Светлой памяти
Виктора Петровича ПОЛЯНИЧКО
Когда Кривошеев закончил медицинский институт, то целую неделю не мог сдержать удовлетворенную улыбку, раз за разом возникавшую на его лице, — он пытался ее согнать, стискивал губы, даже мычал что-то протестующее, а улыбка все равно появлялась на лице вопреки его воле, губы расползались довольно, словно бы он выиграл миллион в лотерею…
Он думал, что, получив свой красный диплом (с отличием, как ведомо тем, кто знает, что такое красный диплом), будет работать на человека и его благо, говоря суконным языком "Блокнота агитатора", почувствует себя счастливым, даже свободным, если хотите — ну как, например, чувствовали себя фронтовики, вернувшиеся с войны и занявшиеся мирными делами… На глаза ему как-то попалась старая книжка, изданная где-то в сорок восьмом или сорок девятом году, найдена она была в архиве родной бабушки — тоже, как и Лева Кривошеев, врача-терапевта…
Книжка была полна рекламных слоганов, которые ныне читаются с превеликим удивлением, они передавали дух совершенно другой страны, других людей, другой жизни. Ну как, к примеру, относиться к такому стиху:
"Вам попробовать пора бы,
Как вкусны и нежны крабы".
А вот к такому грубоватому образчику рекламного восторга:
"К "зубровке", водке горькой, икра русская —
Отличная закуска".
Не Есенин, конечно, и даже не Окуджава, а все равно интересно. Господи, неужели такое было в действительности: икра — поварешками, крабы — ешь, не хочу? Сегодня в Москве, чтобы купить крабового мяса, надо потратить целую зарплату, красная икра — на донышке чайной ложки, чтобы познакомиться со вкусом лососинных яиц. А икра черная? Икру черную, натуральную, можно увидеть теперь только во сне, да еще в кино "Белое солнце пустыни". Еще — прочитать в научно-познавательной книжке или посмотреть в кадрах старой кинохроники. И все.
В больнице он отработал четыре года, сумев стать ведущим хирургом, а потом и заведующим отделением — за короткий срок прошел путь, на который другие тратят едва ли не всю свою жизнь, только годам к пятидесяти становясь заведующими отделениями, — Кривошеев же взял серьезную профессиональную высоту легко, практически в один прием. Он думал, что будет широкими шагами двигаться и дальше по медицинской стезе, но не тут-то было: указанием свыше его передвинули работать на партийные рельсы.
Работы стало меньше, она была не так интересна, как суета и тревоги в хирургическом отделении, но Кривошеев не дергался, сидел в новом кресле спокойно, уверенно — по одной лишь причине: сидя на этом месте, сумеет помочь очень многим людям, и это его устраивало очень…
В Афганистан он попал, уже будучи секретарем обкома партии по идеологии, — прибыл сюда из области, считавшейся одной из самых важных и крупных в Союзе, способной прокормить не только Россию, но и Киргизию с Туркменией, вместе взятых, а еще какую-нибудь из хлопковых или каракулевых республик.
Дорога из этой области вела прямо в Москву, на Старую площадь, в державную точку, с которой, как известно, управлялась наша великая страна, но перед переселением в Москву, как было предсказано знающими людьми в обкоме, предстояла остановка в неуютном месте.
Остановка эта была предписана свыше. Вот так Кривошеев и очутился в Кабуле, в аппарате первого лица… К перемещению сюда он отнесся спокойно. И вообще, в России много веков живет и не исчезает очень верная пословица: "Что Бог ни делает, то — к лучшему".
Хоть и считается, что коммунист обязан быть безбожником, но Кривошеев им не был, верил во Всевышнего, более того — был крещен. И раз уж где-то в высоком ведомстве, скорее всего — все-таки небесном, было решено перебросить его из тихой областной столицы в сотрясаемый выстрелами всех калибров Кабул, значит, так надо было — и с этим нужно мириться.
Кривошеев мирился, он вообще был человеком, умеющим брать себя в руки и переносить невзгоды, какими бы суровыми они ни были. И здесь, в Кабуле, в тихом справном кабинете, обставленном мебелью с индийскими инкрустациями, он долго не засидится, очень скоро окажется где-нибудь в горах, в поле, в пустыне среди песков — там, где человеку быть человеком непросто, хотя и вольнее, чем в четырех стенах с высокими потолками, куда высокая красивая девушка в строгом синем платье с белым передником каждые три часа приносит чай, вазочку с орехами и изюмом и бутерброды.
В кабинете у него стоял сейф — тяжелый, толстобокий, с надписью, извещавшей, что сейф этот был изготовлен в Германии в годы Первой мировой войны в серии "Супер Рейн"…
Внутри сейфа стоял неистребленный, очень густой запах оружейного масла, невольно наводивший на мысль, что предыдущий хозяин кабинета держал в нем вместо бумаг пару автоматов, ящик патронов, винтовочку с хорошим прицелом, может быть, даже быстро разбирающийся полускладной миномет с боеприпасом… А о чем это, извините, говорило?
Говорило о том, что человек этот много мотался по провинциям, а в провинциях без оружия появляться нельзя — обязательно найдется пара человечков в длинных серых рубахах, которые захотят бросить в приехавшего десятка полтора камней или поступить еще проще — забить гостя палками. Чтобы не мотался по деревням без оружия и не бередил народу душу своей брехней.
Ключ — старый, большой, поблескивавший потертостями латунной головки, был вставлен в замочную скважину сейфа. Надо полагать, иногда в промасленном нутре этого сооружения прятали и бутылку водки с московской наклейкой, — не только оружие, и вполне возможно, закуску. Сейф "Супер Рейн" был весьма нужным предметом в кабинетной обстановке.
Дали Кривошееву и переводчика — толкового подвижного паренька, наряженного в "песочную" форму, всегда улыбающегося. Он, похоже, с улыбкой родился и с тех пор с нею не расставался, даже спал с улыбкой на лице. Звали переводчика Салимом.
Но пока Кривошеев присматривался к Салиму, а Салим присматривался к нему… Все правильно — им вместе работать, вместе мотаться по горячему пыльному Афганистану.
Сидел Кривошеев за громоздким лакированным столом, расспрашивал Салима о прежней работе, и тут в кабинете появились два дюжих нафара в серых плотных комбинезонах — грузчики. Нафары, кряхтя, втащили второй сейф, точно такой же, как и тот, что уже стоял в кабинете. И литая табличка, приваренная к стальному боку сейфа, была такая же, с изящными готическими буквами "Супер Рейн".
Не говоря ни слова, нафары подхватили первый сейф и, еще пуще кряхтя от натуги, поволокли стального монстра на выход. Кривошеев удивленно проследил за грузчиками и молча почесал себе затылок.
Интересно, что скажет на это переводчик? Салим был спокоен, ничего не дрогнуло на его лице, он тоже молчал, хотя, наверное, ему было что сказать. Салим был свой человек, советский, жил в Ташкенте, в новом светлом доме, построенном после сильного землетрясения, разрушившего город.
Да потом же Салим — старожил, в Кабуле он находится полтора года, знает, где какая собака живет, где прячет съедобные кости, кому служит, какой у нее лай и под чьей кроватью спит. В том числе и у шура-ви — советских гражданских сотрудников, которых здесь не меньше, чем в России, где-нибудь в крупном областном центре.
Нафары неуклюже втянули сейф в дверной проем, с натуженными стонами и всхлипами протащили его через небольшой темный тамбур и громко хлопнули дверью. Видать, кто-то из этих заслуженных работяг не сумел вовремя подхватить ее рукой или подставить хотя бы ногу, чтобы удержать от хлопка… Пружина на двери стояла сильная, раздался громкий пистолетный хлопок.
