Собственно пробуждение совершается в умывальной комнате. Всех взрослых поднимают боем колокола. Вместе с другими заспанными я ожидаю в навевающей сон полутьме. Гудение фена, шорох душевой струи. Одна из практиканток отводит меня в зал, пронизанный бойкой музыкой, к стулу с подголовником. И оставляет в зеркальном лесу. Я вижу себя многократно отраженным в зеркалах, сзади, спереди и вообще со всех сторон, я вижу остальных «синичек», каждый предоставлен самому себе. Вдали щелкают торопливые ножницы, а над нашими головами бешено крутится вентилятор. Куда ни глянь — повсюду потные тела, мы исторгаем поступки и фантазии, собственный жар бьет нам в голову, мы стыдливо пристроились на своих стульях, все колдовское выделяется из пор. Наконец появляется умывальщица, дама эдак лет шестидесяти, ярко накрашенная, на каждом пальце у нее кольца, а ногти в крапинку. Она являет собой образец телесного лоска, который мы хотели бы обрести. Обнюхав меня, она прикладывает к моей шее металлическую миску, сует в ушную раковину большой шприц и промывает слуховой проход. И вот я уже слышу океанский прибой, следую за теплыми лучами в голове, позволяю пощекотать мое нутро, веселые ручейки омывают мозг, целые фразы стекают в миску, еще возникнут новые бухты, которые мне предстоит заселить.
Умывальщица запрокидывает мою пустую голову назад, в раковину, и я знай себе гляжу на вентилятор. Она промывает мне голову и уши холодной водой, чтобы закрыть поры, добирается до кожи, массирует ее до самой глубины, прижимается грудью и животом к моему плечу и начинает расспросы. Это не женщина, а поистине песня, она внушает мне полное доверие, шелковым голосом выдергивает из моего уха последнюю застрявшую там ниточку и сама отвечает на все свои вопросы. Толкует она главным образом о гигиене. Мужчины, говорит она, паршивеют без заботливого надзора женщины или приобретают налет пошлости. Тому, что сын получил в фигуре матери, повзрослевший потомок обязан придать собственную форму, а это мало кому удается, и потому мужчины дичают, вырождаются, принимают облик тоскливых звуков. Но вот ежели кто из них имеет возлюбленную, предается любви, ну, тогда другое дело, он снова и снова перевоплощается, принимает новый облик. Многие мужчины, которым она моет голову, вообще не знакомы с простейшими правилами гигиены касательно тела, кухни и туалета. Ни одна женщина не позволит себе сесть в мужском хозяйстве на унитаз. Мужчины, если их не принудить к гигиене, валялись бы в скором времени на земле, как паданцы, и быстро сгнили бы. «Положа руку на сердце, молодой человек: вы садитесь, когда вам надо помочиться, или нет?»
К нам поспешает парикмахер, издали оглядывает нашу группу. Мы — лохматые кусты, нуждаемся в стрижке. Руки и ножницы срослись у него в особый аппарат, стригут проворно, остриженные волосы клочьями реют по воздуху, но, прежде чем они упадут на пол, парикмахер уже исчезает. Пока практикантка заметает срезанные волосы, меня засовывают под колпак фена и как следует подсушивают. Некоторым бело-синим подле меня за несколько секунд сбривают остатки волос. Отныне их головы будут украшены лысинами, им дозволено подыскать себе в оранжереях подходящий плод и водрузить его на голову. Как плодовые короли, шествуют они по стезям своим, и чем большей спелости достигает плод, тем горделивее становится их походка, а плоды тем временем перезревают, откликаясь на внезапно проснувшуюся у своих малых повелителей жажду власти, быстро загнивают, и вскоре их приходится отправлять на компост. Один английский матрос, который не иначе как отличался чрезвычайной глупостью, находясь в Индии, споткнулся о некий огромный красный плод, упавший к его ногам. Когда матросу объяснили, что плод сей называется «мыслящий плод», он разрезал его пополам, проглотил сладкую, скользкую массу, а другую половинку водрузил себе на голову. Она и приросла к его голове. В непродолжительном времени у него развилась способность производить в уме сложнейшие вычисления, на пути домой он ухитрился высчитать орбиты всех светил, благодаря чему сумел провести свой корабль сквозь страшные бури. По прибытии матроса в Лондон очень скоро разошлась молва о его доблестях. Королева, повелевшая ему явиться ко двору, пригрозила обезглавить его, коли он не обнажит перед ней головы. Увертливыми речами он сумел умаслить королеву, которая была так восхищена его ответом, что приказала снабдить круглыми шапками всех своих телохранителей, а там и прочих стражей порядка в своей империи.
Кто не желает носить на голове фрукт, тот подыскивает головной убор на нашей грибной плантации. Островерхая шапка подзадоривает фантазию, круглая, плоская навевает успокоение. Тем, кто потолще и подобродушнее, рекомендуют островерхую шапку, а резким, ершистым — круглую. Грибные головы подразделяются на синюшки, зонтики и сыроежки, но инструктаж проходят сообща.
Все свежевылощенные появляются в темной комнате, где узнают сокровенные тайны вокзала. «Вы опускались вниз, все позабыли, а теперь очутились на самом дне», — говорит кто-то из темноты. Мы отрабатываем посадку, бормочем учебные тезисы, каждый про себя: «Я хочу быть саженцем, сидельцем, хочу быть со всеми, врасти в их общество, глубоко в нем укорениться».
