Ежели выйти легкими судами из Казани по реке Казанке, войти в Итиль-реку, кою русские зовут Вологою, спуститься по ней до устья Камы да после на парусах или веслах плыть по Каме вверх, к вечеру до крепости-балика Кашан дойти вполне можно. Хочешь — плыви дальше, благо от Кашана до самого Джукетау по обеим сторонам Камы-реки корабельные огни на башнях светят, а с такими маяками-ориентирами путь водный и ночью не шибко в тягость. Хочешь — вяжи свои челны к пристани и поднимайся на ночь в балик, — вот он, на самом бережку камском. Городок сей, по меркам булгарским, не зело стар, а вот поселение на месте его корни имеет древние. Сказывали седобородые абызы-старцы, что жили здесь еще во времена Мохаммеда пророка серебряные булгары, племя с корнями наполовину славянскими, наполовину тюркскими, да и те не на пустое место пришли. А как пал под ударами таранов бека кыпчакского Булат-Тимура славный стольный град Булгар в проклятом 1351 году, балик Кашан из крепостицы низовых закамских улусов главным городом княжества Кашанского содеялся. В те годы три таковых княжества на месте державы булгарской объявилось, и города стольные в них: Кашан, Джукетау и Казань. Жили дружно: язык один, вера одна, титулованные да купеческие роды меж собою в родстве, прошлое и настоящее для всех едино, — чего делить? Вместе от врагов оборонялись, помогали друг другу зерном и мукою в года неурожайные — словом, жили так, как и положено добрым соседям. Ханы ордынские не шибко беспокоили — до ставки их далеко, полетов стрелы и не счесть, — а ежели и прибудет к ним какой залетный ильча-посланник со сборщиками податей баскаками, так на время малое: набьют торбы да кули деньгой да пушниной — и назад. К тому же в самой Орде неспокойно было. Сказывали, режут там, метя на престол ханский, а то и просто за так, ханские дети да беки один другого, а где кровушка беспричинно льется, какой уж там порядок? Только поруха одна да хаос в умах и душах. А как вышел из Орды разобиженный смещением с престола хан Улу-Мохаммед да обосновался на землях казанских, новое ханство учредя, улусы Кашанские да Джукетаунские вместе с иными, прежде в державе Булгарской числящиеся, в ханство Казанское и вошли.
В городе Кашане, коли ты ильча, хаким[1] либо человек именитый, проведут тебя во двор улугбеков[2], усадят на персидские или армянские ковры, в ворсе коих нога по щиколотку утопает, накормят-напоят да спать на перины уложат. Человек поплоше также вниманием оставлен не будет: и накормят, и разговором займут, и на ночь определят. А поутру, пробудившись от азана, коим муэдзин созывает правоверных на утреннею молитву Всевышнему с высокого цветастого минарета мечети, можно, сотворив молитву, свой путь и дале продолжить.
Кама-река с норовом, как и все северные реки, так что чем идешь выше по течению, так зри зорче. Ну а коли ладно все да судовой баши [3] зело опытен, только и следи, как пойдут леса липовые — значит, до Джукетау рукой подать.
Город сей историю, равной Кашану имеет. Они будто братья родные от одного отца-матери, державы Булгарской, только что и разница: Кашан на правом берегу Камы реки, а Джукетау на левом. Да еще славен Джукетау медом липовым, лучше коего нет во всем ханстве Казанском. Ведь именно из этого меда самый вкусный набиз — легкое хмельное вино, на потребление коего, в отличие от вин крепких и зелена русского вина, Аллах смотрел сквозь пальцы.
Прямо против Джукетау — устье реки Шум-бут. Здесь, на срединном ее течении, стоит за стенами тесаного камня город Чаллы — ставка Юсуфа, верховного сеида ханства Казанского. Сам городок невелик. За стенами градскими — каменный двор сеидов, выстроенный ровно полсотни лет назад еще дедом Юсуфа Мохаммедом, последним верховным сеидом Булгарии. Сеид Мохаммед выбрал для своей ставки город сей не случайно: неверным урусам достать до него не просто, почитай, всю страну надобно даже не поперек, а вдоль пройти. И от стольных градов да путей торговых весьма далече, ибо надлежит пастырю правоверных мусульман не властвовать да богатеть, но наставлять и бдеть за чаяниями да помыслами людскими. Человек, он ведь из костей да мяса сотворен, а сии материи не стойки, и яств требуют, и пития, и неги. И быть сеидом — ох как не просто. Знал Юсуф, что когда наблюдают за тобой сотни, а паче тысячи глаз, то любой поступок или слово должны быть всегда оправданны и выверенны; что стоит только допустить ошибку или иную какую оплошность — все будет примечено, неизвестно, как истолковано, и при случае припомнено всенепременно. И не важно, что власть духовная в ханстве принадлежит ему, верховному сеиду. Не важно, что ему, потомку Мохаммеда пророка от дочери его Фатимы и халифа Али, с одной стороны, и хана Булгарии Шарифа — с другой, подчинялись эмиры земель Казанских. Не важно, что сам хан казанский при встрече с ним подходил к его руке пешим, в то время как сеид был верхом. Реальная, земная власть была от него далеко. В его же ведении было то, чего нельзя было ни лицезреть, ни потрогать руками: людская вера — его богатство — могла расти и шириться, но не имела определенного веса, а человечьи души — поле его битвы — были зачастую темны и имели столько закоулков и тупиков, что количество их не поддавалось счету.
