И вот наступил день первого экзамена. Проснулся я засветло и принялся перечитывать (в третий уже раз!) изложение «Войны и мира». Но тут мне пришла в голову мысль: а что, если о патриотизме придется писать по «Бородино» Лермонтова или по пушкинской «Полтаве»? Я уже намеревался раскрыть увесистый однотомник Пушкина, но потом решил: нет, лучше оставить голову свежей. Пойду бродить по городу просто так, без всяких дум.
В комнату заглянула заспанная и еще не причесанная хозяйка.
— Не спите? Волнуетесь? Может, валерьянки дать?
— Не надо валерьянки. Если можно, дайте чаю. Выпью и пойду. Вернусь только после экзамена — либо со щитом, либо на щите.
Через десяток минут на столе уже шумел самовар. Подав его, хозяйка помялась и нерешительно спросила:
— Щит — это по-иностранному Ванько,[2] что ли?
— Вроде, — ответил я, поперхнувшись от смеха.
— Охота деньги тратить. Сюда от института рукой подать.
Я долго бродил по сонным улицам города и тщетно пытался думать только о зеленых тополях, шумевших над моей головой под свежим утренним ветерком, о белых облаках на блеклом еще небе, о том, кто живет за окнами этих уютных домиков и что им сейчас снится., Нет, не получалось: из головы не шли ни Андрей Болконский, распростертый на Аустерлицком поле и глядящий в бездонное небо, ни Пьер Безухов, переодетый в крестьянский армяк, с тупым кинжалом под платьем, ни обаятельная Наташа, танцующая на своем первом балу, ни Кутузов, самый мудрый и самый человечный полководец из всех, каких знала вся история войн.
Отвлекшись от своих дум, я поймал себя на том, что стою у высокого каменного забора перед входом в институтский парк. В смущении посмотрел по сторонам: не видит ли кто, как я по-мальчишески приперся к институту за целых два часа до начала экзамена. Нет, поблизости не было никого. Я не выдержал и заглянул в раскрытую калитку. Батюшки! Весь парк был уже полон экзаменующимися. Одни сидели на зеленых садовых скамьях, другие стояли группами и что-то обсуждали, третьи в задумчивости бродили по аллеям. Здесь были и люди лишь немногим старше меня, и бородатые дяди. Но на всех на них был тот специфический отпечаток, по которому я сразу узнавал учителей сельской школы.
Я подошел к одному из самых молодых и спросил:
— Вы какой раз держите?
Он беспечно ответил:
— Да я только второй.
— Ну, как? О чем больше спрашивают? На что нажимают?
— Не могу вам сказать, — засмеялся он, — в прошлом году меня вывесили сейчас же после сочинения.
«Вывесить» — значит, как я потом узнал, повесить в парке, у входа в институт, список недопущенных к дальнейшим экзаменам.
Еще один спрошенный мною ответил покровительственно:
— Третий раз приезжаю, друже, третий.
— На чем же вы срезались?
— На построении. — Заметив мое недоумение, он объяснил: — Понимаешь, друже, геометрических задач на построение вообще не дают на экзаменах, хоть в академию держи. Почему? Потому, что для решения таких задач нужна фантазия, а этот дар природа не каждому отпускает. Ну, а здесь задача на построение дается каждому. Раз ты по окончании института получаешь право преподавать и математику, значит, умей решать задачи и на построение, а нет у тебя, юноша, фантазии, так и не езжай сюда, сиди дома, не рыпайся. Понятно?
Он был старше меня самое большее на три года, и это покровительственное «юноша» меня разозлило:
— Так зачем же вы «рыпаетесь», раз у вас нет фантазии?
Он не обиделся:
— А вдруг проскочу. Всякое на свете бывает.
От брата я знал, что институтский математик Иван Дмитриевич Короткое предлагал каждому экзаменующемуся одну из первых ста восьмидесяти задач на построение, данных в учебнике геометрии Киселева. Все эти задачи, кроме одной, я в свое время решил. Одну же, как ни бился над ней, так и не одолел. Я храбро сказал:
— Ну, мне это не страшно: у меня хватило фантазии на сто семьдесят девять задач. Только на одну не хватило.
