В воскресенье утром к нам заявился Воскресенский.
— Аркадия нет?
— Нет.
— Жалко: хотел у него перехватить трешницу.
Он сел, потер покрасневшие на холоде руки, прокашлялся.
— Как живешь? — спросил Роман.
— Плохо. Прибаливаю. Впрочем, сам виноват: уж очень я недопивал в последнее время.
Позавтракав с нами, он сказал:
— Какого черта сидеть дома! Пошли гулять. Может, Аркадия встретим.
— Пошли, — согласился Роман.
На улице ветер свистел в голых ветках. Навстречу нам шла группа солдат с сестрой милосердия впереди. У одних руки были на повязках, другие ковыляли на костылях. Запахивая шинель, Воскресенский спросил Романа:
— Как думаешь, долго война продлится?
— А что?
— Как — что? Водку-то на время войны запретили, а на самогон никакой стипендии не хватит. — Он помолчал и вздохнул: —Тяжко мне на этих страдальцев смотреть, тяжко. За что людей калечат?
— Война только началась, — сказал Роман, — но и по началу видно, что длиться она будет долго, до полного истощения материальных и людских ресурсов с той и другой стороны, если…
— Что — если?
— Если не прервет ее революция. А это наиболее вероятный исход. — Роман всмотрелся в идущих нам навстречу и, потемнев вдруг в лице, сказал:
— Перейдемте на ту сторону: мне вон в тот магазин надо.
Мы двинулись поперек улицы. Я не выдержал, оглянулся — и узнал в сестре милосердия Таню Люлюкову.
Когда мы вышли из магазина, в котором, кстати сказать, Роман купил только коробку спичек, к нам подбежал солдат с забинтованной рукой на повязке и протянул Роману что-то вроде свернутой в несколько раз газеты.
— Вот вам сестричка приказала передать.
Роман посмотрел на газету с недоумением, однако взял и, не развертывая, спрятал в карман.
— Ну как, — спросил он, — поправляетесь?
— Так точно, господин студент, поправляемся. — Солдат хитровато подмигнул. — Из куля в рогожу. Однако же, есть и такие, которых скоро на фронт отправят. Еще, значит, воевать.
— За что воевать?
— За что воевать? — Солдат опять подмигнул. — Известно за что: за веру, царя и отечество.
— А которые «из куля в рогожу» — с теми как? — спросил Воскресенский.
— Тем чистую — и на все четыре стороны.
— Без ног-то?
— А зачем ноги? Была бы рука, чтобы протягивать прохожим. — Солдат повел по сторонам зелеными, с хитринкой глазами. — Одначе я пойду, а то с вами тут… договоришься.
— Ты из какого лазарета? — спросил Роман.
— А вам зачем? — насторожился солдат.
— Да вот хотел узнать, не лежит ли у вас Стамескин? Он в голову ранен.
— Стамескин? — сразу оживился солдат. — Куприян? А как же, лежит. Ого, Куприяна все знают! Он такие загадки загадывает нашему брату, что у иного аж глаза на лоб лезут.
— Например?
У солдата забегали подозрительно глаза,
— Например, на чем земля держится. Роман усмехнулся.
— Тут и думать нечего. На крестьянском труде.
— Во! В самую точку! — воскликнул солдат. Но тут же спохватился: — На трех китах держится, вот на чем.
Неожиданно из переулка показался офицер. Солдат вытянулся. Офицер, молоденький прыщеватый прапорщик, строго спросил:
— Ты почему здесь?
— Так что, ваше благородие, нас на прогулку выведи. Из лазарета мы, — отрапортовал солдат.
— А почему отбился от своих?
— Виноват, ваше благородие! Сейчас догоню.
Роман хмуро сказал:
— Это мы его задержали. Расспрашивали о войне.
— Налево кругом марш! — скомандовал прапорщик. — Бего-ом!
Солдат повернулся, пристукнул каблуком сапога и тяжело побежал, прижимая к груди здоровой рукой больную.
— Что это тебе прислала сестра? — поинтересовался Воскресенский.
— Не знаю, — буркнул Роман неохотно. — Какое-нибудь обращение к населению, наверно. Теперь только и печатают что воззвания о пожертвованиях.
— А ты прочти.
— После. На таком ветру из рук вырвет.
— Так зайдем в магазин, купим еще коробок спичек, — настаивал Воскресенский, не сводя с Романа насмешливых глаз.
— Да что ты пристал! — рассердился наконец Роман.
— Меня интересует, почему она прислала именно тебе, а не мне, не Мимоходенко.
— Она прислала нам всем, а почему солдат вручил мне, а не тебе и не Дмитрию — этого я не знаю.
— Ага, «нам всем»? Ну, так пошли в магазин — будем читать все.
И Роману ничего не оставалось, как идти опять покупать спички.
В магазине мы развернули то, что солдат передал Роману. Это были четыре страницы из журнала «Природа и люди». Мы тщательно осмотрели их, но никаких воззваний не нашли. Одна страница была заполнена всевозможными объявлениями. На другой красовался портрет чубастого, в фуражке набекрень, казака. Под портретом надпись: «Козьма Крючков. В схватке с немецким кавалерийским разъездом один убил 11 немцев и получил 11 ран в себя и 11 в лошадь».
