Несколько минут я стоял, немой и неподвижный, не обращая внимания на жару и палящее солнце, не в состоянии реагировать ни на что, как вдруг ритмичный шум, глухой и невнятный, заставил меня очнуться; это был ток моей собственной крови, гулко стучавшей в висках.
Я тут же сел в машину и поехал в том направлении, куда ушел мужчина, то есть, назад, к городу. Я был уверен, что увижу его, но так его и не нагнал.
Я проехал по дороге дважды, полагая, что, возможно, проскочил мимо него и уехал вперед, потому что ехал слишком быстро, и все высматривал, не попадется ли мне на глаза хоть что-то, что могло бы привести меня к нему. Но его нигде не было видно – будто сквозь землю провалился.
Час спустя я снова был в одном из баров квартала, потягивая третью рюмку коньяку. Мне необходимо было выпить, но, несмотря на алкоголь, расслабиться так и не удавалось. Даже мой приятель, когда я возвращал ему грузовичок, и то сказал, что у меня такое лицо – краше в гроб кладут. Чувствовал я себя странно, словно был в каком-то трансе, будто в момент, когда началась та сцена на дороге, меня загипнотизировал какой-то чародей, и до сих пор все никак не щелкнет пальцами, чтобы меня разбудить.
Я разглядывал группу рабочих в синих комбинезонах, обычных завсегдатаев бара, которые как раз заканчивали свой обед, состоявший из бутербродов, и заказывали кофе с рюмкой анисовки, и это вернуло меня к действительности. До меня вдруг дошло, что я прилично набрался; тем не менее, я обрел способность нормально реагировать и мог спокойно поразмыслить о том, что произошло.
В том, что я видел на дороге, сомневаться не приходилось. Все было очень просто, трагично и просто: к этому человеку вернулась память. Как он это воспримет, зависит только от его характера, от его природы. Он может повести себя, как человек с сильной волей, у которого достанет смелости пережить весь тот кошмар, в который превратилась его жизнь, трагически прерванная около тридцати лет назад, и попытаться сейчас, по мере возможности, соединить разорванную в тот день 1936-го года нить, но может и оказаться человеком нерешительным, неспособным вынести столь мрачную насмешку судьбы. Такая возможность казалась мне наиболее вероятной, и я вполне мог представить себе, что он закончит свою жизнь под колесами грузовика или выбросится из окна.
Я решил обойти те места, где видел его: бар, парк, переулок… Это было то немногое, что я мог сделать. Я, конечно, понимал, повстречай я его снова, я не слишком сильно смогу ему помочь, разве что, он просто облегчит душу, поговорив с единственным человеком, который знает его историю. Кроме того, я думал, если встречусь с ним, то наконец смогу узнать, кто он, и чем закончилась история, начавшаяся так много лет назад. Я посвятил этим поискам несколько дней – обходил парк, торчал в баре, сторожил в переулке, – но нигде не обнаружил никаких следов моего бродяги. Ниша, где он спал, стояла заброшенная, и было ясно, что он ни разу за это время не приходил сюда ночевать, а любезный официант из бара сказал мне, что бродяга не появлялся у них уже несколько дней. Мало-помалу я вернулся к своим обычным делам, которые совершенно забросил, так что у меня на работе даже появились проблемы, потому что в первые дни поисков я то и дело отсутствовал без каких бы то ни было вразумительных объяснений. Однако в то время работа мало что значила для меня. Найти бродягу – вот что было моим необъяснимым наваждением, и оно не давало мне покоя тем больше, чем более безрезультатными становились мои поиски, и толкало меня на то, что я часами просиживал в баре, облокотившись на стойку, или кружил по парку поблизости от того места, где он тогда просил милостыню, словно его появление исцелило бы меня от несуществующей болезни, а может быть, стало бы чем-то вроде своеобразного спасения души. То, что мои стремления не находили выхода, потому что поиски ничего не дали, привело меня в состояние такой депрессии, какой я до того не испытывал, и со временем она только усиливалась.
Однажды я снова пришел в переулок. Раньше я приходил туда по утрам, в наивной надежде застать бродягу спящим. Но так как это не принесло никаких результатов, я решил прийти туда вечером. И, может быть, пропустить рюмочку в одном из тех задрипанных баров… В переулке было темно и безлюдно. Ниша бродяги выглядела такой же заброшенной, как и в предыдущие дни, и заброшенность эта только подтверждала, что он не возвращался туда с того дня, когда мы с ним были на дороге. Меня дрожь пробрала, когда я снова увидел это подобие человеческого жилища, и мне тут же захотелось выпить и побыть среди людей. Я направился к мрачным барам, которые посетил некоторое время назад, но оба заведения оказались закрыты; может, у них просто был выходной, но это обстоятельство вызвало во мне ощущение, что мое одиночество здесь, посреди переулка, вдруг разрослось до удушающих размеров, и я быстро зашагал по направлению к главной улице, чуть не бегом, почувствовав вдруг какой-то страх, как будто мне угрожала некая невидимая сила, которая отступила только тогда, когда я оказался в ближайшем баре, постепенно приходя в себя под действием спиртного и особенно от того, что вокруг были люди. Невидимая сила – это мое одиночество. Впервые в жизни я почувствовал, что совершенно один, и хотя это было то, к чему я всегда стремился, мне стало страшно, поскольку отражение, которое я видел в зеркале на стене, опрокидывая рюмку за рюмкой, чтобы успокоить нервы, являлось отражением человека, у которого уже нет времени впереди, и он не сможет наверстать его, чтобы разрушить одиночество, им же самим созданное: его уже нельзя разрушить, оно будет с ним до конца дней. От этой убежденности в желудке у меня все сжалось, словно что-то сдавило его и заполнило тоской и тревогой, заставив увидеть печальную истину так ясно, будто поднялся театральный занавес, и я увидел действие: мне пятьдесят три, и я попусту растратил свою жизнь. Помню, в тот момент я даже удивился, что был так слеп, или что всю жизнь был так глуп, раз я не понимал этого тогда, когда все еще можно было исправить. Вот и сейчас, как глупо, как необъяснимо глупо сидеть тут и ждать, что этот человек снова появится, будто его появление даст мне возможность по-другому прожить остаток жизни так, как это стало мне вдруг необходимо. Может, только в самой глубине сознания я понимал, что единственное стоящее дело, которое я сделал за свою жизнь, единственное оправдание моей жизни – это то, что в начале войны я спас человека.
Подобные размышления будоражили меня, и мое положение казалось мне все более зловещим и безысходным по мере того, как официант наполнял мою рюмку – до тех пор, пока весь алкоголь, который я в себя вобрал, не затмил сознание, лишив меня таким образом возможности думать вообще о чем бы то ни было.
На следующий день я встал рано. Как я накануне добрался до дому, я не помнил. Голова у меня раскалывалась, а соображать я начал только после того, как постоял под холодным душем, принял несколько таблеток аспирина, выпил две чашки кофе и сделал пару глотков коньяку. Прежде всего, я решил покончить с поисками, ведущими в никуда. Я никогда не узнаю, что сталось с бродягой, и, хотя я действительно сочувствую ему в его ужасной судьбе и даже считаю его жизнь частью своей жизни, мне придется признать, что пытаться вытащить его из этого, все равно что камень гвоздем долбить. Наиболее вероятно, что несчастный бедолага покончил с собой, не в силах пережить всего того, что произошло. И вообще, следовало, наконец, подумать о себе.
Я вышел на улицу, решив вернуться к обычной жизни, прежде всего – к работе. День был прекрасный, и мрачные отголоски вчерашнего дня казались мне преувеличенными и нереальными, вызванными злоупотреблением алкоголя, которое я себе позволил.
Однако, оставим мои оптимистические планы; я до сих пор убежден, что в один из тех дней, нарушивших обычный ход моей жизни, раздался выстрел из пистолета, который дал новый поворот ее течению – течению, похожему на лестницу, по которой можно идти лишь в одном направлении: только спускаясь вниз.
Говорят – что имеем, не храним, потерявши, плачем. Я всегда ценил своего хозяина, ведь, благодаря ему, у меня было все, что я имел. Кому-то может показаться, что это незначительная малость, а мне многие годы всего хватало. Но мне никогда и в голову не приходило, что со смертью Клаудио все настолько изменится. Поскольку мы знали друг друга с давних пор, некоторые из наших договоренностей вообще не были оформлены официально. Когда некоторое время назад он продал поместье и предоставил мне квартиру по низкой цене, я счел некорректным просить его заключить контракт на аренду. Он был настоящий кабальеро, и мне было достаточно его слова. Но у троих его сыновей был иной взгляд на вещи. В последнее время они многое в семейном бизнесе повернули по своему усмотрению, пользуясь тем, что долгая болезнь отца стала проявляться все более явно, но из уважения к нему они хотя бы делали вид, что следуют его решениям. Одно из таких решений как раз и касалось контракта об аренде, о котором я говорил.
