О причинах, побудивших ротмистра Воротынцева, одного из самых блестящих кавалеров и выгодных женихов столицы, взять одиннадцатимесячный отпуск и уехать вглубь России, в петербургском большом свете шли самые разнообразные толки.
Своим родственникам и начальнику он заявил, что желает привести в порядок родовое, доставшееся ему после прабабки имение, где он ни разу не был после ее смерти. Ростовщиков, считавших за ним более ста тысяч долга (последнее время он сильно играл), Александр Васильевич уверил, что едет в деревню за деньгами, чтобы расплатиться с ними, а приятелям врал всякий вздор о пресыщении столичными удовольствиями, клялся, что его тянет на лоно природа и что он желает вкусить наконец от тех идиллических наслаждений, о которых много говорят добродетельные люди, которые красноречиво описывают в назидательных книжках и которых ему ни разу еще не удавалось ни испытать, ни видеть.
— Но разве вы свое детство провели не в деревне? — заметил один из присутствующих, вероятно кое-что слышавший о скандальном деле московского помещика Воротынцева, прогремевшем десять лет тому назад по всей России.
При этом напоминании Александр Васильевич загадочно улыбнулся и уклончиво ответил: «Ну, в той деревне, где я провел свое детство, идиллического было мало!» — и перевел разговор на другой предмет.
Слишком дорожил он фамильной честью, чтобы потешать публику рассказами о том, что происходило в подмосковном селе Яблочки во время его детства. Но сам-то он отлично все помнил — и подлую женку Дарьку, и бесшабашную ватагу ее вечно пьяных приспешников и любовников. Помнил, как эти мерзавцы крали жен и дочерей у мелкопоместных соседей, как расправлялись с чиновниками, являвшимися из Москвы производить над ними следствие, как они развратничали с крестьянскими и дворовыми бабами и девками и как истязали тех, которые осмеливались противиться им. Помнил он дикий разгул пьяной толпы под звуки домашнего оркестра, безобразные оргии, длившиеся до рассвета и нередко кончавшиеся такими драками, последствием которых являлись тяжкие и даже иногда смертельные увечья.
В Яблочки съезжались из Москвы для расправы между собою заклятые враги; сюда заманивали обманным образом должники своих заимодавцев и расплачивались с ними навеки ударом ножа в бок из-за угла в тенистом парке и тому подобными способами. Сюда приезжали венчаться на похищенных девицах, наслаждаться преступной любовью с чужими женами, тут происходили такие насилия, так попирались человеческие права и законы, что когда, благодаря письму Марфы Григорьевны государю, наряжено было над выжившим из ума стариком Воротынцевым следствие и всплыла наружу, далеко не вся, а только часть деяний, за которые женка Дарька поплатилась ссылкой в Сибирь, в Петербурге пришли в негодование и ужас. Подмосковное село Яблочки оказалось в полном смысле слова не чем иным, как притоном злодеев, где по месяцам и годам находили себе надежнейший приют такие мошенники и разбойники, которым давным-давно следовало быть на каторге.
Александр Васильевич выехал семнадцатилетним юношей из этого разбойничьего гнезда и, надо ему отдать справедливость, без чувства брезгливости и отвращения вспоминать о нем не мог; впрочем, возмущался он не столько фактами, сколько той грубостью и цинизмом, которыми они сопровождались.
По природе он был жесток и порывист, способен на самые высокие подвиги, как и на самые ужасные преступления. С большим умом, разносторонне развитым, он все понимал, все допускал и ничему не удивлялся. Преобладающей чертой его характера было любопытство. Жизнь представлялась ему интереснейшей штукой, которую непременно следует во всех подробностях изучить и испытать, все видеть, все испробовать, всем насладиться.
Религии у него не было никакой. Впрочем, в этом отношении он походил на большую часть людей его круга и воспитания. Юношей, когда еще маркиз был при нем, он увлекался вместе с ним энциклопедистами, но впоследствии и к философам восемнадцатого столетия стал относиться критически, и когда у него спрашивали, во что он верит, не задумываясь отвечал, что верит в один только ум и ни во что больше.
В то время, как он собрался ехать в Воротыновку, ему было двадцать пять лет, он был на отличной дороге, замечательно красив собой, самоуверен до нахальства и смел до дерзости. С холодным сердцем, капризный, мстительный, он слыл одним из опаснейших селадонов столицы. Любовниц во всех слоях общества у него было столько, что он давно им счет потерял, но любви он еще не испытал и отвергал самое существование этого чувства. Как его прабабка, Марфа Григорьевна, утверждала, что хворают одни только дураки, так правнук ее говорил, что одни только идиоты страдают от любви. Женщины ему были нужны только для наслаждения, и он хвастал тем, что всякую из них может покорить, ничем особенным для этого не поступаясь, не обременяя себя даже обещаниями и клятвами, как другие.
В последнее время он стал говорить о женитьбе как об обряде, который каждому порядочному человеку обязательно совершить над собой не позже тридцати лет. И люди, интересовавшиеся им, невольно сопоставляли эти речи с частыми его посещениями дома князя Молдавского, одного из влиятельнейших и богатейших сановников Петербурга, и выводили из этого обстоятельства, что он хочет жениться на княжне Мари, единственной дочери князя.
Это была избалованная, эксцентричная девушка двадцати лет, красивая, большая кокетка, выросшая без матери (князь был в разводе с женой), под надзором гувернанток, которых она в грош не ставила и у которых одна только и была цель в жизни — льстить ей и угождать.
Княжна стала отличать Воротынцева с первого дня их знакомства, но когда у нее спрашивали, вышла ли бы она за него замуж, она со смехом отвечала, что не решила еще. Он казался ей слишком значительным для мужа. С ним весело и занятно, ни минуты нельзя соскучиться, постоянно будешь испытывать сильные ощущения, а княжна Мари ничего так не обожала, как сильные ощущения, но нужно ли все это в муже? Она в этом сомневалась. Однако это не мешало ей кататься с Воротынцевым, танцевать на балах больше, чем с другими, и проводить с ним вечера и у себя, и у общих знакомых настолько часто, насколько это было возможно при той светской, рассеянной жизни, которую они оба вели.
К весне они сошлись еще ближе, и строгие маменьки с ужасом передавали друг другу, будто их видели гуляющими вдвоем рано утром по отдаленным аллеям Летнего сада. «Non, c'est trop fort! Elle se compromet horriblement, c'est une folle!» [5] — утверждали все и со вздохами лицемерного соболезнования жалели княжну и приписывали ее conduite legere [6] тому печальному обстоятельству, что у нее нет матери. Другие же замечали, что все это непременно должно кончиться свадьбой и что, по всей вероятности, княжна и Воротынцев уже и теперь — жених и невеста, только не желают объявлять это.
И вдруг Александр Васильевич взял отпуск и собрался уехать из Петербурга надолго, может быть навсегда.
— Je me fais planteur de choux [7], - повторял он с аффектацией всем, кто у него спрашивал, почему он бросает службу.
Такое решение можно было бы объяснить неудачным сватовством, если бы Воротынцеву не удалось так влюбить в себя княжну, что она бледнела, краснела и терялась при его появлении, следила за ним всюду глазами, не понимала, о чем с нею говорят в его присутствии, и так вся преображалась от одного его взгляда или слова, что сомневаться в том, что она к нему неравнодушна, было невозможно.
Может быть, ее отец не желает иметь Воротынцева зятем? Но тогда как объяснить то обстоятельство, что он принят у них как свой человек? Все терялись в догадках.
Маленькая баронесса Лиди, кузина Воротынцева, которая и сама была влюблена в него года три тому назад, а теперь играла с ним очень усердно в дружбу, заболела от любопытства относительно этого. Она так и сказала Александру Васильевичу, когда он приехал проститься с нею.
— Dites moi ce qu'il y a eu entre vous et Marie Moldavsky? J'ai tellement envie de le savoir, que j'en mourrai, si vous ne me le detes pas [8].
Она ждала услышать в ответе дерзость, но Воротынцев только засмеялся и посоветовал ей подождать умирать.
— Vous le saurez un jour [9], - прибавил он, целуя ей руку нежнее обыкновенного, как будто для того, чтобы поблагодарить ее за участие.
Это ободрило Лиди.
— Vous l'aimez? [10] — тихо прошептала она, заглядывая ему пытливо в глаза.
— Je pars [11], - ответил молодой человек все с той же загадочной улыбкой.
Так маленькая баронесса ничего и не узнала.
Происходило это всего только три недели тому назад. Но Петербург был от Воротынцева теперь так далек, и между тамошними впечатлениями и здешними лежала такая глубокая пропасть, что ему казалось, что прошло много лет с тех пор, как он оттуда выехал.
Не успел он еще порядком осмотреться в своем имении, а уже начинал испытывать засасывающее влияние здешней атмосферы. Этот безграничный во всем простор, раздолье раскинутых на необозримое пространство лесов и полей, где все до последней травки принадлежало ему, где не только земля, но и люди составляли его неотъемлемую собственность, сознание силы и власти — все это наполняло его душу каким-то особенным, ни разу еще не испытанным до сих пор наслаждением и довольством. Всех он здесь выше, никого над ним нет. Что бы он ни сделал, никто не осмелится осудить его, он здесь все может, все.
Инстинкты деспота, подавленные воспитанием, общением с людьми, ему равными, условиями светской жизни и дисциплиной военной службы, начали пробуждаться в Воротынцеве, едва только он переступил порог прародительского дома.
Приехавшие с ним гости, которых он сам пригласил отдохнуть у него подольше в Воротыновке, прежде чем продолжать путь дальше, теперь стесняли его, и он с нетерпением ждал их отъезда. Ему не хотелось при посторонних вступать в свою роль барина.
Один из приехавших с ним молодых людей, сын богатого екатеринославского помещика, встретив как-то Марфиньку рано утром в парке, вздумал было полюбопытничать относительно нее и, восхищаясь ее красотой, выразил желание с нею познакомиться. Александр Васильевич не мог сдержать порыв гнева и ответил ему так дерзко, что гость на другой день уехал. Но это не помешало молодому барину сказать мимоходом Федосье Ивановне, что ему неприятно встречать рано утром женщин в парке. С этого дня не только Марфинька не ходила больше гулять в те места, где можно было встретить властелина Воротыновки, но также и все прочие обитательницы усадьбы делали большой крюк, чтобы не попасться ему на глаза.
На Марфиньку он тоже смотрел как на свою собственность, как на существо, вполне от него зависящее.
Не заинтересоваться ею он не мог. Она была так хороша собой, что, после того как ему удалось увидать ее в окне, он долго не мог прийти в себя от приятного изумления и, мысленно повторяя про себя с восхищением: «Délicieuse! Délicieuse!» [12] — решил, что эта девочка доставит ему много приятных минут во время его добровольной ссылки.
Он совсем забыл про ее существование там, в Петербурге, а между тем из нее вышла в эти десять лет такая красавица, что стоило приехать сюда для того только, чтобы познакомиться с нею, честное слово!
Какой кокетливо обдуманный костюм был на ней, черт побери! И от кого выучилась она так грациозно откидывать назад гибкий стан, выставляя напоказ всю красоту бюста? Когда она подняла руки, чтобы заколоть гребенкой массу волос, с трудом охваченных маленькими белыми пальчиками, он залюбовался этим бюстом. Хороши были также и руки. Широкие рукава пудермантеля соскользнули, обнажив их по самые плечи, когда она подняла их, чтобы подколоть волосы. Видение продолжалось не более трех-четырех минут, но оно крепко запечатлелось в мозгу Воротынцева.
Надо сознаться, что если Марфинька действовала с умыслом, то она — тонкая кокетка. Сначала она лежала в своем кресле у окна, совершенно неподвижно и с закрытыми глазами, так что можно было подумать, что она спит, и только тогда, когда он успел налюбоваться ее пурпуровыми губами, длинными ресницами, тонкими темными бровями, прямым с горбинкой носом и нежным румянцем на щеках, показала ему вдруг то, что у нее было всего лучше, — глаза, глубокие, темные, такие выразительные, что, увидев их раз, никогда нельзя было забыть.
Да Воротынцев и не желал забывать их. Ему доставляло большое наслаждение думать, что эти глазки тут, близко, под одной с ним кровлей, и что ему стоит только захотеть, чтобы смотреть в них, сколько ему будет угодно. Да, преинтересный и преоригинальный роман разыграется у него здесь с этой деревенской ingénue [13].
Как тонкий аматер, знающий толк в наслаждениях и умеющий пользоваться ими, Александр Васильевич не торопился, не накидывался на кушанье, как голодный обжора, рискующий испортить себе желудок, а предвкушал удовольствие сначала воображением.
Он был убежден также и в том, что чем дольше заставит он Марфиньку ждать знакомства с ним, тем нетерпеливее и страстнее будет она ждать этого знакомства. Она, должно быть, не глупа — сама избегает с ним встреч. Занавеска у окна, перед которым он ее видел, ни разу не отдергивалась с тех пор. Но, разумеется, она откуда-нибудь да смотрит на него, когда он прогуливается по саду или сидит со своими гостями на террасе и курит трубку с длинным чубуком в бисерном чехле.
Спровадив одного из своих приятелей, Александр Васильевич стал спроваживать и другого. Придумал для того какую-то поездку в дальний хутор и так часто говорил про эту поездку, что гость наконец догадался, что он здесь лишний, и заявил, что ему пора домой. Его не удерживали.
Две недели прошло с того дня, как Александр Васильевич приехал в Воротыновку, и до сих пор он еще и за хозяйство как следует не принимался, и с хорошенькой обитательницей восточной башни не нашел удобной минуты познакомиться.
Наконец эта минута настала.
— Должно быть, письмо читает, — таинственным шепотом сообщил Мишка Федосье Ивановне, спустя час после того, как проводил последнего гостя из Воротыновки. — Ушли вниз и заперлись там в кабинете.
Федосья Ивановна перекрестилась и со вздохом вымолвила:
— Что-то будет!
Мишка угадал верно. Александр Васильевич вынул наконец из черного дубового бюро большой конверт с надписью: «Правнуку моему, Александру Воротынцеву», сломал большую гербовую печать и стал читать прабабушкино предсмертное послание.
В последние дни мысль о Марфиньке так неотвязно преследовала его, что даже в эту торжественную минуту он не мог не вспомнить о ней и с улыбкой подумал, что, наверное, в этом письме прабабка поручает ему свою любимицу: просит не оставить ее, пристроить, дать ей, может быть, приданое. Но он нашел тут вовсе не то, что ожидал.
Письмо с начала до конца состояло не из просьб, а из приказаний, выраженный в такой резкой и строгой форме, обставленных так для него невыгодно, что не выполнить этих приказаний оказывалось невозможным. За каждым параграфом следовала угроза, начинавшаяся словами:
«А буде правнук мой, Александр Воротынцев, этой моей воли не исполнит, имеет Петр Бутягин понудить его с тому жалобой на него в суд, с предъявлением копии с сего документа за моею подписью».
Петр Бутягин должен был соблюдать интересы всех, которых Марфа Григорьевна возлюбила до конца: Федосьи Ивановны, Митеньки, Самсоныча, Марфиньки, особенно последней.
О ней в письме Марфы Григорьевны было очень много. Ей завещано было крупное состояние: капитал в сто тысяч рублей, положенный в опекунский совет со дня ее рождения, дом, купленный в Москве на ее имя, и другой дом в губернском городе, на который Александр Васильевич с тех пор, как себя помнил, привык смотреть как на свою собственность. Из своих драгоценностей Марфа Григорьевна жаловала Марфиньке такие вещи, которые ее наследнику не стыдно было бы поднести даже своей будущей жене в виде свадебного подарка. Кроме того, когда Марфинька будет выходить замуж, он должен был уступить ей деревню Дубки с пятьюстами душ да дворовых из Воротынских, кого она пожелает взять.
«И выйти ей непременно за дворянина, чтобы фамилию себе настоящую получить и крепостными владеть, — написала Марфа Григорьевна. — Буде же пойдет замуж за купца или иного какого человека подлого сословия, ничем за Дубки ее не удовлетворять. А в девицах если даст обет остаться, восемьдесят тысяч ей выдать».
— Excusez du peu! [14] — процедил сквозь зубы с гримасой молодой барин.
