3. МИР ИЗМЕНИЛСЯ

на наших глазах. Причем перемены выглядели так, будто он долго пребывал в беспамятстве и вдруг начал вспоминать, кто он, какой и как задуман изначально. То есть произошло это не мигом, но определенно со скоростью, превышающей обычное тление дней. «Полюби будущее и достигнешь его», – говорил Князь, а он не ошибался. (Реплика Рыбака: «Иди в зад и дойдешь», – Рыбак стремился все обратить в шутку, поскольку иначе пришлось бы отвечать за слова, а ему не хотелось.)

Началось с волшебного экрана. Верхушки большинства эфирных каналов были признаны по решению справедливых духов преступными антиобщественными сообществами, целью которых являлось, как писали бюллетени глуповатых духов–посредников, «разложение сознания через изъятие из обихода культуры вкупе с ценностями великой Традиции и замена их зрелищем насилия, нравственного гниения и низкого цинизма». Духи–исполнители приняли меры. Эфир очистился, став, по свидетельствам тех же бюллетеней, «оплотом культуры и нравственной чистоты, а также рассадником долга и бескорыстного служения». Это раз.

Преобразился футбол: теперь подающим надежды игрокам еще в начале карьеры ампутировали руки (за исключением, конечно же, вратарей), поскольку играть ими все равно нельзя, зато легко можно нарваться на штрафной, «горчичник» или иную судейскую неприятность. Пример подал законодатель футбольных мод питерский «Зенит». Не сразу, но начинание привилось – сначала на целяков упал спрос при трансфертах, а вскоре футболист с руками и вовсе перестал допускаться на поле. Это два.

В Петербурге и Москве проложили пневмопроводы для перемещения VIP–духов, благодаря чему кортежи с мигалками исчезли с улиц. Одновременно в сельском и вообще загородном строительстве в целом победил так называемый ландшафтный стиль органической архитектуры, на птичьем языке называемый био–тек. Дачи, дома, хутора, фермы, усадьбы, пансионаты, мотели, вновь возводимые поселки, хозяйственные постройки в преобразующихся деревнях теперь, дабы не нарушать естественные виды, согласовывались с рельефом местности и, часто наполовину закапываясь в землю, представляли собой подобия хоббитских жилищ из нижнего мира Среднеземья. Кровли этих новых гнездовий крылись дерном поверх непромокаемой и не подверженной гниению подкладки либо пропитанной специальным составом соломой, на которой заводился мох, но которая при этом не горела, не отсыревала и не гнила. Это три и четыре.

Вслед триумфальной поступи органической архитектуры был раскрыт хитро спланированный и далеко идущий заговор против сыровяленой колбасы – она вдруг исчезла из перечня производимых продуктов, а стало быть, и с торговых прилавков. Осталась лишь сырокопченая, технология изготовления которой нарушалась благодаря ускоряющему и удешевляющему процесс «жидкому дыму». Вяленую колбасу коварно выводили из обихода как натуральную альтернативу, как укор эрзацу, как естественное, противостоящее не естественному, – ведь вялить приходилось по старинке, поскольку химического вяления научная кулинария пока не изобрела. Нестор следил за судьбой сыровяленой колбасы особенно внимательно, поэтому заговор не прошел мимо нас незамеченным. Детали этого дела ввиду их чрезвычайности широко не разглашались, но заговорщики понесли справедливое наказание – были переработаны в мясокостную муку, которую отправили в рыбоводческие хозяйства и на птицефермы. Известие об этом, опубликованное в бюллетене духов–посредников, Нестор вырезал ножницами и вклеил в Большую тетрадь. Это пять.

«Русский мир катится черт знает куда! – сокрушалась в свое время возбудимая Мать–Ольха. – Не туда, куда надо, катится. Посмотрите: из ресторанов совсем исчезли военные!» Действительно, было дело – исчезли. Тогда вся стая согласилась, что это верный знак – перемены определенно шли не тем путем. Так вот, важные духи вняли плачу Матери–Ольхи – военные в ресторанах снова появились, чаруя выправкой и романтичной формой дев, а также самим фактом присутствия внося покой, уверенность и ощущение порядка в сердца граждан. Это шесть.

И в довершение, венчая переустройство, Объединенное петербургское могущество отменило конец света, бесноватые страсти по которому уже проели нам всю печенку. И вправду, как отметил Князь, обыватель здорово привык к халяве – пришлось щелкнуть его по носу, поскольку на халяву ничего не бывает, даже конца света. Князь на публичном диспуте так и обратился к преставленцам: «А что вы лично сделали, чтобы конец света состоялся? Неужто пали уже в самую тьму бездны беззакония?», чем ввел оппонентов в замешательство.

Окрыленный санкцией Объединенного петербургского могущества Брахман сформулировал онтологический статус нового консерватизма, встреченного очищенным миром – и нашей, в частности, стаей – в качестве ведущего принципа вновь обретающей себя реальности. Другое дело, что многие приняли эти воззрения лицемерно, как некогда мараны приняли Христа, – поклонились Спасителю, но сочинили по случаю своего отступничества специальную молитву «Кол Нидрей», которую читали в Судный день, умоляя простить им лживые клятвы. Что касается нас, то мы неосознанно жили по принципу нового консерватизма всегда, еще до того, как Брахман его сформулировал, потому что он сидел в нас с рождения, как дар небес, как долг служения, как радостное бремя. «Мысль о том, что революция – это действие, а консерватизм – бездействие, порочна, – заявил Брахман, в очередной раз появившись на волшебном экране. – Консерватизм – это неустанная сила творчества, которая направлена на то, чтобы вспомнить и сохранить все, что убила и распылила инерция. Противостояние либерального прогрессизма и нового консерватизма – это постоянная, ни на миг не прекращающаяся война между «забыть“ и «вспомнить“”. Подробнее – в устах Брахмана – картина выглядела так. Существует расхожее мнение, будто смысл онтологического статуса консерватизма можно свести к нескольким механическим действиям типа «пресекать изменения», «стричь под одну гребенку», «тащить и не пущать». При этом считается, что революции и вообще перемены как таковые происходят, когда мы (некие абстрактные мы) что–то усиленно предпринимаем, проявляя свою активность, а если остановить деятельность и ничего не вытворять, то сущее сохранится само собой и уже никуда от нас не денется. Эта иллюзия не только ни на чем не основана, но и внутренне насквозь лжива. Потому что в действительности для того, чтобы сущее сохранилось, необходима целенаправленная работа, ежедневный труд, непрерывное вращение педалей, и вращение это по сути своей консервативно. Чистая длительность сущего – вовсе не скольжение по течению, не предоставленность самому себе, силам инерции, распада и мерзости запустения. Если обратиться к метафизическим размышлениям Рене Декарта, то на память приходят его слова, что–де Господь сохраняет меня каждое мгновение, но не таким, каким он меня создал, а таким, каким он меня сохраняет. То есть то, каким Господь меня сохраняет, или то, как сохраняем мы сами себя, или как сохраняет себя наш мир, – это результат постоянных, целеустремленных и весьма непростых творческих усилий.