Но вот старик умер, и сыновья сразу же решили придать побольше динамики семейному бизнесу и сделать его более современным. Из-за них-то я и вынужден был спуститься на ступеньку вниз… Конечно, они не настаивали на том, чтобы я покинул квартиру немедленно; они дали мне достаточно времени, чтобы я мог подыскать себе другое жилье, обрушив на меня целую гору всяких объяснений относительно новых перспектив для блочных домов, строительством которых они занимались. Я не стал утруждать себя, пытаясь понять суть этих объяснений и даже не пытался протестовать, потому как знал, что это бесполезно. Я принял их условия и тут же переехал в скромный пансион. Мне не хотелось оставаться там ни одной минутой дольше. Я кусал губы от злости, думая о том, что бы сделал с ними старик, знай он, что меня выбросили на улицу.
Пансион был удобный, чистый и уютный. Я вносил помесячную оплату – размеры которой мы оговорили с хозяином: за нее мне полагалась койка, душевая и трехразовое питание – и не собирался искать новое жилье. Меня и так все устраивало.
На следующую ступеньку я спустился через пару лет, когда управляющий семейными предприятиями, разросшимися к тому времени в солидное акционерное общество, объявил мне, что они вынуждены отказаться от моих услуг по присмотру за грузовиками. Я запротестовал, но его решение не обсуждалось. К счастью для меня, на этот раз имелся подписанный контракт, так что мне выплатили приличную неустойку. Как и в случае с квартирой, мне дали какое-то время, чтобы я подыскал другую работу; но также как и тогда, я уволился с работы незамедлительно. И снова кусал губы от злости, вспоминая своего старого хозяина.
Я распорядился полученными деньгами, как умел, и стал подыскивать работу. Но это было не так легко. Мне стукнуло уже пятьдесят пять, образования у меня не было… От случая к случаю мне звонили из автомастерской – то кого-нибудь подменить, то еще какая-нибудь халтура подворачивалась… но такое случалось все реже и, кроме того, я был в обиде на мастерскую, принимал их предложения без всякого рвения, просто для того, чтоб подзаработать. Сумма, которую я положил в банк, постепенно уменьшалась, тая с каждым днем.
Я начал испытывать судьбу, играя в лотерею. Ставки я делал маленькие и иногда получал кое-какой навар. Однако этого было недостаточно, чтобы не трогать те деньги, которые у меня еще оставались. Неуверенность в завтрашнем дне вызвала у меня полный упадок духа. Я тогда зачастил в ближайший от моего нового пансиона бар, – тот пансион я вынужден был сменить, когда ситуация изменилась, – пил вино, смотрел телевизор, листал газеты или перебрасывался в картишки с кем-нибудь из местных завсегдатаев. Однако эта относительная эйфория длилось недолго – только пока я сидел баре – а потом, оказавшись в одиночестве своей комнаты, я с тревогой думал о деньгах, которые потратил, и торопил завтрашний день, чтобы снова пойти купить лотерейные билеты и попытаться возместить потраченное. Вот такой была моя жизнь – со ступеньки на ступеньку, все ниже и ниже, и промежутки времени между тем, что прошло, и тем, что настанет, становились все короче и короче…
Но в один прекрасный день взошла моя звезда. На меня свалилась куча денег – в самом деле, целая куча – такая большая, что если б я поставил побольше, не сидел бы сейчас здесь, хотя в тот момент я считал, что на меня пролился золотой дождь. Я пребывал в состоянии полнейшей эйфории. Я считал, что получил компенсацию за все невзгоды последних лет. Я оплатил все свои счета в пансионе и в баре, не говоря уже о разных долгах то тут, то там. Я настолько разошелся, что сказал сыновьям своего бывшего хозяина, чтобы они больше не беспокоили меня звонками. Это было ошибкой, поскольку я, по сути, отказался от единственной возможности заработать, но я тогда чувствовал себя, как король, и решил, что имею право на маленькую радость. Я даже не задумывался, на сколько мне хватит тех выигранных денег. Я приблизительно прикинул, что их должно хватить лет на восемь-десять, и считал себя окончательно избавленным от угрозы нищеты. Мне не пришло в голову подумать о том, что денег хватит хоть и надолго, но не навсегда.
Я поступил так же, как в те времена, когда Клаудио несколько лет назад заплатил мне неустойку, то есть, пустился во все тяжкие, пытаясь забыть тяготы недавнего прошлого. Только на сей раз этот период длился дольше, а, кроме того, я изменил характер своих развлечений. Тогда преобладали женщины; сейчас я целиком отдался алкоголю. Чуть ли не каждый день я возвращался в пансион сильно навеселе – я не стал переезжать в другой пансион, хотя мог себе это позволить, потому что привык к этому и не хотел сорить деньгами попусту: мало ли, как оно могло обернуться на другом-то месте – но меня абсолютно не тревожила судьба тех денег, что я положил в банк. Я прекрасно спал, поздно вставал и начинал свой день с аперитива, какого хотел и где хотел, при случае угощая знакомых из моего квартала. Я выглядел настоящим сеньором и считал, что жизнь, которую я тогда вел, никогда не изменится в худшую сторону.
Мне только тогда было плохо, когда я просыпался с крутого похмелья. Вот тогда тоска и тревога, весьма знакомые мне по другим временам, о которых я надеялся забыть навсегда, забирали меня не на шутку. Но длилось это недолго, потому что я тут же выходил на улицу, шел в бар, перебрасывался словом-другим с официантом и посетителями, и она быстро улетучивалась.
Когда у тебя есть деньги, время проходит быстрее. Те годы, когда меня выселили из квартиры и когда потом я работал, казались мне долгими и тоскливыми; а вот с того момента, как я выиграл в лотерею, время, казалось, летело на крыльях.
Впервые я сделал это наблюдение, когда сунулся играть в бинго. Игра сразу же мне понравилась, в ней было куда больше азарта, чем в лотерее, и не надо было ждать жеребьевки – играй, когда хочешь. В тот день, когда я заполнил номера на картонной карточке, меня посетило философское настроение, и я связал бинго со смертью Франко. Я никогда не интересовался политикой, и когда пару лет назад он умер, мне было без разницы; единственное, что я о нем знал – это то, что в доме моего хозяина его боготворили, и потому считал, что он хорош для всех, кому нравится быть тем, что они есть. Сказать по правде, незадолго до его смерти, кроме бинго, появилось множество развлечений такого рода, раньше мне не известных, и я думал, вернее, был убежден: это лучшее из того, что он мог сделать.
К примеру, я начал ходить в кино, в прежние времена такое случалось со мной крайне редко. Стали показывать фильмы, которых раньше в наших местах не видели; на фасадах кинотеатрах висели афиши с большой белой буквой «S», нарисованной на красном квадрате чуть большего размера, чем сама буква. Это были фильмы с очень слабым сюжетом или вообще без такового, где каждые несколько минут герои принимали душ или разгуливали по комнате нагишом. Я просмотрел кучу таких фильмов, и со временем открыл для себя, что во многих из них снимались одни и те же девушки: школьница, которая мылась в душе с другой школьницей, в другом фильме изображала заключенную, которая дралась в камере с другой заключенной. Понятное дело, что и зрители часто были одни и те же: старые холостяки, которые специально садились подальше друг от друга на разные ряды, а потом, после фильма, вставали и уходили, поглядывая вокруг со смешанным чувством стыда и озорного лукавства, будто мы все были вроде тех школьниц, ласкавших себя под душем, или вроде школьников, которых учитель может застать за этим занятием и наказать. Но на следующей неделе мы снова шли в кинотеатр. Обычно такие фильмы шли по средам, и я взял себе за правило в этот день ходить в кино.
В тот августовский день тоже была среда и все шло как обычно, так же, как в любую другую среду.
Было жарко, и я выпил рюмку прежде, чем войти в зал. Когда свет погас, я не удивился, что перед основной картиной пустили какой-то короткометражный фильм, потому что на уличной афише была написано, что будет удлиненная программа, вот только мне стало не по себе, когда я увидел, что это документальный фильм о гражданской войне; все это я пережил сам, и когда снова увидел сцены смерти, иные из которых были мне так знакомы, во мне проснулось странное чувство, что-то вроде вины пополам со стыдом из-за того, что мне приходится вспоминать те тяжелые времена, когда я настроился смотреть на голых женщин. Я знал, что бар в вестибюле кинотеатра был открыт и решил выпить чего-нибудь еще до начала фильма.
Я уже начал подниматься с места, но вдруг застыл как вкопанный: в этот момент на экране появилось изображение, которое пригвоздило меня к месту, кровь у меня в жилах застыла, в голове зашумело. Показывали человека в белом костюме, который выступал на сцене какого-то театра и говорил на камеру под аплодисменты публики. Я попытался напрячь слух, но шум в голове не прекращался и перекрывал звук, так что я не слышал голоса за кадром, не слышал того, что говорили о человеке в белом костюме, которого я узнал – не было никакого сомнения – это был тот, кого я спас от смертельных ран, кого я нашел на заброшенной дороге в начале войны, и чей облик снова ожил передо мной на экране.
Благодаря моим усилиям, шум в голове, выиграв первую битву, постепенно отступил, когда документальная лента закончилась; в зале зажегся свет, и зазвучала музыкальная пауза, которую всегда дают в антракте. Прежде всего, мне потребовалось восстановить дыхание; с первых минут появления этого человека на экране я совершенно бессознательно стал хватать ртом воздух, мне вдруг показалось, что я сейчас задохнусь, что я словно громом поражен и что чувства мои парализованы.