— Це-це-це, — покачал головой Кривошеев, — стрельба такая, что барабанные перепонки могут лопнуть.
Салим понимающее развел руки в стороны.
— Интересно, почему они поменяли шило на мыло? Два абсолютно одинаковых сейфа, даже маркировка одинаковая, немецкая, оба сейфа — работающие…
Салим не выдержал, усмехнулся.
— У всякой загадки есть разгадка, скоро мы узнаем, в чем дело. Нафары должны вернуться.
Нафары действительно вернулись. Через пятнадцать минут. Кряхтя и стеная пуще прежнего, поставили сейф на освободившееся место — накрыли темный квадрат, хорошо видный на полу.
— Ташакур, — поблагодарил работяг Салим. — Старый сейф был такой же, как и этот, копия один к одному. И замок у него был нормальный… Стоило ли менять?
— Нам было сказано, что сейфу требуется ремонт… Мы выполнили то, что было велено — отправили сейф в ремонт, — проговорил один из рабочих — хозареец с тонким смуглым лицом и седыми висками. — Вот и все.
Хозареец вытер руки о комбинезон и направился к двери. Его напарник — молчаливый, плотный, похожий на бедуина, сбежавшего из Африки, потопал следом.
— Ну что? — спросил Кривошеев у переводчика, когда суровые работяги ушли. — Нам поставили сейф, начиненный электроникой?
— Думаю, все гораздо проще. Они потеряли второй ключ от сейфа, который уволокли. Потому и заменили нам шкаф. А у этого сейфа есть запасные ключи, не менее двух — уверен… Иначе как же им в наше отсутствие знакомиться с лежащим внутри? Обмен был крайне необходим.
— Это дело несложно проверить, — произнес Кривошеев задумчиво, — и мы это сделаем, — побарабанил пальцами по столу, добавил тихо: — На всякий случай. Картина должна быть ясна со всех сторон.
Не верить афганским коллегам он не имел права, недоверие — штука вообще недопустимая среди друзей, но война есть война, она предполагает всякие сюжеты, иногда такое отчебучивает, что самого себя приходится проверять.
Низко над зданием, лихо разгоняя лопастями жаркий воздух, прошли два вертолета — похоже, патрулировали, оберегая переполненный людьми крикливый Кабул, Кривошеев проводил вертолеты понимающим взглядом — родные ведь: ежели что случится в любой из его поездок, которые он уже наметил (на листе бумаги даже составил список из пятнадцати пунктов), то рассчитывать можно будет только на вертолеты, никто раньше них не сумеет прийти на помощь.
— Так, Салим, — вздохнув неведомо отчего (может, вспомнил что-то не очень подходящее к текущему моменту), он покачал головой, — тебе задание следующее: купить в дукане пятнадцать коробков спичек… Скорее всего, лучше купить в разных дуканах, чтобы этикетки на коробках не повторялись, — он пошарил в кармане, достал мятую, помеченную арабской цифирью банкноту. — Вот сто афганей… На расходы.
— Ну, сто афоней я и в своем кармане найду, Лев Геннадьевич.
— В твоем кармане — это в твоем… Ты береги его, поскольку мой карман все-таки и "ширше и глыбже", как говаривала моя дальняя деревенская родственница Агафья Федоровна…
Салим был восточным человеком, по его понятиям старший всегда прав, даже если он и дурак, но Кривошеев дураком не был, переводчик это знал и деньги взял.
— Все! Можешь отправляться на выполнение боевого задания, — Кривошеев сделал выразительный жест. — А я пока в бумажках, оставшихся мне в наследство, поковыряюсь.
Салим сел в уазик и смотался на Грязный рынок, где продавали самые дешевые в Кабуле товары. Через двадцать минут вернулся, держа в черном полиэтиленовом кульке спички — целую охапку, полтора десятка коробков.
— Це дило, — похвально отозвался о действиях переводчика Кривошеев и выгреб спички из кулька. — Будем строить египетскую пирамиду. Бери, Салим, бумагу и переписывай кирпичи.
Послушно приложив к виску два пальца — слушаюсь, мол, шеф! — взял лист бумаги и уселся за приставной столик.
Никаких пирамид Кривошеев строить не собирался, он взял один коробок, глянул на наклейку и произнес:
— Пиши: верблюд в пустыне. — Взял второй коробок, положил его на первый. — Пуштунский орнамент… Зарисуй его, Салим. Дальше — средневековый двуручный меч, явно европейский. Как сюда попал — неведомо. Следующее изображение — бенгальский тигр, любимый зверь пакистанских халдеев…
Таким простым способом Кривошеев построил в сейфе "секретное" сооружение, а Салим переписал "кирпичи".
На следующий день с пирамидой ничего не произошло, она находилась в целости-сохранности, ни один коробок не был тронут, что означало: в шкаф никто не забирался, а вот через сутки пирамида была уже перестроена неведомым афганским архитектором. Скорее всего — служкой в погонах.
Конструкция осталась старой, она была очень простой, а вот этикетки, как игральные карты в азартной игре, были перетасованы.
— Что и требовалось доказать, — удовлетворенно проговорил Кривошеев. Сообщать о перетасовке спичечных коробков он никому не стал, жаловаться — тем более, да и было это бесполезно, но на ус происходящее намотал прочно. Молвил с неким внутренним удовлетворением: — Это надо иметь в виду и не выпускать из вида.
В городе было жарко, с водою случались перебои, но на территории президентского дворца, в парке, было и прохладно, и вода имелась. Там располагалась наша десантная рота, охранявшая Бабрака Кармаля, — первое лицо в горном гиндукушском государстве (впрочем, кроме гор в Афганистане были еще и степи, и пустыни, и леса — в общем, всего имелось понемногу, хотя джунглями или тайгой, с которой был хорошо знаком наш герой, здесь совсем не пахло). Кривошеев познакомился с командиром роты, который оказался его земляком, и тот пригласил его в ротную баню.
— Особо не стесняйтесь, — предупредил командир, — баню можем сгородить в любое время, поскольку вода у нас своя, артезианская, электричество в Кабуле отпускают неограниченное количество, и никто за него ничего не платит. Так что — прошу! — земляк-майор сделал рукой гостеприимный жест. — У нас даже бассейн свой есть.
Бассейном оказался небольшой армейский понтон, поплескаться в нем после удушливой каменной жары городского центра было одно удовольствие. Даже в детстве Кривошеев не получал от воды таких приятных ощущений, как здесь.
Что же касается электричества, то в Кабуле скопилось много беженцев, совершенно нищих, без копейки в кармане, взять с них было нечего, поэтому с них ничего и не брали. Электричество в Кабуле жгли количеством неисчислимым, и никто за него не платил. Государство это терпело, ждало, когда душманы будут выметены за пределы Афганистана, тогда можно будет взимать деньги за каждый использованный киловатт. А пока — извините.
А кто может справиться с "душками" и вымести их из страны метлой? Только шурави — советские солдаты. Сами сорбозы — солдаты афганские, были специалистами все-таки не по этой части. Кое-что о действиях сорбозов Кривошеев знал, но говорить об этом ему совсем не хотелось.
Потянулись дни, один за другим, полные работы, запаха пороха, бросков на вертолетах в разные гинду-кушские углы; иногда приходилось усаживаться и на самолет — в основном в Ан с лихо задранным хвостом, довольно мирный, почти ничем не вооруженный. Может, только кувалду, имевшуюся в распоряжении борттехника, считать вооружением, да еще пистолеты, из которых можно было с одинаковым успехом стрелять и свинцовыми пулями, и карамельками, завернутыми в цветную бумагу, — особой убойной силы у них не было. Другое дело — "калаши", автоматы Калашникова.
