Глава пятнадцатая, содержащая биографические сведения

Мой дядя самых честных правил.

А. Пушкин


Когда Рустама Курбанова отправляли на войну, мать его, старая Зульфия, не плакала. Так велико было ее горе, таким безнадежным представлялось будущее, что она и плакать не могла, а только тихо приговаривала: «О, худо джон, худо джон — боже мой, боже мой».

Она оставалась одна, старая, больная, без всякой помощи. Рустам, единственный сын, покидал ее.

Соседи провожали на станцию. Цепляясь руками за платье Зульфии, путаясь в ногах и не поспевая за взрослыми, бежал четырехлетний Карамат, круглый сирота, дальний родственник Рустама. Он не понимал того, что происходит, но чувствовал какую-то непоправимую беду и всхлипывал, задыхаясь и шмыгая носом.

Рустам плакал. Страшно было оставлять старую мать, страшно было за свою молодую жизнь. Служба в армии казалась ему трудной, а особенно боялся Рустам фронта, самолетов. Приезжали раненые, искалеченные войной люди, и рассказывали: «Летают самолеты и бросают бомбы. И от бомбы никуда не укроешься, не спрячешься. Вместе с землей выбрасывает человека».

Страшился Рустам службы в армии — был он молод, малограмотен, русского языка совсем не знал, всю свою короткую жизнь провел в горах с овечьими стадами.

Трудно было уезжать от старой матери, и еще в кишлаке оставалась молодая девушка — Ширин; Рустам даже никогда с ней и не разговаривал. Тяжело это — уезжать, ни слова не сказав девушке, которую ты, возможно, полюбил бы.

Плакал Рустам, закрывал рукавом черные глаза свои с голубыми, как у детей, белками. Худое, легкое тело его судорожно дергалось от рыданий.

Соседи утешали, уверяли, что не оставят мать без помощи. Председатель колхоза рассказывал, какой замечательный праздник он устроит, когда Рустам возвратится. Женщины плакали, вспоминая своих сыновей и мужей, ушедших на войну.

Поезд постоял предусмотренную расписанием минуту и тронулся. Старая, бессильная Зульфия… Провожающие… Станция… И большое, сложное, непонятное сооружение — семафор…

… Трудно было Рустаму в части. К русским командам он постепенно привык, но разговорный язык понимал плохо. И совершенно переставал понимать, когда на него кричали. А кричали на него часто.

Командир взвода лейтенант Черешнев, плотный, круглолицый человек с зычным голосом, из старшин, особенно возмутился, когда на занятиях по огневой подготовке Рустам не смог прищурить левого глаза. Как только он закрыл левый глаз, закрылся и правый.

«Симулирует», — решил Черешнев и сам повел Рустама в санчасть. Врач осмотрел Рустама, слегка ударил маленьким молоточком по веку и сказал, что бывают люди, глаза которых устроены так, что закрываются одновременно.

— Вот несчастный, — искренне огорчился Черешнев.

На стрельбах Рустам с первого же выстрела попал в мишень. Но, несмотря на отличную стрельбу, с огневой подготовкой дела были плохи: Рустам никак не мог понять взаимодействия частей такого простого механизма, как русская винтовка образца 1891-го дробь 30-го года.

Попал он в кавалерию. И никак не мог командир взвода выработать у Рустама кавалерийскую посадку и научить облегчаться на рыси. Рустам сидел, плотно обхватив ногами конские бока, а когда пробовал облегчаться, то сильно опирал ногу на стремя и набивал коню спину.

Открылся у Рустама и талант — был первым во взводе по рубке. И совсем последним по политграмоте: плохо говорил по-русски и стеснялся отвечать на вопросы.

Часто Рустам получал взыскания от командира взвода, и казалось ему, что Черешнев ненавидит его, злится и придирается. Впрочем, Черешнев и впрямь не любил этого молчаливого солдата, с которым приходилось так много возиться.