Для примера можно взять триаду верховных богов в индуизме. За каждым из них закреплены свои участки сложного организма Вселенной и функции по ее неутомимому возделыванию. Вот Брахма – он творит мир в процессе созидательного труда. Вот Шива – он разрушает мир в танце. Но есть еще Вишну, который каждый миг сохраняет мир с таким же усилием, с каким Брахма его создает, и с определенно бόльшим усилием, чем Шива его разрушает. Эта сила сохранения самотождественности и есть суть консерватизма. То есть онтологический статус консерватизма, если угодно, – одно из воплощений Вишну. Нам легко вообразить созидательную философию Брахмы, основанную на творческой жажде претворять не существующие миры в сущие. Нетрудно обрисовать философию Шивы, представляющую собой бесконечную череду антиутопий, обещающих миру его скорую гибель. Как ни странно, сложнее всего – с философией Вишну. Консерватизм, не будучи простой инерцией реальности (поскольку та вовсе не гарантирует сохранения), постоянно сталкивается с силами забвения, действующими исподволь и незаметно: только что построив дом, мы всякий раз обнаруживаем, что он уже обветшал, разъеден сыростью и требует подновления. Холодная морось забвения каждый миг промывает дыру в материи бытия, черную дыру, в которой исчезают события, люди, страны и всякое воспоминание о них. Сама идея консерватизма требует непрерывной и неутомимой творческой деятельности для того, чтобы вспомнить, как все было, чтобы суметь обнаружить, что именно уничтожили силы забвения, силы той дробилки времени, той инерции, которая подтачивает и развоплощает сущее сама собой. Таково положение вещей. В итоге, не вороша пепел избитых штампов, можно определить консерватизм как философию хранителей мира. Ведь в том, чтобы нивелировать и предавать забвению идеи и образы, нет ничего необычного, для этого достаточно кислотного дождя времени. Проблема в том, чтобы удержать те идеи и образы, которые достойны удержания. Об этом и речь: истинная формула консервативной задачи – удержать достойное. И нет ничего труднее, чем сделать это.

Так говорил Брахман. Ну а Князь, как я уже упоминал, говорил: «Где мы, там – трудно». Поэтому вопрос «где наше место?», в общем, даже не возникал.


Апрель. Седьмой день. Благовещение. Распаренные, краснорожие, завернутые в простыни мы сидели на скамьях за деревянным столом в номере Ямских бань и, восстанавливая в организмах потерю жидкости, потягивали каждый по своей привычке: Рыбак и Одихмантий – светлое пиво, я – брусничный морс, Князь с Нестором – квас, Брахман – душистый травный чай из термоса. Впереди нас ожидало застолье у Рыбака с ухой и начиненной соленой семгой кулебякой (Рыбак, как уже говорилось, был мастер на все руки, в том числе – отменный кулинар), и неизбежность этого события была столь очевидна, что мы его даже не предвкушали. Ну, то есть не испытывали ровным счетом никакого нетерпения.

– Мало ли на свете разной пакости, – обнюхивая простыню, которой только что вытер испарину с лица, сказал Рыбак, – и что, в каждую надо вляпаться? Мне сапоги жалко.

Он дернул кольцо на банке пива и протянул вскрытую жестянку Одихмантию.

Честно говоря, после того, как Брахман известил нас о результатах прослушивания дальних слоев (а это случилось не сразу, лишь спустя несколько дней после «внеочередного пира» у Одихмантия – должно быть, Брахман впоследствии еще что–то выяснял и дослушивал), я был настроен более… ну, скажем так, определенно. То есть заглянул в себя, копнул на полштыка лопаты и понял: робею. Явись теперь передо мной Льнява с недавним предложением отправиться к черту на рога за Желтым Зверем, я бы отказался. Жизнь нам даруется один раз, как утверждают некоторые мастаки по части жизнепознавания, и прожить ее надо так, чтобы не загнать себя до срока в гроб – таков наш долг перед Дарителем. Князь и Брахман за эту овечью философию меня бы осудили, поэтому я слабость свою по мере сил скрывал, со стаей вместе был беззаветен и дерзок, но случись мне оказаться одному, вдали от своих отважных товарищей, боюсь, я дал бы слабину. Немного стыдно в этом сознаваться, но – и рад бы говеть, да стало брюхо болеть. А ведь я лишь чуть–чуть копнул, что там дальше, в глубине, какие бездны малодушия? Подумать страшно. А может, и не дал бы слабину. Подумаешь, овечья философия… Если приглядеться, то и многие атеисты живут так, будто Бог есть. Обычное дело – дух человеческий мерцает и гаснет перед тем, как вспыхнуть вновь.

– Первая мысль и у меня всегда того же рода: зачем мне, извините, это надо? – Венчик седого пуха на голове Одихмантия намок и разметался по лысине стихийными зализами. – Но верх, как правило, берет вторая: а ведь любопытно, черт возьми.

– Сомневаюсь… – Нестор складывал у себя на коленях бороду гармошкой. – Любопытно – это да, это, конечно, аргумент. Но со стороны, со стороны–то ведь глупо выглядит. Прямопёром как–то, извините за выражение, в лоб, не изящно. Словом, по–дурацки. Никто толком не знает, что там происходит. Не в общем плане, а в подробностях – кто да что и что к чему, – а тут, пожалуйста: здрасьте, из кустов появляемся мы.

– А я что говорю? – почувствовал поддержку Рыбак. – Нам с Нестором и здесь хорошо. – Он приобнял Нестора за плечо, еще не остывшее от березового веника. – Ведь хорошо нам?

