Всё очень непросто

Школа выживания

Рок-н-ролл — это образ жизни

Леопольд Захер-Мазох


1989 год. Уже четыре дня мы находились в Германии на гастролях. Болтаясь с утра по центру Дрездена, я так устал, что, увидев несколько столиков, выставленных из кафе прямо на полустёртый площадной булыжник, срочно «приземлился» на ближайший свободный стул. До концерта было ещё часов пять, я заказал кофе и стал озираться. Начало июня, погода шикарная, город цветёт — короче, жалко было только, что это не Париж, а гэдээрошный Дрезден. На столике рядом с пепельницей лежал аккуратный блокнот с ручкой в петельке. На блокноте изображён какой-то герб и надпись «Schriftsteller». Так же называлось и всё заведение — «Писатель». Народу было довольно много, но контингент странноват: в основном мужчины примерно моих лет (30+). И почти все они сидели пили кофе, курили и что-то писали.

Кажется, я сообразил: это было кафе писателей. То есть не просто заведение, где собираются литераторы, а место, где эти литераторы конкретно пишут. На меня уже косо посматривали. Схватил блокнот, отстегнул ручку, которая тут же вывела на первой странице: «Пожалуй, человеку, который никогда…»


Пожалуй, человеку, который никогда не бывал на гастролях, невозможно понять, что это такое. Представьте себе, что половину времени вы проводите вне дома, то есть должны как-то питаться, сохранять здоровье (зимой часто без горячей воды) и, наконец, по возможности хорошо выглядеть, порой в самых антисанитарных условиях.

О личной жизни, разбитых семьях говорить пока не будем. В конце концов такую жизнь мы сами себе выбираем. Но вот о сложных социальных отношениях: гастролирующий артист — окружающая среда (гостиницы, поезда, самолёты), можно рассказать немало интересного.

Я постараюсь познакомить вас с некоторыми секретами и маленькими хитростями школы выживания в экстремальных гастрольных условиях. С секретами, наработанными десятилетиями концертных командировок по самым отдаленным местам. Но хочу предупредить: НИ В КОЕМ СЛУЧАЕ не читайте раньше времени главу на странице 70-й во избежание самых непредсказуемых последствий.

С возникновением групп и выходом их на профессиональную сцену у подавляющего большинства людей (и не только работников сервиса) создался определённый стереотип гастролирующего музыканта: длинноволосый (а в просторечии — нестриженый), одетый в заграничное, непременно пьяный, гребущий деньги лопатой хамоватый ухарь, живущий для того, чтобы портить нервы нежным проводницам купейных вагонов и дежурным администраторам переполненных гостиниц.

Дело в том, что обычный командированный или приехавший на отдых человек, прекрасно знающий, как трудно с билетами, гостиницами и т. д., считает за счастье и третью полку в плацкарте, и койку в коридоре. Его можно разбудить шваброй, и на бельё мокрое положить и прикрикнуть, а вот зарвавшиеся артисты, катающиеся по стране по десятку и более лет, иногда начинают робко понимать, что и у пассажира, и у «гостя» (так называют в гостиничном сервисе горемык-проживающих) тоже есть определенные Конституцией и разумом права.

Вот тогда-то и получаешь на свои «сногсшибательные» претензии насчёт горячей воды в январе или по поводу отсутствия известных сантехнических приспособлений (удобства во дворе) интересный ответ: «Шибко умный». Надо думать, в ироническом смысле.

«Шибко умный» — это еще хорошо. Саша Буйнов, путешествуя однажды летом в поезде на гастролях, обратился к проводнице с просьбой открыть окно в купе. Было страшно жарко, а вентиляция как всегда не работала. Проводница — неопрятная баба с хохлятским акцентом — заржала и отказала в грубой форме. Когда же интеллигентный Александр задал робкий вопрос, для кого все-таки придуманы форточки в купе, баба, которой красивый Буйнов напомнил иностранного киноактера, его даже не ударила, а, наоборот, присела, борзо повела плечами, выкинула два гопаковых коленца и продекламировала: «Для те-бе, для пез-де!»

Братья гастролирующие артисты! Кто из вас после позднего концерта, а то и длительного переезда не просыпался в 7.30, как в страшном сне, от присутствия в вашем номере тётки в синем халате и двух огромных мордатых дядек, непонятно как прошедших через закрытую дверь и деловито осуществляющих какую-то таинственную работу. И лучшее, на что вы можете рассчитывать в этой ситуации, это реплика, длиною в десять с половиной сантиметров (на бумаге): «лежичегодергаешьсячтоямужиковневидалаголыхнакурилтокак». И уж в самом крайнем случае, в припадке необъяснимого человеколюбия, кто-нибудь из мужиков может буркнуть: «Инвентаризация» или «Тараканов морим».

Вот так, просто и изящно: «Тараканов морим», — и довольные артисты отправляются в гостиничный буфет.

Итак, чем больше вы ездите на гастроли, тем делаетесь опытнее и хитрее — вас уже на местной козе не объедешь и голыми руками не возьмёшь.

И вот, въезжая в гостиничный номер, вы, сбивая дежурную с ног, бросаетесь к телефону (если он есть) на предмет тайной трещины, затем к телевизору (если он есть) — работает ли? Отворачиваете штору на окне (если она и оно есть) в поисках абстракционистского черного пятна (оно почти наверняка есть) и, наконец, торжествующе показываете дежурной отбитый край хрустальной вазы, заботливо замаскированной под целую.

И упаси вас бог прохлопать один из этих пунктов, тогда при выезде, во время сдачи номера (есть такая милая трупоедская процедура), вам предъявят и неработающий телевизор, и треснутый телефон, и испачканную штору, и испорченную вазу; вы будете оштрафованы в ужасающе кратном размере и под гиканье и улюлюканье персонала пойдёте вон…

Но это, конечно, фантазии, не забывайте: мы опытные и хитрые, мы всё проверили; и уже хочется вытащить на свет пословицу, что, мол, на каждую гостиничную старуху есть своя артистическая проруха, как в последнюю секунду выясняется, что по каким-то своим вафельным делам отсутствует полотенце (только что было тут), и вы, опытный и хитрый, покрывшись стыдливым мужским румянцем (нехорошо красть вафельные полотенца), платите деньги и, сидя в автобусе, стараетесь не смотреть на стройные ряды персонала, который, печатая шаг, проходит под вашим окном с плакатами «Не на тех нарвался!».

Мне лично с гостиницами всегда очень везло. Постоянно попадался номер напротив специальной комнаты, где горничные и дежурные по этажу держат свои таинственные коммунально-бытовые атрибуты и где вообще находится их штаб-квартира. Как это хорошо и полезно всё время находиться в самой гуще их личной жизни и интимных подробностей, находиться, так сказать, на самом острие пищевых, мыльно-порошковых и тряпочных интересов.

И как близко к сердцу все принимаешь. Однажды я в течение нескольких часов с трепетом следил за развитием леденящей кровь драмы с похищением половой тряпки, и, когда добро восторжествовало, а зло было если не наказано, то осуждено, слепая нездоровая радость переполнила всё моё существо — какие уж тут могут быть концерты.

Побывав несколько раз за границей и увидев, как у них решаются вопросы тишины в гостиницах (при помощи специальных табличек «Просьба не беспокоить»), я однажды решился (за отсутствием фирменных) написать собственное обращение. Долго корпел вечером, и вот что получилось: «Дорогие товарищи дежурные! Ваши гости устали после концерта. Убедительная просьба утром не орать или орать потише. Спасибо». «Спасибо» — это я позже приписал для пафоса.

Вы бывали когда-нибудь на шабаше ведьм? Нет? Может быть, вы участвовали в драке пьяных жестянщиков с пьяными жестянщиками же? Примерно от таких звуков проснулся я на следующее утро. За дверью грохотало, ухало, дикий хохот, безумные вопли несколько нарушали тишину. В дверь стучали швабры, плюхались тряпки, и кто-то очень ритмично (нельзя не отметить) молотил по замку пустым ведром. Наконец, из-под двери по сквознячку разлетелось по номеру кусочков сто моего неудавшегося опыта наглядной агитации.

До пересменки из номера не выходил — боялся.

Однажды на концерте пришла записка: «Это правда, что артисты только и делают что пьют?» Вашими бы устами, господа зрители, да мед пить — к сожалению, артисты еще и едят.

А как удачно решаются на гастролях вопросы с питанием! Вы утром, чисто побрившись и одевшись по-выходному, приступаете к ожиданию обеда. На суточные в 2 руб. 65 коп. (1975 г.) позавтракать и поужинать невозможно, а вот позволить себе обед из первого, второго и, чем черт не шутит, может быть, третьего никто вам не запретит. Поэтому обед — это событие, которое обставляется по возможности пышно, и вот вы, пригласив для компании (какой же обед в одиночку?) приятеля (естественно, из той же «Машины времени»), гремя всеми суточными, входите в гостиничный ресторан.

Сначала вас сбивает с ног, но не лишает аппетита устрашающий транспарант «Берегите хлеб — в нем соль земли и пот хлебороба!». Гигантским усилием воли вы не даёте себе расслабиться (в крайнем случае даёте друг другу слово не есть хлеб вообще) и усаживаетесь за один из прекрасно сервированных вилками и ложками (ножи крадут) столов. По непонятной оплошности официантки здесь же оказывается и меню. Какие широкие, в пределах суточных конечно, горизонты открываются перед вами! Вот рубрика «Полакомьтесь», вот «Разрешите вам предложить», а вот «Если вам позволяет здоровье» (но не суточные). Если вы давно не были в цирке, то можно заказать неизвестно как сюда затесавшуюся брюссельскую капусту, а если вы последний день в городе и прилично знаете карате, то яйцо всмятку — блюдо, которое оказалось в меню не иначе как по разгильдяйству типографского мальчика — явлению, видимо, достаточно распространенному, так как давало мне возможность раз шесть в разных городах заказывать этот редкий деликатес. Я думаю, простительно — в жизни так мало радостей.

Происходило следующее: сначала официантка переспрашивала, потом обижалась, затем из кухни по очереди выглядывали всякие изумлённые рожи, и официанты начинали бычиться по углам (но мы-то, опытные и хитрые, последний день в городе и знаем карате), наконец, после кофе приносили (а чаще вообще не приносили) сырое, или тухлое (насмешка), или крутое (как директор ресторана) яйцо. Яйца всмятку отведать так и не удалось, видимо, кроме моей мамы и меня самого, варить их никто не умеет, и горькими слезами по яйцам всмятку плакала Красная книга СССР, а теперь уж я не знаю чего.

Со временем это развлечение стало приедаться (каламбур), тем более что в общепите стали удивляться по поводу яйца все меньше и меньше. Наверное, ресторанщики разных городов обмениваются на своих тайных слетах необходимой информацией о своих ошибках, и действительно, положение выправляется, видимо, создана специальная цензура (последние полтора года пресловутое яйцо в меню не попадалось) и со временем этот недостаток будет изжит общепитом навсегда, как, впрочем, и само блюдо. Но надо отдать им должное — машину из сумасшедшего дома они ни разу не вызывали. А мы-то по-прежнему в ресторане, и поведать эту сумрачную историю про яйцо дало возможность полное отсутствие официантов и вообще кого-либо. Наверняка подглядывают, выжидают, чтоб меню получше изучили, а потом так и бросятся.

Точно. Вот на всех парах, как «Ермак» на помощь «Красину», летит официантка, и только состояние крайней эйфории и общей благожелательности не дает мне возможности сразу констатировать, что для официантки золотых перстней и зубов вроде бы многовато. Вот так номер — да это ж метрдотель! «Вы что?! У нас же румыны!!!»

Я вообще-то всегда знал, что наши люди, а особенно артисты, хуже румын, но чтоб настолько…

В общем, со всем написанным может столкнуться любой человек, просто артисты часто ездят, то бишь гастролируют, поэтому видят немного резче и слышат немного громче.

С годами гастролей становишься мудрее (и опытнее, и хитрее), начинаешь понимать, что все они хотят тебе добра, только не у всех получается.

Хочет добра администрация гостиниц (чаще всего многоэтажных), когда в 20 часов выключает лифт, а концерт сплошь и рядом заканчивается позже, а в Новосибирске пошли еще дальше: выключали не только лифты, но и вообще электроэнергию. А чего… экономия и «гости» вовремя засыпают.

Хочет добра проводница, запирающая туалет, стюардесса, не дающая пить, и единственная возможность выбраться без потерь из этой бездны доброжелательства — это стать как можно более известным артистом, чтобы тебя все узнавали (тут отношение несколько меняется). Вот по каким причинам «Машина времени» стала популярной и часто показываемой по ТВ группой. А вы думали почему?! Нужда заставила.

А за кого только не держит администрация гостиниц своих «гостей» в разных городах! Я сознательно не называю названий, чтобы не обидеть невинных людей, хотя о городах можно и прозрачно намекнуть.

Так, например, в одной столице (солнечной Татарии) в гостиничных номерах висит интересный документ — «Руководство по пользованию телефоном», где написано, что телефон предназначен для слуховой связи двух абонентов, для чего нужно левой рукой (если вы правша) снять трубку, убедившись, что есть гудок, указательный палец (а почему не мизинец?) вставить в специальное отверстие на специальном круглом (вы видели квадратный?) диске, плавными круговыми движениями… и т. д. Я понимаю, учили бы компьютером пользоваться…

В другом городе-герое — городе самоваров, пряников и оружейников — в общем, кто еще не понял, то в Туле, в гостинице правила поведения проживающих при пожаре и в мирное время, не мудрствуя лукаво, были озаглавлены: «Памятка для проживающих в гостинице людей».

Единственное, что утешало, так это то, что гостиница была цирковая, а значит, должна была существовать и «Памятка для проживающих в гостинице зверей».

А вот еще одна выдержка из правил для людей: «…В случае пожара тепло оденьтесь (!), выйдете на балкон (!), закройте за собой дверь, затем жестами постарайтесь привлечь внимание пожарных и спокойно (!) взывайте о помощи».

Я так и вижу составителя этих инструкций, тепло одетого, на балконе, тихо и проникновенно взывающего: «То-ва-ри-щи, по-мо-ги-те!».

Гастрольная жизнь несколько напоминает фронтовую, поэтому не обойтись без солдатской смекалки. Кто как не артист может вымыться в стакане, в два счета побриться с холодной водой без мыла и в темноте, кто способен в считанные минуты из куска проволоки, двух спичек и лезвия изготовить качественный кипятильник и кто, наконец, обычным феном ухитряется сушить носки, гладить брюки, греть, лежа с ним в обнимку, свою одинокую постель и даже сушить волосы.

В чемодане у музыканта можно найти самые неожиданные предметы: моток изоляции — заклеивать окна в номере, когда сквозь щели с палец шириной рвётся к вам под одеяло ледяной ветер; непременная отвертка для отключения громкоговорителя, который с садистским сладострастием разражается в шесть утра громовым гимном; нож на все случаи жизни, но в основном для отгибания металлических уголков у зеркала, дабы его перенести (как известно, зеркала в номерах непостижимым образом находятся на максимальном удалении от электрической розетки), в противном случае бриться и сушить голову приходится наизусть; рулон туалетной бумаги, который используется для перевязок, служит салфетками, утеплителем, затычкой в ванне или раковине, а иногда даже используется по своему прямому назначению.

Если покопаться, можно найти старую батарейку, палочки для добывания огня, кусок железнодорожного сахара, портативный стакан, иностранный паспорт и другие приятные и нужные в обиходе предметы.

Итак, вы при помощи различных ухищрений превратили стандартный номер в пятизвёздочный люкс. Но самое главное — это при выезде не забыть произвести полный демонтаж всех приспособлений, потому что любое действие, направленное на выживание в экстремальных условиях, рассматривается администрацией гостиницы как коварное преступление, сравнимое по тяжести лишь с кражей полотенца.

Упаси вас боже пригласить вечером в гости понравившуюся девушку. Бесполезно объяснять дежурной, что вы хотите поговорить о музыке или о поэзии, бесполезно передавать девушке свой ключ или визитную карточку: во многих гостиницах не поленились отпечатать женский вариант визитки, отличный от мужского. Вся нравственность, накопленная за семь десятков лет нашей непорочной жизни, встает непреодолимой преградой.

Выручает опять же смекалка. Для провода гостей существует несколько способов. Все они почему-то носят имена героев войны и пионеров.

Самое простое, конечно, — это дать денег, но их часто под рукой не бывает, тут-то и появляется возможность блеснуть мастерством с привлечением героико-пионерских хитростей.

Подробнее об этом потрясающем ноу-хау вы прочитаете во второй части книги, а сейчас не будем отвлекаться.

Скажу только, что все эти ужасные строгости по поводу девушек почему-то на лиц кавказской национальности, которых в любой гостинице половина, не распространяются. Видимо, мы хуже не только румын, но и всех остальных тоже.

Отдельная песня — швейцары. Как правило, это бывшие военные, причём не маленьких чинов, так что они инстинктивно ненавидят любого гражданина с волосами длиной более двух сантиметров.

Однажды в городе Бресте нас днем швейцар долго не пускал в вокзальный ресторан.

— Снимите куртки. — говорит.

А гардероб не работает, а в куртках деньги, документы и т. д.

Наш директор объясняет, что «Машина времени», что час до поезда и т. д.

— Та яка така «Машина часу» — не положено, и все!

В то же самое время Макаревича, Кутикова и других окружили любители автографов — с трудом отбивались.

Швейцар смотрел-смотрел, наконец говорит:

— Я не знаю, но вижу, народ вроде вас уважает, а против народа мы никуда. Идите в куртках.

Надо ли говорить, что в зале ресторана, когда мы зашли, половина посетителей сидела в пальто и шапках.

Да, со швейцарами шутки плохи.

Однажды зимой, после очередного выездного концерта, мы возвращались в гостиницу около двух часов ночи. Декабрь, и очень холодно, но автобус теплый (не знаю уж, что у них там разладилось), поэтому большинство поехало налегке. Высаживают нас у гостиницы, где мы живём уже три дня, автобус уезжает. Стуча зубами летим к закрытым стеклянным дверям с надписью «Мест нет». Вестибюль полутёмный, никого нет. Молотим по стеклу, кто ключами, кто так, кулачищем. Наконец в дальнем конце намечается какое-то движение, с раскладушки поднимается фигура и, медленно шаркая, направляется к нам. Не доходя метров пяти, швейцар головой и бровями вопрошает: чего, мол, надо? А мы уж друг друга отталкиваем, чтобы первым в тепло вскочить.

Тут Петька Подгородецкий со своим французским грассе спрашивает:

— А что, отец, номега есть?

Тот показывает на табличку и руками и спиной делает отрицательные жесты, неспешно удаляясь к раскладушке.

Ну, ткнули Петьку пару раз в бок, кричим, ключи показываем. Швейцар издали, с раскладушки, только руки скрещивает и головой мотает.

Минут двадцать пять «дрожжи продавали».

Конечно, сейчас кое-что изменилось, но осталась постоянная боязнь закурить в коридоре или забыть визитную карточку в номере. Всё это настолько въелось в кожу, что сохраняется даже за границей.

Так, например, после долгих ожиданий и отказов «Машина времени» приехала в США. На шестой или седьмой день приводят нас в дискотеку. Первое, что удивило, — это великолепные музыканты, днем записывающиеся на студиях с различными суперизвестными певцами и группами, а вечером уже распрягающиеся в дискотечном угаре. Второе удивление — это контингент: возрастной разброс от 18 до 60 лет. Лихие бабушки в коротких юбках отплясывали с юнцами западные обезьяньи танцы.

Я стою, прижавшись к стенке, всего трясёт. Во-первых, от того, что я в Лос-Анджелесе; во-вторых, что вокруг никаких руководителей тургрупп — полная свобода. Но на всякий случай опасаюсь провокаций — после стольких собеседований и инструктажей боязнь непременных провокаций очень не скоро выветрилась.

Все кругом курят. Я тоже курю — сигареты «Родопи», привёз с родины, чтобы не тратить валюту. Очень нервничаю. Тут подходит один плечистый в черной водолазке, уши прижатые, нос приплюснутый, и берёт под локоть явно с провокационными целями.

— Ты что, не знаешь, что здесь нельзя курить марихуану?

Я в шоке, так как меня приняли за настоящего американца, а также от того, что я сразу понял, что он мне сказал.

Начинаю бормотать, пачку показывать, даже затянуться дал. Уж не стал объяснять, что сигареты болгарские: он и страны-то такой, наверное, не знает. «Рашен» — и всё тут.

Затянулся пару раз, бедняга.

— Сорри, — говорит.


В борьбе с сервисом крепла и набиралась сил могучая советская эстрада и рок-музыка. С годами научились обращаться и с поездами, и с гостиницами, и с самолётами, и даже с пароходами.

Много раз приходилось бывать в круизах и по Чёрному морю, и в загранплаваниях. Каюты обычно двухместные. Сложились уже постоянные пары. Я, например, всё время плаваю с нашим барабанщиком Валерой Ефремовым. Я ведь сам бывший барабанщик, и интересов общих у нас с ним много. То обсуждаем прочитанные книги и просмотренные кинофильмы, то молчим тупо об одном и том же. А когда уже совсем делать нечего, беззлобно ругаемся, кому наверху спать, а кому на нижней койке. Но сначала, как люди опытные, стараемся выбрать каюту поближе к середине корабля, потому что качает меньше, затем отверткой отключается громкоговоритель, так как ночью и утром над ухом орёт непонятный голос: «Двенадцатому срочно к тринадцатому», а иногда «Четырнадцатому очень срочно к пятнадцатому». Потом Валера из привезённой из дома проволоки пристраивает к кондиционеру держатель, в который помещается пара бутылок воды, и мы имеем холодный лимонад. А было несколько случаев — даже выпивали алкоголь.

В Италии приходим в непонятную лавку. Глазастый Валерка быстро из всякой тухлятины на полке выудил бутылку «Алкоголь Пуро», то есть чистый спирт; на этикетке даже огонек изображён: мол, горючее.

Продавец даже ухом не повёл. Мало ли для каких целей мы берём (в той лавке и лак, и бензин, и средство для мойки стёкол продавались), потом услышал русскую речь — сразу смикитил.

— Нон посибиле! — кричит, то есть никак невозможно.

Да еще свои ручки пухлые на груди скрестил и зубы оскалил, как на табличке «Не влезай, убьёт!». Откуда только знает, что у нас на столбах написано.

Ну нам-то что? Мы на «Солнцедаре» росли, камни можем есть. Пожали плечами, заплатили и пошли.

Продавец еще долго за нами бежал: «Аква, аква», — это он на воду намекает. Значит, чтобы мы уж в крайнем случае водой разбавляли в пропорции один к ста семидесяти.

Не надо!!! Валера — химик по образованию. МГУ заканчивал, наверное, уж получше какого-то макаронника знает, где чего добавить.

В три секунды в каюте из одной бутылки «Алкоголь Пуро» шесть «Столичных» приготовил. Будут нас ещё учить!!! Как видите, с умением и сноровкой быт наладить можно.

Вот только с Прибалтикой осечки случались.

Это всё равно как вы собираетесь поднять очень тяжелый чемодан, напрягаете мышцы, делаете вдох-выдох, а он пустой — ну, в общем, «разбежался и упал».

В Риге приходим в кафе. У нас в Москве его назвали бы рестораном, а у них нет — кафе. Швейцар стоит — баки, как у собаки. «Прошу, господа», — говорит по-латышски. Ну, это нам вообще непонятно, хотели было уйти, но пообедать-то надо. Ладно. Зашли, сели. Подходит официант с внешностью и манерами владетельного гранда. Провозглашает меню по-латышски минут десять. Мы, конечно: «Извините, не понимаем». Он — ничего, даже не ударил. «Суп, — говорит, — и второе». Ну, диктовали мы ему то да сё, никак его не собьёшь: стоит с каменной мордой, записывает. Наконец Сашка, чтобы его как-то из транса вывести, говорит:

— И, пожалуйста, четырнадцать стаканов чая…

Гранд одну бровь приподнял и спрашивает:

— С ложэчкамы?..

В Таллин приехали в день какого-то еще всенародного праздника. Концерт только завтра, сегодня день свободный. На вечер ресторан заказан в гостинице «Виру», а днем по старому городу бегали, дыхание веков ощущали.

Я перед поездкой, еще в Москве, себе сапожки ковбойские справил, надел в Таллине с утра, хожу радуюсь. Единственно, что постеснялся джинсы в сапоги заправить: слишком уж было бы знойно.

За целый день набегались, ноги гудят, да я ещё страшно натёр себе икры новыми голенищами. Принял душ, лежу отдыхаю. В восемь часов наш директор всех обошел, предупредил: форма одежды № 1 (пиджаки, галстуки).

Настроение отличное. Я костюмчик надел, галстук повязал, полюбовался — то, что надо, пусть эстонцы умоются. Сапожки натянул — шагу ступить не могу. Края голенищ прямо в больные места впиваются. И надо-то всего лишь носки высокие или там гольфы, а где в полдевятого вечера возьмёшь? Пошёл по товарищам: нет ли у кого чулок длинных или колготок? Так нет.

Заплакал. Не в кроссовках же идти, да и не пустят: Европа чертова.

Открываю гастрольный чемодан: вот отвертка, вот нож — пока не то. Ба! Туалетная бумага! Обмотал на манер красноармейских портянок, надел сапожки под брюки — шикарно.

В ресторане сидим солидно: коньяк, шампанское, официанты скользят неслышно, оркестр шуршит что-то хорошее, красивые пары танцуют медленно.

Я даже девушку себе присмотрел, как положено — блондинку, дождался музычки повеселей, поклонился (знай наших), пригласил. Она книксен сделала, танцуем. Я вообще танцую очень хорошо, Макаревич всё время хвалит, а тут партнёрша попалась послушная, чувствую себя Джоном Траволтой из «Лихорадки в субботу вечером». Народ вокруг смотрит с уважением, даже круг немного для нас освободили, некоторые аплодировать собрались, еле сдерживаются. И тут я во время какого-то особенно удачного поворота опускаю голову и вижу, что за моей правой ногой тащится примерно с метр туалетной бумаги. Что делать?! Вы бы, наверное, растерялись. Я — нет. Прижимаю партнёршу к сердцу как можно крепче, чтобы хоть она не видела, делаю хитрое па и как бы между прочим наступаю левой ногой на бумагу, чем вытаскиваю ещё полтора метра.

Тут и танец кончился. Я под видом поклона нагнулся, нагло оторвал проклятую бумагу и пошёл спать.

На выходе у швейцара спрашиваю:

— Зачем всё-таки вы в слове «Таллин» в конце вторую букву «н» начали добавлять?

Он говорит:

— Лучше вторая «н» в конце, чем «с» в начале.

На следующий день собрался я в гости к своему давнему другу поехать. А он, между прочим, Яак Йоала — лучший певец всех времён и народов.

Мы с ним однажды на гастролях в городе Хмельницке совпали. Вот он мне вечером после концерта звонит:

— Макс, ты что сейчас делаешь? Не можешь ко мне зайти, а то тут в гости пришли два мужика мощных, боюсь не справлюсь?

Я прихожу, смотрю — действительно мощные: пять бутылок принесли.

Яак показывает на здоровенного дядьку в тренировочном костюме.

— Знакомься, Макс, Николай Балясник — чемпион мира и Европы по поднятию тяжестей.

Коля застенчиво улыбнулся, потом схватил меня за руку, пожал рукопожатием, в котором гибнут все микробы.

— А это, — Яак показывает на второго мужчину в сером костюме, серой рубашке с серым галстуком. — товарищ Тишков. Он милиционер и следователь, сюда на убийство приехал.

В общем, познакомились, сидим выпиваем. Мы с Яаком разговариваем, гости молчат: товарищ Тишков тайну хранит, а у Коли в голове одни штанги да гири.

На четвёртой бутылке вышел казус. Товарищ Тишков вдруг в голос разрыдался. Мы спрашиваем: что случилось? Яак его утешает: бутылку показывает закрытую, что, мол, не всё ещё выпили, — даже Коля подошёл, два раза по спине треснул.

Наконец товарищ Тишков сквозь слёзы говорит в таком смысле, что никто из сослуживцев ему не поверит, что он за одним столом с самим «Яком Юлой» и чемпионом мира (про меня, правда, ничего не сказал) сиживал.

Ну, кое-как успокоили его, Яак афишу подарил, а Коля гирю, дальше сидим. Коля пыхтел-пыхтел, потом:

— Знаешь. Яак, я никогда тебя не слышал, всё времени не было. Спой чего-нибудь, ты ж певец.

А Яак не растерялся и говорит:

— Коль, ты ж чемпион. Подыми вот этот шкаф.

Даже товарищ Тишков улыбнулся. Стали прощаться. Тут Коля со шкафом подходит:

— Может, споёшь, а?

Так вот, собрался я к Яаку в гости, а чтобы национализм какой не вышел, он мне ещё раньше по-эстонски на бумажке написал название улицы и номер дома. «А если, — говорит, — заплутаешь, спроси у любого, где Йоала живет, — меня все там знают».

Сажусь в такси, говорю:

— Тере[1], — и дальше, как выучил по-эстонски.

Таксист оборачивается:

— Чиво-чиво?

Я по-русски объясняю, мол, около железной дороги.

Он опять:

— Куда тебя везти-то, сволочь?

Я вежливо:

— Ну, знаете, где Яак Йоала живет?

— Знаю, — говорит, — в Москве.


В «Машине времени», как в любой другой группе, смекалка в большом почёте, а пример в этом смысле всегда подавал Директор. Ему без конца приходилось улаживать всякие мелкие эксцессы и недоразумения, и он очень сильно в этом поднаторел.

В той же Прибалтике на концертных площадках, так же как и везде, самыми главными начальниками являются пожарные, которые от нечего делать у световиков и директоров кровь пьют просто литрами.

На сцене происходит расстановка аппаратуры и подвеска прожекторных ферм. Тут же расхаживает Директор и всем руководит. Как любой директор, он в тонкостях не очень разбирается, но на работе горит и трудолюбие осуществляет.

Появляется стройная белокурая женщина в полувоенной форме, на высоких каблуках и с красной папкой — местная пожарница. С сомнением смотрит на цепи, фермы и, безошибочно обращаясь к Директору, говорит:

— Извиныте, пожалюйсто. А цепи выдержат, докумэнты есть?

Директор, равно как и все остальные, понятия не имеет, какие тут нужны «докумэнты», но (на то он и Директор) горячо заявляет, что выдержат и что есть любые документы, но в гостинице.

Пожарница:

— Извиныте, пожалюйсто! Пока не вижу докумэнт, концерт не начинается.

Директор бежит в какой-то кабинет, берёт бумагу и на машинке быстро отпечатывает:

АКТ об испытании цепей

ГОСТ ЦМ—21/324 от 25/5 1989

1. Испытание на разрыв в горизонтальной плоскости — 25 т.

2. Испытание на разрыв в вертикальной плоскости — 23 т.

3. В кислотной среде, вакууме, космосе и т. д. и т. п.

Всего девятнадцать пунктов. Подписал в трёх местах, помял бумагу, даже ногой наступил и приносит «богине огня» якобы из гостиницы.

Очень убедительная бумага, но какие-то подозрения у женщины-капитана всё-таки остались, и, чтобы их рассеять, она собрала весь свой эстонский сарказм и спрашивает:

— А не принадлежит ли эта грамота некоэму Филькэ?

Директор отвечает чистую правду (его-то самого Валерой зовут):

— Нет!

— Ну, тогда другое дело. Пожалюйсто.


Чем больше город, тем больше в нём начальствующих чиновников. Мы все вместе придумали начальственно-руководящую фамилию — Симак. Николай Иванович. И если что, то в какой-нибудь инстанции наш Директор говорил как последний довод:

— Как же так? Ведь нам сам Николай Иванович Симак обещал!

Срабатывало почти безотказно. Один начальник особенно упирался, не хотел подписывать какую-то бумагу. Тут Директор ему и ввернул:

— А ведь нам Симак обещал.

Тот берёт ручку, подписывает:

— Ну, если я сам обещал…

В Красноярске прямо с самолёта — на концерт. Потом вечером в гостиницу. На улице 35 градусов мороза. В номерах тоже очень холодно. Буфет закрыт, холод, неустроенность, выпить хочется страшно.

Наскребли немного денег. Швейцар говорит:

— Нету у меня, сынки, с удовольствием. Попробуйте у таксистов, хотя их тоже сейчас шерстят.

После получасового топтания на морозе посинели все. Нет не только водки, но и самих такси. Только одна машина стояла с самого начала с работающим двигателем, так там водитель сразу раскричался, что сам не пьёт и вообще с этим делом борьба. Собрались идти по номерам. Тут он говорит:

— Ладно, повезло вам (оказывается, полчаса приглядывался, не провокация ли) — для брата берег. Вижу, ребята хорошие.

И достает бутылку из двигателя. Она горячая, как кипяток. Прибежали в номер, но как горячую пить — мы ж не японцы какие. Маргулис говорит:

— А смекалка на что? Вы дуйте за стаканами, а я пока на форточку ее пристрою охлаждать.

Через пять минут собрались, кто со стаканом, кто так, с открытым ртом. Маргулис потянулся к форточке, а бутылка — раз! — и за окно с шестого этажа птицей.

Минуты полторы били его, потом смекалка своё взяла. Гурьбой все вниз (некоторые, кажется, прямо из окна) выбегаем. Ночь лунная, на белом снегу тёмное пятно выделяется, и давай этот тёмный снег жрать, только стекла выплёвывали.

Никогда бы в жизни пять человек с одной пол-литры такими пьяными не сделались. Вот!

Сразу хочу сказать, что общенародное мнение, будто артисты очень много пьют, ошибочное. Пьют точно так же, как и все остальные, а может быть, даже чуть-чуть меньше.

В Магадане после концерта подходит мужик загорелый:

— Очень мне нравится, — говорит. — ваше солнечное искусство. Я моряк, на палубу бряк, желаю вас сегодня на корабль пригласить, ребята будут очень рады.

Мы посовещались и пошли втроём, а остальные спать: устали очень.

Корабль — немецкой постройки, в смысле ГДР. СРТ (средний рыболовецкий траулер) новенький, много автоматики. Команда собралась, 24 человека, только капитана не было: он с женой на берегу живет. Оказывается, пока они в море — сухой закон, а здесь сам бог велел. Мужик, который нас привёл, коком оказался. Как начали они на стол метать: крабы натуральные, крабы запечённые, печень макроруса и т. д. Водка, конечно, рекой.

Слева от меня старпом сидит, серьёзный мужчина — после капитана он здесь главный.

Сначала морячки всё столичных артистов послушать хотели, потом сами разошлись — не остановишь. Рассказали историю о том, как у них на корабле два щенка жили — белый и чёрный. Тайком от капитана — он не любил животных. И как гад капитан на них в плавании наткнулся и приказал выбросить за борт. А потом через неделю корабль в порт пришёл, а на пирсе два мёртвых щеночка рядышком: море выбросило. И как потом в течение месяца погиб один блондинистый моряк, другой — брюнет.

Нам-то после таких дел и крыть нечем.

Тут наш Саша вдруг увидел, что нам наливать стали меньше. Толкнул меня в бок — что, мол, за понты. Мы в обиду. Старпом застенчиво объясняет:

— У вас же завтра два концерта, мы думали…

— Вы о нас не волнуйтесь, — говорим, — всё в порядке.

Справедливость была восстановлена, и старпом, чокаясь со мной, тихо говорит:

— Ты не думай, мы добра хотели, а так всё нормально. Я, кстати, сам с Питера буду.

Ну, я, чтоб ему приятное сделать, спрашиваю:

— Неужели с самого?!

— С самого не с самого, а с Парголова[2]. Ты вот что. Сейчас наши напьются и повезут вас в бухту Радости рассвет встречать. Я-то эти дела знаю: или на мель сядем, или вообще потонем, так что вы ни под каким видом! Сразу говорите, что завтра концерты. Мол, спасибо, но никак не можем, а то я эти дела знаю.

У меня к нему сразу возникло тёплое чувство; остальным передал, те тоже с благодарностью посматривают.

Минут через пятнадцать после того, как возникло чувство, старпом вскакивает (чуть меня со стула не сбил), глаза выпучены, как у того макроруса.

— А ну, семь футов вам под киль! Свистать всех наверх, везем ребят в бухту Радости!

Мы, конечно: нет, спасибо, завтра два концерта и т. д.

— Никаких концертов! Отдать все концы в воду…

В общем, еле-еле отбоярились. Провожали нас всем пароходом, договорились, что завтра они на первый концерт придут.

На следующий день на первый концерт никто из них не пришёл.

Только после второго у служебного входа стоит один — морда вся расквашена, на груди разбитый фотоаппарат.

— Мне, — говорит, — повезло. Я у самого трапа заснул: идти было близко, так что извиняюсь.

В «Машине» с этим делом всегда было очень строго: если выпить кто хочет, так только дома под одеялом. А если какой банкет солидный, то все выпьют по рюмочке, а потом Директор зыркнет глазом и объявляет:

— Спасибо большое! Мы больше не хотим! Мы практически вообще не пьём!

На разных начальников и на иностранцев это очень сильное впечатление производило.

Но вот приехали мы в Испанию, в Барселону, по приглашению коммунистической партии. Коммунисты тамошние не такие как у нас: запросто в джинсах ходят и винцо испанское попивают. Сразу же устроили нам концерт в тюрьме, чтобы перед выборами престиж компартии повысить. Никогда не забуду. Сижу за пультом, а сзади мне двое испанских кабальеро в наколках в шею дышат, договариваются, каким способом меня моей советской шкуры лишить.

Ну, ничего, бог миловал. На следующий день культурная программа: рыбный ресторан, прогулка по городу и т. д.

Мы поначалу-то продолжали обычную «дуру» гнать, типа спасибо, у нас это дома есть. А потом смотрим — они обижаются. Оказывается, чтобы нас хорошо принять, деньги со всех коммунистов провинции собирали. Мы быстро доказали Директору, что так вести себя — просто свинство, и стали пить и есть как нормальные провинциальные гуахиро, приехавшие в столицу за сеном.

Общение осуществлялось через переводчицу, молодую девочку, не знающую ни слова по-русски. Она немного говорила по-английски и переводила со своего шикарного испанского на свой слабенький английский, а мы с её слабенького английского на свой слабенький русский.

Около двух часов ночи она решила показать ночной бар, где, по её словам, работал самый лучший бармен города. Он на память знает полторы тысячи рецептов коктейлей, и от головной боли, и для повышения потенции, и — самое главное — имеет под рукой всё, чтобы эти самые коктейли воспроизвести.

Я этим вопросом особенно заинтересовался, и вот она меня подводит к стойке, а ребята пошли стол занимать.

Мужчина лет пятидесяти, с благородной сединой, зовут Мигель, наверное, в юности был жонглёром, потому что стаканчики, бутылки и шейкеры у него над стойкой так и летают.

Он говорит:

— Буэнос ночас.

А я на всякий случай:

— Патриа о муэрте!

Девушка объясняет, что вот, мол, Макина де Тампо — советика. Я через неё наврал этому Мигелю, что ещё в Москве о его чудном искусстве слышал.

Он рад, предлагает какой-нибудь коктейль за счёт заведения. И тут я с ужасом понимаю, что не знаю ни одного названия, — вертятся в уме «даури» какие-то (это я позже вспомнил, что «дайкири» — Хемингуэй очень любил).

Бармен показывает, что ничего страшного, может, у сеньора какой свой рецепт имеется?

Я смотрю, у него за спиной бутылок триста сверкает и всё незнакомые. Наконец, любимый силуэт гостиницы «Москва».

Показываю на «Столичную» и три пальца. Он смотрит с уважением, наливает в узкий стакан. А ведь надо-то коктейль, да и на три пальца маловато будет.

Смотрю, опять знакомая бутылка, джин «Бифитер», я такую у Макара на даче видел, там мужик на этикетке идёт с палкой и в шляпе.

Чуть-чуть «Бифитера» — бармен улыбается: оценил мой тонкий вкус, собака. Опять маловато. Тут уж я, не мудрствуя лукаво, говорю:

— Давай ещё две бульки «Столичной» и хорош!

А потом для пафоса два кубика льда и соломинку.

Он доволен, я тоже. «Грациас!» — и пошёл. Пока шёл до стола, всё это выпил.

Бармен ещё немного с нашей девушкой поговорил, она к нам присоединилась, а он собрался мой коктейль повторить — видно, в новинку ему.

Воровато озираясь, налил водки, джина, потом опять водки, попробовал — вроде не понравилось, потом просиял: конечно, а два кубика льда-то забыл. Положил два кубика, размешал, попробовал.

— Тьфу, — говорит по-испански, — какая гадость.

Так этого рецепта он в свои полторы тысячи и не записал.

Сам виноват: не надо было размешивать.

Проходит два дня. Всё очень хорошо, сыграли ещё один концерт, но, по мнению Директора, очень хорошо — значит плохо. Любимое выражение его было: «Что, жить хорошо стали?» Собирается собрание. Выступает Директор:

— С этого дня за границей могут пить только Андрей Вадимович, Александр Викторович и я, ваш покорный слуга. Остальные, то бишь Капитановский, Ефремов и Зайцев, выпивать права не имеют, штраф 700 песет.

Я прямо чуть сигарету не съел. Что же это такое?! Деление на «чистых» и «нечистых»?! Заяц потом отошёл в сторону, шепчет:

— Пил, пью и буду пить!

А жили мы в симпатичной трёхэтажной гостинице. Я в одном номере с Директором. Потолок у нас покатый, типа «мезонин», и в нём окно имеется, на крышу выходит.

Приходим в номер, я молчу — обижаюсь. Директор говорит:

— Ну чего ты? Тебе ж не пятнадцать лет!

— Что за дела? Почему это Макару, Кутикову и тебе можно, а мне, к примеру, нельзя? Что за дискриминация такая?

— Потому что Андрей меру знает, и за Кутиковым никогда ничего этого замечено не было. А я вообще, как ты знаешь, мало пью; ты же взрослый человек, а на тебя Зайцев смотрит.

Я говорю:

— Ты ещё взрослей меня.

Он ещё минут двадцать мне вкручивал, потом дверь запирает, достает «Лимонную» с винтом, которую из Москвы для контакта с испанской компартией привёз:

— На, наливай, пойми меня правильно.

Я смягчился, думаю, может, прав, — и тут кое-что в окне замечаю.

— Валер, — творю, — у тебя среди родственников не было сердечных болезней?

Он говорит:

— Вроде нет, а что?

— Ты присядь на всякий случай, — он садится, — а теперь обернись.

В плафоне над нашими головами двое «чистых», Андрей Вадимович и Александр Викторович, сидя на крыше, высунув языки, делают нам всякие рожи, видимо, «трезвые» абсолютно.

Директор посмотрел, спал с лица, говорит:

— Налей-ка, брат, мне тоже.

Так в Испании закончилась борьба за трезвость. Но потом в Союзе сильно продолжилась.

Директор вообще обожал собрания собирать и всякие судилища устраивать.

Приходит однажды на Росконцерт бумага из милиции: вот, мол, ваш работник Гуренков был задержан у станции метро, за киоском, мочился в неположенном месте.

У нас собрание сразу, суд. А происходит между концертами, все есть хотят, но Директор настроен решительно. Наша костюмерша Танечка протокол ведёт, подсудимый Гуренков по кличке Дед на скамье сидит. Директор прокурором выступает.

Дед — он вообще-то рабочий, колонки у нас таскает. Судить его можно как хочешь.

Директор долго прокурорствовал, описывал преступление Деда, потом говорит:

— Ну что, Гуренков, можешь сказать в своё оправдание?

Деду самому смешно, но говорит чистосердечно:

— Трезвый был. Искал туалет, сил больше не было, зашёл за метро «Текстильщики», а там менты меня и ждали.

Директор говорит:

— Ну, кто хочет выступить? Случай безобразный…

А все на часы смотрят, как бы в буфете до концерта бутерброд перехватить.

— Нам это дело осудить надо. Позор проклятому Гуренкову. Вот Андрей Вадимович в такой ситуации так бы не поступил, правда, товарищ Макаревич?

Макар, индифферентный, говорит, глядя на часы:

— Ну почему?! Вот мне однажды приспичило, я зашёл за Министерство культуры…

Так Деда и не расстреляли.

А в Испании ещё случай был. Пошли мы с Андреем как-то вечером по Барселоне погулять. Он, когда настроение хорошее, даже в Союзе меня гулять берёт, а уж в Барселоне сам бог велел.

В общем, оделись во всё чистое, я даже брюки белые надел, и пошли. Ходим по центральному бульвару, впечатления впитываем, благо их полно, — вот оно, счастье-то.

Кругом акробаты всякие, фокусники и вообще большой праздник. Андрей идёт, радуется, что не все прохожие его узнают и с автографами не надоедают, рассказывает мне, какая тяжёлая жизнь у знаменитостей.