— Вот она тебе и попадется, это уж как пить дать, — с благожелательной улыбкой предсказал мой собеседник.
Последний, кому я задал все тот же вопрос, был мужчина лет тридцати трех. Он сидел на скамье в одиночестве, поглаживал двумя пальцами бородку и мрачно смотрел на свой запыленный сапог.
— Седьмой, — ответил он крайне неохотно, все так же глядя на сапог.
— Седьмой?! — невольно воскликнул я. — На чем же вы проваливались?
— На всех предметах поочередно.
Я сочувственно вздохнул и льстиво спросил:
— У вас такой большой опыт — как вы думаете, на какую тему будет сочинение?
Он мрачно усмехнулся:
— Опыт у меня действительно большой. Но предугадать тему невозможно. Когда я подготовился к сочинению по «Запискам охотника» Тургенева, дали «Записки об ужении рыбы» Аксакова.
«Вот у этого уж наверняка есть коровенка», — подумал я, отходя от неудачника.
Из дверей большого двухэтажного здания института вышел седобородый швейцар, похожий в своем сюртуке с галунами на адмирала, и позвонил в колокольчик.
Все двинулись к зданию. Две обширные комнаты, соединенные открытой настежь дверью, были тесно уставлены партами. Когда мы расселись, на пороге появился человек с мефистофельской бородкой, в поповской рясе, но коротко подстриженный, и громко сказал:
— Пишите тему: «Влияние войны на мирную жизнь общества, по роману Льва Толстого «Война и мир».
«Как в воду глядел!» — с восхищением подумал я о Романе Заприводенко. Подвинув к себе лист писчей бумаги с печатью института, я задумался. Слова Романа о нынешней войне, что «паны дерутся, а у хлопцев чубы трещат», не выходили у меня из головы. Мысли мои расползались. Чтоб окончательно не запутаться, я стал записывать их на листе для черновика. Я писал: «Тема выражена неясно. Если имеется в виду, что война вызывает у мирных, то есть не военных людей патриотические чувства, то это не всегда верно. Ведь в романе описывается и та война, которую русская армия вела за границей против наполеоновских войск в 1805 и в 1807 годах. Никакого патриотизма у русских крестьян она не вызывала. Выходит, не всякая война вызывает патриотические чувства у народа. Если тема действительно имеет в виду подъем патриотических чувств, то следовало бы в ней прямо назвать Отечественную войну 1812 года. Не лучше ли писать о том, какие война вызывает перемены в философских и житейских взглядах отдельных лиц, как меняет она судьбы этих лиц? Для такого истолкования темы роман дает много поводов. Например, после Аустерлицкого сражения Андрей Болконский возвращается к мирной жизни совсем с другим отношением к ней, чем до своего ранения и увиденного им на Аустерлицком поле «высокого неба». Война меняет мировоззрение и судьбу Пьера. Вследствие военных обстоятельств Николай Ростов встретился с Мари Болконской, а затем и женился на ней, хотя раньше дал слово жениться на Соне».
В этом духе я сочинение и написал. Но так как к беловику надо было обязательно прилагать черновик, то к экзаменатору попали и все мои предварительные рассуждения. Я отдал себе в этом отчет, только выйдя из парка на улицу, и схватился за голову.
На квартире меня поджидал Роман. Узнав, что я наделал, он как-то очень внимательно посмотрел мне в лицо и улыбнулся:
— Ну, брат, и отчубучил ты! Евгений Николаевич, конечно, не придерется, даже, пожалуй, одобрит в душе. Он хоть и в поповской рясе, но не священствует и вообще славный человек. Другое дело — директор. Если черновик попадет к нему, то… гм… Ты понимаешь, что натворил? Ты раскритиковал учебный округ. Хватит ли у директора смелости допустить тебя к следующим экзаменам? Вот в чем вопрос. А вообще… гм… ты правильные мысли высказал. Молодец!
