Часть первая ГОСПОДИН ВЕЛИКИЙ ГОЛОД



Дьяк Посольского приказа Афанасий Иванович Власьев возвращался после долгого заграничного вояжа на родину. Отбыл он из Москвы по секретному царскому указу ещё в июне прошлого, 1599 года. Из-за неспокойствия в Ливонии, где шли непрерывные стычки за обладание этой злополучной землёй между вооружёнными отрядами короля польского Сигизмунда III[1] и его дяди, правителя шведского, будущего Карла IX[2], Власьев вынужден был добираться в Европу кружным путём, через Архангельск, морем вдоль норвежских и датских берегов, а затем по Эльбе.

В Гамбурге его ждал радушный приём тамошних бургомистров и богатых купцов, желающих иметь привилегии в торговле с Московией. Дьяк охотно обещал, рассказывая, что новый царь мудр, богат и щедр, при восшествии на престол выплатил всем служилым людям по три оклада: один — в память о покойном царе Фёдоре, второй — для укрепления своего царствования и третий — обычный годовой. По всей земле не велел брать податей, торжественно объявив, что всё обширное строительство по украшению и укреплению городов будет вестись за счёт царской казны.

А особо жалует государь иноземных людей да пленных немцев лифляндских и литву, находившихся в ссылке во время войны с Польшей, вернул в Москву, а тех, кто захотел служить, взял в службу, назначил поместья и жалованье. Торговым людям — немцам повелел дать по тысяче иным — по две тысячи рублей и многих пожаловал званием гостя.

Весть о том, что царь Борис охотно берёт в службу иностранцев самых разных национальностей и хорошо платит, распространилась так быстро, что к моменту отъезда Власьева в Прагу поезд его значительно увеличился. За его колымагой, отделанной серебром, следовали верхом новый царский лекарь (шестой по счёту) Каспар Фидлер со своим братом Константином, преподаватель немецкого и латинского Мартин Бер, пятнадцатилетний ученик купца Исаак Масса[3]...

Из Праги пришлось ехать в Пильзен, где императорский двор укрывался от очередной чумы. Власьев был вправе рассчитывать на хороший приём римского цезаря Рудольфа[4], благо что в прошлый свой визит привозил в подарок от покойного царя Фёдора для вспоможения в борьбе с турками драгоценные русские меха на сумму четыреста тысяч рублей. Но Рудольф, за прошедшие пять лет увлёкшийся алхимией и поисками эликсира жизни, аудиенцию дал короткую и больше интересовался коллекцией драгоценностей Ивана Грозного да его посохом, сделанным из цельного рога редчайшего зверя единорога, якобы обладающего исключительной целебной силой. Переговоры пришлось вести с канцлером, который легко разгадал цель визита Власьева — столкнуть Римскую империю с Польшей под предлогом, что поляки не пропускают русские войска, которые Россия якобы готова направить на помощь цезарю для борьбы с Османской империей. Канцлер с министрами ответили весьма любезно, но непреклонно: воевать с Польшей они не будут и что, хотя поляки действительно недруги Австрийского дома, цезарь любит короля Сигизмунда. Короче, довольно прозрачно намекнули, что между империей и Польшей возник союз, что забыли австрийцы прежнюю обиду за брата цезаря Максимилиана, боровшегося за престол с Сигизмундом и пленённого коварным шведом.

Несолоно хлебавши отправился дьяк в Краков для переговоров с польским королём. Сигизмунд III, из королевского шведского рода Ваза, все свои помыслы в это время устремил на борьбу за шведскую корону, которую нагло, на его взгляд, узурпировал его родной дядя Карл Зюндерманландский[5]. Боевые действия в Ливонии шли с переменным успехом, и Сигизмунд не скрывал, что был бы рад видеть в России не врага, а союзника. Решено было, что в Москву выедет великое королевское посольство во главе с великим канцлером литовским Львом Ивановичем Сапегой для заключения мирного договора.

В Кракове поезд Власьева ещё больше увеличился за счёт известных вояк — французов, англичан, шотландцев, немцев, которые выразили готовность предоставить свои шпаги к услугам русского царя, естественно, за хорошую плату.

Власьев глянул в слюдяное окно в задней стенке колымаги: вот они браво гарцуют на своих конях, вид несколько потрёпанный, но, безусловно, воинственный. Царь будет доволен: один капитан Маржерет чего стоит[6]! Он рассказывал дьяку, что в Трансильвании в одиночку схватился с целой сотней турецких воинов! Даже если и соврал наполовину, то всё равно боец отменный.

Кучер, сидевший на лошади, резко натянул узду:

— Тпрру!

Власьев приоткрыл дверцу колымаги:

— Чего стал?

— Граница, боярин! Переправляться через реку будем!

Поддерживаемый слугами, дьяк осторожно сошёл на землю. Вышел на высокий берег реки, не торопясь осмотрелся. Был Афанасий Иванович, как и полагается высокому чину, мужчиной дородным, что подчёркивалось и соболиной шубой необъятных размеров, надетой поверх парчовой ферязи[7] с длинными, до земли, рукавами. Торжественный наряд завершала горлатная шапка, прозванная так потому, что шилась непременно из ценнейшего, переливчатого меха горловой части соболей либо куниц. Формой она напоминала ведро, с той лишь разницей, что расширялась от головы кверху. Лицо дьяка было широким и румяным, как блин, глаза серые, небольшие, но проворные, так и ввинчивающиеся В собеседника. Главным украшением лица была светло-русая окладистая борода, доходившая до груди.

Нетерпеливо постукивая коротким, но на высоком каблуке сапожком из золочёного сафьяна, Афанасий Иванович наблюдал, как холопы ухватисто сколачивают плоты будущего моста, поскольку старый унесло весенним паводком.

Возле дьяка, чуть поодаль, спешились иноземцы. К нему подошёл капитан Маржерет, или Маржере, как называл он себя на французский лад. Сняв широкополую шляпу с петушиным пером и махнув ею в полупоклоне, капитан обратился к дьяку на ломаном немецком:

— Правду ли говорят, что перед нами уже Московия?

— Это Русь, Россия, — сердито поправил Афанасий Иванович. — Московия — это небольшая область вокруг Москвы. У вас часто по ошибке русских называют московитами. Это всё равно что у вас всех французов называть парижанами. Понято говорю?

— Йа, йа, — закивал Маржере, вглядываясь в простиравшиеся перед ним леса.

В этот солнечный майский день от них исходило светло-зелёное сияние.

— Так много леса! — воскликнул он изумлённо. — Сколько дичи, зверья должно быть здесь!

— Хватает, — улыбнулся Власьев. — И дичи и зверья. Особенно волков да медведей! Не боишься?

— О-о! — возмутился капитан, хватаясь за шпагу. — Жак де Маржере не боится даже встретиться со львом!

— Что ж, скоро увидим, — опять улыбнулся Власьев. — Любимая царская забава — глядеть на единоборство ловчих с медведем. Храбрецов царь жалует щедро...

— Один на один с медведем? — изумился капитан. — С каким же оружием?

— Только с рогатиной.

— Ро-га-тина, — старательно выговорил незнакомое слово Маржере.

— Да, это копьё с очень широким, в две ладони, жалом.

— Однако действительно не каждый смельчак решится на такое!

— Тем более что медведя несколько дней не кормят и специально дразнят перед боем, чтобы привести в ярость.

— Как в кровожадном Риме, — пробормотал Маржере.

— Что ж, правители, как правило, любят жестокие шутки, — покачал головой Власьев, впрочем, тут же спохватился и добавил: — Однако наш нынешний царь Борис медвежьи забавы не одобряет.

Слуги тем временем принесли из обоза скамейку, обитую красным сукном, отороченным по краям серебряным шитьём. Дьяк грузно сел, а старший слуга налил из сулейки[8], висевшей на серебряной цепочке у него на шее, ковш прозрачного мёду и с поклоном подал Власьеву.

Маржере, чтобы не мешать, отступил на несколько шагов и, увидев, что дьяк, вкушая прохладный напиток, не склонен продолжать далее беседу, повернул к своим ландскнехтам.

Они расположились чуть поодаль весьма живописной группой на свежей весенней травке. Это были славные ребята, рыцари без страха и упрёка, всегда готовые прийти на помощь тому, кто, естественно, больше заплатит. Несмотря на благородное происхождение, большинство этих рыцарей не брезговали и разбоем Впрочем, в то время война и разбой мало чем отличались друг от друга: в том и другом случае больше всего страдало ни в чём не повинное мирное население.

— Что узнал нового, Якоб? — спросил Маржере краснощёкий шотландец Роберт Думбар, говоривший, как и все ландскнехты, на чудовищной смеси языков, которые все перепутались у них в головах за время скитаний по Европе в поисках наживы. — Скоро мы получим звонкие русские монеты?

Думбар прочно, как в кресле, сидел на рослом, как раз подходящем ему по весу, голландском битюге и многозначительно подбрасывал в огромной ручище пустой кожаный кошелёк.

Маржере широко улыбнулся, показав ряд желтоватых, но ещё крепких зубов.

— Что, спешишь расплатиться с той паненкой, с которой возился вчера вечером в стоге сена у трактира? — насмешливо произнёс он.

Вся ватага загоготала, а Думбар с показным благочестием сложил ладони под пышным двойным подбородком:

— Видит Бог, я отдал этой прекрасной даме свой последний талер.

И в знак доказательства он снова подбросил пустой кошель.

— Брось трепаться! — воскликнул, хохоча, англичанин Давид Гилберт. — Ты же свой последний талер пропил ещё в Ливорно! Так что ничего не досталось бедной шлюхе, кроме твоих пощёчин!

Думбар, выпучив глаза, схватился за шпагу:

— Как ты смеешь оскорблять прекрасную даму!

Гилберт в ответ тоже потянул шпагу из ножен.

— А ну прекратите! — прикрикнул на них Маржере. — Вы же знаете, поединки в России строжайше запрещены, даже между иностранцами! Наш дьяк об этом предупреждал ещё в Праге, когда подписывали контракт.

— Мы ещё не в России, так что я бы успел покрутить этого жирного каплуна на своём вертеле! — проворчал Гилберт, отходя в сторону.

Видно, ландскнехты побаивались своего капитана. Высокого роста, с длинными жилистыми руками, Жак Маржере в остальном, казалось, не выделялся среди своих товарищей. Во всяком случае, по одежде. Тот же испанский вамс[9] из потёртого серого бархата, украшенный жёстким кружевным воротником, на который падали длинные волосы, широкие, под цвет вамса, штаны, присборенные у колен голубыми лентами, высокие сапоги со шпорами, сверху — тёмно-синий суконный плащ подбитый мехом. Однако его лицо, несмотря на легкомысленную, клинышком, бородку и усы а-ля Генрих IV, умело внушать почтение самым отчаянным головам зловещим, если не угрюмым, выражением чёрных глаз, хищным оскалом зубов из-под длинного орлиного носа. Лоб и левую щёку прорезал глубокий сабельный шрам, который легко багровел, когда капитан начинал сердиться.

Впрочем, капитан, как и всякий вспыльчивый человек, был отходчив. Вот и сейчас его улыбка вновь сделалась добродушной. Он продолжал подтрунивать над Думбаром:

— Должен тебе сказать, Роберт, что мой друг Мишель Монтень, с которым я имел удовольствие сражаться за нашего Генриха Наваррского[10], писал в своей замечательной книге «Опыты» о таких, как ты, забияках: «Поглядите, из-за какого вздора такой-то вверяет свою честь и самую жизнь своей шпаге или кинжалу; пусть он поведает вам, что повело к этой ссоре; ему не сделать этого, не покрывшись краской стыда, до того всё это выеденного яйца на стоит...»

— Я тоже читал Монтеня и восхищаюсь его мудростью! — раздался ломающийся басок подошедшего к ландскнехтам студента Мартина Вера.

— О, наш учёный собрат! — насмешливо произнёс Маржере. — Вы и сейчас не расстаётесь с книгой?

— Это тетрадь. Мне её дал наш юный друг Исаак Масса. Здесь русские слова, которые необходимо выучить в первую очередь, чтобы не оказаться в этой варварской стране подобно немому.

— Похвальное дело, — одобрил Маржере. — Я буду благодарен, если вы и меня обучите этому языку. В каких выражениях русские приветствуют друг друга?

— Челом друже! Здорово шедши? — старательно выговаривал студент, заглядывая в тетрадь.

— А как по-русски «барышня»? — вдруг спросил задремавший было на коне Думбар.

— «Дефка».

— Если я скажу: «Мачка, мне надость дефка!» — меня поймут? — под дружный смех товарищей продолжил Думбар.

— Поймут, но рассердятся. В России не принято в гостях говорить о таких женщинах. И вообще здесь нет публичных домов, — нравоучительно заметил студент.

— А как же быть неженатому мужчине, вроде меня? — возмутился Думбар.

— Поститься, — не без лукавства ответил Бер, фарисейски возведя очи горе.

По мосту, пробуя крепость перекрытий, проскакали вооружённые слуги Власьева, затем, поскрипывая, медленно двинулась и его повозка. Иноземцы заняли место в длинной процессии.

Когда караван проехал приблизительно милю от границы, спутники увидели на высоком холме справа от дороги вооружённый отряд. Маржере невольно взялся за рукоять шпаги, мимоходом глянув на пистолеты, притороченные к седлу: «Не разбойники ли?» — но тут же успокоился, увидев, что русские радостно приветствуют отряд.

— Нас встречают, — шепнул Бер. — Таков обычай.

Повозка остановилась у холма. К ней подскакал всадник и, спешившись, ждал, когда из неё выйдет Власьев. Затем, сняв шлем с высоким шишаком, наклонил голову:

— Поздорову ли ты ехал, Афанасий Иванович?

Власьев вгляделся в лицо встречающего и воскликнул:

— Князь Пожарский? Дмитрий Михайлович? Рад, что над тобой вновь воссияла милость государя.

Упомянув царское имя, дьяк тут же вспомнил о ритуале, не торопясь снял свою высокую шапку. Впрочем, на его бритой голове, которая странно контрастировала с пышной бородой, оказалась ещё одна шапка — круглая тафья[11] из бархата. Дьяк степенно поклонился и завёл речь в привычном речитативе:

— Здоров ли великий государь царь и великий князь Борис Фёдорович, всея России самодержец, Владимирский, Московский, Новгородский, царь Казанский, царь Астраханский, царь Сибирский, государь Псковский, великий князь Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных, государь и великий князь Новгорода, низовые земли, Рязанский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондинский и всея северныя страны повелитель, государь Иверские страны, Карталинских и Грузинских царей и Кабардинские земли, Черкасских и Горских князей и иных многих государств государь и обладатель и прочее.

Князь Пожарский поклонился в ответ:

— Его царское величество Борис Фёдорович, всея России самодержец и прочее, здоров и прислал меня сюда, чтобы принять тебя, Афанасия Власьева, и вместе с вашими людьми снабдить провиантом, лошадьми и всем необходимым и доставить в Москву.

После того как приличия были соблюдены, дьяк вновь надел свою высокую шапку, а князь — боевой шлем, и беседа потекла более свободно.

— Так, значит, князь Дмитрий, ты снова во дворце?

— Да, вот сподобился царской милости — получил звание стольника.

— А сколько в стряпчих проходил?

— Семь лет.

— Да, да, как же — помню. Ты ведь службу начинал ещё при покойном Фёдоре Иоанновиче...

Князь Дмитрий Пожарский, родившийся в Москве, в вотчинном подворье, что у Сретенских ворот, подобно всем отпрыскам знатных москвичей начал службу во дворце, как только исполнилось ему пятнадцать лет, получив первый придворный чин — «стряпчего со платьицем». Это означало, что каждое утро князь должен был присутствовать при пробуждении и одевании государя.

Был сын Иоанна Грозного тих и незлобив[12], любил церковное богослужение, за что языкастые москвичи прозвали его «звонарём». Приверженность царя старым обычаям делала одевание его длинной и нудной процедурой. Долго решалось, какого цвета подать шёлковую рубашку и парчовые порты. Чаще всего Фёдор Иоаннович выбирал красный цвет. Затем к рубахе долго примерялись воротники, обшитые жемчугом, называемые «ожерельем». Поверх рубахи надевался ферязь — кафтан, сшитый из атласа, с длинными рукавами, достигавшими пола, и со стоячим воротником, украшенным золотом, серебром и драгоценными каменьями. Он назывался «козырем».

Далее следовал становой кафтан из лёгкого шёлка, без воротника и с короткими рукавами. Сверху кафтана надевался опашень из бархата, обшитый кружевами из жемчуга и драгоценностей. На плечи возлагались золотые бармы[13] в виде широкого откидного воротника. Затем царя обували в сафьяновые, обшитые золотом сапоги и опоясывали широким поясом, разукрашенным самоцветами.

Наконец наступал черёд шубы из бобра либо из горностая, покрытой сверху бархатом или парчой. Без шубы царь не выходил из дворца даже в летнее время. На бритую голову царя надевалась сначала бархатная тафья, а поверх — тяжёлая шапка Мономаха.

В таком виде царь отправлялся в церковь в сопровождении бояр, ведших его под локотки. Стряпчие могли перевести дух, но ненадолго: ведь по возвращении из церкви царя следовало переодеть к обеду, после трапезы уложить спать, а вечером снова нарядить для выхода в церковь.

Всё это было не по нутру юному Дмитрию, с детства мечтавшему о службе на поле брани. И когда начали формировать войско для посылки к южным границам, на так называемую украйну, то есть окраину Российского государства, Пожарский упросил воеводу Бутурлина взять его в поход. Годы, проведённые на границе, сделали его закалённым воином, но мало способствовали продвижению в придворной иерархии.

— Так сколько тебе минуло? — спросил Власьев.

— Двадцать два, — произнёс князь, гордо откинув голову.

Своей статью князь напоминал былинных богатырей — высок, широк в плечах, пояс туго обвивает узкую талию. Ярко-голубые глаза смотрят прямо, не моргая, мягкая и пушистая, ещё юношеская бородка открывает резко очерченные, полные губы. Шёлковая епанча[14] с червчатым[15] отливом, подбитая лисьим мехом и застёгнутая у ворота двумя жемчужинами, распахнута, показывая серебристую кольчугу с большой позолоченной бляхой на груди. Наряд богатыря довершали два длинных кинжала за поясом да сабля, висевшая с левого боку.

— Кое-кто из княжат, что поближе к трону, в семнадцать стали стольниками, — продолжал Власьев. — Хотя твой род подревнее некоторых.

— Мы, Пожарские, из Рюриковичей! — гордо воскликнул князь. — Мы ведём род от великого князя Владимирского Всеволода Юрьевича[16]...

— Знаю, — кивнул дьяк. — Род знатный, если бы не опала... Я ведь начинал служить при Иоанне Васильевиче. Помню, что сначала дед твой Фёдор, по прозвищу Немой, отличившийся при взятии Казани, чем-то не угодил царю и был сослан на нижние города, потом отец твой Михаил, по прозвищу Глухой, во времена опричнины лишился родовой вотчины...

— Я потерял отца, когда мне было всего десять лет, — глухо ответил Дмитрий. — Остался старшим в семье. Если бы не мать...

— Так, говорят, и опала на тебя из-за матушки, Марии Фёдоровны?

— Верно сказывают. Хоть я вместе с другими князьями подписал прошлой зимой постановление Земского собора об избрании Бориса царём, кто-то донёс ему, будто мать моя не одобряет его худородность. А царь Борис доносы любит...

Дьяк быстро оглянулся, не слышит ли кто из слуг:

— Тише ты! Снова в опалу хочешь?

— Хорошо царица, Мария Григорьевна, вступилась. Взяла мать к себе верховой боярыней, мамкой к царевне Ксении. Так что снова ласкают её, да вот и меня заодно. Хотя мне милей дворца служба в поле.

— Ещё успеешь навоеваться, — проворчал Власьев. — Да ты, никак, прихрамываешь?

— Татарин поганый стрелой в коленку угодил во время стычки на украйне. Нога зажила, но короче стала. Так что и я уже получил прозвище. Дед — Немой, отец — Глухой, а я — Хромой.

— Без прозвища как вас, Пожарских, разберёшь? — ухмыльнулся дьяк. — У тебя два родных брата да ещё сколько двоюродных да троюродных. Есть ещё ведь один Дмитрий?

— Да, мой троюродный брат Дмитрий Петрович. Ему прозвище Лопата дали, за что, правда, не знаю. Разве что нос очень широкий, лопатой.

— Давай я тебя с нашими гостями познакомлю, — напомнил дьяк князю о делах.

По очереди подходили чужеземцы, каждому из которых Пожарский крепко жал руку, пристально вглядываясь в лицо, чтобы лучше запомнить. Жак де Маржере представлял своих подчинённых:

— Давид Гилберт. Роберт Думбар. Роман Орн. Михаил Желебовский. Андрей Дега.

— Лихие, видать, вояки! — обратился Пожарский вновь к дьяку. — Аль Борис уже своим воинам не доверяет?

— У них военное ремесло познатнее нашего, — невозмутимо ответил Власьев — Строю лучше обучены и огневому бою. Так что ты меньше гордыни проявляй, а больше присматривайся. Оно полезнее будет. Где ночуем?

— Вёрст через десять, у села Красного, стоянка оборудована. Там и обед готовится, и баня.

— Баня — это хорошо! — мечтательно почмокал губами дьяк. — Сколько месяцев, почитай, по-нашему, по-русски, не парился. Всё в каких-то лоханях мылся. Тьфу! Одна мокрота.

Несколько новых, свежесрубленных изб ожидали гостей у околицы большой деревни.

Из маленького оконца брусяной[17] избы валил густой дым.

— Пожар? — опасливо поинтересовался Думбар.

— Нет, это и есть баня! — рассмеялся толмач Заборовский. — Идите смелее.

Раздевшись в предбаннике, гости робко, гуськом стали пробираться в жаркое полутёмное помещение.

— Дверь быстрей закрывайте, пар выпустите! — прикрикнул на них Афанасий Иванович, уже лежавший на полке рядом с каменницей[18]. — Эй, малец, плесни ещё!

Густой пар заставил иностранцев кашлять и протирать глаза под задорные шутки русских. А малец, к их ужасу, вдруг схватил берёзовый веник и начал что было силы хлестать нежное и полное тело дьяка, который не только не возмутился, но, напротив, начал издавать зычное уханье, выражая большое удовольствие.

Невозмутимым остался лишь Мартин Бер, который сидел родом с дьяком и повторял, как ученик, его могутные выкрики:

— Чеши мне хребет! Похвощи меня! Щёлоку! Здоров ты парившись.

Наконец кумачовый от жары дьяк с воплем выскочил из мыльни и прямо с берега речки ухнул в воду. Его место на полке занял Пожарский, затем, когда и он убежал к реке, мужественно подставил под веник свою покрытую шрамами спину капитан. Ему неожиданно понравилась жаркая баня, чего нельзя было сказать о Думбаре, с которым произошла комическая история. Пока остальные парились, Думбар, слегка ополоснувшись, быстро оделся и отправился по берегу вдоль реки, откуда, как уловил его чуткий слух, раздавался задорный девичий смех.

Когда он выглянул из-за кустов, то увидел, что недалеко от берега плещутся девушки, видно выскочившие из расположенной неподалёку деревенской бани.

— Русалки! И какие красивые! — жарко прошептал ловелас и подался вперёд.

Девушки заметили бравого вояку и со смехом начали брызгать в него водой. Думбар, притворно рассердившись, сделал вид, что собирается войти в воду. «Русалки» с визгом отступили, и вдруг одна из них погрузилась в воду с головой.

Подруги всполошённо закричали, не зная, как помочь девушке, видимо попавшей в водоворот. Тогда Думбар не мешкая, решительно бросился в воду, в несколько мгновений настиг девушку и с ней на руках вышел на берег.

— Моя нимфа, — нежно произнёс толстяк, не обращая внимания на потоки воды, стекавшие с его некогда щегольского костюма.

Он потянулся к девушке губами, та послушно подставила свои, но... кто-то из подруг крикнул что-то предостерегающее, и девушка, выскользнув из объятий героя, бросилась бежать. Думбар, разгорячённый, несмотря на купанье, бросился было за ней, но услышал сверху смех. Это прибежали на крики девушек его товарищи.

— Наш донжуан и здесь нашёл себе пассию! — воскликнул Гилберт.

Девушка издалека что-то прокричала.

— О чём она? — растерянно спросил Думбар у толмача.

— Она назвала тебя своим ангелом-хранителем!

— Ну зачем уж так возвышенно! Я предпочёл бы более земные проявления благодарности.

В избе их ждали свежеструганые столы, на которых стояли только солонки, перечницы да флаконы с уксусом.

— Не густо, — обеспокоенно сказал Думбар шедшему за ним следом Гилберту. Он неожиданно почувствовал зверский аппетит, заставивший его на время забыть свою нимфу.

— Пища русских хоть груба, но обильна, — сказал Заборовский, правильно понявший красноречивый вздох толстяка. — Голодным из-за стола не выйдешь!

Тем временем дьяк неторопливо занял место в переднем углу, по правую руку сел молодой князь, рядом с ним пригласили сесть капитана. Остальные иноземцы расселись следом за Маржере, не чинясь, меж ними и толмач. По левую руку от дьяка заняли свои места служилые люди строго по старшинству.

Слуги внесли большой хлебный каравай и поставили перед дьяком. С благоговением его понюхав и перекрестив, дьяк начал заниматься, с точки зрения иностранцев, странным делом: отламывать от каравая внушительные куски и передавать их через слугу поимённо:

— Это тебе, князь Дмитрий Михайлович! Отведай хлеб-соль!

Пожарский встал, поклонился и принял с благодарностью. Понимая, что в чужом доме надо и действовать по чужому уставу, Маржере и остальные гости сделали то же самое.