Началась основная картина, но мне было не до нее – я был захвачен образом, вернувшимся ко мне из забытого уголка сознания: сверток со взрывчаткой на краю стола, готовый вот-вот упасть, нарушив равновесие, которое становилось все более зыбким по мере того, как я смотрел тот документальный фильм и на экране появлялись новые кадры; равновесие, которое дошло до критической точки, и теперь, когда на экране замелькали образы той себя, что же с ним произошло. Я был уверен, что после того, как память вернулась к нему, он захочет уйти из жизни; я бы на его месте пустил себе пулю в лоб. Но речь шла не обо мне, а о другом человеке. Что, если он не умер? На протяжении многих лет личность этого человека была для меня тайной за семью печатями, и не было ни малейшего следа, по которому я мог бы проследить его путь. Нежданная случайность, которая произошла в кинотеатре, теперь давала мне этот след. Теперь я знал его имя и еще я знал, что про знаменитых людей написано в книгах и энциклопедиях.
Той ночью я почти не спал. Все ждал, когда наступит час, и я смогу пойти в районную библиотеку, чтобы сложить частички мозаики. Я ощущал такую же тревогу, как в тот день, когда впервые увидел тело, лежащее на дороге, а потом стал сомневаться, думая о том, что этот человек, может быть, еще жив. Однако в этот раз моя тревога принесла и некую пользу. Был или не был человек на экране тем, который лежал в придорожной канаве, в любом случае, я чувствовал благодарность этому документальному фильму. Хотя бы на несколько часов во мне проснулось желание что-то делать, а не только таскаться по барам квартала и играть в бинго. Когда рассвело и я двинулся к дому, у меня опять появилось то же ощущение, которое я испытал когда-то: мне показалось, что ночь длилась всего несколько минут.
Женщина за библиотечной стойкой была пожилая и какая-то чахлая и, казалось, гордилась собственной непривлекательностью. Когда я открыл дверь, она изучала толстую книгу в красном переплете так тщательно, что мне показалось, будто она ее обнюхивает. Всякий раз, когда она замечала на переплете или на корешке книги какой-нибудь дефект, пусть даже самый незначительный, ее губы неприязненно кривились, выражая явное неодобрение. Я сроду не ходил в библиотеки и чувствовал себя, как преступник в зале суда, которого обвиняют в том, чего он не делал. Женщина, видимо, это поняла, потому что, когда подняла глаза, то посмотрела на меня так, будто это я несу ответственность за все дефекты книги, что была у нее в руках, а заодно за все дефекты всех книг, бывших на ее попечении. Судя по выражению лица, она смотрела на меня сквозь очки так же, как на толстый том в красном переплете и, может, обнюхала бы меня точно так же, но вместо этого она молча выслушала мое невнятное бормотание – ведь я нервничал – и когда мне все-таки удалось, наконец, объяснить, чего же я хочу, протянула мне два бланка: один – чтобы записаться в библиотеку, и другой – указать, что именно мне нужно. Выйдя из библиотеки, я вздохнул с облегчением, как будто сверток с книгами, который я нес под мышкой, был знаком некой победы, одержанной мною над этой ужасной женщиной.
У себя в комнате я развернул пакет на маленьком столике и просмотрел книги, подобранные для меня библиотекаршей: сборник стихов, две театральные пьесы, статьи… Но мое внимание привлекла не столько сама книга, сколько толстый журнал с репортажами и критическими статьями, посвященными человеку на экране, писателю Федерико Гарсиа Лорке. Я с жадностью прочитал их все, иные по два, по три раза, с нетерпением ожидая найти в них то, что меня интересовало: факты и события его биографии; я перепрыгивал через абзацы, тут же понимая, что должен вернуться назад, если хочу понять, о чем говорится в тексте. В конце концов, я решил прочитать все обстоятельно, даже заумные критические статьи, которые в большинстве своем были мне совершенно непонятны, и, дочитав журнал до последней страницы, я просмотрел его еще раз, дабы удостовериться, что я ничего не пропустил.
Но того, что я искал, я так и не нашел; хуже того: получилось ни то ни се. Ни одна из статей не была целиком посвящена смерти Лорки, однако, в большинстве из них о ней упоминалось, но эти упоминания только усиливали мои сомнения, которые и привели меня в библиотеку. Мне-то ведь что нужно было понять? Тот, кого я спас, это и есть человек на экране или нет? С одной стороны, в книгах это отрицалось, поскольку его смерть являлась несомненным историческим фактом, но, с другой, эти статьи давали пищу для моих сомнений. Из всего, что я прочел, я смог установить, покопавшись в памяти, что дата смерти, указанная в книгах, абсолютно совпадает с тем днем, когда я увидел пятна крови у придорожной канавы на краю дороги. Мне необходимо было узнать еще какие-нибудь подробности, свести его биографию к конкретному дню, когда произошел расстрел, может быть, поговорить с кем-нибудь из специалистов по данному вопросу. Я изучил соответствующий материал в других библиотеках города, и почти каждый раз обнаруживал какой-нибудь новый факт, обычно небольшую деталь, порой незначительную, дополняющую ту информацию, которая у меня уже была, однако, по мере накопления материала информация становилась все более полной, а брешь в моих построениях становилась все заметнее, и так продолжалось до тех пор, пока однажды я не наткнулся на то, что подтверждало мою убежденность и исключало всякие сомнения. Это случилось, когда я изучал книжку, где говорилось о предполагаемом месте казни, с фотографиями окрестностей, увидев которые, я почувствовал, что у меня перехватило дыхание. Я узнал провинцию, где я родился и прожил всю свою жизнь, дороги, по которым я столько раз проезжал на фургоне и на грузовике, и, кроме всего прочего, точное место расстрела, тоже мне знакомое, потому что я много раз проезжал мимо него на грузовике: неширокий овраг в двух километрах от придорожной канавы, где я увидел его впервые и куда этот человек – теперь я был в этом уверен – добрался ползком. Вероятность была слишком велика, слишком многое совпадало, и слишком большой была точность этих совпадений: дата, место, лицо человека, его взгляд, по которому его невозможно перепутать ни с кем… Совпадало все, и это подтверждало мои первоначальные подозрения и последующую уверенность в том, что, по странной иронии судьбы, и сами книги, и те, кто эти книги написал, и те, кто их прочитал, не знали правды, единственным свидетелем которой был я: Лорка не умер в 1936-ом. Он прожил еще много лет после этого, не сознавая, кто он. А может, он жив до сих пор.
Это открытие вызвало во мне нарастающее нетерпение, которое впервые я испытал в кинотеатре. Теперь оно пустило во мне корни, и внутри у меня все переворачивалось от противоречивых, но сильных и глубоких ощущений. Порой меня охватывала эйфория, я чувствовал ликование, когда, сличив в который уже раз все факты, убеждался в том, что я – единственный, кто знает истину, ниспровергающую важный исторический факт. А иной раз меня затягивало в омут депрессии и тоски, такой же сильной, какой были эйфория и ликование, потому что я знал: у меня нет ни единого доказательства того, что мне известно, а, кроме всего прочего, мне начинало казаться, что все эти книги и их авторы не могут знать об этом меньше, чем я, невежда, спасший знаменитого человека и даже не узнавший его. Когда на меня накатывало такое, я перебирал фотографии и статьи, снова и снова сверяя их со своими воспоминаниями, и радость от убежденности в своем открытии снова начинала биться в моем сердце, но только совсем недолго – потом я опять погружался в омут недоверия к самому себе. Раздираемый противоречивыми чувствами, я, словно на американских горках, то взлетал вверх, то падал вниз, и это держало меня в постоянном напряжении, не давая ни уснуть, ни расслабиться. Я решил, что есть только один способ избавить себя от этих мучений: сделать мое открытие достоянием гласности.
