне… Надеюсь на Него, Вседержителя!.. Ну, в добрый час! – обнимая и целуя воевод, Минина, всех, стоящих поблизости, весь дрожа, повторял воевода. – В добрый час!.. В час добрый…
Восторженными кликами ответила толпа на это согласие.
– Дай Боже час добрый!.. Живет князь-воевода на многи лета!..
Когда стихли приветствия, Минин подошел и отдал земной поклон Пожарскому.
– Дозволь мне, князь-воевода, особливо на радостях ударить перед тобою челом в землю! На много лет живи, князь-воевода, крепкий щит и оборона земли родимой и народа православного!..
– Нет, ты погоди! – ласково грозя Минину, остановил его Пожарский. – С тобою речь особая пойдет у нас. Не сетуй, удружу и я тебе за твою ласку да за дружбу.
Вы, воеводы и послы честные, послушать прошу, што скажу вам теперь. Согласен я сбирать и строить рати земские. Поставлю стан, к Москве, на бой полки поведу.
Но есть еще особая забота в обиходе ратном, в быту военном. Доведется не один десяток тысяч люду кормить, поить, одеть да снарядить к бою. Вот это и сложите на Кузьму Миныча, на старосту вашего. С тем и беруся стать главою рати, коли Кузьма берется служить мне правою рукою, будет промышлять о нужде войсковой, как я сказал. Штобы опричь войны да строю ратного не знать мне боле никаких забот. Авось тогда и справлюсь с Божьей помощью… А иначе – и думать не хочу!
– Как быть, Кузьма, – снисходительно обратился Алябьев к мяснику, стоящему в раздумье. – Мы чаем: не откажешь для дела общего… Послужишь миру! А…
– И думать не моги отказать! – заговорили все кругом. – Слышь, родимый, ты ли откажешь! Скорее, кормилец, давай согласие! Не томи! Все просим, слышь! Кланяемся земно, Кузьма, родной, не выдай! Выручай!..
Шум внезапно оборвался, как это бывает после сильных подъемов и гула толпы. Тогда спокойно подал голос Минин:
– Не стоило и кланяться так много, почтенные! Коль воевода-князь мне дал приказ, пойду без всяково инова зова, без просьбы, слышь, усильной! Я – твой слуга во всем, князь-батюшка! Мне думалося только: на кого я дом и делишки все свои оставлю!.. Да и решил в себе: как будет, так и пускай будет! Господь поможет да суседи выручат, так думается мне.
– Свои дела оставлю, а твои неусыпно день и ночь буду досматривать! – живо отозвался сосед и кум Минина, Приклонский. Онучин, другой сосед, в то же время подошел к Минину:
– Надейся, кум, на меня! Не то приказчиком, батраком служить тебе готов. А ты за то для всей для земли постараешься!..
– Ну, так и есть! Душа не обманула! – пожимая руки обоим друзьям, весело произнес сияющий Кузьма. – Не осиротеет мой домишко теперь!
– Твоя душа што земская душа! – послышались голоса. – Нешто она обманет.
– Живет Кузьма Миныч!..
– Живет наш князь – Димитрей-воевода!
– Да процветет родимая Земля! Да красуется она от века и до века! – сильно выкликнул Минин.
Все дружно подхватили его клик.
Почти отгремела гроза, больше десяти лет бушевавшая над царством Московским. Последние отголоски ее, в виде неприятельских шаек, наездников-головорезов, «лисовчиков», своих разбойничьих таборов, густо рассеянных по всем углам Руси, еще тревожили мирное население царства, которое понемногу стало приходить в себя, успокаиваться после ужасов и разоренья смутной поры.
Но и против этих летучих шаек принимались решительные меры. Воеводы рассылали сильные отряды ратников повсюду, где только появлялись разбойничьи и неприятельские шайки.
Снаряжался поход и против главного бунтаря, казацкого атамана Заруцкого, который ушел к самой Астрахани с Мариной и ее сыном, Воренком, как звали его на Руси.
А Москва не только была очищена от польских отрядов, но и весь гарнизон, засевший было в Кремле, с полковником Николаем Струсем во главе, очутился в плену у своих бывших пленников, московских бояр-правителей.
Правда, они теперь бессильны стали. Все дела вершит Великий совет земской рати, собранный при всеобщем ополченье земском.
Но и этот совет только на время принял на себя тяжесть власти в бурную пору народной жизни.
Уж по городам послали гонцов и грамоты призывные, чтобы собирались «изо всех городов Московского государства, изо всяких чинов людей по десяти человек из городов, от честных монастырей – старцы, митрополиты, архиепископы и епископы, архимандриты и игумены, и бояре, и окольничие, и чашники, и стольники, и стряпчие, и дворяне, и приказные люди, и дети боярские, и головы стрелецкие, и сотники, и атаманы, и казаки, и стрельцы, и всякие служивые люди, и гости московские, и торговые люди всех городов, и всякие жилецкие люди»… А сбирали их на «оббиранье царское и для суждения, как наново землю строити»…
Князь Димитрий Тимофеевич Трубецкой, главный любимец и воевода многочисленных казацких полков, и стольник – воевода земской рати, князь Пожарский, очутились во главе временного правления в государстве. Прежних правителей-бояр и князей самовластных и лукавых, с князем Мстиславским во главе – совершенно устранили от дел.
Особое оживление и скопление народа замечалось в Кремле Московском утром 15 ноября 1612 года.
Было ясное, морозное утро. Длинные, синеватые тени падали от зданий на белую, плотную пелену снегов, одевающих бревенчатую, неровную мостовую кремлевских улочек, заулочков и площадей, а на солнце этот снег загорался разноцветными искрами, словно по нем сыпался и перекатывался тонкий слой невидимых глазу алмазов…
Стрельцы и иноземцы-алебардисты и копейщики стояли на караулах в дубленых полушубках поверх своих нарядных кафтанов, в рукавицах и валяных сапогах поверх цветных, узорчатых сапог с узкими, торчащими кверху носками.