Его разбирала досада. Он поднялся с места и стал большими шагами прохаживаться по комнате, обдумывая положение. Он был не жаден к деньгам и скорее щедр, чем скуп, от природы, но тем не менее тороватость, с которой его прабабка награждала тех, кого возлюбила до конца, а в особенности Марфиньку, раздражала его.
Исполнять все предписания покойницы он во всяком случае торопиться не станет. Довольно и того, если он немедленно раздаст суммы, завещанные старшим слугам, приживальщику и приживалке; что же касается Марфиньки, то можно и подождать. Ему не жаль было для нее ни денег, ни бриллиантов, нет, ему жаль было отказаться от мысли, что эта красавица находится в полнейшей от него зависимости.
Дорого дал бы он, чтобы завещание прабабки было написано в другой, более удобной для него форме, — по-царски наградил бы того, кто помог бы ему в этом. Само собою разумеется, он не поступился бы для этого своею дворянскою честью и не скомпрометировал бы себя скандалом, но…
Чем больше думал Воротынцев, тем назойливее всплывали в его памяти эпизоды из тех, что происходили у него на глазах в подмосковной, когда он был еще ребенком и которые он еще так недавно с отвращением отгонял от себя. Помимо воли и, конечно, бессознательно лезли ему на ум эти воспоминания. Но не станет же он поступать, как Дарька и ее приспешники, чтобы удержать за собою какие-нибудь пятьсот душ, дом и бриллианты! О, нет, ни за что не станет! Но все-таки не мешает узнать, что за человек этот Бутягин, под контроль которого покойной прабабке вздумалось поставить его.
Александр Васильевич позвонил и, усевшись на прежнее место перед бюро, приказал позвать Федосью Ивановну.
Когда старуха вошла и затворила за собою дверь, барин прочел ей тот параграф завещания, который касался ее, и присовокупил к этому от себя, что деньги, завещанные ей, она может получить из конторы, когда захочет, — сегодня же будет сделано об этом распоряжение, а также насчет Самсоныча, Митеньки и Варвары Петровны. Затем, после того как растроганная старуха, которой, пока он читал, казалось, что сама барыня с нею говорит, поцеловала со слезами его руку, он, довольно небрежно и, по-видимому, не придавая особенного значения ожидаемому ответу, спросил:
— Кто этот Бутягин, про которого упоминается в бабушкином письме?
— Отпущенного на волю ездового Никанора Лексеева сын, сударь, — ответила старуха. — В большом был он доверии у покойницы барыни. Письмо-то, что вашей милости про всех про нас написано, он им писал, а не Митенька. Нарочно для этого в город за ним посылали.
«Для чего старуха говорит мне это? Спроста, без умысла? Или чтобы намекнуть мне на невозможность уклониться от исполнения завещания?» — подумал он.
Затем, пристально глянув на старуху, смиренно отошедшую к двери, и ничего, кроме тупой покорности, не прочитав на ее морщинистом, с выцветшими глазами лице, Александр Васильевич погрузился в перечитывание лежавшей перед ним бумаги, и в комнате воцарилась такая глубокая тишина, что слышен был писк мухи, попавшей в паутину в одном из углов, над высоким шкафом с планами и книгами.
День был солнечный и жаркий, но здесь окна и стеклянная дверь отворены были в тенистый сад, и было прохладно.
Это был тот самый кабинет, в котором десять лет тому назад происходила бурная сцена между правнуком и прабабкой по поводу безобразий, происходивших в подмосковной. С тех пор все здесь осталось в том же виде. В последние два с половиной года сюда входили лишь для того, чтобы проветрить покой, смести паутину да наблюсти, чтобы мыши не завелись.
Молодой барин сидел в том самом кресле и перед тем самым черным бюро с медными украшениями, в котором десять лет назад сидела прабабка его, Марфа Григорьевна, а на том месте, где он сам тогда стоял, трепеща всем телом под ее грозным взглядом, стояла теперь, сложив на груди руки и устремив на него задумчивый взгляд, Федосья Ивановна.
Облокотившись над развернутым листом толстой, шероховатой бумаги, исписанным со всех сторон убористым, четким почерком с завитушками, и с хорошо знакомой ему подписью твердыми каракулями «Марфа Григорьевна Воротынцева», Александр Васильевич, сдвинув брови и судорожно стиснув губы, нервно ерошил густые черные кудри и долго о чем-то раздумывал, так долго, что можно было подумать, что он забыл о присутствии старухи.
Но он о ней не забыл; он только колебался, с чего начать, чтобы узнать от нее то, что ему хотелось знать.
Наконец, не поднимая на нее глаз, он спросил с расстановками между каждой фразой:
— Что же эта… барышня ваша… знает, чья она дочь?
— Знает, сударь, — сдержанно ответила Федосья Ивановна…
— И про отца знает?
— Нет, сударь, про то, кто ее отец, она не знает.
— Это хорошо, что вы ей этого не сказали.
— Да мы, сударь, и про мать ей не сказали бы, она сама додумалась и пожелала на могиле ее помолиться.
Эти простые слова тронули Воротынцева. Ему вспомнилась поездка с прабабкой в Гнездо, трагическая судьба несчастной девушки, похороненной под каменным крестом, у которого Марфа Григорьевна остановилась, чтобы рассказать ему ее историю. Все это потом он забыл в вихре жизни. Раз только, встретившись в обществе с тем человеком, которого его прабабка иначе как мерзавцем не называла, вспомнил он про гнусную роль, которую этот человек сыграл в семье его дяди, Дмитрия Ратморцева, и с трудом подавил улыбку при виде почестей и уважения, воздаваемых ему.
Этот человек теперь как живой предстал перед ним, а рядом с ним — Марфинька. У нее были его глаза и продолговатый овал лица; в профиль она, должно быть, поразительно на него похожа.
Можно себе представить, как смутился и испугался бы этот господин, теперь один из важнейших государственных деятелей, отец взрослых сыновей и дочерей, если бы ему вдруг сказали, что его ребенок от опозоренной им сестры Ратморцевых жив и находится в родовом доме этих самых Ратморцевых!
— И что же, она ездила в Гнездо? — спросил молодой барин уже совсем другим тоном, с оттенком добродушного участия.
— Ездила, сударь. Два раза я ее туда возила.
— Я до сих пор не успел еще познакомиться с нею, с… вашей барышней, — начал, помолчав немного и запнувшись перед последними словами, Александр Васильевич.
— Гости у вас были, сударь, ей, как молодой девице, было конфузно при чужих. Не извольте гневаться, это я ей посоветовала подождать, пока вы сами…
— Да я и не гневаюсь вовсе, — с усмешкой прервал Воротынцев, — мне только хотелось бы знать…
— Что такое, сударь?
Он несколько мгновений колебался, а затем, вскидывая на старуху пытливый взгляд, надменно прищурился.
— Что представляет собою эта девица? — спросил он, откидываясь на спинку кресла и небрежно играя кистями своего халата.
— Что вы изволите спрашивать, сударь? — в недоумении переспросила старуха.
Воротынцев нетерпеливо передернул плечами и щелкнул пальцем по бумаге, развернутой перед ним на столе.
— Бабушкино желание такое, чтобы выдать ее замуж за дворянина.
— Так точно, сударь. Всегда покойница Марфа Григорьевна, дай им Бог царство небесное…
Ей не дали договорить.
— Ну да, чтобы у нее имя было; у нее теперь имени нет, она, как рожденная от девицы, к мещанству приписана и крестьянами владеть не может, — отрывисто объяснил барин. — Состояние ей завещано большое…
Федосья Ивановна молча кивнула в знак того, что и это тоже ей очень хорошо известно.
А молодой барин продолжал:
— Но этого еще мало; для того, чтобы ей сделать хорошую партию, надо быть воспитанной.
Тут уж Федосья Ивановна не вытерпела и прервала барина на полуслове, чтобы заявить ему, что барышня Марфа Дмитриевна отлично воспитана — и по-французски умеет говорить, и на клавикордах играет. Какого еще воспитания нужно?
— Это вы ее по какой же причине Дмитриевной величаете? — усмехнулся барин.
Старуха сердито насупилась.
— По деду, сударь, по Дмитрию Сергеевичу, по сынку старшему нашей барышни Лизаветы Григорьевны, — наставительным тоном вымолвила старуха.
Александр Васильевич промолчал. Каждым своим словом эта простая женщина, хранительница всех тайн воротынцевского рода и самый близкий человек к прабабке его, Марфе Григорьевне, импонировала ему.
При воспоминании о скандальном эпизоде с его теткой Софьей Дмитриевной ему уже не хотелось улыбаться, как в Петербурге при встрече с погубившим ее негодяем, и смутное чувство не то негодования, не то стыда за то, что такое преступление могло безнаказанно совершиться в родственной ему семье, зашевелилось в его душе. Но он подавил в себе это чувство, или, лучше сказать, оно само в нем смолкло под наплывом ощущений совсем иного рода.
— А никто здесь еще не приглянулся вашей барышне? — спросил он с насмешливой улыбкой.
— Кому же ей здесь приглянуться, сударь? Здесь одни только мужики. Господ у нас, с тех пор как барыня скончалась, не бывает. Присылали звать ее в гости рябиновская барыня с дочкой, познакомиться с нею хотели, не поехала.
— Гм… Уж будто здесь одни только мужики? — продолжал ухмыляться барин. — Приезжают сюда и купцы за пшеницей и за сукном. Наконец, сколько мне известно, и у попа, и у заведующего фабрикой есть племянники и сыновья.
— Она за таких не пойдет, сударь.
— Не пойдет? — переспросил Александр Васильевич со смехом. — За дворянина хочет?
Федосья Ивановна, поджав с видом оскорбленного достоинства губы, молча потупилась. Воротынцев снова пригнулся к письму, а старуха, постояв еще минут пять и не получая приказания удалиться, решила воспользоваться удобным случаем, чтобы узнать, как отнесутся к ее намерению навсегда покинуть Воротыновку. После того, что она слышала от молодого барина, ей уже было вполне ясно, что близким к покойнице Марфе Григорьевне людям здесь больше делать нечего. Чем скорее скроются они все у него из глаз — она, Марфинька, Самсоныч и прочие, — тем лучше будет. При нем пойдут в ход новые люди и заведутся новые порядки. Да и сам-то он, молодой барин, чудной какой-то, новый для них для всех.
— Не извольте гневаться, сударь, на мою смелость, если я вас об одной милости буду просить, — вымолвила она после довольно продолжительного молчания.
— Что такое?
— Отпустите меня в Киев, будьте настолько милостивы! Служба моя вам не нужна, а я бы там где-нибудь поблизости монастыря приткнулась, келейку себе поставила бы да за упокой души благодетельницы нашей Марфы Григорьевны молилась бы.
При последних словах старуха медленно опустилась на колени и поклонилась барину до земли.
Александр Васильевич поморщился.
— Встань, старуха! Что это ты… зачем?.. Я тебя не держу. Ты мне здесь не нужна, — поспешил он заявить ей.
Точно так же равнодушно отнесся он и к просьбе Самсоныча отпустить его к внучке в город. Варваре Петровне с Митенькой проситься у него не для чего было — они и сами были дворяне, им никто не мог запретить жить, где им угодно.
Закончив с ними со всеми, молодой барин велел оседлать себе лошадь и уехал кататься. Вернулся он часа через два. Конь был в мыле, но ездока, должно быть, прогулка не утомила; чем бы растянуться на диване в верхнем кабинете, как он всегда делал, Александр Васильевич переоделся и вышел в сад. Там он прогуливался взад-вперед по тенистой липовой аллее до тех пор, пока казачок не прибежал к нему за приказаниями — подавать ли кушать?
— Где накрыли? — спросил барин.
— В маленькой столовой-с.
— На сколько приборов?
— На один-с.
— Поставь другой! — приказал барин и, когда мальчик, торопясь исполнить приказание, добежал до конца аллеи, закричал ему вслед: — Да скажи барышне, что я прошу ее сойти вниз со мною кушать.
Казачок, повторив свое «слушаю-с», скрылся у него из виду, а барин еще минут десять походил по саду и не торопясь стал подниматься по парадной лестнице в верхний этаж дома.
В последние дни Марфинька пережила столько сильных ощущений, столько узнала нового, интересного и непонятного, столько испытала волнений, страха, любопытства и недоумения перед неизвестной жизнью, ожидавшей ее в самом скором будущем, что относиться беспристрастно к виновнику кутерьмы, нарушившей монотонное спокойствие всего дома, никак не могла.
Слушая увещания окружающих, она повторяла себе, что бояться ей нечего, что для нее молодой барин совершенно посторонний человек, с которым у нее ничего не может быть общего, и она должна об одном только думать: как и с кем ей устроиться жить получше и поудобнее? А где именно — по соседству ли с Воротыновкой или далеко отсюда, не все ли равно? Ведь здесь у нее теперь никого близких не останется, все разъедутся.
Но сердце твердило другое. Не верилось ей, не могла она примириться с мыслью, что хозяин Воротыновки для нее — совсем чужой человек, что она от него не зависит. Ей хотелось непременно чувствовать к нему что-нибудь такое, чего она никогда еще не чувствовала, — ненависть, страх или любовь, а вернее сказать — и то, и другое, и третье вместе. То она без негодования вспоминать про него не могла, то ее сердце сладко замирало, когда она слышала его голос или шаги, то дрожала от страха при мысли, что может нечаянно встретиться с ним и почувствовать на себе его холодный, надменный взгляд, а то всем сердцем жаждала этой встречи.
Про него шепотом рассказывали в доме крайне странные вещи. По словам его приближенных, лакея Мишки и других, барину ничем нельзя было угодить: сегодня ему нравится что-нибудь, а завтра он от этого самого с отвращением отвертывается. Сегодня он любит человека, доверяет ему, а завтра видеть его равнодушно не может, преследует, покоя себе не находит, пока на всю жизнь несчастным его не сделает. Все это подтверждалось примерами.
И не с одними крепостными он так поступал, а ломался также и над теми из господ, которые так или иначе попадали ему под власть, особенно над женщинами.
— Но тебе-то что до этого, сударыня? Тебе он — не барин; ты — вольная и сама себе барышня. Жила здесь до тех пор, пока было хорошо, а худо стало — снялась с места да и укатила, куда вздумала, — успокаивала Федосья Ивановна Марфиньку, замечая, с каким волнением и ужасом прислушивается та к этим рассказам.
Эти беседы всегда кончались советом как можно скорее переехать в город, к тому самому Петру Никаноровичу Бутягину, которому бабушка завещала охранять ее интересы.
Марфинька хорошо знала Бутягина. Он каждый год по несколько раз приезжал навещать ее и привозил ей все, что она приказывала ему купить для себя. Сколько, бывало, она ни пожелает — всего привезет, До последней ниточки: и платьице модное, и шляпку, какие носят, ленточки, косыночки, помаду, духи, мыла разного, одним словом, все, что надо ей. Если чего в их городе нельзя достать, из Москвы выпишет, а уж непременно к назначенному сроку предоставит.
— Дом у него отличный, — рассказывала Федосья Ивановна. — Можешь у них жить, сколько пожелаешь, до тех пор, пока в своих хоромах не устроишься. Они рады будут. Жена у него добрая-предобрая и степенная такая женщина, хорошая. Он ее себе в супруги у князей Голицыных откупил. Она ко многим господам в городе вхожа и у губернаторши бывает. Найдут там тебе какую-нибудь почтенную старушку из бедных дворянок, которая с радостью согласится при тебе жить, и устроишься ты расчудесно. Свой дом, свои лошади и экипажи. Знакомство с хорошими господами заведешь. Разговоры ты по-французски вести умеешь, а также на клавикордах играть, а там, Бог даст, судьбу тебе Господь пошлет.
А Марфинька, рассеянно слушая эти речи, думала:
«Неужели же я так-таки никогда не познакомлюсь с ним? Неужели ему совершенно не хочет посмотреть на меня поближе, поговорить со мною?»
Ей казалось, что она имеет много-много сказать Воротынцеву и узнать от него, так что равнодушие, с которым он относился к ней, так упорно игнорируя ее присутствие в доме, в одно и то же время и оскорбляло, и удивляло, и раздражало ее до чрезвычайности.
