— Горячих орешков, сэр?
Начало просто изумительное. Нас отправляют бизнес-классом. Должно быть, кто-то позвонил заранее и произнес волшебное слово «телевидение». Движение бровей стюардессы говорит о том, что она понимает тонкую иронию, чего днем с огнем не сыщешь в экономическом классе.
— Спасибо, да. И повторить. — Я указываю на наши пустые стаканы.
— Да, сэр. Две большие порции водки с тоником.
Признаюсь сразу: я боюсь летать на самолете. То есть для меня абсолютно невозможно даже представить себе, что я залезаю в чрево этой дуры из железа, алюминия и пластмассы, до отказа наполненной керосином, которая весит не менее сотни тонн, трясусь в ней по взлетной полосе мили этак две, а потом она вдруг прыгает в воздух. Я уж не говорю о том, что эта зараза болтается в воздухе целых семь часов, пролетает через весь Атлантический океан и ухитряется вдруг брякнуться на землю и при этом не развалиться. И все это со скоростью около тысячи километров в час. И на высоте более десяти тысяч метров. При температуре за бортом около пятидесяти градусов мороза. Пардон, но я уже готов обосраться от страха, когда мне пудрят мозги правилами безопасности в аварийных ситуациях. Они же сами себя разоблачают, разве не так? Подумать только, «в случае неожиданного падения давления в салоне прижмите маску к лицу и дышите через нее».
Так что, боюсь, это единственный способ справиться с моим животным страхом. Я сижу одурманенный, оцепенелый и совершенно нечувствительный к экзистенциальному ужасу происходящего. Удивительно, до чего они доходят, пытаясь убедить тебя в том, что летательный аппарат, на борт которого ты поднимаешься, не такой уж большой и совсем не страшный. Чего там, протопал по-быстрому через герметичный проход, усаживайся на свое место и смотри себе кино, не так ли?
А потом кинозал вдруг начинает ехать — ладно, пускай теперь это будет поезд — ведь он рулит по взлетному полю не вечность, конечно, но достаточно долго, чтобы можно было и позабыть, что он собирается взлететь. Но вдруг — отвратительный и ужасный рывок, дикое ускорение (я даже, кажется, вижу золотые полоски на рукаве пилота, когда он злорадно толкает рычаг вперед, — и «сейчас они все там обделаются от страха», — вот что он думает в этот момент), а у меня внутри все буквально вопит: «Нет, умоляю, не надо, не делай глупостей. Давай и дальше ехать по земле. Нам ведь и так хорошо. Мы же и так приедем… когда-нибудь».
Но уже слишком поздно. Полкинотеатра задирается чуть ли не вертикально кверху, экран почти у тебя над головой. Наступает совершенно жуткая минута, когда в голове бьется одна-единственная мысль: боже, он же сейчас станет царапать хвостом по взлетной бетонке. И наводящая ужас тряска, и визг убирающегося шасси — тут я вспоминаю, что, когда был маленьким и качался на качелях, тоже убирал под себя ноги, чтобы взлететь повыше.
И тогда, и только тогда чувствуешь облегчение, когда слышишь сладостное позвякивание тележки с напитками — мы живы! мы живы! — и к тому времени, когда мы заходим на посадку, я уже, слава богу, достаточно набрался, чтобы было абсолютно наплевать, сядем мы или превратимся в пылающий шар.
Можно подумать, что я преувеличиваю. Нисколько: когда гаснет светящееся табло «Пристегните ремни», я ловлю себя на том, что сжимаю руку Ясмин так сильно, что на ней остаются следы моих ногтей.
— Извини. Я всегда нервничаю в самолете, — сообщаю я ей. — Будь здорова.
Мы чокаемся. И я машинально запускаю руку в карман пиджака, где лежит неизменная пачка «Силк кат» — это движение так глубоко укоренилось в моем существе, что кажется врожденным. Но в самолете курить не разрешается — а особенно (и это было подчеркнуто) в туалете, где специально вмонтированы детекторы дыма. Мне ничего не остается, как только откинуть кресло и с неким изумлением созерцать свою удивительную спутницу. А она нацепила наушники и с серьезным видом переключает каналы развлекательной программы, предлагаемой авиакомпанией.
Клайву, конечно, очень не понравилось, что Ясмин недолго думая выдернули из его шоу. Я уверен, что еще меньше ему это понравилось, когда он узнал, с кем она отправляется и с какой целью. Но, к счастью, тут он уже ничего не мог поделать — здесь пахло настоящей журналистикой, а не телевизионной показухой — так что, когда мы утром столкнулись с ним в дверях кабинета Монтгомери Додда, он еще раз удостоил меня тошнотворным кивком «настоящего мужчины».
— Послушай, ты не обижаешься, что я умыкнул у тебя Ясмин? — говорю я ему, чтоб еще больше подбодрить себя.
— Без проблем, — уверяет он. Что-то вид у него сегодня какой-то деловой, начальственный, что ли, или я ошибаюсь? — Кстати, — спрашивает он, — насчет Кливера: нарыл что-нибудь?
— Еще нет. Не волнуйся, я помню. Когда вернемся, сразу же сделаю несколько нужных звонков.
Когда мы вернемся. Обожаю это мы.
Про нашу командировку Монти говорил со мной как завзятый заговорщик. История запутанная и непростая: информацию он получил от своего агента в Штатах, который узнал эту историю от одного человека, услышавшего об этом от другого человека, который ходит в то же эмигрантское кафе в Нью-Йорке, что и пресловутый нацист. Нацист на самом деле оказался украинцем, одним из тех украинских фашистов, которых немцы использовали для совершения массовых расстрелов на оккупированных территориях. И те старались вовсю. Намного круче, чем их начальники из СС. К концу войны, чудом не попав в лапы НКВД, наш персонаж ухитрился раствориться в европейском хаосе 1945 года, вынырнул на поверхность в Нью-Йорке, где выдал себя за беженца, пострадавшего от коммунистического режима. Он принял американское гражданство и спокойно себе работал в разных местах, пока не устроился шофером школьного автобуса — теплое местечко, где смог заработать пенсию. Последние двадцать пять лет он живет в Куинсе. Зовут его Чеслав Вальдзней. И Монти вручил мне целую папку материалов о нем.
Ясмин нашла наконец, что смотреть на экране в спинке переднего сиденья. Мелькает физиономия Хью Гранта. И, глядя, как она, чуть улыбаясь, время от времени прихлебывая из стакана, смотрит кино, я чувствую, как сердце мое взлетает еще выше этого старого и большого, штурмующего небо «Боинга-747» или «757». Или черт его знает, что там еще между двух семерок, наплевать. Подъемная сила и сила тяги превышают лобовое сопротивление и силу притяжения. Так, что ли, звучит эта формула, согласно которой эти железные сволочи держатся в воздухе? Силы, которые тащат вверх, против сил, которые тянут вниз. Ясмин и я против Клайва и… кого?
Оливии? Хилари? Ника?
Как бы там ни было, у нас полно времени, и мы проведем его вдвоем. Не надо суетиться, не надо никуда спешить. Спокойствие, Майкл.
Я оттягиваю наушник от ее уха.
— Как нам добраться до Америки без курева?
Не отрывая глаз от экрана, она поднимает низ блузки на пару дюймов выше пояса джинсов. И я с ужасом обнаруживаю, что к ее нежному животику приклеен никотиновый пластырь.
Мы здесь бывали и раньше, и я, и она. Но, вылетев в такси из тоннеля на простор вечернего Манхэттена, мы оба соглашаемся, что от развернувшейся панорамы просто крыша едет. Лично мне кажется, что дело здесь в большом количестве вертикалей. До нелепости смешны высокие здания; глядя на них, хочется задрать вверх голову так, чтобы свалилась кепка, засмеяться и крикнуть; «Ни фига себе!»; прямолинейная диктатура авеню и улиц; строгая геометричность железобетонных ущелий, чьи линии, устремляясь в бесконечность, в конце концов сходятся там, где над городом нависают грязно-бурые пятна выбросов человеческой деятельности, которые видны лишь с большого расстояния. А потом, будто бы в пику всей упорядоченности — этакая бодрая вывихнутость, «чокнутость» местных жителей, которым, кажется, на все наплевать и которые в своем стремительном движении вперед не остановятся ни перед каким… препятствием.
Честно говоря, формулировки мои сейчас не отличаются высокой точностью. Я все еще немного… слаб после полета и прекрасных напитков. Так что я говорю то, что всегда говорю, когда бросаю первый взгляд на этот город. Причем с американским акцентом. «О да, Нью-Йорк… он именно такой, каким я всегда его себе представлял». И Ясмин с готовностью (ну разве мы не созданы друг для друга?) подхватывает эту цитату из Стива Уандера «Жить в городе» и продолжает ее: «Небоскребы, и все такое».
— Вот долболом, — водитель ярко-желтого такси так резко ныряет в следующий переулок, что Ясмин на заднем сиденье валится на меня, и я просто таю от удовольствия. Вокруг, перебивая друг друга, орут автомобили. — Ты видел? Еще немного, и этот урод чпокнул бы нас. В гробу я видал таких козлов, блин.
И пока мы с Ясмин барахтаемся, пытаясь отцепиться друг от друга, хотя у меня на этот счет имеется только один вариант, машина резко виляет вправо (надо же догнать вышеупомянутого долболома) и Ясмин прижимается ко мне еще плотнее. Ее волосы падают мне на лицо. Рука моя лежит на ее груди — боже мой, как мне нравится это путешествие. Мы догоняем и с визгом тормозим на красный.
— Какой мудак учил тебя рулить, идиот? — орет наш водитель из открытого окошка. В машине, стоящей рядом, сидит какой-то старикашка, этакая ящерица в бейсбольной кепке; он медленно поворачивает голову в нашу сторону и, извиняясь, с явным трудом поднимает руку. А может, это такая у них, старикашек, манера говорить, мол, тот же, что и тебя, козлина вонючий. Во всяком случае, воинственный дух после этого сразу покинул нашего водилу. Он лишь бормочет сквозь зубы свое «долболомы», срывается с места на зеленый и тормозит на следующем углу так, будто перед нами разверзлась бездна.
— Тут ваша гостиница. С вас тридцать долларов. Добро пожаловать в Нью-Йорк.
Пока Ясмин выбирается из машины, я расплачиваюсь, не скупясь на чаевые. Как-никак, он был превосходным водилой.
Конечно же, мы занимаем разные комнаты. Смежные разные комнаты. Комнаты, где можно курить. С пепельницами. И в моей комнате такой запах, что сразу чувствуется: в ней куривали, и куривали дай боже. Договариваемся встретиться через полчаса в баре, и я убиваю время, как всякий в первые минуты вселения в гостиничный номер: лениво брожу по комнате из угла в угол, открываю и закрываю ящики комода и шкафа, заполняю минибар, вешаю страшно засаленный костюм, проверяю, хорошо ли открывается окно (плохо), прыгаю на пружинах кровати, настраиваю экзотический иностранный телевизор — «Друзья», «Симпсоны», «Скорая помощь», — инспектирую ванную комнату: надо же, туалет опечатан бумажной полоской, значит, никто тут не писал с тех пор, когда его в последний раз мыли; надо же, в ванной стоит телефонный аппарат. Гляди-ка, звонит.
— Да?
— Могу я поговорить с Майклом Роу? — Голос мужской. Странный выговор, наполовину английский, наполовину американский.
— Это он. — Он? Почему я, как только покидаю воздушное пространство Соединенного Королевства, начинаю подражать Берти Вустеру?
— Майкл, это Дэвид Уайт. Я работаю с Монтгомери Доддом. Монти попросил меня помочь вам в деле с нацистом.
— Добрый вечер. Монти говорил, что вы свяжетесь со мной. Потрясную историю вы тут откопали.
— Это точно.
— Я прочитал все материалы. Любопытно, и еще как. Но, извините меня за вопрос, можем мы быть совершенно уверены, что Вальдзней — тот, за кого себя выдает? Или был в прошлом?
— Зачем ему врать? Это ему только во вред.
— Вот именно об этом я и хотел спросить. Я хочу сказать, военные преступники обычно не имеют привычки выходить из тени. С чего это он так разговорился?
— Очень просто, Майкл. Чувство вины. Сколько лет этот человек носил в душе весь этот ужас. Представьте, он ходит по воскресеньям обедать в одно и то же кафе на Лоуэр-Ист-Сайд уже целых пятьдесят лет. Там всегда полно его земляков. Всем он известен как человек тихий, необщительный. Но последние несколько месяцев каждый раз он сидит и плачет в свой суп. Никто не знает почему. Многие его земляки пережили страшные времена, у многих воспоминания такие, что лучше помалкивать, и они не любят говорить об этом, поэтому никто ему в душу не лезет. Наконец он не выдерживает и рассказывает обо всем одной своей старой подруге. Эта женщина родом из того же городишки, что и он. Говорит ей, что во время войны он был так называемым «хиви», или «хильфсвиллигером», так по-немецки будет «добровольный помощник». Говорит, что на совести у него страшные дела. Говорит, что суда не боится, потому что в живых не осталось ни одного свидетеля. Говорит, что хочет облегчить душу. Звучит, конечно, дико, но, по его словам, он хочет попросить у людей прощения.
— Так почему он не сходит в церковь? Тогда может избежать… дурной славы, огласки.
— Он говорит, что не верит в Бога. Он говорит, что после того, что он видел, всякий перестанет верить в Бога.
Через открытую дверь ванной видно, как по беззвучному телевизору показывают «Колесо фортуны». До меня вдруг доходит, как все-таки велика, поистине огромна энергия нью-йоркского уличного транспорта, непрерывное жужжание которого заглушается двойным оконным стеклом до некоего едва слышного фона. Я вижу самого себя как бы из далекого далека, где-то на уровне двенадцатого этажа, повисшим между небом и землей участником немыслимой сюрреалистической дискуссии о добре и зле, раскаянии и бытии Божием. Легкая тошнота подступает к горлу. Мне снова дико хочется сжать руку Ясмин. Даже ее простое прикосновение могло бы сейчас помочь.
— Извините, я, возможно, не совсем понял одну деталь. Как вам-то удалось об этом узнать?.. Ведь это довольно замкнутый круг людей, если, конечно, вы считаете этот вопрос уместным.
— Вы имеете в виду женщину, землячку Вальдзнея? Она сболтнула своей партнерше по бриджу. А та рассказала мне.
Повисло молчание.
— Извините, надеюсь, вы меня правильно поймете, но партнерша по бриджу, она-то кто? Ваш друг? Простите, я просто пытаюсь восстановить цепочку, так сказать…
Прозвучало высокомерно или мне показалось? Молчание на другом конце провода длится гораздо дольше.
— Партнерша по бриджу — моя бабушка.
Его бабушка? Он узнал всю эту историю от собственной бабушки?
— Майкл, я должен предупредить, наши конкуренты тоже зашевелились, и мы это чувствуем.
— Какие конкуренты?
— Местные газеты, телевидение. Они его еще не обнаружили, но идут по следу. Тут тоже любят подобные истории про нехороших дядь.
— О господи. — Звучит немного жалобно, поэтому я добавляю: — Разве нельзя придумать… как защитить его от них?
— Я еду в Куинс прямо сейчас. Будем надеяться, он подпишет договор. Более подробно мы все обсудим завтра вечером. Я подготовлю его к встрече с вами на следующий день. После этого я найму людей, которые помогут вам взять у него интервью в любое удобное для вас время. Как вы к этому относитесь?
Я отношусь к этому прекрасно. Потому что это означает, что я могу резвиться в Этом Городе, Который Никогда Не Спит, целых двадцать четыре часа до того, как мне придется еще раз подумать об этом в высшей степени сомнительном нацисте. А с кем резвиться, хорошо известно.
Итак, через десять минут в гостиничном баре Ясмин легко вспархивает на табуретку рядом со мной. Она переоделась: на ней теперь что-то облегающее и шикарное. Там, где раньше ничего не брякало, теперь брякает пара серег. Духи благоухают. А перед нами красуется пара чудесных бокалов с классическим коктейлем: водка с мартини.
— Как себя чувствуешь после полета?
— Прекрасно. А ты?
— Нормально. Наверно, биологические часы успели приспособиться к местному времени.
— Ну и что ты собираешься делать? — задаю я вопрос.
— О-о-о. Самое время выпить, вот что я думаю.
Мы чокаемся. И с первым холодным глотком коктейля в мою голову врываются звуки оркестра Фрэнка Синатры с его песенкой «Нью-Йорк, Нью-Йорк».
Да-да, да-да-да, да-да, да-да-да.
Спокойно, Майкл, не гони лошадей. Как советует Фрэнк в другой своей знаменитой песенке, давай-ка смотреть на вещи по-доброму и проще.
— Наверное, чепуха все это на постном масле, как ты думаешь?
Ясмин прикуривает «Кэмел» и обдумывает свой ответ. Мы оба слегка ослабели, но все еще держимся на плаву благодаря неумолкаемому гулу города плюс серьезной поддержке табака и напитков. Мы побродили по центру как во сне, впитывая в себя ночной Нью-Йорк и в то же время стараясь не переборщить. Теперь смотрим вверх и видим Эмпайр-Стейт-билдинг, парящий над нами, его верхние этажи пурпурного цвета, освещенные прожектором, и самую верхушку здания, которая живописно теряется в брюхе нависшего облака; банально, конечно, но вместе с тем по-настоящему трогательно. Таймс-сквер, впрочем, не представляет ничего особенного, кроме обычной в своей нелепости неоновой ловушки для туристов, так что мы проскакиваем это место в такси, направляясь в сторону Ист-Виллидж: Ясмин авторитетно заявляет, что там круче. И теперь мы сидим на раздолбанном диване в каком-то зальчике, где играют хипповскую музыку, где молодой человек с котелком на голове и козлиной бородкой кривляется перед группой из трех музыкантов и лабает что-то, до боли напоминающее Боба Дилана. Причем до такой боли, что мне так и кажется: сейчас он возьмет и прямо заявит, мол, не буду больше работать на ферме у Мэгги и все тут.
— Почему чепуха? — Ее сонное лицо сейчас особенно красиво.
— Да потому, что люди, за плечами которых маячат зверства военного времени, обычно не выдают своих секретов. Наоборот, они делают все, что можно, чтобы унести тайну с собой в могилу. А тут явно какая-то фальшивка. Или прямое жульничество. Не похоже это на правду. Я тебе говорю, Каррутес… — и тут я перехожу на свой замечательный шпионский акцент, позаимствованный у Алека Гиннеса, — эта сомнительная байка серьезно попахивает тухлятиной.
Ясмин смеется. И не в первый раз за вечер я размышляю о том, как станет вытанцовываться у нас эта ночь. Ясно одно: любая попытка ускорить события ни к чему не приведет. Что бы ни случилось, должно случиться… само собой.
— Ты звонила Нику?
Зачем я спросил? Ведь тут нет ничего похожего на мне хочется знать.
— Да, но его не было дома. А ты — Хилари?
— Нет. По-моему, сегодня у нее курсы быстрого чтения. Может, завтра позвоню.
Ну и мудак же ты, Роу, думаю я про себя. Что за бессмысленный, бесплодный… крайне ретрогрессивный разговорчик ты затеял. Нам полагается вести себя прилично и позабыть сейчас про всяких там Ников и Хилари. Нам полагается все больше сближаться, скреплять наши узы в свете этой экзотической загранкомандировки. Позволить этому странному, этому волнующему воображение городу испытать на нас свои чары. Или хотя бы приблизиться к моменту, когда она сливается с пленившим ее. А именно со мной.
— Ты знаешь какие-нибудь фокусы? — спрашиваю я, отчаянно желая сменить тему. — Я показал тебе лучшее, что умею.
— Да. У тебя найдется шелковый носовой платок? — с готовностью отвечает она. — Да и простой сойдет. Пожалуй, пойдет и старая тряпка.
