Глава I

Утро 2 октября 1891 года начиналось для Петра Александровича Азаревича чрезвычайно скверно.

Отодвинув тяжелую бархатную гардину, он мрачно смотрел в клубящийся за окном промозглый московский осенний туман. Свет, с трудом пробивавшийся сквозь бесцветную облачную пелену и капли на стекле, обволакивал его бледное строгое лицо.

Азаревичу нечасто приходилось видеть город со столь высокого четвертого этажа. Отсюда, из окон изысканной квартиры доходного дома Синицына, были, как на ладони, видны еще спящие под утренним дождем улицы и бульвары со стройными рядами деревьев, фонарей и электрических столбов, золоченые купола и кресты соборов, тонкие шпили пожарных каланчей и стальные крылья мостов, под которыми по излучине реки сонно проплывали груженые баржи. Над серо-рыжими гребнями мокрых жестяных крыш с пеньками дымоходов и скворечниками слуховых окон то тут, то там в бледное рассветное небо вонзались кирпичные фабричные трубы, а вдали, в туманной вышине над городом темнели кремлевские двуглавые орлы.

Внизу, у подъезда дома, уже чернела цепь фигур в полицейской форме, готовых гнать прочь еще не появившихся тут случайных прохожих и неслучайных репортеров. Не пройдет и часа, как здесь появятся и те, и другие…

На подоконнике рядом с потухшей закоптелой керосиновой лампой лежала свернутая театральная программка. «Спящая красавица» Петра Чайковского – кто не слыхал о главной премьере этого сезона! На сложенном вдвое листе бумаги была изображена спящая барышня в длинной «шопеновской» пачке.

Азаревич обернулся.

За ним на украшенной резьбой кровати в точно таком же одеянии лежала мертвая девушка. Черты ее лица были явно переняты художником, рисовавшим программку. Вокруг тела деловито сновали полицейские, а в дверях то и дело появлялись и исчезали любопытные лица обитателей доходного дома. В воздухе стоял сильный запах лекарств.

В комнату вошел высокий подтянутый мужчина лет сорока пяти с небольшой аккуратной бородкой, тонкими чертами лица и властным тяжелым взглядом. Это был прокурор Московской судебной палаты Алексей Васильевич Мышецкий.

Азаревич, заприметив знакомую худощавую фигуру в черном прокурорском кителе с двумя рядами блестящих пуговиц, пригладил широкой ладонью свои чуть тронутые сединой волосы, подкрутил пышный ус, привычно вытянулся и по-военному поправил на себе синий потертый сюртук.

– Здравствуйте, Петр Александрович, – приветствовал старого соратника Мышецкий. – Я очень рад, что застал вас в городе. Опасался, как бы вы снова не исчезли на наших необъятных просторах!

– Здравия желаю, ваше превосходительство. Напрасно опасались: я уже год не покидаю Москвы, – отозвался Азаревич, но удивления в глазах Мышецкого не заметил. – Вы ведь осведомлены о том, что я решил оставить службу?

– Осведомлен, равно как и о вашем добровольном затворничестве. И, тем не менее, я сразу вызвал вас сюда, пусть вы и не из числа тех, кто должен прибыть на место преступления первым.

– Зато часто бывал тем, кто заканчивает все дело…

– Именно! И потому, Петр Александрович, полюбуйтесь, пожалуйста, на это!

Прокурор указал на комнату, будто на сцену с расставленными там декорациями:

– Сегодня все так располагает к театральности! Знаете, я вовсе не драматург, однако я все же познакомлю вас с наброском либретто первого акта этой драмы. Вы наверняка слышали, что сегодня вечером в Императорском театре должна была состояться премьера балета «Спящая красавица». Амадея Лозинская или, точнее, Зинаида Осипова, – он указал на мертвую девушку, – должна была сегодня вечером собрать овации огромного зала, начав свое головокружительное восхождение на театральный Олимп. Однако пару часов назад балерину нашла горничная; ее все еще успокаивают в соседней комнате… И я, осмотревшись здесь, решил послать за вами.

– Но я никогда не занимался расследованиями! Это никаким образом не входило в круг моих обязанностей. Мое дело – сыск: выследить, изловить и передать преступника в ваши руки. Я решительно не понимаю потребности в моем присутствии здесь! Платок с хлороформом в руке, аккуратно открытая баночка со снотворным на столике… Похоже, девица лишь решила крепко-накрепко заснуть, а уж отчего, я судить не возьмусь.