– Не в том дело, – уточнил Нестор. – Глупо не хочется выглядеть. Хочется выглядеть наоборот – озорно и талантливо, бесподобно и немножечко резко. – Он недовольно повел плечом под дланью Рыбака – не любил панибратства, смущался. – И почему, скажите, такая тишина вокруг? Почему никто не раздувает страсти, раз уж творится этакая жуть?

– Еще не собрана критическая масса страха, – то ли описал данность, то ли предположил Брахман. – Маловат градус лютости. Свидетельств достоверных, пожалуй что, недостает.

– Все так. Очень точно сказано. Что–то нам всем здесь подозрительно хорошо, – глядя в стол, вернулся Князь к словам Рыбака. – Это настораживает.

– Для восстановления порядка сядь в шайку с кипятком, – схамил Рыбак.

Уже месяца четыре полковником для него была одна похожая на умного, но вздорного подростка ученая дама, прогрызающая собственный ход в яблоке какой–то академической дисциплины и вместе с тем своеобразно подрабатывающая на стороне по части психологии (однажды я стал свидетелем того, как Рыбак сдавал в один популярный бюллетень купон объявления с таким, примерно, содержанием: психоаналитик в третьем поколении решит ваши проблемы, осуществит коррекцию судьбы, снимет сглаз, развяжет узел внутренней вертикали и т. д.), поэтому в последнее время Рыбак позволял себе демонстративное вольнодумство.

Князь великодушно дерзость не заметил.

– В драку надо ввязаться, – сказал он, подождав, пока глоток кваса пройдет свой путь в его пылающей утробе. – Кто да что и что к чему – по ходу дела, Нестор, мы всегда сообразим. Мир держится на тех, кто чувствует за него ответственность и не бздит принять вызов. Это так, для пафоса. А по существу: если драка идет, как можно в нее не ввязаться? Объясните мне – как? Это же каким делягой и посредственностью надо быть, чтобы мимо пройти?

Я испытал мимолетное смущение, вызванное моим потаенным малодушием, и спрятал взгляд под стол. Там, под столом, покоилась нога Одихмантия, обутая в пляжную тапочку. Мы говорили как–то не так – мелочно, цепляясь к пустякам, – и сами чувствовали, что произносимые слова недостойны нашей дружбы.

– Да чтоб я – мимо драки?.. – отыграл назад вмиг вспыхнувший Рыбак. – Да ни в жизнь!

– Я понимаю, если б это был вызов нам, – упорствовал Нестор. – Конкретно нам. А то самохвальство какое–то. Мы что – всем дыркам затычки? Серьезные такие, индюки надутые… Нескромно и опять же глупо.

– О чем ты говоришь? Это же и есть то, чего ты ждешь, – вызов, адресованный конкретно нам. – От удивления Князь даже вскинул руки. – Каждому отдельно и всем вместе. Это же от тебя зависит, когда тебе скажут «подвинься, жопа», в глаз хаму засветить или головой крутить – кого это тут так мило приложили? Любой вызов – плач ребенка от безответной обиды, мат курсисток в трамвае, переход Бонапарта через Неман с армией двунадесяти языков – направлен тому, кто в силах его принять. Мы что – обсосы полные? Мы что – не в силах?

Князь умел найти убедительные слова.

– В общем – правильно. Ввязаться надо, – согласился Брахман. – Только мир, Князь, конечно, уже ни на ком не держится. Потому что в целости его уже нет, он медленно, но неумолимо выпотрошен, разъят. Удержать осмысленные фрагменты – максимально возможное дело.

Все на миг замолчали, сознавая сказанное. Князь невозмутимо, словно вспоминая уже прежде проговоренное, улыбнулся; Рыбак в очередной раз вытер простыней вспотевшее лицо; Одихмантий возвел к потолку взгляд, с трудом удерживая каплю яда на языке; Нестор, оставив в покое бороду, машинально потянулся к рюкзаку, где ждала своего часа Большая тетрадь.

Что–то колыхнулось в памяти… Какой–то затуманенный, расфокусированный образ всплыл в моем сознании при этих словах Брахмана, что–то глухо перевернулось с боку на бок в глубинах заповедного хранилища. Скамья в сквере, цветущий жасмин…

– Слушай, – внезапно сообразил я, – а почему ты хочешь, чтобы следующий астероид не промахнулся?

Никто, кроме, кажется, Брахмана, не понял, о чем речь. Чтобы синхронизировать логику нашего симпозиума, я вкратце напомнил давний разговор.

– Астероид – это фигура речи, образ катастрофической точки. – Брахман подлил в свою чашку из термоса травного чая. – Конец света, конечно, благополучно отменили, показали преставленцам кукиш, но в действительности–то он, конец этот, уже случился. Только, как водится, прошел мимо глаз человека, как обычно проходит мимо них все самое главное в жизни. Включилась аварийная блокировка сознания, отсекающая всякую информацию, грозящую пустить его, сознание, в распыл. Загляни в сегодняшний день новозаветный Иоанн, он, безусловно, засвидетельствовал бы, что Откровение о судьбе христианского мира свершилось. Причем уже в своей последней части. Земля поклонилась дракону, очарована лжепророками, и на нее уже излился гнев неба, несущий погибель всем не подлежащим истине, а стало быть, спасению. Просто человек, как обычно, всего этого не заметил: слишком медленна гибель, слишком размазана по времени необратимая катастрофа. «Когда взойдет/падет звезда Полынь?» – спросили бы люди чудесно явившегося Иоанна, на что он без сомнения ответил бы: «О чем вы говорите, порождения ехидны? Вы уже давно визжите в геенне огненной». – Брахман в меру сил изобразил грозный глас евангелиста. – Прежний эон взорван неторопливым взрывом, осколки его, разлетаясь, повисли в пустоте и уже даже вяло сыплются вниз – туда, где, как может показаться, больше ничего не будет. При этом в падении они складываются порой в причудливые конфигурации. Мы – тоже его осколки. Но мы лишь едва почувствовали этот взрыв как ускорение времени техно–цивилизации, до того размеренно текущего. Идиоты думали – прогресс, а это разнесло в клочки мир. Как в рапид–съемке. Устройству прежнего эона пришел безвозвратный конец. И когда все осколки упадут, настанет окончательная смерть старого мира и рождение нового, который, в действительности, уже исподволь укоренился и пророс внутри обреченной Земли. Беда в том, что признать случившееся – означает взвалить на себя непосильную ношу. Это неразумно, считают люди, поскольку противоречит целесообразности. Таков человек, и тут ничего не попишешь. Что делать? Ничего сверхъестественного: решиться на честный взгляд, признать очевидное и быть как дети.