Впрочем, не ее одну изумляло пренебрежение молодого барина к барышне.
— Что же это он как с нашей барышней-то? Точно забыл, что она в доме? — недоумевала дворня.
— Дайте срок, вспомнит, — замечали со знаменательными улыбочками приехавшие с ним люди.
А Мишка по секрету сообщил Федосье Ивановне, что барин, когда некому за ним подсмотреть, частехонько поглядывает на окно барышниной комнаты.
— Да вот беда, завешено оно у нее завсегда теперича, сколько ни гляди, ничего не увидишь, — прибавлял он с лукавой усмешкой. — Постоит, постоит барин, пожмет плечами да и отойдет с носом.
Слушая эти россказни, Федосья Ивановна хмурилась и с каждым днем все настойчивее уговаривала барышню скорее покинуть Воротыновку.
— Хочешь, я ему скажу, чтобы Малашку с тобой отпустил? Он отпустит, вот увидишь, что отпустит, — сказала она ей после вышеописанного разговора с барином в нижнем кабинете.
— Хорошо, скажи, — ответила Марфинька, чтобы отделаться.
— Так собирайся, в субботу выедем.
— В субботу? — с испугом воскликнула барышня.
— Ну да, в субботу. В три дня уложиться успеем. Чего нам тут с тобой дольше валандаться-то? Меня он отпустил. «Ступай, — говорит, — старуха, на все четыре стороны, ты мне не нужна». Мне, значит, сдать только ключи, кому он прикажет, да и дело с концом. А тебе и сдавать нечего. Тут ли ты, нет ли тебя — ему все едино. Скоро две недели, как он приехал, а ни разу даже не спросил, жива ли ты. Вотткакой он до тебя ласковый, братец-то! — прибавила она с усмешкой. — И зачем тебе чужому обязываться, когда у тебя свой дом есть? Ты — сирота и девица, ты сама себя блюсти должна, чтобы не сказали, что ты его хлеб-соль ешь, а он тебя презирает.
— Я еду, — сказала Марфинька.
— Ну, вот и отлично! Завтра пораньше в Гнездо поедем, панихидку там по родительнице твоей справим, а вернувшись, укладываться начнем. Можешь что и из мебели себе отобрать; я ему скажу, он не рассердится. Скупости в нем нет, что говорить; что правда, то правда.
— Он теперь там один? — указала Марфинька в сторону западной башни.
— Один, небось, не соскучится! Одни гости уехали, другие понаедут, без удовольствий не останется… Тебе что? — обратилась она к вбежавшему казачку.
— Барин приказали просить барышню с ними кушать! — скороговоркой отрапортовал запыхавшийся мальчик.
Федосья Ивановна руками развела от изумления, а Марфинька вспыхнула до ушей.
— Ну и выдумщик же! — с досадой покачивая головой, проговорила старуха. — И с чего это ему вдруг вздумалось, чтобы ты с ним кушала? Удивительное дело! Что же, надо идти, коли зовет, делать нечего, — продолжала она, отвечая на недоумевающий взгляд, которым уставилась на нее растерявшаяся барышня. — Да не забудь сказать ему, что мы с тобой в субботу совсем отсюда уезжаем! Слышишь? Не забудь! — повторила старуха, оправляя ленту у пояса барышни и густые гроздья мелких завитков, пышно взбитых по обеим сторонам ее высокого белого лба.
Марфиньке пришлось так долго ждать в столовой, что она успела успокоиться, но сердце у нее снова заколотилось в груди, и лицо залилось густой краской, когда из соседней комнаты раздались звон шпор и мужские шаги. Однако, невзирая на то, что от смущения у нее закружилась голова при появлении Александра Васильевича, она не забыла сделать ему реверанс по всем правилам искусства, как учил ее маркиз, — прищипывая двумя пальчиками слегка юбку и опустив глаза.
Воротынцев остановился на пороге в нерешительности. Но его колебание было недолгим. Марфинька была такая хорошенькая, свеженькая, от всей ее грациозной фигуры веяло такой наивностью и чистотой, что вопрос о том, как с ней обойтись: как с равной себе девицей и родственницей или свысока, давая ей понять расстояние, существующее между ними, — разрешился сам собой. Иначе, как с веселой улыбкой и комплиментом на устах, он не мог подойти к Марфиньке, — так она показалась ему очаровательно мила в эту минуту. Не мог он также отказать себе в удовольствии поцеловать ее руку и, ни на минуту не переставая приятно улыбаться и говорить, повел ее к столу.
Что именно он говорил ей, барышня от смятения чувств в первую минуту понять не могла, но он звал ее кузиной и так ласково смотрел на нее, что к концу обеда она не только отвечала впопад, но даже расхрабрилась до того, что сама стала предлагать ему вопросы.
Неужели она боялась его когда-нибудь? Он — добрый, милый, веселый и совсем-совсем простой, такой же простой, как и сама она. С ним ей так весело и ловко, как никогда ни с кем не бывало. Точно она с ним прожила всю свою жизнь. Он так хорошо понимает ее, что по глазам угадывает ее мысли и желания. Никогда еще Марфинька не испытывала такого блаженства.
После обеда Александр Васильевич предложил ей прогулку в лес. Пробираясь с ним под руку по узким тропинкам под тенистыми сводами, слушая его речи и чувствуя на себе нежный взгляд его добрых, смеющихся глаз, Марфинька была в таком упоении, что не узнавала старого леса. Ей казалось, что ее водят по какому-то заколдованному саду, где цветы поют, как птицы, а птицы говорят, как люди, и вся природа ликует вместе с нею, радуясь ее радости и счастью.
Воротынцев уже нашептывал ей такие слова, которых никто еще не говорил ей, уверял, что существа, прелестнее ее, ему не случалось видеть и что он ничего так не желает, как всю жизнь провести так, как этот день. И говорил он все в таких выражениях, что ни к одному слову нельзя было придраться, чтобы обидеться или рассердиться; можно было только смеяться и обращать в шутку его признания, хотя под этим наружным легкомыслием и чувствовалось еще что-то, глубокое, страстное и серьезное.
Вечер они проведи вместе. Воротынцев заставил Марфиньку петь и играть, сам спел несколько модных в то время арий, пристально смотря ей при этом в глаза с таким выражением, точно слова поэта, положенные на музыку, относились исключительно к ней и точно он никогда во всю свою жизнь не пел другой женщине этих слов.
Когда барышня вернулась в свою комнату и стала раздеваться, чтобы ложиться спать, Федосья Ивановна спросила у нее: сказала ли она барину про то, что в субботу они навсегда покидают Воротыновку? Ей ничего не ответили. Марфинька сделала вид, что не поняла ее вопроса. Да она и в самом деле не понимала теперь, зачем ей уезжать отсюда? Куда? Для чего? Разве ей где-нибудь может быть так хорошо, как здесь?
Прошло таким образом недели две. Наступили знойные дни, в которые работа валилась из рук, тянуло в реку купаться да по лесу бродить под тенистыми сводами, без цели, без дум.
Марфинька не замечала, как летело время. Ей иногда казалось, что она не живет, а грезит, и мысль проснуться к действительности была так ужасна, что она тотчас отгоняла ее прочь от себя. Было ли что-нибудь раньше, будет ли что-нибудь после, этого она не знала и знать не хотела. Ни для чего, кроме испытываемого блаженства, не было места в ее душе. Да и в самом этом блаженстве, то есть из чего именно оно состоит, она не отдавала себе отчета; она только жила им всецело, всем своим существом, вот и все.
Засыпая вечером, она мысленно повторяла то, что сказал братец Лексаша, причем припоминала выражение его лица, взгляд, движения. И душа ее так переполнялась умилением и нежностью, что она принималась плакать и плакала до тех пор, пока не засыпала. А утром она просыпалась с мыслью, что сейчас увидит Лексашу, что он уже ждет ее на условленном месте в парке, в лесу или под горой, в яблоневом саду, у ручейка, и сердце ее радостно билось, а по телу разливалась сладостная нега.
Чай пили они вместе и обедали тоже. Расставались только на то время, которое Воротынцев посвящал хозяйству с черноватым человеком, привезенным из Петербурга.
Этого человека звали Николаем; он был из крепостных, сын бурмистра в подмосковном имении Яблочки, грамотный, смышленый малый. В Петербурге он заправлял всем домашним хозяйством у молодого барина, здесь же его сделали управителем имения, и Александр Васильевич сам вводил его в новую должность. Для этого они разъезжали по полям и лесам на беговых дрожках, проводили много времени на суконной фабрике и в нижнем кабинете, где хранились планы, счетные книги и тому подобные документы, касающиеся Воротыновки и прилегающих к ней имений, хуторов и деревень.
Все это отнимало у барина немало времени, но уже после обеда, что бы ни случилось, никто не смел беспокоить его, и весь вечер посвящен был Марфиньке.
Воротынцев заставлял ее рассказывать, как она жила при бабушке, про маркиза, про то, что она вычитала в книгах, оставленных ей этим последним, про ее мечты и грезы. Она посвятила его в свои чувства к покойной матери, созналась ему, в каком она была ужасе, изумлении и печали, когда узнала грустную тайну своего рождения, и все, что перечувствовала и передумала на одинокой могиле в Гнезде. Во всем она ему открылась. В ее душе не осталось ни одного уголка, в который он не заглянул бы, а ему все было мало, он все продолжал ее расспрашивать, все казалось, что он недостаточно изучил ее внутренний мир; все чаще и чаще предлагал он ей такие вопросы, которых Марфинька не понимала, и ее невинность приводила его в неописуемый восторг.
Если бы его петербургские друзья знали, что за сокровище красоты и невинности нашел он в деревне, как они позавидовали бы ему! И к тому же умна, изящна, образованна и, сама того не замечая, страстно, без ума влюблена в него, да к тому же уже давно, прежде чем он приехал. Ему стоит только захотеть, и она — его. Может быть, поэтому-то он и медлил воспользоваться счастьем, что был уверен, что уйти от него оно не может.
Да и в самом предвкушении этого счастья было такое наслаждение, какого Воротынцев никогда еще за всю свою жизнь не испытывал. Ему казалось, что он любит в первый раз — так непохоже было его чувство к Марфиньке на то, что он испытывал к другим женщинам.
Они переживали тот прелестный фазис в любви, когда страсть еще не прорвалась наружу словами, а просвечивает только во взглядах, в улыбках и красноречивом молчании, в робких намеках, подавленных вздохах. Александр Васильевич с восхищением замечал, как холодеет и дрожит ее рука, когда он подносит ее к своим губам, и как ее лицо вспыхивает под его взглядом. Румянец постепенно сгущается, разливается все дальше и дальше, от щек переходит на нежную белую шейку, и вся Марфинька, розовая, трепещущая, с подернутыми томной влагой глазами, в наивном недоумении под наплывом счастья, в котором тонет ее душа, спрашивает у него взглядом: что с нею делается? О, за такие минуты полжизни не жалко отдать!
А сама Марфинька была в каком-то чаду. Приходили с нею прощаться люди, с которыми прошла вся ее жизнь, — Варвара Петровна, Самсоныч, Митенька. Первая уезжала с попутчиком в Воронеж к племяннице, за вторым приехала внучка из их губернского города; Митенька отправился в свою деревню за десять верст от Вортыновки. Марфинька рассеянно протягивала им свою руку для поцелуя, обнимала их с пожеланиями всего лучшего и просьбой не забывать ее; но слова, произносимые ею, шли не от сердца; ее душа и мысли были далеко.
— Что это с барышней? Чудная она какая-то! — толковала про нее дворня. — Говоришь с нею — не слышит, два-три раза надо повторить, чтобы добиться ответа.
— А намеднись вошла я к ней, чтобы узор для юбки выбрала, а она стоит одна перед окошком и смеется.
— Да, может, она из окошка-то на что смешное глядела?
— Да нет же. Я нарочно через их плечико в сад заглянула, все там, как всегда, и ни души не видать.
— А вчера утром видели вы, девушки, как у нее глазки-то точно заплаканы были?
— Как не быть заплаканным, когда всю ночь проплакала, — сказала Малашка.
— А ты не спросила, о чем?
— Спросила, да и спокаялась. «Прошу за мной не присматривать, — говорит, — я это терпеть не могу». Строго так сказала, я инда испугалась, ей-богу!
— Дела! — покачивали головой ее подруги.
— А намеднись, — начала было одна из белошвеек, но Малашка на полуслове остановила ее:
— Нишкните!.. Тетенька!
При появлении Федосьи Ивановны все смолкли.
О своем отъезде из Воротыновки она с некоторых пор совсем перестала говорить, ходила мрачная, молчаливая и такая сердитая, что приступа к ней не было.
Каждый день барин с барышней уходили после обеда в беседку из дикого винограда, в самом конце сада. Он книжку с собой захватит, а она — с рукодельем.
Казачок туда им раньше и коврик снесет да перед входом в беседку на траву постелет, и вазу с десертом на круглый деревянный стол, что там стоял, поставит. И сидят они там, пока не стемнеет.
А по дому, по людским, черноватый тот, которого барин над всеми старшим поставил, обход всегда в это время делал.
И вот раз, уже солнце к лесу склонялось, прошелся он по барским хоромам, где окна порастворить приказал, где на паутину да на пыль указал следовавшему за ним лакею, чтобы, значит, завтра рано утром все пообчистил; заглянул и в чайную, и в буфетную, где старшие слуги, пользуясь отсутствием господ, беседовали между собою, и в белошвейную (всюду ему был ход, и везде перед ним должны были отмыкаться двери) повернул, оттуда опять к комнате Федосьи Ивановны, мимоходом ко всему прислушиваясь и присматриваясь, и, не найдя нигде бывшей домоправительницы, вышел в сад. Тут он, вытянув вперед шею, ныряющей походкой, зорко оглядываясь по сторонам и крадучись, как кот, выслеживающий добычу (озорницы девчонки так его котом и прозвали), стал пробираться, не по аллеям, а вдоль изгороди, узенькими тропиночками, а где и прямо продираясь промеж кустов и деревьев, к тому месту, где была излюбленная господами беседка.
Это место было одно из самых запущенных в барском саду. Деревья кругом разрослись так густо и высоко, что можно было совсем близко подойти, никто не заметит.
Осторожно и притаив дыхание, пробирался Николай все ближе и ближе. Наконец, когда голоса стали совсем явственно доходить до него, он насторожился, вытянул еще больше шею и замер на месте, прислушиваясь. Господа говорили по-французски, но тем не менее Николай все-таки долго-долго, более часа, стоял тут и слушал.
По временам беседа смолкала, и наступала такая тишина, что слышались шелест листьев от перелетавших с ветки на ветку птиц, шорох в траве, жужжанье осы и писк комара.
Барышня сидела на низенькой скамеечке и, пригнувшись к работе, с опущенными на пылающие щечки длинными ресницами, втыкала наугад иголку в канву, натянутую на маленьких ручных пяльцах. А барин лежал на траве у ее ног. Облокотившись на одну руку и поддерживая ладонью голову, он смотрел на нее пристальным, жгучим взглядом. Изредка только обменивались они каким-нибудь словом, не имевшим ни малейшего отношения к тому, что происходило в их душах.
Воротынцева уже начинала утомлять сдержанная страсть, и он решил про себя овладеть Марфинькой не позже нынешней ночи. Пройти к ней в спальню и запереться там с нею ему ничего не стоило. Разве все здесь не его? Чего захотел, то и взял, никто перечить ему не посмеет. О сопротивлении с ее стороны нечего было и думать, Испугается, разумеется, заплачет. Но ему так легко будет ее утешить! Она его любит. И как мила! Так мила, что, может быть, долго не надоест ему.
«Да, сегодня ночью, непременно», — повторял себе Александр Ва сильевич, не спуская взора с девушки и улыбаясь при мысли о пред стоявшем ему наслаждении.
Он ее так берег, что она не испытала еще до сих пор прелести поцелуя. Только ручку ее, да и то изредка, подносил он к своим губам. Надо же наконец расцеловать ее так, чтобы она обезумела от любви в его объятиях.
Он придвинулся ближе к Марфиньке и, вынимая пяльцы из ее рук, прошептал с улыбкой:
— Полно шить, все равно придется потом распарывать, как вчера, как третьего дня…
— Почему? — машинально спросила она, озадаченная и смущенная переменой в его тоне.
