Глава вторая (1757–1769). ПЕСНЬ О НАУКЕ

Во второй дюжине лет полностью сформировались тело, характер, ум и убеждения Алессандро. Как раз в те юные годы он задумался над тайной жизни и смерти, разочаровался в религии, узнал о своем слабом здоровье, научился писать стихи. Дядя запретил ему вступить в орден иезуитов, а сам юноша не захотел приобрести гуманитарную профессию. Научный подвиг астронома Галлея, разгадавшего тайну «вифлеемской звезды», обратил Вольту к физике. Сначала в письмах к парижскому аббату Полле он попытался объяснить электрические явления ньютоновской теорией тяготения, но по совету туринского падре Беккариа сменил теоретические умствования на практические изыскания. Вольта не был вундеркиндом, зато стал изобретательным электриком экспериментатором.

«Родился вторично!»

В 12 лет от роду из Сандрино фонтаном била энергия: крайне быстр, не ленив, всегда весел. По натуре дети чаще всего деятельны, их обычно останавливают, а не тормошат. Как шутил еще Гораций, «безумством было б подгонять прутом ручей весенний, вода журчит без умолку, подвижна словно дети».

Игры с водой как раз и были любимой игрой подростка. Как-то, выясняя, почему вдоль русла ручья впадины сменяются мелями, он прорыл экспериментальную канаву около городской больницы и с гордостью разъяснил прохожим, как размывается грунт на входе его маленького канала.

В другой раз он взялся разгадать «тайну золотого блеска» в ключе около местечка Монтеверди. Сквозь струи воды в хорошую погоду прорывалось сияние, но внезапно оно гасло, чтоб вновь появиться. Крестьяне уверяли, что так блестит золото. Мальчик взялся за дело и выявил блестки. Ими оказались кусочки желтой слюды в песке на отмелях, чешуйки блестели в лучах солнца при переменах освещения и режима течения.

Тут и случилась беда. Перебираясь в воде между ямами и отмелями, мальчик сорвался и утонул. Из бывших на берегу, плавать никто не умел. К счастью, крестьянин согласился открыть запруду и спустить воду из уважения к родителям и за вознаграждение.

Утопшего вытащили из ила, откачали, родные бранили и целовали его, «ведь он дважды родился». «Я хотел проверить, насколько парализует риск потери жизни» — этими словами сын озадачил мать не на шутку.

И действительно, для Вольты житейский инцидент всего лишь отражал факт существования бесконечно занимательной проблемы: что есть смерть? Новое бытие или ничто? Опрометчивый опыт не принес никакой новой информации о жизни там, кроме той, что жизнь эта прекращается.

Но никто не мог сказать о смерти ничего вразумительного. Как же так, жить на краю бездны, неминуемо поглощающей каждого, и даже не пытаться что-то узнать о ней? Вся религия построена на загробной жизни: боге и дьяволе, ангелах и душах, аде, рае, воскресении. Увы, в летальном состоянии маленький экспериментатор вылета души из тела не зафиксировал.

Еще много раз в жизни Вольта будет возвращаться к той же проблеме и подвергать ее научному анализу. А через тридцать лет он скажет, вспоминая детские годы: «…уже первые опыты поставили под сомнение, а потом и разрушили ортодоксию церкви».

В школе иезуитов.

В 1757 году спасся от покушения французский король и родичи Вольты, отведя всевышнему роль спасителя как сына, так и короля, задумались о духовном воспитании мальчика.

Мир был спокоен, но через год затишье сменилось страстями, ибо вновь загремела Семилетняя война, убили короля Португалии. А Вольта уже сидел в школе и внимал учителям. И до того он слышал про Коперника и Кампанеллу, про их прегрешения перед богом. Звучали имена Бруно, Бэкона и Гассенди, одновременно выходили труды Галилея и Декарта, потом люди услышали о Гоббсе, Лейбнице, Бейле и Беркли, относительно недавно появились книги Вико, Вольтера, Ламетри, Дидро и Канта. В те годы в Италии не существовало книжных магазинов и общественных библиотек, домашним книгохранилищем мало кто мог похвастаться. А Вольта мог, книги в доме были, но домашние комментировали прочитанное односторонне и неглубоко.

Юный ученик за годы учебы наслушался всякого: о 14 апостольских посланиях святого Павла; о «молчальниках» из ордена траппистов, которые не желали портить словами божественных откровений; о либертинцах, освящающих распутство ссылками на божественную доброту и вседозволенность; про почитаемых отцов церкви Амвросия Миланского, Иеронима и Августина Блаженного; про капуцинов, завлекающих Азию в католическое лоно; про верный способ испортить демократию, слегка и вроде бы невинно перегнув палку за счет передачи власти черни, а уж охлократия неминуемо и мгновенно переродится в кровавую деспотию. Да, управление толпой было делом «пастухов», существовала своя теория «поводырей», полная уловок, хитростей и простых правил прополки стада, выработки у него привычек, страха и благодарности. Вот в Падуе уж два века славился ботанический сад, известный особой планировкой и растениями; разве сад человеческий нельзя было вырастить по своему вкусу?

В школе иезуитов Вольта оказался не случайно. Сеть таких школ настолько разветвленно опутала Европу, что избежать ее было мудрено. Улавливалось все более-менее годное. Галилея, к примеру, выучил аббат Риччи, Вольтера — свободолюбивый де Шатонеф. В католических странах и наука была католической, а иезуиты курировали образование.

Комовский колледж считался не из сильных, но других не было, только начинали подымать голову светские учителя, нарушая церковную монополию. А иные из педагогов Вольты даже славились. Так, генуэзцу падре Синьоретти, маэстро риторики, который любил себя называть «детским профессором элоквенции», Вольта обязан расцвету поэтических способностей.

Иезуиты славно бились на фронте образования: всегда в курсе научных новинок, и учили неплохо, разве только со спецификой. Конечно, они вели себя нетерпимо, по мнению иноверцев, ибо всеми силами защищали статус-кво, правящую религию и ее испано-иезуитские центры активности. У кого сила, тому незачем думать о морали, пусть слабые апеллируют к нравственности и болтают об этических нормах. Однако именно тут и скрывалась слабость иезуитской науки: призванная править, она нуждалась в стабилизации мыслей и мнений, но стоячие вода и наука протухают. В политике закрепить власть имущих еще можно, отвлекая недовольных тем-сем, но в науке? Науку делают только недовольные.

Чтоб замазать самоуспокоенность, иезуиты-ученые взялись упирать на эмпирику. Сначала опыт, ибо так сделал бог, спорить нелепо. Потом из частностей отбор характерных качеств, наконец, их обобщение. Вроде бы неплохо, ибо наблюдать, перенимать и развивать полезно, но незаметно для себя армии стали маршировать все по тем же старым дорогам. Куда ж девались торящие новые пути? Вы сами устранили первопроходцев, слышалось из углов. Но еще не время, отбивались церковники, осмыслить бы уже известное. Так скудело новое: издавна, от перипатетиков и сенсуалистов перешли к иезуитам методы абсолютизации свойств, даже анимизм и антропоморфизм.

Вольта учился у иезуитов три года. За это время случились четыре крупных события, связанных с небом, с древностью, с людьми и религией. В конце концов, наш герой сошел с религиозных рельсов окончательно.

Небесные потрясения.

В 1758 году мир ахнул: вновь взошла «вифлеемская звезда», якобы воссиявшая над яслями Христа. С тех пор она появлялась каждое столетие то раз, то два, но сейчас небесную гостью ждали. Пьедестал незнания исчез, «звезда» оказалась заурядной кометой с периодом в 70 лет с небольшим, что предсказал Галлей.

Появление хвостатых и волосатых небесных странниц всегда поражало воображение. Вся история мира переплеталась с небесными символами гнева или милости господней. Их сравнивали с кинжалами небесных воинов, с изрыгающими пламя драконами или с факелами, сжигающими жилища грешников, метлами ведьм, копьями, мечами или прутьями, предвещающими кровь, мор и страхи господни.

За год до появления Вольты тоже появлялась комета. Ярче Венеры, хвост в полнеба и, конечно, как знамение важных событий, о которых предрекали многие звездочеты, в том числе Гейнзиус в своем «Описании в начале 1744 года явившейся кометы». И точно, через Курляндию как раз мчалась в возке из Ангальтского дома (владеющего всего одним городком Цербст в Померании) принцесса София Августа Фредерика, которую вызвала в Россию императрица Елизавета, чтоб женить на сыне рано умершей сестры Анны. Внук Петра Великого по имени Карл Петр Ульрих из Голштинии уже прибыл к тетке и уже провозглашен наследником престола. Софию же прочил в жены Петру сам Фридрих II, денег не жалел, и конкуренток удалось обойти с запасом.

А София примчалась, скромная и почтительная, пришлась ко двору. Обходительная и политичная, она с реверансами говорила приятное. Деликатно предвидя запланированные события, приняла православие, нарекли ее Екатериной, а через год обвенчали. Только в 1762 году взойдет над Россией ее царская звезда, но разве не предвещала комета о неизбежном грядущем? Одна — о переезде — на Восток, теперешняя — о скором воцарении. А Вольта, теми же кометами обласканный, тоже был обращен лицом к российским просторам, но устоял, не поддался смутным многозначительным намекам, не захотел плыть по сомнительным подсказкам. Но всю жизнь чуть ли не на каждом шагу встречали его вести «оттуда», куда его намечали сами звезды.

А что ж комета, просиявшая подростку Вольте? Она пришла и ушла как по расписанию, и мирские страсти поднялись и улеглись. Все забылось, а Вольта остался перед обломками религии и в восхищении перед Галилеем. Какое счастье встретить и юности четкий, ясный мир знания, при сиянии которого туманная вера блекнет и тушуется! Вот почему половина дел, которыми занимался Галлей, стала желанной и Вольте тоже.

А после Галлея мальчик «увидел» Ньютона, автора великого закона тяготения. Этот серьезный британец писал только на латыни, а мысли излагал скучно, перемежая геометрическими схемами. Но как велики были эти мысли, как мечталось пойти вслед за Ньютоном! Впрочем, вслух об этом говорить было бы рискованно, хотя мать все же поняла бы, что дерзость сына небезосновательна. Но самому что ж бояться смелых подражаний?

И Вольта взахлеб слушал, читал, думал про Ньютона, который как раз в те годы становился знаменитым. Этот человек всего добился сам, хотя детство его не баловало. Удивительное дело, Ньютон жил почти год в год с Вольтой, только на век раньше. Во многом они действительно стали двойниками, оба пережили казни королей, оба видели реставрацию (только Вольта в соседней стране). Оба родились в провинции, молодыми сами делали приборы, пока не имели состояний, то лично зарабатывали на жизнь наукой и преподаванием. Оба кончили жизни членами Лондонского Королевского общества, только один президентом, а второй почетным иностранцем. Оба вели себя сдержанно, нервно, склонялись к компромиссам там, где не затрагивались их принципы. В старости один стал дворянином, а второй — графом. Оба жили долго.

