в которой повествуется, как адмиралтейский чиновник по приказу господина адмиралтейца перебелил черновой список двадцать одной души углянских мужиков и какое от этого вышло разорение.
Спустя два дня после гезауфа и пожара государь уехал воевать шведов.
И в то время как при болотистых берегах реки Невы гремели жестокие баталии, при которых были отбиты у шведов и взяты в плен корабли «Гедон» и «Астрель», – в городе Воронеже произошли следующие события.
Господин адмиралтеец Апраксин вспомнил про углянскую конфузию. Он вспомнил мартовский ветреный день, Пегашку у ворот адмиралтейского двора и ефрейтора Афанасия Пескова с его незадачливым рапортом.
Он еще, конечно, и про мальчонку вспомнил, какого Питер сперва отдал кавалеру Корнелю таскать чертежные припасы, а потом, на пирушке, отличил и сулился послать в Голландию.
Но главное – пришло господину адмиралтейцу на память, как он хотел тогда наказать Афанасия тростью, да государь помешал, подошел с кавалером. И он, оробев, утаил от Питера про конфузию.
Теперь все это вспомнилось.
И господин адмиралтеец написал приказ, чтобы ефрейтора Афанасия Пескова взять из казармы и, сняв шарф и шпагу, определить на черную работу.
Апраксин знал, что Песков родом из Орлова, и понимал случившуюся в лесу конфузию так, что Афанасий просто-напросто дал землякам потачку.
Затем господин адмиралтеец разыскал данный ему Афанасием карандашный черновичок списка, в котором числилась двадцать одна душа. Он велел писарю перебелить этот список на чистую бумагу и приписать: «Поименованных утеклецов сыскать и, бив батоги нещадно, посажать на каторги. А буде те утеклецы не сыщутся, то жен их и детей и работников их взять и держать в остроге за караулом. Худобишку взять же и сдать в казну».
Господин адмиралтеец поставил свой росчерк и прихлопнул накопченную на свечке печать с изображением корабля.
После чего в Углянец были посланы конные солдаты под командой некоего офицера, нерусского человека.
Они нагрянули в село ночью, поставили во двор к Прокопию Ельшину лошадей и стали по списку делать облаву. Каких мужиков находили, тех ковали в цепи, а каких не оказывалось, у тех хватали жен, детей и стариков.
Давно на Углянец не набегали татары, но то, что творилось той ночью, было не хуже татарского набега.
Солдаты, какие были при лошадях, курили глиняные трубки и не береглись с огнем. От такого небрежения загорелась Прокопьева изба.
Озаренные красным пламенем пожара, стояли закованные в цепи люди. В голос кричали бабы, плакали испуганные дети.
Со дворов выгоняли скотину. Коровий рев и лошадиное ржание мешались со звоном цепей и людскими воплями.
Сухой, горбоносый, похожий на ястреба офицер, покручивая длинный ус, сидел на белом голенастом жеребце. Под малиновой епанчой тускло поблескивала медная кираса[8]. Конь всхрапывал, топтался, пугливо косил сверкающим глазом на пожар.
Из-под надвинутой на самые брови шляпы равнодушно глядел офицер на мужицкое разорение. Ему, нерусскому человеку, было наплевать.
На рассвете тронулись в путь.
В весеннем лесу весело пересвистывались птицы. Куковала кукушка, иволга играла на переливчатой дудочке. Но громче, чище всех выговаривала, кликала малая желтогрудая птаха:
– Иванок! Иванок!
А Иванку было не до нее. Окруженный конными солдатами, он шел и думал, что напрасно тогда, порешив драгуна, вернулись домой в село. Что сразу надо было бы на Дон к казакам подаваться. И он про то ночью тогда в лесу говорил мужикам, да они не послушали: жалко, видишь, было избы, худобу покинуть. И вот теперь будет каторга. А избы все равно покинуты. И худобу взяли.
Шел Иванок, думал, одним глазом под ноги глядел – на нежную, росную травку, на глубокую, наполненную вешней водой колею, на свежую вмятину лосиного копыта.
Рыжие кудри упали на лоб. И ужо не было на его кирпичном лице веселья, а только одна черная тоска.
Скованные мужики шли впереди. За ними – бабы с детьми. Затем, переваливаясь, скрипя неподмазанными колесами, ехали телеги с привязанной к грядушкам скотиной: лошадьми, коровами, овцами.
Шли среди прочих и Прокопий Ельшин с женой.
Он ночью стал было объяснять нерусскому офицеру, что-де не для чего его брать, что-де у него сын Васятка на государевой службе, в повинности, что-де и мерин пегатый взят же еще постом.
Но офицер глянул на Прокопия мутным глазом и сказал, как на собаку:
– Пошел прочь!
И вот брел Прокопий, охал, вздыхал, сокрушался: то сына с конем забрали, а теперь и его с бабой. И дом сожгли. Что же это будет?
Жена у него была хворая, ее огневица в отделку замучила. Она и пяти верст не прошла, свалилась. Немец выругался срамно и велел положить ее на телегу.
Шли до Воронежа без отдыха.
К вечеру показалась река и городские стены на высоких буграх. За буграми пылал закат.
На яркой оранжевой воде стояли корабли. А иные еще были на подпорках.
Множество костров горело по берегу: работные люди ужинали.
Жалобно тенькал колоколец на немецкой кирхе.
Где-то в посаде пели протяжную песню.
Погрузились на паром, переплыли реку и через Пятницкие ворота вошли в город. Там скотину и телеги отбили в одну сторону, а людей – в другую. Скотину и телеги погнали на житенный двор, а людей к тюрьме.
Тюрьма стояла за высоким частоколом. Она была старая, деревянная, с глубоким, сырым подземельем. В мокрые, склизкие стены подземелья были вмурованы тяжелые чугунные кольца, к которым приковывали людей. Цепи выбирались такие короткие, что человеку только-только лечь на вонючую, гнилую солому. А ступить – ни шагу.
И была там великая теснота, и потому – мор и болезни. Ночи не проходило, чтобы двое-трое не померли. На худой телеге под рваной рогожей увозили покойников неизвестно куда.
И многое множество так-то, бедных, без попа, без отпевания хоронили.
Углянских тоже в подземелье кинули, приковали к кольцам.
Ужаснулся Прокопий Ельшин своей горькой участи и заплакал.
Жена же его и плакать не могла. Ее била жестокая трясовица, так била, что гремела цепь.
Несчастная женщина жалобно стонала и просила пить. И ей подавали грязный щербатый кувшин с теплой, вонючей водой, в которой плавали мокрушки и мусор.
Так, промучившись три дня, она померла. И ее, вместе с другими мертвецами, вывезли ночью под рогожкой неизвестно куда.
Остался Прокопий один.
А Васятка в это время сидел под мрачными сводами цифирной школы и, заткнув пальцами уши, долбил:
– «Что есть арифметика политика? Арифметика политика есть числение, сочиненное в толиком удобном образе: яко каждый может почислити всякое исчисление, великое и малое, в продажах и куплях, в мерах же и весах, и во всякой цене, и во всяких деньгах, во вся царства всего мира…»
И голод терзал Василия, потому что кормовых денег не давали. А немец окаянный опять утром тыкал тростью в живот и говорил:
– Корох много ел? Пфуй!