Выступать приходилось в кишлаках, в школах, на советах племен, на собраниях в провинциях (каждое такое собрание гордо именовалось джиргой), на официальных переговорах; один раз даже довелось толкать речь в мечети — и ничего, секретарь обкома партии Кривошеев с этим справлялся на пятерку. Но потом, по велению свыше, стал все больше и больше на работу с военными — и нашими, и афганскими.
Все-таки в детстве Кривошеева окружали военные люди — и отец носил погоны, и мать, и старший брат — хирург полевого госпиталя, на которого Кривошеев очень хотел походить, но потом это желание прошло, брат двинулся своим путем, а младший сын — своим, все, как говорил брат, "устаканилось в своих берегах".
Поначалу казалось, что жизнь в Афганистане вот-вот войдет в мирное русло, тихое и устраивающее всех, но не тут-то было, душманов становилось не меньше, а больше, кому-то очень была нужна такая расфасовка… Кривошеев хорошо знал, кому она нужна, даже фамилии мог назвать, но, чтобы щелкнуть этих людей по лысине, нужно было ехать за океан. А туда его никто не пустит.
Тем. временем из Москвы пришла новая вводная — заняться изучением вражеского стана, всех этих Хикматьяров, Абдуль-Самадов и Абдуль-Вахидов, Зульфакаров и Пачах-гуль Хайдаров, Кале-Кудузов и Ахмад-шахов… Хотя с Ахмад-шахом все-таки удалось наладить контакты. Умный был человек, дерзкий и грамотный, держал в строгом подчинении свое "государство в государстве" — огромное Пандшер-ское ущелье. Там существовала своя власть, никому не подчинявшаяся, ходили свои деньги, и был свой госбанк, наличествовала своя армия и собственная медицина, которую не могли понять ни европейцы, ни азиаты, хотя она очень была близка к народному врачеванию.
Ахмад-шах был особой фигурой в афганской войне, важной статьей в национальном тексте, которую нельзя было ни вырезать, ни отредактировать по-своему, ни перечеркнуть: Ахмад-шах — это Ахмад-шах, единственный противник в афганском противостоянии, которого шурави уважали. И это уважение не было показным, для отвода глаз — было настоящим.
Кривошееву очень хотелось с ним повстречаться, но повидаться не удавалось, не складывалась судьба. А вот с теми, кто был допущен к Ахмад-шаху, находился очень близко от него, на расстоянии руки и вообще находился в родстве с его фамилией, повидаться довелось.
Поправки, пришедшие из Москвы, заставили Кривошеева перекроить свои планы и заменить поездки в кишлаки другим занятием — он отправился на фронт. Собственно понятие "фронт" было очень условное, возникнуть фронт мог где угодно, даже в Кабуле среди городских кварталов, и когда угодно, поэтому очень скоро доморощенные филологи из сороковой армии слово "фронт" заменили словом "война".
Случалось, иногда целый десантный полк грузился на вертолеты и уходил на войну куда-нибудь в Бамиан или под Джелалабад, где неожиданно возникли, вытаяв словно бы из-под земли, крупные бандитские силы.
— Вы куда? — спрашивали у десантников любопытствующие сослуживцы из числа тыловиков.
— На войну, — отвечали десантники, а куда именно, сказать они не могли — смогут только на месте, когда выгрузятся из вертолета.
В Мазари-Шарифе — городе крупном, святом для мусульманского мира, объявилась новая банда — сорок пять человек. Командовал ею Кале-Гулям, личность в тех краях известная.
Когда-то давно, в своем неприкаянном детстве, он заболел тяжелым лишаем, который лечить не могли, и в результате облысел начисто, на голове не то чтобы волос не осталось — не осталось даже пуха, вот ведь как… Голова была гладка, как большое куриное яйцо.
Будучи еще пацаном, этот человек освоил довольно прибыльное в тех краях мастерство — научился очень умело красть. Тащил все подряд, даже индюшек со двора муфтия — не боялся никого и ничего, и делал это так ловко, что его ни разу не сумели поймать… Хотя и заставали на месте преступления, но одно дело — застать, совсем другое — обнаружить за пазухой у вора краденное. Кале-Гулям только посмеивался и поднимал руки вверх, как пленный американец, давал себя обыскать. После чего удалялся с независимым видом.
Строгие обыскивающие только плечами пожимали — осознавали, что Кале-Гулям обвел их вокруг пальца, но не могли понять, как он это сделал.
Не чурался Кале-Гулям и подработок — в жаркое летнее время возил на тележке воду и продавал ее.
Во время Апрельской революции кто-то — неведомо кто, узнать это не удалось, — наступил ему на хвост, здорово напугал, и Лысый Гулям[1] откатился в Иран.
А вот оттуда уже вернулся уважаемым гражданином, главарем банды — изворотливым, хитрым, расчетливым, жестоким, способным за полчаса перевернуть вверх дном большой город, такой, например, как Мазари-Шариф.
Через некоторое время стало известно, что в подчинении у него не одна банда, а целых шесть — одна, центральная, состоявшая, как было объявлено, из сорока пяти человек, принадлежала ему и была практически его собственностью, остальными же Кале-Гулям управлял через помощников. Своих людей этот лысый пряник старался иметь везде, даже в Кабуле, вплоть до хада — органов государственной безопасности, до правительственного кабинета и армейских штабов, хотя сам был совершенно безграмотен. Даже имени своего написать не мог.
Образование у него — ноль классов. Несмотря на то что грамотешки у Кале-Гуляма не было никакой и сам он не должен был даже близко подходить к намани-кюренным аппаратным чиновникам, а если к кому-то и подошел, то должен был немедленно засветиться, проследить его связи в Кабуле не удалось… То ли сами афганцы этого не хотели, то ли Лысый Гулям слишком хитро замаскировался, то ли вообще был не тем, за кого себя выдавал. Словом, имелась тут некая загадочная закавыка, как считал Салим, которую требовалось расшифровать… Или же, ничего не расшифровывая, разрубить этот узел силовым способом на несколько частей.
Двумя-тремя ударами тяжелого десантного ножа.
Вскоре хаду стало известно, что Кале-Гулям собирается появиться в центральной мечети Мазари-Шарифа, где похоронен один из мусульманских пророков; из-за того, что мечеть считалась священной, было трудно спланировать там какую-либо операцию: нагрянут толпы правоверных и все сорвут, но хад все-таки спланировал операцию, вот только из нее ничего не получилось.
Кале-Гулям ушел из плотного оцепления, от снайперов, сидящих в засадах, играючи, очень легко — ну будто угорь из неловких рук, ни одного человека из своих не потерял, а сорбозы, как часто бывает в таких случаях, чуть не перестреляли друг друга.
Урок был поучительный. Сорбозские командиры почесали затылки, похмыкали неверяще: ну разве может человек быть невидимым, неосязаемым? От него должен остаться хотя бы запах, след какой-нибудь, случайный отпечаток ноги, руки, пальца, локтя… Ничего не осталось. Начали строить планы на будущее, Кале-Гуляма надо было обязательно поймать, иначе этого не поймут ни в Кабуле, ни в Москве. И самим смотреть друг другу в глаза будет стыдно, если не поймают.
Очень уж прочные связи имел этот человек среди сторонников Бабрака Кармаля, просто корни глубокие пустил — всегда узнавал об опасности заранее и исчезал, не оставляя после себя ни одного следа, даже тени своей…
Все происходило до той поры, пока Лысый Гулям не решил жениться. Присмотрел себе тринадцатилетнюю девочку из хорошей семьи, на джипе с двумя машинами охраны приехал к ее отцу, завел разговор о свадьбе.