Несколько пушкарей и затинщиков сгрудились у большой вестовой пушки, банили, прочищали ее и потом стали заряжать, приготовляясь к салюту.
Цепь часовых охватила широкий простор перед Красным крыльцом, а за этой цепью, на окраинах площади и во всех улочках и переулках, выходящих сюда, скипелись темные массы народу. И все больше подваливало его, особенно когда стали люди выходить из церквей.
Перезвон колокольный кремлевских соборов и монастырских церквей был на исходе и, благодаря ясности воздуха и мерзлой земле, отражающей все звуки, казалось, что звуки колокольные реют и поют где-то высоко в воздухе.
И когда уже смолкли кремлевские колокола, – еще перекликались, замирая вдали, колокола в Китай и в Белом городе…
Медленно, тяжело ступая своими больными ногами, не подымая от земли взора своих темных, печальных, даже – суровых на вид, глаз, – спустилась с крыльца старица Марфа, бывшая жена Филарета, митрополита Ростовского и патриарха Тушинского. До того, как Годунов силой заставил мужа и жену принять монашество, старицу-инокиню звали Ксенией Ивановной, из роду старых бояр Шестовых. Дочь и сына разлучили с нею, не позволили взять в тот дальний, бедный монастырь в Заонежье, куда сослал подозрительный Годунов жену Федора Никитыча Романова, в иночестве принявшего имя Филарета. Его заключил Годунов в отдаленной Антониево-Сийской обители, а детей, девочку тринадцати и мальчика трех лет, тоже сослал вместе с их теткой по отцу, княгиней Черкасской, на Белое озеро и поселил там под самым строгим надзором.
Когда первый Димитрий Самозванец, как его назвали тогда же, овладел престолом, он немедленно вызвал в Москву всех разосланных оттуда Романовых. Дочь Филарета, Татьяна, скоро вышла замуж за князя Катырева-Ростовского, а сын, Михаил, жил с матерью, старицею Марфой, и отцом, митрополитом Ростовским, Филаретом, в его «престольном» городе, в Ростове до 1608 года. Услыхав о приближении к Ростову шаек Тушинского вора, второго Самозванца, Филарет отправил жену свою бывшую и сына в Москву, а сам остался помогать защитникам города отбиваться от нападения тушинцев.
Этими шайками вора-царька митрополит Ростовский и был захвачен на паперти собора ростовского, куда не хотел архипастырь впустить разъяренной орды.
Его отвезли в Тушино, где вор уговорил угрозами и лаской Филарета принять титул патриарха. Вору, имевшему вокруг себя бояр из лучших родов Русской земли, хотелось иметь и главу церкви, каким на Москве был тогда Гермоген.
Это было еще во время царя Шуйского, которого Филарет ненавидел и презирал больше, чем Тушинского вора. Но как только Шуйского не стало и вор был оттеснен к Калуге, Филарет снова успел попасть в Москву, где мы и видели уже его во главе Великого посольства, судьбу которого мы знаем.
Дочь Марфы и Филарета умерла незадолго перед этим днем, когда старица с единственным сыном Михаилом, побывав в кремлевских храмах, возвращалась к себе, в келью тихого женского монастыря, стоящего у самых стен кремлевских.
Старица, одной рукою опираясь на костылек, другую возложила на плечо юноши-сына, худощавого и стройного, но несколько бледного и печального для своих пятнадцати лет. Правда, траур по любимой сестре, лишения, вынесенные в первую ссылку, когда чуть ли не голодать приходилось детям и их тетке в суровом Белозерье, затем ужасы осады и настоящая голодовка, пережитая так недавно в Кремле, осажденном земской ратью, – все это отразилось и на здоровье, и на характере мальчика. Но и еще что-то особое было в этом худощавом, не по-детски серьезном лице с большими глазами, как рисуют у мучеников. Глаза эти то загорались внутренним светом, то погасали, и вся жизнь из них скрывалась куда-то глубоко. Не то причудливость нрава, не то повышенная, чрезмерная нервность проглядывали в этом лице, в глазах, в судорожном, легком подергиванье мускулов и углов рта. Брови тоже порою дергались у Михаила, как будто он вдруг увидел что-то неприятное и собирался закрыть глаза, избегая дурного зрелища, но сейчас же и удерживался. Помимо этих странностей, необычайная кротость и ласка светились в больших, темных глазах юноши, почти мальчика. И губы его часто складывались в мягкую, грустную полуулыбку.
Он бережно вел мать, хотя и сам ступал неверно по обледенелым, скользким ступеням своими слабыми, пораженными ревматизмом ногами…
Еще издали узнали обоих толпы народа, стоящие за линией стражи, и громкими кликами приветствовали москвичи старицу и Михаила, представителей самого любимого и чтимого рода боярского во всей Руси. Страдания семьи Романовых, ум и деятельность Филарета, мужество старицы во время сидения в Кремле с ляхами, кротость и милосердие Михаила разносились тысячеустою молвою, и любовь народная, которою пользовались Романовы-Захарьины еще со времен Ивана Грозного и его первой жены, Анастасии Захарьиной, умевшей умерять порывы ярости в своем супруге-царе, – теперь эта любовь возросла до величайших размеров.
Села в свой возок на полозьях старица с сыном и двумя послушницами, скрылся в ближайших воротах возок.
Поклонами провожал их на всем пути народ. Воины, казаки – все старались выказать почтение матери и сыну.
О них говор шел в толпе, пока они были на виду. О них продолжались толки и тогда, когда уже скрылся из глаз знакомый москвичам возок старицы Марфы.