И тут как раз из толпы девица длинноногая к нам бросается. Андрюшка приосанился, за ручкой потянулся, а девица у меня на шее повисла, щебечет что-то на разных языках:

— Френч? Инглиш? Америка? — все старается выяснить, из какой страны такой видный парень, как я, приехал. — Амур, амур, — говорит и на соседнее здание показывает: там, мол, у неё девичья светёлка.

И вот здесь то я начинаю соображать, что, возможно, она попросту несчастная проститутка, вынужденная в условиях суровой испанской действительности продавать за кусок хлеба своё барселонское тело.

Честно говоря, у меня до этого уже было несколько знакомых девушек, но мы же за границей, нам же нельзя; а уж когда я почувствовал, что она правой рукой меня особенно сильно за шею обнимает именно в том месте, где замочек от моей тоненькой золотой цепочки расположился, тут я совсем против проституции настроился. Мужественно оторвал её нежные руки от своей цепочки.

— Баста, — говорю, — никаких амуров.

Она огорчилась, но не сильно, и по принципу «с драной овцы — хоть шерсти клок» говорит: в смысле, мужчина, угостите папироской.

А это всегда пожалуйста! Дал ей сигарету «Родопи» — пусть хоть насмерть отравится. У неё, у гниды, и огня не оказалось, дал.

Наконец она отвалила, мы дальше пошли. Я вздохнул облегчённо: фу ты, напасть какая, ну, будет хоть о чём друзьям рассказать. Чувствую себя легко, а особенно легко себя чувствует моя левая рука, на которой ещё недавно на ремешке красовались скромные часики «Картье», а тут — как испанская корова языком слизнула.

Кинулся назад, да девки той уж и след простыл.

Правда, я её на следующий день видел: стоит на том же бульваре с четырьмя здоровенными громилами, смотрит на меня нагло. А у мужиков ейных глаза выпучены, как у тех быков, что в Испании на каждом углу за красными тряпками гоняются, — пришлось сделать вид, что в первый раз её вижу. Но всё равно, когда проходил мимо, улучил момент и подмигнул ей смело: носи, мол, на здоровье.

Через два дня я вынужден был новые часы купить, на таком мощном браслете, который можно только вместе с рукой оторвать. С тех пор много проституток пытались с меня часы сорвать, ни у кого не вышло.

Я даже сейчас всё это пишу, а часы те с браслетом на мне, как гвоздями прибиты.

Покупка часов сильно подорвала мои финансовые возможности. Очень хотел я в Испании курточку себе купить на молнии. Люблю на молнии: вжик — и готово. Но на оставшиеся деньги смог позволить себе только на кнопках. Кнопки такие тугие, стал застегивать и два ребра сломал.

Счастливые часов не наблюдают.

Пшикер

«Непобедимая и легендарная,

В боях познавшая радость побед…»

Из песни

Наши мне про Пшикера все уши прожужжали: Пшикер то, Пшикер это, но посмотреть его в деле всё никак не удавалось.

А дело было вот какого рода. Значит, отбывал у нас воинскую повинность один такой солдат — Пшикер. Фамилия ему была Афиногенов, а Пшикером его солдаты прозвали за особую военную манеру выражаться.

Вот, например, идет старшина, все солдаты прячутся — как бы от него какой приказ не вышел, и как на грех Афиногенов из-за склада № 3 по своим делам выходит. Ну старшина натурально:

— Воин, ко мне, аллюр три креста.

Афиногенов, делать нечего, подходит, ест глазами начальство. Старшина говорит:

— Слышь, Афиногенов, так тебя растак, возьмёшь это бельё долбаное с каптерки, так её растак, и шмелем к майору Сурову, так его растак, в его замудонскую контору (так её растак. — Прим. авт.). Там берешь шесть комплектов и пулей ко мне, так меня растак. Понял, собака?!

У Афиногенова глазки голубенькие, вытянулся молодцевато:

— Есть, никак нет, виноват, так точно, товарищ командир!

И пошёл курить анашу.

Старшина для порядку ему ещё вслед крикнул:

— Смотри у меня, черт немытый! — Некоторое время постоял и сам пошёл обедать.

Прошло дней десять. Ни старшина, ни сам Пшикер о белье (так его растак), естественно, и не вспомнили.

Потом встретились случайно. Тут за мной прибегают:

— Идём быстрее, Капитан, там Пшикер со старшиной разбирается.

В самое время поспели. Старшина ноги расставил, собой любуется, говорит грозно:

— Афиногенов, так тебя растак, урод в жопе ноги, ты у меня на дембель инвалидом поедешь. Где бельё? Чмо ты китайское!

У Пшикера глазки небесные, бровки домиком, весь такой складненький:

— А я, товарищ старшина, всё, как вы сказали. Пошёл, значит, бельё, пшикер, лежит где. Там, пшикер, он… ой! Страшное дело, какой пшикер. А я как на духу, пшикер. Белье, пшикер, Парфёнов, Парфёнов и Парфёнов, пшикер, пшикер, товарищ, пшикер, старшина, пшикер. В общем, всё, как вы сказали.

Старшина подумал минутку, осмотрелся, потом говорит:

— Чего?!

Афиногенов доброжелательно:

— Ну я же вам объясняю! Пошёл я, пшикер, туда-сюда, пшикер, бельё-то надо, как вы приказали, пшикер. Вот какие дела, а пшикер — он там… Я говорю: «Сам товарищ старшина, пшикер, шесть комплектов пшикера», — а майор, пшикер, так точно, согласно уставу, бельё, пшикер, в общем, благодарю, пшикер, за службу, пшикер и пшикер.

И пошел курить анашу.

Старшина немного постоял, кулаком загрозился для страху и опять вслед крикнул:

— Ну я, бля, твоему майору!.. — махнул рукой и пошёл обедать.

Подошли ко мне мои орлы-однополчане, рот закрыли, говорят:

— Понял службу, салага?

— Понял, — говорю, — более или менее, а почему у старшины — Растак кликуха?

А вообще-то Пшикера все офицеры почему-то старались избегать.


Капитан-то — это не звание у меня было, а прозвище, и родилось оно так.

Попал я однажды в военный госпиталь по подозрению на дизентерию — тогда половина полка животом мучилась. Ну, привезли меня ночью, положили в палату до утра. Лежу, сильно удивляюсь: палата на двух человек, на второй койке кто-то спит, одеялом укрывшись, на полу — ковер, на подоконнике — цветы, на тумбочке — небольшой телевизор! Ну, думаю, наконец-то наши солдатики дожили до нормального отношения. Уснул сладко, знамя полка снилось.

Утром будит сестричка: халатик крахмальный, каблучки-туфельки, лезет теплой ладошкой за пазуху:

— Товарищ капитан, поставьте градусничек.

Я говорю:

— Ошибочка вышла: рядовой я.

Она улыбается:

— Никакой ошибочки, у нас всё четко. Вот у меня написано: Капитан Овский.

В общем, через 20 минут я уже на 3-м ярусе в бараке с ребятами за дембель базарил.

А до этого у меня вообще кличка была — Враг. Я до армии в «Машине времени» играл на барабанах. Очень известная уже тогда была группа, хотя и официально не признанная. И вот уже после того, как меня предательски забрали буквально в один день, в одном гэдээрошном журнале FREIE WELT появляются статья и крупная фотография «Машины»: А. Макаревич, А. Кутиков, М. Капитановский, С. Кавагоэ — по-немецки написано, но все ж даже после военной академии прочитать можно. И вот ребята меня решили порадовать в моём далёком пограничном районе — выслали бандерольку с журналом.

Через каких-то два с половиной месяца вызывают меня в штаб. Большинство солдат за два года ни разу даже близко к штабу не подходят, а я ещё на четвёртом месяце — довольно страшновато. Военная комната: сейф, шкаф у двери, стол и ещё шкаф в углу. Двое очень крупных мужчин в форме. На столе какой-то немецкий журнал. Мужчины — замполит майор Криворот и высокий капитан-пропагандист (была такая специальность). Я стою, они курят. Потом спрашивают ласково:

— Кто будете?

Я приободрился:

— Воин Советской армии и флота Максим Капитановский по вашему приказанию прибыл.

— Что же ты, сукин кот, не поставил нас в известность, что был в ФРГ, у них же бундесвер.

Второй, глядя в потолок, говорит:

— А ну-ка, Саш! Позвони в дивизию прокурору.

Я в страхе бормочу:

— Товарищи маршалы, какая ФРГ? Я же в немцев только в детстве играл, и то на стороне русских.

— Не надо петь военных песен, — это капитан-пропагандист.

— ФРАЙЕ ВЕЛЬТ — это свободный мир, как сам думаешь, Николай Иваныч?

Тут «шкаф» в углу говорит:

— Я тя научу родину любить, ты не советский воин, ты враг; я таких в 42-м своей рукой к стенке ставил и… — выходит из тени на середину комнаты — чистый Вий. — Хорошо, что мы почту проверяем, а то мамаши несознательные то колбасу пришлют, то фотку бабскую, а враги тут как тут притаились.

Вышел к столу: косая сажень в плечах, ремни поскрипывают — командир полка Рекс. Штаны на библейском месте топорщатся — я его тут же прозвал Эрекс, но не прижилась шутка: тонко очень.

Ничего мне за это не было, даже журнал через полгода отдали, только, бывало, Рекс около оркестра (я тогда уже в оркестре служил) пройдёт:

— Как, — говорит, — Враг, совсем империалистам продался?!

Мы, конечно, все «ха-ха» включаем.

— Рады стараться, товарищ полковник.

Так вот, я сначала Врагом обретался, а уж потом Капитаном.

О Рексе — особо. Потрясающий мужик был. Рекс — это тоже кличка (уж не знаю за что!). У нас с ним отношения на короткой ноге. Не моей, конечно, — у него-то на три размера больше, чем тот год, когда он якобы всех к стенке ставил.

Я вообще-то его возраст прикинул — получалось, что в 42-м ему было от силы года четыре, так что своей рукой к стенке он мог ставить разве что ночной горшок. Но я привык людям верить, поэтому на всякий случай его побаивался.

И вот вызывает он однажды меня в ту комнату. Там майор Криворот и полный набор шкафов и сейфов. Рекс:

— Ты, Враг, знаешь «Комсомольский прожектор»?

Я мысленно упал в грязь его лицом, но говорю:

— А как же, не у Пронькиных на даче (но в уме).

— Тут комиссия, штык ей в брюхо, через два дня. Замполит сказал, что ты рисуешь, как мороз на оконном стекле. Вот тебе фотоаппарат старлея Митрохина, ему жена из Новосибирска привезла, ну та, которая потом с прапором Акишиным сбежала, но ты этого знать не можешь. Так вот: две плёнки, аппарат, иди и снимай недостатки, потом пойдёшь в клуб к Антсу Аарэ, к этому чухне, к врагу, которого я в 42-м ставил и не поставил. Он фотки напечатает и вообще, а ты — «Комсомольский прожектор»… Одна нога здесь — другая там.

— Есть, никак нет, виноват и служить легче будет!

— А щит стоит возле КПП — ржавая такая железяка, а то я тя своей рукой…

Впервые работа по нутру, иду с фотоаппаратом, как кинооператор Кармен, радуюсь, навстречу Пшикер.

— Ну что, — говорю, — Пшикер, как оно, бельё-то? — настроение у меня хорошее.

Он посмотрел холодно:

— Пшикер, — говорит.

И пошёл курить анашу.

Я потом с ним после дембеля встретился, ни разу этого чудного слова от него не услышал. Правда, он тогда вообще молчал.

Так вот, перво-наперво я достал два листа ватмана, склеил, пошёл на КПП на «Прожектор» посмотреть: на двух столбиках стоит неправильной формы металлический лист. Ничего не понимаю. Покурил! Ага, вижу: контур воина с прожектором просматривается и ещё место для недостатков. Достал краски, освежил — воин классный, красномордый, в одной руке прожектор, другая на недостатки указывает.

Ну что вам сказать? Недостатки хорошие. И овощехранилище, где картошка гниёт, и коровы на территории, и женщины гражданские с авоськами через полк на автобус дорогу срезают. А на КПП приказ вышел: баб не пускать. Часовые родины насмерть стоят, правда, пять метров в сторону забор кончается и бабы там вперемежку с коровами проходят.

Я пал на колено, как перед невестой, сфотографировал.

Увлёкся, два дня не обедал, наконец эстонский рыболов Аарэ — «печальный пасынок природы» — выдал мне 32 фотографии (из 64 совсем неплохо). Очень хорошо они легли на ватман — приклеил, отошёл, как художник Куинджи от полотна «Ночь на Днепре», посмотрел: текста явно не хватает. А я же ещё и поэт. Мне стихи написать — что Рексу двух дембелей отоварить.

Под каждой фоткой подписываю фломастером.

Про баб:

С авоськой женщин от прохода

Гоняет смелый часовой.

А вся рогатая порода

Проходит за его спиной.

Фото: около штаба в канаве лежит пьяный мужик, гражданский. Стихи:

Совсем недалеко от штаба,

Там, где стоит наглядный щит,

Лицом к забору — к людям задом

Мужчина выпивший лежит.

И дальше больше. Так я в недостатках поднаторел, что уже устно готов был комиссии докладывать. Ну ладно, поставил последнюю точку, полюбовался.

Жалко, думаю, посмотрит прохожий или какой-никакой китаец и плохо подумает, а ведь и достоинств полно. Вот, к примеру, два месяца назад была жестокая и бескомпромиссная борьба за чистоту. Рекс так и сказал:

— Как увижу окурок на территории, так сразу его своей рукой и так далее. Короче, хоронить будем.

Не совсем было понятно, кого хоронить, но всё равно по тону неприятно.

На следующий день окурок был сразу найден Рексом прямо на ступеньках штаба. Хороший окурок, от «Явы» с фильтром — такой на солдатской кухне целую луковицу стоит. Сразу тревога — свистать всех наверх, а некоторых вниз, построение полка, парадный взвод с оружием. Четыре сержанта держат простыню, посередине лежит многострадальный окурок, весь полк похоронным шагом (Рекс впереди) выходит в сопки на 4 км и хоронит усопший окурок под оркестр и выстрелы парадного (он же погребальный) взвода.

Отличные достоинства.

Постоял у «Прожектора» минут двадцать, труба пропела — святое, пошёл обедать.

Как потом выяснилось, комиссия прибыла через час и, хотя половина полка два дня для их банкета грибы в сопках собирала, дальше «Прожектора» не пошла: аккуратно сняли и удалились.

Дня через три сидим с ребятами в каптёрке, курим — кто анашу, кто так, всякую дрянь. Разговоры ленивые. «Три П» — Пётр Петрович Пунтусов — говорит:

— У нас в Барнауле строго. Вот меня под 8 Марта женщины из нашего барака послали за водкой. Я купил две бутылки, еду обратно на автобусе, бутылки в сетке — все видят; а в автобусе один мой знакомый с приятелем… Я схожу, они за мной, здоровые черти: «Петь, дай бутылочку!» Я говорю: «Не, женщины просили». Они: «Мы твоих женщин…» Потом этот приятель хвать у меня сетку, хрясь об землю — и одна вкусная вдребезги. Я: «Вы чего?». — Тут мой знакомый как даст мне в рыло и челюсть сломал.

Мы посочувствовали как могли, спрашиваем: и всё? так и кончилось?

А Петя встал (он приноровился отруби в столовой забирать и в деревню продавать, наверное, уже пора было отруби везти) и пошёл, зевнул так жизнеутверждающе:

— Ну почему? Ребятам знакомым сказал…

— Ну и как, набили едало-то?

Петя потянулся, говорит:

— Да не, убили на хуй.

Тут как раз и прибегают:

— Капитан, тебя Рекс со товарищи ужас как ищут, давай ремень.

Рекс, значит, был подполковник, но требовал, чтобы полковником звали. Говорят, раньше, когда учил кого-нибудь из солдат родину любить, то мог свободно дать в курятник или даже ногой пнуть, чтоб служба мёдом не казалась.

Вот только однажды сунул он одному прапору в зубы, между прочим, выпускнику консерватории, факультета военных дирижёров, руководителю хора жён офицеров, а тот потом по запарке в хоре жене командира дивизии в песне «Красная гвоздика — спутница тревог» вместо первой партии вторую предложил. Тут-то всё и открылось. Комдив вызвал Рекса и сказал: «Нехорошо». С тех пор Рекс прямого рукоприкладства избегал.

Но вызовет, бывало, какого-нибудь замудонца к себе в кабинет и начинает: «Я тя своей рукой… враг…» и т. д. А как доведет себя до состояния, что прямо из сапог выпрыгивает, то тут уж хватает за ремень и то об сейф приварит, то об схему трёхгодичного победоносного рейда полка от деревни Козловки до пункта N (всего 5 км) — в общем, приятного мало.

Но на каждое командирское действие есть своё солдатское противодействие.

Вот они мне и говорят: «Давай ремень». Я уже всё знаю, ремень даю. Ремень солдатский имеет одну особенность: его длину можно менять в зависимости от того, где служишь. К примеру, если хлеборезом, то — ВО, а если кочегаром, то — во.

Вот мне и делают ремень длиной сантиметров тридцать, потом два мордоворота его на мне застёгивают и синего, как альпиниста от кислородного голодания при покорении Монблана, ведут под руки к Рексу.

Там на ковре стою, ну ничего не соображаю. Воспринимаются только отдельные слова: родина, 42-й год, моя мать, прожектор, снова моя мать.

Пальцы у него толстые, кулаки, как бочонки, — эх, с каким бы удовольствием он меня по бивням звезданул, но вроде как нельзя, так он хвать за ремень. А у меня талия, как у балерины Плисецкой, когда она только что шесть лишних кэгэ сбросила. За ремень-то никак и не ухватишь.

— Вон, — кричит, — отсюдова до утра, а там я тя своей рукой…

Я, конечно, потом подумал как следует, понял, что у него, наверное, неприятности из-за недостатков были. Долго потом совесть мучила, что не дождался комиссии у «Прожектора». Рассказал бы хоть на словах и про достоинства, ну хоть про те же похороны окурка.


Я вот всё — анаша, анаша. Не подумайте, что в армии наркоманы все. Просто она, конопля эта самая, прямо на территории росла: Дальний Восток всё-таки, так что идёшь с политзанятий, руку протянул — и пожалуйста. Гораздо легче, чем любого другого курева достать.

Её и в газеты заворачивали в виде самокруток, и пыльцу собирали, а однажды Пионер принёс из медсанбата трубку клистирную; мы кальян сделали — всё честь по чести. Сидишь, как эдакий Турумбайбей, кальян потягиваешь, только одалисок с баядерками и не хватает.

Пионер, между прочим, тоже интересный фрукт был. Сначала-то обыкновенным солдатом обретался, а потом раз отрабатывал отдание чести начальству и умудрился не то сломать, не то как-то там сложно вывихнуть руку. А накладывал ему гипс такой же болван, как он сам, и загипсовал руку в положении пионерского салюта (типа всегда готов). Получился вылитый пионер — всем солдатам пример.

Больным он считался ходячим, вот и шатался где ни попадя — всех приветствовал. Красивое зрелище — правой рукой человек всем салют отдаёт, а левой анашу курит или там вафли ест, вот до кальяна и додумался — всё способнее. Он вообще все время вафли ел, где доставал — уму непостижимо, может, из дома присылали?

— Ты, — говорит, — Капитан, осознаёшь хотя бы силу вафлей? Вот сколько, к примеру, думаешь, мне лет?

Я прикинул слегка:

— Ну, полтинник.

— Дурак ты, — говорит, — и сволочь…

И пошёл с Пшикером курить анашу и вафли есть.

В общем, эти вафли, тьфу черт, ну анаша эта, вреда большого не приносила, потому как листики сырые, необработанные. К такому куреву и не привыкаешь, а настроение маленько улучшается.

Вот у нас подсобное свинское хозяйство было, так свиньи этой конопли нащиплются, ходят потом, улыбаются.

А один раз анаша даже косвенную пользу принесла в политическом смысле.

Была неподалёку от нас погранзастава. Стояла она от других застав несколько особняком и считалась образцово-показательной. Короче говоря, если на других заставах действительно наши рубежи охраняли, то на этой образцово показывали, как это нужно делать.

Личный состав состоял сплошь из спортсменов-разрядников и здоровяков, а командир был дважды или трижды мастер по разным видам спорта.

Проходил там службу один воин с Украины, которого в образцово-показательные взяли за человеческую красоту и природную силу. Солдаты со свойственным армии юмором метко прозвали его Хохлом.

Парень он был огромный, со зверской выправкой, и некоторое время им сдержанно гордился командир, но не разглядел вовремя в нём человека. А человек этот сошёлся близко с одним узбеком и ну самозабвенно курить анашу, которую из дома в письмах узбеку брат присылал. Анаша фирменная, узбекская, — не чета нашей, и они очень сильно от неё дурели.

Потом узбеку дембель вышел. Грустно им, богатырям, расставаться было. На прощание накурились «до дерева»; узбек Хохлу тюбетейку и запас анаши на шесть месяцев подарил, а тот ему тоже семечек насыпал.

Сильно скучал Хохол без этого узбека. Накурится в хлам и бродит по заставе, как зомби, в дорогой тюбетейке и без ремня.

Потом ему этого показалось мало, и начал он тогда всех окружающих бить. Не то чтобы уж очень крепко собратьев по оружию поколачивал, а так уныло как-то: то ногу кому вывихнет, то глаз закроет. Всё равно прямому начальству это вроде не понравилось, хотели было под трибунал отдать, а потом думают, зачем сор из избы выносить, показатели портить; пять месяцев оставалось терпеть-то, ну и приставили к нему шесть человек сержантов; как полезет всех бить — они навалятся, скрутят и в каптёрку молодца под бушлаты. И спит он там, своего любимого узбека во сне видит.

Мы-то были полком поддержки пограничников. Это значит, если китайцы через границу попрут, то мы пограничников поддерживаем.

Поэтому нам отцы-командиры старались привить сильную бдительность, и на политзанятиях в большом ходу была леденящая кровь история о том, как коварные китайцы похитили зазевавшегося тракториста и подвергли его зверским пыткам, а потом нагло заявили, что он-де сам перебежал.

Китайцы иногда в пределах прямой видимости (в бинокль, конечно) махали приветственно руками, но знающий замполит сказал, что на китайском языке жестов это означает угрозу — ну как бы когда мы друг другу кулак показываем.

Так что я лично китайцев сильно боялся, особенно когда один приятель из батальона связи шутки ради рассчитал, что если гипотетически их пустить через границу в колонну по четыре, а в районе Барнаула поставить пулемёт, который будет всё время стрелять и их убивать, то всё равно они будут идти ВЕЧНО. Очень уж их много.

Но служба службой, а дружба дружбой.

Раза два-три в год наши пограничники встречались с китайскими дружить.

Осуществлялась дружба в основном на той самой образцово-показательной заставе, где последнее время бесчинствовал Хохол.

Делалось это обычно так: китайцы приезжали, человек 30–40, тоже, наверное, не простые, а специальные, потому что уж больно раскормленные. Споют своё мяу-мяу, затем наша самодеятельность из выпускников Московской и Ленинградской консерваторий грянет «Полюшко-поле» или «Непобедимая и легендарная», а иногда уж вытаскивался на свет божий такой монстр, как «Русский с китайцем — братья навек», но без слов — инструментально.

Далее следовал совместный обед, естественно, составленный из обычного рациона советского воина: ну, там фрикасе всякие, почки-соте и бульон с профитролями; затем два часа для общения и возможной дружбы.

Перед каждой такой встречей устраивался инструктаж в том смысле, что плохие китайцы в Пекине сидят, а те, которые приедут, вовсе даже и ничего, а может, среди них и вообще нормальные имеются. Очень важно было это внушить, чтобы наши орлы сгоряча сразу всех не постреляли. Но и переусердствовать тоже нельзя: а ну как целоваться бросятся.

Вот после обеда общение началось. Сидит наш увалень сержант, а китаец ему всякие штуки показывает: вот, мол, воротник — шанхайский барс, а вот нож специальный пограничный — 32 лезвия: и патрон застрявший из патронника выковырять, и операцию на глазу сделать. Смотрел на него наш, смотрел. И показать-то, и похвалиться-то ему нечем. Хотел сначала китайцу в лоб дать для убедительности, потом инструктаж вспомнил.

— Давай, — показывает, — на руках бороться.

Китаец с удовольствием. Раз! И к столу нашу руку припечатал. Сержант губу закусил:

— Давай ещё!

Китаец и второй раз его легко уложил — сидит улыбается, сволочь. Вокруг них собираться стали, дело начало принимать политический оборот. Подошел замполит — гиревик и кандидат, пнул сержанта под столом сапожищем, отодвинул.

— Он у нас больной, недоношенный, — говорит по-китайски.

Китаец ничего, понял, опять улыбается, даже поклонился немного.

Замполит, конечно, не то что сержант, за два дня до этого гаубицу об колено на спор согнул. Китайцу бедолаге несладко пришлось. Целых шесть секунд понадобилось, чтобы замполита завалить.

Командир заставы понял: его черед пришёл престиж страны спасать, а то китайцы веселятся, а наши того и гляди затворами защёлкают. И дело-то, в сущности, простое, а то ведь как его начальство за замполитову гаубицу ругало, пришлось тут же на месте выпрямлять.

Наши все приободрились, смотрят соколами: сейчас старлей этому покажет.

Что такое?! Китаец опять — бац! — и улыбка до ушей. Видно, приноровился, гад, к нашей манере.

Старлей запястье потирает, бледный как полотно, говорит в сторону:

— Хохла сюда, живо.

Притащили Хохла из-под бушлатов. Он со сна ни по-русски, ни по-китайски не понимает; засадили кое-как за стол, он только тюбетейку поправил — хрясь! — и сломал китайцу руку!!! Открытый перелом, даже косточка через рукав вылезла.

Хохол тут же на него кинулся, всё норовил совсем руку напрочь оторвать, полумеры его уже никак не устраивали. Ну, отобрали китайца с трудом, утащили Хохла в каптёрку, но он ещё долго по дороге продолжал всех его волокущих бить. Каков молодец!

Китаец за руку держится, зубами молча скрипит, стойкость азиатскую демонстрирует, но когда узнал, что сержант под шумок ножик у него тот чудный спёр, тут уж заорал в голос.

Так анаша помогла Хохлу его подвиг совершить, а стране нашей честь свою не уронить.


Однажды одна очень интеллигентная женщина Александра Алексеевна пришла в гости к другой очень интеллигентной женщине Юлии Леопольдовне.

— Здравствуйте, уважаемая Юлия Леопольдовна!

— Здравствуйте, дорогая Александра Алексеевна! Проходите, пожалуйста, чай только что вскипел.

— Спасибо! — Александра Алексеевна прошла и села к столу, на котором расположились чайник, чашки и несколько вазочек с вареньем.

— Вам вишнёвого, как всегда? А то вот есть земляничное. Свеженькое.

— Спасибо, дорогая, попробую земляничного.

— Как ваши дела, здоровье?

— Спасибо, хорошо. А ваши? Что от мужа слышно? Как он там?

— Да слава Богу! Основной срок уже отмучился. Не так много осталось.

— Что-то не пойму, много ему ещё сидеть-то?

— Ну вы же знаете. Дали ему два года, вот он год и две недели уже отсидел. Еще чашечку?

— Всё ж не дойдёт до меня никак! Ему меньше сейчас осталось, чем он просидел или нет?

Тут Юлия Леопольдовна воровато оглянулась, расправила веером длинные костлявые пальцы и низким утробным голосом произнесла:

— Ну с горы, с горы покатился хорёк ебаный!


Потихоньку-полегоньку прошло более года, я покатился с горы и из салаги и «фазана» превратился уже почти в «старика» и имел полное право начать систематическую и всепоглощающую подготовку к тому, что для солдата важнее всего, — к дембелю. Не зря под огромным плакатом на плацу «Всё, что создано народом, должно быть надёжно защищено» прилепилась надпись от руки — «Дембель неизбежен, как крах капитализма. В. И. Ленин».

Подготовка к дембелю заключалась в изготовлении и разрисовке дембельского альбома и в подгонке и придании наиболее молодцеватого вида дембельскому обмундированию.

Всё зависело от материальных возможностей и художественного вкуса демобилизуемого.

Обложка альбома, желательно бархатная (вот почему в клубе были вынуждены заменить занавес на тряпочный), обычно украшалась тигриной мордой: всё-таки уссурийский край, а содержание варьировалось в зависимости от фантазии и настроения полкового фотографа, в моё время — прапорщика Антса Аарэ. По примеру своих братьев эстонцев, поднаторевших в европейской культуре, он сделал нечто вроде солдатского фотоателье с декорациями. Он также изготовил из дерева макет автомата, который большинство солдат после присяги и в глаза не видали, покрасил его чернилами, и за два рубля или банку тушёнки вы могли послать любимой или друзьям свою фотографию с закатанными рукавами и автоматом. Или благодарственную фотографию мамаше около невразумительного флага, исполняющего обязанности полкового знамени.

В большом ходу была и такая сценка: на фоне сопок воин с автоматом и со зверским выражением лица охраняет рубежи, а вдалеке видны две-три китайские рожи.

Что касается дембельской формы, то это особый разговор.

Начнём с пилотки. Тут дело сложное. До сих пор учёные всего мира не могут прийти к согласию. Мир разделился на две части, как у писателя Свифта по поводу очистки варёного яйца — на остроконечников и тупоконечников, только в нашем случае — на «затылочников» и «лбешников». «Затылочники» упорно считают, призывая в свидетели Военно-морской флот, что наиболее залихватски пилотка сидит на затылке, почти на шее, куда она прибивается специальным гвоздиком, а «лбешники», в свою очередь, предлагают опускать пилотку на нос и в крайнем случае придерживать языком.

Есть ещё немногочисленная и всеми презираемая экстремистская партия «височников», рекомендующая носить убор на ухе, но, как уже говорилось, их всерьёз никто не принимает.

Всё это относится и к фуражкам, только в фуражку вставляют специальную металлическую конструкцию, с помощью которой тулья в профиль образует почти прямой угол, вызывающий нездоровые ассоциации с немецким рейхом. Звёздочка в обоих случаях сгибается под тем же прямым углом.

К такому идеалу стремились почти все защитники Родины, за исключением некоторых воинов-кавказцев, чьи состоятельные родители присылали им на дембель заказные фуражки диаметром до полутора метров; злые языки утверждают, что был случай, когда на такой убор сел пограничный вертолёт.

Ниже головы у дембеля обычно находится китель, борта которого украшены белым электрическим проводом, бархатом и медными заклёпками. Погоны должны быть маленькими и армированы 3-миллиметровой сталью; из-под правого погона к третьей пуговице должен спускаться аксельбант, свитый из красивой верёвки. Некоторые дураки, не сведущие в аксессуарах, перепоясывались аксельбантом на манер портупеи, другие засовывали свободный конец в карман, а красавец Пионер, с которого гипс так и не сняли, уехал на дембель, держа конец аксельбанта в правой пионерской руке.

Хорошо иметь молодцеватую грудь, осмотреть всю ширину которой можно, только повернув голову на 180 градусов. Тогда на груди свободно умещается целая коллекция воинских значков. Тут и военный специалист 3-го, 2-го и 1-го классов, и бегун-разрядник, и парашютист-затяжник, и чемпион-стрелок из всех видов оружия, включая торпеды. Приятно освежает наличие значка «Гвардия» и малопонятного «Береги Родину», а при удаче можно рассмотреть притаившегося под мышкой «Донор СССР».

Хороший пример в этом смысле тогда подавал глава нашего государства, поэтому, чтобы заявиться в родной колхоз при «полном параде», значки начинали собирать и выменивать задолго до демобилизации.

Брюки ушивались до состояния колготок, так что стрелки отглаживать было бессмысленно, и они рисовались шариковой ручкой.

К сапогам пришивались вторые голенища, и по длине они были похожи на обувь Фанфана-Тюльпана или певицы Ларисы Долиной; после чего при помощи утюга геометрически сплющивались, укорачиваясь раза в четыре, и мучительно напоминали куплетную гармошку-концертину.

Прибавим сюда каблуки-рюмочки, кропотливо выточенные холодными дембельскими вечерами из тяжёлой армейской резины, алюминиевую ложку с наборной «финской» рукояткой и затейливой военной вязью «Ищи мясо, сука!», а также ремень, свисающий до положения «Покорнейше благодарю», — вот приблизительный собирательный портрет дальневосточного дембеля.

Два раза в год, в начале лета и зимы, полк начинало лихорадить. Приходило пополнение, и уезжали домой отслужившие.

Замполит полка, майор Криворот, доставал из сейфа свою верную, острую как бритва сапёрную лопатку, ладно пристёгивал ее к поясу и выходил на свободную охоту.

Ушлые дембеля старались, конечно, ему на глаза не попадаться, шарахались по каптёркам, но майор обладал незаурядным сыскным нюхом и сноровкой, так что его рейды всегда заканчивались успешно.

Происходило примерно так.

Увидев разодетого в пух и, конечно же, в прах красавца-дембеля, майор зычным командирским голосом командовал:

— Воин! Ко мне!

Несчастный уже издали начинал ныть:

— Ну, товарищ майор… два дня до дома осталось. Ну, товарищ майор…

— Я сказал — ко мне, капельдудкин хренов.

Убранство дембеля с аксельбантами и т. д. километров с трех действительно могло напоминать форму военных музыкантов на параде, так что замполит, слабо представлявший себе тонкую разницу между капельдинером и капельмейстером, в охотку щеголял остроумием.

— Три приседания, живо!

Место вообще-то очень напоминало Гревскую площадь, а сцена — «Утро стрелецкой казни».

Приговорённый делал три приседания, после чего его колготки причудливо рвались по всем швам, а майор гробовым голосом приказывал:

— На колени, — и вынимал лопатку.

Когда я увидел всё это в первый раз, мне показалось, что я сплю. Я отчётливо представил, как покатится буйная головушка осуждённого, как осядет, повалится вбок обезглавленное тело.

И вот широко, как профессиональный палач, расставив ноги, замполит высоко поднял лопатку (как принято в таких случаях писать), ярко сверкнувшую на солнце, рубанул на выдохе — и… покатились в сторону каблучки, и осело, повалилось вбок голоногое, укороченное на восемь сантиметров тело.

Каблуки, конечно, подбирались сочувствующими зрителями, а колготочность в брюках вечером восстанавливалась первым попавшимся салагой, и полностью реанимировался лихой дембельский облик.

Ничто и никто, даже товарищ майор Криворот, не может убить в человеке тягу к прекрасному.


После той истории с «Комсомольским прожектором» меня долго не трогали. А потом нашёлся неглупый, наверное, человек, всё-таки вспомнивший мои впечатляющие успехи на ниве военной наглядной агитации, и мне поручили оформить, то есть расписать штук пятнадцать здоровенных щитов, установленных вдоль главного плаца.

Примерно два метра на метр восемьдесят, с неприглядными подтёками и щербинами, щиты навевали размышления о десятках расстрелянных около них за нарушение устава военнослужащих.

Не знаю: то ли кому-то дошлому удалось разыскать в архиве генеральный план, по которому когда-то строился и украшался плац, то ли количество щитов неожиданно навело какого-то наблюдательного офицера на гениальную мысль, — только мне выдали маленькую (чуть больше пачки «Явы») книжечку «Памятка дальневосточного воина», чтобы я оттуда срисовал 15 гербов союзных республик.

Намучился с этим «нарядом» порядочно! Во-первых: попробуйте перерисовать герб диаметром больше метра с невразумительных бумажек, где небрежно наляпаны все эти гербы размером с кружочек с нынешнюю двухрублёвую монету. Во-вторых: страничка, где было указано, герб какой именно республики помещён, например, под номером «3», была оторвана наполовину. В общем, и головой пришлось поработать, и ногами: ходил искал узбеков и таджиков, чтоб свои гербы опознали. А в-третьих: надо было успеть к 1 Мая, иначе Рекс обещал порвать мою московскую попку на «фашистские знаки».

Времени, конечно, мизер. Дали, правда, одного в помощь — щиты грунтовать, но он, бедолага, совсем по-русски не говорил и национальности своей обозначить не мог. Во всяком случае, ни один из гербов как свой, родной, идентифицировать он не смог. Зато на щиты белой краски наляпал аж в три слоя. Как Том Сойер!

Короче, наконец, я всё сделал, осталось только на гербах Армении и Грузии лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» написать. Если на белорусском и украинском гербах я с лупой кириллицу кое-как восстановил, то надписи кавказской вязью на микроскопических картинках разобрать совсем уж было невозможно. Поздно вечером 30 апреля я разыскал одного скрипача из Армении — Эдика, который через два дня уже уезжал на дембель. Он выпускник Ереванской консерватории, служил у нас год в оркестре. Эдик тихий такой, интеллигентный, в очках, написал мне крупно на бумаге по-армянски «пролетариев», предложил и по-грузински написать — сказал, что в курсе, — у него мама грузинка. Я говорю: «Давай!» — а про себя подумал, что надо будет на всякий случай как-нибудь проверить грузинский текст, а то ходили слухи, что армяне к грузинам как-то не очень…

Ночью не поленился сбегать с «грузинским» лозунгом к танкистам — там мой знакомый, Резо, служил, он про соединение пролетариев подтвердил, так что уже к полседьмому утра все гербы были с надписями и поражали ценителей щедрой палитрой. Не вышло у Рекса меня в тот раз на «фашистские знаки» порвать.

Прошло месяца три. Сижу вечером, помогаю одному воину дембельский альбом оформлять, вписываю его фамилию в многоразовый шаблон собственного изготовления, оттиснутый под его ушастой фотографией на фоне акварельных сопок: «Не пробежит ни тигр, ни львица, никто не просочится из врагов, ведь на замке находится граница, когда в наряде Витя Пирогов!» (Саша Иванов, Коля Ванчугов, Миша Шнобельзон.)

Тут дневальный прибегает: «Товарищ «старик», там художника спрашивают! — и шёпотом, испуганно оглянувшись, добавляет:

Южане!»

Я, как и любой другой, при такой фигне напугался, конечно. Говорю дневальному: «Я что, по-твоему, художник, что ли? — потом посмотрел на недоделанный альбом: — Ладно, скажи, иду!». По дороге начал прикидывать, зачем я им понадобился. Тоже, наверное, насчёт альбомов — моя популярность растёт.

У курилки в полутьме топтались фигуры. Потом по одному начали на свет выходить и руки для знакомства тянуть: «Сурен, Армен, Карен, Тигран…» Сигаретами из дома присланными угостили, рассказали пару анекдотов про «армянское радио». Когда прощались, говорят: «А можно мы завтра ещё придём?»

На следующий день в то же время явились уже все новые и только один вчерашний — Сурен. Сурен этот обнаглел немного: «Вот, — говорит, — мой друг Максим!»

В принципе отличные все ребята оказались. Я о них всем рассказывал, и рейтинг Армении в полку резко пошёл вверх. Офицеры говорили: «Как увидишь на плацу орла — глаза горят, настроение бодрое, — значит, точно армянин!» А заезжий военный теоретик из Ленинграда даже загорелся написать монографию «Генетическая предрасположенность армян к строевой подготовке».

Через несколько лет в Москве в случайном разговоре с моим приятелем Минасом выяснилось, что тогда Эдик подсунул мне совершенно другой текст. Я, конечно, написание вспомнить никак не мог, но Минас показал, как по-настоящему по-армянски пишутся «пролетарии». Это было в корне не то! Больше того, мой друг написал на выбор несколько сильнейших армянских ругательств, и в одном слове я с ужасом признал половину составляющих лозунга, который я, высунув язык от усердия, вывел тогда на гербе.

И до сих пор в далёких горных армянских селениях седобородые старцы холодными зимними вечерами у огня рассказывают внукам красивую древнюю легенду о простом русском парне, рискуя жизнью написавшем на гербе свободолюбивой Армении фразу, которая в вольном литературном переводе звучала бы так: «Армянские мужчины постоянно вступают с Советской властью в специфические половые отношения в извращённой форме».

Интересно, где сейчас этот герб? Жизнь показала, что армяне любят и умеют хранить тайну.


Рекс вообще-то крепко уважал себя за красноречие. Обычный вечер смеха — полковое построение.

Стоим в полукаре (это как квадрат с тремя сторонами — четвёртую-то дизентерия выкосила), Рекс — в середине.

Ну, как водится, первая шеренга — одни молодые, недавнего призыва воины, и хоть накурившиеся, но одеты всё-таки по форме: в сапогах и воротнички застёгнуты. Вторая — уже по полгодика прослужили: и стоят посвободнее, и расхлыстаны поболе; третья и четвёртая — уже кое-кто без ремней и в кепках. Пятая и шестая — стоять, видимо, не могут, так в трениках да в кедах, с транзисторами на травке Японию слушают.

Рекс неожиданно докладывает:

— Вы — не советские воины, вы — враги. Я таких в 42-м своей рукой к стенке ставил. Вот дизентерия напала. А почему? Гигиены нету. Вам для чего в частях газеты выписывают, а?! По три-четыре газеты на взвод, а некоторые враги, которых я в 42-м, сами знаете, куда ставил, всё жопу пальцем вытереть норовят, а потом в рот тащат. — И ногой топнул два раза для убедительности. — Я эти дела знаю. Мне этот палец в рот не клади! — И дальше в том же духе выступает.

Смешно, конечно, очень, но ничего, стоим, внимаем.

— Где дисциплина, я вас спрашиваю? Вот позавчера пошли два замудонца по самоволке в Козловку за водкой, я её в 42-м… А как пошли?! Через танковый полигон, а там новые огнемёты испытывают. Вот убьют такого мудака, а он потом скажет: «Я не знал!..»

В это время к Рексу со спины подходит огромная толстая свинья, их много, обжевавшихся конопли, у нас шаталось, останавливается метрах в полутора, стоит, слушает зачарованно.

Свинья, надо сказать, отменная: пятак большой, глазки смышленые, хвостик витка три насчитывает.

Хайло-то разинула, с копытца на копытце переминается заинтересованно, по всему видать, очень ей по свинскому сердцу эта рексова речь приходится.

Конечно, уже первые ряды волноваться начали, отдельные всхлипы раздаются, кое-где рыдания сдержанные.

Рекс радуется: настоящее искусство всегда найдет дорогу к сердцу слушателя.

Тут к нашей свинье подходит племенной хряк — матёрая ветчина и натурально вступает с ней в половой свинский секс, воспетый в павильонах свиноводства.

Свинина покосилась недовольно: чего, мол, слушать мешаешь? — но ничего, похрюкивает. Ну, чистая свинья! В общем, не очень сильно они этому делу предавались, лениво так, чтобы времени зря не терять.

Тут уже среди воинства закричал кто-то, тонко так, по-звериному; повалились некоторые, а кто до этого лежал, вскочили.

Рекс наконец резко повернулся. Он и всегда-то лицом красен был, а тут вообще багровым сделался и дальше менял колер по принципу «Каждый охотник желает знать, где сидит фазан».

Сказать ничего не может, только тычет толстым пальцем в ближайшего сержанта, а другой рукой в сторону новобрачных удаляющие жесты делает.

Молодчага-сержант сразу понял. Подошёл, печатая шаг, и как пихнет Джульетту в грудь сапожищем. Они, оскорблённые в своих худших чувствах, опешили, тогда сержант, решивший не останавливаться на достигнутом, по-футбольному оттянул носок и нанёс влюблённым такой прицельный «марадоновский» удар, что парочка вылетела с противоположного конца плаца на пять метров впереди собственного визга.

Рекс дух перевел, вытер пот, говорит:

— Молодец!!!

А сержант:

— Служу Советскому Союзу!


Мне на гастролях часто снятся дорогие моему сердцу Пшикер, Хохол, Пионер, старшина Растак, Рекс. И даже старлей Митрохин, которого я никогда не видел, но с которым убежала жена прапорщика Акишина, тоже, видимо, хорошего человека. Но видение двух военных свиней, наверняка уже жестоко съеденных, навевает неизъяснимую грусть. Тогда я наливаю стакан водки и пью за их светлую память.

Zagranitsa

Курица не птица.

Начало поговорки

Польша

1986 год. Наконец-то после стольких лет первая заграница. Сначала несколько собеседований. Мы в костюмах и галстуках, начитавшись до одури последних газет и трясясь, как абитуриенты при поступлении в институт, по очереди сидим перед комиссией. Бог знает из кого эта комиссия состояла: из активистов, ветеранов партии, фронтовиков, а иногда и просто из примазавшихся бездельников.

Вопросы, вопросы: последняя речь Горбачёва, положение на Ближнем Востоке — насколько я знаю, там положение всегда было напряжённым, роль компартии в мировой тусовке.

Правильные ответы определяли вашу потенцию для поездки — а вдруг подойдут в Польше на улице и спросят:

— А какие союзники были у фашистской Германии во Второй мировой войне?

А вы как раз и не знаете.

Или:

— В каком году состоялся съезд «победителей»?

А вы говорите:

— Чего-то я не в курсе, — это ж какой позор! Любой поляк может вам тут же в морду плюнуть, и престиж нашей страны упадёт донельзя.