После Ньютона Вольта прочитал про Кеплера. До чего хорошо смотрелась идея о влиянии неба на погоду! Как у Галлея, непонятная роль бога здесь сменялась совершенно ясными физическими связями.

Насколько же велик ученый Кеплер! Он разгадал небесные законы, влиянье божества магнитом заменив. Но, повертев магнитами в руках, я уподоблюсь богу в поднебесье… — примерно так мог думать мальчик. Примерно так могли складываться в его голове строчки будущей поэмы во славу науки.

Как жаль, что мыслители перестали описывать Природу величественными, вдохновенными стихами, столь соответствующими предмету поэм! Уж нет Гомера, Гесиода, Ксенофана, Парменида, Эмпедокла, Лукреция с их ритмичными напевами, в которых поражает и форма, и содержание. Где ж вы, их современные последователи? Но нет, еще не вернулся золотой век, где торжествует разум, а не грубая сила. Впрочем, научные трактаты перестали писать стихами, прервалась эстафета ученых-поэтов, но еще прочнее кажутся узы чисто научной преемственности.

«Кто ж я?»

Второе событие школьного периода жизни Вольты началось со старинных семейных пергаментов. Еще в XV веке основатель фамилии Вольтус из Ловено обзавелся гербом: на двух колоннах закреплена арка. Что ж намеревался сказать своим потомкам основатель династии?

Описания смысла, вложенного в простое изображение, не существовало. Но и без того понятно, что в первую очередь герб иллюстрировал имя, ибо «вольта» испокон века означало «поворот», «свод», «замок свода». Так оно и выглядело на рисунке: обтесанные на клин камни, дуги распирали свод собственным весом, а замком назывался верхний камень, раздвигавший полудуги и равноудаленный от пят, то есть ног, арки, которая, кстати, называлась римской, ибо имела полуциркулярную, полукруглую форму в отличие от арок арабских и немецких в мавританском или готическом стилях соответственно. На схеме виделся даже архивольт — наличник, окаймляющий арку.

Вот так Вольтус! Он явно виделся себе сверхчеловеком, избранным и вдохновленным свыше. Ибо и второй смысл герба казался очевидным: все Вольта должны были видеться себе и другим надежным звеном религиозного моста, перекинутого из свято верящей Испании в слабеющую духом Италию как раз в те десятилетия, когда на повестке дня буднично стоял острый вопрос: устоит католичество или сдастся реформаторам?

В XVII веке появился новый вариант герба, когда «божественный Заминус», праправнук основателя, тоже «божественного Заминуса из Ловено», в 1614 году приобрел имение Паравичини. Та же арка на гребне несколько усложнилась: под ней появился лебедь, что говорило о близости воды, верности, благородстве и красоте, а вся картинка спряталась в яйцеобразный овал с намеком на брак, многодетность, мир и покой.

Гербовая арка уподобилась воротам в новую жизнь, а потому и комовский дом получил название «Порта-Нуове», то есть «новые врата». При желании можно было трактовать это название усадьбы как очаг новой духовной цивилизации, высадившейся как бы на развалинах святого Рима, совращенного светскими соблазнами. Ведь даже Португалия в свое время кому-то казалась «входом в Галлию» с Пиренейского полуострова.

Еще про один смысл фамилии Вольта школьнику постоянно напоминала сама жизнь.

У слова «вольта» особо популярно значение «поворот». Вот почему реки Верхняя или Нижняя Вольта в Африке непременно извилисты. Вот почему псевдоним Вольтер, под которым нам известен могучий мыслитель Аруэ, избран им специально для того, чтобы усмехнуться над своей изворотливостью и борьбе с церковью и абсолютизмом.

Нелишне упомянуть, что Вольтер был старше Вольты на 49 лет, а они дышали одним воздухом как раз треть века, 33 года. И это не фигуральное выражение, они действительно жили по соседству, старший — на западном, младший — на южном склоне Альп, как раз в центре Западной Европы.

История с созвучием имен Вольтера и Вольты даже исторически поучительна. Окончит ее сам Наполеон в конце XVIII века, а начало положил Вольтер веком раньше. Дело в том, что у Вольты имя было, так сказать, естественным, а у Вольтера — искусственным, чтобы соответствовать если не характеру, то поведению.

До тех пор Вольта познавал себя, так сказать, «исторически» (вернее, «генеалогически») и «семантически», но тут и школа внесла свою общеобразовательную лепту, познакомив подростков с «Характерами». Автор этой книги, Теофраст, писал ее для немногих, чтоб не метать бисер перед злонамеренными и злоязычными, но за давностью времени (прошло уж более двух тысяч лет!) его намерения забылись. В византийские времена, к примеру, книжечка древнего грека славилась как чуть ли не самый популярный школьный учебник.

Причиной этого признания являлось столь яркое и краткое описание тридцати типов наиболее часто встречавшихся характеров (с античных пор они изменились несущественно, а специфика изложения лишь усиливала очарование текста), что знакомство с ними считалось обязательным в тех программах человековедения, преподавание которых, конечно, под более строгими названиями входило в обязанности начальной школы.

Вот почему лет за триста-пятьсот до Вольты дети средневековья на уроках копировали свитки с древним текстом, а с копий в конце XV века книгу издал Пико делла Мирандола. Тот самый Пико — богач, полиглот, оригинал, знаток античности, христианства и магии, познавшим «все реальное и мистическое о небе, боге и человеке», но не доживший даже до возраста Христа, чем вроде бы и подтвердил скепсис папы, подозрения своего покровителя Лоренцо Великолепного и нападки инквизиторов, которые дружно сходились в том, что «столь великая глубина знаний в столь раннем возрасте не может появиться иначе как с помощью договора с дьяволом».

В 1527 году ту же книгу переиздал немецкий ученый Пиркхеймер, через четыре года появился перевод на латинский Полиццано, через полтора века Лабрюйер издал французский вариант под новым названием «Характеры или нравы», и популярность этой новинки на время затмила не только рыцарские, но и любовные романы.

Что же нового узнал Вольта? Он получил сразу три группы полезнейших сведений: про легендарного Теофраста, о целях жизни, как их понимали древние греки, и о своих чертах характера, которые удалось выискать в книге-руководстве.

Второй большой урок все той же маленькой книжечки — в чем цель жизни? Дамон сказал — она есть благопристойность, Демокрит — хорошее настроение, покой и веселость, Протагор — благоразумие, а Сократ — удовлетворение всех желаний. Но не будешь же грабить, чтоб удовлетворить свое желание? Опять-таки все эти советы, как прожить и как вести, не давали ответа на главный вопрос — зачем мы? Ну, хорошо, прожил благопристойно, а в старости задумался: для чего жил? Нет, смысл жизни виделся в том, чтобы оставить после себя что-то ценное: детей, посаженные деревья, а еще важнее — новые мысли. А зачем дети, деревья и мысли — на это у греков ответа вроде бы не отыскалось, ибо, по Платону и Аристотелю, высшее благо лежало за пределами бытия, а потому и сказать о нем было нечего, кроме того, что оно «едино, совершенно и самодостаточно».

Допустим все же, что стремиться надо к совершенству и красоте, не понимая, зачем это нужно. Красив же тот, кто смел, дисциплинирован, умен и мудр. Антики учили, что «арэтэ» — совершенство, — вот что выделяло героя из толпы. Пусть знатный жертвует собою на войне, щедр в мире и не трудится за плату. Натура человека видна по внешности, осанке и манере говорить. Зло ж, как понятно, есть болезнь души, а потому лечиться надо злому, он непременно должен вылечить недуг, чтоб смрадом жизнь другим не портить людям.

Но как узнать себя? Теофраст полагал, что верное представление о себе и других можно составить, подобрав типичные проявления характера. Да, к слову, он и тут оставался ботаником, только классифицировал уже не растения, а живые тела. Впрочем, так ли велика разница? Среди текучих характерных черт есть постоянные, учил философ, — «клеймо природы, в живом процарапанное». Природа ж человека неизменна, хоть нравом может быть немного смягчена. Ведь и нарцисс останется нарциссом, расти он на сухой полянке, на берегу реки или на клумбе.

Теперь дело было за малым: примерить на себя те тридцать характеров, которые так умело выписал Теофраст. Вольте впору оказались шесть: ворчлив без повода (у Теофраста: «Подарок? Не нужен мне такой! Нашел я денег! Но, увы, их слишком мало»); недоверчив («Все лгут! Всех надо проверять!»), крохобор («мелочен, записывает расходы, желает подешевле товары и услуги»); угодлив («к власти льнет, за собой следит, не спорит, стремится делать приятное»); тщеславен («жаждет почета, демонстрирует награды, носит дорогие одежды, долги стремится отдавать новыми монетами, перед гостями убирает дом лучше, чем без них»); ироничен («притворяется в сторону умаления, скрывает заботы и знания, в долг не дает, коль ждут, то ахает»).

Слов нет, жестокий перечень. Впрочем, характер не выбирают, он вместе с телом достается в подарок. А Вольта никак не отождествлял себя с подобными типами, хоть видел их вокруг предостаточно. Люди вокруг виделись иллюстрациями к книге, как будто попал на сцену в театр Теофраста.

Воскресения не будет.

Жизнь быстро катилась как бы сама собой, но среди бытовых и школьных неотложных дел перед мальчиком одна за другой появились и потом маячили до последнего дня семь забот, семь крестов, семь грузов, которые надо было нести и нести. Вот они: отдать папашин долг иезуитам; продлить род Вольта; научиться управлять погодой или хотя бы заранее узнавать о грядущих землетрясениях; понять сущность жизни — разгадать тайны электричества и превратить этот великолепный физический феномен в послушное орудие; покорить вечное движение и научиться измерять то, что еще неизмеримо. Конечно, на решение всех этих проблем одной жизни недостаточно. Чтоб справиться со столь многими и сложными задачами, одна за другой встававшими перед Вольтой и настоятельно требовавшими решения, можно было рассчитывать только на самого себя, для чего надлежало предельно упорядочить распорядок своей жизни и работать без устали. При этом надлежало опираться на знания многих мыслителей, еще здравствующих и уже ушедших.

А как загадочно назначение человека: зачем мы? ради чего живем? можно ль прожить свой век просто так, поел-попил-поспал-погулял-поболтал, или непременно надо внести свой вклад в то, что называют поступательным ходом цивилизации? Увы, никаких указаний свыше не было видно, каждый приспосабливался по своему разумению: одни надрывались, загоняя себя в гроб трудом невмоготу сами или с помощью других, другие, насупясь, яро гребли под себя и семью, третьи молились на поговорку «день прошел — слава богу».