– Ишь, дал Господь, не больно извелася телом в пору сидения тяжкого! – слышался чей-то женский голос.
– Как не извелася! – отвечала другая баба, в шугае, в повойнике. – Ишь, ровно снегова, такая белая стала… И сыночек ровно из воску литой… А, слышь, на што юн отрок, да больно милосерд! Недужных призирал, поил-кормил голодных сидельцев-то кремлевских, ково тут ляхи заперли с собою…
– И старица добра же ко всем была… Романовых род издавна славится тем. Вон и в песнях поется про Никиту Романова, про шурина царского…
– Вестимо, поется! Потому при Грозном царе, и то умели Романовы постоять за Землю, за народ православный… Не пошли небось в опритчину! Земщиной осталися Романовы, все до единого… Слышь, Никитская улица – откудова так зовется она? Все от Никиты Романова! Слышь, вымолил у Грозного царя он такую вольготу, грамоту выпросил тарханную…
– Какую там ошшо грамоту! Скажи, коли знаешь! – полетели вопросы к старику, земскому ратнику, ополченцу, который стоял среди народа.
– А вот, – живо отозвался словоохотливый, крепкий старик-ратник. – Слыхали, чай, все вы, грозен да немилостив был царь Иван Кровавый. Што день, то казни. Больше он невиновных казнил, не тех, кто топора бы стоил али петли. Кого вздумается, – на огне палит, мечом сечет, водою топит! А брат жены евонной, Анастасии Захарьиной, – Никита, слышь, Романов сын, дед родной Михайлы-света, отец, выходит, Филарета-митрополита… Энтот Никита веселую минутку улучил, счастливую да и выпросил: «Шурин, царь-государь, Иван Грозный Васильевич! Немилосердый и жестокой царь московской! Хочу я душе твоей дать облегченье хошь малость! Крови пролитие поменьшить желаю… Скажи мне слово свое великое, царское: коли по улице моей, по Никитской, пройдет на казнь осужденный человек да кликнет всенародно: «Романовы и милость!» – ты тому человеку должен пощаду даровать немедля и отпустить вину его али безвинье!.. Што бы там за ним ни было!»
Слышь, под веселую руку послушал шуряка, присягнул ему царь, дал грамоту тарханную за большим орлом, за печатью… И было так до конца дней Ивановых. Не мало душ крещеных спаслося улицею тою… Стали потом и нарочно по Никитской казнимых-то водить, опальных бояр в их последнюю годину страшную… Оттоль и слывет та улица – Никитская…
– Помилуй, упокой, Господи, душу боярина усопшего Никиты! – запричитал в толпе худой монашек, тоже прислушивающийся к говору народному.
– Заступник был народный, што говорить! Деды ошшо помнят Никиту Романыча…
– Вот бы нам – царя такого! – вырвался у кого-то живой возглас.
– Кто знает! Может, будет таковой, коль Бог пошлет… да мы сумеем избрать себе от корня от хорошего отводок свежий, юный и цветущий! – подал голос Кропоткин, стоящий в толпе поблизости от старика-ратника. – Вот, скажем, как Михаил Романов живет на доброе здоровье! – прямо назвал князь, бросил в толпу заветное имя. – И то, как ведомо, сам Гермоген два раза о нем же говорил властям и воеводам и боярам… Да те тогда послушать не хотели… А теперя – иные времена! Вот был я сейчас наверху, в теремах. Владыко-митрополит о том же Михаиле, слышно, мыслит… Его штобы на царство… А што, как оно и сбудется! Што скажете, люди добрые… По сердцу ли вам-то будет?..
– Чего бы лучче! – послышались отклики. – Прямая благодать! Слышь, не мимо молвится: из одного роду – все в одну породу! …Яблочко-то от яблоньки – далеко ли катится!.. Дело ведомое!..
Громко толковала толпа. В морозном воздухе речи разносились далеко.
Кучка бояр незадолго перед тем стала спускаться с крыльца и остановилась в половине его, стала прислушиваться к речам в том углу, где, недалеко от самого крыльца, толковал с людьми Кропоткин.
Стояли тут князья: Андрей Трубецкой, Мстиславский, Воротынский, Андрей Голицын, Василий Шуйский, боярин Лыков, все бывшие члены семибоярщины, и еще два-три боярина.
Особенно не понравились речи князя и народные Мстиславскому и Шуйскому.
Первый не вытерпел даже и, забыв свое высокое положение, вступил в переговоры с толпой.
– Поговорочки я тута слышу! – заговорил он громко. – А вот еще я пословицу слыхал: «В семье не без урода!» Алибо иную: «Простота – хуже воровства!» С глупым хошь клад найдешь, да не пойдет впрок и добро! А с умным – потеряешь, а все ж таки прибудут и от потери барыши!.. Ну, можно ли смущать честной народ словами пустяшными! Тута про царя мы слово услыхали! И тут же имя детское несут людям в уши!.. На несмышленочка-малолетка можно ли, хоша бы и на словах, примерять столь тяжкий убор! Слышь, ш а п к у Мономаха!! Бармы, слышь, царские и скипетр многих народов сильных и земель толиких державу древнюю!.. Да и в такую пору тяжкую, когда и муж, испытанный трудами ратными и думными, надежный, престарелый, ведомый всему миру своей высокою породой и разумом… хотя бы вот меня взять для примеру… и тот не мог бы легко справлять подвиг царский, не сразу одолел бы невзгоду, какую нагонил Господь на Землю нашу!.. А тут – в пеленках бы еще царя породил, князек речистый! Было бы одинаково с тем, о ком ты толкуешь!