Мужчины вообще-то не носят с собой старых тряпок, а вот женщины, как подсказывает мне мой опыт, без тряпок ни шагу. Я запускаю в карман пиджака руку и выуживаю огромный синий мужской носовой платок. К счастью, он выглядит не очень позорно.
Она осторожно берет его за краешек — трудно сначала сказать, противно ли ей или это специальный такой цирковой приемчик, — и наматывает на крепко сжатый кулачок. Большим пальцем правой руки — вы следите? — она проделывает ямку, углубление в кулачке левой между указательным и большим пальцами. На лице выражение таинственности. Обожаю всякие такие штуки. Я очарован, я в полном восторге.
Она вынимает изо рта сигарету и, послав мне загадочный взгляд, вставляет ее — сначала прикурив — в проделанное углубление. Если бы на ее кулачок был намотан дорогой шелковый шарф, я бы уже забеспокоился.
Потом она снова вынимает сигарету и делает очень глубокую затяжку. Еще одну. А теперь вставляет сигарету в отверстие зажженным концом, выпускает густое облако дыма и эффектным движением плотно сжимает кулак, в котором зажаты носовой платок и горящая сигарета.
— Но-но, поосторожней… — эти слова сорвались у меня с губ прежде, чем я успел подумать. Но она — она воспринимает их как искренний комплимент своему магическому искусству. И, снова ухватив платок за кончик, Ясмин театральным жестом выдергивает и встряхивает его.
Следов огня нет ни на платке, ни на руке! И куда подевалась сигарета? Лишь тонкое облачко быстро исчезающего дыма напоминает о ней.
— Да-да, да-да-да! — поет она, и торжествующие фанфары звучат в ее голосе.
Признаюсь еще раз: я прочитал столько книг про магию и всякие фокусы, что, боюсь, это только мне во вред. Зато мне хорошо известно, как делается этот фокус. Я знаю, что горящий кончик сигареты вовсе не побывал в ее стиснутом кулачке. Сигарета до сих пор прячется у нее в правой руке, причем конец с фильтром зажат в так называемые «вилы», образуемые большим и указательным пальцами. И что самое главное, кисть этой руки нарочно повернута от меня в сторону с той самой секунды, когда началось действо. Но что и говорить, исполнила она свой трюк превосходно, выше всяких похвал. И у меня нет никакого желания испортить ей торжество. Я вежливо аплодирую.
— Ну так что, где она теперь? — спрашивает она.
— Кто?
— Где сигарета?
— М-м-м, ты наколдовала, и она исчезла.
— Да брось, я же знаю, что тебе известно. Ну говори, где она?
— Ну хорошо, сама напросилась, — грустным голосом отвечаю я и глазами показываю на ее правую руку.
— Тут, что ли? Может, поспорим?
Боже, как нравится мне эта женщина.
— Где ж ей еще быть?
— Что ставишь?
— Плачу за следующую порцию.
Медленно, очень медленно она поворачивает ко мне руку и раскрывает ладонь. Там пусто. И в левой пусто. Сигареты нигде нет! Я посрамлен. Я сбит с толку. Я ничего не понимаю.
— Ну и как по-твоему, где она теперь?
Я чувствую, как по моему лицу расплывается жалкая и глупая улыбка.
— Гадом буду, не знаю, — признаю я.
— Хороший фокус, верно? — говорит Ясмин. — Меня научил его делать мой брат. — Она подносит два пальца к губам и ловко вынимает горящую сигарету изо рта. — Нужно как следует постараться, чтобы хорошо получилось. Давай, твой черед заказывать.
У меня нет слов.
Похоже, как это ни странно, наши отношения развиваются в обратном направлении. Возвращаясь в гостиницу, на прощание мы не только не обмениваемся целомудренным поцелуем, но вообще обходимся жалкой парой слов:
— Спокойной ночи, до завтра. — И вот она уже в своей комнате, и дверь заперта на ключ.
Мне ничего не остается, как поваляться на кровати, пощелкать пультом и поискать что-нибудь среди сорока или пятидесяти каналов, где Леттерман шутит непонятно о чем с Элтоном, а Лено валяет дурака со Стингом — а может, и наоборот, — я даже смотрю какую-то порнуху, тридцать секунд бесплатно, и на счете никак не сказывается. У нее тоже включен телевизор — я убеждаюсь в этом, прижимая ухо к разделяющей нас перегородке. (Хорошо ли так поступать?) Потом слышу низкий звук ее голоса. О, этот ритм телефонного разговора, его ни с чем не спутаешь. С кем это она болтает, когда в Нью-Йорке почти полночь, а в Лондоне около пяти утра? Я потихоньку открываю дверь, делаю шаг по коридору к ее двери и прикладываю ухо. И вот что слышу:
— Да нет же, честно, я пыталась дозвониться, но тебя не было дома… (Пауза, она слушает, что ей там говорят.) …потому что мы были внизу, в баре… мы немного выпили и перекусили, потом пошли прогуляться по Манхэт… ну, просто город посмотреть… О господи, да не будь же ты таким ослом… (Долгая пауза. К счастью, коридор пуст.) …Да нет же, у меня просто не было времени. Послушай, давай поговорим об этом, когда я вернусь!
Крадучись я возвращаюсь к себе в комнату и очень осторожно закрываю за собой дверь. Не было времени — на что?
Через пару часов, когда я, полностью одетый, просыпаюсь на кровати, телевизор все еще барабанит, на телефонном аппарате мигает красная лампочка — пришло какое-то сообщение. Черт бы побрал эти биологические часы с часовыми поясами. Когда хоть оно пришло?
— Привет, дорогой, это всего лишь я. Беспокоюсь, как ты там. Надеюсь, полет перенес нормально и Нью-Йорк тебе понравился. Хьюго говорит, что самый вкусный копченый лосось и рогалики продается у Барни Гринграсса в северной части Уэст-Сайда. Он говорит, что там это практически целая индустрия. Это на Амстердам-авеню между Восемьдесят шестой и Восемьдесят седьмой улицами. А Джулия просто без ума от Музея искусств Метрополитен. Она говорит, ты обязательно должен посмотреть европейскую коллекцию девятнадцатого века. Это абсолютно необходимо. В общем, позвони, когда будет свободная минутка. У нас разница во времени пять часов, не так ли, так что мне кажется, когда у вас вечер, у нас глубокая ночь. Ты можешь позвонить мне на работу, когда встанешь, если, конечно, будет время. Ах да, звонила Оливия. Она хотела спросить у тебя кое-что, это касается ее отца, и я сказала, что ты вернешься через несколько дней. Ну ладно, милый, не буду больше надоедать тебе болтовней. Желаю приятно провести время. Было бы здорово, если б ты заскочил в «Барнес энд Ноубл» или в какой-нибудь другой большой книжный и посмотрел там одну книжку, помнишь, я тебе говорила, о том, что наше сознание — совершенная иллюзия. Называется примерно так: «Свет горит, а дома никого». Но это если ты не слишком занят. Крепко целую, дорогой. До встречи. Пока.
Думаю, кто-то не туда попал.
Шучу, конечно, это Хилари. Самое странное, что, когда я звоню ей домой в семь тридцать по лондонскому времени, никто не берет трубку. Может, она занимается йогой по утрам?
Ярко светит солнце, мы гуляем по Центральному парку. В Нью-Йорке это самое прекрасное время года — город уже отпустила влажная духота лета, но до жестоких холодов, когда с неба, словно камни, падают замерзшие птицы, еще далеко. Я мог бы сообщить и дату, но ведь это роман, а не путеводитель, верно?
— Майкл, как здесь… — она старается подыскать точное слово, — хорошо.
«Хорошо» — это слово, по-моему, вполне подходит, хотя, если б она просто взяла меня за руку, думаю, ощущение счастья тогда было бы совершенно полным. Мимо нас проходит старуха, этакая развалина, трагически распадающаяся плоть, увенчанная огромными полусферическими стеклами солнечных очков. Если б она двигалась чуть помедленней, ее бы мог, наверное, обогнать любой муравей.
— Ну и что тебе больше всего понравилось? — спрашивает Ясмин. Она говорит про коллекцию европейского искусства девятнадцатого века в Музее Метрополитен, по которому мы пробежались, — это я предложил ей сходить туда (ну да, я же помню, что это сделать «абсолютно необходимо»).
— Если бы мне предложили: выбирай, это твое — какую бы я выбрал? Скорей всего, Писсарро.
Я и в самом деле нахожу эту картину странно трогательной. Вид на парижский парк. Из серии, которую он писал, глядя из окна своей квартиры в разное время года. Здесь изображена поздняя осень, смеркается, люди медленно бредут по дорожкам к выходу, печальные пятна в пейзажном пространстве картины; наверное, расходятся по домам. Сверху нависает огромное мрачное небо, и большая грязная клякса облака на нем выглядит особенно уныло; облако плывет над далекими шпилями и словно говорит о надвигающейся ночи, о том, что летние радости подходят к концу.
— Я подумала, что зеленую краску для травы он выбрал неправильно, — говорит Ясмин. — Слишком уж она яркая для этого времени года.
Она, конечно, права. Теперь и мне приходит в голову, что трава на картине слишком яркая. Но, возможно, у Писсарро тогда оставался единственный тюбик зеленой краски. Если он писал свою картину в воскресенье — а люди, идущие группами, действительно выглядят как-то по-воскресному, — то не исключено, что он собирался заскочить в магазин, где торгуют красками, в понедельник, чтоб купить там тюбик зеленой потемнее, а потом позабыл. Что там говорил один знаменитый художник? Что, когда собираются критики, они говорят о цветовых соотношениях пятен. А когда собираются художники, они говорят об искусстве.
После полной неопределенности прошлой ночи сегодня, кажется, все складывается гораздо лучше. В Метрополитен мы провели всего каких-нибудь пару часов, но подлинные сокровища, собранные здесь, действительно захватывают дух. Как и сама Америка, музей, казалось, говорит посетителям: у нас есть возможность иметь все. А какое это удовольствие — проходить мимо прекрасных картин («Давай не будем смотреть Дега, — говорит она, — надоели эти скучнющие балерины») в компании той, чьи черты захватили бы внимание любого художника в любое время года. А теперь, после столь теплого света масляных красок, в этом парке даже городской гул звучит как-то приглушенно, словно соседи пожаловались на шум, а на ее лице и прическе отражается сияние солнечного дня. Огромные глаза жадно все это впитывают — по-осеннему золотистую листву деревьев, стену небоскребов, взметнувшуюся к небу позади них.
Импрессионизм, постимпрессионизм, всякие другие измы… что все это по сравнению с реальной жизнью? Яркой, сияющей и всегда готовой проглотить тебя со всеми потрохами.
— Ты как, не прочь чего-нибудь перекусить? — спрашиваю я. — Мы сейчас как раз недалеко от того самого места, где подают копченого лосося с рогаликами. Если ты, конечно, ничего не имеешь против такой еды.
Расхваливая Барни Гринграсса, Хьюго оказался прав. И что может быть прекраснее этого зрелища: зубки Ясмин неторопливо погружаются сначала в помидор, потом в сырую луковицу — именно в этом порядке, и не иначе, — далее в копченого лосося, затем в сливочный сыр и, наконец, в подрумяненный рогалик. Мы сидим в одном из тех старинных семейных заведений, которые занимаются приготовлением копченой рыбы с 1929 года. Цитата из Гручо Маркса на обложке рекламной брошюрки возвещает: «Барни Гринграсс не правил царствами, не писал великих симфоний, зато он посвятил жизнь монументальному искусству работы с осетрами».
Потом мы медленно идем по Бродвею, поворачиваем налево, обратно в парк, оказываемся перед зданием гостиницы «Дакота», где жил и возле которой погиб Джон Леннон, и с благоговением таращим на нее глаза. Я представлял ее себе совсем другой, выполненной в стиле классического модерна; оказалось, это огромное здание в европейском стиле, отягощенное архитектурными излишествами. Мы останавливаемся закурить, и мимо нас проносятся двое юнцов.
— «Меты» — полное дерьмо, — говорит один.
Ответ его приятеля звучит как стихи:
— «Меты» — вовсе не дерьмо. «Меты» точно победят, «Меты» задницу всем «Янки» надерут.
Хочется верить, что они говорят про бейсбол.
Мы идем дальше. Ясмин в своих огромных, не по ноге, кроссовках. Я — в слегка поскрипывающих лондонских штиблетах. Уже много часов мы бродим по Манхэттену, купаясь в его шуме и суматохе. Останавливаемся на перекрестках, глядя разинув рты, как перед нами открывается новая улица и теряется в бесконечной перспективе, и безмолвно впитываем в себя многообразие человеческой мысли, запечатленное в этих взлетающих ввысь и парящих в небе архитектурных сооружениях. Вот проходит мимо изящно одетая женщина; у нее такое худое лицо, что страшно смотреть. Вот грязный обтрепанный зад какого-то бродяги оперся о Трамптауэр. Белый старик с палкой, вышагивающий под ручку с чернокожей молодкой. Девушка на скамейке с трубкой во рту. И буквально везде люди разговаривают сами с собой. Причем их здесь гораздо больше, чем в любом другом большом городе. И это не какие-нибудь чудаки или откровенные придурки, нет, обыкновенные, вполне приличные люди, по крайней мере, они так выглядят. Они не просто шепчут что-то про себя, шевеля губами, они говорят в полный голос, можно даже разобрать, о чем они там рассуждают. Чешут языками вовсю, чуть ли не каждый второй (может, и сами не осознают, что вытворяют), так что я начинаю следить за собой, не начал ли и я говорить вслух.
На Вашингтон-сквер мы останавливаемся поглазеть на уличных шахматистов, которые зарабатывают на жизнь тем, что играют со всеми желающими на деньги. Один из них, индеец в ковбойской шляпе, яростно разыгрывает эндшпиль против неряшливого старика, одетого в куртку с капюшоном; их пальцы так и летают между доской и шахматными часами. За столиком рядом играют в скрэббл. Какой ужас, неужели и среди них есть профессионалы, зарабатывающие на жизнь эрудицией?
— Ясмин, смотри — Брэд Питт идет.
Прямо на нас движется экстравагантно красивый молодой человек, небритый, неопрятно одетый и с неправдоподобно огромной собакой на поводке. И эта парочка вполне естественно смотрится в грохочущем хаосе гигантского города.
— Нет, это не он, но ему, конечно, хотелось бы им быть. А с ним, вероятно, единственное в мире живое существо, с которым он способен установить разумные и понятные отношения. Так вообще говорят про нью-йоркцев и их домашних животных.
Иссиня-голубые, как две ледышки, глаза собаки так и впиваются в мои, когда она проходит мимо.
Совершенно обессиленные, но довольные, мы ковыляем обратно в гостиницу. Оставшись один в своей комнате, я набираю номер Хилари. В Лондоне десять вечера. И опять никакого ответа. Пошла, наверное, проветриться с коллегами по работе. Смотрю эпизод из новостей по телевизору. Перелистываю свой халявный «Нью-Йорк таймс». Официально признано, что на нашей планете живет шесть миллиардов человек. Ну и ну! Компания «Филлип Моррис», которая выпускает сигареты «Мальборо», наконец признала, что курение вызывает зависимость. Ну что на это скажешь? А еще говорят, что в газетах давно не пишут ничего интересного. Минутку, минутку, а эт-то что такое? Ученые Принстонского университета подвергают сомнению общепринятое мнение, что мозг — единственный орган в нашем теле, который не порождает новых клеток. Все знают фразу «Нервные клетки не восстанавливаются». А тут что? Это так меня потрясает, что я перечитываю статью дважды. Ну да, тут тоже написано, что существует всеми признанный взгляд: если клетки мозга погибают (благодаря, скажем, неумеренному пьянству), то больше никогда не восстановятся. И вот теперь этот взгляд опровергнут. Ученые обнаружили, что новые клетки в мозге образуются, оказывается, каждый день. Причем в обоих полушариях их рождается тысячи и тысячи, это мощный поток нейронов, который мигрирует в кору головного мозга, где расположены разделы, «отвечающие за высшую интеллектуальную деятельность и формирующие нашу личность». То есть даже такую чепуху, как кто ты есть на самом деле и за кого себя принимаешь, каким представляешь себя лет через пять и какой подарок хочешь получить на Рождество. Ну и пусть они проводили свои исследования на макаках, ведь мы с макаками почти братья, разве что не умеем так ловко лазить по деревьям.
Я так взволнован, что, когда через полчаса мы вновь забираемся на высокие табуретки бара, посвежевшие и готовые поглощать укрепляющие коктейли в ожидании Дэвида Уайта, охотника за бывшими нацистами, я просто не в силах не поделиться этим открытием с Ясмин.
— Ты читала «Нью-Йорк таймс»? Там совершенно потрясающее…
— Это насчет привыкания к табаку? Признаюсь, я тоже была несколько шокирована. — Она прикуривает сигарету «Кэмел» и начинает изучать список предлагаемых напитков.
— Да нет, насчет регенерации клеток мозга. Фантастика! Оказывается, у нас нет фиксированного замещения клеток мозга, которые мы медленно убиваем, принимая алкоголь и наркотики. Мы получаем больше. Они рождаются каждый день, понимаешь, Ясмин? Ты читала про это?
Она смотрит на меня серьезным взглядом. Интересно, что в ее взгляде — уважение или жалость, как к убогому идиоту? Трудно сказать.
— Я думала, там только про макак, а нас это не касается. Шампанское с клюквенным соком, пожалуйста.
— Ну да, ну да. Сегодня это касается только макак, а завтра будет касаться и нас тоже. Водку с сухим мартини, пожалуйста. И оливку. Понимаешь, ты только представь, сколько раз ты не могла вспомнить какой-нибудь пустяк, ну, скажем, чей-нибудь номер телефона, и только потому, что была пьяна, и эти самые клетки, где хранилась информация про номер телефона, погибли. А может, именно так нам приходят в голову совершенно новые идеи. Они возникают, они въезжают тебе в голову верхом на спинах новых мозговых клеток.
Нет, пожалуй, в этом взгляде не уважение. Она точно смотрит на меня, как на идиота. Почти наверняка.
— Понимаешь, вот, например, почему ты сегодня попросила шампанское с клюквой? Почему тебе в голову пришла эта мысль? Разве ты раньше заказывала шампанское с клюквой?
— Не знаю, не помню. Просто название понравилось. Хорошо звучит.
— Вот, пожалуйста. Может, как раз твое желание выпить шампанского с клюквой и есть та самая совершенно новая мысль, которая возникла вместе с рождением совершенно новой клетки мозга. Мысль, которой не было вчера, потому что, если бы она была, ты бы тогда и заказала себе шампанское с клюквой.
Ясмин пускает струю дыма в потолок, и бледные пальцы ее тянутся к тарелке с орехами. Кладет миндалину в рот. Начинает жевать. Кладет еще одну. И еще одну. На этот раз бразильский орех. Она думает. Я ничего не имею против, пусть поедает эти орехи, пусть кушает себе, сколько захочет. А я готов наблюдать, как играют мускулы ее лица, сколь угодно долго.
— Ну да, — наконец говорит она, — что действительно правда, так это то, что когда я прикуривала вот эту сигарету, то закурить-то хотела вовсе не я, а крохотная, но очень настойчивая часть моего мозга. Вот в чем проблема, верно? Представляешь, одна часть моего мозга знает, что она не хочет курить, она хочет бросить, даже читает книжки про то, как бросить курить…
— Кора твоего головного мозга, — пытаюсь помочь я, — разумная его часть…
— Правильно. Но другая часть, отвратительная маленькая свора клеточек, которая попала в зависимость, совсем крошечный, противненький, серенький шарик, размером-то, может, с какую-нибудь печеную горошину, без устали долдонит свое: закури, закури, сейчас же закури.
Я пытаюсь представить себе мозг Ясмин, этакую мягкую массу крови и тканей; он так уютно устроился в своей полости за этим прекрасным лицом на расстоянии менее метра от меня. Нервами и волокнами связанный с ее глазами, языком, со всем ее телом. Запутанный клубок его сложных взаимодействий, его неяркое электрическое сияние.