Похвала Романа меня так обрадовала, что на время даже ушла тревога, не придется ли мне уехать после первого же экзамена. Я благодарно сказал:
— Если б не твои слова о войнах, я бы, возможно, не догадался так написать.
— Значит, если тебя за это сочинение «повесят», то виноват буду я? — спросил он, глядя на меня смеющимися глазами.
— Лучше быть «повешенным», чем…
— Понятно, — перебил он меня. — Не теряй времени. Следующий экзамен будет устный — язык и литература. Ты грамматику учил по Тихомирову?
— По Тихомирову.
— «Нет» — какая часть речи? Я задумался.
— Что-то вроде глагола.
— Именно «вроде». — Роман вынул из кармана тужурки записную книжечку и подал мне. — Вот сюда замены все «любимые» вопросы Евгения Николаевича и ответы на них. Прочти на всякий случай. Помимо прочего, это любопытно. Ну, занимайся, не буду тебе мешать.
В списке, который швейцар вывесил через два дня, моей фамилии не было. Проскочил!
Восемьдесят шесть человек пошли в канцелярию забрать документы, остальные восемьдесят уселись за парты перед длинным столом, покрытым зеленым сукном. За столом, посредине, сидел седовласый, с выхоленным лицом, директор с петличками действительного статского советника на темно-синем сюртуке. По одну его сторону расположился Евгений Николаевич в своей поповской рясе, по другую — высокий, худой и какой-то весь узловатый преподаватель истории Александр Петрович.
Первым вызвали Авдотьева, того угрюмого учителя, который держал экзамен в седьмой раз.
Евгений Николаевич спросил:
— В вашем сочинении есть такая фраза: «Наташа была больна и Соня самоотверженно ухаживала за ней». Почему вы перед «и» не поставили запятой?
— Перед «и» запятая не ставится, — угрюмо ответил Авдотьев.
— Неуже-ели? — иронически протянул Евгений Николаевич.
— Так точно, — подтвердил Авдотьев. — Только когда «и» повторяется три раза подряд.
Евгений Николаевич вздохнул и безнадежно сказал:
— Больше вопросов нет.
Меня почему-то долго не вызывали, а когда вызвали и я подошел к столу, то со страхом увидел, что перед директором лежит мой черновик.
Оглядев меня блекло-голубыми глазами, директор спросил:
— Вы не брат ли Виктора Мимоходенко, который с отличием окончил в этом году институт?
— Брат, — ответил я.
— Очень, очень способный юноша.
— Я того же мнения, господин директор.
— Ах, вот как! Приятно, что мы сошлись во взглядах, — с чуть заметной иронией сказал директор. — А какого мнения брат о вас?
— Старшие братья, как правило, недооценивают младших.
Евгений Николаевич, смотревший на меня с усмешкой в глазах, спросил:
— А вы не могли бы в подтверждение привести какой-нибудь литературный пример?
— По-моему, примером могло бы быть отношение Володи к Николеньке, — ответил я.
— Видите ли, господин Мимоходенко, — озадаченно сказал директор, — все экзаменующиеся поняли тему как следует и в соответствии с этим правильно ссылались и на высокий народный подъем во время войны, описанной Толстым, и на патриотические чувства народа в нынешней войне. Вы же в беловом экземпляре ни словом не обмолвились о патриотических чувствах, а в черновике… гм… гм… даже пытаетесь критиковать название темы… Конечно, в беловом экземпляре есть и ценные мысли, но главное вы упустили и… как видно из черновика, вполне сознательно. Вы заслуживаете того, чтоб вам поставили неудовлетворительную оценку, но… гм… Евгений Николаевич, принимая во внимание… гм… и прочее, предложил условно допустить вас к устному экзамену с тем, чтоб поставить отметку… гм… по совокупности. Прошу вас, Евгений Николаевич.
— У нас с Александром Петровичем общий вопрос. Что вы можете сказать, господин Мимоходенко, о взгляде Толстого на исторический процесс и роль личности в истории? — спросил Евгений Николаевич.