Гипотез о смысле жизни хватало: самая массовая утверждала, что нами с небес руководит бог и, позволяя немножко свободы поведения, жестко контролирует, фиксируя итоги, но не вмешиваясь в дела человеческие. Самые знатоки из верующих добавляли чуть-чуть перцу, кивая на библию: бог, мол, внутри нас. Надо было жить по священным заветам, но ведь не всякий так делал! Другие, из богохульных, болтали, что человек есть лишь ходячий домик, в котором ездят и которым управляют невидимые нам существа. Если так, ловко ж они устроились загребать жар нашими руками! Мы-то мним о самостоятельности, а нас просто поощряют изнутри делать то, а не это, создавая «чувство удовольствия». Фантазер Гаттони, друг и сосед Вольты, называл этих наездников частичками бога, который использует людей как грядки, чтоб на этом огороде выращивать мысли, а уж ими-то и питается верховный разум. С овец — шерсть, с людей — мысли, которые невидимы и куда-то уносятся. Не надо писать книг, не надо никому ничего рассказывать, чуть подумаешь, а мысль уже уносится вдаль и улавливается кем надо. Чует же мать беду с сыном издалека. А коли так, то наука — дело богоугодное, так что твори, Вольта, во славу творца нашего!

Те, кому не нравилось быть марионетками в чьих-то руках, разрабатывали атеистические теории. Живые конструкции саморазвивались, самостоятельно двигались, самоусовершенствовались. Питаясь из двух кормушек энергией и информацией, люди ни от кого не зависели, они сформировались в ходе естественного процесса усложнения из первичных атомов, ибо те были наделены силами. «Мы и есть боги!» — гордо провозглашали материалисты!

И с моралью тут отлично сходились концы с концами. Верующие страшились грешить из-за будущего посмертного наказания со стороны всеведущего создателя, сознательные атеисты вели себя этично ради других людей — спутников в бренной юдоли жизни, ибо только так можно было уменьшить страдания. Оставалась только досадная щель для аморальных атеистов: коль понять, что нет недремлющего контролирующего ока, можно было вести себя безнаказанно, так как некому было осудить и покарать. Так вот она, функция государства, сами люди с его помощью должны обезопасить себя от выродков!

Оставался разве открытым вопрос о грядущем судном дне и всеобщем воскресении. Уж больно много людей успело пожить на земном шаре (к концу XIII века — миллиард, XX — три, в конце XXI — до двенадцати!), причем каждые 20–30 лет появлялось новое поколение.

И так шло, по библии, в течение всех 6 тысяч лет со дня сотворения Адама (с 40-го века до н. э.), а в XX веке любознательные потомки высчитают, что люди появились на планете в миллиард раз раньше, так что срок их присутствия в мире удлинился на 35 миллионов столетий!

Новых цифр Вольта, конечно, не знал, но и старых было достаточно, чтоб поупражняться в скепсисе и прозаическом мастерстве. В те времена считались модными эпистолярные размышления типа «Персидских писем» Монтескье, «Писем к провинциалу» Паскаля, «Писем к одной немецкой принцессе» Эйлера. Вот и Вольта начал литературную деятельность «Письмами к падре NN»: печатать их он не решился из-за опасности антирелигиозной темы, но рукопись сохранилась до наших дней. Вот она…

«…Уважаемый метр! В последний раз мы беседовали относительно идеи месье Бонне насчет появления живых тел. И мы пришли к заключению, что система взглядов этого ученого в целом построена весьма изобретательно, однако все же нетерпима в одном отношении, когда автор говорит об эволюции. Тут нам автор изрекает, что дело, мол, вполне ясное: мы постоянно возрождаемся из тех же тел, той же плоти, той же крови, так что могила становится источником жизни.

Все это как-то связано с существованием мирового эфира, но полную картину рисовать здесь не место. Но как же все-таки появились грубые реальные телесные плоти? Чтобы не слишком долго отягощать себя размышлениями, я предусмотрел для этого случая одно вполне вероятное сообщение, которое все же учел сам любезный месье Бонне, допустив возможность полного возрождения и отказавшись от привилегии разрешить погибать безвозвратно даже примитивным тельцам, так что именно этого мнения мы и будем придерживаться в дальнейшем.

Сейчас же приходится воскликнуть: нет, мы не есть копии предков, а наши потомки вовсе не обязаны копировать нас. И препятствие это непреодолимо. Члены некоторых народностей, например, только выглядят подобными антропофагам,[5] но у них со смертью дела плохи; даже если допустить, что каждый из них и вправду антропофаг, то при малом числе умирающих своею смертью и с учетом нарождающихся младенцев народу в племени будет все больше и больше, а тогда откуда же возьмется для их создания могильный прах?

Эту трудность научной системы преодолеть невозможно, хотя я размышлял на эту тему тысячи раз, перечитал множество книг типа «Аналитических опытов» или «Теодицея», однако все тщетно. Приходится принять, что идея о простом воскрешении несостоятельна. И можно не сомневаться, что к такому же выводу независимо от меня придут все, кто руководствуется идеями Бонне и Лейбница, поскольку каждая из этих систем лишь дополняет и развивает другую. На эту тему можно рассуждать долго, и у меня немало мыслей и аргументов, однако хотелось бы все же узнать Ваше мнение…»

Здесь уместно прервать Вольту ради краткой справки. По Бонне (1720–1793), бессмертные души людей и животных покидают тела и после их гибели ждут воскресения, чтобы получить новые и лучшие оболочки. По Лейбницу (1646–1716), духовные атомы, монады, могут существовать сами по себе, но по мере своего совершенствования обретают способность порождать и возбуждать ощущения у животных или разум у людей. Что касается зародышей живых организмов, то они существуют якобы вечно, развертываясь и свертываясь в начале и конце жизни, так что жизнь сама по себе неуничтожима и присутствует во всем, везде и всегда, лишь облекаясь во временные материальные формы. В «Новом опыте о человеческом разуме» (1705) Лейбниц пишет о познании, а в «Теодицее» (1710), или «Богооправдании», о несовершенстве сотворенного мира. Избежать неидеальности при сотворении невозможно, поскольку исходные вещи конечны, но степени совершенства, а потому и построенная из них композиция даже теоретически не может быть идеальной.

А Вольта продолжал: «…Итак, воскрешение. Чтобы создать, надо разрушить. Другой правды нет, кроме этой. Ведь нужна субстанция для новых творений, нужен старый прах, старый навоз и все прочие старые выделения. Ведь всякое животное непременно обязано дублировать предыдущее. Мы согласны с тем, что вещества в природе не прибавляется и не убавляется, его количество совершенно не меняется во времени. Но если так, то невозможно никакое развитие! Из тысячи людей непременно получится точно такая же тысяча. Меньше-то может быть, ибо некоторая часть может лежать демонтированной, ожидая реконструкции или сборки в будущем, но больше?

Конечно, возможно, что в максимуме природа в силах создать, например, миллиард людей, из которых в настоящее время живет пусть миллион, а все другие неживущие своими частями образуют почву, деревья, воду и животных. Но почему задано точное число именно людей, а не, скажем, слонов?

Гораздо разумнее полагать, что существуют общие первичные элементы, а уж они-то суммируются в ту или иную конструкцию: в червя, гору или рыбу. Тогда всё вокруг нас есть сложные комбинации, и каждая конструкция может стать частью другой. И нет неодолимого барьера между чем бы то ни было, и живое с неживым родственно. Различие только в структуре целого, и в количестве первичных элементов, и в их взаимном расположении.

Чем же тогда отличаются материи неодушевленная и способная к произрастанию? И в дереве, и в животном циркулирует сложное в сложном, и они погибают и восстанавливаются в тысячах разных фасонов. Видимая оболочка постоянно самозаменяется, старея и возрождаясь, хотя, в целом, кажется, что плоть остается будто бы неизменной. В одном и том же тюльпане одна и та же порция той же материи, протекающей насквозь, и в орле, яблоке, гусенице, собаке или человеке?

Всё так, однако, этого мало. Ведь был же когда-то первый день творения, когда можно было увидеть на той же земле тех же животных, те же травы и растения, которые так же питались и успешно воспроизводились? Но нет, от этой химерической бессмысленной идеи лучше сразу отказаться, чем после того, как будет подсчитано ужасающее количество субстанции, нужной для первосоздания. Я пытался провести такие расчеты, но даже примерные оценки сделать трудно.

С учетом постоянно повторяемых актов создания получается что-то совершенно немыслимое. Пусть, мир живет 60 столетий и будет существовать далее. Еще надо бы не упустить того времени до акта творения, когда еще не было света. Опять же надо дать время на рост человека, на увеличение размеров тела от младенческих до нормальных размеров. Кроме того, следовало бы добавить нужного времени для созревания пищи, растений и скота. Сколько ж это будет из расчета на миллиард человеческих тел? Тут непременно надо бы учесть, что какая-то часть населения погибает, не успев вступить в цикл воспроизводства…

Но будьте снисходительны. Ведь если быть последовательным, то придется принять во внимание, что кто-то располнеет, а кто-то от горя или бедности станет полегче. И что же, в день воскрешения абсолютно всех-всех начнется такое, какого еще не видывали: кто-то воскреснет, если его тело не очень разложилось, другим же придется лепить себя по частям, рыская туда-сюда за необходимым материалом?

Жаждущие воскреснуть всю природу раздерут на клочки, лишь-бы дополнить свое тело до нормы. Но что есть норма? Ведь пока мы были живы, наши размеры менялись, но какой же из дней принять за основной? Да, в Судный День подымется такая драка, что если воскресшие сами не пораздавят друг друга из-за безумно большого количества, то на каждого достанется ничтожно мало вещества! Тут уж получатся не привычные нам люди, а скорее лилипуты, а вернее, даже огрызки от кукол размером с руку…»

Нужны ли тут комментарии? В этом письме Вольты есть всё: знания древних и современных ему философов, сарказмы Рабле и Вольтера, воспитываемая классиками логика мышления и легкость пера. Пожалуй, Вольта правильно сделал, что пошел в науку: он все же «пишущий ученый», а не «прозаик, интересующийся наукой».