— Чушь какая-то. Взрослые люди, а отданы на милость какой-то дерьмовой печеной горошины. Послушай-ка, можно я украду у тебя одну сигаретку?
В университете я учился вместе с одним парнем, которого тоже звали Дэвид Уайт. Поэтому в голове у меня уже сложился образ Дэвида Уайта, который должен был присоединиться к нам в баре в восемь вечера. Как ни странно, но я ожидаю увидеть все того же белобрысого бездельника в тесных джинсах и грязной, покрытой жирными пятнами футболке. Из заднего кармана должна торчать «Дейли миррор». Мой Дэвид Уайт не был настоящим студентом; посмотришь на него — и ни за что не подумаешь, что он ходит на лекции и пишет конспекты, мне кажется, что у него просто были какие-то свои делишки в студенческой среде. А путаница у меня в голове возникла потому, что он водил дружбу с неким валлийцем запущенного вида по имени Дилан, который был одержим философией. Наверно, именно он и был студентом, столь велика была его страсть к философии вообще и к идеям Ницше в частности. Помню, он однажды вступил с нами в спор и принялся толковать мне и Ральфу или Оливии, а может, и Дэйву, зачем или даже как возникла вселенная и почему она именно такая и никакая другая, — этот толстый и шумный кельт показался мне просто сумасшедшим. Мне даже страшно стало за него. Ну на какую реальную работу в нашем реальном мире способен этот перегревшийся интеллект? Кончит ли он в сумасшедшем доме, как и предмет его обожания? А может, в один прекрасный день придет ему в голову замечательная мысль, мол, да пошло оно все в задницу, и станет он каким-нибудь директором какого-нибудь водоканала «Северн Трент»? А его приятель, Дэвид Уайт, был последователь какой-то загадочной и маловразумительной системы взглядов, известной под названием «Движение за поддержку Ковентри-сити», философии, насквозь пронизанной идеями гибели, отчаяния и безысходности. Дэвид читал «Дейли миррор», но только те страницы, где писали про футбол, — таких людей я раньше не встречал.
— Майкл Роу?
Человек, обратившийся ко мне, был похож на того Дэвида возрастом и телосложением, правда, одежда слегка подкачала. Шикарный костюм, галстук с булавкой, бриллиантовый перстень на руке, выброшенной для рукопожатия. И внешность вроде подходит: светлые волосы, большие зубы. Насколько я помню, у моего Дэвида Уайта тоже были большие зубы.
— Я Дэвид Уайт. Я сразу догадался, что это вы. Нас, настоящих бриттов, ни с кем не спутаешь.
— Правда? А почему? — спрашиваю я в свою очередь, пожимая ему руку и пытаясь раскусить его акцент. Либо янки, прикидывающийся британцем, либо наоборот.
— Дымовая завеса. В этом городе больше никто не курит. А это, — продолжает он, угрожающе поворачиваясь в сторону Ясмин, — это, должно быть…
— Это моя сотрудница, Ясмин Свон, — отвечаю я, будто сама она представиться не способна. Я надеюсь, она заметила, что я не сказал «моя помощница», или там, «ассистентка», как наверняка бы сделал Клайв.
Рот Дэвида Уайта широко открывается, чтобы породить улыбку и продемонстрировать поистине потрясающий ряд громадных белых зубов. Их так много, что просто неприлично. Причем чем шире он улыбается, тем их становится больше. Клыки, коренные, боже, как же их много. Какой-то забор, частокол, черт его побери. В последний раз я видел такие зубы на ипподроме Лингфилд-парк, когда их обладатель проскакал мимо финишной отметки.
— Здравствуйте, Ясмин Свон, — произносят зубы, и у меня мурашки бегут по спине от страха.
— Здравствуйте, Дэвид Уайт, — отвечает она с иронией и не только. Мне становится еще страшней, потому что в эти несколько секунд я понимаю, что они с ходу затевают флирт.
— Давайте-ка перейдем куда-нибудь, где потише и где мы можем спокойно поговорить, — произносит он, наклоняясь, чтобы взять ее бокал и, конечно, окутать облаком своих «большезубых» феромонов.
Мы переходим в нишу подальше от бара, и я сразу же чувствую, что моя игра, «язык жестов», безнадежно проиграна. Саму хореографию нашего передвижения от бара до кабинки ставит именно он, первую скрипку играет его тело, его жесты. Когда мы усаживаемся, он ловким маневром устраивает так, что Ясмин оказывается между нами. Потом он кладет себе на колени черный кожаный дипломат (слишком уж суетливо, на мой взгляд), отстегивает замки, достает мобильный телефон и с важным видом водружает его на столик.
— Я очень рад, что у нас есть помощник, то есть помощница, Майкл. Да еще — как бы это поделикатней выразиться — столь привлекательная. Мне кажется, женственность должна произвести на Вальдзнея благоприятное впечатление.
Не-ет, вряд ли этот льстивый и скользкий хрен моржовый — тот же самый Дэвид Уайт, с которым я квасил зимними вечерами в Манчестере. Тут скорей всего простое совпадение имен. Наверное, этих Дэвидов Уайтов — как собак нерезаных. Однако странным образом они все-таки друг на друга похожи, и это меня почему-то беспокоит. Похожи волосы, хотя мой новый знакомый явно подстригал их в дорогой парикмахерской, а не подрубал кое-как перед зеркалом в ванной собственной рукой, вооруженной тупыми ножницами. И тембр голоса вполне мог принадлежать тому Дэвиду, если б не этот нелепый акцент. Люди за пятнадцать лет сильно меняются. Но как насчет зубов? Ведь у настоящего Дэвида Уайта никогда не было таких ослепительных зубов, или я не прав?
Подумай хорошенько, ведь настоящий Дэвид никогда не проявлял такого интереса к женщинам, предпочитая проводить время в компании с марихуаной. Трудно сказать, как именно, но Ясмин явно выпендривается перед этим типом, она выкидывает такие штучки, каких я еще не видывал. Она и держит себя иначе, чем со мной. Все части ее красивого тела — голова, плечи, локти, колени… не знаю, как и сказать… расположены как-то ненатурально, под другим углом друг к другу. Да еще дымит, как горнообогатительный комбинат. Святые угодники, и накручивает локон на пальчик! Ну как тут не ужаснуться: ведь он ей, по всему видать, понравился.
Все это время Уайт толкует про то, что Вальдзней все еще с нами, но контракт пока не подписал. Про то, какой он капризный, как трудно иметь с ним дело — то плаксив, как старая дева, то его охватывают приступы паранойи, то вдруг становится обидчивым и раздражительным, а то впадает в ярость. Про то, что мы должны с ним встретиться завтра утром и надавить на него, как следует, растолковать старому хрену, что мы готовы официально и совершенно серьезно выслушать его и с пониманием отнестись ко всему, что он собирается сказать, — ля-ля, тополя. Но я слушаю не очень внимательно. Поскольку большинство его замечаний адресованы Ясмин — со всей необходимой учтивостью по отношению ко мне, — я просто изучаю черты его лица. Когда он серьезен, он смотрит на нее достаточно холодно. Когда улыбается (слишком часто, пожалуй, и без необходимости), на лице его появляется оскал бабуина. А она, боже мой, она смотрит на него не отрываясь и ловит каждое слово! Но почему? Может, потому, что от него исходят лучи сексуальности, а она невольно раскрывается навстречу им, как растение навстречу солнечным лучам? Ведь это же невероятно, не может же ей в самом деле нравиться этот… ну да, скользкий хрен моржовый, именно так, les mots justes[4].
Или может?
Я все понял. Я понял, что именно ей в нем понравилось. Его пасть. Все дело тут в родовом, генетическом влечении одного большого рта к другому. Это истинная правда, ведь даже поговорка есть такая: в других мы выбираем себя. Именно поэтому толстые люди очень часто сходятся. Или запойные пьяницы. Когда-то я знал двух человек, которые поженились только потому, что оба были рыжие, — больше между ними не было ничего общего. Бог знает, о чем они могли говорить, когда эта тема была исчерпана. Не прошло и года, как они развелись. Не следует забывать, что у нас тридцать пять процентов тех же самых генов, что и у Нарцисса. Я думаю, это говорит само за себя, не так ли?
В общем, жуткий вечерок выдался. Этот мудак ведет нас в какой-то дерьмовый, фу-ты ну-ты, шик-блеск, ресторан, где продолжает балаболить и корчить Ясмин обезьяньи рожи. А она… ну, не клеится, конечно, прямо и не мурлычет в ответ, но явно поощряет, чисто по-женски, тонко и почти неуловимо. Хлопает ресницами, головой поводит туда-сюда, в общем, совсем не хочет дать ему понять, какой он на самом деле пидорас. Меня она не то чтобы вовсе не замечает, но у меня такое чувство, что я в некотором роде вычеркнут. Впрочем, когда настает время расплачиваться, этот козел вонючий заявляет, будто уверен, что Монти нас всех угощает, и мне ничего не остается, как положить на счет, откуда подмигивает замечательная цифра в несколько сотен долларов, свою кредитную карточку.
За обедом удается выяснить кое-какие подробности о том, кто он такой, этот Дэвид, черт бы его подрал, Уайт. Он является совладельцем частной школы «Медиа стадиз», в которую принимают оболтусов из богатых семей со всего мира за мзду в семь тысяч баксов за курс. И конечно, он еще, оказывается, крестник Монти. Его бабушка (которая играет в бридж с землячкой Вальдзнея) и папа Монти во время войны служили вместе в военной разведке, кто бы мог подумать? Впрочем, во время какой войны и на чьей стороне, он не сообщает.
— Моя бабушка — замечательная женщина, — рассказывает он нам, впрочем, нет, он обращается к одной Ясмин, выкатив на нее свои обезьяньи гляделки. — Ей уже за восемьдесят, а она четыре раза в неделю дуется в бридж по ночам и при этом помнит каждую карту, которая ушла в биту. Она проделывает оздоровительные прогулки по Бродвею от Центрального парка до Уолл-стрит и обратно. Говорит, что это помогает ей всегда быть в форме. И она всегда с людьми. А самое главное, вы не поверите, она курит с двенадцати лет и выкуривает три пачки сигарет без фильтра в день. Причем легкие у нее такие же здоровые, как у какого-нибудь подростка.
— Боже мой, терпеть не могу стариков, — пытаюсь я поддержать разговор.
— Что вы сказали? — Дэвид Уайт сдвигает брови. Ясмин впервые за десять минут смотрит в мою сторону.
— Терпеть их не могу, и вовсе не за то, что они… такие все деятельные, что нам, молодым, должно быть якобы стыдно за себя, а за то, что они постоянно напоминают нам, какими мы будем сами. За то, что они такие старые. Думаю, они и сами терпеть себя не могут за это.
Настроение у меня отвратительное, так что, извините, сказать мне больше нечего. Конечно, для веселого застолья речь моя не совсем подходит. Но разве это веселое застолье? Это настоящая камера пыток. И когда мы втроем возвращаемся в гостиницу опрокинуть стаканчик перед сном, я покидаю их в баре; пускай там глаголят своими широкими устами, упражняются в красноречии, а я держу курс в сторону кровати.
Правда, уснуть никак не могу. Смотрю телевизор, дремлю, слушаю, не щелкает ли замок в номере Ясмин (вплоть до этой самой минуты — а сейчас два ночи — никакого щелканья, ничего похожего не отмечено). Неужели они все еще сидят в баре? А вдруг отправились к нему?
Я звоню Хилари. Опять она где-то шляется так поздно, потому что я нарываюсь на автоответчик: была бы она дома, она бы просто выключила телефон.
Я осушаю последнюю банку диетической кока-колы, завалявшейся в мини-баре, со скрежетом сминаю жестянку и швыряю ее в экран. Ну почему я не Элвис? Ведь это он однажды взял и расстрелял свой телевизор.
Черт, черт, черт. Хорошенькая ночь на пятницу. И куда это все подевались?
Я спускаюсь позавтракать — и на́ тебе, она уже тут как тут, трудится как ни в чем не бывало над огромным до неприличия блюдом с пропитанными сиропом вафлями. Даже с подбородка свисает несколько сладких капель. Первое, что приходит в голову (стыдно признаться в подобном цинизме), — «укрепляющий завтрак после ночного траха». А что же еще? Иначе зачем вафли? Да еще в таком количестве. И поедаемые с такой скоростью.
— Доброе утро, — приветствую я ее, изо всех сил стараясь сделать жизнерадостное лицо. — А вот я на завтрак предпочитаю ломтик поджаренного черного хлебца. С какой-нибудь благородной приправой, если чувствую особенно острый вкус к жизни.
— О, привет, — она смотрит на меня невинными глазками, будто ничего такого и не случилось. — Заправляюсь перед встречей с господином нацистом. Наливай себе кофе, если хочешь.
— Спасибо. — Я сажусь напротив и начинаю ее изучать: жесты, движения и все такое. Она молча жует и ничем себя не выдает. — М-м-м… ты извини, что я вчера вечером отчалил пораньше. Мне почему-то надоела вся эта бодяга.
— Ничего страшного. — И продолжает себе жевать. Загружает через дыру в лице огромные куски липкого, вязкого и рыхлого матраса. Интересно, как полагается есть вафли — ножом с вилкой или руками?
— Что ты сделала с нашим американским другом? Он оказался еще тот… фрукт.
Со стуком, который явно громче, чем это необходимо в данной ситуации, она кладет свои железные инструменты.
— У тебя на лице было написано, что ты считаешь его полным придурком.
— Правда?
— Правда, только не с самого начала, а уже в ресторане.
— Ну да, в ресторане я уже слегка подустал. — Продолжай же, задавай свои вопросы. — Ну а ты как считаешь? Мне показалось, ты на него… запала.
Ясмин тяжело вздыхает.
— Вообще-то он что надо, разве нет?
— Что?
— Да нет, не то, как одет, одет он был просто ужасно, но физически он как раз такой тип, от которых я тащусь. Вдобавок он оказался такой бабник, что я едва держалась…
— И вы не…? — само сорвалось у меня с языка.
— Что? Трахались? Ты что, больной, он ведь женат. Да и я вроде как выхожу замуж. Нет, ты, пожалуй, прав, он действительно слегка долбанутый.
О, радость! Благодарю тебя, о Боже!
— И о чем же вы могли говорить до утра, уж не знаю, когда вы там разошлись? Кроме бабушки, про бабушку я слышал.
Она смеется и снова берет вилку с ножом, чтобы продолжить загрузку вафель.
— Когда парень хочет залезть тебе под юбку, просто с ума сходит, в этом есть что-то такое… очаровательное. Не так-то легко от него оторваться.
— И какие же перлы он выдавал?
— Он сказал: «Держу пари, в постели вы просто чудо». Со своим идиотским акцентом.
— И…
Но ее рот уже полон вафель, и она лишь решительно мотает головой. Вопросов больше нет.
Вроде как выходит замуж. Она сказала вроде как.
Козел вонючий встречает нас перед гостиницей в серой «тойоте». Слава богу, сегодня между ним и Ясмин наблюдается значительное похолодание. Он вообще даже какой-то угрюмый, и я нисколько не сомневаюсь, что угрюмость его — результат столь безжалостно растоптанных ожиданий и надежд, взлелеянных было, ха-ха-ха, вчерашним, падлой буду, вечером.
И вот мы уже катим между железными фермами моста Куинсборо, и Манхэттен мерцает вдали, на той стороне Ист-Ривер. И далее, миля за милей, мы мчимся мимо заправочных, фабричных строений, мимо закусочных «Бургер Кингс» и «Данкин Донатс». Потом один за другим вздымаются по сторонам совершенно одинаковые гигантские многоквартирные дома. Архивы людей, гигантские картотеки человеческих душ — неожиданно приходит мне в голову. Возле одного из них мы останавливаемся. Из нескольких сотен дверных звонков Дэвид Уайт безошибочно выбирает один. Семь этажей и длиннющий коридор, по которому мы маршировали не менее четырех минут, — и вот мы стоим перед его дверью. Ясмин шумно вздыхает. Незаметно для гада ползучего я сжимаю запястье Ясмин, мол, courage топ brave, не дрейфь, подруга, я с тобой. Она в ответ корчит мне рожу. Пытается улыбнуться, но что-то не получается.
Дверь со скрипом открывается, и мы видим перед собой маленького такого старичка. Небритое, одутловатое лицо, белки глаз желтого цвета, общий вид совсем не говорит о хорошем здоровье, скорее наоборот. На рубашке свежее пятно, должно быть, только что пролил что-нибудь. Меж узловатых пальцев дымится сигарета. Пока он с кислым видом рассматривает наш маленький отряд, застывший перед дверью, в лицо мне ударяет волна теплого воздуха, а вместе с ней отвратительные запахи, сопровождающие унылую старость, среди которых преобладает вонь табачного дыма и мочи и, может быть, чуть-чуть запах кошки. Старик молча поворачивается и отступает в полумрак квартиры. Широкоплечий, коренастый, все еще довольно крепкий, он производит впечатление человека когда-то очень сильного физически. Дэвид Уайт жестом приглашает нас следовать за ним.
Через крохотную прихожую мы попадаем в гостиную. Небольшой диванчик, пара кресел. Что-то невнятно бормочет приглушенный телевизор. Прозрачный и ясный осенний день остался там, за плотными занавесками. Застоялый воздух настолько тяжел, словно его вдыхали и выдыхали уже много-много раз. Мне хочется уйти отсюда — и немедленно.
— Чаю, — отрывисто лает хозяин. И это не предложение, это приказ.
— Было бы очень мило, — отзывается Дэвид Уайт. — Познакомьтесь, это Майкл Роу, он будет брать интервью, а это Ясмин Свон, наша… м-м-м… сотрудница. Майкл, Ясмин, позвольте вам представить Чеслава Вальдзнея.
— Здравствуйте, — говорим мы дуэтом.
Большие навыкате глаза старого украинца разглядывают нас, одно чувство на лице сменяется другим, и наконец изображается что-то среднее между страхом и совершенным недовольством. Потом, словно где-то глубоко внутри себя решив смириться — а-а, да и хрен с ними, — он плетется на кухню. Дэвид Уайт снова сигнализирует нам, мол, садитесь. Сам он усаживается в кресло, а мы с Ясмин втискиваемся между валиками диванчика.
Насколько нам позволяет положение, мы осматриваемся. На маленьком столике стоит полбутылки бренди и рядом стакан. Газета на русском языке. Кисет с табаком. Отвратительная сувенирная пепельница, полная окурков от самокруток. Возле двери — огромная гильза от артиллерийского снаряда, которая служит подставкой для зонтика и трости. В тумбочке под телевизором коллекция потрепанных книжек — я вижу среди них издания Тома Клэнси и Джона Гришэма, — попадаются также названия, написанные кириллицей, меж которыми стоит том Библии. По телевизору показывают какое-то богослужение. Изображение плохое, операторская работа тоже оставляет желать лучшего. Скорей всего, какой-то эмигрантский канал транслирует православную службу. Над телевизором фотография в рамке. На ней группа школяров, большой желтый школьный автобус. Улыбающийся шофер.
Вдруг Ясмин испуганно вскрикивает. Ей на колени прыгает рыжая кошка. Красивое, стройное, с лоснящейся шерстью животное — точь-в-точь Ясмин, только в кошачьем обличии. Она долго топчется и крутится на месте, никак не может устроиться.
Входит Вальдзней, в руках у него поднос с дымящимися кружками.
— Скажи Блонди «хэллоу», — обращается он к Ясмин. На его лице играет некое подобие улыбки. Он угощает нас чаем, заваренным по-русски, с ломтиком лимона. Потом усаживается сам, скрючившись в своем кресле над столом; локтями упершись в колени, он сворачивает новую сигарету. Пока он трудится, мы храним молчание. Наконец он прикуривает, и я замечаю, что руки его дрожат.