— Да ты чего, Гулям? — опешил отец. — Она же дитя еще, ей расти да расти надо, школу окончить… Рано ей в тринадцать лет идти замуж.
Лицо у Кале-Гуляма окаменело, он вытащил из кобуры тяжелый полицейский пистолет, американский, сунул ствол несчастному отцу в рот, надавил:
— Не вздумай мне отказать, старый осел, иначе… Ты даже не представляешь, что я из тебя сделаю.
Отец понуро опустил голову. Два сына, стоявшие подле него, также опустили головы — справиться с Кале-Гулямом они не могли.
— Вот и хорошо, — проговорил Лысый Гулям довольно, спрятал пистолет в кобуру. — Тринадцать лет — самый раз для жены. В Афганистане полно двенадцатилетних жен, есть даже одиннадцатилетние. Будем готовиться к свадьбе.
И Кале-Гулям стал готовиться. Для начала обложил данью район, в котором он родился, — решил, что калым должен быть богатым, привезти его к отцу невесты надо будет на нескольких караванах красочно наряженных верблюдов.
То, что тринадцатилетняя девочка не хотела выходить за него замуж и целыми днями плакала, завернувшись в глухое покрывало в своем углу, Кале-Гуляма не интересовало совершенно. Главное было — показать району, всем людям здешним, Мазари-Шарифу и провинции, кто тут хозяин, кто имеет право повелевать народом, кто может сломать шапку небу и вознестись на самую высокую горную вершину и оттуда плюнуть на кого угодно… Разъезжал Лысый Гулям на тяжелом джипе с небольшим кузовом для пулеметчика, прикрытом стальной плитой, — в кузове всегда, в любое время дня и ночи сидел бородатый, с каменными плечами и диким лицом, пугающим детей, бабай.
На свадьбу Кале-Гуляма было приглашено две тысячи гостей, явились все, даже старики, у которых во рту не было ни одного зуба, есть они могли только воздух, а не плов или кебабы, жаренные на углях, — боялись жениха: мало ли чего он может задумать и вообще, каким способом захочет расправиться с теми, кто не примет его приглашения.
Для того чтобы на свадьбе был электрический свет, Кале-Гулям достал армейский дизель… В общем, веселился душманский предводитель несколько дней, гулял как хотел, и в высь, и в ширь, никто не трогал его — ни афганские сорбозы, ни шурави, а потом принялся за прежнее дело… Нравилось оно ему, вот ведь как, очень нравилось, что люди боятся его.
И хад — афганская безопасность, и армейские части, и шурави пытались взять его в кольцо, прихлопнуть, но Лысый Гулям был сильнее разработчиков операций, каждый раз легко ускользал, и приготовленная мышеловка оказывалась пустой.
Семья, в которой находилась девочка, ставшая женой Лысого, страдала от того, что произошло, и два брата девчонки решили отомстить своему незваному родственнику — слишком уж бесцеремонно, по-разбойничьи смял он судьбу, а с нею и жизнь юной сестры.
Для этого братья поехали в Кабул.
Из Кундуза Кривошеев вернулся усталым, с тяжелой мутной головой, которая бывает обычно после нескольких бессонных ночей, с болью, неожиданно возникшей в позвоночнике и не поддающейся лечению — совсем не реагировала на лекарства, ни на наш анальгин, ни на французский диклофенак, ее надо было брать чем-нибудь более серьезным, ведомым армейским врачам и аптечкам, которые берет с собой спецназ, когда уходит в горы. То лекарство будет посерьезнее, чем хилые таблетки от несварения желудка, насморка, головной боли и першения в горле, купленные в аптеке в Москве, на улице Горького.
На работе у Кривошеева появилась новая сотрудница, красивая девушка, перешедшая сюда на работу из Кабульского аэропорта, с именем, которое натощак можно было и не выговорить — Наджмсама… Слишком уж много в имени несостыковывающихся согласных, которые относятся друг к другу без особой симпатии, иногда эти буквы даже не желают знать соседку по напечатанной строчке, даже не желают знакомиться, хотя и состоят с ней в одном алфавите.
Увидев Наджмсаму, Салим немедленно распушил перья и стал походить на ошеломленного чужой красотой фазана. А с другой стороны, фазан — очень вкусная птица, особенно если его замариновать немного, поперчить, обработать лимонным соком, обложить душистыми местными травками и запечь на медленном огне. Надо только знать вкусы и увлечения Наджмсамы и отношение ее к фазанам.
Может быть, ее от фазанов вообще воротит, кто знает…
Салим был холост, в Ташкенте имел хорошую квартиру и, пребывая в положении завидного жениха, подбирал себе невесту. Неважно, откуда она будет — из Москвы, Ташкента или Кабула, важно, чтобы она была красивой, домовитой и преданной своему мужу.
Наджмсама мигом определила, кто из двоих вошедших в предбанник кабинета главный — ухоженный подтянутый Салим или запыленный усталый Кривошеев, и обратилась точно по адресу:
— Рафик Кривошеев, к вам приехали два человека из Мазари-Шарифа… Просятся на прием.
Кривошеев огляделся.
— Где они? В приемной их нет.
— Находятся в гостевой комнате. Я им предложила чай… С русским печеньем.
— А как с языком у них? На каком языке они разговаривают?
— На дари.
— С языком дари у меня хуже, чем, например, с арабским… А по-арабски я знаю только одно слово — шукран[2].
— Самое нужное слово, рафик Кривошеев, — Наджмсама не выдержала, улыбнулась. Такие штуки, как бытовой юмор, она хорошо понимала и признавала. Это обнадеживало — Наджмсама сработается с шурави.
Гостевая комната выглядела убого, походила на лазарет, стены были темные, исцарапанные то ли временем, то ли недругами, матовые плафоны на светильниках тоже были темными, воздух был пропитан больничным запахом — сложной смесью йода, нашатыря и карболки.
В комнате сидели два молодых смуглолицых парня, похожие друг на друга, в длинных серых рубахах и сандалиях на босую ногу. Кривошеев вошел в гостевую, поздоровался с парнями за руку и пригласил к себе в кабинет — обстановка там была все-таки получше.
Парни с сожалением глянули на стаканы с недопитым чаем. Самое лучшее, что было в этой комнате — ароматный чай, приготовленный Наджмсамой.
— Чай берите с собой, — Кривошеев сделал приглашающий жест, — я с вами тоже попью чая. С дороги будет в самый раз.
Салим перевел всё слово в слово, запятую в запятую, парни недоуменно переглянулись: не поняли, что означает на языке русского "с дороги будет в самый раз".
В кабинете Кривошеев достал из шкафа деревянную миску московских сушек — свежих, вкусно пахнущих, посыпанных маком, выставил на стол: сушки — самая лучшая еда к чаю, он признавал и любил ее еще с институтской поры и, если случалась оказия, заказывал сушки в Москве, "у самого Елисеева" — то бишь в елисеевском магазине, все на той же улице Горького.
Поняв, что парни не знают, как подступиться к сушкам, Кривошеев взял из миски одну и со смачным звонким щелканьем переломил. Парням этот процесс понравился, звук тоже, ребята они были смышленые, быстро сообразили, что к чему, и через несколько мгновений, в подражание хозяину кабинета, дружно и вкусно захрумкали сушками. Салим лишь подивился их сообразительности, умению быстро сориентироваться и вообще сноровке — уж очень ловко они расправлялись с незнакомым продуктом, неосторожно выставленным его начальником к чаю.