… Полк готовился к отправке на фронт. Командир дивизии приехал проверять боевую выучку. Начался смотр. Один за другим пролетали кавалеристы, брали препятствие, рубили лозу.

Рустам в своем взводе шел восьмым. Волновался, знал, что на него смотрит командир дивизии (ефрейтор перед смотром долго втолковывал ему это). Свистел клинок, и лоза ровно падала, вонзаясь наискосок срубленным концом в мягкую землю.

Полковник неподвижно сидел в седле, хоть конь горячился и переступал с ноги на ногу. Когда проскакал слившийся с конем Рустам, полковник закричал:

— Ну и молодец!

— Солдат второго взвода Курбанов, — доложил Черешнев.

— Твой?

— Так точно!

— Ну как он?

— Рубит и стреляет хорошо. Но посадка…

— Что посадка? Ты сколько в кавалерии?

— Пять лет, товарищ полковник.

— А я тридцать пять. Так знай, что ни ты, ни я так не сядем. Его снарядом из седла не вышибешь. А он дерево с корнем вырвет и не шевельнется. Ясно?

Черешнев вспомнил, что действительно иногда в шутку Рустам на скаку хватал товарищей за руки. Как-то он поймал за руку ефрейтора, и тот после рассказывал, что если бы Рустам не выпустил руку, то он вылетел бы из седла и грохнулся на землю.

После осмотра выстроили полк. Выступил командир дивизии. Говорил о том, как нужно воевать. И в конце сказал:

— Среди вас есть такие молодцы, как солдат Курбанов. Маленький, а настоящий богатырь!

Подталкиваемый ефрейтором, Рустам вышел из строя.

— Служу Советскому Союзу!

Полковник вынул из кармана большие часы.

— В Кремле получал. В двадцатом году. За скачки. Таванвач фирма называется. Носи с честью.

И протянул счастливому Рустаму часы.

По дороге на фронт люди словно переменились. Как-то особенно подружились. Потому ли, что каждый чувствовал, что человек, которому ты сейчас дал ниток пришить пуговицу, завтра спасет твою жизнь; потому ли, что сознание общей опасности объединяет, но все стали как-то особенно близки и дороги друг другу.

Черешнев проходил по вагону. Увидел Рустама, спросил:

— Который час?

Рустам посмотрел на часы и, насупившись, ответил:

— Два.

Минутку подумал, подсчитал что-то на пальцах и добавил:

— Восемь часов без остановки едем.

Неожиданно он стал рассказывать о том, как у него на родине охотятся на архаров. Черешнев был удивлен — он никогда не видал Рустама таким. Поезд остановился на полустанке.

— Ладно, потом доскажешь, — махнул рукой Черешнев и выпрыгнул из вагона.

Рустам обиделся.

… Воевали в пешем строю. Жарким августовским днем немцы превосходящими силами начали наступление на село Васильевку под Сталинградом, где стояла в обороне часть, в которой служил Рустам. Пришел приказ отходить. Солдаты, перебегая и отстреливаясь, отступали. Немцы, почти не ложась и непрерывно строча из автоматов, бежали по черной, выгоревшей степи.

Черешнева ранило пулей в грудь. Рустам был недалеко от него. Когда он увидел, что у Черешнева по гимнастерке течет струя крови и он падает на землю, смешиваясь с пылью, Рустам очень испугался. Он подхватил лейтенанта и, пачкая руки в теплой и страшной крови, уже не прячась от пуль, не ложась при свисте мин, побежал.

В небольшом окопчике ничком лежал мертвый пулеметчик. Рядом с ним прикладом к немцам валялся ручной пулемет.

— Будем отстреливаться, — простонал Черешнев.

Рустам повернул пулемет, как винтовку, подхватил левой рукой у сошек. Выброшенными гильзами ударило и обожгло ладонь.