– Я привык доверять тому, что говорят мне мои чувства, – возразил Одихмантий. – Они говорят мне, что мир есть, что он, как обычно, полон дерьма и рассыпанного в дерьме жемчуга, что он дразнит, радует и утомляет, а значит, существует, и я, значит, существую тоже. По–моему, это нормальный взгляд.

– Самое интересное, – прыснул в бороду Нестор, – что это говорит нам тот, кто самим фактом своей жизни… ну то есть ее завидным напряжением, опровергает представления о норме.

Обычно в ответ на такие заявления Одихмантий недоумевал и притворно надувал губы, в действительности же ему, конечно, было лестно. Несколько лет назад на дне рождения Одихмантия (согласно официальной версии ему стукнуло семьдесят шесть) один из гостей, немолодой уже человек с артрозом в коленях, ничего не ведавший о нечеловеческой природе тостуемого, искренне провозгласил: «Когда смотришь на нашего именинника, начинаешь думать о будущем с оптимизмом». Разве можно, скажите мне, на это дуться?

Одихмантий уже готов был разыграть недоумение, однако я его опередил:

– Но как жить с такой ношей? – Признаться, меня ужаснула нарисованная Брахманом картина. – Что надо сделать, чтобы решиться на честный взгляд и при этом стать как дети?

– Просто поверить надо, – ответил за Брахмана Князь.

– Поверить во что? Будто выпотрошенная лягушка опять запоет в ряске, распыленное сложится вновь? – не понял я.

– Ну да, – согласился Брахман. – Ведь так, примерно, и случится. Хотя наверняка вновь все сложится уже иначе, чем было прежде. Может быть, совсем иначе. – Он запустил пятерню в мокрые кудри. – Речь идет о вере в то, во что отказывается верить разум, во что не позволяют Одихмантию верить зрительные колбочки в его глазах, перепонки в ушных раковинах и вкусовые пупырышки на языке. Такая вера – совершенно безнадежное дело. Безрассудное, детское и в силу этого в наших обстоятельствах единственно стоящее. Прямо по Тертуллиану: «Сын Божий распят – это не стыдно, ибо достойно стыда; и умер Сын Божий – это совершенно достоверно, ибо нелепо; и, погребенный, воскрес – это несомненно, ибо невозможно». Надо просто заменить свою, понемногу превратившуюся в нытье, повседневную эсхатологию трансцендентальной беспечностью. Именно такая вера вместе с порожденной ею беспечностью и позволят удержать то, что достойно удержания. Да–да, именно вера и беспечность, как это ни парадоксально. А Желтый Зверь сегодня – враг того, что хотелось бы удержать. Он пожирает наши надежды.

Рыбак перекрестился и хлопнул из банки пива.

О трансцендентальной беспечности мы уже были наслышаны. Брахман подробно описал этот жизненный принцип в трактате под названием «О вреде пользоприношения, или Тропа поперек». Суть его (принципа) сводилась к обретению опыта непосредственного общения, общения по делу, без церемоний и ритуальных околичностей, а также к изживанию закабаленности собственной биографией и стремлению к самому причудливому ее трансформированию. Это, по мысли Брахмана, позволит вымести мусор из собственной жизни и вырваться в те сферы, откуда видно, что Господь уже позаботился о своих чадах и развесил тут и там для них сливы. А раз так, то это значит, что наш сегодняшний день, вопреки расхожему мнению, ничем не обязан дню вчерашнему и ничего не должен завтрашнему. Словом, знакомая история.

– Ладно, – сдался Нестор, не поднимая головы и продолжая сыпать буквы в Большую тетрадь. – Но что мы будем делать с Желтым Зверем, если случится так, что не ему выпадет решать, что делать с нами?

– Оставь это до встречи – там решим, – предъявил владение принципом спасительной беспечности Одихмантий, но образумился: – Хотя чутье мне говорит, что подумать об этом заранее тоже не помешает.

– Однако же, – напомнил я, – нам понадобятся деньги, амуниция…

– Вот это дело точно на самотек пускать нельзя, – решительно заявил Рыбак.

– А что… – Князь выглядел задумчивым и немного тормозил. – Желтый Зверь враг нам только сегодня? То есть в принципе возможно такое завтра, в котором эта бестия перестанет быть для нас врагом?

– Не следует забывать о пророчестве, – поднял палец Брахман. – Во всей полноте оно утрачено, но сохранившийся фрагмент не однозначен.

В дверь номера без стука пролезла голова татарина–цирюльника:

– Желаем стричься–бриться?

Одихмантий с Рыбаком желали. Пусть осколки мира уже осыпаются, тут ничего не попишешь, но коллективная сила духа нашей стаи была такова, что компенсировала мелкие индивидуальные слабости отдельных ее членов, поэтому каждый из нас, я уверен, в свое последнее утро перед встречей с костлявой не спасовал бы, не опустил руки и непременно бы почистил зубы. Отставив банку пива, Одихмантий вразвалку первым отправился под горячее полотенце, помазок и бритву татарина – тот работал по старинке, разве что надевал стерильную хирургическую перчатку на левую руку, прежде чем сунуть клиенту палец за щеку.


Дома у Рыбака, где к нам присоединилась Мать–Ольха (она была готова ввязаться в драку без разговоров: еще бы – какой–то страхолюд идет по нам бедой!), по большей части уже обсуждали вопросы материального характера, в которых Князь, Рыбак, Мать–Ольха, Одихмантий и, полагаю, даже я были определенно сильнее Брахмана. Кое–что прикинули и решили. Наметили первоочередной порядок действий. Обсуждение было таким жарким, что ученая дама Рыбака спряталась с томиком Винникота в спальне и, несмотря на уговоры, не вылезла оттуда даже к кулебяке.

Вечером у себя на Верейской (я не сказал, я жил в Семенцах на Верейской, недалеко от Царскосельского вокзала) в ожидании появления рыжей чаровницы, о которой, имей она хоть малейшее отношение к рассказу, я поведал бы так, что онемели б куртуазные труверы, для поддержания духа читал на экране планшета краткие выборки из Истории. Слишком много свалилось на меня сегодня горьких откровений о нашем зыбком существовании. С этим следовало свыкнуться. Хотя как можно свыкнуться с осознанием того, что ты не живешь, а «визжишь в геенне огненной»?