Кривошеев не спешил, не расспрашивал гостей, зачем пришли, — учреждение, в котором он работал главным советником (или мушавером), было партийно-государственным, солидным, торопиться здесь не любили… Стиль работы был традиционный: особо не спеши, но никуда, нигде не опаздывай, обдумывай свои шаги — малых дел, неприметных и второстепенных здесь нет.
Старший из пришедших, паренек с загорелым до коричневы лицом, выпив чай, тщательно отряхнулся и прижал к груди руку — поблагодарил хозяина за угощение, затем неспешно, негромко, но очень уверенно заговорил.
— Переводи! — велел Кривошеев Салиму.
— Это родные братья несчастной девчонки, которую насильно выдали замуж за отпетого бандита Кале-Гуляма, хотя против были и отец девочки, и мать, и братья, и сама девочка. Но пришлось уступить — у Кале-Гуляма под началом более двух сотен человек, Гулям бы просто-напросто перестрелял половину кишлака и все равно сделал то, что задумал. Страшный человек этот Кале-Гулям. Жизнь их сестры исковеркал…
Кривошеев внимательно разглядывал братьев, слушал, но вопросов не задавал… Пока не задавал. Парень тем временем сообщил, что за Лысым уже давно гоняются сорбозы, но ухватить за хвост никак не могут и вообще не знают, где он находится. А он точно знает, где Кале-Гулям будет находиться в ближайшие три дня, и готов сообщить это шурави. Только шурави, но не афганским сорбозам… Те выдадут его Лысому Гуляму, и Лысый тогда убьет их всех — всю его семью, никого не пощадит, даже сестру, ставшую его женой… Сестру, заплаканную от горя, почерневшую, тоже убьет, поскольку Лысый — зверь.
Все ясно. Надо поднимать десантников и проводить точечную операцию, поскольку Кале-Гулям — человек опасный и промашек не дает.
Понятен и мотив, по которому молодые люди оказались здесь, — решили отомстить за поруганную сестру, за собственное унижение, за оскорбленного отца, за мать, заболевшую после свадьбы, — вряд ли она уже поднимется, — за попранные нравы и обычаи афганские. Кривошеев пожал руки обоим парням, произнес одобрительно:
— Будем действовать согласно нашему плану.
Фраза эта означала, что сорбозов к операции привлекать не станут, — те сдадут своих братьев по оружию, солдат-шурави, сдадут и не поморщатся, даже не подумают о том, что они делают, — слишком уж глубоко внедрился в разные кабульские структуры Кале-Гулям, слишком продажными стали некоторые функционеры в погонах. Не все, конечно, а некоторые, и эти некоторые вредят очень прилично, один, всего лишь один такой деятель может принести вреда больше сотни "Прохоров" — крестьян, которых душманы поставили под ружье и научили нажимать пальцем на спусковой крючок…
Вопрос о том, кого задействовать в операции, какие конкретно силы, решать будут, конечно, военные, но Кривошеев со своей стороны постарается, чтобы утечки о предстоящей "войне" не было никакой, все щелки законопатит, проверит, не дует ли откуда, и сам примет в операции участие. Лично.
В общем, все было ясно, как июньское солнце, выглянувшее на небе из темных грозовых прорех, чтобы побаловать людей… Но это бывает там, на родине, где-нибудь под Москвой или Оренбургом, а здесь дождей в летнюю пору не бывает совсем.
Здесь струи дождя видят только зимой, перед Новым годом, в остальное время воздух кипит от несносной жары, в которой легко могут свариться и бегемот, и слон, и целое стадо коней. Тяжело бывает тут, вода высыхает даже в кяризах — глубоких подземных колодцах, люди дышат, как рыбы, выброшенные на берег, некоторые представители рода человеческого вообще не выдерживают и отправляются в дальний поход, последний в своей жизни…
Проводив гостей до нижних дверей, где стоял часовой-шурави, Кривошеев спросил, как их зовут. Старшего, сообразительного, разговорчивого, злого — не мог прийти в себя после потери любимой сестры, — звали традиционно для мусульманского мира — Мухаммедом, младшего, молчаливого и в общем-то пассивного, не столь возбудимого, как его брат, — Аминуллой.
Дальше идти было нельзя: афганцев, решивших помочь в поимке Кале-Гуляма, могли засечь на контакте с русским советником, а эта штука была очень нежелательна, для Мухи (Мухаммеда) с Аминуллой — просто опасная…
Как бороться с предательством, какой рецепт для этого годится, может дать хороший результат, что придумать, никто из наших мушаверов, увы, не знал… И совет толковый никто не мог дать. Ни сам Кривошеев, ни сподвижники его — все они, даже переводчик Салим, выходец из мусульманской семьи, сам мусульманин (потаенный, конечно же), были для афганцев чужими, неправоверными кяфирами. В разговорах афганцы со всем соглашались, кивали, поддакивали, секреты обещали не разглашать, но через десять минут предавали — очень легко, в одно касание, словно бы занимались этим всю жизнь.
И делали это с удовольствием, поскольку знали — за предательство им заплатят. А какой мусульманин откажется от лишнего афгани или, тем более, — от банкноты цвета травяного супа, вожделенного доллара, если деньги лежат на видном месте и взять их ничего не стоит — нагнись и бери. И никто ни единого слова не произнесет, чтобы остановить, даже не заметит этого, а всего делов-то — шепнуть нужному человечку на ухо несколько слов и все. Деньги — твои.
Через полтора часа разведчики дали свое заключение на информацию Мухаммеда: все верно, Лысый Гулям находится на указанном месте и будет находиться там еще два или даже три дня. Теперь все решали скорость, слаженность действий и точный расчет.
Разведчики постарались, по своим каналам проверили все банды Кале-Гуляма — важно было знать, где они находятся, в каких конкретно точках, не думает ли шеф подтянуть их к себе.
Если надумает, это будет не очень здорово, поскольку оружия у Лысого было много, а патронов еще больше, патроны он вообще не жалел, упакован был, говоря молодежным сленгом, по макушку, завязки были замотаны за уши.
Через час двадцать минут несколько вертолетов поднялись в воздух и взяли курс на Мазари-Шариф.
Дом, в котором находился Кале-Гулям, был по сельским меркам не просто богатым домом, а очень богатым, имел несколько приделов, стены у него были толстые, плотные, частично кирпичные, частично слеплены из глины, отдельно была возведена глубокая рисунчатая решетка для сушки изюма… Типично афганская поделка, каких Кривошеев в других странах не видел.
Дувал, которым были обнесены постройки и двор дома, удивлял своей высотой — в полтора раза был выше всех остальных деревенских дувалов, — и плотным был и крепким, пуля такую стенку не пробивала.
Конечно, для Лысого Гуляма, сидевшего где-то в глубине поместья, это было хорошо, но и для шурави тоже было хорошо. За таким дувалом можно было в случае чего укрыться, спрятаться, нырнуть вниз и уберечься от пули… Надо полагать, Кале-Гулям это тоже имел в виду, когда выбирал дом для отдыха.
В стороне от деревни на ровную площадку сели два "сарая" — вертолеты Ми-6, каждый из которых был способен перевезти целую роту бойцов.
"Хорошее место для осадки выбрано, — отметил про себя Кривошеев, — сейчас ребята оцепят кишлак и будет то, что доктор Коган прописал… Успели вовремя, что больному и нужно. Теперь ни один лысый или небритый мимо не прошмыгнет… И не лысый тоже".