— Видал я дураков, — сказал Воскресенский, — сам дурак, но такую глупость первый раз встречаю. Кругом по одиннадцать! Надо же!
Третья страница вся была отведена под сводку военных событий с начала войны.
Роман провел пальцем под двумя строчками:
— Прочтите. Глупая ложь о Крючкове кажется просто невинной забавой в сравнении вот с этой мерзостью. Прославленный казнокрад и жесточайший душитель революционных выступлений рабочих, генерал Ренненкампф своими бездарными и предательскими действиями в Восточно-Прусской операции привел наши войска к крупнейшим поражениям, а в сводке написано: «Всемилостивейше награжден за боевые отличия орденом святого Владимира 2-й степени с мечами».
Воскресенский положил Роману руки на плечи и, заглядывая ему в глаза, сказал:
— А что, Ромаша, если я поеду к этому самому Ренненкампфу, выпью там за спасение его души кварту чистого спирта и отсеку ему, подлецу, голову — благословишь ты меня?
— За благословением обращайся к Аркадию, — засмеялся Роман. — Он собирается постричься в монахи и стать игуменом монастыря.
— Постой, постой! — вскричал Воскресенский. — А ведь я уже дважды видел, как он поднимался на монастырскую горку. Может, он и сейчас там, каналья? Пошли!
— Ку-уда? — раскрыл Роман широко глаза.
— В женский монастырь. В церкви сейчас идет заутреня— вот там мы его и накроем, подлеца!
Идти в церковь Роман не захотел. Мне же было интересно посмотреть женский монастырь (мужской я хорошо узнал в своем родном городе), и мы с Воскресенским отправились вдвоем.
Стоял монастырь на верхушке холма. Летом из города был виден только купол с золоченым, сверкающим на солнце крестом, все остальное пряталось в гуще зеленых курчавых деревьев. Теперь листья опали, и с любой улицы можно было увидеть и церковь, и длинные белые постройки, и окружавший их серый, мрачный забор.
По дороге Воскресенский распространился о том, что, собственно, не Аркадию, а ему самому следовало бы стать игуменом. Во-первых, говорил он, Аркадий всего-навсего сын парикмахера, а он, Воскресенский, происходит из духовного звания, о чем свидетельствует даже его фамилия. Во-вторых, Аркадий умерен в восприятии спиртного, а какой же порядочный игумен не напивается тайно от братии до положения риз! В-третьих…
Что было бы в-третьих, я не услышал, так как с горки спустился и преградил нам дорогу человек в опорках, в заплатанных штанах и замусоленном ватнике, со слезящимися глазами и багровым носом. Протянув трагически руку, он сказал с деланным пафосом:
— Господа студенты, обратите внимание на вашего несчастного коллегу. Был и я когда-то студентом, но за вольный образ мыслей подвергся изгнанию из храма науки. Не одолжите ли мне на пропой души полтинник или хотя бы… — Он не договорил, выпучил на меня глаза и радостно вдруг крикнул: — Касатик! Митенька! Вот где довелось встретиться! А мамаша ж с папашей живы?
Я всмотрелся и узнал в нем того самого бродягу с розовым носом, который пришел когда-то на освящение чайной-читальни, пристроился к хору и вместо «многая лета» пел «ехала карета». Потом он частенько заходил к нам в чайную и каждый раз с бутылкой.
— Как же вы меня узнали? — удивился я. — Ведь я вырос с тех пор.
— Вырос, вырос, — согласился он, — но все такой же заморышек, пошли бог здоровья. Дай я тебя поцелую. — И, облапив меня, чмокнул в щеку мокрыми губами.
— Из какого ж тебя университета выгнали? — поинтересовался Воскресенский.
— Из самого высчего, — подмигнул бродяга. — Из приходской школы при церкви Святого Гаврилы Брехунца в столичном граде «Кто кого на понт возьмет».
Я сказал:
— Все бродяги к зиме на юг подаются, а вы почему тут?
— Застрял, — вздохнул он. — Наш брат продвигается по образу пешего хождения, а ноги мои сдавать стали. Но ничего, как-нибудь перезимую. Меня мать игуменья пожалела: сторожем в монастырь определила. Вот и живу я там на манер евнуха в султанском гареме. Скучно, конечно. Зато получаю пищу духовную и телесную наравне со всеми монахами. Только насчет этого плоховато. — Он щелкнул себя пальцем по горлу. — Когда уж невтерпеж, я сбрасываю монашеское облачение, наряжаюсь в свой природный мундир офицера лейб-гвардии полка и направляю стопы в город. Мне много не надо: настреляю целковый-полтора — вот и есть чем помянуть родителей и всех сродственников.
Прощаясь, он сжал мою руку своей шершавой холодной рукой и любовно сказал:
— Заходи, касатик, в гости до меня. Я с вечера завсегда около ворот сижу, наших черных кралей сторожу. Уж для кого другого, а для тебя стопочку раздобуду. Он пошел, все еще легко и, пожалуй, даже грациозно приподнимая журавлиные ноги. О, как мне знакома эта походка бродяг, шагающих от села к селу, от города к городу по необъятным просторам своей мачехи России.