Валера Ефремов и наша милая костюмерша Танечка ходили пересдавать, так как неточно назвали союзников, остальных Бог миловал.

Особое внимание уделялось личной жизни выезжающего. К тому моменту я был уже давно разведён, но должен был толково объяснить, по какой причине.

Само собой разумелось, что советский человек если уж создал семью, то обязан ее сохранять, а то опять же, вдруг за границей спросят — что тогда?

Было абсолютно ясно, что вопросы о съездах партии и о сложном отношении произраильских группировок к палестинскому движению лишь предваряли главный вопрос. О причине развода.

Ну конечно. Ведь на все остальные вопросы члены комиссии уже более или менее знали правильные ответы, и чисто по-человечески понять их было можно.

Каждый раз у меня бывало сильное искушение свалить всё на дуру жену, которая не знает на память «Апрельские тезисы», но я вовремя спохватывался, обычно краснел и отвечал, что причины моего развода лежат в области компетенции медицинских органов.

Многозначительные взгляды, которыми обменивались члены комиссии, показывали, что это политически самый правильный ответ.

Забыл ещё сказать, что всему этому предшествовала принудительно-унизительная проверка здоровья, перед которой меркнет прием в отряд космонавтов.

Двенадцать-четырнадцать врачей-специалистов должны были дать заключение, выраженное в общем виде словами «практически здоров».

Мы сначала думали, что это забота государства о нас. Только потом стало ясно, что чиновники страшно боятся за валюту, которую пришлось бы заплатить, случись за границей что-нибудь с нашими зубами или ещё с чем.

Мы попытались, правда, совместить «приятное с полезным».

Я, например, после разных кардиограмм попробовал спросить у главного врача, женщины с революционной внешностью и «Беломором» в зубах, ставившей обобщённый диагноз:

— Какие будут ваши рекомендации?

Она подняла от бумаг усталые глаза за толстыми стёклами, перекинула «Беломорину» в другой уголок рта:

— Да на тебе пахать можно!

В общем, зубы и другие органы, внушающие подозрение, были вырваны, а мы все оказались «практически здоровы».

Уже перед самой-самой поездкой был еще инструктаж, вернее, собеседование с бойким, веселым гражданином в синей рубашке, который, сидя на столе, свесив одну ногу, поучал:

— Поляки — они как дети. Во время контактов избегайте упоминания фамилии Будённый. Для нас он — герой, а их в 1920 году тысяч двадцать положил. И еще, немцы в 42-м польских офицеров постреляли, а несознательные поляки до сих пор думают про нас. Вопросы есть?

Вопросов нет — «пше прашем».

Мне все эти комиссии и собеседования, которых впоследствии было ещё много, напомнили сдачу Ленинского зачёта на «почтовом ящике», где я работал до армии.

Не знаю уж, кому пришли в голову эти зачеты, но время было такое, когда годы пятилеток назывались «решающими, определяющими и завершающими», и человек, не сдавший Ленинский зачёт, человеком уже не считался.

Я, будучи (как студент-вечерник) секретарём комсомольской организации, автоматически попадал в комиссию по приёму Ленинского зачёта: секретарь партийной организации, предместкома, начальник цеха и я.

Нас специально готовили. Пришли какие-то дядьки и раздали вопросы-ответы.

Например, предместкома выучил назубок вопрос: «А что сейчас по материалам прессы происходит в Иране?» Правильный ответ — «война».

А начальник цеха с третьего раза усвоил, что «вдохновитель и организатор Ленинского комсомола — В. И. Ленин».

И вот в рабочее время заседает комиссия. Заходит здоровенная орясина, ставит рашпиль у стены и замирает в позе «руки в брюки».

Он не первый, и члены комиссии, уже проверившие свои знания три или четыре раза, чувствуют себя вольготно.

— Ну, — обращается к потолку предместкома, — что спросить-то тебя, Савельев? А вот, к примеру, как у нас сейчас дела в Иране? — и смотрит на всех орлом.

Пауза. Несчастный слесарь 6-го разряда, который «заусенцы пальцем снимает», смотрит в пол виновато.

Предместкома победно ещё раз всех оглядывает, забыл, что все в курсе (в роль вошёл):

— Эх ты, дубина, — война! Ну, Александр Никифорыч, — разводит руками предместкома, — может, вы хоть что спросите?

Это неожиданное «вы» сбивает начальника цеха с панталыку: они вообще-то — «Сашка — Колька», но он собирается, некоторое время размышляет, потом глубокомысленно, с хитринкой:

— Ну вот хотя бы это: кто явился организатором и вдохновителем Ленинского комсомола?

Бедный Савельев треплет полу своего синего халата. Начальник остальным подмигивает:

— Ну… ЛЕНИНского комсомола?

Работяга тоже не дурак, понимает, что подсказывают, подобострастно отвечает:

— Дзержинский Ф. Э.

Вмешивается парторг, его в кабинете смежники с коньяком ждут, и говорит мягко:

— А как, Горелов, он у тебя работает?

Начцеха авторитетно:

— Ну… норму выполняет.

Парторг — Савельеву:

— Ладно, иди.

Так вот о Польше… Вообще эта страна останется в памяти навсегда, как первый поцелуй или первая свадьба. Пусть не самая заграничная заграница, но зато первая.

Поселили нас сначала в гостинице «Дом клопа» (на самом деле — «Дом хлопа», то есть Дом колхозника), но на торжественном «чае» в нашем посольстве пришлось пожаловаться на неуважение к заслуженному ансамблю, и на следующий день мы въехали в шикарную гостиницу «Форум» с барами и рестораном, где, по слухам, вечерами происходил (прости господи) стриптиз.

Наконец, бросив чемодан и побрившись с горячей водой, я вышел в город.

Варшава. На каждом углу висят прозрачные ящики для пожертвований на ремонт и благоустройство города, кстати, полные денег. Идет оживленная торговля всем чем ни попадя, бойкие поляки останавливаются прямо на проезжей части, чтобы обсудить последнее выступление Леха Валенсы.

Обилие машин — в основном иномарок, обилие людей — в основном иностранцев. Только на третий день до нас дошло, что мы сами — иностранцы, и, проезжая по улицам на нашем автобусе, свежеиспечённые паны Зайцев, Макаревич и Капитановский уже смело орали из окна проходящим девушкам:

— Эй, красавицы! Идите к нам, к иностранцам!

Кто-то из наших сказал, копируя расхожий газетный штамп: «Типично польский пейзаж».

Было тепло, настроение хорошее, хотелось со всеми общаться.

Я еще в Москве подготовил несколько ловких ответов, могущих сбить с толку самого каверзного поляка, но ни о Будённом, ни о моем разводе никто так и не спросил.

Итак, мы были участниками фестиваля «альтернативной музыки». Фестиваль назывался «Морковка-86», и устроители любезно пригласили группу из Союза. Только вот в компетентных органах никто точно не знал, что такое «альтернативная музыка», поэтому, чтобы не ударить в грязь лицом, решили все-таки послать «Машину времени».

Мы честно решили доказать всему миру, что можем составить альтернативу любой музыке, но позже эта уверенность была несколько поколеблена другими участниками фестиваля, находящими удовлетворение своих музыкальных амбиций в молчании перед микрофоном, в шуршании бумагой и в показывании голого зада.

Фестиваль проходил в огромном обветшавшем зале довоенной постройки, и первое, что обратило внимание при входе, — это буквально сбивающий с ног запах анаши, которую покуривали сидящие на полу и на трибунах зрители.

Выступление «Машины» было запланировано на третий день; и два первых дня мы знакомились с искрометным искусством других участников из Канады, США, Бельгии и т. д.

Выходит на сцену человек с собакой и 20 минут «альтернативно» молчит или двое молодых людей из Бельгии бродят по сцене, заваленной обоями, постукивают в барабан и раздеваются до пояса снизу.

Может быть, все это интересно и здорово, но уж больно непонятно, и мы, воспитанные на Кобзоне и Тухманове, несколько приуныли: что же показать?

Кутиков со свойственной ему прямотой требовал бросить жребий, кому показать полякам голую задницу, чтобы утереть нос всяким там зарвавшимся бельгийцам и канадцам, но благоразумный Андрей предложил ограничиться песнями.

И что самое интересное: зрители, измученные двухдневным шуршанием и молчанием, благосклонно выслушали «старый, добрый «Поворот», так что особенно шуршать и не пришлось.

Болгария

На протяжении уже нескольких лет, как призрак мечты в тумане будущего, всплывала поездка в Америку.

Но, как и Ясону, для того чтобы добыть золотое руно, так и «Машине» для поездки в Штаты, по мнению начальства, нужно было совершить несколько подвигов.

Одним из этих подвигов была очень тяжёлая поездка по Болгарии, а так как уже давно над группой дамокловым мечом висели гастроли в Афганистане, то мы и этому были рады.

Ничего особенно страшного в Афганистане не было, но очень не хотелось исполнять роль колхозной бригады.

Одни знакомые артисты, побывавшие там, рассказывали, что их привезли в поле и при полном отсутствии электроэнергии потребовали срочно «ставить концерт», а на робкие возражения, что гитары-то электрические, полковник (наверное, родной брат Рекса) приказал сыграть «как-нибудь так».

Концерт им, конечно, пришлось отложить, но если бы мы попали в такую ситуацию, как-нибудь бы выкрутились. В крайнем случае Директор сляпал бы из подручных средств небольшую электростанцию.

В своё время моя двоюродная сестра, с которой мы вместе росли, вышла замуж за своего сокурсника по Ленинградскому политехническому институту — болгарина. И хотя, как известно, курица не птица и т. д., у ее отца, морского офицера, были большие неприятности по службе.

С сестрой мы переписывались, и я узнавал о всяких подорожаниях и изменениях в нашей стране примерно за шесть месяцев до фактических событий, т. к. варианты сначала испытывались на Болгарии.

Самым популярным болгарским анекдотом того времени был такой: Тодор Живков на вопрос о том, зачем он в жаркую, солнечную погоду взял с собой зонт, ответил: «В Москве обещали дожди».

Болгарский маршрут был составлен настолько плотно, что свободное время отсутствовало начисто. За 14 дней — 13 городов. Но самое главное — мы везли с собой всю нашу многотонную аппаратуру, и, как всегда, из-за обычной экономии наша техническая группа, обслуживающая «аппарат», поехать не смогла.

Первые дни по старой «андеграундовой» привычке мы все набрасывались на погрузку-разгрузку, но очень скоро выяснилось, что у музыкантов после тяжестей дрожат руки, и, конечно, пришлось их освободить.

В очередной раз пример трудового героизма показал Директор, который наплевал на московские связи и, закатав стодолларовые брюки, с песнями ворочал двухсоткилограммовые колонки. Уже в Москве, похлопывая себя чуть выше ремня, он поделился, что похудел на восемь килограммов (я думаю, на два).

Я тоже быстро втянулся, что говорит о хорошей приспособляемости человека, и развлекал потом друзей тем, что разгибал подковы и рвал в клочья металлические рубли.

Распорядок дня был примерно такой:

9.00 — подъем и выезд в следующий город (200–400 км);

с 14 до 18 часов — разгрузка, распаковка, установка и настройка аппаратуры и инструментов;

с 18 до 21 (плюс-минус час) — концерт;

далее — разборка, упаковка и погрузка;

около полуночи — освежающий сон в местной гостинице.

В Болгарии «Машина» уже успела прославиться, некоторые песни стали шлягерами, и на первом концерте в Софии группу ждал переаншлаг.

Почти все концертные площадки были открытыми, а надо сказать, что я лично страшно не люблю работать на открытом воздухе, во-первых, потому, что постоянно не хватает мощности, чтобы хорошо озвучить большое пространство, а во-вторых, потому, что у нас с природой сложилась недобрая традиция: почти всегда идет дождь.

Вот и в Софии разверзлись хляби небесные, и на четвёртой песне мы, а в основном аппаратура, получили по полной программе: вечером из одного синтезатора вылили несколько литров воды, и он вышел из строя до конца гастролей. Надо было бы воспользоваться «опытом» Живкова и узнать заранее, какова погода в Москве.

Я прикрыл пульт крышкой и собственным телом и со стороны, наверное, был похож на один из фонтанов Петергофа, а когда сидящий рядом болгарский телевизионщик замерил небольшим прибором напряжение на корпусе пульта (220 вольт), стало совсем весело. Телевизионщик в своем дружеском расположении пошёл ещё дальше и рассказал дико смешную историю о том; как год назад на этой же площадке во время дождя выступала югославская группа и у них погиб звукорежиссёр.

Прождав около полутора часов, концерт мы все-таки доиграли на следующий день в закрытом зале. Я вспоминаю об этом в общем-то рядовом случае только потому, что такого вселенского потопа не было ни до, ни после болгарского концерта, и ещё потому, что до конца поездки мне пришлось изображать тот самый перегоревший синтезатор, то есть звукоподражать из-за пульта в микрофончик: то шуметь прибоем, то петь птичками, то налетать на зрителей порывами свежего летнего ветерка.

В Варне мы с Андреем навестили ночью мою сестру, к которой я собирался девять лет, а в восемь часов утра уже мчались в Бургас.

Германия

Не собираюсь претендовать на точную хронологию, так как, например, в Германии «Машина» была шесть раз, вернее, семь (если считать двухдневную пароходную стоянку в г. Любеке), поэтому собираю самые яркие впечатления. Итак, Германия. Точнее, тогда ещё ГДР.

Ехали мы туда на поезде.

Насколько сильно «типично польский пейзаж» отличался от нашего, настолько «типично немецкий» — от польского. Неумолимо сказывалась близость западной культуры.

Не хочется писать банальности типа «чистые, опрятные домики, ухоженные садики» и т. д., но что поделаешь, если действительно опрятные и ухоженные.

Германия была первой страной, где мы со всего размаху налетели на языковой барьер. И в Польше, и в Болгарии все хорошо понимали русский, и проблемы практически отсутствовали. Здесь же было очень трудно.

Вообще знакомство с иностранными языками у большинства людей обычно начинается в школе со стихов про мышку и с вранья про какую-то девочку, у которой «мама — доктор, а папа — рабочий», и у большинства, сожалению, этим же и заканчивается, если, конечно, человек потом напрямую с языком дела не имеет.

Мои товарищи, да и я сам, учили в школе английский и заслушивались песнями «Битлз» и «Роллинг Стоунз», а они, как известно, если и исполняли что-нибудь на языке «Штирлица и Мюллера», то очень мало.

Так что мы были в основном англоговорящими, а как мучительно хотелось грохнуть в каком-нибудь баре кружкой об стойку и на безукоризненном «хох дойч» потребовать «повторить» или на худой конец толково объяснить заезжему провинциалу, как пройти к Рейхстагу.

Мои познания в немецком ограничивались детскими воспоминаниями об игре «в войну» — «хальт, хенде хох» — и одним небольшим фильмом про любовь, впоследствии обычно называемым «порнухой». Там баба своему немецкому мужику всё время говорила: «Шён! Дас ист фантастиш унд сексуалиш», а один раз даже: «Дас ист апетитлихь». Мужик молчал как пень.

У меня на эти дела память хорошая, вот я в Германии и вворачивал, где надо и где не надо.

А потом выучил «гутен таг» и «варум нихт».

Заходишь, к примеру, в магазин:

— Гутен таг, дас ист фантастиш! — они и радуются как дети.

Или подходит к тебе на улице морда, говорит что-то долго и затейливо, а ты:

— Варум нихт?! — и пошёл…

Чуть позже мне начало казаться, что немцы кроме этих и еще кое-какие слова употребляют.

Однажды зашли с Ефремовым в винный магазин посмотреть, что да как. За нами еще один мужик немецкий. На двери звоночек блямкнул, на звоночек из соседнего помещения фрау симпатичная вышла.

Мужик говорит:

— Битте, цвай фляшен.

А фрау ему — пакет. Он ей:

— Данке.

А она ему:

— Битте.

И оба улыбаются.

Мы с Валеркой стоим, делаем вид, что каждый день по нескольку раз такое видим.

Потом фрау к нам с длинной речью обратилась: дескать, чего надо?

Мы ей для солидности:

— Цвай фляшен.

Она подаёт две пузатые бутылки водки.

Пришлось денег дать. Зато на следующий день опять зашли посмотреть, а она сразу спрашивает:

— Цвай фляшен?

А мы думаем — чего уж тут:

— Цвай фляшен — и все дела!

Очень здорово обошёлся с немецким языком Валера Сюткин, который тоже в ГДР тогда присутствовал. Перед самым отъездом из Союза он купил где-то русско-немецкий разговорник. Потом оказалось, что разговорник к Олимпиаде выпущен. То есть со спортивным уклоном. Мы как-то приходим в бар втроем и показываем бармену знаками — наливай, мол, сволочь. Он делает вид, что не понимает, и продолжает стаканы протирать. Сюткин достал разговорник, долго туда смотрел, потом по складам сказал что-то. Бармен оживился, тут же налил не только нам, но и себе. Мы выпили. Валера ещё раз ту же фразу повторил. Мы опять все вместе выпили. Расплатились, а бармен нам ещё долго махал полотенцем на прощание. Я потом у Валеры-то спросил, что за волшебная фраза. Он ткнул пальцем, а там написано: «Вы участвуете в эстафете «четыре по сто?»».


В один из дней фестиваля (а это был опять фестиваль) по плану было посещение немецкой семьи.

К этому посещению все сильно готовились.

Немцы за два месяца до нашего прибытия у себя конкурс провели, кому такую честь оказать.

Надо было, чтобы из семьи кто-нибудь по-русски хоть чуть-чуть говорил, да и вообще, чтобы жили справно и могли перед высокими советскими гостями себя достойно показать. И еще было у меня сильное подозрение, что у них комиссии тоже предшествовали (ГДР же — недалеко от нас ушла); я даже представил себе такой вопрос:

— А скажите-ка нам, герр Тиман, какого числа в сентябре 1939 года мы на Польшу напали? Не знаете? Стыдно, а вдруг русские спросят.

Короче, построили нас в одну шеренгу: часть — из «Машины», часть — из других коллективов (в этом фестивале наших много участвовало). Хозяева ходят, выбирают. Очень похоже на картинку из учебника истории «Рабовладельческий рынок в Риме».

Я размечтался одному дядьке красномордому понравиться, вертелся перед ним так и сяк, но он выбрал бабищу из Красноярского хора (их первых расхватали), а меня, как неликвид, подобрали совсем уж какие-то невзрачные.

Ну, ничего, квартира у них четырехкомнатная, семья из пяти человек. За мной, оказывается, сыновья приходили, а папаша с мамашей дома готовились. У папаши лицо тоже довольно красное — я уж тут приободрился.

Нас-то до этого учили не плевать где попало и в скатерть не сморкаться, так что я ни-ни, за весь вечер так нигде и не плюнул.

Оказалось, по-русски никто не понимает, как уж они отборочные туры прошли — не знаю.

Сажают за стол — честь по чести. Я собрал в кулак весь свой немецкий и заявляю:

— Дас ист фантастиш унд апетитлихь!

Мама чуть со стула не упала от неожиданности.

Хорошо сидим. Действительно, всё очень вкусно.

Через некоторое время взрослые сыновья и сама фрау начали проявлять признаки беспокойства. Пробовали пихать локтями папашу Гюнтера и пинать его под столом ногами. Наконец он достает фотографию Горбачёва и бутылку шнапса (а это был у нас самый разгар антиалкогольной вакханалии) и делает такую вопросительную рожу, что моё решительное «варум нихт» прозвучало достаточно убедительно.

Тут начался полный «фройндшафт», а когда Гюнтер разошёлся и рассказал на пальцах, как его учили гопака танцевать, я смеялся добрых пять минут. Правда, было это в плену, ну да всё равно.

Расставались мы со слезами. Они меня проводили и подарили на прощание вымпел и книжку с пейзажами Германии, а я им — значок с Лениным. В общем, всё хорошо было, а на обратном пути попал я в автобус к «белоголовкам», к тому самому Красноярскому хору. У них женская часть ансамбля должна была быть исключительно блондинками (брюнетки, соответственно, перекрашивались), отсюда и прозвище такое — «белоголовки».

Большинство девушек тоже побывали в гостях, и два с половиной часа я наслаждался такими матерными частушками, что любо-дорого. Самая невинная было такая:

Я купила колбасу

И в карман положила.

Чем-то эта колбаса

Меня растревожила.

Я потом часто пел эту частушку знакомым девушкам. Реакция была самая разная: до 1988 года частушка вызывала улыбку, а позже (включая 1992 год) — лёгкое недоверие, переходящее в злобу.

В конце поездки побывали в Берлине, посмотрели тамошние достопримечательности: монумент нашего воина с девочкой на руках в Трептов-парке, красивую улицу Унтер-ден-Линден, поляков, приезжающих на субботу-воскресенье торговать темными очками и помадой, и, конечно же, знаменитую Берлинскую стену.

Совершенно дикое ощущение — знать, что буквально в 20 метрах от тебя проистекает какая-то другая, разноцветная загадочная жизнь, от которой тебя охраняют пулемёты.

Западные немцы — тоже не дураки — никогда не упускали случая показать, «как у вас и как у нас».

В те дни совсем рядом со стеной, на ступенях Рейхстага, они устроили грандиозный рок-концерт с участием европейских знаменитостей. И если за высокой стеной не было ничего видно, то слышно было очень хорошо.

Самая предприимчивая восточная молодежь забиралась на ближайшие здания и заглядывала через стену. Другие молодые люди просто слушали неподалёку и смотрели на этот глухой бетонный забор, пока он не рухнул под их испепеляющими взглядами в 90-м году, чему мы были почти свидетелями.

Это была так называемая поездка по войскам, то есть концерты для наших военных, дислоцирующихся в ГДР.


Осень 1990 года. Немцы со страшной силой собираются объединяться. В городах, на улицах и в домах атмосфера надвигающегося праздника, ожидание чего-то небывалого, такого, о чём ещё два-три года назад невозможно было и помыслить.

Неизбежные проблемы и трудности придут позже, а сейчас — настроение победы и радости.

Так, наверное, чувствовали себя мои родители в мае 1945 года, так чувствовал себя я 23–24 августа 91-го.

Мы вообще довольно часто раньше выступали перед солдатами, а в Таманской и Кантемировской дивизиях — так просто регулярно, но дисциплина и порядок в наших частях в Германии были поразительными. Живописные военные городки, добротная еда, денежное содержание в марках — всё это накладывало особый заграничный отпечаток.

Западники, собравшись объединяться с восточниками, пошли очень далеко: тут и обмен марок один к одному, и замена товаров в магазинах, и выдача разных субсидий.

Всё это коснулось и наших военных. Так, например, в военном универмаге в одну ночь товары производства ГДР были заменены на западногерманские, а зарплата солдат и офицеров стала автоматически выплачиваться в бундесмарках.

Конечно, объединение Германий предусматривало полный вывод советских войск, который должен был быть осуществлен поэтапно до 1994 года.

Наши военные разделились на два лагеря: на уезжающих скоро и на остающихся на сладких хлебах ещё на какое-то время.

Согласитесь, что возможность, даже для рядового солдата, привезти со службы видеомагнитофон или японский телевизор чего-то стоит. Тут, кстати, и выяснился секрет дисциплины и порядка: в обычной армии за разного рода нарушения полагаются наряды, гауптвахта, дисбат, а в Германии без разговоров отправляли дослуживать обратно в Союз, что, по мнению солдат, было хуже любого дисбата.

Даже в зале во время концертов была заметна дифференциация. Отъезжающие инстинктивно садились вместе и реагировали на музыку более бурно, как в последний раз.

Жили мы там в военных гостиницах, а иногда в свободных казармах, а однажды пришлось ночевать даже в изоляторе. Состав был такой: Директор, Подгородецкий, Ефремов и я.

Петя Подгородецкий, как все жизнерадостные полные люди, во сне заливался могучим храпом и имел в коллективе по этому поводу особые привилегии, как-то: отдельное помещение в гостинице и даже отдельную каюту на пароходе.

В этот раз такой возможности не было, и мы готовились к бессонной ночи.

Ефремов хмуро собирал около койки свою и чужую обувь, намереваясь использовать её в качестве метательных антихраповых снарядов, и смущённый Петька, который храпит не по злобе, а от природной радости, предложил пополнить арсенал своими кроссовками.

Наш Директор, неистощимый кладезь различных полезных и бесполезных сведений, посмеялся над наивными предосторожностями и прочитал нам целую лекцию о том, что с древних времён люди борются с храпом при помощи свиста. Оказывается, ещё фараоны, услышав храп раба, сначала легонько посвистывали, а уж потом рубили гаду голову.

Я позволил себе пару критических замечаний, но Директор поклялся ужасной клятвой Гиппократа и забожился на фуфел, что мы сейчас сами всё увидим. Несколько успокоенные мы потушили свет.

Петр включился почти сразу, но на средней громкости, так что, если напрячься, можно было услышать стук падающей обуви. Когда кончились снаряды, Петька уже почти вышел на рабочий режим. Волшебный Директор похихикал торжествующе и стал насвистывать особым образом — так, наверное, проклятый преступник подзывал змею в рассказе Конан Дойла «Пёстрая лента». Петька наддал ещё. Тут Директор залился таким паровозным свистом, что, будь я Соловьем-разбойником, сразу бы пристал с вопросом, где он учился!

Наконец, Пётр Иванович достиг обычного уровня, и хотелось броситься к окну и пересчитать тяжелые танки, которые там вроде бы проходят.

Директор всё ещё свистел, но всё хорошее, к сожалению, быстро кончается. Его свист начал постепенно ослабевать, потом перешёл в легкое постанывание и затем в тяжёлый мужской храп уставшего гражданского человека.

Петька от неожиданности затих, видимо прислушиваясь, облегчённо вздохнул и радостно захрапел опять.

Уже под утро, вдосталь насладившись молодецкими звуками в стереорежиме, я вспомнил хороший солдатский способ — накинуть на морду храпящему портянку, но ни у Ефремова, ни у меня портянки, к сожалению, не нашлось.


После очередного концерта командиры той части, где мы работали, подошли поблагодарить и, хитро посмеиваясь и подмигивая, предложили отужинать «чем бог послал».

Мы, конечно, после обычной сухомятки с радостью согласились.

Небольшой толпой с главным командиром впереди пошли тёмному плацу, инстинктивно стараясь идти в ногу, а жизнерадостный Директор всё время забегал вперёд и пытался накладывать взыскания на тех, кто недостаточно пропечатывал шаг. Наконец все остановились около освещённой двери с надписью «Столовая». Командир, стоя к двери спиной, произнес небольшую речь, в том смысле, что очень приятно, и театральным жестом распахнул створки.

Мы вошли в небольшое помещение с П-образным столом, перед которым помещался маленький солдатский оркестр, грянувший в ту же секунду музыку.

Если бы дело происходило в XIX веке и мы были бы купцами, а оркестр — цыганами, то прозвучало бы, наверное: «К нам приехал, к нам приехал ансамбль московский дорогой!». А тут они играли всего-навсего «Чардаш» композитора Витторио Монти (1868–1922). Вернее, «Чардаш» играл скрипач, а два электрических гитариста и барабанщик ему подыгрывали.

Скрипачом был молоденький узбек, и держал он своего «Страдивари» очень странно — по-турумбайски, то есть вертикально, как контрабас. Мы расселись.

Руководил столом командир полка, ему очень нравилась роль хлебосольного хозяина, и, надо сказать, у него хорошо получалось.

Обстановка была тёплая и дружеская. На столе теснились немецкие мясные закуски, овощи, пиво и даже кое-что покрепче. Звучали тосты и здравицы в честь вечной и непоколебимой дружбы между «Машиной времени» и контингентом Советских войск в Германии.

Потом пошли обычные военные вопросы: «Каковы ваши дальнейшие творческие планы?» и «Вот вы поёте, играете, а по жизни работаете где?».

Оркестр к этому времени уже закончил пятую интерпретацию «Чардаша» и ожидал знака командира, чтобы поразить наш слух в шестой раз.

Напрашивался скучный вывод, что репертуар ансамбля дальше «Чардаша» не простирается или что командир полка — попросту скрытый венгр и даёт выход своим националистическим настроениям.

Пришлось срочно сделать несколько комплиментов исполнителям и дать хорошую оценку меценатству командира, не позволяющего солдатам зарывать в землю свои таланты.

Особенно все наши хвалили скрипача, способного сыграть виртуозную пьесу пять раз подряд и готового ещё бог знает на что.

Командир, очень довольный своим статусом «слуги царю и отца солдатам», поднял тост за творчество и сказал, что у кого-кого, а у него в полку талант никогда не пропадёт и что в то время, когда другие воины котлы чистили, он лично выделял талантливому узбеку по часу в неделю для занятий на скрипке, после чего тот, видимо, и выучил «Чардаш» В. Монти.

Было ясно, что наш меценат очень гордится своим узбеком, как помещик Троекуров борзыми щенками, и, была бы его воля, оставил бы несчастного «Паганини» на сверхсрочную.

— Вы обратите внимание, как он скрипку держит, — говорил командир, любовно поглядывая на скрипача. — Вам-то, гитаристам, не понять. Скрипку же обычно под подбородок суют. Но для этого нужна особая подушечка… Ну, давайте-ка ещё раз за музыку… Так вот, дурак прапорщик, которого я в Ташкент к узбекской матери послал, привёз две пуховые подушки, поэтому наш Туфтанделиев теперь так без настоящей подушечки и играет… А ну, давай-ка за майора выпьем, большого специалиста в своём майорском деле. Это ведь он организовал вам возможность вкусить с нашего скудного солдатского пайка.

Выпили за майора, вкусили «с пайка». Командир спрашивает:

— Ну, как вам наша жратва? У нас так каждый солдат питается.

Мы, конечно, одобрили. Командир осмотрелся победоносно, но, видимо, в глазах Директора, вкушавшего в это время твердый немецкий сервелат, увидел лёгкое недоверие.

— Что, не верите?! Лёнь, — говорит майору, — приведи какого-нибудь.

Через пять минут майор привёл низкорослого испуганного солдата. Командир уже успел поднять тосты за Джорджа Вашингтона, Джорджа Харрисона и Боя Джорджа и не совсем понял, зачем ему этот воин, но на всякий случай сказал:

— Что, попался?!

Было очень жаль ни в чём не повинного рядового, и мы со всех сторон начали кричать, что очень верим в роскошное разнообразие солдатского меню.

— А-а, точно, вспомнил, — вскричал командир, — тут вот некоторые не верят, что ты каждый день всё это ешь. Ведь ешь ведь? Ведь да?

Солдатик, пожиравший глазами жареную курицу, проглотил слюну и равнодушно ответил:

— Так точно, товарищ полковник.

Товарищ полковник торжествующе посмотрел почему-то на майора и указал солдату на свободный стул:

— Вижу, любишь своего командира, садись вот, поешь, только смотри у меня, морда, не пей!

Потом налил себе рюмку, махнул рукой:

— Да ладно, пей!

Чуть попозже сослуживцы увели командира к жене, а мы с Директором не покладая ног забились в огненном «Чардаше».


Чем дальше мы забирались в глубь Германии, тем теплее и радушнее был приём. Почти каждый послеконцертный ужин превращался в настоящий банкет. Конечно, приезд группы вносил свежую струю в скучноватую всё-таки повседневность военных городков, и все получали обоюдное удовольствие от вечернего общения.

Причём на каждом банкете обязательно задавался вопрос: «А где вы вчера выступали? Ах, у сапёров, ну и как вас принимали-кормили?»

Мы сначала-то благодарили и говорили, что очень всё было хорошо, но, видя искреннее разочарование добрых офицеров, стали отвечать так: «Ну, вчера, честно говоря, было так себе, зато сегодня просто потрясающе».

И чем меньше мы восторгались предыдущей частью, тем большее удовольствие читалось на открытых мужественных лицах наших теперешних хозяев.

Роль гостя вообще довольно трудна, а особенно у военных: попробуй-ка объясни, что ты с ног падаешь от усталости и мечтаешь только до койки добраться, и это людям, которые аж неделю готовились к встрече. Поначалу мы стойко выдерживали тосты, не отличающиеся разнообразием («За «Машину времени», на которой мы все росли»), но после того, как однажды поднялся уже крепко поддавший седой пятидесятилетний полковник, провозгласивший: «За «Машину времени» под которую я с детства развивался и взрослел», — было решено изменить регламент.

В последующие вечера первым вставал Андрей, коротко упоминавший о том, что все присутствующие родились и, видимо, умрут под «Машину времени», затем благодарил хозяев, которые угощали нас значительно лучше, чем в предыдущем месте. Этим он совершенно выбивал почву из-под последующих тостов. Пить обычно бывало уже не за что, и мы скромно ужинали и валились спать.

Конечно, каждый офицер гордился и хвалил именно то подразделение, где он сейчас служит. Нам везде показывали всякие достопримечательности. В лётном полку показали дом, где до и во время войны жил Геринг. Из подвала этого дома, оказывается, шел подземный ход аж до Берлина (то есть километров двести). На следующий день в танковой дивизии словоохотливый лейтенант, указывая на небольшое аккуратное озерцо, поведал, что через сложнейшую инженерную систему подземных озёр фашистская подводная лодка, не всплывая на поверхность, могла дойти прямо до Рейхстага.

У ракетчиков показали дыру в земле, откуда начиналось подземное шоссе с четырехрядным движением до Берлина, а от сапёров до Берлина можно было доехать подземным поездом.

В любой части можно было смело обратиться к первому встречному с вопросом, как раньше можно было скрытно добраться до Берлина, и тебя тут же вели показывать.

Я только диву давался от хитрости и изобретательности фашистских инженеров. И всё ведь это было построено для того, чтобы немецкая верхушка могла в последний момент свалить из осаждённого города — кто на поезде, кто на четырёх машинах в ряд, а кто и на подводной лодке.

Вот только как это они не предусмотрели, наверное, Штирлиц поработал, ведь выходы-то из всех этих подземно-подводных туннелей оказались прямо посередине различных советских воинских частей.


Наконец наступило 3 октября — день воссоединения. Уже с утра за пределами военного городка раздавались выстрелы петард и слышалась музыка духовых оркестров.

Караулы в наших частях были удвоены, а выход в город категорически запрещён: боялись провокаций.

Нам тоже не рекомендовали шляться среди немцев, занятых воссоединением. Но как упустить такое событие?

Поближе к вечеру, изнурённые ощущением своей непричастности к этому празднику жизни, мы втроем решили всё-таки прогуляться. Двое молодых офицеров, Володя и Слава, взялись нас сопровождать.

Собирались очень ответственно, как разведчики на задание. Скрупулезно проверялись одежда и обувь: не выдадут ли наше советское происхождение. Слава и Володя, одетые, естественно, в гражданское, профессионально порекомендовали сдать Директору ордена и документы, что и было сделано.

Теперь наша группа имела совершенно заграничный вид, правда, некоторое опасение внушали одинаковые короткие причёски офицеров, но Слава сказал, что это не страшно, т. к. в Германии тоже дураков полно.

Переговариваться было решено с помощью пальцев, по глухо-немецки, дабы немцы нас по родному языку не признали и на радостях не убили.

Пробравшись сквозь дыру, имеющуюся в любой уважающей себя ограде, наша пятёрка по-пластунски пересекла тёмный переулок и короткими перебежками бросилась в сторону оживлённой улицы.

И вот на обширную, залитую огнями площадь вышли пятеро «немцев». Володька со Славкой изображали восточных, а мы западных. Все держались за руки и через каждые 10 метров начинали молча остервенело брататься, чем сразу вызвали нездоровое любопытство окружающих.

Вокруг нас начала собираться небольшая толпа, которая неуклонно росла.

Испуганный Андрей начал нервно насвистывать гитлеровский марш «Хорст вессель», а я вырвал у рядом стоящей девушки цветок и со словами «Дас ист фантастиш» грубо подарил его Славке. Не знаю уж, что он потом с ним сделал?

Ситуацию разрядила врезавшаяся в толпу тележка со шнапсом и закусками, которой управлял не по-немецки пьяный мудель, и мы, схватив (читай: хватив) по стакану, благополучно разбрелись по площади.

Проходящий духовой оркестр оттеснил свободолюбивых офицеров, а мы, закалённые правилами поведения советских людей за границей, продолжали держаться настороженной злобной группкой.

Тележки с бесплатным шнапсом попадались все чаще и чаще, и через некоторое время мы уже свободно беседовали друг с другом на чистом немецком языке.

Вдалеке мелькали немецкие офицеры Славка и Володька, тоже, видимо, находившиеся в мультфильмовском состоянии «щас спою». Наконец, Вова, чей голос и музыкальный слух были получше, не выдержал напора и затянул: «Выходила на берег Катрина, на высокий дас ист бережок».

Вокруг них мгновенно сомкнулось кольцо. Помочь мы им ничем не могли — пора было уносить ноги, но я, как Тарас Бульба, тайком присутствовавший на казни сына, решил всё-таки пробраться поближе, чтобы рассказать потомкам об их геройском поведении.

«Русиш, русиш» — слышалось кругом, потом толпа взревела, поднаперла, и несколько дюжих здоровяков уже схватили несчастных.

Боже, как их качали! Они подлетали в воздух то вместе, то поодиночке; Володька ухитрялся вытягиваться в полете и отдавать всем честь, а Слава просто орал победную боевую песнь без слов.

Потом их отпустили и отягощённых подарками и шнапсом на случившейся машине с эскортом доставили прямо к той самой дырке в заборе, к которой и мы приплелись через полчаса усталые, но довольные.

Уезжали мы от наших военных убеждённые в полной боеготовности частей. Поездка оказалась интересной: удалось и других как следует посмотреть, и себя сильно показать.

Провожать нас пришли наши боевые товарищи — оберлейтенанты Володя и Слава, а когда проходящий по плацу батальон в сто луженых глоток рванул «Новый поворот», у всех навернулись слезы.

Было немного грустно за остающихся. В скором времени им предстояло сменить уже ставшие привычными порядок и комфорт на неизвестность, ожидавшую их в Союзе.

Ворота за нами закрывал солдат, хладнокровно евший банан, шкуркой от которого он ещё долго махал вслед нашему автобусу.

Здравствуйте, дорогой нетерпеливый читатель!

Добро пожаловать в эту книжку!

Всю свою жизнь я терпеть не мог всяческих запретов и старался по возможности их нарушать, особенно когда это почти ничем не грозило. И если Вы не утерпели и сразу «вышли» на эту главку, значит, мы с Вами родственные души, которые искали друг друга долгие годы.

Когда я был маленьким, моя очень добрая, но малограмотная бабушка попыталась как-то наказать меня поставив в угол и запретив думать о медведе.

Надо ли говорить, как я мучился?!

Так давайте с Вами думать о «медведе», давайте не будем мучиться сами и постараемся не мучить других!

Конечно, найдутся люди, которые покорно дочитают до этого места с самого начала, подчинившись запрещению или не обратив на него внимания.

В любом случае я уважаю и люблю всех за то, что Вы обзавелись этой книжкой и предоставили мне великолепную возможность познакомиться с Вами поближе.

Дорогой читатель, разрешите дать Вам несколько «несоветов» по пользованию этим произведением.

Обратите внимание — ничего не запрещается.

Так что нет нужды тут же всё делать наоборот тогда, когда можно этого и не делать.

Я Вам НЕ СОВЕТУЮ: читать эту книжку в метро, автобусах, такси, а также в барах, ресторанах и других общественных местах. Постарайтесь по возможности остаться с ней наедине.

НЕ СОВЕТУЮ: использовать её в виде подставки под чайник, для записи телефонов, на самокрутки и в туалетном смысле.

А также НЕ СОВЕТУЮ: «прочтя, передать товарищу» — товарищу желательно настойчиво порекомендовать купить себе такую же, так как каждый отдельный экземпляр должен безраздельно принадлежать только одному человеку и быть ему другом до конца дней.

Хотя всем этим несоветам можно и не следовать, а поступать с книжкой как Вам заблагорассудится лишь бы она принесла Вам какую-либо ощутимую пользу.

А теперь, когда мы немного познакомились, я прошу у Вас прощения за этот маленький фокус и приглашаю одних вернуться на первые страницы, других — просто продолжить чтение.

Из жизни жаб

Вообще у меня обострённое чувство справедливости, в просторечии почему-то называемое «жабой». Хочу, к примеру, шапку купить, но как бы дороговато — тогда не покупаю. Ну чего я буду покупать, если мне дорого. А вокруг все говорят: вот, мол, «жаба задушила». И наверное, чем дороже предмет, тем и жаба больше.

На шариковую ручку денег пожалеешь, значит, маленькая жабка лапками к горлу подбирается, щекочет, а вот уж если на зимнее пальто или на подарок к дню рождения, тогда точно бойся: матёрая жабища навалится и задушит насмерть. Я с этим «чувством справедливости» давно веду борьбу, трёх или четырёх жаб сам задушил, а одну загрыз зубами, но всё равно опасаться надо: с нашими ценами да инфляцией за каждым углом они поджидают и с каждым днем все здоровее и толще.

Но наши родные жабы всё-таки ни в какое сравнение не идут с иностранными, валютными.


За границей жабы нас прямо на вокзале и в аэропорту встречают, даже у пароходных сходней бычатся. За все почти семьдесят пять лет советской власти чем больше рубль от инвалюты отрывался, тем сильнее жабы ихние матерели и скалились.

Приплыли как-то в немецкий город Любек. Мы с моим одним приятелем в город решили выйти, жабу подразнить. Он мне до этого рассказывал, что какие-то родственники умоляли его комбинезончик детский купить и игрушек. Вот идём, присматриваемся. Порт-то на окраине находится, а двигаемся мы по направлению к центру. Идем, естественно, пешком, транспортную жабу успокаиваем. Чем ближе к центру, тем магазины больше и богаче, а товары разнообразнее и, соответственно, дороже. Наконец первый детский магазин. Мой товарищ, а он немножко плохо видит, подходит к витрине близко-близко, таращится туда и что-то бормочет. Ну, это-то мне понятно, что происходит — за десять метров слышно, как у него в мозгу щёлкает, — ясно: пересчитывает цены с марок на рубли. Я смотрю: из-за угла жабка высунулась, небольшая ещё такая, но плотная и мордастая. Пасть разинула, прислушивается.

Мой друг подсчёты закончил.

— Отдохнут! — говорит. Это, надо думать, по поводу родственников.

Я со страхом за жабой наблюдаю: вроде ничего, покрутила башкой и назад усунулась, наверное, упрыгала переводчика искать, жабка-то немецкая.

Вздохнул облегчённо, дальше идём. Через пять минут ещё магазин, побогаче. Около него уже пара жаб околачивается — ждут клиентов. Друг-то их не видит, всё его внимание витриной поглощено. А цены — ещё выше, а жабы — ещё крупнее.

Я на всякий случай поближе подошёл, слабые места у врагов высматриваю. А он опять пошептал, фыркнул возмущённо:

— Умоются! Пошли, Максик.

Жабы посмотрели друг на друга: «Вас ист дас, нихт ферштейн», — но на всякий случай за нами потащились. А мы уже к этому времени почти до центра дошли, прямо перед нами роскошный детский магазин. Около него урна такая красивая, что я сигареты почти целой не пожалел — чего урне зря пропадать, — да промахнулся, но вдруг слышу: чмок — из-за урны жабка давешняя выскочила, ням окурок на лету. Видно, перевёл ей уже кто-то, вот она и караулит.

Только я собрался приятеля предупредить, а он уже у витрины ногами топает — совсем забыл про осторожность:

— Отсосут, — кричит, — на фуй…

Вот тут-то они все втроём на него и кинулись. Я даже не заметил, как та сладкая парочка подтянулась. С ног его сбили, навалились и душат, душат. Но у нас как принято? Сам погибай, а товарища выручай. Я, значит, где стоял, так оттуда в гущу их толпы и прыгнул. Они его облепили — не оторвать, он уж глазки закатил, бедный. Говорить, конечно, не может, только руку левую просунул, какие-то знаки ей делает.

Смотрю, а в руке-то пять марок зажаты. Надо сказать, что в экстремальных ситуациях у меня голова здорово соображает. Я деньги схватил и шмелём в магазин. Заскочил, глаза разбежались, но вот оно, красное пластмассовое, ровно пять марок стоит. Я его, это красное, хвать, продавщица даже «данке» не успела сказать. Выбегаю и прямо с порога, как матрос Железняк последнюю гранату, кинул эту игрушку в самый их жабий клубок.

Они сначала-то не заметили, сильно душением увлечены были, потом присмотрелись оценивающе и нехотя отвалились одна за другой.

Товарищ мой лежит бездыханный, я ему поделал искусственное дыхание — ничего не помогает. Стал тогда делать «рот в рот», лицо у него порозовело.

Тут туристы наши идут:

— Смотри, Миш, педики паршивые места другого найти не могли, тьфу…

— Да нет. Та, что сверху, с хвостом, — это ж баба. Просто у их здесь свободная любовь.