Затем двое слуг внесли внушительных размеров братину[19], наполненную хмельным мёдом, и ковш с закруглённой рукоятью. Дворецкий, зачерпнув из братины полный ковш, подал его дьяку. Тот встал и, взяв ковш, торжественно провозгласил здравицу государю, назвав все его титулы. Потом по очереди выпил каждый из присутствующих.

Не торопясь, слуги расставили перед каждым из пирующих небольшие оловянные миски, а по центру стола — большие блюда с двумя, а то и с четырьмя ручками, так что вносили их по двое—четверо слуг. На них — различное холодное мясо, нарезанное тонкими ломтями, чтобы можно было брать руками, — баранина, яловина[20], свинина, заячьи тушки, лосятина, куры и утки. Рядом ставились блюда с овощами: редькой, солёными огурцами, квашеной капустой, грибами, чесноком.

Одна за другой появлялись братины с медами белым и красным, обарным и ягодным, а также с пшеничным вином[21] добрым и боярским. Была даже греческая мальвазия.

— Ты не очень нажимай, — шепнул Гилберт Думбару, засунувшему в рот сразу ползайца и пытавшемуся пропихнуть его внутрь с помощью доброго глотка ягодного мёда, очень ему понравившегося и вкусом и цветом, а главное — крепостью. — Это ведь только начало. Говорят, у русских принято подавать по сорок—пятьдесят блюд.

Действительно, слуги продолжали таскать из поварни одну ведёрную кастрюлю за другой. За холодными мясными закусками пошли мясные кушанья варёные — шти, уха и рассол, которые хлебали по двое-трое человек из одной мисы. Меж ухами подавали пироги с мясом, рыбой, горохом и крупами. Затем появились кушанья жареные — печёные и сковородные: гусь с кашей, бараньи ножки, начиненные яйцами, свиные головы под студнем с чесноком и хреном.

Хозяин тем временем произносил здравицу за здравицей, перейдя от царствующего дома к присутствующим, понуждая пить снова и снова. Если кто-то, на его взгляд, плохо ел, он выбирал кусок от стоявшего перед ним опричного[22] блюда и, положив на миску, посылал со слугой. Тот, кому предназначался кусок, должен был встать, поблагодарить за хлебосольство и обязательно съесть, изображая на лице удовольствие, чтобы не обидеть хозяина. Маржере, которому был послан огромный жирный кусок окорока, попытался было с брезгливостью отказаться, но предостерегающий взгляд Заборовского заставил его подчиниться.

Хуже пришлось Мартину Беру. Бедный студент, боясь опьянеть, оставил очередной ковш с мёдом нетронутым, но получил тут же от всё подмечавшего хозяина объёмистую чашу с водкой, которую вынужден был выпить стоя и залпом, «полным горлом», как посоветовал ему Афанасий Иванович, после чего вскоре впал в буйное веселье и начал горланить лихую студенческую песню. Думбар, гогоча как жеребец и часто икая, пытался подпевать.

Власьев, понимавший латынь, улыбался, однако, когда студент начал орать совсем непристойное, покачал головой и сказал дворецкому:

— Зови гусельников, пусть споют что-нибудь наше.

В избу вошли и глубоко поклонились, правой рукой коснувшись пола, двое скоморохов, одетых поверх исподнего в шубы, вывернутые мехом наружу, в масках и колпаках. Один держал в руках гусли, другой — гудок[23]. Полилась старинная песня:


Что у нас было на святой Руси,

На святой Руси, в каменной Москве...


Капитан, уснувший было от унылого речитатива, спросил у толмача:

— О чём поют эти люди?

— О нашем покойном государе Иване Грозном.

— Жестоком? — поправил Маржере.

— Он не со всеми бывал жесток, — не согласился толмач. — В песне поётся о его справедливости и щедрости, проявленной к разбойнику.

— Вот как? — удивился капитан. — Значит, народ хранит о нём добрую память? Жалеет? А правда ли, что жив его сын, царевич Димитрий?

Толмач испуганно отшатнулся:

— Нет, нет!

Власьев, слышавший разговор, пронзительно взглянул на капитана:

— Откуда у тебя такая весть? Иезуиты нашептали? Им бы этого очень хотелось.

Маржере гордо выпрямился, насколько было возможно после стольких ковшей мёду, и закрутил ус:

— Я с иезуитами не якшаюсь! Я — гугенот и воевал с католиками. А слышал просто пьяную болтовню какого-то шляхтича в краковской харчевне.

— Враки всё это! — строго сказал Власьев. — Истинно известно, что царевич покололся сам во время приступа падучей и похоронен в Угличском соборе.

Он перекрестился, потом зыркнул глазом на скоморохов:

— Что пристали? Давайте ещё, да повеселей!

Гусельник и гудочник ударили по струнам и громко запели:


Как во городе было во Казани,

Середи было торгу на базаре,

Хмелюшка по выходам гуляет.

Ещё сам себя хмель выхваляет...


— Это, видать, весёлая песня! — заметил Маржере. — О чём она?

— Вроде той, что пел ваш студент. О пьяном веселье, — насмешливо ответил толмач.

Мартин Бер, будто услышав, что говорят о нём, вдруг снова заорал какую-то песню, вызвав очередной взрыв хохота Думбара и неодобрительный взгляд дьяка.

Взмахом руки он велел дворецкому внести молочный кисель и фрукты, вываренные в сахаре, что означало окончание пира.


...Пожарский ехал то впереди, со своим вооружённым отрядом, то останавливался, пропуская мимо себя длинный обоз, медленно тянущийся по узкой дороге с тесно обступившими её вековыми соснами и елями. Неожиданно лес распахнулся, и путники увидели город, состоящий в основном из церквей да деревянных изб, разбросанных как попало по ровной, чуть заболоченной местности.

— Смоленск! — громко возвестил князь и, пришпорив коня, устремился к Днепру, где уже была готова переправа — широкий, крепко сколоченный мост, ведущий к крепости, расположенной на левом, очень отлогом берегу, прорезанном глубокими оврагами. Впрочем, сама крепость была построена чуть далее, на крутых холмах.

«Этот замок кажется неприступным! — заметил про себя Маржере, подъехав к стенам высотой более чем в три копья. — Орешек покрепче бургундской крепости Жан-де-Лоне, которую мы брали под знаменем герцога де Вогренана!»

Кое-где кирпичные стены были ещё не достроены, и поэтому бросалась в глаза толщина их основания — никак не меньше трёх сажен[24].

— Таким стенам никакие пушки не страшны, — сказал Гилберт, заметивший интерес капитана к фортификационным сооружениям.

Ворота гостеприимно распахнулись, и путники въехали внутрь просторной крепости. Строители-каменщики работали сразу в нескольких местах — и на стенах, и на кладке башен, и на строительстве собора в центре крепости.

— По повелению государя нашего Бориса Фёдоровича строится каменная крепость вместо прежней, деревянной, — объявил Власьев иностранцам. — Ведь Смоленск не зря называют город-ключ. Ему держать границу от лихих людей.

Строителями весёлым зычным голосом командовал высокий мужчина с окладистой, короткой бородой, в тёмном суконном кафтане и поярковом колпаке.

— А это наш зодчий Фёдор Конь, — не без похвальбы продолжал Власьев, — не смотрите, что по-мужицки одет. Мастер знаменитый. Белый город строил — третью крепостную стену вокруг Москвы. Стена знатная, из белого камня, а шириной — на лошади проехать можно.

Маржере слушал очень внимательно, а когда дьяка позвали к воеводе, выскользнул следом из гостевой избы и отправился вновь осматривать стены и башни.

— Башня от башни отстоит на двести сажен, — бормотал он про себя, отмеривая длинными ногами расстояние снова и снова. — Всего башен, четырёхугольных и круглых, тридцать восемь, каждая шириной девять-десять сажен, — значит, общая окружность крепости около мили...

Он остановился у самой большой башни «Орел», пытаясь подсчитать количество бойниц.

За этим занятием его застал Гилберт, тоже вышедший прогуляться.

— Эй, куманёк! — довольно фамильярно окрикнул он капитана. — Не боитесь, что русские примут вас за шпиона? Вон тот бугай с бердышом уже подозрительно к вам приглядывается...

Капитан, обычно столь находчивый и властный, неожиданно смешался:

— Интересуюсь, да! Может, нам с вами придётся эту крепость защищать?

Гилберт ухмыльнулся ещё шире:

— Помилуйте, капитан, от кого? От поляков? Они вроде сейчас нападать на русских не собираются. Однако, думаю, гетман литовский Лев Сапега[25] дорого бы дал за сведения о новой крепости.

— Не понимаю, о чём вы...

— Уж так и не понимаете? Полно, капитан! О чём вы перекинулись словечком с гетманом, когда мы собирались выезжать из Кракова? Неужели забыли, как за вами пришли его люди, когда мы закатили прощальную пирушку?

Маржере в ярости схватился за шпагу.

— Вот это не надо! — в притворном испуге взмахнул руками Гилберт. — Вы же сами говорили, что дуэли в России запрещены!

— При чём здесь дуэли? — хищно оскалил зубы Маржере, оглядываясь по сторонам, не видят ли их посторонние. — Я вас просто проткну, как тряпичную куклу...

— Полно, голубчик, — став серьёзным, сказал Гилберт. — Вы думаете, только польские военачальники интересуются русскими секретами?

Маржере удивлённо поднял брови:

— Вы хотите сказать, что...

— Вот именно. К польским грошам вы сможете прибавить звонкие английские шиллинги. Если, конечно, будете регулярно сообщать то, что сочтёте полезным.

— Кому, не вам ли?

— Именно. Пока я рядом. Если же мне придётся срочно отбыть, сообщу другой адрес.

— Однако какой вы негодяй! Русские взяли вас на службу, чтобы вы их защищали с оружием в руках, а вы...

— А что делать, куманёк! — притворно вздохнул Гилберт. — Старость не за горами, и если сам не позаботишься о себе, придётся околевать с голоду в придорожной канаве. Помните, наш студент перевёл нам русскую поговорку. Как это? «Ласковый телёнок трёх коров сосёт».

— Двух, Гилберт, только двух!

— А трёх всё же лучше!

И два пройдохи, расхохотавшись, обнялись за плечи, чтобы идти к гостевой избе, где ждал их Думбар с вожделенным жбаном мёда.

...Всё ближе и ближе Москва. Миновали город Можайск со стоящей рядом небольшой крепостью Борисов, являющейся миниатюрной копией смоленской. Последняя остановка — царская вотчина — Вязёмы, где по повелению Бориса воздвигался новый великолепный собор.

Царское село Вязёмы не случайно названо «порогом Москвы». Уже через несколько часов кавалькада путников въехала на Поклонную гору и смогла любоваться золотыми куполами церквей великого города, сверкающими как алмазы в царской короне.

Дьяк Власьев, поспешно выйдя из своей колымаги, осенил себя широким крестным знамением, повернувшись лицом к возвышающейся над Кремлем златоглавой колокольне Ивана Великого, затем отвесил поясной поклон, коснувшись правой рукой земли, и прошептал:

— Здравствуй, матушка-Москва!

Стоявший поодаль Маржере заметил слёзы на щеках дьяка и вздохнул, невольно вспомнив свой родной Париж, где он не был уже более пяти лет. Окинув ещё раз панораму города, он негромко сказал стоящему рядом Гилберту:

— Москва, пожалуй, не уступит самым большим столицам мира.

Кортеж, возглавляемый Пожарским, начал спускаться с Поклонной горы. Миновали Дорогомиловскую ямскую слободу, переправившись через узкую в этом месте Москву-реку, мимо стен Саввинского монастыря поднялись к земляному валу, огороженному частоколом мощных брёвен.

— Скородом[26]! — не без торжественности указал на стены толмач. — Это значит — быстро выстроенная! Хотя ещё называют Скородум. То есть быстро задуманная.

— Почему такое странное название? — не удержался от вопроса любознательный капитан.

— Эта крепостная стена вокруг Москвы была сооружена меньше чем за год, для защиты посадов от татарской конницы.

— Давно?

— В лето тысяча пятьсот девяносто первое. В тот год, когда преставился угличский царевич. Татары в очередной раз грозились напасть на Москву, вот Борис Фёдорович, тогдашний правитель при государе Фёдоре Иоанновиче, приказал построить.

— Конницу такая стена удержит, — прикидывая высоту вала и частокола, заключил капитан. — Но от огненного боя сгорит.

— Это ведь только первая стена, — усмехнулся толмач. — Но она защищает город со всех сторон. Далее вдет стена Белого города[27].

— Белый город?

— Да, назван Белым потому, что стена сложена из белого известняка. Строил тот самый Фёдор Конь, которого мы видели в Смоленске. И это ещё не всё. К Кремлю примыкает Китай-город, и, наконец, сам Кремль, где царская резиденция и казна, огорожен тремя стенами. Он практически неприступен, потому что вдобавок с двух сторон его защищают реки Москва и Неглинная, а с третьей — глубокий ров. Впрочем, сами скоро увидите.

У Никитских двухарочных ворот с двумя высокими островерхими башнями движение замедлилось, поскольку проехать могли не более двух всадников одновременно. Под сводом ворот Маржере поднял голову и увидел массивные решётки, готовые опуститься в любую минуту.

За воротами проезд несколько расширился. Иноземцы жадно смотрели по сторонам, замечая за высокими деревянными заборами вычурные бочонки теремов богатых хозяев. Улица была вымощена брусом, поверх которого продольно постланы доски. Навстречу всё чаще стали попадаться всадники, повозки, даже сани, и возничему колымаги Власьева пришлось пустить в дело тулумбас[28], медным звоном заставлявший встречных уступать дорогу.

У высоких стен Белого города ещё одна воротная башня с такими же массивными решётками. Стражники с алебардами, предупреждённые передовым отрядом, молча пропускали гостей. Богатые терема попадались всё чаще.

— Здесь раньше, при Иване Грозном, стояли опричники, — показал толмач на высокие трёхъярусные брусяные дома за мощным забором.

Внезапно улица окончилась, и за поворотом путники увидели широкий луг, а за ним высокую, с зубцами, красную стену с высокими башнями. За стеной едва виднелись зелёные крыши дворцов и купола церквей.

— Кремль! — догадался Маржере.

У реки Неглинной, протекавшей вдоль стен, свернули влево, к крытому арочному мосту с высокими двухъярусными армадами. Здесь шла оживлённая торговля пряниками, сладостями, белой рыбой; на берегу реки женщины полоскали бельё. Чуть дальше, в курядном ряду[29], торговали живой домашней птицей. Всполошённое кудахтанье и кряканье перебивалось пронзительными криками торговцев. За прилавками курядного ряда шёл широкий, но, видимо, мелкий пруд[30], через который можно было перебраться по длинному, в шестьдесят сажен, свайному мосту. За ним виднелось необыкновенно высокое круглое здание, напоминавшее пузатую бутыль. Из-под суженной крыши шёл дым.

— Что это? На церковь вроде не похоже? — удивился Бер.

— Пушечный двор[31]! — лаконично бросил толмач.

Миновав Воскресенский крытый мост[32], где также раздавались бойкие крики торговцев пряниками, кавалькада приблизилась к массивным каменным воротам, соединявшим стены Кремля и Китай-города. Наконец колымага дьяка, а за ней все всадники въехали на Красную площадь. У иностранцев зарябило в глазах от изобилия ярких красок. Прямо перед ними, на противоположной стороне площади, парил в голубом небе девятиглавый Покровский собор[33], от сказочной красоты которого захватывало дух. У кремлёвской стены, отгороженной от площади глубоким рвом, расположились восемь миниатюрных деревянных церквушек. Возле них толпились священники, монахи, богомольцы, юродивые. Справа, у высокого крыльца Земского приказа, в ожидании решения своих дел стояли просители. А по всей площади шли торговые ряды. Слева возвышалось длинное, во всю площадь, каменное трёхъярусное здание Гостиного двора, где располагались лавки заморских купцов, а из подвалов доносился кислый винный запах.

Думбар тревожно раздул ноздри:

— Разрази меня Бог, если это не мальвазия.

Вслед за колымагой Власьева всадники подъехал к широкому, в шестнадцать сажен, трёхарочному мосту, ведущему в Кремль через ворота во Фроловской[34] башне. Мартин Бер остановился было возле монахов, торговавших красиво украшенными рукописными книгами в богатых переплётах из телячьей кожи с серебряными застёжками, но окрик сопровождавшего поезд призвал его поспешно потрусить за остальными.

На узкой улочке Кремля громкий звон тулумбаса заставил всадников прижаться к стене Чудова монастыря, пропуская пышно украшенный каптан[35], который везла шестёрка аргамаков, запряжённых цугом. Возница, сидевший верхом на передней лошади, ударяя в тулумбас, каждый раз вопил:

— Дорогу боярину Фёдору Никитичу Романову[36]!

Бежавшие впереди и рядом с капитаном прислужники, одетые в ярко-красные суконные кафтаны, бесцеремонно отпихивали зевак в стороны.

На Ивановской площади у подножия колокольни Ивана Великого толпился разнообразный люд. Здесь были и дворяне, и купцы, и крестьяне в серых сермягах и поярковых колпаках. Меж ними сновали ярыжки с медными и глиняными черницами на шеях, предлагая написать прошение в один из многочисленных приказов, расположенных в длинном унылом двухэтажном здании, находящемся слева от колокольни.

Здесь процессия остановилась, потому что Афанасий Иванович Власьев отправился за распоряжениями в Посольский приказ. Внимание иностранцев приковала, естественно, сама колокольня.

— Я такой высокой башни нигде не видел! — признал Маржере, задрав голову и придерживая шляпу рукой.

— Она сначала не была такой высокой, — объяснил Заборовский. — Верхняя часть, вот от того венца, достроена по повелению царя Бориса. Там, наверху, день и ночь — караульные, смотрят, не появился ли враг с какой-нибудь стороны. И если возникла опасность, бьют вот в этот колокол. Такого большого нет нигде в мире!

Действительно, рядом с колокольней стояла деревянная башенка, внутри которой висел колокол, поражавший своими размерами.

— Весит больше двух тысяч пудов! — продолжал толмач. — Чтобы раскачать язык этого гиганта, требуются усилия двадцати четырёх человек. С первым ударом колокола начинают звонить другие на всех семнадцати башнях Кремля, и горожане тут же узнают об опасности. Звонят в этот колокол и по большим праздникам, а также при въезде иностранного посольства.

Из Посольского приказа показался Власьев и начал давать распоряжения. Он попросил Пожарского проводить иностранных воинов в стрелецкую слободу, за Москву-реку, где для них уже были приготовлены квартиры, Мартину Беру и молодым купцам было приказано отправляться в Немецкую слободу, в Заяузье, а лекарей Власьев попросил подождать, — возможно, что их сегодня захочет увидеть сам государь...


Дьяку Власьеву было велено явиться в царские покои незамедлительно, сразу после вечерней молитвы, в первом часу ночи[37], хотя обычно в это время государь делами не занимался, а предавался семейным утехам.

После коронования Борис Фёдорович не захотел жить в комнатах покойного государя, поэтому приказал к прежнему дворцу пристроить новый, деревянный. Конечно, каменный был бы и красивее и прочнее: никакой пожар не страшен, и оборону держать, в случае надобности, надёжнее, но Борис посчитал, что для здоровья деревянный, из бруса — полезнее.

А здоровье в последние годы стало его тревожить всё более. "Несмотря на то что и пятидесяти ещё не исполнилось, чувствовал он себя дряхлым стариком, и его чаще стали тревожить мысли о смерти. Слишком много пришлось пережить этому человеку, прежде чем он добился самого заветного в своей жизни — царского стола.

Стольник ввёл Власьева в горницу и, пятясь, молча удалился. Дьяк был поражён видом царя, которого не видел почитай год. Некогда круглое, даже румяное лицо Бориса резко осунулось, пожелтело, скулы стали более заметными, выдавая его татарское происхождение. Щёки и борода были покрыты редкими рыжими волосами, и лишь усы, по-казацки загибающиеся вниз, были по-прежнему густыми. Чёрные глаза, всегда казавшиеся большими, стали огромными, в пол-лица, и выражали не, как прежде, доброту и участие, а глубокую скорбь. Чувство пронзительной жалости охватило в общем-то весьма нечувствительного дьяка, и он молча грохнулся перед царём ниц.

Голос Бориса остался, однако, прежним — глубоким и бархатным, как бы обволакивающим собеседника:

— Ну, полно тебе, Афанасий Иванович, передо мной чиниться. Садись, рассказывай про своё заморское путешествие.

Дьяк послушно поднялся с мягкого персидского ковра и сел на обитую алым бархатом скамеечку против царского трона. Маленькие разноцветные стёкла окон пропускали мало света, поэтому в горнице горели свечи. Только сейчас дьяк разглядел, что поодаль, за столиком с шахматами, сидит Семён Никитич Годунов[38].

Хоть и приходился он государю дальней роднёй, но дьяк знал, что жалует его Борис более ближних. Будучи главой сыска, отличался Семён Никитич по части наушничества, умело потворствовал доносительству слуг на господ, детей на отцов, жён на мужей. Сухонький, маленький, в непомерно большой горлатной шапке и в столь же непомерно большой бобровой шубе, в которой и не видно было его тщедушного тела, Семён Никитич говорил тихим, пришепетывавшим голоском, раздувая и без того болезненную подозрительность государя, видевшего вокруг себя изменников.

Сейчас он улыбался дьяку, как можно приветливее растягивая узкие губы, но Афанасий Иванович поневоле почувствовал липкий страх: «Не донёс ли кто на меня напраслину?»

— Из грамот твоих знаем мы о переговорах с цезарем Рудольфом и польским Жигимонтом[39], — продолжал тем временем Борис. — Надо сделать так, чтобы, когда польское посольство прибудет в Москву, были здесь послы и от короля шведского. Глядишь, испугаются и посговорчивее будут, уступят нам Ливонию. А шведы, испугавшись нашего союза с ненавистным им Жигимонтом, признают за нами Нарву. Как мыслишь?

Дьяк склонил голову, выражая восхищение хитроумности государевой. Что и говорить, был Борис Фёдорович не столько воином, сколько политиком, умел плести интриги не только в своём, но и в иноземных дворцах.

Внезапно Борис жалобно застонал и ухватился руками за высокий, обшитый жемчугами ворот рубахи.

— Вот опять удушье проклятое! — прохрипел он.

— Я врача тебе привёз отменного, батюшка государь! — заторопился сказать дьяк.

— Где же он?

— Здесь, на твоём подворье! Известный лекарь, проверенный. На моих глазах одного купца от водянки излечил.

— Что медлите? Зовите его сюда!

Уловив повелительный жест государя, карла, крутившийся у его ног, принёс из поставца графин венецианского стекла с каким-то питьём. Сделав несколько глотков и сморщившись, — видать, питье было горьким, Борис пожаловался:

— Меня сейчас лечит капитан шотландской роты Габриель. Славный вояка, но врач... Больше мастер мне голову брить да кровь лошадям пускать. Вот сделал какое-то питье, горькое, а легче не становится.

В горницу вошёл, кланяясь и прижав широкополую шляпу к груди, Каспар Фидлер, одетый в чёрный кургузый камзол с отложным белым воротником и такие же кургузые штаны чёрного цвета, худые кривые ноги обтягивали белые чулки.

— Что он бормочет? — нетерпеливо перебил его речь Борис.

— Приветствует твою милость, — пояснил дьяк.

— Потом! Пусть сделает что-нибудь!

Фидлер подошёл ближе, пристально поглядел на царя и, повернувшись к младшему брату, что стоял поодаль и держал в руках кожаный сундучок, рукой подозвал его. Достав из сундучка какой-то флакон, с поклоном подал его государю.

— Что это? — подозрительно спросил Борис.

— Говорит, надо понюхать из сего сосуда, — перевёл дьяк. — Очистит мозга.

Борис поднёс открытый врачом флакон к носу и осторожно вдохнул. Запах был столь резким, что он закашлялся, а из глаз потекли слёзы.

— Он что, отравить меня захотел! — закричал было Борис. Но, неожиданно почувствовав облегчение, вдруг улыбнулся: — Лучше стало! Ай да лекарь, дай Бог тебе здоровья!

Фидлер тем временем решительно расстегнул белое парчовое, отделанное золотом верхнее одеяние государя, а также ворот рубахи, осторожно прощупал взбухшие на шее вены, потом приник ухом к рубахе, вслушиваясь в удары сердца, наконец крепко взял царя за запястья рук и, покачав головой, что-то сказал, полуобернувшись к дьяку.

— Что он говорит? — капризно спросил Борис.

— Спрашивает, не испытываешь ли ты удушья, особенно ночью, во сне?

— Испытываю. Из-за того плохо сплю, — хрипло, с испугом сказал Борис. — Откуда он узнал? Не колдун ли?

— Говорит, что узнал по твоим жилам. Бывает, что сердце колотится?

— Бывает, — согласился Борис, глядя на медика со всё возрастающим уважением.

Фидлер произнёс ещё несколько фраз, потом отошёл и поклонился.

— Болезнь у тебя серьёзная, государь, — перевёл Власьев. — Лечить надо долго, настоями из трав и драгоценных каменьев.

— Каких трав?

— Говорит, что будет подбирать.

— Ты ему скажи, что в царском саду растут все аптекарские травы, пусть посмотрит.

— Ему нужна трава по названью конурат. Растёт лопушками, ягоды воронова цвета с отливом, собой низка, как капуста. А пока он готовит снадобье, ты должен постоянно носить при себе большой, величиной с лесной орех, алмаз, отгоняющий дурные ночные видения. И нюхать настой из сухого листа шиповника, тот, что он давеча тебе давал.

Фидлер с братом, пятясь, удалились, оставив государю флакон, из которого он периодически вдыхал запах.