Я не знал, с чего начать, но весьма любезный сотрудник одной из библиотек, которые я посещал, свел меня с журналистом местной газеты, и это стало первым звеном в цепи встреч с другими персонажами: писателями, советниками мэрии, с каким-то сотрудником министерства… Однако мои усилия мало к чему привели. Все мои беседы заканчивались одинаково, разница была незначительна. Если уж я чувствовал себя ничтожеством перед неприветливой сотрудницей библиотеки, и говорить нечего, что со мной было, когда пришлось общаться со всеми этими образованными людьми, у которых за спиной была блестящая карьера. Я шел на встречу с каждым из них, нервничая, был не уверен в себе, поскольку не знал, как донести до них все то, что я хотел сказать, возможно, потому, что я и сам толком не знал, что же именно я хотел сказать. Одно дело испытывать эйфорию от собственного открытия и повторять все, что знаешь в одиночестве своей комнаты или облокотясь о стойку бара, то есть, там, где я чувствовал себя «в своей тарелке», и совсем другое – сидеть напротив хорошо одетого, образованного человека среди чужих декораций его безупречного кабинета. Эти люди уделяли мне всего несколько минут, и только благодаря рекомендации, которую мне давали, наверное, чтобы отделаться от меня, те, с кем я разговаривал до этого. Они смотрели на меня так, будто я сошел с ума или выпил лишнего – иногда удивленно, иногда с раздражением. И в результате это приводило к тому, что я, в конце концов, действительно чувствовал себя чокнутым, и мне самому начинало казаться нелепостью все то, что я им говорил, потому что солидный кабинет и чопорный вид его обитателя сводили мое открытие на нет; бумаги, которые я приносил, валились у меня из рук, я начинал путаться, а то и противоречить самому себе, и никак не мог довести мою историю до конца. Я ходил вокруг да около, не решаясь заговорить о главном, пока, наконец, не пускался бормотать извинения, или просто вставал и уходил. Иной раз после такой встречи я чувствовал себя преступником, и это вызывало во мне яростный протест. Я был уверен в правдивости этой истории, и уверенность моя росла по мере того, как вырастала стена, мешавшая мне донести ее до людей, и я никак не мог понять, почему все эти важные персоны, написавшие столько взволнованных статей в память о Лорке, подготовившие столько выставок, посвященных ему, не могли уделить мне, не могли уделить ему, хотя бы малую толику своего времени, отнестись к этому с более серьезным вниманием. Я злился на них самих и на их снисходительное высокомерие. И на себя тоже. Когда я готовился к очередной встрече, я проклинал собственную внешность, потому что, как я ни старался привести себя в порядок, я не мог скрыть реального положения дел: я был безграмотным работягой без определенной специальности, с явным пристрастием к выпивке. Но я все равно продолжал свое, потому что, несмотря на все эти неудачные встречи, во мне клокотал источник неизвестно откуда взявшейся энергии, и это давало мне силы преодолевать провал за провалом.
Однажды я сидел за стойкой бара в своем квартале, потягивая одну рюмку за другой и листая материалы, которые мне дали в одной библиотеке. Я убедился, что там не было ничего нового для меня, и, от нечего делать, стал просматривать то, что написал сам Лорка. Обычно я искал сведения о его жизни во вступительной статье или примечаниях к очередной книге, и если ничего не находил, переходил к следующей, никогда не читая собственно его текстов. Но в тот день я их прочел. Я в литературе ничего не смыслю, обычно просто перелистываю газеты и журналы, а серьезных книг не читаю. И потому я ничего не понял из прочитанного, да мне и не понравилось. Стихи показались мне каким-то вычурными, а в пьесах вообще было трудно следить за ходом сюжета, потому что они состояли сплошь из диалогов; я многого не понял и в двух статьях, которые были в конце одной из книг, но было в них нечто, меня взволновавшее: я думал о том, что все эти слова, так прекрасно написанные, если верить всему свету, суть отражение мыслей человека, с которым меня раз от разу сводила судьба, и с которым я пережил долгую и необычную историю. Меня прямо столбняк какой-то одолевал при мысли о том, что роковой выстрел превратил человека блестящего ума, выдающуюся личность в нечто, способное только на растительное существование, не умеющее отвечать даже за себя самого. В такие моменты чувство солидарности, которое я всегда испытывал к нему, необыкновенно обострялось. В те дни, после того, как очередной чиновник рекомендовал мне не тратить времени попусту, или какой-нибудь известный журналист смотрел на меня с выражением снисходительного участия, заметив красные прожилки на моем носу – последствие моего чрезмерного и застарелого пристрастия к алкоголю – я возвращался в пансион, открывал одну из книг и прочитывал несколько страниц. Я по-прежнему был не способен понять его или получить удовольствие от его книг – и не важно, я искал в них другое; я читал, и во мне рождалось странное ощущение: мне казалось, мы с ним вдвоем пытаемся переплыть бурную реку на маленькой весельной лодке. С давних пор он уже не мог грести, и только от меня зависело, выплывем мы или пучина поглотит нас обоих. Но порой я чувствовал, что силы оставляют меня, и тогда он, сидя на корме, передавал мне ту единственную силу, на которую был способен: он велел мне читать какую-нибудь из написанных им страниц, или – в моем воображении – нашептывал мне свои стихи, и тогда напечатанные буквы оживали в тишине, и это оказывало на меня чудесное воздействие: я продолжал грести, я боролся с бурными водами за нас двоих.
И вдруг случилось нечто такое, что, казалось, приблизило дальние берега на моем горизонте.
В утреннем выпуске одной из газет я прочитал сообщение, занимавшее половину страницы, в котором говорилось о грядущем праздновании «Недели Федерико Гарсиа Лорки». Фотография писателя в черном пиджаке и галстуке-бабочке была помещена вверху объявления, а внизу шла информация о «круглых столах», театральных постановках, выставках и вечерах поэзии, конференциях и официальных чествованиях, составлявших костяк всего того, что было организовано городской управой. Текст объявления сулил огромный размах предстоящих мероприятий, и я подумал, что если есть на свете человек, который сможет выслушать меня и поверить в мою историю, то он наверняка будет присутствовать на этих чтениях, которые должны вот-вот состояться.
Мне хотелось получить побольше информации, чем содержалось в газете – а ее я прочитал от начала до конца много раз – и на больших разноцветных плакатах, которыми были оклеены стены домов на улицах, ведущих к мэрии.
Консьерж в мэрии сказал мне, что в данный момент в здании находится единственный человек из организационного комитета «Недели», это профессор литературы, специалист по творчеству Лорки, назначенный на свой пост самим мэром, и что его кабинет на втором этаже. Я приготовился к встрече с еще одним чиновником-всезнайкой, но когда секретарша приняла меня и провела в его кабинет, я был удивлен: за столом, напоминавшим плотницкий верстак, сидел молодой человек небольшого роста, напоминавший ученика, в наказание оставленного после уроков. Не знаю, потому ли, что я уже пообтерся, разговаривая с разными людьми, или потому, что природная застенчивость мешала ему держаться с самоуверенностью тех умников, с которыми я встречался раньше, но факт остается фактом: на этот раз не я был тот, кто сидел и молча слушая. Я постарался воспользоваться ситуацией, чтобы узнать как можно больше. Словно читая лекцию, он изложил мне все, что касалось планируемых мероприятий, и кроме того, выдал мне бюллетень, где все было расписано самым подробным образом. Я искренне поблагодарил его. Он показался мне человеком сведущим и, кроме того, энтузиастом своего дела, и я так ему и сказал. Моя скромная похвала была ему приятна, его напряжение постепенно спало, во всяком случае, настолько, что он доверительно сообщил мне, как он нервничает из-за той огромной ответственности, которую налагает на него проведение подобных общественных мероприятий, – на него, до недавнего времени занимавшегося только книгами и лекциями. Я ободрил его, и, почувствовав искорку взаимного доверия, вспыхнувшую между нами, решил задать вопрос, который вертелся у меня в голове долгое время. Всякий раз, когда я задавал его во время предыдущих встреч, те, с кем я разговаривал, делали удивленное лицо, как будто я спрашивал у них, верно ли, что дважды два четыре, и хочу, чтобы они мне объяснили, почему. На самом деле мой вопрос был гораздо проще. Я хотел знать, существуют ли какие-нибудь доказательства смерти Лорки, доказательства несомненные и конкретные, те, которые можно потрогать руками. Не доказательства его ареста или расстрела, а доказательства его физической смерти. Молодой человек выдал мне целую научную лекцию со множеством подробностей. Я поблагодарил его за то, что он так любезен, но единственный вывод, который я сделал для себя, был такой: человека, который мог бы подтвердить, что он лично видел писателя мертвым, не существует.
Уже на улице я внимательно изучил брошюру. Из всех мероприятий только одно меня действительно заинтересовало. Оно было одним из самых значительных и самых ожидаемых событий «Недели» – речь шла о выступлении известного зарубежного профессора. Этот человек много лет посвятил изучению жизненного пути Лорки и особенно много занимался обстоятельствами его смерти – тема, в которой он был признанным авторитетом во всем мире. Кроме этого, в бюллетене говорилось о том, как глубоко он чтит личность поэта, и о том, что ему присущ дух борца, потому что ему приходилось преодолевать препятствия, в особенности, в годы прежнего режима, чтобы, несмотря ни на что, довести свои исследования до конца. Если все, что я о нем прочитал, правда – это мой человек, подумал я. Я заранее почувствовал к нему горячую симпатию. Мне понравилось, что он, как и я в тот момент, боролся за Лорку. Первая лекция должна была состояться на следующий день после его приезда, предположительно через неделю.
Я решил поговорить с ним, чего бы это ни стоило. Мне хотелось заинтересовать его своим рассказом, хотелось, чтобы он засыпал меня вопросами, пережил бы вместе со мной каждую деталь, и чтобы, в конце концов, он мне поверил и донес бы это до всех и каждого, и тогда пусть те, кто слушал меня до него, подавятся своим равнодушием. Но чтобы этого добиться, надо было показать ему – я знаю, о чем говорю. В который уже раз я мысленно перебрал все факты, все свои воспоминания и все подробности моей истории. Я опасался, что если он меня и выслушает – что тоже еще не факт – и задаст мне какой-нибудь вопрос, а я не смогу на него ответить, все полетит к чертям собачьим. Именно поэтому я решил снова обойти все старые места, где бывал бродяга. Я представлял себе, как профессор, увлеченный моим рассказом, захочет узнать все до мельчайших подробностей, включая и то, что произошло в парке, в баре и в переулке, и пытался найти хоть какое-нибудь доказательство, какой-нибудь знак, который мог бы подтвердить достоверность моей истории, а может, и отыскать какой-нибудь след, способный привести нас к бродяге, чья жизнь проходила в этих местах.