На нас нацепляют по паре колокольцев-бубенцов; женщинам привешивают бубенцы между ног, мужчинам — колокольцы на грудь. Теперь мы отрабатываем спаривание вслепую или на ощупь. Мы учимся близости, приводим свои колокольцы в движение, чтобы один прикасался к другому, и, даже когда спаривания не происходит, нам удается звоном приободрить друг друга, разбудить, заинтересовать. Во тьме из сознания мужчин изгоняются яркие образы доступных бабенок, которые некогда запечатлелись у них в памяти, они пронзительно кричат, если предстоит соприкосновение, становятся торопливы или нервозны. Я выбираюсь из смятения, нащупываю последние искорки, сплавляю их в новый смысл, обрастаю новой кожей, даже между пальцами.
Нас одевают — лифтом доставляют прямиком в кабинку для переодевания, где надлежит дожидаться, пока продавец, для которого эта процедура явно привычна, не принесет подходящую одежду, белье, брюки, сорочки. Одежда не форменная, не ярко-желтая и не апельсиново-оранжевая, как я того ожидал, а самая что ни на есть будничная, мода вчерашнего дня, может, просто залежалая. Молодой итальянец твердит, что мне надо носить брюки со складочками на талии, и сам приносит крутые черные брюки, благодаря которым я должен приобрести лихую походку, а в придачу несколько сорочек, открытых на груди. Продавец учит меня, как надо развешивать сорочки и брюки, чтобы заложенная складка не разошлась. Нам должно брать пример с культуры одежды и обслуживания, присущей южанам, которые обрабатывают у нас плоскости соприкосновения — в наших отелях, за прилавками, в магазинах. Эти южане выстроили наш вокзал и сделали его уютным, северян было раз-два и обчелся, да и те выполняли черную работу, а нынче дамы из Южной и Юго-Восточной Европы сотнями восседают за кассами во всех универмагах.
Опустившись на глубину, мы начинаем отрабатывать подъем. Мы толпимся в вестибюле, целиком выдержанном в стиле венского кафе, усаживаемся на мягкие, истертые подушки сидений. Свет здесь в порыве трогательной заботы приглушают, чтобы наши глаза могли привыкнуть к новой обстановке. В Бразилии в качестве топлива использовали кофе, — крупными буквами написано на стене. Кофе свергало королей, которым вздумалось потчевать свой народ алкоголем, из аромата кофе у нас развилась общественная жизнь. Чтобы взбодрить мозги, кофе мы пьем черный и сладкий. Разделительной порцией называют первую чашку, выпитую после долгого сна, она как бы обрезает растрепанные края. Кофе отмеряют со скрупулезной точностью, а расход его заносят в амбарную книгу. Каждый пьет ровно столько, сколько выносит его желудок, пьет вперемежку с минеральной водой и фруктовыми соками, тем самым все расширяя границы возможного потребления. Кофеварка, которую мы ежедневно разбираем и чистим, отнюдь не является для нас собственно источником кофе, это всего лишь насадка с краном. Черный кофе мы качаем непосредственно из труб отопления. В конце концов, все здание работает на кофе, сей напиток можно получить из любого радиатора, он растекается по всей кровеносной системе, и всякий, кто пьет кофе — так нам внушают, — есть неотъемлемая часть вокзала.
Преподавательский состав, поджидающий нас в гигантском освещенном зале, состоит из множества людей, передо мной как бы тело с множеством голов. Далекий потолок состоит из множества светящихся трубочек. Мы купаемся в неоне. Ровный яркий свет, заливающий все вокруг, терзает наши опухшие глаза, которым довелось проплыть сквозь все ипостаси тьмы, и бередит воспоминания. Ни с того ни с сего в голове мелькает последняя поездка по железной дороге: я мирно сидел у окна бело-красного экспресса, сидел, зажмурив глаза, чтобы процедить сумерки сквозь тонированное стекло, а все свои мысли послал к горизонту, где они затерялись средь мельтешащих крыльев несчетных птиц, которых что-то спугнуло с проводов высокого напряжения. Над дремотной зеленью я разглядел бирюзу и пурпур, как вдруг под самым потолком купе вспыхнул неон и озарил ярким светом последний пейзаж. Свет в общественном транспорте не кислотный, как обычно считают, а пронзительно щелочной, он добела размывает переходы красок, смешения, оттенки. Мои глаза прилипли к собственному блеклому отражению, я поневоле наблюдал, как общественный свет норовит высосать, иссушить мой взор. Добравшись до вокзала, я был опустошен.