Воротынцев прижал к своей груди ее руки, и его глаза при этом загорелись каким-то диким, странным блеском.
— Почему? — переспросил он, улыбаясь натянутой улыбкой, и продолжал, уже обращаясь на «ты»: — Да потому, что ты меня любишь… а я умираю от страсти к тебе…
Затем, одной рукой до боли крепко сжимая руки Марфиньки, он другой порывисто обнял ее.
Девушка не сопротивлялась, а только задрожала с ног до головы и смотрела на него с испугом и мольбой.
А Воротынцевым уже овладела страсть. Тяжело дыша и все крепче и крепче сжимая Марфиньку в своих объятиях, он впился в ее губы жарким поцелуем.
Но на этот поцелуй она не отвечала. Александр Васильевич чувствовал, как ее губы постепенно холодеют под его губами, и это отрезвило его. Глаза девушки были закрыты, как у мертвой, и, когда он оторвался от нее, она выскользнула у него из рук и упала на траву, бледная, холодная и неподвижная.
— Марфинька! — глухо прошептал он, в испуге пригибаясь к ней. — Марфинька, что с тобой? — растерянно повторял он, приподнимая с травы ее голову и с ужасом всматриваясь в бледное как полотно лицо с закрытыми глазами и полуоткрытыми, побелевшими губами.
Что это? Обморок или смерть? Неужели он убил ее своим первым поцелуем? Неужели она никогда больше не очнется? И что ему теперь делать? Звать на помощь? Никто не услышит. Бежать в дом за людьми? Оставить Марфиньку здесь одну, без чувств? Ни за что! Он сам донесет ее на руках.
Но в ту самую минуту, когда он приловчался, чтобы лучше охватить девушку, за его спиной послышался шорох, и между раздвинутыми ветвями сиреневого куста появилось угрюмое лицо Федосьи Ивановны.
Воротынцев опустил свою ношу на землю и со смущенным лицом стал нескладно объяснять, что они преспокойно тут сидели, он читал вслух, а Марфинька вышивала, но вдруг побледнела и упала.
— Пустите, сударь, — прервала его на полуслове старуха и, наклонившись, не поднимая на него глаз, отстранила его костлявой, морщинистой рукой от бездыханного тела девушки.
— Она не умерла? Нет? — прошептал он.
— Обморок-с, — отрывисто заявила старуха. После этого, опустившись на колени, она пригнулась к груди Марфиньки и, не поднимая на барина взора, сурово произнесла: — Извольте отойти, сударь, им надо шнуровку распустить.
Александр Васильевич повиновался и отошел на несколько шагов, за старую липу в цвету.
Однако старуха не удовлетворилась этим.
— Вы бы, сударь, домой шли да нам оттуда Малашку прислали, — строго вымолвила она. — А то барышня как очнется да увидит вас, чего доброго, пуще прежнего испугается.
Намек был ясен. Старуха откуда-нибудь поблизости подсматривала за ними и, если даже не видела, все-таки догадывалась, что произошло между ними.
Уж не думает ли она помешать ему достигнуть цели? Это было бы забавно! Да он с лица земли может стереть эту старуху: ведь она — его крепостная.
Тем не менее Воротынцев удалился и исполнил ее поручение — приказал попавшемуся ему навстречу казачку послать Малашку в беседку, а сам прошел в свою спальню и сел с книгой у открытого окна, того самого, что было против Марфинькина.
С тех пор как они познакомились и подружились, это окно днем оставалось незавешенным и часть комнаты была видна из него: шкаф с книгами, ваза с цветами на мраморном столе, а в глубине белел край кровати из-под приподнятого полога.
Воротынцев видел, как минут через десять сюда вбежала Малашка и стала торопливо готовить барышне постель, откинула одеяло, взбила подушки. Значит, Марфинька очнулась, и сейчас ее приведут сюда, чтобы уложить в постель.
Сказала ли она старухе о поцелуе? А если сказала, то в каких выражениях? И что чувствует она теперь к нему? Страх? Ненависть? Или еще сильнее любит теперь его?
Как прекрасна она была в обмороке! Бледная, с полуоткрытыми губами, между которыми сверкала белая полоска зубов.
Она, может быть, потому лишилась чувств, что он слишком крепко сжал ее в своих объятиях? Неловко все это вышло, некрасиво, неделикатно. Страсть превратила его в животное. Не подозревал он за собою такой необузданности. Что значит деревня и сознание силы и власти! On devient malgré soi un rustre! [15] В Петербурге он совсем иначе повел бы себя.
Но в Петербурге нет таких девушек, как Марфинька. Если бы ему там сказали, что есть на земном шаре девушка, способная упасть в обморок от поцелуя, он расхохотался бы и ни за что этому не поверил. А вот нашлась же такая, на его счастье. Une sensitive [16]… Какая прелесть!
Во всяком случае, никогда не забыть ей этого первого поцелуя (он самодовольно улыбнулся), и чем дольше заставит он ее ждать второго — тем выгоднее для него.
Он станет развращать ее, знакомить ее с прелестями любви постепенно, исподволь. Это будет несравненно интереснее, чем грубо насладиться ею и потом бросить. Он так искусно примется за дело, что падать в обморок от его поцелуев она больше не будет, о, нет!
Размышляя таким образом, Александр Васильевич прохаживался взад и вперед по комнате, вскидывая по временам полный любопытства взгляд на окно Марфинькиной спальни. Ему хотелось хоть мельком посмотреть на нее, когда она войдет туда. Но в ту саму минуту, когда она появилась, не успел он еще разглядеть ее лицо, как окно плотно задернулось занавеской. Это, верно, Федосья Ивановна распорядилась.
Костяной нож, который был в руках Воротынцева (он разрезал им новую книгу), хрустнул в его пальцах и разломился пополам.
— Эй! — закричал Александр Васильевич так громко, что дежурный казачок, дремавший в соседней комнате, сорвался с мета в таком испуге, что в первую минуту не знал, в какую сторону ему метнуться. — Узнать, как чувствует себя барышня, легче ли ей, да Николая ко мне прислать, — приказал барин.
Мальчик кинулся со всех ног исполнять приказание и несколько минут спустя прибежал назад одновременно с управителем.
— Федосья Ивановна приказали доложить вашей милости, что барышне покой нужен, — скороговоркой отрапортовал казачок.
Ухмыльнулся ли он при этом, или это только показалось Александру Васильевичу, но не успел он договорить, как звонкая пощечина чуть не сшибла его с ног.
— Вон! — затопал на него барин, ударив его еще раз со всего размаха.
С глухим воплем и с разбитым в кровь лицом мальчик вылетел из комнаты.
Немного успокоенный удовлетворенным порывом гнева, барин опустился в кресло.
— Видишь, грубят, — обратился он к управителю. — Подтянуть надо, распущены.
— Подтянем-с, не извольте беспокоиться, — ответил Николай.
— Эта старуха, Федосья, она черт знает что себе позволяет, — продолжал угрюмо жаловаться барин.
— Известно, сколько времени здесь за барыню распоряжалась, ну, и возомнила о себе.
— Я ей покажу, какая она барыня! — процедил сквозь зубы Александр Васильевич и, помолчав немного, спросил, не поднимая взора на своего собеседника: — Она ведь в Киев, кажется, собиралась?
— Собиралась, это точно, а теперь по всему видно, что раздумала.
— Это почему? — спросил барин, сдвигая брови, и, сорвавшись с места, снова зашагал по комнате.
Николай нагло усмехнулся.
— Да подсматривать ей тут понадобилось за вашей милостью да за барышней.
Барин как вкопанный остановился перед ним.
— Что такое? Подсматривать? — повторил он побелевшими губами, надвигаясь на своего клеврета.
— Точно так-с, — прошептал последний, осторожно пятясь на всякий случай назад, в коридор.
— За мною подсматривать? — продолжал, бледнея от ярости, Во-ротынцев. — Так скажи ей, старой дуре, что, если я хоть раз поймаю ее на этом, до смерти прикажу ее запороть! Подсматривать! Узнает она, как за мною подсматривать! Мерзавка! Я ей себя покажу!
Голос его дрожал и обрывался от бешенства. Приказав управителю выйти вон, он остался один.
Наступила ночь.
— Чаю! — отрывисто закричал барин, проходя в кабинет, где камердинер зажигал свечи в канделябре на камине и в низеньких серебряных подсвечниках на письменном столе.
Мишка на цыпочках вышел и притворил за собою вплотную маленькую дверь красного дерева, что вела в коридор, примыкавший к буфетной.
Барин с шумом отодвинул кресло у стола, опустился в него и стал перебирать груду недочитанных писем, лежавших тут еще с прошлой недели. Некоторые из них он даже не удосужился еще распечатать.
Вскоре Мишка вернулся назад с подносом, уставленным печеньями, вареньем, сливками и большой фарфоровой чашкой с чаем. Отхлебнув чай, барин поморщился.
— Что за бурда? — сердито спросил он.
«Начинает придираться, беда!» — подумал камердинер и нетвердым голосом ответил:
— Не могу знать-с.
— Кто наливал? — угрюмее прежнего продолжал свой допрос барин.
— Федосья Ивановна…
Не успели эти два слова соскользнуть с языка Мишки, как барин так отшвырнул от себя чашку, что она упала и разбилась вдребезги.
— Не умеет чай разливать, так зачем суется, старая дура! — закричал он при этом так громко, что люди, собравшиеся в буфетной, вздрогнули и тревожно переглянулись между собою.
Одна только Федосья Ивановна оставалась невозмутима.
— Вынь из шкафа другую чашку, Малашка, — обратилась она к племяннице, дожидавшей у стола с подносом в руках, — да похозяйничай тут за меня. Авось чай покажется барину вкуснее, когда он узнает, что не я его наливала, — прибавила она с усмешкой.
— А барышне-то кто же постель перестелет да разденет их? — спросила Малашка.
— Я раздену и останусь там с нею. Не входи, пока тебя не покличут! — сказала Федосья Ивановна и пошла к барышне.
— Ну, сударыня, расходился наш сахар-медович, так и рвет и мечет! — начала она, останавливаясь у кровати, на которой лежала Марфинька, еще бледная и слабая после обморока и последовавшего за ним истерического припадка. — Петьке все лицо раскровенил, два зуба ему вышиб. Хорошо, что кулаком в глаз не попал, на всю бы жизнь несчастным сделал. Любимую чашку покойницы барыни, из которой они постоянно чай изволили кушать, разбил. Меня «старой дурой» выругал. Завтра, поди чай, и не то еще мы от него увидим. И все из-за тебя, сударыня.
Она смолкла. Молчала и Марфинька.
Барышня не могла еще опомниться от случившегося. Поцелуй, от которого она лишилась чувств, до сих пор горел на ее губах и прожигал ее насквозь, когда она вспоминала про него.
А не вспоминать она не могла; ни на чем другом мысли не останавливались. Закроет глаза — еще хуже: так вот и кажется, что бледное, искаженное страстью лицо с помутившимися глазами опять перед нею, близко-близко, так близко, что она чувствует на себе горячее, прерывистое дыхание, а сильные руки опять до боли крепко прижимают ее к груди. И снова мутится ум, кровь отливает к сердцу, и жутко, холодно, и сладко, невыразимо сладко.
— Ты хотела знать, как мать твоя себя погубила? — начала, помолчав, Федосья Ивановна. — Вот так же, как и тебя сегодня, целовал ее нечестный человек да улещивал всячески. А как прознали про ее позор да взъелись на нее все, он сам первый и отвернулся от нее. Все они такие!.. Им бы только девицу несчастной сделать. Как она, бедная, мучилась-то, как терзалась, страсть! От стыда да от горя и умерла.
Пока старуха говорила это, у Марфиньки от ужаса все шире раскрывались глаза.
— Женат был, дети, супруга законная, — продолжала старуха. — Да хоть бы и холостой, тоже не женился бы. На таких девицах, которых до венца целуют, не женятся.
Каждым своим словом она точно ножом резала по сердцу свою слушательницу.
Марфинька плакала.
Что же это будет, спрашивала она себя с отчаянием. Она его любит, душу за него готова отдать, он ей так мил, что она не может жить без него, а он хочет ее погубить… За что? Что делать! Господи, что делать!
Но Федосья Ивановна была неумолима.
— Ты думаешь, он унялся? — продолжала она. — Как бы не так! Вот увидишь, позлится он, позлится да опять за прежнее примется, если ты здесь останешься. Станет тебя всячески улещивать, несчастным прикинется, прощения будет просить, а ты и простишь, и потеряешь себя. Как мать твоя себя потеряла, так и ты. У ее злодея жена была, а у твоего невеста есть…
— Невеста!
От боли сердце у Марфиньки так сжалось, что слово это воплем вылетело у нее из груди.
— А ты как думала. Эх ты, глупая, глупая! Невеста у него княжна, старинного, знатного рода, важного князя дочь и сама фрейлиной при императрице состоит. Зовут ее Марьей Леонтьевной, а по фамилии Молдавская, тех самых князей Молдавских, что у нас бывали, когда мы еще в покойницей барыней в Петербурге жили. Мишка говорит — красавица. Давно уж наш-то за нею волочится. У них в доме его все за жениха считают, и знакомые господа, и челядь. А если таперича заминка промеж них вышла, так из-за него же, не потрафила она ему чем-то, гордости-то, видно, и в ней много, вот он и обозлился, взял отпуск да и уехал. Жестоким перед нею прикидывается, амбицию свою выказывает, чтобы тянулись за ним. И беспременно потянутся, потому что таких женихов, как он, даже и в Петербурге мало, уж богат больно. Вот поживет наш сокол здесь до осени, нацелуется с тобою вдосталь, погубит так, что от стыдобушки тебе хоть топиться так в ту же пору, а сам и укатит себе в Петербург да на княжне на своей и женится. А ты тут, одна да опозоренная, пропадай себе пропадом. Ему что! Он еще издеваться над тобою с молодой женой станет. «Вот, — скажет, — дура какая нашлась, деревенщина, поверила, что я могу ее полюбить…»
— Молчи! Молчи, ради Бога! Сжалься надо мною, спаси меня! — зарыдала Марфинька. — Делай со мною что хочешь, вези меня куда знаешь, только спаси меня! Не в своем уме я… что хочешь, то со мною и делай! И боязно-то мне, и тоскливо, и тянет к нему… так тянет, что, вот помани он меня только, и я сейчас к нему побегу! Знаю, что гибель моя в том, а побегу! Стыдно, ох как стыдно! — пролепетала девушка бессвязно, обнимая старуху, прижимаясь мокрым от слез лицом к ее груди и вздрагивая всем телом от страха и отчаяния перед призраками печального будущего, вызванными перед нею.
— А ты молись! Дело твое такое, что один только он, Господь милосердный, может тебя спасти. А я тебя оставить не могу, потому поручена ты мне на смертном одре благодетельницей нашей, Марфой Григорьевной, — голосом, дрогнувшим от подступивших к горлу слез, вымолвила Федосья Ивановна. — Молись! Он, батюшка царь небесный, все оттуда видит, и ни одна сиротская слеза не прольется даром.
Долго вела такие речи Федосья Ивановна, до тех пор, пока Марфинька мало-помалу не успокоилась, не стихла и не заснула.
Тогда, задернув наполовину полог, чтобы свет от лампады не беспокоил барышню, старуха стала на молитву перед киотом.
Время шло, а она все клала земные поклоны, и шептала с глубокими вздохами.
— Мать царица небесная, заступи и помилуй! Спаси и помилуй!
В доме все огни погасли, наступила мертвая тишина, а Федосья Ивановна все молилась. Слезы градом катились по ее бледному, морщинистому лицу, а темные лики в светлых, блестящих ризах, перед которыми она изливала свою душу, смотрели на нее, спокойно и торжественно-строго.
— Да будет воля твоя! Да будет воля твоя! Защити и подкрепи, спаси и помилуй! — продолжали шептать ее губы, но мысли стали мало-помалу отбиваться в сторону.