На следующий день я отправился в логово «Вечного зова» к Льняве.

По линиям Васильевского острова ветер гонял пыль – апрельское солнце пригрело землю, город просох, обнажив зимнюю грязь, которая, развеянная балтийским сквозняком, теперь кружилась в воздухе чередой серых вихрей, засыпая глаза, набиваясь под воротник, болезненно иссушая горло и оседая в легких. Так случалось каждую весну из года в год (не помогали ни показная ворожба чиновных духов, ни коллективные радения коммунальной пехоты), но привыкнуть к этому явлению стихии мне никак не удавалось.

В приемной командора потолок распахивался ввысь расписным плафоном с облаками и полуодетыми персонажами эллинского пантеона, под которым висела тяжелая бронзовая люстра. Олимпийцы в своем поднебесье выглядели немного озябшими. Утром я позвонил секретарше и записался на аудиенцию. Назначено было в час пополудни. Я не опоздал, явился без двух минут, успев уже откашляться и отплеваться от уличной пыли. Секретарша сидела за массивным дубовым двухтумбовым столом, крытым сукном, на чьей густой зелени помещалась болталка–коммутатор, стилизованный под малахитовый чернильный прибор, ноутбук в виде переплетенной в шагрень книги с золоченым обрезом, органайзер, оформленный под кожаную папку для бумаг, и принтер, имитирующий сигарный ларчик. Какая технологичная хрень скрывалась за образом шандала, мне разгадать не удалось. Сама секретарша, довольно миленькая, была наряжена в вицмундир чиновника неведомого департамента, который не всякий бы отличил сейчас от ливреи привратника. Ну что же, затейливо, хотя подобное единство стиля, решенное средствами эстетики фальши, невольно вызывало снисходительную улыбку (как вызывало ее и стремление во всем соответствовать писку сегодняшнего дня, еще не перешедшего во вчера и, следовательно, не имеющего стилевой завершенности). В конце концов, под вицмундир могли бы нанять и секретаря. Впрочем, и тогда нашлось бы место диссонансу, от которого не было спасения и теперь: льющийся из пресс–папье, под которое был замаскирован вещий глас, шепоток какой–то коротковолновой станции нежно рекламировал геморрой и аденому простаты.

Льнява совещался с другими командорами – начальниками подразделений фонда, – поэтому пришлось немного подождать, благо на широком кожаном диване делать это (ждать) было приятно. В душе я, несмотря на все наши вчерашние разговоры, все пусть и весьма различные, но в своем роде убедительные доводы Князя и Брахмана, не был до конца уверен в правильности решения – отвергать привычный, устоявшийся быт с годами становится все труднее. С другой стороны, раз мир уже и так – в клочки, чего, спрашивается, еще страшиться? Что в сравнении с этим мой личный устой? Однако же сомнения точили грудь: раз все равно – в клочки, тогда зачем потеть?..

В пять минут второго, когда вещий глас, исполненный щедрого оптимизма, объявил: «Лазерная эпиляция ног – подмышки в подарок!», дверь кабинета открылась и через приемную на выход устремились оживленные господа, продолжающие между собой энергичные прения. Одеты они были просто, без маскарада: кто в костюмной паре, кто в джинсах и кожаном жилете, кто в брюках и джемпере – обычный конторский сброд, свободный от обязательств дресс–кода. Некоторые лица были мне знакомы – благодаря успеху «Теремка», «Дуба» и особенно истории лисьего семейства, сделавшей меня на время звездой «Вечного зова», я многим был представлен, – однако сейчас все пребывали под впечатлением предмета совещания, и на меня никто не обратил внимания.

Когда приемная очистилась, секретарша, что–то чирикнув в чернильницу, пригласила меня к Льняве.

Кабинет тоже был решен в архаичной манере времен Первой империи: стены и потолок обшиты деревянными панелями, тяжелые шторы на окне подвязаны тесьмой с кистями, составленная из прямых – с небольшими причудами – линий мебель крепка, изящна и убедительна во всей своей дубовой, кожаной и бронзовой достоверности. Волшебный экран здесь, правда, все–таки присутствовал, закамуфлированный под гобелен в мощной золоченой раме (при нужде ткань скручивалась на барабан, как шторка), но тут ничего не попишешь – интерьерный оформитель получил заказ и расстарался.

Хозяин кабинета пребывал в позе покоя – он сидел за столом в развернутом к лжегобелену кресле, в профиль ко мне, и смотрел на светящийся волшебный экран. Там в гостях у духа–ведущего находилась известная дама–писец, отвечавшая на каверзные вопросы.


“– Насколько я знаю, вы написали более ста книг, – демонстрировал осведомленность дух–ведущий. – Скажите, как вам удалось добиться таких результатов?

– О–о, у меня написано гораздо, гораздо больше. Просто пока не все опубликовано. Скажем, в прошлом месяце я сочинила четыре романа в жанре иронического триллера. Каждое из этих произведений заряжает оптимизмом и помогает людям выстоять. Такой темп работы я надеюсь сохранить и в этом месяце. Пока мне это удается. Вчера, например, поставила точку в очередном произведении. Впечатление еще окончательно не сложилось, но, по–моему, вещь удалась. Хотя, если честно, мне больше по душе роман за позапрошлую неделю.

– Как случилось, что из всего многообразия литературных жанров вы выбрали именно иронический триллер?

– Не мы выбираем жанр, а он – нас. Я лишь покорилась судьбе.

– То есть иначе и быть не могло?

– Думаю, нет. Если бы я попыталась отказаться от порученной мне свыше миссии, судьба потащила бы меня за волосы.

– Тогда я позволю себе уточнить вопрос: почему вы называете свои триллеры ироническими?

– Там много иронии. Например, в последнем романе я иронизирую на пятой, шестьдесят седьмой и сто восемнадцатой страницах. Ирония заряжает оптимизмом и помогает людям выстоять».


Льнява, наконец, оторвался от волшебного экрана и улыбнулся мне с ледяной приветливостью. Несмотря на демонстрацию дружелюбия (так я интерпретировал игру его лицевых мышц), взгляд Льнявы был странен, про такой говорят: в глазах бес сидит и оттуда глядит.

– Что, созрела новая идея? – встав из кресла и пожав мою руку, осведомился командор. – Или иной разговор?