Командир разведчиков — майор с двумя штопками на куртке-песчанке — следами пуль, вооруженный укороченным израильским автоматом, вольно болтающимся на груди, пригладил пальцами короткие пшеничные усики и сообщил Кривошееву:
— Мы тут двоих из команды Лысого Гуляма прищучили, узнали кое-что… В доме с Лысым народу немного, человек восемь, остальные разместились на окраине кишлака, сидят в двух дувалах.
— Главное — не выпустить их.
— Не выпустим, товарищ мушавер, не тревожьтесь.
Кривошеев не сдержался, невольно поморщился — никак он не мог привыкнуть к экзотическому, почти туземному "товарищ мушавер". Что-то очень уж дикое есть в сочетании этих двух слов.
— Да я и не тревожусь, — сказал он.
Быстро переместились в кишлак, за несколько минут взяли поместье, где находился Лысый Гулям, в двойное кольцо. В глубине двора, за дувалом, неожиданно прозвучал выстрел.
— Товарищ мушавер, товарищ мушавер, — разведчик сделал несколько суетливых движений, — надо бы из-под пуль в сторонку… А?
— Не беспокойтесь, майор. С тем, как свистят пули, я уже познакомился.
С плоской крыши одного из приделов дома дробной строчкой ударил автомат — явно не "калашников", звук был чужой, стук советского автомата был хорошо известен Кривошееву, а тут стреляли из иностранной машинки, вполне возможно, заморской.
— Простите, — выкрикнул Кривошеев майору и метнулся вперед, к дувалу, правя немного в сторону, где впритык к ограде росло старое дерево с большим корявым дуплом. Едва он достиг дувала, как сверху, с закраины на него посыпалась твердая глиняная крошка.
Стрелок был опытным, цель выбрал точную — человека, на котором не было погон, и защитная одежда его была не военной, а "штрюцкой", говоря языком писателя Куприна, — запоздал только стрелок на несколько мгновений, нажал на спусковой крючок, когда Кривошеев уже рванулся к спасительной стенке дувала. Хорошо, что запоздал, это была наука для Кривошеева.
Из дома ударило еще три автомата, всего три, хотя после разговора с разведчиком Кривошеев считал, что должно больше. Не может быть, чтобы остальные душманы пришли в этот богатый дом с хлопушками для мух, голубыми флажками мира, которые любит распределять среди публики ООН, и пластмассовыми пугачами, столь любимыми учениками младших классов школы — первого и второго. В третьем классе эти ребята уже начинают считать себя взрослыми и играть с пластиковыми безделушками брезгуют.
Операцией руководил другой майор — поджарый, похожий на спортсмена-легкоатлета, заместитель командира полка Коськов, в бою крикливый, жесткий и, как показалось Кривошееву, людей совершенно не жалевший.
Очень скоро в ответ на стрельбу в дом всадилась пара гранат, брошенная рукастыми умельцами из-за дувала, с крыши одной из недалеких сельских кибиток прогремела пулеметная очередь — в общем, затевался настоящий бой, участвовать в котором Кривошееву ни за что не дадут, поскольку это — штука ответственная и опасная. Да еще надо уметь нажимать на спусковую собачку, чего, как считали военные, не все приезжие из Союза умеют делать.
Тем не менее Кривошеев достал из кобуры свой пистолет — новенький, пахнущий масляной смазкой "Макаров", проверил его. С пистолетом все было в порядке, восемь патронов находились в обойме, девятый, который сверх нормы, был загнан в ствол.
Без оружия в Афганистане не был никто, все прибывшие из Союза получали стволы в обязательном порядке. Пистолеты выдавались не для того, чтобы воевать, для другого — в ситуации крайней, безвыходной, не даться врагу живым, не испытать муки плена и издевательств, при рассказе о которых всякому гражданину, независимо от того, военный он или обычный штатский шпак, делалось не по себе.
В общем, "Макаровы" носили в сумках вместе с хозяйственными тряпками даже уборщицы. Правда, объяснять, что из себя представляет восьмизарядный "Макаров" и с чем его едят, им никто не объяснял, поэтому мало кто из уборщиц, бухгалтерш и кладовщиц, очутившихся в Афгане в ту суровую пору, знал, что надо с пистолетом делать. Большинство из прекрасных дам путали его с миксером, которым сбивают коктейли из винограда сорта "киш-миш", и клизмой для промывания желудка…
Очень скоро стало понятно, что сопротивляются лишь трое душманов из окружения Лысого Гуляма, а не семь и не восемь, а трое… Лишь они огрызались из автоматов.
На окраине кишлака также гремели выстрелы — десантники блокировали подопечных Лысого и теперь додавливали их, требовали "вскинуть руки в гору", но те не желали, сопротивлялись — понимали, что обязательно будет подробный разбор их биографий и за кое-какие делишки придется вчерашним дехканам ответить по всей строгости закона. А опыта по разговорной части у них не было совсем — в общем, стеснялись душки.
Но стесняться долго им не пришлось, десантники были напористы, убедительны, быстро уговорили правоверных, и те побросали свои автоматы, будто ненужные железки, хотя совсем недавно зарабатывали ими деньги, как землекопы своими широкими лопатами, только брызги пота летели во все стороны. А Кале-Гулям сдаваться не желал… В доме уже что-то дымилось, на крыше приплясывали, играя друг с другом, синеватые лоскуты огня.
Взять людей, засевших в доме, было непросто, для этого надо притащить сюда пару полевых пушек — слишком уж прочное сооружение возвели на этом куске земли кишлачные строители.
Банды Лысого Гуляма уже не существовало — спеклась компания, а сам он еще существовал, палил и палил. Плюс три автомата, бившие из прорезей-окон, тоже не прекращали стрельбы… Ни на мгновение.
Выходов было немного. Брать дом штурмом — это раз, ждать, когда у Лысого кончатся патроны, — два. Третьего не было. Коськов решил — надо еще немного подождать, потянуть время, потом при разборе операции в штабе получит меньше замечаний… Это важно. При всем том майор удивлялся — сколько времени идет стрельба, а эти три автомата не могут умолкнуть — ну никакого сдвига, ни один из стволов не споткнулся, не угас, все три пели свою страшную песню.
У Коськова была и другая надежда — должны подоспеть "бэтээры", он их ожидал, а бронетранспортеры с полным боекомплектом — это гарантия того, что операция будет успешно завершена. Надо только немного подождать.
При всей сложности борьбы с душманами полагаться на афганцев, с доброжелательными улыбками встречавших во властных коридорах советских мушаверов, никак нельзя: они продают своих друзей-шурави на каждом шагу, в каждом углу, — при этом часто заглядывают к себе в карман, считают, сколько там банкнот прибавилось после очередного предательства.
Не все афганцы, Конечно, предатели, много людей стойких, серьезных, умных, готовых драться за свою счастливую страну, за свет над ее землей, но иногда Кривошеев отмечал с горьким чувством: а предателей-то становится все больше, словно бы они рождаются, вылупляясь из каких-то куколок, вылезают из сопревших оберток и становятся в ряды радетелей неведомо кого… Кто больше денег даст, на той стороне они и окажутся.
У Кривошеева в Кабуле появился добрый приятель, хороший поэт Дастагир Пандшери, входивший в верхушку партии. Так, Пандшери рассказал однажды, что сорбозы — простые афганцы, воюющие на стороне существующей власти, часто берут в плен душманов, которых надо бы немедленно ставить к стенке, в лучшем случае — сажать в кутузку на время, пока будет напечатан и подписан приговор, но в хаде их определяют в теплую камеру с телевизором, а через несколько дней выпускают на свободу.
Выпускают, естественно, за деньги.
