Глава 24

В русском «Домострое»[88], книге многажды разруганной и мало кем читанной, есть потрясающие слова в похвалу женщине – матери и хозяйки дома: «Аще дарует Бог кому жену добру – дрожайши есть камени многоценного. Таковой жены и от пущей выгоды грех лишиться: сотворяет мужу своему благое житие».

«Обретши волну (шерсть) и лен, сотворяет благопотребными руками своими. Она, как корабль торговый, куплю деющий, издалече собирающий в себя все богатства. Встанет в нощи и даст брашно (яству) дому своему и дело рабыням. От плодов рук своих приумножит богатства дома. Препоясавши крепко чресла свои утвердит мышцы свои на дело. И чад своих поучает, тако же и рабынь, и не угасает светильник ее во всю ночь: руце своя простирает на труд, локти же своя утверждает на веретено (то есть прядет лен и шерсть, после же ткет «портна» и шьет из них одежду, на что и тратит долгие вечерние часы). Милость же простирает убогим, плод же подает нищим (забота, которую современный человек переложил на богадельни и дома призрения). Не печется о дому своем муж ее: многоразличные одеяния преукрашенные сотворяет мужу своему и себе и чадам и домочадцам своим». (Да, да, еще у бабушек ваших, дорогие читатели, а уж у прабабушек у всех замужняя женщина шила в основном сама – «зингеровка» была в каждом доме! – а не бегала по портнихам и не покупала готового платья!) «Потому и муж ее, егда будет в сонмище с вельможами и воссядет с друзьями, мудро беседуя, разумеет, яко добро деяти, ибо никто без труда не увенчан будет жены ради доброй, блажен есть и муж, и число дней его умножится. Жена добра веселит мужа своего, лета его исполнит миром. Жена добра – благая честь мужу своему. Среди боящихся Господа да будет добрая жена – честь мужу своему. Благословенна она, Божию заповедь сохранив, а от людей прославлена и хвалима. Жена добра, трудолюбива и молчалива – венец есть мужеви своему. Обретет муж добрую жену – и с дому его потечет все благое. Блажен муж таковой жены, и лета свои исполнят они в добром мире. О добре жене и мужу хвала и честь. Добрая жена и по смерти честь мужа своего спасет, яко же благочестивая царица Феодора, добродетелей ради ее и муж ее, хулитель икон, избежал проклятия церковного по смерти своей».

В мировой иконографии утвердились две ипостаси женщины, воплотившиеся (в европейском искусстве, во всяком случае) в двух образах: Венеры и Богоматери. И не будем здесь говорить много о первом из них, венерианском образе, наиболее, да, кажется, и единственно принятом современным мышлением. Заметим только, что античные ваятели, создавая своих богинь любви, Афродит и Венер, и Афродиту Книдскую и Венеру Милосскую, брали за образец уже рожавших женщин – традиция, восходящая аж к первобытным каменным «венерам», в коих подчеркивалось именно детородное начало (а зачастую попросту изображалась беременность).

Что же касается уже родившей женщины – матери (Богоматери в европейской иконографии!), то тут и спору нет: она нам являет самоотверженную любовь к чаду своему, Спасителю мира, или же просто (когда в эпоху Возрождения происходило обмирщение образа) к чаду своему, ибо вечная участь женщины – жертвенность, самоотдача. И даже во внешнем мире женщина-жена проявляется, как правило, не сама по себе, а через мужа и детей. Любопытно было бы собрать сведения о матерях всех великих людей и поглядеть, сколько в последующее величие великих вложено неведомых нам материнских забот!

Да! Как сказано в приведенной главе «Домостроя», женщине-жене приходится мало спать и непрерывно работать даже и при наличии в доме «рабынь», вставать до света и ложиться за полночь, надзирая за всем многоразличным хозяйством богатого дома: запасы, соленья, варенья, скотина, лошади, слуги, муж и дети, наконец, которых надобно не только кормить, но и научать доброте и труду. Недаром слово «воспитывать» столь многозначно в нашем языке! Жизнь без отдыха, жизнь с полной самоотдачей, в которой и находит женщина истинное счастье свое – как это возможно? Но ведь и завет Господень был первым людям: «в поте лица своего добывать хлеб свой». И только на этом пути, когда непрестанен труд «в поте лица», и творится все, что мы называем культурой человечества и без чего тотчас наступают оскудение, разорение и смерть!