— Видать, знатный лекарь, — заметил повеселевший Борис. — Может, и поможет мне излечиться. Ну, а ещё кого к нам привёз, рассказывай.

— Воинов...

— Это я знаю. Читал, — кивнул государь.

— А ещё хироманта знатного, — оглянувшись на дверь, тихо произнёс дьяк. — Астролога, что по звёздам судьбу человека предсказать может. У цезаря его сманил за большую мзду.

Глаза государя загорелись.

— Поместить его в Тайнинскую башню, чтоб никто его не видел! А мы ночью придём к нему посмотреть на его ведовство!

Борис расслабленно смежил веки и дал знак рукою, отпуская дьяка. Власьев поднялся, однако, вместо того чтобы уходить, напротив, подошёл к царю вплотную и тихо, с потаённой дрожью произнёс:

— Не вели казнить, батюшка государь...

— Чего ещё?

— В Польше по корчмам слух пошёл. Будто там объявился царевич Угличский...

Бориса будто ударили. Он вскочил, отшвырнув ногой карлу, игравшего у его ног с котёнком.

-—Что? Какой царевич? Спустя девять лет, как его схоронили?

— Бают, что будто подменили его.

— Врут! — с силой воскликнул Борис. — Его мамка Волохова, что с малолетства с ним была, предана нашему роду, глаз с него не спускала, пока...

Он поперхнулся было, но продолжал:

— Пока не зарезался сам, играя в тычку. Пятнадцать дней тело его лежало в соборе, чтоб каждый проститься мог. Видели его и дьяк Вылузгин, и митрополит Гевласий, и князь Василий Шуйский. И тайные мои лазутчики там были, что Дмитрия знали... Нет, это проклятый Жигимонт выдумал, чтобы рознь в народе нашем посеять.

— И бояре тоже, — раздался из угла голос притаившегося было Семёна Никитича.

— Бояре? — повернулся к нему всем телом Борис и, замахнувшись посохом, зловеще произнёс: — Что знаешь? Говори!

— Немцы служилые доносят из Царёва-Борисова, будто свояк твой, Богдашка Бельский[40], как крепость построил, на пиру похвалялся, что теперь-де Борис царь на Москве, а он, Богдашка, царь в Борисове.

— Пустое брешет! — раздражённо отмахнулся Борис. — Что, ты его не знаешь? Пусть и торчит там, на украйне, на веки вечные!

— А ещё доносят служилые немцы, — тем же шипящим от ненависти голосом продолжил Семён Никитич, — жалобился Богдашка на неблагодарность государеву: деи, он, Бельский, посадил Годунова на престол. А тот нет, чтобы править вместе, вдвоём, убрал своего заступника из Москвы.

— Этот заступник сам норовил на престол сесть, — криво ухмыльнулся Борис. — Так что передай: Москва, мол, слезам не верит! Жалобщик нашёлся... Царевич-то тут при чём?

— А притом, — с затаённой злобной радостью закончил наушник, — что, когда совсем опьянел Богдашка, стал калякать, что есть, мол, справедливость Божья. Жив сын Иоаннов, убили другого, а он, Бельский, к спасению царевича тоже руку приложил. И тот-де благодарнее Бориса будет...

Огромные глаза Бориса начали вдруг выкатываться из орбит, он побагровел и снова схватился обеими руками за ворот так, что посыпался жемчуг.

Власьев и Годунов переглянулись, не зная, звать ли на помощь. Однако царь, не поднимая глаз, сделал отрицательный жест рукой.

Мысли липкие и страшные зашевелились в его голове. Он заговорил, вроде бы не обращаясь ни к кому:

— Ах, Богдашка, Богдан. Бог дал мне тебя как вечный крест. Связаны мы с тобой страшной тайной много лет.

...Почти год провёл Иоанн Васильевич в суровом посту и глубокой молитве после гибели старшего сына. Каялся во всех грехах, велел по всем церквам поминать души тех безвинных, что были убиты им самим или по его приказу. Но к весне 1584 года вновь взалкало его грешное тело. Однажды вечером попытался изнасиловать невестку свою Ирину, жену блаженного Фёдора. Помешал случайно увидевший слуга, которого тут же зарезали по приказу царя. Но понял он, что знают о его не содеянном ещё грехе родной брат Ирины Борис и его свояк, двоюродный брат жены Бориса, — Богдан Бельский. Всё чаще на них с ненавистью останавливался мутный глаз царя. Что это значит, хорошо знали оба.

И тогда они решились. Выбрали час, когда во дворце все после обеда спали, остались с государем наедине, благо предложил он сыграть в любимую игру — шахматы. Повалили разом могучего старика навзничь и удушили подушкой. Когда судороги прекратились, Борис поднял подушку и, глядя на посиневшее, искажённое судорогой лицо любимого государя, скомандовал Бельскому:

— Беги, Богдаша! Кричи, что царь Иоанн Васильевич от внезапного удара преставился.

Так повязала их страшная тайна. Видит Бог, что Борис всегда дружески относился к свояку, несмотря на его строптивый, баламутный нрав и непомерное честолюбие. Он спас его через несколько дней, когда при коронации Фёдора науськанная боярами московская чернь потребовала его крови. Удалось убедить толпу, что Бельский будет сослан. Действительно, последующие годы тот провёл воеводой в Нижнем Новгороде.

Вернувшись в Москву после смерти Фёдора, снова стал показывать свой характер. Ему, царю Борису, не хотел оказывать знаки уважения. Грубил, спорил чуть не до драки на потеху знатным боярам Мстиславским да Шуйским. Пришлось вновь отослать его на строительство новой крепости. Уезжал с почётом — со своим двором и войском. Так нет, не успокоился, змея.

Борис наконец поднял тяжёлую голову и, не оборачиваясь на угол, где притаился Семён Никитич, сказал твёрдым голосом:

— Доставить в Москву. И не как знатного боярина, а — в оковах. Посмотрим, что он скажет на дыбе...


«...при царе Борисе учинены были выезжим немцам, которые выехали с посланником, с Офонасьем Власьевым ис цезарские земли поместные и денежные оклады.

700 чети, денег 80 рублёв.

капитан Яков Маржерет.

...Давид Гилберт, Роберт Думбар,

по 400 чети, 35 рублёв.

...Яков Гок... 30 рублёв».

Выписка из архива Посольского приказа.


Проводив капитана и его воинов в Заречье, в стрелецкую слободу, где их определили в иноземный отряд царских телохранителей, князь Пожарский вернулся в Кремль, чтобы повидаться с любимой матушкой. На царском подворье увидел друзей, тоже стольников — князей Никиту Хованского и Ивана Хворостинина[41]. Они несли службу по охране дворца.

Дородный Никита Хованский, самый старший из друзей, приходился свояком Дмитрию — был женат на его сестре Дарье. Весельчак-балагур, любитель хорошего стола и доброй охоты, Никита слыл и бывалым воином. Успел отличиться в походе против шведов под командованием отца Ивана — знаменитого воеводы, думного боярина Андрея Ивановича Хворостинина. Теперь он с нетерпением ждал какой-нибудь новой военной кампании, чтобы самому стать воеводой.

Дмитрий спешился у ворот, поскольку стольникам не полагалось быть верхом на царском дворе, и, отдав поводья своего вороного стремянному Семёну Хватову, подошёл к приятелям, склонившись в полушутливом поклоне:

— Как здоровы, князья, будете?

— Князь Дмитрий! — громогласно возвестил Хованский. — Как ты приехал, здоров ли?

— Уже слышали о твоей удаче, — мелодичным капризным тенором поддержал Хворостинин. — Дьяк Власьев тебя в приказе нахваливал. Ублажил ты его вволюшку! Жди теперь от государя новой дачи где-нибудь здесь, близ Москвы!

Дмитрий досадливо отмахнулся:

— По мне ли такая честь. Я бы лучше с тобой, князь Никита, в Ливонии за наши исконные города сабелькой помахал.

— Будет, будет война! Чует моё сердце! — радостно ответил Хованский. — Сумеешь свою доблесть показать. Как, не ослабела рука?

— Каждый день со своим дядькой Надеей на палках бьёмся, — серьёзно ответил Дмитрий, показывая свою правую руку, сжав могучий кулак.

— Силён, силён, — благодушно хлопнул его по плечу Никита. — Такой рукой одним ударом любого пополам развалить сможешь.

— А мне ваши воинские забавы огорчительны, — прежним капризным голоском заявил Хворостинин. — Сказывают, будто государь собирается послать отроков за границу учиться. Хочу челом бить. Может, отпустят в италийские земли. Там учатся все лучшие польские дворяне.

Хованский перекрестился:

— Что ты мелешь, Иван! Там же паписты. Сразу начнут в свою веру обращать! Что скажет твой батюшка? Мало он, видать, бивал тебя в детстве. Иначе запомнил бы, что учиться латинскому — грех!

Сам Никита не сумел одолеть даже и славянскую грамоту, несмотря на усилия домашнего дьяка. Не раз князь Дмитрий расписывался за него при получении жалованья.

— Ты же знаешь, что патриарх наш воспротивился воле государевой, чтобы здесь, в Москве, открыть школу с иностранными учителями.

— Университет, — поправил Хворостинин.

— Вот-вот! Сказал: не нужно нам, чтобы крамолу заносили. И так уж этих иноземцев развелось — что солдат, что купцов...

— Тише ты, — предупредил его Дмитрий. — Не забывай про государевы уши.

Никита не успокаивался:

— Смотрю я на тебя, Иван. Всем ты взял, красный молодец, да и только. А всё тебя в смуту тянет! Светские стишки, сказывают, начал слагать, будто скоморох какой! Княжеское ли это дело?

— Не стишки, а сатиры, — поправил князь Иван. — Подобно древним эллинам.

— Сатиры? — переспросил радостно Дмитрий, сам хорошо знавший античную литературу. — Неужто взаправду? А ну, прочти!

— Тьфу, и ты туда же! — сплюнул Никита. — Сатанинское то дело — вирши слагать.

Хворостинин, довольный, что нашёл человека понимающего, не заставил себя упрашивать и прочёл звонко, чуть завывая:


Люди сеют землю рожью,

А живут будто все ложью!


— Не слышит тебя наш патриарх Иов[42]! — воскликнул, снова крестясь, Хованский. — Проклял бы тебя за окаянство твоё! Это кто же живёт ложью?

— Все живут ложью! — накаляясь обличительным гневом, заявил Иван воинственно. — На словах песни и пляски осуждают, а сами на гульбищах что вытворяют? Не веришь? Сходи посмотри на монахов Чудова монастыря! Тут рядом. Погрязли в пьянстве, прелюбодействе!

— Успокойся, Иван! — угрюмо заметил Дмитрий. — Наша с тобой забота — воинское дело. Русь от недругов охранять. А души пусть спасают церковники.

Увидев краем глаза, что вокруг них начинает крутиться какой-то ярыжка, Дмитрий решил прервать жаркий спор:

— Ну, здорово бывайте, друже! Мне пора.

— Куда?

— Матушку хочу навестить. Она на Царицыном дворе.

Оба князя с уважением поклонились:

— Передай своей матушке, Марии Фёдоровне, низкий поклон, — сказал Никита. — И нас не забывай. Приходи к нам в воскресенье обедать. Чай, Дарью давно не видел! И детушек наших.

Поблагодарив за приглашение, Пожарский отправился через двор к следующим воротам, ведущим в покои царицы. Узнавший князя слуга выскочил на крыльцо:

— В саду твоя матушка. Ступай туда.

В закатных лучах солнца цветущий яблоневый сад царицы, казалось, был покрыт розовой кипенью. Здесь и звуки, и запахи казались особо чистыми. Где-то вдалеке звенел девичий смех. Князь нерешительно направился туда по извилистой дорожке, усаженной шиповником. За поворотом показалась весёлая лужайка, посреди которой на скамеечке, обитой бархатом, сидела княгиня Пожарская. Она вязала. Чуть в отдалении несколько девушек качались на качелях.

— Матушка, здорова ли ты? — склонился Дмитрий перед княгиней.

Княгиня радостно вскочила и нежно обняла сына.

— Какой ты у меня большой и красивый.

— Ну, полно, матушка, — засмущался Дмитрий.

Сейчас, когда они стояли рядом, было видно, как похожи мать и сын — оба статные, голубоглазые, с правильными прямыми чертами лица, с горделивой осанкой головы.

Княгиня Мария Фёдоровна была из старинного и независимого рода Беклемишевых. Издавна в этом роду почитались грамота и культура древних. Её дед, Иван Берсень[43], прозванный так современниками за колючий язык и неуступчивый нрав, был не только близким к великому князю придворным, имевшим даже свои палаты в Кремле, но и известным книгочеем. Он сдружился с философом и писателем из Афона Максимом Греком, приехавшим в Москву по приглашению великого князя Василия III для перевода греческих книг, оставленных ему в наследство матерью Софией Палеолог.

Вокруг Максима Грека и Ивана Берсеня сплотились люди вольнодумные, открыто осуждавшие неграмотность переписчиков церковных книг, распущенность нравов попов и монахов. Говорились злые слова и о великом князе, в государственных делах зело слабом.

Узнав от доносчиков о том, что говорят про него, великий князь не пожалел высокого гостя, заточил Максима Грека в дальнем монастыре, а Ивану Берсеню отрубил его непокорную голову на льду Москвы-реки, спустив тело в прорубь. Осталось в память москвичам лишь название одной из башен Кремля — Берсеневская.

Марья Беклемишева, выйдя замуж за Михаила Пожарского, принесла в его дом в качестве приданого библиотеку деда, состоявшую из книг как церковных, так и гражданских, преимущественно переводов греческих и латинских авторов. Рано овдовев, княгиня всю свою заботу перенесла на детей, особенно выделяя Дмитрия, который в десять лет стал главой рода Пожарских. В его воспитании ей помогал свояк Надея из обедневшей ветви Беклемишевых, ставший дядькой молодого князя. Дмитрия обучали не только военному искусству и умению вести хозяйство, но и Священному Писанию, истории и риторике. Так что к пятнадцати годам, когда Дмитрий впервые оказался на царской службе, он выделялся среди сверстников образованностью, что, впрочем, никак не сказалось на его карьере.

Только теперь, когда княгиня стала мамкой царевны, Дмитрий получил чин стольника. Но мать, конечно, мечтала о большем — увидеть сына воеводой, а может, даже и в боярском чине, сидящим в думе государевой.

— Ну, князюшка, как порученье государево выполнил?

— Сказывают, дьяк Власьев доволен моей службой.

— Ты старайся ему угодить. Хоть не родовит дьяк, да близок к царю-батюшке!

Дмитрий досадливо повёл плечом:

— Не люблю я, ты знаешь, чиноугодничества. Мне бы лучше подальше отсюда службу нести...

Мать ласково потрепала волосы на его голове:

— Ах, ты мой гордынюшка! Нелегко тебе будет в жизни...

О сапог князя неожиданно ударился сафьяновый мячик.

Он наклонился, чтобы поднять его, а когда выпрямился, увидел, что перед ним стоит запыхавшаяся царевна Ксения.

Дмитрий с поклоном подал мячик царевне, невольно задержав взгляд на лице девушки, вспыхнувшем румянцем смущения. Царевна Ксения была хороша на диво — огромные чёрные, как у отца, глаза, толстая, в руку, тёмная коса, нежнейшая кожа...

— Беги, Ксения! Ты знаешь, негоже царской дочери показывать своё лицо посторонним, — с притворной сердитостью сказала княгиня. — Ещё сглазят!

Ксения поспешно прикрыла лицо широким рукавом и стремглав бросилась прочь.

— А мячик? — растерянно воскликнул Дмитрий и, усмехнувшись, кинул мячик в стайку девушек, стоявших поодаль.

— Хороша? — спросила княгиня.

Дмитрий согласно кивнул, глядя вслед удалявшейся статной красавице.

— Заневестилась наша царевна, — вздохнула Мария Фёдоровна. — Ждём вот принца заморского, королевича шведского Густава, да всякое про него говорят. Ох, чует моё сердце, неладный брак это будет... Ты дома-то ещё не был?

— Нет ещё. Немцев проводил — и сюда.

— Привет передавай невестушке, скажи, днями заеду, по внукам соскучилась.

Усадьба Пожарского располагалась рядом со стенами Варсонофьевского монастыря у Сретенских ворот и шла вниз к Трубе, где расселились его посадские люди, занимавшиеся разными ремёслами. Огороженная высоким острым тыном, усадьба в случае неспокойства могла вполне служить крепостью. Парадные ворота с двумя башенками над крышей были украшены образом Николая Чудотворца.

Сейчас массивные двери были распахнуты, — видно, что князя ждали с нетерпением. Приехавший раньше дядька Надея встречал его при въезде:

— Заждались мы тебя, князюшка!

У ворот толпилась дворня, радостно загавкали, признав хозяина, широкогрудые, рыжие в чёрных подпалинах гончие псы — Протас и Разгильдяй. По мосткам, проложенным через широкий двор, Дмитрий подскакал прямо к высокому красному крыльцу.

Здесь, склонившись в полупоклоне, ожидала его княгиня.

— Здоров ли, Дмитрий Михайлович? Как доехал?

— Слава Богу. А ты здорова ли, Прасковья Варфоломеевна?

Князь обнял жену, расцеловал, потом, чуть откинувшись, пристально оглядел её. Княгиня в честь приезда супруга была одета в парадный, красного сукна опашень с вызолоченными серебряными пуговицами от верху до низу, с широкими прорезями, начинающимися от плеча, сквозь которые было видно не только широкие накалки[44] летника, но и расшитые золотом запястья рубахи. На голове, поверх отороченного золотом волосника[45], — белый платок, подвязанный под подбородком, концы которого, согласно последней моде, были густо унизаны жемчугом.

Хотя брови княгини, опять-таки в соответствии с требованиями света, были густо чернены горелой пробкой, а щёки покрыты густым слоем белил, это не могло испортить её истинно русской красоты — прямой небольшой нос, влажные, чуть полуоткрытые губы, обнажающие ровный ряд белых зубов, ярко-голубые глаза.

Она чуть отстранилась, пропустив князя вперёд. Хотя его уже ждал уставленный яствами стол, Дмитрий садиться не стал, а поспешил пройти крытой галереей, расположенной вдоль дома, в следующую его часть, повёрнутую углом к основному строению, где находилась детская.

Здесь он подхватил на руки заревевшего было от неожиданности пятилетнего Петра и высоко подбросил его вверх, так что мальчонка тут же закатился от смеха и крепко обнял отца за шею.

Прижимая Петра к себе, Дмитрий шагнул к широкой, просторной колыбели, висевшей посреди комнаты. Там пускал пузыри, пытаясь засунуть ногу в рот, второй сын, Фёдор. Князь склонился над ним, пощекотал его по животу. Малыш заагукал, улыбаясь во весь беззубый рот, и потянулся к золотой массивной серьге, украшающей правое ухо князя. Не удержавшись на шее отца, шлёпнулся в колыбель и Пётр. Началась весёлая кутерьма, на которую с улыбкой умиления смотрели княгиня и сбежавшиеся мамки княжат.

После обильной трапезы, где и хозяйка и слуги старались угостить князя самыми его любимыми блюдами, супруги остались одни в верхней светёлке. Большие окна, изузоренные разноцветной слюдой, едва пропускали свет, так что пришлось зажечь свечи. Пышная постель на двух стоящих рядом широких лавках была покрыта красным бархатным покрывалом, отделанным по краям серебром. На подушках были надеты атласные наволочки, тоже красного цвета.

Князь устало присел на постель, княгиня — рядом, робко поглаживая его сильную руку. Дмитрий повернулся к жене:

— Параша, рада моя.

Они поженились семь лет назад, когда князю исполнилось пятнадцать, столько же и Прасковье. Поместье её родителей располагалось по соседству с Мугреевом, родовой вотчиной Пожарских. До свадьбы жених и невеста не видели друг друга, за них всё решили мать Дмитрия Мария Фёдоровна да родители Прасковьи. Но брак оказался удачным, муж и жена относились друг к другу с любовью и уважением.

Рука Дмитрия мягко потянула кончик платка, затем сняла шапочку, освободив заструившиеся золотом густые волосы Параши...

Уже совсем к ночи супруги, как положено по обычаю, отправились в мыльню. Не стесняясь наготы, парились от души, со смехом окатывая друг друга холодной водой из шаек. Потом Прасковья, сделав отвар из лечебных трав, долго распаривала раненую голень супруга.

В первом часу дня[46] отправились на заутрене в церковь Ризоположения, что рядом с монастырём. Усердно осеняя себя крестным знамением, супруги, однако, внутрь церкви не пошли, вызывая понимающие ухмылки соседей. Вернувшись домой, хозяин выслушал отчёт ключника Данилы о том, как велось хозяйство.

— Отсеялись в деревнях вовремя, — рассказывал Данило. — Однако запасов хлеба осталось мало, дай Бог, чтоб урожай выдался. А тут ещё напасть...

— Что случилось? — встревожился князь.

— Да соседи наши иск вчинили, вроде как будто ты ихнюю землю захватил...

Дмитрий, не терпевший несправедливость, нахмурился.

— Это им так не пройдёт. Ладно, идём, покажешь хозяйство.

Чуть заметно прихрамывая, Пожарский обошёл все дворовые постройки, заглянул и на скотный двор, где были коровы, телята, свиньи, овцы и птица, остался доволен — всё в чистоте и порядке, похвалил за смётку зардевшуюся княгиню. Оглядел и огород, особенно грядки из соломы, где дружно взошли ростки огурцов и дынь.

После обеда княжеская дворня, как и все москвичи, погрузилась в сон. Однако самому князю отдохнуть не пришлось: прискакал гонец из Кремля, звал Пожарского дьяк Афанасий Власьев.

Дьяк принял стольника ласково, ещё раз поблагодарил за службу, сказал, что подписан указ о даче Пожарскому в кормление новой усадьбы здесь, под Москвой.

— Что хмуришься? Аль не рад царской милости?

— Премного благодарен, — склонил голову князь. — Да как бы не случилось, как с моими родовыми землями.

— Расскажи, — потребовал Власьев.

— Да это вроде не по части Посольского приказа.

— Посольский приказ по указу государя имеет право затребовать любое дело.

— Сосед мой, князь Иван Васильевич Сницкий, пока я был в отъезде, подал челобитную через своего человека Ивашку Алексеева в Холопий приказ, будто я сманил его холопов...

— А это не так?

— Конечно, неправда! Эти холопы поселились в моём имении ещё до отмены Юрьева дня, есть грамоты. А глава Холопьего приказа князь Никита Романович Трубецкой да дьяк Истома Евской, видать за мзду, взыскивают с меня девятьсот тридцать рублей.

— Ладно, разберусь, — пообещал дьяк и продолжил: — Посылает меня государь-батюшка по срочному делу в Ливонию. Ты вроде о службе военной грустил? Так вот, проводишь меня до северной границы да и останешься послужить: там нынче шведы балуют. А когда мне время настанет возвращаться, проводишь меня домой. Как?

Дмитрий, хоть и жалко было, что так недолго дома пробыл, радости, однако, не скрывал и только спросил:

— Когда прикажешь собираться?

— Дня через три, как грамоты будут готовы, — ответил дьяк.

Через несколько дней Власьев вновь вызвал Пожарского, с довольным видом объявил, что государь велел отменить непредвиденный иск, возложил на Трубецкого и его дьяка опалу, а подьячего, что взял от Сницкого взятку, велел бить смертным боем.

— Теперь, когда ты спокоен, пора в дорогу!

На этот раз их путь лежал через Тверь, Торжок, Новгород — на Псков, к границе с Ливонией, где с переменным успехом шли схватки между отрядами шляхтичей и шведов. Снова мерно покачивался в седле князь Дмитрий, правой рукой придерживая поводья, левой опираясь на рукоять отцовской сабли, выкованной из булатной стали. Рядом — дядька Надея Беклемишев, из-под шишака[47] торчат лохматые густые брови, почти скрывающие маленькие глазки. Нет-нет да приложится к сулее с мёдом, что болтается на могучей шее. Дядька тоже рад, что они снова в походе, что будет где получить воспитаннику боевые навыки. Сзади цокают копытами лошади боевых холопов князя, несущих с ним государеву службу. Те в душе мечтают вернуться в родные суздальские земли, где ждут их жёны и дети. Но что делать, такова их служба. И к другому хозяину теперь не перейти — отменил Борис Годунов, ещё когда правителем был, Юрьев день, когда крестьяне имели право уйти от одного помещика к другому. Да и найдёшь ли хозяина лучше? Князь Дмитрий строг, но справедлив, зря не обидит, да и хозяйство при нём крепче стало, от голода никто не пухнет...

Выехав на пригорок, князь придержал коня, повернул его в сторону проезжающего обоза. Вот колымага дьяка в сопровождении пеших и конных слуг. Афанасий Власьев махнул рукой, показывая, что до привала ещё ехать и ехать.

Набирает силу думный дьяк Власьев при новом государе. Хотя по-прежнему числится главой Посольского приказа дьяк Василий Щелкалов, однако все самые важные дела Борис стал поручать Власьеву. Видно, не забыл царь, что после смерти Фёдора на Земском соборе стакнулся было Щелкалов со старой московской знатью, предложил не избирать царя, а передать правление государством боярской думе. Правда, увидев, что патриарх Иов крепко за Бориса стоит и мелкопоместное дворянство тоже за него, переметнулся обратно хитрый дьяк, ан поздно. Если раньше Годунов, не стесняясь худородности Щелкалова, публично его отцом родным называл, то теперь кончилась милость царская. Того и гляди, в опалу попадёт.

Афанасию Власьеву то, конечно, на руку. Ещё более упрочилось его положение с той поры, как он привёз с чужеземцами лекаря Фидлера, дающего царю пусть недолгое, но облегчение, да хироманта, тайно живущего в царском дворце.