– Петр Александрович, скажу честно: ваша манера работы и ее результаты меня всегда восхищали и поражали. Теперь же позвольте и мне попытаться удивить вас. Думаю, – Мышецкий повысил голос, – господа следователи закончат осмотр места происшествия и представят мне отчет к полудню. А вас, – он снова обратился к Азаревичу, – я приглашаю спуститься вниз, в ресторацию, и позавтракать со мной. Надеюсь, вы, отдалившись от дел, еще не теряете напрочь аппетит при виде усопших?..


…Обслужили их быстро. Расторопный половой в косоворотке подал на стол яичницу, нарезанную толстыми ломтями колбасу и горячий чай.

– Послушайте, Петр Александрович, – спросил прокурор, беззвучно помешивая ложкой в стакане сахар, – отчего вы оставили службу? Тридцать пять лет – возраст расцвета для мужчины, пора усердной работы и деятельного продвижения по службе! Да и столь искусных филеров, как вы, в нашем ведомстве никогда не обделяли жалованьем и наградами!

Азаревич поморщился:

– Нет, благодарю! Эти названия оставьте мальчикам с бомбами! Филеры – это агенты наружного наблюдения. Оттого, что им часто поручают слежку за излишне ретивыми фрондерами, их имя уже склоняют на все лады. А я в политику не лезу. Я лишь выслеживаю преступника и беру его. Таких у нас в Сибири часто называют вороловами или, если угодно, охотниками.

– Охотниками? Очень интересно!

– Да, охотниками. Охотниками за головами. Но здесь, в Москве, я и слово «агент» перевариваю с большим трудом. Благо, это все уже в прошлом…

– А у меня, Петр Александрович, – вздохнул Мышецкий, – в самом что ни на есть настоящем! Однако к чему же это я? Взгляните-ка! Это, на мой взгляд, до крайности занимательно!

Он, отодвинув в сторону тарелку Азаревича, вынул из кармана кителя свернутый фунтиком лист, аккуратно его развернул и положил перед собеседником. На листе лежали несколько бумажных клочков и записка, нацарапанная на осьмушке тонкой голубоватой писчей бумаги.

– Предсмертное послание? – без удивления спросил бывший сыщик.

– Да. Ознакомьтесь!

Почерк был неразборчив: видимо, рука девушки сильно дрожала. Но Азаревич все же сумел прочитать:


«Это высшая справедливость. Так должно случиться. Иначе быть не может».


– Лаконично! Уходит из жизни, никого не обвиняет. Вы находите в этой записке что-то странное?

– Отнюдь! Записка действительно малопримечательная. Но вот эти клочки – совсем другое дело!

– Неудачная проба пера?

– Не совсем.

Мышецкий бережно развернул смятые кусочки и выложил их на скатерти, как мозаику, старательно подбирая каждому фрагменту свое место.

– Вот так, – удовлетворенно протянул он, когда обрывки сложились в лист бумаги правильной формы. – Сможете это прочесть?

Измятые и порванные клочки составляли записку, написанную тем же дрожащим неразборчивым почерком:


«Этот человек не даст мне уйти живой. Смерть эта не по моей воле. Боже, не оставь меня».


Азаревич вопросительно взглянул на прокурора:

– Значит, с нею рядом был кто-то еще?

– Похоже, что так.

– Вы хотите сказать, что ее убили?

– Скорее, убедили.

– В чем?

– В решении покинуть этот бренный мир и уйти в царство вечного сна, подобно сказочной принцессе, которую этой несчастной предстояло сыграть нынче же вечером.

– Смело! Вы намекаете на доведение до самоубийства?

Мышецкий аккуратно свернул бумажные обрывки и снова спрятал их в карман:

– Находчиво, не правда ли? Я нечасто сталкиваюсь с подобным. Зверь – это всегда зверь, добыча – всегда всего лишь добыча. А тут дичь взяла да и показала зубы. И актриса, наверное, была неплохая: догадаться не сразу писать то, что требует душегуб, разыграть сцену с разрыванием неудавшейся записки, да так, чтобы он ничего не заподозрил… Эти клочки я намерен сберечь для суда.

– Подозреваемые имеются?

– Вы, кажется, переменили свое мнение? После того, как четверть часа назад спокойно говорили мне о том, что это обычное самоубийство, каких в наш нездоровый век сотни за год…

– Но с запиской все уже выглядит несколько иначе, не так ли?

– Не столь однозначно, да. До вашего приезда я уже разговаривал с антрепренером театра. Осипова-Лозинская вела довольно уединенный, насколько это позволяет ее профессия, образ жизни. Однако в последнее время она стала принимать знаки внимания от какого-то военного чина. Директор говорит, что это был, кажется, поручик. Представлены друг другу они не были, поскольку с труппой девушка никого не знакомила, но антрепренер мельком встречался с новым поклонником Лозинской на вечерах, где она выступала.

– Описание внешности имеется?