На этот раз костюм на нем – безукоризненный, сидящий точно по фигуре – был серого, с серебряной блесткой, цвета, но галстук под воротом шелковой рубашки по–прежнему отсутствовал. Бунт? Демонстративный знак суверенности и вольнодумства? Впрочем, я знал людей, которые на дух не переносили галстуки: повязанный на шее и даже весьма свободно, он все равно душил их. Так черта жжет и душит крест, а праведника… Ну, есть ведь что–то, что душит праведника так, как черта – крест? Вот только те, кто галстука страшились, не надевали и мазаный с ним одним миром костюм.

– У меня созрела идея в форме согласия, – изложил я суть своего визита. – Готов поехать в дикий край. Но я хотел предложить вам включить в экспедицию еще кое–кого. Так сказать, со стороны… Я могу отрекомендовать каждого. На первый взгляд, возможно, они покажутся людьми далекими от интересов… от тех проблем, которые решает «Вечный зов», но это лишь на первый взгляд. В действительности…

– Позвольте, – еще шире и еще холоднее улыбнулся Льнява, – я не могу понять, о чем вы. – Он снова уселся в кресло, а мне указал на стул за совещательным столом.

Нет, так просто меня было не сбить.

– Я пришел сказать вам, что согласен.

– На что же вы согласны?

– На ваше предложение.

– Какое предложение? Я что–то предлагал вам? – Льнява довольно естественно изобразил озадаченность.

– Признаться, я принял ваши слова за предложение…

Повисла пауза.


“– Наверное, этот вопрос хотели бы задать вам многие, – не мог совладать с любопытством дух–ведущий, – поделитесь секретом, где вы берете сюжеты для ваших книг? Что, так сказать, является для вас источником вдохновения?

– Знаете, я никогда не думала об этом. Не буду и сейчас. Я просто сажусь с утра за клавиатуру, и пальцы бегут по ней, бегут… Если честно, мне некогда думать о пустяках. Ведь я заряжаю оптимизмом и помогаю людям выстоять. Мне важно, чтобы книга была написана и чтобы она успешно продалась. Чтобы я получила на книгу отзывы, очень хорошие отзывы и поняла, что да, кого–то эта книга поддержала, кому–то пришла на выручку…

– Некоторые злоязыкие критики находят ваш стиль несколько пресноватым, школьным, а мотивировки, движущие героями, случайными.

– Конечно, я могла бы наполнить свои романы сочными пейзажами, глубокими мыслями, яркими характерами и тонким психологизмом. Но тогда это уже была бы не я, это был бы какой–то Тургенев. А у нас с ним, согласитесь, совершенно разные читатели. Причем у меня их больше. Издатель говорил мне, что моими тиражами охвачены уже не только метрополитен и пригородные электрички, но даже парикмахерские, бутики и спа–салоны. И знаете, я не удивляюсь успеху. Мой секрет прост – я заряжаю оптимизмом и помогаю людям выстоять».


– Помните, – напомнил я командору, – мы встретились с вами на Моховой? Извините за подробности… в сортире. И вы пригласили меня участвовать в экспедиции? Ну, той, что отправляется на поиски Желтого Зверя. Куда ворон костей не заносит… – Льнява смотрел на меня молча, отчего я начал теряться. – Киногруппа… Вы хотели послать с экспедицией киногруппу – помните?

– Ах вот вы о чем, – усмехнулся Льнява. – Забудьте об этом.

– Но почему? Вы что же, решили отказаться?

Неуловимая дрожь пробежала по пространству кабинета.

– Хорошо, пожужжим серьезно. – Холодная улыбка сошла с лица командора, уступив место выражению резкому, даже свирепому. – Я ведь просил вас, чтобы тот разговор остался между нами.

Черт! Неужто он говорил не в шутку? А я не придал значения. Да что там – совсем забыл об этом. Но как? Как я мог умолчать? Как мог о чем–то не сказать стае? Возможно ли?

– Поиски Желтого Зверя – проект «Вечного зова», – сурово продолжал Льнява. – Это наша идея, наша разработка… Мы вбиваем сюда свои деньги, немалые деньги – мы готовим сенсацию. А вы? Что делаете вы?! – Понемногу в моих глазах командор превращался в пылающий огненный шар, налитый чистым гневом. – Воспользовавшись информацией, вы пытаетесь перехватить инициативу. А вот хрен с коромыслом! В контракте, который вы подписали при приеме на работу, да будет вам известно, есть пункт о служебной тайне. То, что вы сделали, – должностное преступление, предательство интересов фонда. И за меньший проступок в былые времена наматывали кишки на дерево. Знаете, как это делалось? Вспарывали мерзавцу брюхо, цепляли кишку за сук и пинками заставляли ползать по кругу, пока не вывалит и не накрутит сам на ствол все потроха.

Я онемел. Командор ошеломил меня. Такие перепады состояний духа, такой запал по пустякам…

– Я собирался вызвать вас, но вы явились сами. Помяни говно, и вот оно… Надеялся, что с покаянием. Куда там! Вы, оказывается, решили под наши рельсы заложить фугас! Думали, удастся мной поманипулировать?! – Огненный шар раздувался все больше и больше, но пламя его было холодным, гнев леденил душу – Льнява бросал слова, как камни в воду, в сознании моем от них расходились мертвящие круги. – Мне стало известно сегодня, что от белой стаи был сделан запрос в Петербургское могущество. О санкции на поиски Желтого Зверя. Что за мышиная возня?!

Есть люди, которым нравится, когда их распекают, – по их мнению, это означает, что пускай им есть еще чему поучиться, но в целом они на правильном пути, ведь на безнадежных просто машут рукой. Я был не из числа любителей порки, напор Льнявы вгонял меня в ступор.

– Зверюшка ведь нешуточная… – В Могущество должен был обратиться Брахман, вчера мы обговаривали это.