«Войну и мир» я читал дважды и оба раза крепко задумывался над рассуждениями Толстого об истории и роли Кутузова и Наполеона в военных событиях.
Я сказал:
— Мне не все ясно.
— То есть? — спросили в один голос Евгений Николаевич и Александр Петрович.
— Толстой отрицает роль личности в истории. Все его симпатии на стороне Кутузова, который, по мнению писателя, тем и замечателен, что не вмешивался в естественный ход событий. На самом же деле Кутузов в описании того же Толстого не пассивен, а очень активен.
И я стал приводить случаи полководческой инициативы и активности Кутузова.
— Довольно! — воскликнул Александр Петрович и даже прихлопнул ладонью по столу. — Вполне достаточно!
— Нет, у меня еще есть вопросы, — мягко сказал ему Евгений Николаевич. — Господин Мимоходенко, какое было выражение на лице у покойной княгини Лизы?
Я ответил.
— И последний вопрос: слово «нет» — какая это часть речи?
Я невольно улыбнулся.
— Чему вы? — удивился Евгений Николаевич.
Я откровенно признался:
— Всего два дня назад я не смог бы правильно ответить. Но есть такая тетрадочка: в ней — ваши «любимые» вопросы и ответы на них. Мне ее дали прочитать как раз перед экзаменом.
— Ах, вот как! — с притворной строгостью воскликнул экзаменатор. — А вы не боитесь, что за такое признание я поставлю вам единицу?
Я слегка развел руками, как бы говоря: «Воля ваша».
— Идите, — сказал директор, заметно стараясь придать суровость голосу, — и постарайтесь основательней подготовиться к математике.
От тех, кто сидел близко к столу, я потом узнал, что директор проводил меня взглядом и сказал с огорчением: «Экий беспокойный юноша. Вы, Евгений Николаевич, засуньте куда-нибудь подальше его черновик, чтоб, боже сохрани, не попался на глаза инспектору округа».
Когда начался письменный экзамен по математике, в зале находилось только пятьдесят девять человек. Все же это вдвое больше, чем предстояло принять. Задача была пустяковая. Я написал план, решение и объяснение. Я думал, чем обстоятельнее будет объяснение, тем лучше, и исписал все четыре страницы. Но вышло иначе. Экзаменатор, маленький, седенький и ядовитый Иван Дмитриевич Коротков, вызвав меня к доске, сказал:
— Математика требует предельной сжатости выражения. Это вы можете Евгению Николаевичу расписывать разных там Онегиных с Татьянами, а мне надо писать кратко.
Он дал мне учебник геометрии Киселева, ногтем провел под номером задачи и приказал:
— Решайте вон на той доске.
Я взглянул — и у меня сердце упало: это была проклятая сто сорок седьмая задача, единственная из ста восьмидесяти, которую я дома не смог решить. «Рок», — подумал я, тотчас вспомнив любимое изречение Михаила Лазаревича, дамского портного из моего родного города: «Если на небе написано «нет», то тут не скажешь «да».
«К черту небо! — чуть не вырвалось у меня. — Из-за одной задачки ехать домой — не бывать этому!» И принялся решать соседнюю, сто сорок шестую задачу. В это время у другой доски Иван Дмитриевич экзаменовал какого-то горемыку. Тот пыхтел, вздыхал, заикался.
Прошло, наверно, не меньше четверти часа, прежде чем ядовитый экзаменатор вернулся к моей доске. Я приготовился дать объяснение по всем правилам — от анализа до исследования, но Иван Дмитриевич, скользнув взглядом по доске, с встревоженным видом сказал:
— Позвольте, я, кажется, не эту задачу дал. Я дал вам, кажется, сто сорок седьмую.
Я молча взялся за губку, чтобы стереть написанное.
— Не надо! — мотнул он головой. — Говорите.
Когда я кончил объяснение, он спросил:
— Вы дома все задачи порешили? Все сто восемьдесят?