– Описание самое тривиальное: лет около двадцати пяти, среднего роста, шатен, носит усы. Это все, что пока у нас есть.

– Немного. Что же вы намерены предпринять?

– Нынче же я пошлю следователя вместе с антрепренером театра на опознание в московские казармы. Шансов мало, но что же нам остается делать?

– Это похоже на поиск иголки в стоге сена. Много же сил придется потратить впустую, работая на таком неверном материале!

Прокурор усмехнулся:

– Сомневаетесь? Что ж, это понятно. До того, как я показал вам обрывки записки Лозинской, вы ведь тоже были уверены, что это обыкновенное самоубийство. Обыкновенное самоубийство! Заметьте, как обыденно и оттого ужасно это звучит! Времена…

– Ваше превосходительство, к чему вы ведете?

– А вот послушайте: полгода назад в Мариинском императорском театре в Петербурге ставили балет «Ромео и Джульетта». Тоже на музыку господина Чайковского. И тоже прямо перед премьерой – самоубийство: отравилась прима театра Клаудиа Вирарди. Написанную по-итальянски предсмертную записку нашли на ее квартире. В ней – все, как и сегодня: мол, никого не виню, ухожу по своей воле, и прочее, и прочее.

Мышецкий отхлебнул чаю и откинулся на спинку стула. Его глаза горели азартом, словно у математика, нашедшего доказательство теоремы Ферма.

– Это не все! В июне прошлого года на гастролях в Крыму утопилась актриса театра Шереметьевых Дарья Баркова. Ставили «Ундину» того же Чайковского. Прошлой весной, незадолго до эпизода с Барковой, – прокурор продолжал загибать тонкие холеные пальцы, – в Смоленске загорелся местный театр. Погибла только исполнительница главной роли Надежда Клеппер-Добжецкая. Как вы думаете, друг мой, какое произведение должны были представить на суд публики?

– Признаюсь, я далек от театра…

– «Орлеанскую деву»! Композитор, как вы можете догадаться, тот же. Еще два похожих происшествия произошли в Ивановской губернии и в Мценске. Я уже запросил оттуда подробные отчеты. Очень может статься, что сегодняшний случай у нас – шестой. Удивительная череда совпадений, не правда ли?

– Вы хотите сказать, что кто-то по очереди склонил всех этих девушек к самоубийству? По-вашему, все это дело рук одного человека?

– Совершенно этого не исключаю.

– Вы лишаете актрис права на самостоятельные, пусть и опрометчивые, поступки, – Азаревич усмехнулся. – Натуры они впечатлительные, нередко даже экзальтированные. Для таких игра в самоубийство – довольно частое баловство…

– А я полагаю, что здесь действует один и тот же убийца! Считайте это моим профессиональным предчувствием.

Бывший воролов решил задать вопрос в лоб:

– Отчего вы вызвали именно меня?

Мышецкий пристально взглянул на Азаревича:

– Вы охотник! Вы умеете смотреть и слушать, искать и находить. Вы отлично знаете, как важно сразу взять след. Каждая минута теперь работает против нас. Наш зверь еще сегодня ночью был в номере наверху, а теперь он наверняка с каждым часом все дальше уезжает от Москвы.

Он подумал и добавил:

– Петр Александрович, буду с вами откровенен до конца. Это по понятным причинам не подлежит огласке, но я из заслуживающих полного доверия источников знаю, что погибшая девушка приходилась внебрачной дочерью князю N… – прокурор указал пальцем на потолок. – Сами понимаете, каких решительных мер от меня потребуют уже через час-другой! Но положиться в таком сложном и щекотливом деле мне, кроме вас, решительно не на кого. Мне нужны вы, Петр Александрович!

Азаревич молчал. Он уже минуту как не двигался и только слушал Мышецкого, пытаясь представить сцену, которая произошла три-четыре часа тому назад в номере наверху. Но не смог. Перед его глазами замелькали другие сцены – страшные, кровавые, невыносимые…

Он вздрогнул, словно очнувшись от ночного кошмара. На его скулах заходили желваки:

– Не хочу.

Мышецкий не удивился, не возмутился и не разозлился. Он лишь хмыкнул и потянулся за салфеткой:

– Вы, Петр Александрович, в своем праве! Неволить вас никто не станет. Да, можно не брать в расчет всех этих газетных заметок, ссылаясь на вычурность и неправдоподобность моей теории! Можно получить полицейский отчет и положить дело в долгий ящик! Но чутье или, если хотите, нюх, приобретенный за двадцать лет прокурорской работы, не дает мне покоя. Я не могу не видеть здесь звеньев одной цепи, осколков одного целого. И вот эта девушка – она оказалась умнее всех, кто был до нее. Она, погибая сама, дала шанс выжить другим… Можно ли просто взять и упустить его? Нет, след нужно брать сейчас!