— Приклад левой рукой держи! — сплевывая розовую кровь, страшно выругался Черешнев. — Мало учили тебя…

Рустам стрелял длинными очередями. Немцы залегли, но диск быстро опустел. В нише окопчика лежали цинки с патронами. Лейтенант стал срывать запаянную оловом крышку, заторопился, дернул зубами острый край, порезал губу. Рустам вытащил из-за голенища ложку, поддел жесть и сорвал крышку. Патроны никак не входили в диск, выпадали из рук, утыкались.

— Заряжай, заряжай, — торопил Черешнев.

Немцы поднялись. Рустам вставил наполовину заряженный диск, но диск заело, и немцы, не задерживаясь, стреляя и ругаясь так, что даже сквозь весь этот грохот были слышны их голоса, неудержимо надвигались на них, и казалось, что все они бегут к окопу, в котором были Рустам и Черешнев.

В это время откуда-то справа пошла в контратаку свежая часть. Застучали пулеметы.

— Ага! — закричал Черешнев. — Не любите!.. Теперь вперед!

Рустам поднялся, вытащил лейтенанта и, поддерживая его, тяжело ступая, пошел вперед.

— Подожди… Что-то плохо мне, — сказал Черешнев.

Рустам разорвал индивидуальный пакет и стал обматывать бинтом грудь лейтенанта. Вблизи разорвался снаряд. Рустаму обожгло ногу выше колена. Он потянулся к ноге, сразу же посмотрел на Черешнева: весь в крови, сжимая руками разбитую голову, тот медленно опускался на землю.

В госпитале почти все, одни больше, другие меньше, одни ловко и складно, другие неумело и робко, преувеличивают, рассказывая о том, что с ними случилось на фронте. Рустам относился к тем немногим людям, которые ничего не выдумывали, которые, охотно слушая других, не стремились поразить собеседника случаем еще более необыкновенным, чем только что услышанный. Впрочем, он больше молчал.

Однажды молодая женщина хирург Вайсблат говорила главному врачу по поводу Рустама:

— Удивительные эти восточные люди. Вчера я делала одному узбеку или таджику — не знаю — операцию: скоблила кость. Он ни разу не застонал. Спрашиваю: «Больно?» — «Нет», — говорит. Это привычка к физической боли или пониженная восприимчивость?

Она даже не догадывалась, что Рустам попросту стеснялся показать, что ему больно.

Рустам привык не спать по ночам. Он постоянно лежал, вставал нечасто и с большим трудом, много спал днем. И по ночам, когда нога особенно сильно болела, мучительно хотелось поговорить. Товарищи по палате тоже не спали, рассказывали смешные истории, анекдоты, хохотали, зажимая рты подушками и грозя друг другу кулаками: боялись дежурного врача.

Но Рустам считал, что он недостаточно хорошо говорит по-русски, и стеснялся возможных ошибок, а по-таджикски поговорить не с кем было. Правда, в палату заходила медсестра-таджичка Тамара с длинными и блестящими черными косами. Глаза ее до невероятного были похожи на глаза Ширин, и улыбалась она, как Ширин, а вместе с тем совсем по-другому. Что-то не чистое, не девичье было в этой улыбке. Рустаму становилось стыдно, когда товарищи, беззлобно шутя, говорили вещи, непристойный смысл которых был всем понятен, а Тамара, не смущаясь, отвечала так же весело и бесстыдно.

А затем подходила к его койке, усаживалась на край и спрашивала на том же звучном таджикском языке, на котором разговаривали и Рустам, и мать Рустама, и отец отца Рустама:

— Здоров ли? Хорошо ли тебе?

Рустам делал вид, что заснул.

… Четыре месяца в госпитале, в далеком Новосибирске, на три месяца домой. Слегка прихрамывая, Рустам шел к вокзалу. Кружилась голова — по улице двигалось непривычно много людей. Рустам озабоченно поглядывал по сторонам, стараясь различить в толпе военных: за время жизни в госпитале он отвык отдавать честь и сейчас торопливо подносил руку к козырьку при встрече со всякой шинелью.

Он устроился в душном воинском вагоне. Медленный поезд, подолгу останавливаясь на всех больших и маленьких станциях, повез его к югу.