Можно (и нужно!) говорить о героизме каждой женщины, исполнившей женское предназначение свое, и не только о тех девчонках, что в надрыв, под пулями, вытаскивали раненых с поля боя в минувшую войну. Недавно некий Семен Лазаревич громогласно усомнился в том: как это возможно, чтобы слабосильные девушки-санитарки вытаскивали на себе тяжелораненых грузных мужиков? Может, дорогой Семен Лазаревич! Может! И вытаскивали, и перевязывали, и спасали от смерти, и лечили, и ночами не спали над мечущимися в бреду ранеными, и дарили, порою, солдатам той войны мгновенную любовь:


Спрячь глаза, а я – сердце спрячу,

И про нежность свою забудь.

Трубы, пепел еще горячий,

По горячему пеплу – путь!


Жалость-любовь, недаром и слово «жалеть» было столь многозначным в языке нашем! Дарили все, что могли, без остатка и без огляда, и вытянули, совместно с мужчинами-воинами, вытянули великую войну, спасли и фронт, и тыл, где засыпали, сутками простаивая у вертящихся станков, или, голодные, работали на полях, убирая урожаи («Все для фронта!»). И как-то кормили детей…

Много, ой много ложилось на плечи русской бабы в наших постоянных бедах: моровых поветриях, пожарах, голоде и холоде, когда, как той же Наталье Никитишне, приходило сутками не слезать с седла, прятаться и даже рожать в снегу, в лютый мороз приходило…

И передача традиций, навычаев, навыков, памяти предков тоже ложилось на плечи матери-жены? Думайте, мужики, сходясь с женщиной, девушкой ли, открывая ей пугающе сладкий мир любви (или насилия, или позора!), чего вы хотите от нее? И к чему придете, о чем станете думать, когда грозная старость осеребрит ваши виски, и морщины изрежут чело? Помните, что с крушением женской жертвенности кончается все: и род, и племя, и память твоего народа.

Я не говорю тут о тех отрицательных женских свойствах, которые есть изнанка ее положительных. Домостроевщина, переходящая в скопидомство. Естественный период цветения, растянутый во времени, делает, в конце концов, женщину просто гулящей бабой. И у мужской половины человечества хватает с избытком этих теневых свойств национального характера! Я говорю о женщине-матери, издавна зародившей лучшие свойства национального русского характера. О женщинах-матерях, давших нам жизнь и воспитавших нас для этой жизни.

Это жизнь без отдыха, часто незамечаемая даже, является героизмом. И вне религии, без Бога, без обещанной загробной награды, эта жизнь слишком, невыносимо, тяжела. Поэтому после утраты религии нация перестает множиться. Вспомним поздних римлянок, прабабушки которых пряли шерсть и рожали и воспитывали воинов.

С крушением непрестанной женской героической жертвенности кончается все.

* * *

Иван Федоров на возвращении отпросился у боярина, изъяснивши, что оставил мать на ложе болезни. Гнал коня опрометью, едва не запалив жеребца.

Слава Богу, матерь застал еще в живых. Усталый, пахнущий конем и горечью дорожных костров, ввалился в терем и – к ложу матери.

Наталья трудно приоткрыла глаза, глянула: «Побили Витовта?» – вопросила.

– Замирились. Татары к нам подошли, дак потому, верно.

– Ин добро. Миром-то лучше! – выговорила Наталья, думая о другом. – Трудно тебе станет без хозяйки! И Ваняту не женили, вишь! Набалует парень, а после и жена станет не мила… – замолкла вновь, тихо досказала: – В баню поди! Давеча топили, не простыло ищо. Поди, поди, не сумуй! Однова ишо не помру, – и бледный окрас не то улыбки, не то страдания коснулся ее щек.

После бани, едва похлебав ухи и пожевав хлеба, Иван вновь уселся у ложа матери, которую прислуга успела за тот срок перевернуть, обмыть и переодеть в чистое. Долго молчал. Взглядывал на страшно обострившееся лицо матери, угадывал тело ее под рядниной, не тело, а связь костей, обтянутых кожею, со страхом переживая все эти явные печати близкой смерти. Мать задремала, потом, пошевелясь, вымолвила:

– Похоронили Киприана? Пристойно было?