– Далеко не каждое преступление можно раскрыть и, тем более, предотвратить… – Азаревич повернулся к окну и замолчал.

Прокурор зазвенел в стакане серебряной ложечкой:

– Молчите? Что же, я вам с точностью до мелочей расскажу, как пройдут следующие несколько дней, если не приняться за дело немедленно. Следователи, конечно же, не найдут этого поклонника актрисы, а где-то в казармах недосчитаются одного поручика или кого-то еще из числа обер-офицеров. Мы окажемся в тупике и через несколько месяцев снова получим заметку об еще одном самоубийстве какой-нибудь опереточной певицы или балерины прямо накануне премьеры. Нам с вами сейчас нужно напрячь все наши силы и задействовать все связи и способности, если мы не хотим, чтобы этот скорбный список на страницах газет продолжался. Поверьте, мы сможем его взять!

Азаревич вперил тяжелый взгляд в Мышецкого.

Тот смутился.

– Я знаю, что вам не удалось взять живым последнего беглеца… – прокурор понизил голос.

– Его искали за убийство своих домочадцев. Когда я вышел на его след, у него была уже другая семья: нашел себе вдову-мещаночку с тремя детьми. Я выслеживал его год. Даже познакомился со всеми ними лично под видом добряка-соседа. Потом пришли его брать. Он запер дом, а когда я с полицией смог проникнуть внутрь, в живых уже не было никого…

– Да, это очень прискорбно, Петр Александрович…

– И я не намеревался больше браться за подобные поручения…

– Я понимаю вас. Это больно, очень больно, но прошлого уже не изменить. Однако если отважиться открыто взглянуть ему в лицо, признав свои ошибки и усвоив его уроки, то его не придется переживать снова и снова. Вы меня понимаете?

Мышецкий помолчал и потом добавил:

– Знаете, мне тоже непросто жить со своей памятью. Лет пять назад у меня было дело крестьянина, который измывался над своей женой, пока не запорол ее до смерти; у нас, увы, такие дела – не редкость. Его отправили на каторгу. А на днях я из газеты узнал, что он отбыл свой срок, – а это точно он: я помню все то дело до мельчайших подробностей, – и вернулся… И дочери теперь тоже нет в живых. А вы говорите «не хочу»! Неповоротливость государства в деле поиска преступников и снисходительность в деле их наказания оборачивается жестокостью по отношению к их жертвам. Вот так! Поэтому мне не нужны отписки городовых и околоточных! Мне нужен человек, который найдет и схватит виновного; человек, который будет цепко идти по следу, присматриваясь, прислушиваясь и принюхиваясь, потому что только так охотник ловит зверя. А мы с вами, Петр Александрович, ловим именно зверей. Вы это знаете не хуже меня!

Наступившую тишину теперь нарушал только мерный ход маятника в больших напольных часах, красовавшихся в углу.

Наконец бывший сыщик поднял глаза на Мышецкого:

– Я попрошу вас предоставлять мне все сведения, которые окажутся в вашем распоряжении.

Прокурор в ответ улыбнулся и сжал его руку:

– С возвращением, Петр Александрович! Я знал, что вы согласитесь! Истинный охотник всегда возвращается к охоте!

– Как пьяница – к бутылке, – невесело сострил воролов. – Ладно, быть может, мой опыт и пара прежних трюков еще сослужат свою службу…

Мышецкий вытер усы салфеткой, бросил ее на стол и поднялся. Азаревич последовал его примеру. Они прошли в дверь, которую открыл перед ними услужливый половой, и на лестнице распрощались.

Азаревич неторопливо застегнул на себе черное пальто, аккуратно повязал на шее лиловый шарф, а потом, пригладив волосы, надел на голову котелок и вышел на свежий воздух.

Ветер уже разогнал облака, и глаза слепило яркое, но не греющее осеннее солнце. На бульваре под трескучий аккомпанемент веток и аплодисменты хлопающих на ветру рекламных полотнищ купеческих лавок бешено вертелся хоровод золотисто-багряных листьев. Где-то негромко, словно спросонья, позвякивали церковные колокола, призывая прихожан на утреннюю службу.

Азаревич в задумчивости шел по улицам оживающего после ночного сна города. Он ненавидел Мышецкого, ненавидел себя за эту глупую и совершенно несвоевременно выказанную готовность отправиться на поиски неизвестно кого и неизвестно чего, но еще более тупую и усталую ненависть он питал к незнакомому усатому шатену среднего роста в военной форме, который наверняка сейчас с каждой минутой все больше удалялся от Москвы.

Загрузка...