К самому Пандшери как-то пришел дехканин, земляк из его деревни, попросил помочь. Родственник его попал в беду — в хад. Поймали его в какой-то горной банде с автоматом в руках, но бить и пытать не стали, лишь спросили, богатый ли он человек? Мысли у него, конечно, были невеселые, и он, понимая, что из ямы, хотя и теплой, надо выбираться, обратился к своему родичу. А родич — к Пандшери.
Пандшери лишь удрученно покачал головой… "Вряд ли смогу выручить, — сказал он, — бандит есть бандит, он должен обязательно понести наказание". Разговор на этом закончился.
Дехканин в ответ засмеялся и заявил, что в таком разе его родственника освободят деньги. Действительно, через неделю выпущенный из хада душман ел плов с козлиной у себя на дворе и попивал слабенькое пойло, не способное опьянить даже ворону. Собирался купить новый автомат и делился с соседями творческими планами на будущее. Вот такие вот сладкие коврижки кушает ныне афганское общество.
Все происходит на виду у всех, все всё засекают, но никому ничего не говорят, словно бы так и надо, только вот душмана этого, имевшего в родственниках мягкую участливую душу, перевербовали, он теперь хадовским разведчиком будет и пойдет пешком в Пакистан, чтобы глянуть, чего там происходит в подготовительных душманских лагерях.
Либо того серьезнее — теперь в качестве платного шпиона станет пересылать в Кабул карты, чертежи, донесения. Лицо Дастагира Пандшери, хорошего поэта и вообще славного мужика, с которым можно даже пару стопок выпить, несмотря на запреты религии, исказилось, поехало в сторону, но очень скоро он взял себя в руки, повеселел… Хотя, конечно же, проку от такого разведчика будет не больше, чем от козла, отправленного в командировку на грядку редиски…
Тем временем десантники сумели форсировать в неприметном месте дувал, проникнуть во двор и очень скоро ликвидировали одного автоматчика, а затем и второго. Сделали это так неприметно, что сподвижники Лысого Гуляма даже не засекли, как те поплыли в мир иной, в мусульманские небеса.
Оставшийся в одиночестве ствол "калашникова" поперхнулся, словно бы в магазине закончились патроны, затем, одолевая самого себя, кашлянул несколько раз обреченно, выталкивая что-то из ствола, и затих, будто какая-то нужная железка отвалилась от него; десантники тут же поднялись и рванулись в плоский, но очень большой дом. Кривошеев засек, как вместе с ними в дом кинулся брат несчастной жены Лысого Мухаммед, хотел было крикнуть, чтобы тот не совался на линию огня, но не успел — Мухаммед уже исчез в доме.
Разом сделалось тихо. В ушах будто бы возник и тут же начал стремительно слабеть, сходя на нет неприятный свиристящий звон.
В одной из комнат были обнаружены тела двух убитых моджахедов, сам же Лысый Гулям куда-то исчез — ну словно бы сквозь землю унесся в неизвестность. Испарился, что ли?
Куда исчез — непонятно. Дом оказался пустым, никого в нем больше не было, тусклое, не способное разгореться пламя потихоньку пофыркивало наверху, то делалось совсем слабым, ничтожным, то, напротив, цеплялось за какую-нибудь деревяшку и чуть-чуть набирало силу, но очень скоро угасало. Был найден труп и третьего душмана… Больше ничего.
Майор Коськов нашел Кривошеева, козырнул — все-таки тот представлял высшую политическую власть, которой военные подчинялись.
— Лев Геннадьевич, Лысый Гулям исчез.
— Этого не может быть, он здесь, абсолютно точно — здесь… Надо искать.
— Есть искать! Сейчас попробуем ковырнуть дом поглубже.
Кале-Гуляма обнаружили через тридцать минут в подсобном помещении, похожем на сарай, "предводитель моджахедов", посеревший от неожиданного свадебного подарка, преподнесенного ему шурави, держал в руках два пистолета… Но выстрелить сумел только из одного, и только один раз.
Скрутили его в полсекунды, под глазом нарисовали фонарь, чтобы было чем светить в темноте одиночной камеры, отвесили пару оплеух по шее, да еще добавили ногой по заднице, чтобы лежал на полу и не рыпался — в общем, не повезло Лысому Гуляму. На вертолете Ми-8, прибывшем с Баграмского аэродрома, его отправили в Кабул.
Десантники же остались в кишлаке разбираться с обстановкой: половину застрявших там душманов отправили в небесные чертоги, вторую половину скрутили, чтобы потом поговорить с ними по душам.
Плохо было другое — под пулю Кале-Гуляма попал старший брат четырнадцатилетней девчонки, которая ныне считалась женой Лысого, Мухаммед — очень уж хотелось этому парню разрубить позорный узел, завязанный на его семье, слишком много черных красок, зла, печали принес Лысый Гулям в его дом…
Мухаммед угодил под пистолетный хлопок Кале-Гуляма, пуля всадилась ему в грудь и очень опасно застряла в мышце около сердца… Хотя внутри она могла нырнуть в сторону и изрубить в куски все, вплоть до костей; могла задеть и сердце. Кривошеев глянул на Мухаммеда и удрученно покачал головой — парня тоже надо везти в Кабул, в госпиталь. Только вот проблема — до Кабула он может не дотянуть, умрет по пути. Дыхание у Мухаммеда было прерывистым, оно то возникало, рождаясь в груди хриплой лопающейся волной, то исчезало, и его совсем не было слышно, даже пузырение воздуха в легких прекращалось, жизнь совсем уходила из молодого тела, и никто не знал, в том числе и Кривошеев, вернется она в Мухаммеда или нет.
В группе десантников был фельдшер, экипированный, как и все бойцы, он имел автомат, подсумки, лифчик с рожками, а также сумку, положенную всем медикам, — с лекарствами и инструментом, но в одиночку делать операцию он не будет, даже если очень захочет — может сгубить раненого.
Стало ясно партийному мушаверу Кривошееву, что все дела, которые собрались у него — и старые, и те, что образовались в только что закончившейся стычке, надо задвинуть куда подальше и заняться лишь одним — уложить парня на обеденный стол и немедленно приступить к операции… Немедленно. Иначе человека этого молодого, совершившего мужской поступок и сделавшего для Афганистана доброе дело — неизвестно, сколько бы еще убил людей Лысый Гулям, не останови его шурави, — не станет.
— Бойцы, несите раненого в помещение, где есть воздух, — приказал Кривошеев десантникам, — только аккуратнее.
В доме, на женской половине, нашли чистую простынь, расстелили ее на низком восточном столе, Кривошеев невольно подумал: хорошо, очень хорошо, что хоть такой неудобный стол здесь имеется — с корот-кими, необычной кривизны ножками, широкий, такой широкий, что на нем можно ездить на велосипеде, хуже, если бы его не было совсем… Операцию придется делать скорчившись, сложившись в три погибели, только так… Ничего другого не дано.
Фельдшер по фамилии Шмыга, тощий, совершенно невесомый, неведомо как умудряющийся таскать на плече автомат, с узким детским личиком и тяжелыми жилистыми руками деревенского мужика, умеющего пахать землю, приготовился ассистировать Кривошееву.
— Ну, товарищ младший лейтенант, вперед! — скомандовал Кривошеев фельдшеру, а заодно и самому себе: Мухаммеда надо было вытащить во что бы то ни стало, он должен жить…
Набор хирургических инструментов у Шмыги оказался полным, без пропусков, и это было хорошо, с таким набором операцию можно проводить и в горах, и в кишлаке, где живут трудяги-мулы, и на берегу дикой речки, и в пещере — где угодно, в общем, — вот этим советская медицина и была, извините, сильна.