Привести нас к бродяге… Привести нас к Лорке… Столько прочитанных и перечитанных книг, столько фотографий, просмотренных множество раз, столько воспоминаний, которым я предавался до головной боли… столько раз возвращаться ко всему этому, а на самое важное, самое главное обратить внимание только сейчас: Лорка мог быть жив до сих пор. Почему бы и нет? Разве у меня есть доказательства обратного? После того, как память вернулась к нему, тогда, на дороге, после этой душераздирающей сцены, я убедился, что он не возвращался на привычные места. Мне казалось, прошло уже достаточно времени, чтобы понять – он туда и не вернется, но ведь сам я больше не ходил туда, чтобы убедиться в этом, и не пытался найти хоть какой-нибудь новый знак. С другой стороны, я был уверен: он не станет возвращаться к прежней жизни, став тем, кем он был до нее; он был слишком знаменит, и его чудесное избавление от смерти привело бы к тому, что пролились бы потоки чернил. И тогда я бы об этом знал. Тем не менее, это не означало, что он непременно умер. Конечно, как ни крути, последнее было наиболее вероятным. Я был убежден, что он либо покончил с собой, либо умер естественной смертью где-нибудь на улице или в каком-нибудь богом забытом приюте, если ему повезло. Но одной убежденности мало для того, чтобы мне поверили: все произошло именно так. Неожиданное озарение тогда, на дороге, могло быть, вообще-то говоря, только временным. Быть может, вскоре после того, как я потерял его след, он снова стал таким же и вернулся в свою полу-жизнь полу-смерть, будучи уже неспособным принять решение покончить с собой. Неожиданно мне пришла в голову мысль, захватившая меня целиком. Конечно, такое совершенно невозможно представить, но что если я снова его встречу? Я отмел в сторону всяческую логику и тешил себя этой мечтой.
Я уже видел, как в кульминационный момент «Недели» мы вместе входим в зал, к немалому удивлению специалистов, прессы и всего мира, доказывая тем самым, что моя история была правдой, и это подтверждалось бы непреложным фактом: живым присутствием, воскресением Федерико Гарсиа Лорки. Теперь он стар и болен, возможно, напуган, но без сомнения, это он, в чем смогут убедиться эксперты, получив физическое доказательство того, что он жив. Вот он, наконец, спасенный, он снова вернулся продолжать трагически прерванную жизнь; а вот я, хранитель его истории, и да воздастся мне по заслугам. Вот он, наконец, наш желанный берег.
Впрочем, нет, я знал, что все это лишь романтические бредни, и не хотел, чтобы меня затянуло. Так что, благодаря в который уже раз проявленной предусмотрительности, я не дал себя обмануть, ибо тут же убедился, что речь идет о задаче невыполнимой. Прошло много лет, слишком много. И не только для того, чтобы затерялся любой, самый неприметный след бродяги; все вокруг было уже не таким, как я помнил. Парк изменился настолько, что, казалось, его раньше вообще не было; теперь там были два пруда, где плавали рыбы, утки и даже лебеди, детская площадка с качелями, горками и еще какими-то металлическими штуками и живая изгородь, много-много живой изгороди, повсюду, где только можно: она была ухоженная, красиво подстриженная и всегда сияющая зеленым глянцем благодаря автоматической поливалке. Конечно, изменения улучшили садовую зону, которую я помнил, но в русле моих изысканий это привело к такому же результату, как если бы какая-нибудь строительная фирма сравняла парк с землей и построила на его месте новый жилой квартал. Одним словом, это было совершенно другое место. То же самое сталось с мрачным переулком, упиравшимся в тупик; мостовая, покрытая заново, теперь была вровень с тротуаром, и там располагался гараж для машин переместившегося в тот квартал полицейского комиссариата, задние двери которого как раз выходили в переулок. На том месте, где раньше были два замызганных бара, теперь был бар с закусками и аперитивами, обслуживавший полицейских и старших чинов участка – практически единственных своих клиентов, как я выяснил, пока пил пиво, пытаясь найти хоть какую-нибудь зацепку или какую-нибудь мелочь, напомнившую бы мне о прежних временах. Но строительная компания, воплотившая реформы в жизнь, поставила своей целью изменить все до основания: теперь великолепная плитка «под дерево» и ровный свет неоновых ламп прекрасно гармонировали с полицейской формой нового образца, с сияющим блеском полицейских машин, припаркованных у того дома, где когда-то была прямоугольная ниша. Призраки переулка могли спать спокойно – они под надежной защитой.
Размышления обо всей этой «зачистке» до такой степени поглотили меня, что, когда я услышал знакомый звон колокольчика на дверях другого бара, мне показалось, что после долгого отсутствия я вернулся домой. Официант с услужливой улыбкой постарел и сильно растолстел, но в остальном здесь все было точно таким же, как прежде. Стены все так же нуждались в покраске, а толстуха, волосы которой теперь были совершенно белые, что служило единственным доказательством безостановочного хода времени, все так же обливаясь потом, возилась в кухне с кастрюлями, склонившись над ними все в том же углу, что и раньше. Разумеется, официант меня не узнал, а я и не думал пытаться освежить его память. Походы в парк и в переулок принесли разочарование, но в каком-то смысле была от них и польза: стало очевидно, что продолжать поиски в одиночку – это химера, это нелепость, причем, даже большая, чем раньше. Поэтому я и не стал задавать никаких вопросов, и еще потому, что я был абсолютно убежден – заграничный профессор обязательно окажет мне помощь, в которой я так нуждался. Чувствуя себя защищенным этой непонятной уверенностью, я успокоился и почувствовал себя почти хорошо, облокотился о стойку бара и перестал нервничать, решив с удовольствием пропустить рюмочку-другую. Получалось так: я вернулся сюда, дабы выполнить свой долг, и заслуживаю симпатию профессора, чья добрая воля и авторитет с этого момента помогут мне довести поиски до конца. А я бы стал – так мне представлялось – кем-то вроде его помощника, который проделал большую работу, но сейчас скромно удалился на второй план, оставив разрозненные концы своих исследований в надежных руках знающего человека. Я заказал еще рюмку и закурил сигарету; какое-то время я смаковал эту мысль, с грустью и восторгом одновременно, вспоминая всю историю с самого начала и с гордостью думая о том, что близится достойный финал. Когда я вышел на улицу, то был навеселе, но не пьян. На следующий день начинались выступления, я чувствовал нервное возбуждение и в то же время обостренную ясность ума, и в таком состоянии провел всю ночь и следующее утро, а потом, когда наступил вечер, совершенно успокоился и отправился к месту проведения «Недели».
Выступление было заявлено на 20:30, но я пришел значительно раньше. Мне хотелось посмотреть, что это за место, и немного освоиться. Мне казалось, это придаст мне уверенности и облегчит мою задачу. Там до меня дошло, что я мог бы сделать это и раньше, в предыдущие дни у меня было полно свободного времени. Тем более, что там было не так уж много нового для меня. Единственное, что привлекло мое внимание, это афиша над входной дверью. Это был большой плакат из плотного холста с портретом Лорки, – тем же самым, что и в газете – где он в темном пиджаке и галстуке-бабочке. На всех его фотографиях, какие я видел, каждый раз мне чего-то не доставало, а чего именно, я и сам не понимал. Возможно, это объяснялось тем, что фотографии запечатлели моменты его жизни, которой я не знал, когда он благополучен и знаменит. Но сейчас, глядя на холст, который слегка колебался на слабом ветру, я понял, чего не хватало. Шрама на виске. Понятно, что никакая фотография и, значит, никакой рисунок, сделанный с этих фотографий, не могли его воспроизвести, но понятно также и то, что я, видевший Лорку только со шрамом на виске, ощущал какую-то незавершенность. Я мысленно добавил эту деталь и улыбнулся, даже как-то успокоился, словно увидел доброе предзнаменование. И пока я шел по вестибюлю, все сильнее веря в успех своего предприятия, я подумал про себя, что надо будет рассказать об этом эпизоде иностранному профессору…
Помещение, выделенное мэрией для празднования «Недели», было небольшое, но хорошо обустроенное. Для каждого мероприятия был отведен отдельный зал, самый большой из которых предназначался для театральных постановок, где были подмостки, немного приподнятые над полом, и стояли ряды стульев для зрителей. В остальных залах располагались выставки и проходили выступления и «круглые столы». Кроме того, прямо в центре одного из залов было свободное пространство, где в этот момент несколько официантов устанавливали длинный стол, накрывали его белой скатертью нескончаемой длины и расставляли бутылки, раскладывали бумажные салфетки и ставили пластиковые тарелки и стаканы. Я обрадовался, увидев, что кроме немногочисленных посетителей единственной открытой выставки, народу почти не было. Это еще более укрепило поселившуюся во мне уверенность. Я чувствовал себя, как дома, или как в баре моего квартала, и никогда не был так уверен в себе с тех пор, как решился обнародовать мою тайну, разгуливая по залам с таким видом, будто все это отчасти и мое тоже.