– Была у нас Агаша! – глумливо отозвался Кропоткин. – Так она сама себя хвалила за добра ума перед суседями; обида, вишь, ей, што люди ее не похвалят! И ты бы, князь-боярин, ждал ласки от других, а сам себя не возносил бы, право! Оно бы пристойней, лучче бы было!.. Истинный Господь!..
– Молчи, холоп! – крикнул вне себя Мстиславский и, замахнувшись своим жезлом, уже двинулся было вперед, чтобы расправиться с незначительным, худородным князьком, но другие товарищи-воеводы удержали заносчивого боярина.
А Кропоткин и сам рванулся навстречу бывшему боярину-правителю, главнейшему из семи верховных бояр, ненавистных и ему, как всей Москве. Остановясь на нижних ступенях, он кинул вызывающе свой ответ Мстиславскому:
– Я не холоп, а князь такой же прирожденный, как и ты! Да нет! Т а к и м, слышь, сам быть не желаю! Я ляхов на святую Русь не призывал. Тута с ними в Кремле не запирался против своих же братьев россиян! Им я не служил, Земли не продавал им! Да сам теперь и не лезу в цари, – хоша меня и не зовут, как и тебя, князь-боярин! Не хаю я по злобе тех, на ком явно почиет сияние благодати Господней… Што, князенька, слыхал? С тобою мы, выходит, и впрямь не равны!
Кинув такой ряд злых укоров и обид бывшему правителю, Кропоткин сошел обратно вниз и обратился к толпе:
– Оставим их!.. Пойдем к сторонке да потолкуем!
Целый косяк народу, все больше пожилые, почтенные люди отошли с Кропоткиным к ограде Благовещенского собора, и там затеялась у них живая, горячая беседа на тему об избрании царя… Имя Михаила повторялось здесь со всех сторон…
А Шуйский, оттянув своего горячего приятеля снова на площадку крыльца, скорбно завздыхал, запричитал по своей обычной сноровке:
– Оле! Оле!.. Вот времена пришли! Што терпим мы теперь, князья-боляре! Лях так не надругался над нами, над узниками, как тута князишка худородный… Как тамо в сей час было! – указывая на палаты дворцовые, простенал ханжа Шуйский, схожий с дядею, бывшим царем. – Везде гонят! Чего и ждать от черни, от смердов, от нищих да захудалых князьков, когда и тамо, в очах у святителя-митрополита, перед царским престолом не потомки Рюрика – Воротынские, Мстиславские алибо Голицыны – стоят впереди, а заступил им место торгашок из Нижнего, смерд последний, Кузёмка Минин!.. Да ошшо захудалый князь, Пожарских роду, самого пустого, незначного, из недавних дворян!.. Вот времена!..
Жалобы Шуйского, искренние и жгучие, при всей фальшивости их слезливого тона, подхватил дьяк Грамматин, недавно вышедший из тех же палат, откуда вынуждены были, униженные, удалиться князья-бояре.
– Охо-хо-хонюшки, болярин, князь великой!.. Да нешто ноне – прежние времена! Смутилась Земля – вот все и замешалось. А, Бог даст, как выберем царя… И, вестимо, уж из самого из первого роду, не из пригульных тамо, бояр либонь из чужих, иноземных прынцев… Вот дело-то по-старому станет крепко, истово, по дедовским обычаям. Не мало лет хожу я по белу свету, всего нагляделся. Бывает так в лесу порою: идет гроза, качает дерева! Косматые вершины те сгибаются… Все спуталося в ту пору: и сучья, и листы!.. И не разобрать, кормилец, кто тут на ком!.. А минула буря… глядь – стволы большие-то, могучие – по-старому стоят незыблемо! Ну, сучья там поломало… Ну, поснесло дерёвца, которы помоложе, послабее… Трава совсем помята, вот как народ простой войной повыбьет!.. А кто был велик и силен, – гляди, так и остался; гляди, ошшо владычнее, ошшо сильнее станет!..
Милостиво кивая головой, Шуйский, довольный, проговорил:
– Умен ты, дьяк! Твоими бы устами…
– Попьем медку, болярин, не крушися! – подхватил речистый дьяк. И совсем таинственно заговорил: – Ужели вам, главным семи боярам, не одолеть недругов… Кто бы там они ни были!
– Где же энто: с е м ь! – угрюмо отозвался князь Андрей Трубецкой. – Иван Романов-Юрьин потянул племянникову руку, вестимо дело… Он – за Михаила! И Шереметев, родич ихний, старый смутьян, от нас откинуться норовит… Туды перешел! А може, Бог весть… Не то себя на трон ведет… не то – отрока Романова!.. Шереметев с Филаретом – большие, стародавние дружки! Еще бы ничего, кабы братан мой!.. Казаки все за ним, за князем Димитрием… Я толковал было с им…
– Он сам хочет, я слыхал! – осторожно заметил Грамматин. – Сам идет в цари. Таборы-то казацкие, правда, у нево надежная помога! Столько сабель да пищалей!.. Рать земская поразошлась, поразъехалась! С дворянами и иными, со стрельцами – и то трех тысяч не набрать сей час воинов… А казаков полпята тысяч счетом в руке у князя Димитрия… Может в цари себя ладить!
– И он! – с досадой отозвался Мстиславский. – Вот на! Да сколько же царей на череду теперя будет! Есть из чево выбирать!..
– Да есть к о м у и выбирать! – внушительно заговорил снова дьяк. – Народу тьма, и земских наших, и казаков… Можно иных разбить, поссорить промежду собою… Иных – дарами задарить… Купить людей не трудно! Я служить готов… И поторгуюсь с людьми, которы позначнее, повиднее… И… силки поставлю, где можно… Слуга боярский, бью челом!..
– Без барышку не останешься, приятель! Ты – нам… а мы – тебе!.. – сказал Шуйский.