Дьяк поневоле перекрестился, вспомнив ту страшную ночь, когда он сопровождал царя к предсказателю. Хиромант был горбуном с хилой бородёнкой, в высоком остроконечном колпаке, разукрашенном звёздами. Но сверкающие желтизной глаза его обладали дьявольской силой, казалось, они отбирали всю твою волю. Он как бы пригвоздил взглядом дьяка к полу, тот так и остался стоять в углу, плохо соображая, что происходит, и переводил слова предсказателя ослабевшим, будто не своим голосом.

— Что он бормочет? — выкрикнул в испуге Борис, не в силах отвести свои глаза от лица хироманта.

— Говорит, что видит перед собой великого мужа, достойного быть правителем всего мира. Однако злая судьба преследует тебя. Всё, что ты ни задумаешь хорошего, обернётся противоположной стороной...

Старец взял правую руку Бориса и узловатым пальцем с длинным ногтем повёл по линиям руки.

— Счастлив в семейной жизни, но не любим подданными... Бог любит тебя, но и дьявол тоже... Линия жизни...

Внезапно старик вскрикнул и закрыл глаза сухонькой ладошкой.

— Что, что? — встревоженно воскликнул государь.

— Я ещё посмотрю по звёздам, может, это ошибка...

— Какая ошибка?

— Линия жизни на руке показывает, что тебе осталось жить и царствовать всего пять лет...

Дьяк снова перекрестился, вспоминая, как побелело и без того бледное лицо Бориса, как судорожно схватился он за посох, будто собираясь то ли ударить хироманта, то ли бежать от него без оглядки...

И к дьяку вернулась родившаяся тогда липкая мысль: а что, если старик предсказывает верно? Кто станет царём? Неуж-то малолетний Фёдор сумеет удержать власть? Вряд ли... И что станет с ним, с Афанасием Власьевым? Не пора ли оглядеться вокруг, поразмышлять?

Кто тянет руку к царскому державному яблоку? Фёдор Романов или Фёдор Мстиславский? А может, «принц крови», как называют его в Европе, Василий Шуйский? Кому быть царём на Руси? А может, уния с Польшей, как предлагает Жигимонт?

Власьев закряхтел даже, досадуя на обступившие его мысли. Ох, дьяк, потребуется всё твоё хитроумие, чтобы вовремя оказаться рядом и быть полезным будущему властителю... А пока будем верой и правдой служить царю Борису, выполняя его приказы, сталкивая между собой Жигимонта и дядю его, Карла Зюндерманландского, чтобы вернуть России Ливонию...

...Отряд Пожарского остался ждать дьяка Власьева на псковской границе, неся обычную сторожевую службу. Ясные летние дни протекали спокойно. Изредка дорога покрывалась клубами пыли: то ехали либо русские, либо иностранные гости[48] с заморскими товарами. Неожиданно быстро возвратился из Нарвы дьяк Видно было, что он крайне раздосадован своей поездкой. Попросил Пожарского проводить его в Псков, к местному воеводе Андрею Голицыну. По дороге с негодованием рассказал Дмитрию о коварстве шведского Карла, обещавшего, чтобы заручиться поддержкой русских против поляков, вернуть государю порт Нарву, который был при Иване Грозном торговыми воротами Руси на Балтийском море. Зная об этой договорённости, Афанасий Власьев ещё зимой, находясь в Любеке, снарядил два корабля с товарами в Нарву. Но до Нарвы они не дошли, были схвачены кораблями шведского королевского флота. Попытки Власьева объясниться с комендантом Нарвы ни к чему не привели: комендант отнекивался, однако было ясно, что шведы ждут от русских более решительных действий против поляков, а может, уже слышали о предстоящем визите польского посольства в Москву.

— Ну, ничего, мы им покажем! — злобно сверкал глазами Власьев. — Не хотите добром, не надо. Всё равно Нарва будет наша!

Обосновавшись в хоромах воеводы Голицына, дьяк приказал Пожарскому вернуться на границу и ожидать тайного лазутчика из Нарвы. Тот не заставил себя ждать.

Однажды под вечер дозорные услышали со стороны границы конское ржание. Однако на дороге никого не было. Дмитрий выехал вперёд, зорко поглядывая по сторонам. Ржание повторилось, на этот раз из берёзовой рощицы, что виднелась слева от дороги. Князь пришпорил коня и помчался туда.

— Вот горячая голова, — ругнулся дядька Надея, поспешно бросившись вдогонку. — Вдруг засада!

Когда он подскакал к опушке, то успокоился, увидев, что к князю подъехал одинокий всадник. Был он в зелёном охотничьем костюме, широкополая, с пером, тоже зелёного цвета, шляпа скрывала черты лица незнакомца.

— От Фласьева? — спросил он Дмитрия.

— Да, Афанасий Иванович наказывал ждать! — ответил Пожарский.

— Фласьев?

— Да, да, Власьев меня прислал, сказал, что кто-то должен передать бумаги.

Гость вздохнул с облегчением и, мельком глянув на маячившего на опушке Надею, спешился. Пожарский сделал то же самое. Теперь, когда они стояли друг против друга, Пожарский хорошо разглядел немца. Тот был такого же высокого роста, как и князь, но дороден, если не сказать толст, волосы ярко-рыжие.

Незнакомец указал на свой охотничий костюм:

— Хитрость. Пусть комендант думает, что я поехал стрелять оленей. А я вроде бы заблудился, отстал — и сюда. Но времени нет, иначе спохватятся. Вот три свитка. Один — Фласьеву, второй воеводе Голицыну, а третий... — лазутчик понизил голос до шёпота, — самому государю, в руки. Страшная тайна!

Он приставил палец к губам и, воровато оглянувшись, свистящим шёпотом продолжал:

— А на словах передай Фласьеву: Конрад Буссов ждёт приказа. Как только русские воины подойдут к Нарве, мы откроем ворота. Все лифляндские дворяне хотят служить государю. Мы пфуй на шведского Карла! Но пусть не задерживается приказ. Иначе наши головы могут полететь. У Карла есть свои лазутчики. Надо спешить.

Он взобрался на коня, низко нахлобучил шляпу и тихо, как тать, скрылся в глубине чащи. Только Пожарский сел на лошадь, как услышал сзади хруст веток. Оглянувшись, снова увидел Конрада Буссова.

Тот приблизился вплотную и вдруг спросил:

— А что, правду говорят, что государь смертельно болен?

— Да нет, когда уезжали, был жив-здоров.

— Слава Богу! А то у нас на площади какой-то бродяга кричал, что Борис помирает. Я приказал его на всякий случай повесить!

...Борис действительно занемог. Когда Власьев привёз ему бумаги из Нарвы, то застал его лежащим в постели.

— Силы меня покидают, дьяк! — тоскливо сказал приблизившемуся с поклоном Власьеву. — Неужто хиромант ошибся и мне жить осталось меньше пяти лет?

— Живи вечно, царь-батюшка! — воскликнул Афанасий Иванович, прослезившись. — Если надо, прикажи, ещё лекарей доставлю, самых лучших.

— Это, пожалуй, дело! — оживился Борис. — А то Фидлер этот всё травами меня потчует. Может, какие другие средства есть?

Он нюхнул из флакона и, опершись на подушки, спросил:

— Так что лазутчик наш верный из Нарвы сообщает?

— Говорит, что лифляндские дворяне откроют ворота, как наше войско подойдёт.

— Эва, войско! — вздохнул Борис досадливо. — Войско — это значит война со шведами. А нужно ли нам это сейчас? Вдруг Жигимонт с ним сговорится, всё-таки дядя, родная кровь. Возьмут да ударят вместе!

Власьев, склонив голову, молчал и думал про себя, что Борис — мастер интриги плести, а как дело до военных действий доходит, так робеет.

— Нет, наше дело их между собою сильнее стравить, — продолжил царь. — Тогда им не до Ливонии будет. Отпиши лифляндцам, чтобы ещё подождали немного.

Выйдя из дворца, Власьев нашёл Пожарского, поблагодарил его за службу и сказал:

— Выполню теперь твоё желание послужить на границе. Будет на то царёв указ. Возвращайся в Псков, под начало Голицына. Ты ему глянулся. Порезвись на просторе!

— Так что, вправду снова война со шведами будет? — обрадовался князь.

Власьев с сомнением покачал головой:

— Переговоры покажут. Ждём в Москву и польских и шведских послов. Царь-батюшка хочет миром Ливонию вернуть...

...Капитан царской гвардии Жак де Маржере неторопливо спустился на своём бело-пёстром коне с крутого берега Замоскворечья к мосту, соединявшему стрелецкую слободу с Кремлем. Этот единственный мост в черте города, перекинутый через Москву-реку, представлял собой упругий настил из досок, прикреплённых к баржам, поставленным поперёк течения. Поскольку никаких ограждений настил не имел, то в бурную ненастную погоду, как, например, сегодня, переправляться было небезопасно, так как доски находились в непрерывном качкообразном движении, и вдобавок холодные волны то и дело перехлёстывали через край.

Многие из всадников предпочитали не рисковать и, спешившись, вели за узду своих лошадей. Но бравый капитан лишь покрепче сжал коленями крутые бока своего Буцефала[49] и уверенно направил его на шаткие доски. Конь, всхрапывая и косясь на шипящие волны, осторожно вышагивал по настилу.

Маржере ласково потрепал его за холку:

— Привыкай к опасности! Иначе какой же ты боевой конь? И потом — не мочить же мне мои новые сафьяновые сапоги?

Не раз обласканный царской милостью за прошедшие полгода, капитан действительно выглядел на редкость импозантно. Давно забыты были дырявый плащ и потёртая куртка, в которых Жак прибыл в Россию. Теперь на нём щегольской плащ из алого французского сукна, подбитый соболиными брюшками, камзол и штаны из золотой парчи, шёлковая рубаха щедро отделана брабантскими кружевами, которые поставляет ему голландский негоциант Исаак Масса, тот самый ловкий малый, что учил его в дороге сюда русским словам.

Грех жаловаться, любит государь иностранных воинов. Ему, капитану Маржере, командиру пятисот всадников, положено годовое жалованье в восемьдесят рублей да выделено поместье в семьсот четвертей[50], что приносит хороший доход. На кормление вдобавок выделяется каждую осень по двенадцать четвертей[51] ржи и столько же ячменя. Его сотники Давид Гилберт и Роберт Думбар получили жалованье по тридцать пять рублей и поместья по четыреста четвертей.

И это при поистине сказочной дешевизне и изобилии съестных припасов. Огромного барана, например, продают за десять копеек, а жирного цыплёнка можно приобрести за одну москву[52].

Помимо жалованья государь постоянно дарует отличившимся гостинцы в виде денег и отрезов парчи, бархата, атласа или тафты для пошива платья. Нередко видные чиновники и военачальники получают и личные подачи государевы. Так называются кушанья, которые доставляются отмеченному лицу домой с царского обеденного стола. Вот и ему, Маржере, не раз доставляли из дворца жареного лебедя с варёными грушами, блюдо, которое, как заметил царь Борис, особенно нравилось сухопарому капитану.

За такую любовь капитан и его всадники готовы жизни положить, если понадобится... Жак Маржере тряхнул головой, отгоняя внезапное видение — кривую ухмылку Давида Гилберта. Да, бывает, что по вечерам капитан, оставшись один в комнате, при свете свечи аккуратно поверяет свои дневные наблюдения бумаге. Сообщает он не только о быте и нравах, но и о том, что слышал любопытного во дворце, новое об укреплениях крепостей, их вооружении.

Каждую записку он делает в трёх экземплярах. Один экземпляр вручается толмачу Заборовскому, он упорхнёт в Польшу, к гетману Льву Сапеге. Второй — для Гилберта, через английских купцов уплывает к графу Солсбери, канцлеру королевы Елизаветы. И третий через Исаака Массу попадёт в Голландию, а оттуда — в Париж, в руки его любимого короля Генриха.

Маржере спешит успокоить свою совесть: если понадобится, то в критический час его шпага будет верно служить государю Борису!

...На левом берегу Москвы-реки, перед мощными каменными воротами, соединяющими стены Кремля и Китай-города, его встретил резкий запах рыбьего рынка. Маржере подъехал к барке, пришедшей с низовьев Волги. Какой только рыбой, не виданной в Европе, здесь ни торгуют — осетрина, белуга, стерлядь, белорыбица. А вот рыбья икра — кавиар, которые итальянцы покупают, не жалея никаких денег. Капитан решил было прислать сюда слугу, чтобы купить осётра или белугу к обеду, но потом передумал: ведь сегодня ему предстоит долгожданное свидание, и ещё неизвестно, в котором часу он вернётся. При мысли о возлюбленной капитан почувствовал жаркое колотье сердца.

...Ранним летним утром царский поезд отправился в загородное поместье Вязёмы. Огромную, пышно отделанную золотом карету, в которой находились царь Борис Фёдорович и царица Мария Григорьевна, дочь печально известного царского палача Малюты, сопровождала пышная процессия. Здесь был весь «двор» — и думные бояре, и родовитые князья, и московская знать. Кто в своих колымагах, кто верхом. Царицу сопровождало много жён и дочерей боярских, ехавших верхом по-мужски, в одинаковых широкополых белых шляпах и длинных и широких разноцветных платьях из тонкого сукна.

Маржере, гарцевавший со своими всадниками вдоль процессии, лихо подкручивал ус и исподтишка оглядывал русских женщин, радуясь столь редко предоставляемой возможности увидеть их лица открытыми. Достаточно опытный в амурных успехах, он несколько даже растерялся, не зная, которой из них отдать предпочтение.

Впрочем, и сам капитан со своей импозантной внешностью не остался незамеченным красавицами. Во всяком случае, одна из них, на великолепном белом аргамаке, в белой шёлковой поволоке[53], отделанной золотым шитьём и драгоценными каменьями, в кокошнике, сверкающем на солнце сотнями розовых жемчужин, проскакала совсем рядом с капитаном и, будто невзначай, хлестнула своим арапником по крупу его коня, так что тот от неожиданности встал на дыбы, и только опытность всадника не позволила ему грохнуться наземь.

Красавица вроде бы от смущения закрыла лицо широким рукавом, однако так, что хорошо были видны её чёрные смеющиеся глаза. Закипевший было от бешенства Маржере тут же оттаял и широко заулыбался, показывая ровный ряд желтоватых зубов.

Во время дальнейшего путешествия он уже не спускал взгляда с черноглазой красавицы, и, когда в Вязёмах царский поезд остановился, Маржере, решительно оттолкнув слугу, сам помог сойти даме с лошади, за что был вознаграждён нежным пожатием маленькой, но крепкой руки.

Впрочем, на этом всё и кончилось, поскольку незнакомка с другими дамами удалилась вслед за царицей на лужайку у реки, а капитан должен был вернуться к своим прямым обязанностям— охранять государеву особу. Царь Борис чувствовал себя неважно, и прогулка не принесла долгожданного облегчения. От тряски в карете ему вдруг стало хуже, и он потребовал, чтобы его немедленно на носилках отнесли во дворец. Маржере сопровождал государя со своими телохранителями в Москву, и ему даже не удалось узнать имени прелестной незнакомки.

Царь тем временем чувствовал себя всё хуже, он едва находил в себе силы, чтобы побывать на службе в соборе, и, естественно, ни о каких загородных поездках речи больше не было. Однако образ черноглазой красавицы не оставлял доблестного капитана. Не раз он останавливался, глядя вслед какой-нибудь боярской колымаге: вдруг в ней едет таинственная незнакомка?

Среди ландскнехтов особой популярностью пользовалась Настька Черниговка, проживавшая здесь же, в Замоскворечье. Разбитная бабёнка охотно предлагала свои услуги в любовных делах — приворожить сердце какой-нибудь красотки, обмануть ревнивого мужа, узнать, изменяет ли тебе любимая женщина.

Маржере, повидавший на своём веку множество колдунов и колдуний во всех странах, лишь посмеивался над легковерием своих товарищей. Тем не менее сердце его ёкнуло, когда вдруг Настька Черниговка подошла к нему и, нагло улыбаясь, сказала:

— Любит тебя, капитан, черноглазая красавица из высокого терема. И ты её любишь, из сердца выкинуть не можешь, хоть и видел её всего один раз... Так?

— Так, так! — возбуждённо воскликнул капитан, хватая гадалку за руку. — Говори, ты её знаешь?

— Что-то глаза застилает, — застонала вдруг гадалка. — Ничего не вижу. Положи гривенник на ладонь.

Капитан торопливо сунул ей серебряную монету.

— Ну, говори же, как мне её увидеть?

— Для начала подарочек надобен. Чтоб уверилась голубка, что ты её любишь. Вот этот перстенёк хотя бы...

Капитан послушно снял с левого безымянного пальца золотой перстень с драгоценным камнем.

— Это другое дело! — кивнула Черниговка. — Теперь ожидай весточки, скажу, когда сможешь свидеться.

Потянулись томительные дни ожидания. Капитан не находил себе места, его стали снова одолевать сомнения. Но вчера вечером Настька Черниговка со своим птичьим носиком снова появилась в его доме. Дождавшись, когда Маржере отослал своего слугу, шепнула:

— Завтра после обеда будь у часовни на крестце[54] у Варварки. Я тебя проведу куда надо.

...Настька Черниговка, увидев капитана, деловито засеменила впереди. Они долго шли вдоль высокого частокола, огораживающего дворы московских знатных людей и богатых купцов, пока не остановились возле незаметной калитки. Оглянувшись по сторонам, Настька осторожно тронула калитку, та послушно открылась.

Настька улыбнулась капитану:

— Ожидает тебя твоя красавица.

Крадучись прошли они густым яблоневым садом к терему, стоявшему поодаль от основного дома. Скользнув в заднюю дверь, Настька пропала на несколько минут, потом выглянула, подтолкнула взволнованного любителя приключений к лестнице:

— Ступай наверх. А обратно дорогу сам найдёшь.

Капитан услышал, как закрылась за Настькой дверь, и осторожно шагнул на ступеньку лестницы, проверяя, не скрипнет ли она предательски.

Из приоткрытой наверху двери лучился неяркий свет свечи. На широкой лавке, устланной дорогой тафтой, сидела его прекрасная незнакомка. Женщина неторопливо расчёсывала серебряным гребнем густые волосы.

Прижав шляпу к груди, Жак опустился на одно колено и прижался жаркими губами к полной ручке.

— Тише! — прижала палец к губам женщина. — У меня муж ревнивый!

Она подвинулась, предлагая Маржере сесть рядом.

— Как тебя зовут?

— Жак. Яков по-вашему. А тебя?

— Елена.

— О, Елена Прекрасная!

Уже совсем стемнело, когда Жак, опьянённый любовью, возвращался к калитке через яблоневый сад. Неожиданно у забора он увидел силуэт мужской фигуры. Выхватив шпагу, Жак бросился вперёд. Прижав незнакомца к забору, эфесом шпаги он упёрся в шею противника, не давая ему закричать, и хрипло спросил:

— Ты кто?

— А ты кто? — дерзко ответил незнакомец.

— Я гость.

— Хорош гость, — хмыкнул незнакомец, видно не очень испугавшийся. — Никак, немец к нам пожаловал!

Он вгляделся в лицо капитана:

— О, и не просто немец! А капитан телохранителей государевых! И пошто пожаловал к нам, да ещё в такое время? Не иначе как прелюбодействовать! С кем же? Неужели с самой боярыней? Угадал?

— Я тебя сейчас зарежу, — яростно прошептал Маржере, и незнакомец понял, что немец шутить не намерен, поэтому сменил тон.

— Судьба, видать, такова, — грустно заметил он.

— Какая судьба?

— Моего папаню, он тогда в сотниках стрелецких ходил, в пьяной драке какой-то литвин зарезал, а меня теперь — немец.

— Шутки твои кровью пахнут, — мрачно буркнул Маржере, однако шпагу опустил.

— Кто я, ты знаешь. А ты кто, охранник здешний?

— Служилый дворянин я. Юрий Отрепьев. Только служу не у здешнего хозяина, а у его старшего брата — Фёдора Романова. А здесь оказался по тому же делу, что и ты. Есть у меня одна зазноба, из сенных девушек боярыни.

— Романова? — ошарашенно переспросил Маржере.

— Тю, хорош любовник, не знает, у кого был! Это же двор Александра, среднего брата из рода Романовых. Так что тебе не мужа ревнивого опасаться надо. Что он может? Разве что жену неверную по шею закопать на Поганом болоте. Тебе государевой огласки бояться надо. Знаешь, как царь к Романовым относится!

— Самих бояр он не трогает, — сказал капитан.

— Правильно. Зато все, кто к ним ходит, потом на дыбу попадают. Тут же вокруг его лазутчики шныряют. Идём, выведу. А то есть тут такой ирод Сашка Бартенев. Увидит — обязательно Семёну Годунову донесёт. Давай сюда. Да нет, в калитку опасно, можно наскочить. Тут доска есть оторванная...

Тёмными проулочками они вышли к кабаку, где капитан оставил свою лошадь. Дверь, ведущая в питейное заведение, внезапно распахнулась, и оттуда послышался зычный голос изрядно опьяневшего Думбара. Выплеснувшийся свет позволил капитану разглядеть лицо сопровождающего. Было ему за тридцать, вислый нос и тонкие губы придавали унылый вид. Однако серые глаза, смотревшие с усмешкой, выдавали недюжинный ум. Маржере жестом пригласил Юрия зайти выпить, но тот наотрез отказался:

— Негоже, если нас вместе увидят. Ни тебе несдобровать, ни мне. А если парой гривен богат, то выпью за твою буйную голову в другом месте. И мой совет — остерегайся!

...По указу государеву польское посольство было встречено со всевозможной пышностью и почётом, чтобы показать полякам богатство и могущество русского царя. Начиная от ворот Скородома до Красной площади сплошной цепью вдоль улиц были выстроены стрельцы в праздничных кафтанах зелёного, синего, красного сукна, с пищалями и бердышами.

На Красной площади всадники иноземных отрядов царя, разодетые в парчовые и бархатные камзолы, образовали коридор, ведущий к Варварке. Капитан Маржере, гарцующий впереди строя своих солдат, встретился глазами с главой посольства Львом Сапегой, внимательно рассматривавшим церемонию встречи из окна своей кареты.

Миновав площадь, посольский поезд, ведомый всадниками Маржере, вместо того чтобы выехать прямо на Варварку, где находился посольский двор, свернул влево, затем направо, минуя пышное строение, у которого стояла вооружённая охрана, приветствовавшая процессию громкими кликами.

— Узнай, что они кричат! — приказал Сапега конному шляхтичу, сопровождавшему карету.

Тот пришпорил коня, ускакал вперёд, но вскоре вернулся.

— В этом замке располагается принц Густав, двоюродный брат нашего короля. Говорят, царь Борис обласкал его и собирается женить на своей дочери.

— Плохое предзнаменование для переговоров, — буркнул Сапега, отодвинувшись вглубь кареты. — Борис, видать, ведёт с нами двойную игру.

Как только посол и сопровождавшие его более трёхсот польских дворян, а также их многочисленные слуги оказались за частоколом двора, ворота захлопнулись, и вдоль забора были выставлены часовые.

Лев Иванович Сапега, взойдя на крыльцо дома, огляделся и нахмурился.

— Странное гостеприимство, — проговорил он сквозь зубы, обращаясь к Станиславу Вариницкому, каштеляну варшавскому, и Илье Пелгржымовскому, писарю Великого княжества Литовского, уполномоченным вместе с канцлером вести переговоры. — Мы здесь скорее не в гостях, а под арестом. В прошлый раз, когда я был с посольством в Москве, такой подозрительности русские не обнаруживали. Это плохой признак. Видимо, наши сведения о болезни Бориса достоверны и власть его над подданными неустойчива.

— Какой же смысл вести переговоры со слабым и больным правителем? — запальчиво заметил Вариницкий.

— Не будем обсуждать это прилюдно, — мягко заметил Сапега, который, несмотря на свою молодость, имел немалый дипломатический опыт. — Тем более что пристав, по-моему, отлично понимает наш язык.

Действительно, пристав, стрелецкий сотник, отдававший команды, куда ставить лошадей и где располагать имущество, приблизился к говорящим.

— В тесноте, да не в обиде! — сказал он, широко улыбаясь. — Прошу вас, входите в дом, располагайтесь.

— Но здесь нет даже кроватей! — возмутился дворецкий князя, успевший осмотреть комнаты.

— А у нас кроватей не бывает! — не переставал улыбаться смешливый пристав. — Сам царь-батюшка на лавках спит.

— Для нас это не можно! — гордо сказал каштелян. — Мы не привыкли спать на досках!

— Придётся купить вам самим кровати в Немецкой слободе! — предложил пристав. — Там это добро ихние ремесленники делают по заказу.

— Мы сможем свободно гулять по Москве? — полюбопытствовал канцлер.

Пристав сокрушённо вздохнул:

— Никак нельзя, опасно! Много лихих людей бродит. Так что только с моего разрешения и в сопровождении стрельцов.

Канцлер вспыхнул от негодования и, крутанув длинный ус, заявил:

— Передай, холоп, своему великому князю, что если нас будет держать в такой тесноте, мы будем вынуждены сами помыслить о себе!

Эта фраза явно не понравилась приставу, и он грубо ответил, что такие слова говорить для доброго дела непристойно. Тем не менее, он всё же разрешил дворецкому со слугами в сопровождении стрельцов отправиться за кроватями.

Послы, сидя в гостиной, пребывали в подавленном настроении, когда у ворот раздались звонкие удары тулумбаса. В горницу вбежал шляхтич из посольской охраны.

— Посланец царя Бориса Михаила Глебович Салтыков.

— Пусть войдёт, — сказал Сапега, поднявшись со скамейки.