Я поднялся, говорю:

— А ну пошли к грёбаной матери!

— Вот видишь, Миш, мужик это все-таки, а по-русски как чешет — даром что с хвостом.

Я опять говорю:

— Вали-вали, а то сейчас поцелую.

Тут уж они стремглав бросились, а за ними целая свора жаб поскакала с нашей троицей во главе. Мой товарищ уже встал, держит красную игрушку в руках, рассматривает. Я подошёл, жду благодарности за спасение жизни. Какое там!

— Ты что, за пять марок ничего получше найти не мог, что это такое вообще — какая-то красная херовина?! Да что я с ней делать-то буду?

— Родственникам подаришь, да и какая разница — тебя ж чуть не задушили, радуйся.

— Какая разница, какая разница! — продолжает он кипятиться. — Пять марок псу под хвост. Ты знаешь, сколько это на рубли будет?

— Во-первых, не псу под хвост, а жабам, во-вторых, вон видишь, две остановились, прислушиваются. И не просто остановились, а окаменели, потому что такого жлобства на своём веку ещё не видали. А вот сейчас как опомнятся да позовут своих со всего города, тогда узнаешь, где зимуют раки, омары и другая членистоногая сволочь.

— А и правда, — он говорит, — очень даже неплохая игрушка. Пойдем, Максик, скоро вроде обед.

Мы все на будущее этот его опыт хорошо усвоили. Вслух уже ничего не говорим. Нужно, например, выяснить у товарища, сколько вещь стоит. Спрашиваешь. Тебе показывают один палец (но не средний) — значит, первый вариант: отдохнут. Два пальца — второй вариант: умоются. Три пальца…

Сразу становится ясно и понятно, и все довольные расходятся по своим делам.

Вот однажды Подгородецкий принёс на репетицию кроссовки — посоветоваться.

— Мне, — говорит, — купить предлагают за столько-то.

Мы все дружно:

— Третий вариант!

— Вау! Дык они же надувные и шнурки у них натуральные.

Мы посмотрели:

— Ну, это совсем другое дело. Тогда — первый.

Такие-то вот дела. Только — тсс! — жабы обо всём об этом никак узнать не должны.

Худшая песня

«…Мне в четверг обещали билеты в пятницу принести на субботу на «Воскресенье».

Из разговора двух фанов в метро

Недавно я присутствовал на сольном концерте Андрея и лишний раз поразился образности его стихов. Как он ухитряется укладывать объёмную, насыщенную образами мысль в одно коротенькое четверостишие?!

Я много раз баловался стишками, посвящёнными дням рождения разных своих приятелей, и достиг в этом определённых успехов. Стали приглашать уже совсем малознакомые. Правда, меня частенько заносит, и деньрожденцы после моих поздравлений, бывает, не разговаривают со мной неделями, а пару раз пытались бить.

Написал однажды одному лоботрясу добротное поздравление. Ну, как водится, приложил его фигурально раз восемнадцать, выявил некоторые его «достоинства». Очень стихи ему понравились, он их везде с собой носил и всем показывал.

И вот пригласил один раз к себе девушку на предмет «поматросить и бросить». Она, дура, пошла. Он ей сначала всё на словах вкручивал, какой он клёвый да классный, а потом решил совсем добить — дал стихи те почитать, а сам пока в ванную пошёл к своей кошачьей свадьбе готовиться. Она первые три куплета прочитала — и давай бог ноги. Ума хватило. Причём след ее при этом совершенно простыл.

Я даже некоторое время сдержанно гордился очевидной пользой от своих трудов, но по большому счёту это было всё-таки несерьезно.

Мне всё время не хватало того, что Чехов называл сестрой таланта, — краткости, хотя братишка её всё-таки присутствовал.

Придумаю какой-нибудь остроумный оборот, а потом размазываю его на пять куплетов, разжёвываю в кашу — всё боюсь, что не поймут. Вот этот комплекс, эта дурацкая боязнь быть непонятым и мешает больше всего.

Но самое главное — это вымученность. Как только чувствуешь, что не стихи ведут тебя, а ты их сидишь и придумываешь, так надо тут же бросать это дело. Кто-то из умных сказал: «Стихи можно писать только тогда, когда их НЕЛЬЗЯ не писать» (так и хочется подписать: «Ленин»).

Я много раз видел, как где-нибудь в тёмном холодном автобусе во время длинного переезда Андрей, который может спать в любом месте и в любое время, вдруг поднимал голову, на ощупь находил свой очередной толстый блокнот и записывал, буквально не открывая глаз, строчку или две.

Вот так рождается большинство его песен, от которых потом стонет полстраны. Они рождаются САМИ.

Несколько лет назад, когда «Машина» ещё состояла при Росконцерте, какое-то тогдашнее начальство настоятельно порекомендовало Макару написать к готовящемуся юбилею по случаю победы над ФРГ пламенную песню.

Он потом сам рассказывал, что честно пытался, ничего не вышло: очень трудно писать по приказу, да ещё о том, чего сам не пережил. Самое интересное, что месяца через три песня всё-таки была написана, но получилась она САМА. И какая песня! «Я не видел войны — я родился значительно позже…» — одна из самых честных и лучших. Года три она украшала концерт в общем-то рок-музыки, и ни один растрёпанный фан не крикнул в это время: «Поворот» давай».

Шикарную песню Андрей написал и для документального фильма о фронтовых кинооператорах, тоже пропустив её по-настоящему через себя — так уж он работает. Прозрачные, чистые образы — каждый раз удивляешься: как же это я сам не додумался?

И чем проще и доходчивее была песня, тем с более парадоксальной страстью народ бросался её толковать. Конечно, было это во время информационного голода и застоя, сказывалась жажда свежего воздуха, и, когда его не было, люди пытались его придумать.


Шёл Андрей Макаревич как-то по улице во время дождя. Небо серенькое, дождик тоже какой-то ненастоящий, настроение — так себе. В общем, довольно неважно все. Придумалась песенка о том, что вот, мол, дождик, небо — серенькое, все — так себе.

Не песенка, а баловство, разминка ума. Она и не игралась практически, а народ всё равно узнал.

Это было время, когда «Машину» с удовольствием, достойным лучшего применения, долбали все кому не лень. Только что прогремела ураганная статья «Рагу из синей птицы», подписанная целой дюжиной сибирских деятелей культуры, больше половины из которых, как потом выяснилось, на тех концертах в Красноярске вообще не были, а просто выполняли чьё-то указание. Не хочется даже кратко пересказывать: отвращение охватывает. В общем, статья плохая. Помещение редакции «Комсомолки», напечатавшей этот пасквиль, было завалено злобными ответными письмами в защиту группы.

В очередной раз «Машина» обрела мученический венец и статус борца за свободу. Уже тогда говорили, что песни Макаревича даже не двусмысленные, а «трёхсмысленные». И тут появляется песня про дождик…

Народ не обманешь! И ежу понятно — песня про Сталина.

— Про какого Сталина, про Хрущёва! — кричали другие.

Третьи молчали, снисходительно улыбаясь: чего с дураками спорить. Ведь совершенно ясно: песня про Брежнева.

Ожидавшиеся после выступления «Комсомольской правды» ужасающие репрессии не последовали, что-то там у них не сработало, налаженный механизм засбоил, но зато группу стали душить худсоветами.

Почти перед каждой поездкой или незначительным обновлением репертуара устраивалась «сдача программы».

Обставлялось это всё помпезно: в огромном зале на полном комплекте аппаратуры со светом и дымом артисты за полтора часа в сотый раз должны были доказать свое право выступать перед зрителями. А в зале находилось человек десять-пятнадцать — комиссия. Затем в специальной комнате с бутербродами и фантой (боюсь, что и не только с фантой) происходила комедия обсуждения. Допускались туда из наших только А. В. Макаревич и В. И. Директор, остальные в волнении топтались в местах для курения. Насколько я помню, ничего конкретного не говорилось. Расплывчатые формулировки «подработать», «обратить внимание» и т. д.

Позже они усовершенствовали тактику, увеличив комиссию до сорока и более членов. Тогда, сославшись на отсутствие кворума, можно было спокойно перенести прослушивание на недельку-другую. Причём об этом сообщалось почему-то уже после концерта. Наверное, посчитаться заранее было трудновато (ой, это я себя три раза посчитал), а солнечное искусство «Машины» благотворно влияло на математические способности — тут-то всё и выяснялось.

Наконец партия и правительство начали проявлять нетерпение: есть такая группа «Машина времени» или нет, может она выступать перед широкими трудящимися массами или не может она выступать перед широкими трудящимися массами?

Нам конкретный ответ требовался не меньше, чем правительству, но получить его было крайне трудно. Время было смутное: уже пробивались первые ростки если не демократии, то хотя бы здравого смысла, и за решительное «нет» можно было получить по шапке так же, как и за решительное «да».

Наша тактика сводилась к тому, чтобы любыми средствами обеспечить стопроцентную явку комиссии на прослушивание. Их же задача состояла в том, чтобы всеми правдами и неправдами избежать пугающего конкретного ответа, а значит, кворума не допускать.

Мы распределили членов комиссии по количеству своих и приятельских автомобилей, чтобы организовать доставку туда-обратно и устранить хотя бы одну из причин неявки — транспортную. Но аппаратные игры оказались куда интереснее, чем предполагалось. Члены были разбиты по ареалам обитания. Я обслуживал «куст» Сокол — Хорошевское шоссе. Сначала нужно было позвонить, дома ли, а то стоишь потом, целуешь закрытую дверь, а он с той стороны дышит. Ладно. Звоню:

— Здравствуйте, Зураб Моисеич! Это имярек Капитановский. Через двадцать минут буду у вас.

— Зачем?

— Сегодня же двенадцатое, «Машину времени» слушать и одобрять.

— Не помню я чего-то. А кто будет?

— Все.

— А кто все? А Крапивин, а Одоровская, а Слепак?

— Да все, все. Одоровская сказала, если Зураб будет — приду.

— А я буду? А я-то, наверное, и не буду, я только что ногу сломал.

Так мне эту гадость надоело вспоминать, прямо тьфу! Да что там говорить! Где они все сейчас? Слепак этот, Зураб Моисеев сын, Одоровская? Кто их помнит?

А великолепная «Машина времени» свой двадцатипятилетний юбилей справляла на Красной площади, между прочим. И с этого момента закончилась история площади как символа эпохи темного советского царства.

Не всё, конечно, тогда так уныло было. С некоторых пор группа стала иногда неожиданные подарки получать: то афиши быстро напечатают, то костюмы приличные пошьют. Дело в том, что бывшие юные поклонники «Машины» как-то незаметно подросли, а некоторые из них за ум взялись и большими начальниками заделались. Вот и помогали по старой памяти чем могли.

Пришел однажды Андрей на приём к чуть ли не замминистра дела группы обсудить. Тот из-за стола встал, руку подал:

— Присаживайтесь, пожалуйста, дорогой Андрей Вадимович, какие проблемы? Я, — говорит, — помню, как мы с ребятами на ваш концерт по трубе лазали. Если вы по поводу аппаратуры, так я в три секунды все подпишу.

И действительно, все вопросы решил и подписал. Потом до дверей провожать пошёл и спрашивает:

— Ну а вообще как оно, ничего?

Андрей поблагодарил, конечно, говорит:

— Спасибочки, да всё нормально, только шьют мне политический подтекст к простейшим песенкам. Глупость какая!

— Это про дождик, что ли? Ха-ха-ха! Дураки какие! Да вы внимания не обращайте, мало ли. Идите спокойно, творите, радуйте нас своими песнями.

Затем вспомнил что-то, оглянулся, дверь притворил и спрашивает:

— Ну, между нами, всё-таки про кого? Про Гитлера или про Сталина?


Часто спрашивают: почему у «Машины» нет практически песен про любовь? Андрей считает, что, наоборот, все его песни о любви. Ведь он трактует это понятие значительно шире, нежели просто отношения, связывающие мужчину и женщину.

И ещё, я думаю, любовь — это настолько интимное дело, что кричать о ней «под фанеру» во Дворце спорта где-нибудь в Епидопельске по крайней мере бестактно.

Чудовищный шквал третьесортных песенок про «я тебя люблю» не только прививает дурной вкус, но и опошляет само чувство.

Конечно, глупо требовать от поп-культуры доверительной любовной лирики, с которой обращаются к читателю хорошие поэты, ведь и обращаются они «один на один», а не к десятитысячной аудитории, но уж хотя бы можно воздержаться от откровенного хамства и пошлости.

Однажды, будучи сильно влюблён, я попытался всерьёз написать хорошие, добрые стихи о своих переживаниях. Мечтал вложить в них всю душу. Создать нетленное произведение. Старался изо всех сил целую неделю, но душу вложить так и не удалось. Всё получалась какая-то пресная жвачка, и так я эти красивые слова замусолил и залапал, что и сама моя любовь к той девушке прошла, превратившись в стойкое отвращение.

Долго я мучился от собственной бездарности. Как же так, ведь всё у меня было: и переживания, и нежность, и кое-какая страсть, а лучшая песня всех времен и народов так и не вышла.

Но мы не привыкли отступать — так, кажется, пелось в ныне уже покойном киножурнале «Хочу всё знать». Коль у меня не получилась лучшая песня, попробую-ка написать самую худшую.

Если вы думаете, что написать худшую песню проще простого, вы глубоко заблуждаетесь. Оказалось, гораздо труднее, чем я ожидал. Для начала пришлось себя представить лопоухим болваном, мучающим композиторов безумными текстами, вжиться покрепче в этот образ. Это-то мне удалось без труда. Достаточно было дня три кряду посмотреть телевизионные музыкальные программы и купить пиджак в крупную полоску. Затем по всем правилам я должен был на последние деньги приобрести подержанную пишущую машинку или по крайней мере обзавестись парой толстых поэтических тетрадей. Выбрал второй вариант (по жабьему принципу). Дальше уже все как по маслу покатило: придумал «либретто», за каких-то два месяца при помощи силлаботонического стихосложения облек его в поэзию, отшлифовал по углам, подбил бабки, спустил на тормозах на мягких лапах, провентилировал вопрос, посмотрел на мир широко открытыми глазами, вызвал на ковёр и изящно переписал одноцветной шариковой ручкой. Получился вот такой шедевр:

Солнышко светит, цветочки цветут,

девичьи глазки мне спать не дают,

брови — дугою и нежный овал

крепко мне в душу однажды запал,

и белый свет мне не мил уже стал.

Больше не стану я выпить нигде

и подниму я успехи в труде,

первым в работе стараюсь я стать,

станешь тогда ты меня замечать

и свиданья свои мне обещать.

Радуга в небе и птички поют,

двое влюбленных по травке пойдут —

я твою руку возьму в свой кулак,

светят мне губы твои, как маяк,

будет с тобой у нас счастье — ништяк, вот так.

Стану хвалить я одежду твою,

скажешь тогда ты мне робко «люблю»,

будет счастливая наша семья,

вместе поедем в другие края,

потому что люблю тебя я.

Вот примерно в таком разрезе, а особенно, как я считаю, удался припев:

Дождик капелью стучится: кап-кап, —

купим с тобою мы плательный шкап,

поезд колёсами дробит: тук-тук, —

ты — мне друг и я — тебе тоже друг.

Причём в первоначальных вариантах вместо «купим с тобою…» было «стану ходить за тобой как араб», но, твёрдо решив воздержаться от политики и национального вопроса, я переделал на бесполый «шкап».

Полюбовался на произведение, представил, как поёт его какой-нибудь серьезный певец в сопровождении оркестра, и так мне стало приятно — прямо кайф. Уж так плохо написано, что очень хорошо. Кайф наоборот.

Мне ещё в армии узбек один рассказывал анекдот: «Жил-был пастух. Курил анашу с самого рождения. Курил анашу с самого первого утра и до тридцати семи лет. И, видимо, к ней привык. А потом в день своего тридцатисемилетия встал с утра и хотел покурить, а анаши-то и нет, кончилась вся. Послал он вниз в деревню мальчишку, а тот вернулся только под вечер. Таким образом, пастух впервые за тридцать семь лет целый день не курил. И такой от этого словил кайф! Кайф наоборот».

Итак, закончил я творческий процесс, отпечатал в трёх экземплярах, название придумал залихватское — «Песнь о любви» и побежал всем показывать. Однако настоящего искромётного успеха не имел: «Слабовато, — говорят, — а местами не в размер». И никто ведь не сказал: «Козлиная ты рожа!»

Я, честно говоря, такой критики не ожидал. Обескуражился. А меня утешают: «Ладно уж, не расстраивайся — бывает хуже».

Как же, думаю, хуже? Опять не получилось? Ещё раз перечитал — хуже некуда. Расстроился по-настоящему: ни хрена из меня не получается. Но я упрямый, это дело сразу не бросил.

Работали мы в одном концерте с композитором, автором нашумевших шлягеров «Вишнёвая метель» и «Татьянин день», в общем, с Мигулей. Сидит он как-то у рояля между концертами, что-то наигрывает, тут я к нему со своим эпохальным и подкатился. «Вот, — говорю, — Володя, текст не посмотрите?» Он видит, что я не с улицы, а вроде как при артистах, поэтому сразу-то не погнал. После первых двух строчек его перекорежило всего. Я обрадовался, но скрываю. Он взял пару аккордов и говорит: «Как-то у вас тут с размером — не того». Я его горячо заверил, что в одну секунду подработать могу, только бы музыка была хорошая (на самом-то деле я над размером целый месяц бился, все старался, чтоб погадостнее вышло).

В общем, он ещё некоторое время попел, страдая, мой «шлягер», потом говорит: «Ладно, вы мне экземпляр оставьте, я на досуге подумаю и вам сообщу».

Так всё-таки настоящего торжества и не получилось. Понимаете, не было у меня стопроцентной уверенности, что песня худшая. А когда я по телевидению услышал: «Плэйбой — клёвый такой, мой милый бэйби, одет, как денди, с тобой я — леди, я так люблю тебя», — меня охватила чёрная зависть, и окончательно стало ясно: не в свои сани не садись. И я бросил это дело.

Впечатление от разового посещения Росконцерта

Хотите верьте, хотите проверьте,

Сегодня я из-за всяких дел

Был ненароком в Росконцерте,

Нога на ногу в коридоре сидел.

Вот бежит в пиджачке — брови в нитку,

Невысокий, лет шестьдесят — не поймёшь,

Очки роговые, глаза навскидку,

Обувь — платформа, брюки — клёш.

Что он думает о себе? Не знаю,

Хоть и пиджак его из-за границ,

Сколько таких вот, как он, встречаю

Здесь в вестибюле забытых лиц.

Аккомпанировал раньше певице,

Фельетончики пошлые со сцены читал,

Теперь рассуждает о силе традиций,

О том, соберет ли «Машина» зал

Шибко они тут все деловые,

Необходимость свою ощущают вполне,

Коридором сквозь дыма клубы густые

Идут, всё заботятся обо мне.

Сколько таких учреждений разбросано,

Сколько курящих там трудится дам!

Артисты! Играйте, по вашим вопросам

Давно уж написан бумажный хлам.

Сюда бы сейчас побольше дуста,

И взять бы швабру, вычистить грязь.

Всё хорошо, вот только искусство

Плачет, страдает, криком зайдясь.

Почти В. В. Маяковский

Пылесос

«…И пусть ястребы Тель-Авива дышат в кислородные подушки Вашингтона».

Из радиопередачи

Я всегда очень верил нашим газетам, радио и телевидению. Вот по радио говорят: «Невесело поют нынче соловьи в Булонском лесу» — значит, невесело. Весело соловьи могут петь только в Нескучном саду.

Наши вообще очень удачно всегда долбали капиталистическую заграницу. И слова были изобретены специальные: мир чистогана, город жёлтого дьявола (это на золото намекают, которое у нас-то никто не любит), жёлтая — она же продажная — пресса.

Очень хорошо и красиво можно было сыграть на противопоставлениях: у нас — «просторно раскинулись жилые микрорайоны», у них — «дома теснятся в каменных джунглях»; у нас — «счастливо трудятся», у них — «изнывают под гнётом»; у нас — «с каждым годом растёт благосостояние трудящихся», они — «прозябают в нищете»; мы — «живём», они — «ютятся» или чего-то там «влачат», кажется, «своё жалкое существование».

Ещё с раннего детства хорошо помню такой шедевр газетной карикатуры. На портрете изображён тогдашний секретарь Организации Объединённых Наций. Под портретом надпись — Даг Хаммаршельд. Около портрета стоят двое рабочих в комбинезонах и с молотками (видимо, во время обеда). И один говорит другому: «Смотри, пишется Даг, а читается наоборот». Вот так — просто и элегантно — проклятый гад Хаммаршельд.

И даже совсем недавно в одной из центральных газет после огромной статьи о наших очередных победах я под рубрикой «За рубежом» увидел такие строки: «Этой зимой в США от холода погибло более 854 человек».

От какого, к чёртовой матери, холода?! Что, прямо на улице замерзли или простудились, а потом слегли? А точно ли более 854 или всё-таки менее?

А специальная «плохая» музыка? Многие, наверное, помнят киножурнал «Иностранная кинохроника», который можно было смотреть без дикторского текста и с закрытыми глазами. Сначала шла весёлая «траляляшная» музыка. Это значило, что в Венгрии вошёл в строй новый комбинат, потом звучали минорные аккорды — ну точно землетрясение в Англии или женский хор рвёт душу — открываешь глаза: американские рабочие влачат…

Всю жизнь в конце декабря я слышал: «В обстановке крайней напряжённости встречают нынче на Западе Новый год».

Видали как? Нынче! В течение десятков лет, а всё — нынче.

На протяжении долгого времени дня за три до Нового года я усаживался перед телевизором, чтобы не упустить момент, когда Запад, находящийся постоянно в обстановке крайней напряжённости, наконец-то лопнет. Но этого почему-то не происходило.

Позже у меня появился видеомагнитофон, и я стал записывать особенно выдающиеся «шедевры» дикторского искусства. Я подчёркиваю, именно дикторского. Так как сами по себе демонстрируемые сюжеты совершенно невинны.

Судите сами. На экране — одна из центральных улиц какого-то западного города. От дома к дому протянуты пышные гирлянды. Улыбающиеся прохожие, отягощённые красочными пакетами, спешат по своим делам; сверкают разноцветными огнями празднично украшенные витрины.

Дикторский текст: «Ничто не напоминает нынче (опять нынче) в Лондоне о Новом годе».

Ну, конечно же, ничто; ведь за границей праздники не празднуют, а стараются «хотя бы ненадолго отвлечься от повседневных проблем».

Следующий сюжет. Показывается ирландская группа «Ю-Ту», выступающая в небольшом клубе, а затем улыбающаяся женщина, которая моет окно.

Текст: «Не сразу пришёл успех к молодым талантливым музыкантам. Раньше они играли в рабочих кварталах, но не всем по везло так, как им, — некоторые вынуждены сами зарабатывать себе на хлеб». («Некоторые» — это, наверное, про бабу и окно.)

И последнее. В Нью-Йорке — рождественская неделя, кругом клоуны, Микки-Маусы. На углу стоит веселый Дед Мороз, останавливает каждого прохожего, поздравляет и вручает маленький пакетик. Люди разворачивают, и многие сильно радуются.

Диктор (с нескрываемым презрением и уничтожающим сарказмом): «А вот и американский Дед Мороз — Санта-Клаус, но он дарит прохожим далеко не подарки, а всего лишь лотерейные билеты. Немногие выиграют в эту новогоднюю лотерею».

Вскоре нашим средствам массовой информации стало как-то уже не до лотерейных билетов Санта-Клауса, и я боюсь (к моей радости), что моя видеоколлекция телесюжетов так и останется неполной. Нет-нет да и прозвучат иногда слова «влачат» и «прозябают», но относится это уже не к Западу, а к нам, что в общем-то не так уж и смешно.


Все это довольно длинное вступление к рассказу о пребывании «Машины» в США в 1988 году призвано показать, какими примерно сведениями, почерпнутыми из газет, ЦТ и т. д., я располагал об «их жизни и нравах» перед поездкой в эту страну.

Нет, я, конечно, не уподоблялся «мистерам Твистерам», считающим, что по Москве медведи бродят, но был искренне удивлён, не увидев на каждом шагу в Штатах горящих крестов ку-клукс-клана и валяющихся где ни попадя бездомных, которые «вынуждены сами зарабатывать себе на хлеб».

Если говорить серьёзно, то мы действительно знали и знаем об Америке гораздо больше, нежели американцы о нас. Мы ведь черпали информацию из видеофильмов, из музыкальных программ, а они в основном из своей жёлтой прессы.

Раньше по инициативе наших газет неоднократно проводились интервью со случайными людьми в центре Москвы и Нью-Йорка. И что же?

Наш бравый рабочий-комсомолец толково объяснил въедливым американским корреспондентам территориально-политическое деление США и климатические особенности различных зон, а ненароком попавшийся нашим журналистам в Нью-Йорке болван-профессор из 15 республик назвал только три: Москву, Сибирь и Волгу. Что и говорит о высоком культурном уровне среднего советского человека, каким я себя и считаю.

А чего?! Однажды Макаревич с Кутиковым и Ефремовым сели и за пять минут на спор записали на бумажке почти 48 из 50 американских штатов, а когда Сашка Зайцев вспомнил, что американские деньги называются не долларами, а «баксами», то все решили, что он свободно может поработать пару лет гидом-переводчиком где-нибудь в Алабаме.

И вот «Машина времени», усиленная для концертной убедительности Александром Борисовичем Градским, летит на «Боинге» в Штаты.

Летим мы на «Марш мира» по инициативе Комитета защиты мира. От кого собирался защищать мир этот комитет — от нас или от американцев, я точно не знаю.

Самолёт прибыл в Нью-Йорк, где мне бывший москвич Миша через решётку передал 134 мятых доллара (всё, что смог собрать), потом мы аккуратно пересели на лос-анджелесский рейс и около полуночи по местному времени, слегка замученные долгой дорогой и неизвестностью, растопырились в зале прилёта аэропорта Лос-Анджелеса, штат Калифорния.

Как всегда, никто из нас точно не знал, будут ли встречать, дадут ли суточные и когда придётся «мирно маршировать» — прямо сейчас или всё-таки немножечко попозже?

Через некоторое время ловкие шофёры в серой форме растащили по длинным лимузинам прилетевших бизнесменов, и мы остались в зале одни, не считая очень бойкой и симпатичной девицы с небольшой табличкой «HARD-ROCK» в руках. Девушка пританцовывала, вертела головой и, беспрестанно улыбаясь, энергично разгоняла табличкой и без того кондиционированный воздух.

Убедившись лишний раз, что, кроме нее и нас, никого в зале нет, и бросив взгляд на длинные прически Кутикова и Градского, она решительно подошла и с ужасающим техасским акцентом осведомилась, не видали, часом, мы тут где-нибудь группу из Москвы? А мы-то как раз и видали.

Девушку звали Маделина, она позвала лохматого босого парня Тома, мы загрузили вещи в грузовичок, сели в две машины и по ночной прохладе приехали в чудный дом Маделины на берегу океана.

Еще в этом доме жил непрописанным её друг Лэни, которого за странный рычащий голос пришлось тут же прозвать Тайгером, то есть Тигром.

Они позвонили, заказали пиццу; потом пришли ещё несколько друзей, а мы тоже достали разные московские припасы и стали с ними со всеми очень сильно дружить.

Андрей спел под гитару несколько песен в стиле «кантри», была открыта пара баночек икры, а наш Директор, не говоривший по-английски, выразил свою признательность гостеприимным хозяевам тем, что не сходя с места, в уголку, быстро выиграл у Тигра сто с лишним баксов в карты, неосмотрительно оставленные тем на виду.

Директор сильно гордился своим выигрышем, и стоило больших усилий упросить его проиграть деньги назад.

К середине ночи обстановка была такая приятная и свободная, как где-нибудь в Малаховке под Москвой.

Два следующих дня мы провели на пляже и вообще всячески красиво отдыхая, посещая маленькие пляжные магазинчики и соседей Маделины, которые проявили к «этим странным, но весёлым русским» неподдельный интерес.

Было жарко, кое у кого сгорели плечи, а Саша Градский купил себе красивую шапочку с приделанными к козырьку небольшими ручками и верёвочкой. Если дёрнуть за верёвочку, то ручки делали жест, который американцы называют «Fuck off». Дёргал он за верёвочку часто, несложный механизм быстро сломался, и руки застыли в постоянном жесте, который уже нельзя было ни отменить, ни изменить. Шапочку пришлось снять.

Мы, конечно, не забыли, зачем сюда приехали, и с интервалом в семь минут пытались интересоваться, где сейчас «Марш мира» и как бы нам к нему незаметно примкнуть, а также задавали всякие робкие вопросы по поводу суточных.

Несчастные Маделина и Тигр смущённо переглядывались, наконец выдали нам долларов по двадцать, чтоб мы себе ни в чём не отказывали.

День на четвёртый выяснилась одна любопытная деталь: наши милые хозяева ни о каком марше и не слыхали, а просто узнали от каких-то знакомых, что должны приехать русские музыканты, после чего, испытывая здоровый интерес к нашей стране, решили их принять и поближе познакомиться.

Было не очень-то ловко, но вскоре мы-таки нашли этот «Марш мира», а он нас, и историческая справедливость была восстановлена.


Михаил Шуфутинский был руководителем ансамбля «Лейся, песня!» до 1979 года. Руководителем хорошим — в меру жёстким, в меру демократичным. Миша окончил дирижёрско-хоровое отделение консерватории и очень хорошо поставил в ансамбле вокал. Отношения были нормальные, коллектив был на подъёме, и ничто не предвещало скорого расставания с руководителем.

Как-то на гастролях я зашёл вечером к нему в номер. Миша говорил по телефону с Москвой, и я стал рассеянно перебирать газеты и книги на его тумбочке в надежде найти какой-нибудь детективчик на ночь — и нашёл. Книжечка называлась «Овцеводство в Австралии» и содержала ряд интересных сведений о численности и популяциях бараньего поголовья в этой далёкой стране.

Так у меня зародилось жуткое подозрение, что Шуфутинский уезжает.

Кстати, о самом слове «уезжать»: в те времена этот глагол не требовал дополнения. Не надо было уточнять, куда и зачем. Если говорили, что кто-то уезжает, то всем было совершенно ясно, что конкретный товарищ навсегда покидает Советский Союз ради Израиля, США или Австралии. У Миши с Австралией не сложилось, потому что как раз в тот период австралийцы ввели для эмигрантов возрастной ценз, по которому он с семьей не проходил. Но тогда он ещё об этом не знал и на всякий случай интересовался овцеводством.

Через пару месяцев Шу — так его звали друзья — собрал собрание и объявил о своём решении уволиться. Все были в шоке. Такого ещё не бывало; был прецедент, когда целый ансамбль «Самоцветы» ушёл от руководителя, но наоборот…

Миша объяснил, что он очень устал от поездок, что не имеет возможности посвящать достаточно времени семье, и извинился перед всеми за то, что он, видимо, вынужден будет объявить нас перед руководством подонками и бездельниками для убедительной причины увольнения.

Мы, обалдевшие, дали полное согласие считать нас кем угодно, а руководство реагировало однозначно, тут же предложив разогнать к чёртовой матери зарвавшуюся сволочь, но Миша настоял на своём и уволился один.

Он поступил очень мудро и честно, потому что даже через полтора года, когда он уехал, не имея к «Лейся, песня!» никакого отношения, у ансамбля были большие неприятности: размагниченные фонограммы, отменённые съёмки, несостоявшиеся гастроли.

Где-то году в 84-м, уже в «Машине», после концерта я вошёл в наш «Икарус» и, усевшись, услышал из водительского магнитофона развесёлую музычку про Брайтон-бич, небоскрёбы и т. д. — голос был совершенно незнакомый.

Водитель сказал, что это какой-то Чухатиньский, последний писк эмигрантского творчества.

Я никак не мог себе представить, что это поёт Миша, так как еще в «Лейся, песня!» он никогда не пел и, раздавая партии вокалистам, всегда предпочитал сыграть мелодию на рояле. Слух у него был отличный, но что-то не то с дикцией, и он даже немного этого стеснялся.

А тут прямо соловьём разливается. Оказалось, что всё-таки Шуфутинский. Видимо, это в Нескучном саду соловьи не поют, а в Булонском лесу поют, да ещё как весело!

На протяжении этих лет я слышал, что Миша был сначала в Нью-Йорке, потом переехал в Лос-Анджелес, и у него там какое-то дело, связанное с рестораном: не то у него ресторан, не то он часто туда ходит. Но адреса не было, а повидаться очень хотелось: вот, мол, я в Америке и не сбежал, а так — захотел и приехал.

Как-то, идя по улице, спрашиваю Маделину, не знает ли она такого Шуфутинского? Маделина, жуя резинку, улыбаясь, постреливая глазами и не забывая качать бёдрами, подбежала к телефону-автомату, схватила и сунула мне толстенный справочник. Открываю и между мистерами Шмуцем и Шутцем коричневым по розовому написано: мистер Шуфутинский.

Я позвонил ему, разговаривал с женой, которая меня не узнала, и выяснил, что мистер Миша будет сегодня вечером в ресторане «Атаман», который, собственно, ему и принадлежит.

Ребята все взволновались: некоторые тоже знали Шуфутинского еще по Союзу, а другие — просто от возможности сходить в Америке в ресторан.

Я уже упоминал, что разговаривать с Маделиной было бы трудно, даже если бы она говорила не по-английски, а по-русски, но с такой же пулемётной скоростью и ковбойским акцентом; поэтому приходилось отделываться многозначительным «о'кей».

Кое-как договорились, что она заедет за нами в 6 часов на своей широченной шаланде и отвезёт в «Атаман».

Все «почистили перышки» и приоделись во всё чистое, чтобы предстать перед «владельцем заводов, газет, пароходов» во всём блеске. Градский долго возился с механизмом шапочки, потом плюнул и надел ради разнообразия не чёрную, а белую рубашку.

Где-то в половине восьмого я уже стал сильно нервничать, потому что Маделина, хотя и была женщиной, но всё-таки старалась не опаздывать более чем на час — значит, что-то случилось.

Так оно и было. Вскоре она позвонила (переводил Лэни Тайгер) и рассказала, «что у машины не было номера, а полиция спрашивает, а машина принадлежит одному другу, а друг уехал неизвестно куда, а полиция машину забрала, а она теперь без машины, а в общем, все о'кей и через 10 минут она будет».

Действительно, минут через десять Маделина явилась на новом «мустанге», мы погрузились и поехали.

Поинтересовались, у кого она взяла эту тачку и есть ли на неё документы? Ответ был такой:

— Всё есть, всё о'кей. Я её по дороге купила.

«Атаман» был просторным рестораном, специализирующимся на французской и русской кухне. Оркестр только что закончил очередную песню, и Миша с радиомикрофоном спускался с эстрады в зал под аплодисменты русско-французского стола.

Я вышел прямо к эстраде, и сюрприз был так сюрприз. Кого он меньше всех ожидал увидеть, так это меня. Он расчувствовался до слез, я тоже.

Больше того, многие присутствующие сразу узнали Макаревича и Градского, подходили, жали руки, но им сразу было объяснено, что мы приехали не насовсем, а на гастроли.

Вечер прошёл чудесно.

На следующий день Миша катал нас по Лос-Анджелесу на своём «Мерседесе», у которого на номере вместо цифр написано «Атаман». Проезжали мимо его дома в самом престижном районе города — Беверли-Хиллз. Подумать только! Ещё недавно я смотрел интересный видеофильм «Полицейский из Беверли-Хиллз», а тут сам разъезжаю.

Миша небрежно вёл машину и рассказывал, рассказывал… О том, как трудновато с рестораном без официальной лицензии на алкоголь, о том, что заключил контракт с телохранителями, которые должны защищать его даже против его воли. Тут вот какая тонкость. Если подойдут к Мише незаметно преступманы, приставят пистолет и прикажут отослать телохранителей, то те никуда не уйдут, если только сами не захотят.

В конце экскурсии Шуфутинский всё-таки спохватился, что уж очень круто взял, и сказал, что жильё очень дорого, поэтому он не может себе позволить в этом миллионерском районе целый дом, а только пятикомнатную квартиру.

Я немного успокоился, а то ведь известно, что на Беверли-Хиллз живут самые богатые звёзды Голливуда и вообще всякие знаменитости.

На Мишиной улице проезжаем мимо одного особняка, перед которым на лужайке дядька чёрный с детьми бегает.

— Знаешь, кто это? — Миша небрежно спрашивает. — Знаменитый Кассиус Клей, он же Мохаммед Али, знаешь?

Я плюнул на все, говорю: «Не-а».


Несколько раз в Штатах в разных городах нас таскали на настоящие приёмы со свечами, бассейнами и слугами-неграми в белых перчатках. Все было очень богато, и я поражался, насколько сильную любовь испытывают к «Машине» простые американские миллионеры.

Правда, потом оказалось, что средства, ассигнованные богатыми людьми на такие приёмы, проходят как благотворительность, и им за это снижают налоги.

Это не значило, конечно, что с таким же успехом можно было выбросить деньги на помойку, ведь гораздо приятнее их пропить с замечательными ребятами из Москвы, чем снабдить пару сотен бродячих собак «долгоиграющими» резиновыми костями.

Американцы всё время улыбаются: неосознанно во сне, дома, на улице, — ходят прямо так и улыбаются, а уж если к американцу обратиться с вопросом или как, тут уж приходится опасаться, как бы он себе челюсть не вывихнул.

Ещё они друг друга хвалят и никогда не жалуются — всегда все о'кей.

Вот он подходит здороваться: «How are you?» (Как поживаешь?). Надо ответить: отлично, шикарно, бесподобно.

А если буркнуть, как у нас принято: «Ничего», — тут он уже подумает, что у тебя кто-то умер.

Часто спрашивают, уловив малейший акцент: «Откуда ты (или вы)?» Говоришь: «Из Советского Союза». Не понимают. Надо отвечать: Россия, Москва.

Так что мы ещё до развала Союза уже отвечали, что русские.

Один только раз очень правильно нас поняли. Был сильный дождь, а автобус не смог подвезти к самым дверям гостиницы. Три часа ночи, несёмся, гремя сапожищами. На втором этаже открывается окно, и заспанный голос спрашивает: «Откуда это вы летите как сумасшедшие?»

— Из Советского Союза, — отвечаю.

— Так я и думал, — и закрыл окно.

Но вообще к нам все очень благожелательны. Даже, кажется, немножко жалеют.

Пригласили как-то на обед в аристократический гольф-клуб. Америка — страна относительно молодая, к аристократии и к своей старине очень трепетно относится. Однажды на экскурсии достопримечательности показывают: вот здание, ему почти тридцать лет, а вот тому — целых пятьдесят.

Ну разве можно быть аристократом с двадцатилетним стажем! Но ничего, оказывается, можно.

В гольф-клубе около ста почётных членов: Рональд Рейган, Майкл Джексон и другие суперзнаменитости. Чтобы получить членство, надо внести 150 тысяч, да и потом ежегодно отстёгивать 50–60, но, как вы понимаете, не в деньгах дело.

Клуб расположен в уже суперфешенебельном месте внутри Беверли-Хиллз, в Бель-Эйр, и славится кухней своего ресторана, чуть ли не лучшей в мире.

Нам показали красивые поля для гольфа, клюшки почётных членов и, наконец, кухню с 15–18 поварами, каждый — мастер какой-либо национальной готовки. Даже двое специалистов по русским делам, наверное варят им щи.

В просторном обеденном зале 5–6 миллионеров в белых рубашках что-то спокойно ели своими клюшками и на нас особого внимания не обратили.

Клуб считался сугубо мужским, женщины не допускались, но для организатора нашего обеда, голливудского продюсера, который пришёл с женой, было сделано исключение.

Мы сели за стол и после первого тоста за нашу даму элегантный седой продюсер, держа бокал с шампанским ($400 бутылка), произнес буквально следующее:

«Друзья! Всем известно, что самая развитая капиталистическая держава в мире — это США. В США самым богатым и процветающим штатом является Калифорния. Самый известный город Калифорнии — Лос-Анджелес. В Лос-Анджелесе самым фешенебельным районом считается Беверли-Хиллз, а в центре его находится Бель-Эйр, где расположен наш гольф-клуб с роскошным рестораном, где мы все сидим.

Друзья! Вы находитесь в самом сердце капитализма, к которому ваша страна, к сожалению, выбрала такой тернистый и извилистый путь».

Наш Директор встал и обратился к продюсеру с краткой ответной речью, где сдержанно похвалил Америку и жратву. И мы выпили, как я понял, за перестройку.

Мне так понравился этот стройный и безупречный американский тост, что я изо всех сил постарался его запомнить, чтобы в случае чего воспроизвести. Недавно такой случай представился: приехали знакомые американцы. Я произнёс тост, слегка подправив его под наши условия: мол, вот мы все здесь, в Москве, в ресторане «Пекин», в европейском зале и т. д.

Американцы кивали, но мне показалось, что тост настоящего искрометного успеха не имел.


Когда поёт А. Б. Градский, я забываю обо всем. Мы знакомы с ранних юношеских лет, репетировали в разных группах в легендарном Доме культуры «Энергетик». Я всегда восхищался его уникальным голосом, даже когда он не поет, а так просто, в разговоре. Еще меня привлекали бескомпромиссность его суждений и очень здоровое чувство юмора.

С тех пор, конечно, прошло много лет. Градский стал известнейшим певцом и композитором, а я всего лишь гениальным звукорежиссёром и писателем, поэтому не могу называть его на бумаге Сашей, в крайнем случае — Александром.

Так вот, в Америке Александр купил себе стекло.

Будучи человеком предусмотрительным, ещё задолго до этой поездки он приобрёл огромный «Бьюик» 72-го или 75-го года и с первых дней пребывания в Штатах искал для этой машины ветровое стекло. Нашёл и купил.

Стекло было очень большое, а ящик для его хранения — так просто огромный, и в нем хотелось жить. Валандались и таскались мы с этим ящиком исключительно из уважения к таланту и личности Александра.

Как-то раз в Сан-Франциско я был дежурным по ящику. Сижу, привалился к нему, как к горе Машук, и за него отвечаю. Присматриваю, как бы в нём бездомные не расселились или океанский контейнеровоз за своего не принял и не уволок незнамо куда.

Покуриваю тайком запрещённые в США сигареты «Родопи». Их ещё президент Линкольн запретил как пустую трату времени, а под категорию марихуаны они подходят разве что по запаху. Я все сидел и размышлял, как этот ящик завтра волочь в другое место, и вспомнил кучу всяких историй о громоздких предметах и их перемещении.

У ансамбля «Верасы» была сильная нужда. Нужда была в двух кофрах для перевозки микрофонных стоек. Кофры должны были быть метра по полтора и сделаны из фанеры. Вот те, кому положено, наваляли чертежи и отправили их на завод или там в мастерские, где заказ должен был быть выполнен точно и в срок.

Время от времени «Верасы» интересовались, как продвигается работа. Им отвечали, что всё в порядке, уже пройден нулевой цикл и заложены первые фанерки.

Через каких-то два года изготовители позвонили, сообщили, что первый из кофров готов, и предложили встречать груз около 15 часов. Филармонические деятели выразили удивление таким пафосом и, в свою очередь, предложили послать своего экспедитора, чтобы он схватил коробку и привёз. Но изготовители, сославшись на новую форму обслуживания, стояли на своём.

Встречать вышли всей филармонией.

В 15 часов в ворота вошёл спиной человек с флажком, за ним показалось нечто вроде дома средней величины, который на тягачах, тачках и подводах волокли радостные изготовители.

Оказалось, кто-то в среднем звене не вовремя выпил и перепутал миллиметры с километрами.

Чудовище долго стояло во дворе филармонии. Были проекты открыть там дискотеку или рынок, но администрация на всякий случай отказывала.

А чехлы для стоек чья-то жена сшила из подвернувшихся тряпок за 20 минут.


А вот ещё. Случилось мне один раз в городе Магадане перевозить довольно громоздкий ящик с ударной установкой.

Я стою на улице с этим ящиком и двумя бойкими местными ребятами, через которых и была приобретена установка, пытаюсь поймать такси.

Машу руками, как ветряная мельница. Но вот одна машина с «зеленым глазом» мимо проезжает, потом другая…

Ребята, посмеиваясь, за мной наблюдают, наконец один, который поглавней, смилостивился над недотёпой, говорит:

— Ладно, мальчик, отойди! Кто же у нас в Магадане так тачку ловит?!

Вышел он на край тротуара, сунул руки в карманы и стал правой ногой такое движение делать, как девочки в варьете в танце канкан.

Я думаю: «Во как! Век живи — век учись. В жизни бы сам не догадался», — и действительно, первая же «Волга» останавливается.

Вежливый водитель аж из машины вышел и к нам направляется. Мой магаданский канканщик смотрит на меня — знай наших, но тут водитель как даст ему в табло и уехал. Что уж случилось, точно не знаю. Может быть, не той ногой надо было.