Старая Зульфия умерла за полтора месяца до его приезда.

Встретили его нерадостно. Председатель колхоза словно забыл о своем обещании устроить праздник, когда Рустам возвратится. Выпал неурожайный год, и колхоз голодал.

По мокрой, липкой осенней дороге Рустам с маленьким Караматом шел к могиле матери. Неожиданно низко из-за горы с ревом вынырнул самолет. Рустам сильным ударом свалил мальчика на землю и лег рядом. Это и было первым его движением: положить спутника, который не заметил самолета, и лечь самому.

Потом он долго смущенно оглядывался, чистил себя и мальчика, еще больше размазывая грязь. Перепуганный Карамат громко плакал: он никак не мог понять, за что его стукнули. Рустам так и не сумел объяснить ему, в чем дело.

Теребя бороду рукой и избегая смотреть Рустаму в глаза, председатель колхоза предложил:

— Пастухов не хватает. В армию забрали. Пойдешь в горы?

— Нет, — ответил Рустам. — Еще нога болит.

— А как жить будешь? Колхоз, конечно, поможет… Но все-таки.

— Мне пайка хватит. Военного.

Через месяц Рустама вызвали в военкомат на переосвидетельствование. Нога зажила. Его отправили в часть.

Кто бы мог подумать, что этому маленькому таджику суждено увидеть так много? Рустам пил воду из Днестра, переправился через Прут, вступил в Бухарест с танковым десантом. В уличном бою автоматной очередью Рустаму перерезало ногу выше колена, почти в том самом месте, куда он был ранен в первый раз. Он успел еще швырнуть в автоматчика гранату, заметил, как тот взлетел в воздух, и только тогда упал.

В полевом госпитале ногу ампутировали, а потом еще два раза его клали на операционный стол, оставляя все меньшую культю. Начиналось нагноение.

От донора, молодой краснощекой девушки-польки, ему перелили пол-литра крови; Рустам после, неловко улыбаясь, осторожно поглаживал набухшие вены левой руки. Было странно и непривычно, что в жилах течет чужая кровь.

После переливания он стал быстро поправляться. Когда рана зажила, Рустам получил протез, но ходил на костылях. С протезом под мышкой и с зеленым вещевым мешком он сел в поезд.

Долог путь от Львова до Душанбе. Рустам не торопился. За эти дни в поезде он заново пережил-передумал свою короткую жизнь. И никак не мог представить будущего — на одной ноге за овцами не угонишься.

… Обещанный некогда праздник по поводу возвращения Рустама был устроен, но уже другим, новым председателем колхоза — фронтовиком с гвардейским значком на защитной рубахе.

Рустаму рассказывали новости:

— Саид, сын Раджаба, погиб в Берлине, — пришло извещение и орден Отечественной войны.

— Бывший учитель Ахмедов теперь майор. Он воевал с самого начала войны и ни разу не был ранен. Сейчас большой начальник в Душанбе. Хоть совсем молодой.

— А что ты теперь будешь делать?

Рустам внимательно, словно впервые, посмотрел на ладони, где вздулись кровавые мозоли от костылей.

— Буду учиться, — сказал он.

— Где учиться?

— В школе.

Он поступил сторожем на хлопкопункт и в вечернюю школу. Жизнь была очень простой.

Не мог он только привыкнуть к тому, что у него одна нога. Так и не научился как следует пользоваться костылями. Прыгал, как воробей.

Ночью дежурил на хлопкопункте, а днем учился. Читал вслух русские книги. Вскоре стал говорить по-русски без акцента.

Случилось так, что в день его приема в педагогический институт Ширин родила четвертого ребенка — девочку. Замуж она вышла за хозяина воды — мираба через несколько дней после того, как Рустам уехал в армию.

Рустама приняли в институт без экзаменов, как фронтовика и отличника. Учился он хорошо, особенно успевал в английском языке и истории. Пробовал писать стихи — получалось не очень складно. Значительно лучше удавались переводы.