Вошедший гость снял меховую шапку, хотел было перекреститься, но, не найдя икон, лишь поклонился. Сапега ответил лёгким кивком головы.

Салтыков покраснел от обиды, но сдержался и сообщил:

— Великий государь жалует послов польских своим обедом. Мне велено составить вам компанию, чтобы не скучно было. Эй, толмач, переведи.

Следовавший за ним Яков Заборовский поспешил заговорить:

— Прошу вас, Панове, умерить гордыню и поблагодарить посланца со всевозможной учтивостью. Присылка обеда — это великая честь. Если вы откажетесь, то, считайте, никаких переговоров не получится.

Лев Сапега, как более опытный из послов, сделал любезную улыбку и поблагодарил за угощение. По тому, как тараторил Заборовский, было видно, что он не жалеет лестных эпитетов в адрес царя.

Салтыков улыбнулся, успокоенный, и жестом предложил подойти к окну. Зрелище было действительно впечатляющее: в ворота входила целая процессия. Впереди шли двое стрельцов, несущие каждый по большой скатерти, свёрнутой в свиток, следом ещё двое — с солонками, потом — с уксусницами, двое несли ножи и двое — ложки. Шесть человек прошествовало с корзиной хлеба, за ними ещё шесть, несущие серебряные сосуды с водкой и вином, за ними столько же с серебряными кубками немецкой работы, затем пошли по четверо стрельцов, нёсших большие серебряные блюда с мясными и рыбными кушаньями, овощами и фруктами. Следом во двор внесли восемнадцать жбанов с мёдом и шесть больших чаш для питья. Шествие заключали телеги, на которых везли напитки и закуски, предназначенные для прислуги. Всего Сапега насчитал четыреста стрельцов, принёсших обед. Поляки, высыпавшие во двор, не удержались от восторженных восклицаний по поводу столь пышного церемониала.

Во время обеда Лев Иванович благодаря вкусной еде и крепким напиткам пришёл в благодушное настроение и попытался выведать у присланного дворянина, как себя чувствует царь, склонен ли он заключить мирный договор и когда начнутся переговоры.

Михаила Глебович Салтыков, чья широкая физиономия с узким лбом и оттопыренными ушами не внушала никакого доверия, действительно оказался человеком увёртливым. Провозглашая одну за другой пышные здравицы в честь царя Бориса и короля Жигимонта, их родных и близких, а также в честь именитых гостей, он умудрился не ответить ни на один прямой вопрос.

Воспользовавшись одной из пышных тирад, Сапега шепнул толмачу:

— Нам надо обязательно поговорить!

Тот опасливо скосил глаза на Салтыкова, показывая, что сделать это сейчас опасно. Однако представился удобный случай: на людской половине, где располагалась прислуга, подогретые мёдом поляки начали задираться со стрельцами, и Салтыков послал толмача утихомирить драчунов. Сапега тут же сделал вид, что ему необходимо удалиться по надобности, и вышел следом. В сенях он прижал тщедушного толмача своим тучным животом в угол и яростно зашептал в ухо:

— Что, действительно трон Бориса зашатался? Кого прочат бояре на его место? Шуйского? Голицына? Или кого-то из Романовых?

— Романовы сейчас сильнее всех, — ответил Заборовский. — Они очень богаты, имеют своё войско. В случае чего, их скорее поддержит московский люд, потому что они — ближайшие родственники покойного царя.

— Мне надо тайно встретиться с кем-то из них, — властно сказал Сапега.

— Старший, Фёдор, человек осторожный, он откажется. А вот с Александром, пожалуй, встречу можно организовать. Но очень опасно. Если ищейки Годунова что-нибудь разнюхают...

— Здесь встречаться нельзя, — согласился канцлер. — Вокруг охрана и соглядатаи. Но я думаю, их можно обмануть. Когда мой дворецкий поедет за кроватями, я переоденусь в костюм слуги и где-нибудь в переулке отстану. Пусть Романов тоже переоденется, чтобы не быть узнанным, и встретимся в каком-нибудь трактире. Понял? Жду сигнала.

Через несколько дней такая встреча состоялась в Заяузье, недалеко от Немецкой слободы. Отстав от телег, на которых поляки, как бы резвясь от избытка выпитого, устроили кучу-малу, отвлекая стрельцов, Сапега нырнул в захудалый кабак, куда обычно приходили бродяги да нищие. В тёмном углу сидели два монаха, один из них махнул рукой — канцлер узнал толмача. Осторожно глянув по сторонам и убедившись, что в этот час корчма пуста, Сапега присел за стол и приказал Заборовскому встать у входа, чтобы оберечь их от ненужного глаза.

— Буду сразу говорить о деле, — сказал Лев Иванович на чистом русском языке. — Я привёз предложение нашего короля о создании унии. В случае, если один из правителей умрёт, власть в обоих государствах переходит ко второму.

Монах, приподняв капюшон, взглянул на канцлера насмешливо:

— Борис хитёр и на такую уловку не поддастся. Король молод, а Борису за пятьдесят, вдобавок болен. Значит, наш престол перейдёт к Жигимонту? Не бывать этому. Борис хочет, чтобы отныне и во веки веков на Руси правил род Годуновых!

— Разве это справедливо? — сочувственно сказал канцлер.

— Нет, этому не бывать! — ударил по столу кулаком монах. — Мы, Романовы, не позволим. Если так случилось, что царский корень прервался...

— А если не прервался? — снова перебил его Сапега.

— Как — не прервался? — тупо уставился на него Александр Романов. — Или ты веришь, что угличский царевич жив? Поверь, то глупые слухи. Мы доподлинно знаем, что царевич похоронен.

— А если жив другой царевич?

— Какой другой? Другого не может быть.

Сапега придвинулся вплотную к монаху и сказал:

— Я тебе открою сокровенную тайну. Ты обсудишь её с братьями, а потом, подумав, ответите мне о своём решении. Ты знаешь, что отец Ивана Грозного, Василий Третий, развёлся с первой женой Соломонидой из-за её бездетности[55]?

— Конечно. Он женился на Елене Глинской, которая родила ему Ивана.

— А, знаешь ли, что Соломонида была пострижена, будучи беременной? И в монастыре родила сына Георгия? Василий, узнав об этом, послал бояр к бывшей жене, но та ребёнка не отдала, сказала, что он родился мёртвым, и даже указала могилку. Однако мальчик остался жив. Его прятали по монастырям, пока он не достиг юношеского возраста.

— Мне мой отец рассказывал, что Ивана Грозного всё время преследовал призрак старшего брата. Он сам ездил по монастырям, лично допрашивал настоятелей, пытаясь найти брата. Но потом внезапно страхи царя утихли, он решил, что Георгий умер, и обратил свой гнев на двоюродного брата — Владимира Старицкого. Он заставил его выпить бокал с ядом.

— Всё правильно. Только Георгий остался жив. Он бежал в Литву, где находилось много русских «отходчиков». Когда там оказался и Андрей Курбский, Георгий перешёл к нему на службу, был одним из его приставов. Князь сосватал ему в жёны местную православную шляхтичку, имевшую небольшое поместье. В тысяча пятьсот восьмидесятом году у него родился сын, которого он нарёк Димитрием...

— А ты откуда это знаешь? — недоверчиво спросил Александр.

Увлечённый рассказом, он забыл об осторожности и откинул капюшон.

— Георгий открылся во всём Андрею Курбскому. И тот всё вынашивал планы отомстить царю Ивану, организовать поход с настоящим царевичем во главе. Однажды он проговорился моему дяде, тоже Сапеге, который был тогда минским воеводой. Мир праху его! Он умер. Умер и Курбский, умер и Георгий. Но Димитрий жив, и он знает о своём царском происхождении.

— Тоже Димитрий. Какова игра судьбы! — проговорил внимательно слушавший Александр Романов. — Но где доказательства? Кто поверит, что он прямой потомок Александра Невского?

— Говорят, что он очень похож на парсуны[56] своего деда. Похож, кстати, и на своего дядю. Это подтверждают старики, знавшие Ивана Грозного в молодости.

— Так сколько ему лет?

— Двадцать исполнилось.

— А угличскому сейчас было бы восемнадцать. Почти ровесники.

— Говорят также, что на груди царевича есть родимое пятно, которым были отмечены все члены этой роковой семьи.

— Этого маловато, чтобы Церковь и народ признали в нём царского сына. Есть ли какая-то грамота, подтверждающая его происхождение?

— Нет. Ведь отец его был рождён тайно и ни в каких книгах не записан. Правда, в Европе ходит книга Сигизмунда Герберштейна, который долгие годы был послом римского императора при дворе Василия Третьего[57]. Когда, кстати, великий князь занял престол, первое, что он сделал, это заточил в тюрьму своего главного соперника, племянника Димитрия, так и умершего в заключении[58]...

— Воистину злосчастное имя для правителей! — воскликнул Романов. — Ведь и первенец Грозного был назван Димитрием. Он утонул в младенческом возрасте!

— Так вот Сигизмунд Герберштейн, бывший в то время в Московии, утверждает, что Соломонида родила сына по имени Георгий, но никому не желала показать ребёнка. Мало того, когда к ней были присланы некие лица для расследования истины, то она, говорят, отвечала им, что они недостойны того, чтобы глаза их видели ребёнка, а когда он облечётся в величие своё, то отомстит за обиду матери.

— Свидетельство иноземца для русских всегда сомнительно, — возразил Александр. — Но, может, мать оставила на нём какой-либо знак? Нательный крест, такой, как, скажем, крест Димитрия Угличского?

— Это какой-то особенный крест?

— Да, он из рода в род переходил от великого князя к наследнику. Иван Грозный повесил на грудь своему последнему младенцу этот крест, как царский знак. Он сделан из чистого золота и платины и украшен алмазами. Когда Димитрия зарезали, мать, Мария Нагая, сняла его и тайно хранит у себя. Поэтому, говорят, — Александр перешёл на шёпот, — и не выживали дети у царя Фёдора, потому что не было этого креста. Как ни старался Борис, он не смог выманить никакими хитростями этот крест у убитой горем матери...

— Это тоже тайна, о которой тем не менее знают все? — улыбнулся в усы Сапега.

— Да, тот, кто предъявит царский крест, станет царём. Так гласит народная молва! — убеждённо ответил Александр.

— Но ведь принц Угличский погиб. Это достоверно известно! — сердито бросил Сапега.

— И всё равно народ верит!

— Чепуха, сказки! Я вам предлагаю реального царевича!

Романов упёрся взглядом в столешницу, не отвечая.

— Я знаю, о чём ты думаешь! — зло бросил канцлер. — Надеетесь, что, когда Борис умрёт, кто-то из вас, Романовых, сядет на престол. Но вспомни, что произошло, когда умер Фёдор. Вы же сами отдали власть Борису, потому что тут же перессорились с Шуйскими да Мстиславскими! И теперь произойдёт то же самое! Пока будете спорить между собой, трон вновь захватит какой-нибудь выскочка! Не лучше ли объединиться под знаменем истинного царевича, который, заняв престол, будет послушен воле боярской!

«И польской тоже», — подумал про себя Романов, а вслух спросил:

— И где же Димитрий сейчас обретается?

Сапега бросил испытующий взгляд на собеседника и, чуть замешкавшись, ответил:

— Где ему и положено быть. В своём имении на Волыни. Но если вы, родовая знать, примете решение, он сразу перейдёт границу, да не один, а с войском. Мы, князья литовские, ему поможем. Это и будет наш вклад в единение славянских племён, создание русско-литовско-польской державы. Поверь, это будет держава, перед которой преклонятся все государства Европы, в том числе и Римская империя... Прошу, посоветуйся с братьями, с другими родовитыми князьями. От вашего решения будет зависеть, как мне вести переговоры с царём Борисом...

В промозглой темноте они расстались, и Сапега, дождавшись, когда гружёные телеги вышли из Немецкой слободы, незаметно, как ему казалось, уселся на одну из них. Но, увы, соглядатаи Семёна Годунова не дремали. На следующий день целовальник донёс о подозрительной встрече иноземца в одежде польского слуги и боярина Александра Романова, одетого монахом. Признал он и царского толмача. А ещё через день Алексашка Бартенев-второй доложил, что собирались вместе все пять братьев Романовых, о чём-то горячо говорили, о чём — он доподлинно не слышал, но несколько раз произносилось имя царевича Димитрия. Заметили тайные соглядатаи, что о чём-то шептались Александр Романов и Василий Шуйский во время службы патриарха в Архангельском соборе.

Перепуганный тревожными вестями, бросился Семён Годунов в царские покои. Там он застал лекаря Фидлера с братом, что хлопотали с какими-то травами, подсыпая их в большой золотой таз, в котором Борис парил распухшую правую ногу.

— Водянка проклятая привязалась, ходить не могу! — пожаловался Борис, по-ребячьи страдальчески выпячивая губу. — Садись. Почему в неурочье явился, случилось что?

Семён присел на скамейку, сняв шапку, но многозначительно молчал.

Лекари, укутав таз с ногой в толстую шерстяную ткань, установили рядом с постелью царя песочные часы и временно удалились.

— Ну, что на хвосте принёс? — грубо спросил царь. Видно, простреливающая ногу боль отнимала у него и последние силы.

— Романовы тайно ведут переговоры с Сапегой.

— Не врёшь? — подскочил царь, забыв было о больной ноге и тут же со стоном опустившись обратно. — Кто их свёл?

— Яшка Заборовский, твой толмач. И это после стольких милостей, какими ты его одаривал!

— К допросу взял? — мрачно спросил Борис.

— Сказывает, что услужить тебе хотел. Узнать, о чём будут говорить, и донести.

— Узнал? — также мрачно и односложно продолжал спрашивать Борис.

— Сказывает, что его удалили, как только разговаривать начали.

— А что на дыбе сказал?

— На дыбу ещё не брали. Как без толмача переговоры с поляками будем вести?

— Обойдёмся. Дьяк Власьев всё, что нужно, переведёт.

— Ещё есть донос, что братья Романовы в тот же день у Фёдора собрались...

— Так я и знал — зашевелилось осиное гнездо! — воскликнул царь, комкая в ярости рубаху на груди.

— И это ещё не все: Бартенев, слуга Сашки Романова, подслушал, что будто про царевича Димитрия говорили!

— Вот видишь — от поляков злые эти слухи идут. А наши толстопузые уже и обрадовались. Забыли, что крест мне и сыну моему целовали!

Борис разошёлся. Отпихнув в ярости таз с отваром, хромая, забегал по комнате. Остановился у икон с мерцающими свечами, жарко перекрестился:

— Господи! Да когда же уймутся наконец враги наши!

Повернулся к притихшему Семёну. Его чёрные глаза сверкали решимостью.

— Долго я терпел их козни. Всё! Настал твой час, Семён! Сумеешь обезвредить — тотчас получишь боярскую шапку.

Семён поклонился.

— Что молчишь? Аль заробел? — спросил Борис.

— Взять-то можно, а в чём их вины искать? Что Алексашка с послом встречался? Ежели отпираться будет? Ведь посла к допросу не возьмёшь?

Борис опустил голову на грудь, тянулись тягостные минуты размышлений. Наконец он произнёс уже спокойным, мелодичным голосом:

— Ты прав. Тут не силой, надо хитростью изводить недругов наших. Что предлагаешь?

— Сказывают верные люди, — елейно начал Семён Годунов, — будто жена Фёдора Ксения да Алексашка, брат его, травами всякими увлекаются да заговорами... Вот ежели у Александра во время обыска найдутся вдруг коренья ядовитые, то можно доказать, что присягу братья нарушили и решили тебя ядами извести.

— А сумеешь найти?

— Сумею, — ухмыльнулся Семён. — Бартенев на что? Ему после доносу деваться некуда — если не мы, хозяин его порешит.

— Кого на обыск пошлёшь?

— Михайлу Салтыкова.

— Что ж, это верный пёс. Скажи, что, если дело сладит, тоже боярскую шапку получит. Пусть только помнит, что эти волкодавы клыки острые имеют. Надо побольше с собой стрельцов взять, да и немцев моих. Они стесняться не будут, коли им хорошие дачки пообещать.

...Капитана Маржере срочно вызвали во дворец, к главе Сыскного приказа Семёну Никитичу Годунову. Когда Маржере, бросив поводья своего коня сопровождавшему его слуге, ступил на крыльцо пыточной избы, оттуда выскочил как оглашённый молодой человек в ливрее бояр Романовых, запихивая небольшой кожаный мешок за пазуху. Маржере решительно шагнул внутрь избы. Здесь дотлевал костёр под дыбой, пахло палёным мясом. В углу капитан заметил растерзанное человеческое тело в лохматых одеждах. Он с трудом узнал толмача Якова Заборовского. В груди у капитана что-то ёкнуло — неужели толмач предал его? Но внешне лицо капитана осталось невозмутимым. Хищно улыбнувшись и крепко держа рукоять шпаги, он поклонился, не снимая шляпы, сидящим за столом Годунову и Салтыкову, потом гордо выпрямился:

— Почто зван? Я ведь только государю подвластен.

— Есть царский указ, — змеиной улыбкой ответил Семён Никитич, — будем ночью нынешней брать бояр Романовых за измену.

Опять похолодело в груди у капитана: неужели видели, как он был на подворье Романовых? Годунов испытующе глянул в лицо немца, но тот стоял молча, ожидая приказаний.

Семён Годунов кивнул на Салтыкова:

— Ему приказано командовать. Он возьмёт две сотни стрельцов да ты — сотню своих всадников. Слуги Романовых вооружены отлично и наверняка окажут сильное сопротивление.

— Воевать — дело привычное, — сказал капитан, — есть только просьба...

— Какая? — быстро переспросил Годунов, проверяя, не струсил ли хвалёный солдат.

— Мне с моей сотней прошу поручить брать главное подворье — Романова-старшего. Думаю, что у него больше всего войска и там будет жарче всего.

— Верно, — обрадованно согласился Салтыков, сам робевший предстоящего дела. — Быть по-твоему! К вечеру приведи в Кремль, вроде как на дежурство, свою лучшую сотню. Людям прикажи привести пищали в полную готовность, однако не говори, куда и зачем пойдём.

Глубокой ночью вышли они из Фроловских ворот Кремля, с горящими факелами процессия не торопясь прошла несколько сот метров к Варварке. Здесь спешившиеся гвардейцы оцепили двор Фёдора Романова. Стрельцы прошли далее, оцепляя дворы Александра, Михаила, Василия и Ивана.

Первым застучал в ворота, ведущие во двор Александра, Салтыков.

— Кто там в ночь, за полночь? — крикнул сторож.

— Открой по царскому указу! — закричал Салтыков, и, едва калитка приоткрылась, по его команде туда бросились стрельцы. За ними поспешил и Салтыков: скорее в горницу хозяина, к сундучку, куда Алексашка Бартенев должен был положить мешок с кореньями.

— Ага, вот и они! — вскричал с торжеством Салтыков, извлекая заветный мешок и чувствуя, как голова его потяжелела от боярской шапки. И показал пальцем на вбежавшего полураздетого хозяина: — Вязать его! Вязать всех — и подлых и челядь! Доставить в Сыскной приказ к Годунову.

Маржере, как всегда, угадал: самое жаркое дело заварилось у стен подворья Романова-старшего. Услыхав возню на соседнем дворе, слуги открыли пальбу. Гвардейцы по приказу капитана ответили дружным залпом, от которого враз загорелись соломенные крыши сараев. Проломив ворота, гвардейцы рассыпались по двору, вступив в рукопашный бой с челядью. Звон сабель и шпаг, стоны раненых огласили окрестности. Крутя отчаянно шпагой и делая ловкие выпады так, что один за другим падали на землю босые холопы, капитан пробивался к дому. У самого крыльца на него набросились трое. Одного из нападавших капитан сразил выстрелом из пистолета, другого проткнул шпагой, повернулся к третьему, приставив шпагу к его груди.

— Помилуй меня, капитан! — воскликнул человек и отбросил саблю.

Отблеск пожара осветил его лицо. Капитан узнал Юрия Отрепьева.

— Что ж, долг платежом красен! Беги.

Отрепьева не надо было уговаривать, благодарно кивнув, он бросился за угол.

...Но не схватки, пусть самой отчаянной, боялся капитан. Он боялся встретить ту, которую полюбил так нежно. Однако он её всё же встретил. Приведя в Сыскную избу связанных Фёдора Романова и его жену Ксению, капитан увидел среди сидевших на лавке связанных пленников её. Она сидела в одной рубашке, простоволосая и, склонив голову на грудь, горько рыдала.

Как рвалось сердце Жака, чтобы броситься, утешить, ударом шпаги разорвать верёвки. Но он прошёл с невозмутимым лицом в следующую комнату, где Семён Годунов уже вёл допрос Александра Романова, и доложил, что пленники доставлены.

Потом с тем же невозмутимым лицом он прошёл снова во двор и, только подойдя к своему коню, уткнулся в его гриву, сотрясаясь от спазм, перехвативших горло. Привёл его в чувство жизнерадостный голос Думбара:

— Эй, капитан, пошли. По-моему, мы заслужили сегодня хорошую выпивку!

Польские послы с тревогой наблюдали в эту ночь за пожаром на подворье Романовых. Были слышны выстрелы, мелькали какие-то тени.

— Что могло случиться? — встревоженно спрашивал Сапега дворецкого. — Ты спрашивал у охраны?

— Они отвечают, что сие им неведомо.

Неведение терзало канцлера. Неужели столь успешно начавшаяся интрига разоблачена? Если Романовы арестованы, не укажут ли они на него? Днём приехал Салтыков, необычайно важный, в бобровой шубе с высоким стоячим воротником и горлатной шапке, которую и не подумал снять, когда вошёл в горницу.

Канцлер по чванливому виду царского посланца понял, что предположения его близки к истине, однако виду не подал, спросил серьёзно, на ломаном русском:

— Что за шум был ночью? Мы не могли уснуть! У кого-то был пожар?

— Тебя это не должно беспокоить! — нагло ухмыльнулся Михаила Глебович. — Просто царь опалу возложил на своих некоторых подданных.

— Я не понимаю, что ты говоришь, — капризно сказал канцлер. — Где твой толмач?

— Толмач Яшка Заборовский приказал долго жить! Да и зачем нам толмач? С Алексашкой Романовым ты ведь без толмача разговаривал!

Взгляды их скрестились — один нагло-утверждающий, другой — колючий, но беспокойный.

— Не знаю никакого Алексашку Романова, — забормотал Сапега, опуская глаза. — И разговоров никаких ни с кем не вёл. Знаешь ведь, что твоя стража никого со двора не пускает.

— Знаю, — ухмыльнулся Салтыков, — а теперь будет смотреть ещё строже. Чтобы ни одна мышь не выскользнула.

Сапега решил перейти в атаку:

— Как вы смеете так обращаться с посольством его величества короля польского? Мы здесь ютимся в тесноте, вокруг разбросана солома, а если случится пожар? Как на соседнем подворье?

Он кивнул в окно на дымящиеся головешки, оставшиеся от дворов Романовых.

— Если хоть один человек погибнет, король разгневается. Вы что, новой войны хотите?

Оробевши, Салтыков перекрестился в передний угол:

— Бережёного Бог бережёт. Пусть слуги ваши костры зря не жгут!

Сапега продолжал наступать:

— Когда нас примет великий князь Борис?

— Не великий князь, а царь-государь! — строго поправил Салтыков.

— Наш король не признает его царём, ты знаешь.

— А если король ваш не признает Бориса Фёдоровича царём, то и переговоры ни к чему!

— Это пусть ваш великий князь рассудит, когда я ему вручу грамоты короля! — твёрдо сказал Сапега, искушённый в дипломатическом этикете.

Салтыков снова сбавил тон:

— У нашего царя-батюшки ножка болит. Не может он сейчас государственные дела решать, вот поправится, тогда и примет.

— Я прошу передать великому князю, что мы требуем приёма! — с холодной властностью заявил Сапега и, не посчитав нужным попрощаться, ушёл в другую комнату.

— Ты у меня бы поплясал на дыбе! — сквозь зубы процедил Салтыков. — Вот ужо погоди!

Ни на кого не глядя, он торжественно проплыл к своей карете и отбыл в Кремль.

Поздно вечером канцлер, ещё раз перебрав верительные королевские грамоты и сложив их в ларец, сказал дворецкому:

— Пришли ко мне Сынка, пусть почитает мне на сон грядущий.

Дворецкий молча поклонился и, пока шёл по лестницам, размышлял:

«Странного какого-то слугу нашёл наш канцлер. Бить и орать на него не позволяет, поручений никаких не даёт, разве что вот приказывает читать ему иногда. Грамотей, чистоплюй, тьфу. С другой стороны, когда русские во дворе, запрещает ему выходить из комнаты. Что-то тут нечисто. Впрочем, чем меньше знаешь, тем спокойнее. И имени у парня нет, только прозвище Сынок. Может, нехристь какой?»

Сынок, войдя в комнату канцлера, молча поклонился и сел у небольшого столика, где под свечой лежала открытая книга.

Канцлер молча наблюдал за юношей. Был он невысок ростом, не по-юношески коренаст, — видно, обладал недюжинной физической силой. Узкий кафтан слуги не скрывал его широко развёрнутых плеч и сильных рук. Впрочем, одна рука, правая, была длиннее другой, левой, — видимо, вследствие ежедневных, с раннего детства, упражнений с саблей. Кривоватые ноги указывали на привычку больше ездить верхом, нежели ходить пешком. Лицо смуглое, под правым глазом выделялась круглая бородавка. Глаза его, небольшие, серого цвета, становились угрюмыми, когда он молчал, но стоило ему заговорить, мгновенно загорались, выдавая недюжинный ум и темперамент.

— Господин канцлер обещал мне Москву показать, — сказал он насмешливо-капризным тоном. — А что я вижу? Спины холопов? Русского ни одного толком не видел, только в щёлку. Это что за важная птица сегодня была? Чистый петух!