«Надо скорее вывезти сиротку отсюда и поставить ее под такую верную охрану, где бы ему не достать ее. Скорее, пока в нем гнев еще не остыл. Как опомнится да начнет с лестью к ней подбиваться, пропала ее головушка. Забудет Марфинька и страх, и стыд, все забудет. Любит она ведь его, голубка, ох как любит! Что захочет, то и поделает он с нею, не сможет она ему супротивничать, да и не сумеет, где ей! В своем-то имении да в одном с нею доме, Господи! Да надо только дивиться, как это ее Господь сохранил до сих пор! Ведь барин…»
У двери послышался шорох.
Старуха стала с ужасом прислушиваться. Уж не он ли, барин? Хорошо, что она не забыла задвинуть изнутри задвижку. Но он ведь может приказать отпереть. Она не послушается — другого позовет, ведь барин.
Ручка у двери зашевелилась.
«Пробует отворить, значит. Что тут делать? И вдруг барышня проснется? — Старуха оглянулась на кровать. — Спит, слава Богу, умаялась, спит крепко».
В своем волнении Федосья Ивановна совсем забыла про другую дверь, что вела к потайной лестнице, и, когда эта дверь вдруг растворилась, чуть не вскрикнула от испуга.
Ей представилось, что Александр Васильевич успел обежать кругом и проник сюда другим ходом. Она похолодела от ужаса при этой мысли.
Но эта была Малашка, а не он. В одной сорочке, с распущенной косой и выпученными от страха глазами девушка, остановившись на пороге, подзывала ее знаками к себе.
— Тетенькая, миленькая!
Это было произнесено очень тихо, но Федосья Ивановна услышала девушку и, не переставая оглядываться на дверь с шевелившейся ручкой, подбежала к племяннице.
— Барин сюда пошли. Мы с Мишей видели. Легли почивать, свечку задули, полежали-полежали да в туфлях на босу ногу и в халате из спальни тихонько вышли. Мимо нас прошли, мы притаились, — прошептала Малашка, захлебываясь от волнения и не замечая, что она выдает тайну своих отношений с красивым камердинером.
— Знаю, вот он! — кивнула Федосья Ивановна в сторону двери с шевелившейся ручкой.
— Ах ты, Господи! — всплеснула руками Малашка.
— Задвижка заложена, оттуда не отпереть.
— А вдруг да они подналягут, крючок-то и соскочит!
— Я тут буду. При мне он барышни не тронет, — возразила Федосья Ивановна.
Чем ближе наступала опасность, тем решительнее делалась она.
— Родная! Да с вами-то, с вами-то что за это будет! — продолжала с возрастающим волнением шептать Малашка. — Вы ведь не знаете, он грозил вас до смерти запороть. Миша слышал. «Если, — говорит, — подсматривать за мною станет, до смерти прикажу запороть». Это он управителю сказал. А этот разве посмотрит, что вы — старенькая? Его родную мать заставят сечь, он и ее высечет.
Старуха судорожно стиснула губы и не проронила ни слова.
— Миша говорит: «Уговори ты ее это дело бросить, все равно он на своем поставит, барин ведь», — продолжала шептать Малашка.
И вдруг она в ужасе смолкла. Ручка двери, с которой они обе не спускали глаз, задергалась сильнее, и дверь затрещала под напором сильного плеча.
— Сейчас задвижка соскочит! Сейчас, сейчас! Тетенька, миленькая, бежим скорее. Убьет он нас до смерти! Миленькая, бежим!
Дрожа от страха, Малашка схватила старуху за руку и что было сил тащила ее за собою в темный проход к потайной лестнице.
А с противоположной стороны задвижка как будто начинала подаваться.
Федосья Ивановна вырвалась от племянницы и, приказав ей скрыться с глаз долой, решительной походкой подошла к двери, сняла крючок и очутилась лицом к лицу с барином.
— Что вам угодно, сударь? Барышня нездоровы и недавно только започивать изволили, — произнесла она почтительно, но твердо.
— Мне угодно, чтобы завтра же духу твоего здесь не было! Слышишь? — задыхаясь от ярости, прошептал Александр Васильевич.
— Слушаю, сударь, — покорно ответила старуха, продолжая загораживать собою проход в дверь.
— До смерти прикажу тебя запороть, если ты завтра к вечеру не уберешься.
— Как вашей милости угодно будет, — все так же спокойно и почтительно ответила она.
— Просилась в Киев, ну и ступай! Зачем осталась? Подслушивать да подсматривать за мною? Да как ты смеешь! Я за это и родичей-то всех твоих разорю, стариков в Сибирь сошлю, а молодым лоб забрею, чтобы от поганого твоего отродья и следа здесь не осталось! Вы меня еще не знаете, я вам покажу, что значит настоящий барин! Нужно будет, пожелаю — ни перед чем не остановлюсь, всех сокрушу, а на своем поставлю!
Федосья Ивановна слушала барина молча, все ниже и ниже опуская голову, по мере того как он говорил. Не изумляли ее эти бешеные, бесчеловечные речи, недаром прослужила она весь свой долгий век господам. Слышала она такие речи и от прадеда его, и от деда, и от отца его, зарезанного хохлами в Малороссии. И этот — такой же строптивый, как и те. И такой же красивый да развратный. Много бед наделает на своем веку!
А между тем у барина порыв бешеной страсти, сорвавший его с постели и потянувший его к Марфинькиной комнате, постепенно стихая, переходил в досаду на себя за то, что он так нелепо себя ведет. Черт знает что за глупую роль он разыгрывает с сегодняшнего вечера! Перепугал до полусмерти Марфиньку, с этой старухой поставил себя в невозможное положение. Теперь ничего больше не остается делать, как так или иначе избавиться от ее присутствия в доме. Если она добровольно не захочет уйти, придется употребить силу, делать нечего.
— Не в свое дело вздумала вмешиваться, ну и пеняй на себя, если худо будет! — прошептал он сквозь судорожно стиснутые зубы и смолк.
Федосья Ивановна отошла в сторонку. Теперь она уже не боялась, что барин войдет и испугает Марфиньку. Пока он грозил ей и злился, она не переставала исподлобья наблюдать за выражением его лица и видела, как постепенно страсть в нем гаснет и заменяется мечтательной нежностью.
Не отрывая взора от белевшего в темноте края Марфинькиной постели, он продолжал стоять на пороге высокого покоя, тонувшего в полусвете лампады, теплившейся перед образами. От увядающих в воде цветов аромат был бы нестерпимо силен, если бы ночная свежеть не проникала сюда через занавеску, спущенную перед открытым окном.
Самые разнообразные мысли и чувства теснились в душе Воротынцева. Мысленно он переживал весь минувший день, с самого раннего утра, когда, срывая вместе с Марфинькой цветы, вянувшие теперь в нескольких шагах от него, он с восторгом любовался ее свежестью, грацией и невинностью. Потом, перед обедом, вернувшись с поля, он ей что-то рассказывал, и она слушала его с выражением такого детского восторга и доверия! И тут он ничего еще не ощущал, кроме желания как можно дольше глядеть в эти милые, невинные глазки. И как он был счастлив тогда!
А потом перед ним воскресла сцена в беседке. Как ему вдруг захотелось поцеловать Марфиньку и как она испугалась выражения его лица, как задрожала и какими умоляющими глазами смотрела на него, в то время как он ее все ближе и ближе прижимал к себе!
Стоит только сделать несколько шагов — и Марфинька опять будет в его объятиях, нежная, покорная, вся трепещущая от счастья и любви.
Но тут эта старуха, а возиться с нею, выталкивать ее вон из комнаты ему претило. Александр Васильевич подумал, что завтра в это время ему уж никто не будет мешать, и ушел в свою спальню.
На следующее утро по всему околотку стало известно, что Федосья Ивановна покидает навсегда Воротыновку, и народ повалил со всех сторон прощаться с нею.
Проведав об отъезде своей старой приятельницы, притащился сюда и Митенька. Но он пробыл недолго и, выходя из дома, встретился с управителем, которому уже успели донести о его появлении в господском доме.
— Надолго ль к нам, Митрий Митрич? — спросил у него черноватый, который при случае умел и вежливым быть.
— Мимоездом, батюшка, сейчас дальше еду. Лес тут торгую у куманинских, да вот прознал, что Федосья Ивановна наша собралась уезжать, завернул с нею проститься.
— Так, так, — одобрительно закивал управитель.
— Жаль старушку, ведь мы с ней без малого сорок пять годков вместе здесь прожили, — разболтался старик.
— Что же делать! И барину ее жаль, но ведь она обещание дала в Киеве помереть.
— Дала, это точно, что дала, — согласился Митенька.
— А барышню видели?
— Нет, батюшка, не видал. Почивает, нездорова, говорят.
Они распростились. Митенька побрел на задний двор к своей тележке, а управляющий поднялся на бельведер. Оттуда ему отлично было видно всякого, кто шел по дороге из села в барскую усадьбу и обратно. А ему очень любопытно было знать, кто именно из воротыновских особенно дружит с Федосьей Ивановной и горюет о ее отъезде.
Старуха деятельно сбиралась в путь. Николай даже не ожидал от нее такой покорности, думал, что немало придется повозиться с нею, прежде чем она решится покинуть насиженное гнездо и расстаться со своей барышней. Должно быть, добрую встряску закатил ей барин!
Александра Васильевича не было дома. Он на весь день уехал в Морское, где Дормидонт Иванович приготовил для него забаву — рыбную ловлю тонями. Морское находилось на берегу широкой судоходной реки, в которой рыбы всякой было тьма-тьмущая. В Воротыновку барин хотел вернуться только ночью. С ним ехал Мишка, рядом с кучером на козлах.
После неудачной экскурсии в Марфинькину комнату Александр Васильевич спать совершенно не ложился. До зари писал он ей письмо, а потом пошел купаться и, возвращаясь назад через сад, нарвал цветов, еще влажных от утренней росы, перед тем же как сесть в тарантас, запряженный тройкой, он приказал управителю передать барышне, когда она встанет, письмо с букетом.
Невзирая на бессонную ночь, барин уехал в довольно хорошем расположении духа. К слепому повиновению со стороны подвластных ему людей он так привык с детства, что не сомневался в том, что все его приказания будут исполнены в точности. Старуха уедет. Марфиньку это, конечно, огорчит, но он сумеет утешить ее.
Катясь по полям, покрытым колыхавшимся морем дозревающих колосьев, проезжая под тенистыми сводами старого леса и мимо изумрудных лугов с речкой, сверкавшей то тут, то там в лучах воеходящего солнца, он представлял себе, что будет чувствовать Марфинька, перечитывая него письмо, и счастливая улыбка блуждала на его губах.
Писать он был мастер. Его billets doux [17] ходили по рукам в Петербурге и не только бережно хранились теми, кому были адресованы, но даже списывались другими как образцы салонного красноречия. Никто лучше его не умел сочинить экспромт в стихах в альбом красавицы, пригласить ее на мазурку с таким выражением, точно судьба всей его жизни зависит от ее ответа, а также говорить по целым часам и исписывать целые страницы, ничего не сказав.
Его ссора с княжной Молдавской произошла именно по поводу такого письма. Раздраженная его недомолвками и полупризнаниями, после того как он влюбил ее в себя до безумия, гордая девушка стала упрекать его в неискренности и недоверчивости.
— Я плачу доверием только за доверие, — холодно ответил он, напирая на слово «только».
Краснея под его взглядом, княжна объявила, что ни за что первая не признается в любви, как бы она ни любила. Воротынцев пожал плечами, скорчил огорченную мину, почтительно поклонился ей и вышел. С тех пор они не видались.
Но на прошлой неделе ему привезли из города письмо от маленькой баронессы с описанием страданий этой «бедной Мари Молдавской». Княжна похудела, побледнела и равнодушно слышать о нем не может. За нею начал ухаживать Рязанов, флигель-адъютант, но она не обращает на него никакого внимания. Говорят, будто она хочет поступить в монастырь. Письмо оканчивалось вопросом: «Resterez vous longtemps cruel?» [18]
Это послание рассмешило Воротынцева, и он присел было к столу, чтобы отвечать, но едва только две-три фразы, полные остроумной иронии, выскользнули из-под его пера, как ему уже надоело продолжать забаву, и, выдвинув ящик в столе, он бросил в него недописанный листок.
Бог с нею совсем, с этой княжной, с ее любовью, гордостью, богатством, красотой и требованиями! Она теперь в его глазах не стоила Марфинькина мизинца. Как кстати отложил он на время мысль о женитьбе. Разумеется, жена не помешала бы ему ухаживать за Марфинькой, но все же лучше, что он свободен.
Погода стояла великолепная, лошади бежали бойко, так что Александр Васильевич приехал в Морское за полчаса раньше, чем предполагал. Ловля рыбы удалась как нельзя лучше; в тоню, закинутую на счастье воротыновского барина, попалась масса рыбы. Обед смастерила для дорогого гостя мать Дормидонта Ивановича на славу, а сам Дормидонт показал ему преинтересные опыты по хозяйству; но все-таки время тянулось так медленно, что дольше чем до шести часов Александр Васильевич не в силах был оставаться. Но чтобы не приезжать домой до ночи — он тогда только мог рассчитывать наверняка не застать в Воротыновке Федосьи Ивановны, — он приказал ехать по дороге к Гнезду.
Крюк был порядочный, верст в пятнадцать по крайней мере, но лошади отдохнули и так хорошо бежали, что барин время от времени должен был умерять их ретивость, покрикивая на кучера, чтобы он так не гнал.
Ночь надвигалась чудная, душистая и лунная. Издалека увидел Воротынцев раскинувшееся среди зелени село с маленькой церковью на пригорке, возле барской усадьбы.
Когда тарантас стал подъезжать к околице, было около десяти часов, все село спало крепким сном и, кроме лунного света, отражавшегося местами на стеклах оконцев, нигде не видно было огней. Заслышав издали звон колокольчика, собаки залаяли.
Полулежа на подушках покойного тарантаса с откинутым верхом, Александр Васильевич мечтал о предстоявшем свидании с Марфинькой. Он написал ей, что уезжает из Воротыновки, потому что не в силах дольше переносить муки любви, что он умоляет ее выслушать его и признавался ей в том, что всю прошлую ночь простоял у ее двери. (Про то, что Федосья Ивановна стояла тут же, он, конечно, не упомянул.) Он клялся ей, что его страдания так невыносимы, что, если она не сжалится над ним, он решится на все. «Если, вернувшись домой, я не найду ответа на это письмо, вы никогда больше не увидите меня» — так заканчивалось письмо.
Можно себе представить, какое впечатление произведет на Марфиньку это послание! Ведь она так невинна и неопытна, что поверит каждому его слову. Ей даже и в голову не может прийти, чтобы он лгал.
Да Воротынцев и не лгал. Любовь разрасталась в нем все сильнее и сильнее. Ни о чем не мог он думать, кроме как о Марфиньке, и ко всему, что отвлекало его от нее, он относился с гневом и отвращением.
— Пошел! Пошел! — закричал он на кучера, забывая, что за несколько минут перед тем приказал ему ехать тише.
Лай собак, усиливавшийся по мере того, как они приближались к селу, нестерпимо раздражал Александра Васильевича. Ему скорее хотелось снова погрузиться в ароматную тишину залитой лунным блеском ночи.
Кучер, приподнявшись на козлах, таким подбадривающим голосом затянул: «Эй, вы, соколики, выручайте!» — что тарантас вихрем пронесся по улице мимо молчаливых хат, завернул за церковью с усадьбой и вынырнул на большую дорогу.
Но как быстро ни промчался он мимо черневших среди деревьев строений, Александр Васильевич все-таки заметил свет в одном из флигелей господской усадьбы, и это удивило его.
— Что, тут живет кто? — спросил он у Мишки, указывая по направлению к освещенному флигельку.
— Не могу знать-с, — ответил Мишка.
— Да ты видел огонь во флигеле, налево?
— Видел-с
— Ну?
— Может, кто и живет-с, — нерешительно заметил Мишка.
— «Может, кто и живет-с»! — передразнил его сердито барин. — Олух! Завтра же узнать, слышишь? — прибавил он, возвышая голос.