Юсуф был сеидом уже четыре года, с тех самых пор, как умер от старых ран отец, ибо был эмир Абдул-Мумин до принятия сана сеидова самым бесстрашным и отчаянным воином из всех людских творений Аллаха. От крови неверных сабля его была столь темной, будто ржа ее изъела. И все бы ладно, да была у Юсуфа младшая сестра Таира, которая, подрастая, доставляла ему все более и более беспокойства. Сам он был скорее в мать, мудрую и спокойную женщину, что сидела безвыходно и тихо в женской половине дворца, показываясь на глаза кому бы то ни было лишь тогда, когда в том возникала неотложная и крайняя надобность. Так же тихо и прибрал мать к себе Всевышний. А вот сестра, несомненно, нравом пошла в отца. Таиру никогда не удавалось удержать в женской половине дома. Она самым невероятным образом выбиралась из накрепко запертых покоев и появлялась там, где хотела и когда хотела, ставя в тупик самых опытных охранителей Юсуфова дворца; лазила, как мальчишка, в окна, ловко перемахивала через заборы и плетни, даже и в человечий рост, а года два назад в кровь поколотила какого-то глупого хэммала-поденщика, отпустившего, как ей показалось, грубую шутку в ее сторону. На нее жаловались все ее хальфы [4] и сама воспитательница. Таира часами могла быть в седле, и не было лучше для нее удовольствия, нежели скакать кромкой Шумбута, чтобы конские копыта поднимали пенистые радужные брызги. О, как она жалела в эти часы, что нет у нее в руках острой сабли и что Всевышнему было почему-то не угодно видеть ее мужчиной. Вот тогда б уж она…
Как-то раз, в одну из первых теплых ночей созвездия Близнецов подъехала к сеидову двору большая группа конных. Кто иной, возможно, и не услышал бы неясного шума и приглушенных голосов на мужской половине дворца, но Таира проснулась, — сон ее был чуток, как у воина возле походного костра. Любопытство также было ей присуще, посему она поднялась, подошла, неслышно ступая босыми ногами, к двери и выглянула в освещенный масляными плошками коридор. Терпеливо выждала, покуда запыленные дорогой люди внесут в один из покоев многочисленные баулы и сундуки и коридор окажется совершенно пуст. Подобрав подол длинной шелковой рубахи, быстро скользнула на мужскую половину дворца и спряталась в чуланчике рядом с покоями Юсуфа. Через крохотное оконце под самым потолком Таира услышала незнакомый голос:
— Весь род Барынов против меня, всесвятейший. Карачи Аргын, первый ханский советник, — за ним уже песок надо подбирать — тоже линию Барынов гнет. С урусами, мол, торговать надлежит, а не воевать их. Сундуки Аргына от золота да мехов ломятся уж… Что, Карачи возьмет их с собой, когда Всевышний к себе его призовет?
— Помыслы Творца умом понять нам не суждено, — услышала следом Таира голос брата. — Это тебе Всевышний испытание ниспослал, дабы в крепости твоей удостовериться. Аллах един, а Мохаммед — пророк его…
— Если бы не бек Кул-Мамет, да продлит Всевышний дыхание его, — продолжал жаловаться первый голос, — лежать бы мне уже рядом с дедом моим да отцом в усыпальнице возле башни дозорной. Досточтимый Кул-Мамет меня потайным ходом из дворца вывел на берег Казанки, а там на коня — и к тебе, всесвятейший.
— Что Барыны против тебя — плохо. Род сей очень древен и сильно почитаем. Один из их предков еще святого Алмуша на престол бунтарский поднимал. На Казани их слушают… — Юсуф немного помолчал. — А что Нарыки?
— Старый Ар-Худжа далеко, улугбеком в Сэмбэрске, а Алиш, так тот пуще других под курай [5] Москвы пляшет, большую дружбу с купцами неверных водит, в юрте урусском у толмачей язык ихний учит, тьфу! Все знатные роды за Мохаммеда-Эмина стоят. Тот еще к Казани не подошел, а уж и ворота городские настежь: входи-де, великий хан, властвуй. А мы-де тебе твои русские сапоги будем вылизывать. Он, поди, и язык-то родной забыл — с десяти годов при дворе московском проживаючи. А может статься, и веру…
— М-да-а, — протянул Юсуф.
Таире стало скучно. У брата дела и днем, и ночью; знатные гости, заботы державные. Тоска. Все-таки большая власть — это и большая неволя. Вечно, будто на поводке: и туда нельзя, и сюда не можно.
Она зевнула и ладошкой прикрыла рот, как учил брат, хотя никого рядом не было. Негоже, говорил он, чтобы внутрь тебя кто посторонний заглянуть бы мог. А вдруг он про тебя мыслит худо. А когда худые мысли стороннего человека попадают внутрь — не миновать беды-напасти или хвори тяжкой.
Более она к разговору не прислушивалась. Улучив момент, шмыгнула быстрой тенью по пустому коридору обратно к себе, поправила перину на нарах и, нащупав под подушкой веточку можжевельника — оберег от лихого джинна, что имеет привычку приходить по ночам и соблазнять девушек, — уснула быстро и безмятежно. Не ведая, что ночь эта есть конечное время одной ее жизни и начало другой…