Ребята долго оправдывались, что этот водила мудак и козёл, а я плюнул на местный колорит, достал московский чирик (тогда это ещё были деньги), взмахнул им, как Кио палочкой, и первый же грузовик, ссыпав уголь на обочину, помчал меня с барабанами в дальние дали.


Работали у нас в своё время трое рабочих: Басов, Шитов и Калахов. Кличка у них была — «три молодца, одинаковы с лица».

Действительно, очень похожи друг на друга: плотные, немногословные, обстоятельные.

Никто о них толком ничего не знал, только однажды Шитов сказал, что брат у него «на шофёра кончил».

Работниками они себя зарекомендовали хорошими, меж собой крепко дружили: придут, бывало, утром все с «фонарями» — Директор им допрос с пристрастием. «Упали, — говорят, — ударились».

Ещё им почему-то очень нравилось быть евреями.

— Мы, — говорят, — евреи: Басман, Шитман и Калахер.


Когда приезжаешь на гастроли в другой город, одним из самых доступных развлечений является дневное посещение местного универмага. Вот в одной украинской поездке приходим в универмаг. Походили, посмотрели, потом, конечно, заходим в музыкальный отдел. Я гляжу, глазам не верю: стоят звуковые агрегаты типа «Маршал». Две колонки одна на другой, и сверху усилитель. По виду ни дать ни взять — фирменная аппаратура, на которой обычно западные «монстры рока» выступают.

Оказывается, местный радиозавод выпускает. И название залихватское — что-то вроде «Ритм» или «Гамма».

Мы эту аппаратуру обступили, гадаем: какова она в деле? Тут откуда ни возьмись трое «евреев» протискиваются. Басман с Шитманом обошли агрегат вокруг, потом, не сговариваясь, схватили за ручки, приподняли, опустили. «Говно», — говорят. А Калахер даже плюнул.

Мы тоже плюнули: чего уж тут смотреть — всё ясно. Я этот способ проверки качества взял на вооружение и, когда в первый раз за ящик со стеклом Александра уцепился, сразу понял — сильная вещь.

Пока я всё это вспоминал, дежурство моё кончилось, смена пришла, и отправился я ужинать чем американский бог послал.


Приехали в Даллас, штат Техас. К этому времени «Машина» уже отделилась от «Марша мира».

В плане у нас были записи на очень хорошей далласской студии и пара концертов.

Состоялся даже небольшой концерт в городе Хьюстоне, столице американской космонавтики, где «действующие» русские до этого времени появлялись крайне редко.

Даллас — очень красивый город, очень чистый и благоустроенный (если можно вообще так говорить об американском городе) — в своё время покрыл себя мрачной славой. В Далласе был убит президент Джон Кеннеди.

Мы побывали на том месте, видели здание, с верхнего этажа которого, по официальной версии, стрелял Ли Харви Освальд.

Освальд, арестованный по подозрению в покушении на Кеннеди, вскоре сам был убит Джеком Руби, в свою очередь через месяц отравленным в тюремной камере, развалившейся через три дня на мелкие куски, впоследствии съеденные мышами.

Комиссия Уоррена, занимавшаяся потом расследованием этого жуткого дела, исписав толстенные тома, зашла в тупик, так как свидетели исчезали один за другим. Возможно, только будущее прольёт свет на тайну убийства. И то вряд ли.

В Далласе было много интересных встреч и контактов, но апофеозом явилось посещение «Хард-рок кафе».

Не надо думать, что это нечто вроде кафе-мороженого, где играет группа. «Хард-рок кафе» в мире всего несколько. Это своеобразный центр рок-культуры. Это роскошный ресторан, способный удовлетворить самые изысканные вкусы. Это мемориальный музей, где собраны реликвии, принадлежащие лучшим музыкантам мира: гитара Джимми Хендрикса, одежда «Битлз» и т. д. И наконец, это престижнейший концертный зал, где выступали и выступают (но только по одному разу) звёзды рок-музыки.

Честь выступить в «Хард-кафе» была оказана Элвису Пресли, Стиви Вандеру, «Роллинг Стоунз», Чабби Чеккеру и другим звёздам, причём честь обоюдная: заведение очень гордится людьми, занимавшими его сцену, и в ознаменование каждого такого события на площади перед зданием навечно помещается бронзовая звезда с фамилией певца или названием группы.

Сердце любого рокера зашлось бы при взгляде на это созвездие имён, и каково же было наше удивление, когда «Машине» официально предложили выступить в этом замечательном месте.

Ни о какой звезде, конечно, разговора не было (этот вопрос решался спецсоветом), но возможность поиграть на одной сцене с музыкантами такого масштаба просто потрясала.

Первая (и последняя) очередь, которую я увидел в Штатах, была очередь за билетами на наш концерт. Публика собиралась солидная, так как цена билетов была довольно высока — около 18 долларов, а за 10 можно было купить приличные джинсы.

Все, конечно, очень волновались. Концерт открыл тремя песнями Александр Борисович. Пел он по-русски, но зрители были буквально потрясены его вокальным мастерством и этого не замечали. Некоторые в волнении закурили, другие обменивались вполголоса восхищёнными репликами. Тогда Градский сделал следующее: оборвав на полуслове волнующий рассказ о приключениях Гарсии Лорки, он, пользуясь буквально тремя английскими словами (типа «Ноу смокинг, фастен белтс»), заставил зал замолчать и прекратить курение, чем поднял престиж советских артистов на небывалую высоту. Об этом взахлеб с одобрением написали утренние газеты.

После этого «Машине» работать было легко, зрители были само внимание, и я даже слышал, как по залу пролетели две мухи.

Еще до поездки Андрей удачно перевёл несколько песен, а перед русскими текстами делал по-английски небольшой анонс, так что для зрителей не пропали ни музыка, ни смысл, что было особенно приятно. В общем, большой успех.

В течение всего концерта за моей спиной стояли трое солидных мужчин и очень внимательно наблюдали за моими действиями. Первый был по виду очень похож на продюсера Мадонны, второй явно напоминал продюсера Рода Стюарта, а третий скорее всего являлся продюсером Майкла Джексона. Пришлось мне блеснуть мастерством и хвататься за ручки в темпе шахматного блицтурнира.

По окончании концерта я повернулся к ним и спрашиваю:

— Как вам понравился саунд звука?

Один сказал: «Отлично!», другой: «Шикарно!!», а третий: «Бесподобно!!! — и добавил: — Прекрасная работа».

Странно всё-таки, как Америка влияет на творческие способности человека. Вот, помню, в Орле после концерта зрители прибегают:

— Где, — кричат, — этот звукорежиссёр хренов, надо бы ему руки оторвать!

Это на родине, а здесь такие важные люди — и «шикарно и бесподобно».

В общем, сижу я это и мысленно уже у Мадонны и Стюарта работаю, а может быть, даже и у Майкла.

Тут Макаревич подходит:

— Чего-то, — говорит, — мне показалось, что гитара сегодня была тиховата.

Пришлось срочно в «Машину» «возвращаться».

А мужики те, трое, оказывается, поспорили между собой на бутылку виски, что я обязательно что-нибудь сломаю, но просчитались, сволочи.

На вечернем «разборе полетов» вышел небольшой спор о программе, но все согласились, что в целом концерт прошёл хорошо; Андрей с достоинством комментировал по-английски русскую часть концерта, а я ничего не сломал.

Александр Борисович, зашедший на огонёк, тоже сдержанно похвалил коллектив, но чувствовалось, что у него есть собственное мнение о том, кто принёс концерту успех.

(Александр всегда относился к «Машинистам» как к братьям меньшим, на что, безусловно, имел право, и позволял любить себя и восхищаться только издалека.)

В ответ на этот демарш я вынужден был тут же наврать, что слышал из верных источников о планирующемся открытии звезды в честь «Машины времени». Градский хохотал так, что стёкла чуть не лопнули, и предложил в качестве материала для звезды трехслойную фанеру. Было грустно.

А сон-то оказался, что называется, в руку. Дня через два американцы намекнули, что утром около «Хард-рок кафе» состоится некая торжественная церемония. (А кое-кто продолжал хохотать.)

Я пошёл в магазин и приобрел за 70 центов кусочек жести, подручными средствами обрезал его, придав форму звёздочки. Написать фломастером имя и фамилию было уже делом техники.

На следующий день далласцы не поленились устроить пышный праздник в своем стиле. Было всё: и небольшой оркестр, и разрезание лент, и торжественное срывание со звезды красного покрывала. В конце церемонии «американские пионеры подарили «Машине времени» галстуки» («Пьер Карден») и т. д. и т. п.

Я положил звёздочку Александра на зелёную травку, но показывать кому-либо постеснялся: зачем мне нужен враг на всю жизнь, тем более что поёт-то он по-настоящему здорово.

А звезда «Машины» из сверкающей бронзы помещалась где-то справа от Чабби Чеккера и в приятной близости от Элвиса Пресли, и если хвалить после каждого концерта и улыбаться — это способ американской жизни, то отливать и устанавливать звезду с надписью «Time Machine. USSR» их никто не заставлял. И это хорошо!


Сводили нас на новый фильм «Красная жара». В нём советский милиционер, которого играет Арнольд Шварценеггер, приезжает по делам службы и розыска в Чикаго. Американская полиция активно ему помогает, и всё кончается хорошо. Довольно забавный фильм, правда, смеялись мы совершенно не в тех местах, где американцы, ну да неважно, у них свой юмор, а у нас свой.

Присутствовал там такой эпизод. Милиционер Шварценеггер, усталый после самолета, наконец добирается до номера в гостинице, заходит, запирает дверь, бросает свой портфель на диван и включает телевизор. На экране появляется целующаяся парочка.

— Тьфу, это же капитализм, — говорит Арнольд с отвращением и выключает ящик.

На очередном приёме сосед по столу, который, кажется, присутствовал на просмотре, спросил меня: как мне нравится Америка? Я, желая сострить и намекая на фильм, ответил:

— Это же капитализм.

Через два дня вышла газета, как раз освещавшая пребывание в Далласе «Машины» и присуждение ей звезды.

Большая статья с фотографией группы на первой странице начиналась словами:

«Макс Капитановский — саундинженер «Машины времени», держа в руке стакан с водкой, сказал: «Да, это капитализм».

Я как прочитал, чуть в обморок не грохнулся. Во-первых, от лживости и продажности американской прессы, во-вторых, от страха, что в Москве узнают. Шёл 1988 год, а тут «стакан с водкой». Хорошо помню, что пил из рюмки, а они, гады, что написали?!!

Да еще Директор на меня долго и выразительно смотрел — прямо мороз по коже. Я решил при случае с этим «щелкопером и бумагомаракой» отношения выяснить.

Случай представился на третий день, во время концерта Рода Стюарта. Нам раздали такие значки «Очень важная персона», дающие возможность ходить за кулисы и в буфет. И вот моя персона увидела в буфете того журналиста, подходит к нему и говорит заготовленную речь, в смысле «ай-ай-ай».

Уж как он смеялся!

— Я тебе, — говорит, — только хорошего хотел. Твоя фамилия в центре газеты появилась, у нас за это люди знаешь какие деньги платят, а тебе — на халяву…

Моя «очень важная персона» все поняла и больше с глупостями не приставала.

Директор меня в Москве не выдал, а руководство почему-то прошляпило.


Концерт Рода Стюарта. Мы впервые присутствовали на настоящем рок-концерте такого масштаба. Огромный полуоткрытый зал, отличная аппаратура, шикарные музыканты, бесподобный Род Стюарт.

Мы, как «очень важные персоны», располагаемся близко от сцены. Билет стоит $18.50, дешевле, чем на «Машину» в «Кафе», но и зал больше раз в десять.

Слева огромный экран, показывающий всякие мелкие детали: выражение лица, пальцы гитариста или клавишника — великолепное шоу.

В проходах дежурят квадратные мальчики в чёрных майках — охрана. Зрители беснуются, но в рамках; курят марихуану, но понемногу; пьют виски, но по чуть-чуть — полный кайф.

Хрупкая девушка, профессионально сбив с ног тренированного громилу, прорывается на сцену, и Стюарт допевает песню с ней на руках.

Я сидел, разинув рот, смотрел и слушал, а вокруг сорокалетние мальчишки и девчонки пели, танцевали, целовались. У меня зрело неосознанное чувство протеста советского человека, не привыкшего, чтобы было так хорошо.

Одним словом, я собрался УЙТИ. Будучи уже очень известным в Америке человеком, фамилией которого уж полгода как пестрели центральные газеты (стакан водки и т. д.), я представил себе завтрашние сенсационные заголовки: «Капитановский УШЕЛ с концерта Стюарта», «МАКСУ такая музыка не нужна» и т. п.

Пока я смаковал несостоявшееся будущее, концерт незаметно закончился, и мы отправились на банкет-приём, которым Стюарт каждый раз удостаивал сугубо избранных.

Сугубо избранных в Далласе оказалось человек восемьсот. Закуски, напитки, легкая музыка — большой праздник.

Между прочим, я заметил ту девушку, которая охрану прорвала, она как раз с тем охранником и отдыхала — подсадная уточка-то!

Часа через два появился САМ и в уголке ужинал со своими детьми. Он явно устал и несколько тяготился шумным обществом. Я-то на всякий случай прошёлся мимо пару раз этаким гоголем, чтоб он понял, КТО с него хотел уйти, но сильного впечатления это не произвело.

В результате Андрей был в конце вечера представлен Стюарту, поговорил с ним немного, и они вместе сфотографировались. У Макара фото хранится — РОДИК и АНДРИК.

Но мы с Директором этого уже не видели: у него мечта была у Стюарта на коленях посидеть — не вышло, и мы заплакали и пошли домой в скромную гостиницу «Анатоль» (двести баксов в сутки).


Почти перед самым отъездом посетили один плантаторский дом. С белыми колоннами, расположенный на живописном пригорке среди цветов и деревьев, дом производил впечатление форпоста рабовладения. В воздухе слышались звон кандалов и крики угнетаемых негров. Своеобразное очарование старины не портила даже циклопическая спутниковая антенна, стоявшая на лужайке перед крыльцом.

После обеда, о котором даже говорить не хочется, хозяева предложили освежиться в бассейне. Мы уже привыкли, что бассейны есть почти у всех, а лето в Калифорнии очень жаркое, поэтому с благодарностью предложение приняли.

Бассейн находился метрах в ста от дома и был, наверное, устроен из естественного пруда, настолько хорошо он вписывался в окружающий ландшафт.

Я направился к бассейну и уже издали увидел, что там кто-то плавает. Раздавался плеск и, как от кита, взлетали фонтанчики воды. Ничего удивительного в этом не было — это мог резвиться дельфин или любое другое морское существо: бассейн был достаточно велик, а американцам никакой закон не писан.

«Дельфином» оказался хорошенький желто-зелёный водяной пылесос длиной около метра. Перебирая маленькими лапками, он ползал по дну и по подводным стенкам бассейна, всасывал частички ила и несуществующего мусора, потом всплывал и радостно выпускал фонтанчик воды.

Мы зачарованно смотрели на его работу.

— Сосёт, как бог, — сказал кто-то рядом.

Я, наверное, сноб, жлоб и «вещист», потому что когда меня спрашивают, что мне запомнилось в Америке больше всего, я вспоминаю не небоскрёбы, не «Хард-рок кафе», не Голливуд, а вот этот маленький трудолюбивый водяной пылесос как олицетворение рациональности, пользы и комфорта американской жизни.

Наши эмигранты, которых в Америке уже предостаточно, многочисленных родственников, хлынувших в Штаты за магнитофонами, телевизорами и тряпками, полупрезрительно называют «пылесосами».

Если бы эмигранты с самого начала познакомились с очисткой американских бассейнов, они бы придумали для родственников другое название.

Новый год под пальмами

Сколько ни говори «халва», во рту сладко не станет.

Ходжа Насреддин

Самым распространённым словом в мозамбикском варианте португальского языка является слово «проблема». По счастливой случайности по-русски оно означает то же самое, поэтому, обладая даже таким минимумом лингвистических познаний, можно запросто обходиться без словаря и многолетнего изучения.

— Ты почему, чёртов сын, на полтора часа опоздал? — спрашиваешь у чернокожего водителя микроавтобуса. Причём по-русски.

Он печально закатывает глаза, разводит худыми руками:

— Проблема, сеньор, проблема.

— Какие проблемы, когда у нас концерт через час?

При слове «концерт», которое он вроде бы понимает, шофёр несколько оживляется:

— О, музикь! — Поднимает вверх большой палец, затем опускает и, тяжело вздохнув, заканчивает: — Проблема.

Опытному советскому человеку сразу становится ясно, что у водителя неожиданно заболел сменщик, а сам он сидел с младшеньким, когда за ним прибежали, и понадобилось время, пока он договорился с сестрой, живущей вообще в пригороде.

Но слово «проблема» было повторено два раза.

Значит, по дороге у него еще спустило колесо, а запаску он на той неделе отдал вулканизировать, а у них вулканизатор «полетел», потому что советского производства, а уж сколько они просят купить «Бош», как у счастливца Мбого Раен Того, но они жадничают, а в принципе он музыку очень даже любит.

А вот когда ты еще только договариваешься, чтоб он завтра во столько-то подъехал, тогда пожалуйста — у него улыбка до ушей и: «Ноу проблема!» Зато уж завтра: «Проблема, сеньор, проблема!»


В первый день в столице Мозамбика Мапуту — картина: идет по улице «негра»-мозамбиянка. Сзади, вместо рюкзака, мозамбиёнок прикручен — выполняет обязанности зеркала заднего вида (если что, то орет), спереди второй ребёнок висит, равновесие осуществляет. В левой руке женщины баул с добром, в правой — сетка с красивыми бутылками из-под пива, при этом мамаша что-то жуёт, курит, разговаривает с передним малышом, а на голове у нее сорокалитровый бак с водой. В трёх шагах сзади налегке гордо плетётся муж, сокрушённо повторяя на ходу: «Проблема, ох, проблема!»

Так что не только у нас женщины по жизни главные.

Одна из самых больших опасностей для приехавших в Мозамбик — заболеть малярией. Нам в Союзе должны были прививки сделать специальные, но уж перестройка вовсю шла, и прививки почему-то отменили. Уже там, в Мапуту, узнали, что всё равно было бы бесполезно: вакцина наша для африканской малярии — тьфу. Директор не растерялся и собрание собрал, в смысле ходить всем по струнке, а то вот один наш лётчик по струнке не ходил и это… дал дуба, а другой наш моряк не оберёгся и приказал всем очень долго жить, а ещё третий кто-то о себе много возомнил и отбросил какие-то предметы, кажется, на которых по льду катаются.

Правда, сотрудники посольства быстро точки над «i» расставили. Оказывается, малярию в основном комары специальные вызывают. По внешнему виду ничем от обычных не отличающиеся, зато по повадкам — очень.

Когда кусают, то заднюю свою часть, так сказать, корму, поднимают, и очень похожи в этот момент на приготовившегося стартовать бегуна.

Поэтому как почувствуете, что в Африке вас комар кусает, то не торопитесь его прихлопывать. Надо сначала посмотреть, как он попку держит, а потом уж с лёгкой (или с тяжёлой) душой размазать гада.

Тут Маргулис как раз приходит бледный как полотно, показывает на своей белой европейской руке пятнышко — видно, тяпнул кто-то. Все в ужасе. Но посольские товарищи сказали, что у них на всякий случай есть и профилактическое средство, выработанное московской сноровкой и нашей любимой российской смекалкой, — джин. Причем употреблять рекомендуется и до, и после укуса, а если у нас при себе нет, то вот, пожалуйста, пара ящичков.

Женьку вообще приятно лечить, а тут такое дело. Одним словом, с ним всё в порядке оказалось, дай ему бог здоровья.

Впоследствии выяснилось, что комары и водку с коньяком ненавидят, но это было уже наше собственное открытие.

Лучше всех, конечно, на улицах и в других общественных местах смотрелся Петр Иванович. В солидной обширной майке и необъятных шортах он являл собой прямо-таки оплот колониализма в лучшем смысле этого слова. Прохожие и зрители на концертах так и рвались получить от него какие-нибудь указания, чтобы сломя голову их выполнить, но Петя, помня о том, что Мозамбик — свободная страна, людей не загружал, а подношения принимал креветками и омарами.

Мы жили в многоэтажной гостинице в довольно приличных номерах, то есть номера были приличными до 1974 года, а сейчас электричество подавалось с перебоями, кондиционер не работал, а лифт функционировал вечером, но через день.

Андрей как руководитель занимал престижный номер на двенадцатом этаже и просто поразил меня тем, что уже на третий день в сорокаградусную жару бодро взбегал к себе по лестнице, не теряя ни дыхания, ни хорошего настроения. Я же однажды поднялся к нему в гости, так думал, сейчас умру. Правда, я был с вещами. С бутылкой пепси.

Нет, там действительно потолки очень высокие, поэтому пролеты лестничные гораздо длиннее, чем мы привыкли. Вот и получалось: их четыре этажа равнялись нашим шести.

Мы однажды решили проверить. Сидим с Маргулисом и Кутиковым у них в номере на шестом этаже, жрём здоровущих креветок, которыми нас наши морячки угостили. Причём Женька ещё и кочевряжится:

— Не привык, — говорит, — я к креветкам и другим морским делам. Не моя это пища.

И выбросил недоеденное чудовище в окно. Стали считать: «Раз, два, три…» — чтоб прикинуть высоту нашего номера, на какой счет она об землю грохнется.

Вы только не думайте, что мы так уж мусорить за границей привыкли, просто окна на задний двор выходили, а там была такая помойка, что будь здоров и не кашляй.

Так вот, считаем, считаем, как до двухсот дошли — чувствуем: что-то не так. Пришлось ещё одну креветку жирную бросить. Уж как она об землю вдарится — за милю должно было быть слышно. До трёхсот досчитали, опять ничего. Потом всю оставшуюся жратву выкинули, тарелку и много чего другого — никаких результатов, только, когда уже к вечеру на улицу вышли, на концерт собираясь, увидали: ребятня со всего района с открытыми ртами вверх смотрит: они, оказывается, на лету всё пожирали.

Побывав перед поездкой в Ленинской библиотеке и покопавшись в справочниках, я выяснил, что в Африке «горы вот такой вышины», а также «крокодилы, бегемоты, обезьяны, кашалоты и зеленый попугай» и вообще там очень и очень жарко в любое время года. Поэтому я решил как следует подготовиться и по старой гастрольной привычке создавать максимум комфорта взял из Москвы небольшой вентилятор, которым, когда бывало электричество, мы с Валерой, поставив прибор точно между кроватями, спасались от жары как могли. Интересно, что если направить в Африке себе в лицо струю воздуха из московского вентилятора, то создается на секундочку ощущение просто очень жаркого российского лета, а если выключить, то тут же бросает в африканский пот. Желая как можно честнее поделиться с Валериком «вентиком», я наладил в нём (в вентике) режим поворотного обслуживания, так что нас кидало в африканский пот каждые десять секунд. За две недели пребывания мой организм, так и ждущий, куда ему перестроиться, радостно перестроился на этот интересный ритм, и в Москве зимой поражал врачей и меня самого ежедесятисекундным вспотеванием. Пришлось выбрать время и вылечиться двухнедельным десятисекундным вставлением головы в духовку.

Рубли в Мозамбике называются метикалами, и, когда нам раздали там первые суточные, я шелестел огромными тысячами, не зная пока, куда их девать. Они были изготовлены из ещё более гнилого «дерева», чем наши. Купить в местных магазинчиках было особенно нечего, а хранить метикалы было удобно только в банке. Из-под пива.

В общем, проблема. Правда, Директор авторитетно заявил, что можно поменять мозамбикские «деревянные» на какие-нибудь доллары, но на чёрном рынке. Сказано — сделано. Я знал поблизости от гостиницы пару рынков. Пришёл на первый — ну, чернее не бывает. Прямо так черно, что ужас. Самым светлым пятном был я сам. И ни фига: никто ничего не меняет.

Хотел вообще-то один со мной на часы мои испанские поменяться, но мне не показались те два банана, которые он предложил: я этот сорт не перевариваю.

Ладно, пошёл на второй рынок. Он ещё чернее выглядел. У некоторых морды аж в фиолет отсвечивают, и хотя с удовольствием они готовы были метикалы эти у меня взять, но вот насчет того, чтобы что-нибудь порядочное взамен дать, — тут уж дудки.

Однажды разыскал я одного местного жителя, который кроме «проблемы» знал еще много разных слов, даже по-английски. Он мне вкратце поведал, как дошли они до жизни такой. Рассказал в трёх словах историю страны и советско-мозамбикских отношений. Я рассказ его, интересный во всех отношениях, здесь и привожу.

«До 1974 года страна наша была колонией Португалии. Португальцы нахально заасфальтировали в городах дороги, провели электричество, обустроили телефонную сеть и понастроили на океанском побережье роскошные туристические отели — видел, наверное, сейчас от них одни коробки бетонные остались.

Народ в деревнях да джунглях бедно жил, но справлялись. А в городах совсем нормально — при домиках и при работе.

Потом ваши «врачи», которые «по зову сердца» приехали с эпидемиями бороться, стали при каждом удобном случае народу объяснять, что нельзя рабами жить и надо бы социализму подбавить. И так они к 1974 году народ затюкали, что тот расправил плечи, сорвал многовековые оковы и уволил пожимающих плечами португальцев без всякого содержания.

Первые три дня хорошо было. Приятно, конечно, оковы сбросить, но вот потом лажа началась: то на электростанции винтик открутился, то в каком-нибудь отеле унитаз забился — нужен португальский специалист. А их-то народ прогнал. Ваших, естественно, понаехало видимо-невидимо, но всё больше «врачей», а они в «электрических» винтиках не особо рубили — всё норовили растить национальные кадры да политзанятия проводить.

Хорошо, что народ наш от природы смекалистый, сразу правильную линию выбрал: как что-нибудь сломается — тут же на помойку, как в отеле канализация забарахлит — бросай его к нашей чертовой мозамбикской матери. Пусть стоит немым памятником колониализму, эдаким укором проклятому прошлому.

Через некоторое время нечто вроде голода наметилось. Ваши-то продуктов и машин нам много подкидывали, но нашлись и у нас нечестные люди, стали это всё присваивать. А ООНы и ЮНЕСКи всякие не могли спокойно на наши успехи смотреть и тоже стали продовольствие и другую гуманитарную помощь присылать. Ты уж извини, но тут ваши прокололись немножко. Сбросят, бывало, с вертолетов мешки. Мешки как мешки. С макаронами. И написано на них: «ГОСТ № 2093/176.2320». Только очень знающие колдуны в джунглях могли разобраться, что это помощь от братского советского народа. А вот ушлые да подлые капиталистические коршуны на каждом своём мешке нахально выпечатывали: «Подарок мозамбикским братьям от жителей ЮАР» или «Дорогому народу Мозамбика от США», а то и «Людям доброй воли от людей очень доброй воли».

Где уж нашим во всем этом разобраться, и случилась война. Вялая такая, продовольственная. Как прослышат кому положено в какую деревню гуманитарную помощь подбросили, так пойдут туда и отберут, а те потом у них.

Правительство тоже качается. Позвонят в ваше посольство: «Срочно нам пять «газиков», шесть «уазиков» и тридцать чёрных «Волг». А то к американцам пойдем».

Ваши испугаются, с Москвой свяжутся — и «пожалуйте бриться»: в тот же день летит самолёт «Антей».

Но, конечно, и Мозамбик в долгу не остается: каждый год по нескольку тонн орехов кешью вам отправляем, как в прорву. Что вы там с ними делаете? Едите, что ли?

И ещё мы вам разрешаем у наших берегов креветок ловить, а то развелось их, тварей, — никакого спасу нет. Сколько у тебя времени до концерта осталось? Пойдём, кое-какие достопримечательности покажу».

Мы пошли с ним вдоль океана в сторону бывшей курортной зоны. Он показывал американское посольство, красивые дома состоятельных граждан и даже резиденцию президента, но, конечно, издали.

— Раньше у нас для белых прямо рай был, — продолжал он, покуривая, — как увидит наш на улице белую компанию из ресторана, на другую сторону вежливо переходит. Те тоже не забижали: пройдут — как бы не заметят. А какой народ был честный! Страшно честный был народ. Оставишь, к примеру, на улице сумку с деньгами — никто пальцем не тронет, правда, только некоторое время. Ну, а уж если кого черт попутал, то будь любезен вон к тому столбу.

Я посмотрел в ту сторону, куда он указывал. Там посреди пляжа красовался крепкий деревянный столб, с одной стороны полуохватываемый чем-то вроде развалившихся трибун для зрителей.

— Вот за любой проступок — на сутки к столбу.

— Что, и за убийство тоже? — поразился я.

— Убийства раньше редко случались, но и за убийство — всё равно к столбу.

— А если жена мужу изменила?

— К столбу!

— А если?..

— К столбу, к столбу, к вот этому позорному столбу.

Я прямо восхитился демократичностью и гуманностью бывших мозамбикских законов и представил себе, как провинившегося преступника привязывают с утра к столбу, как собираются зрители, позорят его как могут и как ему делается нестерпимо стыдно, как прячет он от соплеменников свои бегающие глаза, и уже больше никогда-никогда…

Вот насчет «никогда-никогда» — тут я оказался совершенно прав, потому что через несколько часов начинался прилив, океан доходил несчастному привязанному к столбу аж до шеи, а зрители кровожадно следили за выражением его лица в то время, как его под водой заживо пожирали морские рачки и моллюски.

Да, пожалуй, тогда и деньги можно было оставить где ни попадя.

Мы уже вернулись назад к гостинице.

— Вот так и живём — не тужим, — сказал, вздохнув, мой проводник, — совсем богов позабыли, обычаи предков не чтим, а вообще мой дед, царствие ему небесное, к вашей стране хорошо относился. Занятный был старикашка, всё песенки пел. Ну, давай прощаться, а то твой автобус вон стоит.

— Счастливо, — говорю, — спасибо большое. Как же зовут тебя, хороший человек?

— Зовут? А так же, как всех и зовут: Хорст Майер Диего эль Мокамбо.

И он удалился, бормоча: «Проблема, ох и проблема же».

Подумаешь, Хорст Майер Диего! И покруче бывали варианты.

Вот однажды в столице одной солнечной среднеазиатской республики сидим между концертами в раздевалке Дворца спорта. Жара страшная, кондиционеров, конечно, никаких, ребята устали, сняли душные концертные одежды и отдыхают, пардон, в одних трусах.

Заходит местный деятель в строгом чёрном костюме.

— Тут, — говорит, — наш самый главный комсомолец республики желает с «Машиной времени» познакомиться. Это ничего, что вы в таком виде, мы не чурки какие-нибудь, все понимаем.

Желает так желает. Ребята говорят: «Просите!»

В сопровождении ещё шестерых «костюмов» заходит невысокий, худенький, тянет узкую ладошку: ЗАВГАР.

Ну что ты будешь делать! Тут даже самые выдержанные отрекомендовались: ГЛАВВРАЧ, СОВДЕП, ЗАМПРЕД и т. п.


Новый год мы справили в буквальном смысле слова под пальмами. Толпы народа, гуляющие по набережной без пяти двенадцать, развлекались тем, что бросали друг другу под ноги маленькие бомбочки, взрывающиеся безопасно, но громко, У нас был концерт в одном из дорогих клубов на набережной, и во время частых перерывов я выскакивал в толпу повеселиться и напугаться бомбочками. Страшно не хватало снега. К счастью, дня через три мы уже уезжали.

Сидим в аэропорту, собираемся домой. Мы с Валерой от нечего делать наблюдаем через огромное окно за прилетающими и отлетающими самолётами. Много мелькает маленьких нарядных реактивных частных самолётиков, на которых бизнесмены из ЮАР и соседней Зимбабве прилетали в Мапуту по делам.

Прямо перед нами только что приземлился изящный красно-жёлтый лайнерчик. Не успели аэродромные рабочие подложить ему под колеса стопорные башмаки, как откинулась дверь, являющаяся одновременно и трапом, и двое стройных мужичков в белых рубашках и с портфелями «атташе» сбежали на раскалённый асфальт.

Вместо них в самолётик тут же взошли два других пассажира, люк закрылся, и раздался рёв заработавших двигателей. Он явно собирался взлетать.

— Смотри, Максик, они стопоры из-под колес убрать забыли, — сказал наблюдательный Валера, — боюсь, со взлётом — без шансов.

Действительно, пилоту из кабины же не видать, что под самолётом делается, а аэродромные деятели, отвечающие за башмаки-стопоры, наверное, ушли есть бананы.

Я побежал, позвал всех наших, чтоб полюбовались, как сейчас тупые иностранцы облажаются. Все уселись перед окном, как перед экраном, ждём, веселимся.

Самолётик подергался, разогревая двигатели, напрягся и… поехал аккуратно назад. Потом красиво развернулся и дал роскошную «свечу» по направлению к Королевству Лесото.

Спектакль, к сожалению, не состоялся, но мы летели домой, и там нас ожидали наверняка какие-нибудь чудесные дела, каковые и не снились тем двум «башмачникам», которые, кстати, сразу же после отлёта самолётика появились, забрали стопоры и подложили их под другой самолёт.

Ястребы Тель-Авива

Где-то в 70-х не то в Ирландии, не то в Шотландии происходил финальный поединок профессиональных боксёров-тяжеловесов.

За первое место полагался необыкновенной красоты почётный позолоченный кубок, а за второе — всего лишь десять тысяч фунтов стерлингов.

Естественно, каждый из боксёров из чистого человеколюбия и благородства хотел оставить первый приз сопернику, и на этой почве у них разгорелся странный поединок.

В первом раунде боксёры продемонстрировали великолепную работу ног, так сказать, бой с тенью, и поразили зрителей шикарными хуками и апперкотами, но каждый в своём углу, так как подойти друг к другу ближе чем на три метра они боялись по выше обозначенным причинам.

Зрители быстро въехали в ситуацию и наградили смельчаков в перерыве свистом и топотом. Во втором раунде более слабонервный боксёр, выведенный из себя протестующими и улюлюкающими зрителями, сделал всё-таки небольшой шаг вперёд, чем поверг противника в глубокий нокаут.

Похоже, судьба кубка была решена. Рефери медленно считал до десяти, прекрасно понимая, что считай он хоть целый час — поверженный боксер в себя не придёт, а «победитель» в отчаянии рвал на себе короткие боксёрские волосы, будучи уверен, что ни на одном базаре больше стапятидесяти фунтов за кубок не получишь.

Наконец в последнем припадке безысходного горя он пнул ногой нахально подсматривающего из «нокаута» более удачливого конкурента, за что был моментально дисквалифицирован строгим судьёй, присудившим ему за неспортивное поведение второе место.

Вскочивший на ноги при этом известии второй спортсмен, считавший, что десять тысяч у него уже в кармане, пытаясь хоть как-то поправить ситуацию, красивым ударом положил судью в настоящий нокаут, но всё было тщетно.


На улице Бен-Иегуда в Тель-Авиве днём очень интенсивное движение. Мелькают «Мерседесы» последних марок, «Тойоты» и даже полуразложившиеся «Жигули». Как во всех жарких странах, в Израиле правила дорожного движения соблюдаются чисто формально; вот и сейчас потертый «Фиат» въехал в лакированный бок какой-то американской «красавицы», движение остановилось, пешеходы и остальные повылезавшие водители окружили место происшествия.

Владельцы столкнувшихся машин, находящиеся в разных углах этого импровизированного ринга, размахивали руками, доказывая свою правоту и поливали друг друга такими словами и выражениями, что я, хотя и не понимал ни слова, все же стал озираться по сторонам в поисках потенциальных секундантов для, казалось бы, неминуемого поединка.

Словесная перепалка продолжалась минут десять, но в рукоприкладство так и не перешла. Противники очень профессионально сохраняли дистанцию, и если один из них делал шаг вперёд, то второй тут же делал шаг назад, а вместе с ним дисциплинированно отодвигались и зрители.

Со стороны всё это напоминало хорошо отрепетированный спектакль.

Наконец, Максим Леонидов, бывший лидер питерской группы «Секрет», а в тот момент — популярный израильский певец и наш добровольный гид в Тель-Авиве, объяснил, в чём тут дело.

Оказывается, по местным законам человек, ударивший кого-либо на улице или в любой другой драке, подвергается автоматическому штрафу в тысячу шекелей (400 долларов), а если этот кто-либо при этом упадёт, то штраф удваивается. Деньги за незначительным вычетом налогов доставались потерпевшему, и вполне понятно, что любой гражданин, умеющий умножать на два, от простого щелчка по носу тут же падал наземь и в конвульсиях бился там до прибытия блюстителей порядка.

Ну как тут было не вспомнить ту потрясающую боксёрскую ирландско-шотландскую историю?!

Наши бывшие соотечественники, по эсэнгэшной привычке дающие в «табло» ближнему по любому поводу, переехав в Израиль, быстро от этого обычая избавлялись, а некоторые, пока ещё не нашедшие работу по душе, с удовольствием подставляли свою «вывеску» неопытным вновь прибывшим, обзывая их нехорошими словами. Ведь правда приятно объяснить человеку, что ты о нем думаешь, и получить вместе с легкой пощёчиной (конечно, сбивающей тебя с ног) 800 баксов?

Рассказывали, что один бывший харьковчанин, решивший таким образом подработать, приехал в аэропорт и напоролся там на бывшего одессита, промышлявшего тем же способом. Не будучи знакомы, они сначала долго и изощрённо ругались, а потом расколотили друг другу морды, причём совершенно бесплатно.

После африкано-мозамбикской жары знойное солнце Израиля не показалось таким уж страшным, правда, в это время года существовала опасность обезвоживания организма, поэтому нам объяснили, что, находясь под солнцем, положено пить как можно больше жидкости. А то какие-то два солдата не пили и засохли насмерть.

Что ж, пить так пить. Жаль, что не уточнили что именно. Ну, не важно, главное, что никто из нас не засох.

Принимали «Машину» на концертах очень хорошо, ведь в Израиле к этому моменту скопилось уже довольно большое количество понимающих по-русски граждан. Не совсем, правда, задалось с рекламой, но это не наша вина была, а принимающей стороны.

Для того чтобы расклеить на афишных тумбах рекламные плакаты, надо было немного заплатить, а организаторами концертов были наши бывшие соотечественники, не избавившиеся пока ещё от своих чудных киевских привычек. Они рассудили так: зачем платить за афишные тумбы, когда можно на стенах бесплатно развесить. А в стране специальная служба существовала, которая ночью всю лишнюю бумагу, размещённую в неположенных местах, срывала. Вот и вышел казус.

Мы с Директором сидим на пляже и этот животрепещущий рекламный вопрос обсуждаем, я говорю:

— Неужели как-то заранее проконтролировать это дело с рекламой нельзя было?

— А как тут проконтролируешь, — он отвечает, — мы — там, они — здесь. Вот скоро София Ротару должна приехать, у нее, наверное, тоже так будет. Ведь настоящая, сильная реклама знаешь каких денег стоит?!

В это время на горизонте над морем показался крошечный самолёт. На длиннющем тросе он тащил циклопических размеров плакат, на котором было что-то написано, но из-за дальности не разобрать что.

— Вон они как изощряются, — сказал Директор, — небось «Кока-кола» какая-нибудь. Тысяч пятьдесят долларов ухлопали, не меньше.

Самолёт, как нарочно, сделал небольшой вираж, чтобы протащить рекламу прямо мимо нас.

Уже можно было прочитать четырехметровые буквы «ROTARY».

Мы с ним разинули рты, смотрим друг на друга, он меня щиплет, я его: не спим ли?

Казалось, прошла целая вечность, пока самолёт не подлетел ещё ближе, и я с неимоверным облегчением прочитал маленькие буковки «club». Боже мой! Всего-навсего «РОТАРИ клуб», а мы-то напугались. Надо всегда надеяться на лучшее.

Но, конечно, самое потрясающее в Израиле — это достопримечательности, святые места.

Приятные, знающие, хорошо говорящие по-русски экскурсоводы — естественно, бывшие ленинградцы и москвичи — показывали в Иерусалиме памятные места, связанные по преданию с житием и деяниями Христа.

Вот улочка, по которой жарким полднем 33-го года Иисус нёс на Голгофу крест. Она размечена специальными плитками: именно в этих местах земля обагрилась кровью Спасителя.

Вот Гефсиманский сад, где он был арестован стражниками Пилата, а вон там — Голгофа, место распятия.

Даже нерелигиозных людей, но людей с воображением при виде Гроба Господня начинало трясти. А что говорить о тысячах верующих, прибывающих сюда со всего мира поклониться Святыням!

Наши артисты, которые стали все чаще посещать Святую землю, тоже с большим интересом осматривали храмы разных религий, соседствующие друг с другом, знаменитую Стену Плача и, наконец, сам Гроб Господень, за обладание которым воевали несколько поколений крестоносцев.

Экскурсоводы детально останавливались на исторических подробностях, на датах крестовых походов, а наши тоже в грязь лицом не ударяли и на радость экскурсоводам задавали разные вопросы, показывающие нашу твердую позицию если не в религиозной, то в исторической культуре. Так, например, один наш молодой популярный певец, женившийся[3] на королеве советской эстрады, проявил к Гробу неподдельный интерес, сбив гида с ног вопросом: «А что, правда, ОН до сих пор там лежит?»

У нас, как всегда, к сожалению, времени не хватало, чтобы все осмотреть. Пробежались по-быстренькому по основным местам, и осталось около часа — побывать у Стены Плача.

Уже на подходе стали попадаться солдаты с оружием, и вскоре выяснилось, что к Стене не пройти, так как на площади должно было состояться принятие присяги молодыми израильскими воинами.

Человек восемьсот новобранцев в аккуратной форме расположились строем перед трибуной, на которую вскоре должны были подняться старшие офицеры; говорили, что ожидают министра обороны.

Играла торжественная музыка, толпились с цветами взволнованные родители.

Надо сказать, что в Израиле отношение к армии особенное. Военная служба считается почётной не на словах, а на деле. Часто на улице можно видеть «голосующих» солдатиков (кстати, ходят они с оружием), и больше минуты, как правило, им ждать не приходится: первая же машина останавливается, любой почитает за честь подвезти своего защитника.

Солдаты и офицеры в Израиле питаются одинаково и носят одну и ту же форму — красивую и практичную. Разница только в знаках различия. И ещё: устав израильской армии не предусматривает сохранение тайны. Военнослужащий, попавший в плен, имеет право рассказать все военные секреты, если от этого зависит его жизнь. Главная его обязанность — сохранить себя для страны. С нашей точки зрения, постулат просто поразительный.

Кстати, о точке зрения. Есть такая изящная притча:

«Приходит на приём к врачу человек. В высоком колпаке. Доктор спрашивает: «Ну-с, какие у нас проблемы? Что беспокоит?»

Больной печально снимает колпак, и доктор видит, что на его абсолютно лысом черепе сидит большая лягушка. Причём она как будто приросла к коже головы пациента.

— Боже мой! Как же это произошло? — спрашивает поражённый врач, — с чего началось?

— Сначала у меня появилась небольшая бородавка на задней лапке, — вежливо поясняет лягушка».

Церемония принятия присяги обещала быть очень интересной, жаль, что времени у нас не было, но всё-таки протолкались поближе, в первый ряд.

Я стоял и, глядя на солдат, думал: «Вот они — «ястребы Тель-Авива».

С детства меня пугали Америкой, бундесвером, а уж слово «Израиль» имело прямо-таки неприличный оттенок. Что-то вроде чёрта или страшного дядьки с мешком, но сейчас, конечно, время другое, поэтому я не очень-то и забоялся.

Пора было уходить. В этот момент раздался сигнал трубы, призывающий к вниманию, и на трибуну поднялись офицеры.

Строй замер, но всё-таки сразу было видно, что солдаты эти — молодые, необученные, потому что многие из них продолжали ещё вертеться, разговаривать и озираться на вытирающих слёзы умиления родителей, а когда несколько «ястребов» заорали: «Эй, «Машина времени»! Макаревич, эй!» — стало ясно, что до настоящей дисциплины им ещё далековато.

А так вообще ничего себе страна.

Сочи — темные ночи


Тёмная южная ночь. Вязкая темнота, никакой разницы между открытыми и закрытыми глазами. Я стою на узеньком карнизе, уцепившись за стену всеми своими мурашками. Правой рукой держусь за ржавый штырь, забытый каким-то альпинистом, левой — за майку. Пальцы моих ног свисают над бездной. От свежего ночного ветерка довольно прохладно, далеко внизу мелькают огоньки редких машин, а в голове — мысли о прикованном Прометее. Время остановилось, но вот-вот прилетят орлы клевать печень. Очень страшно, решаю глаза всё-таки закрыть…

И начинался-то этот день в Сочи довольно необычно — не с пляжа. С утра пошёл небольшой дождь, потом прояснилось, и я отправился вместо моря в зал, где мы работали, посмотреть, что да как.