И тихо, быстро шепнул стоящему близко дьяку:
– Ко мне загляни попозднее!
– Не поскупимся на услугу другу! – откликнулся и Воротынский. И когда Грамматин, подойдя поближе, стал ему кланяться на милостивом слове, князь тоже шепнул ему:
– Ко мне бы ты по ночи завернул!..
– С Авраамием бы Палицыным надо нам дело починать! – громко заговорил довольный, сияющий от ожидаемой прибыли, хитрый дьяк. – Он – инок куды речистый! Господь послал ему великий дар! И верно служит отец честной тому…
– Кто даст ему поболе! – отозвался, молчавший до тех пор, тоже правитель бывший, Лыков. – Слыхали мы про Авраамия…
– Н-н-ну… не скажу того! – возразил дьяк. – Видал я, в ину пору загорится у него душа… так он и доброго не мало натворит, по чистой совести, без купли, без обману. На похвалу он больно лаком… Любит, штобы хорошая молва о нем широко неслася! Вот… на этом его и можно изловить всего скорее!.. Ну, а тогда он послужит хорошо! Его любит народ кругом!
– Ты прав! – отозвался Шуйский, подзывая знаком дьяка. – Уж, я смекаю, как с ним нам быть!.. А ты, дьяк, слышь, гляди…
И князь-боярин стал что-то шептать Грамматину.
– Эх, дал бы только нам Господь удачу, кому-либо из наших, все едино! Тогда мы покажем энтим… выскочкам, холопам недавним… мужичью московскому, как перед нами, потомками прямыми ихних старых князей и государей, им величаться можно али нет!.. Уж мы потешимся тогда!.. Поотведем душеньку над…
– Потише, слышь! – удержал товарища Лыков. – Не дома ты, не в своей опочивальне! Да, чай, и в дому теперя предателей найти немудрено! Теперь помалкивай…
Шуйский между тем, проводив Грамматина, который вернулся в палаты, обратился к товарищам:
– Ну-к што ж, князья-бояре! Несолоно хлебали – и по домам теперь пора ко щам! Спасибо, што домой-то отпустили нас без «провожатых»… Ха-ха-ха!.. А я, признаться, того боялся, как ехал во дворец…
Воротынский приосанился, даже руку на меч положил при этих словах.
– Посмеют ли!.. Да ежели бы… Тогда, гляди, и камни возопиют… Нет! Мы свое спокойно дело проведем! Не захотят взять Владислава в цари, так кто-либонь из нас быть должен государем! Вот поглядите! Пусть собор сберется только… и мы…
– Да! Мы уж помутить сумеем в добрый час! – улыбаясь, закончил Шуйский речь приятеля. – А теперя ходу, други любезные…
Только собрались приятели оставить площадку, как на ней появился думный дьяк Лихачов, «печатник» царский, то есть канцлер государственный. За ним шел Пимен Семеныч Захарьин и человек десять иноземной стражи в полном вооружении, с заряженными мушкетами.
– Повременить прошу, бояре-князья! – обратился Лихачов к группе бывших правителей. – Указ есть, до ваших честей касаемый…
Предчувствуя недоброе, застыли на местах князья.
А Лихачов своим привычным к думскому покладу, ровным, четким голосом заговорил:
– Бояре-князья, Андрей Васильевич Трубецкой, Федор Иванович Мстиславский, Андрей Васильевич Голицын, Иван Михайлыч Воротынский да Василей Михайлович Лыкин. Боярин-вождь, князь Димитрий Михайлович Пожарский с товарищи приговорили: по разным городам вас развести, отдать за приставы впредь до разбора и суда алибо, как советом всей Земли и рати будет тамо уже порешено над вами.
Переглянулись князья, огляделись кругом, словно ожидая со стороны толпы сочувствия и помощи. Но близко стоящие люди молчали, с любопытством наблюдая, что происходит. А подальше слышались далеко не сочувственные возгласы:
– Добро! Ништо!.. Как скоро спесь-то посбили… Пришел черед и боярам-насильникам, предателям отчет давать…
Подняв головы, гордо двинулись вперед опальные князья, окруженные стражей, и скрылись за поворотом. А им вслед неслись уже громкие насмешки и глумливые крики:
– И тута без бою сдалися отважные стратиги наши!
– Они привышны трусу праздновать, толстопузые!.. Кто ни приди да зыкни, – наши воеводы и хвост поджали, в подворотню идут молчком, ровно псы побитые!..
– Ай да князья честные… Последыши великокняжецкие!..
– Охо-хо-хо! – скорбно покачивая головой, снова запричитал Шуйский и обратился ласково к Лихачову:
– А слышь-ко, Федя, дружок… Ты там, тово… маненько не обчелся?.. Аль про меня не писано стоит в указе твоем… Асеньки?..
– Нет, благодетель, про тебя – ни словечушка… – с поклоном отозвался Лихачов. – Авось потом, погодя немного и до тебя дойдет… Коли уж так тебе завидно, князь-господин!..
– Шутник ты, вижу, Федя!.. Хе-хе-хе!.. – раскатился довольным смешком Шуйский. – Я не завистлив! Лучче уж домой потороплюся. Пусть про меня покудова и вовсе позабыли бы! Не осержуся, право! А ты, дружок, не напоминай за старую дружбу, за хлеб, за соль… Прощай, дружок…
И Шуйский быстро двинулся с крыльца к колымажным воротам, где ждала его каптанка, чтоб отвезти домой.
Лихачов в это время примостился у балюстрады крыльца, разложил тут кусок хартии, приготовил походный письменный прибор, так называемый «каламарь», от греческого слова к а л а м о с, тростник, которым писали в древние года. Сняв теплые рукавицы и похлопывая руками, он полез за пазуху за «воротными часами», висящими на цепочке.