Я заглянул в приоткрытую дверь зала, где должно было состояться выступление. Там было темно и пусто, только рабочие заканчивали монтировать маленькую сцену в свете двух прожекторов. Тут же появился бригадир с весьма неприветливым лицом и сказал мне, что нечего здесь слоняться и вынюхивать. Я избытком воспитания не страдаю, но, поскольку я пребывал в приподнятом настроении от всего происходящего, вступать в пререкания не стал. Я отправился в выставочный зал, а бригадир снова сел на стул и стал читать спортивную газету; я несколько раз обошел витрины, разглядывая фотографии, большинство из которых были мне известны, и разные предметы, о которых я знал по книгам. Я не слишком сосредотачивался на том, что видел – просто надо было убить время до начала выступления.
Когда через некоторое время я снова подошел к залу, дверь была закрыта, а перед ней толпилось приличное количество слушателей, в большинстве своем, бородатых парней и девушек с распущенными волосами, которые безостановочно курили. На секунду я опять почувствовал нервное напряжение. Я-то думал, что людей, которые придут слушать лекцию, будет немного, и, что ни говори, я бы так и предпочел. Я стал твердить себе, что это называется впадать в детство, и кое-как успокоился, но все-таки не совсем, поскольку очередь желающих войти росла с каждой секундой. Опасаясь, что я вообще останусь за дверью, я решил присоединиться к какой-нибудь группе. Когда дверь, наконец, открыли, публика спокойно потекла в зал: те, кто пришел не один, переговаривались со своими знакомыми, а одиночки неторопливо выбирали себе более или менее уединенные места. Я чуть ни бегом бросился к первому ряду. Когда я до него добрался, то почувствовал, что толпа у входа и нервозность меня слишком взбудоражили. Я тяжело дышал, на лбу выступила испарина. Не успел я успокоиться, как снова появился хмурый бригадир. Первые ряды забронированы, сказал он, так что мне следует пересесть. Я пошел в конец зала, меня била дрожь. Бригадир не уточнил, сколько именно рядов забронировано, и я потихоньку дошел до конца зала. Единственное, чего я хотел, это сесть где-нибудь так, чтобы бригадир, державшийся решительно и высокомерно, снова не заставил меня вставать. Когда я, наконец, устроился в кресле, то с трудом переводил дух. На какой-то момент, пока я шел на виду у всего зала, у меня возникло ужасное ощущение, что это именно мне придется выступать перед публикой, и уже тогда почувствовал, что лицо и шея у меня покраснели. Я проклинал бригадира. По его вине все началось из рук вон плохо. Всего минуту назад я был спокоен и доволен, был уверен в том, что имею полное право на место в первом ряду. Теперь же я оказался слишком далеко, чтобы разглядеть все до мелочей, да еще чувствовал себя паршиво, потому что нормальное дыхание никак не восстанавливалось. Как бы то ни было, а лицо у меня горело, когда из боковой двери появились четверо и поднялись на сцену. Зарубежный ученый был среди них. Более непохожим на того, каким я себе его представлял, он быть не мог, и, тем не менее, я ни минуты не сомневался, что это именно он. Первое, что бросалось в глаза, это его огромный рост и внушительные размеры. Его тщательно уложенные волосы были седы, но он был сравнительно молод – немногим больше сорока. Профессор носил большие очки в роговой оправе, под стать его габаритам, а светлый костюм сидел на нем с небрежной элегантностью. Из всех, кто находился на сцене, только у него одного воротничок рубашки был расстегнут, но то, что галстук отсутствовал, не производило впечатления неряшливости или неуважения к публике. Наоборот, казалось естественным, что его воротничок ничем не стеснен и ничто не мешает ему дышать полной грудью. Он сосредоточенно вникал в происходящее, сидел, не шевелясь, внимательно смотрел на оратора и слушал его с интересом: молодой человек в этот момент иллюстрировал свое выступление показом диапозитивов. Забронированные кресла первых рядов оставались в большинстве своем пустыми. Воспользовавшись тем, что в зале стало совсем темно, поскольку готовился к показу второй блок диапозитивов, я проскользнул на то место, которое занял, прежде чем мне велели его покинуть. Когда свет зажегся, бригадир пронзил меня уничтожающим взглядом, но не осмелился прерывать мероприятие, чтобы уличить меня в наглости. С моего нового места я лучше рассмотрел профессора и убедился, что составил о нем верное впечатление. Я так пристально изучал черты его лица и жесты, что, когда другие ораторы закончили свои выступления и ведущий представил его короткой биографической справкой, облик профессора был знаком мне до мельчайших подробностей. Без сомнения, он был личностью, и все мы пришли послушать именно его, остальные же являлись просто статистами, с большим или меньшим успехом выполнявшими свою миссию, предваряя его долгожданное выступление. Первое, что меня удивило, когда он начал говорить – его сердечный тон. Это был человек открытый и душевный, который привык завоевывать расположение людей своей естественностью и обаянием. Он говорил не для эрудитов и знатоков; он говорил для человека с улицы. Он с самого начала пошел по этому верному пути д продолжал какое-то время в том же духе. Большую часть приведенных им многочисленных фактов и дат я уже знал, так что мог свободно следить за его рассуждениями и выводами, которыми он подтверждал свою точку зрения. Все указывало на то, что когда мы, после его выступления, поговорим с ним вдвоем, мы поймем друг друга, и что он выслушает меня с интересом и вниманием. При этой мысли я так разволновался, так сосредоточился на обдумывании того, с чем я пойду в атаку, что на несколько минут отвлекся от его доклада, но этого оказалось достаточно, и я пропустил тот самый момент, когда ситуация изменилась. Сначала я заметил кое-какие отдельные мелочи, которым не придал значения; но потом эти мелочи стали подозрительно повторяться, постепенно обретя в моем мозгу контуры сомнения. Позже, по мере того, как продолжалось выступление, эти очертания становились все более явными, пока не обрели устойчивую форму непреложной очевидности, в результате чего мне пришлось принять ошеломляющую истину: иностранный профессор говорил не о Лорке. Он говорил о себе. Он использовал расстрел в частности и гражданскую войну вообще как трамплины, с которых взлетел на крыльях славы, и по ходу дела продал еще сколько-то экземпляров своей новой книги, реклама которой, судя по всему, и была главной целью его участия в выступлениях. Я все еще тешил себя надеждой, что его пространные ссылки на препятствия, которые ему якобы удалось преодолеть, нескончаемый перечень бюрократических процедур, с которыми ему пришлось столкнуться, безмолвная борьба, которую он вел годами, чтобы шаг за шагом, дата за датой, восстановить историю Лорки и его казни, – что все это лишь отдельный фрагмент его доклада, уступка закономерному желанию разрекламировать свою книгу, и что мое восприятие ошибочно, но по мере того, как он говорил, надежды мои таяли, пока не улетучились совсем.
Бурные аплодисменты прервали мои размышления. Публика была удовлетворена, все ликовали. Люди услышали именно то, что хотели услышать. Несколько человек крутились под ногами у профессора, и он отвечал своим почитателям очаровательной улыбкой. Затем ведущий объявил, что издательство, опубликовавшее книгу профессора, приглашает всех присутствующих на бокал вина. Кроме других именитых граждан, должен прибыть мэр. Можно будет приобрести экземпляр книги, на котором профессор поставит свой автограф.
Официанты, которые за несколько часов до этого устанавливали столы, теперь готовили коктейли и с заученной ловкостью переходили с подносами от одной группы приглашенных к другой, предлагая присутствующим канапе и напитки.
Сам не знаю, как это получилось, но я оказался в толпе тех, кто разбирал аперитивы, и я тоже взял рюмку какой-то жидкости с пузырьками. Я был в растерянности: разочарование, постигшее меня от встречи с профессором, смешивалось с моей неопытностью по части такого рода собраний. Я никак не мог привыкнуть к тому, что элегантный официант то и дело предлагал мне уставленный чем-то поднос, причем с такой почтительностью, будто я наследный принц. Мне казалось, я парю в воздухе, не слишком вдумываясь в то, что происходит, и не очень понимая, куда все это приведет. Люди вокруг меня оживленно переговаривались. Все были несказанно довольны происходящим, как будто выиграли в лотерею, устроенную заграничным толстяком. Мне хоть и не досталось никакого выигрыша, я утешался тем, что мог приобщиться к «шведскому столу» с напитками; я перепробовал все, и по мере того, как напивался, чувствовал себя все более далеким от этих людей и от всей этой суматохи. Постепенно во мне закипала злоба на них на всех, а тут еще молоденькая и хорошенькая ассистентка профессора подошла ко мне и стала предлагать мне купить нашумевшую книгу, указав на специальный столик у входа в зал, где профессор раздавал автографы. Туда-то я и направился.