Его кандидатская диссертация, посвященная творчеству Бена Джонсона, принесла ему некоторую известность в научных кругах. Ему удалось доказать, что премьера комедии «Вольпона» состоялась в середине марта 1606 года в шекспировском театре «Глобус» вопреки свидетельству ее первого издания, где на обложке указывалось, что премьера состоялась в 1605 году. Он любил Бена Джонсона и искренне считал его творчество явлением не менее значительным, чем творчество современника Джонсона — Шекспира.


Он сидел за столом и смотрел на графы незаполненной анкеты вступающего в кандидаты КПСС и на чистый лист бумаги. Сверху на нем типографским шрифтом было напечатано: «Автобиография». Вот что он должен был бы написать о себе. Но вместо этого он стал медленно, каллиграфически выводить: родился… воевал… учился… Все это не заняло и полстранички на листе с напечатанным в типографии заголовком: «Автобиография».

Анкета. Биография. Рекомендации. Все на месте. Все в порядке. Можно подавать.

И все-таки он не подаст. Подождет.

«Заметил ли этот майор, — подумал Рустам, — как я испугался, когда узнал, откуда он?.. Но почему я так испугался? Потому, очевидно, что я не знаю, как следует поступить. Знаю, но не решаюсь. Значит, нельзя подавать эту анкету, где больше всего было слов «нет, не участвовал, не избирался». Сначала нужно твердо решиться».

Когда он вернулся из госпиталя без ноги, перед тем как поступить сторожем на хлопкопункт, он обратился к своему дальнему родственнику — Садыкову: не поможет ли он ему устроиться на работу. Садыков тогда занимал большой пост — был членом коллегии Министерства торговли.

— Если я начну устраивать на работу всех, кто называет себя моими родственниками, — сказал Садыков, — все министерство будет состоять только из них. Какой из тебя торговый работник? Поезжай в кишлак…

Он дал ему талоны на покупку хлопчатобумажного костюма, калош и пяти пачек чаю. А денег на эти покупки у Рустама не было. Когда он вышел за дверь, он порвал эти талоны на клочки.

Но потом, когда Рустам защитил кандидатскую диссертацию, Садыков сам его отыскал. Он вспомнил, в каком именно родстве они состояли, установил, что Рустам приходится ему двоюродным племянником. Дядя стал необыкновенно добр к племяннику, часто приезжал за ним в институт или в библиотеку, увозил его домой на разные торжества, хвастался им перед гостями, ставил его в пример своему сыну — Галибу, милому и тихому мальчику, с которым Рустам согласился заниматься английским языком.

Трудно было не поддаться этой шумной родственной заботе, этой любви и этому уважению. И Рустам поддался. Он словно забыл о первой встрече. Во всяком случае, старался не вспоминать.

Но несколько дней тому назад вечером к нему в библиотеку пришел встревоженный, не похожий на себя Садыков. Он плотно закрыл за собой дверь, затем приоткрыл ее, снова закрыл и сказал Рустаму, что винсовхоз проверяет ревизионное управление и что ему грозят большие неприятности. Он принес с собой три сберегательные книжки. На предъявителя. Рустам должен их спрятать. А если с ним что-нибудь случится и Рустама вызовут и спросят об этих книжках, Рустам должен сказать, что деньги принадлежат ему, Рустаму. Что он скопил деньги на своей научной работе, но отдавал их дяде, а тот клал их для него на сберегательные книжки.

Рустам решил отказаться. Он твердо решил отказаться. Но вместо этого, глядя в пол, с отвращением сказал:

— Хорошо. Я их спрячу. Но если меня спросят, скажу правду.

— Неужели ты предашь родного дядю? — с ужасом спросил Садыков.

Предательство, думал Рустам. Вот он и совершил предательство. Он спрятал эти проклятые сберегательные книжки в толстый том Александра Попа, длинные поэмы которого казались ему невыносимо скучными и противными.

Так он предал свою левую ногу, похороненную на окраине далекого Бухареста.

Загрузка...