– Похоронили в Успении Богородицы, рядом с гробницами Феогноста и Святого Петра. Грамоту чли! Всех благословлял и всем отпускал грехи! И патриархам, и покойным князьям, всем-всем.

Наталья глазами показала, что услышала. Через время вопросила с отстоянием:

– Киприана схоронили, с кем будешь теперь?

Иван помыслил о том скользом, кивнул, не отвечая. Все это было и важно, и уже не важно совсем у порога вечности.

– Попа созови! – погодя сказала Наталья. – Причаститься хочу, и собороваться мне нать.

Мать задремала вновь, потом, не размыкая глаз, вымолвила:

– Будешь меня хоронить, Лутоню с Мотей созови, и с чадами! Не забудь! И Любаву… Всех… А Ванята где? Не задело ево? Живой?

– С ратью ворочаетце, – ответил Иван. – Я выпросился, наперед полков прискакал.

Иван опять кивнул и вдруг повалился лицом на грудь матери, горячие слезы хлынули потоком:

– Как я буду без тебя, мамо?

– Ты взрослый теперь! – отмолвила Наталья, чуть заметно улыбаясь. – Смотри, седатый уже!

Она с усилием подняла бледную, чуть теплую руку и бережно, как в детстве, огладила его по волосам. И Иван вдруг понял, что больше никто, никогда, до самого последнего дня уже не приласкает его так, как мать! И заплакал вновь, безнадежно и горько, вздрагивая, всхлипывая и кренясь, а Наталья все гладила сына по волосам, шептала едва различимо:

– Не плачь, родной мой, кровиночка ты моя ласковая! Не плачь! Тамо мы встретимся с тобою, и уже навсегда! И родителя узришь своего, Никиту!

А он – плакал. Плакал, пока не пришли чужие люди в избу, пока не вернулся Сергей, нынче, как заболела Наталья, каждый вечер приходивший ночевать домой. Пока не началась обычная домашняя хлопотня, и тогда Иван перестал рыдать, и сидел, понурясь, сугорбя плечи, безразличный ко всему, ощущая такое жестокое одиночество, какого не испытывал, кажется, еще никогда в жизни…

Любава примчалась из Коломны тотчас, прознав о болезни матери. Вихрем ворвалась в избу, всплакнула, обнимая мать, и тотчас закрутилась по хозяйству. А мать, после посещения священника со Святыми Дарами, лежала успокоенная, уйдя в себя, и порою неясно было: жива ли еще, или уже отходит света сего?

Лутоня с Мотей и старшими сыновьями поспел к похоронам. Явился и Василий, только-только прискакавший из Орды, помолодевший, довольный, что при деле, чуть гордясь тем, что татарский полк подошел-таки на помочь князю Василию. Подъехали Тормосовы, явился Алексей Семенов – друзья, дальние родичи, знакомые, ближники. Явилась на погляд даже одна из великих боярынь московских, помнившая Наталью еще по тем временам, когда был жив Василий Васильич, великий тысяцкий Москвы. Неожиданно много народу оказалось, пожелавших попрощаться с матерью, и Иван, недавно еще чуявший сиротское полное одиночество, прояснел, ожил, и хоть порою вновь и вновь смахивал слезу с ресниц, но грело неложное участие и неложная любовь собравшихся к матери. И последние мгновенья ее тихо отлетевшей жизни прошли благостно, без надрыва и ужаса, которых Иван Федоров боялся больше всего. День был тепел и так. Схоронили матерь пристойно. Домовину выносили в десяток рук. (Ванюха успел-таки и прискакать, и проститься с бабушкой.) Опускали в могилу на полотенцах-ручниках, отделанных тканою вышивкой и плетеным кружевом, и полотенца оставили в могиле. И на поминках было многолюдно и тесно так, что, казалось, и ступить некуда. И в застолье, в пристойном шуме, за богатою снедью и пивом было легко, душевно, хоть и не без нелепицы: староста из Острового с двумя мужиками перепились было и в пьяном раже начали громко славить покойную. Обошлось. Потом вся родня по очереди подходили к Ивану, кто со словом, кто молча утешали его, хвалили мать.