Александра Васильевича точно что кольнуло в сердце, когда свет в окне заброшенной усадьбы метнулся ему в глаза. Это был тот самый флигель, в котором некогда жила Марфинькина мать. Строение приходило в ветхость уже и тогда, когда он был здесь с бабушкой, десять лет тому назад, теперь это должна быть руина. Кому могла быть надобность проникнуть в эту руину, да еще ночью, со свечами? Уж не Марфинька ли?
Нелепость этого предположения была очевидна, но тем не менее оно в первую минуту так всецело овладело Воротынцевым, что он чуть было не приказал кучеру вернуться в Гнездо. Но, сообразив, что понапрасну только поставит себя в неловкое положение перед людьми, а главное — приедет несколькими минутами позже туда, где наверное уже застанет Марфиньку и где она его ждет, он прикрикнул на кучера, чтобы тот гнал вперед лошадей еще усерднее.
В Воротыновке, невзирая на поздний час, не спали. Какое-то особенное движение замечалось не только в барской усадьбе, но и на селе.
У опушки леса им навстречу попались мужики верхами, что-то кричавшие и махавшие руками. И не успел барин спросить у них, что случилось и куда они скачут, как они уже скрылись из виду.
У растворенных настежь ворот толпились люди; другие кучками бежали из флигелей, где помещались фабричные. И чем ближе подъезжал тарантас, тем явственнее доносились до слуха сидевших в нем гул голосов и какой-то странный вой.
— Пошел! Пошел! — повторял барин.
Стоя в тарантасе, бледный, со сверкающими глазами, он растерянно озирался по сторонам.
Жуткое предчувствие щемило ему сердце. Марфинька что-нибудь над собой сделала: утопилась?.. Речка близко… колодезь под окнами.
Он не видел ее после приключения в беседке. Черт знает что могла наговорить ей старуха! О, какой он дурак, что пропустил эту ночь и целый длинный день, не объяснившись с нею!
Эти мысли вихрем проносились в мозгу Воротынцева. А плач со стонами и причитаньем, как над покойником, все усиливался. Это по ней плачут… над ее трупом!
Нет, толпа дворовых с прибежавшими из села бабами и девками ревела не над Марфинькой, а над Федосьей Ивановной, которую управитель истязал в пустом сарае, при свете фонаря и с помощью двух конюхов из людей, приехавших вместе с барином из Петербурга. Из воротыновцев никто не решился бы поднять руку на старуху, всю жизнь считавшуюся самым близким человеком к покойной барыне Марфе Григорьевне.
Управитель вымучивал у нее ответ на вопрос, предлагаемый перед каждым ударом: где барышня? Но Федосья Ивановна молча выносила пытку. Кровь уже текла ручьем из ее истерзанной спины, она давно перестала стонать, а он все еще приказывал бить ее. Громкий ропот, слезы, крики толпы, теснившейся у запертой двери сарая, только раззадоривали его еще пуще. Он засек бы старуху до смерти, если бы крики: «Барин, барин едет, барин едет!» — не заставили конюхов, исправлявших по его требованию роль палачей, остановиться и с испугом переглянуться между собой.
Весь перепачканный кровью своей жертвы, выбежал управитель из сарая навстречу тарантасу, въезжавшему во двор.
— Что тут у вас случилось? — раздался голос барина.
— Старуха… барышню скрыла куда-то, — бессвязно забормотал управитель, дрожа от страха перед барином.
«Скрыла»… значит, Марфинька жива!.. Слава Богу! У Александра Васильевича отлегло от сердца.
— Куда же она ее скрыла? — отрывисто спросил он, выскакивая из тарантаса, и, не дождавшись ответа, повернулся к толпе, почтительно расступившейся перед ним, и гневно затопал ногами. — Разогнать эту сволочь! Что за сборище? Вон отсюда! — запальчиво возвысил он голос.
— Да ведь ей, сударь, восьмой десяток пошел, — послышался голос из толпы.
Его тотчас же поддержали:
— Она при покойнице Марфе Григорьевне… Много ль такому старому человеку нужно? По закону не полагается…
— Прочь! Вон отсюда! — сурово повторил барин. — Батожьем велю разогнать!
Толпа отхлынула, но совершенно не расходилась; когда же барин с управителем вошли в дом, некоторые из баб расхрабрились настолько, что стали одна за другой пробираться в сарай, где лежала на рогоже Федосья Ивановна.
Один из парней, истязавший ее, опустившись перед нею на колени, держал у ее запекшихся губ ковш с водой, которую товарищ его зачерпнул из ведра у колодца.
— Прости, Христа ради, бабушка, не по своей воле! — шептал он.
— Бог простит, — чуть слышно проговорила старуха.
Это были первые слова, вырвавшиеся у нее с той самой минуты, как управитель узнал, что барышня куда-то из усадьбы исчезла. Сначала он допрашивал бывшую домоправительницу с проклятьями и угрозами, а потом, отчаявшись сломить ее упорство, потащил ее в сарай и стал сечь.
Про исчезновение барышни стало известно в Воротыновке только с час тому назад, когда Федосья Ивановна объявила, что сегодня отсюда не уедет, и приказала снимать с телеги свои пожитки и распрячь лошадей. Об этом сейчас же донесли управителю; он прибежал, чтобы силой выпроводить старуху, а тут ему кто-то шепнул, что барышни нигде нет, и поднялась суматоха. Прежде чем начать расправляться с Федосьей Ивановной, он кликнул людей и сам обошел с ними всю усадьбу, сад, дом, флигеля, но барышни нигде не оказывалось. Стал управитель всех допрашивать — не видал ли ее кто? Никто ее в тот день не видал. Даже Малашку не впускала Федосья Ивановна в комнату барышни под тем предлогом, что та больна и ей нужен покой. Управитель разослал верховых по всем направлениями разыскивать барышню, хотя и сам не верил в успех этих поисков.
— Надо полагать, что старичок тот, Митрий Митрич, к этому делу причастен, — говорил управитель, стоя у дверей кабинета, в то время как барин прохаживался в раздумье взад и вперед по комнате.
— А разве он здесь был?
— Был-с. Заезжал со старухой прощаться… утром, часа через три после того, как вы изволили уехать. Надо так полагать, у них наперед было условлено: ему отъехать в такое место, где никого встретить нельзя, да и притаиться там, ждать, чтобы барышня вышла, а потом вместе и ехать. Непременно у них это было давно подготовлено, потому так ловко и вышло. А вышла из дома барышня не иначе как через потайную дверь, что из ее комнаты на двор выходит. Лестница такая винтом в стене вделана.
— Какая лестница? Разве там есть потайная лестница?
— Есть-с.
— Что же ты мне раньше этого не сказал? Осел!
— Да я и сам вот только сегодня про эту дверь узнал. Под деревом она скрыта, ни за что не найти.
— Когда же ты, болван, мое письмо барышне отнес?
— Я им письма не относил-с. Вы изволили приказать, чтобы в собственные руки им передать, а старуха к ней не пускала, почивает, мол. Букет я им через…
— Пошел вон, дурак! — оборвал его на полуслове барин. — Да прислать ко мне Федосью, я ее сам допрошу, — прибавил он, падая в изнеможении в кресло. — Ну, иди же, чего ты стоишь?
Но Николай не трогался с места.
— Пошли ко мне Федосью! — повторил барин.
— Позвольте доложить вам, сударь, — начал, запинаясь, управитель, — ей теперь не дотащиться сюда. Я докладывал вашей милости, пришлось ее попугать, чтобы сказала, где барышня.
Воротынцев приподнял опущенную на руки голову.
— Как это попугать? Ты, надеюсь, не высек же ее?
— Точно так-с, сударь, попугать хотел, — признался, заикаясь от страха и смущения, управитель.
— Дурак! — И, вымолвив это слово, барин не знал, что к нему прибавить.
Наступило молчание. На душе у Воротынцева скверность какая-то зашевелилась.
Угрожая запороть до смерти старуху, если она будет препятствовать его сближению с Марфинькой, Александр Васильевич не думал, что доведется приводить эту угрозу в исполнение. Но Николай понял все это иначе и поусердствовал не в меру. Теперь черт знает что вышло! Старуха еще умрет, пожалуй… скажут, что ее засекли. Есть, кажется, какой-то закон, воспрещающий подвергать самовольно телесному наказанию людей, перешедших за известный возраст. Разумеется, никакой ответственности он за это не понесет, доносить на него здесь некому, а тех, что из города пришлют (если пришлют), всегда подкупить можно. Но все-таки неладно вышло. Хорошо, что Воротыновка так далеко от Петербурга и что там никто об этом не узнает. Но где же Марфинька? Если старуха умрет, будет еще труднее разыскать ее.
Но долго в неизвестности Воротынцева не оставили. Раздевая барина на ночь, Мишка, мысленно сотворил молитву и, помянув царя Давида и всю кротость его, доложил, что имеет к нему поручение от Федосьи Ивановны.
— Что такое? Говори! — довольно мягко сказал барин.
— Они просят вас не беспокоиться насчет барышни. «Завтра, — говорит, — я им сама скажу, куда я ее скрыла, а теперь пусть прикажут, чтобы никого не пытали и нигде ее не искали, все равно не найдут».
— Хорошо, — отрывисто вымолвил Александр Васильевич. — Ступай себе!
Оставшись один, он не лег в постель, но долго ходил по кабинету, а потом прошел в спальню, остановился у окна, выходившего на Марфинькину комнату, и до тех пор смотрел из него, пока не стало светать.
Тут у него поднялась такая тоска по ней и так захотелось видеть, если не ее, то по крайней мере те стены и вещи, среди которых она жила до сих пор, и подышать тем воздухом, которым она дышала, что он не вытерпел и прошел через парадные покои в восточную башню.
Дверь в Марфинькину комнату впопыхах обыска осталась растворенной. Да и не от кого было запирать ее теперь — птичка вылетела из клетки.
Эта отпертая дверь и откинутая занавеска у окна, беспрепятственно пропускавшая сюда белесоватый свет утренней зари, производили удручающее впечатление.
Теперь только понял Александр Васильевич, как он был счастлив, когда Марфинька была в доме. Точно душу вынули из старого дома. Все радости жизни вылетели из него вместе с нею.
Притворив за собою дверь, он стал рассматривать вещи, лежавшие на столах и на этажерках. Сорванные им вчера утром цветы блекли в фарфоровой вазе. Между ними не было той крупной розы, распустившейся на кусте центрифолии, которую он поместил на самое видное место букета. Она, верно, взяла эту розу на память о нем. О, да она и без розы никогда не забудет его! Ведь она любит его. Воротынцеву доставляло наслаждение повторять мысленно это слово.
На столике у окна лежала раскрытая книга; дальше были прислонены к спинке кресла те самые маленькие пяльцы, которые он вынул из рук Марфиньки, прежде чем сжать ее в своих объятьях.
Неужели еще двух суток не прошло с тех пор? Не верилось, чтобы это случилось так недавно. Он столько пережил и перестрадал в это время, что сам себя не узнавал. Не хотелось ему больше ни беситься, ни мстить кому бы то ни было, хотелось только, чтобы милая девушка была тут, как прежде, и навсегда, на всю жизнь.
Через несколько часов Воротынцеву прибежали сказать, что Федосье Ивановне худо и что перед смертью она желает проститься с ним, он тотчас же отправился вниз.
Люди, видевшие его в то утром, шепотом передавали друг другу, что на барине лица нет, — такой он бледный и расстроенный. С умирающей он заговорил первый.
— Скажи мне скорее, где она, — начал он дрожащим от волнения голосом, — я хочу жениться на ней.
— Батюшка! Да ведь она тебе — сестра троюродная! — простонала старуха.
Воротынцев с раздражением передернул плечами и заявил насупившись:
— Она — незаконнорожденная мещанка Васильева. Брак будет законный.
Федосья Ивановна вздохнула.
— Как твоей милости будет угодно; ты — барин, твоя и воля, и власть, а только…
— Где она? — нетерпеливо перебил ее Воротынцев.
— Теперь она в городе, сударь, у Бутягина, Петра Захаровича. А ночь с Митенькой в Гнезде переночевала…
Сердце не обмануло Александра Васильевича. Это для нее горели свечи в покинутой усадьбе.
А старуха между тем продолжала:
— Не хотела я вчера сказывать, чтобы в погоню за ней не послали да назад не привезли. Ведь обет с нас взяла на смертном одре покойница Марфа Григорьевна, чтобы сироту соблюсти, ну, вот я…
— Я не давал приказания наказывать тебя, это Николай от себя, и он за это в ответе будет, — с усилием проговорил барин.
— Знаю, батюшка, знаю. Что уж обо мне! Мне все равно недолго оставалось жить, а вот ты ее-то пожалей, сироту. Если не для меня, так для покойницы бабушки да для матери ее, мученицы. Обе они там, у престола Всевышнего…
Федосья Ивановна хотела приподняться, чтобы поклониться барину, но не могла. Силы покидали ее, и тень смерти ложилась на бледное лицо с обострившимися чертами.
— Да я же тебе говорю, что женюсь на ней. Чего тебе еще? — сказал он, делая знак, чтобы она лежала спокойно.
Старуха хотела что-то сказать, но сдавила слова, рвавшиеся у нее из груди, и только продолжала пристально смотреть на него с мольбой в глазах.
— Не веришь? — с усмешкой спросил Воротынцев. Она молчала.
— Ну, даю тебе в этом честное слово русского дворянина, — торжественно произнес он. — И вот тебе крест, что так и будет.
Когда он перекрестился, старуха успокоилась.
К вечеру Федосья Ивановна умерла, а в ту же ночь барин уехал в город.
Странная это была свадьба.
Ведь, кажется, не увозом брал себе жену Воротынцев, а со стороны посмотреть — можно было подумать, что у него особенный интерес скрывать от всего света свою женитьбу.
До последней минуты в доме никто не знал, для чего призывал он попа из Гнезда и о чем беседовал с ним, запершись в кабинете. Вышел от него отец Никандр смущенный и серьезный, а вернувшись домой, никому, даже попадье, не сказал, для чего требовал его воротыновский барин. А требовал тот его, чтобы заявить о своем намерении венчаться в Гнезде, без посаженых и шаферов и так, чтобы никто об этом не знал.
В доме никаких приготовлений для молодых не делалось, и сам барин в день свадьбы был, как всегда: утром занимался с Николаем по хозяйству, кушал один.
С тех пор как барышня уехала и сидеть с ним за столом было некому, ни разу еще ни обед, ни ужин не проходил без того, чтобы он не придрался к чему-нибудь, чтобы не разгневался. Редкий день повара не драли на конюшне. Александр Васильевич все больше и больше втягивался в свою, забытую в Петербурге, роль барина.
Подремав с книгой в кресле часов до семи, он приказал запрягать лошадей в тарантас, а когда ему пришли доложить, что лошади у крыльца, спокойно и не торопясь поднялся с места и, как был, в домашней венгерке, надел только фуражку да взял хлыст, как он всегда делал, выходя из дома, вышел на крыльцо, а усевшись в тарантас, приказал провожавшему его с шинелью на руке камердинеру ехать вместе с ним.
Едва-едва успел Мишка вырвать из рук стоявшего тут же лакея картуз, нахлобучить его себе на голову и вскарабкаться на козлы, — лошади уже трогались с места.
На вопрос кучера: «Куда прикажете ехать?» — барин ответил запальчиво: «Прямо, болван!» — но, отъехав версты две, приказал свернуть в Гнездо.
Вечер был пасмурный и душный. По небу ползли черные тучи, по временам накрапывал дождь и раздавались отдаленные раскаты грома.
Тарантас подкатил к церкви, минуя, по приказания барина, село. Тут перед алтарем уже стоял аналой и дожидался священник; а в отдалении, у окна, из которого виднелся каменный крест с надписью: «Софья», стояла Марфинька, Бутягины, муж с женой, и Митенька. Невеста была в простеньком белом платьице, без фаты и цветов. Александр Васильевич запретил ей делать венчальный наряд, и она так боялась прогневать его, что даже не посмела приколоть к волосам белую живую розу из букета, привезенного ей утром Митенькой.
Воротыновский барин вошел в церковь угрюмый, протянул, не оглядываясь, хлыст следовавшему за ним камердинеру и, не отвечая на почтительные поклоны друзей невесты, подошел к ней, взял ее за руку и подвел к алтарю.