Еще раз осмотрев рану, Кривошеев пришел к выводу, что пуля все-таки сместилась в сторону и сидит в теле глубоко… Если он в ближайшие полчаса не достанет пулю, то Мухаммед может и не выжить. Не дай Бог, чтобы пуля в пистолете этого лысого кренделя была смазана какой-нибудь ядовитой пакостью — тогда все потуги будут впустую, делай их — не делай, кромсай тело парня — не кромсай, все будет бесполезно.
Он смазал края раны спиртом, поморщился от резкого духа, шибанувшего в лицо, запечатавшего ноздри, покрутил головой, соображая, как в каком положении должны сейчас находиться руки, тело, голова, и сделал решительное движение щупом. Первым делом нужно было достать пулю, все остальное, всякая гарь, мусор, грязь, крошки металла, отколовшиеся во время выстрела, чистка раны — все это потом… Потом!
Как и предполагал Кривошеев, пуля Лысого Гуляма вошла в тело парня не по прямой, а по кривой, сложным винтом, по-ведьмински, и целых двадцать минут понадобилось мушаверу, чтобы в теле, в месиве мышц, сосудов, крови отыскать ее и крепко уцепить кончиками щипцов. И все-таки дело застопорилось.
Кривошеев почувствовал, что у него дрожат усталые ноги — онемели, сделались деревянными, в них перестала течь кровь. М-да, по части медицины Афганистан будет отставать от всего мира, это ежу понятно, — до тех пор будет отставать, пока в домах не появятся высокие столы. Те самые, сидя за которыми люди не рискуют стать инвалидами.
Хоть и работал Кривошеев в обкоме, был обычным аппаратчиком, чиновником — человеком с важно откляченной нижней губой, как он говорил про таких людей, — и врачебную практику отставил вроде бы в сторону, а навыки хирургические не растерял: и пальцы, несмотря на усталость, слушались его, и голова соображала, была ясной, не звенела, и сознание — прозрачнее не бывает… В общем, все было тип-топ.
Скорость операции, может быть, была пониже, чем в хирургическом отделении, в пору, когда он им руководил в областной больнице, а в остальном все вроде бы очень даже ничего, он сохранился… И сам сохранился, и самого себя в профессии сохранил.
Фельдшера — на солдатском языке Таблетку — по фамилии Шмыга надо было похвалить особо: во-первых, у него с собою оказалось все-все-все. И скальпели, и зажимы, и тампоны, и анестезия, целая батарея болепонижающих средств и прочих лекарств. Таблетками медиков зовут не только в армии, но и в лагерях, в тюрьмах — в местах суровых, в общем, и это не зазорно. Тем более в условиях, когда медики ходят с десантниками в горы, в пустыни, в каскады пещер, на снежные шапки Гиндукуша, в дикие кишлаки на войны.
Вышибают оттуда душманов, кого-то берут в плен, кого-то уничтожают, кого-то милуют — кому что из врагов достанется. Таблеткам же, если начинает литься кровь, приходится помогать всем, и правым и виноватым — и одним и другим…
Больше всего времени Кривошеев потратил на пулю, очень уж хитро она была зажата мышцами… Когда удалось ее извлечь, Кривошеев вздохнул освобожденно, откинулся назад и сел на пол, покрытый каменной плиткой.
Едва слышно застонал — так устал, ноги ему скрутило, сильно скрутило, буквально вывернуло их наизнанку, пальцами назад, даже подумалось невольно: а не станет ли он после Афганистана инвалидом? Нет, не станет. Кривошеев вытянул ноги, помассировал их.
Собственно, не столь уж он и стар, раз мышцы начали быстро отходить, с них словно бы стекала и впитывалась в пол некая невидимая влага, унося с собою усталость и ломоту.
Пяти минут, — а может быть, и того меньше, — хватило, чтобы Кривошеев пришел в себя. Прислушался к дыханию Мухаммеда. Тот хоть и был бледен — на бледной коже даже проступили серые пятна, — а дышать стал ровнее, пуля не давила ему на организм, не мешала дышать, этот парень выправится, точно выправится…
Хотя одно испытание ему предстояло пройти очень скоро, почти сейчас же — в трясучем вертолете, который, случается, в воздухе и от ракет уходит, и от выстрелов с земли, дергается, как веялка во время сушки зерна, — одолеть расстояние до Кабульского госпиталя, выдюжить… А в Кабуле дело пойдет на поправку, в этом Кривошеев был уверен твердо. Он уперся ладонями, пальцами в пол, приподнялся.
Через минуту он уже вновь склонился над Мухаммедом. Операция продолжалась.
Надо было привести в порядок рану, почистить ее, сделать, извините за неуместное выражение, благообразной, чтобы смотреть на нее можно было без содрогания.
В комнату зашел подполковник — командир группы вертолетчиков, громоздкий, как шкаф, шумный, немного неуклюжий, смешно шевельнул большим красным носом, поинтересовался напрямик, без всяких экивоков и дипломатических хождений вокруг да около:
— Сколько времени вам понадобится на операцию?
— Полчаса.
Подполковник вскинул ладонь к шлему с вольно болтающимися ушами и двойным проводом связи, опускающимся в карман комбинезона:
— Есть ждать еще полчаса до окончания хирургической операции…
Кривошеев покачал головой: однако!
Операцию он закончил ровно через полчаса, уложился точь-в-точь, а еще через семь с половиной минут раненого бегом потащили на брезентовых носилках в вертолет.
Окончательную зачистку в кишлаке афганские власти решили поручить прибывшему на грузовиках полку царандоя — и отыскать в земляных щелях подельников Лысого Гуляма, и собрать оружие, и трупы бесхозные закопать, и проверить жителей на лояльность к народной власти, и даже навести порядок в полуразоренном доме, который, на беду его хозяев, облюбовал Гулям…
В Кабуле Кривошеев подробно осмотрел басмача, наряженного в дорогую рубаху и штаны, сшитые из тяжелого коричневого шелка. Голова его походила, конечно, на сухую, сморщенную под ушами тыкву, но могла менять свою форму — то вытягиваться, то сокращаться, то расширяться в височной части и в щеках — в общем, редкий был экземпляр. И необычный.
Ростом Кале-Гулям был высок, лицо имел скуластое, монгольского склада, на переносице плотно смыкались в одну линию сросшиеся брови.
На этот раз он понял, что выкрутиться не удастся, — сидит очень прочно, поэтому решил пойти на любые ухищрения, чтобы сохранить себе жизнь. При этом упрямо утверждал, что за все годы не убил ни одного человека, но у Кривошеева и его напарника-пуштуна, окончившего в Москве Университет дружбы народов, на руках имелись совсем другие факты.
Дело дошло до того, что Лысый Гулям на допросе заложил даже родного брата, сказав, что он заведовал в его нескольких бандах оружием, хотя тот был далек от этого, все делал для того, чтобы остаться в живых, и сотрудники хада обещали ему это.
Но концы никак не хотели срастаться с концами, слишком много следов оставил после себя Лысый, и очень много народа было готово стать его кровниками… Глядя на его лицо, украшенное сросшимися бровями, Кривошеев вспомнил старую примету, известную из древнего учебника по криминалистике: сросшиеся на переносице брови свидетельствуют о наклонности человека к убийству.
Из таких меченых особ вырастает в шесть раз больше убийц, чем из людей обычных, это уже подмечено и, если хотите, стало неким неписаным законом.
Многие разбойные факты всплыли на судебном разбирательстве, и Кале-Гулям был поставлен к расстрельной стенке.
А брат юной четырнадцатилетней вдовы Мухаммед, выздоровев, поступил в специальную школу, окончил ее и начал работать в хаде — это была настоящая мужская работа…