Ночью, когда уже гости спали на полу, по лавкам, по всем боковушам, на сеновале и даже на подволоке, а сам Иван забрался в конский хлев, повалился на беремя свежей соломы, на попоны, и молча затрясся в рыданиях, вновь поняв, что матери уже нет, – ночью к нему пробрался Серега, сунулся под руку, сказал вполгласа: «Не плачь, батя! Ей тамо хорошо!» Залез к нему под зипун, прижался молодым горячим телом, вытирая отцовы слезы рукавом рубахи. Иван все еще дергался, всхлипывал, из всех сил прижимая Серегу к себе. Так и уснули вдвоем, обнявшись. Уже утром, наматывая портянки и влезая в сапоги, Иван вопросил, отводя глаза:

– Киприан помер, не выгонят тебя теперь?

– Чаю, не тронут! – рассудительно отозвался сын. – Преосвященный наказал ничего не менять в распоряде владычного двора, и книжарню тоже, чать, не разгонят!

Ванюха, мало побыв, ускакал в Кремник на полковой смотр. Любава уже бегала по горнице, наводила чистоту. Весело пылала русская печь, жизнь возвращалась на свою привычную стезю.

Вечером на третий день сидели малою семьей: оба сына – Иван с Сергеем, сестра Любава, собравшаяся уезжать: «Сын у меня тамо! Нельзя годить!» Лутоня со своими уже уехали – деревенское хозяйство не бросишь надолго. Тормосовы тоже уехали. Алексей остался, дичась, сидел сейчас рядом с матерью. Так и не свыкся ни с отчимом, ни с ее замужеством, ни с младшим сводным братишкой, которого и видел-то, почитай, раз или два… И когда Иван взглядом позвал к себе, тот готовно пересел к нему, неуклюже прижавшись боком к дяде – другу покойного своего родителя. И Иван понял, приобнял мужика, доселе тосковавшего по недоданной ему в молодости отцовой ласке:

– Как жена молодая? – вопросил.

Алексей пожал плечами.

– Кажись, непраздна опять! – высказал с нарочитым безразличием, грубоватой мужскою гордостью: молодая супруга Алексея принесла уже двоих, парня и девку, и теперь готовилась принести третьего. Скоро уже тридцать летов мужику! Подумал вдруг, изумившись, Иван, тридцать летов! Как время идет! А давно ли Семен, родитель Алешин, умирал у него на руках! И он ничего не мог содеять! Или мог? Заноза эта доселе сидела у него в сердце, и, верно, останет там навсегда.

Ели из одной большой миски, несли ложки ко рту, подставляя хлеб. В черед отпивали пиво. Хорошо было. И слезы временем навертывались на глаза, а все одно, хорошо! Вот и внуки растут, хоть и сторонние, а все-таки внуки.

– Тебе, Ванюха, жениться нать! – твердо выговаривает отец. – Баба умирала, наказывала мне: ожени, мол! – И Ванята кивает молча, согласно. Жизнь идет, не прерываясь, и смерти близких только подтверждают вечное течение ее.

Скоро Ванюха поскачет на свою службу, а Сергей отправится изучать и переписывать мудреные древние свитки и пергаменные страницы греческих книг. Алексей тоже ускачет, уедет Любава, и дом осиротеет без них… И… И права была мать! Надобно хозяйку в дом, теперь хотя сына женить поскорее!

* * *

В эту зиму в далекой степи в Заволжье Шадибек убил Тохтамыша, прекратив, казалось бы, многолетнюю прю за ордынский престол. Увы! Смерть эта не решила ничего, потому как остались Тохтамышевы сыны, и к власти в Орде, забыв древнюю Чингисову «Ясу», рвались многие, медленно, но неуклонно приближая конец степной державы, созданной когда-то гением монгольского народа на подъеме сил всего племени, подъеме, вернее, гигантском извержении сил, разметавшем степных богатуров по всему миру…

Тем временем псковичи с князем Данилой Александровичем[89] воевали победоносно немецкие земли. Брат великого князя Василия Петр воротился из Пскова и женился осенью на дочери покойного Полуекта Васильича Вельяминова, а на его место отправился другой брат Василия, Константин. Сам Василий Дмитрич ходил с полками на Витовта к Вязьме и Серпейску «и не успеша ничтоже», как сообщает летопись. А Юрий Святославич Смоленский сидел до поры в Торжке.

Загрузка...