Я вздохнул и упавшим голосом сказал:
— Кроме одной.
— Какой же? — так и впился он в меня взглядом.
— Сто сорок седьмой.
— Отлично! — с непонятной для меня радостью в голосе воскликнул он. — Отлично!
Он гонял меня по арифметике, геометрии и алгебре чуть ли не час и все время имел очень довольный вид.
Вечером я рассказал обо всем этом Роману. Он рассмеялся:
— Ты его сначала напугал, потом обрадовал.
— Каким образом?! — удивился я.
— Видишь ли, наш Иван Дмитриевич обладает феноменальной памятью и очень этим гордится. Но ему уже шестьдесят четыре года, возраст такой, что память того и гляди начнет подводить. Когда ты его обдурил, он встревожился: может, и вправду забыл, какую дал тебе задачу. А когда ты признался, что сто сорок седьмую дома не мог решить, он убедился, что память у него по-прежнему на высоте, и обрадовался.
— Значит, он понял, что я хотел его обмануть?
— Конечно. Поэтому он и гонял тебя целый час.
После математики осталось сорок девять человек.
Я шел на экзамен по физике и естествознанию, и у меня было ощущение, будто мозги мои расплавились. Бессонные ночи истомили меня. Впоследствии я не мог вспомнить, что у меня спрашивали и что я отвечал.
Не найдя себя после этих экзаменов в списке «повешенных», я даже удивился.
Оставались история и география.
Когда меня вызвали и я встал, чтобы идти к столу, то стол со всеми экзаменаторами куда-то поплыл от меня. Я должен был схватиться рукой за голову, чтобы он вернулся на свое место.
Александр Петрович спросил о Семилетней войне.
Я объяснил, из-за чего она возникла, но, почувствовав опять головокружение, попросил разрешения говорить, главным образом, о взятии Берлина русскими войсками: всех сражений перечислить я был не в силах.
Александр Петрович в знак согласия наклонил голову.
Я говорил медленно, крепко держась рукой за стол.
Экзаменатор смотрел на мою вздрагивающую руку, кивал головой и, уже спустя две-три минуты, воскликнул:
— Хватит, хватит! Вполне достаточно! Хватит!
Я благодарно посмотрел на него.
— Достаточно, — сказал и директор. — Очень хорошо!
Осталась только география.
— Ну-с, покажите границы Австро-Венгрии.
Голос был скрипучий, неприязненный. Я медленно перевел взгляд на человека, сидевшего по другую сторону директора. Через пенсне на меня смотрели зеленые и, как у козы, стеклянные глаза. Я еще заметил, что нос был розоватый, вздернутый кверху, а черные редкие усы щетинились.
Я подошел к немой карте Европы и поднял руку, но пошатнулся, и рука уткнулась в какое-то море.
— Что-о? — так же скрипуче протянул экзаменатор. — Вы соображаете, куда тычете? Это ведь Средиземное море.
Мною овладело странное безразличие. Я ответил:
— Очень возможно.
— А где побережье Австро-Венгрии?
— Очевидно, у Адриатического моря.
— Вот и покажите.
— Извольте, — сонно сказал я и отодвинул руку, но опять пошатнулся, и рука попала в Балтийское море.
Экзаменатор вскочил и прокричал прямо мне в лицо:
— Как?! Весь мир устремил сейчас глаза в это место, а вы решаетесь ехать на экзамен, даже не зная границ враждебного нам государства?! И вам не стыдно?..
— Стыдно, — вяло ответил я. — Стыдно за вас. — И, делая отчаянное усилие, чтобы не шататься, вышел из зала.
Я вернулся на квартиру, мурлыкая какую-то песенку, сложил все книги, увязал чемодан ремнями — и вдруг, упав головой на него, разрыдался.
Вбежала хозяйка, перетащила меня на кровать и положила на голову мокрое полотенце.
— Оставьте меня в покое! — крикнул я, срывая полотенце. — Неужели вы не знаете, что я… что я… несчастный заморыш!