Аппаратура наша уже стояла, но сцена была занята: заканчивалась генеральная репетиция какого-то смотра, фестиваля или еще чего-то.

В зале маялись человек сто отдыхающих, забредших на громовые звуки тяжёлого металла. Звуки издавали бойкие ребята в атласных костюмах.

Потом вышел конферансье и стал что-то настойчиво спрашивать у зрителей. Тут я отвлекся, потому что музыканты за спиной ведущего стали совершать какие-то молодецкие выпады, садиться на полушпагат, а гитарист даже довольно сносно лягнул басиста.

— Вы, глядя на ребят, ничего не замечаете, — напирал конферансье, — ничего? А?

Сам он, естественно, думал о чём-то своём, наболевшем, и на своих вопросах не концентрировался.

— Ну, ничего не замечаете? — в третий раз пристал он к равнодушным зрителям.

Те в свою очередь присмотрелись повнимательнее, и наконец дядька в третьем ряду громко сказал:

— Да они же все бухие!

— Да нет же, нет! — испуганно закричал ведущий. — Я хотел сказать, какие они стройные и ловкие, а всё потому, что занимаются карате, и вот как раз сейчас и песня будет о карате.

Прослушав, как «бухие» поют самопальную песню о силе и духе, я вышел покурить.

Когда вернулся, похоже было, что все зрители из зала переместились на сцену и, держа в руках меню, довольно стройно под руководством того дядьки пели кантату «Ленину слава».

«Ленину слава, слава в веках, слава, слава, слава, — пел хор, не балуя разнообразием, и наконец последним мощным аккордом, от которого задрожали древние стены филармонии, закончил: — Сла-а-а-а-ва!»

— Слава, снимай софиты, — раздался из осветительной ложи простуженный бас.

Я вышел на улицу и мимо красивого транспаранта «Деньги в кассу — искусство в массу» направился всё таки к морю.

Встретил Андрея, обрадовались оба: ну конечно, аж всю ночь не виделись. Он говорит:

— Давай погуляем, потом сожрем что-нибудь, а там и концерт.

Я-то с радостью согласился, с ним обедать всегда здорово: и суп горячий подадут, да и кофе запросто найдется.

Ему тоже со мной приятно. Так-то на улице проходу не дают, а тут я вроде телохранителя, морду зверскую сделаю, то локотком кого ототру, то на ногу вовремя наступлю.

В общем, идём, оба радуемся. Через рынок прошли — ничего особенного. Обычный мощный и высокий звук «с» висит — это когда несколько сотен покупателей одновременно шипят: «Совсем с ума сошли».

Дальше мимо аптеки идём — очередь огромная, наверное, выкинули что-то. Ведь у нас как? Если «выкинули», то должны тут же моментально «расхватать». Судя по количеству женщин в очереди, «расхватывают» скорее всего вату. Я бы в другом случае их за километр обошёл, но Андрюшка в витрине, что ли, увидел для горла хорошее заграничное средство, которым он часто профилактику на себя оказывает и которое в Москве трудно достать.

— Зайду, — говорит, — может, без очереди артисту дадут.

Ну, минут десять ходил орлом перед прилавком, лицом торговал, и действительно, задёрганная продавщица подняла голову, уронила вату, обомлела и кричит не своим голосом:

— Зинка! Иди быстрее — Корнелюк пришёл!

В общем, купили мы средство и 6 кг ваты и пошли в универмаг.

Насчет Корнелюка-то — это, в общем, редкость большая вышла, а так народ своих героев в лицо хорошо знает, к Андрею на улицах подбегают, требуют автограф, не имея ни ручки, ни бумаги, приглашают на званые и незваные обеды и вообще всячески дают понять, что узнали: кто улыбнется, кто рожу скорчит. Ему-то, конечно, все это страшно надоело, но делать нечего — сам виноват.

Вот и в универмаге идём, люди мы солидные — за тридцать с гаком, и вдруг от компании каких-то вахлаков сопляк разлетелся. Глаза безумные, слюна течёт — хлоп Макара по плечу:

— Андрюха, — (видали, как!), — Андрюха! Когда у нас в Сыктывкаре будешь?

Андрей руку его стряхнул, говорит спокойно:

— Завтра, в 8.30.

— Ага, спасибо! — закричал тот и, радостный, побежал своих обрадовать.

Я помню, в Дрездене пошли в воскресенье в зоопарк, считающийся одним из лучших в Европе. И всё бы хорошо, но по случаю праздника туда отцы-командиры советскую воинскую часть привели.

Меня в сторонку оттерли к аквариуму, и тут расхристанный сержант к своим подбегает:

— Кончай, салаги, гуппями любоваться! Там Макаревич живой!

И показывает военный билет, где рядом с подписью военкома размашистое «А. Макаревич». И они, как стадо дрезденских слонов, понеслись куда-то. Мы потом еле оттуда свалили.

В общем, с ватой и улыбками выходим на набережную. Море спокойное, красивое.

Тут же какие-то морячки окружили.

— Мы, — говорят, — с нового краснознамённого украинского черноморского ракетоносного гвардейского крейсера «Князь Мышкин-Таврический».

Я говорю:

— Что-то больно длинное название.

Они улыбаются:

— Ну, мы-то покороче, сокращённее зовем, — и любовно показывают на бескозырки, — просто «ИДИОТ». Андрей Вадимович, можно с вами сфотографироваться? У нас на «Идиоте» «Машину» ох как любят…

Не вопрос. И «идиотовцы» строем с песней «Я пью до дна за тех, кто в море» удалились, а мы пошли обедать.

В ресторане хорошо, пусто. Официант быстро подошёл — меню и всё такое. Я смотрю написано: «Пиво жигул. свеж.».

— Андрюш, давай по бутылочке пивка.

Вообще-то ни он, ни я пивом не увлекаемся, но на улице жара, и так с борщом пива захотелось! Он говорит:

— Давай, только оно, наверное, теплое.

Заказали. Буквально через двадцать минут приносят две бутылки аж запотевшие, как из рекламного клипа. Я обалдел и у официанта спрашиваю:

— А что случилось? Почему пиво холодное?

Официант, молодчага, не растерялся и говорит, разводя руками:

— Извини, командир, обогреватель сломался.

Короче, поели мы, как я и ожидал, и даже кофе нашелся, и пошли. Андрей — в гостиницу отдыхать, а я — на площадку, об успехе концерта нервничать.

Минут за двадцать до начала сижу в зале за пультом, делаю вид, что всё проверяю. Слышу разговор за спиной. Тонкий такой голос мальчишеский говорит:

— Смотри, Хриня, аппаратуры сколько! Наверняка под фонограмму концерт ставить будут.

— Да не, — Гриня отвечает (и правильно отвечает), — «Машина» под фанеру не работает.

Я на этот разговор внимания особого не обращаю. Уж сколько раз умные зрители пытались меня уличить, что, дескать, под фонограмму.

Мне-то эти дела как профессионалу только приятны. Значит, работаю я, как студийный магнитофон.

Но тут тот, с тонким голосом, опять возражает:

— А я тебе ховорю — сейчас усё под фанеру. Давай вон у Робин Худа спросим. Слышь ты, Робин Худ!

Это он на мою причёску с хвостом намекает, но я на такую дешевку не покупаюсь, продолжаю своими делами заниматься.

— Слышь ты, Робин Худ членов, оглох, что ли, в натуре? Фанера или нет?

Ну, скажу я вам, я прямо весь закипел. Кто такой он и кто такой — я! Надуваюсь, как колбаса, думаю: ну, сейчас порву на фашистские знаки. Оборачиваюсь и вижу: сидит парниша на трёх креслах, грудь у него такой ширины, что на майке десятисантиметровыми буквами легко умещается лозунг «Учиться упорно военному искусству!». Причём в слове «упорно» буква «у» написана вроде бы отдельно, что несколько меняет цитату.

Он опять переспрашивает:

— Фанера или нет?

Я, как хороший компьютер, за доли секунды перебрал возможные варианты ответа и остановился на смелом «нет».

— Ну вот видишь, — это Гриня. — Я же тебе говорил.

Начинается концерт. Хотя это мой уже где-то полуторатысячный, работы много: в этой песне надо особенно собраться — трудна для разборчивости, вот здесь можно и расслабиться, а вот несколько любимых песен, тут все в кайф.

Двое основных шоуменов группы Маргулис и Подгородецкий стараются вовсю. Саша Кутиков, сначала не одобрявший балагана на сцене, впоследствии несколько смягчился и сейчас с удовольствием подыгрывает в мизансценах. Андрей сдержанно улыбается.

Как все добрые жизнерадостные люди, он очень смешлив. Его может рассмешить буквально всё: и стоящая за кулисами с открытым ртом собака, и чересчур пьяный, обманувший охрану зритель, отплясывающий гопака на сцене в медленной песне, и, конечно, Петькины искромётные фортели.

В этих случаях Андрюша бросает петь, и инструментальная часть композиции удлиняется.

Редко ли, часто ли, но хохотали на сцене все, а как известно, особенно трудно одновременно хохотать и петь (это в опере легко), поэтому наши пытались использовать различные народные способы, чтобы прекратить безобразие. Например, щипать себя до синяков, бить по щекам и т. д.

Ведь чтобы предотвратить чихание, достаточно погладить себя по переносице (так во всяком случае утверждают).

Наконец Андрей решил пресечь этот некоторый волюнтаризм и как раз в этот день перед концертом авторитетно обучил остальных единственно верному и безотказному способу — нужно перекрыть доступ информации. Для этого необходимо всего-навсего на секундочку закрыть глаза и заткнуть уши.

Я тут же попробовал, и действительно стало очень грустно. Но Петька сказал, что все это ерунда, и обещался на концерте скакать таким козлом, что ничего не поможет.

Андрей вышел полный решимости и до контрольной «козлиной» песни держался просто-таки молодцом.

Пётр Иваныч сделал цыганский заход и выкатился клубком к ногам Макара, затем, превратившись в располневшего кенгуру, пошел вприсядку.

Андрей улыбнулся один раз, потом на первую улыбку набежала вторая, затем третья. Он бросил играть, перестал петь, закрыл глаза, заткнул уши и последующие двадцать минут хохотал уже AD LIBITUM (без сопровождения).

Тем временем под громовые аплодисменты концерт закончился. Ко мне подошли несколько зрителей с вопросами и претензиями. Опять дурацкие понты про фонограмму, правда, один умник с Украины пошёл ещё дальше и ошеломил меня вопросом:

— А вот ваш ударник палочки крутит взаправду чи это видеозапысь?

Только я от него отбился, разъяснив, что это компьютерная графика, как еще трое подваливают.

Дело в том, что в одной из песен «Она мечтает свалить из СССР» уже в конце Маргулис в своей негритянской манере пел некие подпевки без слов. Потом выяснилось, что для этого места шикарно подходят стишки: «Эне бене раба, квинтер, финтер жаба». Так Женька время от времени и пел, а на этом концерте, увлечённый Петькиным шоу, спел обычный вокализ — без слов.

Вот и подходит ко мне какой-то тип с носом и дружками и с шашлычным акцентом говорит:

— Здравствуйте, я жаба.

Я посмотрел на него — не очень похож. Хотя…

— Почему сегодня про меня не спели? Я вчера был на концерте — пели, а сегодня привёл старших братьев — так нет. Они, кстати, тоже жабы.

Я посмотрел на старших жаб. Да нет — обыкновенные козлы.

Ну, я человек вежливый:

— Извините, — говорю, — граждане жабы, такого больше не повторится.

— Да не жабы, а Джаба — это наша фамилия.

— Тем более. — Я посмотрел задумчиво на всё ещё хохочущего на пустой сцене Андрея и пошёл к выходу.

Тут всё и случилось.

Прохожу ещё мимо гримерной комнаты, а там к Кутикову подлетает какой-то ухарь и орёт:

— Ты, что ли, бас-гитара?!

Саша посмотрел на него, как на пустое место, и ответил с достоинством:

— Я человек!

Тот:

— А, спасибо, — и убежал.

А ко мне девушка с цветами подходит. Ну, не то чтобы мне на концертах вообще цветов не дарили, но не так уж и часто. Поэтому я к ней особенное внимание проявил и даже спросил, что она вечером делает и не хочет ли пройтись со мной в гостиницу и поговорить там о поэзии и литературе.

А она просто так отвечает, зачем, мол, в гостиницу, если у неё квартира есть, и вообще она на меня весь концерт смотрела, только выпить у неё дома ничего нет.

А я красивый тогда был и загорелый, как свинья, — ну чистый Робин Гуд. Побежал в буфет к Людке и хапнул две последние бутылки шампанского.

— Далеко, — спрашиваю, — идти-то?

— Да нет, — отвечает, — только в гору всё, а так — прогуляемся.

Идём, луны нет, темно как… Сразу вспомнил: «В городе Сочи — темные ночи».

Через полчаса я уже всё проклял. По моим подсчетам, мы уже давно вышли из города и должны вот-вот перевалить через Кавказский хребет.

Наконец впереди замаячила какая-то темная громада с редкими светлыми окнами — пятиэтажный дом, стоящий на крутейшей горе.

На первом этаже было что-то вроде магазина, так что пролеты длинные, и к третьему этажу я уже подполз по-пластунски.

Ну, ничего: квартирка однокомнатная, просторная, чуть больше шкафа; девушка весёлая, красивая; шампанское цело: я по дороге и нарты бросил, и собак, и продовольствие, а шампанское оставил.

Я девицу-то ещё на горе успел два раза поцеловать, сделав вид, что споткнулся, поэтому мы с нею уже как родные сидим, выпиваем.

— Тут туалет-то хоть есть? — спрашиваю.

— Есть, конечно, — смеётся, а потом с подозрением: — Фу, какой вы развратный.

Короче, в самый разгар алкогольно-сексуальной оргии раздаётся звонок в дверь.

Ну, кто бы вы думали? Точно! Муж из рейса вернулся пораньше.

У меня фантазия богатая: я тут же представил штангиста-мужа и себя, вылетающего с третьего этажа с продетой в рукавах шваброй.

Вот тут-то она и показала мне настоящее бабское хладнокровие.

— Миш, ты?! — кричит. — Я ща, я в ванной (там, оказывается, даже ванная была), — а мне на окно показывает.

Меня, конечно, уже пару раз мужья из шкафов вытаскивали, но вот с третьего этажа «клодвандаммом» выскакивать еще не приходилось.

Она говорит:

— Давай, давай, там карниз есть, — да так уверенно, что ничего другого мне и не остается.

Выбрасываю ноги, нащупываю карниз, а она говорит, чтоб сделал шаг влево — она окно закроет. Я делаю шаг, нащупываю какой-то штырь, вцепляюсь, слышу, как через форточку вылетает мой «рибок», и абзац.

Если бы всё не произошло так быстро, я бы никогда, я бы ни за что…

И вот стою. Упираюсь щекой в шершавый бетон. В квартире ни звука.

Как бы я поступил на её месте: заманил бы муженька в ванную (помойся, милый, с дорожки) и выпустил Максика через дверь. Ни фига!

Наконец, хлопнуло что-то. Нет, не то. Это у них вторая «Шампань» пошла, потом погас свет, короткая возня, и опять абзац.

Сколько времени — я не знаю, темень — хоть глаз выколи (не мне, конечно, а мужу), — вот тебе, бабушка, и новый поворот.

Делаю ещё маленький шаг влево, карниз кончается, дело — труба.

О том, что надо прыгать, да ещё спиной, даже думать не хочется. Наконец кое-как перевернулся.

Темная южная ночь. Вязкая темнота. Нет никакой разницы между открытыми и закрытыми глазами. Пальцы моих ног свисают над бездной. Справа, далеко внизу мелькают огоньки. Ноги и правую руку уже сводит, пощипываю и растираю их левой.

Очень холодно.

Постепенно низменные мысли о бабах и их кретинах-мужьях отступают, хочется думать о глобальном и вечном — о завтрашнем концерте. Где-то в глубине сознания вспыхивает опасение, что Андрею так и забыли сказать об окончании концерта и мы находимся примерно в одинаковом положении; начинаю нервно похохатывать.

Проходит недели три, и вот в необозримой дали, в толстой осязаемой гуще темноты возникает серая полоска, даже не полоска, а какой-то дрожащий блик. Неужели рассвет?

Закрываю глаза, считаю про себя до сорока семи, открываю — да, начинается рассвет, никаких сомнений. Но внизу по-прежнему темно. Что ждет меня там: острые камни, шипы искореженной металлической арматуры, просто голый асфальт — это важно, это жизненно важно.

Еще раз закрываю глаза, чтобы, выждав, увидеть все сразу. Страшно, ох как страшно их открывать. Потом, испугавшись, что могут пройти ещё сутки и будет опять темнота, поднимаю веки.

Прямо подо мною ровненько стоят десятиметровые кроссовки «рибок», а рядом уложен гигантский макет бутылки из-под портвейна.

Моргаю, фокус изменяется, и я отчетливо вижу, что нахожусь в полуметре от земли.

Теперь проблема слезть. Ноги и туловище окостенели. Отталкиваюсь левой рукой от стены и оказываюсь через мгновение стоящим на земле и обутым в собственные кроссовки. Шнурки болтаются, но нагнуться нет никакой возможности.

После гигантского усилия переставляю левую ногу сантиметров на тридцать, затем подтягиваю к ней правую, потом ещё и ещё, и через некоторое время оказываюсь перед подъездом с другой стороны.

Без всякого удивления, но с отвращением понимаю, что дом, стоящий на очень крутой горе, имеет с одной стороны пять этажей, а с другой — неполных три. И да наплевать на них на всех.

Местность вокруг напоминает украинскую деревеньку, только дом уродливым зубом торчит на пригорке.

Переставляя «подставки», как Роботек, двигаюсь вниз в направлении далекого моря.

Пейзаж совершенно деревенский: слева одноэтажный покосившийся продовольственный магазин «Мираж» с примерзшей к нему пригорбачёвской очередью, справа глинобитные гоголевские мазанки, украшенные антеннами спутникового телевидения.

Способ, которым я передвигаюсь, напоминает краба или движение иголки у швейной машинки «оверлок».

Со стороны я, наверное, кажусь девушкой, оставившей свою невинность пяти-шести мужикам сразу, или наездником-новичком, проскакавшим миль четыреста по горам.

Наконец останавливаюсь в тенёчке около раскидистой палки с бельевой верёвкой, хватаюсь левой рукой за верёвку, отдыхаю.

Надо же, думаю, как может один и тот же человек быть похожим на всё сразу, потому что сейчас я похож на небольшую опору линии высоковольтной передачи.

Внизу под моими ажурными пролётами лежит человеческое существо мужского пола лет четырех-пяти. И по недвусмысленной позе, сильному запаху и хамскому выражению на недетском лице безошибочно определяю, что он — «в хлам», хотя издали похож на мёртвого.

Судя по загадочному названию продмага — «Мираж», где-то рядом должен находиться и детсадовский вытрезвитель «Детский лепет», куда, наверное, его можно выгодно сдать.

— Ты что это, хлопчик, с ероплана упал? Идешь, как лётчик Маресьев с переломанными ногами?

Поворачиваю голову: рядом стоит полная румяная тетка с добрым лицом, смотрит участливо.

— Да вроде того, мамаша, я же советский человек.

Тётка на старом мужнином галстуке держит небольшую козу — или купила только что, или, наоборот, убивать ведет. Коза как коза, только я этих животных уже давно ненавижу.

А то меня как-то в Киеве пригласили сфотографироваться верхом на настоящем горном козле. Я-то, конечно, всегда с радостью, но козёл-то уж шибко бойкий. Я пока на него усаживался, двое его за рога держали, а то он всё норовил рогом мне под ребро сунуть. Наконец сел, держу крепко обеими руками. Рога острые, здоровые, как руль у мотоцикла «Харлей-Дэвидсон-750». Ну, сделали они пару снимков и пошли курить. «Догоняй», — говорят. А я, если одну руку отпущу, второй уже не справляюсь: козёл прямо в сердце ткнуть хочет, а уж о том, чтобы два рога бросить, и речи нет. Потом уже узнал, что это у них шутка такая, а так два дня просидел, начал уж от скуки кругами гонять, то рысью, то галопом, объездил как следует и прямо на нем в Москву прискакал.

Всё бы ничего, только разгорячился козёл, и пахнуть от него стало как… как… ну натурально козлом.

Меня подруга моя в Москве встретила, поцеловала, потом принюхалась, глаза заблестели:

— Пойдем, — шепчет, — скорее сексом заниматься. Ты настоящий зверь.

В общем, тётка с козой говорит:

— Ты, товарищ лётчик, насчёт ребенка не сумлевайся. Он соседский, а они вчерась на свадьбе вишневку самодельную хлестали, вот он пьяной вишни и нажрался. Я сейчас ему опохмелиться принесу, а ты времени не теряй, иди получай свою звезду героя.

В это время бутуз приоткрыл правый глаз и пробормотал хриплым человеческим голосом:

— А ну-ка пасса, а ну-ка исса.

Как ни странно, я сразу понял, что это он так говорит: «Поди сюда» или «Иди сюда», — но обращается к тётке, наверное, по поводу опохмелки.

Поплюхал я дальше и думаю: чем же она его опохмелять будет? Чем обычно детей опохмеляют? «ПеддиГрипал» — это вроде для собак, «Вискас» — для кошек. А есть ли вообще универсальный рецепт опохмелки, кроме как не пить совсем? Видимо, у каждого свой. Где-то я читал, что рецепт знаменитого американского саксофониста Чарли Паркера начинался словами «возьмите две пинты виски»… Ну да ладно, тётке видней. Не впервой, видимо, да и лицо у нее хорошее.

Около филармонии стоят трое жаб, меня поджидают, видно, вопросы ещё кое-какие остались. Только зачем вопросы с дубинами в руках задавать.

Я остановился, опешил.

Правда, они как меня увидели — тут же упрыгали кто-куда. Мне уже в Москве таэквондист знакомый всё разобъяснил. Он раньше на соседа злой был, так поехал в Корею на десять лет таэквондо изучать, потом приехал и расколотил соседу всю морду лица.

— Покажи, как ты стоял, — говорит.

— Как-как, — показываю, — я и сейчас точно так стою.

Он вокруг меня обошёл, бормочет:

— Так, значит, ноги чуть шире плеч, сильно напряжены, глаза пустые, левая рука полусогнута, в правой полуметровый стальной штырь. Так-так. Ну что ж, типичное «Чехиро-сиу-хо» — концепция нападения.

Я говорю:

— Ну, это совсем другое дело.

Я про штырь-то совсем забыл сказать, а надо бы, потому что и пишу я сейчас все это левой рукой. В правой-то штырь от той стены так и остался. Я потом его свободный конец отхромировал — просто загляденье.

Одним словом, приплёлся я в гостиницу к трем, позвонил Макаревичу. Он трубку снимает: «Алё».

«Слава богу, — думаю, — со сцены уже ушёл». И рухнул спать.

Вокально-инструментальный жанр (1978)

Вот девушка сидит в седьмом ряду.

И в душной полутьме наполненного зала

Ее лицо передо мной мерцало —

Никак свои глаза не отведу.

Да, кожа свежая, на носике веснушки,

Ну, в общем, видно, что мила.

А туфли новые и кофту у подружки

Она, наверное, взяла.

Я знаю наперед уже, что будет:

Она мечтает, чтоб я сам

К ней подошёл, когда повалят люди,

Спеша с концерта по домам.

И чёртик похоти тоскливой

Склонил бодливые рога,

И подхожу неторопливо,

Минутной прихоти слуга.

Дежурной фразой о погоде

Я открываю диалог

И предлагаю в этом роде

Пройти с собою в номерок.

Она пытается, кивая,

Про маму что-то говорить,

А я пока соображаю,

Где можно кир еще купить.

Потом привычно смело с ходу

Даю обзор о том о сём.

Про ГДР, где не был сроду,

Про Пьеху, с кем я не знаком.

И мне всё это так знакомо,

Всё повторяется подчас

За много миль вдали от дома

Одно и то же, каждый раз.

Хотя закрыты рестораны,

Такси любое торможу

И вот в пакетике «Montana»

Горилку с перцем я держу.

Вот мы дошли уж между делом,

Продрогла девушка совсем

И соглашается несмело

Зайти послушать «Boney M».

Всё это здорово, конечно.

Но дверь закрыта — вот те раз!

Откройте парочке безгрешной —

Придётся дать швейцару «бакс».

Ну что ж: «Заслонов», водка с перцем,

Любовь поспешная, перед дежурной страх,

Хмельная ночь, оскомина на сердце —

И плачет девушка наутро в номерах.

И не одна она рыдает —

У музыкантов в сердце лёд —

Пусть плачут женщины — состав наш уезжает,

Афиши сорваны, давно автобус ждёт.

Нас снова ждут гостиницы плохие.

Площадки тесные, удобства во дворе,

Томатный сок, пирожные сухие,

И нет воды горячей в январе…

Нанайская

Как-то на генеральной репетиции большого сборного представления в московском Дворце спорта я наступил на хвост замечательному артисту Махмуду Эсамбаеву. Наступил в буквальном смысле. Спускаясь в полутьме с высокой сцены.

Эсамбаев только что оттанцевал феерический «Танец павлина». В соответствующем костюме, тяжело дыша и поддерживая двумя руками почти полутораметровый хвост, он направился к краю сцены, где сбоку притулилась пятиступенная лестничка, ведущая за кулисы. На сцене уже погас свет для подготовки выхода следующего артиста, и Махмуд остановился на первой ступеньке, неуверенно нащупывая правой ногой следующую… Я же — напротив: тусовался во дворце уже три дня, бегал по этой лестнице раз сто и легко мог бы пробежать в сто первый с закрытыми глазами и в полной темноте. Короче говоря, заглядевшись на великолепный разноцветный гребень, сделанный из натуральных павлиньих перьев и торчащий из затылка и спины «павлина», я не успел притормозить, наступил на волочащийся хвост и выдрал из мездры или подшёрстка (чёрт их знает, как это у них называется) два длиннющих пера.

Эсамбаев закричал так, как если бы это был живой хвост. Однажды по телевидению я слышал, как он рассказывал, что, готовя «павлиний номер», неделями наблюдал за поведением настоящих птиц в зоопарке и на воле, перенимая их повадки и особые движения во время брачных игр. Судя по натуральному раздирающему сердце тембру крика оскорбленного павлина, оставшегося на глазах у нескольких самок (или самцов) без своего главного украшения, в зоопарке Эсамбаев времени зря не потерял.

По его словам, костюм стоил что-то около трех тысяч долларов — по ценам тех лет неподъёмные деньги. Мне лично на мои извинения пострадавший не сказал ни слова. Просто спросил у окруживших его сочувствующих крупным пернатым зевак, кто этот мерзкий червяк, готовый обидеть любую пичугу, занесённую в Красную книгу. Получив ответ, что червяк — барабанщик из «Лейся, песня!» (и будущий великий публицист и кинорежиссёр), Махмуд пошёл прямо к новому руководителю «ЛП» (Шуфутинский уже уехал) Виталию Кретюку и потребовал триста долларов — цену за два рулевых пера (так, оказалось, называются самые длинные перья в павлиньем хвосте). Кретюка история с рулевыми перьями почему-то не повергла в шок, а позабавила, потому что он спросил: «А вы что, еще летать собираетесь?!»

Положение спас, как потом оказалось, старый знакомый Эсамбаева (и, как ни странно, мой, вернее — моего отца) — Михалыч. Фамилия у него какая-то загогулистая — что-то вроде Ризеншнауцер или Штангенциркуль. Ему за пятьдесят, и он вроде бывший военный. В свое время Григорий Михайлович правдами и неправдами добился должности в МОМА — Московском объединении музыкальных ансамблей — и вот уже шесть лет проверяет репертуар и качество оркестров в ресторанах, великодушно принимая подношения деньгами, заграничным алкоголем и икрой.

Как его занесло во Дворец спорта, непонятно — епархия была явно не его. Видно, судьба смилостивилась надо мной. Ведь потеря трёхсот гринов тогда привела бы к тому, что покупку автомобиля ВАЗ-2106 МКЛ 92–94 белого цвета пришлось бы отложить как минимум на месяц. Тогда бы я точно не познакомился с Надькой, не написал бы вовремя свой первый рассказ, не был бы при помощи разгромной статьи в «Советской культуре» изгнан из «Лейся, песня!» и не попал бы (уже в качестве звукорежиссёра) по второму разу в «Машину времени», чего допускать уж ни в коем случае было нельзя.

Григорий Михайлович похлопал меня по плечу, Эсамбаева погладил по перьям, затем как заправский ветеринар-орнитолог заглянул ему под хвост и поставил диагноз: перья лишь надломлены. Если взять две тонкие стальные спицы, просунуть их в полые стволы перьев да аккуратно прогладить утюгом… В общем, через двадцать минут мы втроём поднимали немосковской красоты рюмки из фиолетового стекла, которые вместе с каким-то совсем уже не поддающимся описанию коньяком приволок повсюду сопровождающий Эсамбаева личный повар. Махмуд Алисултанович переоделся в гражданское (живописный халат) и, пригубляя волшебный напиток, еще раз снисходительно выслушал мои сбивчивые извинения. И простил. Я даже был готов сам, пользуясь предложенной технологией, ликвидировать повреждения, но великий танцор сказал, что у него на примете имеется один из лучших в Европе специалистов по павлиньим хвостам, готовый за уважение отремонтировать что хочешь. Мы все пожали друг другу руки, Григорий Михайлович передал привет отцу и пригласил меня через пару дней на приёмку программы в один из лучших ресторанов Москвы.

Холодильник дома был пуст, Ленка-повариха вот уже две недели как предпочла меня милиционеру, а за окнами начиналась Пасха, поэтому только дурак бы не согласился. Уж кем-кем, а дураком в такой степени я не был.


И вот стою в душном прокуренном коридоре МОМА — организации, которая присматривает за ресторанными музыкантами.

Жду. Сегодня как раз четверг, день прослушивания. Я жду даже не Григория Михайловича, а Лёшку, который, как оказалось, тоже входит в комиссию по прослушиванию. Лёшка — мой друг, сам бывший ресторанный саксофонист, — так же, как и Михалыч, кормится около ресторанов.

В самый разгар борьбы с деньгами для музыкантов он прославился тем, что съел десять рублей, которые ему дал мужик в кожаной куртке, якобы чтобы насладиться купеческой песней «Конфетки-бараночки». Лёшка деньги взял, а мужик объявился сотрудником органов, но доказать так ничего и не смог, потому что, как я уже упоминал, Лёшка улику съел, запив вином с ближайшего стола.

Состав полномочной комиссии обычно насчитывал от трёх до восьми человек. Численность зависела от того, какое количество друзей и собутыльников комиссия приглашала с собой пожрать и выпить на халяву.

В этот раз по случаю Пасхи набралось девять персон. Я лично два дня готовился, даже не завтракал.

Времени было около пяти часов, ресторан закрыли на санитарный час: официанты и уборщицы активно готовились к вечернему удару. На маленькой уютной эстрадке, приткнувшейся к бару, топтались взволнованные музыканты.

Перед эстрадкой стоял стол для комиссии, на столе теснился коньяк, изредка перебиваемый фантой и мясо-рыбными закусками. В общем, были созданы все условия для того, чтобы правильно оценить мастерство и идейную выдержанность музыкантов.

Лёшка, ещё не садясь, ухитрился всем налить. Михалыч достал из «дипломата» несколько листов бумаги (я тоже попросил один), а остальные достали ручки.

Руководитель ансамбля — бас-гитарист, лицо которого мне показалось смутно знакомым, — принёс отпечатанный на машинке репертуар, начинающийся знаменитой «ресторанной» песней «Полюшко-поле» и другими бебешками, и акция началась.

Этот ресторан издавна славился разухабистыми махровыми белоэмигрантскими песнями, а также запрещённой к исполнению страшной композицией «Новый поворот», но их официальный репертуар, одобренный (а лучше — удобренный) Министерством культуры, сделал бы честь любому военному ансамблю.

Рядом с эстрадой стоял красавец бармен, облокотившись на небесной красоты венгерскую кофеварку, он лениво протирал стаканы и пиалы.

Ресторан был старый и китайский, построен ещё во времена великой и нерушимой дружбы. Раньше там подавали грибы сян-гу и молодой пророщенный бамбук, а теперь только сомнительные помидоры.

Но оформление в стиле китайского вокзала средней руки осталось почти без изменений.

В свое время над тем местом, где сейчас находились оркестр и бар, борзый художник изобразил десяти метровую фреску о русско-китайской дружбе. Фреска была написана щедрыми красками с использованием яичных желтков и в местах, не подвергнувшихся изменениям, так и светилась яркой палитрой.

По приказу партии и по собственному вдохновению безымянный Микеланджело изобразил громадный праздничный стол, ломящийся от яств, в стиле модного тогда фильма «Кубанские казаки». За одним концом сидело человек пятнадцать (видимо, по количеству республик) — русских, узбеков, татар, евреев и т. д., за другим — такое же количество китайцев.

В центре стола великий кормчий и правофланговый культуры и науки, председатель Мао Цзэдун застенчиво и подобострастно через стол пожимал руку отцу народов, другу детей и физкультурников, знатоку языкознания, гениальному учителю товарищу И. В. Сталину.

Причём стол был такой ширины, что, если соблюсти все пропорции, великие люди, чтобы дотянуться друг до друга, должны были бы очень сильно наклониться или вообще частично прилечь на стол. По вполне понятным соображениям (желание остаться на свободе да и вообще в живых) художник наклонить вождей не посмел, а просто впал в некоторый импрессионизм, удлинив их руки до соединения, при этом рука товарища Сталина была, естественно, несколько длиннее руки великого кормчего, что и дало возможность народу перефразировать известную песню:

Будет людям счастье, счастье на века: —

У советской власти длинная рука.

Несколько лет посетители любовались и радовались на дружбу и качественное питание вождей и их приближённых, но потом грянули XX и XXII съезды, Н. С. Хрущёв разоблачил культ личности, и Сталин стал сильно непопулярен. Союз художников прислал профессора (общепит никогда бы сам не догадался), который закрасил характерное лицо вождя, нарисовав на этом месте обыкновенную русскую морду.

Шли годы, людские дела и поступки закономерно отражались на фреске, как на портрете Дориана Грея.

Мао Цзэдун, начавший поругивать из Китая советскую власть, был заменён на простого китайца с честным и раскосым лицом.

Таким образом, простой русский, горячо пожимающий длинной рукой руку простому китайцу, прекрасно вписывался в известную тогда формулу «Русский с китайцем — братья навек», но китайцы, по-видимому, мало заботящиеся о фреске, устроили известную провокацию на острове Даманском, и разгневанная бригада патриотически настроенных художников быстро замалевала их румяными русскими комсомольцами, по виду напоминавшими бывших детдомовцев, а ныне бригаду коммунистического труда. Причём закрашены были только сидящие, и диковато косили глазом представители разных национальностей на то, как их бравый русский предводитель жмёт руку явно бригадиру приятных комсомольцев, почему-то китайцу.

Чтобы не отрывать настоящих художников от их соцреализма, местный ресторанный мазила встал на стремянку и, не мудрствуя лукаво, пририсовал последнему китайцу паниковские темные очки, моментально превратив его в слепого.

Ещё ранее, во время борьбы с алкоголем, фужеры, находящиеся в руках у некоторых участников этой потрясающей пьянки, были заменены на национальные флажки, а бутылки на столе — на блюда с теми же помидорами.

Последний штрих внес новый директор ресторана, узнавший из газет о предстоящем отделении некоторых республик. Он приказал удалить все национальные признаки, а на флажках нарисовать нейтральные олимпийские кольца.

В результате на фреске оказались изображены тридцать сидящих в бесформенной одежде человек, видимо, имевших какое-то отношение к спорту, плюс один стройный симпатичный слепой, напрягший длинную руку, чтобы как репку выдернуть своего визави на другую сторону.

Все они нагло улыбаются и жадно поедают помидоры за громадным правительственным столом.

Поглядывая на фреску и оркестр, комиссия мощно «в два горла» жрала халявный коньяк, не забывая с глубокомысленным видом рисовать на листках чёртиков и многозначительно переглядываться.

Бойкий высокий бас-гитарист, кривясь от отвращения, объявил следующую композицию: композитор Мишель Легран, «Шербурские зонтики».

И тут, еще раз мельком взглянув на слепого с длинной рукой, я мгновенно вспомнил, где и когда я видел этого интересного басиста.

Было это четыре года назад. Не знаю, уж каким ветром меня тогда занесло в кабак гостиницы «Ленинградская», кажется, разнашивал новые джинсы или ещё что.

Одним словом, сижу в огромном зале, заказал что-то коричневое, ковыряюсь. Времени около семи часов. Опытным взглядом окинув подготовленную сцену, чувствую: сейчас появятся музыканты. Народ уже почти готов. Слева пристроилась компания лиц кавказской национальности с тремя пышными блондинками. Мужчины — ничего себе, средних лет, но вполне симпатичные. У всех троих на обеих руках надеты часы «Ролекс» величиной с кулак.

Я прямо позавидовал, но вспомнил, как однажды приехали мы в Тбилиси на гастроли. Тбилиси весной — просто заглядение. Кругом шашлыки, вино, знаменитое кавказское гостеприимство. Каждый второй — князь; у меня до сих пор штук десять визиток лежит; князь …адзе, князь …швилли. В общем, гастроли прошли великолепно. А в последний день я отправился коньяк покупать.

Мой непьющий отец просил привезти в подарок его другу. Ну, выяснил я у местных знакомых, где погребок винный поколоритнее, и пошёл.

Действительно, подвальчик — как с картины Пиросмани: из стен старые бочки торчат, на полках старинные бутылки, а за прилавком дядька стоит с такими усами, что Семён Михайлович Будённый мог бы у него служить разве только ординарцем.

Я коньяк не очень люблю и плохо в нём разбираюсь, поэтому решил купить самый дорогой. Шарю глазами по наклейкам: ага, вот он — KB (аж 28 рублей).

Подаю деньги, а продавец спрашивает:

— Тэбэ сам пит или в подарок?

— В подарок, — говорю.

— Тогда давай трыдцать тры рубла.

Ну, думаю, здесь законы свои (чай, не у себя в Москве), покорно добавил еще пятёрку.

Продавец достаёт из-под прилавка тазик с водой и тряпку, в три секунды смывает старую этикетку и, вынув жестом фокусника из своей огромной кепки новую, приклеивает её на ничего не подозревающую бутылку.

Я читаю: КВКВВККВ, то есть марочный-распромарочный, пулеводонепроницаемый, противозачаточный.

Этот отцов друг у меня потом в ногах валялся, все благодарил и пятьсот рублей всучить собирался.

— Не надо, — говорю, — это ж подарок.

Так вот и часы те, наверное, из того же подвальчика. Но бабы-то точно настоящие — наши, наравне с мужиками коньяк хлещут и в спор с ними вступают, у кого золотых зубов больше. Одним словом, для музыкантов уже пора.

Наконец появляется группа людей в строгих чёрных костюмах и очень тёмных очках. Они выходят из-за сцены гуськом, аккуратно придерживая друг друга за одежду и другие части тела.

Музыканты на ощупь расползлись по сцене, недолго поиграли в жмурки с микрофонами, вперед выдвинулся высокий ладный слепец с бас-гитарой и глубоким, свойственным, наверное, только людям, лишённым зрения, голосом сказал мимо микрофона: «Раз, два».

Потом гомеровским величественным жестом всё-таки проверил наличие микрофона около своих разговорных органов и с потрясающим душу и карманы трагизмом обратился к благородной публике:

— Добрый вечер, уважаемые москвичи, а также гости столицы! Для вас выступает вокально-инструментальный ансамбль Всероссийского общества слепых, — затем немного помедлил, не решаясь объявить название.

Я мысленно объявил среди себя конкурс на хорошее название типа «Светлячок», «Горизонт», «Рассвет» и т. д., но басист, решивший не искушать судьбу, продолжал:

— Желаю вам приятного вечера, мы выполним все ваши пожелания, но обратите внимание: вот вы здесь сейчас сидите, едите, пьёте, вам хорошо. Для вас сейчас светлый день, а для нас… — он сделал трагическую паузу, щелкнул пальцами, и оркестр грустно грянул: «Тёмная ночь, только пули свистят по степи…»

Это было так неожиданно, что по залу прокатился стук попадавших приборов, некоторые посетители, вытирая слёзы, полезли за деньгами.

Пели музыканты очень жалостливо, но достаточно стройно и артистично: на словах «как я люблю глубину твоих ласковых глаз» они сделали паузу и, для того, чтобы не оставалось никаких сомнений, одновременно показали на то место, где у зрячих бывают глаза.

Последующий репертуар группы представлял собой просто-таки справочник окулиста: «У любви глаза зелёные», «Посмотри в глаза», «Ах, эти чёрные глаза», «Очи чёрные» и даже окулистическо-арифметическая песня «Три миллиона людей замечательных — шесть миллионов задумчивых глаз».

Через некоторое время внимание посетителей было привлечено странной процессией.

Двое неопрятно одетых представителей мужского пола, сильно напрягаясь, тащили крепкий канцелярский стул. На стуле с будничным выражением лица восседал крупный молодой мужчина в ярко-синем костюме и унтах. Он, видимо, был очень тяжёлым, потому что носильщики громко кряхтели и с шумом и свистом вдыхали и выдыхали сигаретный воздух ресторана. Правда, возможно, дыхание им затрудняли крупные денежные купюры, торчащие изо рта.

Мужчина на стуле бровями указывал повороты, выбирая удобный столик. Немного позади шли ещё пятеро тоже неслабых хлопцев.

Драгоценный груз был отгружен недалеко от меня, и компания заняла два стола у окна, неподалёку от оркестра, а носильщики умчались в поисках нового седока.

Официанты бросили всех остальных клиентов, стремительно сорвали с обоих столов таблички «занято» вместе со скатертями, и в мгновение ока на новых белоснежных скатертях оказалось выставлено все лучшее и дорогое из арсенала и закромов заведения. Причём один стол был безалкогольным, и трое усевшихся за ним типажей по внешнему виду отличались от первых трёх мужиков, возглавляемых наездником в синем костюме.

Довольно быстро выяснилось, что троица за «пьющим» столом — это не то геологи, не то топографы из Якутии, не выезжавшие в отпуск лет тридцать и гуляющие теперь «от вольного». А за более скромным столом сидели таксисты, катавшие этих орлов по столице, каждого на отдельной машине, чтобы тесно не было.

В этот момент после небольшого перерыва на сцене, на ходу дожёвывая и вытирая губы, вновь появились музыканты. Вели себя они на этот раз более уверенно и бойко постреливали из-под очков по сторонам пустыми глазницами. Кавказско-блондиночная компания тут же заказала «Тбилисо», причём басист-руководитель легко, видимо на ощупь, отличил чирик, который ему под видом четвертака пытался втюхать ушлый потомок витязя в тигровой шкуре.

Говорят, что у незрячих людей сильно обостряются другие чувства: осязание и особенно слух. Только этим можно объяснить поспешность, с которой ловкий басист кинулся, вытянув руки вперед, к «якутскому» столу, гениально расслышав во всём этом шуме, как главарь геологов-топографов негромко щёлкнул пальцами.

Один из секундантов «синего костюма» сунул басисту комок денежных знаков и что-то сказал. Тот, подобострастно изогнувшись и приставив ладонь к уху, как это делают не слепые, а глухие, внимательно выслушал заказ.

После короткого совещания оркестр заиграл нечто невообразимое: гитара издавала какие-то мяукающие звуки, синтезатор умело ей вторил, — и хотелось, схватив ритуальный бубен, пойти вприсядку вокруг чума.

Танцевать под эту музыку с партнёршей можно было, только будучи сильно пьяным, а южане, плотно обхватившие перекисно-водородных красоток, настоящей формы еще не набрали. Поэтому, потоптавшись по инерции ещё пару тактов, они отошли в сторону и заказали «Тбилисо». Почти сразу же басист ещё раз сбегал к апологетам таёжной музыки и, получив комок и пожелание «нанайскую!», прервал «Тбилисо» на самом интересном месте.

Далее события развивались во всё убыстряющемся темпе. «Нанайскую» сменяла «Тбилисо», «Тбилисо» — «нанайская».

Один из приближённых унтоногого встал рядом с оркестром с большим комком денег и всё время отщипывал от него порции, тут же перебиваемые южанами таким образом, что пока половина музыкантов еще доигрывала «Тбилисо», другая половина уже распрягалась в нанайской теме, и наоборот.

Оркестр вошёл во вкус, и с каждым новым заходом «нанайская» звучала всё увесистее, хотя ясно было с самого начала, что топографов удовлетворило бы любое качество, лишь бы не слышать «Тбилисо».

Музыканты разгорячились и, похоже, начали прозревать один за другим, — а ещё говорят, что чудес не бывает.

А потом случилось невероятное: у сынов юга вроде бы кончились деньги, они отказались от борьбы с северным коэффициентом, и впервые за сегодняшний вечер «нанайскую» доиграли до конца, хотя конец и не отличался ничем от начала или середины.