— Эта птица очень опасная! — неожиданно мягко заговорил Сапега. — Будь осторожен, Сынок! Сегодня ночью схватили Романовых. Видно, царю донесли о моих переговорах. Неужели толмач предал? На него это похоже. Предавши однажды, трудно остановиться.

— Скучно мне тут! — капризно сказал юноша. — Скорей на волю, на коня!

— Придёт ещё твой час — по всей России поскачешь. А пока терпи! Лазутчики царя рыскают вокруг. Не дай Бог, если что пронюхают.

— Царь Иван гонялся за моим отцом, ну и что толку[59]? А меня поймать ещё труднее!

— Не хвастайся попусту! Лучше почитай мне.

— Опять Четьи-Минеи, — с зевотой проговорил юноша. — Нет чтобы что-нибудь светское, латынских авторов.

— Так ты же латыни не знаешь!

— Выучу. Я к наукам способный. И не говори снова, что хвастаюсь. Это подтвердит мой наставник. Он был лучшим учеником князя Андрея Михайловича Курбского. А тот был известный философ и книгочей!

— Читай, читай! — пробормотал сонно канцлер.


«После размышлений и совещаний насчёт своей женитьбы Василий Иоаннович решил в конце концов сочетаться лучше с дочерью кого-нибудь из своих подданных, чем с иностранкой, отчасти имея в виду избежать чрезвычайных расходов, отчасти не желая иметь супругу, воспитанную в чужеземных обычаях и в иной вере. Такой совет подал государю его казнохранитель и главный советник Георгий по прозвищу Малый. Он рассчитывал, что государь возьмёт в супруги его дочь. Но в итоге по общему совету были собраны дочери бояр, числом тысяча пятьсот, чтобы государь мог выбрать из них ту, которую пожелает. Произведя смотрины, государь, вопреки ожиданиям Георгия, выбрал себе в супруги Саломею, дочь боярина Иоанна Сабурова. Но затем, так как у него в течение двадцати одного года не было от неё детей, рассерженный бесплодием супруги, он в тот самый год, когда мы прибыли в Москву, т.е. в 1526 году, заточил её в некий монастырь в Суздальском княжестве. В монастыре, несмотря на её слёзы и рыдания, митрополит сперва обрезал ей волосы, а затем подал монашеский кукуль, но она не только не дала возложить его на себя, а схватила его, бросила на землю и растоптала ногами. Возмущённый этим недостойным поступком Иоанн Шигона, один из первых советников, не только выразил ей дерзкое порицание, но и ударил её плёткой, прибавив: «Неужели ты дерзаешь противиться воле государя? Неужели медлишь исполнить его веление?» Тогда Саломея спросила его, по чьему приказу он бьёт её. Тот ответил: «По приказу государя». После этого она, упав духом, громко заявила перед всеми, что надевает кукуль против воли и по принуждению и призывает Бога в мстители столь великой обиды, нанесённой ей. Заточив Саломею в монастырь, государь женился на Елене, дочери князя Василия Глинского Слепого, в то время уже покойного, бывшего братом герцога Михаила Глинского, который тогда был в заточении. Вдруг возникла молва, что Саломея беременна и скоро разрешится. Этот слух подтвердили две почтенные женщины, супруги первых советников, казнохранителя Георгия Малого и постельничего Якова Мазура, и уверяли, что они слышали из уст самой Саломеи признание в том, будто она беременна и вскоре родит. Услышав это, государь сильно разгневался и удалил от себя обеих женщин, а одну, супругу Георгия, даже побил за то, что она своевременно не донесла ему об этом. Затем, желая узнать дело с достоверностью, он послал в монастырь, где содержалась Саломея, советника Фёдора Рака и некоего секретаря Потага, поручив им тщательно расследовать правдивость этого слуха. Во время нашего тогдашнего пребывания в Московии некоторые клятвенно утверждали, что Саломея родила сына по имени Георгий, но никому не пожелала показать ребёнка. Мало того, когда к ней были присланы некие лица для расследования истины, она, говорят, ответила им, что они недостойны видеть ребёнка, а когда он облечётся в величие своё, то отомстит за обиду матери. Некоторые же упорно отрицали, что она родила. Итак, молва гласит об этом происшествии двояко...»

Из «Записок о Московии» Сигизмунда Герберштейна.


После шестинедельного томительного ожидания, когда послы совершенно не находили себе места от бездеятельности и неопределённости своего положения, Михаила Салтыков наконец торжественно возвестил о приглашении послов в царский дворец.

Утром звонкие тулумбасы возвестили у ворот посольского двора прибытие царского конвоя. Вышедший на крыльцо канцлер увидел две шеренги всадников, одетых в парчовые камзолы, и гарцующего между ними капитана Маржере.

«Значит, толмач не предал», — подумал Сапега с явным облегчением и поспешил к своей золочёной карете.

Процессия неторопливо двинулась к Красной площади, не преминув снова проехать мимо дворца Густава. Миновали площадь, спустились через Воскресенский мост к реке Неглинной и вдоль кремлёвских стен проследовали к Боровицким воротам, через которые обычно въезжали в Кремль посольства.

Эскорт проводил посольство к парадному крыльцу, ведущему в Грановитую палату. Вдоль лестничных маршей, в проходах стояли у стен празднично одетые дворяне. Они молча глядели на иноземцев, не произнося ни звука.

Наконец послы вошли в зал, который поразил Сапегу своим великолепием, хотя он и был здесь пять лет назад, при покойном Фёдоре. Стены и своды были сплошь покрыты золотой парчой, обрамляя великолепные фрески с сюжетами из Ветхого и Нового Завета и жития святых. Вдоль стен на лавках, обитых алым бархатом, важно сидели бояре и думные дворяне. Они также хранили гробовое молчание. Тишина была такая, что невозможно было поверить, что в зале находилось более пятисот человек.

Сопровождавшие Сапегу дворяне остановились у самого входа, и канцлер с Вариницким и Пелгржымовским проследовали вглубь зала.

Борис восседал на царском троне из слоновой кости, отделанном золотом и драгоценными каменьями. Рядом, на троне поменьше, сидел наследник, двенадцатилетний Фёдор, не по-мальчишески серьёзный, одетый также в царское одеяние. Голову Бориса украшала сверкающая золотом и алмазами царская корона, левая рука опиралась на скипетр, сделанный из рога единорога, также усыпанный драгоценностями, в правой он держал державу — большое золотое яблоко.

Восточная роскошь обстановки, свидетельствующая о несметных богатствах русского царя, и также продолжавшаяся тишина — всё это действовало угнетающе на гостей, заставляя их невольно робеть перед величием государя.

Однако Лев Сапега не растерялся. Остановившись в пяти шагах от трона, он снял свою меховую шапку, также украшенную драгоценностями, и осведомился о здоровье великого князя. Стоявший неподалёку от царя Афанасий Власьев негромко перевёл.

Бояре было глухо загудели, оскорблённые тем, что какой-то посол не желает величать государя царским титулом, но Борис живым взглядом остановил их, а затем своим «ласкательным» голосом осведомился о здоровье Жигимонта, также не назвав его королём.

Сапега вынужден был проглотить обиду, понимая, что вопрос о титуле будет одним из основных на переговорах.

Борис внимательно следил за выражением лица посла и, увидев, что победная улыбка его как-то сникла, усмехнулся про себя:

«Ничего не получится из твоих козней, хитроумный литовец. Не то сейчас время, чтобы навязывать свою игру. Война Жигимонта с его дядей Карлусом нам на руку. Можем диктовать всё, что захотим. Напрасно рассчитывали вы и на поддержку бояр-предателей. Все они обезврежены...»

Накануне Семён Годунов докладывал царю, как проходил суд над изменниками на патриаршем дворе. Когда Салтыков предъявил высшим духовным сановникам и боярам злополучный мешок с кореньями, а Бартенев-второй поклялся под присягой, что хозяин его совместно со свояченицей Ксенией собирался отравить царя, поднялся страшный шум. Стуча посохами, святые отцы и бояре начали проклинать Романовых и требовать их смертной казни. Расчёт Бориса оказался точным: родовитые князья — Рюриковичи одобрили такой поворот событий. Яростное их возмущение не обмануло царя: конечно, оно было притворным, вряд ли кто поверил в сказку о готовящемся покушении. Но бояр радовало, что эти наглые выскочки Романовы, тянущиеся жадными руками к царскому скипетру, отброшены одним ударом. Хотя Мстиславские и перешёптывались между собой, дескать, опять Борис оказался клятвопреступником: ведь всего десять лет назад крест целовал Никите Романову, что будет заботиться о его сыновьях, как о своих собственных чадах. Ну, ещё вспомнят князья Борисовы прегрешения, когда его Бог подберёт: ведь разбаливается он всё пуще!

Выслушав Семёна Годунова, царь указал немедленно постричь в монахи Фёдора Романова, по старшинству в роде претендующего на верховную власть, и тем самым обезвредить его. В сопровождении пристава, стрелецкого головы Ратмана Дурова, отправили Фёдора, ставшего в иночестве Филаретом, в заточение на Север, в Ангониево-Сийский монастырь. Жену его Ксению отправили в тюрьму в глухие места — Заонежские погосты. Малолетних детей Фёдора Никитича вместе с их тёткой Анастасией Никитичной и семьёй Александра Никитича сослали на Белоозеро. Приказано было также наложить опалу на князя Василия Ивановича Шуйского и отослать его в дальнее родовое поместье в ярославских землях. Инокиню же Марфу, мать угличского царевича, перевели в другой монастырь, на шестьсот вёрст дальше от Москвы, дабы погасить злостные слухи о воскресении царевича.

Остальных же братьев Романовых велел содержать в кремлёвских застенках, чтобы затем судить их вместе с Богдашкой Бельским за общую измену царю.

...Сделав ещё два шага вперёд и поклонившись, Сапега передал дьяку Власьеву верительные грамоты. Тот, развернув их, вполголоса зачитал, тут же переводя на русский язык. Жигимонт сообщал, что поручает канцлеру литовскому и иже с ним вести переговоры от своего имени о вечном мире между Польшей и Россией.

Борис, выслушав, благостно, как умел только он, улыбнулся и обещал в скором времени дать ответ. Затем послы и сопровождавшие их все триста польских дворян были приглашены на обед. И здесь царь стремился поразить иноземцев своим богатством. Перед каждым из шестисот приглашённых были поставлены золотые блюда. Ни о салфетках, ни о тарелках, тем более вилках и ложках речи не было. По обычаю, все ели руками, а затем руки споласкивали с помощью прислуживавших многочисленных стряпчих и стольников и вытирали прямо о скатерть.

Особыми разносолами обед не блистал. Поскольку приём проходил в постный день, гостей угощали многочисленными рыбными блюдами. Хотя сама рыба была лучших сортов, однако, по мнению гетмана, приготовлена была она плохо. А может, на его аппетите сказалось кислое настроение. Тем не менее, он каждый раз любезно вставал и раскланивался, когда царь произносил здравицу в честь Жигимонта и его послов.

...И снова томительные дни ожидания. Лишь через неделю послов принял сын Бориса Фёдор, окружённый боярами и думными дьяками. Ломающимся баском он заявил, что отец приказал вести переговоры с послами своим боярам.

— Мы этому рады, — ответил Сапега, — мы для этого и приехали, а не для того, чтобы лежать и ничего не делать!

Начались длинные, изматывающие заседания, проходившие в яростных спорах. Вёл переговоры Афанасий Иванович Власьев, окончательно заменивший Василия Щелкалова на посту канцлера, и сделавший неожиданную карьеру Михайла Глебович Салтыков.

Первым камнем преткновения в переговорах, как и следовало ожидать, явился вопрос о титуле царя и самодержца. Сапега упорствовал, ссылаясь на короля. Бояре в конце концов начали даже грозить войной, на что канцлер твёрдо заявил:

— Войну начать вы можете, но конец войны — в руках Божьих!

Это заявление несколько умерило пыл самых ярых спорщиков, и в последующие дни стали обсуждаться предложения польской стороны о заключении мира. Как и предвидел Сапега, бояре категорически воспротивились предложению о создании унии под управлением единого государя в случае смерти одного из них, понимая, что король Польский, будучи значительно моложе, имеет гораздо больше шансов пережить Бориса.

Столь же категоричное возражение встретило со стороны боярской думы предложение послов о том, чтобы подданные обоих государств могли вольно переезжать из одной страны в другую, поступать в службу придворную, военную и земскую, приобретать земли, свободно вступать в браки, посылать детей учиться — русских в Варшаву и польских в Москву. Предлагалось также учредить единую монету, создать общий флот на море Литовском и море Великом, сообща обороняться от татар на Украйне.

Однако бояре разгадали хитрость поляков, ибо был один пункт в соглашении, ради которого, собственно, всё это и предполагалось. А именно — предоставить русским, поселившимся в Польше, строить православные храмы, а полякам в России — костёлы, таким образом осуществить заветную мечту папы римского о католизации огромного края. Но план, разработанный Сигизмундом, ярым католиком, совместно с его ближайшими иезуитами, с треском провалился.

Боярская дума твёрдо ответила, что разговор о союзе с Польшей возможен только в том случае, если Сигизмунд уступит России Ливонию. В свою очередь Сапега заявил, что король не дал ему полномочий вести переговоры по поводу разделения прибалтийских земель.

Переговоры дошли до прямых оскорблений. Когда Сапега сказал, что он не имеет полномочий, вскочил думный дворянин Татищев и заорал:

— Ты, Лев, ещё очень молод, ты говоришь всё неправду, ты лжёшь!

— Ты сам лжёшь, холоп! — загремел канцлер. — А я всё говорю правду! Не со знаменитыми бы послами тебе говорить, а с кучерами в конюшне!

С этими словами он вышел из палаты. Власьеву пришлось приложить много усилий, чтобы утихомирить страсти и продолжить переговоры.

Но от того, что они стали проходить более спокойно, дело не сдвинулось. Бояре явно затягивали обсуждение, ссылаясь по малейшему поводу с царём, который чувствовал себя всё хуже и хуже. По Москве пошли разговоры, что Борис при смерти.

Прошёл месяц, второй, третий. Сапеге стала ясна причина промедлений, когда однажды весенним днём мимо его двора под звон тулумбасов провезли шведское посольство во главе с Гендрихсоном и Клаусоном. Сапега усмехнулся, глядя на их озадаченные лица. Царь Борис поступил со шведами так же, как и с ним, когда его карету специально провезли мимо двора Густава.

Кстати, принц Густав оказался в опале. Борис, ранее благоволивший к нему и строивший планы относительно его воцарения в Ливонии, разгневался на непутёвого шведа. Дело в том, что тот, несмотря на слабоволие, вдруг проявил упрямство, не желая расстаться со своей любовницей, трактирщицей, которую он подцепил, скитаясь по Европе. Естественно, это никак не позволяло вести речь о его женитьбе на Ксении. Борис отобрал у принца подаренные было Калугу с тремя городами, дав ему взамен злополучный Угличский удел, и отослал его из Москвы.

Лето было унылым, под стать настроению Сапеги, шли непрерывные проливные холодные дожди, вся одежда и утварь казались сырыми, а хвалёная русская водка — разбавленной. В один из таких дней послы присутствовали на казни бывшего первого воеводы Бориса и его свояка — Богдана Бельского и младших братьев Романовых на Ивановской площади. Присутствовал на казни и сам царь, который вдруг в ненастье начал чувствовать себя лучше.

Боярин Семён Годунов визгливым тоном читал царский указ, уличающий бояр в государственной измене и повелевающий разослать их по сибирским тюрьмам. Однако процедура на этом не кончилась: Романовы получили публичное унижение — были биты кнутом здесь же на площади. Ещё большее уничижение претерпел Богдан Бельский. Его привязали к столбу, и шотландский солдат Габриель, бывший одно время лейб-медиком и цирюльником самого государя, не торопясь, под садистский хохот оцепивших место казни иноземных гвардейцев выдергал волос за волосом всю пышную бороду когда-то первого сановника государева.

Борис, сидевший в кресле на крыльце своего дворца, не отрываясь, испытующе глядел на Бельского, ожидая, что, не стерпев обиды, тот начнёт проклинать царя, а может, проговорится, откуда пошёл слух о воскресении царевича. Но Богдан, стиснув зубы, глухо мычал, да крупные слёзы текли по впалым щекам. Только когда лицо его стало бесстыдно гладким, закричал Богдан тонким голосом, что напрасно-де царь на него кручинится, что нет на нём никакой вины и что он, холоп государев, и впредь ему будет верен до смерти.

Борис, остался доволен. Что ж, пусть живёт Богдашка. Теперь заречётся поганые слова о царе говорить! Велел отослать его не в тюрьму, а в нижегородское его поместье, но под присмотр пристава Василия Анучина. А другому приставу, Леонтию Лодыженскому, что должен был везти Алексашку Романова на край Студёного моря, в Усолье-Луду, просил передать, чтоб не мешкал, там сидючи. Вскоре оттуда пришло известие, что ссыльный скончался от удушения.

В середине августа 1601 года неожиданно ударил мороз и на крестьянские поля пал снег, погубив разом весь урожай.

— Это Бог наказывает Бориску за муки убиенных, — шептались на папертях.

Переговоры с польским посольством подходили к концу. Так и не добившись согласия думы и царя на создание союза двух государств, Сапега принял предложение Власьева о заключении перемирия на двадцать лет. После отсылки Романовых к местам заключения подозрительность русских несколько ослабла, во всяком случае, дворянам посольства и их слугам было дозволено покидать посольский двор для покупки съестного и других товаров, причём не всегда давались и стрельцы для сопровождения.

Ещё во время казни на Ивановской площади канцлеру, оказавшемуся вроде невзначай неподалёку от капитана Маржере, стоявшего в оцеплении, удалось перекинуться с ним несколькими немецкими фразами.

— Жаль толмача, — проговорил Сапега, глядя, как корчится Бельский после каждого резкого рывка железных пальцев Габриеля.

— Я видел его труп, — лаконично ответил Маржере, так же не смотря в сторону канцлера. — Он никого не выдал.

— Будем надеяться. А как теперь нам держать связь с тобой?

— Есть у меня один молодой негоциант. Он постоянно переписывается со своим торговым домом в Голландии, письма переправляет, как правило, через Литву.

— А нет ли у тебя верного человека среди русских? Такого, что не побоится рискнуть головой?

— Буду искать.

— Поспеши, мы скоро покидаем Россию.

Через несколько дней, когда Сапега шествовал в боярскую думу, Маржере, отталкивая от канцлера нищих, число которых за последнее время заметно увеличилось, ловко сунул ему записку. В ней сообщалось, что капитан встретил монаха Чудова монастыря, что находится в Кремле, Григория Отрепьева, которого знал ранее по его службе секретарём у Фёдора Романова. Во время штурма подворья Романовых капитан спас его от гибели, поэтому Отрепьев ему предан. Почти год Отрепьев скрывался по монастырям, приняв иноческий сан. Теперь вернулся в Москву и с помощью родственников добился поста секретаря у самого патриарха Иова. Ненавидит Бориса, алчен до золота, мечтает найти пристанище в Польше.

Идя на вечерние переговоры, Сапега случайно уронил платок возле сапог капитана. Тот проворно нагнулся, возвратил платок, принятый с благодарностью, оставив у себя клочок бумаги. В нём значилось:

«Сообщи монаху, что к нему на днях придут. Если выполнит всё, что ему скажут, получит поместье в Литве и сто золотых дукатов».

Накануне отъезда, когда сборы были закончены и поляки устроили весёлую пирушку, щедро угощая стрельцов-охранников, Сапега позвал к себе молодого слугу-чтеца.

— Ну, Сынок, настала пора нам прощаться. Вот монашеское одеяние. Когда совсем стемнеет, тайно переберёшься через забор там, где стоят телеги. Я думаю, что сделать это нетрудно, охрана к тому времени будет пьяна. Пойдёшь в Чудов монастырь. Найдёшь там Григория Отрепьева. Скажешь, что прислал тебя канцлер и что он должен выполнять твои приказы.

— Мои приказы? А какие, позволительно узнать? — оживился молодой слуга.

— Приказ такой — провести тебя к инокине Марфе, матери угличского царевича. Отрепьеву скажешь, что ты и есть тот самый царевич.

— Но я другой царевич!

— Русские верят, что царевич остался жив, а тебя никто не знает. Соображаешь? Какая тебе разница, чей ты сын, главное, чтобы стал русским царём. А там разберёмся.

— Хорошо. Я найду инокиню Марфу. А дальше что?

— Оставшись с ней наедине, расскажешь ей о своём происхождении, как на исповеди. Поклянёшься, что отомстишь Борису за её сына и, когда воцаришься, окружишь её и её братьев величайшим почётом. За это проси царский нательный крест, который она сняла с убиенного сына и тайно хранит. Будет у тебя крест — будешь государем на Руси, а там, глядишь, и Польши.

— Я сделаю это! — пылко пообещал царевич, ударяя себя в грудь.

— Потом вернёшься в Литву, будем вместе ждать смерти Бориса, уверен, что недолго. Когда коронуют Фёдора, будет много обиженных бояр. Все они встанут под твои знамёна. Вот тогда и ударим! Думаю, что не только знатные бояре, но и холопы — все поддержат тебя. С нами Бог!

Царевич в нетерпении вскочил, схватив монашескую рясу.

— Но будь осторожен, Сынок. Везде соглядатаи Бориса. Боже упаси рассказывать что-то о себе! Будете возвращаться в Польшу через южные границы. На Украйне проскочить легче, чем на западе. Здесь, ты видел, посты на каждом шагу. Ну, с Богом, царевич Димитрий!

...Отрепьев встретил молодого монаха дружелюбно, как долгожданного гостя, увёл к себе в келью и, заперев дверь, достал из потаённого угла объёмистую бутыль с вином.

— Давай выпьем за дружбу.

У молодого монашка округлились глаза.

— В монастыре вино? Это уже не можно!

— В нашем Чудовом монастыре — всё можно. Монахи умудряются даже баб проводить, — рассмеялся Отрепьев. — А уж тем более мне, секретарю самого патриарха!

Новые знакомцы выпили, разговор пошёл живее.

— Слушай, а ты не поляк? — неожиданно спросил Григорий.

— Русский, православный! — ответил Димитрий.

— Говоришь как-то странно. Вроде бы и по-русски, и в то же время, как иностранец, слова расставляешь.

— Я долго жил в Волыни, с раннего детства.

— Что так?

— Спасался от лихих людей.

— От каких таких «лихих»?

Димитрий перешёл на шёпот:

— От псов государевых...

Григорий с понимающим участием взглянул на гостя:

— Мне тоже от них пришлось побегать. Но почему спасаться с ранних лет? В чём можно провиниться, будучи несмышлёным ребёнком?

— Моя вина — в моём рождении.

— Не понял, что-то уж больно загадочно говоришь! Нельзя ли пояснее?

— Сие есть великая тайна! — не без напыщенности, подняв указательный палец к сводчатому потолку, заявил гость.

Григорий принял обиженный вид:

— Меж друзьями не может быть никаких тайн. И как я буду выполнять приказ канцлера, если от меня что-то скрывают?

— Добро, я скажу, — для виду помешкав, сказал гость.

Он встал, подошёл к двери, опасливо прислушался, нет ли кого за нею, вернулся, сел вплотную к Отрепьеву и на ухо жарко выдохнул:

— Я — царевич Угличский.

Отрепьев с недоверием отодвинулся от Димитрия:

— Слыхали, слыхали. Бог подаст!

— Клянусь всеми святыми, я царевич!

— Как же — тебя похоронили?

— Не меня, другого мальчика. Меня спас лекарь-немчин, раненного. Унёс к себе, а затем тайно уплыл со мной на лодке в потаённое место, а потом, когда я поправился, уехали с ним к Литве. Там я и жил все эти годы, под рукой князя Курбского, а последний год у канцлера был в читчиках.

— Складно сказываешь, — уже смягчившись, сказал Григорий. — Ну, а зачем в Россию вернулся? Неужели головы своей не жалко?

— Дело есть, — ответил Димитрий. — За тем делом и ты понадобился...

— Ну, говори же!

— Нужно мою матушку разыскать. Прячет её Борис где-то в дальнем монастыре. Видать, боится.

— Чего?

— Что я её разыщу, чтобы благословение принять...

— Благословение?

— Да, на подвиг ратный за царскую корону, что злодей похитил!

— А как ты себе мыслишь бой с царём затеять? На поединок вызовешь? — скептически усмехнулся Григорий.

— Не смейся! Подниму всех обиженных на Бориса! Соберу войско в Москве!

— Надо обязательно казаков с Украйны позвать! — загорелся Отрепьев. — Воины хоть куда, и на Бориску злы!

— Конечно, и казаков пригласим.

— Ну, что ж, я с тобою до конца! — воскликнул Отрепьев. — Как станешь царём, сделаешь меня боярином!

— Будешь моим канцлером! — торжественно заявил Димитрий.

— Ух ты! — восхитился Григорий. — За это давай ещё выпьем!

— Не много ли будет? — засомневался Димитрий. — Нам надо ясные головы иметь.

— А у меня, сколько ни пью, всегда ясная голова! Кого хоть за столом перепью! — хвастливо заявил Отрепьев.

Действительно, опрокинув кубок, он остался внешне таким, как был. Утерев рукавом рот, критически осмотрел одежду Димитрия.

— В такой рясе тебе показываться нельзя, — заявил он деловито. — Новая, необношенная. Начнутся расспросы — где купил, на какие шиши?

Григорий полез в свой рундучок, выбросил оттуда грязную, порванную рясу.