Присутствующие тут же про себя решили, что так никогда не делается, но учить себя барин никому не позволил бы. Слава Богу, что хоть так-то вздумал венчаться на барышне; хуже было бы, если бы он ее в полюбовницы взял.
Во время венчания Марфинька стояла ни жива ни мертва и такая растерянная, что не могла молиться, а у жениха по временам блуждала странная улыбка на губах.
«Как все это глупо вышло! — думал он, с трудом сдерживая раздражение при виде торжественного умиления, с которым смотрели на них свидетели церемонии. — И чему, ослы, радуются! Разве я буду больше любить ее, потому что делаю из-за нее такую колоссальную глупость? Впрочем, может быть, кто знает!»
Сам он этого не знал. Да и вообще не мог он себе отдать отчет в том, что чувствовал.
Марфинька все еще нравилась ему и обладать ею ему хотелось сильнее, чем когда-либо, но с той минуты, как он решил жениться на ней, потому что другого средства удовлетворить свою страсть не представлялось, он порой ненавидел ее почти столько же, сколько любил, и в такие минуты ему в одно и то же время хотелось и ласкать ее, и мучить. Но так или иначе, а жить без нее он не мог.
Три недели прошло с тех пор, как она покинула Воротыновку, и эти три недели казались ему вечностью. Беспрестанно ездил он в город, но оставаться с Марфинькой больше получаса без того, чтобы не огорчить ее и не озадачить каким-нибудь жестоким словом, он не мог.
Может быть, на него влияла пошлая обстановка, среди которой происходили эти свидания? Гостиная купца Бутягина с неуклюжей мебелью, обитой волосяной материей, стены, выкрашенные в розовую краску, безобразные лубочные картинки и вечный запах постного масла, господствовавший здесь, раздражали его нервы. Марфинька так проигрывала в этой обстановке, что ему здесь даже и целовать ее не хотелось, и подсматривавшие в щелку хозяева дивились сдержанности воротыновского барина с невестой.
После венчания Александр Васильевич никого не пригласил к себе в гости, и, пока Марфинька со слезами прощалась со своими друзьями, он вышел на паперть и, пощелкивая по воздуху хлыстом, с напряженным вниманием смотрел на тучи, сгущавшие еще чернее наступавшую ночь.
— Кончили ваши нежности? — сердито спросил он, когда новобрачная вышла из церкви, а затем, не дожидаясь ответа, вскочил в тарантас, пригнулся к жене, охватил ее обеими руками, приподнял, как перышко, посадил с собой и, порывистым движением спустив верх у поднятого кузова, закричал: — Трогай!
Тройка помчалась, гремя бубенчиками и колокольчиком.
Долго ехали новобрачные молча. По временам Воротынцев оглядывался на свою спутницу, бесясь на темноту, мешавшую ему различать черты ее лица. Только тогда, когда молния прорезывала мрак, перед ним мелькало на мгновение бледное, взволнованное личико с остановившимся, точно от испуга, взглядом. Наконец он отыскал руку жены и, сжимая холодные и дрожащие пальчики, спросил:
— Что с вами?
— Я боюсь, — чистосердечно ответила Марфинька.
— Вы боитесь? — холоднее прежнего повторил он и, выпустив ее руку, прибавил с иронией: — Чего же вам теперь бояться? Я на вас женился.
И он засмеялся сухим, коротким смехом, от которого у нее мороз пробежал по телу.
Воротынцеву и раньше часто приходило в голову, что, может быть, Марфинька далеко не так наивна, как он воображает, и что она с Федосьей Ивановной была в заговоре, чтобы заставить его жениться; а теперь, после того как венчание состоялось, это подозрение все глубже и глубже врастало ему в душу.
Припоминались случаи, как нельзя лучше подтверждавшие это предположение. Их первая встреча, когда он увидал Марфиньку спящей перед открытым окном и долго мог любоваться ею, как картиной, прежде чем она открыла глаза. Потом этот обморок в беседке, так кстати, когда он уже терял сознание от страсти и никакое сопротивление с ее стороны не могло спасти ее. И наконец, ее бегство в город, к людям, которые имели полнейшую возможность охранить ее от его преследования и которым покойная Марфа Григорьевна завещала все ее интересы и отдала на хранение ее состояние. Как кстати тут и Митенька подвернулся со своей тележкой и парой сытеньких, добрых лошадок, и сколько этот юродивый выказал при этом удобном случае хитрости, ловкости и скрытности! Хорош юродивый, нечего сказать! Все это очень похоже на заранее обдуманную и приготовленную интригу.
Но если это так, то, значит, он, как дурак, попался на удочку, закинутую ему этой деревенской ingénue? Надо это узнать, надо заставить ее сознаться, а потом… Ну, там видно будет. Во второй раз ей во всяком случае не удастся провести его, о, нет! Она — теперь торжествует, но он заставит ее дорого поплатиться за это минутное торжество.
И Воротынцев машинально повторил вслух фразу, вертевшуюся у него на уме:
— Vous avez voulu le mariage, vous voilà mariée [19].
Марфинька ничего не возражала на это.
Да и что сказала бы она мужу? Смысл его слов ей был непонятен, а тон, которым они были произнесены, приводил ее в тоскливое недоумение. И на упрек похоже, и на насмешку. Чем она это заслужила? Разве она от него требовала чего-нибудь? Разве она смела требовать?
Когда Воротынцев заявил ей, что хочет жениться на ней, она в первую минуту больше испугалась, чем обрадовалась, — такой он был странный и надменный, произнося, это решение. Никогда не видела она его таким в Воротыновке. Но потом, когда все стали поздравлять ее и превозносить великодушие и благородство чувств воротыновского барина, сознаваясь, что ничего подобного нельзя было ждать от него, Марфинька успокоилась и стала утешать себя мыслью, что, значит, он любит ее, если берет ее на всю жизнь и дает ей свое имя. Какого еще надо доказательства?
Это и он сам сказал ей, когда, недоумевая перед молчаливостью и насмешливым взглядом, которым он пронизывал ее с тех пор, как сделался ее женихом, Марфинька решилась робко спросить у него, любит ли он ее.
— Mais piesque je vous épouse? [20] — ответил он.
Смерть Федосьи Ивановны, по его приказанию, от нее скрыли.
Его и у Бутягиных никто не смел ослушаться. Сын вольноотпущенного Алексеича слишком хорошо знал, какую силу и власть имеет в губернии такой богатый и знатный помещик, каким был воротыновский молодой барин, чтобы без особенной надобности подвергаться его гневу.
То, что Федосья Ивановна не навещает ее и не спешит поздравить, Марфинька приписывала ее недоверию и враждебности к Александру Васильевичу. Старуха никогда не любила его, и ей неприятно, что Марфинька будет его женой. Она боится, что барышня не сумеет угодить ему и будет с ним несчастлива. Она и раньше, когда он казался Марфиньке добрым и простым, уверяла, что он жесток и мстителен, а уж потом, после сцены в беседке, уговаривая ее навсегда покинуть Воротыновку и забыть про него, позволила себе высказаться про барина в таких выражениях, что ей, верно, теперь и стыдно, и боязно.
Она, может быть, думает, что барышня ее выдаст. Надо скорее успокоить ее относительно этого. Никого Марфинька не выдаст, никому не сделает зла. Ей самой так нужны любовь, поддержка, совет и утешение. Вот она и замужем, а между тем никогда еще не было ей так холодно и жутко, никогда не сознавала она так ясно своей слабости, беспомощности и одиночества, как теперь.
Приехали. Люди, выбежавшие навстречу, в первую минуту ничего не поняли, кроме того, что барин привез барышню. Этому никто не удивился, все этого ждали; ведь ни для кого не было тайной, что он ездил в город, чтобы видеться с нею.
И, как часто бывает в подобных случаях, вся тяжесть ответственности за содеянное преступление обрушивалась не на виновника его, а на ту, что была невольной причиной этого преступления. Не будь барышни, не из чего было бы гневаться на Федосью Ивановну, значит, барышня виновата.
И всем как будто легче стало на душе, когда увидели, что барин вышел из тарантаса, не оборачиваясь к своей спутнице, и, точно ее тут и нет совсем, заговорил с управителем про хозяйство. Только в парадных сенях со статуями, белевшими в нишах при свете фонаря, которым светили господам, встретив вопросительно-покорный взгляд жены, Воротынцев приказал ей идти в ее комнату и тогда только поднялся вслед за нею, чтобы пройти на свою половину, когда она скрылась у него из виду.
На верхней площадке, со свечой в руке, ждала молодую барыню одна только Малашка.
Со смертью Федосьи Ивановны в доме воцарилась такая паника, что все должности перепутались. Никто не знал, за что приняться и чем быть. Само собою как-то сделалось, что Малашка за старшую стала. К ней приходили сначала за советами, а потом за приказаниями. Действовать по ее повелениям было все-таки не так боязно, как на свой страх. Она и от природы ловкостью да умом обижена не была, и от тетки-покойницы многому научилась, а главное — ей всегда было известно через Мишку, в каком настроении барин и чем ему можно, более или менее, потрафить. Вот и сегодня Мишка уже успел ей раньше всех шепнуть, что господа обвенчались в Гнезде, и это известие усилило в Малашке злобу против Марфиньки за тетку.
«Очень нужно было несчастной старухе вмешиваться в дела барина с барышней! Они — господа и всегда сумеют устроиться в свое удовольствие. Вот она теперь из незаконнорожденной мещанки барыней сделалась, а тетенька-то бедная! — думала Малашка, холодно целуя протянутую ей руку. — И Бог ее знает, какой она себя теперь проявит! Барышней добра была, а теперь, поди чай, заодно с супругом начнет народ тиранить. Надо на всякий случай не очень-то с ней распоясываться; не прежнее время, когда вместе шутки шутили да песни пели, нет».
Они входили в бывшую комнатку Марфиньки. Все тут было по-прежнему, только пыли пропасть налетело да мебель была беспорядочно сдвинута. В вазе торчал увядший букет.
Эти поблекшие цветы произвели на Марфиньку неприятное впечатление.
— Даже цветочков здесь без меня не переменили, — заметила она, задумчивым взглядом обводя комнату.
— Нам, сударыня, неизвестно было, когда ваша милость изволит пожаловать, — с преувеличенною почтительностью ответила Малашка.
— Да разве я тебя упрекаю? Что с тобой? Ты мне как будто не рада?
В том настроении, в котором находилась Марфинька, тон и выражение лица Малашки не могли не произвести на нее удручающего впечатления.
— Не до радости мне, сударыня! Изволите, чай, знать, за кого мне тетенька-то Федосья Ивановна была — за мать за родную, сиротой горемычной я выросла бы без нее.
Голос Малашки порвался в громких рыданиях. Марфинька испугалась.
— Голубушка моя! Да что случилось-то? Где Федосья Ивановна? Нездорова, что ли? Веди меня к ней, я хочу ее видеть.
— На кладбище она, сударыня, вот где, — угрюмо ответила Малашка, не переставая всхлипывать и отстраняясь от Марфиньки, которая хотела обнять ее.
У Марфиньки руки опустились от горестного изумления.
— На кладбище? Умерла? Господи, Господи, да что же это такое! Но когда же она умерла? И почему мне этого до сих пор не сказали?
Малашка, насупившись, молчала.
— Чем она умерла? Больна была? Долго? — продолжала со слезами допрашивать Марфинька.
— Не спрашивайте, сударыня, говорить об этом запрещено у нас, — глухо ответила Малашка, не поднимая на нее глаз.
— Кто запретил?
— Барин, кому же больше! — И, отерев глаза, Малашка спросила не терпящим дальнейших расспросов тоном: — Какой пудермантель прикажете подать — с вышивками или с кружевами? — А после того, как раздела барыню и приготовила все, что нужно на ночь, так угрюмо спросила: — Я вам больше не нужна, сударыня? — что Марфинька поспешила ее отпустить.
Малашка торопилась в людскую, где дворня расспрашивала кучера, возившего барина в Гнездо, и ахала при каждом его слове.
Вот так свадьба! Без посаженых, без шаферов! Венцы дьячок с Мишкой над господами держали. Барышню еще в городе Петр Захарович с женой образом благословили, а барин, даже не перекрестив лба, поскакал венчаться.
Слушая эти рассказы, присутствующие выражали сомнение в том, чтобы такой брак мог считаться действительным. Барин побаловаться захотел. Господа разве так венчаются когда-нибудь? Это даже в простонародье не делается.
Наконец в первом часу утра, когда весь дом спал и нельзя было опасаться встретить кого бы то ни было в больших парадных комнатах второго этажа, Александр Васильевич отправился к молодой жене.
Подойдя к двери, у которой у него произошло столкновение с Федосьей Ивановной три недели тому назад, он вспомнил, какими чувствами у него тогда волновалась душа, и улыбнулся. К его страсти к этой девочке какая-то благоговейная нежность примешивалась; он так боялся испугать ее и огорчить, что ушел, даже не взглянув на нее. Теперь от этой нежности не оставалось и следа. Не жалко ее было ни крошечки. Одного только хотелось — унизить ее, доказать, что она ничего не выиграла, сделавшись его женой.
Дверь не была заложена изнутри, тем не менее, прежде чем отворить ее, Воротынцев поскреб по ней ногтем.
— Войдите, — послышался изнутри робкий, дрожавший от волнения и страха голос.
Наконец-то!
Дорого заплатил он, чтобы услышать это слово!.. Так дорого, что если бы который-нибудь из его петербургских приятелей, даже в пьяном виде, сделал то, что он сделал, Александр Васильевич назвал бы его дураком и почувствовал бы к нему глубочайшее презрение. Ведь Марфинька была в его власти, от него зависело воспользоваться ею без всяких жертв.
Наступила осень.
Марфинька жила в Воротыновке все в том же неопределенном положении.
Прошло то время, когда все здесь старались наперерыв угождать ей, баловать ее и жалеть по завету покойной старой барыни. Теперь, хотя и было известно, что барин обвенчан с нею, но так как считать ее за барыню от него никому указаний не было, а старался он, напротив того, при каждом удобном случае подчеркнуть свое пренебрежение к ней, каждый норовил держаться от нее подальше, чтобы, упаси Бог, под ответ из-за нее не попасть. Ведь то, что через нее над Федосьей Ивановной стряслось, у всех свежо было в памяти. Давно ли хоронили старушку и толпа родных с Малашкой во главе вопила над ее могилой!
С кончиной домоправительницы кончилась и вся прежняя жизнь в воротыновской усадьбе. Завелись во всем новые порядки и пошли в ход новые людишки. Такие, которым при Федосье Ивановне дальше, чем в сени нижнего этажа ходу не было, теперь свободно расхаживали и распоряжались в барских хоромах в звании буфетчиков, экономок, лакеев.
Из прежних все еще держались на своих местах только Малашка с Мишкой. Первая сохранила свой пост благодаря отчаянной смелости да красивым черным глазам, на которые, как казалось управителю, барин стал заглядываться с особенным удовольствием. Что же касается Мишки, то заменить его было еще труднее; барин привык к нему, и никто, даже сам Николай, не знал так хорошо всех его привычек, как он. Да и вообще неудобно было бы поступать с Мишкой так, как с первым встречным: ведь венец-то над барином он держал.
Венец! День ото дня усиливалось здесь во всех умах сомнение в том, взаправду ли женился барин на барышне и считать ли ее законной супругой.
Даже свидетелям обряда, Мишке да кучеру (этот последний, бросив на минутку лошадей, видел из окошка, выходящего на кладбище, как поп водил барина с барышней вокруг аналоя), теперь все это казалось вроде какой-то шутки — так странно повел себя барин с молодой женой.
Прежде, когда она еще была в барышнях, он без нее и за стол не садился, и гулять никуда не ходил, а теперь ночи только проводил у нее в комнате, днем же ее и не видно было. Даже к окну она не подходила, чтобы никому на глаза не попадаться. Совсем затворницей зажила Марфинька в восточной башне.
Потайной ход из нее барин приказал заделать.
— Чтобы опять не сбежала, — толковали между собою дворовые.
— Куда же ей от законного супруга бежать? Он ее везде достанет.
— Везде, везде, что и говорить!