Вечером — часы общения за красным вином. Все мы суть подвижные мягкие части, пластичная масса, мы учимся обращаться друг к другу на «вы», соблюдаем дистанцию, обмениваемся любезностями, отрабатываем переменчивую игру между притяжением, благосклонностью и соблюдением дистанции, что, в свою очередь, задает такт и меру. Вообще говоря, мы разучиваем старые танцы, с разными партнерами. Искусство сближения передается через учение о лести, причем главная роль в этом занятии отводится благовониям. Вокзальный придворный должен кланяться благоухая. Позорно, если приглашением на танец не создается пара, ведь в отношениях между всеми существует негласная обязанность связи и размножения. Ухажер готовится загодя: согревает постель, прибирается в комнате, стирает белье, а приглашенную даму встречает на пороге всяческими знаками внимания. Для таких случаев рекомендуется приготовить свежую рыбу, живой подать ее на стол, учесть все связанные с этим неожиданности, помнить о них. Свежая рыба — всегда желанное блюдо, порой за нее платят втридорога, проектируются специальные бассейны и аквариумы, ибо лишь свежайшие рыбы плывут от чресел к чреслам. Когда рыбьи косяки отправляются в путь, все приобретает самостоятельное значение; возбуждение можно сносить очень долго и даже претерпеть до конца. Кто мало говорит и не способен вызывать восхищение, тому рыбий косяк не привлечь, а кто говорит слишком много, быстро его отпугивает и, спугнув болтовней, пытается подцепить на удочку своего визави, потчуя его следующей историей. Как-то раз над южно-английским морем была замечена странная туча, затмившая все небо. Это оказалась стая черных птиц, каких до сих пор никогда не видывали у здешних берегов. Потом несметная стая внезапно опустилась на полуразрушенный пирс, накрыла его словно блестящим черным пернатым покровом. Птицы расположились сплошным ковром, зачернили всю зелень крыши, будто бирюзовый водяной храм с люкарками и двускатной кровлей был изначально задуман как посадочная площадка для редкостных птиц. В сумерки любопытствующие могли наблюдать необыкновенное зрелище. Стая разом взлетела, повторяя своими очертаниями форму крыши со всем ее декором, несколько секунд этот удивительный строй сохранялся, а потом начал таять, растекаться, птицы с криком устремились в разные стороны, и небо вновь потемнело. Всех очевидцев охватило желание осмыслить произошедшее, поговорить с рядом стоящими, приукрасить увиденное, волнение росло все время, пока птицы мельтешили в воздухе. Снова и снова отдельные особи пикировали прямо на зрителей, тонкими клювами склевывали влагу из уголков глаз, которую, словно целуя, переносили в уголки пересохших ртов. Своим полетом они соединили стоящих далеко друг от друга, как бы протягивали между ними связующие нити, разжимали склеенные губы, не говоря уже о том, что парочки, пребывающие в затруднении, снова находили правильный тон, будто стая умудрилась отыскать клей, скрепляющий привязанности. В последующие недели птиц этих видели над различными приморскими городами острова, а позднее — в Германии, Бельгии и Голландии. Большинство возникших таким образом привязанностей привело к более глубоким отношениям, одни оказались непродолжительными, другие же, как известно, длятся по сию пору.
Однажды утром во мне зазвучали желтые колокола, сущий трезвон, целое стадо с колокольцами решило погулять в моем желудке; припустив вослед за стадом, я оказался у выхода из сонного тракта, в так называемом вестибюле. Здесь работает множество девушек, и они знают мое имя, которое я, к слову сказать, забыл. Вручают мне два пластиковых мешка с моим скудным добром. Дожидаясь у стойки, я наблюдаю за прочими новоявленными вокзальными придворными в вестибюле, а заодно и за старослужащими сотрудниками справочного отдела, они сидят в кожаных креслах, а шляпы у них лежат на столах вверх дном. В шляпах — остывшая похлебка фактов. Лысоватые затылки под мощными люстрами, старики бормочут — обмениваются информацией. Струнный ансамбль наигрывает танцевальную мелодию неизвестно для кого.
Носильщик, не спрашивая, взваливает мои пластиковые мешки на тележку и лихо толкает ее перед собой, благодаря чему они становятся ценным грузом. Эти самые тележки мало-помалу заменили носильщиков. Но тем усерднее носильщики работают на заднем плане. «Внутренняя служба», — по выражению моего спутника. Раньше его деятельность протекала возле путей, он встречал поезда международных линий, видел всех известных персон, актрис, певцов, государственных деятелей, порой они ездили целым караваном. Фантастическими горами багажа носильщики прокладывали мировым знаменитостям дорогу сквозь ожидающие толпы и неизбежную бурю вспышек — точь-в-точь проводники в горах, бросающие вызов стихиям. Закаленные носильщики отвлекали на себя часть назойливого внимания, и так завязывались дружеские узы между ними и робкими знаменитостями, коих они препровождали до самого гостиничного номера, причем не одна актриса с ходу выходила замуж за своего носильщика и не один государственный муж возвышал носильщика до личного своего советника.
Мы снова едем наверх, снова спускаемся по широкой лестнице, шагаем то по красным дорожкам, то по деревянному полу. Множество постоялых дворов, первоначально располагавшихся вокруг базарной площади, за долгие столетия слились в гранд-отель, корпуса примыкают один к другому, расфуфыренные швейцары стоят, словно адмиралы, у всех порталов и задних входов. Снова и снова пустые залы и салоны, маленькие, прелестно озелененные внутренние дворики с фонтанчиками Носильщик препровождает меня в более новую часть отеля, доводит до самой двери и вручает мне пластиковую карточку.
Укрылся я под внушительными зонтиками.
Живу теперь в однокомнатной квартире, отчасти меблированной, приборов и посуды крайне мало, есть телефон и кухонька с балконом, а еще и каморка с ванной. Здание в целом называется город-улей. Через вентиляцию я чую запахи своих соседей. Вполне вероятно, что мои соседи одновременно и мои коллеги, по каковой причине мы после работы сознательно держим дистанцию. Я и без того всегда знаю, что сегодня готовят на соседних кухнях, и попутно силюсь угадать, кто же там стряпает — мужчина или женщина. Большинство пользуются полуфабрикатами, ставят на огонь уже заполненные кастрюли, суют в духовку противни со всякой всячиной. В вытяжной трубе смешиваются разные печали, которые развеиваются, только когда какая-нибудь новая соседка, распространяя обаяние, жарит на свежих жирах, мелко рубит свежую зелень, чем пробуждает аппетит и фантазию и напоминает нам о нашем истинном предназначении: мы должны укреплять связи, создавать клейкое вещество. Вокруг новой поварихи быстро образуется толпа поклонников, ей шлют сладостные сигналы, порой вполне можно унюхать ароматы запретных соблазнов, а в вытяжном колпаке углядеть серую лохматую нить от какой-нибудь курительной палочки или иных источников аромата, да и мало ли что только не щекочет нам нос.