— А теперь ты говори, — обращается он ко мне, пуская дым и сплевывая прилипший к губам табак. — Скажи, чего ты от меня хочешь. — В глазах его читается одновременно и злость, и боль, и страх.
Я не торопясь растолковываю ему основные идеи нашей работы. То есть что мы собираемся делать. Доставим в его квартиру камеру. Несколько осветительных приборов. Возможно, снимем его сидящим в кресле как раз там, где он сидит сейчас. Я попрошу его рассказать всю его историю с самого начала и до конца. Начиная с того, где он родился, кто были его родители, какой у них был дом, каково было его детство. (Я не сообщаю ему, что мы редко используем подобный материал, он нужен только в качестве некоего фона и чтобы дать ему возможность размяться и расслабиться.) Потом мы перейдем к тридцатым годам. Как тогда относились к представителям неукраинских этнических групп в его городе. Начало войны, вторжение немцев в Россию. Его, так сказать, «карьера» в годы войны. Ну и обо всех этих… ужасных вещах, которые были в его жизни.
Старик тяжело вздыхает. Его желтые глаза наполняются влагой. А теперь, Майкл, будь осторожен. Не гони лошадей.
— Сейчас я вас попрошу, господин Вальдзней, — спокойно говорю я, — рассказать вашу историю в общих чертах. Так сказать, основные пункты. Чтобы мы могли…
Старик с грохотом обрушивает свою кружку на столик.
— Это невозможно, — кричит он, тряся головой. Ладонью вытирает слезы. — Это же так… тяжело. Очень трудно говорить. Я буду говорить вам… но я не могу говорить два раза!
Прекрасно, прекрасно. Как вам угодно, как вам угодно. Таково трусливое Первое Правило Телевидения, не так ли? А кроме того, надо любить и холить объект твоего внимания, даже если он и долбаный нацист.
Итак, есть ли у него какие-нибудь фотографии, памятные предметы, на которые мы могли бы сейчас взглянуть? Документы, записи, бумаги, письма, все что угодно, любые привязки к истории, которую этот человек будет нам рассказывать.
Ничего. Все уничтожено перед тем, как он отдал себя в руки союзников в 1945 году.
У меня в голове мелькает еще одна мысль.
— Чеслав Вальдзней — это ваше настоящее имя, данное вам при рождении, господин Вальдзней?
Он смотрит на меня с интересом. Будто никто раньше не задавал ему такого вопроса. Боковым зрением вижу, как Ясмин перестает щекотать Блонди под подбородком.
— Нет, — отвечает он наконец. — Это имя американцы дают мне. В лагере для перемещенных лиц.
И вдруг он смеется. Меня начинает слегка подташнивать. Жарко, слишком жарко натопленная квартира. Совсем спертый воздух. К тому же я испытываю ужас перед теми жуткими делами, которые, возможно, натворил этот человек в своей жизни.
— Вы хотите сказать, это имя, которым вы сами назвались перед американцами?
— Да, да, — лопочет он. — Есть отец Микки-Мауса. Валь-дзней.
Ах вот оно что! «Уолт Дисней». Вот хитрая старая манда! Ловко он вставил союзничкам. Старый хрен буквально сияет. Мол, неплохая шутка, что скажешь?
— Очень… остроумно. Ну а как ваше настоящее имя? — спрашиваю я, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно более бесстрастно.
— Я рассказываю вам завтра.
Похоже, с каждой минутой история становится все более скользкой: нет никаких данных, подтверждающих, что старик действительно когда-то работал на нацистов, остается верить ему на слово. И что толку, если он назовет мне свое «настоящее» имя, — разницы большой не будет. Даже если нацисты, со своей любовью к порядку, задокументировали под этим именем некоего человека, который работал на них в 1942 году, и эти документы попали в руки русских и поныне спокойно лежат себе где-нибудь в московских архивах или даже вернулись в Германию, то и тогда это доказывает лишь то, что «Вальдзнею» известно имя человека, который некогда сотрудничал с СС. И нисколько не доказывает, что этот человек именно сам Вальдзней. Все это достаточно смешно и нелепо. Более чем нелепо, абсурдно. Палач-хильфсвилли-гер, который сменил свое настоящее имя на имя Уолта Диснея? Пятьдесят лет прятал свою задницу, жил тише воды ниже травы, а теперь вдруг ему захотелось «попросить у человечества прощения»? Открыто признаться в своих военных преступлениях? Что-то не вижу в этом смысла.
— О’кей, мы говорим деньги, — он свинчивает пробку с бутылки бренди.
Ох-хо-хо, вот мы и приехали. Прозвучало-таки волшебное слово. Но теперь в разговор вступает козел вонючий.
— Я думаю, тема гонорара нами уже исчерпана, мистер Вальдзней. Если вы помните, мы пришли к соглашению… ведь если узнают, что мы платим за это интервью, у нас могут возникнуть проблемы. Именно поэтому, если вы припоминаете, для вас мы предусмотрели особые… условия.
Интересно, кто придумал столь хитроумный способ выплаты гонорара? Ну конечно. Сам Монтгомери Додд состряпал этот двусмысленный и ни к чему не обязывающий сценарий. Они собираются втюхать ему наличные. В случае чего — наша хата с краю, мы ничего не знаем. У меня кружится голова. Центральное отопление в этой квартире, похоже, работает на полную мощность — температура просто тропическая.
Старик лихо, как настоящий казак, хлопнул стакан бренди.
— Я старый больной человек, — захныкал он, махая на нас большими, жесткими лапами. — Мне нужна операция. — Он сжимает кулак и стучит себя в грудь. — Легкие… дерьмо, печень — дерьмо.
Он дергает головой и делает невероятно глубокую затяжку чуть ли не на половину самокрутки. Затем его сотрясает приступ кашля, который длится почти целую минуту.
Когда он стихает, к нему мягко обращается Ясмин:
— Может быть, вам стоит подумать о том, чтобы бросить курить. — Это первые слова, которые она произнесла за все время, пока мы здесь.
Старикан таращит на нее глаза. У него такой вид, будто он дико возмущен. Но чем, наглостью этой молодой девицы или просто ее молодостью? Трудно сказать. Затем внутри у него будто что-то щелкает, и на лице появляется выражение угрюмого фатализма. Он машет своей сигаретой в ее сторону.
— Это есть невозможно. Америка есть только дом храбрый воин, не есть земля свободный человек. Понимаешь меня?
И только когда мы мчимся обратно в Манхэттен по мосту Куинсборо, до меня доходит.
Ну да, Блонди.
Так звали любимую собаку Гитлера.
Итак, все устроилось. Дэвид Уайт отправляется заказывать группу телеоператоров, чтобы в понедельник утром снимать интервью. А я тем временем изо всех сил пытаюсь не замечать тревожный набат, который трезвонит у меня в ушах.
— Это все — вонючее надувалово, — говорю я Ясмин. — Он просто-напросто обоссанный старый хрен, который думал-думал и придумал, как обуть телекомпанию на несколько тысяч долларов, чтобы оплатить лечение. Он заграбастает денежки, наговорит нам с три короба того, чего не было, а потом, после операции, скажет, мол, я не я, корова не моя.
— А может, он вообще не вернется после операции.
— Это наша последняя надежда.
Мы шагаем по Второй авеню на Ист-Виллидж. Я хочу собственными глазами посмотреть на эмигрантское кафе, где сидит наш «Вальдзней». Но когда мы добираемся до него, перед ним уже вовсю работает команда операторов, снимают кафе снаружи. Для создания фона, скорей всего. Жизнь нашего героя в Новом Свете. Ясное дело, этот сучонок, которого подсунул нам Монти, не теряет времени даром.
Поэтому мы с Ясмин заваливаемся в закусочную «Лапша и гриль». Из газетных вырезок, выставленных в витрине, мы узнаем, что сам нью-йоркский поэт-битник Алан Гинсберг захаживал сюда заморить червячка. Я заказываю чоу-фан (плоскую и мягкую рисовую лапшу) с жареной уткой, а Ясмин выбирает «Дары моря с волосами ангела» — суп у них так называется.
У меня в голове сейчас словно щелкает фотокамера, и я знаю, что этот снимок надолго сохранится в моем мысленном фотоальбоме. На нем — Ясмин и перед ней на столе «Дары моря с волосами ангела». Сквозь завесу пара видно, как ее удивительное лицо плывет над чашей с едой, и розоватые отблески экзотического блюда пляшут на ее бледной коже. И медленно поднимается к ее большим, столь соблазнительным губам слегка поддерживаемый палочками витой канат лапши. Она поднимает голову и видит, как я за ней наблюдаю. А я гляжу на нее и думаю, мол, как же повезло этой лапше, просто чудо. Для нее, лапши то есть, Ясмин — что-то вроде богини. И вершина самых смелых мечтаний всякой уважающей себя лапши — слияние со своим божеством. Достижение полного единства с божественной природой. Говорят, все в нашей жизни когда-то случается впервые; вот и сейчас впервые в жизни позавидовал лапше.
— Как ты думаешь, что он хотел этим сказать? — спрашиваю я после того, как особенно длинный «волос ангела» завершает свое блистательное восхождение к божественным губам. — Про то, что Америка — это «дом храбрый воин, а не земля свободный человек».
— Мне кажется, он имел в виду курение. Что привычка имеет больше общего с храбростью воина, чем со свободой. Храбрость, с которой встречаешь возможно ужасные последствия, против свободы курить или не курить.
— Вот гад, он у нас, оказывается, не только нацист, он еще и философ.
Я протягиваю ей свою пачку «Силк кат». Она берет сигарету и закуривает. Сквозь зеркальную витрину слышно, как где-то завывает карета скорой помощи, причем сирена ее издает не привычное высокое завывание «уоу-уоу», а какое-то другое, совершенно незнакомое. Возможно, такой сигнал эффективней в условиях интенсивного дорожного движения. Тяжелый такой низкий рев, словно пукает какой-нибудь металлический гигант.
Я вдруг подумал, что люди поколения Вальдзнея, да еще побывавшие там, что бы они ни наворотили в своей жизни, должны иметь представление о храбрости и о свободе.
Наконец дозвонился до Хилари. Сегодня суббота, и она решила никуда не ходить, посидеть дома, отдохнуть, побездельничать. Слышно, как в ее комнате работает телевизор. Мужские голоса, смех. «Так что там все без изменений», — говорит кто-то очень знакомым голосом. Есть ли у меня для тебя новости? На какой-то миг меня охватывает острая тоска по моему старому тихому Лондону.
— Как провела вчера вечерок? — спрашиваю я. То есть где ты, черт бы тебя побрал, шлялась?
— О, я была у Джулии, на таком маленьком сборище. Пришли ее друзья из группы карибской музыки. Мы там все слегка перебрали. Пришлось пристроиться у нее на диванчике. — Сборище? Перебрали? Нет, я просто не узнаю Хилари. — А как твой Нью-Йорк?
— Не поверишь, дурдом какой-то. Этот, извини за выражение, нацист — по-моему, просто жулик. А тип, который тут работает на Монти, полный мудак. Вдобавок у него полный рот зубов. Больше, чем надо.
— А Ясмин?
— Ясмин? — Что-о? — Ну, Ясмин — единственный нормальный человек на весь город, насколько я могу судить.
Дзинь-дзинь. Дверной звонок Хилари ни с чем не спутаешь. Я гляжу на часы. Кто это заявился к ней посреди ночи?
— Ой, черт, кто-то пришел, подожди минутку, милый.
Из своего номера в Манхэттене я слушаю, как за три тысячи миль, в одном из домов Северного Лондона, тарабанит телевизор: «Майкл Портилло… Майкл Джексон… Принцесса Майкл Кентская (смех)… и банка сардин» (смех).
— Извини, дорогой, — говорит Хилари, слегка запыхавшимся голосом. — Это Джулия. Забежала пошушукаться… она тут познакомилась с одним парнем…
— Да? А кто он такой? — Джулия? А я-то думал, что она свою жизнь посвятила Хьюго.
— Она познакомилась с ним буквально на днях. Ну вот и пришла поговорить, что мы про него думаем. Ах да, между прочим, сегодня опять звонила Оливия. Хотела узнать твой номер в Нью-Йорке. Я дала. Надеюсь, ты ничего не имеешь против?
— Не знаешь, зачем я ей понадобился?
— Что-то такое опять связанное с ее отцом. Там у них происходит что-то странное. Кажется, он пришел в себя после удара и заговорил на идиш.
Я так бешено хохочу, что мышцы на животе готовы порваться. Проходит целых две, а то и три минуты, пока я прихожу в себя. «Когда просыпаешься, весь покрытый сосновыми иголками, разумно допустить, что спал под сенью какой-нибудь долбаной сосны».
— О господи, Хилари. Это действительно смешно, — удается мне наконец сказать, когда я немного успокаиваюсь. Но тот факт, что я вижу только смешную сторону в случившемся несчастье, на нее не производит никакого впечатления. — Она еще что-нибудь сказала? Только будь осторожней, а то меня самого кондрашка хватит.
— Что-то такое про Дэйва Кливера. Что Клайв интересуется, удалось ли тебе что-нибудь раскопать про него.
— Да? — Внезапная слабость. Кружится голова, сосет под ложечкой.
— Ну, я ей и сказала, что это странно, почему он спрашивает, вы ведь с Дэйвом старые друзья. Или, по крайней мере, ты давно его знаешь. Так что ей и сообщать об этом нечего.
По бесконечным просторам моей головы оглушительно топает какой-то железный великан и смачно пердит.
— Можно мне поговорить с Джулией? — ухитряюсь я сказать в конце концов.
— М-м-м, знаешь, она только что залезла в ванну.
— Правда? Ну ладно, неважно, ничего страшного.
— Майкл, с тобой все в порядке? У тебя голос стал какой-то странный.
— Две порции сухого мартини с водкой, пожалуйста.
— С большим удовольствием, сэр. Как желаете, с оливкой? Или, может, с лимоном?
— С оливкой, пожалуйста. — Ну-ну, продолжай, виляй своим хвостом, кретин.
— Слушаюсь, сэр. Какой-нибудь особый сорт водки? Могу порекомендовать новую марку, мы только что получили из Сибири. С очень интересным оттенком ячменя и слабым намеком на ваниль. Крепкая, шестьдесят градусов.
— Две порции, пожалуйста. — И оставайся на месте, жди следующих указаний, приятель. Для меня это сейчас крайне необходимо.
Закончив разговор с Хилари, я тут же позвонил Ясмин и договорился встретиться с ней здесь, в Центре управления и контроля в кризисных ситуациях нашей гостиницы. И вот она входит — о, какое важное, какое серьезное у нее лицо! Да еще и с блокнотом, будь она благословенна во веки веков! Наверное, думает, что моя «небольшая проблема» связана с нашей командировкой. Обожаю смотреть, как она, несмотря на свой рост, слегка подпрыгивает, чтобы угнездиться на высокой и неустойчивой табуретке у стойки бара рядом со мной.
Перед нами, как по волшебству, возникают два коктейля с сибирской водкой и сухим мартини — на специальных крохотных подставочках, и каждый сверху освещен отдельной галогеновой лампочкой. Мы выдерживаем паузу, обозначая таким образом понимание важности момента, потом чокаемся. Клянусь всеми святыми, после первого глотка начинаю слышать вой сибирских волков.
— Ясмин, — пытаюсь я начать, когда моя крыша возвращается на место. — Похоже, я скоро буду в глубокой заднице. Одна моя опрометчивая, как бы это поточнее сказать… инсинуация… полетела вверх ногами сиськи набок.
Она смеется. Я объясняю, что имею в виду. Как я оказался причиной утечки информации про нашу творческую кухню в шоу «Священное чревоугодие», другими словами, как я по пьянке проболтался Дэйву Кливеру. Как Дэйв раздул из этого целую историю. Как Клайв начал свою кротовую охоту. Как яркий свет прожекторов высветил мое бархатно-черное рыло.
Ясмин долго думает о том, что я ей только что рассказал. Наверно, пытается рассмотреть ситуацию с разных точек зрения и под разными углами. Делает глоток из своего бокала. Закуривает. Снова размышляет. И наконец выдает мне предварительные результаты своих изысканий.
— Черт побери. Неприятная ситуевина.
— Я, конечно, мог бы все отрицать, но кто мне поверит?
— А ведь это я во всем виновата, разве нет? — игриво говорит она. — Если бы я тебе тогда не рассказала, ничего бы и не случилось.
— Ты что, с ума сошла? Ведь это я, понимаешь ли… злоупотребил твоим доверием. — Черт возьми, как приятно говорить этой прекрасной юной женщине, что я злоупотребил ее доверием!
— Майкл, если честно, я действительно думала, что это смешно, такое глупое телевизионное шоу. Мне и в голову не приходило, что кто-то этим может серьезно заинтересоваться.
— Нет, я злоупотребил твоим доверием. Это непростительно. — На этот раз уже не так хорошо. Ладно, забудь. — Но имей в виду, я был пьян, — добавляю я, чтобы хоть как-то смягчить свою вину.
Услужливый кретин выбирает именно этот момент, чтобы снова появиться на своем посту. Положение его бровей не вызывает сомнений: они вопросительно изогнуты.
— А у вас, случаем, не найдется украинской водки? — интересуюсь я.
— То есть вы хотите сказать, киевской, я правильно вас понял, сэр? К счастью, есть. Две украинских с сухим мартини? И с оливкой?
Ну, вот и ладно. Я гляжу, как Ясмин, восседающая рядом со мной, закидывает голову и поглощает последние капли сибирского коктейля. И мне уже начинает казаться, что мы довольно-таки неплохо преодолеваем мой кризис. А к тому времени, когда мы пройдемся по всем бывшим советским республикам, ситуация наверняка уже не будет казаться такой дерьмовой, как вначале.
— Ты веришь в телепатию? — спрашивает она, когда украинская водка занимает положенное место под своими галогеновыми лампочками.
— Еще один фокус?
Она вручает мне блокнот и ручку.
— Только что вспомнила. Напиши любое число, от одного до девяти. Мне не показывай.
Назовите это ребячеством, но я обожаю фокусы. Я пишу в блокноте «5».
— Теперь поставь рядом еще одно число, опять от одного до девяти. Но не то же самое.
Пишу: «8».
— И теперь третье. Любое, какое захочешь, от единицы до девятки.
Пишу: «2».
— Итак, у тебя получилось трехзначное число, верно?
И действительно, 582.
— Ну да.
— Хорошо, а теперь запиши это число в обратном порядке. Ну, скажем, если у тебя 123, то должно получиться 321.
Пишу: «285».
— Должен предупредить тебя, милая Ясмин, у меня всегда была тройка по математике.
— Ладно, ты уж постарайся. Теперь у тебя два трехзначных числа. Одно первоначальное, другое перевернутое в обратную сторону. Вычти из большего меньшее и запиши, что получилось.
582 минус 285. Минуты две я грызу ручку и чешу затылок. Получается 297.
— Есть.
— Получилось еще одно трехзначное число, так?
— Так.
— Теперь запиши и его в обратном порядке.
Пишу: «792».
— И прибавь, что получилось, к предыдущему числу.
— Черт побери, бедные мои старые извилины, как вам приходится тяжко. — Считаю: 792 + 297 = = 1089.— Готово.
— Сколькизначное получилось число?
— Четырех.
— Отлично. Теперь нам нужна книга. Любая книга.
На стойке бара лежит рекламный путеводитель по нью-йоркским ресторанам.
— Эта пойдет?
— Да, отлично. Возьми первые три цифры твоего последнего числа и открой в книге эту страницу. Мне не показывай.
Страница 108.
— Есть.
— Теперь возьми последнюю цифру и отсчитай количество слов, начиная от первого слова на странице. Скажем, если у тебя последняя цифра пять, дойди до пятого слова.
У меня девятка. Девятое слово «омар».
— Готово.
— Теперь я хочу, чтобы ты сосредоточился на этом слове. Визуализируй его. Представь себе его образ.