Все чаще и чаще уезжал барин из дома то на охоту, то в уездный город, где он со всеми перезнакомился, а с наступлением дурной погоды стал и к себе зазывать гостей. Не сиделось ему одному в старом доме, а читать или разговаривать с Марфинькой ему как будто даже и в голову не приходило; только ночью и вспоминал он о ней.
Как прознали в уезде, что у воротыновского барина всего вволю — и еды всякой, и питья, и девок красивых в дворне и в ковровой пропасть, и что сам он и выпить любит, и в картишки не прочь перекинуться — со всех сторон стали наезжать сюда гости, так что порой в просторном барском доме от толпы развратных прихлебателей становилось тесно.
В такие дни Александр Васильевич являлся к Марфиньке иногда в таком виде, что при одном взгляде на него она бледнела от ужаса.
И все-таки она страстно, безумно любила его, и все-таки надеялась вернуть к себе его любовь и доверие. Не верилось ей, что и то, и другое утрачены для нее навеки.
Ей стало известно, за что он гневается и мучает ее. Однажды, в минуту бешеной страсти, прижимая ее к груди и покрывая ее поцелуями, он вдруг сознался, что подозревает ее в самом подлом притворстве и не верит в ее любовь.
— Тебе хотелось замуж выйти за дворянина; для этого ты с первого же дня моего приезда сюда стала разыгрывать комедии, а когда заметила, что я влюбился в тебя, ты придумала вместе со старухой это бегство в город, отлично зная, что я погонюсь за тобой и на все пойду, чтобы ты только была моей, вот ты какая коварная, хитрая тварь!
Марфинька обомлела от испуга и изумления.
— Да что ты, Христос с тобой! За что же ты меня так обижаешь! — воскликнула она с таким чистосердечным удивлением, что всякий на месте Воротынцева поверил бы ей. — Да мне ничего, ничего не надо, кроме твоей любви… ни имени твоего, ни чтобы люди звали меня твоей женой, ничего! Пусть все думают, что я — твоя любовница, только люби меня, не покидай, не прогоняй от себя! — продолжала она точно в исступлении от ужаса и негодования перед взводимой на нее клеветой. — Перед Богом клянусь тебе, что мне никогда и в голову не приходило, что ты хочешь жениться на мне, потому-то я и бежала от тебя. Ты знаешь, как умерла моя мать, как она была несчастна, как страдала… Я боялась, что и со мной то же будет, — промолвила она со слезами.
— Так ты не притворялась, когда я в первый раз увидел тебя перед открытым окном? Ты не подозревала, что я вижу, как ты закалываешь гребнем волосы, выставляя голые до плеч руки? — продолжал допрашивать Воротынцев, не спуская с жены злого, подозрительного взгляда.
— Господи! Да я потом всю ночь не могла заснуть от стыда, что ты видел меня в пудермантеле, — ответила она, пытаясь смягчить его ласками, обвивая руками его голову и притягивая его лицо к своим губам.
Но он не унимался:
— Постой! А этот обморок, когда я тебя поцеловал в первый раз, помнишь?
Марфинька вся зарделась.
— О, милый! Да могла ли я притворяться в такую минуту! Я ведь только после этого поцелуя и поняла, как я тебя люблю и что я — твоя навеки!
Но и этим признанием Александр Васильевич не удовлетворился — Марфинька была нужна ему теперь не чистая и невинная, а виноватая, во что бы то ни стало. Для этого он пустился на хитрость: притворился, что верит ей, страстно и нежно ласкал ее; когда же она успокоилась, снова принялся допрашивать ее, но мягко, любовно заглядывая ей в глаза и прерывая речь долгими и жаркими поцелуями.
С какими чувствами покинула она тогда Воротыновку? Неужели она решила навсегда расстаться с ним? Неужели у нее не было ни малейшей надежды на то, что он бросится искать ее, будет в отчаянии, полетит в город, отыщет ее, согласится на все, чтобы только она была его?
И при этом он все ближе и ближе прижимал жену к себе, все глубже впивался взглядом в ее глаза; когда же бедная Марфинька созналась, что с мыслью о вечной разлуке она уже потому не могла примириться, что жизнь без него ей была немыслима, лицо его внезапно исказилось яростью и, грубо отталкивая ее, он снова принялся осыпать ее оскорблениями, угрозами и насмешками.
Что выиграла она тем, что заставила его жениться на себе? Ровно ничего. Теперь она — его раба, его вещь, все равно что крепостная. Он может сделать с нею все, что захочет: сослать ее в отдаленную деревню и запереть ее там в какой-нибудь подвал, а сам наслаждаться с другими женщинами, сколько его душе угодно. Пока она не была с ним обвенчана, ему нельзя было держать ее в заточении, но теперь — можно. Как муж, он даже вправе убить ее, он за это в ответе не будет.
— Скажу, что застал тебя с холопом и расправился, вот и все. Это — мое право. Ты мечтала дворянкой сделаться, барыней, разыгрывать у меня в доме роль хозяйки, но я этого не пожелал, и, как видишь, ничего этого нет. Кто тебя здесь уважает? Кто тебя боится? Никто. Потому что я этого не хочу. А не хочу я этого, чтобы наказать тебя за твою хитрость и пронырство, за то, что ты со старухой стакнулась, чтобы провести меня. Ну и провели! Но сами-то вы что выиграли от этого?
Марфинька только с ужасом взглянула на него.
Подобные сцены повторялись не раз. Однажды остервенение Воротынцева и уверенность в безнаказанности до того дошли, что он прибавил со злобной усмешкой:
— Ты знаешь, от чего умерла твоя Федосья? Ее засекли за то, что она не хотела сказать, куда скрыла тебя. Помни, вечно помни, что и с тобою может то же случиться, если ты выведешь меня из терпения. Здесь я один только — барин, и над всеми, без исключения. Помни это! Была ты вольная, попала в крепость, ну, и пеняй на себя.
Надо сказать, что в последнее время Александр Васильевич от скуки и безделья с обеда напивался пьян и постоянно находился в возбужденном состоянии.
Пробовал он для развлечения вышучивать своих гостей и выкидывать с ними разные неприличные штуки; одного приказного, позволившего себе о чем-то поспорить с ним, он приказал даже отодрать на конюшне, другого запер со свиньей в чулан, но все это далеко не так забавляло его, как опыты, проделываемые над Марфинькой.
У него вошло в привычку мучить ее, и дня не проходило, чтобы он не изобрел для нее новой нравственной пытки.
Иногда придет к ней веселый, любезный, сядет возле нее, обнимет и начнет рассказывать, как понравилась ему которая-нибудь из девок на селе или в ковровой, и добавит, что уже послал за красавицей и та ждет его. Вслед за тем он поднимается с места и не оборачиваясь уходит, оставляя Марфиньку в слезах и отчаянии.
Однажды, собравшись ехать в город, Воротынцев вошел к жене с какой-то бумагой в руках.
— Мне нужны деньги. Мерзавец Бутягин не выдаст мне твоего капитала без твоей подписи. Подпиши!
— Что я должна подписать? — радостно спросила Марфинька, обмакивая перо в чернила.
— Пиши: «Жена подполковника, Марфа Дмитриевна Воротынцева, руку приложила», — сказал он, кладя перед нею бумагу и указывая пальцем, где она должна была писать.
Марфинька повиновалась.
Александр Васильевич взял бумагу, перечитал ее, сложил и положил в боковой карман. И вдруг злая мысль пришла ему в голову: он уезжал на несколько дней, ему захотелось, чтобы жена мучилась без него все эти дни.
— Знаешь, какую бумагу ты подписала? — спросил он с усмешкой.
— О деньгах… чтоб тебе отдали мои деньги, — ответила она.
— Твои деньги! Очень мне нужны они! Нет, голубушка, ты другое подписала: согласие на развод со мною, вот что ты подписала…
Что он еще говорил, Марфинька уже не слышала. Мысли у нее путались, в ушах звенело. Она хотела сказать мужу, чтобы он сжалился над нею, перестал ее преследовать, но не в силах была произнести ни слова, а только смотрела на него обезумевшими глазами.
— Этой бумагой я, может быть, и не воспользуюсь, но ты должна знать, что я теперь имею возможность избавиться от тебя во всякое время, когда мне только вздумается, и жениться на другой, — заявил он ей уходя.
Воротынцев мог уверить Марфиньку в чем угодно. Она не знала ни своих прав, ни законов; ничего не знала она из жизни, кроме того, что написано было в книгах, оставленных ей маркизом, а в этих книгах, кроме выдумок, ничего не было.
Спрашивать объяснений и советов ей было не у кого. Федосья Ивановна умерла, Митеньку и Бутягиных было строго запрещено пускать к ней, а все прочие люди, в том числе и Малашка, так боялись попасть в немилость из-за нее, что все ее чуждались и избегали оставаться лишнюю минуту с нею наедине.
Барин был прав, говоря, что, обвенчавшись с ним, Марфинька совсем погубила себя. В то время такие были нравы, что никому из посторонних и в голову не могло прийти вмешиваться в семейное дело, защищать жену от мужа и пытаться ограничивать его власть над нею.
Уехал Воротынцев в город в тарантасе, на колесах.
— А возвращаться придется им, чего доброго, на полозьях, — толковали между собою воротыновцы, озадаченные длительным отсутствием барина.
Но барин ни на колесах, ни на полозьях в Вортыновку не вернулся, а купил в городе возок и укатил на почтовых в Петербург.
Мишку он увез с собой. В Воротыновку приехал с лошадьми один только кучер и привез управителю письмо. По инструкциям, заключавшимся в этом письме относительно дома и полевого хозяйства, можно было понять, что ждать барина сюда в скором времени нечего.
Зима близилась к концу.
Марфинька писала длинные письма мужу, полные любви и покорности, извещала его о том, что чувствует себя беременной, умоляла его ответить ей хоть строчку, но ответа не получала.
Да и не могла она получить ответа: все ее письма попадали в руки управляющего, который вместо того, чтобы отсылать их на почту, складывал их в один из многочисленных ящиков черного бюро в нижнем кабинете.
Николай отлично понимал, что барин уехал потому, что все ему здесь прискучило и опротивело и что напоминание о том, от чего он бежал, кроме досады и неудовольствия, ничего возбудить в нем не может.
Если бы Марфинька была менее поглощена мыслью о ребенке, которого ждала с восторгом и упованием, да не боялась подводить под ответственность окружающих, она, может быть, попыталась бы так или иначе узнать, почему муж ничего не пишет ей и какие у него намерения относительно нее, но она так боялась быть причиной нового несчастья вроде того, что случилось с Федосьей Ивановной, и к тому же так была измучена нравственно, что ни на какой решительный шаг не была способна.
Прознав про отъезд Александра Васильевича, Бутягин набрался храбрости и поехал навестить Марфиньку. Она до слез обрадовалась ему, но в то же время и испугалась. Муж приказал Николаю никого не пускать к ней; она так боялась ослушаться его, что ни минуты не могла спокойно разговаривать со своим гостем. Беспрестанно оглядывалась она по сторонам и торопила его скорее уехать.
Про мужа она выражалась с такою любовью и уважением, что ее можно было бы принять за счастливую женщину, если бы взгляд у нее был не растерянный да речь не сбивчивая.
— Он мне пишет. Его дела задержали в Петербурге. Не беспокойтесь обо мне, мне очень-очень хорошо. Александр Васильевич меня любит, чего же мне еще? О, да, он меня любит! Вот у нас скоро ребеночек будет, и тогда я буду еще счастливее; надо только терпение и беречь себя, не правда ли? — И, поддаваясь мучительной мысли, постоянно грызшей ее сердце, она со смущенной улыбкой прибавила: — Вообразите, какая вздорная мысль пришла ему в голову: ему представилось, будто я уехала тогда из Воротыновки, чтобы заставить его жениться на мне! Я разубедила его, конечно, и теперь он мне верит, верит, — шепотом повторила она, точно в забытьи.
А затем она смолкла и, не переставая странно улыбаться, так глубоко задумалась, что забыла о присутствии Бутягина.
Когда он ей напомнил о себе, она вздрогнула, побледнела от испуга и стала умолять его скорее ехать.
— Плоха наша Марфа Дмитриевна, — вернувшись домой, сказал жене Петр Захарович. — Извелась совсем, лица на ней нет и как будто в уме маленечко тронулась. Думал я, думал, как бы ей помочь…
— Что тут думать? Ничем ей теперь не поможешь, — прервала его жена. — И не затевай ничего, ради Бога, Захарыч! Нешто такому озорному, как воротыновский барин, супротивничать возможно? Да он всякого в бараний рог может согнуть. И муж он ей к тому же в законе, значит, и права его над нею никому рушить нельзя. Пострадаешь только понапрасну, беду себе наживешь, а ей оттого легче не станет. Уж видно, судьба ей такая с ним маяться. А ты и себя-то, да и меня побереги, измучилась я ведь, тебя ждавши-то. «Ну, вдруг остервенятся они на моего Захарыча, — думаю, — да и его тоже, как Федосью-покойницу?» Всю ночь глаз не смыкала, плакавши.
— Уж ты скажешь! Да нешто я — их крепостной? Как же они смеют? — возразил Захарыч.
— Ох, батюшки! Да нешто господа на это смотрят? А холопы, которым от них власть дана, те и подавно: им бы только барину угодить, а до остального им и горюшка мало.
Захарыч промолчал. Он и сам понимал как нельзя лучше, что с ним все могли сделать в Воротыновке, потому-то он и дрожал все время, пока находился там.
— Эх, Захарыч, Захарыч, — снова стала причитывать старуха, — ведь говорила я тебе, чтобы не ездил, советовала!
— Управитель меня не видел — его дома не было, в дальний хутор уехал. Я нарочно по пути справился, прежде чем к усадьбе завернуть, — объяснил Бутягин.
— А не донесут ему, ты думаешь? Тебе-то ничего, Бог даст, не будет, ты домой вернулся и здесь ему тебя не достать, а ей-то, ей-то, горемычной!
— Ну, Бог милостив. Я и забыл тебе сказать: тяжелая она, к весне ребеночка ждет. Муж ее знает. Поди чай, приказ дал жалеть ее: его ведь ребеночек-то, законное дитя. Не зверь же он, в самом деле.
Но старуха продолжала кручиниться.
— Ох, боюсь я за нее, Захарыч! Чует мое сердце, что изведет он ее, горемычную.
Опасения Бутягиной сбылись.
Управитель узнал про то, что из города приезжали навещать Марфиньку, и в тот же день отписал о том барину. Не прошло и месяца, как ему прислан был приказ немедленно, невзирая на весеннюю распутицу, отвезти Марфиньку с Малашкой в подмосковную, оставить их там, а самому ехать за словесными приказаниями в Петербург.
Приказание было выполнено так быстро и секретно, что Бутягины проведали о том, что Марфиньки нет в Воротыновке, тогда только, когда стали разузнавать стороной, благополучно ли разрешилась от бремени молодая барыня, Марфа Дмитриевна.
Тут только им сказали, что ее давно нет в Воротыновке и что, с тех пор как ее с Малашкой увезли, ни о той, ни о другой здесь нет никаких вестей.
А после Троицы прошел в здешней местности слух, будто воротыновский барин женился на важной и знатного рода княжне, богатой-пребогатой. Венчание происходило во дворце, царь с царицей посажеными были; на невесте бриллиантов видимо-невидимо было, как солнце сияла. Дом свой на Мойке Александр Васильевич разукрасил на славу, всю мебель и экипажи из-за границы выписал и всей челяди новые ливреи понашил.
— Умерла, стало быть, та-то, что у него в Воротыновке жила? — толковал народ из соседних с Воротыновкой сел и деревень.
— Умерла, должно быть. От живой жены на другой жениться законом не полагается.
— А ребеночек-то ейный? Ведь тяжелая, говорят, была, как увезли-то ее отсюда.
— Может, и ребеночек умер.
Но в самой Воротыновке, хотя управитель и объявил, что Марфа Дмитриевна скончалась в родах, разрешившись мертвым младенцем, никто не хотел этому верить. Уж очень кстати для барина подошла эта смерть — как раз к тому времени, как вздумал он жениться на княжне Молдавской.
Но в то время человеку решительному, без совести и правил, когда он был богат и знатен, легко было управлять судьбой по своему произволу и устраивать так, чтобы самое невозможное становилось для него возможным.
1899