Представитель геологов сходил за новым комком и, чтобы не рисковать, заказал «нанайскую» семь раз подряд. К этому моменту весь зал, закатив глаза от шампанского, раскачивался из стороны в сторону, включая и любителей «Тбилисо».

Тут-то и появился вежливый милиционер, пожелавший узнать, что здесь происходит, и обратился с этим вопросом к виновникам таёжного торжества.

— Володь! Пойди выясни, — сказал главшпан одному из своих, и тот дал милиционеру увести себя в неприметную дверь в дальнем конце зала.

Весь кабак праздновал падение наглых пришельцев. Грузины (им уже прислали деньги из дому) тотчас же заказали «Тбилисо», «Сулико», «Лезгинку», «Кабардинку», «Грузинку» и грудинку и лихо плясали всё это парами и сольно. К ним радостно присоединились остальные посетители.

Веселье длилось не очень долго. Минут через пять в зал на стуле въехал Володя, и в леденящей тишине прозвучал его звонкий, окрепший на таёжных просторах голос: «Нанайскую!»

Жизнерадостный басист-руководитель уже не просто играл, он пел сложнейшую национальную мелодию с уместным использованием горлового пения и имитацией крика диких нанайских зайцев. Не обделила все-таки природа слепых другими талантами…


Тут мои воспоминания прервал Лешка, сунувший мне под нос для ознакомления свой листок с чёртиками. Я честно подрисовал туда еще одного и вернул.

— Полностью согласен, — сказал Лёшка, — но есть некоторые нюансы.

Басист выглядел почти точно так же, как и в нанайскую эпопею, только волосы немного отрастил да был без темных очков. Видимо, те бешеные геолого-кавказские деньги, которые он заработал тогда за каких-то полтора часа, позволили ему сделать дорогостоящею глазную операцию где-нибудь в Лондоне или в Кейптауне, возглавить коллектив зрячих музыкантов и поглядывать теперь орлом то на комиссию, то на часы.

За неполные четыре песни комиссия полностью очистила подарочный стол, а дозаказывать за свои деньги не позволяла профессиональная этика — что ж, пора было закрывать лавочку.

Григорий Михайлович жестом остановил музыку.

— Ну, достаточно пока. Какие будут мнения, товарищи? — И, вспомнив марочный армянский коньяк, добавил: — По-моему, убедительно.

Комиссия закивала, но Трофим Николаевич Лукомцев, человек опытный, наевший живот не на одном поколении ресторанных исполнителей, встал и, достаточно сурово глядя на уже начавших было улыбаться музыкантов, сказал:

— Есть несколько замечаний.

Трофим Лукомцев был бойцом 1-й Конной, точнее ветеринаром, почётным пожарным, а нынче заместителем директора по организационной части. Кроме того, пожилым и почти совершенно глухим человеком, но замечания высказывал каждый раз, чтоб служба мёдом не казалась и для подготовки почвы для следующих прослушиваний.

Из музыкантской культуры он знал только слово «фортепиано», делил его на две равные части и довольно сносно ими оперировал.

— У меня пожелание к вашему органисту, — сказал Трофим, поглядывая на своих неряшливых и каких-то уж особенно уродливых чёртиков. — На вашем месте во 2-й композиции, где-нибудь такте в 16-м, я бы всё-таки сыграл эдак, знаете, «форте», а вот уж в 3-й, после 20-го такта, там, пожалуйте, «пьяно»!

Гитаристы начали в ужасе озираться в поисках органа, которого в их составе не было.

Лукомцев, рассердившись, повысил голос:

— Ну, что вы молчите, я же к вам обращаюсь, — почти крикнул он не обращавшему никакого внимания на происходящее бармену, красивую кофейную машину которого он принял за электрический орган, а спокойные движения по протиранию стаканов за искромётные клавишные пассажи.

Гитаристы, ещё не пришедшие в себя, попытались было что-то сказать:

— А мы… а у нас орга-а…

И вот эта последняя «а» получилась какой-то сдавленной, потому что глазастый басист ухитрился одновременно наступить им на ногу.

— Я ему, Трофим Николаевич, сам всё время это говорю. Он у нас такой болван непонятливый. Разберёмся, в крайнем случае уволим.

— Ну зачем же так круто, — смягчился Трофим, — парень-то способный. А в общем и целом прилично.

— Я вот тут вам пакетик собрал на дорожку, — сказал басист.

— Достойная программа, — сказал Лёшка.

— Желаю творческих успехов, — сказал Михалыч.

— Растёт молодежь, — сказал Трофим Николаевич Лукомцев.

— Ах вы, мерзкие твари, слякоть отвратная, — сказал я шёпотом, имея в виду и себя.

— А ну, пошли все к чёртовой матери, убраться не дадуть, — сказала уборщица с ведром, — и ходють, и ходють, и топчуть, а некоторые напокупляют машин и на них ездивают.

Крепче за шоферку держись, баран!

«В нашем парке вы можете покататься верхом, на тройках, четверках, «пятерках» или «шестерках» с «одиннадцатым» двигателем».

Объявление



Все знают, что приобрести в советское время машину честным путём мог или жулик, или академик. Я, не будучи ни тем, ни другим, насобирав денег в долг, все-таки совершил этот мужественный поступок. Следующим действием была поездка на станцию ТЕХобслуживания, чтобы втереться к ним в доверие и пролезть в вожделенную категорию ТЕХ, кого действительно обслуживают. Несколько дней я курил со всеми работниками снизу доверху, подавал инструменты, бешено ругался матом, весь измазался, обедал, играл в подвале в настольный теннис, но лишь на девятый день удостоился полного доверия и был послан мастерами за водкой. Легче верблюду пролезть в игольное ушко, чем автовладельцу — в царствие слесарное.

С тех пор мастера станции присутствовали на моих днях рождения, сидели на лучших местах на наших концертах, и я думал, что если соберусь крестить своих будущих детей, то крёстным отцом будет приёмщик или начальник арматурного цеха.

Расслабляться нельзя ни на день. Даже если ваша машина ездит и пока ещё всё в порядке, нужно позванивать на станцию или домой к мастеру, заезжать «по дороге» или не «по дороге», баловать свежими анекдотами, продуктами, сигаретами, пивом и воблой, то есть всячески напоминать о себе. Тогда не исключена возможность, что в случае какой-либо поломки автомобиль всё-таки починят, а не заставят ждать своей очереди на ужасных ОБЩИХ основаниях.

Добротный, но не обладающий большими средствами автолюбитель выдаёт своих дочерей замуж за работников автосервиса, переселяется на одну с ними лестничную площадку, а в идеальном случае к концу жизни сам устраивается работать на станцию, хотя бы на полставки.


Сегодня 14 марта. Неделю назад я отволок на сервис свою колымагу, в ней сломалось ВСЕ.

Не само собой, конечно, сломалось, а я сильно помог.

Ехал как-то поздно вечером в районе развилки по Варшавке, там, где трамвай петлю делает. Находился в глубокой-глубокой задумчивости — всё думал: стоит выпивать за рулем или нет? И не заметил, как врезался в трамвай. Не очень сильно врезался, но испугался и стал «убегать». Повернул налево, затем направо и опять врезался в трамвай: там их как собак нерезаных. Но оказалось, что в тот же самый: он там петлю делает. Тут уж остановился совсем, а из трамвая вагоновожатая вылезает, чуть не плача: «Я что, — говорит, — вас чем-то обидела?!»

Короче, дальше неинтересно, но машину пришлось на серьёзный ремонт ставить.

А вчера вечером позвонили: «Слышь, Кошелёк, — так они меня любовно называют, — приезжай завтра с утра забирать».

И вот сегодня в 8 утра я остановил такси, плюхнулся на сиденье, вытянул ноги и начал: «Вот там, где вы меня посадили…» — это у меня сработал условный рефлекс, приобретённый ещё много лет назад.

Когда я слышу на улице «Такси, эй, такси!», я непроизвольно поворачиваю голову: очень похоже на «Максим». С ранних детских лет этот вид транспорта у меня ассоциировался с красивой жизнью и каким-то запретным плодом. Поучась в институте, я хорошо запомнил комсомольское собрание, на котором разбирали двух студентов, уличённых в частых поездках на такси. Их сильно ругали за превышение необходимой крутизны, они лениво отбрёхивались и обещали исправиться, то есть впредь выходить из машины не перед самым институтом, а за два квартала. Я тоже был крайне возмущён их безобразным поведением, но, будучи человеком свободолюбивым, решил в порядке протеста поехать домой на такси, правда, отойдя от здания института на безопасное расстояние.

Водителем оказался молодой широкоплечий парень, я на него всё время посматривал с симпатией: очень меня распирало желание рассказать ему, какой смелый и принципиальный пассажир сейчас с ним едет. Но он, похоже, сам был смелый и принципиальный и в разговоры праздные вступать со мной не очень торопился.

Машина у него была как машина: на торпеде две гэдээровские переводные картинки красивых баб, стандартная пластмассовая голова Буратино, в которой при торможении загоралась лампочка, но вместо обязательной милицейской фуражки или жезла под задним стеклом красовались три мотоциклетных шлема — два больших и один маленький. Только я собрался про шлемы спросить (в смысле, может, фуражка — это уже прошедший день), как он говорит:

— Видишь эти шлемы? У меня мотоцикл с коляской есть, жену с ребенком вожу по субботам за город. Ну, а в обычные дни езжу на нем на работу в наш орденов Ленина и Александра Невского краснознаменный таксопарк имени Калинина. Мотоцикл в парке оставляю, а шлемы, чтоб не спёрли, — с собой. Помнишь, позавчера жара какая была — за тридцать. Вот, значит, беру во Внуково трёх бабаев — за коврами приехали. Они жениться собираются, а ковров положенных нет. А без ковра ни одна порядочная не пойдёт — вот они и приехали на один день. Ну, везу их, они спрашивают: зачем тут шлемы? Я говорю, что новый закон в Москве вышел: пассажиры обязательно в шлемах. Пошутил, значит, — это я от жары всегда шучу.

Короче, через минутку смотрю, а они уже все трое в шлемах, даже детский ухитрились напялить. Я, конечно, сразу по тормозам, к обочине подрулил, выскочил до ближайших кустов, упал и уже там давай хохотать.

Вернулся минут через пятнадцать, они сидят как ни в чём не бывало. «Что, — говорят, — шеф, приспичило?» «Ага, — отвечаю, — приспичило, да ещё как!» В общем, на план пришлось плюнуть, и пока на всех заправках и стоянках наши на них не нагляделись, я в ковровый магазин свадебных товаров всё никак не мог доехать — сам понимаешь. С ними вообще умора, — продолжал весёлый водитель, не давая мне опомниться. — У меня сосед Витька — официант. Вот приходят к нему в кабак двое, заказ сделали и спрашивают про салфетки крахмальные, что на тарелках стоят пирамидками: что, мол, это такое? Витька, не будь дурак, отвечает: «Это шапочки специальные. Когда пора уже горячее нести, надеть нужно», — тоже, значит, пошутил и пошёл на кухню. Минут через двадцать выходит, а они в салфетках сидят, морды — ящиком. И не одни они, а ползала.

Тут уж я не выдержал и говорю:

— По-моему, кто-то из вас двоих врёт: или ты, или твой Витька.

— Да ты что?! — он загорячился. — Вон у нас в прошлом годе Сашку милиция заприкалывала, что уже три месяца не работает. Мы с ребятами его гидом-экскурсоводом устроили, знаешь, там, «…справа от нашего автобуса дорогие гости столицы могут видеть Красную площадь. С нее начинается история нашей родины, с нее начинается и мой рассказ».

Очень Сашке поначалу эта работа понравилась. На людях, как говорится, и вообще. Но уже через месяц заскучал он. Приезжих-то в основном колбаса интересовала, а не Красная площадь. И вот привёз он однажды обедать группу из Средней Азии в какой-то ресторан, посадил в отдельном зале жрать, а сам ходит, мается. У них уже до чая дело дошло, и тут его аксакал один спрашивает: «Скажи, уважаемый экскурсовод-ака, что это за пакетики к чаю и как ими пользоваться?»

Сашка ему растолковал доходчиво, что пакетики в рот кладут и водой горячей запивают, а левой рукой за веревочку придерживают, чтобы в горло не проскочило. Так все и стали делать, только один умник в очках вскочил и закричал: «Товарищи! Он над вами издевается. Опомнитесь. Совсем не так надо. Надо за веревочку не левой рукой держаться, а правой». Но туристов за колбасой так просто с панталыку не собьешь: «Будем, — говорят, — так делать, как товарищ экскурсовод сказал».

Сашка начал метаться по ресторану в поисках зрителей, но, вот беда, никого из знакомых нет, пришлось самому любоваться. Через три дня вызвали его в отдел кадров — увольнять по их собственному желанию (очкарик тот накатал телегу всё-таки). Уволили, а на прощание пожилой начальник спрашивает: «Как же вам, молодой человек, даже мысль могла прийти так над людями измываться?»

Сашка уже из дверей ответил: «На моём месте так поступил бы каждый».

Мы уже давно стояли около моего дома, и последняя часть истории стоила мне лишнего рубля, но таксист всё никак не мог остановиться и бежал за мной до самого лифта: видно, предыдущие пассажиры были глухонемыми, а рассказывать сладкие макли буратиновой голове он не привык. С того памятного дня я заболел «таксомоторной» болезнью: стал ездить на такси, когда надо и не надо. Дело доходило до маразма. Если у меня, к примеру, объявлялось пять рублей, а ехать было далеко, я ехал несколько остановок на метро и же потом до места пересаживался в такси. Очень быстро я разобрался, что таксисты — люди общительные, знают массу интересных историй («А вот мне сменщик рассказывал…»), и нужно только дать затравку. Я придумал такую затравочную историю, не совсем придумал, а просто сместил время и место действия. Звучала она так:

— Вот как раз, где вы меня посадили, шёл я вчера (позавчера, три дня назад) вечером (днем, ночью) и вижу — парень (девушка, мужик) лежит (сидит) с портфелем (сумкой, авоськой). Все думали: пьяный (пьяная), а оказалось — шпана заточенной спицей пырнула. В общем, «скорую» вызвали, еле спасли. Вот сволочи!

Водитель легко соглашался, как говорится, «брал со старта», и остальные двадцать минут можно было наслаждаться леденящими кровь историями о сменщике, бабах, милиции и жуликах.

Конечно, иногда попадались люди хмурые, разговаривать не расположенные. Однажды сел к такому, он на меня посмотрел зверем, губы поджал, желваками поиграл, даже куда ехать не спросил — с места как рванул, у меня чуть голова не оторвалась. В общем, молчит он, вздыхает тяжело — ну, мало ли, может, случилось у него что. Я же сижу, соображаю, на какой козе к нему с разговорами подъехать.

Наконец он как закричит:

— Да знаешь ли ты, что там, где я тебя посадил, на днях девочку двенадцатилетнюю пьяные хулиганы, как ежа, всю вязальными спицами истыкали — еле откачали!

Я говорю:

— Вот сволочи!

Он обрадовался:

— Ага, — говорит, — мне сменщик точно рассказывал. Кстати, слыхал анекдот таксистский о том, как девушка три раза замужем была, а так девкой и осталась?

Тут он вдруг увидел далеко впереди крадущийся справа у обочины «Запорожец», вся задача которого состояла в том, чтобы хоть как-нибудь доплестись до места назначения, резко прибавил скорость и заорал:

— Ну я тебя, бля, ща сделаю! А вот я тя, бля, ща подрежу!

Если бы несчастный владелец «запора» услышал эти грозные клики, он бы выскочил и сдался, но он продолжал медленно ехать и даже не заметил, как мы на страшной скорости пронеслись мимо.

Потешив свое самолюбие, таксист почти успокоился и, схватив меня правой рукой за грудки, опять крикнул с непонятным торжеством:

— Ну, так как? Три раза замужем — и целка, а?!

Я выразил свое неподдельное изумление этой биологической аномалией, а он докричал анекдот до конца — неожиданно смешного.

— В общем, первый раз она за онаниста вышла, понятно? Второй раз — за пидараса, а третий — за таксиста! — И он торжествующе посмотрел на меня.

Видимо, на моём лице было написано разочарование тем, что он поставил железных брутальных ребят-таксистов в один ряд с такими малопопулярными персонажами. Потому что снисходительно разъяснил:

— Вот и её спрашивают: как же так? А она отвечает, что первые дни после свадьбы муж-таксист вообще дома отсутствовал — работал, а потом заявляется в час ночи и с порога, не снимая пальто, приказывает ей нагнуться. Она думает, что сейчас-то всё и произойдет, а он — прыг ей на спину: «За рублишко до постели отвези!»

И он начал так ржать, что переднее стекло чуть не выскочило, не иначе как про себя рассказывал…

— Ты заснул, что ли? Кого, говоришь, там у тебя посадили? — вернул меня в 14 марта звонкий голос. — Ко-ман-ди-ир! Куда поедем?

— К тебе, милый, — сказал я мысленно, а вслух: — На сервис, на наш родной автосервис.

И, уж конечно, не стал я ему рассказывать все эти истории пятнадцатилетней давности про спицы и т. д. Таксист он ненастоящий. Хозрасчетник — что возьмёшь? Меня «командиром» называет, а не «шефом», как раньше было положено, вместо добротной гэдээровской наклейки у него «TURBO». Где же сделанная из воткнутых копеечек полочка для спичек и папирос? А где, я вас спрашиваю, приятная буратиновая голова? Как я теперь могу узнать, едем мы или тормозим? Где ты, честь таксистская, обгаженная кооператорами и леваками?! Эхе-хе.

Вот я, например, через три дня после покупки машины подрезал случайно, по неумению, одного таксиста. Было это около Киевского вокзала. Таксист от злости чуть руль не съел. Я остановился на светофоре, вижу в зеркале, как он в потоке, всех распихивая, ко мне пробирается. Поровнялся слева, через пассажира перегнулся, окно открывает, а у самого аж искры из глаз сыплются. Я тоже окно открыл и, только он воздуху побольше набрал, говорю: «Извини, брат, ради бога: третий день за рулём».

Уже давно загорелся зелёный свет, все машины тронулись, а он всё ещё стоял на светофоре с разинутым ртом, не реагируя на возмущённые гудки объезжавших автомобилей.

Вот какие были железные люди! Гвозди бы делать из этих людей! А этого, я посмотрел вкось на водилу, даже тремя извинениями подряд в обморок не уложишь. Попривыкли, пообтерлись, острота пропала, свежесть души.

А когда нас по параллельной улице обогнал нахальный «Запорожец» с бабой за рулём, а мой водитель даже не заметил, — тут уж я окончательно заткнулся до конца поездки.

Когда подъехали к зданию сервиса, пошел снег с дождём. Работники меня увидели, высыпали наружу, водят хоровод и поют: «К нам приехал, к нам приехал наш любимый Кошелёк».

Провели Кошелька под руки внутрь и предложили ему всякие доступные развлечения: матом поругаться, измазаться вдрызг, пообедать или, что уже вообще сугубо для своих (категория люкс), сбегать за водкой.

Главный мастер стоит, раскрыл объятия: «Сколько можно тебя ждать, у меня чуть джинсы не вышли из моды?! — он всегда так вычурно выражался, — к счастью, ТВОЯ еще не готова, как насчёт хорошенькой партии в настольный теннис в подвале?»

— Нет, — говорю, — спасибочки огроменные, я лучше к мужикам пойду, посмотрю там что да как.

В большом светлом помещении среди кучи автомобилей с растревоженными кишочками маялись неприкаянные владельцы, иногда гордо поглядывающие друг на друга: присутствовать при ремонте собственной машины — это уже была большая привилегия. По правилам, изобретенным администрацией, хозяева должны ожидать в приятном прокуренном накопителе, а наблюдать процесс им не позволено, так как мастера, видимо, пользуются космическими, секретными технологиями и особыми, почерпнутыми из народной автомудрости приемами (кажется, кувалдой). Зато такой порядок давал распрекрасную возможность заменить втихую на новом автомобиле какую-нибудь деталь — нет, не на сломанную, боже упаси, а просто на б.у., а также применить еще множество маленьких чудных хитростей («б.у.», кстати, можно свободно читать как сокращенное «боже упаси»).

Время от времени счастливые обладатели индивидуальных транспортных средств группировались вокруг ближайшего автомобиля с открытым капотом.

Странное дело: даже если на улице открыть капот, то возле тебя моментально собирается толпа, всё-таки велико в народе любопытство к двигателю внутреннего сгорания.

И тут я с ужасом обнаружил, что меня самого со страшной силой влечёт к разинутой пасти автомобиля, как кролика к удаву. Посопротивлялся для виду секунд десять и подошёл, размечтавшись увидеть как минимум перпетуум-мобиле четвертого поколения. Но нет, смотреть было в буквальном смысле не на что: двигатель отсутствовал. Остальные владельцы тупо уставились на масленую тряпку, лежащую в подмоторном пространстве. Я тоже поглядел: действительно, прелесть что такое.

Между прочим, это был мой собственный носок, купленный в Италии и потерянный в прошлом году на пикнике. А машина тоже была моя, это я её до такого состояния довёл. Теперь ясно стало, почему меня так к ней влекло: преступников всегда тянет на место их преступления.

Подошли с обеда (у них всё время обед) веселые арматурщики с ракетками: «Сейчас твой движок с профилактики привезут, установим в момент. Все ништяк».

Вдруг на этой печальной сцене жизни появилось новое действующее лицо — правильно, кавказской национальности. Лицо заехало прямо с улицы в цех, что говорило о его высокой кредитоспособности и завидном клиентском статусе.

Определить марку и модель его сверкающего авто не представлялось возможным из-за огромного количества всяких автомобильных украшений и приспособлений. Вся буйная фантазия малограмотных кооператоров была воплощена в этой машине-концепции. Всякого рода крылья, антикрылья, сверхкрылья приятно оттеняли укреплённые снаружи и внутри пепельницы самых причудливых форм и расцветок. Щитки защищали, козырьки козыряли, шторки зашторивали и без того затемненные стёкла, а количество антенн равнялось количеству кепок, приписываемому благодарным народом известной статуе вождя (то есть трём). Судя по некоторым надписям, марка машины была «Адидас», а модель — «Супер», хотя «Лада» все равно выпирала из всех щелей.

Работники, отбросив (на время) стаканы и ракетки, плотным кольцом окружили еле выбравшегося из норок и соболей, которыми был обит салон, полного лысоватого человека, пытавшегося переорать громовую музыку, несущуюся из-под соболей.

Вскоре выяснилось, что у него «взаду слева при торможении что-то гремит». Остальные работы на станции были приостановлены, а весь интеллектуальный потенциал брошен на устранение кавказского недостатка.

Я готов был побиться об заклад, что это антикрылья стучат по пепельницам, причём не «взаду слева», а по всему периметру, но бойкие арматурщики уже сняли заднее левое колесо и чегой-то там шуровали.

Толпа оторопевших владельцев, как ущербная стайка наших туристов в Лувре, покорно следовала за шустрым южанином, покровительственно указывающим шариковой ручкой на особенно уродливые приспособления своего механического «чуда».

Когда я подошёл, он как раз демонстрировал оригинальную двухступенчатую охранную сигнализацию, для чего разгрёб мездру у «бардачка» и что-то там включил.

Машина покряхтела и неприятным высоким голосом с сильным кавказским акцентом провозгласила: «Ай, нэхороший чэловэк! Зачэм в мэна лэзешь, э?!» Оказывается, уже двое известных автоворов слегли с инфарктом после знакомства с этим тольяттинским Франкенштейном из Сухуми.

Если первая ступень не срабатывала, в ход шёл шприц, укреплённый под передним сиденьем. Шприц содержал жидкость, за которую легко продали бы душу своему африканскому дьяволу бегемотоловы далёкой Кении.

Здесь я хочу сделать небольшое лирическое отступление, дать немного передохнуть себе и другим, а то уж больно круто действие развивается. Отступление минут на пять, не больше, типа РЕКЛАМНАЯ ПАУЗА.


Мне эта косноязыкая сигнализация идею интересную подала, которую я потом осуществил, а сейчас дарю всем владельцам машин и магнитол, читающим это эссе.

Вы приглашаете знакомую девушку с приятным голосом и просите ее начитать на кассету заранее приготовленный текст с паузами для ответов (чем вы будете заниматься с девушкой после записи, не интересует никого). Далее вы вставляете кассету в автомобильный магнитофон, незаметно его включаете и… остальное зависит от вашего артистизма и изобретательности. Но главное — правильно рассчитать паузы. У меня это выглядело приблизительно так.

Я сажусь в машину с двумя друзьями, которым предварительно желательно наврать, что машина с компьютером, и на которых и рассчитан весь спектакль. Специально неплотно прикрываю водительскую дверцу, вставляю и поворачиваю ключ (одновременно включается магнитофон), и машина как бы говорит:

— Здравствуйте, дорогой Максим Владимирович! Ваша машина МКЛ 92–94 сердечно вас приветствует на своем борту. Московское время…

Я (злобно). Не твое дело.

ОНА. Ну вот, вечно вы ругаетесь, хоть друзей бы постеснялись.

Друзья, предупрежденные, что машина якобы с компьютером, в шоке.

Я. Ты бы вместо того, чтобы ворчать, лучше бы за маслом присматривала.

ОНА. Масло-то маслом, а вот вы левую дверцу неплотно прикрыли.

Я (со злобой, закрывая дверцу). На, на! Ты совсем меня уже достала. Мы поедем сегодня или нет?

Друзья все ещё в шоке.

ОНА. Конечно, поедем. А кто поведет? Вы или я?

Я. Ясное дело — ты. Я устал.

Друзья в шоке разинули рты.

ОНА. Какую музычку на дорожку предпочитаете, как всегда, Битлов?

Я. Нет, давай сегодня блюз «Шанхай».

ОНА. Слушаю и повинуюсь. Для вас поёт Е. Маргулис (звучит заранее записанный «Шанхай»). Счастливого пути!

Друзья в шоке выпрыгивают из машины.

Занавес (так обычно пишут в конце пьесы).

Вот видите, как замечательно! А сценарий можете придумать сами. Главное — хорошая идея. Побольше фантазии — и ваша машина заговорит, а не очень нужные в этот момент друзья выпрыгнут.


Пока мы с вами с приколами разбирались, работа на станции шла своим чередом, то есть чинилась кавказская машина. Я плюнул и пошёл с главным мастером в подвал играть в теннис. Я уныло перебрасывал мячик, следя за тем, чтобы, избави бог, не выиграть. Это было трудно: мастер играл очень плохо.

Время от времени к нему, как к Наполеону в разгар Бородинского сражения, подбегали нарочные и сообщали последние новости с поля битвы. Новости были неутешительные: уже два раза безрезультатно снималось заднее левое колесо, потом подозрение падало на всякие другие части, но грохот при торможении не исчезал. Я знал хороший способ навсегда избавиться от любых посторонних звуков в машине: увеличить в два раза громкость магнитофона, но из вредности подсказывать не стал: пусть сами разбираются.

Лицо главного всё мрачнело и мрачнело, он даже два раза подряд удачно подал подачу: «Неужели придётся Комта звать», — бормотал он, пересчитывая имевшиеся при нем деньги.

Наконец, последний запыхавшийся гонец, по-военному отрубая слова, сообщил: «Плохо дело, мастер: бунт на корабле. Надо Комта. Иначе — пиздец».

Выяснилось, что потерявшие всякое терпение клиенты грозятся выкинуть ЛИЦО со станции вместе с его кулибинским дивом, а потом разобраться с элитой авторемонта.

— Спокойно, Франтишек, без пены, — попытался охладить пыл гонца мастер, но сам вдруг затрясся, как отбойный молоток, и заорал ужасным голосом: — Аврал, свистать всех наверх, Комта звать!!! — и, бросив ракетку на стол, побежал по лестнице. И уже откуда-то сверху прозвучало: — Счет 12:8 — в мою.

Вслед за ним я вышел в цех. Плотная толпа возбуждённых мужчин обступила новенькую «шестёрку». Без своих украшений она выглядела какой-то голой, босой. Ее хозяин бегал вокруг и восстанавливал роскошные аксессуары, снятые, видимо, для проверки «на стук».



Откуда-то из внутренних покоев привели невысокого парня с бородкой и в ватнике. На голове у него красовалась кепочка с козырьком, как у американского теннисиста Андре Огасси. Она сидела на нём совершенно нормально, но он всё равно беспрерывно поправлял её правой рукой. Парень мельком взглянул на машину, выслушал краткую подобострастную информацию, где стучит, лениво улыбнулся, правой рукой поправил шапочку, а левую засунул за обшивку багажника и вытащил оттуда громадную ледяную глыбу, которую и бросил к ногам изумлённых зрителей. Затем он скромно отошёл в сторонку и стал как можно шире держать карман, в который главный мастер что-то виртуозно сунул — по-моему, бабки.

Остальные «стахановцы» стояли, виновато потупившись, и ковыряли кафель своими «адидасами». Мне даже думать не хотелось, сколько шкур они сдерут с незадачливого владельца передвижного мехового салона.

Парень тем временем достал сигареты, ловко прикурил левой рукой, а правой опять поправил кепочку. Это был Пионер.

Я узнал его почти сразу. Его знаменитая рука по-прежнему находилась в положении общего салюта, он и шапочку-то, наверное, завёл, чтобы руку занять, когда вышел из «пионерского» возраста.

Я бросился к нему, облил слезами и сдавил в своих могучих объятиях.

— Пионер! — кричал я. — Пионерище, какими судьбами, здорово!

— Хай, Капитан, — с достоинством проговорил он, мягко высвобождаясь, — вообще-то я теперь Комт. Ну что тут непонятного? Время-то идет: сначала был Пионером, потом — Комсомольцем, а сейчас — Коммунист, сокращённо — Комт. Да и ты, наверное, уже не Капитан, а какой-нибудь там Генерал или Адмирал.

— Да какое там! Ну ты-то как? Как рука? Гипс-то снял?

— Гипс снял. Но недавно — всё времени не было. А рука подсохла, видишь, не гнётся, но пальцы хорошо шевелятся. — И он пошевелил своими худыми пальцами, в которых мне почудился обрывок верёвочного аксельбанта.

— Боже мой, Пионер, — я всё никак не мог опомниться, — но что такое отвратительное место, как это, делает вокруг такого потрясающего фрукта, как ты?

— Ну, ну уж! Отвратительное, — передразнил он меня, — ты приезжай ко мне на дачу в субботу, я тебе телефончик оставлю. Кстати, нет ли у тебя знакомых — пару шкур медвежьих достать. Мне на третий этаж — в каминную, только белых, а то у меня от бурых аллергия.

Пионер поправил кепочку и оглянулся — за его спиной уже минуты три топтался какой-то вахлак, безуспешно стараясь привлечь к себе внимание.

— Там, это, как ево… — Он пошмыгал носом.

Новоявленный Комт вздохнул и поманил меня к стоявшему неподалёку «жигуленку», около которого маячили растерянные электрики. Там нужно было подключить выпавший провод, для чего в силу особенно удачной конструкторской компоновки пришлось бы разбирать полдвигателя. Пионер лег под машину и ловко, нахрапом взял проводок, внутрь его пропустил тонкой рукой в один-два этапа и быстро, надежно закрепил.

— А так вам полдня бы пришлось проработать, мозги б встали раком у вас в голове, всегда вы на помощь зовёте кого-то, — он их поучал, принимая лаве. — Понимаешь, — говорил мне Пионер, — я здесь основной по всем вопросам. Последняя инстанция. Ты правда приезжай ко мне в субботу. Анашу покурим — помнишь Пшикера? А то девчонок возьмём, у меня есть.

— Ах ты мой дорогой Пионерчик, — у меня прямо язык не поднимался этим противным и гадким словом «Комт» его называть, он для меня был и навсегда останется Пионером, — да бог с ними, с девчонками. Вон у тебя уже борода седеть начала. Так посидим.

— При чём тут борода, — сказал он и правой рукой приподнял козырек, чтобы я мог видеть его хитрые глаза, а левой жестом фокусника достал из-за пазухи два рентгеновских снимка.

Похоже, что это была пионерская грудная клетка. Снимки просто поражали шикарным качеством, и мучительно хотелось воспользоваться старинной полузабытой технологией и записать на них «Twist again» или «Rock around o'clock».

Я посмотрел их на просвет: с правой стороны из третьего ребра сверху высовывался хорошо различимый бес.

— Комтик, милый, выручай, — наперебой загнусавили новые просители, — четвертый час холостые обороты убавить не можем, винт — до отказа, а он ревет, как чёрт.

— Коврики поменяйте, уроды, — задумчиво сказал Пионер, пряча деньги. — Видишь, Капитан, как поскакали! Они, идиоты, машину помыли перед ремонтом, а потом коврики перепутали: левый с правым, а правый с левым, — вот резина на педаль газа и давит.

Я только руками развёл, а в каждой руке по снимку. Тут за мной прибегают: «Кошелёк, твоя лайба готова».

— Ладно, — Пионер потянулся, как кот, поправил кепочку и забрал у меня снимки. — устал я сегодня. Давай, до субботы. Вот тебе мои телефоны, — он подал мне визитную карточку с золотым обрезом, — третий — это в машину, а хочешь — я за тобой тачку пришлю.

Совершенно оглушённый, я поплюхал домой, всё ещё не веря, что машина у меня едет и работает. Было уже совсем темно. Недалеко от дома, под фонарём, стоял какой-то автомобиль с открытым капотом. Я остановился, вылез и полчаса стоял, тупо глядя в покрытые ржавчиной железки.

В общем, «Взвейтесь кострами, синие ночи!..»

Обознатушки-перепрятушки

После ухода двух монтёров, чинивших в детском саду электричество, дети начали жутко ругаться матом. Устроили дознание. Монтёры категорически отрицали какое-либо ругание при детях.

— Я держал стремянку, на которой тов. Петров паял электропроводку, — писал один из них в объяснительной записке, — и тов. Петров ненарочно всё время лил мне на голову раскалённое олово, а я говорил: «Товарищ Петров! Перестаньте, пожалуйста, лить мне на голову раскалённое олово»

Анекдот


Это место на Гарден-ринг называется Туф-сквер. Когда-то очень давно посередине проезжей части были высажены деревья, образовавшие со временем тенистую аллею, где горожане, работавшие в деловом центре, любили отдыхать во время обеденного перерыва. Большинство офисов находилось не далее пяти минут ходьбы, и служащие со своими бутербродами и термосами с удовольствием устраивались на старинных чугунных скамейках в тени больших деревьев.

Политические и военные бури уже отшумели, в стране царила стабильность. Внешняя и внутренняя угроза еще только начинала вызревать в приграничных районах и на кухнях при плотно закрытых дверях.

Тогдашний глава государства пользовался любовью и уважением народа и имел крепкий международный авторитет.

Однажды усталый президент проезжал по Гарден-ринг в лимузине с задёрнутыми шторками. Следуя на очередное утомительное совещание, он изредка поглядывал в щёлочку на беспокойную жизнь, кипящую вокруг. Машина шла без спецсопровождения, избегая лишнего внимания. Кроме самого президента в ней находились его личный секретарь и два референта, один из которых по совместительству являлся сотрудником Министерства безопасности и отвечал за охрану.

Лимузин остановился на перекрёстке. Президент рассеянно посмотрел в окно: «Вот уже и осень, еще одна моя осень, — думал он, глядя в щёлочку на детскую коляску, прислонённую к сухому дереву, — что-то рано в этом году, хотя на других деревьях листья еще зелёные».

— Сухие деревья надо бы убирать, — пробормотал президент и со вздохом переключился на текущие проблемы.

Референт привычно сделал пометку в блокноте и приготовился открыть дверцу: лимузин уже подъезжал.

На следующее утро старший советник администрации забрал в секретариате уже распечатанные распоряжения и передал их по команде. Одно из них гласило: «В целях улучшения пропускной способности одной из основных транспортных магистралей города очистить её от посадок и тем самым расширить и благоустроить проезжую часть Гарден-ринг…»

Заканчивалась первая половина уик-энда. Большинство автомобилей покинуло нагретый июньским полуденным зноем город. Редкие прохожие спешили пересечь открытое пространство Гарден-ринг и углубиться в прохладу узких переулков.

Полицейская машина стояла прямо посередине широкого асфальтового поля, над которым плавало плоское марево. Блюститель порядка, увешанный всеми необходимыми для поддержания авторитета и удобства причиндалами, поигрывая рацией, прогуливался перед своей машиной и контролировал движение сразу в обе стороны. Ему было очень, очень скучно.

Я двигался со стороны Крим-бридж и был замечен полицейским еще издали. Я бы благополучно так и проехал мимо, но опрометчиво взглянул на маячившую фигуру, и он меня остановил.

Никогда не смотрите из машины в глаза полицейскому: у него непроизвольно сократятся мышцы рук, и он вас остановит.

Итак, он лениво козырнул и, следя за птичкой, мелькавшей в развратном голубом небе, сказал: «Пожалуйста, ваши документы, сэр…»


Так бы я начал эту главу, если бы писал её тогда, когда и произошли описываемые в ней события и встречи. Я бы перенёс действие в какую-либо безликую, но обязательно западную страну и далее уже с удовольствием очернял её действительность и порядки. В охотку и без зазрения совести.

Разумеется, я бы так поступил только в том случае, если бы очень хотел быть изданным.

Опытный читатель, конечно же, разобрался, что пресловутая Гарден-ринг — это Садовое кольцо в Москве, вырубленное по недоразумению в тридцатые годы, что Крим-бридж — это Крымский мост, а Туф-сквер — Зубовская площадь. И конечно, ясно, что полицейский — это инспектор ГАИ, ну а уж «я» — это я, с какой стороны ни посмотри.

Сейчас, в эпоху развитой гласности и общего хамства, нет нужды маскировать наши сладкие дела под проклятый Запад, поэтому вернёмся в 80-е годы на Зубовскую площадь.

…Итак, он лениво козырнул и, следя за птичкой, мелькавшей в низком сером небе, сказал: «Документы!»

Документы у меня были в порядке, машина работала как часы (я ехал из автосервиса), в кармане лежало около двадцати рублей и, самое главное, до четырёх я был свободен как ветер. Правила игры были известны нам обоим, и комедия началась.

Младший лейтенант двумя пальцами, словно противную жабу, взял за уголок мои документы, понюхал и, видимо, удовлетворившись запахом (а у меня нет привычки хранить права на помойке), с ужасным подозрением воззрился на фотографию. Судя по выражению его лица, там был изображён по крайней мере семиглазый пришелец с ногой вместо носа.

— Чьи это права? — так грозно спросил инспектор, что я почувствовал, как пять рублей зашевелились в моем кармане, просясь наружу.

Я согнул ногу и прижался джинсами к дверце, а левую руку, полезшую было за деньгами, остановил гигантским усилием воли, пообещав ей купить новые часы.

— До сегодняшнего дня были мои, — справившись с первым испугом, ответил я нагло.

— А где работаете, товарищ водитель? — осторожно осведомился инспектор, явно обескураженный моей независимостью.

Вот это уже загадка века. Почему одним из первых остановленному водителю задаётся вопрос о его месте работы? Какое это имеет отношение к допущенному нарушению (какового чаще всего и не было)?

И ведь наврать можно что угодно. Один мой знакомый говорил, что он директор пивного бара «Жигули», и в доказательство хлопал себя по довольно толстому животу. Сотрудников ГАИ трудно заподозрить в легковерии — чего им только не приходится выслушивать, но почему-то именно в этом случае они легко «покупались», и страшно представить, какое их количество в штатском ломилось вечерами без очереди в эти «Жигули» с требованием позвать директора.

Конечно, милиционеру приятнее разговаривать на своем языке с директором пивбара или с заведующим складом. Из них можно спокойно душу вынуть, а вот какой-нибудь депутат или человек с предполагаемыми связями сам может нервы порядочно помотать.

Вообще люди с короткой причёской всегда внушали гаишникам настороженность: никогда не знаешь, на кого нарвёшься, — поэтому я отрастил себе артистический «хвост», чтоб сразу было видно, с кем имеешь дело, а с нашего брата взятки не отличаются шероховатостью.

И дело тут не совсем во внешности — в поведении тоже. Другой мой знакомый, что-нибудь нарушив, выпучивал свои и без того базедные глаза и застывал за рулём с чириком в зубах. Уже известный вам толстый «директор пивбара» иногда взъерошивал волосы и выкатывался к ногам изумлённого инспектора с криком: «Ну, ёбни, ёбни меня своей палкой по башке!» И пока тот, пряча жезл, дохохатывал, спокойно уезжал. Но тогда на Зубовской площади мы с лейтенантом играли в совсем другие игры.

— Так где вы, говорите, работаете? — переспросил он, хотя я еще ничего не сказал.

— В «Машине времени», музыкант, — поведал я ему, опуская «звукорежиссёрские» подробности, взмахнул для убедительности «хвостом» и приготовился выслушать обычные в таких случаях вопросы: «Когда новая пластинка выйдет и правда ли, что Лещенко на Ротару женился?»

Реакция была неадекватная.

— А, проклятая «Машина»! Я вашего Директора поймал без прав, дык он мне через двадцать минут обещал билеты на ваш концерт привезти. Третий месяц уже стою жду!

Я-то, конечно, знал, что это запросто мог быть наш Директор, но какого чёрта?! Получалось 1:0 в пользу милиции.

— Это высокий такой, светленький, на «Запорожце» ездит?

— Да нет, низкий, черный, на «Мерседесе».

— Ну что вы, — говорю, — это вас обманули.

Мы некоторое время смотрели друг на друга, раскрыв рты, потом он продолжил:

— Ладно, а почему у тебя машина такая грязная? (Уже на «ты» — вот что «хвост» делает.)

— Да где же она грязная, когда чистая. Я только что с мойки еду.

— А я говорю: грязная — вот и вот. — И он указал на два небольших пятнышка.

— Я за то, что по дороге случилось, не отвечаю, а с мойки у меня даже квитанция сохранилась, видите, сегодняшним числом помечена.

Он повертел квитанцию так и сяк, поглядел ее на просвет и, не найдя там водяных знаков, кроме нескольких капель грязной воды, в сердцах выбросил. Потом, засмеявшись от какой-то своей потаённой мысли, просиял и, чуть не пустившись в пляс, выложил, как мне показалось (о, как я плохо о нем думал!), свой главный козырь:

— А огнетушитель у тебя есть?

— Есть. Вот, огнетушитель немецкий, автомобильный. Гасит все что ни попадя. Работает как зверь. Показать? — спросил я у него, направив огнетушитель чуть повыше портупеи.

— Не надо, не надо, и так верю, а вот скажи-ка мне, друг любезный, где у тебя знак аварийной остановки, а?

В это время за его спиной со страшным грохотом столкнулись два огромных «Камаза». Водители выскочили и, пользуясь техникой кунг-фу, начали наносить друг другу по черепным коробкам тяжкие телесные повреждения. Приехали «скорая», пожарные и ассенизаторы. А также проплыл океанский лайнер, прошли пионеры и пролетел космический корабль «Восток-2» с летчиком-космонавтом на борту.

Мой оппонент, естественно, на них на всех не отвлекался. Он правильно был приучен не распыляться по пустякам, а, начав одно дело, довести его до конца и уж потом браться за другое. Поэтому, посмотрев знак аварийной остановки и проверив его на устойчивость в различных погодных условиях, он предложил мне продемонстрировать работу электрооборудования. Я с радостью согласился, тем более что уже была глубокая ночь. Я в обе руки моргал всеми фарами и лампочками, и моя «шестёрка» была, наверное, издали похожа на новогоднюю ёлку, а он, как Снегурочка, бегал вокруг неё, приговаривая: «Вот, мать твою, работает, вот, мать твою!»

Не надо думать, что ГАИ существует только для того, чтобы пить кровь у несчастных водителей. Среди сотрудников попадаются милейшие люди, готовые войти в любое положение и не ранить при этом ни свою, ни чужую нежную душу.

Однажды наш барабанщик Валера Ефремов, человек серьёзный и обстоятельный, попытался подъехать на своей машине к концертному залу «Россия», где мы тогда работали. Обилие «кирпичей» и других запрещающих знаков совершенно исключало возможность сделать это без нарушений. Конечно, Валера нарушил. Из-за угла вышел румяный, улыбающийся солнцу и всему белому свету милиционер и, засмеявшись, спросил: «Как настроение?»

Валерик тоже скупо улыбнулся и ответил: «Отличное!»

Милиционер засмеялся ещё сильнее и поинтересовался: «Знак видели?»

Валерик, коротко хохотнув, кивнул головой. Милиционер зашёлся и прокричал: «Какие будут предложения?»

Валерик захохотал в голос и показал пять рублей. Милиционер упал и, забившись в гомерическом хохоте, прохрипел: «Предложение принимается».

Тем временем мой лейтенант успел заглянуть под капот, проверить сигнал, бензин в баке, метрику, «пирке», количество пломб на зубах, разрешение на провоз бесплатного багажа и направление на курсы повышения квалификации по всем вопросам.