– Кажись, по солнцу глядя, – пора и на «перебранку» люд честной созывать! – проговорил он, поглядел на часы и снова спрятал их, бормоча: – Так и есть! Самое время! Гей, колоти в казан! – крикнул он стрельцу, который сидел на крыльце у большого широкого барабана с круглым дном, установленного на особой подставке близ широкой балюстрады крыльца. – «Дери козу», служивый!.. Знак подавай пищальникам!.. Пущай пищаль бабахнет, сзовет народ! А то маловато людей сошлося, как видно! – приказал Лихачов, приглядываясь к людям, стоящим за цепью часовых.
Гулко прозвучали удары барабана, тяжелые, резкие, раскатистые, словно бой далекого, большого колокола, надтреснутого у краев.
Всколыхнулась толпа. Из нее стали выбираться и протискиваться вперед ратные люди, все больше немолодые, и дворяне служилые, и торговые представители разных городов, которые входили в состав Великого совета всей земской рати.
Пушкари у большой пушки, или «затинной пищали», завозились.
– Уйди, ожгу!.. Поберегися! – крикнул «пальник», раздувая горящий фитиль, толпе зевак, которые слишком близко стояли у жерла пушки.
Он поднес разгоревшийся хорошо фитиль к затравке. Ухнула пушка своею широкою металлическою грудью… Прокатился выстрел, отдаваясь эхом за Москвой-рекой, вспугнув несметные стаи голубей и воробьев, ютящихся под кровлями палат и храмов Кремля.
Трубы и барабаны с разных концов города, сначала ближе, потом издалека, стали откликаться выстрелу пушки. Загремели литавры… В свободном пространстве, обведенном цепью часовых, стали собираться выборные, члены совета…
Много ратников сгрудилось у самого крыльца, словно ожидая кого-то.
Толпа народная вдали стала еще гуще и все старалась ближе надвинуться, оттеснить хоть немного линию стражи, которая стояла плечом к плечу, поперек себя держа свои бердыши, образуя ими непрерывную ограду вокруг свободного места, назначенного для собрания выборных.
Скоро показались младшие воеводы земской рати: Репнин, Масальский и Пронский, молодые князья Мансуров, князья Волконский и Козловский, воевода Кречетников. Затем, продолжая горячую беседу, начатую еще в палатах, показались на крыльце почетные члены совета: Савва-протопоп, Минин, Авраамий Палицын, гетман Просовецкий, воевода Измайлов. За ними шли гурьбой другие видные лица: Иван Никитыч Романов, Вельяминов, бывший тушинец, и Салтыков, «сума переметная», живой, бодрый, несмотря на свои года, с алчным блеском скряги в бегающих, лукавых глазах, Плещеев; князь Хворостин, набожный и добрый вельможа, следовал за другими. Компанию завершали два дьяка – Грамматин и Андронов, «общие приятели, дружки и предатели», как их звали, но люди опытные, знающие свое дело, они были нужны молодому правительству московскому.
Их пока терпели… И только потом суд был назначен над ними. Андронов даже жизнью поплатился за свои «измены». Наказан был и их покровитель, Салтыков. Но пока еще они не чуяли над собою грозы и величались среди первых людей Земли, какими были все другие, стоящие тут, лица.
В ожидании главных вождей между появившимися на крыльце правителями продолжался разговор, начатый в палатах дворца.
– Я так мыслю, торопиться не след! – оживленно настаивал Палицын, продолжая неоконченную речь. – По всем по самым дальним городам тоже надо грамоты посылать призывные, и по Сибири и повсюду! Не обминуть бы самых малых уголочков! Да пособрать на Москву народу тьму целую, на Земский на собор… Найдется места довольно поразместить почетных да желанных гостей. Посидят, посудят. Да ежели тогда ково уж назовут – так то имя выйдет из целой всенародной груди и весь мир его услышит да признает… И Бог благословит того избранника… А так трень-брень… поскорее да поживее… Штобы не вышло по-годуновски, как он собор подстроил… Али и того хуже! Разумный ты мужик, Кузьма, сам порассуди!.. Скажи по чести…
– Люди рассудили уж, те, что поумней меня! – глядя в умные, но затаенные глаза монаха своими простыми, бойкими глазами, с безответным, смиренным жестом отвечал Минин, мужик тоже себе на уме. – Да и тебя, честной отец, они, слышь, поразумнее будут, так я полагаю по серости своей мужицкой… Те люди, коим Бог вручил власть над Землею, а стало, и забота ихняя обо всем, а не наша! Те люди, честной отец, кои от Господа и честь, и удачу, и над врагом одоленье получить сподобилися… Кто разгонил врагов, ослобонил Москву… Кто в единый год успел выставить рать, силу несметную… Ты же видел сам, отче: пошли мы к Ярославлю… Ну, рать как рать!.. Так тысяч десятка полтора… А двинулись оттоль через двадцать ден, тучею грозовою!.. Несметными ордами! Уж на што казаки задорны, злы и нетрусливы – а хвост поджали! Нашего вождя слушают, как батьку-атамана, Трубецкова-князя своего, альбо там иных… «Земля пошла!» – только и речей было слышно по целому царству. А коли Земля пошла, кому же и судить о великом земском деле, о выборе царя, как не ей самой! И вышло так. Неслыханное дело совершилось. При ратном войске – словно бы Всеземский совет объявился самочинно. От разных городов, разных чинов собрались выборные люди… Дела судили, грамоты давали, какие надобно. Вон и в твою смиренную обитель поновили две тарханные грамоты. Вам от того прибыль. Да и никому обиды не было. Всем хорошо стало. Там, помаленьку да полегоньку, послали людей с указами, с книгами писцовыми, отымать почали от бояр земли государские да дворцовые, царские, удельные угодья и прочее, што они порасхватали под шумок, в пору безвременья, в годы разрухи общей… Што на себя воровски позаписали, помимо права и закону… И то погляди, земля, почитай, чиста от врагов… Еще два-три кулака дадим – и последних погоним прочь! Чево же ждать! Зачем ошшо гадать да мерекать! Царя хотим! Слышь, истомился и то народ православный! Хоша и ладно все, да – верх не довершен! У всех тревога на душе: «А што, коли опять… А вдруг да снова почнется смута!..» А царь у нас будет – и тревоги той не станет. Он нужен всем, как знамя в бою ратникам! Вот уразумей, отче: готов доверху храм… А нету креста на кумполе – и церковь не есть священна! Не зовется х р а м о м… Так пусть царь засияет над землею. Пусть храм земли родимой, обновленной, очищенной от крови, от всякой скверны, веками накопленной, – пусть станет свят, когда народ по внушению Божию царя себе назовет и поставит.