Пышным цветом расцветает рыночная торговля, полностью ориентированная на одиноких мужчин, — все салаты уже нарезаны, мясо замариновано, наряду с продуктами питания там есть и галстуки, и ботинки, и сорочки; гладильщицы и прачки ловят ухом скромные звуки, на входе их восхваляют за одно лишь появление. Одинокие мужчины пребывают в убеждении, что этот рынок есть рынок свадебный, и, прохаживаясь вдоль полок с товарами, бормочут слова приветствия, прикидываются занятыми или бедными и несчастными. Продавщицы, по требованию начальства, накладывают сладкий макияж, красят губы кармином дежурной готовности. Предпосылка для процветания такого рынка — тяга к единению всех служащих, большей частью выходцев из бедных стран; рынок — первое, что они видят по приезде, а живут они большей частью в задних комнатах и мечтают благодаря удачному браку убраться отсюда подальше. Одинокие холостяки пребывают в убеждении, что женщины могли бы последовать за ними в их жилище, и действительно, коль скоро они усердно делают покупки, их ведут за занавес и подвергают особым процедурам — массажу ступней, растиранию затылка, по причине чего многие из этих увальней ежедневно приобретают новые галстуки, каковые им тотчас повязывают на шею. Возле кассы разложены брошюрки с заголовками типа «Пчела» или «Пестрая чашечка», изображающие счастливых холостяков с дамами. Они просто купаются в меду.
В нижних этажах возникают лавочки и лавчонки, открытые круглосуточно, в основном они торгуют снедью, батарейками, газетами, маслом и Библиями. Чаше всего это киоск, ларек, иногда палатка с подсобным помещением. Для этих лавочек придумали специальные лампы, которые призваны поддерживать бодрый дух в покупателях, а равно и в продавцах. Мужчина, продающий шторы, так в своих шторах и живет, а рядом торгуют постельным бельем, супруги соединяются прямо тут под перинами, одеяла горбатятся, стимулируя бизнес. Многие из подземных торговых улиц располагаются в стенах старинных сводчатых коридоров, но есть и не старинные, прорытые недавно, да такие высокие, что в них можно спокойно расставить фонари, мало того, здесь и транспорт ходит, что опять-таки оживляет торговлю. Ветры, раздувающие палатки, — это воздух, втянутый из упомянутых туннелей, которые сейчас роют во все стороны. В зависимости от направления ветра и от места они пахнут по-разному, то, к примеру, чесноком, поджаренным на оливковом масле, то карри; иные ветры дышат немыслимым жаром арабского кофе. Большинство новых поездов движутся по приборам, но пассажиров множество, они едут, спят, мы различаем человеческие фигуры за занавесками, в кабине машиниста; локомотивами давным-давно управляют дистанционно, ни тебе контролеров, ни проводников, сам себе голова.
Корневище вокзала, сплетение туннелей и коридоров, откуда вся постройка всасывает свои соки, все растет, съемщики помещений копают все дальше, пристраиваются в каждой нише, занимают пространства между столбами и опорами, обживают боковины туннелей, чтобы оторваться от стройплощадок, порой покинутые гнездовья и остыть не успеют, как их ликвидируют и вскоре превращают в общедоступные места. Там, где селятся такие съемщики, как известно, возникает жизнь, за которой будущее; и у этого образа жизни уже есть свои приверженцы и подражатели; многие домовладельцы ведут себя точно так же, одеваются все небрежней, едят меньше. Они не видят необходимости расставаться с принадлежащей им квартирой, но живут на сочных ветвях, в кроне того растения, какое представляет собою наш вокзал, срывают перезрелые плоды, которые сами лезут им в рот, спят в раскрывшихся чашечках цветов, тогда как настоящие съемщики, которые сами себя ни за что так не назовут, суть часть корневой системы, слепые землеройки, которые должны все время двигаться, все время совершать важные находки — заброшенные комнаты, теплые озера. Здания постарше были в свое время просто-напросто надстроены, на старых фундаментах воздвиглись новые этажи — дворцы на церквах и церкви на могилах. Кое-где в ниши шлангами впрыскивают воду, чтобы полить краевые корни, вода сякнет в корневой системе, в тонких капиллярах, так и не добираясь до дна. Опасения, что эти операции могут подмыть фундамент и обрушить его, мы готовы развеять: чем глубже проникают в землю корни вокзала, тем мощнее ветви его кроны.
Глазам публики вокзальный придворный невидим. Он сам решает, что ему делать. Присутствовать. Быть тут как тут. Оказаться в нужном месте. При массовых дежурствах я ношу затычки-беруши, которые разминаю, леплю по форме слухового прохода и стараюсь засунуть поглубже. Пока разминаю и леплю, я получаю представление о моих слуховых проходах, ощущаю их как массу, стремлюсь привнести в затычку дневное ощущение, дневную форму, а уж потом засовываю в ухо, где она раздувается, каждый раз по-иному, я запихиваю затычки все глубже и глубже, чтобы вычленить самые глухие звуки, зону так называемых грубых, массовых, или фоновых, звуков. Надо иметь возможность ощущать эти вибрации, читать их всей телесной массой, когда нас соберется большая, плотная толпа. Мы пользуемся стенками-глушителями, составными элементами, которые устанавливаем снова и снова, чтобы обслужить новые входы и выходы, точно скалы перекрываем потоки проезжающих. «Проходите, проходите, пожалуйста!» — таково единственное указание, которое мы даем. Придворный сливается с кулисами, желая принять цвет окружающей среды. Волны, заданные расписанием, он бегло читает в шипучей пене, вскипающей над шумными потоками: белеет усердие, желтеет гонка, зеленеет поспешность.
