В Буграх, в деревенском доме моего отца, однотомник Пушкина никогда не ставился на книжную полку. Эта книга лежала на столике в столовой, рядом стояло старинное петровское кресло с прямой высокой спинкой, в нем мой отец Петр Петрович любил отдыхать.
Петр Петрович знал каждую строку Пушкина, как знают пушкиноведы, посвящающие всю жизнь изучению этого бесценного наследства. Он наизусть читал «Графа Нулина», отрывки из «Медного всадника», любимые лирические стихотворения — «Дорожные жалобы», «Сват Иван», «Ненастный день потух…», «Желание славы…», «Приметы» и множество других. Он знал подробно, где, когда и почему родилось то или иное стихотворение величайшего русского гения, никогда не уставал перечитывать их и каждый раз мог заново увидеть и почувствовать всю их мудрость и красоту.
В 1932 году отец задумал написать большой портрет-картину — «Пушкин». И как раз для него, страстного почитателя поэта, задуманная работа оказалась труднейшей. Мне хочется привести рассказ самого Петра Петровича об этой работе:
«Невероятно помог мне один случай: в Историческом музее обещали показать ватное одеяло пушкинской эпохи, а когда я пришел посмотреть на него, внезапно познакомился с живой внучкой поэта. Все, чего я не мог высмотреть в гипсовой маске, над чем трудился, мучился и болел, сразу появилось предо мною. И, самое главное, я увидел у внучки, как раскрывался рот ее деда, какой был оскал зубов, потому что внучка оказалась буквально живым портретом деда, была ганнибаловской породы… Я так обрадовался тогда, что совсем потерял голову и принялся как ребенок целовать эту маленькую милую старушку. После этого работа пошла настоящим ходом, с большим воодушевлением. Гипсовый „Фавн“ окончательно стал для меня живым человеческим лицом, я мог писать своего воображаемого поэта совершенно так же, как пишу любой портрет, с той же уверенностью, твердостью, ясностью… Долго думал я, как открыть рот Пушкину, показать его изумительную, детскую радостную улыбку, о которой говорили все, знавшие его при жизни. В конце концов пришлось использовать традицию — заставить поэта подносить к губам гусиное перо. Это, разумеется, очень уж „поэтический“ жест, но именно у Пушкина он и оказался для меня потом оправданным документально: пушкинисты указали на рассказы современников о том, что у поэта была постоянная привычка грызть перья во время работы, и эти обгрызанные перья в изобилии находились всегда на рабочих столах Пушкина. Один из пушкинистов жалел даже, что я дал своему Пушкину свежее, а не обгрызанное перо.
Работал я Пушкина не торопясь, отставляя холст на целые месяцы, но внутренняя мозговая работа, конечно, не останавливалась во время этих перерывов. Много приходилось думать над обстановкой, в какой жил поэт, от нее не осталось почти ничего. Мне надо было в самом колорите этой обстановки передать дух эпохи, потому что любая бытовая обстановка в каждую эпоху имеет свою красочную гамму, как мода. Я остановился на сочетании зеленого, красного и желтого — любимых цветов Николая».
Вот что рассказывал мой отец о работе над «Пушкиным». У отца в мастерской я встретила в тот год и Анну Александровну, дочь сына поэта — «Сашки», кровь и плоть Пушкина. Беседуя с ней, отец старался уловить в чертах лица ее сходство с дедом. И впрямь было общее что-то в разрезе голубых глаз, судя по гравюре Райта и акварели Петра Соколова, сделанной в 1830 году. Лицо у Анны Александровны, несмотря на ее 70 лет, было свежим. Часто в разговоре она вдруг заливалась легким румянцем. Несомненно, что благодаря общению Петра Петровича с Анной Александровной Пушкин на картине полон живого трепета и одухотворенности, чего не могла бы дать только посмертная маска (Петр Петрович называл ее «Фавном»); она и поныне висит в мастерской моего отца, на Большой Садовой.
Пушкин не любил весны:
Скучна мне оттепель; вонь, грязь — весной я болен.
Кровь бродит; чувства, ум тоскою стеснены.
Суровою зимой я более доволен.