– Ай да Кузьма! И ритора ученого наставит гораздо! Авраамия свалил! – послышались голоса окружающих бояр.
– Что же, признаю, красно говорит нижегородец! Но… и я не спор вести хотел… – с притворным смирением проговорил Авраамий, косясь на бояр и на толпу ратников и молодых воевод, которые, заинтересовавшись речами Минина, взобрались на средние ступени крыльца, не решаясь подняться выше из уважения к старшим начальникам.
– Сдается мне только… – начал было снова монах.
Но Минин, не давая досказать, влился в его речь:
– Што, теряя понапрасну дни, найдешь ты што-либо? Отец честной?.. Не полагаю, батько! Устанут пуще люди. Слышь, и так поустали. Кто Русь спасал, те по домам потянут, как оно уже и началося. И тут, по-старому, подьячие да дьяки учнут всеми делами вертеть да те самые князья-бояре знатные, кто землю до разгрому допустил, до лихолетья тяжкого и долгого!.. Вот мешканье к чему приведет, а не к иному, как ты толкуешь! Не про тебя скажу… Но иные – рады бы отдать любую половину казны своей, штобы стало так, как ты советуешь. Потом они погреют лапы по-старому в земском сундуке, наверстают все убытки и протори, все подкупы и закупы, когда их верх возьмет!.. Да нет! Вот слышит Бог: тово не будет!..
Мощный, хотя негромкий, сдержанный, как рокот дальних громов, пролетел гул одобрения снизу в толпе и среди старших начальников-воевод.
– Ай да Минин… Молодец! Спасибо!.. Так, Кузьма! Не будет!..
А Минин сильнее уже поднял голос, чтобы слышали люди, стоящие в кругу, и народ, темнеющий за ними.
– Коль Бог подаст, грядущею весною воссядет царь на троне московском и процветет, как некий крин прекрасный… Я, Минин, вам, миряне православные, головою в том ручаюся!..
– Живет Кузьма! Живет земли радетель! – откликнулись радостно толпы народа.
– Потише, вы! – остановил клики Кузьма. – Царю покличете в свою пору. Его повеличаете. Теперь боярам честь давайте. Я – мужик простой, так мне величанье-то ваше и вовсе не пристало!..
Порывисто заговорил Савва, тронутый искренним смирением Кузьмы.
– Ну а скажи, «мужик» ты мой любезный, што мил есть Господу паче иных князей родовитых да вельможей значных… Кого возьмем себе в цари?.. Ужели – ляха?
– Бояре бы взяли… Да земля не дозволит!
– Вестимо так, Миныч… Ну, мысленное ль то дело: лях – царь Руси!.. Влацлав али Жигмунт сидит в Кремле, творит обряды в святых соборах наших!.. Только што боярам и пристало о подобном думать… Вот кабы такова… От Рюрика… от корня старовечного… Скажем, как Голицын-князь Василий Васильич, господин…
– Отец честной, мы здеся не на соборе! – живо перебил протопопа Минин. – Вон люди дожидаются меня… Апосля потолкуем!..
И он обратился к стоящим пониже младшим воеводам и тысяцким:
– Ко мне, поди… Пошто, сказывайте!..
Наперебой заговорили начальники отрядов, которым Минин поставлял все необходимое для жизни и для боя.
– Рать новая пришла от Арзамаса.
– Две сотни подвалило калужан! – доложил другой.
– Слышь, суздальцам, нам, кормов не хватает!
– Я с Мурома, сокольничий, Масальский-князь, Василий… Попомни, запиши. На службишку явился… Уж ты меня пожалуй…
– Нам отпустил бы холопей с конями да телегами, – слышалось с другой стороны. – Они кладь подвезли, теперя домой ладят поживее. Пришли их посчитать, Миныч!
– А нам – казны пушкарской да припасу надоть…
– Пожди, дай мне! – осадил соседа громадный, нескладный воин, скорее напоминающий мужика, одетого в кольчугу, с бердышом и в простой шапке барашковой на голове. Он гулко забасил:
– Мы-ста – поморяне! Кормы уж больно плохи… Такие шти нам дают… тьфу!
Он плюнул сердито.
– Мы-ста не обвыкли! Нам рыбки бы… хошь солененькой, коли не свежой… Снеточков бы… Да ошшо…
– Не разом, слышь! – крикнул наконец Минин. – По ряду речь ведите! Нет даже мочи. Вот я в сей час! Степаныч, – обратился он к дьяку Сменову, которого взял с собою в поход. – Ты со мною… Записывай, а я пойду опросом!..
Спустясь в толпу, ожидающую его внизу, он стал опрашивать поочередно каждого, говорил свои решения Сменову, который с письменными принадлежностями, висящими на груди, с тетрадкой шел за другом и записывал его распоряжения.