— Вот надевай. Будет как раз! Сейчас пойдём в ночлежку, поживёшь несколько дней там, пока я буду разузнавать, где находится инокиня Марфа. Будешь помалкивать. Я скажу, что ты блаженный и ничего не помнишь. Назовём тебя... Леонидом. Из какого ты монастыря, то неведомо, просто ходишь по храмам, молишься. Понял?

Сторожевые стрелецкие посты, гревшиеся кострами у рогаток на крестцах, беспрекословно пропускали двух иноков. У Покровских ворот нашли покосившуюся избушку, служившую пристанищем для бродячей братии. Здесь Григорий встретил знакомого, полного монаха в почти сопревшей рясе, с железными веригами на груди.

— Варлаам!

— Гриня! — растроганно воскликнул старик и полез целоваться, обильно распространяя запах хмельного. — Совсем забыл меня, как пристроился в тёплое местечко. Как мы с тобой по монастырям хаживали!

Отрепьев расцеловался со старцем без всякой брезгливости.

— А это кто?

— Инок Леонид! — ответил Григорий. — Он блаженный, совсем почти не говорит. Ты уж присмотри за ним, пока я его куда-нибудь в монастырь не пристрою. Я отблагодарю!

И Григорий потряс бутылью, ловко извлечённой из-под рясы.

— Разве я обижу блаженного! — воскликнул обрадованный Варлаам. — Будь спокоен, обихожу, как сына родного!

В следующую неделю Димитрию представилась редкая возможность познакомиться со всей Москвой. Варлаам в поисках милостыни неустанно переходил от одной церкви к другой, не забывая при этом наведываться в кабаки, где его тоже все знали. Побывали они и в Кремле во всех соборах, и на Арбате, и на Сретенке, и в стрелецкой слободе. Димитрий помалкивал, изображая блаженного, но слушал жадно, впитывая разговоры москвичей о неудачной попытке Бориса женить дочь, о начавшемся в деревнях голоде, о многочисленных видениях, являвшихся святым людям то там то сям и предвещавших то войну, то скорое падение царя...

В одном из кабаков нашёл их Отрепьев. Был он мрачен и озабочен.

Отвёл Димитрия в сторону, сказал:

— Уходим немедленно. На меня донесли, будто слухи о царевиче распускаю. А как было иначе узнать о Марфе? Хорошо мой дядька, Ефимий, предупредил. Так что в дорогу не мешкая.

Он громко обратился к Варлааму:

— Прощай, святой старец! Спасибо тебе за инока.

— Куда же вы на зиму глядя?

— Хочу пристроить его в монастырь на Новгородской земле.

— Жаль расставаться.

— Может, ещё и свидимся.

— Дай-то Бог. Я, грешным делом, к весне на юг подамся. В Киевскую лавру на богомолье. Может, и вы со мной?

— Там видно будет. Прощай, Варлаам.


«...И прииде к царице Марфе в монастырь на Выксу с товарищем своим, некоим старцем в роздранных в худых ризах. А сказаше приставом, что пришли святому месту помолитца и к царице для милостыни. И добились того, что царица их к себе пустила. И, неведомо каким вражьим наветом, прельстил царицу и сказал воровство своё. И она ему дала крест злат с мощьми и камением драгим сына своего, благоверного царевича Димитрия Ивановича Углецкого».

Пискарёвский летописец.


После долгой суровой зимы долгожданная весна сначала порадовала крестьянина: была она ранней и тёплой. Но когда наконец земля оттаяла и пахарь засеял её, стоило едва проклюнуться всходам, как ударил мороз, разом погубив все надежды. Лишь в начале июня те, у кого ещё были остатки лежалого, «забытого» зерна, засеяли пашню вторично, зная, что и в третий раз будет недород. Один недород крестьянин ещё мог пережить, потуже затянув пояс, но три подряд...

Исаак Масса, вернувшийся из Голландии с очередной партией шёлка, возбуждённо рассказывал Маржере о виденном на обратном пути:

— Поселяне в деревнях съели весь скот — кур, овец, коров, лошадей, и даже кошек и собак, тех, что не успели убежать в поисках пищи. Поели всю мякину в овинах, а теперь бросили дома, рыщут по лесам, едят со страшной жадностью грибы и всевозможные съедобные коренья. От такой пищи у них животы становятся толстые, как у коров, и настигает страшная смерть: происходят вдруг странные обмороки, люди без чувств падают на землю, и их тут пожирают волки и лисицы, которых появилось неимоверное количество!

— Лисы и в Москве появились: падаль ищут! — ответил Маржере. — Мой оруженосец Вильгельм вчера пристрелил лисицу прямо во рву у кремлёвской стены!

Нищих в Москве прибавлялось с каждым днём. Семён Годунов докладывал царю:

— Сотни оборванных и голодных людей стоят у Фроловских ворот, в Кремль их стрельцы не пускают.

— Что они говорят?

— Они молчат, но все, как один, держатся за вороты своих рубах.

Борис нервно подёргал себя за унизанный жемчугом ворот рубахи.

— Напоминают мне о моём обете? Что ж, я слово своё сдержу. Зови ко мне дьяков Дворцового приказа.

Вместе с дьяками пришёл и двоюродный дядя царя Степан Васильевич Годунов, ведавший царской казной.

— Все запасы зерна из житной башни пустить в продажу по твёрдой цене! — распорядился царь.

— А как установишь твёрдую цену? — спросил Годунов-старший. — Прошлым летом четверть ржи на рынке шла по три-четыре копейки, а сейчас по рублю. Есть барыги, что и по два уже торгуют.

— Таких хватать и бить на площади кнутом нещадно! — сурово приказал царь. — А твёрдую цену установить вполовину от рыночной. Но продавать не более двух четвертей на руки, чтобы не содействовать алчным перекупщикам.

— Значит, по пятьдесят копеек? — уточнил один из дьяков, записывавший царские распоряжения.

— Так у многих не то что пятьдесят, копейки не найдётся! — заметил Семён Годунов.

— Открыть казну, установить раздачу денег страждущим!

Заметив неодобрение главы Дворцового приказа, непреклонно заметил:

— О деньгах ли думать, когда народ надо спасать! Послать казну, сколько потребуется, во все города!

На четырёх самых больших площадях приказные стали раздавать беднякам в будний день по полушке, в воскресенье вдвое больше — по деньге. Каждый день казна расходовала на нищих до четырёхсот рублей.

На какое-то время обстановка в столице стала более спокойной. Но не только горести посещали государя. С нетерпеливой радостью ждал он приезда принца датского Иоганна, брата короля Христиана, который согласился стать зятем царским и удельным князем. Встречали его корабль в устье реки Нарвы Афанасий Власьев и Михайла Салтыков, приехавшие сюда из Литвы, где после долгомесячных переговоров добились от Сигизмунда крестного целования грамоты о перемирии между Польшей и Россией на двадцать лет.

От литовской границы пышный кортеж сопровождал князь Дмитрий Пожарский. Прошедшие два года он провёл на охране северной границы. Довелось участвовать князю и в больших стычках со шведскими отрядами, нет-нет да пытавшимися заглянуть на Русскую землю в поисках добычи. В этих сшибках молодой князь оттачивал своё умение фехтовать и стрелять прицельно из пищали на полном скаку.

Бывал он наездами и в Москве, где поручалось ему сопровождать кого-то из иноземных важных чинов. Так, зимой пришлось провожать ему старого знакомца — рыжего немца Конрада Буссова, который по царскому наущению попытался поднять восстание в Нарве.

Дмитрий держался с иноземцем, пытавшимся навязать фамильярную дружбу князю, вежливо, но холодно, вся его натура воина восставала против измены пусть даже и враждебному государю. Но Конрад не обращал внимания на холодность князя. Царь Борис щедро наградил его за прошлые заслуги и, хотя не дал никакой службы, выделил обширные поместья с крестьянами в Московском уезде. Болтаясь без дела то в Немецкой слободе, то во дворце, предприимчивый немец успешно обделывал все свои дела: свою дочь выдал замуж за опешившего от наглого натиска Конрада пастора Мартина Бера, сына, тоже Конрада, пристроил в кавалерийский отряд капитана Маржере, сумев быстро стать с последним на короткой ноге...

...Сопровождая сейчас пышный поезд царского жениха, с которым прибыли и датские послы, и двести дворян, составлявших двор принца, Пожарский размышлял о том, что надо бы попросить в Дворцовом приказе об отпуске. Жена, Прасковья Варфоломеевна, прислала тревожное письмо о том, что родовое поместье князя — Мугреево из-за неурожая приходит в разорение.

От невесёлых мыслей князя отвлекла неистовая пальба — это принц Иоганн, гарцуя на лошади, стрелял уток, поднявшихся с реки. Пожарскому принц глянулся: всегда весел, общителен, вежлив даже со слугами. Подумалось, что наконец у красавицы Ксенин будет достойный её муж. Принц радовался путешествию, интересовался новыми обычаями, по вечерам, когда путешественники усаживались за пиршественные столы, просил, чтоб пригласили музыкантов и танцоров.

Царь Борис принял Иоганна как родного сына. В Грановитой палате, где проходила первая встреча, принцу поставили кресло на почётном месте, рядом с креслом, которое занимал наследник. Принц любезно беседовал с царём, горячо благодарил за те многочисленные подарки, которые получал ещё в пути. Ему было и невдомёк, что сверху, через решетчатое окошечко под потолком, жадно рассматривают его любопытные женские глаза. Царевне Ксении принц очень понравился — высок, строен, голубоглаз. Приветливая улыбка не сходит с лица. Правда, нос велик, но он не портит величавости красивого лица.

Потом был дан торжественный обед, причём, против обычая, царь усадил гостя за свой стол, где не имел права пиршествовать никто, кроме сыновей. После обеда с богатыми подарками принца отправили в его резиденцию — на Щелкаловский посольский двор, обставленный по этому случаю с небывалой роскошью. Дважды Борис с сыном Фёдором посещал принца в его апартаментах. Всё шло к свадьбе.

Царь отправился в Троице-Сергиеву лавру, чтобы возблагодарить Господа за обретённое дочерью счастье. Но на обратном пути у его кареты остановился гонец на взмыленной лошади и протянул записку. Боярин Салтыков сообщал о внезапной горячке, случившейся с принцем. Напрасно, вернувшись во дворец, Борис снова и снова слал к принцу своих заморских лекарей, тот уже не приходил в сознание, и вскоре его не стало.

Неутешно, в голос рыдала Ксения:

— Иванушка-царевич! Почто ты меня, родимый, покинул?

Ошеломлён был и сам Борис, увидев в этом предостережение Господне.

— За что я прогневал тебя так, о Боже? — вопрошал он, распростёршись ниц перед иконостасом Благовещенского собора.

Принца отпевал по немецкому обычаю пастор Мартин Бер. Потом густо просмолённый гроб с телом принца отправили в обратный путь, чтобы похоронить его на родине.


«Платьице на нём было атлас ал, делано с канителью по-немецки; шляпка пуховая, на ней кружевца, делано золото да серебро с канителью, чулочки шёлк ал; башмаки сафьян синь».

Из ежедневных донесений царю М.Г.Салтыкова, сопровождавшего принца Иоанна.


Злые языки на площадях и папертях вновь всуе начали трепать имя царя: извёл Бориска прекрасного королевича, столь полюбившегося всем, потому что испугался, будто отнимет он трон у его сынка Федьки.

Мать Дмитрия Пожарского, Мария Фёдоровна, приехала к сыну на подворье для серьёзного разговора:

— Защиты прошу, сынок, от наветов боярыни царицыной, княгини Лыковой. Совсем залютовала старуха, как жених наш помер. На каждом углу меня проклинает: деи, и глаз у меня дурной, сглазила царевну, потому-то второго жениха лишилась. Видать, хочет меня со двора царевны прогнать, а кого-нибудь из своих дочерей поставить. Известное дело: и сынка её, Бориса, дела плохи — то в думе заседал, а сейчас в пограничный город Белгород царь воеводой послал, ведь жёнка его — родная сестра Фёдора Романова. Вот боярыня и хочет неправдами поближе к трону стать, чтоб сынка своего положение поправить!

Дмитрий порывисто обнял мать:

— Не горюй, матушка, ведь правда на нашей стороне. Я знаю, что ты любишь Ксению и желаешь ей счастья...

Глаза Марии Фёдоровны, наполненные слезами, сверкнули злобно:

— Лыкова — двоедушная тварь! Меня проклинает, а тайно со своими подругами над Ксенией смеётся. «Бог, — говорит, — её наказывает за грехи отца». Если узнает наушник царя Семён Годунов, ох, ей не поздоровится!

Пожарский нахмурился:

— Не наше княжеское дело, матушка, доносами заниматься! Это подлых людишек дела. Я буду действовать, как предки наши: подам прошение государю рассудить нас с князем Лыковым.

...Иск «в материно место» стольника Пожарского по повелению государя рассматривала боярская дума. Многие удивлялись дерзости молодого князя — местничать с Лыковым, чьи предки издавна находились в числе московской знати, было опасно. Дмитрия могли выдать Борису Лыкову «головой» или, во всяком случае, наложить большой денежный штраф.

Но молодой Пожарский не дрогнул под тяжёлыми насмешливыми взглядами бояр. Хорошо образованный, он отлично знал свою родословную:

— Мы, Пожарские, прямые потомки Рюриковичей. Предок наш Иван Всеволодович, положивший начало роду Стародубских-Пожарских, был младшим сыном великого князя Всеволода Большое Гнездо, правнуком Владимира Мономаха. Великому князю Дмитрию Донскому служил мой предок князь Андрей Фёдорович Стародубский. Он отличился храбростью на поле Куликовом. Мой дед Фёдор Иванович Немой происходил из младшей ветви удельного рода. Он верой и правдой служил царю Ивану Четвёртому, числился в тысяче «лучших слуг», участвовал в покорении Казанского царства. Потом попал в государеву опалу, как и сотни других ярославских, ростовских князей. Опала эта распространялась и на отца моего Михаила Фёдоровича Глухого, который хоть и участвовал в Ливонской войне, но до больших чинов не дослужился, рано умер.

— Вот видишь! — воскликнул боярин Татищев. — Пока твой дед в опале находился, дед Лыкова при Иване Грозном вот здесь, в боярской думе, сидел, государевы заботы решал.

— Перед царской милостью мы все равны, — не уступал Дмитрий. — Не пристало нам родительскими заслугами бахвалиться. Я — стольник, и Борис Лыков стольник тоже! А род Пожарских выше рода князей Лыковых.

В спор вмешался Семён Никитич Годунов:

— А скажи нам, князь, не ведомо ли тебе, не грешен ли Лыков в умышлениях против царя, нет ли у тебя каких сведений о разговорах его с опальными князьями Голицыным да Татеевым?

— Про то не ведаю. Ты знаешь, что я в Москве только наездом бываю, — угрюмо ответил Дмитрий.

— Так, может, матушка об этом сказывала? — вкрадчиво продолжал Годунов. — Она ведь всё время во дворце живёт, многое видит и слышит?

Бояре напряглись, с интересом глядя на князя. Велик соблазн сказать «да». Тогда уж Лыкову несдобровать. Наверняка у Семёна Годунова есть уже доносы на Лыкова, но, видать, малозначительных людишек, а если подтвердит князь Пожарский, известный своей честностью, то государь обрадуется случаю убрать ещё одного недруга.

Но такой уж гордый нрав Дмитрия: никогда он не кривил душой, никогда не был доносчиком. Ответил, мрачно насупившись:

— Я с матушкой о таких делах изменнических не ведаюсь. И шептунов всяких не слушаю. Мой удел — ратный!

Разочарованно переглянувшись, бояре после недолгого обсуждения решили дело оставить «невершённым», не отдав предпочтения ни Пожарскому, ни Лыкову. Впрочем, и этого было достаточно, чтобы боярыня Лыкова унялась, оставив мамку царевны в покое.

Через несколько дней Дмитрий получил отпуск и ускакал со своими боевыми холопами в родовую вотчину Мугреево, где положение становилось всё более бедственным.

Прасковья Варфоломеевна встретила его в слезах:

— Зерна осталось мало, да и то только в нашем амбаре. Приходится пуще глаза его охранять: мужики, как не в себе, каждую ночь туда лезут. Да и как не лезть — весь свой хлеб ещё летом подъели, живность свою, даже лошадей, свели. Пахать по весне не на чем будет, да и семян не осталось!

— Пухнут люди с голоду, — добавил дядька Надея, успевший обойти крестьянские избы. — И вот какая напасть — от страху, что ли, люди есть стали больше, чем в урожайное время, едят, а насытиться никак не могут. И кошек, и вороньё, что падалью питается, жрут. Не ровен час, как, я слышал, уже бывает в иных деревнях, детей начнут есть.

По повелению князя собрали сельский сход. Дмитрий, стоя на крыльце, вглядывался в знакомые лица окруживших его людей, но узнавал с трудом. А ведь всех их он знал с детства. Лица опухшие, глаза равнодушные, но с каким-то странным, голодным блеском. Тела исхудавшие, одежда висит, как на пугалах.

Поборов волнение, Пожарский хрипло сказал:

— Царь Борис, видя неустройство в народе, приказал снова разрешить выход в Юрьев день. Каждый волен уйти от прежнего владельца в новое место, где живётся лучше...

С крестьянских лиц равнодушие смыло будто холодной водой.

— Куда же, Господи, мы пойдём? Да ещё в зиму? Не бросай нас, владетель наш, на погибель.

Князь стоял опустив голову, в глубоком размышлении. Люди надеются на него, ждут помощи. А чем он может помочь? Если раздать оставшееся зерно, то всем и на месяц не хватит. А что будет потом? Если весной не посадить хлеб, то и ждать будет уже нечего и... некому.

«Зачем мне вся эта обуза? — подумал он. — Сейчас бы на коня — ив войско. Там и с едой проще: засыпал толокно в котёл, бросил несколько кусков копчёной баранины — и хлебай на здоровье!»

Тут князя осенила мысль: «А если кормить их, как воинов он своих кормит?»

Дмитрий, ободрившись, снова поглядел на голодных людей и сказал властно:

— Ну, вот что! Раз не хотите от меня уходить, — значит, зимовать будем вместе. Зерна я вам не дам. — И, услышав надорванные вздохи, повысил голос: — Не дам, и не просите. Буду кормить вас здесь, на своём подворье.

Прасковья Варфоломеевна глянула на мужа с изумлением:

— Чем же кормить? Аль, как Сын Божий, собираешься накормить пять тысяч людей пятью хлебами?

Дмитрий улыбнулся ей:

— Не кручинься, княгинюшка. Говоришь, овса ещё осталось порядком для лошадей. Так собирай своих девок, будете из овса толокно делать, всех лишних лошадей порезать, мясо засолить. Доставай наши боевые котлы, будешь похлёбку варить! — И обратился к крестьянам: — Каждый день к обеду приходите сюда со своими мисками, сам буду следить за раздачей похлёбки, чтобы всем досталось — и старым и малым. Воины от такой еды только крепче становятся, и вы не погибнете.

— И вот что главное надо сделать, — повернулся он к княгине и дядьке Надее. — Немедля надобно составить обоз, подобрать мужиков покрепче, взять часть и моих воинов, надо купить, сколько сможем, зерна в Нижнем Новгороде. Туда хлеб с Нижней Волги подешевле идёт. У них неурожай не такой сильный, как у нас.

— А где деньги возьмём? Нет же у нас! — всплеснула руками княгиня.

— Собрать всю серебряную и золотую посуду, все драгоценности, меха, какие есть. Не жалей, княгиня, будем живы, наживём ещё. А я отдаю свой панцирь и шишак серебряные. Только саблю дедовскую себе оставляю.

Потом, глянув на престарелого Надею, задумался и, решившись, сказал:

— Знаешь что, дядька? Ты останешься здесь с княгиней народ кормить. А в Нижний отправлюсь я сам. Благо воевода там мне знаком, поможет с барышниками справиться, коли втридорога за хлеб запросят.


...Беда приходит не одна. После похорон датского принца через две недели тихо скончалась в своей келье в Новодевичьем монастыре сестра Бориса, бывшая царица Ирина Фёдоровна, в иночестве принявшая имя Александры. Для Бориса это был самый близкий человек. Она помогала ему стать рядом с престолом, быть правителем государства, охраняя брата от злых недругов, пытавшихся увести от него милость Фёдора. Все шесть лет, пока она пребывала в иноческом сане, Борис постоянно ездил к ней, советовался, просил укрепить его державный дух.

Подошедшая осень окончательно разорила крестьян, многие пашни не были засеяны под урожай следующего года. Узнав о царской милости, в Москву в округе ста пятидесяти вёрст хлынули все голодные. Улицы были битком забиты пришлыми. Каждому выдавалось не по полушке, а по копейке, но хлеб вздорожал к осени до четырёх рублей за четверть. Царские амбары были опустошены.

Собрав боярскую думу и высшее духовенство, царь Борис обратился к ним:

— Поделитесь своими запасами. Ведь гибнут людишки тысячами!

Опустив глаза долу, бояре и митрополиты молчали.

— Патриарх Иов! Не тебе ли, Божьему наместнику на Руси, проявить благодеяние!

— Самим обителям мало, — ответил нехотя тот. — Если свой последний хлеб отдадим мужикам, кто будет славить имя Господне!

— А если мы свой хлеб отдадим холопам, — поддержал Мстиславский, — кто Россию защищать будет?

Напрасно несколько часов убеждал их царь, грозил Божьей и своей карой, всё напрасно, тупо отвечали бояре да духовные пастыри:

— Не можем, государь! У самих мало!

...С лютой зимой в Москву пришёл страшный мор.

Многие тысячи исхудавших людей, с измученными лицами как тени брели по улицам, от одного богатого дома к другому, от одной церкви к другой. Прося милостыню Христа ради, из последних сил скреблись в ворота, из иссохших ртов раздавались трудно различимые звуки:

— Х-х-ле-ба-а!

Но беда, коль милосердный горожанин пытался было дать хотя бы истлевший сухарь одному из несчастных: на него налетали сотни голодных, померкнувших разумом людей, разрывавшие благодетеля в клочья в жажде получить хотя бы крошку.

Перепуганный тем, что в Москву стекаются страждущие со всей России, царь приказал прекратить подавать милостыню. Лишившись последней надежды, крестьяне пытались покинуть этот огромный жестокий и холодный город, но, обессилев, падали прямо на улицах. Их подбирали, бросали в сани всех подряд: и тех, чьи тела уже окоченели, и тех, кто только впал в беспамятство, везли за город, где были вырыты на этот случай глубокие рвы. Когда канава заполнялась трупами, её засыпали и делали новую. Волки и лисицы, бродившие вокруг, отрывали ещё свежую землю, чтобы добраться до добычи. У проезжих путешественников волосы становились дыбом при виде сидящих покойников с выеденными лицами. По свидетельству летописцев, всего было похоронено в этих ямах сто двадцать тысяч человек...


«Милости, которые не ценит Господь, не приносят никакой пользы.

Царь Борис от доброго усердия повелевал раздавать милостыню во многих местах города Москвы, но это не помогало, а стало ещё хуже, чем до того, когда ничего не раздавали: ибо для того, чтобы получить малую толику денег, все крестьяне и поселяне вместе с жёнами и детьми устремились в Москву из мест на сто пятьдесят миль вокруг, усугубляя нужду в городе и погибая, как погибают мухи в холодные дни; сверх того, оставляя свою землю невозделанною, они не помышляли о том, что она не может принести никакого плода; сверх того, приказные, назначенные для раздачи милостыни, были юры, каковыми все они по большей части бывают в этой стране; и сверх того, они посылали своих племянников, племянниц и других родственников в те дома, ще раздавали милостыню, в разодранных платьях, словно они были нищи и наги, и раздавали им деньги, а также своим потаскушкам, плутам и лизоблюдам, которые также приходили как нищие, ничего не имеющие, а всех истинно бедствующих, страждущих и нищих давили в толпе или прогоняли дубинками и палками от дверей; и все эти бедные, калеки, слепые не могли ни ходить, ни слышать, ни видеть, умирали, как скот, на улицах; если же кому-нибудь удавалось получить милостыню, то её крали негодяи стражники, которые были приставлены смотреть за этим. И я сам видел богатых дьяков, приходивших за милостынею в нищенской одежде.

Всякий может себе представить, как шли дела».

И. Масса. Краткое известие о Московии.


Доведённые до отчаяния мужики взялись за топоры. На дорогах, ведущих к Москве, появились разбойники, грабившие обозы с хлебом. Одного за другим посылал царь воевод для охраны купеческих караванов: для поимки разбойников на Владимирскую дорогу выехал с вооружённым отрядом видный воевода Головин, на Волоколамскую — Шеин и Салтыков, на Смоленскую — Туренин и Татев.

Но, как оказалось, шайки разбойников в основном состояли из бывалых воинов, бывших боевых холопов поместных дворян, которых хозяева отказались кормить во время голода. Воспользовавшись царским указом о восстановлении Юрьева дня, помещики приказали убираться своим воинам на все четыре стороны. Кто-то из боевых холопов ушёл на юг, в казаки, а кое-кто остался в лесах, мстя боярам и дворянам за скотское к ним отношение. И не только топорами да вилами располагали разбойники, но и огнестрельным оружием. Избегая столкновений с крупными отрядами, они нападали из засады на немногочисленных путников.

Горячего молодого воеводу Ивана Басманова, охранявшего Тверскую заставу, разбойники хитростью завлекли в засаду. Увидев, что на горизонте маячит едва ли десяток разбойников, лихой воевода кинулся за ними в погоню с сотней конных стрельцов. Однако когда отряд оказался в лесу, со всех сторон на стрельцов бросились разбойники во главе с атаманом Иваном Хлопко, пришлось воеводе скрестить саблю с самим атаманом, опытным воином. Рука Хлопко оказалась сильнее, и вот уже воевода в разрубленном шлеме сполз с коня наземь.