Сидя за столиком, с обеих сторон которого стояли две другие хорошенькие ассистентки, профессор подписывал экземпляры и одаривал всех обезоруживающей улыбкой. Я стоял в очереди и со злостью смотрел на него. Как те предприниматели, которые получают прибыли в течение многих лет, разрабатывая нефтяную скважину и окупая таким образом затраты и трудности, профессор тоже нашел свою золотую жилу: имя Лорки. Жилу, которая была не просто источником денег; он получал также огромное личное удовлетворение, потому что искренне верил в свою работу и в важность того, что делал; в этом не было никакого сомнения, достаточно было посмотреть, каким энтузиазмом он светился, пока читал доклад, и как был доволен собой, когда раздаривал улыбки читателям. Это был везучий человек: золотая жила сделала его не только богатым, она сделала его счастливым. Чем больше я на него смотрел, тем слабее становилось мое раздражение. Я понял, что причина моего разочарования, моего провала, во мне самом, и только во мне. В моей проклятой привычке тешить себя иллюзиями, не вникнув как следует в суть дела… Когда подошла моя очередь, я уже не сердился на него; скорее, я ему завидовал. Я протянул ему книгу и попросил что-нибудь написать от себя. Он улыбнулся. Может, он заметил меня, пока читал доклад, и ему польстило то внимание, с каким я его слушал. Он нацарапал несколько строк на титульной странице и вернул мне книгу с подобающей случаю широкой улыбкой, на которую я ответил, также широко улыбаясь. Пока я стоял в очереди, я понял всю бесполезность того, что я мог ему сказать. Вся его жизнь, все его счастье было основано на исследованиях, которые в течение долгих лет опирались на определенный исторический факт. Претендовать на то, чтобы он пересмотрел подлинность этого факта, все равно, что требовать, чтобы он добровольно отказался разрабатывать свою золотую жилу. Истина обречена оставаться скрытой от всех, известной только одному человеку, который неспособен ее отстоять: то есть мне.
Мне захотелось выпить свою привычную рюмку в привычном для меня месте, без официантов с подносами и улыбающихся ассистенток. Я подхватил книгу под мышку, засунул руки в карманы и вышел на улицу. У меня щипало глаза, так накурено было в помещении, и я с жадностью вдыхал ночную свежесть, как будто за последние часы дышал каким-то тяжелым суррогатом. К тому же от экзотического содержимого одной из рюмок у меня немного кружилась голова. И еще я чувствовал себя усталым; усталым и отупевшим. Я сел на каменную статью и глубоко вздохнул. Свежий воздух принес мне некоторое облегчение, однако, не избавил от ощущения абсурда и провала.
Свет и шум праздника доносились до меня из дальних комнат здания. Но фасад был почти полностью скрыт темнотой, и только слегка освещался до середины уличными фонарями. С афиши над входной дверью на меня смотрел Лорка. А я смотрел на него. Я с грустью подумал о том, как обрадовался, вспомнив про знакомый шрам на виске. Получается, что это и правда было предзнаменованием, но предзнаменованием неудачи. Я расплачиваюсь за собственное простодушие… Оказаться в сетях надежды, которые я сам же и расставил, так глупо поверить в то, что профессор примет мою историю за правду или даже просто выслушает… Достаточно только войти внутрь, и тут же можно было понять, каким я оказался глупцом. Подумать только, а ведь я хотел появиться вместе с Лоркой в этом обезьяннике… Воскрешение Федерико Гарсиа Лорки, потрясающее появление, апофеоз'… Я почувствовал себя так, будто лицо с афиши наблюдает за мной, и краска стыда залила мне лицо, когда я вспомнил о своих возвышенных стремлениях прославиться. Как можно было так себя обманывать? Когда-то мне не удалось его найти – и, видимо, никогда уже не удастся – но теперь я был этому рад, ведь в эйфории последних дней я и в самом деле чего доброго отдал бы его в руки людей этой самой «Недели», полагая, что делаю для него доброе дело. Как я был слеп! На протяжении многих лет у меня не раз возникала возможность помочь ему. И каждый раз я упускал ее. В тот момент я вдруг необыкновенно ясно представил себе, в чем могла состоять эта возможность. Для того чтобы осуществить ее, мне не понадобилось бы много сил. Мои руки сжимают его горло… еще две минуты, 'может быть, три… Он бы не стал сопротивляться, ведь это было то, чего он хотел: мертвый и счастливый, избавленный, наконец, от кошмарного сна. Казалось, Лорка был согласен со мной, словно кивая головой с плаката, который чуть шевелился от легкого ночного ветерка.
Меня продолжала мучить жажда, но я, не отрываясь, всматривался в лицо на холсте. Теперь в нем было что-то торжественное, казалось, он прощается со мной, как будто лодка из моего сна, несмотря ни на что, потерпела кораблекрушение и бурный поток разделил нас навсегда. Я тоже попрощался с ним. И не просто, как с человеком, которому я так ничем и не сумел помочь; я прощался с моими стремлениями быть полезным кому бы то ни было, с моей неспособностью привести лодку в порт. Приключение закончилось оглушительным провалом. Как и во всех остальных случаях, я предчувствовал скорый финал; но так же как и в других случаях, ощущение финала хоть и захватило меня, но не имело конкретно выраженной формы. Кроме того, этот случай отличался от других: эта возможность была последней. Я знал, что другой уже не будет.
Я открыл книгу профессора й прочитал посвящение. «Старому борцу за республику», – написал этот придурок. Я встал, сунул книгу в урну и направился к себе в квартал, оставив позади и это место, и шумный праздник, и даже афишу, которая все так же тихо колебалась на ветру. Но я уже не слышал ее шорохов. Не хотел слышать. Не мог. Я так устал, я так устал…
Много лет я мечтал, я страстно желал, чтобы раненый человек, чье истинное имя я узнал много лет спустя после того, как спас его, сможет вернуть себе свою жизнь. Я хотел, чтобы у этой истории был счастливый конец, не только для него самого, но еще и потому, что это сделало бы счастливым и меня тоже. Не знаю почему, но я знал – это именно так. Однако этому не суждено было произойти. Чем дальше я уходил, тем больше думал о подлинном финале, о реальном конце. Я никогда толком не видел его настоящего лица, но я знал, каким было его лицо. Оно было темным, замкнутым и одиноким. Таким же темным, замкнутым и одиноким, каким был первый бар, в который я вошел той ночью.
Старик умолк и задумался. Потом налил себе коньяку, который еще оставался в бутылке, и залпом опрокинул стакан. Казалось, это помогло ему выйти из той печальной сосредоточенности, в которую его повергли воспоминания. Он посмотрел на меня, взял пачку сигарет, лежавшую на столе, и закурил, не переставая смотреть на меня.
– Ну, так что, репортер? Как тебе нравится? История стоила того, чтобы на нее потратиться, так ведь? – он продолжал напряженно сверлить меня своими черными глазами. Взгляд был глубокий и очень искренний; казалось, он подтверждал то, что все рассказанное этой ночью не было ложью. Итак, он закурил, а потом сказал:
– Да знаю я, публиковать это нельзя, все равно никто не поверит. Начиная с тебя. Ведь ты мне не веришь, думаешь, я чокнутый… или пьяница. Ну, и наплевать – ты не первый и не последний… Хотя, может, как раз последний, – он горько усмехнулся и уставился на бутылку, не на шутку удивленный тем, что она пуста. Он был похож на заблудившегося ребенка. – Да, это точно, ты последний.
– Этого маловато… У тебя, наверное, еще есть что порассказать. Давай, продолжай… – сказал я, пытаясь таким образом дать ему понять, как важно для меня все, что он сказал, но он продолжал твердить свое.
– Я всю жизнь ошибался… Это даже занятно, как удачно вышло у меня тогда с лотереей. Я прикинул, что этих денег мне хватит лет на десять, и около десяти лет, более или менее, так оно и шло. А потом даже из пансиона пришлось съехать… Теперь живу здесь – прихожу, ухожу. Правда, с недавних пор появилось нечто, от чего я потерял сон. Ладно, так и быть: на днях у меня был приступ. С неделю назад, в одном баре. Я чувствовал себя лучше некуда, сидел за рюмкой, как вдруг, будто замороженный арбуз лопнул у меня в кишках. Подскочили официанты. Не из человеколюбия, разумеется, им просто совсем ни к чему было, чтоб я там окочурился. Меня отправили на такси в дежурную больницу. Это оказалось очень кстати, у меня ни гроша не было, и я сидел и думал, что бы такое изобрести, дабы уйти не заплатив, и смотри, пожалуйста, в результате получилась не только выпивка… я еще и спал на кровати, – он умолк, закуривая очередную сигарету; теперь он не шутил. – Это серьезно, репортер, правда, серьезно; врач мне так и сказал. Дело не в том, что коньяк меня убьет, а в том, что он меня уже убил. Если бы у меня были часы, их бы даже заводить не стоило, так плохи мои дела. Но, по крайней мере, я об этом знаю; и я не боюсь, наоборот. Я не против сменить обстановку, надоело мне кружить одному по улицам и укрываться в барах, как подростку… Но скоро все кончится. И если бы можно было выбирать, я бы закончил, как сегодня, как сейчас, с рюмкой в руке… А знаешь, что? Иногда я думаю, что это тоже часть той самой истории, которую я тебе рассказал. Я так и не узнал, что стало с Лоркой, и понятия не имею, чем все закончилось. Но я твердо знаю одно: жизнь, которую я веду вот уже несколько месяцев, после того, как остался без денег, очень похожа – считай, такая же – на ту, какую вел он на протяжении многих лет. Может, и смерть моя тоже похожа… Как будто кто-то, на небесах или в аду, взялся долбить меня, чтобы я не сворачивал с выбранного пути… Ну, да ладно, это как-то несерьезно… Пошли, твой поезд сейчас отойдет. Я тебя провожу.