Я вспоминаю одну историю, связанную с омарами, историю, которую я никак не могу забыть. Один мой приятель хотел по-быстрому приготовить себе пару омаров и живьем засунул их в микроволновку. И с ужасом смотрел, как в течение нескольких, казавшихся бесконечными, секунд в прозрачную дверцу молотили их огромные клешни… пока не поджарились мозги этих чудовищ.
— Я вижу какое-то морское животное, Майкл. Похоже?
Я не верю своим ушам.
— И ты знаешь какое?
— Крупнее, чем креветка. Мельче, чем угорь. И не краб.
— Господи, как это у тебя получается?
— Не мешай. Я вижу клешни. Большие, очень большие клешни. — Да, она действительно читает мои мысли. — Омар. Это омар?
— Ну да, это, черт бы его побрал, долбаный омар. Ну давай, рассказывай, как это у тебя получилось.
С торжествующим видом она цедит свой украинский коктейль. Не торопясь закуривает, наслаждается триумфом, изводит, дразня мое любопытство. Господи, как бы я хотел, чтоб она сказала, что никакой это не фокус, что она и в самом деле умеет читать мысли, что в нашем старом и насквозь циничном мире действительно существует такая вещь, как магия. Что она всегда была настоящей колдуньей и теперь превратит Клайва Уилсона в каракатицу, и тогда мы можем спокойно отправиться в ее волшебный замок, где я стану показывать ей фокусы, а она обучит меня всяким чародейским штучкам. А когда нам это надоест, мы откупорим бутылочку вина и заляжем в постель. Ах да, она и своему Нику устроит веселую жизнь: превратит его в устрицу.
— На самом деле все проще простого, — говорит она. — Любые три цифры от одного до девяти всегда дают один и тот же результат: 1089. Математический закон.
Ну да. В самом сердце самой блестящей иллюзии всегда кроется какой-нибудь до идиотизма скучный математический закон.
— А омар?
— Вчера вечером, когда мы ждали Дэвида Уайта, я листала эту книжку. То же самое можно проделать с любой другой. Нужно просто запомнить девятое слово на странице 108.
— И ты, конечно, знала, что я возьму именно эту книгу, потому что другой под рукой просто нет.
— Эта штука неплохо работает с телефонным справочником, — говорит она. — Девятое имя на сто восьмой странице. А уж если запомнишь еще и адрес с почтовым индексом, все точно уверуют, что ты ясновидящий.
— Ясмин, ты самый настоящий гений. Ты заставила меня совершенно позабыть про мои проблемы. Куда пойдем обедать?
Она шлет мне очаровательную улыбку (такую улыбку можно почувствовать даже задним карманом джинсов).
— Знаешь, Майкл, — говорит она, — сегодня вечером мир живет под знаком омара.
Это, конечно, совершенно непростительно: мир живет под знаком омара, весь Нью-Йорк у наших ног, а мы все-таки остановились на гамбургерах. Ясмин решила так, потому что, по ее словам, она вдруг захотела поесть «чьего-нибудь мяса». А я — по своей мягкотелости: уже и так темно, час поздний, и все прочее. Так что теперь мы сидим в баре «Меркурий» на Девятой авеню. Здесь темно и шумно, и на больших экранах показывают бейсбол. И, к моей величайшей радости, когда я заказываю себе бургер под названием «Меркурий» (без сыра и с кровью), она просто и мило обращается к официантке, мол, сделайте, пожалуйста, два «Меркурия» и принесите-ка нам бутылочку чилийского «мерло». Причмокивая и впившись глазами в стол, мы набрасываемся на наши бургеры. И тут меня осеняет «гамбургерово откровение». Когда сочность говядины, острота сырого лука, пикантность кетчупа и мягкость булочки смешиваются с пульсирующим ритмом музыки, вином и видом испачканного томатом лица прекрасной женщины, сидящей напротив, в голове и сердце рождается ясная мысль: «Я счастлив. Вот он я, бери меня, Господи».
— Вообще-то существуют вполне серьезные научные доказательства того факта, что бургеры столь популярны, — сообщаю я ей, когда момент эйфории проходит. Она энергично кивает, широко раскрыв глаза. Уверен, она обязательно как-нибудь ответила бы, если б не огромный кусок во рту, над которым она усердно трудится, пытаясь проглотить.
— Ну хорошо, пусть не доказательства, — отвечаю я ей, — скажем так, теория. Гамбургеры как бы служат напоминанием о нашем далеком примитивном прошлом. О том времени, когда люди жили в пещерах. Когда мужчины возвращались домой с охоты и угощали своих женщин и детей хорошо разжеванным мясом. Но по чуть-чуть. А также стариков и больных. Именно это и символизирует бургер, мясной продукт, идущий от рта ко рту. Булочка символизирует губы. Кетчуп — свежую кровь. И если хорошенько подумать, то бургер с рубленым мясом очень похож на уже прожеванный бургер.
— А что символизирует лук?
— Дурной запах изо рта. У первобытных людей, не имевших доступа к зубной пасте и щетке, наверняка ужасно пахло изо рта. Тут, понимаешь, все четко продумано.
— А почему тогда Рональд Макдоналд не живет в пещере, если у него такая ностальгия по каменному веку? И что на самом деле было хорошего в твоем каменном веке? Одежды нормальной не было, центрального отопления тоже, никаких отпусков и командировок за границу. Жизнь была короткой и отвратительной. Человек умирал от первой же случайно подхваченной болезни. Да, ведь и очков тоже не было. — Тут она игриво кивает на мои неудобные, старомодные, просто позорные очки. — Близорукие были, в сущности, козлы вонючие. Кому они были нужны без очков? Если такой козел и ухитрялся как-то догадаться, какая именно особь женского пола ему наиболее желанна, то валился со скалы в пропасть или оказывался в пасти саблезубого тигра, прежде чем пытался к ней подъехать. Послушай, а сыр?
— Что сыр?
— Что символизирует сыр в чизбургере?
Тут я должен признать, что моя теория, кажется, рушится. У меня нет ответа на этот вопрос. Я и вообразить себе не могу, что может означать сыр. Спроси она про корнишон, я мог бы как-нибудь связать его с саранчой или каким-нибудь другим насекомым, которое водится в зарослях гигантских папоротников. Но сыр?
— Жир! — торжествующе кричу я. — Слой жира под кожей жертвы! Жир ведь тоже желтого цвета, верно?
Мы продолжаем жевать. Но ее слова вертятся у меня в голове или вокруг нее, как погремушки над детской кроваткой. Козел и желанная особь женского пола. Подъехать к желанной особи женского пола. Не требуется быть Бородатой Дамой, чтобы разглядеть ряд сексуально окрашенных образов. Уж не упрекает ли она меня в том, что я все еще не подъехал к ней? Эта столь желанная особь женского пола, которой хочется… нет, этого не может быть. Или может? Она прицепилась к моим очкам. Может, даже слегка покритиковала мое зрение. Или внешний вид? Есть в этом что-нибудь такое, чего я просто не вижу?
— Ну, знаешь, и в каменном веке были свои развлечения.
— Какие?
— Ну, во-первых, конечно, соревнования, кто громче пукнет. Я хочу сказать, что в то время еще не было Пятого канала.
Она улыбается.
— Еще кто выразительней рыгнет.
— Точно, кто выразительней рыгнет, это наверняка. Очки давали за громкость и длительность. Трудней всего было судьям — тут требовалось особое искусство. Не так-то легко вести счет в таком соревновании.
Тут мне на память неожиданно приходит один из моих отпусков, который я провел в Италии с девушкой. Мы с ней сидим на террасе, смотрим, как садится солнце, а по небу летят перелетные птицы. Каждый вечер они летят над нашей долиной — скорей всего, это гуси, — летят волна за волной, стая за стаей, треугольник за треугольником. А мы сидим, потягиваем кьянти и по десятибалльной системе оцениваем красоту композиции каждой стаи. В расчет берется, и количество птиц, поскольку чем их больше, тем трудней выдерживать ровные линии треугольника. Последний вечер особенно захватывающий: сплошь багровое небо, и птицы летят не треугольником, а спиралью.
Моя девушка объясняет, что гуси следуют за тепловыми потоками воздуха. Мы смотрим, как сотни птиц медленно кружат высоко над нашими головами в сложном узоре переплетающихся линий, и кажется, что любая птица на своем пути обязательно пересекает траекторию полета каждой своей спутницы. Мы гадаем, отчего это так, и вместе приходим к мысли, что подобный способ полета возник в ходе эволюции для того, чтобы птица могла расслабиться и отдохнуть от однообразного созерцания одной и той же попки и одних и тех же вытянутых перепончатых лап летящего впереди гуся. Мы долго смеемся над этим предположением, а когда темнеет и на небе уже совсем ничего не видно, мы отправляемся к себе и занимаемся любовью.
На той террасе я сидел в обществе Хилари, конечно. Этой, черт бы ее подрал, Хилари, которая вечно лезет, куда ее не просят, со своей помощью. Хилари, которой нужно сказать бо-ольшущее спасибо за то, что благодаря ее стараниям я, возможно, скоро вылечу с работы.
Когда Ясмин удаляется в дамскую комнату, я быстренько царапаю на салфетке еще один список головоломных проблем, возникающих буквально сейчас.
1. С каких это пор Хилари так близко дружит с Джулией?
2. Действительно ли у Джулии завелся новый парень?
3. Если это так, то куда подевался Хьюго? Хотя мне на него глубоко наплевать.
4. Кто звонил в дверь Хилари и действительно ли это была Джулия?
5. Разболтала ли Оливия Клайву про меня и Дэйва Кливера?
6. Что он расскажет об этом Монти?
7. Как Монти к этому отнесется?
8. Зачем им понадобилось посылать меня к этому долбаному нацисту?
9. Хочет ли Ясмин, чтобы я подъехал к ней?
10. Может, просто-напросто мои очки в черепаховой оправе вызывают у нее жалость ко мне?
Когда Ясмин возвращается, перед нами возникает наша официантка и задает куда более простой вопрос:
— Ребята, может, еще бутылочку, вы как на это смотрите?
Мы возвращаемся по Бродвею, и теперь она берет меня за руку. У меня перехватывает дыхание, и минуту-другую я не в состоянии произнести ни слова, но, к счастью, в этом нет особой необходимости, поскольку мы на Манхэттене, а здесь и так звуков хватает, не заскучаешь. О, как мне нравится ощущать ее руку, прильнувшую к моей, удобно устроившуюся таким образом, когда мы совершенно естественно начинаем идти в ногу. Могу поспорить, вдвоем мы выглядим просто великолепно. Могу поспорить, прохожие думают, что мы влюбленные. Увы, у нее-то ко мне всего лишь товарищеские чувства, разве нет? Наши отношения зависли где-то между небом и землей, когда мы уже больше чем просто коллеги, но еще не совсем друзья. Черт побери, а она ведь, возможно, просто жалеет меня — и от этого все мои акции стремительно падают.
Когда мы стоим у дверей наших номеров в коридоре гостиницы, она говорит, что вечер был просто чудесный. «Я уверена, что все в конце концов утрясется, Майкл», а на прощание я получаю целомудренный поцелуй. Я вхожу в свой номер и снова мысленно проигрываю сцену на ковре в ее лондонской квартире. Тот пьяный поцелуй — ведь длился-то он довольно долго, даже слишком долго. А второй был еще дольше. А уж третий — третий вообще был откровенно развратным. Я столько раз прокручивал эту пленку у себя в голове, что теперь не совсем уверен, было ли это на самом деле. Не изменяет ли мне память? Или как это бывает с воспоминанием о чем-нибудь давнишнем, оно становится воспоминанием о воспоминании, в котором совсем мало или вообще нет ничего общего с реальными событиями.
Я лежу на кровати, переключая каналы телевизора, с Лено на Леттермана и обратно, вдруг звонит телефон.
— Майкл, это Ясмин.
У меня внутри все так и падает.
— Привет, — квакаю я в ответ. Майкл, мне так одиноко сегодня ночью. Может, ты зайдешь? Мы бы могли что-нибудь выпить, посмотреть телевизор вместе.
— Ник прислал мне сообщение на автоответчик. Он сказал, что в какой-то газете на первой странице напечатали статью, которую, как ему кажется, я должна прочитать.
— Какую статью?
— Он не сказал. А сейчас он уже спит.
— Ну, а ты как думаешь, что это за статья?
— Должно быть, что-то связанное с работой. Я просто подумала, что ты должен об этом знать.
— Спасибо.
— Ну тогда спокойной ночи.
— Слушай, Ясмин…
— Да?
— М-м-м, что ты смотришь, Лено?
— Нет, Леттермана. Лено я смотрела вчера.
— Странно он выглядит, этот Лено. Я сразу вспоминаю один анекдот. Заходит лошадь в бар, заказывает кружку пива, а бармен отвечает: «Сию минуту, только почему у вас такое вытянутое лицо? Что-нибудь случилось?»
Она добрая девушка, она даже смеется.
— Как поживает твой мини-бар? — интересуюсь я.
— Спасибо, хорошо. А в чем дело?
— Ну, знаешь, я тут подумал… не соблазнить ли тебя на ночную рюмашку плюс немного поганого американского телевидения?
— Очень мило с твоей стороны, Майкл. Но, понимаешь, я так устала, что минут через пять просто отключусь.
— Ну, ладно. Тогда спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
О-о-о, ч-черт.
Да нет, это просто ч-черт в квадрате.
Да нет, и этого будет мало, драть его, сукина сына, сволочь, ублюдка, заразу, семь раз через забор сбоку конем.
Ночь проходит просто ужасно. Это невыносимое состояние, когда болтаешься как дерьмо в проруби между сном и явью. И, только проснувшись в десятый раз за какие-нибудь два-три часа, начинаешь понимать, что ты, оказывается, кое-как спал и даже сны видел. У меня было три сна.
Первый. Я участвую в каком-то танковом сражении во время Второй мировой войны. Что особенно неприятно, я почему-то воюю на стороне немцев. Еще противней то, что экипажи немецких танков сплошь укомплектованы гигантскими крысами. С помощью радиопередатчика я пытаюсь разбудить Хилари. Пользоваться этим прибором невероятно сложно, и Хилари не отвечает. Одна из крыс говорит мне: «Все, слишком поздно, вторжение началось». Я просыпаюсь в холодном поту.
Второй. Я лечу вслед за огромной перелетной птицей. Нас только двое. Я смотрю вниз и вижу Хилари и себя далеко внизу на террасе, в долине, где мы отдыхали когда-то. Я чувствую, что лететь больше не могу, и крыльев-то у меня нет, а держусь я в воздухе одной только силой воли; я вижу, как большие белые крылья моего товарища удаляются, становясь все меньше и меньше. Я начинаю падать. В последний раз я бросаю взгляд вверх и вижу уже довольно далеко на фоне синего неба мелькающие белые крылья и желтое пятнышко гусиного клюва. Я шмякаюсь о землю и просыпаюсь с бешено колотящимся сердцем.
Третий. На фоне какого-то причудливого ландшафта, уставленного древнеримскими колоннами, за мной гонится, размахивая топором, карлик. Я вижу какую-то арку, а на ней надпись по-латыни: «TITUS». Странно, что на этот раз я просыпаюсь, задыхаясь от смеха.
Воскресное утро, но, несмотря на это, на улицах толпы народу. Туристы, жители, снующие по магазинам, кто-то идет на работу, кто-то просто гуляет, нагуливает аппетит. Меня вдруг охватывает тоска по Великому Молчанию нашего, английского воскресного утра. Пройдя от собственной парадной в Белсайз-парк до газетного киоска, я не встретил бы и десятка прохожих. Ну, какого-нибудь старика с крохотной шустрой собачкой, задравшей лапу перед фонарным столбом. Яппи, молодого карьериста-канцеляриста, рыщущего с утреннего похмелья в поисках молока, сигарет и газеты, какой-нибудь «Мейл он санди». Здесь же, в Манхэттене, прогулявшись всего ничего от гостиницы до ближайшего киоска, где продают иностранную прессу, я бросил считать людей, дойдя до двухсот.
Так, сверху ничего нет. А тут у нас пикантная история про принца Уильяма и одну из девчонок группы «Спайс Герлз». Но вот и она, тоже на первой странице. Заголовок крупными белыми буквами на черном фоне:
ОНА НЕ АНГЕЛ
Потом более мелким шрифтом, причем услужливо подчеркнуто:
Звезда голубого экрана всю ночь гуляет с любовницей-лесбиянкой
Имя автора этого шедевра помещено в маленькую изящную рамочку:
Дэвид Кливер
Повествование начинается так:
Уютный итальянский ресторанчик. Из него выходит Анжелика Даблдэй со своей новой партнершей, сотрудницей телевидения Дайной Фелпс. Эта парочка, по словам их друзей, стала совсем неразлучной.
Наши информаторы, знающие жизнь телевидения изнутри, считают, что однополая сексуальная связь достойно венчает скандальное религиозно-кулинарное шоу Анжелики «Священное чревоугодие».
Спасшись бегством от наших фотокорреспондентов вчерашней ночью, Анжелика и Дайна скрылись в неизвестном направлении. Шторы на окнах роскошного дома телезвезды, стоимостью не менее миллиона фунтов, были плотно задернуты. Единственным замеченным посетителем оказался мрачный, как туча, телевизионный босс Монтгомери Додд.
ПРОДОЛЖЕНИЕ НА СТР. 2.
В самом низу страницы еще несколько уведомлений:
«Мой товарищ Анжелика» — автор Дейл Уинтон, стр. 3.
«Счастья тебе, девочка», — говорит Майкл Бэрримор, стр. 4.
«Она любит ласку, а также хорошо поесть и как следует поплакать» — Рид Кэрол Вордермэн, стр. 5.
Но прежде всего в глаза бросается главное — фотография. Знаменитое лицо, всегда столь охотно предстающее перед публикой после нанесения ровного слоя телевизионного макияжа, здесь застигнуто в таком виде, в каком вряд ли кому-либо удавалось его видеть. Фотовспышка осветила обеих женщин на близком расстоянии, выбелив кожу так, что на фотографии видны только две гротескные маски с глазами и зубами. Женщины стоят на тротуаре, застыв там, где их подловила камера, словно парализованные мощным потоком фотоновой бомбардировки. Я почти слышу, как храпит автоматический привод фотоаппарата. Лицо, на котором глаза и рот поменьше, выглядит совершенно потрясенным. Но в лице покрупней — глаза и зубы так знакомы по тысячам размытых газетных изображений — ясно читается страх и одновременно ярость.
— Послушай, приятель, ты будешь брать газету или как? Тут тебе не читальный зал, понял? — Мужик за прилавком смотрит на меня недобрым взглядом.
— Ах да, извините. Тут написано про одного человека, которого я знаю, вот и увлекся.
— Ну да, конечно. — Продавец окидывает взглядом кричащую первую страницу газетенки. — А я, значит, король Англии, блин. С тебя три доллара.
Я понял, что означают все три мои сна.
Я уже целый час сижу в «Юнион-сквер-кафе», одном из немногих мест в этом районе, где все еще можно курить. На завтрак у меня чашка кофе и сигарета, и, поскольку я всего лишь раз пятнадцать прочитал эту классическую смесь гнусных инсинуаций, предположений и интриганства, настоянных на вечном зуде Дэйва Кливера любым способом устроить скандал, я снова перечитываю материал. Кто, например, этот «свой человек на телевидении, обладающий полной информацией», который предсказывает, что «не пройдет и пары-тройки недель, как шоу будет отменено»? Кто такие эти «религиозные лидеры», которые заявляют, что они «солидарны с тем, чтобы потребовать смещения Анжелики»? И кто же, в конце концов, этот безымянный «телевизионный начальник», который считает «недопустимым, что значительную часть религиозных программ канала ведет практикующий гомосексуалист»? Ядовитые споры этой статьи рассеяны и по другим страницам газеты. Улики, комментарии, советы, слухи, сплетни — тут есть все, даже передовица посвящена этой теме («Анжелика, публика любит вас за то, кто вы есть, а не за то, какая вы»).