– Боярин-воевода!.. Трубы! Трубы! – послышался говор бояр на верхней площадке крыльца.
Стрелец снова подал знак ударом по своему барабану. Трубы и литавры загремели снизу, из отрядов, выстроенных там в виде почетного караула.
Пожарский в сопровождении князя Димитрия Трубецкого появился наверху. Несколько азиатов-телохранителей, остановясь немного поодаль, замерло в неподвижной группе. Затем показался и престарелый князь Шереметев со своими двумя-тремя помощниками по делам совета ратного.
Младшие вожди, выборные земские и войсковые, ратники и казацкие головы выстроились против крыльца полукругом на свободном месте, охраняемом стражей от натиска народной толпы.
Когда умолкли трубы, литавры и приветствия войска и народа, Пожарский отдал на все стороны глубокий поклон.
– Поклон Земле и рати православной! – прозвучал в наступившей тишине его сильный и приятный голос.
В это время казацкие выборные, стоящие особой большою группой, желая почтить своего любимого военачальника, зычно крикнули:
– Князь Трубецкой живет на многие лета!..
– А Минин-то что ж! – раздались громкие голоса. – Забыли нашево радетеля! Кто на поляков последний ударил?.. Кто Хотькевича прогнал?.. Кузьма Захарыч!..
– На мно-оги ле-ета пусть живет Кузьма! – прокатилось по площади.
Младшие воеводы и ратники, с которыми толковал Минин, на руках внесли его на верхнюю площадку и поставили перед лицом толпы.
– Спаси вас Бог, дружки, – с трудом передохнув, с поклоном проговорил Кузьма. – Ой, помолчите-ка малость!.. Боярину и князю-воеводе, слышь, молвить вам слово дайте!
Толпа стихла понемногу.
Громко разнеслась речь Пожарского.
– Привел Господь, – мы во Кремле Московском! Очищена святыня. По церквам нет уже боле ни падали – коней, ни трупов человечьих, што тамо гнили много дней… Горят лампады, свечи озаряют лики святые дедовских, прадедовских икон!.. Сверша мольбу и воспев хвалу помощникам нашим, чудотворцам московским, пришли мы на одно постановленье: пора царя избрать всею землею. Пока текли дела неважные – советы и помощь подавали нам вы, люди добрые! Но ныне дело таково велико, что вся земля должна сказать свое решенье… Мы приказали изготовить грамоты призывные, немедля по городам их разошлем, во все царства: Московское и Казанское, и Сибирское, и Астраханское, и по иным областям… Да выберут они тамо от каждого города по десяти разумных, благонадежных мужей. Сюда сберутся выборные люди. С ними учнет дума боярская и собор освященный духовенства нашего советы советовать! И тогда выбрав на совете Великом, на соборе всей Земли царя, наречем богоизбранного, и воссядет он на трон царей московских. Так любо ли, люди ратные и иные, советники земские?
– Любо! Любо! – дружно откликнулись все земские ратники и выборные.
Казаки неохотно подали голос.
– Нельзя инако, – пусть оно и тако!.. Мы волим так! На это и мы сдаемся!
– Гей, батько! Сголошаться либо нет?.. – вдруг прорезал общий говор сильный голос есаула Тучи, который обратился к Трубецкому со своим вопросом.
– Поспел спросить! Ты бы еще погодя немного… Ты бы к вечерку… Алибо – заутра поране! – посыпались шутки и от своих, и от земских.
– Коли тебя в цари возьмут, я сголошаюсь! – не смущаясь нисколько смехом и шутками, встретившими его первое выступление, еще громче рявкнул Туча.
Хохот прокатился кругом.
Смеялись и бояре наверху. Улыбнулся невольно и сам Трубецкой.
– Молчи, коза! Не потешай людей! – крикнул он есаулу. – Не срами себя и табор!..
– Ну, я молчу! – согласился Туча.
Хохот стал еще пуще.
– Князь-воевода, мне не дозволишь ли словечко народу молвить! – спросил Минин у Пожарского, стоя на крыльце.
– Изволь! Прошу, Кузьма, сказывай, што имеешь…
Снова поклоны обычные отдал Минин.
– Честной народ, вы, Божье ополченье земское, и казаки, лыцари отважные! И все, кто здеся стоит, челом вам бью! Привел Господь услышать нам благую весть. Народ сбирается избрать себе царя. И радостно, огульным громким кличем, с веселым смехом, принял эту весть люд весь, измученный, запуганный, што не смеялся, не улыбался уже долгий ряд годов! Как добрый знак, как предвещенье счастья пусть прозвучит тот народный смех веселый. Да никогда не плачут больше очи его, как плакали они досель не то што слезами, а кровью горячею, лет восемь, почитай, подряд!.. Пусть слышит Бог!.. А вот теперь – скажу вам, какого бы царя иметь нам надоть! Весной его мы станем выбирать… Так цвел бы он, как мак, как вешний цвет! Штобы очи были ласкою полны… Штобы душа его незлобная сияла и грела нас, как солнышко весной поля обогревает после зимней стужи… Штобы нас любил… и мы штобы его любили, как любят дети доброго отца! Пусть будет юн! То не беда. Придет с годами знанье… Пусть будет тих, не грозен! Земля вся за него, коли нужда придет, – Земля грозой могучей встанет!.. Пусть будет он и справедлив и милосерд, штобы Бога заменял нам на земле!.. Штобы за царя за доброго – Бог дал Руси удачу и грех простил!.. Помолимся об этом, мир честной, люди православные!..
Словно в ответ – прогудел первый удар соборного колокола, зовущего на молитву.
Кузьма обнажил голову и перекрестился широко.
Все кругом сделали то же, и негромко, но дружно пронеслось по площади одно общее желание, словно рокот прибоя отдаленного:
– Пошли Господь!..