Царь послал для поимки разбойников многотысячный отряд. Бой с пятьюстами разбойниками длился несколько часов. Хлопко схватили. Борис, в течение пяти лет выполнявший обет не проливать кровь, нарушил его, приказал повесить Хлопко и его боевых товарищей на Красной площади.

Сыскной приказ работал и днём и ночью. Сотни доносов выслушивал Семён Годунов, незаметно ставший вторым лицом в государстве. Алчность, пробуждённая у людей голодом и несчастьем, умело разжигалась клевретами Годунова с помощью щедрой оплаты: сын доносил на отца, брат на брата. Не затухал огонь под дыбой, поджаривая подозреваемых, Семён Никитич внимательно вслушивался в крики истязаемых: не зреет ли новый боярский заговор против царя.

Всё чаще с уст подвешенных на дыбу или крючком за ребро срывалось страшное для Бориса имя Димитрия. Стало известно, что какой-то оборванный монах ходил по монастырям, искал инокиню Марфу. Народная молва считала, что это был спасшийся чудом царевич.

По царскому указу по монастырям были посланы вооружённые отряды с приказом найти и изловить самозванца. Особое задание получил капитан Маржере: навестить бывшего царя Симеона Бекбулатовича в его дачной волости, в селе Кушалино, куда был он сослан, лишённый Тверского удельного княжества, ещё при Фёдоре Иоанновиче.

— Постарайся выведать, капитан, — напутствовал его Семён Никитич, — не был ли кто у него в образе монаха, не смущал ли его прельстительными речами — деи, он воскресший царевич Угличский.

...Высокий сухопарый старик с белой клиновидной бородой, в тюбетейке на плешивой голове сидел в переднем углу под образами.

— Кто там? — спросил дребезжащим, но властным голосом он. — Говори, а то я ничего не вижу.

— Капитан Жак Маржере.

— Иноземец. Подойди ближе.

Цепкой рукой старик ощупал кольчугу капитана, пальцы скользнули по лицу, усам, бородке, коснулись рубца на щеке.

— Воин, и, видать, бывалый, — с удовлетворением отметил старик. — Садись, гостем будешь.

Крикнув слугам, чтоб несли угощение, вдруг закурлыкал какую-то восточную мелодию. Внезапно прервав её, сказал:

— Не удивляйся, воин. Я ведь тоже воином был, да ещё каким! На скачках в степи не было равных Едигею, наследнику Казанского царства. Меня взяли в полон русские воины на стенах Казанской крепости, заставили принять православие, нарекли Симеоном. Долгие годы Иван держал меня при себе как заложника, чтобы не восстали мои бывшие подданные. Порой он оказывал мне высокую честь принимать вместе с ним иноземных послов, а затем вдруг прогонял с глаз долой чуть ли не на конюшню. А к концу своего царствования затеял со мной дьявольскую игру, которая мне едва не стоила головы: он провозгласил меня царём всея Руси, а сам стал правителем при моей особе, создавая самые жестокие указы о казни бояр от моего имени...

— Зачем это было ему нужно? — изумлённо воскликнул Маржере.

— Не знаю... Иван был человек очень умный и хитрый, но иногда был как одержимый. Он усаживал меня на свой трон, а сам простирался ниц, но глаза его неотрывно с подозрением смотрели то на меня — не возмечтаю ли я действительно о царской власти, то на придворных — не смеётся ли кто надо мной, а значит — и над ним. Горе тому, кто позволял себе хотя бы самую безобидную шутку. На моих глазах Фёдор Басманов по повелению Ивана зарезал собственного отца и ближайшего друга царя в течение многих лет — Алексея Басманова только за то, что тот во время пирушки обозвал меня царьком. Потом царю надоело возиться со мной, он снова сел на трон, а мне дал в удел Тверское княжество. После смерти Ивана правителем при его сыне Фёдоре стал Борис Годунов. О, эта бестия хитрее самого Грозного! Сначала меня выгнали из Москвы, боясь, что я буду бороться за трон, потом лишили Тверского княжества, отправив вот сюда, в мою Кушалинскую вотчину. Казалось, можно было бы меня оставить в покое. Но нет, Борис всё равно боялся даже тени Симеона. Как только он воцарился, то прислал сюда пристава, который потребовал, чтобы я присягнул Годунову. Я безропотно покорился. Обрадовавшись моей покорности, пристав сказал, что привёз мне в дар от царя кувшин с дорогим вином. Он не успокоился, пока я в его присутствии не осушил полный кубок этого злополучного вина во здравицу нового царя. Когда же я допил до последней капли, кубок выпал из моих рук и я пал в беспамятстве. Когда слуги привели меня в чувство, оказалось, что мои глаза навеки покрыла тёмная пелена...

Старик молча плакал, крупные слёзы текли из незрячих глаз. Маржере тоже молчал, потрясённый рассказом.

— Вот что, воин, осталось от царевича Едигея! — сказал слабым голосом старик, ударяя себя по впалой груди. — Но Борис не успокоился даже на этом чудовищном злодеянии. Это моё последнее пристанище было взято в царскую казну, лишь выделяются деньги на кормление меня и моей дворни.

Симеон повернулся к Маржере, взял его за руку, его голос неожиданно отвердел:

— А теперь скажи, зачем ты послан сюда, воин? Неужели Борису мало и он хочет моей смерти? Ведь это он тебя прислал?

— Да, я здесь по царскому указу, — молвил Маржере. — Но я честный воин, а не палач. Царь и не помыслил бы дать мне такое поручение. Я прислан, чтобы узнать у тебя...

— Что можно узнать у одинокого отшельника? — горько усмехнулся старик. — Впрочем, спрашивай!

— Не был ли у тебя тот, кто выдаёт себя за угличского царевича? — негромко, но членораздельно сказал Маржере.

— Значит, царевич всё же жив? — радостно встрепенулся старик. — Сюда доходили слухи, что якобы он объявился в Москве, но я не верил.

— Но здесь он не объявлялся? — снова настойчиво спросил Маржере.

Старик отрицательно помотал головой:

— Нет. Зачем ему нужна старая развалина? Ему нужны союзники помоложе, а главное — посильнее, чтобы свалить с трона Бориса.

Симеон поднял гордо голову и сказал:

— Передай, воин, царю Борису, что я всё равно не боюсь его! И передай, что Симеон Бекбулатович рад появлению царевича, пусть если даже это и самозванец. Ведь должна на свете быть кара царю за его грехи!


А в Москву тем временем была тайно доставлена и помещена в одиночную келью Новодевичьего монастыря, в ту, что занимала до этого покойная царица, другая царица, последняя жена Ивана Грозного, инокиня Марфа. В ту же ночь к ней явились Борис с супругой Марией и Семён Годунов.

Царь приказал зажечь побольше свечей, чтобы лучше рассмотреть лицо инокини. Двадцать лет, минувшие с последней их встречи, когда безутешную вдову Ивана с малолетним сыном отправляли в Углич, превратили некогда молодую, полную жизнелюбия, гордую и красивую женщину в согбенную старуху с седыми волосами, выбившимися из-под чёрного платка.

— Что уставился? — злобно спросила Марфа. — Чай, трудно узнать?

Глаза её, когда-то ясно-голубые, а теперь будто выцветшие, вдруг сверкнули с такой ненавистью, что стало ясно: годы и несчастья не сломили внутренней силы её духа. Это почувствовала и царица Мария, прошипевшая:

— У-у, ведьма! И пребывание в доме Божьем тебя не смирило!

Скажи, Марфа, что за два монаха были у тебя зимой?

— Пристав донёс?

— На дыбе любой рассказывает как на духу! — хихикнул Семён Годунов. — Вот он, бедолага, и вспомнил, что приходили к тебе двое оборванцев, вроде как за благословением. О чём чернецы эти с тобой говорили, того он не ведает...

— Многие в монастырь приходили и ко мне также заглядывали, разве кого упомнишь! — упрямо поджала губы Марфа. — Мне не до мирской суеты.

— Буде выкобениваться, — взвизгнула Мария. — А то вон Семён не посмотрит на твой иноческий сан, враз калёным железом пощекочет...

— Меня, царицу?

— Какая ты царица! Сама знаешь, что брак твой незаконный, Церковь его не признала, потому что — седьмой по счёту. Таких жён у Ивана тыщи были! Он сам, своими руками выблядков, что от этих «жён» рождались, душил. Жалко, твоего не успел. Да Господь Бог прибрал!

— Господь Бог? А не по его ли приказу? — сверкнула глазами Марфа, указывая на Бориса.

— Ну, будет, будет! Успокойтесь обе! — осеняя себя крестом, сказал благозвучно царь. — Не время старые счёты сводить. Ты лучше покажи нам, Марфа, нательный крест царевича.

Та испуганно схватилась за ворот рубахи.

— Показывай, не стесняйся, — притворно-ласково продолжил Борис.

— Нету его у меня. Верно, украли антихристы, — пробормотала Марфа, пряча глаза.

Царь властно приподнял за подбородок склонённое лицо инокини и, глядя прямо ей в глаза своими чёрными бездонными зрачками, зловеще произнёс:

— Кто эти антихристы? Уж не те ли два монаха? Как же ты позволила, матушка, драгоценную память о сыне украсть? Может, сама отдала?

— Не помню ничего. Наверное, заколдовали меня. Я как без памяти была, — запричитала Марфа.

— Ладно, пусть так, — согласился Борис. — Тогда опиши, какие они были из себя.

— Один повыше вроде, с таким вислым красным носом, пьяница видать, — неуверенно сказала Марфа.

Борис и Семён Годунов переглянулись:

— Точно он, Гришка Отрепьев.

— Ну, а второй каков?

— Второй — вроде... Нет, не помню. Он как зыркнул на меня, так в глазах потемнело.

— Выжечь тебе глаза надо, чтоб вообще ничего не видела, — вновь зашипела Мария и, схватив горящую свечу, сунула её прямо в лицо Марфе.

Та в ужасе откинулась к стенке, а Борис сильным ударом выбил свечу из рук жены:

— Вот уж истинное отродье Малюты Скуратова! Крови захотелось? Успокойся!

Потом обратился к Марфе тем же зловеще-ласковым тоном:

— Лица, значит, ты не помнишь? Но, может, вспомнишь, что они говорили?

Лицо Марфы озарилось вдруг злорадной усмешкой:

— Говорили. Конечно, говорили. Как не говорить.

— И о чём?

— Говорили, будто царевич, — голос женщины сорвался на крик, — за границей объявился!

Борис в испуге попятился.

— Да, да, царевич за границей, в Литве объявился! — продолжала исступлённо, в истерике кричать Марфа.

Борис поспешно повернулся и направился к выходу, кинув Семёну:

— Пусть отвезут её обратно, да скажи, чтобы охраняли хорошенько.

Вернувшись во дворец, царь отправился в свою опочивальню, однако не ложился, дожидаясь, когда появится Семён Годунов. Встретил его задыхающимся шёпотом:

— Ты что же, «царское ухо», проворонил Гришку Отрепьева? Мы когда приказывали его взять под крепкий присмотр?

Семён упал ниц:

— Грешен, государь, недосмотрел! Ты приказал дьяку Смирнову-Васильеву взять его и отослать в Кириллов монастырь, я думал, что он исполнил...

— Он думал! — буркнул Борис. — А что дьяк говорит?

— Кается у меня в пыточной, что уговорил его дядя Гришки Семён Ефимьев повременить немного, де, Семён поклонится патриарху, чтоб тот попросил тебя простить неразумного. А на следующий день Гришка убёг. И вишь где объявился.

— Бить кнутом дьяка до смерти, — ровным голосом проговорил Борис. — А чтоб не подумали невесть чего, палачу скажешь, что наказан Смирнов-Васильев за то, что взятки брал. Да и за иные прегрешения, коих наверняка тоже не мало, прости Бог его грешную душу!


Марфа и впрямь напророчила: из Польши верные люди сообщили, что появился в имении князя Адама Вишневецкого, лютого недруга России, некий русин, объявивший себя царевичем Димитрием.

Схваченные на южной границе монахи Пимен и Венедикт были привезены в Москву, на двор патриарха Иова. Первый из них, Пимен, показал, что познакомился в Новгороде-Северском с четырьмя монахами, которые сказали, будто все они из Чудова монастыря, — Григорием Отрепьевым, бывшим за вожака, Михаилом Повадиным, Варлаамом Яцким да блаженным чернецом-юношей Леонидом. Пимен, хорошо знавший проходы, проводил чернецов за литовский рубеж, указал безопасную дорогу на Киев. Второй, Венедикт, видел этих людей в Киеве, в Печерском и Никольском монастырях, а также в имении князя Острожского, известного своею крепостью в православной вере. От Острожского чернецы разбрелись в разные стороны. Однако, по слухам, Григорий и Леонид побывали у ариан, изучали их ересь, затем пошли вниз по Днепру, на Запорожскую Сечь, где казаки, как известно, исповедуют арианство.

Почти год о них не было ни слуху ни духу, как вдруг Адам Вишневецкий отписал королю, будто у него объявился царевич Димитрий. Рассказывали также, что царевич зело грамотен, красноречив, отлично знает церковное писание.

— Так и есть, Гришка! — уверенно сказал Иов. — Он и здесь красноречием отличался, не зря у меня секретарствовал, мог даже новые жития святых сочинять. Пёс! Жаль, что ноги отсюда своевременно унёс.

Осторожный Борис, однако, решил проверить, точно ли самозванец — Гришка Отрепьев. В Польшу был срочно направлен его дядя Смирнов-Отрепьев под предлогом представить королю жалобы на пограничные рубежи, а на самом деле постараться увидать самозванца и установить его тождество с Григорием. Миссия эта не удалась: к королю дьяка не допустили, а Лев Сапега, которому посол принёс жалобы на пограничные инциденты, на осторожные расспросы дьяка отнекивался неведением, хотя было доподлинно известно, что самозванец находился в Кракове и даже был принят королём.

То обстоятельство, что Смирнову-Отрепьеву не показали самозванца, уверило Бориса, что это точно Гришка Отрепьев, иначе зачем его скрывать? К королю был срочно направлен Постник Огарёв со следующей грамотой:

«В вашем государстве объявился вор-расстрига, а прежде он был дьяконом в Чудове монастыре и у тамошнего архимандрита в келейниках, из Чудова был взят к патриарху для письма, а когда он был в миру, то отца своего не слушался, впал в ересь, крал, играл в кости, пил, несколько раз убегал от отца своего и наконец постригся в монахи, не отстав от своего прежнего воровства, от чернокнижества и вызывания духов нечистых... Хотя бы тот вор и подлинно был князь Димитрий Угличский, из мёртвых воскресший, то он не от законной, от седьмой жены».

Сигизмунд уклонился от встречи с царским посланцем, однако через советников просил успокоить Бориса, что Димитрий не получает никакой помощи от короля, а те из его подданных, что поддерживают царевича, будут строго наказаны. Этот ответ не успокоил Бориса, тем более что Огарёв привёз странное известие, будто у короля были посланцы от бояр, просившие помочь царевичу и заверявшие, что при переходе границы тот получит от них крепкую поддержку.

Снова ночами не спал Семён Годунов, ища через доносителей изменников. Так, были схвачены Василий Смирнов и Булгаков Меньшой за то, что на пиру пили за здоровье Димитрия. Казни одна за другой лишь усиливали ропот как среди знатных людей, так и среди простонародья. А с царём стали происходить странные вещи: столь щедрый во время нужды и голода, он сейчас, когда в стране установилось благополучие, стал вдруг чрезвычайно скуп: то и дело лично проверял не только свои сокровища, но и запасы продовольствия.

Летом под Москвой вдруг появилась яркая комета, давшая пишу разговорам на площадях. Кто-то уверял, будто видел два месяца одновременно, другой — три солнца. Неслыханные бури сносили кресты с церквей.

Борис, вызвав Афанасия Власьева, глубокой ночью отправился за толкованием этих явлений к старику астрологу, заточенному в башне. Астролог, показывая на противостояние звёзд, начал выкрикивать какие-то фразы, размахивая руками как крыльями. Дьяк, перекрестившись, перевёл:

— Говорит, Господь Бог этими звёздами и кометой остерегает всех государей. Пусть царь остережётся и внимательно смотрит за теми, кому доверяет, пусть велит крепко беречь границы от чужеземных гостей!

Перевёл и осёкся: уставился на него своими чёрными глазами Борис, думал о чём-то своём.

«Неужели дознался?» Липкая струйка потекла по спине Власьева.

Ведь это с его помощью добрались до Льва Сапеги посланцы бояр...


Лев Иванович Сапега пребывал в состоянии крайней ярости. Он метался в распахнутой меховой мантии по залу с цветными стрельчатыми окнами своего родового замка, отшвыривая ногой то стул, что подвернувшуюся борзую, чертыхаясь, как пьяный пан в корчме.

Юрий Петровский стоял ни жив ни мёртв, зная горячий нрав хозяина, который мог в запале и палашом приласкать.

Наконец Сапега остановился, уставясь на Петровского налитыми кровью глазами:

— Значит, так и сказал: не поеду к Сапеге, сам справлюсь?

— Мне, говорит, Юрий, помощь сам король обещал!

— Пся крев! Это все козни Адама Вишневецкого.

— Вишневецкий тут ни при чём. Он же сам попросил у вашей святости подтверждения, что Димитрий — истинный царевич. Что я и сделал по вашему поручению. Правда, чуть конфуз не случился...

— А что такое? Разве мог царевич не узнать тебя, своего воспитателя с детских лет?

— Конечно, узнал. И обрадовался, обниматься начал, всем представляет — вот мой дядька Юрий, сызмальства меня учивший грамматике да риторике. Да тут, как на грех, князь Адам начал меня выспрашивать, как удалось царевича от убийц спасти. А я толком и не знаю сию легенду. А князь, заподозрив чего-то, вдруг спрашивает, откуда, мол, я так хорошо польский язык знаю. Начал придумывать на ходу, что потом воевал в Ливонии, в плен попал, оттуда снова в Москву сбежал, нашёл царевича, стал его воспитывать...

— Ну и поверил князь?

— Поверил, потому что тут Димитрий на выручку пришёл, всё так складно рассказал, всех, кто его убить должен был, назвал поимённо.

— Так почему же, ответь мне, Димитрий вдруг нарушил наш уговор и отказался ехать сюда? Ведь он же знает, что надо дождаться смерти Бориса, что мы готовы дать ему вооружённый отряд, когда воцарится малолетний Фёдор. Есть у меня договорённость о поддержке и с московскими боярами. Что тому виной?

— Вы не поверите, князь, но виной тому любовь!

— Любовь? — вскричал князь как ужаленный. — Какая может быть любовь у этого сосунка?

— Именно потому, что он сосунок, такое и оказалось возможным. Ведь мальчик рос почти в заточении, с женщинами никогда не общался.

— Ну и что же?

— На нашу беду, когда я только ещё собирался в дорогу к князю Вишневецкому, к Адаму приехал его тесть Юрий Мнишек.

— Как же, известный жулик и ловелас, — обронил с иронией Сапега. — Ещё покойному королю любовниц поставлял, а заодно и казну королевскую доил нещадно.

— Вот-вот, это именно он. Привело его любопытство, а познакомившись с Димитрием, Мнишек понял, что открываются фантастические возможности сказочно разбогатеть. Ведь если Димитрий сядет на престол, те, кто будут рядом с ним, получат доступ к сокровищницам русских царей. У Юрия есть младшая дочь Марианна, вот он её и познакомил с Димитрием.

— Что, красива? — с любопытством спросил Сапега.

— По-моему, не очень — маленького роста, чернявая, вертлявая. Но, видно, есть в этой паненке некий огонь, что зажигает сердца мужчин. Вокруг неё крутятся десятки самых знатных шляхтичей, хоть и знают, что невеста без приданого. Папенька-то весь в долгах! Вот он и выбирает жениха побогаче.

— Так и Димитрий без гроша ломаного в кармане!

— Это его не смутило. Наоборот, где-то снова занял, думаю, что у того же Вишневецкого, и Димитрия золотом снабдил, нарядил как следует, подарил роскошный экипаж. Димитрий явился в замок Мнишеков на бал как истинный царевич. И куда вся неуклюжесть его девалась! Будто всю жизнь кадриль да мазурку отплясывал. Увидел он Марианну — Марину и влюбился с первого взгляда. В тот же вечер к отцу её бросился — просил отдать Марину в жёны. Юрию того и надо: сразу условия выставил: во-первых, чтоб царевич тайно перешёл в католическую веру, во-вторых, как взойдёт на престол, Юрию миллион злотых вручил, в-третьих, чтоб отвёл ему во владение всю Северскую землю. Только тогда Димитрий получит руку Марины.

— Губа не дура! Ах, стервец, пся крев! — снова начал ругаться Сапега. — Ну, а что мальчик?

— Димитрий на всё безропотно согласился. После того Мнишек повёз царевича к королю. Сигизмунд сам имел тяжёлое детство — родился в тюрьме, долго был гоним, потому отнёсся к несчастному с сердечным участием. А когда Димитрий и королю пообещал почитай половину России...

— Экая щедрость на чужое, — усмехнулся канцлер. — Помнится, он и мне многое обещал, да не спешит выполнять...

— А я не думаю, что он собирается выполнять и то, что обещал королю и Мнишеку, — поддакнул Петровский. — Я его с детства знаю, этот малец только с виду простодушен... Короче, король пообещал и денег и не препятствовал, чтобы шляхтичи шли под знамёна царевича.

— Ну, этому мы помешаем, — нахмурился Сапега. — Не прощаю измены. Скоро будет сейм, так я выступлю и объявлю, что это самозванец и что война с Россией для нас гибельна. Уверен, что меня и гетман наш великий, Ян Замойский, поддержит. Я проучу этого щенка!

Уже успокоившись, Сапега наполнил вином два бокала, один из них протянул Петровскому:

— Давай выпьем, ты, чай, устал в пути. Жаль, конечно, что разрушились наши многолетние планы. Но я думаю, что мы найдём другого достойного претендента на русский престол, когда умрёт Борис. А где сейчас этот мальчишка?

— Сейчас им занялись по поручению короля два иезуита. Сигизмунд, как и папа римский, мечтает обратить Россию в истинную веру.

— Это ещё один шаг к его падению! — покачал головой Сапега. — Стоит русским узнать, что он изменил православию, как они все отвернутся от него. Впрочем, уверен, дело до этого не дойдёт, не видать ему войска польского как своих ушей!


«Жаль нам, что ты душу свою, по образу Божию сотворённую, так осквернил и в упорстве своём гибель ей готовишь: разве не знаешь, что ты смертный человек? Надобно было тебе, Борис, удовольствоваться тем, что Господь Бог дал, но ты, в противность воли Божией, будучи нашим подданным, украл государство с дьявольскою помощью. Сестра твоя, жена брата нашего, доставила тебе управление всем государством, и ты, пользуясь тем, что брат наш по большей части занимался службою Божиего, лишил жизни некоторых могущественнейших князей под разными предлогами, как-то: князей Шуйских, Ивана и Андрея, потом лучших горожан столицы нашей и людей, приверженных к Шуйским, царя Симеона лишил зрения, сына его Ивана отравил; ты не пощадил и духовенства: митрополита Дионисия сослал в монастырь, сказавши брату нашему Фёдору, что он внезапно умер, а нам известно, что он и до сих пор жив и что ты облегчил его участь по смерти брата нашего; погубил ты и других, которых имён не упомним, потому что мы были тоща не в совершенных летах. Помнишь, однако, сколько раз в грамотах своих мы тебе напоминали, чтоб ты подданных наших не губил; помнишь, как мы отправили приверженца твоего Андрея Клешнина, которого прислал к нам в Углич брат наш Фёдор и который, справив посольство, оказал к нам неуважение в надежде на тебя. Это было тебе очень не по нраву, мы были тебе препятствием в достижении престола, и вот, изгубивши вельмож, начал ты острить нож и на нас, подговорил дьяка нашего Михаилу Битяговского и 12 спальников с Никитою Качаловым и Осипом Волоховым, чтобы нас убили: ты думал, что заодно с ними был и доктор наш Симеон, но по его старанию мы спасены были от смерти, тобою нам приготовленной. Брату нашему ты сказал, что мы сами зарезались в припадке падучей болезни; ты знаешь, как брат наш горевал об этом; он приказал тело наше в Москву принести, но ты подговорил патриарха, и тот стал утверждать, что не следует тело самоубийцы хоронить вместе с помазанниками Божиими; тогда брат наш сам хотел ехать на похороны в Углич, но ты сказал ему, что в Угличе поветрие большое, а с другой стороны подвёл крымского хана; у тебя было вдвое больше войска, чем у неприятеля, но ты расположил его в обозе под Москвою и запретил своим под смертною казнию нападать на неприятеля: смотревши три дня в глаза татарам, ты отпустил их на свободу, и хан вышел за границы нашего государства, не сделавши ему никакого вреда: ты возвратился после этого домой и только на третий день пустился за ним в погоню. А когда Андрей Клобуков перехватил зажигальщиков и они объявили, что ты велел им жечь Москву, то ты научил их оговорить в этом Клобукова, которого велел схватить и на пытке замучить. По смерти брата нашего (которую ты ускорил) начал ты подкупать большими деньгами убогих, хромых, слепых, которые повсюду начали кричать, чтобы ты был царём; но когда ты воцарился, то доброту твою узнали Романовы, Черкасские, Шуйские. Опомнись и злостью своей не побуждай нас к большому гневу; отдай нам наше, и мы тебе, для Бога, отпустим все твои вины и место тебе спокойное назначим: лучше тебе на этом свете что-нибудь претерпеть, чем в аду вечно гореть за столько душ, тобою погубленных».

Послание царевича Димитрия Борису Годунову в октябре 1604 года, после взятия Чернигова.

Загрузка...