И еще один вывод. Если судить по одному только «Письму к падре NN», то не остается никаких сомнений в неверие Вольты в священные религиозные догмы! «И этот скептицизм еще в юношах?!» — воскликнул бы сторонник церкви. А ведь Вольта вышел из семьи священнослужителей, и он, и его отец были любимцами иезуитов, гвардейцев папского престола! Вот каков он, законченный безбожник, а всех святош обвел вокруг пальца! И так будет всю жизнь: он не станет, как Вольтер, наслаждаться прямыми битвами за правду, но заведет дружбу со всеми свободомыслящими людьми. Но сам-то Вольта не будет афишировать своего безбожия, в противном случае вся жизнь ушла бы на махание шпагами, а Вольте непременно надо было довести до конца семь своих дел, важность которых была ничуть не меньше. На фронте свободомыслия бойцов хватало, а на том участке, где придется сражаться Вольте, солдатов было маловато…

И падре Бонези удалился…

Свое шестнадцатилетие (1761) Вольта встретил в атмосфере благостной, другого слова не подберешь. Учение шло хорошо, дома спокойно, разве только с трамонтаной прилетало неосознанное беспокойство, но уж такова специфика этого альпийского ветра. Да еще в Лионе вот уж три года как печаталось второе издание нашумевшей французской «Энциклопедии», сильно тонизировавшей умы. Конечно, недалеко от Ломбардии на севере громыхала война, причем дела пруссаков обстояли неважно.

Увы, и в этой войне победитель определился не на поле боя. В январе 1762 года умерла русская императрица Елизавета, а ее наследник Петр II немедля вернул Пруссии свободу. Фридриха он обожествлял, перед его портретом стоял на коленях, умолял о праве назваться братом, двум спускаемым на воду кораблям присвоил «великие» имена: «Король Фридрих» и «Принц Жорж» (в честь своего дяди, голштинского герцога), приказал перерисовать на протестантский манер иконы в российских православных церквах.

Европа внимала с изумлением (и Вольта вместе с другими). Сюрприз за сюрпризом: сумбурный конец Семилетней войны, через два года Франция лишается Индии и Канады, еще через два года (1765) Харгривс изобретает прялку «Дженни», а с нее идет текстильная революция. За отказ платить гербовые налоги англичане устраивают бостонцам кровавую бойню. Медленно, но верно в мире нарастало по всем статьям напряжение.

Но в комовском захолустье можно было делать все, что хочешь: одни дремали, другие самосовершенствовались. У Вольты почти весь 1761 год прошел под знаками религии. Сначала расцвет отношений с падре Бонези, потом крещендо[6] (за июль — сентябрь — 38 писем, по два-три в неделю!) и, наконец, бурный финал с истериками, воплями и обличениями. Не со стороны падре, это у юноши сдали нервы, ибо лопнули его планы, кстати, весьма опрометчивые, так что, в конце концов, это фиаско оказалось для Вольты чрезвычайно благотворным, хотя поначалу достаточно досадным.

Началось все с того, что Вольте было интересно практически все, особенно касающееся высокого круга вопросов «мир — человек — разум». Совсем не удивительно, что Джироламо Бонези мог принять любознательность школьника за увлечение делами того ордена, который ведал данной школой. Падре начал приглашать к себе Алессандро с другом Джулио Чезаре Гаттони, всего на год более старшим, чтобы угощать их кофе, кормить искусно выпеченными пирожками, потчевать шоколадом, а на этом «сладком» фоне, что и было сущностью встреч, заводить глубокомысленные разговоры о смысле жизни, устройстве бытия и назначении человека.

Алессандро относился к жизни с высокой ответственностью, он мечтал не проплыть по ней равнодушным пассажиром, а создать нечто возвышенное, достойное тех великих мечтаний и надежд, которыми полнились его разум и сердце. А тут вдруг нашелся старший товарищ, более опытный советник, понимавший с полуслова, идущий тем же курсом к тем же заоблачным вершинам!

В письмах Бонези называл Вольту братом во Христе, объяснял нужду в прощении грехов, уповал на божеское милосердие, рассказывал про индульгенции и папские буллы. Здесь было о чем поговорить: история религиозных дел длинна и поучительна, полна крови и «чудес», многозначительных намеков и прямых предсказаний. Речь заходила и про отца Вольты: «Он был отпущен, ибо признан достойным при опутавших его заботах». И он, Алессандро, если хочет сменить исповедника, то с какой целью? Ведь важно, не кто именно воспримет слова твоего откровения, а кому они предназначены. Почему бы не поговорить с матерью (она была чрезвычайно набожна)? Не лучше ли принять диктуемое старшими братьями, чем разжигать свои малообоснованные метания?

Прямо скажем, что ловец душ Бонези почти преуспел: мальчик основательно завяз в клейких нитях словесной паутины, искусно сотканной и умело преподнесенной. Если б кто-то мудрый со стороны помог Вольте в те трудные годы, когда он находился на распутье! И, о чудо, нежданно-негаданно помощь явилась, решительная и заинтересованная! В игру вступили… кто бы вы думали? Родственники! Вот парадокс, сами священнослужители, они приложили нечеловеческие усилия, чтоб удержать мальчика от вступления в свое религиозное сообщество!

Как же они мотивировали свои действия в столь абсурдной ситуации? Вот, к примеру, что писал из Болоньи старший брат Джузеппе (22 июля 1761 года), облекая свои предостережения в шутливую форму: «Ото всей души приветствую твое решение вступить в «Компанию Иисуса»! Это так непросто, ибо не до каждого доходит голос Господа. Но почему б тебе не выбрать какой-нибудь монашеский орден: капуцинов в туфлях на деревянных подошвах, францисканцев или других? Зачем бросаться на первое же предложение, опрометчиво посчитав свой выбор безошибочным?

Призвание — дело серьезное. А что у иезуитов? Разве что хором поют, но и мы не отстаем (брат — августинец). Зато мы неплохо углубились в свои орденские глубины, а они знают обо всем, но поверхностно.

Будь добр, черкни пару слов о твоих планах служения Всевышнему, останется между нами. Я-то желаю на завтрак иметь чашечку какао с сухариками в кафе рядом и, чтоб здоровье не страдало, побродить в охотку и вкусно поесть, а дома бочонок ликера. А уж там, подзаправившись, можно задать перцу черту, раз уж моя душа жаждет послужить Стоящему над всеми нами».

Можно представить, как кипел негодованием Вольта, читая столь циничные строки. Брат относился к святой службе как к выгодному ремеслу, но он-то, Вольта, истово верил в свое достойное предназначение. Как не любить своего братишку, весельчака и балагура, но тут он что-то перегибает палку, демонстрируя легкомыслие. Но Вольту не собьешь со своего конька, хоть и молод, но человек серьезный.

К тому же Бонези всегда рядом. Спокойно и настойчиво внушал он день за днем, что мы, простые итальянцы, всегда были гвельфами, то есть молились богу и поддерживали пап. Только захватчики или властители не стыдились быть гибеллинами, ибо светское им было дороже духовного. Они-то стояли за императоров. В этой то тихой, то бурной борьбе чуть ли не все зависело от нас, избранных и призванных самим небом. Мы всегда готовы к святому подвигу. Не какие-то лаццарони, бродяги, поведут народ за собой, скорее такие, как Савонарола неистовый. Впрочем, нет, пожалуй, как Ориген Александрийский, оскопивший себя для противостояния греховной плоти. Конечно, Савонарола мог проповедовать, но слабость веры сбила его на роковой путь борьбы с папами, за что он и поплатился жизнью. А вот Ориген был не простым монахом, а лидером, ведущим всех за собой. Ориген полагал христианство завершением античной философии, он смело вещал о множественности миров, воспевал астрономию и геометрию, читал ученикам поэмы.

Такие люди Вольте импонировали. В конце концов, этого плодовитого и просвещенного проповедника собратья все же обвинили в ереси, ибо он полагал троицу неравной, якобы «сын ниже отца»; он осмеливался говорить о знании как припоминании известного ранее, неправомерно возвеличивая бренный дух до высот, ему заказанных. Но стоило ли всерьез упоминать о столь легкой крамоле столь великой личности? И Вольта внимал: Наука и Дух — вот что его влекло, манило, притягивало. Стихи, вдохновение, понимание, страстность — ради этого хотелось жить…

Беседы и письма Бонези завораживали, но о них прознал дядя. По известным причинам он не мог не вмешаться, жестко и непреклонно он запретил Алессандро даже думать про орден. Юноша прореагировал болезненно, на время исчез из дому, прячась то у друга семьи падре августинца Магги, то у друга Гаттони. Однако мать Гаттони дружила с Вольта, Магги не решался конфликтовать с коллегами по столь малому поводу, а Бонези испугался скандала («решительно, но без огласки» — так гласили инструкции ордена), тайно встретился с Алессандро и убедил его вернуться домой, ибо «служить Господу можно везде, исполняя любое дело».

Бонези пришлось перевестись в другую коллегию, он уехал. А Вольта перенервничал, слег, перенес легкий инсульт. У него появилось время подумать над своей будущностью, а врачи предписали вести непременно спокойный образ жизни, впредь не перегружать психики отрицательными эмоциями, ибо в противном случае грозила «анафема святого Игнасио», что означало паралич. Срываться с цепи смертельно опасно — это Вольта понял навсегда; сдержанность, самоограничение, не взвинчивать себя, а успокаивать, помнить о слабом здоровье — таковыми стали непреложные правила поведения Вольты.

Из школы иезуитов мальчика перевели сначала в семинарию Бенци, потом в семинарию Санта-Катарина. Там серьезно изучали философию, но еще интереснее была физика, занятия которой приносили радость и спокойствие. Знать бы заранее, как забурлит позже этот тихий поток! К 18 годам бодрый юноша уже свободно владел французским и латынью, достаточно глубокими и прочными стали его знания по науке и искусству. Он проработал немало книг: и ученых трактатов (Мушенбрека, Герике, Нолле), и художественных творений (Мольера, Расина) — их страницы испещрены пометками юноши. Но до конца жизни Вольта уже не изменял физике, хотя ее содержание во времени менялось. Вольта старался не оглядываться на нерадостные странички своей биографии, словно боясь повторить ошибку Орфея, который себе на несчастье спугнул, обернувшись, тень любимой Эвридики на выходе из царства мертвых.

Избегай огорчений, избегай горестных воспоминаний — вторили врачи. Только вперед, к вершинам, без оглядки. А то будет как с женой Лота, которая при гибели Содома обернулась и окаменела от увиденного.

Можно считать, что у иезуитов Вольта получил классическое образование. Вольте повезло: ему удалось сойти с пути, который был предначертан человеку провинциальной закваски с правомерными претензиями на чин унтера. Однако житейские коридоры, до того служившие исправно, на этот раз вывели человека не туда, куда обычно, и этому искривлению курса видятся три взаимосвязанные причины.

Во-первых, историческое время иезуитов кончалось, в их адрес все чаще звучало «ambasso igesuitu» («долой иезуитов»), все меньше скрывалась брань, заслуженная многолетними делами инквизиции, уничтожением соперников, разглашением тайны исповеди. Во-вторых, юноша не мог не отдать дани критическим веяниям и настроениям, которым общество тех лет обязано энциклопедистам. Начиная с Бейля, Мелье и Руссо, продолжая призывы Дидро и Д'Аламбера, многие мыслители тех времен расшатывали идейные устои абсолютизма, феодализма и клерикализма.