– Почем тебе, чудила, знать! – рявкнул Льнява–шар, обозначив резким переходом на «ты» мое полное ничтожество, и брызнул россыпью колющих искр. – Мы прекрасно действуем без санкции! В рамках устава. До сих пор ты был на хорошем счету, но, видимо, не понял принципов нашей работы. И еще имеешь наглость рассуждать об интересах фонда и о проблемах, которые решает «Вечный зов»! Не ясно, что ли? Независимо от темы и направления мы первыми должны добиваться результата и приносить потребителю продукт. Кроме того, что он – продукт – обязан быть лучшим, желательно, чтобы он… чтобы за глотку брал и сердце рвал! Санкция? Нам нужна сенсация, а не санкция! Материал должен опережать любые слухи по его поводу. А если не удалось опередить слухи, то надо сделать так, чтобы итог нашей работы превосходил их. И никакой безысходности, в любом сюжете – надежда! Даже если о вымерших шерстистых носорогах! Или о твоей навозной куче. Это прописи. Из этих вещей складывается потребительская стоимость нашего товара. А из его стоимости, между прочим, складывается наше благополучие.

Ну вот, развеялся еще один мираж. Признаться, я думал о «Вечном зове» лучше. А они здесь, оказывается, кроме рейтинга, тоже ни о чем знать не хотят и лишь на него, окаянного, молятся. Потому что рейтинг, видите ли, коль скоро он есть, легко конвертировать в бабло. А то, что про лису и про дуб, а не про бабуина и махагони снимают, так это лишь эксплуатация тоски по своему, родному… Не в верхушке, видать, эфирных каналов было дело, а, как предупреждал Князь, в главенствующем экономическом устройстве и в ублюдочном устройстве размякших, податливых мозгов. Маркс вам в дышло! А там – все то же. Главенствующее экономическое устройство (а мир наш, взорвавшийся к чертям свинячьим, – это в первую очередь экономическое устройство) по–прежнему погано, ибо приоритетом имеет не честный труд и добросовестное дело, а успех любой ценой. И пока это так, нечего обольщаться иллюзиями – из собаки блох не выколотишь.

– Мы дали тебе отличную работу. – В речи командора чудилось какое–то воспаление, она сочилась, словно гной из больного органа. – Условия, финансирование, съемки – пожалуйста! Мы доверяли тебе, а ты оказался из породы тех дворняг, которых следует держать на цепи, только так из них может выйти какая–то польза. – Странное дело, по мере того как Льнява расходился, я, наоборот, успокаивался. Так часто бывает: испытывая навязчивое давление, призванное тебя размазать или к чему–то принудить, ты входишь в берега, обретаешь равновесие и с особой ясностью понимаешь, чего хочешь. Вернее, чего точно не хочешь. – За нарушение контракта мы можем засудить тебя. Всю кровь из тебя по капле можем выпить! Но это – не наш стиль. Мы – не сутяги. Скорее уж мы вымотаем кишки. То, что ты уволен, надеюсь, объяснять не нужно. Иди гуляй – на улице как раз весна! И считай, легко отделался. Но если что, из–под земли выдернем. Свои интересы мы защищаем жестко. Настолько жестко, что жалоб на этот счет уже не поступает. Потому что…

Огненный шар лопнул. Льнява обратился в обычного мелкого жлоба – пальцы веером и сопли пузырем.

Я был совершенно спокоен и собран.

– Знаю. – Я посмотрел на волшебный экран. – Потому что вы заряжаете оптимизмом и помогаете людям выстоять.


«…исторгнут преисподней, изблеван чревом ада. И выйдет из горы Желтый Зверь в черном пламени гривы, и будет это в земле медведя и орла, парившего в небесах Византии, прежде чем заклеймил небеса те острый рожок луны. Возжелает он вернуться под десницу Того, против Кого восстал с братией ангелов, прельщенных Люцифером, но лишен будет врагом памяти, отчего путь его по земле в обретении Единого сделается путем ужаса и слез. Случится так, что опьянится Желтый Зверь могуществом силы и долго не сможет почувствовать крыл, долго будет плутать, забыв, что пришел воспарить, и будет за него тяжба между Единым и врагом, от которой закачаются земные царства. Путь же его послужит назиданием людям грядущего: дело истины – не учиться, а разучаться до первой правды, до Бога, ибо вся человеческая выучка – лишь наука обходиться без Него. Многие войдут в раздор, иные – в смущение; ненависть и страх затмят народам очи, и только малому воинству откроется сияние замысла Единого. Подлинное исполнится. Явится Желтый Зверь в год тяжелого снега и быстрой весны, когда Марс ночевать будет…»

И это все, что сохранилось от книги пророчеств Цезаря Нострадамуса, прозревшего мглу грядущих дней, но велением церкви и короля лишенного дня сегодняшнего и часа настоящего.


Без свидетеля

Зловещие слухи ползли по Алтаю. Кое–что просочилось в новостные бюллетени, а оттуда – бегущей строкой на эфирные каналы. Картинки не было – глушь, по тающим снегам, по раскисшим проселкам и лесным дорогам в эту пору до мертвой деревни не добраться и на тракторе, а вертолетом… Можно было вертолетом, но теперь что уж – поздно, нечего снимать. Можно было и по–стародедовски, верхáми, но лошадей давно не держали при казенной службе. По дворам у станичников еще встречались сивки–бурки, только теперь больше не верховые, крестьянские – под телегу да плуг. Еще можно было дойти по реке – на моторке. Путь по воде опасен – перекаты, пороги, – приходилось порой переть против рожна, рисковать, но для здешних – ничего, знающий человек пройдет. Так туда и дотянул старенький «Вихрь» урядника – вверх по течению, по скачущей, пенящейся среди каменных глыб холодной реке.

Урядник не знал, зачем плывет в деревню, – становой велел «подвергнуть обозренью жизнь». Связи с тамошними обитателями не было; сотовые вышки понатыкали только до станицы Новореченской, так что прием слабел уже в предгорьях, а рацию в деревне не держали: не станок на тракте – поселье на отшибе. Ну так в распутицу ее, связи, без крайней нужды никогда не было. Испокон веку. Однако – служба. Становому, в свою очередь, начальство звонком из области велело «подвергнуть обозренью жизнь» – тамошний шаман баламутил народ, пугал, вещал о беде, сюда, в эти края указуя. Ну а шамана, понятное дело, извещали уже с самой что ни на есть верхушки.

Путь против струи занял без малого день – отчалил урядник в шесть утра, а прибыл в три пополудни, – то и дело приходилось поднимать из воды винт, чтобы не срубить его о камень, но оказалась поездка и впрямь не зряшной. А лучше б было смотаться попусту, да клясть потом втихую начальство за блажь… На берегу, где сельчане к столбам вязали лодки, лежал заледенелый труп. Растерзанный, без головы. На южных береговых склонах повсюду чернели талинки, сырая земля уже парила на припеке, выдавливая из себя первую весеннюю жизнь, а безголовый труп, неподвластный наливающимся золотым теплом небесам, блестел коркой льда на солнце.