Мы встали из-за столика и пошли к платформе. Ночная темнота начинала отступать. Поезд уже подали. Я так и не знал, что сказать; я вынул конверт с деньгами, которые оставались у меня от командировочных, взял оттуда пару купюр, положил их себе в карман, а остальное протянул ему.
– Возьми, – сказал я. – Это тебе.
– Да ты!.. Ты что себе думаешь, репортер? Я в жизни ни от кого милостыни не брал, а тем более, от друга, – он обиделся, и обиделся по-настоящему; возникшая между нами за эту ночь химическая реакция душевного соединения, казалось, вот-вот распадется. Но я вовремя нашелся, что ответить, так, чтобы не задеть его самолюбие.
– А я всегда плачу за эксклюзивные интервью, старина. Я всегда плачу за эксклюзивы… Тем более, полученные от друга, – сказал я, снова протягивая ему конверт.
Пару секунд его лицо еще сохраняло враждебное выражение, но, в конце концов, он взял конверт и сунул его в карман брюк.
Поезд отходил с минуты на минуту. Кондукторы сновали по платформе с быстротой, которая всегда отличает их в последние секунды перед самым отправлением. Я поставил чемодан на площадку вагона и повернулся к старику. Мы пожали друг другу руки и посмотрели друг другу в глаза.
– Все, что я тебе рассказал – правда, – сказал он.
– Я знаю, – ответил я.
Мы оба, конечно, лгали. Он кивнул, отошел на пару шагов и попрощался со мной, взяв под козырек, как это делают военные – во всяком случае, было похоже. Затем повернулся и зашагал прочь. Когда поезд отошел, он направился к тому самому станционному бару, откуда мы только что вышли. Я видел, как он сел на табурет и облокотился на стойку. Официант обслуживал его как раз, когда поезд набирал скорость и покидал город.
В купе, кроме меня, никого не было; я был очень этому рад. Я терпеть не могу ехать в поезде с незнакомыми людьми. Я сел у окна, поставил чемодан рядом с собой и закурил сигарету. Первая же затяжка обожгла мне легкие, будто глоток раскаленной лавы. До меня дошло, что ведь я всю ночь не спал, и непрерывно пил и курил. И все из-за этого старика. Старик… какой странный персонаж. Так или иначе, он произвел на меня впечатление. По ходу дела он сумел придать своему рассказу налет подлинности и глубину. Казалось, я не верил в достоверность его истории, но, тем не менее, спрашивал себя, не случилось ли все это с ним на самом деле… Глотка моя постепенно привыкла к дыму, и, продолжая думать об истории старика, я сидел и курил, а поезд вез меня сквозь первые лучи рассвета.
И тут, неслышно и незаметно, будто вор в белых перчатках, подкрался и озарил все вокруг Волшебный Свет. В этот час я называю его так, – а лучше сказать, в эту минуту, потому что это длится всего несколько мгновений, – когда твои чувства соединяются с этим сиянием, каким оно бывает только в этот момент, в начале наступающего дня. Или, точнее говоря, когда все, что ты чувствуешь, до предела обострено, окруженное неповторимостью первых минут прозрачного света. Чтобы испытать подобное, нужно быть одному – Волшебный Свет невозможно разделить с кем-то другим – нужно быть одиноким, чтобы обнаружить в себе странную способность подобного восприятия, которая открывается только под воздействием бессонницы и алкоголя. Если эти два обстоятельства совпали с вышеуказанным единственным в своем роде мгновением, а именно, когда занимается рассвет, и лучи солнца постепенно вытесняют ночную темноту, и она уходит, казалось бы, головокружительно быстро, и в то же время, невероятно медленно, нам открывается Волшебный Свет, и наделяет нас чудесным свойством: наше воображение парит свободно, оно видит и чувствует все так, как в обычном состоянии нам видеть и чувствовать не дано. В тот день Волшебный Свет сиял для меня так сказочно, как никогда: я ехал в поезде, и мимо проносился постоянно меняющийся пейзаж, и земля сверкала всеми своими красками, и это картина вновь и вновь побуждала меня к размышлениям… История старика, которая началась в местах, похожих на эти, а может быть, именно здесь, на этой земле, которая проносится за окном, рождая видения той далекой ночи, такой разной для каждого, из двоих участников событий – ночи, когда все началось… Один из них, развозивший хлеб, собирался вставать на работу; другого, арестованного, грубыми пинками заталкивали в кузов грузовика, откуда он вышел уже только для того, чтобы встретиться с пулей. Выстрелы сразили его наповал, но чудесным образом не убили в нем волю к жизни, волю к тому, чтобы выжить, и он, стараясь не терять сознания и сохраняя хладнокровие, отгоняющее страх, не шевелясь, ждал момента, когда палачи уйдут, и он останется один в тишине; в жуткой тишине, тишине смерти, его собственной смерти, но, в то же время, и в тишине надежды, потому что его считали мертвым, а он продолжал жить, он остался жив, чтобы ползти, чтобы в бесконечном усилии тащить собственное тело, преодолевая сантиметр за сантиметром, чтобы бороться со смертью, которая появлялась перед ним в обличье утешительного забытья, предлагая ему несколько секунд передышки, всего несколько секунд… Ползти, толком не зная, ни куда, ни как долго, минуту, час, год… разные обозначения одной и той же непреодолимой вечности, которую он побеждал, которую пытался победить, добившись того, что она отступилась от него, и он продолжал ползти до тех пор, пока вдруг не послышался неясный шум мотора, прорвавший роковую тишину. Это был обычный звук, но это был чудесный звук, он подтверждал, что он еще жив, он заставлял его помнить об этом и побуждал к последнему усилию, – выбраться на дорогу и просить о помощи. Силы уже оставляли его, но сознание, прежде чем отдать себя смерти в обличье забытья, цеплялось за последнюю надежду: шум мотора, все ближе и ближе, мотора грузовика…
Волшебный Свет исчез также таинственно, как появился, и я остался беззащитным перед лицом окружающей действительности, отданный на ее милость, и она снова заблистала передо мной теперь уже во всем блеске наступившего утра: я видел ее в ярких красках полей, которые освещал солнечный свет; в неизбежном появлении кондуктора, который попросил показать билет; в том, что я вернулся к размышлениям о себе, и моя память заполнила пустоту моими проблемами с работой, мыслями о неизбежном увольнении, о весьма посредственном материале, который я написал за эти дни… Материал, который я написал… Некое подозрение заставило меня вздрогнуть, и когда оно тут же подтвердилось, я едва удержался от улыбки, потому что случилось то, чего я опасался: кассеты с записями выступлений во время Народных Чествований были на месте и в полном порядке, каждая в своем гнезде, а вот кассета, которую я вставил, чтобы записать рассказ старика, оставалась девственно чистой, нетронутой, намотанной так, будто ее только что вынули из коробки. Магнитофон был верен себе… У меня не осталось никакого свидетельства слов старика. Не то, чтобы я собирался показывать их своему шефу, или делать из них сенсационный репортаж, но я бы хотел оставить их для себя. Эта история заинтересовала меня, она заинтриговала меня настолько, что я хотел еще раз спокойно послушать ее, сверяя даты и сравнивая детали, которые приводил старик. Возможно, все это бред, но я хотел еще раз попытаться понять, не является ли его рассказ правдой. И так же как старик, хотевший получить какие-то подтверждения от человека, которого он спас, кем бы тот ни был, я тоже хотел получить сейчас доказательства. Не знаю, зачем мне это надо было, но я хотел их получить.
И потому, когда я обнаружил, что кассета осталась чистой, мне стало не по себе. То, что слова старика не записаны, почему-то вдруг сделало их необыкновенно важными. Я думал, они у меня на пленке, а теперь получалось, что со временем они потеряются навсегда. Я достал свой рабочий блокнот и стал записывать его историю. И пока я писал, то сделал странное открытие, пронзившее меня, словно удар молнии: эта история произошла на самом деле. Невзирая на окружавшую меня реальность, и даже на то, что я считал себя в тот момент сумасшедшим. Я доверился Волшебному Свету, который только что был со мной, и писал, следуя какому-то невероятному откровению.
Я занимался этим уже несколько минут, как вдруг в купе вошло шумное семейство. Чтобы продолжать работать, мне необходимо было одиночество, и я пошел в вагон-ресторан. Я заказал кофе и устроился в углу стойки, где никого не было. Мимо меня проносился все тот же пейзаж; поезд ехал быстро, я слушал перестук его колес, и это, как ни странно, помогало мне сосредоточиться. Когда старик говорил, я просто молча слушал. Теперь же, когда я сам стал рассказчиком его истории, пассивное молчание превратилось в радостное возбуждение. Я снова сосредоточился на своих записях, перечитав начало, которое редактировал до того, как меня прервали. Я написал:
«Старик закурил еще одну сигарету из моей пачки, – американские, светлый табак, – глубоко затянулся, выпустил дым, пристально посмотрел мне в глаза и сказал:
– Так вот, Федерико Гарсиа Лорка не умер в августе 1936-го».
Начало как начало, не хуже всякого другого. Я выпил кофе залпом, закурил сигарету и продолжил писать.