Третьей же причиной измены Вольты институту церкви видится появление на смену старым богам богов новых — техники и науки. Зрели и появлялись расхожие идеи о приходе царства Знания, точного суждения и магматического доказательства. Молодой восторженный Вольта не миновал нигилистического водопада века, он всей душой бросился от архаичного некритичного верования к столь новому наукократическому культу, в силу чего и выбрал на будущее дорогу научную вообще и связанную с малоизвестной чудодейственной силой по имени «электричество» в частности.

Не стать ли поэтом?

Годы шли, но будущее Дело Всей Жизни никак не вырисовывалось. В монахи попасть не удалось, в математики не годился, в астрономы не хотел. Быть может, заняться поэзией, благо французский освоил еще в 13 лет, к 19 изучил латынь, к тому же склонность к плетению рифм налицо?

В 1762 году из Франции изгнали иезуитов, так почему бы не позволить себе немножко подшутить над религией? Вот, к примеру, как у Вольты получилась стихотворная сценка, в которой хорошенькая барышня решила примерить монашеские одежды:

Крошка знатная Анжела

Хохотала, расшалилась.

Порезвиться захотела —

Словно в ящик нарядилась!

И ужасно удивилась —

Поплелась, как ревматичка, —

К этому ль стремилась птичка?

В годы юношества Вольты как раз вернулась мода на «бернеско» — особый пародийный жанр, начатый флорентийцем Берни еще в годы Возрождения, Вместо ходульного героизма рыцарей столь же возвышенно пелось про самое обыденное, причем следовало доводить дело до полного абсурда. Чем более противоречиво и нелепо, тем лучше! Подобные героико-комические сатиры позволяли высмеивать ханжей, тиранов, пап, завоевателей и всяких сиятельных дураков. Похоже, что поэтической дерзости Берни научился у Вийона, а потом сам открыл дорогу Беранже и Бернсу. Заочно, конечно!

Берни предпочитал писать терцинами, как Данте, но не это было обязательным. Главное, чтобы сохранялся насмешливый дух, когда сочетаются серьезное с легкомысленным. Не так ли строятся браки? Среди поэтических сонетов, загадок и шарад Вольты можно, к примеру, привести четверостишие о некой пастушке Кристине, которую сдуру занесло в чужую страну:

…По веткам первый луч скользит и скачет.

Росинки пробуждаются от снов.

На берегу ручья печально плачет

Возлюбленная нимф и пастухов.

Слов нет, Вольта-юноша перекладывает в строчки сахара, к тому же, явно склонен к сантиментам. Чуть глубокомысленнее оказалась маленькая поэма на французском языке, в которой Алессандро уподобил себя поруганному кусту роз, а родного дядю, запретившего пойти в иезуиты, отважно отождествил с себялюбцем, который кичится своей непрошеной благотворительностью:

Едва лишь розы нежно зацвели,

Под солнцем лепестки бутонов раскрывая,

Пастух вбежал как вихрь, едва взглянул, хватая,

Из почвы вырвал куст и с ним исчез вдали.

На клумбу в сад теперь цветок посажен,

Здесь вдоволь влаги и уход налажен,

Но ветви смяты, корень оборвался,

И куст засох. Позер перестарался!

Истинной пробой пера кажется композиции из 800 строк на латыни о временах года, которую Вольта произнес без единой ошибки, к радости родных и маэстро риторики, на первом же подходящем сборе в школе. Потом восемнадцатилетний юноша составил поэму на французском, в честь модного во Франции ученого-аббата по имени Нолле. Эти вирши для завоевания благосклонности адресата автор приложил к первому же письму на его имя.

Годом позже появилось лучшее Вольтово творение — латинская поэма в 492 строки гекзаметром. Экзальтированно и вдохновенно молодой поэт воспевал научные открытия Мушенбрека, Симмера, Нолле и Пристли в сфере электричества, потом переключился на рассказы о мануфактурах, минералах, огнях святого Эльма. Вот, к примеру, как звучал Вольтов стихотворный репортаж из мастерской стеклодела:

Вот замедляет вращенье керамика, амфорой ставши,

И раскаленный сосуд остывает, тепло источая.

Пламя погасло, гудеть перестал ослепительный факел.

Кончился обжиг громоздкой, но вечно прекрасной посуды.

Мысленным взором вглядись и увидишь, как в этом пылающем слитке

Соки набухли из глины под твердым блестящим покровом;

Словно враги налетели на пару возлюбленных нежных —

Он заслонил ее грудью. Ужасны атаки, но тщетны.

Так и брел Алессандро по стихотворной тропе под рукоплескания родных и знакомых, в новые мизансцены он входил спиной вперед, ноги шли по ходу времени, а голова оставалась в прошедшем. Слава богу, что не опрокинулся затылком на вновь проложенные мостовые, а о стихотворных перлах говорить не приходится. И то хорошо, что владел французским, латинским и итальянским достаточно уверенно, чтоб подбирать рифму без ущерба для смысла.

Вольту вдохновляли совсем свежие латинские поэмы хорвата Стойковича (1714–1800) о Декарте (1744) и Ньютоне («Стая», 1755), причем на второе произведение посчитал нужным сразу откликнуться латинскими же комментариями сам Боскович (1711–1787).

Этот физик еще застал в живых Ньютона (1643–1727), понял и начал пропагандировать учение о тяготении одним из первых. Какой парадокс! Мир услышал о великом Ньютоне из уст непримиримых антагонистов — отъявленного вольнодумца Вольтера и ревностного католика Босковича. Поистине в чем-то крайности сходятся.

Босковичу было что сказать о природе, но религиозная нетерпимость как его, так и его противников стала причиной недоиспользования талантов великого славянина.

Платить по религиозно-моральным векселям иезуиты станут позже, а пока, в 1760 году, преподававшего поблизости от Вольты Босковича осеняла научно-теологическая слава, а под влиянием внешних потоков информации и внутренних мотивов Вольте до зарезу требовалось узнать о Ньютоне абсолютно все, в чем и помогала историческая книга Босковича. Сведений о великом британце было еще немного, ибо звезда Ньютона ярко возгорится на научном небосклоне лет через 10–20, однако Вольта полусознательно-полуинтуитивно чувствовал, что напал на верный след. Потому что между тяготением и электричеством юному комовцу вдруг привиделось много общего. Эту жилу Вольта и бросился раскапывать.

До чего все же удивительна жизнь! Вот прозвучали имена Босковича, Лаграшка, Кондорсе, Фридриха — и все они чуть позже встретятся с Вольтой лицом к лицу, будут говорить с ним, обмениваться бумагами и письмами. Кто ж мог в семье Вольта мечтать о подобных встречах заранее?

Ранние приключения электричества.

В XX веке электромагнетизм девятым валом обрушится на естествознание, технику и медицину, а в годы Вольты эта наука еще лежала в пеленках. В истории электричества только начинался всего лишь третий этап развития.

Начало этапа первого, созерцательного, можно отнести к VI веку до н. э., когда легендарный купец Фалес (624–547) узнал, что к янтарному веретену пряхи льнут соломинки и пылинки. Столь осмысленное притяжение явно вызывалось чем-то из янтаря исходящим, что было естественно назвать душой. Строго говоря, вряд ли первым европейским электриком следует считать именно Фалеса, ибо он всего лишь выполнил функции «живого архива», передатчика знаний от предков к потомкам.

«Все полно демонов, — вещал Фалес, — надо всем царит необходимость», и вот железо потянулось к магниту водяными истечениями. Да, согласился Гилберт (1600), да, подтвердил Гегель (1800 г.: «Понятие души у Фалеса более приемлемо, чем сила, ибо сила как бы со стороны, а душа есть движение себя, одно и то же вместе с материей»).

Живым мостиком связал Фалес знания древних с новой наукой, и немного добавили потомки к древним кладам. Лишь через три века Теофраст приписал «янтарную душу» еще одному камню, линкуриону, и на этом первый этап учения об электричестве завершился.

Собственно, самого слова «электричество» еще не знали. Янтарь казался каменной разновидностью магнетита, довольно редкого минерала. По Аристотелю, Фалес говорил, что «магнетит имеет душу, ибо притягивает железо». Александр Афродисийский пояснял: «Эмпадокл говорит, что железо стремится к магниту вследствие истечений от них обоих…», а Платон как бы устами Сократа учил Иону распознавать «божественную силу… как в том камне, который Эврипид назвал магнезийским, а большинство называет гераклейским».

Вот и янтарь награждался душой магнитоподобной. Древние знали, что угорь может поразить солдата через копье, опущенное в воду (Плиний), что этот удар лечит от подагры (Диоскорид, Скрибоний), но никому и в голову не приходило, что янтарь и угорь порождают одно и то же. Электричество испокон веку жило рядом с человеком, сам человек и весь мир были полны электричеством, но кто ж мог знать об этом? Хваленые огненные стрелы Зевса — молнии, полыхающие на мачтах кораблей и пиках солдат огни святого Эльма, лучи света, да и все магнитное — всего лишь электричество, хотя и проявляющее себя в разных формах.

На первом этапе познания электричества оно еще покоилось в магнитном лоне, но вот полусонная регистрация случайно увиденного сменилась целенаправленной охотой. Электричество проклюнулось из недр магнитных, и родам помогал врач Гильберт, фигура легендарная, современник Галилея и Бэкона. Этап Фалеса уступил место этапу Гильберта, начавшемуся за два века до Вольты с некоего Фракасторо, поэта и философа. В своей книге «О симпатии и антипатии вещей» итальянский монах описал придуманный им приборчик — компас, но не с железной, а с серебряной стрелкой, которая неизменно поворачивалась к натертому янтарю, причем любым концом, бывшим к камню поближе.

С огромным успехом применил Фракасторов «почти компас» к «почти магнитным камням» Гильберт, медик английской королевы, ибо янтарные свойства обнаружились еще у десятков веществ, таких, как алмаз, берилл, сургуч, сапфир, стекло и сера, но жемчуг, мрамор, кость, металлы, как их ни три и как ни нагревай, не удалось наполнить силой притяжения.

Но дело даже не в раздутии списка. Янтарь был странным, но подобием магнита, теперь он стал главой у новых тел, которым дал особое название. По-гречески янтарь зовется «электрон», и тот же Гильберт отыскал четыре различия между магнитами и «электронами».

Но вот и парадокс истории: Фалес и Гильберт достигли столь многого, что становление ими электрических наук затмилось прочим. Их электрическое новаторство словно утонуло в волнах более эффектных открытий. Ведь Гильберт основал науку о магнетизме Земли, серьезно продвинул вперед знания о тяжести и огне. Оп намагнитил железный шар, и тот вел себя как глобус, как магнитная планета. Разве не гениально подобие маленькой и гигантской сфер, реализованное на практике?