Люблю ее снега…
И Петр Петрович изобразил Пушкина зимой, в Михайловском. Поэт проснулся поутру на своем диване, где ночью работал, да так и уснул там. Он сидит, скрестив ноги по-турецки под стеганым одеялом золотистого шелка. На нем длинная ночная рубаха с распахнутым воротом, гусиным пером в правой руке он касается уголка рта, в левой руке, со знаменитым перстнем на большом пальце, зажат листок с рукописью. Перед ним маленький круглый столик красного дерева, на нем листки, заполненные строчками стихов, графин и граненый стаканчик, подсыхающие корочки апельсина, а на фоне желтого стеганого одеяла лежит толстая черная тетрадь. И лицо поэта: одухотворенное, обрамленный темными кудрями лоб, еще не выбритый с ночи подбородок, твердый рот, твердый взгляд, устремленный в зимнее окно, взгляд, полный вдохновенной настороженности, глубокого созерцания и в то же время — энергии творческого вдохновения. Окно поэта — это не просто окно, оно обладает тайнами особого видения и ощущения мира.
…Бледное зимнее солнце. Лучи его сквозь окно падают на золото шелкового одеяла, сверкают на складках белоснежного полотна рубахи, густеют на темно-красном занавесе, ласкают зеленую обивку дивана и обнаженное, белое колено поэта, высунувшееся из-под одеяла. (Я помню, как оно шокировало работника Министерства культуры — это великолепно написанное художником голое пушкинское колено, в котором столько живого человеческого тепла и столько свободы и неукротимости поэта!)
И все это пронизано великой любовью моего отца к Пушкину, его удивительным проникновением в личность поэта и ее громадную творческую суть.
Портрет был закончен, показан на выставках, а Петр Петрович все не расставался с образом Пушкина, и так через годы, до конца жизни редкий день он не испытывал потребности почитать вслух или про себя любимых строк. Поэзия какого-нибудь уголка в старом бугровском доме с голландскими печами где-то неизменно перекликалась у него с чисто внешним и внутренним миром Пушкина.
Так появилась на свет небольшая картина «Окно поэта», написанная зимой, в Буграх. Перед окном — круглый столик, обрамленный бронзовой решеткой, на нем подсвечник с потухшей свечой, два томика в цветных переплетах. В прорези занавесок с оборками — раннезимний пейзаж двора. Живопись современна, в ней нет никакой стилизации, и в то же время в ней столько русского, деревенского покоя, столько «раздумья в тишине», что едва ли художник не был в мыслях и воображении рядом с Пушкиным.
Так в наш век мощных достижений в науке и технике, в эпоху космических полетов, где-то втиснутые между тридцатиэтажными громадами новейшей архитектуры стоят старинные московские особняки, с молчаливым достоинством напоминающие о том, что их видели и ходили мимо Пушкин, Лермонтов, Крылов, Белинский…
«Окно поэта» раскрылось в какой-то мере и для меня. Там, в этой самой комнате, жила я у отца в Буграх, и там я начинала свой творческий путь. Там однажды, надышавшись лесной свежестью, наглядевшись на просторы осенних полей, на стерни, перемежающиеся с зеленями, чудесным образом отраженные холстами моего отца, я написала вот эти стихи:
Еще не открывая глаз
И вспоминая все, что снилось,
Я чувствую, что в первый раз
Окно испариной покрылось.
Я знаю, что еще темно,
Ночь держится в последних звездах,
Мне нужно встать, открыть окно,
Вдохнуть осенний, свежий воздух.
Но я не встану, пусть в окне
Рассвет блуждает в темных шторах,
Я буду, лежа на спине,
Подслушивать осенний шорох.
Я знаю, ночью был мороз,
Потрескивают половицы,
И ветер с поля весть принес
О двух дробинах в сердце птицы…
Светает поздно, ночь длинней,
И в этом осени начало.
Как жаль, что теплых, летних дней
Все лето я не замечала.
Картина «Пушкин» находится сейчас в Ленинграде во Всесоюзном музее Пушкина. Поэт живет на ней своей особой жизнью, рожденной художественным замыслом моего отца.
А «Окно поэта» существует в Буграх. И к нему можно подойти, раскрыть его и, может быть, увидеть для себя еще какое-то чудо.