Поскольку все прекрасное и все ужасное сосредоточивается на вокзале — с одной стороны, в нишах и в полусвете, а зачастую ужасное происходит на свету, как бы притянутое ярким светом, — мы пытаемся искусственно накопить досаду и во имя гармонии затеваем ссоры. Мы не обуздываем недовольство, напротив, мы его раздуваем. Оно разрастается у самой земли, под башмаками беспокойно ожидающих. Наш брат мимоходом присоединяется к очередям, шаркает подметками, тащит за собой глубокое лежачее недовольство, которое вскоре лижет подножия колонн, ползет вверх по фигурным бороздкам, через орнаменты и украшения, перила винтовых лестниц, до самых капителей, окаймленных листвой. Своды и ниши вестибюлей медленно наполняются недовольством. И тогда надо шаркать подметками, вертеть каблуками на мозаичном узоре, упражняться в сокрушенности, пока недовольство не будет сломлено, не обернется досадой, и тогда достаточно одного дурного слова, которое обычно произносит кто-нибудь из вокзальной обслуги: «Скверно, скверно!» — и грозная атмосфера изольется на ожидающих, цветы распахнут свои злобные чашечки, укусят самые буйные головы, люди откликнутся короткой перебранкой без всяких видимых причин, и тяжелый воздух разрядится в грозах местного значения.
Наш слух действует избирательно, зато мы тренируем интуицию, общее впечатление. Меньше слышать, больше видеть — один из тех лозунгов, которые вбивают нам в голову и которые в ходе вокзального существования надлежит совершенствовать дальше. Слух необходимо защищать, чтобы расширить поле зрения, увязать внешний и внутренний вид. Стоя в массе, в толпе, мы слышим внутренние органы, слышим пульс, вздохи желудочных соков, разлагающее урчание телесных кислот, пути кишок, отдаленное брожение. Мы завершаем свои исконные, скрытые ритмы могучими тактами. Зона средних звуков — сердечные и грудные тоны, где возникают влюбленности, защищенность, убеждения, там же всплывают и вопросы собственной принадлежности, их обходят стороной или дают простой ответ: «Я — составная часть вокзала» и «Мы — составная часть вокзала». Главное, что сигналы остаются слышны — светлая зона раздражителей, в которой мы воспринимаем высшие указания.
Без умения пропускать мимо ушей мы бы погибли. Порой я реагирую только на знаки. По окончании работы я вынимаю из ушей затычки, ложусь у себя в комнате на кровать, предоставляю своим ушам полную свободу, и они мчатся сквозь этажи на волю. Я слышу проводку, холодильники, отдаленное шипение, и стук, и прочие соседственные признаки жизни. В том, что касается слуха, мы все на «ты», слышим друг друга при ежедневных хозяйственных занятиях, ведь стены у нас тонкие, а трубы, подводящие кофе, пронизывают все здание. Манера спускать воду в туалете предоставляет мне полнейшие сведения о соседях. Иной резко жмет на рычаг, посылая по трубам бурный водопад, а иной спускает воду, прежде чем отлить, как бы стимулируя мочевой пузырь. Я слышу звук струек, прерывистый либо мелкодозированный, порой сопровождаемый грубым кашлем, который в кабинке оборачивается гулким лаем. Смех и писк в других комнатах, отдающиеся в радиаторах, ритмическое пыхтение и тому подобное нельзя локализовать точно — все это происходит где-то, иногда мне кажется, эти звуки исходят из громкоговорителей, чтобы пробудить в нас тоску.
Уши я прочищаю ежедневно. Для этого нас снабдили палочками, концы которых обмотаны ватой. Прочищаю не слишком глубоко, не слишком основательно, однако ж регулярно и только снаружи. Но как прикажете очищать взгляд, глаза? Услаждая их темнотой, прижимая теплые подушечки ладоней к глазным впадинам, а уж потом открывая глаза. Тогда все увиденное пляшет в ладони, призраки и лица, поезда и будущее, остатки взглядов, которые надо просто-напросто смыть. Остаются лишь светлые нити, которые, сгущаясь, откладываются в ухе и вращательным движением палочки могут быть извлечены из слухового прохода. Начинается все это с ощупывания наружного уха, ватный комок побуждает ушную раковину исторгнуть серу, его подводят к барабанной перепонке, постукивают, чтобы выбить пыль, которую собирают вместе с серными корками, осматривают на свету и выбрасывают. За барабанной перепонкой, говорят, сидит бабочка и ловит каждый звук, поблескивая крылышками, а крылышки эти покрыты миллионами волосков, на которых висят слуховые капли, — сущий медовый мех. Когда мы слышим что-нибудь хорошее, бабочка вылетает, порхает над лугами и по лесам. Но стоит ее напугать, как она складывает крылышки. Они слипаются навсегда. Хотелось бы мне иметь веки перед ушами, ресницы в раковинах, когти в ухе, чтоб можно было при резких звуках запирать бабочкин сад.