…Электрический этап Гильберта продолжался еще чуть больше века, и его участниками стали Кабео, Доджби, Герике, Бойль, Ньютон и его лаборант Хоксби. Они освоили метод Гильберта, узнали чуть больше, осмыслили кое-какие частности. Но что же нового внесли в науку эти люди? Электрическое действие передается не только через воздух, но и пустоту (Бойль). Электризация не утяжеляет тела (Доджби). Трение стекла о ладонь «создает электрический пар, который, выскакивая из стекла, ударяет о палец столь сильно, что чувствуется удар» (Ньютон). Из заряженных тел выходят истечения (Хоксби).

Вот тут-то, на богатом опытном фундаменте, и начался третий этап познания электричества, когда электростатика (учение о неподвижных зарядах и их действиях) в основном завершилась, на что ушел еще один век. Как раз в это время родился Вольта, волею судьбы узнавший главных участников этого спектакля и сам активно присоединившийся к поискам электрических феноменов. Тогда 15-летний подросток еще не мог знать, что через сорок лет завершится тритий этап электрических наук, причем последний могучий аккорд, заодно открывающий новый путь в будущее, извлечет он сам.

К тому времени знания об электричестве настолько возросли, что можно было специализироваться во многих направлениях. Англичанин Грей, например, научился передавать электричество по бечевкам и металлическим нитям, изолируя их от опор шелком или волосом. Потом прославился француз Дюфе. Он все делал блестяще: до своей кончины в возрасте 41 года он успел позаведовать Ботаническим садом академии, который перешел к Бюффону в образцовом состоянии. Дюфе опроверг опытами убеждения многих, что электризация предмета зависит от его цвета. По примеру Грея он научился так электризовать людей, что из одежды сыпались искры, волосы вставали дыбом, а из пальца, приближаемого к носу, выскакивал столь мощный разряд, что присутствовавший при опыте аббат Нолле не на шутку перепугался. У Дюфе дети сидели на качелях и сыпали зерна голубям, а вместе с ними из рук лился искрящийся поток электричества. Даже Бозе, сам очарованный электрическими опытами, разразился упреком-двустишием: «Разрешено ль тебе, безумец, рисковать и с электричеством людей связать?»

Вечную славу Дюфе принесло открытие двух родов электричества — «стеклянного» и «смоляного». И до того о них знали, но впервые во всей своей обнаженности прозвучала простая истина: разнородные заряды притягиваются, однородные — отталкиваются. В нехитром этом факте кроются поразительные сюрпризы: «смоляной» заряд отгоняет такой же, стало быть, от одного к другому передается импульс, точь-в-точь как с брошенным камнем. Зато «стеклянный» заряд не оттолкнется от «смоляного», а притянется к нему! Камни-то из «смоляного» продолжают лететь, но теперь они уже не бьют, а притягивают? Множество чудес, на осознание которых понадобилось немало времени, завещал потомкам Дюфе.

Еще одно незаурядное свойство электричества Дюфе повторно открыл после Герике. К заряженному предмету нейтральные тела льнут, но, коснувшись, отлетают прочь. Сегодня мы объясняем явление двумя процессами: внутри тела заряды разделяются так, чтобы одноименные с предметом были подальше, а после касания предмет делится с телом своим зарядом. Во времена Вольты эти простые механизмы еще не были известны, их еще предстояло выяснить.

В те годы новые электрические сведения осмысливались, появлялись новые термины и новые инструменты. На смену стеклянным шарам пришли палочки, за ними диски, а натирали их уже не тканью, а кожаными подушечками. В университетах, дворцах и балаганах появился мощный конденсатор, изобретенный «на ощупь», без какого-либо понимания сути дела, и Нолле назвал его лейденской банкой по месту изобретения (впрочем, сначала банку, запасавшую электричество, придумали в Берлине).

В итальянских гостиных вошел в моду пикантный номер «дамы и чичисбеи». В полумраке появляется «ночная дива», она движется вдоль стены, волосы и платье чуть светятся, ибо она касается рукой провода. Вот появляется матрос-турок в шароварах и феске, он тоже светится ожиданием, однако его провод заряжен другим электричеством. Вот пара сблизилась, их одежды с хлопаньем рвутся друг к другу, разряд, и сценка гаснет под ахи зрителей.

Тогда же сам собой родился миф о чудо-лечении. Изобретатели лейденской банки Клейст и Мушунбрек первыми испытали удары зарядов, первый не захотел повторить ощущение даже за персидский престол, второй согласился страдать ради науки, а Нолле — тот даже попробовал убивать зарядами птичек. Поскольку в малых дозах и яд лечебен, за лейденские банки взялись медики. В 1744 году уже знакомый нам Кратценштейн из Галле разрядом излечил паралич пальца, потом Жильбер вдохнул жизнь в руку столяра, онемевшую от удара молотка. Публика застонала от ожиданий, все хотели бессмертия, на худой конец продления жизни.

Электрический бум пьянил, мир окрасился яркими красками и наполнился мажорными звуками. Вольта хотел, но не мог заняться всем сразу, однако про электротерапию он вскоре вспомнит, пытаясь замерить силу электрических ударов не телом, а неодушевленными предметами. Впрочем, кроме научных бурь, век просвещения добавлял вихри общежитейские. Свободомыслие, прожекты, либертинаж[7] — в молодости так кружится голова.

Загромыхали громы (то электрические, то политические) в заокеанской английской колонии, когда сначала Франклин потряс мир изобретением громоотвода, а потом колонисты вмешались в высшие материи, оспаривая божественное право короля стричь своих овец. Америка была так далеко, что смелые поселенцы возмутились запретами на производство железа, потом тканей и, наконец, на переселение на пустующие западные территории.

Эти волнения доходили до Комо слабыми газетными отголосками, а чуткий Вольта внимал им, хотя хорошо устроенная, прочная, но не очень богатая жизнь семьи текла своим чередом. К 18 годам юноша уже поучился в гимназии, что чувствовалось окружающими по высокой компетенции, манере говорить, изящному слогу и работоспособности, сменявшейся задумчивостью. Одним из плодов стала латинская рукопись с длинным названием «Трактат о чрезвычайно бурных ураганах, ночном мраке, светящихся кончиках алебард — Случай, записанный автором «Прекрасного африканца».

Юноша решился посвятить поэму знаменитости Парижа, аббату Нолле, доверенному лицу самого короля, великому демонстратору публичных электрических опытов, о которых говорила вся Европа: то содрогание разрядом цепи из 180 монахов, то убиение воробьев, то фейерверк искр из причесок и кринолинов придворных дам. Посылая поэму, Вольта приложил к ней свои рассуждения о лейденских банках, о необходимости разгадки свойств еще таинственной мерцающей электрической субстанции. «Что касается поэмы, — продолжал юноша свое письмо, — мне хотелось бы дополнить ее фактами из бумаг Цезаря и Тита Ливия, ибо они наблюдали свечения огней святого Эльма, про электрическую природу которых стало известно совсем недавно. Мне бы хотелось прочитать что-то новое об электрической основе разных небесных явлений, а кроме того, у меня есть некоторые соображения о сущности Смерти».

Трудно представить себе вельможу, который принял бы всерьез строки, продиктованные экзальтацией и свидетельствующие о намерениях, но не результатах. Вот почему пролетели четыре года, и Вольта еще писал в Париж через туринца-физика Беккариа, но хроники донесли до нас только письмо от Нолле, датированное уже 18 сентября 1767 года. «Будьте для меня, — писал парижанин, — пересылочной базой для книг на почтовом пути между Францией и Италией. На этот раз о том, что такое Смерть, не будем. На подобные темы не повредит поболтать потом, когда дела пойдут похуже. Пока же, слава богу, я еще здоров и совсем не дряхл, хотя и не так молод, как хотелось бы. Про Аврору, то есть утреннюю зарю, неплохо написал месье Раймонди, и притом достаточно сжато, чего Вы и желаете».

Эту книгу Вольта постарался достать, а заодно брошюру Мерана об истории изучения и физике северных сияний (Париж, 1733), где причиной явления называлось проникновение солнечной атмосферы в среды, окружающие земной шар. Того же мнения о северном сиянии, хвостах комет и зодиакальном свете держался Эйлер в трудах Берлинской академии (1746), но кое-кто из ученых уже начал догадываться о связи сияний с магнетизмом Земли.

Но пока следовало довести до конца переписку с Нолле, и Вольта решил открыть сокровенное: о возможной связи электричества и гравитации. Юноша еще не мог знать, что даже по форме законы Ньютона и Кулона тождественны, но он чувствовал, надеялся, предвидел и угадал: «Многого я еще недоделал, — писал Вольта о тождестве казавшихся разными явлений, — мне надо бы подумать про магниты». Циничный аббат отозвался. «Хорошо, любопытно, — одобрил он соображения мальчика, — но могут быть трудности с описанием явлений. Рекомендую работать и желаю успеха».

Намерения Вольты не удались, но насколько ж они смелы. Ведь гравитационное притяжение двух электронов в той же мере слабее их электрического расталкивания, как песчинка легче тысячи Солнц! Поистине Вольта безошибочно повернулся лицом к Главной Силе природы, руководствуясь лишь здоровой интуицией: магнитные силы, работающие в электрических моторах сегодня, много меньше электрических.

Вольта успешно вписался в поток искателей истины, он смело взялся за Ньютонову физику применительно к электрическим телам. Но он был так неопытен, еще так мало знал алчущий знаний юноша, удаленный от центров науки и мыслящих кругов! От замаха до удара далеко. Но и к Нолле (1700–1770) Вольта обратился не совсем по адресу и совсем не в то время. Во-первых, парижанин был всего лишь практиком, которому были никак не по зубам мировоззренческие проблемы. Во-вторых, как ученый Нолле как раз переживал личную драму. До 30-летнего возраста аббат был поглощен религиозными делами, затем выдвинулся чуть ли не в лидеры европейской науки и с 30 до 50 лет процветал, а оставшиеся ему 20 лет жизни залечивал раны, нанесенные его самолюбию светскими учеными, в первую очередь Франклином.

В науку Нолле буквально влетел вместе с духом свободомыслия как раз в тот год, когда секретарь Парижской академии Фонтенель так умно высмеял хрустальные небесные сферы в «Разговорах о множестве миров», которые якобы велись им с некой любознательной маркизой, причем ту же литературную форму не менее удачно повторно использовал через 30 лет Эйлер в «Письмах к одной немецкой принцессе», но уже не только о сферах, а о всех физических вопросах разом. Что касается Нолле, то он заявил о себе весьма весомыми сообщениями.