Воскресенский, наморщив лоб, пристально смотрел ему вслед.
— Уж не прообраз ли это моего будущего? — процедил он сквозь зубы.
— Прообраз, — подтвердил я. — Если не перестанешь пить, обязательно в опорках ходить будешь. Можешь мне поверить: я четыре года в босяцкой среде жил.
— Брошу! — решительно сказал он. — Выпью сегодня напоследок — и баста. Пошли в церковь — помолимся о здравии бывшего пьяницы Иоанна, сына протодиакона Воскресенского.
По деревянной лестнице мы поднялись на вершину холма, отсчитав двести двадцать шатких ступенек, и подошли к распахнутым воротам. Стоявшая тут вся в черном монахиня с лицом, как печеное яблоко, протянула железную кружку для подаяний. Воскресенский развел руками:
— Нам, старушка божия, самим не на что опохмелиться.
По бескровным губам монахини скользнула злая усмешечка:
— Ну, становитесь, убогие, рядом, будем просить вместе.
— Старая чертовка! — выругался Воскресенский.
Заутреню служил маленький седенький попик. Он протягивал слова молитвы слабым старческим голосом, будто жалуясь на свою немощь, а черный дьякон, худой и длинный, отвечал ему таким рокочущим басом, что колебалось пламя свечей. В контрасте с этим громыханием голоса монашеского женского хора, лившиеся откуда-то сверху, казались особенно нежными, чистыми, неземными.
— Так и есть, — шепнул мне Воскресенский, — вон он.
Аркадий стоял у колонны. Статный, златокудрый, он сразу бросался в глаза. Мы протиснулись сквозь толпу молящихся и стали позади него. Он усердно крестился и кланялся, но время от времени поворачивал голову влево и украдкой на кого-то поглядывал-. А там, в левой части церкви, за деревянными перилами, молились монахини. Они стояли попарно, одетые во все черное, с низко опущенными головами, с потупленным взором, и казались все на одно лицо — бледные, отрешенные от мира, ушедшие в самих себя.
Мы принялись наблюдать за Аркадием, стараясь по направлению его взгляда определить, кто из молящихся привлекал его внимание. Ведь, кроме монахинь, здесь много было и горожан.
Шли минуты за минутами, заутреня близилась к концу, и мы уже хотели тихонечко толкнуть Аркадия в бок и вывести его из церкви, как я заметил, что одна из монахинь чуть-чуть повернула голову и робко подняла глаза. Этого мгновения было достаточно, чтобы мне показалось, будто вся церковь озарилась голубым сиянием. Боже, что за глаза! В жизни своей никогда не видел таких огромных и таких кротких глаз! Понятно теперь, кто притягивал к себе взоры Аркадия.
Воскресенский, вероятно, был занят размышлением, даст Аркадий трешницу или не даст, и, кажется, ничего не заметил. По крайней мере, он ни словом не обмолвился об этом, а прямо приступил к делу, как только мы втроем вышли из церкви. Трешницу Аркадий дал, и Воскресенский тотчас же затерялся в толпе. Мы остались с Аркадием вдвоем.
По дороге на квартиру я рассказал о встрече с бродягой. Аркадий сначала слушал рассеянно, но, когда узнал, что мой старый знакомый теперь свой человек в женском монастыре, сразу оживился.
— Вот как! — воскликнул он. — Меня всегда интересовали бродяги. Они шляются по всяким местам и знают много занимательного. Сведи-ка ты меня к нему. А уж я с ним полажу.
— Сведу, — сказал я. — Чего же не свести.
Ах, если бы я знал, в какое приключение вовлек себя этим обещанием!
Романа дома не было. На тумбочке около его кровати лежали те страницы из журнала «Природа и люди», которые дал нам солдат. Вспомнив, что мы не дочитали четвертой страницы, я принялся исследовать ее. Она была заполнена короткими зарисовками, информациями, историческими справками, как-то: «Европейская наука и немцы», «Девушки Эльзаса», «Бисмарк о войне с Россией». Я так и не понял, зачем эти листки были нам посланы. Вернулся к первой странице, к объявлениям. Но и они ничего мне не объяснили. В самом деле, что, кроме возмущения, могли вызвать такие объявления, как «Усатин Гебгардта» или «Вниманию женщин». В первом говорилось, что «Усатин» делает даже самые маленькие усы большими и густыми, придает им удивительно изящную форму, а во втором рекомендовалось женщинам пользоваться кремом «Идеал», от которого кожа лица приобретает идеально белый цвет. И это — в страшную годину, когда народная кровь льется рекой на полях войны!
Читая, я все время чувствовал тонкий и чем-то знакомый мне запах. «Ах, да! — вспомнил я. — Ведь это «Лориган» Коти, те дорогие духи, которыми душились наши богатые попечительницы из «Общества трезвости».
Когда вернулся Роман, я спросил его:
— Как думаешь, зачем передали нам эти страницы?
Роман отвернулся к окну и ничего не ответил.