Я, правда, частично отбился от него тем, что потребовал предъявить документ на право вечернего и ночного ментования и сделал в нём гвоздиком просечку. Наконец, он вцепился в руль и стал его крутить в разные стороны и расшатывать.

— А-а-а-а-а-о-а, — вдруг закричал младшой с диким торжеством, — да у тебя ЛЮФТ рулевого управления.

— Правильно, — попытался я остудить его пыл, доставая техническое описание, — вот написано: «Допускается отклонение до семи градусов». А я только что со станции — ровно семь градусов.

— Да у тебя все одиннадцать!

— Нет, семь!

— Нет, одиннадцать!

— Нет, семь!

— Нет, одиннадцать, а ТРАНСПОРТИР у тебя есть?!

Я стал с ужасом вспоминать, что такое транспортир. Вспомнил! Это такая серенькая штучка — градусы мерить. Мы в школе ими здоровско кидались. Но он прав: с собой у меня его нет. Я поднял руки вверх и сдался на милость победителя.

— Будьте повнимательней, осуществляя движение! — злорадно крикнул он мне вслед, пряча в крагу мою пятёрку.

Ну, где вы еще получите такое удовольствие за пять рублей? Цирк отдыхает (по первому варианту).


Этот день вообще начался у меня по-уродски — со ссоры с хорошим человеком. Как началось, так дальше и покатило. Никогда не начинайте ваш день по-уродски — со ссоры с хорошим человеком.

Я с утра должен был заскочить в одно место к одному приятелю по одному делу. Только я уже собрался выходить, чтобы начать заскакивать, как он мне перезванивает:

— Ты ещё не вышел? Хорошо. Тут вот какое дело… — и стал мне долго-долго и очень подробно объяснять простейшую, в сущности, ситуацию.

Я забыл сказать, что приятель этот — известный неологист. У него прямо-таки природный дар к образованию новых слов — как пирожки печет: «Он повернулся и АДМИНИСТРАТИВНО ушёл», «Ты в ЕТИ ДЕРБИ-то не лезь», «Она ВВЕРГНУЛА его в ПЕПЛО разврата», «Тайны туманного АЛЬБИНОСА» и т. д.

Парень он хороший и водит дружбу с самыми знаменитыми людьми — с Аллой Пугачёвой, Юрием Антоновым, Андреем Макаревичем и со мной.

Когда я выпутался из его многочисленных междометий и шквала слов, которых нет ни в одном словаре, выяснилось, что приехал Михаил Боярский, и я с вокзала должен его подхватить и доставить к тому же приятелю.

— Миша тебе сейчас наберёт, я твой телефон дал. Вы стрелку по дороге забейте — и ко мне. Миша на съёмки приехал, это явится ТРЕУГОЛЬНЫМ камнем в его творчестве.

Я, конечно, знал Боярского по фильмам, но лично знаком не был. Поэтому с нетерпением присел у телефона и принялся ждать, предвкушая интересное знакомство.

Буквально через две минуты в трубке раздался бархатный мужской голос:

— Здравствуйте, я сейчас на Трёх вокзалах. Дойду пешочком до Садового кольца. Сколько это у меня займёт времени? Минут, значит, пятнадцать. Так. Вы проедете метро «Лермонтовская», и метров через тридцать у вас справа будет милицейский «стакан», но сразу за ним останавливаться нельзя, тогда вы проедете ещё метров двадцать пять…

Он говорил очень напористо, с этакой мушкетёрской энергией, сам спрашивал и сам же отвечал. Я безуспешно пытался вставить хоть слово — поприветствовать Мишу на московской земле, но инструкции продолжались.

— Сколько от вас ехать до Кольца? Минут двадцать, итого… Какая у вас машина? Мне сказали, белая. Так. Все. Вы меня будете ждать на этом месте в… в… в десять сорок семь.

Ей-богу, без всякой задней мысли я у него спросил:

— А как я вас узнаю?

Возникла тяжёлая ленинградская пауза, голос сник и стал объяснять:

— Ну, я в таком чёрном костюме, в чёрной водолазке, в чёрной шляпе, с усами. Сверху чёрное кожаное пальто… да, чёрт возьми! Найду-ка я лучше такси. — И телефон умолк.

Я так расстроился, что решил никуда не ездить. Тупо просидел сорок минут, глядя на телефон, потом решил всё-таки поехать заправиться.

Так начался этот тягучий и странный день.

У бензоколонки выстроилась длинная очередь. Она двигалась очень медленно. То тут, то там возникали скандалы: большинство желало пролезть вперед. Вокруг шуровали шустрые хлопцы, предлагающие бензин без очереди, но по невероятным ценам. Сразу за моей машиной пристроились две симпатичные девушки на аккуратной красной «пятёрке». Презирая пожарные правила, своими ярко-красными ртами они беспрерывно курили длинные коричневые сигареты и нарочито громко хохотали. Судя по униформе, очень коротким черным платьям в обтяжку, их поведение можно было определить как не очень тяжёлое. Девушки стреляли глазками, без крайней нужды высовывали из машины длинные ноги, но без очереди их всё равно не пустили.

Где-то через час дошло дело и до меня. Я держал в правой руке шланг, по которому то жидкой струйкой, то со страшным напором подавался бензин. Лавируя между машинами, подшаркал какой-то мужик в домашних тапочках «ни шагу назад», видимо из соседнего дома.

— Друг, порскни мне чуть-чуть — жена послала, — сказал он сиплым голосом, подавая майонезную баночку.

Я не сразу сообразил, что он имеет в виду бензин: меня сначала-то сбили с толку слово «порскни» и майонезная баночка, но всё же джинсы расстегнуть я еще не успел.

Что ж, мне не жалко. Отжал рычаг, остановил струйку, перенес шланг в баночку и нажал снова.

Наверное, все насосы окрестных бензоколонок подключились в эту секунду к моему шлангу, потому что напор был такой, что меня окатило с ног до головы. Бензин попал в глаза, в рот, в нос, на одежду. Даже если бы я часа полтора нырял и плавал в чистом бензине, то не вымок бы сильнее. Единственное место, куда бензин не попал, так это в баночку.

Во рту стоял отвратительный привкус, глаза я просто не мог открыть: их жгло как огнем. Если бы наши нефтеперерабатывающие заводы делали более чистый бензин, хотя бы как дешёвый заграничный, мне бы так глаза не резало. Так что ко всем и без того болезненным и неприятным ощущениям у меня примешивалась за державу обида, поэтому я печально растопырился в полном отчаянии и со стороны, наверное, представлял собой жалкое зрелище.

Всё-таки наш народ в глубине души самый отзывчивый и сердобольный в мире. Почти никто не остался в стороне от моей беды: одни повыскакивали из машин и окружили меня, другие хохотали прямо из окон автомобилей — сволочи.

Только развесёлые путаны из красной «пятёрки» предприняли какие-то пусть и примитивные, но реальные действия: одна сунула мне в рот коричневую сигаретку, а другая все чиркала зажигалкой, которая почему-то не зажглась. Зажигалка была, правда, иностранная, но заправлена, видимо, советским газом, пропади оно всё пропадом.

Наконец из здания заправки вышла тётка с тряпкой (на ощупь — половой) и протерла мне гляделки так, что я смог увидеть свою избавительницу. Ничего особенно хорошего она собой не представляла.

— Да сплюнь ты его, сплюнь — чего во рту держать? — говорила тетка, угадав мое подспудное желание.

— Тьфу, тьфу, тьфу, — расплевался я с удовольствием. И пока на всех на них не наплевал, домой не отправился.

У себя в ванной я измылил семь кусков мыла и исчистил три тюбика пасты, израсходовал две зубные щётки, измочалил четыре мочалки и дотёрся до татуировки, которую сделал по молодой глупости в четырёхлетнем возрасте.

Одежду пришлось выбросить, правда, рубашку и куртку мне месяцев через семь вернула милиция — отняли у местных токсикоманов, которые на ножах дрались, кому первому мою рубашку на бестолковку намотать и вдыхать, вдыхать…

Короче, сам-то я более или менее отмылся, а вот в машине запах держался стойкий, тяжёлый. Решил я все окна открыть да прокатиться за городом с ветерком — пусть продует.

Выехал на Волоколамское шоссе, еду, радуюсь — ветерок прохладный обдувает, солнце клонится к закату и вообще. Просвистел мимо одного поста ГАИ, да там все заняты были: кровь у какого-то «Мерседеса» пили, потом на горизонте еще один пост показался. Тут уж я решил судьбу не испытывать, а то деньги все в «бензиновых» штанах остались, налицо только шесть рублей. Крадусь, как свинья, в правом крайнем ряду — 60 км в час, а ОН все равно выходит.

Невысокий такой лейтенант, лицо улыбчивое, на щеках ямочки, около рта родинка, в общем, по всем приметам жуткий гад, должно быть.

— Как же это вы ТАК ездите? — говорит он с таким осуждением, будто я мимо него на метле промчался.

Интересно, как это я ТАК езжу? Хотел было раздуться, как колбаса, да закричать ужасным голосом, но вспомнил Зубовскую площадь.

— Извини, командир, — говорю, — бес попутал. — И подаю ему шесть рублей.

Очень такое моё уважительное отношение лейтенанту понравилось, он к деньгам потянулся, но сразу не взял, а родинку пощупал и заблеял:

— А кем рабо?..

Я говорю:

— Музыкантом, музыкантом — все в порядке.

— Ладно, будь поосторожней, а то у нас дорога контролируется радарами и скрытыми вертолётами. В следующий раз так легко не отделаешься!

Еду я и думаю: «Ага, щас — радары, скрытые вертолёты! Я гаишный вертолёт только по телику и видел, а в жизни — никогда. Хотя, может, и не видел потому, что они скрытые. Во всяком случае что-то тут не так. Первый раз такое от инспектора слышу, надо будет держать ушки на макушке или по крайней мере одно ухо, но востро».

Проезжаю ещё три километра, уже почти разворачиваться собрался — опять пост. И что самое невероятное — тот же лейтенант стоит, всеми своими ямочками лыбится. Меня никто по шоссе не обгонял, объехать он не мог, неужели верхом на каком-нибудь скрытом радаре или вертолёте? В общем, я в полной растерянности, можно голыми руками брать.

— Я же тебя предупреждал, а ты опять ТАК едешь! Что делать будем?

Он уже приготовил правую руку, но тут я кое-что заметил (все-таки есть во мне божья искра) и говорю:

— Что-то я вас не совсем понимаю, я же в первый раз вас вижу, представьтесь-ка по форме.

И не оттого я таким смелым был, что ушлый, а потому, что без денег. А он, правда, совсем, как говорят китайцы, «лицо потерял». Топчется, бормочет:

— Как же так?! Что такое?! Машина — белая «шестёрка», ты как ты…

— Это вы, наверное, моего брата останавливали, он сзади едет. Мы с ним близнецы, и машины одинаковые.

Некоторое время мы молчали, потом он хмуро изрёк:

— Ну будет, хватит уже — как догадался?

Я ни слова ему не сказал, только на щёку показываю.

— Ах ты черт, черт, черт! Говорил же мне Лёха: нарисуй, нарисуй…

И так он, бедный, расстроился. Так уж мне его жалко стало, принялся утешать как мог:

— Не горюй, в следующий раз обязательно выйдет, а сейчас всё одно, денег у меня нет. Обознатушки-перепрятушки.

— Ну, ты хоть кассету мне какую дай, вон у тебя музыка орёт, а то Лёха с меня живого не слезет.

Дал я ему кассету «Здравствуйте, дорогой Максим Владимирович…» — пусть обслушается со своим Лёхой, а он еще канючит:

— Больше ничего не дашь?

— Могу дать тебе карт-бланш.

— А вот насчёт бланша мы ещё посмотрим.

Я потом с ними подружился — неплохие ребята оказались. Вы уже поняли, наверное? Да, братья-близнецы. И оба лейтенанты: Вовка и Лёшка. Пост одного находился в 12 км от другого. И делали они так: если из Москвы кто-то ехал, то Лёшка его останавливал, штрафовал за что-нибудь (обычно за превышение скорости), пугал радарами и вертолётами и серьезно предупреждал о расплате за рецидив. Далее он говорил в рацию: «Операция БРАТ», — и сообщал Вовке приметы автомобиля и краткое содержание разговора. Через 12 км Вовка чёртиком выскакивал на дорогу и глушил изумлённого водителя по полной программе. Денежки они делили пополам — не чужие ведь.

Если кто-то ехал, наоборот, в Москву, то первым его останавливал Вовка. Как видите, вариант беспроигрышный. А расколол я их из-за родинки, которой у Вовки не было.

Обратно я поехал другой дорогой и подъезжал к Москве уже ночью. На въезде меня опять остановили — нет, не мой сегодня был день. Инспектор посветил фонариком мне в лицо и спросил:

— Сколько сегодня выпили?

Я возмутился:

— Да не пил я!

— А дыхнуть можете?

— Могу. — И я дунул на него, как Голова из «Руслана и Людмилы».

— Вот сволочи, — восхитился гаишник, — бензин начали жрать!

Разговор с гаишником

Прости меня за рядность, командир,

Я ехал, ни о чём плохом не думал.

Как ладно на тебе сидит мундир,

Примерно как на мне кроссовки «пума».

Зачем писать собрался протокол.

Не стою я такого наказанья.

И спрячь назад свой страшный дырокол —

Не доводи клиента до отчаянья.

Товарищ главный милиционер!

У вас, конечно, дома плачут детки.

И старший уж, наверно, пионер.

Хорошие несёт отцу отметки.

А бабе нужно новое пальто,

И младшенькому что-нибудь от сыпи,

И дочери к зиме справлять МЕНТО,

И самому в ГАИ с друзьями выпить.

Мы с вами оба люди, командир,

Прими пятьсот в знак нашей вечной дружбы.

Пусть между нами воцарится мир,

В восторге я от вашей трудной службы.

Ну что же это! Как же это так!

Ведь я во многом с вами солидарен.

Не нужно номерной снимать мне знак,

Тем паче что он намертво приварен.

Зачем смотреть доверенность мою.

Конечно, у меня она в порядке,

Давайте я вам что-нибудь спою

Или вокруг поста пройдусь в присядке.

Да я на вас нажалуюсь, сержант,

Тебя со службы выгонят с позором,

Я никакой тебе не спекулянт,

Я — честный труженик, работаю лифтёром.

И перестань совать мне трубку в рот,

И так признаюсь, что сегодня пьяный,

Я б в жисть не сделал этот поворот,

К посту, где есть такой работник рьяный.

Оставь в покое ты багажник мой,

Что тут сказать, открыл его ты ловко,

Сейчас он, к сожаленью, не пустой,

Ну что ты, что ты роешься в коробках!

Но-но — пожалуйста, без рук!

Чего вообще ко мне ты привязался?

Зачем кассет так много? Триста штук?

Подкладывать под шкаф, чтоб не шатался.

А джинсов разве много — сорок пар?

Себе с большим трудом достал на вырост,

Тут носу не подточит и комар,

Ну, я уже погнал? Договорились?

Короче, вот часы — себе купил,

А ты всё до сих пор с пустой рукою,

Умерь теперь по-быстренькому пыл,

И разойдёмся тихо мы с тобою.

Не раз судьба ещё сводила нас,

Но я теперь уже в своей тарелке:

Привет, мужик, который нынче час?

Ну, будь, а то на Ленинском две стрелки.

Не победа, а участие

«ХУНВЭЙБИНЫ — участники созданных во время «культурной революции» в Китае отрядов из учащихся средних школ и студентов для расправы с неугодными политическими деятелями».

Малый энциклопедический словарь

Он стоит, стоит за спиной — десять минут, пятнадцать минут, потом замахивается, но не бьёт (а лучше бы ударил).

— Это не работа, Хунвэйбин, а мудовые рыдания. У тебя под что руки заточены?!

Потом он обычно отбирал напильник, давал вместо него другой, побольше.

— Вот тебе напильник «стахановский» по руке и хуярь, а то знаешь как оно бывает?!

Так говорил красавец-бригадир Пузырёв своему молодому ученику слесарю Хунвэйбину.

Хунвэйбин работал на «почтовом ящике», каким-то боком связанном с космическим производством, но не напрямую, а косвенно, и еще учился на вечернем отделении юридического факультета МГУ.

На работе он скрывал по возможности, что «на мента учится», в университете не афишировал, что работает слесарем, а не в милиции или в суде. Да и работал он только для того, чтобы не забрали в армию, потому как «ящик» давал бронь.

Хунвэйбин носил сравнительно длинную причёску, на которую неодобрительно посматривали преподаватели, но ничего не говорили, возможно считая, что это один из секретов его службы. Зато на заводе реагировали не так демократично.

Относясь с извечной пролетарской ненавистью и подозрительностью к учащимся в институтах «волосатикам», администрация «ящика» чинила им всяческие препятствия: загружала сверхурочной работой и не отпускала на экзамены и зачёты, пускаясь в долгие демагогические рассуждения о том, что будущее принадлежит рабочему классу.

В доказательство приводилась выдержка из доклада Брежнева: «На ближайшие 60 лет будущее будет принадлежать рабочему классу».

Как ни странно, находились индивидуумы, которые смотрели вперёд дальше, чем на шестьдесят лет, и, собираясь всё-таки шестьдесят лет проработать рабочими, на шестьдесят первом перед смертью хотели побыть инженерами, адвокатами и другими малопочитаемыми людьми.

Хунвэйбин, похоже, относился к их числу и мало осознавал, что, работая вот уже полгода, имеет впереди пятьдесят девять с половиной лет для того, чтобы проверить правоту Леонида Ильича.

На заводе волевым решением какого-то козла был принят порядок не выдавать молодёжи зарплату, если длина их волос превышала четыре сантиметра, а у нашего героя было аж шесть. Стричься он никак не хотел и вот уже седьмой месяц денег не получал, видимо собираясь в один прекрасный день побриться наголо, забрать с «депонента» все свои бабки и стать мультимиллионером.

Остальные рабочие его бригады, во главе с бригадиром Пузырёвым, считали его чокнутым бессребреником и за предполагаемую бедность прозвали китайским Хунвэйбином, или сокращенно — Бином.

На самом деле единственное, что связывало Бина с Китаем, — это дорогой китайский халат, в котором в свободное от пролетарского самоусовершенствования время он разгуливал по своей убогой четырёхкомнатной квартирке.

За рутиной и ежедневными заданиями все быстро забыли настоящие его имя и фамилию, и полковники в отделе кадров перенесли ударение в слове Хунвэйбин на букву «э», моментально превратив этого светловолосого и голубоглазого парня в татарина.

У себя в бригаде Бин намекнул, что учится в строительном институте, а по мнению работяг, строители если и ушли от рабочих, то очень недалеко. Поэтому откровенной ненависти к нему никто не испытывал и Бину удавалось пока сохранять своё странное инкогнито, тем более что отдел кадров, где всё-таки о нем кое-что знали, находился совсем в другом районе Москвы.

Кроме того, что будущее принадлежит рабочему классу, Бин узнал на заводе ещё очень много нового.

Так, например, обыкновенную резку уплотняющей резины бригадир Пузырёв с нездоровым бригадирским пафосом именовал «резонансом», а стряхивание металлической стружки с рабочего верстака — «стряхнином».

Работа самого Пузырёва называлась «стахановской», а неумелого Бина — «мудовыми рыданиями» или «хуем груш околачиванием». Короче, век живи — век учись.

Несмотря на короткий стаж и потенциальное высшее образование, Хунвэйбин в цеховых кругах пользовался некоторым уважением как изучающий иностранный язык и разные другие науки, поэтому в качестве третейского судьи часто привлекался как последняя инстанция в самых невероятных спорах.

Слесари вели жизнь насыщенную, диапазон их интересов был широк, а предмет спора мог варьироваться от счёта в завтрашнем хоккейном матче до точной формулы рибонуклеиновой кислоты.

Однажды после полуторачасовых криков, включающих в себя упоминания родственников и щедрые обещания исправить при помощи железного кулака ошибку матери-природы, к верстаку Бина подошли в сопровождении сочувствующих пятеро спорщиков.

— Слышь, Хунвэйбин, ты ж в языках образованный.

После долгого сумбурного объяснения, чуть было не перешедшего в исправление ошибок природы, выяснилось, что двое из пятерых готовы поклясться на напильниках, что испанский лозунг «Но пасаран» переводится как «Родина или смерть!». Трое же других знатоков республиканского движения с молоком матери впитали, что «Но пасаран» — это «Все — на баррикады!».

Причём более удачливые испановеды получали в награду хорошую бутылку водки, которую проигравшая команда должна была купить во время приближающегося уже обеда.

Бин был смущён. Ещё со школы он помнил, что смелый лозунг «Но пасаран» означает «Они не пройдут» — так говорили, подняв кулак, республиканцы в 1937 году, имея в виду фашистов. О чём он и сообщил изумлённой и растерянной публике.

Но обед был близок, а выпить хотелось очень, поэтому, немного посовещавшись, обе партии приступили к Хунвэйбину с требованием отдать предпочтение одной из версий.

— Нам выпить-то надо, — говорили они с надрывом, — к чему всё-таки ближе: к «баррикадам» или к «смерть Родине»?

И те, и другие при этом делали Бину доверительные знаки, косвенно обещавшие в случае именно их победы присоединить судью к призовой бутылке.

Бин и вообще-то был далеко не дурак, а выпить особенно, поэтому надо ли объяснять, что после недолгих подсчётов лозунг «Родина или смерть» показался ему наиболее точной интерпретацией оригинала.

В другой раз предметом спора стало изготовление новогоднего номера стенной газеты.

Уже лет семь по крайней мере мастер Тепляков рассказывал направо и налево о том, какую шикарную и остроумную стенгазету он сделал в свое время в пионерлагере.

Наконец бригадир Пузырёв не выдержал и при всех объявил, что он тоже как-то был в лагере и поэтому забьёт Теплякова по всем статьям, включая стенгазету.

Шел декабрь, и было решено, что спорщики удалятся в две разные комнаты на три часа и вынесут оттуда по готовому экземпляру новогодней газеты, после чего все тот же Бин определит, чья наиболее новогодняя.

Наградой в соревновании должна была стать… ну да вы сами понимаете.

Через три часа конкурсанты представили на суд свои готовые работы.

И у того, и у другого передовица была от руки неграмотно переписана из «Правды», зато отдел юмора и сатиры был решён в разном ключе.

Первым защищал свой проект Тепляков.

— Я долго думал в смысле юмора, — объяснял он зрителям, — и решил поместить как бы кому что на Новый год снится, только, боюсь, не слишком ли оригинально.

1. Иванову снится, как бы в столовой очутиться, — декламировал Тепляков, имея в виду известного обжору Иванова.

2. Кулакову снится, как бы в магазине очутиться, — намек на пьянство Кулакова, радостно принятый окружающими, для которых слово «магазин» имело только одно значение.

3. Фонарёву снится, как бы со своей женой очутиться (от него недавно ушла жена).

4. Пузырёву снится, — тут Тепляков сделал эффектную райкинскую паузу, поклонился в сторону Пузырёва и с сардонической ухмылкой закончил, — как бы без своих кальсонов очутиться (Пузырёв собирался закаляться).

Пока Тепляков пожимал руки и принимал поздравления от своих сторонников, уверенных в его убедительной победе, Пузырёв, нисколько не обескураженный эпатажем мастера, произнес небольшую речь, в которой коснулся пошлости жизненной позиции Теплякова и беспочвенности его литературных амбиций.

— Идея о снах на Новый год, конечно, хороша. Мне она самому в голову пришла, но исполнение… — Пузырёв безысходно развел руками, как бы показывая, что рождённый ползать, летать не может, затем поглядел уничтожающе на всех и прочитал свой вариант:

— 1. Иванову снится сон, будто в столовой он.

— 2. Кулакову снится сон, будто в магазине он.

— 3. Фонарёву снится сон, будто с женой он.

— 4. Теплякову снится сон: всю зиму ходит без кальсон (а здесь он имел в виду, что Тепляков — просто осёл.)

Бин только диву давался, глядя на разбитных стенгазетчиков. В очередной раз он был поставлен перед трудным выбором. Оба шедевра были чудо как хороши, но Пузырёв был вот он, а Тепляков, как мастер, обретался где-то в верхах, и Бин отдал победу Пузырёву. Тем более что его последний опус про кальсоны был действительно значительно лучше. С точки зрения большой поэзии.

Пузырёв расчувствовался и временно перевёл арбитра на легкий, но в принципе очень ответственный участок труда.

И вот уже третий день Хунвэйбин «сидел на резонансе». Работа была несложная, и Бин, совершив очередной «стряхнин» готовых резиновых полосок в специальный ящик, размечал и надрезал следующий кусок.

Глядя на ровную резиновую ленту, выходящую из-под его ножа, он думал, что, наверное, скоро это его нехитрое изделие полетит в космос и какой-нибудь бровастый космонавт помянет его крепким космонавтским словом. И ещё, будучи человеком спокойным и разумным, он тихо радовался, что «резонанс» с работами по металлу тесно не связан, потому что потребовал бы привлечения работников сварочного цеха, а это была бы уже сугубая специфика, свойственная только этой отдельно взятой стране.

Сварочный цех, находящийся на первом этаже, трудился по давно уже устоявшемуся странному графику, узнав о котором, любой японский рабочий, задавленный капиталистическим гнетом, сразу же сделал бы себе харакири, забыв даже принять сакэ.

Дело было в том, что сварщики во время обеденного перерыва имели пагубную привычку тешить свои вкусовые сосочки в ротовой полости резиновым клеем, применяемым для уплотнения стыковочных узлов прецизных вакуумных трубопроводов, служащих для рефрижерирования и постепенной тепловой отдачи реакторных блоков народно-хозяйственного, а может быть, и тактико-стратегического значения, направленного на улучшение общей экологической ситуации и разрешение межнациональных и административно-территориальных конфликтов, развязанных продажными политиканами вопреки здоровой воле всего прогрессивного человечества, ввергнутого силами реакции во все продолжающееся глобальное сокращение рождаемости, о коем еще в XIX веке писал выдающийся, далеко опередивший свое время Коломб эль Мокамбо — предок в третьем колене знаменитого Мануэля Родригеса Мокамбо, по вполне проверенным данным, никогда не употреблявшего резиновый клей.

Одним словом, после обеда трудоспособность сварочного цеха бывала несколько подорвана той мутной спиртообразной жидкостью, которая оставалась после взбалтывания и процеживания через марлю вышеупомянутого спецклея.

А другим словом, после обеда сварщики просто спали на ватниках в верстаках, и добудиться их не было никакой возможности, так как тонкий расчёт потребления (на один килограмм живого веса), сделанный умельцами, позволял продлять мертвый сварочный сон до самого конца рабочего дня.

Года три назад «ящик» получил госзаказ на партию вакуумных трубопроводов, служащих для рефрижерирования и постепенной тепловой отдачи и прочая, и прочая…

Заказ потом, как водится, отдали другому предприятию, но кошмарное количество клея, завезённое ретивыми военными снабженцами, так и осело на складе, ожидая своего «сварочного» часа.

Далее один сварщик, забредший в гости к своему другу-кладовщику, по достоинству оценил великолепные вкусооздоровительные качества клея и от души порекомендовал своим дружкам для приёма перорально.

Слесари, работающие на четвёртом, слесарном, этаже, были вынуждены ставить свой технологический процесс в зависимость от начала работы склада № 2, где, собственно, и хранился клей.

Склад открывался в двенадцать часов, и даже страшно подумать, что бы было, если б клей выдавался с самого утра. Все, что нужно было сварить, надо было делать только ДО обеда. Таким образом, между первым и четвертым этажами существовала как бы разница во времени — четыре часа, как между Москвой и Ташкентом.

Довольно быстро выяснилось, что потребление клея ведёт к прогрессирующей слепоте. Сварщик Ларионов, бывший во время службы в армии фельдшером и считающийся по этому поводу непререкаемым медицинским авторитетом в сварочных кругах, послал в Международную организацию здравоохранения образец клея и запрос на предмет полезности его для организма. Ответ пришёл однозначный: слепота в скором времени действительно накроет сварочный цех, как Оле Лукойе своим пестрым зонтиком — детские кроватки. Сварщики собрали собрание (до обеда), результатом которого стала организация в цеху дообеденного самодеятельного кружка слепого чтения по методу Брайля и изготовление на будущее легких и изящных тросточек для «слепохождения».

Также была проведена скрупулезная инвентаризация клея на складе и точный подсчёт его запасов. К всеобщей радости, выяснилось, что при умеренном расходе клея должно хватить примерно на те самые шестьдесят лет, о которых так тепло отозвался Леонид Ильич. Правда, ходили упорные слухи, что, наоборот, опираясь именно на «клеевые» цифры, референты Брежнева подготовили его знаменитый доклад о будущем.

А по большому счету для народа было совершенно не важно, где причина, а где следствие. Главное в таком деле — результаты. А результаты были отличные!

И уж само собой, организация кружка и изготовление тросточек тут же заставили прикусить языки некоторых безответственных сварочных жён, огульно обвинявших своих мужей в том, что они не заботятся о завтрашнем дне.

И вообще не надо думать, что сварщики во время обеда просто так брали и хлестали клей. Нет! Считая себя элитой рабочего класса и хорошо осознавая, что на ближайшие шестьдесят лет будущее за ними, они придали потреблению клея ритуальный характер, пышно обставив процесс спецатрибутикой и сопровождая его виртуозной игрой в домино.

В качестве доминошного стола использовалась трехметровая труба квадратного сечения, любовно сваренная в коммунистический субботник специально для игры (склад № 2 был закрыт).

Косточки домино, изготовленные из космической стали в другой субботник, вколачивались в поверхность стола с таким грохотом, что слесари на четвёртом этаже, поражённые в который раз акустическими особенностями доминошного стола, дружно давились жениными бутербродами.

Проигравшая пара с кряхтеньем опускалась на колени и, зажимая уши, лезла в трубу, а радостные зрители изо всех сил колотили по ней обрезками космических кораблей и специально приготовленными кувалдами.

Сварщики играли великолепно, у них был огромный опыт — лишь только ощутив в руках пупырышки, сделанные на косточках в расчёте на будущую слепоту, они, моментально прикинув шансы, объявляли «козлов». «Козлы» покорно лезли в трубу, а за стол уже усаживалась новая пара.

Таким образом, проходимость трубы была такова, что за один обед сквозь «глушилку» пролезали все 26 сварщиков, а некоторые аж по два раза.

Каждым новоиспечённым «козлам» тут же подносили по стаканчику свежего и ароматного клея, а ко второй половине обеда трубу подвигали, приноравливая каждый раз к очередному верстаку таким образом, что проигравшие из трубы попадали прямо на своё спальное место, где и укладывались усталые, но довольные.

Представить себе слуховые ощущения человека, пролезающего враскоряку через трубу, по которой молотят железом два с лишним десятка идиотов, очень трудно, но было доподлинно известно, что многие сварщики всерьёз подумывали об организации кружка по изучению глухо-немецкого языка.

А в общем, сварочный цех был удивительно просторным и светлым, а что касается чистоты, то после обеда, когда сами сварщики, являющиеся тут основной и единственной грязью, уже уютно похрапывали в верстаках, цех можно было фотографировать для рекламных проспектов по научной организации труда.

Большие окна, опрятные рабочие места, аккуратно расставленные вдоль стен порожние бидоны из-под клея иногда привлекали делегации начальства с параллельных предприятий.

Хорошо изолируемые ватниками верстаки поглощали храп сварщиков, и возникала полная иллюзия безлюдности, вызвавшая как-то у одного из посетителей резонный вопрос: «А где же люди?»

Короткий ответ «на работе» его полностью удовлетворил.

— Как много, друг Горацио, на свете вещей, во что мы не врубаемся ваще! — думал образованный Бин, вспоминая историю с клеем.

В это время через его верстак, как на другой берег Синая, перевесился сливообразный нос.

Это был Мишка Гранович — может быть, единственный в мире еврей-слесарь. Он был сыном известного кинорежиссёра и популярной актрисы, вот уже два года аккуратно заваливал экзамены во ВГИК и так же, как и сам Бин, скрывался тут от армии. Тем не менее работали оба на совесть, но Мишкин конфликт с окружающей действительностью выражался в слишком КОРОТКОЙ причёске, и он, зная о кампании, развязанной администрацией против длинных волос, серьёзно подумывал, не пойти ли в местком оформить дополнительную компенсацию за короткие. Одним словом, Мишка в отличие от Бина деньги получал, и получал их с удовольствием.

Ребята быстро подружились и находили в общении друг с другом отдушину, через которую, правда, вылетала часть производительности труда, хотя и небольшая.

У них было много общего, в частности: возраст, автомобили одной и той же марки, на которых они никогда не приезжали на работу, а также любимая группа «Битлз», о которой они знали всё, что только можно узнать, работая на военном заводе.

Сейчас Мишка как раз и явился для общения и обмена новостями.

— Слышал последнюю хохму? Мать после спектакля рассказала, — говорил он, жуя резинку. — Знаешь, кто такой невротик? Ха-ха-ха!

— Мужчина, не признающий оральный секс, — буркнул Бин.

— То-очно. Ты, наверное, знал, — разочарованно протянул Мишка и стал уговаривать пойти покурить, левой рукой размахивая «Примой», а правой показывая из-под халата красно-белый краешек «Мальборо».

И Мишка, и Бин со свойственной двадцатитрехлетним слесарям мудростью прикидывались на работе «вещмешками» и избегали травмировать пролетарское самосознание окружающих дорогой одеждой и чистыми шеями. Мишка даже наврал, что его отец — бедный часовой мастер, и слесари четвёртого и пятого разрядов жалели его, любовно называя «наш перековавшийся француз».

Мишка с Бином прошли по длинному коридору к курилке. Там в густых, осязаемых клубах почти чёрного дыма уже отдыхали человек двадцать ударников коммунистического труда. По громкому крику, каким обычно разговаривают глухие, опытный Мишка определил в тумане присутствие пары гостящих сварщиков, околачивающихся в ожидании открытия склада. Им не терпелось объединиться в единое целое с двумя-тремя комками чудо-клея.

Из особенно густого облака торчала худая голова электрика Гены, прозванного, естественно, Крокодилом. Он погружал голову в дым, делал несколько больших хлебков, и снова его ушастый череп торчал над средним уровнем задымлённости. Как всегда, Крокодил экономил на сигаретах.

Он вообще-то был пришлым и, работая на третьем — «электрическом» — этаже, приходил сюда проведать своего закадычного друга Фонарёва — Фонаря, с которым дружил вот уже двенадцать лет.

Всё своё рабочее время друзья тратили на розыгрыши друг друга, коим велся внимательный счёт, наподобие баскетбольного. Компетентное жюри, составленное из особо уважаемых людей, учитывало качество розыгрыша, его последствия, другие важные факторы и присуждало нужное количество баллов за артистизм, технику и т. д.

Долгое время по очкам лидировал Фонарь, но Крокодил предпринял смелую атаку и наврал ему, что в столовой торгуют вразвес сардельками, между прочим, любимым лакомством Фонаря.

Сопровождаемый улюлюканьем трудящихся, свесившихся из окон, несчастный Фонарь под проливным дождём поскакал через обширный двор занимать очередь, а важный Крокодил принимал поздравления зрителей.

Учитывая беспрецедентный по задумке и из ряда вон выходящий по юмору номер с сардельками, жюри единодушно присудило Крокодилу сразу двенадцать очков, чем вывело его вперед. Счет стал 236 на 232 в пользу электрика.

Фонарёв недолго ходил в аутсайдерах. Сбегав в малярный цех, он разжился там некоторым количеством чёрной несмываемой маркировочной краски и густо намазал ею трубку одного из этажных телефонов. Затем, разыскав Крокодила в курилке, наплёл бедняге, что только что звонила его жена и будет перезванивать через пять минут по такому-то телефону. Крокодил свою крокодилиху уважал и боялся, поэтому сейчас же встал на страже у аппарата в полутёмной комнате, где предусмотрительный Фонарь заменил яркую лампочку на тусклую.

Фонарёв позвонил из соседней комнаты, и взволнованный Крокодил сразу же схватил трубку.

— Але, ктой-та? Ничего не слышу!

— Бу-бу-бу, — сказал Фонарь. — Послушай лучше другим ухом.

Крокодил послушно измазал другое ухо и другую руку, внезапно «врубился в тюлю» и заорал:

— Ах ты чёртов Фонарь! Ты где?!

— В туалете, на манде! — последовал резонный ответ.

Слегка ошалевший земноводный, не оценив ситуации, ломанулся в туалет через курилку, на ходу разгоняя дым черными ушами.

В туалете занятой оказалась только одна кабинка, и Крокодил вцепился в ручку дверцы своей страшной чёрной рукой. Шпингалеты, ранее установленные на внутренних сторонах дверец, давно уже «отдыхали», осев на кухнях и в ванных трудящихся, и то, что Крокодилу не удалось с налёту открыть дверь, говорило о том, что с той стороны её кто-то крепко держит.

Черноухий надежно упёрся левой ногой в косяк, добавил к первой руке вторую, сильно напрягся и выдернул, как репку, на осклизлый кафельный пол начальника цеха Горелова.

Горелов, как говорится, пришёл на четыре точки, и со своими спущенными штанами являл собой роскошную иллюстрацию к классической коленно-локтевой позе, не раз воспетой в древнеиндийских трактатах о любви.

Вбежавшие вместе с Фонарём хозяева ближайшего будущего обступили невольного поклонника «Камасутры» и предались горячему спору о том, засчитывать Фонарёву номер с Гореловым или нет. Ведь совершенно ясно, что Фонарь не мог так точно всё рассчитать, и надо начислить ему очки только за чёрные уши и руки Крокодила. Другая половина требовала приравнять происшедшее к случайному шару на бильярде, а такой шар в народе зовется «дураком». Но обычно бильярдисты перед игрой договариваются: считать «дураков» или нет, а вылет начальника цеха из кабинки не подходит под категорию запланированного «дурака», поэтому…

Горелов тупо стоял на карачках и никак не мог понять, какой он дурак: запланированный или просто так, по жизни, — когда возбуждённый нахальными претензиями Фонаря на лишние очки Крокодил протянул начальнику чёрную руку, предлагая подняться. Их рукопожатие так и просилось на плакат, направленный против расовой сегрегации.

В общем, жюри не зачло Фонарю «дурака Горелова», но всё-таки присудило шестнадцать баллов. Счет стал 248 на 236.

Всё это случилось около двух недель назад. Почивший на лаврах Фонарь решил не искушать судьбу и взял под видом бюллетеня тайм-аут, бесчестно бросив неотомщенного Крокодила переживать поражение. И напрасно тот чуть не каждый день звонил Фонарю домой, пытаясь подделать начальственный или милицейский голос: Фонарь неизменно его разоблачал и безжалостно сыпал соль на чёрные уши.

Как Белый Клык, брошенный хозяином, Крокодил уныло слонялся по курилке и туалету в поисках Фонаря, и вот сегодня прошёл верный слух, что его кореша видели на этаже и он вот-вот должен появиться на своем рабочем месте, то есть в курилке или в туалете.

Уверенно ориентируясь в табачном тумане по отбитым плиткам, Мишка с Бином, задержав дыхание, вынырнули на светлый простор туалета. Здесь работяги курить почему-то не любили, и можно было спокойно насладиться американскими сигаретами, не боясь, что застукают.

Очень давно на месте современного туалета была какая-то лаборатория, впоследствии заброшенная, и рабочие с удовольствием ходили туда, так сказать, до ветра, предпочитая бывшую лабораторию маленькому, тесному туалетику, расположенному вообще в другом крыле.

Но лет шесть назад Горелов, будучи еще простым бригадиром, угодил в составе рабочей делегации в Румынию, где с большой пользой провел две с половиной недели. Приехал он поздоровевший, румяный от обмена опытом и был переполнен самыми фантастическими идеями и проектами. Он так был раскален собственным энтузиазмом, что от него можно было прикуривать.

— У них ведь в Бухаресте как? — говорил Горелов, размахивая руками. — Около нового дома газон засеют, потом осенью посмотрят, где народ тропинки протоптал, и только в тех местах дорожки асфальтированные и прокладывают. Все для народа, Европа! Ну, ничего, мы у себя тоже так сделаем.

От Горелова веяло свежим ветром перемен, и только законченный дурак мог не назначить его тут же начальником цеха.

Дураков в тот момент, к сожалению, не нашлось, и Горелов был моментально назначен начальником вместо выпертого срочно на пенсию Клокова, который в Румынии никогда не был.

Первым, последним и поэтому самым любимым детищем нового начальника цеха стало обустройство туалета по румынскому принципу.

Не важно, что помещение бывшей лаборатории было слишком велико — государство никогда не жалело средств на нужды народа, а тем более на нужды в буквальном смысле этого слова. Да и тропинка была протоптана — и работа закипела.

За каких-то семь месяцев силами работников слесарного цеха и добровольцев с других этажей, выговоривших себе заранее возможность будущих посещений, был отремонтирован зал и возведены кабинки. Просторно раскинулся (особая гордость Горелова) красавец латунный жёлоб, сверкающий в лучах ярчайших галогеновых ламп, без которых на время задержался запуск орбитальной станции «Родина-243», что не принесло ощутимого вреда, поскольку и так в течение семи месяцев вся космическая программа была заморожена по вышеупомянутой причине.

Писсуарный желоб мягко охватывал три стены Дворца отправлений и имел сложнейший готический профиль, рассчитанный на электронно-вычислительной машине и позволяющий чувствовать себя вольготно мужчинам любого роста и телосложения. При непосредственном использовании желоб издавал нежнейший серебряный звук, ласкавший даже отсутствующий слух иногда забредавших сюда сварщиков. Правда, сами они способствовать появлению звука не могли, ибо все естественные жидкости их организма уже давно превратились в вязкую клееобразную массу, поэтому они делали вид, что наслаждаются звуком, и то издали.

А в общем и целом туалет напоминал вестибюль станции метро «Маяковская».

Бин с «французом» стояли посреди «вестибюля», когда туда скользящей походкой вошли Крокодил и почти сразу за ним Фонарь и Горелов.

Раньше Бин, увидев тут начальника, сильно удивлялся: ведь у того в кабинете было роскошное отхожее место с мощным, специально изготовленным шпингалетом, но, узнав историю румыно-туалетного проекта, понял, что преступника всегда тянет на место преступления.

Тем временем Крокодил, обменявшись с Фонарём безразличным приветствием (как будто не он, Крокодил, лил здесь две недели свои крокодиловы слёзы), подошел к желобу и расстегнул халат, как бы приглашая последовать его примеру.

Горелов, ни в чьем приглашении не нуждаясь — начальник все-таки, — пристроился к желобу, поднял глаза к потолку, и раздался характерный колокольчиковый звук:

— Дзи-и-и-и-н-н-нь!

— И-и-и-и-ю-ю-ю-у-у-у, — а это пищал, выпучив глаза, уже сам Горелов.

— О-о-е-э-э-ё-о-о-о, — почти пел, дергаясь рядом с ним, Фонарёв.

— А-о-а-а! Едрёна мать, едрёна мать! — вопил, приплясывая в восторге, электрик Крокодил.

Он не зря околачивался в туалете почти две недели, не зря, проявив чудеса фантазии и смекалки, подключил к желобу 12 вольт самого постоянного в мире тока и не зря в тоскливые дни без Фонаря монтировал и маскировал выключатель, чтобы всё это устройство врубить.

Приятный вокальный дуэт Горелов — Фонарёв тешил обострённый двухнедельным ожиданием слух Крокодила ещё секунд десять — двенадцать и наконец умолк на раскатистом «до» второй октавы.

Крокодил удовлетворенно улыбнулся, потому что основным достижением его технической мысли было гениальное предположение о том, что экзекуцию невозможно будет прервать самовольно. Процесс мог закончиться только естественным путём: вместе с последней каплей лишней жидкости.

Жюри только руками разводило. Как известно, снаряд в одну воронку два раза не падает. И если Горелов два раза подряд встрял в розыгрыш (не важно, на чьей стороне), то «дураком» его считать могли только особенно бесчестные и беспринципные люди. Поэтому единодушное присуждение Крокодилу двадцати очков было встречено коллективом с энтузиазмом и одобрением.

Надо сказать, что и Горелов повел себя как настоящий мужчина. Вместо того чтобы расколотить Крокодилу или хотя бы тому же Фонарю всю морду, он за двадцать минут виртуозно отремонтировал неработающий уже три года автомат для газированной воды, далее с помощью этих же двух орлов установил его перед самой курилкой и насильно подносил всем и каждому по два-три стакана, и из туалета беспрерывно неслось:

— А-а-а-а-о-о-е-е-е-ё-ё-ё-бббббббть!

Счёт стал 256 на 248. Крокодил мощным рывком вырвался вперёд. Но не в этом была суть, потому что даже сварщики знают: главное — не победа, а участие.

Загрузка...