Особо эффектными показались светской публике опыты академика с электричеством. Нолле публично убил разрядом воробья; все желающие смогли понюхать «особенный запах» электричества (озон). У Нолле электричество стекало с заостренных поверхностей быстрее, чем с плоских. Всхожесть наэлектризованных семян горчицы увеличилась, а подсоединенные к электрической машине собаки мгновенно взмокали от пота. Нолле был всегда первым, даже в Венецию коренастый крепыш примчал мигом, услышав, что Пивати умудрился распылить душистое вещество из наглухо закупоренного сосуда, соединенного с кондуктором электромашины трения, однако сообщение не подтвердилось.

И тут привычный взлет сменился стремительным падением. Аббат принципиально ограничивал себя констатацией фактов, их опытной добычей и простейшим истолкованием. Никаких гипотез человеку предвидеть не дано, ибо божественное много выше людского разума! Вот типичное рассуждение Нолле: «Материя бесконечно делима только в мыслях, но не фактически, а потому и первое утверждение под вопросом».

С Нолле ситуация была тягостной. Франклин взялся за электричество позднее, только в 1746 году он перекупил у прогоревшего доктора Спэнса электрический кабинет, чтоб заняться любопытными опытами. Нолле уж ходил в «звездах», а тут какой-то самоучка из колонистов, 15-й ребенок из бедной семьи, в серии писем к Коллинзу в Лондон спокойно рассказал про электричество столь много «нового», что Европа переметнулась на его сторону! С острия электричество стекает легко, но ведь Нолле давно говорил про это! В опытах Франклина электричество текло по проволоке, воде, воздуху, но французы узнали об этом много раньше!

Причины коварной измены публики былому кумиру заключались в опале иезуитов и еще в том, что американских колонистов можно было освободить из-под власти извечных конкурентов-англичан. Даже король изменил своему верному академику, не желая натолкнуться на оппозицию среди придворных. Франклин легко подарил миру великую мысль о тождестве молнии и электрического разряда, предложив свести заряд из туч на землю по железному шесту. Напрасно Нолле издавал книги о вреде упрощения небесных тонкостей. «Вряд ли верно думать, — писал он, — что электричество бежит, как вода в трубе, а через острие выходит предпочтительнее. Наэлектризованное тело повсюду щетинится вытекающими лучами, и если его уподобить трубке, то вся она будет изрешечена маленькими дырочками».

Нолле протестовал. С тучами надо быть осторожнее, поучал он, публично обличая Франклина в новом двухтомнике «Письма об электричестве» (Париж, 1753). Заряд содержится вовсе не в стекле лейденской банки, совершенно справедливо предвидел Нолле, но эти тонкости могли подождать. Когда из банки сливается вода, заряд ее должен ослабнуть, но и это верное соображение было мелочью, к тому же спорной без тщательного эксперимента. В металлах электричеству удобнее, чем в воздухе, а потому оно не стремится покинуть своего убежища без принуждения — и эта разумная мысль требовала уточнения. Разве не трагедия, когда ты прав, но бесплоден, а другой не прав, но популярен и плодовит?

А невидимые словесные бои продолжались. Зачем сводить электричество на землю, взывали приверженцы Нолле, ведь удары молний убийственны?! Они рекомендовали отгонять электричество вместе с тучами! Но чем? — спрашивали франклинисты. Колокольным звоном? Однако он на тучи не действует; наоборот, высокие шпили словно притягивали молнии, которые изнуряли свои силы на церковных строениях, испепеляя звонарей и оплавляя колокола. Пальба из орудий? Еще Рихман успел проверить бесполезность сотрясений воздуха пушечными выстрелами. Молитвами? По католическому ритуалу колокола вот уж в продолжение тысячи лет освящали, надеясь на отгон туч ветром и отвращение огня небесного от заговоренных церквей. При вводе в строй храмов священники продолжали молиться, а молнии продолжали крушить колокольни, унося жизни служек.

Не могут ли помочь костры? Этим методом Вольта займется, когда будет постарше. Метод предков окажется хорош, но как угадать, где и когда разводить пламя, да и легко ль это сделать под дождем и ветром? Нет, совет Франклина был прост и легко выполним: коль отогнать молнию нечем, пусть она бьет в металлический шест, уходя по нему в землю. Да, страшный удар небес пройдет рядом с человеком, рядом, напугав, но не убив! Разве только повредив плохо устроенное заземление?

А надо ли заземлять шест? — полагал Вильсон из Лондона. Пусть он зарядится тучей, и одноименное электричество шеста оттолкнет тучу. Английского короля Георга III уверили в действенности именно таких незаземленных громоотводов с круглыми наконечниками, и он обязал своего лейб-медика, президента Королевского общества сэра Джона Прингла принять необходимые меры. «И по своему долгу, и по своим склонностям, — ответил дерзкий, — я по мере сил всегда буду исполнять желания его величества, но я не в состоянии ни изменить законов природы, ни изменить действия их сил». Понятно, что король пожелал почтить одного из американских бунтовщиков. Боль от недавней потери колонии была еще так свежа, но ученые лорды честно делали свое дело. В итоге Франклин получил золотую медаль Копли, взамен научив Прингла лечить электричеством паралитиков.

А Нолле? Все против него: колонисты, двор, английские агенты при французском дворе. Но он ожесточился, стоял насмерть, пытаясь отогнать нечестивцев от небесных чертогов. Против ученых разгорелась маленькая «контрреформация», и в 1769 году под ее ударами даже блистательный Бюффон по требованию богословов Сорбонны публично отрекся от идей, высказанных в томе 5 его «Естественной истории» относительно возникновения Земли и ее обитателей, поскольку эти идеи противоречили закону Моисея.

Упорство Нолле критиковалось многими. Из той же самой сутаны глядел уже не объективный ученый, а привередливый поп. Вот американец Колден публично подтвердил правоту Франклина. Его физические доводы не совсем справедливы, но свое дело сделали. Вот туринец Беккариа взял Франклинову сторону, укоряя француза за нетерпимость и слабость доводов, позже Кантон и Болтон в Англии признали правоту «посла колоний в метрополии». Партия Нолле — Франклин шла к концу, игра была сделана.

Свою драму Нолле не выставлял напоказ, только некоторые осколки от нее разлетались по городам и весям. Вольта был далек от тех мест, где гремели неслышные выстрелы и лились невидимые реки научной крови, до Вольты долетали слабые отзвуки сражений, по-молодости казавшиеся юноше безобидным звяканьем великаньих доспехов. Конечно, чуткое подсознание Вольты уж взвесило, что почем, и, быть может, уже продиктовало ему тот слабый заискивающий звук, который вкрадется в гордый, уверенный тон его письма. «Я позволю себе сослаться, — писал Вольта аббату, — на опубликованные Вами работы, из которых следует поразительное заключение: причины и феномены электризации тел логически проистекают из закона тяготения Ньютона. По этой причине, что естественно, изучение электрических явлений весьма затруднено. И все же, как я заметил, другие физики уже пытаются идти по пути этой аналогии, и тем самым они в состоянии обратить на свою пользу те идеи, которые заслуженно составляют вашу славу и честь».

Вольта уже мысленно вписался в научный поток, он жил наукой и ее страстями, он жаждал думать и познавать еще неведомое. Нет, ни в какие драки ему ввязываться не с руки, он будет сотрудничать со всяким, кто идет в ту же сторону, ибо «Nam sine doctrina vita est quasi mortis imago» («Без науки жизнь смерти подобна»). И все же отчего Вольта выбрал именно этот путь, а не другой? Ведь в юности так много светляков, что истину они туманят ложным светом…

Хватит думать, пора работать!

До наших дней в центре города все еще высится древняя крепостная стена, окруженная старыми вербами и кипарисами, среди которых уютно разместились обычные четырехэтажные жилые дома. Эта стена высотой метров в десять сохранилась в Комо еще с античных времен, когда она считалась фортификационным сооружением. Но уж давно на ней не стояли лучники, арбалетчики или дозорные, и потому в глухой башне Сан-Пьетро подростки Вольта и Гаттони облюбовали себе несколько камер, устроив в них маленький лабораторный зал, где они и поставили первые опыты по физике.

Там было много чего: падающие и скатывающиеся шарики, струйки воды, бьющие вверх и в стороны, тазики с лодочками и звучащие рупоры. Конечно, не было никаких приборов, только шелковые ленточки, куски смолы и серы, стеклянные банки, деревянные брусочки, листы жести и железные проволоки.

Любительские эксперименты Вольты небыстро, но все же двигались вперед: он умел доводить любое дело до конца. Главной помехой было здоровье, ибо «дьявол продолжал вредить, Волнами накатывало плохое самочувствие, болели зубы, кружилась голова, мучила бессонница. В чем только душа держалась» (Гаттони).

Все же жизнь дана, чтобы жить, и Вольта ею пользовался щедро, хотя и с оглядкой. Когда ему исполнилось 20 лет, родственники в голос заявили, что шалопайничать хватит, хватит играть в бирюльки, хватит фантазировать и бредить с этим цыпленком Гаттони. Положение семьи таково, что пора работать и зарабатывать. Дядя по матери, Стампа, обычно оформлял свои решения письменно, и тут поступили так же. После многих попыток родился неофициальный семейный документ с доводами о необходимости попасть в какую-либо коллегию специалистов, например, стать доктором юриспруденции, как было принято во многих благородных семействах. Свободные денечки кончились. В дом зачастили маэстро, учившие грамматике, философии, архитектуре, среди них были люди разные, от светил до проходимцев. Уже придумали вывеску нотариуса (так хотел дядя) под именем «Карло Порта», уже изготовили печатку, однако, поразмыслив, одумались. Какой там нотариус в захолустном Комо?

Потом решились повесить на улицах и на рынке вывески с изображением умного молодого человека: он держит в руках маленькую лейденскую банку, из нее бьют искры, а чудак рядом приседает со страху. Этот дурацкий рекламный проект появился после прочтения какой-то бульварной газетки из Милана: некий ученый со смешным именем Кавалло («жеребец») приматывал поясом себе на живот лейденскую банку, а от нее тонкий проводок подсоединялся к металлическому кошельку, лежащему в небрежно оттопыренном кармане. Изображая пьяницу, весельчак брел на рынок, а там первый же воришка-простак вместо добычи получал такой электрический удар, что толпа давилась от хохота.

Но тут проявил характер Алессандро. Он решительно отказался становиться банкиром, нотариусом, врачом, демонстратором чудес. Среди семейных фантасмагорий юноша остановился на науке. Ведь еще Платон делил философию на диалектику (теорию познания), физику (учение о природе) и этику (законы поведения). Выбор Вольты пал на физику.

Конечно, и после Платона было к кому прислушаться. Аристотель, к примеру, толковал о науках теоретических, в том число метафизике, математике и физике, науках практических (этике, политике, экономике) и науках технических, то есть строительстве, изготовлении мельниц и одежды. Здесь выбор оказался сложнее: хотелось совместить физику с техникой, тем более что прошли времена, когда физика была чистой теорией, и уже родилась физика экспериментальная.