Навязав лодку, урядник оглядел мертвое тело и с извлеченным из кобуры «макаром» в руке поднялся на крутой берег.

И беглого взгляда было довольно, чтобы понять: деревня неживая. Ни дымка над трубой, ни собачьего лая. Молчали скотина и домашняя птица. Урядник, ловя цепким глазом всякое движение, пошел к жилью. Но движение жизни, как и звуки ее, покинуло это место. Некоторые избы были разбиты, будто подцепили нижние венцы тросом, дернули трактором и рассыпали по бревнышку, обнажив беленые печи. Иные избы покосились, устояв, но многие остались нетронутыми. У будок, пристегнутые к цепям, валялись дохлые собаки.

Урядник обошел деревню от двора ко двору. Он много повидал на свете: тяжкую жизнь и легкую смерть, сломанные в пьяных драках носы и выбитые зубы, оскал дикого зверя и сметающие села половодья, кавказскую войну и ножи урок. И все же лицо его стало серым, словно кусок шифера. Все люди в деревне были мертвы, и от вида их смерти цепенел разум. Здесь были покойники с вырванными сердцами, покойники без рук и покойники без ног, разодранные пополам и вывернутые, точно куриный желудок, наизнанку, покойники заледеневшие и обожженные, а также те, кого душа покинула от ужаса. Многим мыши продырявили глазницы и объели уши и носы. Всего – осьмнадцать мертвяков.

Хлева стояли пустыми – скотина, должно быть, удрала в лес, посчитав, что в непролазной чаще, с волками обок, ей переждать напасть выйдет спокойнее.

Урядник родился в тайге, с семи лет бил с отцом зверя, знал норов всякой дичины, ловил за хвосты лисят, фонарем загонял в мешок зайца, читал погадки и отметины в лесу, как книгу, но не нашел здесь преступного следа ни человеческого, ни оголодавшего шатуна, ни какого другого из виденных им прежде. Ну а тот след, что попал на глаза, не принадлежал ни человеку, ни лесной твари. Это был след окаянного, выжженным тавром отпечатанный на бездыханной груди одной из жертв. Нашел урядник этот след и на земле, и в ноздреватом насте, где тот уже оплывал, так что запоздалый снег или первый же дождь обещали стереть его окончательно.

Побоище случилось дней пять–шесть тому, окаянный давно ушел из мертвой деревни, но тяжелый дух смерти покрывал селение незримой тенью, и холод этой тени прожигал урядника до самого сердца. Обратно он гнал лодку так быстро, как только мог, весь промок и продрог, второпях попадая под бурун, дважды едва не налетел на камень: смотрел не на реку, оглядывал с опаской мшистые береговые скалы.

Отпустила смертная тоска только на спокойной воде, когда разошлись нависающие там и сям скалы и по берегам, редко разбросанное, вновь показалось человеческое жилье. Добравшись в сумерках до станицы, первым делом как был, в форме, пошел урядник в веселый буфет, где выпил стакан живой воды под соленый огурец, и лишь потом, утерев усы, отправился к становому на дом. Тот, выслушав урядника, помрачнел – не случалось на его памяти еще такого лиха – и немедля доложил в область. Известию и там не обрадовались, велели к завтрашнему дню собрать десяток казаков с дробовиками – так, на случай. Становой исполнил.

На следующий день прибыл из области вертолет, упал с хмурого неба и просыпал из утробы оперативника, эксперта и группу ОМОНа – полдюжины бойцов в кевларе, касках и при коротких АКМ с откидным прикладом. Добровольцы уже были снаряжены, ждали во дворе управы. Оперативник подробно расспросил урядника; пока тот рассказывал – хмурился, кривил рот, точно не верил. Наконец собрались. Урядник, кого послав верхами, а кого на лодках, отправился в мертвую деревню во главе добровольцев. Становой полетел на вертолете с оперативником, экспертом и ОМОНом.

Вроде и не медлили, но… Конечно, брызнул, а потом и хлынул дождь. Конечно – никаких следов.

Осмотрев место злодейства, видавший виды эксперт развел руками: людей словно рвали железом и жгли углем, а у иных – никаких увечий, будто дух из тела бежал вон без причины, как команда с кораблей в Бермудском омуте. Казаки с ОМОНом под дождем прочесали мокрый, покрытый раскисшим снегом окрестный лес – никого. Нашли только двух буренок в ущелине, ошалевших, недоёных и оголодавших.

Загадочное было дело, нехорошее. В следственном не любили таких. Известная картина: общественность возбудится; как пить, дойдет до губернатора, тот будет с генералов шкуру драть, а те уж примутся мордасить тех, кто ведает дознанием. Долго чесал затылок оперативник и выдал три версии, не веря ни в одну: беглые, шатуны, китайцы.

Беглые? Всех людей под корень – к чему им? Еда, одежда, ружьишки – это да, это бы взяли. С другого конца, в принципе, – эти, которые из конченых извергов, могли бы. Для них фраера молотнуть не грех, а доблесть. Но не было известий о беглых в здешних местах. Что, конечно, ничего еще не значит – по–любому пойдет запрос в управление исполнения наказаний. Может, издали бегут, с самой тундры.

Шатуны? Что ж, недород был летом на кедровую шишку. А кедровая шишка – по цепочке – всей тайге кормилица. Многие медведи не залегли, приходили к жилью, видели их на городских окраинах и в Красноярском крае, и тут, на Алтае. Вот только нет в шатунах такой злобы, чтобы людей огнем жечь.

Китайцы? Да, браконьерят по границе – медвежьи лапы и желчные пузыри, шкуры, кости и железы барсов, травы–коренья… Изобретательное племя. Могут из человека кровь по капле сцедить, а потом, что от него останется, по жилке разобрать. Но их промысел тихий, им таиться надо. Да и трусоваты китайцы на такое–то дело. Однако – чем не шутит черт…

Но не верила душа оперативника уговорам изворотливого разума, что–то другое мнилось ей за здешними смертями, отчего трепетала она первобытным трепетом. Чья–то жуткая тень, мерцая, поднималась над убийственной картиной, и меркли перед этой тенью все ужасы, какие только можно было ждать от беглых, шатунов или китайцев.

Загрузка...