Нередко я чищу наружное ухо спичками, обернув их ватой. А в последнее время пользуюсь ими, чтобы укрепить, за грубить особо чувствительные места в слуховом проходе, однако это считается негигиеничным и едва ли не порочной наклонностью. Чем чаще я провожу внутреннее огрубление, тем сильнее зуд и тем тщательнее нужно действовать — я сижу за столом и предаюсь интимной ушной гигиене, которая вдобавок есть исследование слуха. Собственно, весь человек обитает в ухе, все части его тела, включая внутренние органы, отражены в ушной раковине, отчего возникает соблазн собственноручно сбалансировать кой-какие напряжения, легонько теребя ухо, пощипывая, почесывая. Чрезмерное употребление голых спичек вызывает, однако, повышенное сероотделение, что надолго засоряет слуховые проходы и препятствует внутренним процессам, отчего время от времени необходимо совершать публичное промывание ушей. Вот и затычки тоже пачкаются, и приходится чуть не каждый день мыть их с мылом. Поскольку нам выдают всего две затычки, мы поневоле все чаще пользуемся сигаретными фильтрами, которые способны заглушить шум только отчасти и толкают меня в объятия черных рынков, где я покупаю сигареты, каковые, уже без фильтра, курю потом на своем балконе, запуская колечки дыма за нёбную занавеску и выпуская их через нос.
Каждый придворный носит черные ботинки на шнуровке, которые нам выдают в двух вариантах. У грубых башмаков мысок закрыт стальной пластиной, они напоминают башмаки строителя, но встречаются все реже, мало-помалу нас избавляют от грязной работы, избавляют те люди, что спускаются по лестнице, согнувшись в три погибели, мы называем их подметочниками, потому что от них видны только подметки, они передвигаются на карачках, ну а что до башмаков, то большей частью мы носим модельную обувь, простой полуботинок, который легче и свободней скользит по поверхностям. Дополняет ботинки сумка с предметами для ухода за обувью — щетками, гуталином и всевозможными животными жирами, — эту сумку надлежит ежемесячно предъявлять для проверки. Состояние упомянутых предметов не менее важно, чем состояние самих башмаков, которые необходимо ежедневно чистить и смазывать согласно инструкции. Водой пользоваться запрещено, ведь она может испортить старую кожу; возможную грязь следует устранять с помощью грубой щетки, но тут больших проблем не возникает, поскольку грязь теперь встретишь редко, не то что пыль да белые хлопья, выпадающие из дыма и похожие на пшенные хлопья, их легко можно смахнуть мягкой щеткой или бархоткой. Устареть успела не только техника чистки обуви, поистине допотопная, но и тезис, что на протяжении всей вокзальной карьеры можно носить одну-единственную пару обуви. К модельному ботинку мы относимся как к живой коже, улещиваем его прирасти к ноге, обрести собственную жизнь. Модельный ботинок — это домашнее животное, которое надо причесывать, гладить, выводить на прогулку. По состоянию обуви наметанный глаз и впрямь прочтет степень услужливости придворного и его слияние с башмаком.
Начальство расхаживает в превосходных башмаках, которые им собственноручно чистин, не надо, этим занимаются новички, для них большая честь надраивать боссам обувь, смазывать ее ваксой, доводить до блеска. Мы гордимся сверкающей обувью начальственной четы, ведь для нас они ходячий образец, олицетворяют верность и долгую, нерушимую любовь, а за эти заслуги им подобает ежедневно носить красивую обувь, каковая распространяет их любовь далеко за пределы буден. Однако ж самая драгоценная пара — туфли высокого полета, принадлежащие общественности, кочующие от одного начальника-председателя к другому, а выгуливать их дозволено лишь председательским супругам, что сопряжено с огромными правами и с множеством обязанностей. Эти туфли задают особую походку, диктуют размах шага в соответствии с основным вокзальным ритмом. Туфли изготовлены по мерке первой председательши, а потому главное для жены председателя, чтобы они пришлись ей по ноге. Нередко ходьба в этих туфлях вызывает сильную боль, но женщина никогда и виду не подаст. Для чистильщиков особенно почетно ухаживать за этими туфлями, которые хранятся за стеклом на бархатной подстилке, вынимать их, надев белые перчатки, и нести в прачечную. Орудуя первоклассными щетками, они поют, стоят по трое, чтобы выстраивать чистые мажорные трезвучия, подчеркивающие торжественную солидность своих действий. Подавив свою мужественность, они поют чистым фальцетом, басам ходу не дают, хотя временами басы все же прорываются, ведь нажим, которому мы себя подвергаем, должен быть и нажимом страдания. За чисткой или полировкой нам ни под каким видом нельзя скатываться в минор, поэтому при нас всегда находится крепкий придворный, он проверяет чистоту звука, исправляет неточности, выпевает полутон и замыкает сияющие мажорные круги. Когда туфли разбужены пением, согреты и начищены до блеска, их надевают на председательшу, что может занять немало времени и обычно сопровождается адской болью. Пятки и подъем натирают бальзамом, аккуратно перевязывают, обклеивают пластырем, подкладывают подушечки. Вряд ли хоть одна председательша сумела за долгие годы сохранить изящные ножки.
Прежде чем дама сделает первый шаг, председатель целует мыски ее туфель. Каблучки туфель высокого полета широкие, низенькие, с набойками. Раньше вместо набоек прибивали золотые монеты, которые на глинобитном полу почти не стирались, ныне же, когда полы мраморные, гранитные или стеклянные, требуются набойки потверже, к примеру стальные, чтобы мы слышали шаги. Когда женщина идет, черты ее лица меняются — одни считают, что от боли, другие твердят, что от умиления, — лицо у нее каменеет, его выражение как бы вне времени, она превращается в нечто парящее над нами. Мы принимаем ее в свою среду, держим такт, отрабатываем такт, сохраняем лицо, весь этот процесс совершается скрытно, среди случайных прохожих, и направлен внутрь. Мы спрашиваем себя, захотят ли туфли двигаться сами собой, пребываем в убеждении, что это вполне возможно, пока мы чистим их с песней, тем самым внедряя в них ритм, а заодно всяческие проявления решительности.