И теперь все встает на свои места. Карлик с топором? Да это вовсе никакой не топор, это кливер, мясницкий нож. A «TITUS»? Очень похоже на анаграмму от «титьки набок» — милый такой, шутливый укол подсознания. Весь сон представляет собой живую событийную пиктограмму моих чувств — осознанных или неосознанных — по отношению к маленькому вероломному борзописцу с каменным сердцем.
Танковое сражение — метафора более сложная, смешанная. Разгадка здесь кроется в образе нациста, как мне кажется. Если вспомнить историю, это, должно быть, война в пустыне. Роммель против маршала Монтгомери. Как мне помнится, я воюю на стороне крыс… или, может, мышей? Мышь — это Микки-Маус, отсюда Уолт Дисней, то есть Вальдзней. Вдобавок я никак не могу застать Хилари дома, и меня охватывает чувство страха перед вторжением, возможно вторжением сексуального характера. Короче, весь этот сон — выплеск тревоги: я на стороне, воюющей против моего начальника, а чертов украинец собирается заставить меня страдать и сделать еще более несчастным, и к тому же, пока я в отъезде, какой-то тип подъезжает к Хилари.
Неубедительно? Да, и для меня тоже не на все сто. Но Бородатая Дама говорит, что наше подсознание подобно коробке с обувью, которую нельзя открыть. И каждый сон — это булавочный укол сквозь картонку, который позволяет узнать чуть больше о том, что находится внутри.
Ах да, перелетная птица, которая улетает от меня, в то время как я падаю на землю, это как понимать? Не исключено, что это вовсе не гусь. Как мне хочется, чтобы это был лебедь!
Я медленно шагаю по направлению к гостинице. Когда я уже бреду по Бродвею, в моей бедной голове все эти птицы, танки и размахивающие топорами карлики уступают иным видениям. Или грезам, если хотите. Мне видится извилистая река вязкого дерьма. Вдали, совсем далеко вверх по течению, можно разглядеть фигуру мужчины в лодке. Но и отсюда видно, что лодка без весел.
Никаких признаков, что Ясмин у себя. Может, ушла за покупками. Но есть записка с просьбой позвонить Дэвиду Уайту. Наверняка он хочет обсудить все детали на завтра.
— Майкл, — говорит он, когда я звоню, — вы простите, но мне нелегко говорить об этом.
— О господи, в чем дело?
— Вальдзней положил на нас. Он дает интервью Си-эн-эн.
Как ни странно, я едва подавляю желание расхохотаться.
— Боже ты мой, — откликаюсь я.
— Вот именно, боже ты мой, черт меня подери.
— Но почему? То есть я хочу сказать, с чего это он вдруг?
— Думаю, потому что Си-эн-эн — фирма посолидней, чем «Бельведер».
— Это он вам сказал?
— Нет. Он сказал, ему показалось, что вы и эта, как он выразился, тощая сучка еще совсем щенки.
— Еще щенки? Вы это серьезно?
— Если быть совсем точным, он сказал: «Они еще совсем щенята. Разве им понять, через что мы прошли?»
— А я-то думал, что ему нужно повиниться перед всем миром, а вовсе не чье-то понимание. Да и вообще, как это «щенята», я что, молодой, что ли? Мне, думаю, столько же, сколько было ему, когда он убивал ни в чем не повинных мирных жителей.
— Скажем так, мистер Вальдзней не из тех, кто следует логике. Но дела это, черт бы его побрал, не меняет.
— Да, тут вы совершенно правы.
Ну вот, приехали. Впервые в жизни меня, работающего в отрасли, принадлежащей молодым, обвинили в том, что я слишком молод. А на самом-то деле, поскольку мне уже далеко за тридцать, существует опасность, что скоро я стану слишком старым. Таких, кому за сорок, на телевидении очень мало. Если доработал до пятидесяти — значит, ты начальник.
— Ну так что, никакой надежды? Никак не перетащить его к нам обратно?
Неожиданно этот жулик-нацист стал вызывать у меня больше доверия.
— Никакой. Похоже, сегодня вечером у них уже запись.
— А вы… м-м-м… как-нибудь дали знать об этом Монти?
— Оставил сообщение. Его человек в Лондоне сказал, что он занят, разгребает дерьмо в другом месте.
— О господи.
Положив трубку, я еще какое-то время остаюсь сидеть на краю кровати, тупо уставившись в пустой экран телевизора. Странно, но я даже чувствую какое-то облегчение, словно груз с плеч свалился. Кажется, Джон Осборн сказал однажды: «После того как я потерял всякую надежду, мне стало гораздо легче». Это правда. Крохотная фигурка в лодке совсем исчезла.
Звоню Хилари преступно рано — в воскресенье в девять утра по-лондонскому. В такое время ей можно звонить только в случае смерти близкого родственника. Я жду довольно долго, прежде чем она берет трубку, и проходит еще несколько минут, прежде чем она говорит «алло». В этот промежуток на линии слышны странные звуки, очень напоминающие шарканье чьих-то подошв. Будто кто-то другой снял трубку и понес ее Хилари.
— Ой, привет, — оживленно произносит она.
— Чем занимаешься? — интересуюсь я, стараясь говорить как можно более приятным тоном.
— Никак не могла проснуться, знаешь, так крепко спала…
— Ну извини. Просто хотелось услышать твой голос.
— Спасибо, Майкл.
Где-то на заднем плане слышно бурное журчание сливного бачка в туалете… или мне чудится?
— Как Джулия? И ее новый парень?
— А-а-а… ты знаешь, что-то не очень. Она, наверно, не будет с ним встречаться.
— Мне показалось, что у них с Хьюго все зашло в тупик.
— У них была полоса неприятностей, знаешь ли. Она думает, что у Хьюго, возможно, был роман в Штатах. Он летал туда на переговоры о продаже фильма «Тайны ракообразных»
— Ах да, «Частная жизнь омара». Кто-нибудь клюнул?
— Канал «Дары моря», похоже, очень заинтересовался.
— Жаль, по-моему, у нас в гостинице телевизор его не берет.
— Это кабельное. «Любые морские дары в любое время бери» — это их лозунг. В Японии его очень любят. И еще почему-то в Сиэтле.
— Хилари…
— Да?
— У тебя там кто-нибудь есть?
— Что-о?
— Там у тебя кто-нибудь есть, в твоем доме? Мне показалось, я слышал шум воды в туалете.
Она тяжко вздыхает.
— Нет, Майкл. Ты что, снова за старое?
— Ну да, если б там у тебя кто-нибудь был, ты бы все равно не призналась, верно ведь?
— Никого у меня нет. Мой тайный любовник далеко.
— Правда? Что ты говоришь?
— Он улетел в Нью-Йорк брать интервью у старого нациста.
— А… Ну да… На этом фронте, увы, ничего не вышло. Нацист нас надул — я, впрочем, так и думал, иначе какой он, в задницу, нацист. И этот козлина Дэйв Кливер опустил меня, я теперь еще в большей куче настоящего лошадиного дерьма.
Если я и не смог сказать Хилари, что она сама внесла большущий вклад в то, что мои акции сильно упали, то только потому, что я разгильдяй. Ясное дело, надо было сказать ей еще тогда: «Всякому, кто полезет к тебе с вопросами про Дэйва Кливера, говори, мол, знать ничего не знаю и ведать не ведаю и даже и не слыхала про такого».
И тут я слышу в трубке кашель. Мужской кашель. Кашляют явно в ее доме.
— Кто это там? Кто там у тебя, а, Хилари?
— Майкл, ну пожалуйста, может, уже хватит?
— Я отчетливо слышал, что кашлял какой-то мужик.
— А я говорю, ничего ты не слышал. Никто тут не кашлял. Может, это собака лаяла.
— Не говори мне, черт подери, что я не слышал, когда я ясно слышал! У тебя там кто-то кашлял. И не вешай мне лапшу на уши, что ты ходила в свой сраный клуб с Джулией. Скажи-ка, куда ты на самом деле ходила? И кто к тебе приходил вчера вечером? Кто он такой, а, Хилари?
— Да пошел ты в задницу, хрен моржовый!..
Ей-богу, что-то я не припомню, чтоб она раньше так на меня орала, да еще и обзывалась. Что и говорить, я просто потрясен. У меня в голове звенит так, будто по ней барабанили чем-то тяжелым. Но зато теперь в наступившей тишине я безошибочно слышу мужской голос. По его словам я догадываюсь, что он на кухне. Ну да, и, конечно, с полотенцем на чреслах.
— Где тут у тебя кофе, дорогая?
На линии повисает тишина. На этот-то раз отрицать невозможно.
— Кто это, черт побери? А впрочем, меня уже тошнит от всего этого. Пошла-ка ты, милая, в задницу. Да, вот именно. В зад-ни-цу. — И я швыряю трубку.
Я все еще стою перед окном, уставившись невидящим взглядом на город, когда звонит телефон.
Ага, Хилари.
— Мистер Роу, вас беспокоит портье. Для вас из Лондона получен факс с пометкой «срочно». Хотите получить его немедленно?
— Да, пожалуйста.
Через несколько минут в дверях моего номера, тяжело дыша, стоит человек, который по возрасту годится мне в отцы. Он держит в руке листок бумаги. Бейдж на его фраке гласит, что его зовут Томми.
— Пожалуйста, сэр.
Я вручаю Томми доллар. Он не берет.
— Оставьте, сэр, — говорит он. — Он вам еще пригодится.
По факсу Майклу Роу
От Монтгомери Додда
Дорогой Майкл,
должен сообщить Вам, что, к величайшему сожалению, мы не сможем возобновить контракт о найме Вас на работу в телевизионную компанию «Бельведер Лтд» по истечении срока его действия в конце текущего месяца. Это решение, разумеется, связано не только с исключительным фактом Вашего провала в деле организации интервью с Чеславом Вальдзнеем — хотя данный факт явился для нас всех горьким разочарованием, — но также и по причине определенных структурных изменений, которые имеют место внутри компании. Ответственность за вопросы развития компании возлагаются на исполнительного продюсера программ досуга Клайва Уилсона, который должен подобрать группу сотрудников с соответствующими полномочиями.
В результате вышеупомянутой реструктуризации компании и в свете некоторых других аспектов было бы желательно, если бы Вы воздержались от дальнейших посещений здания, где располагаются офисы «Бельведера». Оставшуюся сумму Вашего жалованья мы выплатим в соответствии с договором и, разумеется, возместим все разумные расходы Вашего пребывания в США при представлении соответствующих квитанций. Ваши личные вещи будут доставлены Вам по месту жительства курьером.
Пользуюсь случаем пожелать Вам всего наилучшего в Вашей дальнейшей карьере.
Искренне Ваш
Монтгомери Т. Додд
— Эй, мужик, не знаешь, где тут Пенн-стейшн?
Мы стоим на углу Тридцать четвертой и Восьмой. Мой собеседник небрит, глаза мутные. Какой-нибудь бродяга или чернорабочий, но не исключено, что он режиссер звукозаписи или ученый-лингвист. Точно определить род занятий человека в этом городе невозможно. Но полагаю, я должен быть польщен. Тем, что меня, при моей собственной небритости и мутном взгляде, одетого со скромным секонд-хэндовским изяществом в потрепанные тренировочные штаны, разбитые теннисные тапки, горохового цвета куртку и бейсбольную кепку, кто-то по ошибке принял за настоящего ньюйоркца. Причем за последнюю пару дней это уже не в первый раз.
Теперь наступает моя очередь, и я исполняю свой любимый номер. С самым изысканным британским произношением я заявляю:
— Искренне сожалею, но я не имею об этом ни малейшего представления. Простите, ради бога, сэр, но я приезжий.
Мужик смотрит на меня как на сбежавшего из сумасшедшего дома. В лице страх. Будто из нас двоих именно я способен выхватить из кармана бритву и резануть по глазам. Он поспешно отваливает, и его уносит прочь быстрый поток пообедавшей толпы.
Я снова один.
Конечно, тут перебор, слишком эффектное и даже, возможно, драматичное, но тем не менее довольно точное описание состояния, в котором я оказался после того, как в воскресенье Монтгомери Додд прислал мне по факсу свои соображения о моей персоне (а также наилучшие пожелания). То есть, в двух словах, ни работы, ни Хилари, ни Ясмин. Ясмин, после короткого и позорного для меня разговора — «Майкл, это все ужасно, мне так жаль, но, извини, мне надо срочно собираться, я должна быть на работе завтра днем», — укатила в аэропорт и еще до того, как село солнце, была уже в небе.
Зная в этом городе одного-единственного человека — за исключением, конечно, этого украинского нациста, — я набрал номер. Поступок, возможно, не совсем правильный, учитывая мою прежнюю к нему холодность. Но теперь-то, я полагаю, мы с ним в одной лодке. Женщина, которой мы оба восхищались, покинула нас. Сейчас она, должно быть, летит высоко над Атлантикой, ее великолепная точеная головка сжата двумя наушниками, и она вся пребывает где-то между вторым фильмом по видику и третьим коктейлем из водки с тоником.
— Я полагаю, вы в курсе, что меня уволили, — мрачно сказал я ему.
— Да. Я слышал об этом. Какие у вас планы?
— Собственно, никаких. Может, еще несколько дней поболтаюсь в Нью-Йорке.
— Вам есть у кого остановиться?
— Нет.
— Можете перекантоваться у меня, если хотите.
Вот так я оказался на пороге квартиры на седьмом этаже дома в районе бывшего мясокомбината, где меня приветствовала — не скажу, что очень радушно, — самая большая частная коллекция зубов-переростков в Америке.
Логово Дэвида Уайта огромно и пустынно. Это что-то типа переоборудованного складского помещения со стенами кирпичной кладки и массивными окнами, выходящими на Гудзонский залив. Последние две ночи постелью мне служит шестиметровый оранжевый диван шестидесятых годов, безнадежно одинокий и потерянный посреди обширнейшего помещения. Еще несколько существенных предметов в квартире: гоночный велосипед, подпирающий дальнюю стенку, довольно навороченная стереосистема «Бэнг энд Олуфсен» и телевизор размером приблизительно с контейнер для морских перевозок. В крохотной кухоньке, которой почти никогда не пользуются, есть кофе, большой выбор алкогольных напитков, а также — в морозильной камере, за какой-то замороженной дрянью, — кусок марихуановой смолки размером с кирпич. Похоже, во всем доме существует единственная книжка — «Желтые страницы Манхэттена».
Мой хозяин оказался весьма щедрым. Весь день его нет дома, он чем-то занят в своей частной школе «Медиа стадиз», а по возвращении щедро угощает меня напитками и препаратами, о которых я уже упоминал. Он говорит, что я могу жить у него, сколько мне захочется. Но в его щедрости ощущается какое-то странное безразличие. У него вечно озабоченное лицо, он будто мирится с моим присутствием только из вежливости, будто я ему какой-нибудь родственник. Мне вдруг приходит в голову, что он, возможно, о чем-то переживает. Однако, учитывая мое нынешнее состояние, так даже лучше.
Вчера вечером мы молча смотрели, как на экране громадного телевизора медленно надвигался крупный план с нездоровым, покрытым потом лицом Вальдзнея. Украинец, то и дело вытирая мокрый лоб, рассказывал о том, что он вытворял с женщинами и детьми. Слушать было очень тяжело. Он плакал. «Мне нелегко об этом вспоминать, Ларри», — говорил он. Потом Дэвид Уайт забил огромный косяк, который мы выкурили под музыку «Кельнского концерта» Кейта Джаррета. Огни береговой линии Нью-Джерси, казалось, мигали в такт печальным звукам фортепьяно.
Сегодня я с трудом, в каком-то полуобморочном состоянии таскаю свое бренное тело по улицам города. Время от времени кто-нибудь в текущей мимо толпе чувствует на себе мой пристальный, нездоровый взгляд и поворачивает голову, и в этом движении есть что-то неизъяснимо животное; зажатые между гигантскими зданиями, обтекаемые бешено мчащимися реками автомобилей, мы смотрим в глаза друг другу, и в наших головах мелькает одна и та же мысль: друг или враг? Чего тебе, мать твою, от меня надо?.. Или просто: кто ты?
Виноват, вот в таком я теперь расположении духа.
Я иду по Восьмой в сторону Челси и натыкаюсь на букиниста, который разложил свой товар прямо на тротуаре, подстелив какую-то старую скатерть. Я останавливаюсь посмотреть названия — обычная солянка, которую вообразить себе в одной библиотеке практически невозможно: «Кома», «Всадники», «Дон Кихот», «Архипелаг ГУЛаг», — и слышу разговор продавца, весьма потрепанного бородача, с еще более потрепанным типом, который явно смахивает на бродягу-побирушку.
— Ну хорошо, раз ты так любишь мои деньги, поработай на меня немного, идет? — говорит бородатый продавец.
— Ну да, конечно, — отзывается его собеседник, — но мне больно нагибаться.
— Вот эту макулатуру, в мягкой обложке, — видишь? — надо сложить в коробку. Тебе понятно, что такое макулатура? — Он берет какую-то книжонку и гнет ее в руках для наглядности. Горе-упаковщик внимает ему с таким видом, будто ему обязательно чего-нибудь перепадет, если он выслушает до конца разглагольствования о том, что такое настоящая книга, а что — макулатура; но наш знаток литературы непреклонен. — Макулатуру, значит, клади в коробку, понял? Но только не классику, понял? Дэниэла Стила и Скотта Туроу — в коробку. Но только не Диккенса. И не Набокова. Ты хорошо понял?
— Мне больно нагибаться.
— Значит, говоришь, тебе больно нагибаться? — продавец скребет бороду. — На что ж ты тогда годишься, а, мужик?
Не знаю почему, но мне никак не забыть этой фразы — засела в голове, и все тут. На что ж ты тогда годишься, а, мужик?
Неподалеку от Астор-плейс возле нью-йоркского университета я прохожу мимо молодой девицы в панковском прикиде, которая уселась прямо на землю, прислонившись к стене. На ней совсем крошечная юбчонка, едва прикрывающая драные колготки. В носу и в ушах торчат какие-то булавки. Остекленевшие глаза тупо уставились на плиты тротуара. Возле нее стоит бумажный стаканчик с несколькими монетами, рядом валяется картонка, на которой от руки написано: «КОЗЛЫ».
Я бросаю ей монету в двадцать пять центов. Я ее очень хорошо понимаю.
Только сейчас до меня доходит, что я брожу по тем же самым местам, где бывал с ней. Но как все переменилось! Эти места утратили свое очарование: это все равно что прийти в любимый бар не вечером, а в середине дня или остаться одному в пустой телестудии. Я брожу по залам Музея Метрополитен и не могу избавиться от ощущения, что все картины здесь меня раздражают. Даже меланхоличный Писсарро с его бредущими по улицам толпами ничего не говорит моему сердцу. И грязное пятно облака над башнями собора, столь печальное тогда, сейчас выглядит как… просто пятно масляной краски.
То же самое можно сказать и про здания. Эмпайер-Стейт-билдинг, например, когда смотришь на него с Тридцать четвертой улицы. Или ни на что не похожие створки раковины Крислер-билдинг, парящие над Лексингтон-авеню. Все эти виды, которыми я восхищался в яркий солнечный день, когда Ясмин была рядом, теперь лишены своего обаяния и смысла. Будто все эти башни и высотные здания повернулись ко мне спиной и смотрят куда-то в другую сторону.
Да и вообще, знаете… Ресторан «Меркурий» на Девятой — было время, когда это заведение вызывало чувство благоговения, ощущение какого-то чуда, — теперь это просто забегаловка, где продают гамбургеры. И закусочная «Лапша и гриль» больше не вызывает во мне трепета.