Опять же почти современник Френсис Бэкон классифицировал науки совсем по-другому: к наукам памяти он относил историю, к наукам разума — философию и естествознание, к наукам воображения — поэзию и другие искусства. Тут буквально напрашивался новый, еще никому не известный симбиоз естествознания и поэзии. Впрочем, уже были Фалес, Эмпедокл и Лукреций, но идти за этими безбожниками себе дороже.

В конце концов, порешили на физике. Но тут вмешалась мать и со смехом прочитала кое-что, прямо относящееся к делу, из «Мещанина во дворянстве» Мольера: «Журден: А физика — это насчет чего? Учитель философии: Физика изучает законы внешнего мира и свойства тел, толкует о природе стихий, о признаках металлов, минералов, камней, растений, животных и объясняет причины всевозможных атмосферных явлений, как-то: радуги, блуждающих огней, комет, зарниц, грома, молнии, дождя, снега, града, ветров и вихрей. Журден: Слишком много трескотни, слишком много всего наворочено».

Ничего смешного, восстал Вольта, хоть пьеса написана ровно 90 лет назад, но и сегодня все эти темы исключительно актуальны. А Мольер, то есть Жан Батист Поклен, — молодец и умница! Сын обойщика, но не зря учился в Клермонтском коллеже и Орлеанском университете. В его словах нет никакого юмора, все здесь — чистая правда. Так что и самому Мольеру, и аранжировщику композитору Люлли совсем не стыдно было играть, когда они выходили актерами на сцену в столь умной пьесе перед самим королем! Здесь не физика смешна, а невежа Журден!

А пока суд да дело, юноша взялся за охоту, чтоб кормить себя дичью. В компании с молодыми людьми: Джовьо, Рейна, Цигалипи, Рива, Мугаска и Ровелли — он бродил по лесам, карабкался по холмам, а временами изображал на чьей-нибудь вилле заседания «Академии канапе», где давал волю языку и мечтам о науке. Тем более что к услугам компании всегда была роскошная библиотека графа Джовьо.

И все же беззаботная юность кончалась. Со всех сторон света приходили вести о замечательных научных открытиях. Вот, к примеру, поток новостей из далекого северного Петербурга: российского ученого Ломоносова в 1760 году избрали в Шведскую академию и заодно в свою собственную Академию художеств. А через год весь ученый мир с интересом наблюдал за прохождением Венеры по краю Солнца (конечно, в проекции для глядящих с Земли!), и снова всех удивил Ломоносов: он заметил на краю планеты «пупырь, в коем рефрагировали солнечные лучи», что прямо свидетельствовало о воздушной атмосфере Венеры!

В 1702 году снова масса новостей: в России умерла Елизавета, воцарился Петр III, которого сразу сменила жена, назвавшись Екатериной II. Но это невероятно далеко, а вот событие поближе: из-за плохих ассоциаций австрийские власти не поощряли, но и не очень препятствовали празднованию шестисотлетия давней миланской трагедии. Во второй итальянской войне Фридрих Барбаросса срыл город до основания, а после устранения его с лица земли засыпал землю солью, чтоб перестала рожать. То ли соль удобрила землю, то ли гнев захватчиков оказался слаб для итальянцев, но ничего, люди заполонили разоренное место, и зелень разрослась снова.

В следующем году окончилась наконец Семилетняя война. Франция лишилась Канады. Английский король пытался сдержать экспансию своих колонистов в Америке, запретив им селиться за Аллеганскими горами, а через год обложил гербовым сбором все колониальные операции. Пришли вести из Франции: не дожив до сорока трех лет, скончалась маркиза де Помпадур, а опечаленному Людовику XV придется мыкаться без своей спутницы еще лет десять. Тогда же в «Ученых Флорентийских ведомостях» промелькнуло сообщение об избрании все того же Ломоносова в Болонскую академию за прекрасное мозаичное панно о Полтавской битве (март 1764 г.), но уже через год пришлось отправлять из Каррары мраморное надгробие рано усопшему северянину.

В том же 1765 году смерть посетила австрийский правящий дом, тем самым затронув покоренную Ломбардию и ее жителей: скончался Франц I Стефан, соправитель Марии-Терезии и германо-римский император. Отца сменил сын Иосиф II, а мать еще полтора десятка лет продолжала владычествовать, оглядываясь на свою тезку Марию-Терезию из прошлого века, французскую королеву, дочь испанского короля Филиппа IV. Давняя Мария-Терезия славилась своим Аахенским договором от 1668 года, когда Нидерланды официально отошли к Испании, и законом о престолонаследии, как раз спровоцировавшим теперешнюю войну за австрийское наследство.

В 1766 году новые потрясающие известия. Швед Боргман издал книгу про геологические функции моря, волны которого медленно, но неотвратимо сформировали облик планеты своими напластованиями. Понятно, что автор и его последователи сразу получили прозвище «нептунистов». И на суше бушевали страсти: Франция категорически отказалась впредь величать Екатерину II императорским величеством, ибо этот титул оказался нужен в Париже. Еще интереснее звучало сенсационное сообщение: в Англии сэр Кавендиш якобы открыл флогистон, мифическое горючее вещество. Ученый собрал «горючий воздух», выделившийся из металлов, залитых кислотой, поджег его, и тот замечательно сгорел. Через 20 лет Лавуазье назовет этот газ гидрогеном, то есть воду рождающим (водородом).

Но какое странное повторение одних и тех же имен: еще Гильберт сиживал в кабачке «У хэмпширского двухголового барана» вместе с легендарными «пиратами ее величества» Френсисом Дрейком и Томасом Кавендишем.

И вот теперь Генри из той же династии беспокойных лордов-искателей: нелюдим, результатов своих трудов не печатал, экономил каждую минуту, отдавая команды прислуге с помощью знаков, чтоб не мешать процессу своего мышления.

В 1768 году Вольта много поработал и головой, и руками. Вдвоем с Гаттони они изучали теоретические трактаты, ладили приборчики и ставили опыты. Сенсацией года среди жителей Комо стал первый в городе громоотвод, который друзья смонтировали на шпиле башенки родного дома Порто-Нуове. Вот так Вольта, судачили соседки, такое видим в первый раз! (Quel tale Volta, per la volta).[8]

В плохую погоду под действием полученного шестом электрического заряда начинал звонить колокольчик, приделанный к громоотводу по способу, указанному Франклином. Инструмент с трезвоном назвали «метеорологической гармоникой», ведь на нем наигрывало само небо. А Вольта еще больше заболел желанием получать информацию о погоде, научив природу говорить понятным для себя языком. На звон выходили жители соседних домов, с удивлением слушали сигнал, а друзья с башни смотрели и радовались вниманию, которым пользовалось их изобретение.

Что касается Джулио Чезаре Гаттони, то он телом не вышел: мал, куриная грудь, глазки совиные. Он боготворил своего длинноногого друга-красавца, служил ему Санчо Пансой, во всем помогая, прислуживая и ссужая деньгами. Этот странный человек обожал антиков, со своими щеголял красноречием, с посторонними замыкался, хотел быть со всеми внимательным, но легко раздражался, крайне тщеславен и обычно вздорен. Всегда у него куча идей, говорлив, перевозбужден. По темпераменту холерик, несамокритичен. На фоне этого бурного потока активности, спонтанно включавшегося и внезапно замолкавшего, Вольте пришлось научиться умению выуживать рыбу в бурных мутных водах.

А Гаттони Вольтой восторгался, ведь «он даже дьявола не боится и будто заранее знает, что и когда делать». В одной своей мемории про возвратный огонь, написанной много позже, Гаттони больше писал про друга, чем про электричество, про «брата, имя которого простирается над миром. Вольте нет равных, — восторженно славословил друг, — а в его семье просто не поняли, что у них родился гений такого же калибра, что Нолле, Франклин, Прингл или Магеллан» (речь шла о физике из Англии, а не о знаменитом португальце, три века назад первым проплывшем вокруг земного шара).

Крестьяне были уверены в необыкновенности Вольты. Тут не без колдовства, шептались они, только стоит парню открыть одну из своих заумных книг, как со страниц выскакивает сам черт и дает команды, а Сандро приходится их выполнять. Этому дуэту никто не может помешать. Взгляните, как сосредоточен этот любимец судьбы при работе, ему приходится платить дорогой ценой, он даже забывает про друга-мецената рядом.

Между делами Вольта еще раз написал в Париж, но Нолле не ответил. Это письмо стало последним, аббату оставалось жить чуть больше года. Не ответил и Гесснер из Дрездена, но по другой причине.

Дело в том, что, восхитившись латинской поэмой Гесснера «Смерть Абеля», Вольта рискнул написать автору, не будучи ему представлен. «Я мог бы перевести ваш шедевр с латыни на немецкий, — писал юноша, — если вы согласитесь и пришлете экземпляр. Я еще не Милтон,[9] и восхищаться собой мне рано, но я бы смог сделать перевод на французский, а потом и на итальянский. Если вас не пугает, что я пишу вам из глуши, то дело только за присылкой книги. Пока мы говорим о немецком переводе».

Гесснер не ответил. Поэт не нуждался в помощниках, к тому же непрошеных: он издал поэму еще в 1758 году, на французский ее уже перевел Губер, а на итальянский — аббат Перини. Вольта опоздал, что неудивительно. Удивительно, что он не захотел с этим смириться. Вот гримасы истории: Гесснеру мы обязаны тем, что Вольта стал физиком, а не литератором-переводчиком.

Как раз тогда близилась к завершению первая эпистолярная диссертация Вольты «О притягательной силе электрического огня и феноменах, ею вызванных», адресованная патрицию Беккариа, профессору математики в Королевском университете Турина. Типографы комовского епископата уже набирали текст, под общий переплет попала и диссертация, и переписка с падре. На обложке красовалось латинское название труда, а рядом с ним веточка мимозы с двумя цветочками (символ природы и ученичества), тетрадь и медицинская трубка (символ учености).

Еще чуть-чуть забот, и 18 апреля 1769 года можно будет ехать в Турин. Там мимо палаццо Реале и церкви Сан-Фелипе Нери к университету. Здесь встреча со спокойным человеком в сутане, с белым воротничком, всегда приветливым и умиротворенным. А вечером вокруг палаццо Мадама к оживленной площади, в театр Альфьери. Уж оперу-то Вольта заслужил. Оставалось каких-нибудь два месяца и ученый свет увидит его первую научную работу. А пока впереди день рождения! Подумать только, прожил 24 года, и хоть что-то ощутимое подержать в руках. Университета не кончал, никаких дипломов о получении специальности, даже содержат пока что родные.

Конечно, он вырос и сформировался. Многое знал и немало умеет. И все же серьезно Вольта припозднился с началом самостоятельной жизни. Успеет ли теперь? Неужели время утеряно безвозвратно?

Загрузка...