Начальник, то бишь председатель, бродит на заднем плане. Он ежедневно выгуливает тупоносые, так называемые топорные, башмаки, чистят их женщины. Единственное их украшение — большая серебряная пряжка, закрывающая весь верх и изогнутая таким манером, что председатель, где бы он ни стоял, видит в ней отражение всего вокзала, правда в искаженной перспективе, отчего сам как бы становится размером с вокзал, что должно вознаградить его за вечное пребывание на заднем плане. Он видит нас в своих башмаках, где бы мы ни находились.
Встречая команду-победительницу, он вправе выступать в роли гостеприимного хозяина. Команда обходит парадным маршем все здание, осматривает вокзальные булочные, колбасные лавки, винные погреба, кухни. Начальник шагает впереди, тупоносый башмак распахивает все двери, раскатывает темно-красную ковровую дорожку, тогда как футболисты в элегантных костюмах гордо выставляют напоказ завоеванные в игре золотые бутсы. Команда эта не уступает итальянской команде мастеров, и за элегантную сыгранность ее награждают аплодисментами. Во всех помещениях активно действуют группировки и школы, стремящиеся вобрать в себя тот дух, который источает команда-победительница. Командный дух проявляется в тонкостях, большей частью он держится от силы несколько месяцев, отчего каждый год возникает новое формирование. Команда-победительница одолела немыслимое количество ступеней, прежде чем достигла нынешних вершин, она пересекает вестибюль, где сеет колдовское очарование, этакая сороконожка — малорослые, скорее даже приземистые, но весьма холеные молодые люди, загорелые, одни с довольно длинными волосами, но причесаны аккуратно, другие с тщательно подстриженными трехдневными бородками. Пахнет туалетной водой. Парикмахер вмиг подкорачивает волосы, подравнивает баки; команда безмолвно движется дальше, меж тем как он вносит последние поправки в и без того мастерскую стрижку.
Первым идет вратарь, за ним звезда команды, нападающий, африканец, которому команда обязана золотыми голами, его встречают ликованием, он шагает между собственными защитниками, которые опекают его, следом — основной состав, за ними неизменно заинтересованные запасные игроки, желающие произвести впечатление безупречным строем, им положено чувствовать себя своими — даже когда они всю игру сидят на скамье запасных, они как бы участвуют в игре наравне со всеми, мысленно. И наконец, трое бразильцев — голова, сердце и легкие команды, они балагурят с персоналом, который идет следом, а дальше — целый обоз сопровождающих: массажисты, секретари, менеджеры. Тренер в кроссовках и при красивом голубом воротнике спешит обок своего стада, призывая игроков к сдержанности, их то и дело окликают, то и дело трогают; почувствовав чужое прикосновение, они реагируют рефлекторно, тренированными движениями отвергают всякую навязчивость, когда локтями, а когда и незаметными пинками, что нарушает командный ритм. Тренер бдительно следит, чтобы соблюдались последовательность шагов и дистанция, а ритм, которым команда заворожила противников и публику, должен сохраняться и в повседневных обстоятельствах. Наш начальник-председатель хочет поддать пару, отбить ногами большой вокзальный ритм, но шаги в нескладных башмаках, увы, никого не впечатляют. Вот он уже идет впереди, без сопровождения, ибо команда в течение нескольких секунд демонстрирует посреди вестибюля прекраснейшие образцы своего искусства, изящный дриблинг, сшибки, перебежки. Темно-красную дорожку, накапливающую эти шаги, потом скатывают и с пением выбивают, а ворсинки, которые при этом выпадают, остаются неотъемлемой частью вокзальных сокровищ.
С тех пор как в публичных местах категорически запрещено курить, продавать на вокзале сигареты тоже запрещено, они попадают на вокзал таинственными путями, никто точно не знает, как они проникают через контрольные пункты — в пачках, упрятанных в толстые подметки или зашитых в фальшивую подгибку, либо поштучно, насаженные на фальшивые пальцы. Табачные контролеры простукивают подметки, пытаются отвинтить от туфель высокие каблуки, по каковой причине только новички позволяют себе носить вызывающе броские туфли и перчатки. Первоначально в контролеры определяли нашего брата, но очень скоро выяснилось, что большинство придворных, имея дело с табачными изделиями, становятся курильщиками, а когда просочился слух, что конфискат в основном перепродается и нередко его предлагают, если не сказать навязывают, тем же, у кого он изъят, причем по завышенным ценам, на смену пришли волонтеры, проверенные, некурящие. Придворных отнюдь нельзя причислить к числу официальных представителей вокзала, мы отличаемся гибкостью и послушанием, Смотрим, препятствий не чиним, с нами можно поговорить. Мы исчезаем, нам должно быть связками, клетками, тканями.
Некогда во внутреннем дворе города-улья росли старые пальмы, под искусственным светом, в горшках, которые выставляли вдоль путей, когда готовили торжественную встречу важным персонам. Пальмы требовали для себя условий почти тропических, возле каждой стояла своя лампа. Мало-помалу освещение растащили, причем никто не чувствовал себя в ответе за это, вскоре стало до того темно, что ни один уже не рисковал туда сунуться. При помощи краденых прожекторов под землей выращивали табак, в подвалах, а скоро и во многих однокомнатных квартирах. Ни с того ни с сего во всех лавках были распроданы оросительные устройства, разве что иной придворный втихаря ими подторговывал, причем так, что уличить его было невозможно; серые рынки всех оттенков выросли вокруг города-улья, со всего света сюда потянулись курильщики. Внутренний двор стал рассадником черных рынков, вскоре оказался безнадежно задымлен, притягивал к себе особей, живущих исключительно в темноте, этаких членистых гусениц, которые зарывались в землю, строили гнезда, вцеплялись когтями во все пещеры и коридоры. Так возник черный кратер, и все краденое рано или поздно снова всплывало в нем и перепродавалось. Задымление в городе-улье росло, охватило вскоре всю постройку, табачному контролю пришлось активизироваться. Когда во внутреннем дворе восстановили освещение, множество его обитателей снова убрались во тьму. Внутренний двор пришлось хорошенько расчистить, привести в порядок, там устроили пляжи из белого песка пустынь, разместили приспособления для пляжных видов спорта.