Но, как ни странно, только «Барни Гринграсс» остался по-прежнему очаровательным. Возможно, потому, что только он величественно возвышается над мелкими человеческими заботами. Разве так важно, любит ли некий X некую Y или наоборот, может ли А утешиться, потеряв В, что чувствует С по отношению к D — ненависть, презрение или жалость? Все это эфемерные, как облачко, материи по сравнению с незыблемостью копченого лосося, увенчанного луком и помидорами и покоящегося на ложе из сливочного сыра, да еще с рогаликами — простыми, маковыми, ржаными, кунжутовыми либо луковыми — на выбор, можно поджаренными. Первый же кусочек — и, клянусь богом, ты видишь собственными глазами, как этот зверь выскакивает из воды и солнце блистает на его серебристой спине. В Нью-Йорке осталось всего два места, где мне довольно надолго удается забыться, не вспоминая ни Ясмин, ни Хилари, ни все мои смехотворные неприятности.
Другое место, которое вызывает у меня похожие чувства, — читальный зал Нью-йоркской публичной библиотеки. Это Дэвид Уайт посоветовал записаться — мол, успокаивает. И действительно, особая, новая прелесть библиотеки заключается в том, что я пребываю в средоточии, так сказать, в храме мысли, особенно после того, как я столько времени проработал в бизнесе, где самая серьезная проблема, возникающая в начале рабочего дня, — кому отказать, Тони Блэкбурну или Биллу Одди, которые одновременно высказали горячее желание вести шоу. (Правильный ответ: отказать обоим и найти кого получше.) Здесь, в здании с потолками, выкрашенными под облака, стоят бесконечные ряды тяжелых деревянных столов с уютными настольными лампами, окруженные островками света, а за этими столами, в полной тишине, лишь подчеркиваемой скрипом стульев, шорохом пишущих ручек, тихим шелестом бумаг, едва слышным гудением портативных компьютеров, склонив головы, сидят люди; они читают о Сартре и Камю, о древних греках и электронике… Боже, о чем только они не читают! Тут увидишь и студента, грызущего гранит науки, и какого-нибудь старого чудака, забравшегося в глубины веков, чтобы проследить историю своего рода, и корейского юношу, играющего с самим собой в шахматы, а возможно, и с десяток бывших, как и я, телепродюсеров, в тишине обдумывающих свое нынешнее положение, — кто знает? Тут можно увидеть сочинителей, в муках творчества подбирающих нужное слово. Или каких-нибудь усталых изыскателей, перечитывающих один и тот же абзац снова и снова, не в силах понять, о чем же идет речь. Или поэта, уставившегося в пространство в надежде почерпнуть вдохновение от созерцания бесконечных рядов книжных полок. Я вижу женщину, которая с такой яростью грызет свою ручку, что кусочек пластмассы попадает ей в гортань и она заходится в приступе кашля. Я обожаю это место. Кажется, само пространство здесь пронизано незримыми токами, рождаемыми напряженным трудом, совершаемыми усилиями. По этим залам разлито столько энергии, устремленной к цели! Какой глупец сказал, человеческое сознание — иллюзия (такова, кстати, основная идея книги, которую заказала мне Хилари), когда царящую здесь напряженную сосредоточенность, кажется, можно пощупать? И вид всех этих людей, без устали бьющихся каждый над своей проблемой, конечно же, помогает мне хоть на время забыть про свои.
Обычно я здесь просто сижу, думаю о чем-нибудь своем, читаю «Нью-Йорк таймс». В частности, рекламу диетического продукта, который препятствует усвоению жиров нашим организмом. По-видимому, единственно возможные побочные результаты применения этого препарата заключаются в газах с маслянистыми выделениями, маслянистом или жирном стуле, частых и неожиданных позывах бежать в туалет, а также невозможности их контролировать. Когда я в третий раз перечитываю этот шедевр, то не могу удержаться от смеха; но так вести себя в библиотеке неприлично, и довольно красивая студентка-китаянка, сидящая напротив, поднимает глаза от книги, бросает на меня быстрый взгляд и снова опускает их. Скорей всего, она принимает меня за случайно забредшего сюда сумасшедшего.
Она сидит на месте под номером 108. Каждое место в этом великолепном зале пронумеровано, и цифра красуется на краю стола. Кстати, можно использовать эту особенность для игры в лотерею. Выбрать, скажем, шесть самых красивых женщин в библиотеке и записать номера их мест. Если число получится слишком большое, надо сложить все простые числа или отбросить одно-два последних. И тут меня внезапно осеняет. Надо продемонстрировать китаянке фокус, тот самый, которому научила меня Ясмин. То есть попросить выбрать число, еще одно и еще одно и записать наоборот. И вычесть меньшее из большего — и так далее. И когда мы доберемся до конца, окажется, что первые три цифры неизбежного ответа — 1089 — окажутся номером стола, за которым она сидит. Результат будет просто фантастическим. Такой случай упускать никак нельзя, это уж точно. Она вся погружена в какой-то учебник, какое-нибудь невероятно скучное руководство по кодированию, я уверен в этом. Прелестные миндалевидные глаза на круглом личике так и бегают, нет, скорее пляшут по словам. Я отрываю клочок от своей газеты и быстренько пишу: «Простите, ради бога, за беспокойство, но вы случайно не интересуетесь магией?» И посылаю записку.
Она встает и уходит, не удостоив меня даже мимолетным взглядом.
Я сажусь на свободное место и чувствую, как хрустит в моем заднем кармане листок бумаги с факсом, содержащим достопамятный набор отвратительных и ужасных фраз: «…не только с исключительным фактом Вашего провала… явился для нас всех горьким разочарованием… по причине определенных структурных изменений… было бы желательно, если бы Вы воздержались от дальнейших посещений…» Каков шедевр дерьмовой канцелярской прозы, которая ничтоже сумняшеся переходит от оскорблений («Ваши личные вещи будут доставлены курьером») к прямым угрозам («при предоставлении соответствующих квитанций») и далее к издевательствам («пользуюсь случаем пожелать Вам всего наилучшего в Вашей дальнейшей карьере»). Могу представить себе эту миленькую сценку, когда Клайв с серьезным видом докладывает Монти, что, мол, Дэйв Кливер и я, оказывается, давным-давно знакомы. О, какое выражение глубокой озабоченности играет на его лице. А в голосе нотки искреннего сожаления… козел вонючий.
Женщина, сидящая напротив меня в вагоне подземки, поднимает глаза от своей газеты и бросает на меня взгляд. О, это особый, манхэттенский взгляд, который, кажется, говорит: «Я все заметила, но я не делаю вам замечаний. Действие вашего препарата, возможно, закончилось. Возможно также, у вас в кармане гвоздодер или монтировка. Но как бы то ни было, это вам не что-нибудь, а Нью-Йорк, понятно?» Какой ужас, неужели я невзначай сказал что-то такое вслух? А именно последнее, не совсем изящное словосочетание «козел вонючий».
Вот еще одна веха в моей жизни. Я попал в стройные ряды людей, которые разговаривают сами с собой. Еще не полностью чокнутые, но уже и не совсем нормальные. И теперь, когда в потоке толпы, хлынувшей через открытые двери вагона, я попадаю прямо в шумный водоворот спешащих людей на станции «Юнион-сквер», то не могу удержаться от искушения попробовать еще раз, и уже как следует.
— Козел вонючий, — говорю я вслух нормальным голосом. Ни один человек даже бровью не повел в мою сторону. Мои слова просто потерялись в ровном городском шуме и гуле. На ступеньках перехода, поднимаясь наверх, я делаю еще попытку, на этот раз выражаясь поэнергичней: «мать твою…», ну и так далее, делая ударение, как это любят произносить местные, на второй и главной части конструкции. И как ни странно, я чувствую при этом удовлетворение. Во-первых, скорей всего, тут слишком много народу, а во-вторых, все слишком спешат, чтобы обращать внимание на идиота в бейсболке, который разговаривает сам с собой. Когда нас выносит на улицу, я прибавляю звук, адресуя замечание в сторону своих драных кроссовок: «Пидоры долбаные, мать вашу…» — и снова, и так далее. Ни один не повернулся, надо же. Вот это и есть нормальный Нью-Йорк. Ты здесь просто невидимка.
— В задницу! — на этот раз я уже ору во весь голос. — В ЗАДНИЦУ! Всех вас В ЗАДНИЦУ!!
Я поднимаю голову и вижу, как на меня, широко раскрыв глаза, изумленно смотрит мальчонка, примостившийся на плече у своего папаши.
В «Юнион-сквер-кафе» я заказываю коктейль: сухой мартини — водка. Закуриваю и обдумываю аргументы за и против предположения, что я сам пребываю в глубокой заднице.
За:
1. Я разговариваю на улицах вслух и не по мобильному телефону.
2. Я стал пугать молодых девушек.
3. Я убиваю время, шляясь без дела по библиотекам (очень прискорбно и не может не вызывать осуждения).
4. Меня выгнали с работы.
5. Хилари, которая никогда не ругается и не злится, послала меня в задницу и назвала хреном моржовым.
6. Она с кем-то встречается.
7. Только выпивка и наркота способны поднять мое настроение.
8. А также копченый лосось в «Барни Гринграсс».
9. Меня мучают навязчивые мысли, связанные с Ясмин.
10. Я ни на что не годен. Что я тут делаю? Кантуюсь с Дэвидом Уайтом, черт бы его побрал.
Против:
1. Потеря работы всегда переносится тяжело. Вероятно, я просто переживаю связанный с этим легкий шок.
2. Сумасшедшие не знают о том, что разговаривают сами с собой, а я знаю.
3. В библиотеках полно замечательных людей.
4. Потеря любимой девушки всегда переносится тяжело.
5. Дэвид Уайт на самом деле нормальный мужик (за исключением разве что зубов).
Десять «за» и только пять «против» выдвинутого предложения: «Высочайшее собрание пришло к выводу, что у Майкла Роу едет крыша». Я думаю, если бы прямо сейчас можно было провести голосование в закрытой дискуссионной палате, вердиктом могло бы стать заключение в темную комнату с напитками не крепче газировки и легким поощрением в виде салата.
В голове у меня неожиданно выскакивают два слова: «хрен» и «моржовый»: словно два клоуна на арене цирка, они делают несколько кульбитов и сальто-мортале внутри черепной коробки и куда-то испаряются. В конце концов, думаю я, на Хилари мне не за что обижаться. Напротив, ведь она своими руками воплотила в жизнь важнейшую часть моего хитроумного плана… осуществление которого дало бы ей возможность, как говорится, гулять на все четыре стороны. Но вот что не дает мне покоя: если бы я на самом деле планировал интригу, в результате которой она была бы уверена, что это не я бросаю ее, а именно она бросает меня (тогда как на самом деле я своей коварной рукой расчетливо вел бы ее к этому), то можно было бы только радоваться: результат блестящий, и при этом она не чувствует себя жертвой. Но теперь, когда вышло, что она одна, без моего вмешательства, односторонними действиями подвела события именно к такому, столь желанному мной результату, у меня что-то нет желания радоваться. Скорей, если хотите, совсем наоборот.
Как говорят русские, не знаешь, где найдешь, где потеряешь.
Детство у нас с Хилари закончилось с первой влюбленностью, когда мы оба учились в Манчестерском университете. В те времена этот университет был — впрочем, я уверен, остается таким и до сих пор — превосходным учебным заведением, предоставляющим молодым людям уникальную возможность получать жизненно необходимые знания и совершать полезные для будущего ошибки в контексте неброской и сдержанной академической среды.
Я научился курить марихуану, что оказалось первым и решающим шагом к тому, чтобы попасться на удочку куда более опасного и вызывающего гораздо более стойкое привыкание вещества — я имею в виду табак, конечно.
Я твердо усвоил: если тебя приглашают на вечеринку, к назначенному времени появляться нельзя ни в коем случае — иначе придется долго слоняться и скучать в одиночестве. (А такое со мной случалось, и не раз. На Бертон-роуд, например, в Уэст-Дидсбери. Не хочу об этом даже вспоминать.)
Когда пришлось проходить курс статистики, я научился зевать, не раскрывая рта… и так, чтобы при этом не слезились глаза. Это оказалось весьма полезным в последующие годы. Я ведь довольно долго работал на Би-би-си.
Я научился пить пиво. И узнал одну очень интересную вещь: если выпьешь как следует и, вернувшись с попойки в общежитие, ляжешь на пол, комната начнет вращаться в вертикальной плоскости в обратную сторону, когда голова опускается, а ноги поднимаются кверху. Всегда в обратную сторону, вперед никогда. Странно, но это факт.
Я научился играть в настольный футбол. Я узнал, как можно усовершенствовать свою технику, внутренней стороной пачки чипсов смазав металлические колышки. Я узнал, что всякая, даже самая плоская шутка из программы «Летающий цирк Монти Пайтона» вызывает неизменный дружный смех почти в любой компании. Я научился любить группу «Флок оф сигалс».
И еще я много узнал о сексе.
Я учился тогда на втором курсе. Ее звали Дженнифер Сеттл. Она не была, конечно, как говорят, мечтой поэта, но ведь и я не был Джеймсом Бондом. Зато я ей нравился, и, скорее всего, потому, что мог легко заставить ее смеяться. А еще, наверное, потому, что она мне самому была интересна. Почему интересна? Дело в том, что дружба с ней сулила мне входной билет туда, где кончается царство девственности.
Я знал, что она дружит с Даллом Эланом, но знал также, что эти отношения для нее ничего не значат и никуда не приведут. Когда я наблюдал их вместе, скажем, на кухне нашего общежития, видно было, как ей с ним скучно… да и поделом ему. У нас в Англии порой встречаются такие трагические персонажи: над ним же висело двойное проклятие. Он не только был глупый зануда; он еще и знал, что он глупый зануда. Слава богу, ему еще повезло с внешностью: он был довольно красив, так что ему совсем необязательно было брать на себя труд стать личностью. Где-то он сейчас? Скорее всего, сколотил себе миллион, сидя в Интернете.
Зато в моем обществе Дженнифер Сеттл сразу расцветала. Глазки ее (не лучшее, что у нее есть) широко раскрывались и начинали сверкать огнем. Губки (про них можно сказать то же самое) игриво надувались. И личико все словно разъезжалось в разные стороны (жестокая шутка, скажем прямо), что ясно давало понять: она со мной заигрывает и не в силах скрыть своего влечения. И если от мужчины она ждала отношений легких и ни к чему серьезному не ведущих, то чем я-то хуже?
Она мне ужасно нравилась. Тут уж не было никаких сомнений. Девушка она была высокая, стройная. Джинсы плотно облегали ее попу. В заднем кармане можно было не только пересчитать монеты, но, как говорится, определить, где орел, а где решка. И если употребить одно совершенно очаровательное выражение того времени, мне очень хотелось откупорить эту бутылочку.
Странное дело, когда я получил, чего желал, все оказалось именно так, как я себе представлял. Может быть, с парнями всегда так бывает. В наступившем потом молчании я вспомнил одну фразу из Сильвии Плат: вот, мол, и ты теперь стал частью Великой Традиции. А Дженнифер нежно так высказала предположение — и оказалась совершенно права, — что у меня это в первый раз.
На следующий день, когда я вышагивал по манчестерской Оксфорд-роуд какой-то совершенно ненормальной и развязной походкой, весь переполненный чувством, что я, наверно, сильно повзрослел за предыдущую ночь, кто бы мог подумать, на какую персону, несущую под мышкой стопку книжек, я наткнусь.
На Хилари, которая, оказывается, только что поступила на первый курс английского отделения. Чувствуя себя тем утром совершенно светским мужчиной, я пригласил ее в нашу студенческую кофейню, и мы наперебой принялись выкладывать друг другу все, что с нами приключилось с тех пор, как ее родители, вместе с ней, конечно, переехали в другой пригород Лондона.
Разумеется, я был в курсе, что она собирается поступать в наш университет. Мне об этом сообщила моя мать. И, честное слово, мне было очень приятно встретиться с ней. Во-первых, мне до смерти хотелось рассказать ей (да кому угодно, только бы рассказать) про мою предыдущую ночь. А кроме того, когда она скинула с себя шубку, я не мог не заметить, как похорошела она за те пять лет, которые мы не виделись.
Она, в свою очередь, с большим интересом ждала, что я стану делиться с ней своим жизненным опытом, который приобрел в Манчестере. Где лучше поселиться. Чем заниматься по выходным. Как достать билеты на Джорджа Майкла.
— У тебя есть девушка? — спросила она, как сейчас помню, довольно небрежно, роясь в сумочке, висевшей у нее на плече.
— Нет, — ответил я. — Хотя как тебе сказать… есть тут одна…
И тут она выкинула такое, что меня просто потрясло. Возможно, не менее сильно, чем тот миг, когда она обозвала меня хреном моржовым. Хилари достала из сумочки пачку «Эмбасси», откинула крышку и ткнула в мою сторону.
Не говоря ни слова, я отрицательно покачал головой и стал наблюдать, как она с уверенным видом заправского курильщика прикуривает, затягивается, машет рукой, чтобы погасить спичку, сует пачку обратно в сумочку, бросает спичку в жестяную пепельницу, выдыхает дым и только потом освещает лицо широченной улыбкой. Той самой улыбкой, от которой на щеках появлялись ямочки и которая означала: «Радуйтесь и веселитесь, фокус удался, а фокусник — просто вундеркинд».
— Ну и, — наконец спросила она, — расскажи мне про нее, кто она?
Две недели спустя Далл Элан простил свою Дженнифер. А мы с Хилари уже дрючили друг друга с таким ожесточением, которое может быть понятно только тому, кто вырос в таком пригороде, как наш Финчли.
Мы были вместе все время, пока я учился в университете. Когда знаешь друг друга с самого детства, то такие отношения всегда кажутся немного странными, если не сказать причудливыми. Разве можно испытывать достаточное уважение к человеку, который когда-то — и ты хорошо это помнишь — с серьезным видом разговаривал с куклами? Но наша давняя и близкая дружба в каком-то смысле возбуждала, по крайней мере поначалу. Наши отношения казались как бы недозволенными, беззаконными, почти кровосмесительными и даже просто не укладывались в голове. Как корень квадратный из минус единицы: я был единственным ребенком в семье и тем не менее проделывал это с собственной сестрой. Она, помню, тоже находила все это странным. Лежа со мной в одной постели, она говорила, что это какое-то чудо.
По прошествии многих лет я не раз просил других своих подружек показать мне свои детские фотографии. Мне кажется, любовники часто так делают. Странно понимать, что существует некая часть их жизни, в которой ты не участвовал и не поучаствуешь никогда. А вот с Хилари мне не нужно было никаких фотографий. Я и так все знал. Я сам был с ней.
В Манчестерском университете Хилари была для меня олицетворением радости от Привычного, а вот Оливия вызывала в моем воображении образ экзотического Иного. Я всегда чувствовал, что Хилари, как бы странно это ни звучало, совсем не боялась угрозы со стороны Оливии, несмотря на тот факт, что мне очень нравилась эта сочная уроженка Девоншира и что я не задумываясь прыгнул бы к ней в койку, если бы только поступило такое предложение. Тогда мне казалось, что Хилари просто не замечала, как много внимания я уделял Оливии. Теперь я подозреваю, что она была спокойна потому, что мгновенно, как это умеют все женщины, поняла, что это я для Оливии не представлял никакого интереса.
В первый раз мы расстались, когда я уехал в Северный Уэльс работать журналистом в местной газете. Мне кажется, мы оба сознавали, что скоро расстанемся. Мы были слишком молоды, чтобы вот так сразу остепениться и начать вить гнездышко, нет, сначала нам нужно было людей посмотреть и себя показать. Я стал водить компанию с одной зеленоглазой уэльсской красавицей, которая работала в отделе продаж «Рэксхэма Экзэминера». Еще до того, как мы познакомились, я очень надеялся, что у нее окажется какое-нибудь красивое валлийское имя, скажем Майфэнуи. Но, увы, ее звали иначе. Как бы там ни было, Бренда стала моей первой настоящей, экономически независимой, самостоятельной, зрелой женщиной, и тогда я ощутил себя почти совсем взрослым.
Тем временем Хилари без особых усилий сменила несколько поклонников — все крепких, спортивного вида молодых людей. Несколько лет ее парни носили односложные имена типа Ник, или Дэйв, или Пит, или, на худой конец, Боб. Похоже, все они каждую субботу играли в футбол. Или гоняли на велосипедах. Один — не помню, как его, Лес, что ли? — был альпинистом. Целые полгода каждый уикенд наша отважная Хилари, не способная никому отказать, обмотавшись канатом и подбадриваемая завыванием ветра, штурмовала скалы и писала от страха в штаны.
Как-то вечером, уже лет через пять, когда мы оба вернулись в Лондон, я — в качестве радиорепортера, а она — ассистентом на телевидении, мы случайно встретились в баре в Уэст-Энде. Я только что расстался с Тамарой (очень красивой и абсолютно чокнутой), а она покончила счеты с Риком (редактором видеозаписи, игроком в гольф). Мы изрядно выпили, а что было дальше, нетрудно догадаться.
Пожалуй, по второму кругу все пошло даже лучше. Полагаю, оба набрались опыта и, как говорится, созрели благодаря новым связям. И секс, если уж быть до конца откровенным, доставлял нам только радость. Следующие два года друзья нас так и воспринимали: Майкл и Хилари. Мы вели такой же образ жизни, какой ведут все подобные пары в нашем возрасте. Посещали вечеринки и званые обеды, вместе проводили отпуска. Ходили в кино, в рестораны. Бывали на свадьбах друзей.
Когда дело подошло к концу, я-то, дурак, полагал, что случилось это по моей вине. Во мне росло и крепло чувство, что, в конце концов, эта женщина создана не для меня. Но только я собрался сообщить ей, что есть на свете некое существо, к которому я не совсем равнодушен, а именно Мирна (очень красивая и слегка ненормальная), Хилари рассказала мне про какого-то типа, который в последнее время сильно за ней ухлестывает. Тим, фотограф. Ах да, еще увлекается серфингом, естественно.
С Мирной я так ни разу и не переспал. А вот Хилари с Тимом были вместе целых три года. Из всех парней, с кем была Хилари, Тима я знал ближе всего. Красивый до невозможности — Хилари однажды назвала его «мучительно красивый», — Тим был неизменно обходителен и мил с каждым, с кем имел дело, а в моих глазах это довольно серьезный недостаток. Если присмотреться как следует, то и с чувством юмора у него были проблемы. Зато в области фотографии он научил меня многому. Да и вообще он мне даже чем-то нравился. И главным образом тем, что очень любил Хилари. Он был предан ей чрезвычайно, со всеми своими потрохами, он бы женился на ней не задумываясь, и, боже, как он был потрясен, когда она в конце концов дала ему отставку.
— Но почему? — спросил я ее, когда мы сидели за столом и перед нами дымились горячие морские гребешки, а в чашечках плескалось саке.
Она вытерла слезу.
— Я и сама не знаю. Тим очень милый, но от него никогда не услышишь ничего… неожиданного.
— Так тебе нужны сюрпризы? Ну так скажи мне вот что. Кто трахается, как тигр, и моргает?
— Не зна-аю. Ну и кто же трахается, как тигр, и моргает?
Я поймал ее взгляд, выдержал паузу… и моргнул.
Хилари смеялась так, будто она сто лет не слышала шуток. Наконец, успокоившись, она положила палочки на стол, глубоко вздохнула и сказала:
— Майкл, а можно я сегодня пойду ночевать к тебе?
Если не считать небольшого перерыва, когда я был с Оливией, именно с этого момента по сегодняшний день мы с ней вместе.
Мне вдруг приходит в голову, что если уж бросать курить, то лучшего времени не найдешь. Когда у тебя в принципе все идет отлично и вдруг в твою жизнь вторгается какое-нибудь новое несчастье, ты тут же замечаешь его, — это совсем не тот момент. Бросать надо, когда весь мир превратился в дерьмо, когда не имеет никакого значения, одним куском дерьма больше или меньше в твоей жизни. Бросать надо прямо завтра, не откладывая на послезавтра.
На обратном пути к берлоге Дэвида Уайта из щели между плитами тротуара прямо у меня под ногами вылезает огромный таракан, величиной чуть ли не с грецкий орех. От неожиданности я прыгаю в сторону, как испуганная лошадь. Увидев это, какой-то пьяный гогочет что есть мочи.
— Это тебе Нью-Йорк-сити, понял, мужик, Нью-Йорк-сити, мать его.
Когда я возвращаюсь, зубастый сидит на одном конце семиметрового дивана и сворачивает косячок. По специфическому запаху гашиша в помещении я догадываюсь, что уже не первый. Я усаживаюсь на другом конце и смотрю, как он трудится. Он закручивает зелье в обрывок обложки какого-то старого альбома, ага, это был конверт пластинки «Пинк Флойд» «Обратная сторона Луны». Вероятно, единственная виниловая пластинка, оказавшаяся в этой квартире. В Гудзонском заливе мерцают огоньки.
— Обожаю этот альбом, — говорю я, чтобы снять напряжение. Дэвид весь поглощен своим занятием и, кажется, чем-то расстроен. — Когда учился в университете, все время крутили его.
— Где ты учился?
— В Манчестере. Странно, я там был знаком с одним Дэвидом Уайтом. Хотя его, кажется, звали Дэйв Уайт.
— Угу.
— Интересно, где он сейчас?
— Хочешь поставить что-нибудь?
— Конечно.
Я направляюсь к музыкальному центру.
— Что хочешь послушать? — мне приходится кричать, поскольку оранжевый диван остался где-то далеко, затерявшись в глубинах помещения.
— Все равно, выбирай сам. Я… слишком устал, чтобы принимать решения.
Елки-палки. Что это с ним сегодня? Это ведь мне полагается быть здесь бедным и несчастным. Я ставлю сборник арий из разных опер. Большие страсти, исполненные на чужом языке, успокаивают душу, разве не так?
Я отправляюсь в долгий обратный путь. Когда я возвращаюсь, Дэвид Уайт вручает мне тлеющий косяк и я делаю глубокую затяжку. Проходит семь секунд — время, необходимое для того, чтобы окисленный наркотик из легких попал в кровь, а потом преодолел гематоэнцефалический барьер, — и вот я уже чувствую, как мои проблемы разбегаются во все стороны, как стая испуганных тараканов. И Мария Каллас поет с такой удивительной чистотой и силой, какой у нее и в помине не было семь секунд назад. Голос звучит глубже, полнее, богаче. В общем, лучше. А еще… да, кажется, я уже чувствую, как в животе у меня формируется место для какого-нибудь гамбургера размером с футбольный мячик и порции жареной картошки впридачу.
— Черт возьми, крепкая, — говорю я после пары очередных затяжек. Я всегда считал, что похвалить наркотик хозяина — признак хорошего тона. — Пакистанский? — добавляю я, имея в виду тот кирпич, который лежит в морозилке.
— Вроде того. Это мне один из моих студентов удружил. Вместо платы за курс.
На лице Дэвида появляется вполне душевная улыбка, мне даже нравится. В этом, слава богу, тусклом освещении огромные зубы уже не кажутся столь страшными, хотя все вылезают и вылезают по мере того, как улыбка становится шире. О господи, их все больше и больше, этих ублюдков, они так и размножаются под воздействием нашего лекарства, как джордж-оруэлловские отпечатки сапог на лице человечества на вечные времена — так он определяет ад, насколько я помню. Нет, пожалуй, надо отвернуться.
Когда я снова поворачиваюсь, Дэвид Уайт всхлипывает и готов зарыдать.
О, черт. Тут явно что-то не так.
Когда играешь в пинбол, бывает, увлекаешься, гоняя шарик, щелкая по маленьким флипперам, и порой щелкнешь так сильно, что машина заедает и не хочет больше работать. Давишь на кнопки — никакого эффекта, мертвые. И шарик бессмысленно падает в дырку. Вот как реагирует даже машина, когда потрясен ее маленький простенький мирок. Об этом я сейчас и думаю.
Тут явно что-то не так. Мужчины обычно стараются скрывать слезы в присутствии других мужчин. Если они плачут, то плачут в темноте, скажем, где-нибудь в кинотеатре. Но ведь не так же. Может, он умирает от рака? Или над ним совершили жуткое насилие, и он никак не может забыть и смириться? Может, он влюбился в меня? Что-о?
— Послушай, Дэвид, что случилось?
Та-ак, плечи сотрясаются, из груди рвутся судорожные рыдания. Мне становится страшно: его губы раздвигаются, я вижу кошмарный ряд резцов, клыков и коренных зубов. Окажись я сейчас где-нибудь в Нью-Джерси, их и оттуда будет видно.
— Это музыка, старик, — лепечет он. — Она всегда на меня так действует.
Я встаю и снова отправляюсь в долгий поход к плееру посмотреть, что там играют. А заодно убраться подальше, стыдно на это смотреть. Оказывается, звучит ария из оперы Пьетро Масканьи «Сельская честь». Крестьянская девушка по имени Сантуцца поет о своей несчастной любви к Туридду, молодому солдату, который, в свою очередь, любит Лолу, а та выходит замуж за Альфио. (В общем, дерьмо собачье.)
К тому времени, когда я возвращаюсь, Дэвид уже взял себя в руки и сворачивает следующий косяк, причем предыдущий все еще дымится у него во рту.
— Извини, старик, — говорит он.
— Да брось ты. Ничего страшного, — уверяю я его с таким видом, будто каждый день по нескольку раз вижу, как взрослые мужики плачут, не стесняясь моего присутствия.
— Это когда в конце она поет «io piango, io piango, io piango». «Я плачу» по-итальянски. Всякий раз, когда слышу, не могу удержаться.
— С таким же успехом она могла бы спеть по-итальянски «я обосралась», — весело добавляю я, чтобы рассеять мрачную атмосферу.
Но моя шутка не производит на него никакого впечатления — а я так надеялся. Ей-богу, мне кажется, он смотрит на меня каким-то гнусным взглядом. А может, у него всегда такое выражение лица, трудно сказать. Тем не менее Дэвид Уайт, похоже, не из тех, кто долго грустит: он тушит первый окурок, прикуривает следующий, несколько раз затягивается и бодро передает его мне.
— Ты давно знаком с Ясмин? — спрашивает он через некоторое время.
— Пару месяцев. А что?
— Классная цыпочка.
— М-м-м… да-а. — Я впервые слышу, как кто-то употребляет это выражение, исключая фильмы семидесятых. Или он так иронизирует?
— Да-а, и такая красивая дама… — Где он понабрался таких слов?
— О тебе она тоже лестно отзывалась. — Наконец догадался подбодрить, черт подери, когда я в печали.
— Напомнила мне мою бывшую жену.
— Я и не знал, что ты развелся, — отзываюсь я насколько можно более мягко.
— Она… Мы разошлись в прошлом году.
— А долго были женаты?
— Пять лет.
— Понимаю. Переживал, наверное. — Господи, ты тут не один такой, я тоже могу пустить слезу. — А почему разошлись? — спрашиваю я, выдержав вежливую паузу. — Не сошлись характерами?..
— Она прислала письмо по электронной почте. Написала, что ей очень жаль, но, как ей кажется, мы просто охладели друг к другу. Мол, у нее никого нет. — Дэвид глубоко вздыхает. — Скорее всего, именно то, что сначала ее привлекло во мне, потом и оттолкнуло, — горько добавляет он.
— Я так понимаю, детей у вас не было.
— Нет. Дайана не хотела детей. Она любит свою работу.
— Вот оно что. И что у нее за работа?
— Она зубной врач.
Еще немного, и все полетело бы к черту. Чтобы не расхохотаться во все горло, я усилием воли ухитрился симулировать приступ кашля. Прошло достаточно много времени, но я все еще сижу и кусаю губы — они у меня так и прыгают.
— Майк, с тех пор, как ушла Дайана, Ясмин — первая женщина, к которой меня по-настоящему потянуло.
Прежде всего…
1. Ни один человек не называет меня Майком.
2. Мы забили уже четыре косяка и заполировали половиной ледяной бутылки «Столичной».
3. Все это время Дэвид порол какую-то чушь про Ясмин. Если бы мы не были под кайфом (см. пункт 2), если бы не великолепный вид из окна и несравненная стереосистема, у меня бы давно завяли уши.
4. Но я все понял. Трагедия Дэвида Уайта в том, что он безнадежно убогий, бедняжка. И ничего с этим не может поделать. Что бы он ни сказал — это штамп на штампе, банальность на банальности. Да еще этот нелепый полуанглийский-полуамериканский акцент.
— И я знаю, я просто знаю, что я ей понравился. Мужчина всегда чувствует такие вещи. — Теперь понятно, о чем я?
— Черт возьми, ведь это просто ужасно, — сочувствую я. — Такая хорошая девочка — и представляешь, выходит замуж за какого-то осла по имени Ник.
— Ты знаком с ним?
— Знаешь, нет. Но могу себе представить. — Я представляю себе стройного, спортивного блондина. Запонки, теннисная ракетка и все такое. Нет, Ясмин должна выйти за кого-нибудь покруче, чем этакое чучело. Теперь я вижу штаны военного покроя. Тройной живот просвечивает сквозь обтягивающую футболку. Волосы, обкромсанные машинкой. Но как насчет их теннисных ракеток, которые я видел в ее квартире возле стенки? Не-е-ет, крутые парни в теннис не играют, верно? Это ниже их достоинства.
— Ты ведь знаешь, как женщины хотят быть для кого-то желанными, а, Майк? А ведь у меня от нее просто голова кругом пошла. Я распустил перед ней хвост, как павлин. И ты знаешь, она клюнула. Это была настоящая победа.
— Что ты говоришь! И что потом?
— Я кожей чувствовал, что мы с ней сближаемся все больше и больше. Представляешь, смотрю ей в глаза, она не отрывает взгляда, вот он момент, лови его. И я проделываю в точности то, что проделал перед Дайаной, когда у нас было третье свидание. Лижу себе палец, дотрагиваюсь до своего плеча, дотрагиваюсь до ее плеча и говорю: — (О боже, не может быть!) — «Самое время отправиться ко мне и сбросить с себя эту мокрую одежду, как думаешь?» — (Вот паршивец, а она-то, она — ни полслова мне об этом.)
— Вот я и говорю, — говорю я, — просто ужасно.
— Ты понимаешь? Жизнь проносится мимо, Майк. — Возразить тут нечего — да я и не способен сейчас возражать. Ни на его дурацкого «Майка», ни на жизнь, которая проносится мимо. — Конечно, я зарабатываю кучу денег в своей академии. Слава богу, существуют еще на свете детки богатых родителей, которые хотят приехать в Нью-Йорк и узнать за тысячу баксов в неделю, что такое телевидение. Но… через два года мне уже будет сорок. — Он смотрит на меня так, словно ему только что сообщили, что он неизлечимо болен. — Дело, которое я должен делать, где оно? Женщина, которая должна быть рядом со мной, где она? Я хочу сказать, что жизнь — не репетиция, ничего повторить по новой нельзя, согласен? Надо ловить, черт возьми, момент.
О господи. Дождался, на́ тебе. Жизнь — это тебе, блин, не репетиция.
— На земле сейчас живет шесть миллиардов человек, — пытаюсь я ему втолковать. — В «Нью-Йорк таймс» было написано, я сам читал. Не могут же все они только и делать, что ловить момент. Наступил бы просто хаос.
Я наливаю еще по крошечной стопке «Столичной» и продолжаю развивать тему. Похоже, четвертый косяк оказался особенно крепким.
— Я не согласен с философией «лови момент». И так, черт возьми, довольно странно, что мы появились на свет божий, а уж тем более странно, что мы все должны хватать что-то и бежать… ловить, как ты говоришь, момент, пока его не поймал кто-нибудь другой. По моему глубокому убеждению, всем нам надо успокоиться и осознать наконец, что наше существование… изумительно в своей бессмысленности. Ты мне вот что скажи. В чем смысл жизни всех этих людей вон там, за окном? На улице, в подземке — вечно они куда-то бегут, торопятся, боятся опоздать. В чем ее суть, у каждого из них конкретно? Разве в том, чтобы быть счастливым, исполнить свое назначение, стремиться к какой-то цели? Лично я мало встречал в своей жизни таких людей.
Дэвид Уайт тупо смотрит на меня. И вдруг я будто слышу голос Монтгомери Додда. Это случилось пару лет назад перед вечеринкой, которую устраивали у нас в «Бельведере» по случаю Рождества. Нас было несколько человек: Стив, Клайв, Монти и я, возможно, еще кто-то, не помню, — и вот мы идем по Лейсестер-сквер, протискиваясь сквозь толпу с таким трудом, что кажется, никогда отсюда не выберемся. Я стараюсь проскользнуть мимо каких-то высоченных шведов под два метра ростом в скользких синтетических куртках, падаю на краснорожих клерков с губной помадой на щеках, цепляюсь за чьи-то пуговицы. Наконец это настолько выводит меня из себя, что я не могу сдержаться и раздраженно ворчу: «Господи, зачем они все здесь собрались?» «Зачем они собрались? — переспрашивает Монтгомери Додд, который пробивается сквозь толпу рядом со мной. — Они собрались, чтоб было кому продавать. Мобильники, сидишки, телешоу, жареных цыплят. Всем что-то надо, и надо одно и то же». Тогда эти слова показались мне каким-то неприятным откровением.
— Не исключено, что Ясмин тоже сучка дай боже. Как и моя жена.
Господи, помолчал бы уж.
— Возможно.
— Скорее всего, в жизни нет вообще никаких правил, — мрачно продолжает он. — Бывает, хочешь чего-нибудь, хоть убей, а получил — и никакой радости.
— Я лично думаю, что кое-какие правила все-таки существуют, — возражаю я… просто так, из вредности. — Не играй в покер с тем, кого считают докой. Это правило я вычитал в какой-то книжке.
— А почему?
— Да потому, что разденет догола и кожу снимет живьем. По той же причине, если проголодался, не ходи обедать в публичный дом. Всегда уходи с вечеринки, как только запоют «Американский пирог». Это еще одно правило. И еще… никогда не трахайся с мексиканками.
— Майк, как это, черт побери, верно… — И Дэвид Уайт роняет голову и засыпает.
Я иду к проигрывателю и роюсь в дисках. Ага, вот это я не слушал уже тыщу лет. Я ставлю «Пусть течет кровь» «Роллинг Стоунз».
И если через несколько минут на том берегу в Нью-Джерси найдется чудак, который наставит свой мощный телескоп на огромное освещенное окно на седьмом этаже одного из зданий в бывшем районе мясокомбината, он увидит вовсе не то, что хотел бы увидеть: вместо полуодетой красотки, медленно раздевающейся перед сном, взгляду его предстанет фигура давно не стриженного мужика в нелепых старомодных очках, который отплясывает что-то варварское и дикое. Гитара лабает так, что звон стоит в ушах, а уж про рок-певцов и говорить нечего — визжат во всю глотку. Время от времени мужик на короткое время исчезает из поля зрения и снова возвращается — всего, наверное, раз пять. Опытный наблюдатель подобных мужских ночных игрищ мог бы совершенно правильно догадаться, что мужик периодически исчезает, чтобы нанести визит музыкальному центру и еще раз поставить полюбившуюся мелодию. Но догадается ли наблюдатель, что нынче вечером этот дико пляшущий мужик постиг наконец истину, и истина эта открылась ему в словах, в музыке, а самое главное, в названии мелодии, под которую он отплясывает, — «Невозможно всегда получать, что хочешь» — поразительном названии, которое он, увы, прежде просто не замечал? И что нынче вечером, несмотря на многочисленные бедствия, обрушившиеся на его бедную голову, мужик этот обрел наконец полную гармонию с миром. И что на следующий день, примерно в это же самое время, он уже будет лететь над Атлантическим океаном, держа путь обратно, в сторону доброго старого Лондона.