В последнее время волонтеры на контроле берут под стражу старых придворных. Ходит слух, будто эти старики заодно с нелегальными торговцами, стоят для них на стреме. Сигареты продаются поштучно, торговцы всегда в движении, но действуют на глазах у старых придворных. Поскольку все здание под надзором, никак нельзя обойтись без стариковского опыта, старики-то всё наизусть знают, они устанавливают порядок движения, собирают нервничающих клиентов в очередь, обеспечивают небольшие скопления, толкотню, чтоб жаждущие могли быстро вступить в контакт с торговцами, все должно происходить молниеносно, без задержек. Проворные торговцы держат свои сигареты в платках, показывают товар лишь мельком и назначают цены, которые принято называть секундными. Чем больше нервничает покупатель, тем выше цена, и ради каждой очередной сигареты надо опять становиться в очередь. Таким манером старые придворные всегда при табаке, их пагубная страсть считается неисцелимой, их лица изрыты морщинами, голоса по большей части сели, но прически, как и прежде, лихие, и поредевшие волосы зачастую окрашены в голубоватый цвет.
Женщины, работающие на вокзале, переживают своих мужей на десятки лет. Им доверена вся мелочная торговля, сравнительно спокойный рынок, который уютно расползается в ширину, а торгуют на нем главным образом одеждой. До самого преклонного возраста вокзальные работницы сохраняют звучные, бархатные голоса, образующие собственное пространство, где каждый очередной голос задает вопрос предыдущему, пока не появится искомый предмет. Они ни за что не дадут втянуть себя в торговлю сигаретами, они обитают на подступах к нелегальным торговцам, которые на свету не показываются, а живут в туннелях, заброшенных складах и старых коллекторах. При первом же свистке их как ветром сдувает. Там, где они торгуют, находили громадную чешую и остатки фасеточных глаз, а как-то раз покрытую панцирем ногу, которую одна из мелочных торговок включила в свой ассортимент и выставила на продажу, где эта нога и была обнаружена неким врачом-дерматологом и спешно доставлена в вокзальную лабораторию с целью вскрытия и помещения в специальный раствор.
Белый рынок, вокруг которого много чего настроено и строится, возникает лишь в свете прожекторов, и его строжайшим образом оберегают от испарений и запахов любого толка. Чуткие носы, принадлежащие по большей части юным волонтершам, регулярно обнюхивают эти зоны, пеленгуя отбросы, гниль, тлеющие участки. Даже нас, придворных, то и дело обнюхивают, поскольку мы слывем мягкотелыми. Нас пускают в ход как приманку для публики, к вновь возникающему рынку мы отношения не имеем. Здесь не торгуют предметами. Здесь обмениваются высокими знаниями. Внезапно в толпе возникает бурное волнение, все спешат к одному месту, где быстро образуются круги и кольца, создается толкучка, весь интерес устремлен к одной точке — туда падает луч света. Свет порождает жару, и тот, кто задерживается в световом конусе, начинает потеть, исходит паром, превращается в туман, по этой причине никому не следует долго находиться под таким освещением. В ярких лучах люди забывают, кто они такие, откуда пришли и чего им здесь надо. Поскольку же слушают только их речи, а люди в световом кругу зачастую несут несусветную чушь, необходимы искуснейшие разговорщики, которые устраивают вокруг светового пятна эстафетный забег. Они разносят горячие новости изнутри наружу, где эти новости в виде слухов добираются до нас, вскоре становятся суждениями, а там и холодными фактами. К нам разговорщики относятся враждебно, мы вторгаемся на их территорию, извлекаем выгоду из возникающих кривотолков, запускаем шепоток, даже когда необходима полная тишина. Мы с удовольствием держимся вблизи от этих нежданных световых действ, собираемся группами и группками (этого от нас и ожидают), громко кричим «мех» или «мох», хотя совершенно ничем не торгуем. Иные прохожие утверждают, будто белые прожекторы истребляют поднимающуюся мглу, потому и пускают в ход все большие порции света, дабы одержать верх над грозящей мглой — с потолка поистине впрыскивают световую вакцину.
Попытки осветить весь вокзал до последнего уголка терпят неудачу, потому что в этом случае публика и прохожие перестают чувствовать себя как дома. Нам требуются сумеречные зоны, благодатная расплывчатость линий, плавные переходы от официального сияния к приватному, мягкому, уютному. Мы благоволим теневым зонам, что гнездятся по краям все более яркого светового пятна, начиная от торговцев сукнами и коврами, эти люди стоят навытяжку перед старыми придворными, даром что их причисляют к табачным нелегалам, а окружены они множеством торговок разномастным мелочным товаром, которые даже и обитают в этом выставленном на продажу товаре — в шкафах, кроватях, комодах; едва им удается что-то продать, они тотчас возмещают себе проданное у другой мелочной торговки: чашка из собственного детства заменяется чашкой из другого какого-нибудь детства.